Антология исторического романа-15.Компиляция. Книги 1-11 [Роберт Грэйвс] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Валтари Мика Императорский всадник

Глава 1 АНТИОХИЯ

Мне было семь лет, когда ветеран Барб спас мне жизнь. Хорошо помню, как я перехитрил свою кормилицу Софронию и убежал вниз, на берег Оронта. Эта бурная, кипящая водоворотами река всегда притягивала меня, и я свесился через перила моста, чтобы поглазеть на пену и пузыри на воде. Вот тут-то сзади и подошел Барб и добродушно спросил: «Хочешь научиться плавать, мальчик?»

После того как я утвердительно кивнул, он оглянулся, схватил меня в охапку и бросил в стремнину. Затем он издал дикий вопль, позвал Геркулеса и Юпитера-громовержца, швырнул свой изодранный плащ на мост и ринулся в волны вслед за мной.

На его крики стали собираться люди, и все оказались свидетелями его подвига и в один голос потом подтверждали, что Барб рисковал жизнью, нырнув за мной, пока я еще не захлебнулся; вытащив на берег, он катал и мял меня до тех пор, пока из моего рта не хлынула вода, которой я все же успел наглотаться. Когда наконец, издавая вопли и выдирая на голове волосы, прибежала Софрония, Барб уже взял меня на руки и понес домой, несмотря на то, что я отчаянно вырывался и бился в его объятиях, поскольку его грязное платье и смрад перегара вызывали во мне отвращение.

Отец был отнюдь не в восторге от моего приключения. Тем не менее он предложил Барбу вина и поверил в его россказни о том, будто я споткнулся и сам свалился в воду. Я не возражал Барбу, ибо был приучен молчать в присутствии отца; как зачарованный внимал я ветерану, повествовавшему о своем легионерском прошлом: тогда, мол, он переплывал Дунай и Рейн, и даже Евфрат в полном боевом снаряжении. Мой отец тоже выпил вина, чтобы унять страх, тоже разговорился и рассказал, как он во времена своей юности, когда посещал школу философов на острове Родос, поспорил, что может вплавь достичь материка. В конце концов они с Барбом пришли к единодушному мнению, что меня пора учить плавать. Отец дал Барбу новое платье, и тот, переодеваясь, имел возможность продемонстрировать свои многочисленные рубцы и шрамы.

С тех пор Барб остался в нашем доме и называл моего отца своим хозяином. Он провожал меня в школу и, если не был сильно пьян, забирал из нее. Но главное — ветеран воспитывал из меня истинного римлянина, ибо сам он появился на свет и вырос в Риме и целых тридцать лет прослужил в пятнадцатом легионе. Мой отец знал это наверняка, ибо хотя и был человеком рассеянным и замкнутым, глупостью не отличался и никогда не приютил бы в своем доме беглого легионера.

Благодаря Барбу я выучился не только плаванию, но и верховой езде. На свой вкус отец купил для меня коня, так что я мог бы присоединиться к молодым всадникам Антиохии, как только мне исполнится четырнадцать. Хотя император Гай Калигула собственноручно вычеркнул моего отца из сословия всадников[1], в Антиохии его всячески одобряли, ибо монаршая немилость напоминала о том, каким шалопаем был сам Калигула уже в детстве. (Через несколько лет он был убит во время Палатинских игр, когда заявил о намерении сделать своего любимого коня консулом.)

К тому времени мой отец, не прикладывая совершенно никаких усилий, уже занимал в Антиохии такое положение, что его пожелали видеть в числе посланников, которых город направлял в Рим, чтобы поздравить императора Клавдия с восхождением на трон. Разумеется, для отца это был бы благоприятный повод, чтобы восстановить свои старые права всадника, но он решительно отказался ехать в Рим. Он утверждал, что дороже всего ему покой и смирение и что он вовсе не стремится к восстановлению своего всаднического достоинства.

Богатство отца росло, но он частенько бывал угрюм и уверял, что не видел больше счастья с тех пор, как, рожая меня, умерла единственная женщина, которую он когда-либо любил. Еще в Дамаске он взял за правило ежегодно в день смерти моей матери идти на рынок и покупать там какого-нибудь изможденного раба. Затем он некоторое время держал его в своем доме и откармливал, пока тот не набирался сил; после этого отец отправлялся с ним к властям, платил им выкуп и даровал рабу свободу.

Всем этим многочисленным вольноотпущенникам он разрешал брать его имя — Марций (но только не Манилиан) — и давал им денег, чтобы те могли заняться каким-либо ремеслом. Так, из одного Марция вышел торговец шелком, другой стал рыбаком, а Марций-парикмахер сколотил себе целое состояние, изготовляя женские парики по новейшей моде. Но самым богатым из них был все же Марций-рудокоп, который позже уговорил моего отца приобрести медный рудник в Киликии. Потом отец с удовольствием жаловался на то, что ему не суждено, как видно, безвозмездно совершить доброе дело — он обязательно получает хоть малое, да воздаяние.

Когда отец после семилетнего пребывания в Дамаске поселился в Антиохии, он благодаря знанию языков и своей рассудительности на долгое время стал советником проконсула — главным образом в вопросах, касавшихся иудеев, которых отец основательно изучил, пока странствовал по Иудее и Галилее. Он был миролюбивым, добродушным человеком и всегда предпочитал договариваться, а не ссориться. Вследствие этого он приобрел большое уважение среди жителей Антиохии и, лишившись звания всадника, был избран в Совет города; не то чтобы антиохийцы переоценивали его решимость и энергичность — просто каждая партия надеялась использовать этого влиятельного человека в своих целях.

Когда Калигула потребовал, чтобы статуя его была установлена в Иерусалимском храме и во всех синагогах провинции, отец мой сразу понял, что это может привести к вооруженным беспорядкам. Он посоветовал иудеям не хвататься за мечи, а попытаться выиграть время. Иудеи Антиохии послушались его и сообщили римскому сенату, что они намерены за собственный счет воздвигнуть во всех городских синагогах драгоценные статуи императора Гая. К сожалению, горевали они, скульпторы не справились с задачей, и изображения императора получились неудачными; когда же статуи были готовы, то их водружению помешали дурные предзнаменования. Переписка с Римом длилась в подобном духе до самой смерти Калигулы, и моего отца все наперебой расхваливали за его мудрую дальновидность. Однако я не верю, что он предвидел убийство цезаря. По своему обыкновению он хотел всего лишь потянуть время, чтобы избежать волнений среди иудеев, которые могли бы причинить ущерб торговле города.

Но иногда отец умел быть очень упрямым. Как член городского совета он со всей непреклонностью воспротивился выделению денег на цирковые представления с дикими зверями и гладиаторами; не желал он ничего слышать и о театре. Однако по совету своих вольноотпущенников он тем не менее дал согласие на строительство галереи, носившей его имя. От лавок, расположенных в ней, отец получал такие высокие доходы, что — приличия ради — никому о них не рассказывал.

Вольноотпущенники моего отца никак не могли взять в толк, отчего он держит меня в черном теле и требует, чтобы я был доволен простой, скромной жизнью, которую вел он сам. Они состязались в праве ссудить меня деньгами, которые я мог тратить по своему усмотрению, дарили мне красивые одежды и дорогие седла и сбрую для коня и прилагали все усилия к тому, чтобы покрывать мои безрассудные выходки. Я был тогда молодым и глупым и чувствовал себя обязанным участвовать во всех проделках юнцов из уважаемых семейств города, а вольноотпущенники по своему скудоумию полагали, что это идет мне на пользу и укрепляет авторитет не только моего отца, но и их собственный.

Барб, внушил моему родителю мысль, что мне необходимо изучать латинский язык. Однако безыскусная солдатская латынь ветерана была слишком примитивна, и поэтому отец следил за тем, чтобы я читал исторические труды Виргилия и Тита Ливия. Целыми вечерами Барб рассказывал мне о холмах Рима, о его достопримечательностях, легендах, богах и полководцах, так что в конце концов во мне зародилась страстная любовь к вечному городу. Я уже ощущал себя не сирийцем, но римлянином из рода Манилиев, хотя мать моя была всего лишь гречанкой. Разумеется, я не упустил возможности вы учить греческий и к пятнадцати годам уже знал многих греческих поэтов. Два года Тимай с Родоса был моим учителем. Отец купил его после родосского восстания и хотел позже отпустить на свободу, но Тимай гордо отказался от этого и с горечью заявил, что нет подлинного различия между рабом и свободным, ибо свобода существует лишь в душе человека.

Ожесточившийся Тимай наставлял меня в учении стоиков[2], презирал мои занятия латынью (так как римляне в его глазах были варварами) и питал глухую злобу к Риму, который лишил остров Родос его наследной свободы.

Среди молодых людей, участвовавших в конных играх, насчитывалось человек десять, которые стремились превзойти друг друга во всяческих проказах. Мы основали союз, дали торжественную клятву и выбрали дерево для жертвоприношений. Однажды, возвращаясь после конных упражнений, мы решили из чистого озорства проскакать во весь опор через город, причем каждый из нас должен был сорвать один из венков, висевших на дверях лавок. Мы хотели всего-навсего позлить торговцев, но я по своему недомыслию схватил черный дубовый венок, повешенный в знак того, что в доме находится покойник. Мне следовало бы знать, что это плохое предзнаменование, и честно говоря, сердце у меня екнуло, однако же я не подал виду и прицепил венок к ветке нашего жертвенного дуба.

Кто бывал в Антиохии, тот может себе представить, какой переполох вызвало наше бесчинство; к счастью, страже не удалось нас опознать. Вскоре мы спешились, посовещались и решили, что наверняка будем строго наказаны. В своих рассуждениях мы исходили из того, что хотя судьи вряд ли осмелятся ссориться с нашими родителями, нас все-таки ожидает изгнание из города, ибо поступили мы бесчестно.

И тут на берегу реки мы увидели девушек, делавших нечто любопытное. Поначалу мы приняли их за крестьянок, и я предложил спутникам умыкнуть их, словно мы римляне, похищающие сабинянок. Я пересказал товарищам историю о сабинянках[3], и все нашли ее восхитительной. Итак, мы поскакали вдоль реки, и каждый подхватил девушку и посадил ее впереди себя на седло.

Оказалось, что это не так просто, как мы думали, — удержать царапающуюся и вырывающуюся девчонку. К тому же я не знал, что делать с ней дальше. Я решил пощекотать ее, чтобы она захохотала, раз уж оказалась в моей власти, а затем раз вернул коня, поскакал назад и опустил ее на землю. Мои друзья сделали то же самое. Когда же мы помчались обратно в город, девушки принялись бросать вслед нам камни, и это разозлило нас. Но я успел разглядеть, что девица, которую я только что держал в своих объятиях, была отнюдь не поселянкой.

Как потом выяснилось, это были девушки из благородных семейств, пришедшие на берег реки, дабы совершить омовение и жертвоприношение, как того требовало их недавнее посвящение в женщины. Нам следовало бы повнимательнее присмотреться к цветным лентам, развешенным на деревьях в предупреждение случайным путникам, но кто же из нас разбирался в девичьих таинствах!

Сами девушки ради сохранения своей репутации, возможно, промолчали бы, однако с ними была жрица, отчего-то решившая, что мы совершили свое богохульство с неким умыслом. Моя выходка привела к страшному скандалу. Некоторые даже настаивали, чтобы в наказание мы женились на девушках, чья добродетель была оскорблена нами в час священного ритуала. Слава богам, никто из нас еще не носил мужской одежды.

Мой учитель Тимай так разгневался, что, забыв о своем рабском звании, ударил меня палкой. Барб тут же вырвал ее у него из рук и посоветовал мне скрыться из города, ибо был настолько суеверен, что опасался и сирийских богов тоже. Тимай же не боялся никаких богов (по-моему, он вообще в них не верил), но полагал, что я своим поведением навлек на него позор как на моего наставника. Одна ко самое плохое заключалось в том, что мой проступок нельзя было скрыть от отца.

Я был неопытен, легко поддавался чужому влиянию и потому, увидев, как все напуганы и взволнованы, тоже стал считать нашу шалость едва ли не преступлением. Тимай, пожилой человек и к тому же стоик, сохранил большее самообладание и должен был бы, казалось, приободрить меня перед лицом опасности; он же вместо этого принялся меня оскорблять: наконец-то я узнал его подлинный образ мыслей и всю глубину его озлобленности. Вот что он сказал мне: «Кем ты себя возомнил, ты, самовлюбленный и глупый бахвал? Не без причины отец дал тебе имя Минуций, означающее „ничтожный“. Твоя мать всего лишь легкомысленная гречанка, танцовщица и женщина дурного поведения да вдобавок еще и рабыня. Вот каково твое происхождение! Закон, а не каприз подвиг императора Гая Калигулу вычеркнуть твоего отца из сословия всадников, так как к тому времени он уже был выслан из Иудеи прокуратором[4] Понтием Пилатом за то, что столкнулся с местными фанатиками. Он не истинный Манилий, а всего лишь Манилиан, приемный сын. Он завладел состоянием в Риме с помощью некоего постыдного завещания и был замешан в скандале с одной замужней женщиной, после чего должен был навсегда оставить столицу. А ты есть и всегда будешь не кем иным, как порочным сыном своего алчного отца!»

Он, наверное, наговорил бы много чего еще, если бы я не ударил его по лицу. Я мгновенно испугался своего поступка, ибо не подобает ученику бить учителя, пусть даже тот и раб. Тимай же с удовлетворением вытер кровь с губ, угрюмо улыбнулся и сказал: «Благодарю тебя, Минуций, за этот поступок. Что криво, то не вырастет прямым, дурной характер никогда не станет благородным. А еще про отца своего знай, что он тайком пьет кровь с иудеями и в уединенном покое поклоняется кубку Фортуны. Разве может быть иначе? Как еще объяснить его процветание — ведь он никогда ничего не делает, а богатство его все растет. Впрочем, с меня довольно и твоего отца, и тебя, и этого беспокойного мира, в котором несправедливость всегда берет верх над праведностью, а мудрость должна сидеть под дверью, ожидая, когда наглость соизволит допустить ее к трапезе».

Я не очень-то прислушивался к его речам, так как мысли мои были заняты собственным бедственным положением. Мне очень хотелось каким-нибудь отважным поступком доказать, что я не ничтожество, и тем самым загладить свою вину. Я вспомнил, что недавно слышал о льве, который задрал нескольких телят неподалеку от Антиохии и которого собирались поймать. Было удивительно, что лев подошел так близко к большому городу, и это происшествие вызвало много разговоров. Я подумал, что если бы мы — я и мои братья по клятве — изловили этого льва и подарили горожанам (ведь лев пригодится для представлений в нашем амфитеатре), то непременно заслужим прощение и к тому же прославимся.

Эта мысль была настолько безрассудной, что она могла зародиться только в воспаленном мозгу пятнадцатилетнего юнца, но, как ни странно, Барб, который, впрочем, по своему обыкновению был пьян, нашел мой план замечательным и полностью его одобрил. Конечно, добавил он, охота на это дикое животное — ерунда по сравнению с его прошлыми подвигами, однако ему хочется помочь нам, ибо он множество раз ловил сетью львов, чтобы заработать небольшую прибавку к своему ничтожному солдатскому жалованью.

Нам следовало побыстрее уехать из Антиохии, потому что в наши дома могла вот-вот явиться стража, чтобы арестовать нас и конфисковать наших коней. Дожидаться утра мы не могли. Я встретился с шестью своими товарищами, из которых лишь у троих хватило ума рассказать родителям о том, что произошло; те, разумеется, решили незамедлительно отослать детей подальше, туда, где они будут в безопасности.

Мои перепуганные приятели были так воодушевлены планом поимки льва, что тут же принялись хвалиться друг перед другом своей отвагой. Мы потихоньку оседлали лошадей и поскакали прочь из города. Барб тем временем взял у Марция, торговца шелками, мешочек, набитый серебряными монетами, пошел в амфитеатр и упросил там одного опытного укротителя диких зверей сопровождать нас. Они с ветераном нагрузили повозку сетями, оружием и кожаными доспехами и присоединились к нам за городом возле нашего жертвенного дерева. Барб захватил также мясо, хлеб и пару больших кувшинов с вином. Последнее оказалось очень кстати, потому что после нескольких глотков ко мне наконец-то вернулся аппетит: прежде я был так подавлен и расстроен, что кусок не лез мне в горло.

Когда мы пустились в путь, уже взошла луна. Барб и укротитель непрестанно ободряли нас рассказами об охоте на львов в разных странах. Они описывали ее как нечто настолько простое, что мы с товарищами, разогретые добрым вином, решили дать им понять, что никому не позволим вмешиваться в наше предприятие, ибо лавры победителей должны достаться только нам. Они горячо похвалили нас и заверили, что будут помогать лишь своими мудрыми советами, а в остальном их дело сторона. В свое время мне тоже приходилось видеть, как несколько опытных ловцов набрасывают на зверя сеть, а вооруженный двумя дротиками человек с легкостью приканчивает его.

На рассвете мы подошли к селению, о котором нам рассказывали. Его жители только-только начинали растапливать свои очаги. Однако, как выяснилось, слухи во многом были неверными, так как люди здесь не только не пребывали в страхе и ужасе, но, напротив, весьма гордились собственным львом, ибо на памяти старожилов ни один подобный зверь в округе не появлялся. Лев поселился неподалеку в пещере и проложил себе тропу к ручью. Предыдущей ночью он сожрал овечку, которую местные жители нарочно привязали к дереву рядом с его тропой, чтобы хищник не нападал на другой скот. Покидая свое логово, он даже приобрел замечательную привычку давать об этом знать свирепым рыком. Он был непривередлив, за неимением лучшего иногда довольствовался и падалью, если его не опережали шакалы. Здешние обитатели задумали построить деревянную клетку, чтобы отвезти льва в Антиохию и там продать (при ловле сетью лапы льва приходится так туго связывать, что он потом хромает, если его сразу не посадить в клетку и не освободить от пут).

Услышав, что мы задумали, местные жители не выказали особой радости, но, по счастью, они еще не доделали клетку для льва; узнав же, в каком положении мы оказались, они начали приставать к нам с расспросами и оставили в покое только тогда, когда Барб пообещал заплатить им за зверя две тысячи сестерциев. За эти же деньги нам должны были отдать и клетку. Когда сделка состоялась, а деньги перешли из рук в руки, Барб вдруг задрожал от холода и предложил лечь спать, а охоту отложить на следующий день — мол, к утру антиохийцы немного поуспокоятся. Однако против этого возразил осмотрительный укротитель, который сказал, что рассвет — самое благоприятное время, чтобы выманить льва из логова. А поскольку он сытый, и потому неповоротливый и сонный, он станет легкой добычей.

Итак, Барб и укротитель надели свои кожаные доспехи, и все мы, сопровождаемые несколькими мужчинами из селения, поскакали к пещере в скале. Мужчины показали нам тропу и место водопоя льва, а также кучи свежего, крепко пахнущего помета, учуяв который лошади заволновались. Чем ближе мы подбирались к пещере, тем сильнее становился запах падали. Глаза наших коней от испуга налились кровью, и в конце концов они встали как вкопанные, трепеща и прядая ушами. Нам пришлось спешиться и отвести лошадей подальше от звериной тропы.

Когда животные успокоились, мы стреножили их и вернулись к пещере, откуда доносился грозный храп льва. Он храпел так ужасно, что земля содрогалась под нашими ногами; впрочем, кто знает, может, это тряслись наши коленки — ведь мы впервые оказались так близко от логова льва.

Мужчины из селения не выказывали, в отличие от нас, ни малейшего страха. Они уверяли, что лев теперь не проснется до самого вечера. Они даже утверждали, будто от их кормежки он так отъелся и обленился, что мы вряд ли сумеем без труда разбудить его и заставить выйти из пещеры.

Между кустами перед своим логовом лев вытоптал широкую площадку, зажатую такими высокими и отвесными скалами, что Барб и укротитель чувствовали себя там в полной безопасности и с удовольствием давали оттуда полезные советы. Они объяснили, что неподалеку от пещеры нам надо раскинуть тяжелую сеть. Шестеро из нас станут крепко ее держать, а седьмой, укрывшись за сетью, примется прыгать, громко кричать и всячески шуметь, так что сонный и ослепленный ярким солнечным светом лев бросится на него и запутается в сети. После этого нам останется лишь покрепче связать его, не забывая остерегаться львиных когтей и клыков. Выслушав все это, мы молча переглянулись и задумались. Нам стало ясно, что поимка льва — не такое уж простое дело и что зря мы безоговорочно доверились укротителю и Барбу.

Мы присели на землю, чтобы решить, кому из нас отправляться в пещеру будить льва. Барб полагал, что лучше всего раздразнить зверя острием копья — только осторожно, дабы не поранить его, а укротитель заявил, что с удовольствием помог бы нам, если бы не проклятая подагра… кроме того, мы же сами не захотели, чтобы кто-нибудь пытался умалить нашу славу.

Мои приятели, искоса поглядывая на меня, единогласно заявили, что готовы уступить эту честь мне. В конце концов план охоты родился именно в моей голове и именно я уговорил их поиграть в похищение сабинянок, с каковой забавы собственно и начались наши приключения. Мои ноздри щекотал терпкий запах звериного помета, и я решил напомнить товарищам о том, что являюсь единственным сыном своего отца; все стали оживленно обсуждать этот вопрос, и тут же выяснилось, что еще четверо из нас тоже единственные сыновья (данное обстоятельство, возможно, как раз и объясняло наше безрассудное поведение). У шестого были только сестры, а самый молодой, Каризий, грустно сказал, что его младший брат заика и вообще страдает от множества недугов.

Когда Барб увидел, что мои товарищи все больше наседают на меня и что мне скорее всего не отвертеться от похода в львиную пещеру, он сделал порядочный глоток вина из своего кувшина, хриплым голосом воззвал к Геркулесу и заверил, что любит меня сильнее собственного сына, совершенно, по всей вероятности, забыв о том, что у него ни когда не было детей. Конечно, говорил Барб, он вовсе не собирался вмешиваться, однако же совесть старого легионера гонит его вниз и вынуждает выкурить льва из логова. Если же это будет стоить Барбу жизни, что вполне вероятно, ибо он плохо видит и у него болят ноги, то старый вояка просит лишь, чтобы я позаботился о достойном погребальном костре да произнес траурную речь, дабы все узнали о его многочисленных славных подвигах. Впрочем, своей смертью он намеревается доказать, что все, что он рассказывал мне за эти годы о своей храбрости, — это чистая правда.

Когда Барб с копьем в руках и в самом деле сполз со скалы вниз, сердце мое сжалось, и мы с ним обнялись и даже прослезились. Разумеется, я не мог допустить, чтобы он, пожилой человек, пожертвовал жизнью ради меня и моих сумасбродств; а потом я попросил Барба передать моему отцу, что его сын, не принеся ему ничего, кроме многочисленных несчастий, погиб так, как подобает настоящему мужчине. Да, добавил я, ухожу я навсегда, причем, хотя и без злого умысла, опозорив доброе имя отца.

Барб протянул мне кувшин и велел отхлебнуть из него, ибо по его словам, если в тебе бултыхается немного вина, ты не ощущаешь никакой боли. Итак, я выпил вина и заставил своих товарищей поклясться, что они будут правильно держать сеть и ни за что на свете не бросят ее. Затем я обеими руками сжал копье и стал красться по львиной тропе через ущелье. До моих ушей доносился звериный храп, и вскоре я увидел хищника, растянувшегося в пещере. Я без долгих раздумий наугад ткнул льва копьем, услышал его рычание, в свою очередь сам громко заорал и опрометью ринулся прочь. Спустя несколько мгновений я запутался в сети, которую мои товарищи в спешке растянули поперек тропы, не дождавшись, пока я вернусь.

Я все еще отчаянно барахтался, пытаясь обрести свободу, когда из пещеры, хромая и скуля показался лев; оторопев, он застыл у выхода и уставился на меня. Хищник казался таким огромным и свирепым, что мои спутники, не выдержав, бросили сеть и разбежались. Укротитель зверей выкрикивал им вслед разные советы и вопил, что мы должны немедленно опутать льва сетью, иначе он привыкнет к дневному свету и станет очень опасным.

Барб же громогласно призывал меня сохранять присутствие духа и не забывать, что я римлянин из рода Манилиев. Если дело примет совсем уж скверный оборот, заверял ветеран, то он, мол, спрыгнет со скалы и убьет льва своим мечом, но прежде я должен попытаться поймать его живьем. Я не знал, какая из этих двух возможностей более достойная меня, но, хвала богам, мне наконец удалось выпутаться из сети, брошенной моими товарищами. Их трусость привела меня в бешенство. Сжимая сеть в руках, я повернулся и посмотрел льву в глаза. Он ответил взглядом, полным одновременно величия, печали и обиды, а затем, приподняв кровоточащую заднюю лапу, тихо и жалобно заворчал. Я собрался с силами и попытался набросить на него сеть, которая оказалась слишком тяжелой для одного человека. Лев в это мгновение как раз прыгнул вперед, запутался в крупных ячеях и упал на бок. Со страшным рычанием катался он по земле и все больше затягивал на себе путы, так что меня достал только одним ударом своей когтистой лапы. Впрочем, этого оказалось довольно: поняв, насколько силен и страшен разбуженный мною зверь, я сломя голову бросился в кусты и тем самым спас себе жизнь.

Барб и укротитель, громко перекликаясь и ободряя друг друга, приблизились ко льву. Укротитель взял деревянный трезубец, приставил его к шее животного и прижал хищника к земле. В это время Барбу удалось накинуть петли за задние лапы. Местные крестьяне захотели прийти нам на помощь, но я обругал их и запретил вмешиваться, потому что связать плененного льва обязаны были мои трусливые приятели — иначе весь наш план рухнул бы. И они сделали это, хотя хищник и оцарапал нескольких из них. Затем укротитель собственноручно затянул узлы потуже, так что лев уже не мог и пошевелиться. Я между тем, обессилев, опустился прямо в пыль: меня била дрожь и я был так возбужден, что меня даже стошнило.

Крестьяне продели длинный шест между связанными лапами льва и отправились со своей ношей в свое селение. Теперь зверь уже не казался таким огромным и великолепным, как тогда, когда он вышел на дневной свет из своего логова. Это был дряхлый, ослабевший, с поредевшей гривой и искусанный блохами лев, который уныло мусолил кляп истертыми зубами. Вряд ли бы ему по дороге удалось освободиться от пут. Проводив его глазами, я повернулся к моим товарищам и высказал им все, что я о них думал. По крайней мере я получил урок, говорил я, что в опасности нельзя положиться ни на одного из моих спутников. Молодым людям было стыдно за свое малодушие, и они молча снесли мои упреки. Но затем они напомнили мне о нашей клятве и уговоре ловить льва сообща. Мол, они охотно уступают мне большую часть славы, но я должен согласиться, что и они внесли свою лепту в поимку зверя; говоря это, приятели показали мне свои царапины. Я же в свою очередь указал на мою руку, которая еще так сильно кровоточила, что у меня от слабости дрожали колени. Под конец мы с гордостью заявили, что это замечательное приключение украсило нас шрамами, которые останутся на всю жизнь.

В селении мы отпраздновали нашу победу и торжественно принесли льву, благополучно водворенному в клетку, жертву. Барб и укротитель как следует выпили, а местные девушки водили в нашу честь хороводы и даже возложили на нас венки. На следующий день мы наняли повозку с осликом, водрузили на нее клетку со львом и, увенчанные лаврами, принялись гарцевать вокруг, гордясь нашими пропитавшимися кровью повязками.

У ворот Антиохии стража хотела задержать нас и отобрать лошадей, но когда мы объявили, что направляемся в Совет города с повинной, начальник передумал, однако решил лично сопровождать нас. Двое стражников с жезлами в руках прокладывали нам путь, поскольку, как это водится в Антиохии, стоило вести о необычном событии облететь город, к заставе тотчас сбежалась толпа зевак. Они наперебой поносили нас, ибо прошел слух, будто мы хотели обесчестить всех городских девственниц и надругаться над местными богами. Напуганный шумом и криками, лев стал рычать и рычал все громче и громче, распаляя сам себя, так что наши кони вновь задрожали и принялись брыкаться и становиться на дыбы.

Возможно, впрочем, что лев разъярился благодаря стараниям искусного укротителя, ну да суть не в этом, а в том, что антиохийцы примолкли и освободили дорогу. Мало того: некоторые сердобольные женщины даже жалели нас и горько плакали, указывая на наши свежие царапины.

Кто собственными глазами видел широкую, вытянувшуюся на несколько стадий главную улицу Антиохии с ее бесконечными колоннадами, уже, верно, догадался, что наше возвращение постепенно начало напоминать триумфальное вступление в город победителей, и мы отнюдь не походили на раскаявшихся. Мы были молоды, наше честолюбие вновь проснулось, и, подойдя к городскому совету, мы ощущали себя скорее героями, чем преступниками.

Отцы города для начала позволили нам подарить нашего льва Антиохии и посвятить его Юпитеру-покровителю, которого в Антиохии чаще всего называли Ваалом, и лишь после этого мы были подведены к судьям, с которыми как раз беседовал знаменитый адвокат, присланный моим отцом; впрочем, наше добровольное возвращение и без того произвело на судей глубокое впечатление. Правда, они забрали у нас коней, и все наши возражения не помогли; а еще нам пришлось вы слушать резкие слова о падении нравов среди молодежи. Какое же будущее грядет, если сыновья лучших семейств города подают дурной пример народу?! Нет-нет, все было совсем иначе во времена юности наших отцов и дедов!

Когда я с Барбом вернулся домой, погребальный венок висел на наших дверях, и поначалу никто не хотел с нами говорить, даже Софрония. Но потом она разразилась слезами и поведала, что мой учитель Тимай за день до этого попросил принести ему таз теплой воды и вскрыл себе вены. Его обнаружили только утром, уже мертвого. Отец сразу заперся у себя в комнате и никого не принимал, даже вольноотпущенников, что пришли утешить его.

Я не любил вечно брюзжащего и очень обидчивого Тимая, которому нельзя было угодить, но теперь, после его самоубийства, во мне заговорила совесть. Ведь я ударил его, его, своего учителя, и своим проступком навлек на него позор! Меня охватил ужас. Позабыв, как храбро глядел я недавно в глаза льву, я разрыдался и решил навсегда убежать из дому, чтобы уйти на корабле в море, или сделаться гладиатором, или завербоваться в легион, затерянный в странах вечного льда и снегов или где-нибудь в раскаленных песках на границе с Парфией. Но я понимал, что мне не удалось бы покинуть город, ибо меня бы сразу арестовали и препроводили в тюрьму, и вот я в своем упрямстве решил последовать примеру Тимая и облегчить участь отца, избавив его от себя, — ведь все равно я приносил ему одни огорчения.

Однако отец принял меня совсем иначе, чем я предполагал (мне давно следовало бы понять, что он вообще очень отличается от остальных людей). Бледный, со следами слез на лице бросился отец мне навстречу, заключил в свои объятия и крепко прижал к груди. Потом он расцеловал меня в обе щеки, и мы с ним постояли, обнявшись и слегка покачиваясь. Прежде он никогда не бывал так нежен со мной, а в детстве, когда я тосковал по его ласке, он не только не обнимал меня, но зачастую просто не замечал.

— Минуций, сын мой, — проговорил отец. — Я уж думал, что потерял тебя, что ты убежал с этим старым пьяницей на край света — а иначе зачем вам было брать с собой столько денег? И не переживай из-за Тимая, ведь он хотел отомстить мне и тебе за то, что был рабом по натуре, и доказать, что его никчемная философия верна. Поверь: в нашем мире нет ничего настолько ужасного, что нельзя было бы искупить или простить.

Он умолк, но через мгновение продолжил:

— О Минуций, я не достоин поучать кого-либо, ибо я не воспитал даже самого себя. Но ты — мое дитя, у тебя лоб и глаза, и прямой нос твоей матери, и ее же прекрасно очерченный рот. Так постарайся же простить мое бессердечие, извини меня за то, что я дал тебе столь мало!

Его непостижимая нежность так растрогала меня, что я, хотя мне и исполнилось уже пятнадцать лет, вновь громко заплакал. Я упал к ногам отца и, обняв его колени, молил забыть то, как постыдно я себя вел, и торжественно обещал исправиться — если, конечно, он согласится быть снисходительным. Отец мой тоже опустился на колени, прижал меня к себе и расцеловал: вот так, на коленях мы оба и просили друг у друга прощения. Мне казалось, что отец считает себя виноватым и за смерть Тимая, и за мои прогрешения, и от этого я рыдал все громче.

Барб, услышав мои причитания, вообразил, будто отец избивает меня, и не смог больше сдержаться. Обнажив меч и подняв щит, ворвался он к нам в покои, а следом за ним на пороге возникла плачущая и голосящая Софрония, которая вырвала меня из рук отца и привлекла к своей необъятной груди. Барб и кормилица просили жестокосердного господина наказать их, но не меня, ибо за мои проступки должны отвечать именно они: ведь я же еще ребенок и не замышлял ничего дурного, а только шалил и проказничал.

Мой отец в недоумении поднялся и принялся горячо протестовать против обвинения в жестокосердии, уверяя, что не только не бил меня, но и в мыслях этого не держал. Когда Барб увидел, как разволновался его хозяин, он громовым голосом воззвал ко всем римским богам и поклялся, что немедленно бросится на меч и умрет, подобно Тимаю, чтобы загладить свою вину. Старик так разошелся, что мы испугались, как бы он и впрямь не убил себя, — ведь нам троим, отцу, Софронии и мне, не под силу было бы вырвать у него меч и щит. Зачем, кстати говоря, ему понадобился щит, я тогда и не понял. Позже сам ветеран все мне объяснил — он, мол, опасался, что отец ударит его по голове, а его старый череп уже не выдержит крепкого удара, как когда-то в Армении.

Отец велел Софронии взять лучшее мясо и приготовить из него вкусные блюда: наверняка мы, беглецы, проголодались как волки, да и сам он, с тех пор как обнаружил, что я убежал из дому, и понял, что в воспитании единственного сына его постигла неудача, не съел ни куска. Кроме того, он приказал созвать всех вольноотпущенников, сильно обеспокоенных моей участью.

Затем отец собственноручно омыл мои раны, наложил на них целебную мазь и перевязал чистыми бинтами, хотя я с большим удовольствием еще немного поносил бы свои окровавленные тряпицы. Барб между тем поведал о пойманном льве, и мой родитель окончательно уверился в том, что его сын скорее готов был принять смерть от лап хищника, чем пойти к нему, своему отцу, и сознаться в глупой проделке.

В конце концов у Барба пересохло в горле от бесконечных речей, и он вышел, а я остался с отцом наедине. Отец мой сразу посерьезнел и сказал, что теперь нам следует обсудить будущее, поскольку я вот-вот надену тогу мужчины. Но он не знал, с чего начать, потому что никогда прежде не разговаривал со мной так, как отец обычно говорит с сыном. Он лишь озабоченно разглядывал меня и тщетно пытался подыскать слова, которые сделали бы нашу беседу искренней.

Я тоже разглядывал его и с грустью видел поредевшие волосы и изборожденное морщинами лицо. Отцу было уже около пятидесяти, так что передо мной стоял стареющий замкнутый человек, которому не в радость были ни жизнь, ни богатство, большую часть которого преподнесли ему вольноотпущенники. Еще я рассматривал его манускрипты и свитки, и мне впервые пришло в голову, что у него в покоях непременно должно быть изображение его бога или хотя бы какого-нибудь кумира-покровителя. И тогда я задумался над злыми обвинениями, брошенными Тимаем.

— Марций, отец мой, — начал я. — Учитель Тимай незадолго до своей смерти говорил злые слова о тебе и моей матери. Потому-то я и ударил его. Я не хочу этим оправдать свой дурной поступок, но лучше бы ты рассказал мне о матери и о себе. Я имею право все знать, даже если правда и окажется горькой. Иначе я, мужчина, не смогу отвечать за свои поступки!

На лице отца отразилась душевная мука; бессильно уронив руки, отвел глаза, помолчал и сказал:

— Твоя мать умерла при твоем рождении, и я долго не мог простить этого ни тебе, ни самому себе, пока наконец сегодня не заметил, что ты удивительно похож на нее — только, конечно, гораздо выше ростом. Нынче я испугался, поняв, что могу навсегда потерять тебя, и прозрел, уяснив, что единственное, ради чего стоит жить, — это твое счастье, сын мой.

— А не была ли моя мать танцовщицей, легкомысленной женщиной и рабыней, как утверждал Тимай? — спросил я напрямик.

Отец испуганно вскрикнул:

— Да как только у тебя язык поворачивается произносить такие слова, Минуций! Твоя мать была благопристойней любой женщины из тех, что я когда-либо знал, и уж, конечно, она не была рабыней, потому как по обету некоторое время служила жрицей в храме Аполлона. Много лет назад мы вместе с ней путешествовали по Галилее и Иерусалиму в поисках царя иудеев и его царства…

Эти его слова укрепили мои худшие подозрения, и я произнес неуверенным тоном:

— Тимай говорил, что ты участвовал в заговоре иудеев, и поэтому тамошний прокуратор оказался принужденным изгнать тебя. А еще он говорил, будто именно за это, а вовсе не по капризу цезаря Гая, ты и был лишен звания всадника.

Голос моего отца дрожал и прерывался, когда он продолжил свои объяснения:

— Я собирался открыть тебе все немного позже, когда ты научишься думать, ибо мне мучительно сознавать, что я заставляю тебя рассуждать о вещах, которые и сам недопонимаю. Но теперь ты оказался на распутье и должен решить, в какую сторону свернуть. Мне же остается лишь бессильно ломать руки и надеяться на твой верный выбор. Видишь ли, я не собираюсь ни к чему тебя принуждать — ведь я могу предложить тебе лишь нечто неосязаемое да при том такое, что я и сам еще не постиг.

— Отец, — сказал я испуганно, — уж не обратился ли ты тайно в веру иудеев? Ты имел с ними столько дел!

— Но Минуций, — удивленно отвечал отец, — ты же бывал со мной в термах, ты видел, как я занимаюсь гимнастикой, — так неужто ты бы не заметил на моем теле знаков из завета? Да меня бы все подняли на смех!

Он помолчал, хмыкнул и продолжал:

— Не спорю, я прочел много священных книг иудеев, чтобы научиться лучше понимать их. По правде говоря, я не очень-то жалую это племя, распявшее на кресте своего царя. Я считаю их виновными в мучительной смерти твоей матери и не люблю их царя, который на третий день воскрес из мертвых и создал потустороннее Царство. Его иудейские апостолы все еще верят, будто настанет день, когда он вернется и создаст свое царство на земле, но все это очень запутано и настолько противно разуму, что я даже не смогу тебе ничего растолковать. Твоя мать смогла бы сделать это лучше меня, потому что своим женским разумом она поняла вернее, чем я, что представляет собой это их Царство; я же никак не могу постичь, отчего она должна была умереть из-за тебя.

Я стал опасаться за отцовский рассудок, но потом вспомнил, что отец совершенно не похож на большинство людей, успокоился и с интересом спросил:

— И что же, ты пил с иудеями кровь, как того требует их вера?

Отец печально посмотрел на меня и ответил:

— Не стоит говорить о том, в чем ты совершен но не разбираешься.

Он вынул ключ, отпер ларь, достал оттуда по трескавшийся деревянный сосуд, бережно поднял его обеими руками, показывая мне, и прошептал:

— Это принадлежало твоей матери Мирине, и из этого кубка однажды безлунной ночью мы пили с ней эликсир бессмертия на некой горе в Галилее. И несмотря на то, что нас было двое, эликсир все не убывал. Той ночью царь предстал пред нами и говорил с каждым по отдельности, хотя нас было больше пяти сотен. Твоей матери он сказал, что она никогда уже не будет испытывать жажды. Позднее я дал обещание его апостолам никому ничего не рассказывать об этом, ибо они уверены, что Царство принадлежит одним лишь иудеям, я же римлянин, чье дело сторона.

Я понял, что это — тот самый сосуд, который Тимай называл кубком Фортуны, и что он обладает магической силой. Но когда я взял его в руки, я увидел, что это всего лишь выщербленная деревянная чаша; впрочем, много лет назад к ней прикасалась моя мать, она очень дорожила ею, и это глубоко тронуло меня. Я с состраданием посмотрел на отца и сказал:

— Я не могу упрекать тебя за твое суеверие, ведь чародейские фокусы иудеев многих сбивали с толку. Я уверен: именно этот кубок принес тебе богатство и преуспеяние. О бессмертии я лучше умолчу, чтобы не ранить тебя, но если ты ищешь возродившегося бога, то их довольно и среди старых божеств: Осирис и Таммуз, Аттис, Адонис и Дионис, и еще много других. Однако все это только сказки, которые в чести у тех, кто увлекается всякими таинствами. Образованные люди давно уже не пьют кровь, а таинств с меня довольно с тех самых пор, как я познакомился с юными девицами, что развешивали на кустах пестрые ленты.

Мой отец покачал головой, сложил перед собой ладони и сказал озабоченно:

— Ах, если бы только я мог тебе это объяснить!

— Я все отлично понимаю, хотя еще и не мужчина, — уверил его я. — Тимай многому меня обучил, и я догадываюсь, что ты говоришь о том, кого они называют Помазанником, или Христом. Уверяю тебя, что это новое иудейское суеверие куда пагубнее и постыднее прочих. Его и впрямь распяли, но он не был царем иудеев и не воскресал из мертвых — просто его приверженцы украли труп из пещеры, чтобы не опозориться перед народом. Этот Христос не стоит даже разговоров. Разве мало тебе того, что из-за него бранятся иудеи?

И тем не менее отец оставался непреклонен.

— Конечно же, он был царем, — сказал этот упрямец. — Так было начертано на трех языках на его кресте, я сам читал надпись: «Иисус из Назарета, царь иудейский». Если же ты не желаешь верить иудеям, то, может, поверишь хотя бы римскому прокуратору. И неправда, будто апостолы выкрали его тело. Так утверждают первосвященники, которым это было бы выгодно; они даже подкупали стражу, чтобы та подтвердила их слова. Но меня не проведешь, ибо я был там и собственными глазами видел его после воскресения на восточном берегу Галилейского моря… по крайней мере до сегодняшнего дня я верил, что это был он. Он тогда направил меня в Тивериаду, сказав, что твоей матери угрожает большая опасность. С тех пор минулошестнадцать лет, но сейчас ты разволновал меня своим не желанием понять, и прошлое словно ожило перед моим взором.

Я не собирался ссориться с отцом, но все-таки решил выяснить все до конца и потому сказал:

— Давай оставим религиозные вопросы напотом. А сейчас ответь мне: можешь ли ты поехать в Рим, когда тебе вздумается? Тимай утверждал, что в твоем прошлом было нечто такое, из-за чего ты ни когда не посмеешь показаться в Риме.

Мой отец выпрямился, нахмурился и строго взглянул мне в глаза:

— Я — Марций Мецентий Манилиан, и я могу вернуться в Рим, когда пожелаю. Я не ссыльный, а Антиохия — не место изгнания. Однако у меня действительно есть свои личные причины жить вдали от Рима. Впрочем, теперь я, пожалуй, мог бы и вернуться в столицу, если понадобится, ибо я уже не молод и не так подвержен известному влиянию, как в юные годы. И не надо больше ни о чем меня спрашивать. Ты все равно мало что поймешь.

Его слова обрадовали меня, и я воскликнул:

— Ты говорил о распутье и о моем будущем, которое я должен выбирать сам. Что ты имел в виду?

Отец нерешительно потер лоб, немного помолчал и наконец проговорил:

— Многие антиохийцы, сын мой, постепенно начинают проникаться мудростью нового иудейского вероучения. У меня есть подозрение, да нет, если быть честным, я точно знаю, что иудеи крестят не обрезанных греков и сирийцев и затем допускают их к своим тайным вечерям. Правда, поначалу это вызывало много споров… Сейчас здесь проповедует один иудей с острова Кипр, которого я однажды встречал в Иерусалиме, а помогает ему некий Савл из Тарса[5], тоже иудей, виденный мною ранее в Дамаске. Понимаешь ли, Савл слышал голос с неба и потерял после этого зрение, но вскоре, как мне говорили, прозрел вновь. Я никогда не настаиваю, если не уверен, однако нынче я именно настаиваю: Савл достоин того, чтобы с ним познакомиться, и я хочу, дабы ты отыскал этих двоих и выслушал их. Если им удастся убедить тебя, ты станешь подданным Царства Христова и будешь допущен к их тайным вечерям. Но ты не пройдешь через обрезание, поэтому сможешь не опасаться всесилия иудейского Закона.

Я не поверил своим ушам и воскликнул:

— Ты и вправду желаешь, чтобы я позволил втянуть себя в эти иудейские игрища? Желаешь, чтобы я поклонялся какому-то распятому царю и верил в какое-то царство? Да его же попросту нет и быть не может, потому что не может существовать то, что нельзя увидеть!

Отец нетерпеливо сказал:

— Это моя вина. Я, видимо, не нашел верных слов, раз мне не удалось переубедить тебя. Во всяком случае, ты ничего не потеряешь, если выслушаешь этих проповедников.

Отец упорствовал, и это испугало меня.

— Я никогда не допущу, чтобы иудеи окропили меня своей святой водой! — воскликнул я. — И никогда не стану пить с ними кровь. Я не желаю окончательно потерять свое доброе имя!

Отец снова попытался терпеливо объяснить мне, что этот самый Савл — образованный человек, посещавший школу риторики в Тарсе, и что не только рабы и ремесленники, но даже знатные женщины Антиохии тайно посещают собрания христиан и внимают Савлу.

Но я заткнул уши, затопал ногами и громко вскричал:

— Нет, нет и нет!

Тогда отец мой опомнился, успокоился и холод но заявил:

— Все будет так, как ты желаешь. Император Клавдий сумел высчитать, что следующей весной Риму исполняется восемьсот лет. О праздновании этого юбилея распорядился еще Божественный Август, и до сих пор живы люди, которые помнят, как он говорил это. Вот прекрасный повод, я полагаю, нам с тобой съездить в столицу.

Отец еще не закончил, а я уже обнял его, поцеловал и от радости закружился по комнате, ибо все-таки еще оставался ребенком. Тут как раз в наш дом вошли вольноотпущенники, и отец направился в трапезную, чтобы поприветствовать их и принять дары. Мне же он велел сопровождать его в знак того, что мы с ним во всем единодушны. Увидев это, вольноотпущенники обрадовались и принялись ерошить мне волосы, утешать по поводу потери коня и выражать шумное восхищение моими ранами.

Когда они возлегли вокруг пиршественного стола, а я занял место на скамеечке в ногах у отца, поскольку как несовершеннолетний не имел еще права возлежать на ложе, отец сказал, что сейчас состоится что-то вроде семейного совета, на котором будет обсуждено мое будущее.

— Надеюсь, это все же не лишит вас аппетита, — улыбаясь, добавил он. — Итак, давайте сначала подкрепимся вином, ибо оно проясняет мысли, а нам понадобятся и умное слово, и мудрый совет.

Он не стал отливать несколько капель вина на пол, как того требовал обычай, однако Барб, ничуть не удивившись, принес жертву богам вместо своего хозяина, с чудачествами которого все давно примирились, и громко произнес положенные слова. Я последовал его примеру; вольноотпущенники тоже обмакнули пальцы в вино и покропили им пол, не сказав, правда, при этом ничего членораздельного. Сердце мое переполнялось любовью, когда я смотрел на них, мечтая только о том, чтобы меня уважали так же, как уважают их.

Отец тем временем говорил:

— Когда я заплатил за вас выкуп, я позволил вам испить напиток бессмертия из чаши моей покойной супруги. Но из всех богатств мира вы выбрали презренный желтый металл, не задумываясь, что этому миру с часу на час может прийти конец. Я же давно понял, что страдаю от излишеств и от того, что вынужден отвлекаться на всякую житейскую суету, которой, откровенно говоря, я не придаю никакого значения, ибо хочу одного: жить смиренно и покойно.

Вольноотпущенники поспешили поддакнуть — они, мол, тоже стараются вести скромный и добропорядочный образ жизни, насколько это, конечно, возможно для преуспевающих деловых людей. Ведь тот, кто по глупости кичится своим богатством, платит большие налоги и вынужден подносить городу дары. Да и о своем прошлом распространяться им не очень-то приятно, все-таки они были рабами, а об этом лучше помалкивать.

Тогда отец сказал:

— Мой сын Минуций на удивление упрям и не желает идти той новой дорогой, которая теперь открыта почти для всех необрезанных — и греков, и римлян, я же очень хочу исповедовать веру Христову, как называется этот новый путь в отличие от старых вероучений иудеев. Пожалуй, мне следовало бы принудить к новой вере и вас, и вообще всех моих домочадцев. Но я не думаю, что такое принуждение принесло бы кому-нибудь пользу, и весьма сомневаюсь, что человек наподобие Барба испытает просветление духа от возложения чьих-то рук ему на голову. А уж о Минуций, который при одном лишь намеке на это совершенно потерял самообладание и принялся вопить как резаный, я вообще не буду говорить. Поэтому отныне я стану заботиться о своей семье и доведу до конца все, что задумал. Вскоре я поеду с Минуцием в Рим, ибо знаю, что по случаю юбилея будет объявлена амнистия, и хочу попытаться вернуть себе звание всадника. Именно в Риме, в присутствии родственников, Минуцию предстоит облачиться в тогу мужчины; там же он получит и нового коня — взамен того, что умудрился потерять здесь.

Для меня это была приятная неожиданность: я о подобном не смел и мечтать. В лучшем случае я надеялся когда-нибудь собственными отвагой и заслугами вернуть почетное звание, отнятое у отца по капризу императора. Однако для вольноотпущенников, видимо, это не было новостью, и по выражению их лиц и жестам я заключил, что они давно склоняли отца к такому шагу, поскольку от восстановления в сословии всадника они сами обрели бы дополнительное уважение и выгоды. Они лишь кивнули в ответ и заявили, что уже снеслись с вольноотпущенниками императора Клавдия, занимающими важные посты в государственной администрации. Отец владеет доходным домом на Авентине и имением в Цере и потому соответствует имущественному цензу, установленному для сословия всадников.

Отец попросил их помолчать и сказал:

— Все это не столь существенно. Гораздо важнее то, что мне наконец удалось получить свидетельства, недвусмысленно подтверждающие происхождение Минуция: это стоило мне немалых трудов. Вначале я намеревался попросту признать Минуция своим сыном, как только он достигнет совершеннолетия, но адвокат убедил меня, что этим я ничего не добьюсь, ибо его римское происхождение рано или поздно все равно будет поставлено под сомнение.

Отец достал целую кипу пергаментов, некоторое время листал их и наконец объяснил:

— Самый ценный документ — это брачный договор между Мириной и мной, заверенный римскими властями Дамаска. Это неопровержимое, подлинное и имеющее юридическую силу свидетельство того, что когда моя супруга забеременела от меня, я был счастлив и позаботился заранее определить правовой статус наследника.

Несколько мгновений он молча смотрел в потолок, а затем продолжил:

— Значительно труднее было составить точную родословную матери Минуция. Тогда я не считал это важным и почти не расспрашивал жену о ее родне. К счастью, наши с адвокатом поиски увенчались успехом: нам удалось установить, что их род происходит из города Мирины, расположенного в провинции Азия. Поскольку ее имя и название го рода совпадали, мой адвокат посоветовал мне начать поиски именно оттуда. Вскоре я узнал, что семья Мирины разорилась и переселилась на какой-то остров, однако можно не сомневаться: это были люди благородного происхождения. В подтверждение этого я распорядился установить статую своей супруги перед городским советом Мирины. Я преподнес городу и другие дары для увековечения ее памяти. А еще мой посланец дал отцам города денег на строительство нового здания совета, потому что старое совсем обветшало, и тогда они вызвались сами удостоверить древнее происхождение рода Мирины и даже вывести его от одного из речных богов, но это уж, пожалуй, было бы чересчур. На острове Кос мой посланец отыскал одного старого и весьма почтенного жреца храма Эскулапа, который еще хорошо помнил родителей Мирины и под клятвой заверил, что он — родной дядя моей покойной жены… Когда достойные, но неимущие родители Мирины умерли, она с братьями принесла жертву Аполлону и покинула остров.

— Как бы мне хотелось увидеть дядю матери! — пылко воскликнул я. — Он же мой единственный живой родственник с ее стороны!

— В этом нет никакой необходимости, — быстро ответил отец. — Это очень старый человек с ослабевшей памятью, и я уже позаботился, чтобы до конца жизни у него был кров, питье, еда и приличествующий его положению уход. Тебе же следует знать, что по материнской линии ты происходишь из благородного греческого рода. Когда же ты станешь взрослым, то не забывай бедный маленький городок Мирина и отправляй туда иногда дары, чтобы нас там помнили. Я, твой отец, — продолжал он торопливо, — был усыновлен и стал принадлежать к роду Манилиев, а потому зовусь Манилиан. Моим приемным отцом и, значит, твоим законным дедушкой, был известный астроном Манилий. Он написал труд по астрономии, который до сих пор изучают во всех библиотеках империи. Но тебя наверняка удивляет мое второе имя, Мецентий. Это имя моего собственного рода. Знаменитый Меценат, друг Божественного Августа — наш дальний родственник; он оказывал покровительство моим родителям, хотя и забыл упомянуть их в своем завещании. Он принадлежал к древней династии государей, чей род властвовал задолго до того, как Эней бежал из Трои. Через них наша римская ветвь восходит к этрускам, хотя по закону мы все-таки должны причислять себя к Манилиям и помалкивать о своих этрусских корнях, ибо римляне не любят вспоминать о них — ведь когда-то они были покорены этими племенами.

Отец говорил так торжественно, что все мы слушали его, затаив дыхание. Лишь Барб не забывал время от времени приложиться к кубку.

— Мой приемный отец Манилий был очень бедным человеком, — продолжал между тем рассказ чик. — Он истратил все состояние на книги и свою науку вместо того, чтобы познаниями зарабатывать деньги, так что поговаривали, будто только по рассеянности Тиберия он сохранил свое звание всадника. Очень-очень давно, в моей ранней голодной юности, мне пришлось служить здесь, в Антиохии, счетоводом. Я был вынужден, все из-за той же бедности Манилия, занять столь незавидную должность, которая не позволяла мне купить себе коня. Когда же я вернулся в Рим, мне посчастливилось обрести расположение некой высокопоставленной дамы, о чьем имени я умолчу. Эта умная, много испытавшая в жизни женщина познакомила меня с одной пожилой больной вдовой благородного происхождения; последняя же в своем завещании отказала мне все состояние, так что я мог наконец подтвердить свое право носить золотое кольцо. Однако к тому времени мне исполнилось тридцать лет, так что было уже поздно начинать карьеру государственного служащего. Вдобавок родственники вдовы оспорили ее завещание, они даже выдвинули подлое предположение, будто старая женщина была отравлена сразу после того, как подписала документ. Право было на моей стороне, и все же унизительные тяжбы вынудили меня покинуть Рим и отправиться в Александрию, где я занялся изучением некоторых наук. Тогда эта история наделала в Риме много шума, но я не думаю, что ныне кто-нибудь еще помнит об этом старом процессе, затеянном завистливыми и наглыми людьми. В общем, я говорю об этом лишь для того, чтобы Минуций знал — мне нечего стыдиться, ибо ничто не препятствует моему возвращению в Рим. Я даже полагаю, что после недавних событий нам надо уехать из Антиохии как можно скорее; да и погода пока благоприятствует плаванию. Если мы тронемся в путь через несколько дней, то для приведения в порядок моих дел у меня будет в запасе целая зима.

Мы закончили нашу трапезу. Факелы перед домом начали шипеть и гаснуть, и в светильниках почти не осталось масла. Я все время молчал и только упорно сдвигал в сторону свою повязку, чтобы почесать рану, которая начала зудеть. Перед нашим домом собралось несколько городских нищих, и по доброму сирийскому обычаю отец раздал им остатки еды.

Вольноотпущенники уже собирались распрощаться, когда из темноты выступили двое иудеев; их было тоже приняли за попрошаек и хотели прогнать, но отец поспешил им навстречу, почтительно поздоровался с обоими и сказал:

— Нет-нет, я знаю этих людей. Они посланцы великого бога. Давайте-ка вернемся в дом и послушаем их речи.

Пожилой иудей с седой курчавой бородой держался очень прямо. Он оказался купцом с острова Кипр. То ли он сам, то ли кто-то из его родственников владел домом в Иерусалиме, и отец встречался там с ним еще до моего рождения. Его звали Варнава. Второй путник был куда моложе, хотя уже начал лысеть. Его плечи прикрывал черный плащ из овечьей шерсти. У него были оттопыренный уши и такой пронзительный взгляд, что вольноотпущенники непроизвольно попятились и сложили пальцы в охранительном знаке. Это и был тот самый Савл, о котором мне говорил отец; впрочем, путешествовал он не под своим настоящим именем, а под именем Павла, ибо, смиренно объяснил он, среди подданных Христа о Савле шла дурная молва. Павел же значит «незначительный, ничтожный» — совсем как мое собственное имя Минуций, и это обстоятельство пробудило мое любопытство. Савл отнюдь не был красавцем, но в его взгляде да и во всем его облике сквозила такая уверенность, что ни у кого даже и мысли не возникало противоречить ему. Я видел, что ничье слово не смогло бы повлиять на него; сам же он, напротив, оказывал на других огромное влияние. Варнава рядом с ним (возможно, из-за своего возраста) производил впечатление человека спокойного и уравновешенного.

Вольноотпущенникам вовсе не хотелось задерживаться у нас, однако они не могли уйти и тем обидеть отца.

Варнава и Павел держали себя очень скромно. Говоря поочередно и ни в коем случае не перебивая друг друга, они поведали, что старейшинам их общины было некое Откровение, в котором им двоим повелели отправиться в путь с благовестием — сначала к иудеям, а потом к язычникам. Ходили они и в Иерусалим и передали старейшинам деньги, чтобы уберечь от голодной смерти братьев своих в Иудее. Исполняя возложенную на них миссию, они с такой силой веры возвещали о божественном чуде, что даже страждущие исцелялись. Такое случилось в Листре, одном из городов в центре страны, где Варнаву приняли за Юпитера в человеческом образе, а Павла — за Меркурия, так что жрецы даже приказали отвести к ним жертвенных быков, украшенных венками. Ученикам Христа с трудом удалось избежать безбожного чествования, но разгневанные иудеи вывели Павла за город и, пытаясь убить его, забросали камнями, потом же, испугавшись, разбежались, бросив Павла в поле. Однако Павел очнулся, встал и вернулся в город. На следующий день вместе с Варнавой они покинули Листру.

Вольноотпущенники с удивлением спросили о причине такого воодушевления — ведь это странно, что их, как прочих людей, не устраивает обычная жизнь и честный повседневный труд. Зачем они подвергают себя опасности? Неужто и впрямь только ради провозвестия Божьего Сына и отпущения его именем грехов?

Барб же, представив, как этих двух иудеев приняли за богов, покатился со смеху. Отцу пришлось даже прикрикнуть на него. Потом он подпер руками голову и посетовал:

— Мне хорошо известен ваш путь, и как один из отцов города я многократно пытался примирить иудея с иудеем. Я хотел бы поверить, что вы говорите искренне, но, похоже, ваш бог еще не умиротворил вас. Напротив, вы ведете непрерывные споры, во время которых один утверждает одно, а другой — другое. Ваши единоверцы в Иерусалиме спускают за бесценок весь скарб и со дня на день ждут пришествия своего царя. Они ждут его уже более шестнадцати лет. Их деньги уже растрачены, и они живут подаянием. Что вы скажете на это?

Павел принялся уверять, что сам он никого не учит пренебрегать честным трудом и никого не призывает отказываться от своего имущества. Варнава же, напротив, заявил, что каждый должен по ступать только так, как велят ему свыше. А еще он сказал, будто всем христианам-проповедникам сопутствовал успех на ниве торговли или всяческих ремесел — кому больший, кому меньший; ведь многие из них давно — еще до того, как последователей Христа стали оскорблять и даже убивать, — покинули Иерусалим, отправились в чужие земли, в том числе и в Антиохию, и осели там, выстроив себе дома и открыв лавки.

Варнава и Павел говорили еще долго, пока вконец не утомили бедных вольноотпущенников, которые сказали:

— Ну хорошо, про вашего бога мы наслушались вдоволь. Мы не хотим вас обижать, но все-таки объясните нам поскорее, что вам нужно от нашего хозяина и зачем вы так поздно пришли в этот дом, нарушив его покой? Завтра у нашего господина много хлопот.

Тогда Варнава и Павел рассказали, что их проповедничество вызвало такое брожение среди иудеев Антиохии, что партии фарисеев и саддукеев решили объединиться против христиан. Иудеи провели яростную защиту Иерусалимской Церкви и начали собирать богатые пожертвования среди новообращенных, или, как их еще называют, «боящихся Бога», однако секта христиан привлекла последних на свою сторону, обещая им отпущение грехов и уверяя, что те могут более не следовать иудейскому Закону. И теперь на этом основании иудеи хотят выдвинуть перед Советом города обвинение против христиан. Варнава и Павел утверждали, что не собираются бежать из Антиохии, но у них есть опасения, что Совет велит арестовать их и отдаст под суд.

Отец явно обрадовался возможности успокоить двух христиан.

— К счастью, — сказал он, — после долгих и упорных переговоров мне удалось добиться того, что Совет города более не будет вмешиваться во внутренние дела иудеев. Они должны сами улаживать спорные вопросы, которые частенько возникают между различными сектами. С римской точки зрения христиане — это тоже всего лишь одна из много численных местных сект, а от прочих она отличается тем, что не требует от своих членов ни обрезания, ни буквального следования Закону Моисееву. Разумеется, блюстители порядка обязуются защищать христиан от других иудеев, если те решат применить против них силу. Точно так же мы обязаны уберечь прочих иудеев от притязаний христиан.

— Мы с Павлом оба иудеи, — печально вздохнул Варнава, — но не считаем обряд обрезания основополагающим. Иудеи же Антиохии утверждают, что якобы в Законе сказано, будто необрезанные иудеи-христиане — это вероотступники, которых непременно надо судить за нарушение священных заповедей.

Но отец мой был очень упрям, когда забирал себе что-нибудь в голову, и потому на это он возразил:

— Насколько мне известно, единственное различие между христианами и прочими иудеями заключается в том, что христиане — неважно, обрезанные они или нет — верят, будто мессия иудеев, сын Божий, приняв в Иисусе из Назарета человеческий облик, восстал из мертвых и рано или поздно вернется, чтобы основать свое тысячелетнее Царство, тогда как остальные иудеи не верят и продолжают ждать пришествия собственного мессии. Нам, римлянам, безразлично, верите ли вы в то, что мессия уже пришел, или же в то, что он только должен прийти. Достаточно уже того, что вы веруете в мессию. Город Антиохия не имеет ни желания, ни полномочий решать, свершилось ли пришествие мессии или еще нет. Поэтому правоверные иудеи и христиане должны миром уладить между собой этот вопрос, а не преследовать друг друга.

Павел поднялся.

— Так бы оно и было, если бы некоторые обрезанные христиане не оказались на удивление трусливыми, как, например, Кифа, который сначала ел из одной миски с необрезанными, а потом переметнулся, потому что боится угодников в Иерусалиме больше Бога. Я высказал ему прямо в лицо все, что я думаю о его трусости, но дело было сделано, и все чаще обрезанные христиане принимают пищу отдельно от необрезанных. А ведь для нас не должно быть ни иудеев, ни греков, ни рабов, ни свободных — все мы братья во Христе.

Отец заметил, что было бы неразумно все это вынести на римский суд, ибо тогда христиане потеряли бы неоспоримые преимущества и всякое покровительство. Намного разумнее им было бы признать себя иудеями и использовать все политические выгоды, которые это дает, даже если бы и пришлось согласиться на обрезание и хотя бы частичное соблюдение иудаистского Закона.

И все-таки ему не удалось переубедить обоих наших гостей. Они придерживались бесспорного мнения, что иудей есть иудей, а язычник есть язычник. Однако же, говорили Павел и Варнава, и язычник и иудей могут стать христианами, так что между ними уже не будет различий, ибо они окажутся едины во Христе. Но если иудей-христианин остается также и иудеем, то обращенный в христианскую веру язычник, чтобы стать иудеем, должен подвергнуться обрезанию; теперь же это весьма и весьма нежелательно, потому что люди должны усвоить: христианин может быть и не иудеем.

Отец горько посетовал, что сия философия находится выше его понимания. Мол, в свое время он со всем смирением готов был стать подданным в Царстве этого Иисуса из Назарета, но его отвергли, поскольку он не иудей. Старейшина секты даже запретил ему разговаривать о их царе. Потому отец счел за лучшее ждать, надеясь, что когда-нибудь выяснится, что это за царство, доступное лишь изощренному уму. Видимо, нынче само Провидение отправляет его в Рим, так как в Антиохии его ждут одни неприятности и от иудеев, и от христиан, да и вообще — сегодня и у лучшего советчика нет совета.

Все-таки отец пообещал предложить Совету города не осуждать христиан за то, будто они поносят веру иудеев. Ведь христиане переняли у последних обряд крещения и, можно сказать, почитают их мессию своим царем, а следовательно, тоже являются иудеями. Если Совет примет такую точку зрения, то можно будет по крайней мере отсрочить разбирательство, для начала отказав иудеям в иске.

Варнаве и Павлу не оставалось ничего иного, кроме как удовольствоваться сказанным. Отец к тому же пообещал христианам большую поддержку, чем иудеям. Вольноотпущенники со своей стороны просили моего отца безотлагательно испросить Совет города об отставке, поскольку у него много личных дел. Отец справедливо возразил, что как раз этого он делать не должен, ибо официальное прошение об отставке позволит многим думать, будто он считает меня виновным в предумышленном оскорблении местных богов.

После ухода иудеев вольноотпущенники твердо заявили, что неприкрытая симпатия отца к христианам непременно породит кое-какие подозрения. Разве не могут горожане решить, что он намеренно подстрекал своего сына, то есть меня, подглядывать за девичьими таинствами? Разве не знают все вокруг, что и христиане, и иудеи являются ожесточенными противниками изображений божеств, а также жертвоприношений и древних, чтимых отцами священнодействий?

— Ведь это те самые безумцы, что позволили окрестить себя и затем пили кровь со своими собратьями по вере. Подумать только, они разбили и сожгли своих домашних богов и уничтожили бесценные книги предсказаний вместо того, чтобы за умеренную плату передать их тем людям, которые наверняка бы нашли им применение, — говорили вольноотпущенники. — Эта фанатическая нетерпимость делает христиан опасными. Ты, наш добрый и кроткий господин, более не должен иметь с ними дела, не то как бы они не причинили вреда твоему сыну.

К чести моего отца нужно сказать, что после визита к нам этих двух иудеев он больше не заводил речи о том, чтобы я шел к ним и слушал их проповеди. Впрочем, вскоре, после столкновений с другими иудеями, они разругались в пух и прах и ушли из Антиохии по двум разным дорогам. Сразу вслед за этим правоверные иудеи успокоились, поскольку осторожные христиане прекратили открытые публичные дискуссии и образовали тайные общины.

Прислушавшись к мнению отца, старейшины города отклонили жалобу иудеев на Варнаву и Павла и постановили, что иудеи должны сами улаживать свои религиозные споры. В этом же духе был рассмотрен иск против меня и моих товарищей. Его передали для решения оракулу в Дафниях. Наши родители уплатили большой штраф, и мы сами прошли через церемонию очищения в Дафнийской дубраве, длившуюся три дня и три ночи. Родичи потерпевших девушек больше не решались принуждать нас к браку, однако во время очистительной церемонии нас заставили дать некий обет Богине Луны, о котором я не мог рассказать отцу. Впрочем, он и сам меня об этом не спрашивал.

Против своего обыкновения отец пошел со мной на очередное представление в амфитеатре, где нам, семерым юнцам, были отведены почетные места позади высших должностных лиц города. Нашего льва довольно долго кормили, так что он рассвирепел и смотрелся на арене просто замечательно. Для начала зверь в мгновение ока разорвал на куски одного преступника, осужденного на растерзание диким хищникам, а потом вцепился в колено первому гладиатору и бесстрашно сражался с ним до тех пор, пока его, вконец обессиленного, не добили последним ударом. Зрители вопили от восторга и, вскочив на ноги и во всю хлопая в ладоши, чествовали льва и нас. Мне показалось, что отец гордится мною, хотя и не подает виду.

Несколько дней спустя мы простились с плачущими домочадцами и отправились в сопровождении вольноотпущенников в порт Селевкия. Там отец, я и Барб поднялись на корабль, чтобы на нем плыть в Неаполь, а уже из него далее в Рим.

Глава 2 РИМ

Какими словами описать мне ощущения пятнадцатилетнего отрока, солнечным осенним днем вступающего в Рим, отрока, который с младенчества знает, что он кровью предков связан с этими священными холмами и долинами? Мне казалось, будто мостовая под моими ногами приветствовала меня, а каждая каменная плита повествовала о восьмисотлетней истории. И даже мутный Тибр вызвал у меня такой священный трепет, что голова пошла кругом.

Вероятно, сказались избыток впечатлений и недосыпание во время длительного путешествия, потому что я чувствовал своего рода радостное опьянение, которое не могло бы дать никакое вино. Это была моя родина и родина моего отца, это был город-господин, царящий над всем цивилизованным миром — от земель парфян до земель германцев.

Мы направились в сторону дома тетки моего отца Лелии. Барб то и дело свирепо втягивал носом воздух.

— Да, более сорока лет не дышал я воздухом Рима, — сказал он. — Его запах невозможно за быть; особенно стоек он в самом центре города, на Субуре[6], причем именно сейчас, ближе к вечеру, когда в воздухе висит аромат похлебки и горячей кровяной колбасы, который смешивается с обычными миазмами тесных переулков. Тут частенько пахнет чесноком, оливковым маслом, пряностями, добавьте сюда сладковатый дымок воскуряемых в храмах благовоний и еще кое-что совершенно особое, что я называю ароматом Рима, потому что нигде больше я не встречал ничего подобного, и вы получите тот самый воздух, который мы сейчас вдыхаем. Однако мне кажется, что за сорок лет этот воздух немного изменился… или, может быть, мой нос состарился и уже отказывает мне? Я с трудом ловлю им любимые запахи моего детства.

Мы шли по Риму пешком, потому что днем движение повозок в городе было запрещено. На улицах было так оживленно, что мы с трудом продирались сквозь толпу. То ли в угоду мне, то ли желая доставить удовольствие и себе тоже, отец выбрал не прямую дорогу к Палатину, а пошел кружным путем, через Форум, так что Палатин мы увидели лишь тогда, когда перед нами вырос Капитолий. Затем мы свернули на Этрусскую улицу, чтобы мимо ипподрома выйти к Палатину. Я глазел по сторонам, отец терпеливо перечислял названия дворцов и храмов, а Барб изумлялся новым роскошным постройкам на Форуме, которых еще не было в дни его юности. По лицу отца тек пот, и дышал он тяжело и хрипло. С грустью думал я о том, что он, хотя ему не исполнилось еще и пятидесяти, уже стал стариком.

И все же отец остановился перевести дух только тогда, когда мы подошли к храму Весты. Через отверстия в его крыше к небу поднимались струи дыма от воскуряемого на священном огне фимиама, и отец пообещал, что я, если захочу, могу прямо завтра отправиться с Барбом в пещеру, где волчица вскармливала Ромула и Рема и которую Божественный Август распорядился всегда содержать в порядке — как городскую достопримечательность. Перед пещерой все еще росла старая-престарая смоковница, под которой и отыскала близнецов волчица.

А относительно запахов Рима отец заметил:

— Для меня это незабываемый аромат роз и благовоний, льна и истертых мостовых; аромат, подобного которому нет ни в одном уголке мира; аромат, где испарения земли смешались с воздухом Рима; аромат, настраивающий мои мысли на такой грустный лад, что я скорее готов умереть, чем снова бродить по здешним красивым улицам. Итак, давайте больше не будем говорить об этом, не то я расстроюсь и потеряю самообладание, а ведь я вырабатываю его у себя с пятнадцати лет.

И все же Барб не преминул проворчать:

— Послушайте-ка, я прожил долгую жизнь и твердо усвоил, что для обострения слуха и обоняния надо непременно глотнуть доброго вина. Да хорошо бы еще заедать его наперченной колбасой… вот помню я, прежде ее в римских харчевнях подавали обжигающей, прямо с огня. Давайте-ка сделаем привал в таком месте, где можно раздобыть круг кровяной колбасы.

Мы тогда как раз проходили мимо скотного рынка, и отец рассмеялся и первым вошел в маленький трактир — такой старый, что пол его находился гораздо ниже уровня улицы. Мы с Барбом с удовольствием понюхали воздух, пахнущий вином и горячими кушаниями, и ветеран радостно воскликнул:

— Хвала Геркулесу, в Риме еще сохранилось кое-что от прежних времен! Я узнаю эту харчевню, хотя раньше она казалась мне куда выше и просторней. Ты чуешь этот запах, Минуций? Ну конечно, чуешь, ведь ты молод и обоняние у тебя поострее моего. Нравится ли он тебе? В нем пере мешались ароматы рыбы и тины, камыша и тука, пота и копченостей из соседних лавок.

Он набрал в рот вина, сплюнул на пол, принося положенную жертву, откусил огромный кусок дымящейся колбасы и только после этого произнес:

— Да, что-то прежнее, давно забытое возвращается ко мне; но, видно, и небо у меня состарилось, потому что кусок колбасы и чаша с вином уже не приносят мне той радости, как в старые времена.

Слезы выступили в уголках его глаз, и он вздохнул:

— Я и впрямь как призрак из прошлого, явившийся горевать о былом. Здесь у меня не осталось ни знакомых, ни родственников, ни покровителей. Новое поколение заступило на место нашего и уже не знает ничего о делах минувших дней. Вот оттого-то и потеряли свой вкус и самая острая колбаса, и пряное вино. Я надеялся отыскать в Риме среди преторианцев[7] или же среди пожарных хотя бы парочку товарищей по оружию, но теперь я спрашиваю себя: а узнаем ли мы друг друга? Горе побежденным! Нынче я подобен Приаму на развалинах Трои.

К нам подскочил владелец заведения с пухлым лоснящимся лицом и спросил, не хотим ли мы чего-нибудь еще. Кстати, он с гордостью поведал, что к нему часто захаживают возничие колесниц из цирка, служащие городского архива и актеры, а на днях были даже реставраторы, приводившие в порядок обветшавшие здания, — ибо, как мы, конечно, знаем, скоро грядет юбилей Рима. А еще, подмигнул он, под крышей его харчевни можно свести знакомство с хорошенькими обольстительными девицами. Однако Барб был безутешен и мрачно возразил, что не может даже и подумать о шлюхах, ибо они наверняка уже не такие соблазнительные, как в дни его юности.

После этого мы пошли вверх по Авентину, и мой отец, вздыхая, сказал, что, видно, нам придется впредь отказаться от посещения подобных харчевен, потому что чесночная колбаса вызвала у него такие колики в желудке, что их не уняла даже чаша фалернского. Дыхание отца было стеснено, и он шагал мрачный, полный дурных предчувствий. Черный ворон, который вылетел откуда-то слева и пересек нам путь, лишь усилил его тревогу.

Мы шли мимо старых и новых доходных домов и древних храмов, потихоньку враставших глубоко в землю рядом с современными постройками и неуклонно разрушавшимися. По другую сторону холма отец разглядел наконец фамильное имение Манилиев. По сравнению с нашим домом в Антиохии здание казалось очень маленьким и убогим; правда, при нем была небольшая пристройка и оно было обнесено стеной и окружено одичавшим садом. Когда отец заметил мое разочарование, он строго сказал, что и здание, и сад свидетельствуют о древности и благородном происхождении семейства.

Носильщики давно уже принесли багаж от Капуанских ворот, и тетушка Лелия таким образом оказалась подготовленной к нашему приезду. Она подождала, пока мы отпустили носильщиков, и, когда те затопали вниз по ступенькам, поспешила нам на встречу по дорожке, вьющейся среди кустов лавра. Это была высокая, худая женщина с тщательно нарумяненными щеками и подведенными глазами. Из украшений я заметил у нее лишь кольцо на пальце да медное ожерелье на шее. Ее воздетые руки мелко дрожали, когда она, негромко причитая, семенила через сад.

Отец по обыкновению держался позади, к тому же сейчас он собственноручно расплачивался с носильщиками, поэтому тетка ошиблась и остановилась перед Барбом. Она слегка поклонилась, молитвенно поднесла ладони к лицу и воскликнула:

— Ах, Марк, что за счастливый день! Ты почти не изменился со времен юности, у тебя даже улучшилась осанка, и ты очень возмужал.

Отец засмеялся и проговорил:

— О тетушка Лелия, ты по-прежнему близорука и рассеянна! Взгляни сюда, вот же я, твой племянник Марк. А этот достойный ветеран — мой друг и один из моих клиентов[8] по имени Барб.

Тетушка Лелия рассердилась, подошла к отцу и, обиженно глядя на него, принялась трясущимися руками ощупывать его плечи и тело. Наконец она проворчала:

— Что ж, немудрено, что я тебя сразу не признала! Лицо обрюзгло, живот обвис… Я просто не верю своим глазам — ведь раньше-то ты был, можно сказать, красавец.

Отца ее замечания вовсе не огорчили. Напротив, он даже сказал:

— Спасибо тебе, дорогая тетушка Лелия, за эти слова. У меня просто камень упал с сердца, ибо в молодости моя внешность приносила мне одни огорчения. Если уж ты меня не признала, то, значит, других можно тем более не опасаться и никто в Риме меня не узнает. А вот ты осталась все такой же стройной и весь твой облик дышит благородством. Года тебя совсем не изменили. Ну, обними же моего сына Минуция и будь с ним такой же ласковой и доброй, какой ты была во времена моей далекой и легкомысленной юности.

Тетушка нежно привлекла меня к себе, поцеловала сухими губами в лоб и глаза, потрепала по щеке и воскликнула:

— Ах, Минуций, да у тебя уже пробился пушок на подбородке, так что ты уже не ребенок, которого можно носить на руках и качать на коленях!

Она обхватила ладонями мою голову, заглянула мне в глаза и затем сказала:

— Ты похож на истинного грека или римлянина, но, признаться, эти зеленые глаза и светлые волосы несколько необычны. Будь ты девушкой, я назвала бы тебя красавицей; в общем, я уверена, что тебя ждет отличная партия. Твоя мать была, если мне не изменяет память, гречанкой, не так ли?

Только когда она принялась без умолку болтать, не дожидаясь ничьего ответа, я догадался, что она сильно напугана. У входа в дом с нами поздоровался лысый, беззубый раб, подле которого стояла скрюченная одноглазая женщина. Оба они упали на колени и произнесли приветствие, которому их явно обучила госпожа. Отец выглядел смущенным; он положил руку на плечо тетушки Лелии и попросил ее идти впереди нас, потому что она здесь — полновластная хозяйка. Маленький атрий[9] был наполнен дымом, так что мы все закашлялись: это тетушка воскурила перед домашним алтарем благовония в нашу честь. Сквозь дым я увидел изображающие наших предков фигурки из обожженной глины, чьи позолоченные восковые лица казались в этом чаде живыми.

Кашляя и возбужденно жестикулируя, тетушка начала многословно объяснять, что по давней традиции Манилиев мы должны принести в жертву кабана; но так как она не знала точного дня нашего приезда, то и не стала приобретать его, а потому мы должны будем удовольствоваться оливками, сыром и овощным супом. Сама же она давно уже не ест мяса.

Мы обошли все помещения дома, разглядывая паутину в углах, убогие ложа и поломанную, ветхую мебель, и поняли, что наша дорогая, милая тетя Лелия жила в горькой нужде. От библиотеки астронома Манилия сохранилось лишь несколько обглоданных крысами манускриптов, и хозяйка вынуждена была признаться, что ей пришлось продать в публичную библиотеку, что у подножия Палатина, даже бюст знаменитого предка. В конце концов она заплакала и сквозь слезы проговорила:

— Ругай меня, Марк, ругай! Я почти ничего не сумела тут сберечь, а все потому, что в юности я знавала лучшие дни. Я бы и дом выставила на торги, если бы ты время от времени не присылал деньги из Антиохии. Наше состояние растрачено. Как это случилось, я и сама толком не понимаю, но поверь, что оно не пошло ни на изысканные кушанья, ни на вина и благовонные притирания. Не сердись и не требуй от меня подробного отчета в тех деньгах, что ты мне присылал.

Отец упрекнул ее за излишнюю к нему подозрительность и уверил, что приехал в Рим вовсе не для того, чтобы требовать от нее отчета; он, мол, даже раскаивается, что не посылал в Рим более крупные суммы на содержание дома и ведение хозяйства. Теперь же все пойдет по-другому, он ей это обещает. Затем он попросил Барба распаковать вещи, раскинул на полу дорогие восточные ткани, подарил тетушке Лелии шелковую столу[10] и шелковый платок, надел ей на шею ожерелье из драгоценных камней и попросил ее примерить пару мягких красных сандалий. Когда же он вручил ей еще и роскошный парик, она громко зарыдала и сквозь слезы воскликнула:

— Ах, Марк, да ты и вправду богач! Ты честно приобрел все эти дорогие вещи! А я-то думала, что ты пошел по кривой дорожке и погряз в пороках Востока, которым так легко предаются римляне, надолго покинувшие родину. Поэтому мне и стало не по себе при виде твоего одутловатого лица; но конечно же, это слезы затуманили мой взор. Теперь я спокойно рассмотрела тебя, привыкла к твоему облику и нахожу, что ты не так скверно выглядишь, как мне было показалось.

Тетушка Лелия очень опасалась, что мой отец приехал в Рим с тем, чтобы вступить во владение домом, а ее отправить куда-нибудь за город, где дни ее потекут в бедности и лишениях. Это убеждение так прочно укоренилось в ее сознании, что она постоянно намекала нам, что такая женщина, как она, не в состоянии жить нигде, кроме Рима. Но вскоре она набралась мужества и осмелилась напомнить о своем покойном муже-сенаторе и о том, что она по-прежнему желанная гостья во многих знатных домах Рима, хотя ее супруг Гней Лелий потерял состояние и умер еще во времена императора Тиберия.

Я попросил ее рассказать о сенаторе, но тетушка отклонила мою просьбу легким покачиванием головы и повернулась к моему отцу:

— Скажи, Марк, как могло случиться, что твой сын говорит на нашем языке с этим ужасным сирийским акцентом? Нужно срочно что-то предпринять, дабы исправить положение, иначе над Минуцием будет смеяться весь Рим.

Отец беззаботно заявил, что и его собственная латынь звучит не менее комично, ибо ему приходи лось слишком часто говорить по-гречески и по-арамейски, однако тетушка Лелия перебила его и резко сказала:

— Тебе это простительно, потому что, во-первых, ты уже стар, а во-вторых, все поймут, что коли ты служил цезарю в армии и был на государственной службе в провинциях, то ты, естественно, перенимал особенности чужих языков. Однако с Минуцием дело обстоит иначе. Его произношение надо исправить, а для этого придется нанять хорошего оратора или актера. Ему нужно ходить в театр и посещать публичные чтения. Император Клавдий очень щепетилен в отношении чистоты языка, хотя и допускает, чтобы его вольноотпущенники, поступив на государственную службу, продолжали говорить по-гречески. Что же до его супруги, то она занимается такими вещами, беседовать о которых мне не позволяет моя стыдливость.

Затем она вновь посмотрела на меня и сказала: — Мой бедный муж, сенатор Гней, был еще в здравом уме и твердой памяти, когда Тиберий обручил своего несовершеннолетнего сына Друза с дочерью префекта[11] Сеяна, а сам сочетался браком со своей сводной сестрой Юлией. Юноша был такой же ненормальный, как и отец, и позже повесился на грушевом дереве. Я думаю, мой покойный муж искал благосклонности Сеяна, потому что верил, будто этим он принесет пользу государству. Ты, Марк, тоже был как-то вовлечен в интриги этого Сеяна, недаром как раз перед самым раскрытием заговора ты совершенно неожиданно исчез из Рима и многие годы не подавал о себе никаких вестей. Вот потому-то ты и был исключен из всаднического сословия нашим дорогим императором Калигулой, да-да, именно поэтому, ведь о тебе никто ничего не знал. «Мне тоже неизвестно, где он», усмехаясь, сказал император и собственноручно вычеркнул твое имя. Во всяком случае так мне рассказывали, хотя, возможно, эти люди щадили мои чувства и передали далеко не все, что знали.

Отец сухо ответил, что завтра же он пойдет в городской архив и установит, за что же все-таки его имя исключили из сословия всадников. Тетушку, как мне показалось, это вовсе не обрадовало, она даже предложила не ворошить дела минувших дней. Когда цезарь Клавдий пьян, объяснила тетя, он раздражителен и капризен, хотя может статься, что он из чистого злорадства исправит содеянное императором Гаем Калигулой.

— И однако же мы должны сделать все возможное, чтобы ради Минуция восстановить честь нашей семьи, — заключила она. — Лучше всего было бы, если бы во время обряда вручения мужской тоги Минуций попался на глаза Валерии Мессалине. Юная императрица весьма благосклонна к молодым людям, только что прошедшим посвящение в мужчины, и с удовольствием приглашает их в свои покои, чтобы расспросить о родословной и еще кое о чем… Будь я не такой гордой, я бы, конечно, попросила эту сучку об аудиенции для Минуция, но я боюсь нарваться на высокомерный отказ, ибо она прекрасно знает, что я была любимой подругой матери императора Клавдия. К тому же я вместе еще с несколькими знатными римлянками помогла Агриппине и юной Юлии соблюсти все приличествующие погребальные обряды над телом их бедного брата, после того как девушки вернулись из изгнания. Несчастного Гая зверски зарезали, а потом иудеи поддержали Клавдия деньгами и помогли ему взойти на трон. Агриппине повезло, и она подцепила богатого мужа, а вот бедняжку Юлию вторично изгнали из Рима, потому что Мессалина вообразила, будто та слишком часто оказывается неподалеку от своего дядюшки Клавдия. Да, из-за этих жизнерадостных девушек многим тогда пришлось покинуть Рим. Вот помню, был еще такой Тигеллин, удивительно невежественный, зато слывший самым прелестным юношей Рима. Впрочем, его не очень-то расстроила ссылка; сначала он занялся рыболовством, а потом еще и разведением скаковых лошадей. Много ходило разговоров и о некоем испанском философе Сенеке, написавшем ужасающее количество книг. У него была связь с Юлией, хотя он и страдал чахоткой; вот уже который год он томится в изгнании на Корсике. Мессалина нашла, что племянницам Клавдия, даже тайком, не приличествует заниматься развратом. Впрочем, в живых нынче осталась одна Агриппина.

Тетушка приостановилась, чтобы перевести дух, и у отца появилась возможность тактично дать ей понять, что пока не нужно мне ничем помогать. Он самолично берет все в свои руки и доведет дело до конца, не прибегая к услугам женщин, ибо последние всегда все только портят, уж он-то знает, натерпелся в молодости, горько заключил отец.

Тетушка Лелия хотела что-то возразить, но, бросив взгляд на меня, осеклась. Наконец-то мы смогли воздать должное оливкам, сыру и овощному супу. Отец строго предупредил нас, чтобы мы не вздумали съесть все подчистую, а оставили что-нибудь от головки сыра величиной с кулак, поскольку оба старых раба явно голодны. Мне это было непонятно, ведь дома в Антиохии я привык получать лучшие куски, и тем не менее еды всегда оставалось вдоволь и для домочадцев, и для бедняков, которые постоянно слонялись в ожидании подачек неподалеку от нашего жилища.

На следующий день отец пригласил строителей и поручил им основательно отремонтировать старое фамильное гнездо, а также нанял садовников, чтобы те привели в порядок запущенный, одичавший сад. В нем возвышался столетний сикомор. Его посадил один из Манилиев, которого позднее убили средь бела дня прямо на улице люди Мария. Около дома росло несколько старых деревьев, и отец очень за них беспокоился. Сам же домик, маленький и скромный, он велел ни в коем случае не перестраивать и не переделывать, пояснив мне:

— В Риме ты видел множество роскошных мраморных дворцов и восхищался ими, но когда ты подрастешь, ты поймешь, в чем заключается истинное благородство, и оценишь мою правоту. Ни один богатый выскочка не может окружить свой дом такими древними деревьями, а старинная простота сама по себе всегда ценнее любых безвкусных украшений.

Мысли отца унесли его в Прошлое, и он продолжил, помрачнев лицом:

— Когда-то в Дамаске я намеревался построить небольшой дом и окружить его деревьями, чтобы в покое жить там с твоей матерью Мириной. Но после ее смерти мною овладело такое отчаяние, что долгие годы я не замечал ничего вокруг. Вероятно, я лишил бы себя жизни, если бы меня не вынуждал жить дальше долг перед тобой. А однажды рыбак на берегу Галилейского озера предсказал мне нечто такое, что до сих пор вызывает у меня жгучее любопытство, хотя я и вспоминаю об этом как о давнем сне.

Больше о предсказании отец говорить не пожелал. Лишь добавил коротко, что теперь ему придется удовольствоваться вот этим старым садом, раз уже не суждено ему было самому посадить и взрастить такие красивые деревья.

Пока строительные рабочие и архитектор ремонтировали наш дом, а отец с утра до вечера пропадал где-то в городе, улаживая свои дела, Барб и я без устали бродили по Риму, осматривая его достопримечательности и глазея на прохожих. Император Клавдий распорядился привести к празднику в порядок все памятники и храмы, а также приказал жрецам и ученым тщательно собрать и переработать на современный лад все мифы и предания об основании Рима. Императорский дворец на Палатине, храм на Капитолийском холме, термы и театр не произвели на меня особенного впечатления: я вырос в Антиохии, где было много не менее красивых и даже больших по размерам общественных зданий; в целом же Рим с его кривыми переулками и крутыми холмами проигрывал в сравнении с Антиохией, славившейся широкими прямыми улицами, и казался несколько тесным и мрачным.

И все же было здесь одно архитектурное сооружение, которое потрясло меня своим великолепием и заставило задуматься о бренности человеческого существования. Я говорю об огромном круглом мавзолее Божественного Августа, что стоял на Марсовом поле. Круглым этот мавзолей был потому, что именно так выглядели древние храмы, напоминавшие о тех временах, когда римляне еще жили в круглых хижинах. Его простое величие было, по-моему, вполне достойно равного богам величайшего повелителя всех времен; и я без устали вчитывался в строки, повествующие о деяниях Августа на благо государства. Барба же эти письмена мало трогали. Он сказал, что годы службы в легионе научили его не доверять никаким надписям, потому что обычно они больше скрывают, чем говорят. Поражение они могут представить как выдающуюся победу, а преступление выставить актом государственной мудрости. Ветеран уверял меня, что между строк, начертанных на гробнице Божественного Августа, он может прочесть страшные известия о гибели целых легионов и сотен военных кораблей, а также о неисчислимых жертвах гражданской войны.

Мой воспитатель родился, когда Август давно уже восстановил мир и порядок в империи и укрепил власть Рима; отец частенько рассказывал маленькому Барбу о мелочной скупости императора и о прославленном Антонии, который иногда забирался на ораторскую трибуну на Форуме настолько пьяным, что во время речи, возбужденный собственным красноречием, принимался блевать в ведро, которое всегда стояло рядом с ним. В те далекие дни правители еще выступали перед народом. Август, правивший, правду сказать, слишком уж долго, сумел завоевать уважение сената и народа, но жизнь в Риме была при нем, если верить отцу Барба, довольно-таки скучной. Мудрого и благоразумного Августа никто не любил, тогда как сорви-голову Антиния все обожали за его недостатки и чудовищное легкомыслие.

Откровенно говоря, истории Барба, которые наверняка показались бы моему отцу неподходящими для ушей подростка, уже слегка мне надоели.

Итак, мавзолей Августа потряс меня своей изумительной простотой, и мы едва ли не ежедневно возвращались к нему. Впрочем, было на Марсовом поле и еще кое-что весьма притягательное. Там располагался открытый манеж, где старательно тренировались к соревнованиям в честь городского юбилея дети сенаторов и всадников. С завистью наблюдал я, как они строились рядами, скакали навстречу друг другу и по сигналу горна замирали на месте. Я тоже умел делать все это и знал, что могу управляться с конем не хуже, если не лучше юных всадников.

Среди зрителей присутствовали озабоченные матроны, так как благородным наездникам было от семи до пятнадцати лет. Разумеется, они делали вид, будто не замечают своих матерей, и презрительно фыркали, когда кто-нибудь из малышей падал с лошади и его испуганная родительница в развевающемся пеплуме[12] устремлялась спасать свое чадо от конских копыт. Конечно, у малышей были самые объезженные и смирные лошади, и они тотчас останавливались, чтобы не затоптать выпавшего из седла всадника. Да уж, кони, на которых гарцевали эти патриции[13], никак не могли сравниться с теми дикими жеребцами, что, бывало, подчинялись моей руке в Антиохии.

Однажды неподалеку от манежа я увидел Валерию Мессалину с ее блестящей свитой и принялся жадно разглядывать молодую императрицу. Правда, мне не удалось приблизиться к ней, издалека же она вовсе не казалась такой обольстительно прекрасной, как мне описывали. Ее семилетний сын, названный Британником в память о победе императора Клавдия над бриттами, был щуплым, бледным мальчиком, который начинал дрожать от страха, едва лишь его лошадь трогалась с места. Происхождение обязывало его участвовать в состязаниях, но это казалось совершенно немыслимым, ибо в седле он держаться не умел, а глаза его были полны слез. После каждого упражнения лицо Британника покрывалось багрово-красными пятнами, а рот кривился от страха.

Под тем предлогом, что Британник еще слишком юн, Клавдий назначил предводителем отряда конников Луция Домиция, сына своей племянницы Домиции Агриппины. Луцию не исполнилось даже десяти лет, но он был полной противоположностью робкому Британнику: его отличали крепкое тело, сложение и бесстрашие. Часто после занятий он оставался один на манеже и демонстрировал рискованные вольты, стараясь сорвать аплодисменты зрителей. От Домициев он унаследовал огненно-рыжие волосы и во время вольтижировки любил сбрасывать шлем, чтобы показать присутствующим, что он принадлежит к древнему роду завоевателей. И люди восхищались им и славили его, однако не столько из-за уважения к Домициям, сколько потому, что он был сыном сестры императора Гая и в его жилах текла кровь как Юлии, дочери Юлия Цезаря, так и Марка Антония. Даже Барб воспламенялся, когда видел его, и принимался выкрикивать своим хриплым голосом дружески-скабрезные шутки, каждый раз вызывающие безудержный смех окружающих.

Говорили, будто его мать Агриппина не отваживалась, подобно другим матерям, наблюдать за конными упражнениями сына, потому что боялась болезненной ревности Валерии Мессалины, и, памятуя о судьбе своей сестры, старалась появляться в общественных местах как можно реже. Однако Луций Домиций вовсе не нуждался в опеке матери и легко завоевал восхищение публики своими по-юношески непосредственными манерами. Он отлично владел своим телом и двигался с изяществом, а взгляд его был прям и отважен, и старшие товарищи, похоже, совсем не завидовали ему и охотно подчинялись приказаниям этого мальчишки.

Изо дня в день я стоял, навалившись грудью на отполированное до блеска ограждение, и тоскливо наблюдал за скачками. К счастью, безделье мое вскоре закончилось. Отец нанял учителя красноречия — умного зануду, который язвительно исправлял каждое слово, произнесенное мною, и заставлял меня читать скучнейшие книги, наставлявшие в скромности, самообладании и других добродетелях. Мой отец явно обладал даром откапывать где-то учителей, способных свести с ума.

Пока дом ремонтировали, мы с Барбом жили в небольшой комнатке наверху, где пахло фимиамом, а на стенах виднелись некие магические знаки. Я перестал обращать на них внимание, когда понял, что они сохранились здесь со времен астронома Манилия. Однако они плохо действовали на меня, так что я стал спать все хуже и хуже: мне начали сниться страшные сны, и иногда я просыпался от собственного крика, а иногда меня будил Барб, ибо я, мучимый кошмарами, принимался громко стонать.

Вскоре моему ритору надоели постоянный шум и стук молотков, наполнявший дом, и он стал водить меня заниматься в термы.

Его тощие члены и отвислый желтоватый живот вызывали у меня отвращение: но еще большее омерзение чувствовал я, когда, внезапно оборвав свои язвительные речи, он вдруг начинал с нежностью гладить меня по руке и говорить, что я, должно быть, уже познал в Антиохии греческую любовь. Он захотел, чтобы я, пока у нас идут работы, поселился у него на Субуре в убогом доходном доме, где он снимал под самой крышей комнатку, до которой можно было добраться только по наружной лестнице. Там, считал ритор, он сможет без помех наставлять меня и обучать различным жизненным премудростям.

Барб сразу раскусил его намерения, но для начала ограничился серьезным предупреждением. Когда же это не помогло, ветеран задал учителю приличную трепку и нагнал на него такого страху, что тот больше не показывался нам на глаза и даже не решился прийти к отцу за жалованьем. Мы же со своей стороны не осмелились рассказать отцу об истинных причинах столь странного исчезновения моего наставника, поэтому он полагал, будто я своей строптивостью обидел замечательного учителя и довел его до того, что он бежал из нашего дома куда глаза глядят.

В результате мы с отцом немного повздорили, и я капризно воскликнул:

— Дай мне лучше коня, чтобы я смог свести знакомство с другими молодыми людьми и начал общаться с равными себе, чтобы изучить нравы и обычаи Рима.

— Конь уже однажды доставил тебе неприятности в Антиохии, — возразил отец. — Император Клавдий издал один очень разумный указ, по которому во время сословного шествия пожилым или немощным сенаторам и всадникам разрешается просто вести своих коней под уздцы. Отныне даже для поступления на государственную службу не требуется служить в армии.

— О времена! О нравы! — сердито воскликнул я. — Тогда, по крайней мере, давай мне столько денег, сколько потребуется, чтобы подружиться с актерами, музыкантами и возничими колесниц из цирка. Если я буду держаться подобных людей, я также познакомлюсь и с теми утонченными молодыми римлянами, что увиливают от военной службы.

Но отец и об этом не желал ничего слышать, хотя и признал:

— Тетя Лелия меня уже упрекнула и предупредила, что юнец вроде тебя не должен долго чураться общества своих сверстников.

Отец помолчал и продолжил:

— Когда я занимался торговыми операциями, я свел знакомство с некоторыми судовладельцами и торговцами пшеницей. Недавно в римских провинциях разразился голод, и император Клавдий распорядился построить в Остии новый порт и пообещал возместить убытки за каждый корабль, затонувший с грузом зерна. По совету Марция-рыбака я принимаю участие в снаряжении этих судов, раз уж теперь можно не бояться потерпеть убытки; многие даже сколотили себе состояние, снарядив старые, прогнившие суда и пустив их в море на верную гибель. Я прекрасно знаю образ жизни этих выскочек и не желаю, чтобы ты водил дружбу с их сыновьями.

Мне все больше казалось, что он и сам не знает, чего хочет.

— Значит, ты приехал в Рим, чтобы разбогатеть? — спросил я.

Отец сердито и резко ответил:

— Ты лучше всех знаешь, что самое мое заветное желание — навсегда уйти от дел. Однако мои вольноотпущенники убеждают меня, что сидеть на мешке с золотом — это значит совершать преступление против государства и общества. Кроме того, я хочу еще прикупить земли в Цере, откуда происходит моя собственная фамилия; ведь Манилиями мы стали только благодаря усыновлению, и об этом тебе не следует забывать.

Он внимательно посмотрел на меня и сказал: — Ты — мой сын, об этом говорит фамильная складка в уголках глаз, которая есть у всех наших родственников… Я побывал в имперском архиве и отыскал списки всадников времен императора Гая. Рядом с моим именем не оказалось никаких пометок. Оно лишь подчеркнуто волнистой линией, но всем известно, что у Гая сильно тряслись руки из-за его болезни. Да и вообще — против меня не выдвинуто обвинение; приговора суда также не существует. Почему имя мое исключено из списков? Этого я не знаю. Может, потому, что я долго не появлялся в Риме? Прокуратор Понтий Пилат сам на целых десять лет впал в немилость, потерял свой пост и был смещен в Галилею. Но у императора Клавдия есть еще и тайный архив, и там конечно же может найтись какая-нибудь запись не в мою пользу. На днях я встречался с вольноотпущенником цезаря Феликсом, который интересуется положением дел в Иудее. Он обещал при удобном случае разузнать поподробнее о моем деле через Нарцисса, личного секретаря императора. Я бы не прочь и сам побеседовать с этим человеком, но он так высокомерен, что нужно заплатить десять тысяч сестерциев, только чтобы быть допущенным к нему. Дело, конечно, не в деньгах, но я не хотел бы, чтобы вопрос о моей собственной чести решался подкупом.

Потом отец сказал, что внимательно выслушивает и запоминает все, что рассказывают об императоре Клавдии, — и доброе, и злое. Ведь в конечном счете именно от императора зависит, внесут наше имя вновь в список всадников или нет, а Клавдий с возрастом становится все более капризным, так что он часто, повинуясь прихоти или по наитию, способен внезапно отменить прежнее решение. Во время заседания сената или судебного разбирательства он может неожиданно задремать и забыть, о чем идет речь. Каждую свободную минуту отец использовал для того, чтобы читать все написанное императором Клавдием; он просмотрел даже пресловутое наставление по игре в кости.

— Наш цезарь один из немногих римлян, которые еще в состоянии говорить и писать по-этрусски, — объявил отец. — Если хочешь доставить мне удовольствие, немедленно отправляйся в публичную библиотеку на Палатине и попроси там его сочинение по истории этрусков. Оно большое, состоит из нескольких свитков, но при этом довольно занимательное. Из него можно узнать даже смысл слов, употребляемых жрецами при ритуалах жертвоприношений и до сих пор просто вытверживаемых наизусть. Потом мы с тобой как-нибудь съездим в Цере и навестим наше имение, которое я и сам еще ни разу не видел. Там ты получишь коня и покатаешься верхом.

Разговор с отцом нагнал на меня еще большую тоску, и я готов был расплакаться. Когда он вышел, Барб хитро подмигнул мне и сказал:

— Да, быстро же взрослые забывают свою юность. Но я-то помню, как в твоем возрасте частенько ревел без причины и едва ли не каждую ночь видел страшные сны. Я знаю, как можно было бы тебе помочь и вернуть спокойствие и румянец, но твой отец — человек суровый, и я поостерегусь давать тебе советы.

Тетушка Лелия тоже все чаще озабоченно поглядывала на меня, а однажды, оглянувшись по сторонам, сказала:

— Если ты поклянешься Юпитером, что ничего не скажешь отцу, я доверю тебе одну тайну.

Из чистой вежливости я пообещал молчать, хотя внутренне улыбнулся, ибо не верил, что моя тетушка Лелия и вправду может знать хоть какую-нибудь тайну. И однако я заблуждался, потому что она рассказала мне следующее:

— В той комнате, где ты спишь, довольно долго жил иудейский чародей по имени Симон. Сам он, правда, называл себя самарянином, но иудей ли, самарянин — какая разница, верно? Запах его зелий и магические знаки на стенах — вот что беспокоит тебя во сне. Несколько лет назад он пришел в Рим и вскоре приобрел славу целителя, ясновидца и кудесника. Сенатор Марцелл приютил его в своем доме и даже распорядился изваять его статую, ибо считал, будто Симон обладает божественной силой. Чтобы доказать это, самарянин погрузил однажды молодого раба в сон, подобный смерти, а затем вновь пробудил его к жизни, хотя юноша уже был холоден как лед и не подавал ни малейших признаков жизни. Я сама видела все это своими собственными глазами.

— Конечно, конечно, — сказал я. — В Антиохии я узнал об иудеях еще и не такое.

— Возможно, — нетерпеливо перебила она, — но дай же мне закончить. Другие иудеи, которые живут вон там, на том берегу реки, а также те, что живут здесь, на Авентине, завидовали славе Симона. Ведь вдобавок он умел еще делаться невидимым и летать по воздуху. Поэтому они призвали другого волшебника, которого также звали Симон. Оба колдуна должны были помериться силами. Симон, я говорю о моем Симоне, попросил другого мага внимательно посмотреть на облако — и вдруг исчез. Когда же он появился вновь, то все ахнули, потому что чародей летел на этом облаке над Форумом. Тогда другой иудей громовым голосом воззвал к своему божку Христу, и мой Симон грянулся оземь, сломав при этом ногу. Он сильно расстроился, велел увести себя вон из Рима и скрывался, пока не срослась нога, в одном из пригородных поместий, где находился до тех пор, пока не исчез другой Симон, который, кстати, как раз его и лечил. После этого Симон-волшебник вернулся со своей дочерью назад, и, поскольку у него уже не было покровителя, я позволила им жить у меня. Он оставался в доме, пока у меня были деньги, а потом переселился в хижину при храме Селены, где и принимал своих почитателей. Больше он уже не летал и не воскрешал мертвых, а его дочь даже стала жрицей храма, и многие патриции прислушивались к ее прорицаниям; сам же Симон научился отыскивать пропавшие вещи.

— К чему ты все это мне рассказываешь? — спросил я ее непонимающе.

Тетушка Лелия сплела пальцы рук и сказала задумчиво:

— Я очень скучаю по Симону-волшебнику, но он больше не хочет видеть меня. Я думаю, это из-за твоего отца. Все, конечно, было бы иначе, если бы я была богата, однако сейчас речь о другом. Понимаешь, я уверена, что этот волшебник сможет излечить тебя от кошмаров и унять твое беспокойство, а его дочь составит тебе предсказание и расскажет, чем тебе следует питаться и что, наоборот, вредно для тебя, какие дни удачны, а в какие ты должен быть осторожен. Мне, например, Симон воспретил есть горох, и с тех пор мне становится дурно от одного только его вида.

Отец дал мне несколько золотых монет, желая, во-первых, утешить, а во-вторых, заставить сходить в библиотеку и прочитать там историю этрусков. Хотя я и считал тетушку бедной старой женщиной, у которой уже не все в порядке с мозгами и которая нашла спасение в суевериях и волшебстве, ибо жизнь ее не особенно баловала, я вовсе не осуждал ее за это, полагая, что волшебник Симон с его дочерью — это куда интереснее, чем посещение пыльной библиотеки, где заплесневевшие старики, как крысы, беспрестанно шуршат манускриптами. К тому же я помнил обет, данный мной в Дафниях, и знал, что настала пора мне посетить храм Богини Луны.

Когда я пообещал тетушке Лелии пойти с ней к волшебнику, она ужасно обрадовалась, нарядилась как могла лучше, умастила себя благовониями, нарумянила увядающие щеки, водрузила на голову рыжий парик, подаренный ей отцом, и нацепила на свою морщинистую шею ожерелье из драгоценных камней. Барб, хохоча во все горло, всеми богами заклинал ее покрыть голову, иначе люди на улице наверняка примут ее за хозяйку дома терпимости. Тетушка Лелия нисколько не обиделась на него за эти слова. Она лишь игриво погрозила ему пальчиком и строго-настрого запретила идти с нами. Однако Барб обещал отцу не спускать с меня в Риме глаз, и в конце концов мы сошлись на том, что он будет сопровождать нас до храма, а затем останется ждать снаружи.

Храм Богини Луны на Авентине был так стар, что все предания, связанные и с ним, и с храмом Дианы, когда-то стоявшим на его месте, давно стерлись из людской памяти: было только известно, что давным-давно Сервий Туллий повелел воздвигнуть его из дорогих пород дерева. Позднее вокруг круглого деревянного здания построили еще одно, из камня. Внутренность храма считалась священной, поэтому там не было даже каменного пола, а лишь плотно утоптанная земля. В храме отсутствовали привычные для других святилищ предметы: я увидел, помимо жертвенных даров, только одно большое каменное яйцо, черное и блестящее от ароматических масел. При входе в полутьму храма нас охватил трепет, какой вызывают только древние места обитания богов. Подобное я испытал прежде лишь в храме Сатурна — одном из самых почитаемых и красивых. Это храм Времени, и до сих пор раз в год верховный жрец, которым, согласно традиции, является сам император, вбивает медный гвоздь — символ ушедшего года — в дубовый столб, возвышающийся посреди храма.

Но в храме Богини Луны не было никакого священного столба, а было лишь каменное яйцо. Рядом с ним на трехногой скамейке сидела мертвенно-бледная женщина — такая неподвижная, что поначалу я принял ее за изваяние. Тетушка Лелия заговорила с ней приниженно-робким голосом, назвала ее Еленой и купила у нее священного масла, чтобы окропить им каменное яйцо. Когда она разбрызгивала это масло, она бормотала какое-то заклинание, которое могут знать только женщины, ибо мужчинам не положено приносить яйцу жертву. Рассматривая жертвоприношения, я, к моей радости, заметил множество маленьких серебряных кружек. При мысли о том, что я давал обет принести жертву Богине Луны, кровь бросилась мне в лицо и я решил, когда придет время, обязательно принести в этот храм свою жертву в закрытой кружке.

Тут бледная женщина повернулась в мою сторону, внимательно осмотрела меня своими черными пронзительными глазами, а затем усмехнулась и сказала:

— Не стыдись своих мыслей, прекрасный юноша. Богиня Луны могущественней, чем ты думаешь. Если ты заслужишь ее расположение, она наделит тебя силой, которая понадобится тебе куда больше, чем все дары силача Марса или мудрой Минервы.

Ее латынь звучала как-то странно, и мне казалось, будто она говорит со мной на некоем древнем, уже забытом языке. Ее лик, чудилось мне, становился все больше и больше, от него струился свет, подобный свету луны, и, когда жрица улыбнулась, я увидел, что она, несмотря на свою мертвенную бледность, удивительно прекрасна. Тетушка Лелия опять заговорила с Еленой, и в голосе у нее появились вдруг такие мяукающие и мурлыкающие интонации, что я подумал — она похожа на худую кошку, которая, ластясь, кружит вокруг каменного яйца.

— Нет-нет, вовсе не кошка, — сказала жрица, все еще улыбаясь. — Она львица, разве ты не видишь? Так что же ты сделал со львом, мальчик?

Ее слова меня сильно смутили, потому что на мгновение мне показалось, будто там, где стояла тетушка, я действительно увидел тощую, печальную львицу, которая посмотрела на меня с таким же немым укором, как и лев под Антиохией, когда я пронзил его лапу копьем. Впрочем, стоило мне провести ладонью по лбу, как наваждение тот час исчезло.

— Дома ли твой отец, и как ты думаешь, примет ли он нас? — спросила тетушка Лелия.

— Отец мой Симон имеет привычку мгновенно переноситься в некоторые страны, чтобы предстать перед теми, кто почитает его божественную силу, — ответила жрица Елена. — Но я знаю, что сейчас он бодрствует и ожидает вас обоих.

Она вывела нас из храма через заднюю дверь и проводила к высокому доходному дому, расположенному всего в нескольких шагах от святилища. На первом этаже этого дома была лавка, торговавшая всякими любопытными вещицами — например, пластинками из меди с изображениями луны и звезд (дорогими и подешевле) и крохотными каменными яйцами. При дневном свете жрица вдруг приобрела совершенно обычный вид. Ее узкое лицо было натерто желтой краской, а белый плащ выглядел грязным, и от него приторно пахло благовониями. Я успел еще разглядеть, что она уже не молода. Она провела нас через лавку в захламленную заднюю комнату, где на тюфяке сидел чернобородый человек с большим крючковатым носом. Он посмотрел на нас тяжелым отсутствующим взглядом, словно все еще витал в иных мирах, и вдруг неловко поднялся, дабы поприветствовать тетушку Лелию.

— Я только что беседовал с эфиопским волшебником, — заявил он странно глухим голосом, — но почувствовал, что ты направляешься ко мне, и вернулся. Почему ты докучаешь мне, Лелия Манилия? По твоему шелковому платку и ожерелью я вижу, что ты получила то богатство, которое я тебе предсказывал. Что еще тебе нужно?

Тетушка Лелия робко отвечала, что я, ее племянник, сплю в комнате, где прежде долго жил Симон, и что по ночам мне снятся страшные сны и я скриплю зубами и даже кричу. Она хотела бы знать причины этого и, если возможно, получить средство для облегчения моих мук.

— Кроме того, я должна была тебе деньги, драгоценный мой Симон, но ты, полный обиды, слишком уж стремительно покинул меня, и я не успела вернуть долг, — сказала она и попросила, чтобы я дал волшебнику три золотых монеты.

Однако Симон-чародей не стал брать деньги, а кивнул в сторону жрицы Богини Луны (ибо наша провожатая приходилась ему дочерью), и та равнодушно приняла золото. Три этих римских монеты равнялись трем сотням золотых сестерциев или же семидесяти пяти сотням серебряных, а потому меня возмутило их высокомерие.

Волшебник вновь уселся на свою подстилку и попросил меня сесть напротив него. Жрица Елена бросила несколько ароматических кореньев в пылающий очаг.

— Я слышал, ты сломал ногу, когда летал, — сказал я вежливо, пока колдун молча разглядывал меня.

— У меня была башня на той стороне Самарийского моря… — начал он монотонно.

Но тетушка Лелия умоляюще и нетерпеливо перебила его:

— Ах, Симон, значит, ты уже не хочешь повелевать мной, как прежде?

Волшебник поднял вверх палец. Тетушка Лелия немедленно закрыла рот и уставилась на него.

— Ни о чем не тревожься, Лелия Манилия, и не мешай нам. Иди лучше выкупайся в известном тебе источнике. После омовения в его водах ты ощутишь необыкновенное блаженство и снова станешь молодой.

Тетушка Лелия, однако, осталась на прежнем месте. Она стояла и безучастно глядела перед собой, делая при этом такие движения, как будто раздевалась. Симон-волшебник снова посмотрел на меня и продолжал:

— У меня была башня из камня. Луна и все пять планет были в моем услужении, и моя сила была очень велика. Сама Богиня Луны приняла человеческий облик и стала моей дочерью. С ее по мощью я мог проникать взором в прошлое и будущее. Но вот из Галилеи пришли волшебники, чье могущество превосходило мое собственное. Им стоило лишь возложить руки на голову человека — и на него тут же снисходил дух и начинал говорить его устами. Я был еще молод и хотел превзойти все искусства. Поэтому я попросил их проделать то же со мной и пообещал им много золота, если они передадут мне свою силу и я стану равен им. Но они отказались, прокляли меня и запретили пользоваться именем их бога в моем волшебстве. Посмотри мне в глаза, мальчик. Как твое имя?

— Минуций, — отвечал я с некоторым усилием. От его рассказа, а главное, от его монотонного голоса у меня начала кружиться голова. — Разве ты не можешь, не спрашивая меня, узнать мое имя, ведь ты великий маг? — полюбопытствовал я насмешливо.

— Минуций, Минуций, — повторил он. — Волшебная сила, живущая во мне, подсказывает, что, не успеет еще луна три раза народиться заново, как ты получишь новое имя. Но я не закончил свой рассказ. Итак, я не внял галилейским волшебникам и продолжал исцелять именем их бога. Тогда они начали преследовать меня и потащили в суд в Иерусалиме из-за маленькой золотой фигурки Эроса, которую по доброй воле подарила мне одна богатая матрона. Смотри мне прямо в глаза, Минуций. Они наслали на нее чары, так что женщина совершенно забыла, что сама подарила мне фигурку, и стала утверждать, будто я сделался невидимым и украл ее. Сейчас, мальчик, ты убедишься, что я и впрямь умею становиться невидимым, как только захочу! Я считаю до трех, Минуций: раз, два, три! Вот ты меня уже и не видишь.

Он действительно исчез, но только на одно мгновение, когда мне вдруг почудилось, будто я смотрю на мерцающий шар, похожий на полную луну. Я резко встряхнул головой, зажмурился, а потом от крыл глаза: Симон сидел на прежнем месте.

— Я вижу тебя, как и раньше, чародей, — сказал я недоверчиво. — Но теперь я не могу глядеть тебе в глаза.

Он дружелюбно рассмеялся, замахал руками и ответил:

— Ты упрямый мальчишка, и я не хочу принуждать тебя, ибо это все равно бесполезно. Однако взгляни на Лелию Манилию.

Я обернулся. Моя тетушка стояла с отрешенным видом, вытянув вверх руки и откинувшись назад. Морщины вокруг ее глаз и рта разгладились, и она показалась мне удивительно стройной и молодой.

— Где ты сейчас, Лелия Манилия? — властно спросил Симон-волшебник.

Тетушка Лелия тотчас отозвалась нежным девичьим голосом:

— Я купаюсь в твоем источнике. Струи воды ласкают меня, и я трепещу от наслаждения.

— Так продолжай же свое омовение, Лелия, — велел маг и вновь обратился ко мне: — Это совсем не сложный фокус, который никому не причиняет вреда. Я мог бы так заколдовать тебя, строптивец, что ты ходил бы, постоянно спотыкаясь и бестолково размахивая руками, но мне жаль попусту тратить свою волшебную силу. Лучше мы с дочерью предскажем твою судьбу, раз уж ты здесь. Спи, Елена.

— Я сплю, Симон, — отвечала жрица покорно, хотя глаза ее были широко раскрыты.

— Что ты знаешь об этом юноше, что зовется Минуцием? — спросил волшебник.

— Его зверь — лев, — сказала жрица. — И лев, рассвирепев, прыгает на меня, а я не смею убежать. За львом я вижу мужчину, который угрожает кому-то смертоносным дротиком. Лица его я раз глядеть не могу, он из слишком далекого будущего, зато я отчетливо вижу большое помещение с ящиками, где лежат свитки. Женщина, развернув, протягивает ему один из них. Женщина эта молода, у нее темные руки, и ее отец вовсе не отец ей. Остерегайся ее, Минуций! А теперь я вижу, как ты скачешь на вороном жеребце. На тебе красивый блестящий панцырь. Я слышу шум толпы… Опять лев, он совсем близко, и я должна убежать от него. Симон, Симон, спаси меня!

Тут она закричала и закрыла лицо руками. Симон резко приказал ей проснуться, а потом испытующе посмотрел на меня и спросил:

— Уж не волшебник ли ты сам, раз лев так ревностно охраняет тебя? Будь покоен, больше тебе не станут сниться страшные сны — ведь ты всегда можешь позвать на помощь своего льва. Услышал ли ты то, что хотел услышать?

— Главное я услышал, — признал я. — Правда это или нет, я не знаю, но мне было интересно, и я обязательно вспомню о тебе и твоей дочери, если однажды мне придется скакать на вороном коне сквозь большую толпу.

Симон-волшебник кивнул и обратился к тетушке Лелии со следующими словами:

— Пора тебе выходить из источника, Лелия. Пускай твой божественный друг на прощание ущипнет тебя в руку. Ты уже знаешь, что это со всем не больно. Надеюсь, ты хочешь согреться?

Тетушка Лелия медленно освобождалась от чар. Она вздохнула и послушно ощупала свою левую руку. Я с жадным любопытством уставился на тетушкино запястье и вдруг увидел, что на нем расплылось голубое пятно. Тетушка потерла его, и по ее телу пробежал трепет удовольствия; мне пришлось торопливо отвести взгляд. Жрица Елена, чьи губы были призывно приоткрыты, насмешливо посмотрела на меня, но я смущенно потупился. Я был в смятении; я дрожал и предпочел побыстрее распрощаться. Тетушку Лелию мне пришлось взять под руку и насильно вывести из комнаты волшебника: она все еще была не в себе.

Когда мы оказались в лавке, жрица отыскала на полке маленькое черное яйцо из камня и протянула его мне со словами:

— Это мой подарок. Пусть он охраняет твои сны во время полнолуния.

Я вдруг почувствовал к Елене сильное отвращение и понял, что не хочу принимать от нее никаких даров, а потому проговорил:

— Я куплю его. Сколько ты за него хочешь?

— Всего лишь один из твоих светлых волос ков, — сказала жрица Елена и уже было протянула руку, но тетушка Лелия испуганно оттолкнула ее и шепнула мне, чтобы я дал женщине денег.

У меня не было с собой мелких монет, и я дал ей золотой. (Возможно, впрочем, что своим прорицанием она вполне заслужила его.) Жрица равнодушно приняла монету и высокомерно сказала:

— Дорого же ты ценишь свои волосы. Но может, ты и прав. Одна богиня знает это.

Перед храмом я нашел Барба, который безуспешно попытался скрыть от нас то обстоятельство, что он не терял времени даром и опустошил не одну чашу. Нетвердой походкой он поплелся за нами. Тетушка Лелия была в радостном расположении духа. Она пощупала синяк у себя на руке и сказала:

— Симон-волшебник давно уже не был со мной таким добрым. Я чувствую себя посвежевшей и помолодевшей, и у меня больше ничего не болит. Но я рада, что ты не дал его бесстыдной дочери ни единого своего волоска, ибо с помощью волоса она смогла бы во сне тайно посещать тебя.

Тут она в испуге прикрыла рукой рот, испытующе посмотрела на меня и закончила:

— Да ведь ты уже не ребенок, и наверняка твой отец давно все тебе объяснил. Так вот, я знаю совершенно точно, что Симон иногда околдовывает мужчин и велит им делить ложе с его дочерью. Такой мужчина оказывается в его полной власти, но при этом добивается успеха в жизни. Я должна была бы предупредить тебя заранее, но мне даже в голову не пришло, что она так себя поведет, ведь ты еще очень молод. О намерениях Елены я догадалась лишь тогда, когда она попросила твой волос.

После разговора с Симоном-волшебником мне и вправду перестали сниться страшные сны. Вернее, они мне снились, но я не позволял им пугать меня, ибо, не просыпаясь, слушался мудрого чародея и звал на подмогу своего льва. Лев являлся тот час, грозно порыкивая, ложился передо мной — и страхи мгновенно отступали. Зверь казался мне удивительно живым, так что его хотелось погладить; я протягивал руку, радостно смеясь, и просыпался, осознав вдруг, что вожу ладонью по мягкой поверхности покрывала.

Лев настолько мне нравился, что я старался позвать его сразу, как только закрывал глаза; мало того: бродя по городским улицам и площадям, я воображал, будто лев сопровождает меня и охраняет от неведомых врагов.

Спустя несколько дней после разговора с Симоном-волшебником я вспомнил о пожелании отца и отправился в библиотеку у подножия Палатина, где и спросил у мрачного библиотекаря историю этрусков императора Клавдия. Сначала он презрительно отклонил мою просьбу, ибо на мне была тога мальчика, но я уже успел привыкнуть к заносчивости римлян и хорошо знал, как следует поступать в подобных случаях. Я с негодованием заявил, что напишу самому императору и пожалуюсь ему, что мне не выдали в библиотеке его собственные сочинения. Тогда библиотекарь поспешил подозвать одетого в голубое раба, и тот отвел меня в зал, в котором стояла большая статуя императора Клавдия, и указал нужный ящик.

Однако я не спешил приступать к чтению. Мое внимание привлекла статуя Клавдия, и я никак не мог отвести от нее изумленный взгляд. Император был изображен в виде Аполлона, и скульптор правдиво, без прикрас передал худобу членов и хитрое, обрюзгшее от пьянства лицо цезаря, так что статуя вызывала скорее улыбку, чем благоговение. И мне вдруг подумалось, что император нисколько не тщеславен, иначе бы он не допустил, чтобы такая вот карикатура была выставлена в публичной библиотеке.

Сначала мне показалось, что я в зале один, и я решил, что римляне не очень-то высоко ценят Клавдия как писателя и его творения лежат тут без всякой пользы и покрываются пылью. Но внезапно я заметил, что в глубине помещения возле узкого окна сидит спиной ко мне молодая женщина и читает какой-то свиток. Некоторое время я искал историю этрусков, однако нашел лишь историю Карфагена (тоже, кстати, сочиненную Клавдием) и в конце концов обнаружил, что ящик, в котором должна была храниться нужная мне рукопись, пуст. Я снова посмотрел на читающую женщину и увидел, что перед ней прямо на полу лежит целая груда манускриптов.

Я собирался пробыть в библиотеке до закрытия (а закрывали ее с наступлением темноты, ибо пользоваться лампами во избежание пожара запрещалось), так что мне вовсе не хотелось уходить, не сбросив с плеч груз этой тяжкой и скучной повинности. Я, конечно, боялся заговорить с незнакомкой, однако, собравшись с духом, все же подошел к ней и спросил, не читает ли она случайно историю этрусков, а если да, то нужны ли ей все эти свитки одновременно? Вопрос мой прозвучал нарочито насмешливо, хотя я отлично знал, что многие образованные женщины очень любили читать и подолгу просиживали в библиотеке; правда, интересовали их чаще всего не исторические сочинения, а занимательные вымыслы Овидия, любовные похождения и воспоминания путешественников.

Женщина, наверное, даже не подозревала о моем присутствии, потому что испуганно вздрогнула и, сверкнув глазами, посмотрела на меня. Она была молода и, как мне показалось, не накрашена. Лицо ее, с неправильными чертами и несколько грубоватое, покрывал, точно у рабыни, коричневый загар, а рот был большой, с пухлыми губами.

— Я учу слова священных ритуалов и сравниваю их в различных книгах, — сказала она сердито. — Что в этом смешного?

Я почувствовал, что, несмотря на всю свою резкость, девушка стесняется меня так же, как и я ее, и еще заметил, что руки у нее были в пятнах от чернил и что она делала выписки на листке папируса толстым круглым пером. По почерку я определил, что девушка хорошо знакома с письмом. Кляксы же на папирусе оставались из-за плохого пера.

— Не обижайся, — торопливо отозвался я и улыбнулся. — Напротив, я уважительно отношусь к твоим ученым занятиям и не осмелился бы помешать тебе, если бы не пообещал отцу прочитать как раз эту книгу. Конечно, я не разбираюсь в этом так глубоко, как ты, но должен сдержать свое обещание.

Я надеялся, что она спросит, кто мой отец, и тогда я смогу поинтересоваться ее именем, но она не оказалась настолько любопытной. Девушка только посмотрела на меня, как смотрят на назойливую муху, порылась в свитках, что лежали на полу у ее ног, и протянула мне первую часть книги.

— Возьми это и не приставай ко мне больше.

Я покраснел так сильно, что лицо мое запылало. Она заблуждается, если думает, что я искал повод познакомиться с ней. Я взял свиток, пошел в противоположный конец зала, сел там лицом к окну и принялся читать.

Я скользил глазами по строкам настолько быстро, насколько это было возможно, даже не стараясь запомнить перечислявшиеся имена. Клавдий считал важным упоминать, от кого и при каких обстоятельствах он узнал о том илидругом событии, делал ссылки на сочинения иных авторов и непременно давал всему свою оценку. Короче говоря, никогда прежде мне не приходилось брать в руки более обстоятельный и скучный трактат. К счастью, еще в те времена, когда Тимай принуждал меня к чтению книг, интересных лишь ему самому, я научился читать очень быстро и обращал внимание лишь на то, что меня действительно захватывало. На эти куски я и опирался, когда Тимай заставлял меня пересказывать содержание. Точно так же я намеревался поступить и сейчас.

Но читал я недолго. Девушка то и дело что-то бормотала, шуршала свитками, притопывала ногой и наконец, устав чинить негодное перо, с хрустом переломила его и сердито воскликнула:

— Ты что, глухой или слепой, противный мальчишка? Сейчас же иди и принеси мне хорошее перо. Как же ты дурно воспитан, если тебе и в голову не пришло, что мне нужно помочь!

Кровь снова бросилась мне в лицо, и я вознегодовал: да как смеет эта девица говорить о воспитании, когда сама ведет себя подобным образом?! Однако мне еще предстояло просить у нее следующие свитки, поэтому я решил не вступать в перепалку и сделать то, что она хочет. Я взял себя в руки, глубоко вздохнул, отправился к библиотекарю и попросил его дать мне новое перо. Он ответил, что вообще-то перья и бумага выдаются бесплатно, но ему, мол, еще не встречался римлянин, который и впрямь ничего бы за них не заплатил. Я сердито протянул ему серебряную монету, и он с довольной миной вручил мне связку перьев и свиток самой плохой бумаги. Я вернулся в зал Клавдия, и девушка нетерпеливо выхватила у меня все это, даже не поблагодарив.

Закончив читать первую часть, я вновь подошел к ней и попросил следующий манускрипт.

— Ты так быстро читаешь? — спросила она удивленно. — А может, ты не понимаешь, о чем тут идет речь?

— Мне известно, что этрусские жрецы имели забавную привычку использовать ядовитых змей вместо метательных снарядов, — ответил я. — Так что не удивительно, что ты изучаешь их нравы и обычаи.

Мне показалось, будто ей стыдно за свое поведение; во всяком случае, она никак не ответила на мою колкость, а лишь робко протянула мне перо и попросила совсем как маленькая девочка:

— Ты не мог бы очинить его? Я, наверное, делаю это неправильно, потому что мои перья все время сажают кляксы.

— Это из-за плохой бумаги, — сказал я.

Я взял перо, обрезал его и осторожно очинил. Возвращая его девушке, я объяснил:

— Не нажимай на него сильно, а то не избавишься от клякс. Кто владеет собой, хорошо пишет и на плохой бумаге.

На лице ее неожиданно появилась улыбка, промелькнувшая как луч среди грозовых облаков, и грубые черты — большой рот и глубоко посаженные глаза — вдруг чудесно преобразились. Заметив, что я удивленно уставился на нее, она скорчила насмешливую гримасу, показала мне язык и проговорила:

— Забирай свой свиток и иди читать, раз уж ты считаешь историю этрусков такой занимательной.

Но все-таки она продолжала надоедать мне, поминутно подходя и прося очинить перья, так что скоро мои пальцы стали такими же черными, как и ее. В чернильнице у девушки было столько комков, что она постоянно изливала на меня поток жалоб.

В полдень она развязала узелок и принялась жадно есть, отламывая большие куски хлеба и с видимым удовольствием вгрызаясь в сыр.

Заметив мои неодобрительные взгляды, девушка сказала:

— Я знаю, что в библиотеке есть нельзя, но что же делать? Если я выйду на улицу, надо мной начнут насмехаться, а незнакомые мужчины станут приставать ко мне и нашептывать бесстыдные слова, потому что я одна. — Потупив взор, она через некоторое время добавила: — Мой раб придет сюда только вечером, перед закрытием библиотеки.

Я же подумал, что, верно, нет у нее никакого раба. Еда ее была очень простой, и у нее явно не хватило бы денег, чтобы купить перьев и бумаги. Потому-то она так высокомерно и потребовала, чтобы я сделал это за нее. Я не знал, как мне вести себя, потому что очень боялся чем-нибудь оскорбить ее.

Я сглотнул слюну, и она неожиданно сказала дружелюбно:

— Бедный мальчик, ты же голоден.

Девушка щедро отломила кусок хлеба и протянула мне свой круглый сыр, от которого мы с ней откусывали по очереди да так быстро, что он закончился раньше, чем мы успели войти во вкус. Когда ты молод, все вкусно. Я похвалил ее хлеб и сказал:

— Это настоящий деревенский хлеб, и сыр тоже. Их нелегко сыскать в Риме.

Она обрадовалась моей похвале и ответила:

— Я живу за городскими стенами. Ты знаешь, где цирк Гая, и гробницы, и оракул? Вот там, за Ватиканским холмом, я и живу.

Но своего имени она по-прежнему не назвала. Мы снова принялись за чтение. Она выписала два старинных текста, которые Клавдий позаимствовал из священных книг этрусков, и, бормоча вполголоса, заучивала их наизусть. Я же просматривал один свиток за другим и хорошенько запоминал то, что сообщалось в них об армии и флоте города Цере. К вечеру в зале стало сумрачно, тень Палатина заглянула в окна, и небо затянуло облаками.

— Хватит портить глаза, — сказал я наконец. — Завтра наступит новый день, но, по правде говоря, я уже сыт по горло этой старой занудной историей. Слушай, а ведь ты — женщина ученая и могла бы помочь мне. Не хочешь ли ты коротко рассказать, о чем написано в тех книгах, что я не успел прочесть? Упомяни хотя бы несколько главных событий. Понимаешь, у моего отца поместье неподалеку от Цере, поэтому он наверняка станет расспрашивать меня, что именно император Клавдий сообщает о тех местах.

Она согласно кивнула и принялась быстро рассказывать, а когда закончила, я нерешительно предложил:

— Не посчитай мои слова за дерзость, но мне страшно захотелось поджаренной колбасы, и я знаю место, где ее подают. Я с удовольствием пригласил бы тебя.

Она нахмурила лоб, встала, подошла ко мне так близко, что я ощутил на своем лице ее теплое дыхание, и пристально посмотрела мне в глаза.

— Ты и в самом деле не знаешь, кто я? — спросила она недоверчиво и тут же быстро добавила: — Нет-нет, ты и вправду ничего не слышал обо мне и, конечно же, не задумал ничего дурного. Ведь ты еще мальчик.

— Я вот-вот получу тогу мужчины, — обиженно возразил я. — У меня ее нет лишь потому, что нам с отцом нужно уладить некоторые семейные дела. Ты не намного старше меня, и я тебя выше.

— Дорогое мое дитя, — сказала девушка, поддразнивая меня. — Мне уже двадцать лет, и по сравнению с тобой я пожилая матрона. Вдобавок я гораздо сильнее тебя. И вообще — ты не боишься пройтись по Риму с незнакомой женщиной?

Тем не менее она быстро побросала свитки в ящик, поправила одежду и поспешно согласилась на мое предложение, будто опасаясь, что я передумаю. Когда мы двинулись к выходу, она, к моему глубочайшему изумлению, остановилась перед статуей императора Клавдия и, не успел я и глазом моргнуть, плюнула на нее. Увидев мой ужас, она громко засмеялась и плюнула еще раз. Да уж, она и впрямь была весьма дурно воспитана.

Затем она без всякого смущения подхватила меня под руку и с такой силой потянула за собой, что я понял: она не просто хвасталась, она действительно была сильнее меня. Девушка очень высокомерно попрощалась с библиотекарем, который внимательно оглядел нас, дабы убедиться, что мы не спрятали рукописи под одеждой. Хорошо еще, что он не ощупывал нас, как это делали некоторые его чересчур подозрительные коллеги.

О своем рабе девушка уже больше не упоминала. Форум к вечеру наполнился людьми, и она пожелала немного прогуляться между храмами, не отпуская моей руки и как бы демонстрируя окружающим свою добычу. Иногда тот или иной прохожий что-то кричал ей, как если бы был с ней знаком, а она смеялась в ответ и разговаривала с ним, нисколько не смущаясь. Нам навстречу шагали сенатор и несколько всадников со своими спутниками. Все они торопливо отвернулись, едва завидев девушку, но та лишь засмеялась.

— Как ты мог заметить, я не из добродетельных девушек, — сказала она, обращаясь ко мне. — Но я не совсем пропащая, так что ты можешь не бояться.

Наконец мы вошли в харчевню на скотном рынке, и я отважно, как взрослый, заказал кровяную колбасу, свинину в глиняных горшочках и вино. Девушка ела жадно, с волчьим аппетитом, и вытирала засаленные пальцы о край накидки. Вино она пила, не разбавляя его водой, и я тоже последовал ее примеру, но поскольку не привык к неразбавленному вину, то оно скоро ударило мне в голову. Во время еды она что-то невнятно бормотала, трепала меня по щеке, переругивалась с хозяином, как если бы была рыночной торговкой, и вдруг злобно ударила меня по руке, случайно задевшей ее колено. Я уж начал было подумывать, что у нее не все в порядке с головой.

Харчевня вдруг наполнилась людьми. Сюда с шумом ввалились лицедеи, певцы и жонглеры, которые принялись развлекать посетителей и собирать в кружку медные монеты. Один из певцов остановился перед нами, ударил по струнам своей цитры и запел:

Пришла дочь волчицы с обвислыми щеками, рожденная на улице.
Отец ее пьяница, мать — гулящая женщина, а двоюродный брат лишил ее девственности…
Продолжить ему не удалось. Девушка вскочила, дала ему пощечину и прокричала:

— Уж лучше иметь в жилах волчью кровь, чем мочу, как у тебя!

Хозяин подбежал к певцу и оттащил его в сторону. Затем он собственноручно разлил нам вино, сказав:

— Уважаемая, твое посещение делает мне честь, но мальчик несовершеннолетний, а уже поздно. Я сердечно прошу вас, осушайте свои кубки и уходите, иначе у меня будут неприятности с эдилами[14].

Я не знал, как мне следует относиться к необузданному поведению девушки. Вдруг она действительно была маленькой порочной волчицей, и хозяин кабачка лишь в насмешку называл ее «уважаемая» и даже «благороднорожденная»? К моей вящей радости, она без лишних слов поднялась и пошла к выходу. Когда же мы оказались на улице, она взяла меня под руку и попросила:

— Проводи меня еще немного до моста через Тибр.

Мы вышли к берегу реки и увидели низко мчащиеся над водой облака, отливавшие в свете факелов кроваво-красным. Полноводная по осеннему времени река шипела у наших ног, вокруг пахло тиной и гниющим тростником. Девушка повела меня по мосту к острову, на котором стоял храм Эскулапа. Безжалостные хозяева отсылали сюда своих смертельно больных и не могущих больше трудиться рабов. С другой стороны острова был второй мост, ведший в иудейский квартал Рима. В вечерних сумерках эти места выглядели не особенно приветливо. Там, где небо на мгновение очищалось от туч, выглядывали влажные осенние звезды, река несла мимо нас свои блестящие черные воды, и ветер доносил стоны страждущих, звучащие, словно жалобы из Тартара.

Моя спутница перегнулась через перила моста и плюнула в Тибр в знак своего презрения.

— Плюнь и ты, — призвала она меня. — Или ты боишься речного бога?

Я не хотел оскорблять Тибр, но после того, как девушка стала, меня поддразнивать, я тоже плюнул — ведь я, в сущности, был еще ребенком. И в то же мгновение звезда сверкающей дугой перелетела через реку. Мне кажется, я не забуду этого до конца моих дней: бормотание воды, стремительно летящие кровавые облака, пьяный дурман в голове и яркая вспышка падающей в Тибр звезды.

Девушка прильнула ко мне, и я почувствовал ее крепкое, плотно сбитое тело.

— Твоя звезда пролетела с Востока на Запад, — прошептала она. — Я суеверна. На твоих ладонях есть линии счастья, я тайком разглядела их. Может, ты принесешь мне удачу.

— Скажи мне в конце концов, как тебя зовут! — потребовал я нетерпеливо. — Я ведь назвал свое имя и даже рассказал об отце. Он, кстати, точно выбранит меня, потому что я вернусь домой очень поздно.

— Да-да, ты же еще совсем ребенок, — вздохнула она и сняла сандалии. — Я пойду босиком. Сандалии натерли ноги, и мне пришлось опереться на тебя, чтобы не спотыкаться. Но теперь я не нуждаюсь в твоей поддержке. Беги же скорее домой, чтобы тебя не отругали из-за меня.

И все-таки я хотел узнать ее имя. Девушка глубоко вздохнула, помолчала и наконец спросила:

— А ты обещаешь поцеловать меня в губы — невинно, по-детски — и не испугаться, когда я назову свое имя?

Я ответил, что не имею права, не смею прикоснуться ни к одной девушке, пока не сдержу свой обет оракулу в Дафниях. Это возбудило ее любопытство, и она предложила:

— Что ж, давай тогда хотя бы проверим, не испугаешься ли ты. Ну так вот: меня зовут Клавдия Плавция Ургуланилла.

— Клавдия? — повторил я. — Значит, ты из рода Клавдиев!

Она страшно удивилась, что ее имя ничего мне не говорит.

— Неужели ты и вправду никогда прежде не слышал обо мне? — рассерженно спросила она, но тут же успокоилась и продолжала: — Впрочем, это понятно — ты ведь только что приехал из Сирии. Видишь ли, мой отец развелся с моей матерью, а через пять месяцев после развода родилась я. Отец не принял меня на руки, а оставил лежать голой на пороге дома. Он с большим удовольствием вообще выбросил бы меня в сточную канаву. По закону я имею право зваться Клавдией, но ни один честный человек не может и не хочет взять меня замуж, потому что мой отец своим поведением дал понять, что считает меня рожденной вне брака. Теперь тебе понятно, почему я читаю его книги? Я хочу еще раз убедиться в том, что он действительно сумасшедший. А уж с каким удовольствием я плюю на его статую!

— Клянусь Олимпийскими богами! — воскликнул я ошеломленно. — Ты сама безумна! Даже и не пытайся убедить меня, будто ты дочь императора Клавдия!

— В Риме об этом известно любому младенцу! — гневно фыркнула она. — Потому давеча сенатор и всадники и побоялись приветствовать меня. Потому меня и прячут за городскими стенами, за Ватиканским холмом. Однако теперь, когда я сказала тебе мое имя, чего бы мне лучше было не делать, ты обязан выполнить свое обещание.

Она бросила сандалии наземь и обняла меня за шею. Сначала я хотел отстраниться, но ее история так тронула меня, что вместо этого я крепко прижал девушку к себе и поцеловал в темноте в мягкие губы. И ничего, ровным счетом ничего не случилось, хотя я и нарушил мой обет. А может, богиня не сочла себя оскорбленной, потому что, целуя Клавдию, я не чувствовал никакого трепета. А возможно, как раз из-за этого обета я ничего и не должен был чувствовать. Я не знаю.

Клавдия, по-прежнему обнимая меня, спросила, горячо дыша мне в лицо:

— Ты обещаешь, Минуций, прийти ко мне, как только наденешь тогу мужчины?

Я пробормотал, что должен повиноваться отцу, но Клавдия решительно сказала:

— После того как ты поцеловал меня, ты связан со мной.

Она нагнулась, нашарила под ногами свою обувь, затем выпрямилась, провела ладонью по моей холодной щеке и поспешила прочь. Я, конечно, крикнул ей вдогонку, что вовсе не чувствую себя связанным с ней и что поцеловала она меня насильно, но Клавдия уже растворилась в ночи. Только ветер доносил с острова стоны больных, да зловеще клокотала вода. Я вздохнул и со всех ног пустился домой. Барб, который долго и тщетно искал меня в библиотеке и на Форуме, был очень сердит. По счастью, он пока еще не решился сообщить тетушке Лелии о моем исчезновении, а отца по обыкновению не было дома.

Днем спустя я как бы между прочим спросил тетушку Лелию о Клавдии. Я рассказал ей, что встретил эту девушку в библиотеке и подарил ей перо для письма. Тетушка до смерти перепугалась и принялась заклинать меня:

— Ни в коем случае не разговаривай с этой бесстыдной девицей и лучше убеги прочь, если тебе доведется еще раз повстречать ее. Император Клавдий раскаивается, что не приказал утопить ее сразу после рождения, но в то время он еще не мог отважиться на такое. Да и мать ее была женщина могучая и раздражительная, так что Клавдий даже опасался за собственную жизнь, когда решил бросить девочку на произвол судьбы. Император Гай охотно звал ее своей двоюродной сестренкой, желая позлить Клавдия, и я думаю, что она бывала на его жутких оргиях. Впрочем, бедняжка Гай спал даже со своими родными сестрами, поскольку все считали его богом. Клавдию не принимают ни в одном порядочном доме, а ее мать была по ошибке зарублена одним знаменитым гладиатором, и того не осудили, потому что он смог доказать, что защищал свою добродетель. Весь Рим знал, что с годами Ургуланилла становилась все более бесстыдной, а про ее страсть к разнообразным любовным утехам ходили легенды.

… Вскоре я забыл о Клавдии, так как отец взял меня в Цере, и мы провели там один зимний месяц, занимаясь нашим поместьем. Бесчисленные огромные могильные курганы этрусских царей и знати, которые возвышались по обеим сторонам священной дороги, потрясли меня. Когда римляне несколько столетий назад завоевали Цере, они разграбили древние могилы и унесли с собой все, что представляло какую-нибудь ценность; но на дороге остались более поздние, еще не тронутые, захоронения. Именно в тех местах во мне проснулось уважение к нашим предкам: прежде, несмотря на любопытнейшие рассказы отца, я все же не верил, что этруски были когда-то очень и очень могущественным народом. Тот, кто читал лишь историю императора Клавдия, не сумеет представить себе, как варварски поступили римские солдаты с Церским курганом. Я же собственными глазами видел следы ограбления.

Жители давно обнищавшего Цере остерегались появляться в темное время поблизости от мертвого города и уверяли, что там бродят духи умерших. Днем же по нему ходило много путешественников, осматривающих древние холмы, а также скульптуры и барельефы в разоренных склепах. Отец воспользовался случаем и стал собирать бронзовые фигурки и священные черные кувшины, которые местные крестьяне находили во время пахоты или при рытье погребов. Лучшую бронзу, правда, собиратели увезли отсюда еще во времена Августа, когда в Риме возникла мода на всяческие этрусские вещицы; впрочем, множество позеленевших статуэток безвозвратно погибло под крышками погребальных урн.

Сельское хозяйство меня совершенно не интересовало, но я, томясь от скуки, все же сопровождал отца в его походах по полям, оливковым рощам и виноградникам. Поэты любят воспевать простую деревенскую жизнь, однако, подобно мне, не имеют ни малейшего желания навсегда поселиться в глуши. Вдобавок ко всему в окрестностях Цере можно было охотиться только лишь на лис, зайцев да птиц, и меня отвращала такая охота, ибо она требовала ловушек, петель и силков и совсем не нуждалась в отваге.

Когда же я увидел, как ласково отец обходится с рабами и вольноотпущенниками, что обрабатывали землю в его имении, я вообще пришел к заключению, что сельское хозяйство — слишком дорогое удовольствие для горожан, ибо это всепожирающее чудовище способно разорить кого угодно. Лишь очень большие поместья со множеством живущих впроголодь и с утра до ночи гнущих спины рабов могут принести хоть какую-то прибыль, но отец и слышать не хотел ни о каких жестокостях.

— Уж лучше я буду владеть счастливыми людьми, которые станут размножаться и благодарить богов за то, что они попали к такому хозяину, как я, — говорил отец. — Скорее я позволю им богатеть за мой счет и буду знать, что на земле есть уголок, куда можно вернуться, если удача изменит мне.

Но я заметил, что крестьяне никогда не были довольны, а беспрестанно жаловались. То выпадало мало дождей, то их было слишком много; то на виноградники нападал червь, а то они принимались уверять, что урожай оливок так высок, что цены на масло все время падают. И, похоже, крестьяне совсем не уважали отца. Они вели себя нахально и бессовестно и откровенно пользовались его добротой. Негодовали они также и из-за того, что жилища их якобы выглядели убого, плуги часто ломались, а волы то и дело болели.

Иногда отец все-таки выходил из себя и ругался с ними. Тогда они прекращали свое нытье, поспешно готовили хорошее угощение и потчевали его холодным белым вином. Дети надевали на голову отцу венок и танцевали вокруг него до тех пор, пока он не сменял гнев на милость и шел на новые уступки своим арендаторам и вольноотпущенникам. Отец в Цере пил так много вина, что я не упомню дня, когда бы он бывал трезв.

В городе мы водили знакомство с разжиревшими жрецами и степенными торговцами. У них был своеобразный разрез глаз и еще горбинка на носу, и они принадлежали к очень древней нации. Эти люди помогли отцу узнать имена наших предков вплоть до тех времен, когда Ликург разрушил гавань и сжег военный флот Цере, и отец даже купил себе место для погребения на Священной улице.

Однажды гонец из Рима принес весть о том, что дела наши идут хорошо. Цензор поддержал прошение отца о восстановлении его в звании всадника, и на днях все будет доложено императору Клавдию. Итак, нам следовало вернуться в Рим и никуда из него не отлучаться, ибо в любую минуту мы можем быть призваны к императору. Его секретарь Нарцисс обещал непременно исхлопотать для нас аудиенцию.

Стояла суровая зима. Римские каменные полы сделались холодными как лед, а во многих доходных домах люди угорали от дыма очагов, если за ними плохо следили. Правда, из-за туч все чаще выглядывало бледное солнце, возвещая о приходе весны, но пока сенаторам еще приносили на заседания в курии жаровни и ставили их под ножные скамеечки из слоновой кости. Тетушка Лелия ворчала, что в прежние времена римляне были куда выносливее. При Августе, например, старики-сенаторы были готовы скорее подхватить воспаление легких или ревматизм, чем нежить свое тело таким вот неподобающим образом.

Тетушка Лелия хотела обязательно пойти посмотреть, как будут отмечаться Луперкалии, а главное — поглазеть на процессию в честь Фавна. Она объяснила, что на время этого праздника верховным жрецом становится сам император, а потом на Луперкалии нас вряд ли вызовут на Палатин.

Ранним утром февральских ид мы с тетушкой пробрались сквозь толпу как можно ближе к древнему фиговому дереву. Внутри грота жрецы как раз закололи барана — жертву богу Фавну. Обагренным кровью ножом виктимарий провел по лбу многочисленных луперков[15], которые тотчас стерли кровавые полосы священными холстами, смоченными в молоке, и разразились громовым хохотом. Этот ритуальный хохот, доносившийся из пещеры, звучал так оглушительно и страшно, что толпа замерла в благоговении, а некоторые женщины, пришедшие в экстаз, выскочили на тропу, которую стража только что освободила от толпы, разогнав ее священными фасциями[16]. В гроте жрецы разрезали руно овна жертвенными ножами на полосы и, танцуя, вышли на тропу. Они были обнажены, весело смеялись и хлестали ремнями из овечьей шкуры стоявших у них на пути женщин, так что сквозь одежду последних начала вскоре проступать кровь. Непрерывно танцуя, луперки обогнули весь Палатин.

Тетушка Лелия была страшно довольна и сказала, что священный смех ни разу еще на ее памяти не звучал так празднично, как сегодня. А еще она объяснила, что женщина, получившая удар обагренным кровью ремнем жреца Фавна, смеет надеяться, что забеременеет в течение года. Это было истинное средство от бесплодия, и тетушка Лелия посетовала, что ныне все больше знатных римлянок вовсе не желают иметь детей и лишь жены простых горожан позволяют луперкам бичевать себя. Она, например, не заметила на тропе ни одной сенаторши.

Иные из пробравшихся поближе зрителей утверждали, будто у входа в грот бесновался, пляша и прыгая обнаженным, сам император Клавдий, который громко призывал луперков не жалеть бичей, однако мы с тетушкой его не видели.

После того, как процессия обогнула холм и жрецы вернулись в пещеру, чтобы принести в жертву Фавну щенную волчицу, мы отправились домой, желая поскорее усесться за предписанную праздничную трапезу, состоявшую из жареного бараньего мяса и хлебов, испеченных в форме фаллоса. Тетушка Лелия попивала вино и радовалась, что после мрачной зимы наконец-то наступает солнечная римская весна.

Как раз в тот момент, когда отец стал уговаривать тетю пойти отдохнуть после еды (поскольку матрона начала болтать вещи, не предназначавшиеся для моих детских ушей), в залу вбежал запыхавшийся гонец-раб императорского секретаря Нарцисса и сказал, что мы должны без промедления прибыть на Палатин. Мы отправились туда пешком, прихватив с собой одного только Барба, чем очень удивили раба. К счастью, по случаю праздника мы были одеты так, как того требовал указ Клавдия.

Разряженный в белое с золотом гонец сообщил нам по дороге, что все сегодняшние предзнаменования оказались благоприятными и ритуал прошел без сучка и задоринки. Император Клавдий находился по этому случаю в добром расположении духа и был настроен милостиво. Он пригласил жрецов Фавна в собственный триклиний[17] и все еще не снял знаки верховного жреца.

У ворот Палатинского дворца нас обыскали, чтобы узнать, не спрятали ли мы под платьем оружие, и Барбу пришлось остаться снаружи, потому что он пришел с мечом на поясе. Отец весьма удивился тому обстоятельству, что обыскали и меня тоже, хотя я был еще несовершеннолетним.

Нарцисс, вольноотпущенник и личный секретарь императора Клавдия, оказался греком, утомленным заботами и изнемогающим под грузом беспрестанных трудов. Принял он нас на удивление любезно, хотя отец и не присылал ему никаких даров, и без обиняков заявил, что в наше время, когда на каждом углу только и твердят о грядущих переменах, государству выгодно делать всадниками верных людей, которые ценят доброе отношение и всегда будут помнить, кому они обязаны своим высоким положением. Чтобы придать словам больший вес, он покопался в актах, имевших касательство к делам нашего семейства, извлек из этой груды какой-то смятый листок и протянул его отцу со словами:

— Возьми себе эти заметки о твоем характере и привычках, сделанные во времена императора Тиберия. С тех пор прошло очень много лет, и сегодня им уже не придали ровно никакого значения.

Отец пробежал глазами папирус, густо покраснел и быстро спрятал его. Улыбнувшись, Нарцисс столь же откровенно продолжил:

— Император гордится своей ученостью и умением разбираться в людях, но нередко он слишком увлекается частностями. Иногда, например, он способен целый день без умолку говорить о древней истории, желая показать, какая у него блестящая память. К сожалению, при этом у императора полностью вылетает из головы главное.

Отец задумчиво сказал:

— Кто из нас в юности не обдирал руки о шипы, пытаясь сорвать розу? И хотя для меня все это давно уже стало безвозвратным прошлым, я все же не знаю, как тебя благодарить. Ведь мне рассказывали, как строго император Клавдий и в особенности Валерия Мессалина следят за нравами сословия всадников.

— Возможно, позже я и дам тебе знать, чем ты сможешь отблагодарить меня, — заявил Нарцисс со слабой улыбкой. — Меня ославили как мздоимца, однако я предостерегаю тебя, Марций Манилиан: не вздумай предлагать мне деньги. Я отпущенник императора, поэтому все, чем я владею, принадлежит ему, а то, что я делаю в силу своих умения и способностей, я делаю на благо императора и государства. Однако нам следует поспешить, ибо благоприятный момент для изложения прошения наступит после праздничной трапезы, когда император будет готовиться к послеобеденному отдыху.

Нарцисс провел нас в южный парадный зал, стены которого украшали росписи, изображавшие сцены из Троянской войны, и собственноручно опустил занавеси на окнах, чтобы солнце не раскаляло помещение. Вскоре появился император Клавдий, поддерживаемый двумя рабами, которые по знаку Нарцисса усадили повелителя на трон. Напевая себе под нос гимн в честь Фавна, Клавдий подслеповато взглянул на нас. Вид у него был весьма добродушный, хотя голова его и раскачивалась из стороны в сторону, а лицо и платье были, как у неряшливого подростка, испачканы соусами и вином. Впрочем, император очень походил на свои статуи и изображения на монетах. Выпитое разгорячило его, и ему явно не терпелось решить какой-нибудь важный государственный вопрос, прежде чем отправиться в опочивальню.

Нарцисс представил нас и торопливо сказал:

— Существо дела ясно. Вот тут справки о происхождении и имущественном положении, а также и рекомендация цензора. Марций Мецентий Манилиан получал отличия как член Совета города Антиохии и заслуживает полного удовлетворения за понесенное бесчестье. Сам он не претендует на внешние почести, но сына его следует воспитать верным слугой государства.

Император Клавдий развернул акты, что-то бормоча об астрономе Манилии, которого он знавал еще в дни своей юности. Происхождение моей матери пробудило его любопытство, и он пустился в ученые рассуждения.

— Мирина, — сказал он, — была царицей амазонок, воевавших с племенем горгонов, но потом объявился некий фракиец Мопс, которого Ликург отправил в изгнание, и убил ее. Мириной, собственно, звали богиню, чье земное имя было Батия. Так что твоей жене уместнее было бы носить это имя. Впиши мои слова в акты, Нарцисс.

Отец почтительно поблагодарил за полученные сведения и пообещал тотчас приложить все усилия, дабы статуя, которую город Мирина воздвиг в честь моей матери, была должным образом переименована. Императору следовало дать понять, что мою мать в Мирине настолько уважали, что уже удостоили ее скульптуры.

— Твои греческие корни благородны, — сказал далее Клавдий, сверля меня глазами, белки которых испещряли кровавые прожилки. — Просвещение — заслуга Греции, сила же Рима — в искусстве управления. Ты хорош и привлекателен, как мой новенький золотой с латинской надписью на одной стороне и греческой на другой. Но как же может такой милый, стройный мальчик называться просто Минуцием? Что за ложная скромность!

Отец поспешил объяснить, что отодвинул день обряда посвящения в мужчины, чтобы сразу внести мое имя в списки всадников в храме Кастора и Поллукса. Для него было бы большой честью, прибавил он, если бы император Клавдий сам дал мне подобающее имя.

— У меня поместья в Цере, и род мой восходит к временам, когда сиракузцы положили конец морскому владычеству Цере. Впрочем, об этом ты осведомлен лучше меня, мудрейший!

— Ах, так вот почему черты твоего лица пока зались мне знакомы! — восхищенно воскликнул довольный Клавдий. — Я видел такие глаза и лица на надгробных этрусских фресках, которые изучал в юности, хотя они уже и были довольно сильно изуродованы влагой и руками грабителей. Раз твое собственное имя Мецентий, то сыну подобает носить имя Лауций. Знаешь ли ты, юноша, кто такой был Лауций?

Я ответил ему, что Лауций был сыном царя Мецентия, вместе с Турном воевавшим против Энея.

— Так написано в твоей истории этрусков, а больше я нигде об этом не читал, — сказал я с самой невинной миной.

— Вот как! Ты и в самом деле заглядывал в мой скромный труд? Гм! В таком нежном возрасте? — удивился Клавдий и от умиления икнул.

Нарцисс нежно похлопал его по спине и распорядился, чтобы рабы принесли вина. Клавдий великодушно приказал подать вина и нам, отечески пожелав мне не пить его неразбавленным, пока я не доживу до седых волос. Нарцисс воспользовался этим моментом и попросил Клавдия скрепить своей подписью указ о присвоении отцу звания всадника. Император с готовностью начертал на документе свое имя, хотя, как мне показалось, давно уже позабыл, о чем шла речь.

Мой отец спросил:

— Великодушный, ты окончательно решил наречь моего сына Лауцием? Я буду счастлив, если сам император Клавдий удостоит нас чести стать его патроном.

Клавдий, тряся головой, отпил вина и произнес, усмехнувшись:

— Запиши также и это, Нарцисс. А ты, Мецентий, пришли мне гонца, когда мальчику придет пора обрезать волосы. Я хочу быть твоим гостем, если только меня не задержат на Палатине государственные дела.

Он решительно поднялся и при этом чуть не упал, так что рабы едва успели подскочить и поддержать его. Смачно рыгнув, император сказал:

— Упорные научные занятия превратили меня в немощного старика, и теперь я лучше помню события прошлого, чем дела сегодняшние. Потому-то я и велю тотчас записывать все, что одобряю или отвергаю. А сейчас мне пора отдохнуть. Ох, боюсь, как бы мне не наделала вреда эта жареная баранина.

Когда он, ведомый под руки рабами, покинул зал, Нарцисс посоветовал отцу:

— Выбери подходящий день для возложения мужской тоги на плечи своего сына и дай мне знать об этом. Возможно, император действительно выполнит свое обещание и станет его патроном. Во всяком случае я напомню ему об этом, и он скорее всего сделает вид, будто и сам собирался к тебе в гости.

Тетушке Лелии пришлось немало потрудиться, чтобы разыскать знатных людей, которые принадлежали к роду Манилиев. Один из гостей, бывший[18], любезно поддерживал меня под руку, когда я приносил в жертву кабана. Большинство же составляли женщины в возрасте тетушки, которых главным образом привлекла возможность вкусно поесть. Они галдели, подобно стае гусей, наблюдая, как брадобрей обрезает мне волосы и сбривает пушок на щеках, а позже я едва отбился от них, ибо, надевая на меня мужскую тогу, они вдруг принялись ласкать меня и трепать по щекам. Старушки просто сгорали от любопытства, когда я для исполнения обета отправился в свою комнату, где брадобрей в подтверждение моей мужской зрелости стал сбривать волосы и с тела тоже. Я вложил их в серебряную коробочку, на крышке которой были выгравированы луна и лев. Выполняя свою работу, брадобрей постоянно хихикал и сыпал скабрезными шуточками. Для него в этом нет ничего необычного, уверял он, поскольку знатные юноши, получая тогу мужчины, частенько приносят в жертву богине Венере свои паховые волосы, чтобы завоевать ее благосклонность.

Император Клавдий не приехал на наше семейное торжество, однако передал мне через Нарцисса золотое кольцо всадника и позволил, чтобы в списках сословия рядом с моим именем было сделано примечание, что он самолично нарек меня именем Лауций.

Гости вместе с нами отправились в храм Кастора и Поллукса. Отец заплатил в архиве положенные налоги, и мне на пальцы надели три золотых кольца. Моя нарядная тога с узкой красной каймой была уже давно готова, но пока такую кайму я мог носить только на нижнем платье. Из архива мы прошли в зал собраний всадников, где купили разрешение выбрать любого скакового коня в конюшнях на Марсовом поле.

Когда мы вернулись домой, отец подарил мне полное снаряжение римского воина: выложенный серебром щит, посеребренный шлем с красным гребнем, длинный меч и копье. Старушки уговаривали меня немедленно примерить все мои доспехи, и я, разумеется, не устоял перед искушением. Барб помог мне застегнуть мягкий кожаный панцирь, и вскоре я — в красных полусапогах, в шлеме и с обнаженным мечом — гордо, как петух, вышагивал перед родственниками.

На город незаметно опустился вечер. Дом наш осветился праздничными огнями; на улице собралась толпа зевак и глазела на входивших и выходивших поздравителей. Вдруг бездельники громко закричали: так они приветствовали роскошные носилки, которые опустили наземь перед нашим домом угольно-черные рабы.

Тетушка Лелия в развевающихся одеждах выбежала за ворота, чтобы встретить запоздавшего гостя, а вернее — гостью, ибо из носилок вышла невысокая прекрасно сложенная женщина, чья тончайшей работы туника[19] даже и не пыталась скрыть великолепие форм ее обладательницы. Лицо женщины пряталось под фиолетовой накидкой, которую она откинула в сторону, позволяя тетушке Лелии расцеловать себя в обе щеки. Я заметил, что незнакомка была искусно накрашена.

— Дорогой Минуций! — воскликнула тетушка Лелия прерывающимся от возбуждения голосом. — Знатная римлянка Туллия Валерия хочет пожелать тебе счастья. Она вдова, и последний из ее супругов принадлежал к фамилии благородных Валериев.

И вот эта ослепительно красивая, в самом расцвете лет, женщина протянула ко мне свои белоснежные руки и обняла меня, невзирая на доспехи.

— О, Минуций Лауций! — воскликнула она. — Я слышала, император сам дал тебе имя, и теперь, когда я вижу тебя, я вовсе этому не удивляюсь. Если бы не каприз твоего отца, то счастье бы улыбнулось мне и ты мог бы быть моим сыном. Когда-то твой отец и я были добрыми друзьями, и теперь ему, верно, совестно передо мной — давным-давно вернувшись в Рим, он до сих пор не решился навестить меня.

Она, испытующе оглядывая, все еще нежно прижимала меня к себе, и я ощущал упругость ее груди и чувствовал дурманящий аромат благовоний. Отец, увидев ее, побледнел и сделал непроизвольное движение, словно желая повернуться и убежать. Прекрасная Туллия взяла меня под руку, с ослепительной улыбкой подошла к нему и сказала:

— Не бойся, Марций. В такой день, как сегодня, я все тебе прощаю. Что было, то было, и не стоит ворошить прошлое, хотя я и выплакала из-за тебя, бессердечного, целые океаны слез!

Она отпустила меня, обняла отца и нежно поцеловала его в губы. Он же, весь дрожа, резко оттолкнул Туллию и произнес, заикаясь от гнева:

— О Туллия, Туллия! Столько лет прошло, а ты никак не можешь успокоиться. Уж лучше бы я увидел нынче голову Горгоны, чем тебя!

Но Туллия лишь прикрыла его рот ладонью и улыбнулась тетушке Лелии:

— Марций все такой же, как прежде. Однако настало время, когда кто-то должен о нем позаботиться. Когда я вижу, в каком он замешательстве, и слышу его бессвязные речи, я жалею о том, что не переступила через свою гордость и давно уже сама не пришла к нему, раз он отчего-то стыдился идти ко мне.

Эта красивая, опытная, одетая в дорогие наряды женщина околдовала меня — настолько она была хитра; и я со злорадством наблюдал за отцом, который в ее присутствии совершенно растерялся.

Туллия повернулась к гостям. Одних она приветствовала любезно, других — высокомерно. Старые женщины дружно сдвинули головы и яростно зашушукались, но она словно и не замечала их косых взглядов.

Туллия попробовала сладостей и едва пригубила вино, а потом попросила меня сесть с ней рядом, сказав:

— В этом нет ничего предосудительного, хотя ты теперь и стал мужчиной, ведь я же могла бы быть твоей матерью.

Она погладила меня по щеке мягкой ладонью, вздохнула и так посмотрела в глаза, что мурашки побежали у меня по спине. Отец заметил мое смущение. Он подошел и, сжав кулаки, сказал:

— Оставь моего сына в покое, Туллия! Ты и так принесла мне достаточно бед.

Туллия печально покачала головой и вздохнула:

— Если кто в твоей юности и был тебе искренним другом, желавшим одного лишь добра, так это я. Когда-то, как ты помнишь, я даже поехала вслед за тобой в Александрию. Вот и нынче мне придется вновь помочь тебе. Берегись, Марций! Мессалина уязвлена тем, что Клавдий дал твоему сыну имя и послал кольцо всадника, не посоветовавшись с ней. Из-за этого некоторые влиятельные люди очень заинтересовались тобой и твоим сыном и готовы оказать покровительство тому, с кем эта бесстыдная особа ищет ссоры. Тебе предстоит сложный выбор, Марций.

— Я не желаю иметь со всем этим ничего общего и не хочу слышать никаких бабьих сплетен! — выкрикнул отец в отчаянии. — И я не верю, что ты после стольких лет снова желаешь втянуть меня в дурацкие интриги. Неужели ты хочешь, чтобы я лишился своего доброго имени, которое недавно вернул себе с огромным трудом? Горе тебе, Туллия!

Туллия восхищенно засмеялась, коснулась руки отца и воскликнула:

— Вот теперь-то мне понятно, почему я тогда потеряла из-за тебя голову, Марк. Ни один мужчина не произносил еще мое имя так чарующе, как ты.

И действительно, когда отец выговаривал ее имя, нежность звучала в его голосе; вот только я никак не мог взять в толк, что эта красивая и знатная матрона нашла в моем отце. Тетушка Лелия, усмехаясь, подошла к нам, потрепала отца по щеке и сказала предостерегающе:

— Вы бранитесь, как юные влюбленные. Не пора ли тебе, дорогая Туллия, немного успокоиться? Все-таки у тебя уже было четыре мужа, и ноги последнего еще не успели остыть.

— Ты совершенно права, дорогая Лелия. Пришло время и мне угомониться, — согласилась Туллия. — Поэтому я несказанно рада, что снова встретила Марка. Его близость так чудесно действует на меня! — Она обернулась ко мне и продолжала: — А уж ты, юный Ахилл с грозным мечом, и вовсе лишил меня покоя. Будь я на десять лет моложе, я бы непременно уговорила тебя улизнуть отсюда и погулять со мной при луне. Но, к сожалению, в мои годы я уже не могу себе этого позволить, так что иди своим путем и ищи себе друзей в другом месте. Нам же с твоим отцом нужно немедленно кое-что обсудить.

Когда она упомянула луну, на душе у меня стало неспокойно. Я поднялся наверх, чтобы снять доспехи, и, проведя рукой по коротким волосам и бритым щекам, вдруг почувствовал разочарование и грусть. Я так долго ждал этого дня, однако то, о чем я мечтал по ночам, к сожалению, не сбылось. Тем не менее пора было исполнить обет, данный мною оракулу в Дафниях.

Я решил выйти через черный ход. На кухне потные и усталые рабы поздравили меня, и я разрешил им выпить за мое здоровье, сколько им захочется, ибо гостей больше не ожидалось и дом начинал пустеть. На улице у ворот я поправил почти уже догоревшие факелы и с грустью подумал, что это был, наверное, самый торжественный и великий день в моей жизни. Да и сама жизнь подобна факелу, который вначале вспыхивает ярко и весело, а затем гаснет, шипя и чадя.

Вдруг из тени стены навстречу мне вынырнула женская фигура, закутанная в коричневый плащ.

— Минуций, Минуций, — донесся до меня осторожный шепот. — Я пришла пожелать тебе счастья и принесла пирожки, которые сама испекла. Я хотела было передать их через какого-нибудь раба, но судьба смилостивилась и я встретила тебя самого.

Я узнал Клавдию и со страхом вспомнил предупреждения тетушки Лелии. Но в то же время мне польстило, что эта необычная девушка разузнала о моем празднике и пришла пожелать мне счастья. И когда я вновь увидел ее густые черные брови, большой рот и бронзовую от солнца кожу, горячая радость вдруг заполнила все мое существо. Ведь она так не походила на этих пресных старух, собравшихся в нашем доме! Клавдия была живой и близкой, и она совсем не задирала передо мной нос. В общем, я давно уже считал ее своей подругой.

Клавдия смущенно погладила меня по щеке. Сегодня она выглядела не такой задиристой и самонадеянной, как тогда в библиотеке.

— Минуций, Минуций, — прошептала она. — Ты наверняка слышал обо мне лишь дурное, но я вовсе не такая плохая, как обо мне говорят. С тех пор как я увидела тебя, я могу думать только о хорошем, а это значит, что ты принес мне счастье.

Мы шли друг подле друга. Клавдия перекинула мне тогу[20] черезплечо, и мы принялись уплетать ее пирожки, откусывая от каждого по очереди и вспоминая, как в прошлый раз мы ели ее сыр. Пирожки были сдобрены медом и тмином, и Клавдия весело рассказывала, что она сама собирала мед и тмин и молола зерно на муку в старой ручной мельнице.

Нынче она не взяла меня под локоть и стыдливо уклонялась от любого моего прикосновения. Гордый тем, что теперь я взрослый мужчина, я сам под хватил ее под руку и повел по улицам сквозь людские толпы. Она счастливо вздохнула, и я почувствовал к ней такое доверие, что даже поведал ей о моем обете и о том, что сейчас я направляюсь с жертвоприношением в храм Богини Луны.

— Ох, Минуций! — испуганно выдохнула она. — У этого храма дурная слава. Говорят, по ночам там за закрытыми дверями устраивают бесстыдные мистерии. Как хорошо, что я была около твоего дома и дождалась тебя. Если бы ты пошел туда один, то скорее всего в жертву принесли бы тебя, а не то, что ты несешь в этой серебряной коробочке.

И после небольшой паузы она добавила:

— Знаешь, с недавних пор я терпеть не могу официальных жертвоприношений. Боги в храмах — это всего лишь мертвые каменные идолы и деревянные чурбаны, а шут с Палатинского холма оживляет забытые обычаи, чтобы крепче стреножить народ старыми путами. У меня есть свои собственные священное дерево и жертвенный источник. Когда я грущу, я отправляюсь к ватиканскому оракулу и с высокого холма смотрю на полет птиц.

— Ты говоришь совсем как мой отец, который никогда не позволял, чтобы прорицатели гадали мне, — сказал я. — Но ведь существуют таинственные силы и волшебство, признаваемые даже разумными людьми, поэтому я уж лучше исполню свой обет.

Между тем мы уже достигли вросшего глубоко в землю храма. Я облегченно вздохнул, заметив, что его двери широко распахнуты, а внутри горит несколько небольших масляных светильников; однако же никого не было видно. Войдя, я повесил свою коробочку среди других даров. Наверное, мне следовало ударить в колокол, чтобы призвать жрицу, но, честно говоря, я боялся Елены и не испытывал никакого желания снова увидеть ее мертвенно-бледный лик. Я торопливо окунул пальцы в священное масло и окропил черное каменное яйцо. Клавдия весело засмеялась и положила на пустую скамеечку жрицы пирожок: это было ее подношение храму.

Потом мы стремительно выскочили на улицу и поцеловались. Клавдия обхватила мое лицо ладонями и ревниво спросила:

— Признавайся, твой отец уже обручил тебя с какой-нибудь красоткой? А может, он показал тебе несколько маленьких девочек, одна из которых когда-нибудь станет твоей женой? Сейчас это стало обычным делом.

Вот оно, значит, как! А я и не подозревал, зачем престарелые подружки тетушки Лелии привели с собой тех маленьких девочек, что, засунув палец в рот, таращили на меня глаза; я полагал, они при шли, чтобы полакомиться сдобным печеньем и сладостями. И я испуганно возразил:

— Нет-нет, у отца и в мыслях нет женить меня на ком-нибудь!

— Ах, если бы не мой злой язык! Как же мне хочется объяснить тебе все, что я думаю, приличными и благопристойными словами, — сказала печально Клавдия. — Не связывай себя рано брачным обещанием, это не приносит ничего, кроме несчастий. И без того в Риме полно прелюбодеев. Конечно, наша разница в возрасте кажется тебе сейчас слишком большой, ведь я старше тебе на пять лет; но с годами, особенно после того, как ты завершишь свою военную службу, она совсем сотрется. Ты ел пирожки, которые я испекла; ты сам поцеловал меня прямо в губы. Это, разумеется, не означает, что у меня есть на тебя особые права, но все же позволь мне считать, что я не кажусь тебе слишком уж противной. Я только прошу тебя иногда вспоминать обо мне и не раздавать обещаний другим девушкам, не посоветовавшись прежде со мной.

В своих мечтах я пока не залетал так далеко, чтобы задумываться о женитьбе, поэтому ее доводы показались мне весьма разумными. Я опять поцеловал Клавдию, с удовольствием обняв ее горячее тело, и сказал:

— Я охотно обещаю тебе это, но только прошу не ходить за мной по пятам. Знаешь, мне никогда не будет интересно с глупышкой моего возраста. Я люблю тебя, потому что ты взрослая и читаешь книги. И вообще — я не припомню, чтобы поэты в своих стихах описывали скучные брачные церемонии. Нет, они всегда прославляют любовь, свободу и независимость и ни словом не упоминают о домашнем очаге, а воспевают только прогулки под луной да пахучие розы.

Видно было, что Клавдия расстроилась: она даже немного отстранилась от меня.

— Ты и сам не знаешь, что говоришь, — сказала она с упреком. — Почему я не могу грезить об огненно-красной накидке, шафрановой палле[21] и поясе с двумя кистями? Это сокровенная мечта любой женщины, обнимающей и целующей мужчину.

Возражения Клавдии лишь вдохновили меня на то, чтобы покрепче обнять ее и поцеловать в сопротивляющийся рот и теплую шею.. Но она вдруг вырвалась, влепила мне звонкую пощечину и навзрыд расплакалась, вытирая слезы ладошками.

— А я-то надеялась, ты не так обо мне думаешь, — проговорила она, всхлипывая. — Вот она, твоя благодарность за то, что я ожидала от тебя только хорошего. Да ты, оказывается, способен повалить меня под первый попавшийся забор и поскорее развести мне колени, чтобы удовлетворить свою грязную похоть. Но нет, я не из таких девиц!

Слезы ее отрезвили меня, и я раздосадованно сказал:

— Ты достаточно сильна, чтобы защитить себя, и я что-то не припомню у себя подобных мыслей. Я никогда не развлекался с рабынями, и моя кормилица не совратила меня. Так что можешь не хныкать, ведь ты разбираешься в этих вещах куда лучше моего.

Клавдия ошеломленно уставилась на меня, мгновенно забыв про слезы.

— Это правда? А я-то всегда думала, что мальчишки — настоящие свиньи и что чем они знатнее, тем более мерзопакостные привычки они перенимают. Но если ты не врешь, мне придется еще крепче сжимать свои колени. Ты бы стал презирать меня, поддайся я твоему и своему желанию. Краткий миг радости, а за ним — пресыщение, вот и все.

Мои пылающие щеки, а также ошеломляющее разочарование вынудили меня высокомерно ответить:

— Тебе виднее.

После чего я повернулся и, не оглядываясь, пошел домой. Она помедлила одно мгновение и затем поплелась следом. Долгое время мы не говорили друг другу ни слова, но внезапно я от всей души рассмеялся: я нашел весьма забавным, что она скромно и покорно семенит позади меня.

Клавдия тут же воспользовалась сменой моего настроения, положила руки мне на плечи и попросила:

— Обещай мне кое-что, милый Минуций. Обещай, что не помчишься в ближайший публичный дом и не отправишься приносить жертву Венере куда-нибудь еще, как поступает большинство из вас, не успев облачиться в тогу мужчины. Если у тебя появится непреодолимое желание, потому что я знаю, как невоздержанны бывают юноши, приходи ко мне, и я согласна на все, хотя и знаю, что это доставит мне огорчение и принесет печаль.

Я пообещал ей и это, раз уж она была так настойчива. Сам же я, по правде говоря, размышлял в этот момент лишь о том, какого коня я получу, и ни одна Клеопатра на свете не заинтересовала бы меня больше породистого жеребца. Я рассмеялся, беззаботно дал обещание Клавдии и сказал, что она странная и даже немного с сумасшедшинкой. Мы весело попрощались как старые добрые друзья, и на душе у меня стало легко и радостно.

Когда я вернулся, отец как раз собирался сесть в носилки Туллии, чтобы по долгу вежливости проводить ее до дома — в другой конец города, куда-то на Виминал[22]. Отец пристально посмотрел на меня странным остекленевшим взглядом, но даже не по интересовался, где я был. Он только попросил, чтобы я вовремя лег спать. Я заподозрил, что он выпил слишком много вина, хотя по его походке этого заметно не было.

Я спал долго и безмятежно и сильно расстроился, когда утром выяснилось, что отца нет дома. А я то надеялся, что мы без промедления направимся в конюшни на Марсовом поле и выберем мне коня… Во всех комнатах прибирали после празднества, и тетушка Лелия жаловалась на головную боль. Я спросил ее, куда отец мог уйти в такую рань, но она лишь раздраженно ответила:

— Твой отец достаточно взрослый и отлично понимает, что делает. Наверное, он заболтался с подружкой своей юности и остался у нее ночевать. В доме Туллии всегда готово ложе для мужчины, причем я говорю не только о твоем отце.

Барб и я убивали время, играя в кости в саду среди кустарника, поскольку в доме возилась прислуга со своими лоханями и щетками. Вокруг уже пахло весной.

Отец появился около полудня; он был небрит, глаза его опухли и налились кровью. Прикрывая лицо краем испачканной тоги, он шел по тропинке в сопровождении адвоката с письменным прибором и свитком папируса. Барб отпихнул меня в сторону, давая тем самым понять, что в данный момент мне лучше помалкивать.

Против своего обыкновения мой незлобивый отец поддал ногой ведро с мусором и прикрикнул на рабов, велев им убираться с глаз долой. После короткого совещания с адвокатом он призвал меня к себе. Тетушка Лелия извергала водопады слез; я собрал все свое мужество и, заикаясь, спросил отца, нет ли у него времени сходить со мной в конюшню и выбрать коня.

— Ты что же, погубить меня хочешь? — мгновенно рассердился он.

Лицо его так исказилось от гнева, что я вдруг очень ясно представил, как он, злой и мрачный, бежал от людей в дни своей юности. К моему счастью, отцу удалось успокоиться, и он воскликнул:

— Нет-нет, не слушай меня, я сам во всем виноват! Это мое безволие тянет меня на дно. Ужасное несчастье поломало все мои планы, и я вынужден без промедления ехать в Антиохию. Поэтому я решил переписать на тебя доходы от некоторых поместий в Цере, а также и от нескольких домов здесь, в городе. Таким образом ты будешь иметь более двадцати тысяч сестерциев годовых, что необходимы для подтверждения твоего ценза всадника. Тетушка Лелия будет заботиться о доме, который остается и твоим родным очагом, и я назначаю ей пожизненную ренту. Не плачь, Минуций. Мой адвокат станет твоим опекуном. Он происходит из старинного рода всадников, и с ним вы сможете пойти и выбрать тебе коня, когда вам будет угодно; мне же нужно побыстрее отправляться в Антиохию, ибо от этого зависит очень и очень многое.

Он был так расстроен и удручен, что попытался в чем был выскочить на улицу и пуститься в далекий путь. Однако адвокат и тетушка Лелия вернули отца назад, не обращая внимания на его бессвязные речи (он уверял, что ему не нужно ни дорожного платья, ни провизии, ибо повозку он, мол, наймет у городских ворот, а все необходимое купит по пути).

В нашем доме, еще вчера таком веселом и радостном, воцарилась внезапно печальная неразбериха. Отец покидал нас, но мы, разумеется, не могли позволить ему оставить Рим, подобно преступнику, который бежит, закрывая лицо от любопытных взоров, а потому все мы — и тетушка Лелия, и адвокат, и Барб, и я — отправились провожать его. Последними шли рабы, несшие отцовские пожитки.

Когда отец добрался до Капуанских ворот под Целием[23], он с облегчением вздохнул и принялся прощаться с нами, говоря, что из-за ворот ему уже машет драгоценная свобода и что впредь он никогда и ни под каким видом не покинет Антиохии. Одна ко тут навстречу нам выступил эдил со своим жез лом и в сопровождении двух стражников.

— Ты римский всадник Марций Мецентий Манилиан? — спросил он отца. — Если это ты, то одна высокородная особа желает обсудить с тобой важное дело.

Отец мой сначала побагровел, а затем сделался белым как полотно. Глядя в землю, он заявил, что ни с кем не договаривался что-либо обсуждать, и попытался проскользнуть в ворота. Но эдил предупредил его:

— Если ты хочешь покинуть Рим, то я, повинуясь полученному приказу, немедленно препровожу тебя к городскому префекту; мне велено даже арестовать тебя, лишь бы воспрепятствовать твоему бегству.

Адвокат, поспешивший отцу на помощь, потребовал, чтобы эдил убрал зевак, которые уже собрались вокруг нас, а затем поинтересовался, в чем, собственно, обвиняется римский гражданин Марций Манилиан.

— Банальная история, — отозвался тот. — Вдова сенатора Туллия Валерия утверждает, будто Манилиан прошедшей ночью в присутствии нескольких свидетелей дал ей обещание, которое по закону обязывает его жениться, и de facto сожительствовал с ней. Поскольку Манилиан покинул ее дом, не попрощавшись, вдова Туллия Валерия усомнилась в честности его намерений и велела своему рабу следить за ним. Как только Туллия Валерия получила достоверные сведения, что ее жених намеревается бежать, она обратилась к городским префектам. Так что если Манилиан уедет из города, его осудят за нарушение супружеского обещания и изнасилование, а также за кражу дорогого ожерелья, принадлежащего Туллии Валерии. Последнее обвинение, само собой, для всадника гораздо унизительнее, чем обвинения в нарушении данного слова.

Отец непослушными пальцами ощупал шею под плащом, вытянул украшенную разноцветными каменьями золотую цепь и сказал дрожащим голосом:

— Но Туллия собственными руками надела на меня этот проклятый ошейник, а я в спешке забыл его снять. Безотлагательные дела призывают меня в Антиохию. Разумеется, я возвращу ей цепь и выполню все, что она пожелает. Однако сейчас я должен срочно уехать.

Эдилу сделалось стыдно за отца, и он спросил:

— А может, вы просто обменялись цепочками в залог вашей помолвки и клятвы верности?

— Я был пьян и не помню, что делал, — возразил отец.

Эдил с сомнением сказал:

— Э-э… нет, для пьяного ты слишком много говорил. Ты привел целый ряд примеров, когда философы соглашались на законный брак только после того, как в присутствии свидетелей давали обещание жениться. Или я должен понимать это так, что ты был пьян и, дурача честную женщину, хотел завлечь ее на ложе? Если это правда, то ты заслуживаешь крупного штрафа за свой поступок. Я даю тебе возможность полюбовно уладить дело с Туллией Валерией. Если же ты попытаешься проскочить в ворота, мне придется арестовать тебя и представить твое дело на рассмотрение суда.

Адвокат уговорил отца немного помолчать и пообещал тут же отправиться к Туллии Валерии, чтобы вступить с ней в переговоры. Усталый и бледный от бессонной ночи отец заплакал и сказал:

— Предоставь меня моей злой участи. Я лучше отправлюсь в тюрьму, вновь лишусь своего звания всадника и заплачу любой штраф, чем еще раз встречусь с этой лживой женщиной. Я уверен, что она подмешала какое-то снадобье в мое вино, иначе бы я не потерял рассудок. Я действительно не помню ничего из того, что было вчера в ее доме.

— Скоро все выяснится, — успокоил его адвокат и клятвенно пообещал избавить отца от суда.

Но тут вмешалась тетушка Лелия, которая топнула ногой и вскричала:

— Марций, ты не посмеешь опять бросить тень на честное имя Манилиев, затеяв постыдную тяжбу! Будь же наконец мужчиной и отвечай за свои действия.

Я взял сторону тетушки Лелии и воскликнул, что такая тяжба сделает меня посмешищем всего Рима и навеки погубит мое будущее. Нам следует тотчас всем вместе отправиться к Туллии, считал я и был готов на коленях вместе с отцом просить прощения у этой красивой и очаровательной женщины.

Отец оказался не в силах противиться нам, и вместе с эдилом и стражей мы отправились на Виминал. Рабы с вещами отца поплелись вслед за нами, поскольку в этой неразберихе никто не сообразил отослать их назад.

Дом и сад Туллии Валерии поражали чудовищными размерами и роскошью. Из-за колоннады атрия вышел исполинского роста привратник, одетый в зеленое с серебром. Он почтительно приветствовал отца и торжественно провозгласил:

— Добро пожаловать, господин, в твой дом. Моя госпожа ждет тебя с нетерпением.

Отец окинул нас полным муки взглядом, слабым голосом попросил дождаться его в атрии и дальше пошел один. Тут неизвестно откуда появилась целая стая рабов и предложила нам фруктов и вина в драгоценных сосудах. Тетушка Лелия поглядывала на все с явным одобрением и наконец заметила:

— Есть же мужчины, не понимающие собственной выгоды! Никак я в толк не возьму, чего еще не хватает Марку в таком доме, как этот!

Вскоре мы увидели и саму Туллию Валерию. Она накинула на себя лишь прозрачную шелковую тунику, хотя и была искусно причесана и накрашена. Сияя, Туллия Валерия воскликнула:

— Вы и представить себе не можете, как я рада, что Марций так скоро вернулся ко мне и даже захватил свои вещи. Теперь ему больше не придется покидать этот дом, и мы будем счастливо жить здесь до скончания наших дней.

Она улыбнулась отцу, велела своему казначею выдать эдилу в награду за труды сумку из мягкой красной кожи и безмятежно продолжала:

— Конечно, в душе я ни секунды не сомневалась в Марции, но одинокая вдова не может всего предусмотреть, а Марций в молодости был такой нерешительный!.. Меня радует, что он привел с собой адвоката, — значит, мы сможем, не откладывая, составить брачный контракт. Я и не думала, что ты стал таким предусмотрительным! Твои ночные безумства на моем ложе были просто восхитительны!

Отец поперхнулся, но не выдавил из себя ни слова. Туллия повела нас по многочисленным роскошным залам, желая поразить наше воображение мозаичными полами и прекрасно расписанными стенами. Она как бы случайно завела нас в спальню, но тут же сделала вид, что смутилась, и, закрыв руками лицо, воскликнула:

— Ах нет, лучше не входите сюда! Здесь с прошлой ночи все в таком беспорядке!

Отец обрел наконец дар речи и взмолился:

— Туллия, Туллия, ты победила, и я покоряюсь судьбе; но ради всех богов, отошли же наконец эдила, ему незачем присутствовать при моем унижении.

Вокруг хлопотали нарядно одетые рабы, которые старались всячески угодить нам. Откуда-то появились даже два маленьких обнаженных мальчика, изображавшие Амуров. Я сначала опасался, что они могут простудиться, но потом заметил, что в этом доме, построенном с необычайной роскошью, каменные полы подогреваются теплым воздухом.

Эдил и адвокат отца, посовещавшись, пришли к заключению, что данное в присутствии свидетелей матримониальное обещание имеет законную силу и без публичного бракосочетания. После этого эдил, удостоверившись, что отец готов без возражений подписать брачный контракт, удалился вместе со своими спутниками. Адвокат умолял его сохранить в тайне эту историю, но даже я со своим малым жизненным опытом понимал, что человек в его должности вряд ли удержится от соблазна разнести по городу пикантные подробности скандала.

Впрочем, скандал ли это? Разве не должно льстить самолюбию отца то, что такая знатная и без сомнения баснословно богатая патрицианка всеми силами стремится выйти за него замуж? Значит, у моего тихого и скромного родителя есть некие достоинства, о которых я даже не подозревал, но которые способны привлечь внимание всего Рима, причем часть этого внимания достанется и мне тоже. Этот брак вообще может оказаться для меня весьма выгодным, ибо отец будет вынужден поселиться в Риме, так что я не потеряюсь в этом огромном городе, не останусь в нем один на один со своей неведомой судьбой.

Но что же все-таки нашла утонченная, изысканная Туллия в моем отце? Поначалу я заподозрил, что она вела легкомысленную жизнь и оказалась по уши в долгах, а потому решила женить его на себе из-за денег. Но потом я сообразил, что по римским меркам у отца не такое уж большое состояние, хотя его вольноотпущенники в Антиохии и в других городах Востока и были состоятельны. И уж окончательно рассеял мои сомнения заключенный будущими молодоженами брачный контракт, который предполагал, что каждый из них может самостоятельно распоряжаться своей собственностью.

— Но если у тебя будут время и желание, дорогой Марций, — сказала Туллия нежно, — то я хотела бы попросить тебя, чтобы ты вместе с управляющим просмотрел реестр моей собственности и помог мне в делах. Ну что понимает простушка вдова в подобных вещах?! Я позволю себе заметить, что ты стал на удивление опытным дельцом. Никто, знавший тебя в юные годы, не мог бы даже предположить такого!

Отец раздраженно возразил, что теперь, когда благодаря императору Клавдию и его вольноотпущенникам в империи воцарились мир и порядок, разумно используемая собственность прирастает сама по себе.

— В голове у меня нет сейчас ни одной ясной мысли, — сказал он и поскреб подбородок. — Мне нужно заглянуть к брадобрею и в термы, чтобы прийти в себя и прочистить мозги.

Туллия понимающе кивнула и повела нас мимо мраморных скульптур и фонтанов в огромный внутренний сад, в дальней части которого была великолепная купальня с бассейнами с горячей и холодной водой и помещением для отдыха. Там нас уже ждали брадобрей и банщик, готовые приступить к исполнению своих обязанностей.

— Мой дорогой, больше тебе не придется тратить ни единого асса на раздевальщиков в общественных банях и толкаться в потной толпе, — сказала Туллия. — Если же ты пожелаешь после купания послушать лекцию, стихи или музыку, так для этого здесь есть специальное помещение. Ну, а теперь, Марк и Минуций, вам пора. Мы с моей дорогой подругой Лелией должны посоветоваться, как нам устраивать нашу дальнейшую жизнь. Ведь женщины разбираются в этом гораздо лучше вас, бестолковых мужчин.

Отец проспал до захода солнца. Когда он проснулся, мы с ним принялись облачаться в новые одежды, а весь огромный дом между тем наполнился гостями. В большинстве это были молодые, веселые люди, но среди них встречались и седовласые толстяки сенаторы, на которых я не обращал внимания, ибо они меня не интересовали. С одним центурионом из преторианцев я было попытался побеседовать о лошадях, но, к моему крайнему удивлению, куда больший интерес он выказал к женщинам. Они же, выпив вина, без стеснения принялись обмахиваться подолами туник, уверяя, что в триклинии стоит невыносимая духота.

Когда я понял, как сейчас станут развиваться события, я вздохнул и пошел разыскивать Барба. Я нашел его на кухне, где он усердно ел и еще более усердно пил. Выслушав меня, он подпер голову кулаками и задумчиво сказал:

— Да, потчуют в этом доме как нигде. Здесь и моргнуть не успеешь, как окажешься в лапах Гименея. Но я-то стреляный воробей, а вот для тебя, Минуций, этот дом — место неподходящее!

Когда я возвращался к отцу, музыка оглушала меня, а в глазах мельтешило от обнаженных извивающихся тел танцовщиц и акробатов. Мрачный и погруженный в себя жених возлежал напротив Туллии, и я обиженно проговорил:

— Может, в Риме так и принято, чтобы знатные дамы плевали на стены, а мужчины подавали мне неприличные знаки, но я не потерплю, чтобы какие-то наглецы хватали меня за руки, за спину и вообще за все, что им вздумается. Я не раб и не мальчик для развлечений, поэтому я отправляюсь домой.

Отец помолчал и признался:

— Я слишком слаб и ленив, чтобы сопротивляться пороку, однако ты попытайся стать сильнее меня. Я рад твоему решению, мой мальчик, а также тому, что принял ты его самостоятельно. К сожалению, я должен остаться здесь, потому что никому не суждено уйти от своей судьбы, но тебе лучше не переезжать от тетушки Лелии. К счастью, у тебя есть собственное состояние. Жизнь в доме мачехи тебе явно не пошла бы на пользу.

Туллия уже не глядела на меня так нежно, как прошлым вечером. Я спросил, могу ли утром зайти за отцом, чтобы отправиться с ним за конем, но она резко ответила:

— Твой отец уже слишком стар, чтобы гарцевать верхом. А вдруг он свалится с лошади и разобьет свою драгоценную голову? На параде же он может вести коня и под уздцы.

Я понял, что потерял отца, и острое чувство одиночества охватило меня. Каким же коротким оказалось время, когда я пользовался его доверием! Но я также понял, что единственный выход для меня — быть твердым и вершить свою судьбу собственными руками.

Пока я искал тетушку Лелию, откуда-то появилась незнакомая полуобнаженная женщина, шатаясь, она ухватилась за меня, обвела мутным взглядом из-под опухших век и обняла за шею. Я наотмашь ударил ее, но это лишь заставило нахалку прижаться ко мне еще теснее, так что оторвать ее смог только Барб, вовремя подоспевший на выручку.

Туллия, обрадовавшись возможности побыстрее избавиться от нас, даже предоставила в наше распоряжение собственные носилки. Когда мы садились в них, тетушка Лелия, поправляя одежду, хихикнула:

— Да, много чего мне рассказывали о нравах, царящих в новых домах Рима, но все-таки я отказываюсь верить собственным глазам. И — подумать только — при этом Туллия Валерия умудряется слыть добродетельной женщиной! Конечно, может, это свадьба на нее так подействовала — ведь она долго вдовела и не жила с мужчинами, но я в это не очень верю, ибо я слышала, что многие государственные мужи входили в ее дом, как в свой собственный, и двери его хлопали и днем, и ночью. Да уж, твоему отцу нелегко будет удержать ее за подол.

Следующим утром, за завтраком, поедая хлеб с медом, я сказал Барбу:

— Сейчас я пойду выбирать себе коня, но пойду один, потому что я уже взрослый и не нуждаюсь в няньках. Теперь ты наконец-то сможешь осуществить свою давнюю мечту и сделаться кабатчиком.

Барб серьезно ответил:

— Знаешь, я давно присмотрел парочку небольших и наверняка прибыльных таверн в разных кварталах Рима и мог бы, благодаря доброте твоего отца, купить одну из них; но, честно признаться, дело это уже не кажется мне таким приятным, как прежде, когда я легионером спал на голой земле и выпивал свою порцию кислого вина. Я ведь — старый пьяница и имею привычку угощать всех подряд, стоит мне поднабраться. Кроме того, питейному заведению нужен не только хозяин, но и хозяйка, а мой печальный опыт учит меня, что все хорошие кабатчицы — бабы злые и сварливые. Так что, по правде говоря, я с большей охотой остался бы у тебя на службе. В покровителе ты больше не нуждаешься, это верно; но я заметил, что всякий уважающий себя знатный всадник имеет одного или нескольких спутников, а некоторые — десяток или даже сотню, так что ты поступил бы мудро, если бы позволил украшенному рубцами ветерану сопровождать себя… Конечно, мастерская езда — спору нет, вещь важная, — продолжал он после некоторого молчания. — Но я все же боюсь, что тебя ожидает несколько не очень радостных недель. Не забывай, что в глазах других ты будешь новичком. Я тебе уже рассказывал, как муштровали новобранцев в легионе, да ты, разумеется, не всему поверил, ну, и я, возможно, кое-что преувеличивал, чтобы повеселить тебя. Так вот, учти: прежде всего ты должен научиться крепко стискивать зубы и не перечить начальнику. В общем, идем вместе. Глядишь, я и дам тебе пару стоящих советов.

Пока мы шагали через город к Марсову полю, Барб меланхолично рассказывал:

— Однажды меня совсем было собрались произвести в младшие центурионы и даже наградить гражданским венком, но, понимаешь ли, я слишком часто ввязывался в потасовки, когда выпивал лишнюю чашу вина, и потому из этого так ничего и не вышло. Даже цепочку, подаренную мне на память военным трибуном Луцием Порцием, которого я, когда его ранили, вынес на себе и переправил через покрытый льдами Дунай, я и то пропил. Помню, заложил ее в одном грязном погребке у варваров на Мозеле да так и не смог выкупить, когда нас оттуда переводили. Но сейчас мы можем зайти к оружейнику и купить какую-нибудь старую цепочку. Я думаю, тебя лучше примут, если твой клиент будет носить на шее нечто подобное, — неожиданно заключил он.

Я отвечал ему, что все его подвиги оставили шрамы у него на лице, но Барб не отступил от своего твердого намерения и приобрел внушительного вида триумфальный знак из меди, надпись на котором, слава богам, так истерлась, что было не возможно установить, кто же из триумфаторов награждал им своих ветеранов. Укрепив его на своем плече, Барб заявил, что теперь будет чувствовать себя гораздо увереннее.

На огромном поле около сотни юных наездников готовились к участию в юбилейных торжествах. Конюший, неотесанный великан, громко расхохотался, прочитав расписку, выданную мне квестором[24] всадников.

— Ну что же, сейчас найдем тебе подходящую клячу! — прогремел он. — Тебе какая по нраву? Большая или маленькая, дикая или смирная, вороная или белая?

И он провел нас в конюшню, где стояли свободные кони. Один мне понравился сразу, и я уверенно указал на него, однако конюший взглянул в свои списки и сказал, что этот конь уже кому-то принадлежит.

— Ты лучше выбери себе спокойную нестроптивую лошадку, которая привыкла к упражнениям и шуму в цирке и знает сигналы горна, если ты собираешься принять участие в юбилейном параде, — сказал он и спросил: — А ты хотя бы раз в жизни садился на коня?

Я скромно ответил, что мне довелось немного поездить верхом в Антиохии (Барб запретил мне хвастаться своим умением) и добавил:

— Я хотел бы иметь необученного коня и сам тренировать его, но боюсь не успеть к празднику.

— Отлично, отлично! — проревел конюший и чуть не задохнулся от хохота. — Не так уж часто встретишь юного укротителя диких зверей. Обычно у нас этим занимаются специальные наездники. Клянусь Гуркулесом, я сейчас лопну от смеха!

Тем временем к нам подошел учитель верховой езды, оглядел меня с ног до головы и сказал конюшему:

— Послушай, у нас же свободна Арминия. Она привычна к цирковому шуму и так лениво трусит, что не растрясет и лукошко яиц.

При этих словах он указал на огромную буланую кобылу, которая переступила копытами и недоверчиво скосила на меня фиолетовый глаз.

— Нет, только не Арминия! — испуганно сказал конюший. — Она слишком медлительна для молодого человека, такого стройного и вместе с тем кроткого как ягненок. Нет-нет, ее мы прибережем для какого-нибудь престарелого сенатора, который пожелает погарцевать перед матронами на параде.

Барб, обдавая меня перегаром, зашептал, чтобы я попытался заполучить эту смирную, объезженную лошадь. Ничего-то он не понимал. То, как Арминия прядала ушами и беспокойно перебирала ногами, и ее косящие глаза наводили на мысль, что она не такая уж тихоня, как уверял нас конюший.

— Я же собираюсь получить коня не даром, а по расписке квестора, — возразил я. — Если позволите, я бы все же попробовал вот эту кобылу.

— Надо же — он желает попробовать, да вдобавок платит за это денежки! — восхищенно воскликнул учитель.

Наконец конюший внял уговорам и немного смягчился.

— Слишком уж добрая лошадь для такого молодчика, как ты, — сказал он. — Ну да ладно, натягивай сапоги и надевай доспехи, а я пока велю ее оседлать.

Я с сожалением отвечал, что не прихватил с собой доспехи, и конюший уставился на меня так, словно сомневался, в своем ли я уме, и спросил:

— Но что же ты собираешься надевать? Уж не свою ли парадную амуницию? Наше государство бесплатно выдает доспехи для упражнений.

Потом он отвел меня в оружейную комнату, где дежурные рабы так затянули на мне панцирь, что я едва мог вздохнуть. Еще мне вручили помятый шлем и пару старых сапог с короткими голенищами. Щит, меч и копье мне не дали, а посоветовали сначала поучиться держаться в седле.

Смирная Арминия весьма бодро потрусила из конюшни и громко и радостно заржала, но, повинуясь команде конюшего, встала на месте как вкопанная. Я вскочил в седло, взявшись за узду, и попросил укоротить поводья до нужной длины. Конюший одобрительно кивнул:

— Похоже, ты знаешь, откуда у коня растет хвост. — И после этого крикнул громовым голосом: — Всадник Минуций Лауций Манилиан выбрал Арминию и намерен упражняться на ней!

Отряд кавалеристов вытянулся по краям манежа, прозвучал сигнал горна — и тут же началась потеха, которая закончилась для меня удачно не столько из-за моей искусности, сколько благодаря тому, что мне удивительно везло. Я слышал, как конюший призывал меня поберечь нежные губы кобылы, однако у Арминии храп был словно из меди. Об узде и трензелях она, казалось, не имела и представления. Сначала она отпрянула назад, пытаясь перекинуть меня через голову, а когда ей это не удалось, заплясала, встала на дыбы и ринулась вперед бешеным галопом, выкидывая те фортели, к каким обычно прибегает злая и опытная цирковая лошадь, старающаяся выбросить из седла неловкого седока. Теперь я понял, почему остальные наездники отъехали к краю манежа, стоило Арминии очутиться на свободе.

Мне не осталось ничего иного, как изо всех сил натянуть поводья, чтобы повернуть голову кобылы хоть немного влево, потому что она понесла меня прямо на ограждение и попыталась на всем скоку ударить о столбики. Когда же вопреки всему я все-таки удержался в седле, кобыла совершенно взбесилась и принялась огромными прыжками перескакивать через различные препятствия на поле. В общем, мне и впрямь досталось необычайно сильное и коварное животное.

Как только я оправился от испуга и начал получать удовольствие от езды, я издал несколько победных криков и ударил каблуками в пах кобылы, укрощая ее.

Арминия ошеломленно покосилась на меня и внезапно стала настолько покорной, что я смог направить ее в сторону конюшего и учителя верховой езды. У обоих сразу пропало желание смеяться, и они поспешили укрыться за воротами конюшни. Конюший, багровый от гнева, проревел какие-то команды. Зазвучал горн, и отряд сомкнутыми рядами поскакал мне навстречу.

Арминия даже и не думала сворачивать в сторону, как я ни натягивал поводья. Разбрасывая хлопья пены и мотая головой, она во весь опор несла меня прямо на всадников. Мне стало ясно, что нас вот-вот затопчут, однако этого не произошло: то ли передних всадников покинуло мужество, то ли так было задумано заранее, но в самый последний момент ряды расступились и пропустили меня — причем каждый из ездоков попытался или выбить меня из седла деревянным копьем, или хотя бы ударить в спину. Тем не менее Арминия, кусаясь и лягаясь, ловко и стремительно пронесла меня сквозь тучу всадников. И я отделался всего несколькими синяками.

Такое коварное и подлое нападение должно было бы, казалось, устрашить меня, но вместо этого я страшно разозлился и круто развернул Арминию, чтобы догнать и самому выбить из седла какого-нибудь всадника. Но тут я вспомнил совет Барба, овладел собой и поскакал к сотоварищам, весело смеясь и выкрикивая слова приветствия.

После того как Арминия размялась, она сделалась совсем смирной и послушной. Правда, кобыла попыталась укусить меня в шею, когда я соскочил с нее в конюшне, но, думаю, это был скорее шутливый ответ, чем проявление злобы: дело в том, что я, спрыгивая наземь, случайно задел локтем ее морду.

Конюший и учитель верховой езды сначала уставились на меня, как на привидение, но конюший быстро сделал вид, что взбешен, и гневно сказал:

— Ты почти загнал породистого коня и порвал ему губы. Тебе этого никто не разрешал.

— Это моя собственная лошадь, и только меня касается, как я на ней езжу, — отвечал я беззаботно.

— Ты глубоко заблуждаешься! — вспылил он. — На тренировках ты больше не будешь ездить на Арминии. Она не держит строй и не слушается команд, поскольку привыкла ходить во главе шеренги.

— Что ж, значит, я всегда стану возглавлять строй, — нахально возразил я. — Ты же сам посадил меня на эту кобылу.

Около нас, образовав кружок, уже расселось много наездников. Все они хвалили меня, кричали, что я отличный кавалерист, и единогласно подтверждали, что конюший сам объявил меня седоком этой лошади.

— Ты разве не понял, что это была шутка? — сказал он наконец, сбавив тон. — Каждый новичок, если он не сопливый юнец, в первый свой выезд получает Арминию. Арминия — настоящий боевой конь, а не какая-нибудь там кляча для парадов. На ней даже выступали в амфитеатре против диких зверей. Что ты, собственно, себе вообразил, упрямец?!

— Шутки в сторону, — возразил я. — Я удержался в седле, а ты попал в собственную ловушку. И вообще: это безобразие — держать такого коня взаперти на конюшне и использовать его лишь для запугивания новичков. Давай уговоримся так. Я забираю Арминию себе, а на тренировках буду ездить на другой лошади, раз эта не держит строй.

Конюший призвал в свидетели всех римских богов и заявил, что вместо одного коня я требую от него целых двух, но тут остальные юноши заступились за меня, сказав, что хватит ему издеваться над всеми с помощью Арминии. Каждый из них вспомнил о собственных шишках, синяках или даже переломах, полученных при первой встрече с этой кобылой, хотя все они с детства обучались верховой езде. Если я ненормальный, наперебой говорили они, и мне не терпится свернуть себе шею, то у меня есть полное право на это. В конце концов, мы же всадники!

Но мне не хотелось портить отношения с конюшим, поэтому я пообещал ему тысячу сестерциев и объявил, что готов угостить всех парой-другой кувшинов вина, «чтобы спрыснуть сапоги». Так я был принят в римском обществе и приобрел друзей среди сверстников и молодых людей постарше. Вскоре меня назначили на место одного мальчика, сломавшего ногу, вольтижером, и мы упражнялись с большим старанием, чтобы принять участие в конных играх, посвященных столетнему юбилею. Эти игры были настолько опасными, что допуск к ним почти не зависел от знатности или богатства: отбор осуществлялся только на основе умения и искусности.

Я гордился тем, что оказался в числе избранных. Теперь мне уже не перед кем было кичиться своим мастерством. Нас разбили на две партии, и мы вы ступили на юбилейных торжествах в Большом цирке. Игра, несмотря на условия, что не будет ни проигравшей, ни победившей партии, была жестокой. Я сумел продержаться в седле Арминии до самого конца, но домой меня пришлось нести, и больше я уже не увидел ни одного представления в амфитеатре и торжеств в Большом цирке, которые, по слухам, были самыми великолепными и роскошными за все время существования Рима. Пока длились празднества, мои товарищи частенько улучали минутку, чтобы навестить меня, лежащего в постели; по их словам, без меня наша партия заслужила бы гораздо меньших почестей.

Я был на верху блаженства. Ведь я скакал в амфитеатре на своей буланой кобыле, и за мной, затаив дыхание, следили сотни тысяч людей, которые выкрикивали мое имя до тех пор, пока я не сломал пару ребер и левую ногу. Однако в седле я оставался, как уже говорил, несмотря на жгучую боль, до самого конца.

Важнейшим политическим событием празднования столетия оказалось то, что народ с ликованием приветствовал племянника императора, десятилетнего Луция Домиция, который изящно и бесстрашно предводительствовал на детских конных состязаниях. Единственный сын Клавдия, Британник, оказался задвинутым в тень. Правда, император призвал его в свою ложу и показал народу, но люди желали видеть только Луция Домиция; последний скромно и с достоинством принимал знаки признания, снискав тем самым еще большую любовь.

Я же остался бы на всю жизнь калекой, если бы врач из храма Кастора и Поллукса не был так искусен. В лечении своем он не щадил меня, и мне пришлось переносить жестокие боли. Целых два месяца пролежал я в лубке, а затем заново учился ходить на костылях и долгое время не покидал дома.

Перенесенные физические страдания, страх остаться хромым, осознание того, как переменчиво расположение людей и как мало стоит успех, несомненно изменили меня к лучшему. К тому же я избежал участия в тех многочисленных потасовках, которые затевали мои наиболее драчливые товарищи на ночных улицах Рима. Я думаю, что судьба закалила мой характер, пока я лежал у себя в комнате, мучаясь от боли. Я был один, отринутый собственным отцом ради нового брака. Я так и этак прикидывал, что мне стоит ждать от жизни.

Я провалялся в постели до наступления летнего зноя. То ли от жары, то ли от вынужденного безделия меня охватило такое глубокое уныние, что все, что со мной произошло, я стал расценивать как никчемную суету. Вкусная, питательная еда тетушки Лелии мне не нравилась. Ночами сон не шел ко мне. Я почти беспрерывно думал об угрюмом Тимае, который из-за меня лишил себя жизни. Впервые тогда я начал понимать, что хороший скакун, очевидно, еще не самое главное, к чему можно стремиться. Мне предстояло решить, что для меня важнее: верность долгу и благородство — или излишества и наслаждения. Сочинения философов, которые прежде вызывали только зевоту, захватили меня, и я вдруг осознал, что самоограничение подарит мне большее удовлетворение, чем необузданность страстей.

Самым верным среди моих друзей оказался Луций Поллио, сын сенатора. На год старше меня, он был, однако, щуплым и болезненным подростком и конные упражнения выполнял с трудом и лишь по необходимости. Чувство привязанности, которое он испытывал ко мне, объяснялось тем, что я был его полной противоположностью; самоуверенный и бесцеремонный, я, тем не менее, никогда не сказал ему ни одного грубого слова. Принцип от носиться к более слабым предупредительнее и вежливее, чем к равным себе, я, по всей видимости, не осознанно перенял у отца. Так, мне казалась отвратительной возможность ударить провинившегося и дерзкого раба.

В семье Поллио любили чтение и науки, и сам Луций был скорее книжным червем, чем солдатом. На конные занятия он смотрел как на тягостную повинность, выполняемую им ради будущей карьеры: физические упражнения не доставляли ему никакого наслаждения. Он приносил мне книги из библиотеки своего отца, читая которые я смог составить мнение о человеческих добродетелях. Луций часто завидовал моему отменному греческому. Его сокровенной мечтой было сделаться писателем, хотя отец Луция, сенатор Муммий Поллио, считал государственную карьеру для сына делом решенным.

— Какая мне польза понапрасну растратить лучшие годы на конные тренировки или заслушивание тяжб?! — говорил юноша возмущенно. — Ну получу я в свое время под командование манипулу[25] с опытным центурионом[26] под моим началом, потом — отряд кавалеристов где-нибудь в провинции и под конец стану военным трибуном в штабе какого-нибудь легиона[27], который мостит дороги на самом краю света. Только когда мне стукнет тридцать, я смогу занять должность квестора; правда, сейчас это можно сделать и досрочно, если у тебя имеются соответствующие заслуги. Но я заранее знаю, что из меня выйдет плохой офицер и никчемный чиновник, потому что меня не интересуют ни военная, ни гражданская служба.

— Пока я болел, я тоже частенько задумывался над тем, что нет ничего привлекательного в опасных конных упражнениях, которые мы проделываем на потеху плебса, — согласился я. — Однако чем же ты, собственно, хотел бы заняться?

— Рим установил господство надвсем миром и больше не стремится к новым завоеваниям, — сказал Луций. — Еще Божественный Август разумно ограничил число легионов двадцатью пятью. Теперь же настала пора облагородить грубые римские нравы по греческому образцу. Я думаю, книги, стихи, музыка, танцы и изящные манеры принесут нам большее благо, чем кровавые представления в амфитеатре.

— Пожалуйста, оставь мне состязания на колесницах, — попросил я шутливо. — Тогда люди смогут хотя бы издалека полюбоваться прекрасными скакунами.

— Воспитанному человеку совсем не пристало распутничать, пьянствовать и затевать ссоры, — мрачно продолжал Луций. — Когда я устраиваю симпосии, чтобы в подражание древним философам дискутировать по-гречески, они кончаются пересказом неприличных историй и безобразной попойкой. В Риме почти невозможно найти тех, кто наслаждался бы изумительным пением и музыкой или ценил бы трагедии древних выше болтов ни о разбойниках и непристойных анекдотов. Больше всего я хотел бы поехать в Афины или на Родос, но отец против этого. Он считает, что греческое образование не идет впрок истинным гражданам Рима. О боги! Да разве от старых римских добродетелей что-то еще осталось — кроме разве что внешнего блеска и пустого славословия?

От Луция я узнал много занимательного. К примеру, он охотно рассказывал о городской верхушке и о влиятельных римских чиновниках. Как-то он объяснил мне, что сенат может, когда ему вздумается, отклонить проект закона, предлагаемого императором, а император в свою очередь как пожизненный народный трибун[28] вправе наложить вето на решения сенаторов. Большая часть римских провинций управляется сенатом через проконсулов[29], остальное же является, так сказать, частной собственностью императора, который единолично определяет способ управления. Важнейшая провинция императора — Египет. Кроме того, существуют страны-союзницы Рима и многочисленные царства, владыки которых с младенчества воспитываются в школе на Палатане и перенимают римские обычаи. Я до сих пор и не подозревал, как в своей основе четка и разумна эта на первый взгляд запуганная система управления.

Я сказал моему другу Луцию, что хотел бы стать кавалеристом, и мы вместе много размышляли над тем, какое может меня ожидать будущее. В императорскую гвардию мне хода не было, поскольку там все должности военных трибунов занимались сыновьями сенаторов. В Мавритании хорошо охотиться на львов. В Британии только что случился новый мятеж. Германцы оспаривают у римлян равнины.

— Военной славы и почестей ты не добьешься, даже если отличишься в какой-нибудь битве, — сказал Луций. — О приграничных стычках больше не будут делать докладов императору, поскольку важнейшая и почетная задача легионов — это со хранение мира на границах. Слишком ретивый и воинственный легат[30] потеряет свой пост, толком даже не поняв, за что. Лучшие возможности продвижения для честолюбивого человека пока еще существуют на флоте, к тому же морской командир не обязательно должен быть из сословия всадников — ведь в Риме, как ты знаешь, нет храма Нептуна. У тебя будет хорошее жалованье, приятная жизнь; ты с самого начала можешь рассчитывать получить под свое командование судно. Разумеется, для нужд навигации у тебя под рукой всегда будет опытный штурман. И тем не менее ни один знатный римлянин не стремится на флот.

Я ответил Луцию, что уже стал настолько римлянином, что не могу считать достойным настоящего мужчины принуждать кого-то надрываться над веслами на галерах и бесцельно сновать на корабле от одного берега к другому. Да и о морских разбойниках уже не слыхать с незапамятных времен. Мне казалось, что большую пользу Риму я мог бы принести на Востоке — ведь, как и всякий, кто вырос в Антиохии, я бегло говорил по-арамейски. Но у меня вовсе не было желания строить дороги и жить в далеком от всех благ цивилизации гарнизоне, где легионеры вступают в браки с местными женщинами, а центурионы превращаются в удачливых лавочников. Нет, на Восток я не хотел…

— А к чему хоронить себя где-то на краю света? — спросил Луций. — Гораздо выгоднее для тебя будет остаться в Риме, где всегда есть возможность отличиться. Ты очень хорошо ездишь верхом, и у тебя красивые ноги, мощный торс и сияющие глаза, так что ты за год добьешься здесь большего, чем за двадцать лет службы в варварских землях.

Долгая болезнь и вынужденное безделье превратили меня в брюзгу, и из чистого желания противоречить я сказал:

— В летнюю жару Рим становится потным и вонючим городом, полным мерзких мух. Даже в Антиохии воздух был чище.

Луций подозрительно посмотрел на меня: он явно искал в моих словах скрытый смысл.

— Без сомнения, Рим полон отвратительных мух, — подтвердил он. — Настоящих навозных мух. Наверное, было бы лучше, если бы я помолчал, ведь мне известно, что твой отец вернул себе звание всадника благодаря вольноотпущеннику императора. Ты прекрасно знаешь, как посланцы городов и царств пресмыкаются перед Нарциссом и что распродажей гражданских прав и государственных постов он составил себе состояние в несколько десятков миллионов сестерциев. Но самая алчная среди всех — Валерия Мессалина. Говорят, она приказала убить одного из самых знатных граждан Рима, чтобы завладеть садами Лукулла на Пинции. Свои покои на Палатине она превратила в увеселительный дом, но этого ей показалось мало: под вымышленным именем и переодевшись, она часто проводит целые ночи в борделях Субуры, из любопытства отдаваясь первому встречному.

Я заткнул уши и объявил, что грек Нарцисс — человек безупречного поведения и что я не поверю никаким грязным слухам о прекрасной императрице, у которой такой обворожительный смех.

— Мессалина старше нас всего на семь лет, — сказал я. — Кроме того, у нее двое чудесных детей, а во время празднеств она сидела среди непорочных жриц Весты.

— О скандальных неудачах императора Клавдия на любовном ложе хорошо известно даже в стане наших врагов парфян и германцев, — заметил Луций. — Конечно, может, и нельзя верить всему, однако я знаю некоторых молодых всадников, которые хвастались тем, что развлекались с ней по повелению императора. Клавдий приказывал им исполнять все прихоти Мессалины.

Я некоторое время размышлял, а потом ответил:

— По своим симпосиям ты прекрасно знаешь, Луций, о чем бахвалятся молодые люди. Чем более они робеют в женском обществе, тем громче вещают о своих мнимых победах, как только хлебнут немного вина. Ты говоришь, слухи проникли и за границу? Но это кажется мне убедительным доказательством того, что кто-то с умыслом распространяет их. Чем грубее ложь, тем легче ей верят. Человек по природе своей существо легковерное, и как раз такую ложь, волнующую развращенные умы, люди охотнее принимают за правду. Луций покраснел.

— У меня есть другое объяснение, — пробормотал он дрожащим голосом. — Возможно, Мессалина и впрямь была невинной девушкой, когда ее четырнадцати лет от роду выдали за опустившегося пьяницу Клавдия, который был втрое ее старше и презирал даже собственную семью. Клавдий сам развратил Мессалину, дав ей выпить мирры, отчего она стала нимфоманкой. Учти, император уже дряхлый старец и поэтому на многое смотрит сквозь пальцы. Ни для кого не секрет, что он требует от Мессалины, чтобы она постоянно присылала ему наложниц, причем чем моложе, тем лучше. Хотел бы я, правда, знать, зачем они ему нужны, ну, да это уже другой вопрос… Мессалина, плача, поведала об этой прихоти мужа одному человеку, имени которого я называть не буду, но которому полностью доверяю.

— Мы друзья, Луций, — сказал я. — Но ты знатного происхождения, сын сенатора и поэтому не решаешься говорить откровенно даже со мной. Я знаю, что после убийства Гая Юлия сенат уже со всем было решился вернуться к республиканскому правлению, но тут преторианцы, грабя Палатин, обнаружили Клавдия, дядюшку покойного, дрожащего от страха за какой-то портьерой, и быстренько про возгласили его императором, потому что он был единственным, кто имел на это наследное право. Это настолько давняя история, что она уже больше никого не смешит. Так что меня не удивляет, что Клавдий доверяет своим вольноотпущенникам и матери своих детей больше, чем сенату.

— Выходит, тиран тебе дороже свободы? — горько спросил Луций.

— Республика, управляемая сенаторами и консулами — это не то же самое, что свобода и власть народа; в таком государстве господствует аристократия, грабятся провинции и ведутся гражданские войны — вот чему учит меня история. В общем, исправляй-ка ты лучше римские нравы и не пачкайся в политике.

Луций весело рассмеялся.

— Того, кто с молоком матери впитал республиканские идеалы, твои слова здорово бы рассердили, — сказал он. — Но, возможно, ты прав, республика — это всего лишь кровавый пережиток прошлого. Ладно, я послушаюсь тебя и вернусь к своим книгам. Так я, во всяком случае, не причиню никому вреда… И прежде всего — самому себе.

— А Рим пускай и дальше кишит навозными мухами, — сказал я. — И мы оба, ты и я, не станем мешать им плодиться.

Высшей честью, которой я был удостоен, пока, томясь, лежал больной и весь во власти мрачных мыслей, было посещение нашего дома предводителем юных всадников десятилетним Луцием Домицием. Он пришел со своей матерью Агриппиной, стараясь не привлекать к себе особого внимания и даже заранее не оповестив меня. Мать и сын оставили носилки и свиту около ворот и направились ко мне в комнату, чтобы выразить свое сочувствие в постигшем меня несчастии. По дороге им встретился Барб, временно исполнявший обязанности привратника; он по своему обыкновению был пьян и крепко спал. Домиций в шутку ткнул его кулаком и прокричал слова команды, отчего ветеран, толком так и не проснувшись, вскочил, вскинул руку для приветствия и проорал: «Ave, Caesar Imperator!»[31].

Агриппина настороженно спросила его, почему это он вздумал приветствовать ее мальчика как императора. Барб отвечал, что он спал и ему приснилось, будто центурион ударил его по голове жезлом. Когда же он открыл глаза, то в лучах полуденного солнца ему привиделась всемогущая богиня Юнона и император в сверкающих доспехах, объезжающий свои войска. Барб окончательно пришел в себя лишь после того, как узнал Луция Домиция и догадался, что Агриппина, эта величественная красавица, и есть мать мальчика.

— Значит, я не ошибся, — льстиво сказал он. — Ты же сестра императора Гая Юлия, а император Клавдий — твой дядя. Со стороны Божественного Юлия Цезаря ты происходишь от Венеры, а со стороны Марка Антония — от Геркулеса. Неудивительно, что я отдал твоему сыну высшие почести.

Тетушка Лелия очень растерялась при виде таких знатных гостей. Она примчалась ко мне в съехавшем набок парике и принялась лихорадочно поправлять мою постель, приговаривая, что нехорошо было со стороны Агриппины не предупредить заранее о своем визите. Тогда она, тетушка, имела бы возможность достойно приготовиться к встрече. Агриппина же резонно возразила:

— Ты прекрасно знаешь, дорогая Лелия, что со дня смерти моей сестры Юлии для меня безопаснее всего вообще не делать никаких официальных визитов. Однако мой сын хотел непременно повидаться с Минуцием Лауцием, вот мы и приехали пожелать ему скорейшего выздоровления. Твой племянник — настоящий герой.

Живой, чрезвычайно располагающий к себе и, несмотря на свои огненные волосы, красивый мальчик застенчиво подошел поближе, чтобы поцеловать меня, и тотчас отступил, восторженно воскликнув:

— Ах, Минуций! Более чем кто-либо другой ты достоин имени Магниций! Если бы ты знал, как я восхищаюсь твоей непостижимой отвагой. Ведь никто из зрителей даже не догадывался, что у тебя сломана нога. Ты мужественно держался в седле до самого конца.

Он взял из рук матери какой-то свиток и, покраснев от смущения, вручил его мне. Агриппина повернулась к тетушке Лелии и пояснила ей извиняющимся тоном:

— Это книга о благоразумии, написанная моим другом Сенекой с Корсики. Весьма полезное чтение для молодого человека, пострадавшего из-за своей безрассудной отваги. Удивительно, что Сенека, человек с таким благородным образом мыслей, до сих пор пребывает в изгнании. Впрочем, в этом нет моей вины, ты же помнишь, что тогда творилось в Риме.

Но тетушка Лелия была слишком озабочена, чтобы внимательно слушать Агриппину. Она размышляла, чем бы ей попотчевать высоких гостей, ибо считала для себя позором ничем их не угостить. Агриппина упорно отказывалась от еды, но под конец сдалась:

— Ну хорошо, мы, пожалуй, выпьем лимонного напитка, который стоит у постели этого храбреца, а сын пусть еще отведает твоей сдобы.

Тетушка Лелия испуганно уставилась на нее и спросила:

— Неужели все зашло так далеко, дорогая Агриппина?

Агриппине не так давно исполнилось тридцать четыре года. Она была высокого роста; черты лица ее были благородными и выразительными, глаза — огромными и блестящими. Вдруг, к моему большому изумлению, она заплакала, опустила голову и призналась:

— Ты угадала, Лелия. Я уже сама готова носить воду из водопровода и покупать на рынке еду для моего ребенка. Три дня назад его пытались убить во время послеобеденного сна. Я больше не доверяю прислуге, потому что тогда странным образом никого не оказалось поблизости и совершенно чужие люди, настоящие разбойники, смогли незамеченными проникнуть в наш дом. Я хотела бы… Нет-нет, я лучше не буду говорить об этом.

Тетушка Лелия, разумеется, просто умирала от любопытства. Что бы значила эта недомолвка? Она так пристала к гостье, что та, поколебавшись, все же объяснилась:

— Я подумала, было бы замечательно, если бы около Луция постоянно находилось несколько молодых знатных всадников, на преданность которых можно было бы положиться и которые подавали бы ему достойный пример. Но нет, это лишь навредит им и погубит их будущность.

Лицо тетушки Лелии заметно вытянулось; похоже, она страшно перепугалась. У меня, однако, не было полной уверенности, что Агриппина имела в виду именно меня. Но тут в разговор вмешался сам Луций. Нерешительно положив свою ладонь на мою, он воскликнул:

— Если ты, Минуций, возьмешь мою сторону, мне нечего и некого будет бояться!

Тетушка Лелия пробормотала, заикаясь, что на Палатине скорее всего не одобрят того, что Луций Домиций собирает вокруг себя верных приверженцев, но я невежливо перебил ее:

— Я уже немного хожу на костылях, и скоро мои кости полностью срастутся. Возможно, я еще долго буду хромать, но, если меня не станут за это высмеивать, я охотно примкну к спутникам Луция и буду охранять его до тех пор, пока он не сможет сам защитить себя. Ведь Луций и сейчас уже довольно крепкий для своего возраста. Он хорошо справляется с конем и отменно владеет оружием.

По правде говоря, своими изящными манерами и искусной прической он несколько напоминал девочку, и это впечатление усиливалось благодаря молочно-белой коже, столь характерной для рыжеволосых; но я понимал, что Луцию уже десять лет, и коли он умеет ездить верхом и править колесницей, — то ему пора повзрослеть.

Мы поболтали еще некоторое время о лошадях, греческих поэтах и певцах, которыми он искренне восхищался, но так и не пришли к какой-нибудь определенной договоренности. Тем не менее мне стало ясно, что я всегда буду желанным гостем в доме Агриппины. Наконец мать и сын собрались в обратный путь, и Агриппина велела своему казначею выдать Барбу золотой.

— Бедняжка очень одинока, — объяснила мне позднее тетушка Лелия. — Многих отпугивает ее высокое рождение, а равные ей опасаются общаться с Агриппиной из-за боязни впасть в немилость у императора. Грустно видеть, как такая высокопоставленная матрона добивается дружбы хромоногого юнца.

Я не обиделся на ее слова, потому что и сам не мог не удивляться всему этому.

— Неужели она и вправду так боится быть отравленной? — спросил я осторожно.

Тетушка Лелия пренебрежительно фыркнула.

— Она все воспринимает куда серьезнее, чем следует. Средь бела дня в жилом доме да еще в центре Рима нынче не убивают. Эта ее история кажется мне какой-то странной. Лучше бы тебе не вмешиваться во все это. У императора Гая Юлия, красавца и душечки, действительно был целый ларь всяческих ядов, с которыми он очень любил забавляться, но, говорят, Клавдий приказал их уничтожить, а человека, готовившего отраву, сурово наказал. Ты же знаешь, что супруг Агриппины, отец Луция Домиция был братом Домиций Лепиды, матери Мессалины. Когда Луцию было три года, он наследовал отцу, но Гай все удержал за собой. Агриппина отправилась в изгнание и была вынуждена, чтобы выжить, обучиться ремеслу нырялыцицы за губками на одном пустынном острове. Луция же оставили на попечение тетки Домиций. Наставником его стал брадобрей Аникет; это и сейчас заметно по прическе мальчика. Между тем Домиция Лепида поссорилась с Мессалиной, и теперь она единственная, кто не опасается открыто поддерживать отношения с Агриппиной и баловать Луция. Мессалина носит имя их деда, Валерия Мессалы, желая показать всем, что она состоит в родстве по боковой линии с Божественным Августом. Ее мать сердита на нее, потому что Мессалина совершенно не скрывает, что влюблена в Гая Силия, повсюду с ним появляется, командует рабами и отпущенниками в его доме, как в своем собственном, и даже распорядилась перевезти к нему с Палатина дорогую мебель. Впрочем, откровенно говоря, ее влюбленность вполне понятна — ведь Гай Силий, без сомнения, самый красивый мужчина в Риме. Кто знает, может, их взаимоотношения совершенно невинны, ведь они даже не пытаются их скрывать… Никакая молодая женщина не в силах была бы вынести общество старого брюзгливого пьяницы. Клавдий постоянно пренебрегает ею ради государственных дел, а в часы досуга предпочитает играть в кости или отправляется в театр. Его любимое развлечение — сидеть на удобной скамье и наблюдать, как дикие звери пожирают преступников, но, согласись, это не совсем подходящее времяпрепровождение для чувствительной молодой женщины. Я схватился за голову и закричал:

— Оставь ты эту Мессалину в покое! От запутанных родственных связей всех этих божественных семеек у меня скоро ум за разум зайдет!

Тетушка Лелия, однако, была еще так взволнована высоким визитом, что продолжала тараторить:

— Но ведь все очень просто. Божественный Август приходился внуком сестре Божественного Юлия Цезаря. Через первый брак его сестры Октавии Мессалина является дочерью внука этой самой Октавии, в то время как император Клавдий через второй брак Октавии с Марком Антонием является внуком Октавии. Агриппина его племянница, но в то же время она вдова второго внука Октавии Гнея Домиция. Следовательно — будь внимателен! — ее сын одновременно и внук первой дочери Октавии, и двоюродный внук ее дочери от второго брака. Иными словами, он сводный двоюродный брат Мессалины.

— Если я тебя верно понял, выходит, император Клавдий в третий раз сочетался браком с внучкой сводной сестры своей матери, которую зовут Валерия Мессалина? — перебил я. — Значит, Мессалина более высокого рождения, чем Агриппина?

— В общем, да, — согласилась тетушка Ле лия. — К счастью, она не унаследовала испорченную кровь Марка Антония, от которой так тяжело страдают многие ее родственники. Правда, ее сыну Британнику досталось от Клавдия не так уж много, поскольку…

— Что — поскольку? — спросил я.

— Ну, у Клавдия уже есть один внебрачный ребенок, — нерешительно сказала тетушка Лелия. — Впрочем, если послушать все, что говорят о Мессалине, то сразу засомневаешься — а действительно ли Британник его сын. Говорили, что Клавдий женился по приказу императора Калигулы, чтобы спасти репутацию девушки.

— Ах, тетушка Лелия, тетушка Лелия, — сказал я шутя. — Как человек, преданный своему императору, я просто обязан донести на тебя за распространение подобной клеветы.

— Но Клавдий никогда не думал ничего подобного о своей прекрасной супруге! — торопливо уверила меня тетушка Лелия и на всякий случай оглянулась.

Позднее я спросил Барба, правду ли он сказал о своем поразительном видении, когда его пробудили от хмельного сна. Ветеран твердо отвечал, что ему и впрямь привиделось нечто подобное, но, должно быть, в этом были повинны вино и внезапность пробуждения.

— Когда выпьешь, на солнцепеке может еще и не такое присниться, — оправдываясь, сказал он.

После того как я некоторое время помучился с костылями, врач из манежа прислал мне умелого массажиста, который так хорошо разработал одрябшие мышцы моей ноги, что вскоре я смог ходить без костылей. С тех самых пор я всегда ношу на левой ноге обувь с более толстой подошвой, так что моя хромота почти незаметна.

Я начал вновь заниматься верховой ездой, но вскоре заметил, что делаю это едва ли не в одиночестве. Это меня не особенно удивило: лишь немногие из моих товарищей намеревались пойти по военной стезе. Большинство довольствовалось полученными уроками. Главным для таких было умение кое-как удержаться в седле на следующем параде.

В летний зной меня вдруг охватили горячечное беспокойство и жажда действия. Несколько раз я ходил к Луцию Домицию, но он был еще для меня слишком мал, и я с трудом досиживал до конца визита. Луций усердно упражнялся в стихосложении и читал мне по восковой дощечке стихи, которые я должен был править. Он удивительно ловко лепил из глины фигурки людей и животных. Когда мальчика хвалили, он очень радовался, просто светился от счастья, но любое замечание обижало его, хотя он и пытался это скрыть. Со всей серьезностью Домиций предлагал мне брать уроки у его учителя танцев, чтобы я обучился изящным манерам и приобрел грациозность в движениях.

— Искусство танцевать приносит мало пользы тому, кто постигает искусство владения мечом, копьем и щитом, — как-то сказал ему я.

Луций Домиций помрачнел и признался мне, что ненавидит жестокие состязания в амфитеатре, во время которых грубые гладиаторы калечат и убивают друг друга.

— Но я вовсе не собираюсь становиться гладиатором! — отвечал я обиженно. — Любой благородный римлянин должен овладеть солдатским ремеслом.

— Война — кровавое и бессмысленное занятие, — важно заявил мальчик. — Рим подарил миру спокойствие, однако я слышал, что дальний родственник моего покойного отца Гней Домиций Корбуло по-прежнему воюет на том берегу Рейна в Германии, добиваясь права на триумф. Если ты пожелаешь, я напишу ему письмо и посоветую сделать тебя военным трибуном. Учти только, что человек он весьма грубый и заставляет всех своих подчиненных работать с утра до вечера. Правда, его самого могут вот-вот отозвать, потому что, как мне кажется, дяде Клавдию не очень нравится, когда кто-то из близких моего отца становится слишком уж знаменит.

Я пообещал подумать. Вскоре Барб навел справки и сказал мне, что Корбуло действительно отличился — но только в Галлии, а не в Германии, и как строитель дорог, а не как полководец.

Я, конечно, сразу же прочел ту маленькую книжку, что мне подарили. Философ Сенека писал прекрасным оригинальным языком и утверждал, что подлинный мыслитель способен сохранять хладнокровие при всех ударах судьбы. И все же, на мой вкус, его слог был слишком уж причудлив, да и примеры почти не встречались — одно сплошное философствование, так что его рассуждения быстро выветрились у меня из головы.

Мой друг Луций Поллио дал мне также почитать письмо, которое философ направил Полибию, отпущеннику императора. В нем Сенека утешал этого самого Полибия, недавно потерявшего брата, и доказывал, что вольноотпущенник не только не должен грустить о покойном, но, напротив, обязан радоваться тому обстоятельству, что он служит Клавдию.

Читателей письма в Риме больше всего забавляло, что Полибий был недавно осужден за торговлю гражданскими правами. Как рассказывал Луций, при дележе доходов он разругался с Мессалиной, и Мессалина донесла на него, тем самым сильно восстановив против себя остальных вольноотпущенников императора. Философу Сенеке по обыкновению не повезло.

Меня удивляло, что, пока я болел, Клавдия даже не попыталась навестить меня. Мое самолюбие было этим очень уязвлено, хотя разум и подсказывал, что ее появление скорее бы меня рассердило, чем обрадовало. Но как я ни старался, я никак не мог забыть ее черные брови, озорной взгляд и пухлые горячие губы.

Как только я поправился, я стал совершать длительные прогулки, чтобы укрепить сломанную ногу и унять свое неясное беспокойство. Уже наступила осень, но жара не спадала, поэтому я носил не тогу, а тунику с красной каймой — тем более что не желал привлекать к себе излишнего внимания на окраинах города.

В один из дней я, спасаясь от римского зловония, перебрался на другую сторону реки, миновал амфитеатр императора Гая Юлия, куда тот велел перевезти из Египта несколько огромных и тяжелых обелисков, и поднялся на Ватиканский холм. Там наверху стоял древний этрусский храм оракула; деревянные стены здания были недавно по приказу императора Клавдия обложены слоем кирпича. Старый авгур молча приподнял свой посох, привлекая мое внимание, но я прошел мимо и зашагал вниз по другому склону холма, направляясь туда, где лежали разноцветные лоскутья огородов. Вскоре моему взгляду открылись большие крестьянские дворы. Отсюда и из других пригородов Рима ночами катились к овощному рынку с его крытыми зеленными лавками бесконечные вереницы повозок. Еще затемно им полагалось уехать обратно.

Я не желал спрашивать загорелых до черноты рабов, трудившихся на грядках, о Клавдии, и шел наугад, предоставив судьбе вывести меня туда, куда ей заблагорассудится. Клавдия что-то говорила об источнике и старых деревьях, поэтому я все же внимательно поглядывал по сторонам и, к счастью, не пропустил высохшее русло ручья. Под древними деревьями я натолкнулся на крохотную хижину. Рядом располагались большой двор и огород, в котором копалась перепачканная в земле Клавдия. На ней были только нижняя юбка из грубой ткани и островерхая широкополая соломенная шляпа, защищавшая от жгучего солнца. Хотя я и не видел ее уже несколько месяцев, она была мне так дорога, что я сразу узнал ее по движениям рук и по манере нагибаться.

— Привет тебе, Клавдия! — крикнул я, и горячая радость наполнила все мое существо; улыбаясь, я тоже присел на корточки, чтобы заглянуть в ее лицо, укрытое под полями шляпы.

Клавдия быстро выпрямилась и испуганно уставилась на меня. Затем, залившись краской, она ткнула мне в лицо пучком фасоли, на котором еще оставались комья земли, и побежала за хижину. Я же, пораженный таким странным приемом, принялся ругаться и протирать глаза.

Злой и обиженный, обошел я потом вокруг хижины и увидел, как Клавдия, зачерпывая воду из источника, старательно умывается. Она раздраженно крикнула мне, чтобы я обождал ее где-нибудь неподалеку, а перед тем как переодеться и причесаться, подошла ко мне и сказала:

— Говорят, воспитанный мужчина, прежде чем прийти, сообщает об этом. Впрочем, чего можно ожидать от сына сирийского ростовщика? Ну, так что же тебе нужно?

Ничего себе, гостеприимная хозяйка!

Мне стало очень горько и досадно, и я молча повернулся и пошел прочь.

Но не успел я сделать и пару шагов, как она догнала меня, схватила за руку и воскликнула:

— Минуций, нельзя же быть таким обидчивым! Перестань дуться и прости мне мою грубость. Знаешь, я всегда злюсь, когда меня застают в огороде — грязную и неодетую.

Говоря это, она настойчиво увлекала меня в свою хижину, в которой пахло дымом очага, травами, кореньями и чистыми холстами.

— Погляди, я даже умею прясть и ткать, как когда-то было положено истинной римлянке, — сказала она. — Не забывай, что в стародавние времена даже надменные Клавдии сами водили волов по борозде.

Этими словами она пыталась оправдать свою нищету. Я вежливо ответил:

— Умытая водой из чистого источника, ты, Клавдия, мне дороже всех накрашенных и разодетых в шелка римских модниц.

Однако Клавдия чистосердечно призналась:

— Я наверняка стала бы тебе еще дороже, будь моя кожа бела, как сметана, лицо накрашено, а волосы уложены в искусные локоны, обрамляющие лоб; да и одежда моя должна бы подчеркивать фигуру, а не скрывать ее, и при этом благоухать всеми ароматами Востока. Но тетушка Паулина Плаулита, которая после смерти моей матери позволила мне жить здесь, не желает об этом и слышать. Сама она постоянно ходит в трауре, охотнее молчит, чем разговаривает, и любому безропотно уступает дорогу. Денег у нее достаточно, но все свои доходы она раздает нищим и еще каким-то сомнительным личностям, не давая мне ни одной мелкой монетки на румяна и сурьму.

Я невольно рассмеялся, потому что лицо Клавдии было таким свежим, чистым и пышущим здоровьем, что ей не требовались никакие румяна и белила. Я хотел взять девушку за руку, но она отдернула ее, смущенно заявив, что за лето ее кожа стала грубой, как у рабыни. Мне показалось, она что-то скрывает от меня, и я спросил, слышала ли она о моей болезни? Помолчав, Клавдия ответила:

— Твоя тетя Лелия не пустила меня даже на порог, когда я пришла навестить тебя. Впрочем, я существо разумное и кроткое и отлично понимаю, что дружба со мной не приносит тебе никакой пользы, а лишь одни огорчения. Я хочу пожелать тебе счастья, Минуций.

Я резко ответил, что сам устраиваю себе жизнь и выбираю друзей.

— Кроме того, скоро ты от меня избавишься, — прибавил я. — Мне пообещали дать рекомендательное письмо, и я буду воевать под началом знаменитого Корбуло против германцев. Моя нога совсем срослась, хотя и стала теперь немного короче другой.

Клавдия пылко заверила, что вовсе не заметила моей хромоты. Она некоторое время размышляла, а потом грустно произнесла:

— И все-таки ты будешь мне более верен на полях сражений, а не здесь, в Риме. Тут тебя в любой момент может умыкнуть какая-нибудь чужая женщина. Признаюсь, я меньше бы горевала, если бы ты из ребяческого честолюбия отправился воевать и нашел свою смерть в бою, чем если бы ты влюбился в другую. Но почему тебе непременно нужно драться с германцами? Они чудовищно свирепые и крепкие воины. Если я попрошу тетушку Паулину, она охотно даст тебе рекомендательное письмо моему дяде Авлу Плавцию в Британию. Он там командует четырьмя легионами и многого достиг, ибо бритты определенно более слабые противники, чем германцы. Дядюшка Авл, конечно, вовсе никакой не гений войны — просто в Британии легко воевать, так что даже Клавдий удостоился триумфа за свои тамошние победы.

А я и не знал, что Авл Плавций приходился ей дядей. Заинтересовавшись, я принялся оживленно расспрашивать Клавдию о других ее родственниках. Девушка объяснила, что ее мать была урожденной Плавцией. Паулина, жена Авла Плавция, взяла под свою опеку осиротевшую мужнину племянницу и воспитывала ее как собственную дочь, благо родных детей у них с мужем не было.

— Дядюшка Авл не переносил мою мать Ургуланиллу, — рассказывала Клавдия. — Но она все-таки тоже была Плавция, поэтому и дядя очень рассердился, когда Клавдий под надуманным предлогом развелся с ней и бросил меня голую на ее пороге. Дядюшка Авл был готов удочерить меня, но я слишком горда и навсегда останусь законной дочерью императора Клавдия, хотя образ жизни этого человека мне претит.

Ее родословная мне уже несколько наскучила, и я решил вернуться к разговору о Британии. Я сказал:

— Твой законный отец Клавдий не покорил Британии, хотя он и удостоился триумфа. До сих пор там идет непрекращающаяся война, а это означает, что твой дядя Авл наверняка может предъявить цифру в пять тысяч поверженных врагов и тоже добиться триумфа. Там живут непокорные, коварные племена. Стоит навести порядок в одной части страны, как в другой война вспыхивает с новой силой. Что ж, давай пойдем к твоей тетушке Паулине.

— Не слишком ли ты спешишь за воинской славой? — недовольно ответила Клавдия. — Вообще-то тетушка Паулина мне строго-настрого запретила появляться в городе и оплевывать статуи моего отца, но сегодня, так и быть, я буду твоим провожатым. Я с удовольствием отведу тебя к тетушке, тем более что сама уже не видела ее несколько недель.

Мы отправились в город, и для начала я зашел домой, чтобы переодеться соответственно случаю. Правда, Клавдия, опасаясь тетушки Лелии, наотрез отказалась войти в дом, а осталась болтать с Барбом на улице. Когда спустя четверть часа мы с ней направились к дому Плавциев на Целии, я заметил, что глаза Клавдии сверкают от гнева.

— Как ты мог связаться с Агриппиной и ее мерзким мальчишкой?! — наконец не выдержала она. — Эта бесстыдная баба очень опасна. И вообще — она тебе в матери годится!

Я с изумлением возразил ей, что Агриппина хотя и красива, но весьма скромная особа; сына же ее я считаю просто ребенком. Но Клавдия взбешенно перебила меня:

— Уж я-то прекрасно знаю всех развращенных до мозга костей Клавдиев. Агриппина затащит к себе на ложе любого, если решит, что он ей пригодится. Управляющий императора, Паллас, давний ее любовник. Сейчас она лихорадочно подыскивает себе нового мужа. Знатные мужчины достаточно благоразумны, чтобы позволить втянуть себя в ее интриги, тебя же по твоей неопытности запросто обманет любая распутная римская вдова.

Вот так вот споря, мы шли с ней по улицам, и я видел, что в глубине души Клавдия была очень довольна. Еще бы: ведь я заверил ее, что меня пока еще никому не удалось совратить и что я верен обещанию, которое дал, когда мы возвращались из храма Богини Луны.

В атрии дома Плавциев находилось множество скульптур предков, посмертные маски и военные трофеи. Паулина Плавция оказалась пожилой женщиной с заплаканными огромными глазами, глядевшими, казалось, сквозь тебя куда-то вдаль. Узнав мое имя и выслушав просьбу, она удивилась, погладила меня ладонью по лицу и сказала:

— Это чудесное и непостижимое знамение Единого Бога. По-видимому, ты не знаешь, Минуций Манилиан, что твой отец и я были друзьями и даже обменялись священным поцелуем, когда за вечерей вместе переломили хлеб и вкусили вина. Между нами никогда не было ничего постыдного, но Туллия приказала шпионить за твоим отцом и, собрав достаточно доказательств, донесла на меня, будто я участвую в каких-то отвратительных оргиях.

— О всемогущие римские боги! — испуганно вскрикнул я. — Неужели отца снова вовлекли в заговор христиан? А я-то надеялся, что он оставил свою блажь в Антиохии!

Пожилая женщина посмотрела на меня странно блестящим взглядом.

— Это не блажь, Минуций. Это единственный путь к истине и вечной жизни. Я не стыжусь того, что верую, а верую я в то, что назарейский иудей Иисус является Сыном Божиим. Он предстал перед твоим отцом в Галилее, и твой отец может рассказать о нем куда больше, чем многие из здешних христиан. Свой брак с властолюбивой Туллией он рассматривает как Божье наказание за свои грехи. Поэтому он распростился с былым высокомерием и — так же, как и я, — принял святое крещение. И мы не стыдимся этого, хотя среди христиан найдется не так уж много богатых и знатных людей.

Эта страшная новость оглушила меня, и Клавдия, заметившая мой мрачный, полный упрека взгляд, немедленно принялась оправдываться:

— Я не перешла в их веру и не позволила крестить себя, но там, на другой стороне Тибра, в еврейском квартале, я слышала их проповеди. Они верят, что священные вечери освобождают их от всех грехов…

— Они преступники! — злобно прокричал я. — Вечные смутьяны, подстрекатели и бунтовщики! Все это я видел еще в Антиохии. Правоверные иудеи избегают их как чумы.

— Чтобы верить, не обязательно быть иудеем, ибо Иисус из Назарета — Сын Божий, — объяснила Паулина.

Но я совсем не был расположен обсуждать с ней вопросы ее веры. Кровь бросилась мне в лицо при мысли, что отец пал так низко. Подумать только: он стал единоверцем презренных христиан!

— Отец наверняка был опять пьян и расчувствовался от жалости к самому себе, — безжалостно заявил я. — Ведь он пользуется любым нелепым предлогом, лишь бы выскользнуть из цепких объятий властной Туллии. Да вот что-то заботы собственного сына совершенно его не волнуют.

Волоокая женщина осуждающе покачала головой — негоже, мол, так непочтительно отзываться об отце — и сказала:

— Как раз перед вашим приходом я узнала: император, желая сохранить расположение моего супруга, выступил против публичного процесса. Авл Плавций и я когда-то сочетались браком по старинному обряду, поэтому император постановил, чтобы я, как только муж мой вернется из Британии, была осуждена им на семейном суде. Сейчас мне нужно изловчиться и переправить мужу весточку, иначе он от других узнает о несправедливых обвинениях в мой адрес и понапрасну разгневается. Совесть моя чиста, ибо я не совершила ничего нехорошего и не причинила никому зла. Не хотел бы ты, Минуций, поехать в Британию, захватив с собой письмо к моему супругу?

Мне совсем не улыбалось являться к знаменитому полководцу с неприятными вестями из дому — ведь и дураку было бы ясно, что таким образом я не завоюю его расположения; однако чудесные грустные глаза пожилой женщины очаровали меня, и я решил согласиться, тем более что в известной мере я был ее должником, потому что в нынешнее скверное положение она попала из-за моего отца. Авл Плавций, руководствуйся он этим жутким законом предков, мог запросто приказать убить ее. И я сказал неохотно:

— Видно, такую уж судьбу предначертали мне всемогущие боги! Я готов отправиться завтра же, если, конечно, ты в своем письме оговоришь, что я не имею никакого отношения к твоим суевериям.

Она кивнула и тут же собралась было писать письмо, но я попросил ее еще кое о чем. Дело в том, что я вдруг сообразил: если я возьму мою кобылу Арминию, то мне придется очень часто делать привалы, и я пропутешествую целую вечность. Выслушав меня, Паулина пообещала раздобыть нагрудный знак императорского посланника, который дал бы мне право пользоваться императорскими почтовыми лошадьми и повозками, подобно путешествующему сенатору. Паулина все же пока оставалась женой римского главнокомандующего в Британии. Взамен она тоже потребовала от меня одной услуги:

— На склоне Авентина живет некий Акила, ткач полотна. Как стемнеет, пойди и передай ему или его жене Прискилле, что на меня донесли. Им следует быть начеку. Если же тебя станет расспрашивать кто-нибудь посторонний, ответь, будто я просила тебя отменить заказ на палаточное полотно, сделанный Авлом Плавцием. Я опасаюсь посылать своих слуг, ибо в последние дни за моим домом наблюдают.

Я тихонько выругался себе под нос. Не хватало мне еще оказаться втянутым в гнусные интриги христиан! Но тут Паулина благословила меня именем того самого Иисуса из Назарета и так нежно коснулась кончиками пальцев моего лба и груди, что я не решился отказаться. Итак, я пообещал выполнить поручение и следующим утром вернуться к ней, чтобы забрать письмо.

Когда мы распрощались с ее теткой, Клавдия печально вздохнула. Я же, напротив, воодушевился своим внезапным решением и мыслями о большом путешествии, которое наверняка положит конец всем моим заботам и колебаниям. Презрев сомнения и робость Клавдии, я настоял на том, чтобы она вошла со мной в мой дом; тогда бы я смог представить ее тетушке Лелии как свою подругу.

— Теперь, когда мой отец стал презренным христианином, тебе больше нечего и некого стыдиться, — сказал я. — Ты по закону дочь императора, девушка знатного происхождения.

Многоопытная тетушка Лелия сумела сохранить спокойствие и не умереть на месте от моей коварной проделки. Оправившись от замешательства, она обняла Клавдию, пристально поглядела ей в глаза и сказала:

— Ты здоровая, полная сил молодая женщина. Я часто видела тебя, когда ты была еще крошкой, и хорошо помню, как император Гай Юлий, милый юноша, всегда называл тебя своей кузиной. Твой отец поступил с тобой бесчестно. А как поживает Паулина Плавция? Верно ли, будто ты во дворе ее загородного дома, вон там, за римскими стенами, собственными руками стрижешь овец? Мне, во всяком случае, так рассказывали.

— Поболтайте немного, — вмешался я. — На сколько я знаю, у женщин темы для разговоров не переводятся. Мне же необходимо срочно поговорить с моим адвокатом и с отцом, потому что завтра на рассвете я отправляюсь в Британию.

Тетушка Лелия заплакала и принялась горестно причитать. Она уверяла, что Британия — это туманный и зловонный остров и его климат быстро и навсегда подрывает здоровье тех, кто случайно уцелеет в сражениях с дикими, размалеванными бриттами. Когда император Клавдий праздновал свой триумф, она собственными глазами видела на арене этих самых бриттов, которые изрубили друг друга просто на куски. Кроме того, на Марсовом поле тогда построили целый британский городок, по всем правилам осажденный и разграбленный римлянами-триумфаторами. Так вот, на этом острове не очень-то разживешься военной добычей, если этот город, построенный для триумфа, хотя бы немного похож на настоящие британские поселения.

Я оставил Клавдию утешать тетю Лелию, взял у моего адвоката деньги и направился в дом Туллии, чтобы побеседовать с отцом. Туллия встретила меня не слишком-то приветливо и сказала:

— Твой отец, как всегда, пребывает в дурном настроении, и сейчас он заперся у себя и не хочет никого видеть. Со мной он по целым дням не перебрасывается и словечком, а прислуге отдает распоряжения кивками и жестами. Попробуй, может, ты разговоришь его, прежде чем мы тут все онемеем.

Я как мог утешил Туллию, заверив ее, что отец еще дома, в Антиохии, страдал припадками мизантропии. Услышав, что я хочу ехать в Британию, чтобы вступить там в один из легионов, Туллия оживилась:

— Вот это разумное намерение. Надеюсь, ты принесешь своему отцу славу. Я тщетно пыталась заинтересовать его государственной службой, а ведь в юности он изучал право, хотя с тех пор, конечно же, все позабыл. По-моему, Марций слишком ленив и флегматичен, чтобы найти себе место, достойное его.

Я прошел к отцу. Он сидел в своей комнате, подперев голову рукой, и пил вино из своей любимой деревянной чаши. Глаза у него были усталые и красные. Я захлопнул за собой дверь и сказал:

— Я передаю тебе привет от твоей подруги Паулины Плавции. Обменявшись с тобой каким-то священным поцелуем, она нажила себе страшные неприятности, и теперь ей грозит суд, а может, и смерть. Я должен спешить в Британию к ее мужу Авлу Плавцию с посланием от нее и хочу, чтобы ты мне пожелал удачи на случай, если мы больше не увидимся. Там, на островах, я собираюсь начать военную карьеру.

— Я никогда нехотел, чтобы ты сделался солдатом, — пробормотал отец, — но это, наверное, лучше, чем жить здесь, в этом доме разврата. Я знаю, что жена моя Туллия из идиотской ревности навлекла беду на Паулину и что я тоже виноват в этой истории. Я окунулся в их купель, и Паулина возложила руки мне на голову, но святая благодать все-таки не снизошла на меня. Я больше никогда не скажу Туллии ни слова.

— А что, собственно, Туллии от тебя нужно, отец? — спросил я.

— Чтобы я стал сенатором, — ответил отец тихо. — Вот чего добивается это чудовище по наущению одной злой женщины. У меня довольно земель в Италии, и я достаточно знатного происхождения, чтобы сделаться членом сената; Туллия сообразила, что можно добиться, в виде исключения, прав, положенных матери трех детей, хотя не соблаговолила родить ни одного. Когда я был молод, я любил ее. Она ездила за мной в Александрию и до сих пор не может простить, что я предпочел ей твою мать Мирину. А теперь она понукает меня денно и нощно, как понукают волов, клянет за отсутствие честолюбия и превращает в неисправимого пьяницу, раз уж я не желаю и не стремлюсь стать сенатором. Видно, в моих жилах не течет кровь волчицы, хотя, справедливости ради, я должен сказать, что куда более порочные, чем я, люди восседают в розовых сандалиях на скамеечках из слоновой кости. Прости меня, сын мой. Надеюсь, ты поймешь, почему мне так захотелось сделаться христианином.

Увидев опухшее лицо отца и его бегающие глаза, я пожалел его и догадался, что он ищет какой-то внутренний смысл жизни, чтобы попытаться открыть его Туллии. И все же мне казалось, что для него было бы благотворнее попусту убивать время в сенате, чем принимать участие в тайных сборищах христиан.

Словно подслушав мои мысли, отец взглянул на меня, провел пальцами по краю своей выщербленной чаши и сказал:

— Я больше не имею права ходить на вечери, ибо мое присутствие может принести христианам беду, как оно уже принесло ее Паулине. Туллия в гневе поклялась, что добьется изгнания их из Рима, если я от них не отстану. И все это из-за невинного поцелуя, которым по обыкновению обмениваются после священной трапезы!.. Поезжай в Британию, — продолжал он, протягивая мне свою любимую чашу. — Самое время тебе забрать у меня то единственное, что сохранилось от матери, не то, не ровен час, Туллия в припадке ярости сожжет ее. Из этой чаши когда-то, тому уже более восемнадцати лет, испил Иисус из Назарета, Царь Иудейский; восстав из мертвых, он скитался тогда по Галилее с ранами от забитых гвоздей на ногах и руках и рубцами от бичей на спине. Сохрани эту чашу. Может, твоя мать станет немного ближе тебе, если ты будешь пить из нее. Я же никогда уже не смогу быть тебе хорошим отцом.

Я решительно взял чашу, о которой вольноотпущенники в Антиохии говорили, будто она была освящена самой богиней любви. Ведь она все равно не смогла охранить отца от Туллии, а роскошный дом, те наслаждения, что дарит жизнь, и, наконец, сенаторское достоинство вовсе не следует считать высшим успехом на земле.

Итак, я с трепетом принял старинную чашу и, поблагодарив отца, собрался уходить.

— Сделай мне еще одно одолжение, — внезапно робко попросил он. — На склоне Авентина живет один мастер по полотну…

— … которого зовут Акила, — со смехом подхватил я. — Я должен передать ему кое-что от Паулины и за одно могу сказать, что ты покидаешь общину христиан.

Мои обида и горечь исчезли без следа, как только я взял этот деревянный кубок, которым так дорожили родители. Я обнял отца и прижал к груди, чтобы скрыть свои слезы. Он тоже крепко обхватил меня обеими руками и расплакался. Мы простились, не посмев более взглянуть друг другу в глаза.

Туллия ждала меня, величественно восседая в кресле с высокой спинкой, — в таком хозяйка обычно принимает гостей. Она насмешливо посмотрела на меня и сказала:

— В Британии опасно, драгоценный мой Минуций, так что побереги себя. Я уверена: ты еще сослужишь хорошую службу своему отцу, ибо, в отличие от него, приносишь пользу государству и обществу. И запомни: удача улыбается тому юноше, который вовремя наполняет вином чашу своих начальников и не боится проиграть им в кости, а не тому, кто сломя голову лезет во все стычки. Не будь скупердяем и не бойся наделать долгов: твой отец всегда выручит тебя, а ты наверняка прослывешь добрым малым.

На обратном пути я зашел в храм Кастора и Поллукса, чтобы уведомить куратора по занятиям в манеже о моем отъезде в Британию.

Дома я нашел тетушку Лелию и Клавдию, которые пребывали в полном согласии. Они дружно укладывали теплые шерстяные вещи, которые должны были защищать меня от сырых ветров Британии, и собрали уже столько, что мне не обойтись было бы без повозки. Я же решил не брать с собой даже доспехи и меч, ибо полагал, что правильнее будет вооружиться прямо на месте, с учетом особенностей незнакомой страны и модных веяний. К тому же Барб с детства рассказывал мне, как в армии издеваются над римскими юнцами, которые притаскивают с собой кучу бесполезного барахла.

Душным осенним вечером, когда над городом загорелись беспокойные всполохи заката, я разыскал мастера по палаточному полотну Акилу. Судя по большой ткацкой мастерской, тот был человеком весьма состоятельным. Какой-то мужчина недоверчиво поприветствовал меня у порога дома и огляделся по сторонам, будто опасаясь шпионов. Ему было за сорок, и он совсем не походил на еврея. Я не заметил у него ни бороды, ни кистей на плаще и решил, что вижу перед собой вольноотпущенника Акилы. Но Клавдия, пришедшая со мной, поздоровалась с ним как со старым знакомым. Когда же Акила услышал мое имя и я передал ему привет от отца, его настороженность тут же исчезла. И тем не менее во взгляде его читалось неясное беспокойство, многажды виденное мною в глазах отца. Меж бровей у него залегли глубокие морщины — как у авгура[32] или же гаруспика[33].

Акила любезно пригласил нас войти в дом, а его жена Прискилла тотчас подала нам фрукты и разбавленное водой вино. Прискилла, судя по ее носу, была еврейкой; хлопотливая и словоохотливая, она в молодости несомненно отличалась красотой. Акила и Прискилла испугались, услышав, что Паулине за ее увлечение христианством предъявлено обвинение, а мой отец, дабы не навредить им, решил не участвовать более в их тайных сборищах.

— У нас есть враги и хулители, — говорили они. — Иудеи преследуют нас, гонят из синагог и избивают на улицах. Даже могущественный маг Симон из Самарии злобно ненавидит нас. И все же Дух хранит нас, вкладывая Слово в уста наши, и не страшна нам никакая власть мирская.

— Но ты же не еврей, — сказал я Акиле. Он засмеялся.

— Я еврей и даже обрезанный. Я родился в Трапезунде в Понте[34], на юго-восточном побережье Черного моря, но моя мать гречанка, а отец принял галилейское крещение, празднуя когда-то в Иерусалиме Троицу. Однажды в Понте случились беспорядки из-за того, что некоторые захотели принести императору жертвы перед синагогами. Тогда я уехал в Рим и живу здесь в квартале бедноты Авентина, как и многие другие, кто уже не верит, что следование Закону Моисееву освободит их от собственных грехов.

Прискилла вмешалась и пояснила нам: — Иудеи на той стороне реки больше всех ненавидят нас, ибо язычники, к которым они прислушиваются, охотнее выбирают наш путь, считая его более легким. Я не знаю, действительно ли наш путь легче, но с нами Божья милость и тайное знание.

Акила и Прискилла оказались на редкость приятными людьми. В них не чувствовалось свойственного почти всем евреям высокомерия. Клавдия призналась, что она и тетушка Паулина слушали их проповеди и считали обоих супругов искренними и честными. Каждый, кто хотел, мог прийти к ним и поговорить, причем многие после этого очень менялись и сами начинали проповедовать. Непосвященные не допускались лишь на христианскую трапезу, объяснили мне, но эта трапеза не имеет ничего общего с сирийскими и египетскими таинствами, давно уже известными в Риме.

Они рассказывали, что перед их Богом все равны — рабы и свободные, богатые и бедные, умные и глупые — и что всех людей они считают своими братьями и сестрами. Я верил не всему, что они говорили: уж слишком они испугались, услышав, что отец и Паулина Плавция покинули их. Клавдия утешала Акилу и Прискиллу, уверяя, что Паулина, конечно же, поступила так не по внутреннему убеждению, а лишь для того, чтобы спасти репутацию своего мужа.

… Следующим утром я получил верховую лошадь и знак гонца, который надлежало носить на груди. Паулина вручила мне письмо к Авлу Плавцию, Клавдия горько заплакала, и я пустился в путь по военным дорогам через Италию и Галлию.

Глава 3 БРИТАНИЯ

Я достиг берегов Британии с наступлением зимы, и меня встретили бури, туманы и ледяные проливные дожди. Как известно любому, кто побывал в тамошних краях, они производят на римлянина странное впечатление. Здесь нет городов в привычном смысле этого слова, а климат тут таков, что человек, не умерший от воспаления легких, наверняка подхватит по меньшей мере ревматизм, от коего не избавится до конца своих дней — если только бритты не проломят ему череп тяжеленной палицей с шипами или не уволокут к своему жрецу друиду, имеющему обыкновение предсказывать будущее какому-нибудь своему соплеменнику по кишкам незадачливого римлянина. Все это мне рассказывали легионеры, прослужившие здесь уже по тридцать лет.

Авла Плавция я застал в лондинийской фактории, расположенной на берегу бурной реки. В Лондинии у него находилась главная квартира, потому что здесь было построено несколько домов по римскому образцу. Прочитав письмо жены, он не рассвирепел (чего я в глубине души очень опасался), а, напротив, громко захохотал, хлопая себя по ляжкам. Несколькими неделями раньше он, оказывается, получил тайное послание императора Клавдия, в котором его уведомляли, что он заслужил право на триумф. Теперь Авл Плавций был занят тем, что приводил в порядок свои дела в Британии, чтобы с наступлением нового года передать кому-нибудь командование и вернуться в Рим.

— Значит, я должен созвать всех наших родственников, чтобы осудить перед ними мою добрую женушку? — громыхал он, и от смеха слезы катились у него из глаз. — А как же мои похождения здесь, в Британии? Да хранят меня все боги, если Паулина проведает о них! Она же выдерет мне последние волосы! Ну нет, я вырубил тут почти все священные дубравы друидов, так что хватит с меня всяких божественных штучек, я уже сыт ими по горло. Слушай, юноша, я из собственного кармана оплатил целый корабль скульптур римских богов, мечтая о том, чтобы эти проклятые бритты наконец перестали приносить свои мерзкие человеческие жертвы. И что же? Первое, что они сделали, это расколошматили красивейшие терракотовые статуэтки, а потом снова схватились за свои палицы. Нет-нет, наши римские суеверия — это детские игры в сравнении с тем, что я увидел здесь. Обвинение Паулины явно состряпано моими дражайшими друзьями — сенаторами, которые опасаются, что я слишком разбогател за четыре года командования четырьмя легионами. О боги! Как будто в этой стране можно обогатиться! Деньги Рима проваливаются здесь, как в Тартар[35]! Да ведь Клавдий вынужден разрешить мой триумф только затем, чтобы в Риме подумали, будто Британия наконец-то умиротворена. А на самом деле мятеж тут вспыхивает за мятежом. Не успеют убить в честном бою одного из их царей, глядь — а на его месте другой, и ему наплевать и на заложников, и на клятвой скрепленные договоры. Или вдруг заявится сюда соседнее племя, опустошит край, который нам только что покорился, да вдобавок вырежет весь наш гарнизон. И, к сожалению, бриттов нельзя разоружить до конца, потому что оружие им нужно, чтобы воевать друг с другом. Клянусь Юпитером, я бы с большим удовольствием вернулся в Рим без всякого триумфа, только бы не видеть эту покинутую всеми богами землю.

Он вдруг сделался серьезным, строго взглянул мне в глаза и спросил:

— Неужели в Риме уже пошли разговоры, что в мою честь будет триумф? Иначе зачем бы это молодому воину добровольно мчаться сюда? Ты, конечно же, надеешься снять сливки, приняв участие в триумфальных празднествах!

Глубоко уязвленный, я отвечал, что не имел ни какого представления об этом; в Риме же, наоборот, склоняются к мнению, что Клавдий из зависти ни когда не одобрит триумфа по поводу побед в Британии, ибо он сам был некогда удостоен этой чести.

— Я приехал, чтобы овладеть военным искусством под началом прославленного полководца, — сказал я. — Конные забавы в Риме мне уже поднадоели.

— Знаешь, здесь тебя не ждут арабские скакуны и золотые финтифлюшки, — грубо отрезал Авл. — И тут нет теплых постелей и услужливых банщиков. Зато в здешних лесах ты вдоволь наслушаешься боевых воплей размалеванных голубой краской варваров. В этой стране римлянина ежедневно поджидают засады, вечный насморк, неизлечимый кашель и постоянная тоска по дому.

Но его мрачные предупреждения оказались просто цветочками по сравнению с тем, что мне на самом деле пришлось испытать за два года, проведенных в Британии. Авл Плавций продержал меня еще несколько дней в своем штабе, чтобы проверить мое происхождение, узнать все последние римские сплетни да заодно на местности показать особенности британского рельефа, к которому успели уже приспособиться его легионы. Потом он даже подарил мне кожаный панцирь, коня и оружие, снабдив все это дружеским советом:

— Приглядывай за конем как следует, сынок, не то эти головорезы бритты тут же сопрут его. Сами-то они воюют на боевых колесницах, потому что их малорослые лошади не годятся для кавалерии. Политика Рима и военная стратегия требуют от нас союза с британскими племенами, поэтому мы тоже иногда разъезжаем на таких колесницах. Но не вздумай доверять хоть кому-нибудь из бриттов и никогда не поворачивайся к нему спиной. Помни, что они любым способом стремятся заполучить наших сильных, выносливых коней, чтобы создать собственную кавалерию. Своей победой в Британии Клавдий обязан слонам — ведь прежде ни один местный дикарь их и в глаза не видел. Эти гиганты растаптывали укрепления и приводили в ужас лошадей боевых колесниц. Однако вскоре бритты наловчились ослеплять слонов дротиками и забрасывать их горящими факелами; к тому же лопоухие плохо переносили здешний климат. Последний слон сдох от чахотки что-то около года назад. Я, пожалуй, отправлю тебя в легион Флавия Веспасиана, сынок. Он — мой самый надежный командир и верный легат. Правда, немного тугодум, но зато спокойный и осмотрительный. Происхождение его весьма скромное, в обращении он грубоват и простоват, но человек чести. В полководцы ему не выбиться, однако солдатскому делу ты у него обучишься, если и впрямь ты сюда за этим пожаловал.

Флавия Веспасиана я нашел на берегу разлившейся Антоны, где стоял тогда его легион, только что получивший приказание рыть укрепления. Флавий оказался человеком лет сорока, ладно скроенным, с широким лбом и добродушной складкой вокруг рта. Надо сказать, произвел он на меня более благоприятное впечатление, чем я ожидал, когда слушал пренебрежительную характеристику, данную ему Авлом Плавцием. Веспасиан с удовольствием шутил и первым смеялся над своими неудачами, которые, по правде говоря, другого могли бы заставить плакать и проклинать все на свете. Ближайшее его окружение, как мне показалось, относилось к нему уважительно, но не льстиво. Хитро посмотрев на меня, он воскликнул:

— Эге, наконец-то Фортуна улыбнулась и нам! Не зря же на подмогу мне из самого Рима примчался такой моложавый полководец! Уж он-то точно добудет себе и нам славу в британских топях и лесах! Просто глазам своим не верю! Ну-ка, признавайся, что привело тебя искать защиты под крылышком моего орла?.. Если, конечно, ты хочешь, чтобы мы лучше поняли друг друга.

Узнав же поподробнее о моей семье и связях в Риме, он, что-то прикинув, открыто заявил, что ему от моего присутствия ни холодно, ни жарко.

По природной доброте своей Флавий Веспасиан решил не сразу, а постепенно, шаг за шагом приучать меня к тяготам и лишениям солдатской жизни. Поначалу он стал брать меня с собой в инспекционные поездки по войскам, чтобы познакомить с местными условиями, да иногда диктовал свои рапорты Авлу Плавцию, так как сам был слишком ленив для писания деловых бумаг. Когда же он убедился, что мне известно, где у коня хвост, а где грива, и с какого боку носят меч, Веспасиан отправил меня к одному из фортификаторов легиона, чтобы я выучился строительству деревянных укреплений.

Наш отдаленный гарнизон не насчитывал даже полной манипулы. Часть легионеров ходила на охоту и заботилась о пропитании, другая валила деревья, а третья строила шанцы. Перед отъездом Веспасиан наказал мне строго следить за тем, чтобы люди тщательно ухаживали за оружием, а охрана была начеку и не бездельничала, ибо, как важно заявил мой командир, праздность на военной службе — это мать всех пороков и могила для дисциплины.

Уже через пару дней мне здорово надоело без толку бродить по лагерю, и я был сыт по горло незатейливыми шутками старых легионеров. Тогда я взял топор и отправился валить деревья. Когда солдаты заколачивали сваи, я вместе со всеми брался за канат копра и присоединялся к общему хору. По вечерам я иногда приглашал своих центурионов и фортификатора на чашу вина, которое втридорога продавал маркитант, но чаще я проводил время у лагерного костра, где ел с простыми легионерами их обжигающее незамысловатое варево. Я возмужал, огрубел, научился сквернословить и уже не обращал внимания, когда надо мной подтрунивали, спрашивая, давно ли у меня обсохло молоко на губах.

В нашем гарнизоне насчитывалось двадцать галльских кавалеристов. Увидев, что я не собираюсь соперничать с ним и командовать его людьми, их начальник как-то предложил мне поучаствовать в вылазке и захватить в плен моего первого бритта. Мы переправились через реку и поскакали к далеко отстоящему городку, жители которого пожаловались римлянам на набеги соседнего племени. Горожане попрятали свое оружие в хлевах и навозных кучах, но ветераны, сопровождавшие нас, были сноровистыми в таких делах и легко отыскали его. Отобрав оружие, они разграбили поселение, забрали все зерно и угнали часть скота. Мужчин, пытавшихся защитить свой скарб, легионеры безжалостно убивали, потому что, как пояснили мне, рабы из бриттов получаются никудышние. Женщин, не успевших укрыться в лесу, солдаты, весело гогоча, деловито и буднично насиловали.

Это бессмысленное и беспощадное разграбление напугало меня, но предводитель кавалеристов только смеялся и советовал мне не терять головы и держать меч наготове. Просьба поселян о защите городка не что иное, как обычная ловушка, уверял он, об этом говорит припрятанное оружие, найденное нами. И действительно: на рассвете размалеванные голубым бритты, громко крича, со всех сторон пошли на приступ селения.

Они надеялись застать нас врасплох, но мы ждали нападения и без труда отразили атаку легко вооруженных варваров, у которых не было таких, как у наших легионеров, тяжелых мечей и крепких щитов. Ветераны, которые вчера опустошили поселение и чьи злодеяния я решил вовек не прощать, вдруг заботливо сомкнулись вокруг меня и взяли под свою защиту.

Когда бритты пустились наутек, они бросили одного своего воина, раненного в колено. Он опирался на кожаный щит и, размахивая мечом, дико кричал. Ветераны принялись подталкивать меня в спину и, смеясь, подбадривать:

— Вот он, первый! Иди же, убей своего первого бритта, малыш!

Раненый бритт нанес мне слабеющей рукой удар, но я ловко уклонился от него и замахнулся сам; мечи наши с лязгом скрестились… И вот уже мой длинный кавалерийский меч с хрустом вошел в его горло, и бритт, хрипя и давясь кровавой пеной, упал навзничь. Я не выдержал и отвернулся; меня начало рвать. Устыдившись своей слабости, я вскочил в седло и присоединился к галлам, которые преследовали по лесу бегущего противника до тех пор, пока не раздались призывные звуки горна. Мы покинули поселение, готовые к отражению второй атаки, потому что наш центурион считал, что бритты еще не разбиты окончательно.

Дорога оказалась для нас трудной: нам приходилось гнать скот и тащить за собой плетеные корзины с зерном. Бритты тревожили нас еще несколько раз, и я почувствовал себя немного увереннее, когда мне пришлось не убивать раненого, а защищать собственную шкуру. Я даже пытался помогать другим, хотя так и не проникся уверенностью в том, что войну мы ведем благородными методами.

Вскоре наш отряд начал переправляться через реку, и при этом выяснилось, что мы потеряли двух человек и коня; многие воины были ранены. Смертельно усталый я отправился спать в свою палатку, но время от времени в страхе просыпался, ибо мне чудились воинственные вопли бриттов в лесу.

На следующее утро все принялись делить добычу. Я не хотел участвовать в этом, однако командир кавалеристов окликнул меня и стал нахваливать: я, мол, держался молодцом и даже весьма ловко размахивал мечом — особенно тогда, когда мне удавалось открыть глаза; а уж орал я от страха не хуже любого бритта. Поэтому, заключил он, у меня такие же права на долю в добыче, как и у остальных. И тут ветераны вытолкнули вперед девочку-подростка со связанными за спиной руками и сказали, ухмыляясь:

— А вот это твоя доля, малыш, чтобы ты не скучал и не задумал сбежать от нас.

Я пришел в ужас и вскричал, что не имею ни малейшего желания возиться с рабыней, но солдаты лишь скалили зубы, прикидываясь простачками:

— Знаешь, если ее возьмет себе кто-то из нас, грубиянов, она тут же, стоит только развязать ей руки, воткнет ему кинжал в брюхо. А ты — человек благородный, обходительный, умеешь разговаривать с женщинами, даже, как мы слышали, по-гречески понимаешь, так что девчонке ты как пить дать понравишься больше любого из нас.

Пихая друг друга кулаками и перемигиваясь, они убеждали меня, обещая по первому же зову прийти мне на помощь и вообще обучить обращению с такими рабынями. Перво-наперво девчонку нужно колотить по утрам и вечерам, чтобы выбить из нее всю дурь, посоветовали они, а потом добавили еще кое-что — доверь я эти их слова бумаге, она наверняка покраснела бы от смущения. Я, однако, продолжал отказываться, и тогда они сокрушенно покачали головами и заявили, пожав плечами:

— Что ж, значит, нам не остается ничего другого, как уступить ее за пару динаров маркитанту. Ну а что из этого выйдет, можешь себе представить.

Я бы никогда не простил себе, если бы эта пере пуганная девчонка попала к алчному маркитанту и превратилась в лагерную шлюху. Скрепя сердце я пробормотал, что согласен взять ее в качестве своей доли добычи. Затем я выпроводил ветеранов из палатки, сел напротив пленницы и стал разглядывать ее. Детское, все в синяках лицо, ярко-рыжие спутанные волосы, что космами падали на лоб. Она искоса бросала на меня мрачные взгляды и очень напоминала маленького британского жеребенка.

Я рассмеялся, разрезал ножом ее путы и жестами приказал ей умыться и причесаться. Девчонка потерла затекшие запястья и что-то негромко спросила. Я понял, что мне придется обратиться за помощью к фортификатору, который немного говорил на языке бриттов, и попросить его поработать толмачом. Он посмеялся над моими затруднениями и легко выяснил, что девчонка невредима и здорова. Услышав свое родное наречие, она, похоже, несколько приободрилась. Некоторое время они оживленно переговаривались, после чего фортификатор объявил:

— Она не желает ни умываться, ни причесываться, потому что боится и не доверяет тебе. Она клянется именем богини зайцев, что если ты к ней притронешься, она тут же убьет тебя.

Я вовсе не собирался прикасаться к ней и вообще решил держаться подальше от навязанной мне гостьи. Фортификатор сказал, что, пожалуй, не плохо было бы дать ей вина.

— Она быстро опьянеет, ибо дикие бритты не привыкли к вину, и ты сможешь делать с ней все, что вздумаешь. Только смотри, сам не напейся, а то она, как только протрезвеет, сразу перережет тебе глотку. Тут у нас уже было такое, когда один кожевник сдуру напился в обществе такой вот милой дикарки.

Я нетерпеливо повторил, что у меня и в мыслях нет трогать ее, но фортификатор все же предложил связать пленницу — иначе, мол, она при первом же удобном случае задаст стрекача.

— Я бы не пожелал себе ничего лучшего, — заявил я. — Объясни ей, что сегодня ночью я отведу ее на границу лагеря и отпущу на все четыре стороны.

Фортификатор покачал головой и сказал, что давно подозревал у меня слабоумие — еще с тех пор, как я добровольно надрывался вместе с легионерами в лесу; но он, конечно, не думал, что дело обстоит настолько плохо. Он снова поговорил с девчонкой, а потом сказал:

— Она не верит тебе. Она думает, что ты поведешь ее в лес, чтобы она стала посговорчивей. Но даже если ей и удастся сбежать от тебя, как лисе, все равно ее поймают бритты из другого племени, говорит она, и будут держать заложницей, потому что твоя красотка не из этих краев. Кстати, зовут ее Лугунда.

И вдруг глазки у фортификатора как-то странно забегали. Он облизнул губы и нерешительно предложил мне:

— Слушай, я дам тебе за эту девку два серебряных, и ты навсегда от нее избавишься.

Девчонка перехватила его взгляд, стремительно бросилась ко мне и так уцепилась за мою руку, словно я был ее единственной опорой и защитой на целом свете. Одновременно она выкрикнула несколько слов на своем гортанном наречии. Фортификатор громко рассмеялся и перевел:

— Она утверждает, будто ты превратишься в жабу, если вздумаешь приставать к ней. Но сначала ее соплеменники выпустят тебе кишки и воткнут в задницу раскаленный прут. Послушай, если ты не дурак, уступи девку за разумную цену более опытному человеку.

На какое-то мгновение я было поддался соблазну подарить ее фортификатору, но потом в который уже раз принялся терпеливо объяснять Лугунде, что не причиню ей вреда, а просто почищу ее как британского пони. Ведь даже им расчесывают патлы на лбу и в холодные ночи укрывают попоной.

Я брал в этом пример со старых легионеров, которые часто прогоняли скуку, возясь с животными и балуя их; а девчонка, что ни говори, все-таки лучше собаки, к тому же она сможет обучить меня наречию бриттов.

Все это я высказал фортификатору, хотя и не был уверен, что тот верно перевел мои слова. Я вообще сомневался в его познаниях и думал, что ему не удалось передать то, что я хотел сказать. Я подозреваю, он объяснил Лугунде, будто прикоснуться к ней — это для меня все равно что заняться любовью с ослицей. Во всяком случае она отпустила мою руку, нагнулась к ушату и принялась с остервенением тереть лицо, как бы стараясь доказать, что она вовсе не ослица.

Я попросил фортификатора выйти, а Лугунде дал кусок мыла. Она не имела представления, что это такое; да я и сам, по правде говоря, узнал о его существовании совсем недавно по пути в Британию, когда ходил в убогие бани в галльском городишке Лютеция. Помню, случилось это в день смерти моей матери, то есть в мой день рождения, когда мне стукнуло семнадцать лет и никого не было рядом, кто пожелал бы мне счастья.

Худой банщик-раб принялся, к моему удивлению, натирать меня чем-то совершенно непонятным. Эта штука была мягкой, нежной и великолепно — куда лучше пемзы! — очищала кожу. На радостях я купил раба вместе с его мылом за три золотых, а утром перед отъездом из Лютеции дал ему в присутствии городских властей свободу, оплатил налог на вольноотпущенников и разрешил носить имя Минуций. Несколько кусков мыла, подаренных им мне на прощание, я прятал от легионеров, потому что они с презрением отнеслись к этой «дурацкой выдумке».

Я показал Лугунде, как пользоваться мылом, и она умылась и причесалась. Ее распухшие запястья я натер мазью. Одежда на ней была вся испачкана и изодрана в клочья. Я пошел к нашему торговцу и купил Лугунде платье и плащ из шерсти. После всего этого она стала сопровождать меня всюду, как верная собачонка.

Вскоре я убедился, что мне проще обучить Лугунду латыни, чем самому заговорить на шепелявом языке варваров. Долгими темными вечерами у костра я даже пытался научить ее читать. Я чертил буквы на песке и заставлял девушку копировать их. Единственными книгами, которые я обнаружил в гарнизоне, оказались журнал центуриона и египетско-халдейский сонник, принадлежавший маркитанту. Я давно уже клял себя за то, что не взял ничего из книг; занятия с Лугундой хотя бы в какой-то мере возмещали мне их отсутствие.

На бесчисленные соленые шуточки, отпускаемые легионерами, которых весьма занимали мои взаимоотношения с пленницей, я отвечал улыбкой; я знал, что они говорят все это не со зла. Солдаты то и дело спрашивали с ухмылкой, каким таким колдовством я воспользовался, когда приручал эту дикую кошку. Естественно, они были уверены, что я сплю с ней, и я не разубеждал их, хотя не тронул девушку даже пальцем, — а ведь ей уже исполнилось тринадцать!

Скоро начался сезон холодных дождей, превративших и без того плохие дороги в непроходимые болота и озера, покрывавшиеся по утрам свежим хрустящим ледком, и жизнь в лагере стала спокойнее и однообразнее. Кое-кто из молодых галлов, завербовавшихся в легион на целые тридцать лет в надежде получить права гражданина Рима[36], взяли за обыкновение молча появляться в моей хижине, когда я занимался с Лугундой. Они слушали меня с открытыми ртами и громко повторяли латинские слова. В общем, не успел я опомниться, как стал учить латыни и основам письма и их тоже. Рвение этих юношей объяснялось легко: кто хотел продвинуться по службе, должен был уметь писать и читать. Ведь без учета личного состава еще не велась ни одна война.

Однажды, когда я проводил занятие в моей крытой торфом хижине, перед нами нежданно-негаданно вырос Веспасиан, приехавший с проверкой. Верный своей привычке, он никому ничего не сообщил и запретил аванпостам протрубить тревогу. Не привлекая внимания, он объезжал живший повседневной жизнью лагерь, полагая, будто таким образом он вернее оценит настроения людей. Веспасиан не любил подготовленных смотров.

В этот момент я как раз громко и отчетливо прочел из жутко растрепанного сонника толкование сна про бегемота и принялся показывать пальцем каждое слово, которое только что произнес. Молодые галлы, касаясь друг друга головами, внимательно следили за моим пальцем и повторяли латинские слова. Веспасиан так расхохотался, что у него из глаз покатились слезы. Он даже согнулся от смеха, хлопая себя по коленям. Мы едва не онемели от испуга — на столько неожиданным оказалось его появление, — но потом вскочили и, вытянувшись, замерли. Лугунда спряталась за моей спиной. К своему облегчению, я заметил, что Веспасиан вовсе не рассердился.

Отсмеявшись, он с нахмуренными бровями строго оглядел нас. Юные галлы отличались опрятностью и хорошей выправкой, поэтому командир сразу понял, что имеет дело со старательными солдатами, и одобрил их занятия латынью — это, мол, лучше, чем тратить короткие минуты отдыха на пьянку у маркитанта. Он даже подсел к нам и рассказал, как во время императора Гая Юлия в римском амфитеатре видел такого вот бегемота — огромного и удивительного зверя. Галлы, правда, подумали, что он морочит им голову, и нерешительно захихикали. Веспасиан не обиделся на них, однако заметно посуровел и приказал привести в порядок снаряжение для осмотра.

Я вежливо предложил ему быть моим гостем и отведать вина. Веспасиан ответил, что с удовольствием немного передохнет, так как гарнизон он уже осмотрел и нашел, что все легионеры заняты делом. Я извлек свою деревянную чашу — лучшей посуды, как я считал, у меня не было. Веспасиан с изумлением повертел ее в руках и спросил:

— А имеешь ли ты право на золотое кольцо всадника?

Я объяснил, что у меня есть и серебряные чаши, но этот деревянный кубок для меня дороже, потому что я получил его в наследство от матери. Веспасиан понимающе кивнул и произнес:

— Хорошо, что ты чтишь память своей матери. У меня самого есть помятая серебряная чаша, принадлежавшая еще моей бабушке. Я пью из нее в дни торжеств, и меня не трогают ухмылки окружающих.

Он жадно глотнул вина, и я щедрой рукой подлил ему еще. Я уже настолько свыкся с убогой солдатской жизнью, что непроизвольно тут же подсчитал в уме, сколько он сэкономил, прикладываясь к моему вину. Я подумал об этом не из скупости, а потому, что уже научился, как и прочие легионеры, обходиться десятью медными ассами в день, то есть двумя с половиной сестерциями. На эти деньги солдат покупает себе одежду и, кроме того, обязан из них же делать взносы в общую кассу легиона на случай своей болезни или ранения.

Веспасиан медленно покачал головой и сказал:

— Скоро придет весна и разгонит британские туманы. Тогда для нас наступят нелегкие времена. Авл Плавций готовится к отъезду в Рим на празднование своего триумфа и уводит с собой самые опытные, надежные войска. Конечно, многие сметливые ветераны повытаскивают деньжата, сколоченные на выкупах, и постараются увильнуть от трудностей марша на Рим: пара дней столичного загула прельщает мало кого. Я — один из немногих младших военачальников, имеющих право сопровождать Авла Плавция, потому что я отличился при штурме острова Вектис, но ведь должен же кто-то остаться и в Британии, дабы следить за порядком, пока император не пришлет замену Авлу Плавцию, верно? Авл клялся всеми богами выхлопотать мне по меньшей мере триумфальный знак, если я соглашусь остаться тут.

Он задумчиво поскреб подбородок и продолжал:

— По мне, так нам давно уже пора покончить с набегами и заключить с бриттами мир. Но в этом случае нам придется брать с покоренных и союзных племен такую высокую дань на содержание легионов, что неизбежно вспыхнут новые мятежи. Хорошо хоть сейчас у нас будет небольшая передышка, ибо Авл Плавций берет в Рим местных царей, предводителей и других знатных пленников в качестве военной добычи. Им, конечно, понравится роскошная тамошняя жизнь, и они отдадут своих детей в палатинскую школу, но для нас это мало что изменит. Соплеменники вскоре отрекутся от них, и все начнется снова, как только кланы, ведущие борьбу за власть, прекратят междоусобицу. И если бритты быстро помирятся друг с другом, то с наступлением самой короткой ночи — их главного праздника — здесь вспыхнет восстание. В эту ночь они имеют привычку смиренно приносить в жертву пленных на огромном каменном алтаре, их общей святыне. Любопытно, что больше всего они почитают богов Подземного Царства и Богию Тьмы с головой совы. А ведь сова — символ и нашей Минервы.

Некоторое время он размышлял над этим странным совпадением, а затем сказал:

— В сущности, мы слишком мало знаем о Британии — о ее племенах, наречиях, обычаях и богах. Нам хорошо известны лишь дороги, реки да переправы, горы да перевалы, леса, луга и водопои, потому что обо всем этом любой мало-мальски хороший полководец разузнает первым делом. Но ведь есть же торговцы, которые неутомимо снуют между воюющими племенами, — в отличие от тех горе-торгашей, которых грабят, стоит им отделиться на несколько стадиев от расположения легиона. Есть цивилизованные бритты, которые объездили Галлию и даже бывали в Риме и немного изъясняются по-латински. Но мы не научились обходиться с этими людьми так, как они того заслуживают. Сейчас Риму стоило бы подробно изучать бриттов, их нравы и богов, а также составить достоверную книгу о Британии, и это принесло бы куда больше пользы, чем покорение очередного народа. Божественный Юлий Цезарь не очень-то много знал об этой стране, а опирался на всяческие досужие вымыслы. Да и сам он не особенно придерживался истины, когда, желая выдвинуться, писал книгу о Галльской войне, в которой беззастенчиво преувеличил свои победы и умолчал об ошибках.

Веспасиан еще раз отхлебнул из моей чаши и продолжил, все больше горячась:

— Конечно, бриттов следует приобщать к римским обычаям и образованию, но я все время спрашиваю себя — а не легче ли было бы цивилизовать их, изучив для начала местные обычаи и вникнув в местные верования? Оттого, что мы их просто убиваем, никому нет никакого проку. Как раз сейчас самый подходящий момент сблизиться с ними: нам нужен мир, потому что наши лучшие войска уходят из Британии, а мы остаемся в ожидании нового, неизвестного полководца. Впрочем, что это я? Ты ведь уже прикончил одного бритта и наверняка хочешь принять участие в триумфе Авла Плавция. Такое происхождение и алая кайма на тунике дают тебе полное право на это; если пожелаешь, я замолвлю за тебя словечко. Тогда я хоть буду уверен, что у меня в Риме есть настоящий Друг.

Вино настроило его на печальный лад.

— Знаешь, мой сын Тит живет на Палатине как товарищ по играм своего ровесника Британника и получает такое же воспитание. Может, когда-нибудь ему повезет больше, чем мне, и он даст Британии мир.

— Значит, я наверняка видел его рядом с Британником на конных тренировках, — вставил я.

Веспасиан ответил, что сам он не видел сына уже более четырех лет и вряд ли встретится с ним в ближайшее время. Своего второго сына, Домиция, он даже не успел покачать на коленях, потому что малыш явился как бы плодом триумфальных празднеств в честь Клавдия, а сразу же после этого триумфа Веспасиану пришлось вернуться в Британию.

— Тот триумф не очень-то удался, — сказал он горько. — Бессмысленное мотовство на потеху черни — вот что это было. Я бы, конечно, тоже не отказался с лавровым венком на голове взойти по ступенькам Капитолия. Кто же не мечтает об этом, прокомандовав столько лет легионами?! Но нализаться можно и в Британии. Да к тому же здесь это обойдется гораздо дешевле!

Я сказал, что с радостью остался бы под его началом в Британии, если он считает, что я приношу здесь пользу. Мне вовсе не хочется принимать участие в триумфе, добавил я. Веспасиан оценил мои слова по достоинству и был явно тронут ими.

— Чем дольше я пью из твоей деревянной чаши, тем больше ты мне нравишься, — сказал он со слезами на глазах. — Хотел бы я, чтобы мой сын Тит походил на тебя. Послушай, я, пожалуй, доверю тебе одну тайну.

И он признался, что захватил в плен жреца бриттов, но скрыл это от Авла Плавция, поскольку тот сейчас собирает пленных только для римского триумфа и боев в амфитеатре. Чтобы позабавить народ чем-нибудь необычным, Плавций не прочь будет заставить настоящего жреца бриттов перед началом представления принести в жертву нескольких пленных.

— Но друид никогда не согласится на это, — сказал Веспасиан, — так что Авлу придется переодевать жрецом какого-нибудь обычного бритта. Римляне и не заметят подмены. Ну вот, а как только Авл отправится в путь, я тут же освобожу жреца и в знак моих дружественных намерений позволю ему вернуться домой. Если у тебя хватит мужества, ты сможешь сопровождать его. Кстати и изучишь обычаи бриттов. Между прочим, этот друид будет тебе полезен, ибо с его помощью ты сумеешь свести знакомство со многими знатными британскими юношами. Он бы оберегал твою жизнь. Я, видишь ли, убежден, что наши удачливые торговцы за большие деньги выкупают у друидов право на свободу передвижения, хотя те и не признаются в этом.

Я вовсе не горел желанием связываться с чужими и кровожадными богами и спрашивал себя, что же это за проклятие преследует меня, раз еще в Риме я оказался втянутым в религиозные распри христиан? Но за доверие следует платить доверием, и я рассказал Веспасиану, чему именно я обязан своим появлением в Британии. Представив, как супруга триумфатора будет обвинена самим же триумфатором в увлечении постыдными культами, Веспасиан чрезвычайно развеселился и, желая показать, что тоже хорошо осведомлен о столичных сплетнях, рассказал мне следующее:

— Я давно уже знаю Паулину Плавцию, и мне кажется, что она лишилась разума после того, как позволила одному юному философу — по-моему, его звали Сенека — тайно встречаться в своем доме с Юлией, сестрой императора Гая. Влюбленные были за то изгнаны из Рима, и Юлия вскоре умерла, а Паулина Плавция приняла так близко к сердцу обвинение в сводничестве, что слегка тронулась умом. Она надела траур и перестала показываться на людях. Короче говоря, немудрено, что ей приходят в голову всякие странные мысли.

Пока мы беседовали, Лугунда, затаившись в углу, внимательно разглядывала нас. Если я улыбался, она улыбалась тоже, если хмурился, тут же начинала беспокоиться. Веспасиан изредка рассеянно посматривал на нее и вдруг ошеломил меня вот какими словами:

— До чего же трудно понять, что у женщин на уме! Мужчина никогда не знает, что она затевает. Божественный Цезарь нелестно отзывался о британских женщинах, но он был не очень-то высокого мнения о женщинах вообще. Лично я думаю, что и среди варваров, и среди римлянок есть женщины хорошие, а есть плохие, и можно лишь позавидовать тому мужчине, кому доведется повстречать верную и добрую женщину. Твоя дикарка — совсем еще ребенок, но она может оказаться тебе очень полезной. Видишь ли, ты почти наверняка не знаешь, что ее племя попросило у меня разрешения выкупить девочку. Обычно бритты так не поступают, потому что считают соплеменников, оказавшихся в руках римлян, навсегда пропавшими для клана.

Он с заметным усилием обменялся с Лугундой несколькими непонятными словами на ее родном наречии, и девушка изумленно посмотрела на него и сделала непроизвольное движение в мою сторону, как бы ища у меня защиты. Поначалу она отвечала Веспасиану очень робко, но затем совсем успокоилась. Наконец мой командир покачал головой:

— М-да, с бриттами объясниться непросто. Жители южного побережья говорят не на том диалекте, что островные племена. Я могу лишь сказать тебе, что твоя Лугунда еще с младенчества была определена друидами в жрицы заячьего культа. Насколько я понял, друиды занимаются отбором подходящих для их цели детей и воспитывают из них жрецов. Так у них заведено издавна, потому что у друидов есть множество иерархических ступеней и они вынуждены всю жизнь учиться. У нас сан жреца — это скорее почетный политический пост, а вот у бриттов друиды — это одновременно и врачи, и судьи, и даже поэты, если, конечно, допустить, что у варваров существует нечто вроде поэзии.

Я все больше и больше убеждался, что Веспасиан — отнюдь не такой невежественный солдафон, каким бы он хотел казаться. Я думаю, он попросту разыгрывал из себя неотесанного мужлана, чтобы легче было обнажить зазнайство и тщеславие других.

То, что Лугунда предназначалась друидами в жрицы, даже не приходило мне в голову, хотя я и замечал, что еевсегда тошнит от зайчатины. Кроме того, она терпеть не могла, когда я ловил зайцев силками, но я объяснял это ее варварскими привычками, поскольку знал, что многие кланы и племена бриттов почитают различных животных священными, подобно тому, как жрецы Дианы у нас Неми не могут прикоснуться к лошади или же взглянуть на нее.

Веспасиан опять заговорил с Лугундой и вдруг громко расхохотался:

— Дикарка не желает возвращаться к своим. Она хочет остаться у тебя и утверждает, будто ты ее учишь таким колдовским штукам, которыми у них никогда не владел ни один жрец. Клянусь Юпитером, она считает тебя святым, потому что ты ни разу не попытался овладеть ею!

Я с раздражением ответил, что никакой я не святой, а просто связан определенным обетом; что же касается Лугунды, то она еще совсем ребенок. Веспасиан лукаво взглянул на меня, помолчал и только затем произнес:

— Я не могу заставить ее вернуться в свой клан, но думаю, ей все же придется встретиться с оракулом Зайца.

На следующий день Веспасиан провел обычный смотр лагеря и объявил солдатам то, что накануне говорил мне. Он велел им раз и навсегда оставить бриттов в покое.

— Понятно, болваны? — орал он. — Каждый бритт отныне вам все равно что отец родной, старуха — что мать, а смазливая девка — горячо любимая сестренка. Зарубите это себе на носу, олухи вы этакие! Махайте что есть сил зелеными ветками, если увидите хоть одного бритта, одаривайте его, кормите и угощайте, как самого Бахуса. Вам, канальям, отлично известно, что по законам войны мародерство карается сожжением на костре. Так что смотрите, чтобы мне не пришлось подпалить ваши шкуры. Но учтите, раззявы, не будет вам от меня пощады, если бриттам удастся спереть у вас хоть одну клячу, хоть один меч! И не забывайте, что бритты — варвары. Старательно изучайте их обычаи. Обучите местных римским богохульствам и игре в кости и подружите их с Бахусом — пускай это будет их первым шагом на пути к подлинной образованности. Если бритт ударит вас по одной щеке, можете тут же подставить другую, ибо, клянусь честью, я позволю себе утверждать, что у нас дома недавно появилась новомодная и, по-моему, опасная привычка, требующая, чтобы вы поступали именно так, а не иначе. Но старайтесь все-таки пореже подставлять свои продувные рожи под их кулаки и разрешайте ваши споры по-британски — то есть борьбой, бегом с препятствиями или игрой в мяч.

Я еще никогда не слышал, чтобы легионеры гоготали так весело, как во время этой проповеди Веспасиана. У многих слезы градом катились из глаз, а один солдат умудрился уронить свой щит в грязь. В наказание Веспасиан собственноручно взгрел его жезлом, ловко выхваченным у кого-то из центурионов, и вызвал этим новый приступ веселья. Затем Веспасиан принес предписанную ритуалом жертву на алтарь легиона, причем сделал он это так торжественно и благочестиво, что никто более не осмелился смеяться над ним. Он пожертвовал много телят, баранов и кабанов, и все оживились в предвосхищении дарового жаркого и бурно радовались этим добрым предзнаменованиям.

После смотра Веспасиан распорядился, чтобы я купил у одного ветерана живого зайца, которого тот забавы ради держал в клетке. Веспасиан взял зверька в руки, и мы втроем — он, Лугунда и я — пошли глубоко в лес. Полководец решил обойтись без охраны: он был храбрым человеком, а кроме того, на нас после смотра все еще оставались доспехи.

В лесу Веспасиан протянул Лугунде зайца, держа его за уши. Та проворно засунула животное под плащ и стала оглядываться в поисках подходящего места. Без видимой причины она так долго водила нас по чаще зигзагами, что я начал подумывать о засаде бриттов. Впереди с отвратительным карканьем поднялся ворон, но, слава богам, полетел куда-то направо.

Наконец Лугунда остановилась около могучего дуба. Она махнула рукой на все четыре стороны света, подбросила вверх пригоршню желудей, проследила, куда они упали, и принялась монотонным голосом читать заклинание. Лугунда приговаривала и пела так заунывно и долго, что меня начало клонить ко сну, но тут она вдруг вынула зайца из-под плаща, отпустила его и стала напряженно следить за ним потемневшими от волнения глазами. Заяц огромными прыжками понесся прямо на северо-запад и исчез в густом кустарнике. Лугунда заплакала, прижалась ко мне и обхватила руками за шею. Веспасиан грустно проговорил.

— Ты сам выбрал этого зайца, Минуций. Я тут ни при чем. Как я понимаю, он предсказал, что Лугунда должна немедленно возвращаться к своему племени. Если бы он остался сидеть на месте или сунул бы голову в кусты, то это было бы неблагоприятным предзнаменованием, означавшим, что Лугунде надо оставаться рабыней. Конечно, может, я и ошибаюсь, ведь я не очень-то разбираюсь в предсказаниях заячьего оракула бриттов.

Веспасиан дружелюбно похлопал девушку по плечу и что-то проговорил, указывая на меня. Лугунда успокоилась, заулыбалась, взяла мою руку и несколько раз поцеловала ее.

— Я только пообещал красавице, что ты обязательно проводишь ее до родного племени, — сказал Веспасиан безучастно. — Однако надо бы опросить и других оракулов, чтобы узнать, нельзя ли ей отправиться в путь попозже, ибо я хочу познакомить тебя с пленным друидом. Мне кажется, ты достаточно безрассуден для того, чтобы притвориться странствующим софистом[37], собирающим в разных землях знания и крохи чужой мудрости. Я советую тебе нарядиться в козьи шкуры. Девочка будет утверждать, что ты святой, а друид станет охранять твою жизнь. Они всегда держат свои обещания, если соглашаются поклясться именем их подземных богов. Впрочем, может быть, они и солгут, и тогда нам придется выдумывать что-нибудь другое, чтобы сохранить с ними мирные отношения.

Итак, я и Лугунда отправились вместе с Веспасианом в главный лагерь легиона. Собираясь в путь, я с удивлением заметил, что многие в нашем маленьком гарнизоне за время долгой зимы привязались ко мне, хотя поначалу они и подтрунивали надо мной. Легионеры дарили мне на прощание всякую всячину; наставляли, что, мол, ласковое теля двух маток сосет, подбадривали, уверяя, что в жилах моих течет кровь настоящей волчицы, раз я умею говорить по-гречески. Мне было грустно покидать их.

Когда мы достигли главного лагеря, я забыл поприветствовать орла легиона, как то было положено по уставу, и Веспасиан, зарычав от гнева, приказал мне сдать оружие и отправляться в карцер. Такая строгость показалась мне чрезмерной, однако вскоре я сообразил, что таким образом он хотел поскорее свести меня с пленным друидом.

Хотя тому не исполнилось еще и тридцати, человек он был во многих отношениях примечательный. Друид сразу признался мне, что был захвачен в плен, когда возвращался домой из Вест-Галлии и шторм выбросил его корабль на берег, охраняемый римлянами.

— Твой легат Веспасиан — хитрая лисица, — сказал он, усмехаясь. — Никто из ваших ни за что не распознал бы во мне друида и даже не посчитал бы за бритта, потому что я не раскрашиваю лицо голубым. Он пообещал избавить меня от мучительной смерти в амфитеатре Рима. Однако напрасно он думает, что за это я покорюсь ему. Я совершу лишь то, что повелят мне пророчества. Веспасиан, сам о том не догадываясь, подчиняется нашим богам, когда оберегает мою жизнь. Впрочем, мне вообще ничто не страшно, так как я — посвященный.

Я занозил себе большой палец, и он распух и сильно болел. Друид, ловко сжав мое запястье, мгновенно вытащил занозу, да так, что я ничего не почувствовал. Рука по-прежнему ныла и горела, но наутро боль утихла, а ранка совершенно затянулась, и от нее не осталось и следа.

Вскоре друид вновь заговорил со мной о Веспасиане.

— Очевидно, он лучше, чем остальные римляне, понимает, что нынешняя война — это война между богами бриттов и богами римлян, — заявил он. — Поэтому-то хитрец и пытается заключить перемирие между богами — что, кстати, куда умнее, чем стремиться склонить наши племена к политическому союзу с Римом. Для наших богов такое перемирие может оказаться выгодным, ибо они бессмертны. Я совершенно убежден, что все последние предзнаменования говорят об одном: римские боги погибнут. Догадываясь, что Рим ни когда окончательно не покорит Британию, дальновидный Веспасиан хочет поставить наших богов себе на службу, но забывает о том, что каждый должен поклоняться своим богам.

Друид даже попытался оправдать в моих глазах человеческие жертвоприношения, которые предписывает его вера, пояснив:

— Жизнь должна выкупаться ценой жизни. Когда заболевает бритт благородного происхождения, он приносит в жертву богам преступника или раба для своего исцеления. Смерть для нас — не то же самое, что для римлян, ибо мы знаем, что рано или поздно возродимся, а умирание — это всего лишь переход в другое место. Я не берусь утверждать, что все люди вновь рождаются. Но любой посвященный знает, что он непременно вернется на единственно возможную для него ступень. Поэтому смерть для него — только глубокий сон, от которого он рано или поздно пробудится.

Веспасиан дал свободу друиду, который по закону считался теперь его рабом. Из своего кармана он заплатил в казну налог на вольноотпущенника, разрешил друиду носить свое второе имя Пьетро и в присутствии всех легионеров объявил ему об обязанностях, которые имеет вольноотпущенник по отношению к своему бывшему господину. Веспасиан подарил нам трех мулов, переправил через реку и послал в страну Лугунды. В тюрьме я отпустил волосы и бородку, а когда мы покидали лагерь, переоделся-таки в козьи шкуры, хотя Пьетро и высмеивал все эти меры предосторожности.

Стоило нам оказаться под покровом леса, как друид бросил в кусты свой посох отпущенника и издал пронзительный боевой клич бриттов. В одно мгновение мы были окружены толпой вооруженных и размалеванных голубым людей; однако ни меня, ни Лугунду никто и пальцем не тронул.

С первых весенних дней и до зимних заморозков мы с Пьетро и Лугундой разъезжали на своих мулах от одного племени бриттов к другому, пока я не узнал их все. Пьетро обучал меня по мере сил и возможностей обычаям и верованиям своего народа, умалчивая лишь о таинственных посвященных. Я не стану сейчас подробно рассказывать об этих поездках, потому что описал их в своей книге о Британии, к которой и отсылаю любознательного читателя.

Однако кое о чем мне следует здесь поведать. Только много лет спустя я понял, что во время этих странствий меня, так сказать, околдовали. Я не знаю, как это получилось, — может, на меня потихоньку влияли Лугунда и Пьетро, может, я был слишком молод, но только мое путешествие с каждым днем нравилось мне все больше и больше. Многое я воспринимал тогда не так, как сейчас, — в лучшем свете, что ли. Я находил удовольствие в обычаях бриттов, мне были по душе люди, встреченные мною; теперь, по прошествии стольких лет, я вряд ли оценил бы их подобным же образом. А вообще-то в то лето я повидал и узнал так много, что почувствовал себя повзрослевшим по меньшей мере на год, словно перескочив через него.

Лугунда осталась в стране своих соплеменников и занялась разведением зайцев, а я провел зиму в переполненном римлянами городе Лондинии, записывая то, что увидел и узнал в своих путешествиях. Лугунда порывалась непременно сопровождать меня, но Пьетро хотел, чтобы спустя какое-то время я вернулся к ним, и сумел убедить девушку, что это произойдет только в том случае, если она не уедет от родителей, которые, кстати говоря, по британским понятиям были людьми весьма знатного происхождения.

Веспасиан не признал меня, когда я, закутанный в дорогие меха, вошел к нему с голубыми полосами на лице и золотыми серьгами в ушах. Я заговорил с ним на языке бриттов и сделал рукой простейший из тайных знаков друидов, которым мне разрешил пользоваться Пьетро, чтобы я мог избежать дорожных опасностей.

Я сказал:

— Я бритт Итуна, кровный брат римлянина Минуция Лауция Манилиана, и пришел к тебе с вестью о нем. Он позволил друидам усыпить себя сном смерти, чтобы высмотреть для тебя благие предзнаменования. Теперь он уже не может вернуться на землю в своем прежнем облике, и я обещал ему установить памятную доску с подобающим изречением. Нет ли у тебя, римлянин, доброго каменотеса?

— Клянусь Плутоном и Гекатой! — воскликнул Веспасиан. — Минуций Манилиан мертв?! И что же мне теперь писать его отцу?!

— Когда мой мудрый брат умирал за тебя, в снах ему привиделся гиппопотам, — продолжал я. — Это значит, что могущество твое будет расти и никто не сможет победить тебя. Флавий Веспасиан, боги Британии прорицают тебе, что перед смертью своей ты исцелишь больных, а в стране египтян будешь провозглашен богом.

Тут только Веспасиан узнал меня, вспомнив о том самом египетско-халдейском соннике, и захохотал.

— Меня чуть удар не хватил! — признался он. — Но что за вздор ты сейчас нес?

Я рассказал, что и впрямь видел похожий сон, когда разрешил одному из высших британских друидов погрузить меня в глубочайший, едва ли не смертельный сон.

— Имеет ли это какой-нибудь смысл, я не знаю, — благоразумно добавил я. — Может, я сильно испугался тогда, когда — помнишь? — читал по соннику Лугунде и галлам о гиппопотаме, а ты вдруг возник у меня за спиной. Но во сне я видел все так отчетливо, что могу описать площадь и храм, перед которым разыгрывалась эта сцена. Грузный и облысевший сидел ты в судейском кресле, а вокруг стояло множество людей. Слепец и паралитик умоляли тебя об исцелении. Сначала ты не соглашался, но потом вдруг плюнул слепому в глаза, а хромого ударил по ногам. И слепец прозрел, а паралитик с ликованием отбросил костыли. Увидев это, народ стал кидать жертвенные хлебы и провозгласил тебя богом.

Веспасиан весело рассмеялся, но веселость его была несколько нарочитой.

— Не рассказывай мне больше о подобных снах даже в шутку, — предупредил он, — хотя я обещаю прибегнуть к такому вот целебному средству, если потребуется. Правда, похоже, я так и останусь в Британии в младших военачальниках до тех пор, пока у меня не повыпадут все зубы.

Конечно, на самом деле он так вовсе не думал. Я заметил у него на груди триумфальный знак отличия и поздравил его, но Веспасиан, помрачнев, сообщил мне самую последнюю новость из Рима: император Клавдий велел заколоть свою молодую жену Мессалину, а затем, обливаясь слезами и ругаясь, поклялся преторианцам всеми богами, что больше никогда не женится.

— Я знаю наверняка, что Мессалина разошлась с Клавдием, чтобы выйти замуж за консула Силия, с которым она давно уже водила шашни, — рассказывал Веспасиан. — Стоило Клавдию отлучиться из города, как они вступили в брак и намеревались то ли снова ввести республику, то ли с одобрения сената провозгласить Силия императором. Что там произошло в действительности, сказать теперь трудно. Одним словом, отпущенники Клавдия — Нарцисс, Паллант и прочие лизоблюды — изменили Мессалине и нашептали Клавдию, что-де жизнь его в опасности; впрочем, это было недалеко от истины. На свадьбе заговорщики на радостях допустили маленькую оплошность: они перепились. Клавдий, который к тому времени уже вернулся в город, склонил преторианцев на свою сторону. В результате вздернули немало сенаторов и всадников, и лишь немногих удостоили особой милости, дозволив выпить чашу с цикутой или вскрыть себе вены. В заговоре участвовало много народу, так что он явно готовился заранее…

— Что за дикая история?! — воскликнул я. — Еще перед отъездом из Рима я слышал, что вольноотпущенники императора пришли в ужас, когда Полибий был осужден по приказу Мессалины; но я никогда до конца не верил тому, что про нее рассказывали. Я думал, все эти мерзкие слухи распускались для того, чтобы подорвать ее репутацию.

Веспасиан почесал свою огромную голову, лукаво подмигнул мне и произнес:

— Я всего лишь простой младший военачальник и живу здесь как отшельник. До столицы далеко, и я понятия не имею, что там творится. Знаю только, что за связи с заговорщиками казнили пятьдесят сенаторов и несколько сотен всадников. Больше всего я беспокоюсь о моем сыне Тите, который был на попечении Мессалины и воспитывался вместе с Британником. Если Клавдий так рассердился на мать своих детей, что убил ее, то кто поручится, что в один прекрасный день этот вздорный старик не обратит гнев и против собственного сына и его наперсника?

Затем мы немного поговорили о племенах и царях Британии, с которыми я познакомился благодаря Пьетро. Веспасиан велел мне подготовить подробный доклад, но не выдал денег ни для покупки папируса, чернил и перьев, ни на прожитие в Лондинии. Жалованья я тоже не получал и в списках моего легиона не значился, а потому этой на редкость холодной и туманной зимой я сам себе казался всеми забытым пасынком.

Я снял каморку в доме одного галльского торговца и начал писать, но вскоре вынужден был признаться себе, что это дается мне куда тяжелее, чем я предполагал. Ведь мне следовало не комментировать или исправлять уже готовое произведение, а излагать собственные мысли и впечатления. Я извел много дорогого папируса; облачившись в шерстяную тунику и подбитый мехом плащ, хорошо защищавшие от пронизывающего ветра, я часто расхаживал взад-вперед по берегу широкой реки, именуемой Тамиза, и обдумывал книгу. Как-то, вернувшись из очередной инспекторской поездки, Веспасиан призвал меня к себе и велел прочесть ему написанное. Когда я умолк, вид у него был несколько обескураженный. Веспасиан сказал:

— Я не могу судить о литературе и питаю слишком большое уважение к ученым людям, чтобы обсуждать их творения, но мне кажется, что ты откусил больше, чем сможешь проглотить. Пишешь ты красиво, спору нет, но для начала, по-моему, тебе надлежало решить, что именно должно выйти из-под твоего пера — поэма или деловые записки. Я согласен, приятно читать про зеленые луга, цветущий боярышник да весело щебечущих птичек, но я спрашиваю себя: что полезного из всего этого почерпнет военачальник или торговый человек? Еще мне показалось, что ты слишком уж полагаешься на рассказы друидов и знатных бриттов, когда описываешь историю племен и божественное происхождение их царей. Ты с восторгом повествуешь о деяниях вождей и прославляешь их добродетели, будто позабыв, что сам ты — римлянин. Твоими устами говорят одни лишь бритты. И со всем уж ни к чему было оскорблять Божественного Юлия Цезаря и утверждать, что он не сумел покорить Британию, а бежал от ее берегов не солоно хлебавши. Все обстояло не совсем так, хотя твои выводы, безусловно, весьма лестны для Клавдия, которому благодаря распрям между племенами бриттов удалось умиротворить большую часть страны. Признай, однако, что это не повод для публичного поношения Божественного Юлия Цезаря, и оно не делает тебе чести…

Он выговаривал мне по-отечески, почти ласково, но сердце мое начало тревожно и сильно биться. Я вдруг понял, что, составляя доклад, постоянно уносился мыслями из мрачной зимы и своего угрюмого отшельничества в наполненное сказками лето и позабывал все свои недавние лишения и страхи, вспоминая только хорошее. Сидя над папирусом, я тосковал по Лугунде и думал о кровном братстве, в которое я вошел вместе с людьми ее племени, считавшими меня скорее бриттом, чем римлянином. Однако же слова Веспасиана задели мое писательское самолюбие, и я строптиво ответил:

— Жаль, что я не оправдал твоих надежд. Видно, мне лучше собрать свои вещи и поскорее отправиться обратно в Рим — если, конечно, зимой возможна переправа в Галлию.

Веспасиан положил мне на плечо свою огромную руку и сказал примирительно:

— Ты еще молод, а потому я прощаю тебе твою обидчивость. Вскоре для твоей же пользы ты поедешь со мной в инспекционную поездку в город ветеранов Камулодун. Там я дам тебе под начало когорту, дабы ты приобрел необходимый боевой опыт. За это твои кровные братья бритты станут уважать тебя еще больше. А осенью ты сможешь написать свою книгу заново.

Вот как получилось, что я довольно быстро стал военным трибуном, хотя мне исполнилось всего лишь восемнадцать. Новое назначение льстило мне, и я очень старательно делал все, что от меня требовалось, хотя зима мешала и гарнизонным занятиям, и строительным работам, и тренировочным маршам.

Немного погодя я получил от отца кругленькую сумму и письмо следующего содержания:

«Марций Мецентий Манилиан приветствует своего сына Минуция Лауция.

Ты, наверное, слышал, что у нас в Риме произошли некоторые изменения. В знак признания особых заслуг Туллии в раскрытии заговора (но отнюдь не за мои личные достоинства) император Клавдий пожаловал меня почетной пурпурной каймой. Так что у меня теперь есть в курии собственная скамейка. Смотри, постарайся слишком уже не проказничать. Я отправляю тебе платежное поручение в Лондиний. У нас здесь стало известно, что бритты провозгласили Клавдия богом и соорудили в его честь храм с островерхой крышей, и ты поступишь весьма мудро, если преподнесешь этому храму достойный дар. У тетушки Лелии, по-моему, все в порядке. Твой вольноотпущенник Минуций живет при ней и непрерывно варит галльское мыло, которое потом выгодно продает. Моя супруга Туллия шлет тебе привет. Выпей за мое здоровье из материнской чаши».

Итак, отец все же стал сенатором (во что я, честно сказать, никогда не верил), а значит, не следовало удивляться тому, что Веспасиан так быстро выдвинул меня в военные трибуны. Он попросту узнал о том, что произошло в Риме, гораздо раньше меня. Я почувствовал разочарование и понял, что никогда уже не смогу уважать сенат так, как прежде.

Следуя совету отца, я поехал в деревянный храм, воздвигнутый бриттами в честь Клавдия в городе ветеранов, и пожертвовал ему раскрашенную деревянную скульптуру. Подарить что-нибудь подороже я не осмелился, потому что сами бритты преподносили святилищу вещи простые и дешевые: щиты, холсты да глиняную посуду. Веспасиан же пожертвовал один довольно-таки ржавый меч, чтобы не нанести оскорбления царям бриттов слишком дорогим даром. Так он, во всяком случае, говорил мне.

Когда наступило лето, я с радостью снял свои знаки отличия и римские доспехи, намалевал на щеках голубые полосы и накинул на плечи пестрый и нарядный плащ бриттов. Однако Веспасиан посчитал, что не вправе отпустить в леса сына римского сенатора, ибо дикари бритты только и ждут случая подстрелить его. Конечно же, военачальник отлично знал, что я нахожусь под покровительством друидов и поэтому могу разгуливать по земле бриттов совершенно свободно. Пожалуй, в Риме мне грозила бы большая опасность.

Я заносчиво ответил, что не нуждаюсь в его разрешении и отправлюсь в леса на свой страх и риск, причем верхом на собственном коне, ибо по молодости и глупости мне хотелось покрасоваться перед знатными британскими юнцами. Но Веспасиан, добродушно ухмыльнувшись, категорически воспротивился этому моему желанию и принялся расхваливать выносливость мулов, привычных к британским тропам. Не случайно же он безжалостно приказал распять конеторговца, который контрабандой привез сюда из Галлии целое судно лошадей и хотел сбыть их бриттам по баснословным ценам. Мой жеребец, считал Веспасиан, лакомый кусок для местных жителей — ведь они изо всех сил стремятся улучшить породу местных низкорослых лошадок. Еще бы: бритты на собственной шкуре испытали превосходство римской кавалерии над их боевыми колесницами.

Я вынужден был согласиться и ограничился тем, что накупил моим лесным друзьям множество даров. Главным образом я нагрузил мулов амфорами с вином, ибо британская знать пристрастилась бражничать и делала это не хуже любого римского легионера.

В самую короткую летнюю ночь я участвовал в празднике солнца в древнем круглом храме бриттов, сложенном из огромных замшелых валунов. В одной старинной гробнице я отыскал украшения из золота и янтаря; осмотрел оловянные копи — в гавань по соседству еще в незапамятные времена наведывались за оловом корабли карфагенских купцов. Но самым большим потрясением оказалась для меня встреча с Лугундой, превратившейся за зиму в стройную красавицу. Когда я приехал, она занималась своим любимым делом — возилась с зайцами; недаром же она была жрицей их бога. На плечах у нее красовался белый священный плащ, голову обхватывал серебряный обруч, а глаза сияли ярко и радостно. Мы было обнялись, здороваясь, но потом испуганно отпрянули друг от друга и больше уже не отваживались повторить эту попытку. Тем летом клан не разрешил ей путешествовать со мной, и мне даже пришлось тайком сбежать от нее, когда я собрался в дорогу. Скитаясь по Британии, я постоянно помнил о ней и засыпал и просыпался с мыслями о Лугунде.

Вернулся я к ней раньше, чем предполагал, но особого счастья как будто и не обрел. Вроде бы мы и обрадовались встрече, но почему-то с первых же минут принялись ссориться и обижать друг друга, так что иногда я начинал ненавидеть ее и не желал больше видеть. Однако стоило Лугунде снова подойти ко мне, улыбнуться и протянуть своего любимого зайца, как гнев мой бесследно испарялся и из меня можно было вить веревки. Я совсем позабыл, что я римский всадник и сын сенатора, имеющий право на пурпурный плащ военного трибуна. Когда я сидел на траве, согреваемый лучами ласкового британского солнца, и держал на коленях барахтающегося зайчонка, Рим представлялся мне чем-то далеким и призрачным.

Ко мне неслышно подкралась Лугунда, прижалась своей щекой к моей, засмеялась — но потом внезапно выхватила у меня зайца и, сверкая глазами, заявила, что я нарочно мучаю животное. С зайцем в руках и с пылающими щеками она гневно смотрела на меня, и я даже пожалел, что не выдрал ее хорошенько, пока в лагере она находилась в моей власти.

Но иногда она была приветлива и водила меня по огромным угодьям ее родителей, показывая поля и пастбища. Мы спускались даже в потайное хранилище, где мне позволили взглянуть на ткани, украшения и драгоценности, которые в ее семье веками передавались от матери к дочери.

— Ну как, нравится тебе наша страна? — поддразнивая, спрашивала Лугунда. — Или воздух ее недостаточно сладок? Или тебе не по вкусу наш ячменный хлеб и наше густое пиво? Мой отец мог бы дать тебе столько конных упряжек и серебряных повозок, сколько ты пожелаешь, и столько земли, сколько ты смог бы объехать за день, — только попроси!

Однажды она проговорила:

— Расскажи мне о Риме. Мне хотелось бы прогуляться по каменным мостовым, увидеть большие храмы с военными трофеями из разных стран и свести знакомство с женщинами, непохожими на меня, чтобы изучить их обычаи. Ведь в твоих глазах я обыкновенная британская девушка-дикарка.

А в другой раз в порыве искренности она сказала мне:

— Помнишь ли ты, как однажды обнимал меня, согревая своим телом в хижине той холодной зимой, когда я сильно затосковала по дому? Вот я и дома, и друиды сделали меня жрицей Зайца. Ты даже и не представляешь, что это за великая честь; но я бы сейчас отдала все, чтобы вновь очутиться в той деревянной хижине, держать твои руки в своих и внимать твоим наставлениям.

Я был еще слишком неопытен, чтобы толком разобраться в собственных чувствах и в том, что происходило между нами. Я решил посоветоваться с друидом Пьетро, который в начале осени должен был вернуться с таинственного острова по ту сторону коварного холодного моря, где его должны были сделать жрецом следующей ступени.

По приезде он несколько дней незаметно от нас наблюдал за нашими с Лугундой играми, а однажды подошел поближе, сел на землю, прикрыл глаза ладонями, опустил голову на сдвинутые колени и погрузился в священный сон. Мы не отваживались пробудить его, потому что знали, что в такие минуты он общался с богами подземного мира. Вскоре у нас пропала охота шутить и веселиться; усевшись на бугорок, мы стали ждать, когда он пробудится.

Посмотрев на нас потусторонним взором, друид произнес:

— За твоими плечами, Минуций Лауций, я вижу свирепого зверя, похожего на пса с густой гривой, а Лагунда — одинокая защитница своих зайцев.

— Это не пес, — ответил я обиженно. — Это лев, хотя, впрочем, такого благородного зверя тебе видеть не доводилось, а потому я прощаю тебе невольное заблуждение.

— Твой пес, — невозмутимо продолжал Пьетро, — когда-нибудь загрызет зайцев. И разобьется тогда сердце Лугунды, и умрет она, если вы вовремя не расстанетесь.

Я ошеломленно возразил:

— Но я вовсе не желаю зла Лугунде. Мы же с ней как брат и сестра.

— И как это римлянин может разбить мне сердце? — пренебрежительно фыркнула Лугунда. — А пса его я убью, вот и все. Я не верю в дурные сны, Пьетро, и Итуна не брат мне.

Пьетро проговорил с отрешенным взглядом:

— Лучше, если я поговорю с каждым из вас по отдельности. Сначала с тобой, Итуна Минуций, а потом с тобой, Лугунда. Посмотри пока за своими зайцами.

Лугунда гневно сверкнула глазами, но не осмелилась перечить друиду. Пьетро скрестил ноги, взял в руку ветку и принялся рассеянно водить ею по земле.

— В один прекрасный день римляне будут отброшены обратно за море, — сказал он. — Британия поклоняется богам подземного мира, и боги неба вовек не сумеют победить подземных. Римляне могут вырубить все наши священные дубравы, разбросать священные камни, повсюду понастроить свои дороги и даже обучить покоренные племена римскому земледелию, чтобы превратить их в своих данников; но придет день — и их утопят в море. Для этого должен только явиться муж, который постигнет военное искусство римлян и сможет сплотить племена, подняв их на совместную борьбу.

— Оттого мы и держим здесь целых четыре легиона, — возразил я. — Через одно или два поколения Британия станет цивилизованной страной и в ней, как в любой другой римской провинции, установится прочный мир.

Обменявшись таким образом мнениями, мы оба замолчали. Вдруг Пьетро спросил:

— Что ты хочешь от Лугунды, Итуна Минуций? Он так угрюмо смотрел на меня, что я в смущении опустил глаза.

— Не думаешь ли ты взять ее за себя по обычаю бриттов и подарить ей ребенка? — спросил Пьетро. — Не бойся. По римскому праву такой брак недействителен и не помешает тебе покинуть Британию, как только ты захочешь. Лугунда же сохранит ребенка в память о тебе. Но если ты будешь лишь забавляться с ней, сердце ее разобьется, едва ты оставишь ее.

Мысль о ребенке привела меня в ужас, хотя одновременно я вдруг ясно осознал, чего именно желаю от Лугунды.

— В Риме говорят: «Где ты, там и я»[38], — объяснил я Пьетро. — Я не какой-нибудь там легкомысленный матрос или же бездомный торговец, который женится в каждом городе, где ему доводится бывать. Я не намерен так поступать с Лугундой.

— Но для Лугунды в этом нет ничего зазорного, и ее не осудят ни родители, ни соплеменники, — возразил Пьетро. — Твой единственный недостаток в том, что ты римлянин, но, к счастью, ты знатный римлянин, а это уже совсем иное дело. У нас женщина обладает огромной властью. Она свободно выбирает себе мужа и даже может отправить его восвояси, если он ей не понравится. Жрица Зайца — не весталка, дающая обет безбрачия, как это заведено у вас в империи.

— Я скоро уеду домой, — ответил я твердо. — В Британии мне стало тесно.

Друид поговорил и с Лугундой. В сумерках она пришла ко мне, обвила руками мою шею, нежно посмотрела на меня своими янтарными глазами и проговорила, дрожа от волнения:

— Итуна Минуций, ты знаешь, что я принадлежу тебе. Пьетро сказал, что ты собираешься покинуть нас и больше не возвращаться. Так неужели для тебя действительно позорно взять меня за себя по обычаю бриттов?

Чувствуя озноб во всем теле, я ответил ей прерывающимся голосом:

— Нет, никакого позора в этом нет; но это было бы несправедливо по отношению к тебе.

— Справедливо — несправедливо, — сказала Лугунда, — какое мне до этого дело, когда я слышу, что сердце в твоей груди стучит не тише моего.

Я положил руку ей на плечи, слегка отстранил ее и произнес:

— Видишь ли, я так воспитан, что высшей добродетелью считаю самообладание, я умею управлять своими страстями.

Лугунда упрямо возразила:

— Я — твоя военная добыча, а ты — мой господин. Ты можешь делать со мной все, что пожелаешь. Тем летом ты даже не получил выкупа от моих родителей.

Когда я лишь покачал головой, не произнеся ни слова, Лугунда жарко прошептала:

— Возьми меня с собой. Я пойду за тобой, куда ты пожелаешь. Я брошу свое племя, брошу даже зайцев. Я стану твоей служанкой, рабыней, кем захочешь…

Она опустилась передо мной на колени, так что уже не видела моего лица, и прошептала:

— Если бы ты знал, чего стоили мне эти слова, римлянин, ты бы ужаснулся…

Но я считал, что мне — как мужчине и как более сильному из нас двоих — следует защитить Лугунду от моей же собственной слабости. Я попытался объяснить ей это, но мой жалкий лепет не убедил девушку. Голова ее поникла. Вдруг она встала, враждебно посмотрела на меня и холодно произнесла:

— Ты никогда не узнаешь, как глубоко ранил меня. С этого часа я возненавидела тебя и буду молить богов о твоей смерти.

Какие странные слова! Конечно, после них следовало бы немедля уехать, однако только что кончилась жатва, и в домах отмечали древний праздник урожая, мой отъезд наверняка бы обидел родителей Лугунды. Кроме того, мне хотелось описать праздник сбора урожая в своей книге и посмотреть, как бритты хранят зерно.

Следующей ночью на небе показалась полная луна. Я уже порядком опьянел от местного пива, когда на жнивье на своих упряжках прикатили знатные юноши из ближайших и дальних селений и подожгли стерню. Не спрашивая ни у кого разрешения, они взяли из хозяйского стада теленка и со смехом и прибаутками принесли его в жертву. Я, спотыкаясь, поплелся к ним, потому что некоторые из этих парней были мне довольно хорошо знакомы. Однако на этот раз они встретили меня не так дружелюбно и любезно, как прежде; более того: они даже принялись издеваться надо мной.

— Сотри голубые полосы со щек, мерзкий римлянин. Покажи-ка нам лучше свой грязный щит и меч, обагренный кровью бриттов!

А один из них, ухмыляясь, спросил:

— Правду ли говорят, что римляне моются горячей водой и кипятком смывают всю свою мужскую силу?

Другой же ему ответил:

— Это чистая правда. Потому-то их женщины и ложатся под рабов. Их императору даже пришлось удавить свою жену, чтоб она не распутничала со своей дворцовой прислугой.

В этих отвратительных поношениях было так много истины, что я разозлился.

— Я, разумеется, не собираюсь обижаться на подначки друзей, даже если им пиво ударило в голову и они обжираются ворованным мясом, — сказал я. — Но я ни за что не потерплю, чтобы об императоре Рима, моем верховном военачальнике, распускались непристойные слухи.

Бритты зло переглянулись и заговорили между собой: «Нужно побороться с ним. Тогда мы и увидим, не смыло ли у него горячей водой мошонку, как у других римлян».

Я видел, как они нарочно затевают ссору, но не мог отступить, поскольку была затронута честь императора Клавдия. Бритты долго подбадривали друг друга, прежде чем вперед выступил самый храбрый из них. Но и он не стал бороться по всем правилам, а принялся попросту размахивать кулаками. В легионе я много занимался борьбой, и мне не стоило большого труда справиться с противником, тем более что он был пьян не меньше моего. Я бросил его на спину и, поскольку он продолжал сопротивляться и не признавал себя побежденным, наступил ему на горло коленом. Тут остальные бритты налетели на меня, сбили с ног и прижали к земле мои руки и ноги.

— Что мы будем с ним делать? — зашушукались они.

Один из юношей предложил:

— А давайте вспорем ему брюхо и погадаем так, как гадают их прорицатели!

Другой торопливо возразил:

— Нет-нет, лучше разрежем его на куски, чтобы он больше не запрыгивал, как заяц, на наших девушек!

— А может, бросим его в костер и посмотрим, жарко ли горит римская шкура? — спросил третий.

Не знаю, говорили ли они всерьез или спьяну шутили, но тумаки, которые я получил, были самыми что ни на есть настоящими. Поначалу гордость не позволяла мне звать на помощь, но они распаляли друг друга и все больше приходили в ярость, и я стал весьма и весьма опасаться за свою жизнь.

Неожиданно они замолчали и расступились, и я увидел Лугунду. Она подошла и, склонив набок голову, высокомерно сказала:

— Римлянин поверженный и беспомощный лежит на земле. Ах, как я наслаждаюсь этим зрелищем! Я с удовольствием проткнула бы тебя ножом и посмотрела, какого цвета твоя кровь. Но мне, к сожалению, запрещено осквернять себя человеческой кровью.

Она скорчила забавную рожицу и показала мне язык. Потом обернулась к молодым бриттам и, назвав каждого по имени, уже более миролюбиво заявила:

— Убивать римлянина не надо, ибо его кровь будет взывать к новой крови. Лучше срежьте бер зовый прут погибче да переверните его на живот. Уж я покажу ему, чем у нас потчуют римлян!

Бритты обрадовались, что им теперь не надо ломать голову, как со мной поступить. Они быстро срезали ветку и сорвали с меня одежду. Лугунда неторопливо подошла ко мне, примерилась и нанесла первый удар по спине. А потом принялась безжалостно, изо всех сил сечь меня. Я стиснул зубы и не издал ни единого звука, и это привело ее в бешеную ярость. Она порола меня до тех пор, пока я не задрожал от боли, глотая бессильные слезы.

Устав наконец, она отбросила розгу и воскликнула:

— Ну вот, теперь мы и квиты, римлянин!

Те, кто держал меня, разжали руки и быстро отбежали в сторону, опасаясь, что я сразу накинусь на них с кулаками. Голова моя трещала, из носа текла кровь, спина пылала, как будто на ней развели костер, но я молчал и лишь облизывал языком губы. И все-таки вид у меня, очевидно, был грозный, потому что бритты вдруг перестали насмехаться и молча расступились. Я поднял изодранную одежду и пошел куда-то — но не к дому, а в другую сторону, в лес, освещенный полной луной. Я шагал вперед, и в голове у меня тяжело ворочалась мысль, что для всех нас было бы лучше скрыть мой позор. Однако ушел я недалеко. Вскоре я начал спотыкаться и на конец упал на кочку, покрытую холодным мхом. Немного погодя бритты погасили костер, гикнули на лошадей и галопом погнали свои упряжки прочь, так что под колесами повозок задрожала земля.

Луна сияла таинственно и ярко, и зловеще неподвижны были влажные тени в лесу. Пучком мокрого мха я стер кровь с лица и обратился к моему льву:

— Лев, если ты здесь, догони бриттов и разорви их, или я больше не верю тебе!

Но не видно было даже и его тени. Я лежал в темноте и глядел на приближающуюся Лугунду, которая брела по лесу, заглядывая под каждый куст. Лицо ее в свете луны казалось белым как мел. Отыскав меня, она осторожно положила руку мне на спину и спросила:

— Больно, бедняжечка? Ну, так тебе и надо, упрямец!

Меня охватило дикое желание схватить ее за тонкую шею, повалить на землю и истерзать так, как был истерзан я сам. Но я переборол себя, понимая, что это ни к чему. Я только спросил:

— Скажи, все это было подстроено тобой, Лугунда?

— А ты думаешь, у них хватило бы духу на пасть на римлянина? — ответила она вопросом на мой вопрос.

Затем девушка присела на корточки, без всякого смущения ощупала все мое тело, прежде чем я успел помешать ей, и озабоченно спросила:

— Уж не оторвали ли они и впрямь твой хвостик? Жалко, если ты не сможешь сделать детишек какой-нибудь знатной римлянке.

Тут самообладание покинуло меня. Я отхлестал ее по щекам, подмял под себя и всей своей тяжестью вжал в землю, хоть она и колотила меня кулачками по плечам, сучила ногами и кусалась. Впрочем, на помощь она не звала. Вдруг Лугунда обмякла и приняла меня в себя. Вся моя жизненная сила бурно низверглась в ее лоно, и я познал такое жгучее наслаждение, что не выдержал и застонал. Я чувствовал, что она сжимает мое лицо в ладонях и осыпает его поцелуями. Испуганно я освободился из ее объятий. Лугунда тоже приподнялась и засмеялась.

— И что же с нами случилось? — весело спросила она.

Я был так растерян, что не нашелся с ответом и только воскликнул:

— Ты же истекаешь кровью!

— Мог бы и промолчать, дурачок! — смущенно буркнула она и, так как я безмолвствовал, снова засмеялась и пояснила: — Это мне насоветовал Пьетро. Сама бы я ни за что до такого не додумалась. Полагаешь, для меня большое удовольствие сечь тебя? Просто Пьетро сказал, что такого нерешительного и толстокожего римлянина, как ты, можно пронять только одним.

Она поднялась, взяла меня за руку и сказала:

— Пойдем к Пьетро. У него уже наверняка приготовлено вино и миска муки.

— Зачем это? — недоверчиво спросил я.

— Ты же взял меня насильно, хоть я и сопротивлялась так долго, как требовало от меня самоуважение, — отвечала она удивленно. — Ты что, хочешь, чтобы мой отец снял меч со стены и отстоял свою поруганную честь, выпустив тебе кишки? По закону у него есть на это полное право, и этот закон признают даже римляне. Поверь, самое разумное для нас — пойти сейчас к Пьетро, чтобы он посыпал наши волосы мукой и смазал их маслом. Он может также надеть мне на палец кольцо по римскому обычаю, если ты того пожелаешь.

— Но не поедешь же ты со мной в Рим или даже в Лондиний, Лугунда?! — растерянно воскликнул я.

— А я и не собираюсь! — оборвала она меня. — Не бойся. Ты вернешься ко мне, когда пожелаешь. Но может случиться и так, что я устану ждать тебя, разобью брачную чашу и выброшу твое имя из своего сердца. Тогда я снова стану свободной и не замужем. Неужели разум не подсказывает тебе, что следует подчиниться обычаям моего народа, а не устраивать скандал, о котором поведают даже в Риме? Понимаешь ли ты, что значит в мирное время обесчестить жрицу Зайца? Или ты станешь отпираться от сделанного тобой? Ты же набросился на меня как дикий зверь и совершил надо мной насилие!

— Ты могла позвать на помощь, — слабо возразил я. — И уж, разумеется, не должна была так бесцеремонно гладить мои чувствительные места — ведь от побоев я был вне себя.

— Но я же боялась, не лишился ли ты мужской силы, — бессовестно соврала она. — Я и подумать не могла, что нежное и умелое прикосновение пробудит в тебе такое неистовство.

Мое искреннее раскаяние уже ничего не меняло. Мы с Лугундой отправились к ручью, тщательно вымылись и, взявшись за руки, пошли к домику на сваях, где нас с нетерпением ждали ее родители. Пьетро уже успел замесить кашицу из муки и масла. Он помазал ею наши головы, а потом дал глотнуть вина из брачной чаши, которую отец Лугунды бережно вынул из резного ларца. После этого нас подвели к брачному ложу, уложили на него — Лугунда снизу, я сверху — и накрыли огромным кожаным щитом.

Когда все тактично покинули супружескую опочивальню,Лугунда сбросила щит и, потупившись, спросила, не хотел бы я повторить то, что с такой яростью делал в лесу, но только теперь — с любовью и нежностью? Девству, мол, все равно пришел конец, и его теперь не вернешь.

Мы нежно обнялись, и для начала я поцеловал ее в губы по римскому обычаю.

Когда безумие любви схлынуло, Лугунда поднялась с ложа, достала обезболивающие притирания и смазала мне спину. Как только я вновь обрел способность к прочим ощущениям, я почувствовал, как сильно она саднит.

Погружаясь в самый сладкий в моей жизни сон, я вдруг сообразил, что нарушил обещание, данное Клавдии, но объяснил все случившееся со мной действием полнолуния и колдовскими чарами друида. От судьбы не уйдешь, лениво думалось мне; впрочем, в тот момент я вообще не способен был рассуждать здраво.

На следующий день я, как и намеревался, стал было собираться в дорогу, однако отец Лугунды настойчиво попросил меня сопровождать его в поездке по поместьям и осмотре стад, лугов и лесов, которые предназначались в наследство Лугунде и ее потомству. На это у нас ушло целых три дня. После возвращения я подарил Лугунде свою золотую цепочку военного трибуна.

Но отец ее счел цепочку слишком жалким свадебным даром, и когда Лугунда как-то закалывала волосы, он преподнес ей золотой ошейник толщиной в детское запястье и собственноручно застегнул его на шее дочери. Подобные украшения носили только царицы и самые знатные женщины бриттов. Так я, глупец, узнал, что Лугунда принадлежала к куда более знатному роду, чем я предполагал. Ее семейство оказалось настолько благородным, что отец даже не считал необходимым упоминать об этом. В конце концов Пьетро признался, что не будь я римским всадником и сыном сенатора, я наверняка получил бы удар мечом в грудь, а не родовой щит воина, прикрывший мою поротую задницу.

Вскоре выяснилось, что только благодаря заступничеству влиятельного тестя и друида Пьетро, который был еще и врачом, и судьей, меня вдобавок ко всему не обвинили еще и в колдовстве. Знатный молодой бритт, что из ревности напал на меня первым, той же лунной ночью разбился на смерть: лошади его на полном скоку перевернули повозку, испугавшись диковинного, невиданного зверя, и пьяный ездок вылетел из нее и расшиб голову о камень.

Постепенно меня начали мучить мысли о данном Клавдии обещании, нарушенном мною помимо собственной воли, и ощущение того, что Лугунда скорее моя сожительница, чем законная жена. Не мог же я относиться всерьез к бракосочетанию, совершенному по обычаю варваров!

Но я был еще слишком молод, и мое приученное к суровому воздержанию тело быстро привыкло к обжигающим ласкам Лугунды, так что отъезд в Камулодун я все откладывал да откладывал.

Однако пресыщение зачастую изнуряет еще больше, чем аскетизм, и вскоре между мной и Лугундой стало нарастать напряжение. То и дело мы бросали друг другу обидные, злые слова, и нас уже объединяло только брачное ложе. Когда я наконец вернулся к своим, я казался себе вырвавшимся на свободу узником, сбросившим оковы; я словно пробудился от колдовских чар и чувствовал себя птицей, вылетевшей из клетки, а потому совсем не упрекал себя за то, что покинул Лугунду. Она добилась, чего хотела, и должна быть довольна этим, полагал я.

Веспасиан освободил меня от строевых занятий и штабной службы, обязательной для военных трибунов, и я сел заново переписывать свою книгу о Британии. Волшебное очарование первого лета ушло, и я был краток и деловит настолько, насколько это вообще представлялось мне возможным. Я уже не идеализировал бриттов, как прежде, и даже иронизировал над некоторыми их обычаями. Я признал заслуги Божественного Юлия Цезаря в покорении Британии, но указал также и на то, что, например, союзный договор Божественного Августа с некоторыми местными племенами означал в глазах последних не что иное, как обычный обмен подношениями.

Напротив, я отдал должное императору Клавдию за то, что он объединил юг Британии и включил его в Римскую империю, а также восславил Авла Плавция за быстрое умиротворение этой части государства. Веспасиан просил меня не слишком-то выпячивать его личный вклад, ибо он по-прежнему ждал приезда прокуратора или верховного командующего и не хотел восстанавливать против себя кого-нибудь из знатных римлян.

— Я слишком хитер, или, если тебе так приятнее, слишком неискренен, чтобы не суметь быстро приноровиться к изменившимся условиям. Но по мне лучше пропадать здесь в безвестности, чем вернуться в Рим и прозябать там в прежней нищете.

Мне уже было известно, что император Клавдий нарушил собственную клятву, которую он, повязав свою правую руку белым платком, дал преторианцам перед алтарем богини Фидес[39]. Несколько месяцев спустя после смерти Мессалины он объявил, что утомлен воздержанием и берет в супруги самую благородную женщину Рима — собственную племянницу Агриппину, ту самую, чей сын Луций Домиций когда-то искал моей дружбы.

Правда, для этого брака требовалось издать новый закон, допускающий кровосмешение; сенат пошел на это с вызывающей изумление готовностью, как если бы у него не было иных забот, а многие смышленые сенаторы, рыдая, на коленях умоляли Клавдия нарушить злосчастный обет и вновь жениться для блага государства. В общем, в Риме опять все забурлило, и осторожный Веспасиан опасался быть сваренным в этом супе.

— Агриппина красивая, умная женщина, — лицемерно говорил он. — Конечно, опыт горькой юности и двух прежних браков научили ее многому. Мне остается надеяться, что она станет Британнику хорошей мачехой и по-доброму отнесется к моему сыну Титу, хоть я и совершил глупость, оставив его на попечение Мессалины, когда отправлялся на войну.

Веспасиан решил, что, закончив книгу, я охладел к Британии и заскучал по Риму. Сам же я не находил себе места: как только в Британию пришла весна, я все чаще начал вспоминать о Лугунде.

После праздника Флоры мне вручили письмо на ломаном латинском языке, написанное на куске бересты. В нем говорилось, что кое-кто очень надеется: получив это послание, я сразу отправлюсь в известные мне края, чтобы покачать на коленях новорожденного сына. Эта обескураживающая новость в мгновение ока развеяла мою тоску по Лугунде, и теперь я хотел лишь одного — как можно скорее вновь увидеть Рим. Я был еще настолько молод и глуп, что рассчитывал, уехав подальше, разом отделаться от всех своих грехов.

Веспасиан любезно дал мне значок курьера, а также несколько писем, которые я должен был отвезти в столицу. Не обращая внимания на свирепый ветер, я взошел на корабль и за время пути заблевал, наверное, все огромное соленое море. Полумертвый я высадился на побережье Галлии, и на этом мои записки о Британии заканчиваются. Я пожелал себе никогда более не возвращаться туда — если только на острова не перекинут мост. Это одно из немногих моих обещаний, которое я до сих пор не нарушил.

Глава 4 КЛАВДИЯ

Радостно, когда тебе всего восемнадцать лет и ты самостоятельно заслужил звание военного трибуна, осознавать, что тебя повсюду принимают с удовольствием и что свое первое творение ты можешь читать сведущим слушателям, не заикаясь при этом от страха. Мне казалось, будто весь Рим вместе со мной переживает свою самую чудесную весну. Словно свежий ветер повеял над городом с тех пор, как вместо слишком уж юной Мессалины женой императора Клавдия стала знатная и благородная Агриппина.

Никто больше не стремился перещеголять друг друга в распутстве, так что нравы улучшились и заметно смягчились. Агриппина велела доставить ей списки всех римских всадников и сенаторов и безжалостно исключила из них имена тех, кто славился безнравственностью или же в чем-нибудь особо провинился. Клавдий, давно уже исполнявший обременительную для него должность цензора с тяжкими вздохами, благодарно принимал советы своей умной, искушенной в политике жены.

Под влиянием Агриппины он и сам попытался слегка воспрянуть и заняться государственными делами. Его вольноотпущенники, в первую очередь секретарь Нарцисс и управляющий казной Паллант, снова оказались в фаворе, и последний, крайне изнуренный своей ответственной должностью, вынужден был ночами обсуждать вопросы бюджета с неутомимой, волевой Агриппиной.

Когда я после долгого перерыва снова встретился с Агриппиной, она показалась мне умиротворенной и даже какой-то сияющей. Она не поленилась зайти со мной в дворцовую школу, где окликнула восьмилетнего сына Веспасиана Тита и нежно потрепала по волосам своего пасынка Британника. Британник, девятилетний мальчик, был на удивление неприветлив и замкнут; впрочем, как раз удивляться тут, пожалуй, было нечему: ведь его молодая красавица-мать умерла совсем недавно да еще такой ужасной смертью. Никакая мачеха, сколь бы добра она ни оказалась, не смогла бы заменить ему погибшую.

Когда мы возвращались, Агриппина озабоченно сказала мне, что Британник вызывает тревогу отца частыми припадками падучей болезни, мешающей ему заниматься физическими упражнениями. Особенно беспокоен мальчик в полнолуние и потому требует особого надзора.

Но затем Агриппина улыбнулась и с гордостью провела меня в другую часть дворца, где даже солнце за окнами светило словно бы ярче: там жил ее собственный сын, красавец и сорванец Луций Домиций. В этих покоях Агриппина сразу представила меня учителю сына, тому самому Аннею Сенеке, которого она сразу после своего прихода к власти вызволила из ссылки и которому поручила воспитание наследника. Пребывание на Корсике Сенеке в известном смысле пошло на пользу, ибо он изба вился не только от большинства друзей, но и чахотки — так во всяком случае горько шутил сам философ в своих письмах. Сей ученый муж, тучный человек лет сорока пяти, любезно приветствовал меня. По его мягким красным сандалиям я заключил, что он успел уже стать сенатором.

Луций Домиций совершенно ошеломил всех нас, когда подбежал ко мне и расцеловал в обе щеки; потом он объяснил, что не мог поступить иначе, встретившись со своим наконец-то вернувшимся другом. Он взял меня за руку, усадил рядом с собой и засыпал вопросами о моих приключениях в Британии. Луций Домиций громко восхищался тем, как быстро я сумел оправдать свое звание всадника, достигнув ранга военного трибуна.

Приятно удивленный такими знаками внимания, я осмелился упомянуть о своей скромной книге и просил Сенеку просмотреть ее, прежде чем я буду публично читать это сочинение: меня беспокоила моя не слишком совершенная латынь. Сенека охотно согласился, и потому я еще несколько раз посетил императорский дворец. Философ уверял, что моим описаниям не хватало живости, хотя и допускал, что строгий, сухой стиль вполне уместен, коли я взялся описывать природу и историю Британии, а также нравы и обычаи британских племен, их верования и способ ведения боя.

Луций Домиций часто читал вслух из моей книги, демонстрируя незаурядный талант декламатора. У него был необыкновенно красивый голос, и он умел так заинтересовать слушателей, что я и сам увлекся своим сочинением и всерьез вообразил, будто книга моя необыкновенно значительная и достойна всеобщего внимания. Как-то я даже сказал Луцию: — Если ты возьмешь на себя труд представить сей опус публике, то успех мне будет обеспечен.

В утонченной атмосфере дворца я быстро осознал, насколько же надоела мне безотрадная жизнь в лагере и утомили грубые шутки легионеров. С радостью и воодушевлением внимал я изо дня в день наставлениям Луция Домиция, который обучал меня изящным манерам, приличествующим писателю, собравшемуся читать свое произведение всему образованному Риму. По его совету я стал чаще посещать театр; мы вместе гуляли на Пинции в садах Лукулла, что были унаследованы его матерью после смерти Мессалины. Луций Домиций бегал и резвился так, как любой другой ребенок, но при этом он ни на миг не забывал об изысканности и красоте своих движений. Время от времени он останавливался, застигнутый внезапной мыслью, и возглашал что-нибудь настолько умное, что я разводил руками, не веря, что передо мной — мальчишка, у которого еще и голос-то не ломался. Им следовало постоянно восхищаться, ибо он стремился к тому, чтобы им восхищались; в нем жила потребность (объясняемая не слишком-то радостным детством) расположить к себе любого человека — даже раба. Сенека, кстати, внушал ему, что и рабы тоже люди. Так же думал и мой отец.

Казалось, дух, царивший в эти удивительные дни во дворце, овладел всем Римом. Даже Туллия благосклонно приняла меня в своем роскошном доме и не препятствовала мне встречаться с отцом, когда я того хотел. Одеваться она стала благопристойно и скромно, как и подобало супруге римского сенатора и матроне, и не цепляла больше на себя множество украшений.

Отец меня приятно удивил. Он уже был не тем обрюзгшим задыхающимся ипохондриком, каким я запомнил его перед своим отъездом в Британию. Туллия купила ему греческого врача, обучавшегося в Александрии, которого отец, разумеется, тут же отпустил на свободу. Этот врач предписал ему купания и массажи, а также запретил неумеренные возлияния и заставил каждый день заниматься подвижными играми. Так что теперь мой отец носил свою пурпурную кайму важно и с достоинством. О нем пошла слава как о человеке богатом и мягкосердечном, а потому каждое утро у него в прихожей собиралась целая толпа клиентов и просителей. Он помогал очень многим, отказываясь лишь давать рекомендацию на получение римского гражданства, на что имел право как сенатор.

Теперь мне следует рассказать о Клавдии, которую я навестил неохотно и с тяжелой душой. Внешне она почти не изменилась, и тем не менее поначалу показалась чужой. Она заулыбалась мне, вся лучась радостью, но вдруг поджала губы, и глаза ее потемнели.

— Мне снились тревожные сны, — сказала она. — И теперь я вижу, что они не лгали. Ты уже не совсем такой, как прежде, Минуций.

— Как же я мог остаться прежним после двух лет в Британии? После того как я написал книгу, убил нескольких варваров и заслужил красный гребень на шлем? — возразил я сердито. — Да, ты живешь в деревне, вдалеке от всего мира, как лягушка в своем болоте, но ты не можешь требовать того же и от меня!

Клавдия посмотрела мне в глаза, вскинула руки, словно для объятия, и сказала:

— Ты прекрасно понимаешь, Минуций, что я имею в виду. Но я просто дурочка. Я сглупила, когда просила от тебя того, что не в силах выполнить ни один мужчина.

Наверное, самым разумным для меня было бы придраться к этим ее словам и немедленно порвать с ней. Это совсем нетрудно — прикинуться несправедливо оскорбленным. Но стоило мне увидеть горечь разочарования в ее глазах, как я тут же обнял ее и принялся целовать и успокаивающе гладить по голове. Меня охватила непреодолимая потребность рассказать кому-нибудь и о Лугунде, и о приключениях в Британии.

Мы сели с Клавдией на берегу ручья на каменную скамью под старым деревом, и я подробно и — насколько мог — честно поведал ей, как Лугунда попала в мою хижину, как я учил ее читать и как она пригодилась мне в моих поездках по стране бриттов. Затем я стал запинаться и вскоре умолк и уставился в землю. Клавдия обвила мою шею руками, повернула лицом к себе и попросила продолжать рассказ. В общем, я сознался ей почти во всем, скрыв лишь некоторые оскорбительные для меня эпизоды. Правда, я не отважился сказать Клавдии, что Лугунда родила мне сына; зато вовсю хвастал своей мужской силой и невинностью Лугунды.

К моему удивлению, Клавдию больше всего за дело то, что Лугунда была жрицей Зайца.

— Я уже устала ходить на Ватиканский холм и следит оттуда за полетом птиц, — заявила она. — Я больше не верю в предзнаменования. Римские боги для меня теперь — всего лишь безжизненные истуканы. Силы зла — вот те и впрямь существуют, а потому вовсе не удивительно, что тебя, такого простодушного, околдовали в далекой чужой стране. Но если ты искренне раскаиваешься в своем проступке, я могу указать тебе новый путь. Я поняла, что человеку нужно куда больше, чем колдовство, предсказания и каменные идолы. Пока тебя не было, я познала нечто такое, что раньше казалось мне совершенно непостижимым.

Я, ничего не подозревая, с пылом попросил ее открыться мне. Но сердце у меня упало, как только я услышал, что тетушка Паулина прибегла к ее помощи, восстанавливая свои старые дружеские связи, и в результате Клавдия оказалась втянутой в темные делишки христиан — совсем как я когда-то.

— Они обладают властью исцелять страждущих и отпускать грехи, — восторженно уверяла Клавдия. — Раб или бедняк-ремесленник на их священных вечерях равны самым богатым и знатным. Мы приветствуем друг друга поцелуем в знак любви, что связывает нас. Когда Дух нисходит на собравшихся, их охватывает странный трепет и необразованные люди начинают говорить на незнакомых языках, а лики Святых взирают на них из тьмы.

Я смотрел на нее, словно на тяжелобольную, и лицо мое выражало такую тревогу, что Клавдия взяла мои руки в свои и попросила:

— Не осуждай их, пока не узнаешь поближе. Вчера был день Сатурна и шаббат у иудеев, а сегодня праздник христиан, потому что на следующий день после шаббата их царь воскрес из мертвых. И в любой час могут разверзнуться небеса, и вернется он на землю, и учредит свое тысячелетнее Царство, в котором последние станут первыми, а первые — последними.

Клавдия была прекрасна и говорила как прорицательница, и я думаю, что в это мгновение некая высшая сила вещала ее устами, парализовав мою волю и помрачив разум, ибо, когда она сказала: «Идем к ним!» — я встал и покорно пошел за ней. Полагая, что я боюсь, она стала успокаивать меня — мол, ничего не придется делать против своей воли. Мне нужно лишь смотреть и внимать. Я же тем временем мысленно убеждал себя, что, вернувшись в Рим, должен непременно познакомиться с этими новыми обрядами — так же, как в Британии я попытался постичь верования друидов.

Когда мы вошли в еврейский квартал Транстиберий[40], там царил шум и гам. Вопящие женщины неслись нам навстречу; на перекрестках мужчины колошматили друг друга кулаками, забрасывали камнями и били дубинками. Даже почтенные седовласые иудеи с кистями на плащах ввязались в потасовку, и люди префекта ничего не могли поделать. Стоило им разогнать палками одну дерущуюся группу, как в соседнем переулке вновь начинался скандал.

— Всемогущие боги! Что тут происходит?! — спросил я одного тяжело дышавшего блюстителя порядка, который отирал окровавленный лоб.

— Да один беглый раб по имени Хрест натравил иудеев друг на друга, — объяснил он. — Этот сброд по мостам сбежался сюда со всех концов города, так что лучше бы тебе с девушкой выбрать другой путь. Скоро здесь появятся преторианцы, и тогда много голов будет разбито.

Клавдия огляделась и радостно вскрикнула.

— Вчера иудеи выгнали из синагоги всех, кто признал Христа, и избили их. Теперь христиане возвращают им долг, и их поддерживают и те евреи, что отреклись от иудаизма.

По узким улочкам действительно сновали целые толпы мускулистых рабов, кузнецов и носильщиков с набережной Тибра. Они разбивали запертые лавки и вламывались в дома, откуда начинали доноситься жалобные крики. Однако иудеи становятся бесстрашными бойцами, когда дело касается их невидимого бога, поэтому они собирались перед синагогой и отбивали все нападения. Настоящего оружия я у них не заметил, так как им, как и прочим чужеземцам, слетевшимся в Рим со всех концов света и в особенности с Востока, было запрещено иметь его. Время от времени то тут, то там появлялись старцы и кричали, заламывая руки:

— Мир, мир ради Иисуса Христа!

Тогда некоторые и в самом деле опускали дубинки или бросали камень на землю, но только лишь затем, чтобы спустя минуту устроить свалку где-нибудь по соседству. Степенные пожилые иудеи приходили в такую ярость, что прямо перед прекрасной синагогой Юлия Цезаря начинали рвать свои бороды и одежды, обвиняя миротворцев в ереси.

Я старался защитить Клавдию и не давал ей вмешиваться в толпу, она же непременно хотела попасть в дом, где ее друзья этим вечером собирались отправлять свои обряды. Но перед этим домом мы обнаружили множество беснующихся иудеев-фанатиков, которые избивали любого, кто приближался к нему, а скрывавшихся внутри выволакивали на улицу или выкидывали в окна. Они крушили пожитки этих несчастных, опрокидывали корзины с провизией и втаптывали ее в грязь, колотя по ней палками, как свинопасы по своим питомцам. Того же, кто пытался убежать, иудеи швыряли на землю и избивали ногами.

Я даже не понял толком, как это случилось. То ли меня внезапно охватило свойственное любому римлянину желание навести порядок, то ли я решил встать на защиту слабых и уберечь их от обезумевшей толпы, а может, во всем повинны подстрекательские выкрики Клавдии? Словом, я вдруг обнаружил, что вцепился в бороду долговязого иудея и выхватил из его рук дубинку, которой тот со священным пылом охаживал девушку, поваленную наземь. И вот, не успел я оглянуться, как очутился в самом центре свалки — конечно же, на стороне христиан, поскольку раскрасневшаяся Клавдия с горящими глазами призывала меня во имя их Иисуса из Назарета колошматить без пощады иудеев, не признающих его Помазанником.

Я опомнился только тогда, когда Клавдия втащила меня в какой-то дом и велела поскорее избавиться от окровавленной дубинки, которую я где-то подобрал. Я вдруг с ужасом сообразил, что меня ожидает, если я буду схвачен и обвинен во вмешательстве в религиозные распри евреев. Наверняка придется расстаться и со званием военного трибуна, и с узкой красной каймой на тунике. Тут Клавдия и я вошли в сводчатое подземелье, где кучка евреев-христиан, громко причитая и стеная, выясняла, кто зачинщик этого побоища, а плачущие женщины перевязывали раны и смазывали целебными снадобьями синяки и шишки. Сверху к нам спускались все новые и новые дрожащие от страха старики и мужчины; судя по их одежде, они не были иудеями. Эти люди выглядели такими же растерянными как и я, и тоже, верно, спрашивали себя, как им теперь отсюда выбраться.

Вместе с ними в подвале появился человек, в котором, как только он стер кровь с лица, я узнал палаточного мастера Акилу. Ему порядком досталось — иудеи сломали ему переносицу и выкупали в выгребной яме, — но несмотря на это Акила взял слово и с пафосом произнес:

— О вы, жалкие предатели, кого я больше не могу назвать своими братьями! Любовь во Христе для вас — всего лишь покров для ваших низменных страстей. Где ваше смирение? Разве не велено нам подчиняться порядку и закону человеческому и на зло отвечать добром?

Некоторые резко запротестовали:

— Речь идет не о безупречности нашего поведения среди язычников и не о долге добрыми делами подавать им пример и наставлять их в признании Бога нашего. Нет, речь идет об иудеях, которые избивают нас и поносят Господа Христа нашего. Во славу него защищаемся мы, а не ради спасения своих грешных жизней.

Я протиснулся сквозь ряды спорящих, тронул Акилу за руку и прошептал, что мне нужно побыстрее покинуть это место. Когда он узнал меня, лицо его прояснилось от радости. Он осенил меня крестным знамением и воскликнул:

— Минуций, сын Марция Манилиана, значит, ты тоже избрал путь истинный!

Обняв и поцеловав меня в губы, он принялся проповедовать, не обращая внимания на окружающих:

— Христос пострадал и за тебя. Отчего ты не берешь с него пример и не идешь по стопам его? Он не хулит хулящих его и не грозит никому, потому что страдает за них. Не воздавай злом за зло. Хочешь пострадать за Христа — славь и славь Господа!

Не помню, о чем он там еще витийствовал; помню лишь, что его совершенно не интересовало мое мнение: он все говорил и говорил, распаляя сам себя, и его воодушевление увлекало и других.

Постепенно и остальные начали просить об отпущении грехов, хотя были и такие, что бормотали сквозь зубы, будто Царствие уж точно не придет до тех пор, пока иудеи будут безнаказанно притеснять и мучить подданных Христа.

А наверху в это время хватали всех подряд — и правоверных иудеев, и христиан, и вообще весь праздношатающийся сброд. Так как преторианцы заняли все мосты, многие бежали через реку на лодках. Другие спихивали с берега баржи, и их уносило течением. Поскольку почти вся стража была послана в еврейский квартал, сам город остался без охраны. Чернь скапливалась в переулках и как заклинание скандировала имя Христа, подхваченное ею с того берега Тибра. Толпы грабили лавки и поджигали дома, так что городскому префекту, едва лишь он навел относительный порядок в еврейском квартале, пришлось срочно перебрасывать своих людей в центр Рима. Это обстоятельство меня и спасло, потому что ранее префектом был отдан приказ обыскивать в еврейском квартале дом за домом и арестовывать всех смутьянов-христиан.

Уже наступил вечер. Я в полном отчаянии сидел, подперев голову руками, на земляном полу погреба. Очень хотелось есть. Христиане собрали у кого что было съестного — хлеб, оливковое масло, лук, моченый горох и даже вино — и стали раздавать еду всем поровну. Акила благословил по обычаю христиан хлеб и вино — как тело и кровь Христа из Назарета. Я взял то, что мне предложили, и разделил бедняцкий хлеб с Клавдией. Еще мне достался кусочек сыру и немного вяленого мяса. И вино я пил из одного с ними кубка, когда очередь дошла до меня. Как только христиане насытились, они стали нежно целовать друг друга. Клавдия тоже поцеловала меня и воскликнула:

— О Минуций, я так рада, что и ты вкусил его тела и крови, чтобы получить отпущение грехов и приобщиться к вечной жизни. Не ощущаешь ли ты сильнейшее горение духа, как если бы сбросил с себя изношенную оболочку своей прежней жизни и облачился в новые одежды?

Я было зло ответил, что если и чувствую внутри какое-то жжение, так это наверняка от кислого вина, но тут наконец понял, что она имеет в виду, и до меня дошло, что я только что участвовал в тайной трапезе христиан. Я так сильно испугался, что меня начало мутить, хотя я и знал, что в чаше была никакая не кровь.

— А, глупости! — сказал я раздраженно. — Хлеб есть хлеб, а вино есть вино. Если вы и вправду не занимаетесь ничем другим, то я не понимаю, почему о вас распространяют столько невероятных историй, и совсем уж мне непонятно, почему за такие безобидные вещи люди бьют друг друга по головам.

Я порядком устал и не хотел больше продолжать спор с ней, но возбужденная Клавдия никак не унималась и спустя каких-нибудь полчаса добилась от меня согласия поближе познакомиться с учением христиан — при условии, что я найду в нем разумное зерно. Я вовсе не считал предосудительным то, что они защищались от иудеев, но полагал, что они должны быть наказаны, если не прекратят беспорядков, пускай даже зачинщиками выступали не они, а правоверные иудеи.

Акила рассказал, что и раньше между ними вспыхивали недоразумения и стычки, но такого еще никогда не случалось. Он уверял, что христиане всегда старались на зло и грубость отвечать словами добра; но, с другой стороны, евреи-христиане тоже имеют право ходить в синагоги, чтобы послушать там чтение Писания. Тем более что многие из них даже участвовали в строительстве новых синагог.

… Теплым летним вечером я пошел провожать Клавдию до ее хижины. Мы шагали по склону Ватиканского холма и глядели на другую сторону реки, где полыхало зарево пожаров и истошно кричали люди. Многочисленные тележки и повозки, что везли на рынок овощи и фрукты, запрудили улицу. Крестьяне озабоченно спрашивали друг у друга, что творится в Риме; вдруг от человека к человеку пробежал слух, что некий проповедник Хрест подбил евреев на поджоги и убийства, и все принялись проклинать его и иудеев, для которых ни у кого не нашлось доброго слова.

Вскоре я начал спотыкаться; голова моя раскалывалась. Странно, но удар, полученный в драке, дал себя знать только теперь. Когда мы наконец до брались до хижины, мне стало так плохо, что Клавдия не отпустила меня, а уговорила переночевать у нее. Несмотря на мои возражения, она при свете тусклой масляной плошки уложила меня на свое ложе. Затем девушка принялась шумно прибирать в хижине и вздыхала при этом так тяжело, что в конце концов я не выдержал и спросил, что с нею.

— И я не чиста, и я не без греха, — призналась она. — В моем сердце до сих пор больно отзывается каждое слово, которое ты говорил об этой бесстыдной британской девице, век бы о ней не слышать!

Я искренне попросил ее:

— Попробуй простить меня за то, что я не сумел сдержать слова.

— Что еще не дает мне покоя, так это твое обещание, — пожаловалась она. — Я ненавижу себя. Видно, я плоть от плоти моей матери и моего отца — распутника Клавдия. Огонь пожирает меня, когда я вижу тебя в моем доме.

Но руки у нее были холодны как лед, и холодны губы, когда она нагнулась, чтобы поцеловать меня.

— Ах, Минуций, — прошептала она. — У меня все не хватало духу признаться тебе, что мой двоюродный брат Гай обесчестил меня, когда я была еще ребенком. Сам он со смехом уверял, что сделал это ради разнообразия, переспав по очереди со всеми своими сестрами. С тех пор мне отвратительны все мужчины. Только тебя я не смогла возненавидеть, потому что ты подружился со мной, даже не зная, кто я такая.

Что тут можно было сказать. Желая утешить дрожавшую от озноба и робости Клавдию, я привлек ее к себе. Не стану оправдываться тем, что моя подруга была старше меня на пять лет; признаюсь, однако, что был необычайно горд и доволен, когда она, смеясь и плача, целовала и ласкала меня.

Когда мы проснулись утром, то были так счастливы, что могли думать лишь о себе. Клавдия, лучащаяся радостью и красотой, казалась мне, несмотря на слегка грубоватые черты лица и сросшиеся на переносице брови, просто Венерой. Образ же Лугунды почти совсем испарился из моей памяти, ушел куда-то далеко-далеко. Клавдия была взрослой зрелой женщиной, а Лугунда оставалась маленькой шаловливой девочкой.

Мы не давали друг другу клятвенных обещаний и не хотели заглядывать в будущее. Время от времени меня, конечно, охватывало чувство вины, но тогда я говорил себе, что Клавдия сама должна отвечать за свои поступки. И вообще — отвлечется по крайней мере от дурацких христианских сборищ.

Когда я вернулся домой, тетушка Лелия ядовито объявила, что своими ночными похождениями я причиняю ей огромное беспокойство — мог бы хотя бы заранее предупредить ее! Она внимательно оглядела меня покрасневшими подслеповатыми глазами и насмешливо сказала:

— У тебя рот до ушей, словно ты недавно отведал вкусненькое. Уж не развлекался ли ты всю ночь на пролет в каком-нибудь сирийском борделе?

Потом она подозрительно обнюхала мое платье.

— Нет, борделем от тебя вроде не пахнет. Но где-то же ты провел ночь! Смотри, не влипни в какую-нибудь сомнительную любовную историю! И себе навредишь, и другим напакостишь.

В полдень меня навестил мой друг Луций Поллио, отец которого в этом году был консулом. Он принялся возбужденно рассказывать:

— Евреи просто обнаглели с этими своими требованиями привилегий. Префект все утро допрашивал арестованных и получил неопровержимые доказательства того, что некий еврей по прозвищу Хрест подстрекал рабов и чернь к беспорядкам. Он, конечно, птица не того полета, каким в свое время был Спартак, бывший гладиатор; он выдает себя за государственного преступника, которого несколько лет назад осудили в Иерусалиме на казнь, но который сумел каким-то удивительным образом остаться живым после распятия. Префект распорядился о его поимке и назначил плату за его голову, но я думаю, что плут сбежал из города, как только понял, что бунт не удался.

Меня так и подмывало растолковать этому книжному червю, что многие евреи считают Христа тем самым Мессией, в пришествие коего они верят; но я вовремя спохватился: не следовало признаваться, что я кое-что знаю об этом новом возмутительном учении. Мы с ним еще раз просмотрели мою книгу и внесли некоторые изменения, добиваясь наибольшей чистоты языка. Луций Поллио пообещал найти издателя, если книга пройдет испытание в горниле публичного чтения. По его мнению, мой труд получит хороший отклик, ибо Клавдий до сих пор с удовольствием вспоминает о своих военных успехах в Британии. Любой человек, проявивший интерес к тем краям, вправе рассчитывать на высочайшую благосклонность, уверял меня Луций.

Городской префект попытался прекратить споры вокруг права собственности на синагоги (которое как раз и явилось камнем преткновения в спорах между правоверными евреями и христианами и стало причиной беспорядков), издав постановление, где говорилось, что все, кто принимал участие в строительстве синагог, могут посещать их. И у правоверных узколобых иудеев, и у широко мыслящих евреев уже имеются свои храмы, но поскольку евреи, признающие Христа, забрали одну синагогу себе, ортодоксальные иудеи изъяли из священных ларцев драгоценные свитки Торы и предали синагогу огню, чтобы она не досталась презренным христианам. Вследствие этого вспыхнули новые беспорядки, и тут правоверные иудеи совершили грубую политическую ошибку, нагло обратившись к самому императору.

Клавдия же эти побоища просто вывели из себя, поскольку оторвали от сладостных утех нового брака. И уж совсем он взбеленился, когда Совет иудеев осмелился напомнить, что без поддержки евреев ему никогда не удалось бы стать императором. Дело в том, что собутыльник Клавдия Ирод Агриппа получил от богатых евреев Рима некую сумму, в которой Клавдий крайне нуждался, чтобы после убийства Гая Калигулы подкупить преторианцев. Клавдию следовало платить за ссуду грабительские проценты, а потому об этой истории нельзя было напомнить, не задев его самолюбия.

Багровые щеки старого пьяницы затряслись от гнева, и, заикаясь от волнения сильнее обычного, он приказал иудеям убираться с глаз долой и даже пригрозил выгнать их всех из Рима, если ему еще хоть раз доложат о распрях и потасовках в еврейском квартале.

У евреев-христиан и примкнувшего к ним сброда даже объявились свои главари. К моему ужасу, в покоях отца в доме Туллии я столкнулся с ведущими страстный диспут крючконосым Акилой, его женой Прискиллой и некоторыми весьма уважаемыми гражданами, единственная ошибка которых заключалась в том, что они позволили заинтересовать себя мистическим вероучением христиан. Я пришел, чтобы один на один переговорить с отцом о Клавдии. Теперь я бывал у нее дважды в неделю и оставался в ее доме на ночь, а потому чувствовал себя обязанным что-то предпринять, хотя она сама никогда и ни о чем меня не просила.

Когда я, весь во власти своих мыслей вошел в комнату и нарушил течение их беседы, отец махнул мне рукой — мол, оставайся, Минуций! — продолжая говорить остальным:

— Я встречался с царем евреев и знаю о нем не понаслышке, потому что в то время, когда его распяли, как раз скитался по Галилее, и я могу лично засвидетельствовать, что он восстал из мертвых. Апостолы его прогоняли меня, но я уверяю вас, что он никогда никого не подстрекал к бунту, как это делает сейчас здесь, в Риме.

Все это я уже слышал не раз и удивился только тому, что отец, рассудительный человек, достигший поры зрелости и жизненной мудрости, продолжает пережевывать всю ту же давнюю историю. Крючконосый Акила защищался:

— Мы поступаем, как нам хочется, и это всегда вызывает неудовольствие. Нас ненавидят пуще идолопоклонников, да мы и сами не в состоянии хранить любовь и смирение. Напротив, каждый из нас полагает, что знает больше, чем все прочие, и с жаром принимается поучать других, только что нашедших свой путь и признавших Христа.

А Прискилла добавила:

— Многие и так утверждают, будто это Учитель разбрасывает головни по всей земле, мужа отрывает от жены, а детей настраивает против родителей. И вот на беду в Риме случилось побоище, хотя, право слово, мы стремимся лишь к добру. И я не в силах понять, как любовь и смирение могут привести к ссорам, разладу, вражде, ненависти и злобе. Услышав такое, я вспылил и воскликнул:

— Что вам нужно от моего отца? Вы же довели его до того, что он начал спорить и горячиться! И это мой отец — добрый, мягкий человек! Я не потерплю, чтобы вы втянули его в свои безумные распри!

Отец поднялся и попросил меня помолчать. Не которое время он был погружен в раздумья, а затем произнес:

— Обычно спор рождает истину, но эти ваши непостижимые вещи становятся тем запутанней, чем больше о них говоришь. Однако раз уж вы попросили у меня совета, я скажу вам: добивайтесь отсрочки. Во времена императора Гая иудеи Антиохии извлекли из этого совета немалую пользу.

Все непонимающе уставились на отца. Он рассеянно улыбнулся.

— Отделитесь от иудеев, покиньте синагоги, не платите больше храмовые налоги. Стройте свои молитвенные дома, если хотите. Среди вас есть богатые; возможно, вам удастся собрать большие пожертвования от тех мужчин и женщин, которые верят, что приобретут себе чистую совесть, воздавая и тем богам, и этим. Не задевайте иудеев. Смолчите, если вас оскорбят. Не изменяйте себе, как не из меняю я, и попытайтесь никого не трогать.

В один голос они запротестовали:

— Это жестокие слова! Мы должны поклоняться Царю нашему и славить пришествие Царствия его, если хотим быть достойными его.

Отец, защищаясь, замахал руками и глубоко вздохнул:

— Царствие его заставляет себя ждать, хотя, без сомнения, это вы готовы к соучастию в Духе его, а не я. Если дело дойдет до сената, я попытаюсь замолвить за вас слово, коли вы за этим пришли ко мне. Но если вы не последуете моим советам, я не желаю слышать ни о каком Царствии, потому что верится в него с большим трудом.

Они вроде бы остались довольны его обещанием и покинули нас, причем весьма вовремя, поскольку сразу же после их ухода вернулась Туллия. Она столкнулась с ними уже между колонн атрия и, завидев нас, недовольно воскликнула:

— Марк, я ведь предупреждала тебя, чтобы ты не принимал у себя подозрительных иудеев. Я не имею ничего против, когда ты ходишь к философам, и, раз уж это тебя развлекает, помогаешь бедным, посылаешь своего врача к больным нищим и даришь приданое безродным девицам. Но заклинаю тебя всеми богами, держись от этих евреев подальше, если тебе дорого твое благоденствие!

Облегчив таким образом душу, она обратила свой взор на меня, попеняла мне за стоптанную обувь, мятый плащ, неумело подстриженные волосы и сердито добавила:

— Ты ведь теперь не среди грубых легионеров. Ради твоего отца-сенатора тебе нужно тщательно следить за собой. Придется мне прислать к вам в дом своего цирюльника и портного, ибо тетушка Лелия слишком старомодна и нерасторопна, чтобы как следует заботиться о тебе.

Я с досадой отвечал, что у меня уже есть цирюльник, потому что вовсе не желал, чтобы какой-нибудь раб Туллии следил за каждым моим шагом. Я действительно в свой день рождения купил себе брадобрея и сразу, хотя и скрепя сердце, отпустил его на свободу и открыл для него на Субуре мастерскую. Там у него неплохо шла торговля париками. Также я объяснил Тиллии, что тетушка Лелия будет обижена до глубины души, если в дом придет чужой раб и начнет заниматься моими нарядами.

— Кроме того от рабов больше забот, чем радости, — сказал я под конец.

Туллия не согласилась с этим, ибо полагала, что у хороших хозяев дело обстоит как раз наоборот, а затем спросила:

— Скажи, Минуций, чем ты хочешь заняться? Я позволю себе заметить, что пока ты только все ночи напролет шляешься по борделям и пропускаешь уроки декламации у ритора. Если зимой ты впрямь намерен устроить читку своей книги, не грех тебе было бы умерить свой пыл и начать напряженно трудиться.

Я ответил, что собираюсь еще немного пожить вольной жизнью, которая возможна только в молодости, и что я никем не был замечен в неумеренном пьянстве или в шалопайских проделках, обычных для юных всадников-повес, постоянно дерущихся со стражей и друг с другом.

— Я присматриваюсь, — сказал я. — Я занимаюсь конными тренировками и хожу на процессы, интересные с юридической точки зрения. Я читаю книги, и сам Сенека, философ, выказывает мне свое расположение. Рано или поздно я подумываю добиваться квестуры, но пока я еще молод и неопытен, хотя и мог бы получить на то особое разрешение.

Туллия посмотрела на меня с участием.

— Ты должен понять, что если ты хочешь обеспечить себе достойное будущее, то должен свести знакомства с полезными людьми, — сказала она. — Я устроила тебе приглашения в дома римской знати, но мне жаловались, что ты угрюм и молчалив и не способен отвечать на дружбу дружбой.

Она не ошибалась, но на то у меня были веские причины.

— Дорогая мачеха, — отвечал я, — я способен ценить твое доброе участие, но все, что я вижу и слышу в Риме, предостерегает меня от тесных знакомств с людьми, которые сейчас кажутся нужными. Добрую сотню всадников и десяток сенаторов вздернули или заставили покончить с собой лишь потому, что они были в свое время полезными людьми или водили знакомство с таковыми.

— Ну, благодаря Агриппине теперь все иначе, — с подозрительной поспешностью возразила Туллия, однако мои слова погрузили ее в задумчивость, и лишь некоторое время спустя она произнесла:

— Самое умное, что ты мог бы сделать, это примкнуть к партии любителей состязаний на колесницах. Там ты точно обзаведешься нужными знакомствами. Ведь ты же одержим лошадьми.

— Они тоже частенько бывают полезными, — парировал я.

— Во всяком случае они не так опасны, как женщины, — съязвила Туллия.

Отец внимательно посмотрел на нее и кивнул в знак согласия.

Желая не остаться в долгу, Туллия воскликнула:

— Впрочем, если бы ты сейчас обзавелся подружкой, это вызвало бы в городе кривотолки, хотя я не сомневаюсь, что твой отец в таком деле наверняка сумел бы тебе помочь.

Поразмыслив немного, она добавила:

— Как только в Остии построят новые гавани, торговать итальянским зерном станет совершенно невыгодно. Со временем все пашни снова превратятся в луга, но из тебя, мой дорогой, вряд ли выйдет преуспевающий конезаводчик. Хорошо бы тебе хотя бы наловчиться заключать удачные пари на скачках.

… Дни мои, однако, были наполнены не только цирком. Ведь я владел на Авентине собственным домом, и мне приходилось ублажать и старого ворчуна Барба, и тетушку Лелию; к тому же много времени отнимала тяжба, затеянная соседом моего галльского отпущенника, которому оказался не по вкусу дух мыловарни. Я защищал отпущенника в суде, и мне не потребовалось особого искусства для получения оправдательного приговора, поскольку я сослался на то, что бочки с мочой, выставленные на улицах переддубильными и красильными мастерскими, тоже благоухают отнюдь не розами. Гораздо сложнее оказалось опровергнуть утверждение, будто использование мыла вместо пемзы изнеживает тело и противоречит заветам отцов. Адвокат истца даже пытался добиться запрета на производство в Риме мыла, ссылаясь при этом на наших дедов и прадедов вплоть до Ромула и уверяя, что все они мылись исключительно пемзой и только благодаря этому сохраняли здоровый дух в здоровом теле.

В своей ответной речи я прославлял Рим как империю и мировую державу.

— Но ведь Ромул не воскуривал также и восточные благовония перед изваяниями богов! — с пафосом восклицал я. — Наши праотцы не додумались и до ввоза икры с того берега Черного моря и диковинных птиц из степей, язычков фламинго и индусской рыбы. Рим — это огромный тигель, в котором сплавляются народы и нравы. Он вбирает в себя все лучшее и облагораживает чужие нравы, превращая их в свои.

Применение мыла в Риме не запретили, а мой вольноотпущенник улучшил свой товар тем, что стал добавлять в него ароматные эссенции и называть красивыми именами. На «подлинно египетском» мыле «Клеопатра», производимом в одном из тупиков Субуры, мы даже нажили небольшой капитал. Интересно, кстати, что лучшими потребителями мыла, помимо римлянок, оказались гречанки и чужестранки с Востока, а вот в общественных банях употребление мыла по-прежнему считалось безнравственным.

Я был занят по горло, и все же часто по вечерам перед сном меня охватывало необъяснимое беспокойство, и я спрашивал себя, зачем явился на свет. Я радовался своим маленьким победам, меня печалили поражения, я знал, что настоящим правят случай и Фортуна, а в конце пути я видел смерть, грустный удел всех людей. Я жил для себя и был удачлив во многом, что затевал, но стоило мне чего-то достичь, как я быстро пресыщался своими успехами и опять принимался грустить.

В начале зимы наступил день, к которому я готовился с таким усердием. Мне предстояло читать свою книгу в лекционном зале императорской библиотеки на Палатине. Через моего друга Луция Домиция цезарь Клавдий дал знать, что сам прибудет туда во второй половине дня, поэтому все, кто стремился заручиться расположением императора, принялись воевать за места в зале.

Среди слушателей оказались и командиры, служившие в Британии, и члены сенатской комиссии по британским делам, и даже полководец и триумфатор Авл Плавций. Многие из желавших познакомиться с книгой остались за дверьми и позже пожаловались Клавдию, что, несмотря на их необычайный интерес к теме, им не нашлось в зале места.

Я начал читать свой труд задолго до полудня и, хотя и был по вполне понятным причинам слегка возбужден, читал без запинок, причем все больше воспламенялся, как это свойственно всем авторам, которые долго и упорно работали над своим детищем. Пока все шло хорошо, я был уверен в этом, потому что время от времени поднимал глаза на одобрительно кивающего Луция Домиция. В двенадцать был устроен перерыв и подан прямо-таки до неприличия роскошный обед, тщательно продуманный Туллией и оплаченный отцом. Когда я затем возобновил чтение и перешел к богам и мистериям бриттов, многие из моих слушателей начали клевать носом, хотя, по-моему, это было самое интересное место.

Спустя примерно час я вновь вынужден был прерваться, потому что Клавдий сдержал свое слово и собственной персоной появился в зале. С ним пришла и Агриппина. Они заняли почетные места и усадили между собой Луция Домиция. Лекционный зал вдруг оказался переполненным, и Клавдий раздраженно крикнул стоявшим:

— Если книга хороша, она будет прочитана еще раз. Смотрите, не пропустите! А сейчас идите прочь, не то остальным будет нечем дышать.

По правде говоря, он был слегка нетрезв и часто и громко рыгал. Едва я прочел пару строк, как он вмешался и сказал:

— Память моя уже ослабела, а потому позволь мне как первому по положению и возрасту гражданину Рима перебивать тебя и указывать, в чем ты прав, а в чем заблуждаешься.

И он принялся пространно излагать собственную точку зрения на человеческие жертвоприношения друидов. Он сказал, что безуспешно пытался выяснить в Британии, сжигают ли друиды свои жертвы живьем в больших плетеных корзинах.

— Я, конечно, верю тому, что говорят уважаемые очевидцы, но еще больше я доверяю собственным глазам. Поэтому я проглочу это твое утверждение, не пережевывая. Будь же так добр и продолжай, юный Лауций.

Но я не успел далеко отплыть, ибо ему вновь вспомнилось что-то из виденного им в Британии, о чем следовало срочно поведать. Громкий смех слушателей ошеломил меня, и я растерялся. Клавдий же, как ни странно, вдруг добавил что-то дельное и о моей книге.

Затем он вступил в оживленный разговор с Авлом Плавцием о некоторых подробностях своего давнего похода. Публика изобразила верноподданнейшее внимание и стала восклицать: «Слушайте, слушайте!». Я вновь вынужден был замолчать, и только успокаивающие улыбки Сенеки позволили мне забыть о своем раздражении. Один сенатор по имени Осторий, который всегда все знал лучше других, вмешался в эту беседу, чтобы заявить, будто император совершил политическую ошибку, когда закончил кампанию прежде, чем все племена бриттов были покорены.

— Покорить бриттов? Но это легче сказать, чем сделать, — фыркнул справедливо оскорбившийся Клавдий. — Покажи-ка ему свои рубцы, Авл. Однако ты напомнил мне о том, что в Британии сейчас все спокойно, раз я до сих пор не назначил преемника Авлу Плавцию. К счастью, у нас есть ты, Осторий. Думаю, я не единственный в зале, кто по горло сыт твоим всезнайством. Ступай домой и готовься к отъезду. Нарцисс сегодня же подготовит тебе предписание.

Я думаю, моя книга наглядно показала слушателям, что цивилизовать Британию — дело очень не простое, потому что они дружно рассмеялись. После того, как униженный Осторий покинул зал, я смог наконец спокойно завершить чтение. Клавдий благосклонно дозволил мне читать при свете ламп, поскольку признал, что своими вставными рассказами отнял у меня много времени. Когда я умолк, он тут же захлопал в ладоши, и следом по залу пронеслась буря аплодисментов. Разумеется, ни у кого не было ни одного замечания, ибо в этот поздний час все думали только о еде.

Часть публики пошла со мной, поскольку Туллия велела своему знаменитому повару приготовить праздничный ужин. О книге особенно не распространялись, лишь Сенека представил меня издателю. Этот всесторонне образованный пожилой человек, бледный, сутулый и близорукий от постоянного чтения, изъявил готовность взять мою книгу и для начала издать в количестве пятисот штук.

— Конечно, ты достаточно богат, чтобы и самому издать свой труд, — сказал он любезно, — но поверь: имя известного издателя весьма важно для покупателя. У моего вольноотпущенника есть свыше ста хорошо обученных рабов, способных переписать любую книгу быстро и без грубых ошибок.

Сенека принялся многословно расхваливать моего нового знакомца, особо напирая на то, что тот не бросил его на произвол судьбы в дни изгнания и постоянно снабжал книгопродавцов много численными философскими рукописями, пересылаемыми с Корсики в Рим. Издатель вкрадчиво заметил:

— Конечно, больше всего я зарабатывал на переводах да переделках греческих любовных историй, но не был я внакладе и от произведений Сенеки.

Я понял его намек и заявил, что готов принять участие в расходах по изданию книги. Для меня, добавил я, большая честь, что он своим уважаемым именем собирается отвечать за добротность моего сочинения.

Вскоре мне пришлось покинуть его, чтобы уделить внимание и другим гостям. Их было несколько десятков, и у меня голова пошла крутом; к тому же я выпил слишком много вина. Возможно, именно это последнее обстоятельство и стало причиной внезапно охватившего меня глубокого уныния. Я вдруг подумал, что никому из собравшихся не интересны ни я, ни моя книга, ни тем более мое будущее. Они явились сюда лишь затем, чтобы отведать редких блюд, выпить лучших вин, позлословить об общих знакомых да втихомолку поудивляться неожиданному взлету отца, который, по их мнению, звезд с неба никогда не хватал.

И я страшно затосковал по Клавдии, единственному, казалось мне, человеку на целом свете, кто действительно понимал и любил меня. Конечно, она не решилась прийти на читку, но я знал, что она горела желанием узнать, как прошло мое выступление. Я догадывался, что в эту ночь она не заснет, и представлял, как Клавдия стоит перед своей хижиной, смотрит на звезды зимнего неба, потом переводит взгляд на Рим, а неподалеку от нее в тишине ночи скрипят повозки зеленщиков и ревет скот, ведомый на убой. За время, проведенное у Клавдии, я свыкся с этими звуками и даже полюбил их, и одна лишь мысль о грохочущих повозках так живо явила мне облик Клавдии, что вся моя кровь взволновалась.

Пожалуй, нет в мире более отталкивающего зрелища, чем конец большого торжества. Шипят полупогасшие факелы; рабы провожают к носилкам последних гостей; лампы еле мерцают и при их неверном свете с блестящих мозаичных полов смывают пролитое вино, а с мраморных стен уборной — блевотину. Туллия, само собой разумеется, находится в восторге от удавшегося праздника и возбужденно тараторит, пересказывая отцу всякие сплетни и пытаясь отыскать смысл в каждом слове императора. Я же чувствую себя бесконечно далеким от всего этого.

Если бы я был чуть постарше, я бы уже знал, что вино частенько вызывает меланхолию, но я был молод, а потому все воспринимал всерьез. Я даже не захотел подойти к отцу, который вместе с Туллией подкреплялся легким вином и моллюсками, пока рабы и слуги убирали залы. Я лишь рассеянно поблагодарил хозяев и пошел к Клавдии, нимало не беспокоясь об опасностях ночного Рима; меня вело вперед любовное томление.

В доме ее было тепло, и постель уютно пахла шерстью. Клавдия развела огонь в очаге, чтобы я не мерз, и принялась уверять, будто то, что я после такой успешной лекции, прочитанной всей римской знати, пришел к ней, а не остался у отца, — это очень странно. Однако я заметил на ее черных глазах блестящие слезы счастья, и вскоре она уже нежно шептала мне:

— Ах, Минуций, только теперь я поверила, что ты действительно любишь меня.

После долгих сладостных утех сон оказался коротким и неглубоким. В хижину прокралось зимнее утро. Солнца не было видно, и настроение наше было под стать погоде. С тревогой глядели мы друг на друга, оба бледные и измученные.

— Что с нами будет, Клавдия? — спросил я. — С тобой я обо всем забываю, оказываюсь в ином мире, под другими звездами. Только здесь, в этом домишке, я по-настоящему счастлив. И все-таки вечно так продолжаться не может.

В душе я, правда, трусливо надеялся, что она поспешит успокоить меня и заверит, будто ничего иного ей и не надо и пусть все остается так, как есть, ибо надеяться нам не на что. Однако Клавдия с облегчением вздохнула и воскликнула:

— Ах, Минуций, сейчас я люблю тебя больше, чем прежде, потому что ты сам заговорил об этом! Нет, конечно же, так больше не может продолжаться. Ты мужчина, и потому не сумеешь представить себе, с каким страхом я каждый раз ожидаю месячных; кроме того, никто не вправе требовать от женщины, чтобы она не роптала, если ее любимый заглядывает к ней только тогда, когда ему заблагорассудится. Моя жизнь — это страх и мучительное ожидание.

Ее слова задели меня за живое.

— Странно ты как-то заговорила, — буркнул я неприязненно. — Мне казалось, ты просто радовалась моему приходу — и все. Так что ж ты предлагаешь?

Она крепко сжала мои руки, пристально посмотрела мне в глаза и умоляюще сказала:

— Есть только один выход, Минуций. Давай вместе покинем Рим! Откажись от всех своих должностей. В какой-нибудь глухой деревушке или даже за морем мы с тобой сможем жить без опаски, дожидаясь смерти Клавдия.

Я не мог глядеть ей в глаза и отнял руки. Клавдия вздрогнула.

— Тебе доставляло удовольствие держать овечек, когда я их стригла, и разжигать хворост в очаге, — проговорила она. — Ты хвалил воду из моего источника и уверял, что моя простая еда больше тебе по вкусу, чем самые изысканные блюда. Так вот: это скромное счастье ожидает нас в любом уголке света, как бы далеко от Рима он ни находился.

Я некоторое время размышлял, а потом ответил:

— Я не лгал и не беру обратно своих тогдашних слов, но это решение чревато большими последствиями для нас обоих. Мы не можем, подчиняясь капризу, добровольно подвергнуть себя изгнанию. — И добавил, всерьез разозлившись: — А кстати, как же быть с пришествием Мессии, которого ты ожидаешь со дня на день, и тайными вечерями, в которых ты участвуешь?

Клавдия печально посмотрела на меня.

— Я постоянно грешу с тобой, — заявила она, — и уже не чувствую, когда беседую с ними, прежнего горения духа. Но мне кажется, что они заглядывают мне прямо в сердце и очень беспокоятся за меня. Оттого с каждой вечерей грех мой становится все тяжелее. Лучше уж я уйду с их пути. И если мы с тобой ничего не изменим в нашей жизни, я лишусь последней надежды.

Я возвращался к себе на Авентин, еле волоча ноги от стыда и усталости. Я прекрасно понимал, что поступаю с Клавдией бесчестно, ибо использую ее как шлюху, которой вдобавок можно ничего не платить, однако брак казался мне слишком высокой ценой за простые плотские утехи, и мне совершенно не хотелось покидать Рима — слишком уж хорошо я помнил, как мальчиком в Антиохии и мужчиной в Британии я зимы напролет мечтал об этом городе и тосковал о нем.

Я стал очень редко навещать Клавдию, легко находя всяческие отговорки и более (на мой взгляд) важные дела и приходя к ней единственно по велению плоти. Счастливы мы оставались лишь в постели. Обычно мы терзали друг друга до тех пор, пока я не пресыщался и не находил удобный повод, чтобы прогневаться и уйти.

Следующей весной Клавдий изгнал евреев из Рима, потому что уже ни дня не проходило без их стычек и потасовок, так что в конце концов распри между ними вызвали волнения по всей стране. В Александрии евреи устраивали драки с греками, а в Иерусалиме иудеи-провокаторы разожгли такие тяжелые беспорядки, что у Клавдия лопнуло терпение. Его влиятельные вольноотпущенники с радостью поддержали такое решение, потому что оно позволяло им брать огромные взятки с богатых евреев, которым грозило выселение из города. Клавдий даже не представил свое решение на одобрение сенату, хотя многие евреи уже давным-давно осели Риме и получили гражданские права. Император полагал, что довольно простого указа, поскольку он никого не собирался лишать гражданства; кроме того, по Риму распространился слух, будто иудеи подкупили многих сенаторов. Вот почему дома по ту сторону Тибра опустели, и синагоги закрылись. Множество евреев, у которых не хватало денег откупиться, прятались где-то в Риме, и начальники городских районов сбивались с ног, выслеживая их. Некоторые доходили даже до того, что приказывали своим людям останавливать на улице любых подозрительных лиц и осматривать прямо на месте их детородные органы, чтобы убедиться, что перед ними необрезанный.

Иных хватали в общественных отхожих местах, так как римляне всегда не очень-то жаловали иудеев и с удовольствием включились в охоту. Даже рабы были настроены против них. Пойманных евреев отправляли на строительство гавани в Остию или на рудники Сардинии; мне это, правда, казалось бездумным расточительством драгоценной рабочей силы, поскольку многие из них были весьма искусными ремесленниками. Но Клавдий не знал сострадания.

Среди самих же евреев вражда оказалась еще непримиримее. Теперь между ними разгорелись споры, чья партия виновна в этих гонениях. На дорогах в окрестностях Рима находили бесчисленные трупы; были ли то евреи-христиане или правоверные иудеи, никто не знал. Мертвый еврей — он и есть мертвый еврей, и дорожная стража ничего не видела и ничего не слышала, ведь убийства совершались неприлюдно. «Хороший еврей — мертвый еврей», — острили между собой стражники, порядка ради осматривая убитых, чтобы выяснить, были ли те обрезаны.

Необрезанные же христиане были глубоко озабочены исходом их любимого Учителя и сопровождали его в пути, желая защищать от насилия. Это были необразованные бедные люди, большей частью рабы, успевшие в свою жизнь так настрадаться, что верили они теперь только Мессии.

Обескураженные гонениями на евреев, они казались стадом, лишенным пастыря.

Было трогательно наблюдать, как время от времени они сбивались в кучки и принимались за скудную трапезу. Но и среди них отыскались люди, которые стали всех наставлять, так что вскоре христиане снова раскололись на спорящие группки. Давно уверовавшие проповедовали то, что собственными ушами слышали о жизни и вероучении Иисуса из Назарета. Против них выступали другие, которые говорили: «Нет-нет, все было совершенно не так; на самом деле было вот как…» — и упрямо стояли на своем.

Наиболее отважные пробовали свои силы, доводя себя до экстаза и пытаясь исцелять страждущих возложением рук, но это им удавалось редко. Симона-волшебника отчего-то не выслали: он либо откупился, либо как самарянин не был причислен к евреям. Тетушка Лелия поведала мне, что он до сих пор лечит больных и даже весьма успешно, потому что, уверяла она, Симон получил божественную силу. Я же склонен был думать, что сей чародей испытывал свое искусство только на тех, кто полностью подчинялся его воле. Я больше не встречал его, но знаю, что он имел поклонников и среди христиан; в основном это были состоятельные праздные женщины, готовые скорее поверить колдуну, чем тем, кто проповедовал смирение, скромный образ жизни, любовь и пришествие Сына Божия на облаке. Чувствуя их поддержку, Симон-волшебник даже вновь попробовал полетать.

Барб доставлял мне массу хлопот, потому что часто пренебрегал обязанностями привратника и уходил куда-то по своим делам. Тетушка же Лелия боялась погромщиков и требовала, чтобы я строго поговорил с нерадивым ветераном. Я сделал ему замечание, и в свое оправдание он сказал:

— Я такой же гражданин, как и все прочие, и уже отсыпал зерна из своей корзины в общие закрома. Ты знаешь, что я не очень-то почитаю богов. В особых случаях я приношу жертвы лишь Геркулесу. Но когда подкрадывается старость, хочется быть уверенным, что твой дом стоит на надежном фундаменте. Хорошие люди из пожарной службы и другие старые вояки приняли меня в одно тайное общество, и я с радостью познал, что никогда не умру.

— Сумеречны поля блаженных подземного царства, — сказал я. — Тени должны довольствоваться тем, что слизывают кровь с жертвенников алтарей. Однако умно ли это — смириться со своей судьбой и удовлетвориться ролью тени и праха, когда время жизни проходит?

Барб покачал головой и возразил:

— Я не могу выдать тайны посвященных, скажу тебе одно: нового бога зовут Митра[41]. Его родила одна гора. Пастухи нашли его и склонились перед ним. Он заколол тельца и создал все, что есть добро. Посвященным, принявшим крещение кровью, он дал бессмертие. Если я все правильно понимаю, после смерти у меня вырастут новые конечности и я войду в роскошную казарму, где служба легка и необременительна, а вино и мед текут нескончаемым потоком.

— Барб! — сказал я с упреком. — А я-то думал, что ты уже достаточно зрел и опытен, чтобы не попадаться на крючок таких детских сказок! Тебе надо прописать курс водолечения; боюсь, из-за беспробудного пьянства тебя уже стали посещать привидения.

Барб воздел к небу дрожащие руки и заклинающе произнес:

— Нет, нет! Как только слово бывает сказано, свет его короны сразу рассеивает тьму и звонят священные колокола; тело трепещет, волосы встают дыбом, и даже самый закоренелый маловер убеждается в его божественной мощи. Потом, после того как старый центурион принимает крещение кровью, мы садимся за священную трапезу, обычно состоящую из бычьего мяса, пьем вино и распеваем песни.

— В удивительное время мы живем, — вздохнул я. — Тетушка Лелия ищет спасения у кудесника из Самарии, мой собственный отец озабочен участью христиан, а такой испытанный боец, как ты, увлекается подозрительными восточными мистериями.

— На Востоке восходит солнце, — серьезно воз разил Барб. — Оттого заклавшего тельца можно также считать и Богом Солнца, и даже Богом Коней. Никто, слышишь ты, никто не посмотрит свысока на бедного старого служивого вроде меня, и никто не запретит тебе самому произносить проповеди о нашем боге, если только ты не дал обет молчания. Среди нас есть и пожилые, и молодые всадники, которые забыли теперь и обычные жертвоприношения, и всех прежних богов.

К тому времени, когда я вел этот разговор с Барбом, я уже пресытился скачками, пари, пустым времяпрепровождением в обществе тщеславных самовлюбленных актеров, а также и книжным червем Луцием Поллио, его друзьями и их бесконечными спорами о философии и поэзии. Поэтому я охотно пообещал Барбу сходить с ним на трапезу в честь нового божества. Он обрадовался, возгордился и, к моему крайнему удивлению, весь день строго постился и даже не выпил и глотка вина.

Вечером ветеран тщательно вымылся, надел чистые одежды и повел меня кривыми вонючими переулками в подземный храм в долине между Эсквилином и Целием. Когда мы спустились в скудно освещенный зал с каменными стенами, нас встретил жрец Митры со шкурой льва на плечах. Он задал мне несколько малозначащих вопросов и охотно позволил принять участие в мистерии.

— Мы не делаем ничего постыдного, — сказал жрец. — Мы требуем чистоты, честности и мужественности от тех, кто верит в Бога нашего Митру ради собственного спокойствия души и благой жизни после смерти. У тебя открытое лицо и хорошая выправка, поэтому я думаю, что наш бог понравится тебе. Но не говори о нем без особых на то причин.

В зале между тем собралась довольно большая толпа пожилых и молодых мужчин. Я был озадачен, увидев среди них несколько военных трибунов и центурионов из преторианской гвардии, многие из которых были закаленными воинами с лицами, изборожденными шрамами. Их чистые, едва ли не новые одежды украшали священные знаки Митры. Знаки эти были разными для разных ступеней посвящения, причем воинское звание или состоятельность большого значения не имели. Барб же потом объяснил мне, что самые богатые поклонники нового бога жертвуют ему при посвящении целых быков. Сам Барб удовольствовался рангом ворона, поскольку в жизни своей далеко не всегда бывал безупречен и щепетилен.

В этом подземном зале было настолько сумрачно, что многое я вообще не мог рассмотреть, одна ко мне все-таки удалось разглядеть алтарь с изображением бога, убивающего быка. На голове божества была корона.

Вдруг сделалось очень тихо, и какой-то человек начал читать священные тексты, которые он знал наизусть. Он говорил на латыни, так что я не разбирал лишь отдельные слова, и отлично понял, что это учение провозвещает борьбу дня и ночи, добра и зла. Вскоре свет совсем померк, и я услышал какое-то таинственное журчание и серебристый перезвон колокольчика. Многие глубоко вздыхали, а Барб от волнения схватил меня за руку. Наконец из небольших отверстий в стенах полилось сияние, и все мы увидели корону бога, а затем и кое-что еще, о чем я лучше умолчу.

Посмотрев и послушав, я убедился, что поклонники Митры преисполнены самого строгого благочестия и твердо убеждены в существовании загробного мира. Когда свет и добро одержали окончательную победу, снова зажглись факелы, и мы приступили к непритязательной трапезе. Словно сбросив с плеч тяжелый груз, присутствующие повеселели, заулыбались и заговорили между собой дружелюбно и запросто, без чинов. Трапеза же наша состояла из жесткой, как подошва, говядины и дешевого кислого вина, купленного в соседней лавке. По благочестивым песнопениям и разговорам я заключил, что эти честные простые люди искренне стремятся к беспорочной жизни. Большинство из них были вдовцами или холостяками и вместе с единомышленниками искали утешения и защиты у своего победоносного солнечного бога.

Я нашел, что их общество пойдет Барбу только на пользу; мне же самому все эти церемонии были неинтересны — возможно, потому, что я ощущал себя среди этих серьезных пожилых мужчин слишком уж образованным и слишком молодым. Под конец они принялись рассказывать друг другу всякие истории, но подобные байки можно было услышать под куда более хорошее вино у любого лагерного костра в любом закоулке Римской империи. Я больше не ходил в этот храм.

Тревожное беспокойство не покидало меня. По временам я доставал из своего заветного сундучка выщербленную чашу, проводил по ее краям пальцами и думал о моей гречанке-матери, которую никогда не видел. Затем я, поминая ее, выпивал немного вина и краснел от собственного суеверия. В такие минуты мне казалось, будто мать — добрая и нежная — стоит рядом со мной, но я стыдился говорить с кем-нибудь об этом.

Я принялся изнурять свою плоть беспощадными конными скачками, надеясь получить большее наслаждение, чувствуя под собой галопирующего коня, чем проведя ночь у Клавдии в беспрестанных ссорах. Кроме того, мне нужно было заставить умолкнуть свою совесть.

Юный Луций Домиций по-прежнему отличался на ипподроме и высшим счастьем для него было продемонстрировать красивую выездку на хорошо выдрессированном коне. Он был первым среди юных всадников, и в угоду Агриппине мы, остальные члены сословия всадников, решили выпустить в его честь новую золотую монету. (Кстати, не прошло и года после императорской свадьбы, как Клавдий усыновил мальчика.)

На одной стороне монеты мы велели отчеканить тонкий профиль подростка и надпись с его новым именем вокруг изображения: «Нерону Клавдию Друзу и в память его деда Германика, брата Клавдия». Надпись на другой стороне гласила: «Всадники приветствуют своего предводителя». Откровенно говоря, Агриппина сама оплатила изготовление этих монет, которые раздавались как памятные знаки во всех римских провинциях и одновременно, как и все золотые монеты, отчеканенные в храме Юноны, имели полноправное хождение.

Разумеется, эту маленькую политическую демонстрацию в пользу сына затеяла сама Агриппина. После смерти своего второго мужа, Пасиена Криза, которому довелось походить в отчимах Луция Домиция совсем немного, Агриппина унаследовала собственности на два миллиона сестерциев и сумела — как супруга императора и доверенное лицо управляющего государственной казной — ловко приумножить их.

Имя Германик было более древним и благородным, чем имя Британник, носителя которого мы, кстати сказать, терпеть не могли — ведь он был припадочным и боялся лошадей. Даже о его рождении ходили истории весьма дурного толка, поскольку император Гай Юлий в свое время слишком уж поспешно выдал семнадцатилетнюю Мессалину за дряхлого Клавдия.

Как друг Луция Домиция я принял участие в торжествах по усыновлению и в жертвоприношениях по этому случаю. Весь Рим единодушно считал, что подросток по праву заслужил свое новое положение — и наружность приятная, и императору родня. С этого дня мы стали называть Луция исключительно Нероном. Новое имя Клавдий выбрал в память о своем отце, младшем брате цезаря Тиберия.

Луций Домиций, или Нерон, был из всех юных римлян, кого я знал, самым талантливым. И физически, и духовно он казался куда более зрелым, чем его сверстники. Нерон охотно боролся и раз за разом побеждал всех противников, хотя справедливости ради надо сказать, что его так любили и боялись огорчить, что многие ему просто-напросто поддавались. Нерон все еще мог по-детски расплакаться, если мать или ритор Сенека строго выговаривали ему за что-то. Его обучали лучшие наставники Рима, а учителем красноречия у него был сам Сенека. Я был искренне привязан к юному Нерону, однако меня передергивало, когда я замечал, как легко и правдоподобно он лжет, оправдываясь перед матерью или Сенекой. Впрочем, кто из нас иногда не привирает? Да и сердиться на него подолгу бывало невозможно.

Агриппина тщательно следила за тем, чтобы Нерон участвовал во всех официальных трапезах Клавдия и сидел бы с Британником на одинаковом расстоянии от подножия пиршественного ложа Клавдия. Таким образом римская знать и посланцы провинций могли познакомиться с ним и сравнить обоих мальчиков — смышленого любезного Нерона и угрюмого Британника.

Агриппина по очереди приглашала сыновей знатнейших фамилий Рима к столу обоих подростков. Нерон с легкостью освоил роль хозяина застолья, и Сенека руководил беседой, задавая каждому тему, на которую тот должен был говорить. Я думаю, Нерону он сообщал эту тему заранее и помогал хорошенько подготовиться, недаром же Луций всякий раз первенствовал, отличаясь прекрасным изящным слогом.

Меня звали туда очень часто, ибо по меньшей мере половина гостей уже носила тогу, и Нерон, казалось, радовался мне, своему взрослому, но давнему другу. Однако вскоре мне надоели одни и те же ораторские приемы: все выступающие расцвечивали речи истертыми строками Вергилия или Горация либо цитатами из греческих поэтов. Поэтому я начал старательно штудировать творения Сенеки и запоминать его любимые сентенции насчет обуздания гнева, краткости жизни и незамутненного спокойствия мудрости при любых ударах судьбы.

Когда я познакомился с философом, я сразу почувствовал к нему глубочайшее уважение, ибо, казалось, не существовало на свете такого предмета, о каком он не сказал бы своим превосходно поставленным голосом хоть несколько умных, взвешенных слов. Вот теперь я и хотел испытать, сильнее ли невозмутимость мудрости естественного человеческого тщеславия.

Само собой разумеется, Сенека легко разгадал мою игру, ибо он был далеко не глупец, но ему явно понравилось, что его собственные мысли соседствуют с высказываниями великих людей прошлого. К тому же я сообразил, что прямо называть его имя — это значит грубо льстить, и потому говорил только: «Недавно я где-то вычитал…» или: «Мне сейчас пришло на ум вот какое высказывание…»

Нерону исполнилось четырнадцать лет. У него начал ломаться голос (что доставляло ему немалые страдания), и он получил тогу. Нерон принес Юпитеру жертву как взрослый мужчина и прочитал наизусть — не запинаясь и не повторяясь — жертвенную молитву. Осмотр телячьей печени дал сплошные благоприятные предзнаменования, и Нерон пригласил всю молодежь Рима на грандиозный пир, а сенат единодушно решил, что он удостоится титула консула, как только достигнет двадцати лет. И уже как будущий консул он незамедлительно получил место и голос в сенате.

Как раз тогда со знаменитого острова философов Родоса в столицу прибыли посланцы с прошениями о восстановлении в их краях самоуправления. Не знаю, может, Клавдий уже смягчился и собирался простить островитян, но так или иначе Сенека решил, что более благоприятного случая для Нерона произнести свою первую речь в курии и желать нельзя. И вот втайне ото всех Нерон стал тщательно готовиться к выступлению.

Отец рассказывал, что не поверил своим ушам, когда после выступления родосцев и нескольких саркастических замечаний сенаторов подросток вдруг встал и воскликнул: «Достопочтенные отцы!» Все тут же стряхнули дремоту и выжидающе посмотрели на него. Когда Клавдий кивком головы дал свое дозволение, Нерон поднялся на ораторскую трибуну и со странным воодушевлением заговорил о достославной истории острова Родос, о его знаменитых философах и о тех великих римлянах, что завершили на острове свое образование: «Разве мало перебывало на этом благоухающем розами кусочке суши мудрецов, ученых, поэтов и ораторов, которые поплатились за свои заблуждения ссылкой и позже искупили давние прегрешения всемирной славой?» Ну, и так далее.

Когда он закончил, все устремили горящие взоры на Клавдия — ведь это он столь преступно лишил остров Родос свободы. Речь юного Нерона потрясла императора, и он проникся чувством собственной вины.

— Чего вы уставились на меня, как бараны на новые ворота, — проворчал он. — Давайте, принимайте какое-нибудь решение. На то вы и римские сенаторы!

Приступили к голосованию, и Нероново предложение об амнистии собрало почти пятьсот голосов. Отцу больше всего понравилась скромность оратора, который в ответ на многозначительные поздравления сказал лишь: «Хвалите не меня, хвалите моего учителя!» — и, подойдя к Сенеке, обнял его. Сенека улыбнулся и произнес громко, так, чтобы все слышали: «Даже самому лучшему ритору было бы не под силу превратить в блестящего оратора бесталанного человека.»

Впрочем, большинство сенаторов не любили Сенеку за его светские манеры и за то, что он, по их мнению, подменил в своих писаниях суровый стоицизм древних претенциозным пустословием. Его обвиняли также и в том, что он выбирал себе в ученики только красивых мальчиков; я полагаю, однако, причиной тому были вовсе не наклонности Сенеки, а причуды Нерона: подросток испытывал такое отвращение ко всему некрасивому, что безобразное лицо или даже чье-нибудь родимое пятно надолго отбивали у него аппетит.

После своего назначения претором[42] Сенека вел в основном гражданские дела, куда более трудные и утомительные, чем уголовные. Чаще всего философ занимался тяжбами по земельным владениям, имущественными спорами, разводами и завещаниями. Сам Сенека не раз говорил, что приговаривать человека к телесным наказаниям или смертной казни претит его натуре. Заметив, что я посещаю все его процессы, он как-то заговорил со мной после слушания одного дела и сказал:

— Ты талантлив, Минуций Лауций. Помимо латинского языка, ты владеешь еще и греческим и проявляешь к вопросам права интерес, похвальный для настоящего римлянина. Не желал бы ты стать моим помощником и, к примеру, разыскивать в архиве по моему поручению редкие судебные случаи и забытые распоряжения сената?

Я порозовел от его похвал и ответил, что подобное предложение — большая для меня честь; Сенека же добавил нравоучительно:

— Надеюсь, ты понимаешь, что многие готовы отдать за государственную должность все что угодно?

Разумеется, я хорошо понимал это и поспешил заверить философа, что буду ему вечно благодарен за его доброту. Он покачал головой:

— Ты знаешь, что по римским меркам я небогатый человек. Как раз сейчас я строю дом, и как только он будет готов, я снова женюсь, чтобы положить конец всем пересудам. Ты уже распоряжаешься собственным состоянием. Сможешь ли ты платить мне за мои юридические консультации?

От удивления у меня перехватило дыхание, и я попросил прощения за свою недогадливость. На вопрос, сколько же он хочет, Сенека ласково усмехнулся, похлопал меня по плечу и сказал:

— Наверное, разумнее всего тебе посоветоваться со своим отцом, сенатором Марком Мецентием.

Я тут же разыскал отца и поинтересовался, не обидят ли прихотливого и любящего простую жизнь философа десять золотых? Может, сумму надо уменьшить? Отец весело расхохотался и ответил:

— Уж я-то знаю скромные замашки Сенеки. Предоставь мне самому уладить это дело.

Позднее я слышал краем уха, что он послал Сенеке тысячу золотых, или, говоря иначе, сто тысяч сестерциев. По моему разумению, это было слишком много, однако, как ни странно, Сенека вовсе не казался оскорбленным. Правда, со мной он стал обходиться еще любезнее и предупредительнее, как бы показывая, что прощает эту неприличную выходку, которая и в голову-то могла прийти только выскочке.

Я уже несколько месяцев работал помощником Сенеки в преториате. Он, несомненно, бывал справедлив в своих судебных решениях, всегда тщательно продуманных. Ни одному адвокату-краснобаю ни разу не удалось обмануть его, поскольку Сенека и сам был выдающимся оратором. Тем не менее некоторые из проигравших свои процессы стали распространять слухи, будто он часто и охотно брал взятки. Впрочем, подобные разговоры ходили о любом преторе. Сам Сенека утверждал, что никогда не принимал подарков до начала слушания дела.

— Согласись, однако, — добавлял он, — что если выигравший тяжбу о праве на владение поместьем в миллион сестерциев желает отблагодарить судью, то это совершенно естественно, ибо ни один служащий не проживет на жалованье, оплачивая вдобавок бесплатные представления в театре.

И снова пришла весна. Свежая зелень, теплое солнышко и доносящиеся отовсюду звуки цитр уводили наши мысли от сухих и нудных юридических текстов в страну легкомысленных строк Овидия и Проперция, и все чаще я размышлял о том, как же мне поступить с Клавдией. В конце концов я решил, что помочь мне может только Агриппина — женщина разумная и справедливая. Ни с тетушкой Лелией, ни тем более с Туллией я бы не посмел завести разговор о Клавдии. В один из чудесных вечеров, когда над Римом плыли пышные розовые облака, мне наконец повезло. Нерон взял меня с собой в сады на Пинции, и там мы встретили его мать, которая наставляла садовников перед весенними работами. Глаза ее лучились счастьем — как всегда, когда она видела своего прекрасного сына. Меня же она по-матерински заботливо спросила:

— Что с тобой, Минуций Манилиан? Мне кажется, тебя гнетут какие-то тайные заботы. Взор твой устремлен в землю, и ты как будто не осмеливаешься прямо посмотреть на меня.

Я набрался храбрости и поднял на нее глаза. Взгляд ее был ясен и проницателен, как у богини. Запинаясь, я проговорил:

— Позволишь ли ты посоветоваться с тобой об одном деле, которое тяготит меня?

Агриппина кивнула. Мы с ней отошли подальше от садовников и склонившихся над цветочными клумбами рабов, и она попросила меня быть откровенным и ничего не опасаться. Я завел речь о Клавдии, и уже при первых моих словах Агриппина резко выпрямилась, хотя ни один мускул не дрогнул на ее лице.

— Репутация Плавции Ургуланиллы всегда была сомнительной, — проронила она. — В дни моего детства я даже была с ней знакома, хотя многое бы дала, чтобы никогда не видеть ее. Как же так случилось, что ты свел знакомство с подобной девицей? Насколько мне известно, она не имеет права даже показываться внутри городских стен. Разве эта бесстыдница не пасет овец где-то в поместье Авла Плавция?

Я объяснил, как мы познакомились, и попытался было продолжить свой рассказ, однако Агриппина засыпала меня новыми вопросами, чтобы, как она пояснила, лучше вникнуть в суть дела. Все же мне удалось вставить:

— Мы любим друг друга и хотели бы пожениться, если бы знали как к этому подступиться.

— Минуций, на таких девушках не женятся, — отрезала Агриппина.

Я начал расхваливать Клавдию, но собеседница уже едва меня слушала. С навернувшимися на глаза слезами она смотрела на заходящее над Римом багровое солнце, и мне показалось, что слова мои ее тронули. Вдруг она перебила меня и спросила:

— Ты уже спал с ней? Говори, как есть.

Я не мог скрыть правды, но немного покривил душой, сказав, будто мы счастливы и хорошо понимает друг друга, хотя с тех пор, как мы принялись ссориться, это было не совсем так. Я робко поинтересовался, нельзя ли устроить удочерения Клавдии каким-нибудь добропорядочным семейством.

— Бедный Минуций, и зачем ты только во все это ввязался? — с сочувствием ответила Агриппи на. — В целом Риме ты не найдешь ни одного почтенного семейства, которое было бы готово заплатить положенную высокую цену за ее удочерение. Клавдий, конечно, позволяет этой девице носить свое имя, но доброй славы оно ей никогда не прибавит.

Я попытался что-то объяснить, однако Агриппина была непоколебима.

— Я покровительница сословия всадников, и мой долг заботиться о твоем благе, а вовсе не о том бедном легкомысленном создании. Ты даже не представляешь, что рассказывают о твоей подружке, и я вовсе не собираюсь открывать тебе глаза, поскольку голос плоти заглушает у тебя голос рассудка и ты все равно мне не поверишь. Но я обещаю, что позабочусь о тебе.

Я растерянно сказал, что она неправильно меня поняла, что Клавдия вовсе не легкомысленна и не порочна и что я никогда и не помышлял жениться на ней. Признаюсь, Агриппина была очень терпелива. Она подробно выспросила, чем мы занимались вдвоем с Клавдией, разъяснила, как в любовных утехах отличить истинную добродетель от развращенности и дала мне понять, что Клавдия гораздо опытнее меня.

— Божественный Август, как ты знаешь, отправил в ссылку Овидия, который в своих безнравственных книгах пытался доказать, что любовь — это искусство, — говорила она. — Не сомневайся в своем решении! Такие забавы бывают только в публичном доме, и лучшее доказательство моей правоты — это то, что ты, Минуций, не в силах прямо глядеть мне в глаза!

Беседа наша была очень тягостной, но у меня словно гора свалилась с плеч после того, как я доверился умной и благородной Агриппине. Я радостно поспешил из города, чтобы тотчас сообщить Клавдии, что судьба наша в надежных руках. До этого я ничего не говорил ей о своем намерении, чтобы не будить в ней напрасных надежд.

Но когда рассказал ей о своем разговоре с Агриппиной, Клавдия от страха так побледнела, что на посеревшей коже отчетливо выступили почти незаметные обычно веснушки.

— Ах, Минуций, Минуций, что ты натворил! — простонала она. — Или ты совсем лишился разума?

Я очень обиделся, потому что она упрекала меня за поступок, который казался мне разумным и необходимым и на который я решился исключительно ради нее. Ведь нужно было набраться не малой храбрости, чтобы заговорить о таких щекотливых вещах с первой матроной Рима. Я запальчиво спросил Клавдию, почему столь раздражает ее благородная Агриппина, но она не ответила, а продолжала сидеть, словно пораженная громом, безвольно уронив руки на колени и даже не удостоив меня взглядом.

Ласками мне тоже не удалось вызвать ее на разговор. Она быстро выпроводила меня, и я в конце концов пришел к выводу, что ее поведение объясняется неким проступком, тяготящим ее совесть, о коем она не может или же не хочет рассказать мне. Единственное, чего я добился от нее на прощание, было заявление, что бессмысленно объяснять мне что-либо, если я настолько простодушен, что доверился женщине вроде Агриппины.

Я покинул Клавдию в крайней степени раздражения, бормоча, что вот, мол, все и закончилось, а ведь когда-то нам было хорошо, и если бы не ее вечные причитания о будущем и о супружестве, то… Но не успел я пройти и нескольких шагов, как она показалась на пороге своей хижины и крикнула мне вслед:

— Неужели мы так и расстанемся, Минуций? И у тебя не найдется для меня доброго слова? Ведь мы, наверное, никогда больше не увидимся!

Раздосадованный тем, что она не отвечала на мои ласки, как это бывало при наших прежних примирениях, я зло проговорил:

— Клянусь Геркулесом,что я постараюсь никогда не встречаться с тобой!

Вступив на мост через Тибр, я уже раскаивался в своих словах, но гордость не позволила мне вернуться.

Незаметно миновал месяц. В один из дней Сенека отвел меня в сторону и сказал:

— Тебе уже двадцать лет, Минуций Лауций, а значит, настала пора ради удачной будущей карьеры на месте познакомиться с тем, как управляются провинции. Моему младшему брату, как тебе должно быть известно, за особые заслуги доверили на несколько лет провинцию Ахайя[43]. И вот он написал мне, что нуждается в ком-нибудь, кто сведущ в законодательстве и к тому же обладает военным опытом. Ты еще молод, но я успел хорошо узнать тебя и думаю, что ты справишься. Кроме того, твой отец был со мной необычно щедр, и я чувствую себя обязанным отличать тебя и давать тебе возможность выдвинуться. Поезжай туда как можно скорее. Сначала доберись до Брундизия[44], а там садись на первый же корабль в Коринф.

Я понял, что это было уже не дружеское пожелание, а приказ, и немного расстроился, хотя и осознавал, что молодого человека моего возраста и не могли направить в какое-нибудь более интересное место. Коринф — жизнерадостный город, и неподалеку от него находятся старые Афины. Во время служебных поездок я наверняка смогу увидеть все достопримечательности Эллады. Ну а после возвращения, спустя несколько лет, я получу самостоятельную государственную должность, несмотря на то, что мне не исполнится еще и тридцати. Поэтому я почтительно поблагодарил Сенеку и сразу же занялся сборами в дорогу.

Откровенно говоря, это назначение подоспело как нельзя более кстати. В Риме стало известно, что британские племена вновь поднялись, чтобы проверить, каков Осторий будет в деле. Веспасиан, разумеется, знал, что следует предпринять, но новый военачальник еще не освоился в Британии, и я очень опасался, что меня вновь могут послать туда, куда я вовсе не расположен был возвращаться. Даже соплеменники Лугунды, люди мирные и терпимо относящиеся к Риму, начали пощипывать наши войска, расквартированные по берегам пограничной реки, и меня пугала мысль о необходимости воевать с родней моей бывшей пленницы.

Я по-прежнему полагал, что Клавдия обошлась со мной очень скверно и несправедливо, однако все же решил перед отъездом непременно с ней попрощаться и как-то утром отправился на другую сторону Тибра. К моему удивлению, хижина Клавдии оказалась запертой и пустой, и никто не ответил на мой стук; овечьего стада тоже нигде не было видно. Я заглянул в поместье Авла Плавция, чтобы справиться о девушке. Меня приняли холодно; казалось, никто ничего не знал. Мне даже показалось, что ее имя находилось под запретом.

В волнении я поспешил обратно в город и разыскал в доме Плавция тетушку Паулину. Она была в своем неизменном трауре, и на этот раз вы глядела еще более заплаканной, чем обычно; говорить о Клавдии она наотрез отказалась.

— Чем меньше ты будешь спрашивать о ней, тем лучше, — сказала она и неприязненно посмотрела на меня. — Клавдия попала из-за тебя в беду… впрочем, рано или поздно это все равно бы случилось. Ты молод, и я не могу поверить, что ты ведаешь, что творишь, но и прощать тебя я тоже не желаю. Я стану молиться Богу, чтобы он отпустил тебе твои грехи.

От такой таинственности меня охватили страх и недобрые предчувствия. Я не знал, что и думать. Я все так же считал, что ни в чем не виноват, ибо то, что было между мною и Клавдией, произошло по ее доброй воле, но я понимал, что время уходит и что надо действовать.

Переодевшись, я отправился во дворец. Надо было попрощаться с Нероном, который искренне завидовал тому, что я смогу собственными глазами увидеть все красоты Эллады. Желая лишний раз выказать мне свою привязанность, он взял меня под руку и отвел к матери, несмотря на то, что Агриппина и мрачный Паллас сидели над счетными книгами. Паллас слыл самым богатым человеком Рима. Он был настолько высокомерен, что никогда не разговаривал со своими рабами, а приказы отдавал им мановением руки, и слуги должны были тотчас разгадать желание господина.

Для Агриппины наш визит был, конечно, некстати, но при виде Нерона она по обыкновению просияла. Она пожелала мне успехов, предостерегла от легкомысленных поступков и выразила надежду, что я, переняв все лучшее из греческих обычаев, вернусь домой добрым римлянином.

Я что-то невнятно пробормотал, посмотрел ей в глаза и сделал просительный жест. Она тут же поняла меня. Заносчивый Паллас не удостоил меня даже взглядом, он лишь недовольно пошуршал своими папирусами и записал пару цифр на восковой дощечке. Агриппина посоветовала Нерону поучиться у Палласа искусству сложения чисел и провела меня в соседний зал.

— Лучше, чтобы Нерон не слышал нашего раз говора, — заметила императрица. — Он еще совсем ребенок, хотя и носит тогу взрослого мужчины.

Это было не так. Нерон однажды сам хвастался мне, что переспал с какой-то рабыней и — потехи ради — развлекся с мальчиком. Но сказать об этом его матери я, ясное дело, не мог. Агриппина некоторое время рассматривала меня безмятежным, ясным взором, а потом вздохнула и проговорила:

— Ты, конечно, хотел услышать о Клавдии. Я не желала бы тебя разочаровывать, так как отлично знаю, насколько тяжело воспринимаются в юности подобные вещи, и все же для тебя будет лучше во время прозреть, хотя я, возможно, и сделаю тебе больно. Я велела следить за Клавдией. Ради твоего благополучия мне нужно было узнать правду о ее поведении. Меня не обеспокоило, что она нарушала строгий запрет и входила в город, и мне было безразлично то, что она вместе с рабами участвует в известных тебе не совсем пристойных тайных трапезах; но я не могла простить ей, что она без надлежащего врачебного осмотра продается под римскими стенами за пару медяков всем проезжим — пастухам и им подобным.

Это обвинение было настолько ужасным и невероятным, что у меня перехватило дыхание. Агриппина сочувственно посмотрела на меня и продолжала:

— Дело было без особой шумихи рассмотрено гражданским судом, и поверь мне, нашлось достаточно свидетелей, чьих имен я не буду сейчас называть, чтобы не вгонять тебя в краску. Из милосердия к ней Клавдия не понесла положенного наказания. Ее не били плетьми и ей даже не остригли волосы. Клавдию поместят в закрытый дом в одном маленьком городке, где она сможет поучиться нравственности. Я не назову тебе это место, чтобы ты не наделал глупостей. Если же по возвращении из Греции ты захочешь ее повидать, то я устрою вам встречу — при условии, однако, что она исправилась. Ты же должен дать мне обещание, что прежде не попытаешься искать ее. Ну же, я жду!

Слова ее казались настолько непостижимыми, что у меня закружилась голова и задрожали колени. Непроизвольно я стал припоминать все мои свидания с Клавдией, ее ласки, ее страстный шепот… Да, она была намного опытнее меня. Агриппина коснулась моей руки и предостерегающе покачала головой:

— Проверь себя, Минуций. Ведь только юношеское тщеславие не дает тебе сознаться в том, что ты был коварно обманут. Учись на собственных ошибках и впредь не доверяй падшим женщинам и их нежным словам. Твое счастье, что ты во время вырвался из ее тенет, обратившись ко мне. Хоть в этом ты действовал с умом!

Прекрасное лицо Агриппины было невозмутимо. Ни тени сомнения, ни следа растерянности не заметил я на нем. Она погладила меня по щеке и попросила:

— Погляди-ка мне в глаза, Минуций Лауций, и ответь: кому ты веришь больше — мне или этой грубой девочке, беззастенчиво воспользовавшейся твоей слепой доверчивостью?

И здравый смысл, и все мои смятенные чувства подсказывали мне, что этой доброй женщине, супруге императора, я должен доверять больше, чем Клавдии. Я опустил голову, желая скрыть горячие слезы разочарования, что потекли из моих глаз. Агриппина привлекла меня к своей теплой груди, и я, несмотря на невыносимую душевную боль, вдруг почувствовал во всем своем теле такой жаркий трепет, что мне сделалось ужасно стыдно.

— Не благодари меня сейчас, не стоит, хотя поверь, я очень выручила тебя, — прошептала Агриппина мне на ухо; я ощутил ее теплое дыхание и задрожал еще сильнее. — Я знаю, позже, хорошенько все обдумав, ты непременно скажешь мне спасибо, потому что я спасла тебя от самой страшной и мерзкой опасности, которая только может подстерегать юношу, когда он становится мужчиной.

Из опасения перед соглядатаями она отстранила меня и еще раз одарила мягкой улыбкой. Я был разгорячен, и лицо мое было мокро от слез, так что мне никому не хотелось попадаться на глаза. Агриппина указала мне черный ход, и я с опущенной головой побрел по мощенному белым камнем крутому переулку Богини Победы.

Глава 5 КОРИНФ

Коринф известен всем без исключения, он самый жизнерадостный и веселый из всех городов; так, во всяком случае, уверяют его жители. Двести лет назад Муммий разрушил его до основания, но в наши дни благодаря дальновидности Божественного Юлия Цезаря восставший из пепла город вновь населяют около полмиллиона человек, приехавших сюда из всех стран мира. От акрополя и до самых городских стен с утра до позднего вечера улицы Коринфа ослепительно сияют под лучами щедрого солнца, и молодой человек, которого снедает душевное беспокойство, быстро излечится от своей тоски среди пестрой разноязычной толпы.

Мой слуга Геракс напротив, должно быть, частенько клял себя за то, что со слезами на глазах умолял меня на невольничьем рынке в Риме купить его. Он умел читать и писать, разминать суставы, стряпать, торговаться в лавках и говорить по-гречески и на ломаном латинском. Он просил меня не слишком сбивать его цену, поскольку хозяин, мол, вынужден расстаться с ним лишь по горькой необходимости, из-за несправедливого судебного приговора, который довел этого богатого человека едва ли не до разорения. Я, конечно, сразу сообразил, что Гераксу пообещали комиссионные, если ему своим краснобайством удастся удержать высокую цену, но в тогдашнем моем состоянии я не был расположен торговаться.

Конечно, же, Геракс надеялся получить молодого и дружелюбного хозяина и боялся, что может очутиться в убогом доме, полном скряг. Моя меланхолия и неразговорчивость постепенно приучили его к молчаливости, хотя ему приходилось очень тяжко, ибо по природе своей он был болтуном. Даже приятное морское путешествие не помогло мне рассеяться, и я по-прежнему не желал ни с кем разговаривать и отдавал Гераксу приказы лишь жестами, на манер Далласа. Прислуживал он мне весьма усердно — может, опасался, что я, будучи нелюдимом, отвожу душу поркой рабов.

Геракс родился и воспитывался невольником. Сильным он не был, но я купил его, во-первых, что бы не тратить время на мучительные поиски, а во-вторых, оттого, что у него не было видимых изъянов. Он умудрился даже сохранить все зубы, хотя ему уже перевалило за тридцать. Конечно, я допускал, что у Геракса мог быть какой-то скрытый порок (недаром же от него хотели избавиться), но я не мог отправляться в дальний путь без слуги. Поначалу он был для меня сущим наказанием, однако довольно скоро я обучил его молчать и смотреть так же угрюмо, как и я, и с тех пор он стал надлежащим образом заботиться о моих вещах, платье и питании и даже научился аккуратно и без порезов подстригать мою все еще мягкую бороду.

В Коринфе ему уже доводилось бывать, и он устроил меня на ночлег неподалеку от храма Нептуна на постоялом дворе под названием «Судно и маяк». Он пришел в ужас от того, что я не поспешил первым делом в храм, чтобы принести благодарственную жертву за счастливый исход опасного морского путешествия, а тотчас отправился на форум, чтобы сообщить проконсулу о своем прибытии.

Резиденцией проконсула в Ахайе служило огромное здание с порталом. Внешний двор окружала стена с домиком стражи. Оба легионера, стоявшие на посту перед входом, поплевывали сквозь зубы и задирали проходящих девушек, прислонив к дереву свои щиты и копья. Они насмешливо покосились на мою узкую красную кайму, но внутрь пропустили без слов.

Проконсул Луций Анней Галлион принял меня одетым на греческий лад; он благоухал восточными ароматами, а на голове у него красовался венок из цветов, как если бы он собирался на пир. Проконсул произвел на меня впечатление человека добродушного. Он сразу велел подать нам хорошего вина и принялся внимательно читать письмо своего старшего брата Сенеки и другие послания, которые я передал ему как курьер сената. Я едва прикоснулся к моему кубку и тут же отставил его в сторону, ибо глубоко презирал тот мир, в котором, к несчастью своему, родился и от которого с не давних пор не ждал для себя ничего доброго.

Прочитав все письма, Галлион внимательно и серьезно посмотрел на меня.

— Я думаю, тогу тебе следует надевать только в дни судебных заседаний, — осторожно предложил он. — Не забывай, что Ахайя есть Ахайя. Ее цивилизация старше или во всяком случае несравненно духовнее римской. Греки живут по их собственным законам и сами следят за поддержанием порядка. Рим проводит в Ахайе политику невмешательства. Тут все идет своим чередом, а мы лишь следим за происходящим со стороны. Преступления против жизни здесь редкость. Больше всего забот нам доставляют, как и во всех портах, воры и мошенники. Амфитеатра в Коринфе нет, зато есть роскошный цирк с конными скачками. Каждый вечер в городе открыты театры. Всякие прочие удовольствия, так занимающие молодые умы, здесь тоже в избытке.

Я недовольно отвечал:

— Я приехал в Коринф не развлекаться, а делать карьеру.

— Конечно, конечно, — согласился Галлион. — Мой брат пишет об этом в своем письме. Пожалуй, тебе надо для начала доложить о себе командиру когорты нашего гарнизона. Он из Рубриев, так что будь с ним повежливей. Я поручаю тебе заниматься боеготовностью наших войск, ибо солдаты в последнее время совсем распустились. Позднее ты проведешь инспекции других гарнизонов. Их тут не так уж и много. В Афинах и прочих знаменитых и священных городах Греции лучше не появляться в военном облачении. Лохмотья философов там более к месту. Раз в неделю я отправляю суд прямо перед моим домом, и ты, разумеется, должен при этом присутствовать. Заседания начинаются не ранним утром, а только после полудня — ведь нужно придерживаться местных обычаев. А теперь я хочу провести тебя по дому и представить моему главному писцу.

Он был очень приветлив со своими подчиненными, и я, подражая ему, тоже улыбался, знакомясь со счетоводом, юристом, старшим сборщиком налогов Ахайи и римским уполномоченным по торговле.

— Я с удовольствием поселил бы тебя прямо здесь, — сказал Галлион, — но интересы Рима требуют, чтобы ты подыскал себе жилье в городе, скажем, на хорошем постоялом дворе или в чьем-нибудь доме. Так ты будешь ближе к коринфянам и сумеешь изучить их нравы и познакомиться с их нуждами и желаниями. Всегда помни о том, что в делах с Ахайей мы должны быть крайне осторожны. Сегодня к обеду я жду ученых и философов и с радостью пригласил бы и тебя, но вижу, что ты устал с дороги, да и кухня моя вряд ли тебе понравится, раз ты едва пригубил моего вина. Отдохни, познакомься с городом и зайди к Рубрию, когда тебе будет удобно. Можешь с этим не спешить.

Под конец Галлион представил меня своей супруге. На ней были затканный золотом греческий плащ и сандалии из тесненной золотом кожи, а на голове, поверх искусно убранных волос, ловко сидел золотой же обруч. Она лукаво посмотрела на меня, на Галлиона, потом посерьезнела и приветствовала меня таким низким и печальным голосом, словно ее внезапно объяла мировая скорбь, но вдруг зажала рот ладошкой, прыснула и убежала.

Я решил, что рожденная в Испании Гельвия при всей своей красоте еще совершенный ребенок. Галлион подавил усмешку, проводил жену взглядом и затем подтвердил мою догадку:

— Да, Лауций, она слишком молода и не умеет исполнять те обязанности, которые на нее возлагает ее положение. К счастью, в Коринфе на это смотрят сквозь пальцы.

На следующий день я долго размышлял над тем, следует ли мне сообщить в гарнизон о своем прибытии и потребовать для себя коня и почетную стражу, на что я имел неоспоримое право. Однако прежде я все же решил познакомиться с моим начальником Рубрием. Скромность не помешает, подумал я, и надел полагающуюся по уставу кожаную безрукавку с серебряным орлом, сапоги с железными пластинами, поножи и шлем с красным гребнем. На плечи мне Геракс накинул короткий пурпурный плащ военного трибуна.

Мой наряд привлек такое большое внимание обитателей постоялого двора, что в двери протиснулись даже повара и подметальщицы, желавшие взглянуть на меня хоть одним глазком. Не успел я в своем бренчащем облачении сделать и пару шагов, как меня окружила толпа зевак. Мужчины указывали пальцами на мой шлем и выкрикивали что-то непонятное; женщины ощупывали мою безрукавку, а уличные мальчишки, горланя и вопя, гурьбой маршировали следом. Все это продолжа лось до тех пор, пока я наконец не понял, что надо мной просто-напросто смеются.

Положение мое стало настолько плачевным, что я уже готов был выхватить свой длинный кавалерийский меч и ударами плашмя разогнать улюлюкающих ротозеев, но, к счастью, вовремя сообразил, что это вызовет еще больший восторг, и сдержался. Покраснев от досады, я обратился за помощью к стражнику. Тот дубинкой разогнал сорванцов и расчистил мне путь. И все же не менее сотни коринфян торжественно сопровождали меня до самых ворот гарнизона.

Завидев вопящую на разные лады огромную толпу, постовые торопливо подхватили свои щиты и копья и в панике затрубили тревогу. Но никто и не думал идти на приступ римских укреплений. Люди, радостно галдя, остановились неподалеку от вооружившихся копьями солдат и принялись наперебой выкрикивать приветствия в мой адрес. До меня долетали слова восторга — как видно, город давно не наслаждался столь потрясающим зрелищем.

Старший центурион когорты примчался ко мне в одном нижнем белье, а следом за ним во двор высыпала куча вооруженных до зубов легионеров. Только юношеской глупостью можно объяснить то, что я затем сделал. Я, видите ли, проорал им несколько команд, что было по меньшей мере странно, ибо я еще даже не представился Рубрию. Я приказал солдатам добежать до стены, вернул их обратно, велел построиться и предложил центуриону принять командование. Он стоял передо мной, широко расставив ноги и подбоченясь; щеки его покрывала густая щетина. Озадаченный центурион ответил мне:

— Рубрий еще спит после тяжелых ночных учений, и будить его, пожалуй, не стоит. Солдаты тоже очень устали. Как вы смотрите на то, чтобы сначала выпить у меня немного вина? Кстати и расскажете мне, кто вы, откуда тут взялись и для чего обрушились на нас, сверкая глазами и скрежеща зубами, словно сам бог войны.

По его загрубелому лицу и многочисленным шрамам я понял, что имею дело с заслуженным ветераном, спорить с которым не следует. Молодой всадник, вроде меня, запросто мог схлопотать от такого закаленного в битвах центуриона щелчок по носу, а я не хотел после только что пережитого позора оказаться униженным на глазах любопытных легионеров. Некоторые из них уже отделялись от строя и медленно брели по направлению к нам.

Центурион провел меня в свою каморку, пахнувшую кожей и железом, и предложил вина из глиняного кувшина, но я твердо отказался, сказав, что из-за данного мной обета пью только воду и ем одни овощи. Он удивленно взглянул на меня:

— Вроде бы Коринф прежде никогда не был местом ссылок. Наверное, ты из знатной семьи, раз за то, что натворил в Риме, тебя отправили всего лишь сюда.

Он поскреб подбородок, заросший щетиной, от всей души зевнул и сам выпил свое вино. Затем, уступив моей просьбе, он все-таки вынул список когорты и пояснил:

— Здесь в городе мы выставляем посты лишь перед домом проконсула и у главных городских ворот. В ближайших портах расквартированы постоянные гарнизоны, у которых есть свои собственные казармы, так что людям не нужно бегать взад-вперед между казармой и гаванью. В военном регистре мы значимся полноценной когортой и в случае чего можем выступить как самостоятельная боевая единица.

Я спросил его насчет конницы. Центурион ответил:

— У нас в гарнизоне нет ни одного верхового. У Рубрия и наместника, разумеется, есть свои лошади, но оба они предпочитают носилки. Если тебе так нужно, ты можешь, конечно, получить коня, однако знай, что согласно приказу нас должна поддерживать коринфская конница.

Когда же я осведомился о распорядке дня, строевой подготовке, чистке оружия и тому подобном, он бросил на меня недоверчивый взгляд и сказал:

— Об этом ты лучше переговори с Рубрием. Я всего лишь его подчиненный.

Чтобы убить время, я прошелся по пустым казармам, замусоренным и изгаженным паутиной, заглянул в оружейные камеры, на кухню и в алтарь. У гарнизона не было собственного орла, а всего лишь обычный полевой знак когорты с кистями да памятный щит. Закончив осмотр, я почувствовал себя в равной степени озадаченным и напуганным.

— Куда попрятались люди? — громко воскликнул я. — Что если потребуется выступать по тревоге?

Центурион потихонечку начинал терять терпение. Он раздраженно отвечал:

— А вот об этом ты спросишь сам у своего начальника Рубрия.

Около полудня Рубрий наконец прислал за мной. Он занимал изящно обставленные в греческом стиле помещения, и я видел по меньшей мере трех юных женщин, что прислуживали ему. Он был лыс, с оплывшим лицом и бледными тонкими губами. Я заметил, что при ходьбе Рубрий слегка приволакивал левую ногу. Он радушно принял меня, обнял, обдав запахом выпитого вина, и предложил садиться и чувствовать себя свободно, как дома.

— Ты только что из Рима, и тебя наверняка удивляет наша ленивая неспешная жизнь, — сказал он. — Вовремя, вовремя у нас появился юный всадник: уж он-то пробудит нас от спячки. Ах да, ты же военный трибун, да еще заслужил это звание в Британии! Понимаю! То, что тебя прислали сюда, — это награда за отличие!

Я попросил у него служебные указания. Он немного помедлил с ответом и наконец сказал:

— В Коринфе нам не нужно держать оружие наизготовку: Совет города и жители сочли бы это оскорблением. Большинство легионеров женаты, и я разрешил им заняться ремеслом или торговлей. Время от времени, по римским праздникам, мы, разумеется, проводим учения, но внутри наших стен, чтобы не вызывать ненужного волнения.

Я набрался духу и заметил, что солдаты, которых я видел, ленивы и распущенны, что в оружейной камере пыль в палец толщиной и что казарма заросла грязью.

— Вполне возможно, — согласился Рубрий. — С некоторых пор я уже не в силах тщательно заботиться обо всем. Я пожилой человек и жизнь в Коринфе утомительна для меня. К счастью, мой старший центурион вполне надежен и прекрасно со всем справляется. По званию тебе следовало бы стать моим заместителем, но он будет сильно уязвлен, если я отстраню его. Я посоветовал бы вам, так сказать, объединиться и нести службу попеременно; только, пожалуйста, не ходите ко мне с жалобами друг на друга. Я в своей жизни повидал уже немало и хочу покойно провести здесь остаток дней. Поверь, через пару лет я умру.

Внезапно он умолк, пронзительно взглянул на меня и спросил мрачно:

— А знаешь ли ты, что моя сестра Рубрия — старейшая из весталок Рима?

Затем он дал мне несколько дельных советов.

— Всегда помни о том, что Коринф — греческий город, хотя в нем и живут люди из многих стран. Военные заслуги тут мало ценятся. Важнее всего найти верный тон при общении с жителями. Сначала как следует осмотрись, а потом уж сам составляй свой служебный распорядок, но только не переутомляй моих людей без нужды.

С тем меня и отпустили. Во дворе дома стоял центурион, который язвительно осведомился:

— Ну как, теперь тебе все понятно?

Я увидел, как из ближайшей башни вразвалку вышли два легионера со щитами, закинутыми за спину, и копьями через плечо. Заметив мое изумление, центурион спокойно объяснил мне, что эти люди заступают в караул.

— Но они же даже не умеют ходить строевым шагом! — воскликнул я. — Неужели вот так и пойдут: с грязными ногами, лохматые и без начальника?

— Мы тут в Коринфе к парадам не привыкли, — ответил все так же спокойно центурион. — И вообще, я бы посоветовал тебе расстаться с этими цацками, поскорее повесить свой шлем на гвоздь и начать присматриваться к обычаям страны.

Тем не менее он не воспротивился, когда я подозвал нескольких солдат и приказал прибрать в казарме и вычистить оружие. Еще я велел всем побриться, чтобы снова походить на римлян. Я намеревался вернуться сюда для проведения смотра на следующее утро, с восходом солнца, а потому распорядился вычистить карцер и приготовить розги. Закаленные в битвах ветераны изумленно посмотрели сначала на меня, а потом на центуриона, стоявшего с перекошенной от злости физиономией, но перечить все же не решились. Правда, и сам я все же внял данному мне совету и сдал свои парадные доспехи в оружейную камеру. На постоялый двор я вернулся в простой кожаной куртке и круглом шлеме для упражнений.

Геракс проследил затем, чтобы мне подали капусту и моченый горох. Все это я запил холодной водой и быстро скрылся в своей комнате, не испытывая ни малейшего желания знакомиться с достопримечательностями Коринфа.

Когда я в серых сумерках утра вернулся в казарму, то заметил, что за время моего отсутствия там кое-что изменилось. Часовые у ворот вытянулись в струнку, отсалютовали мне копьями и громко выкрикнули приветствие. Старший центурион был одет по уставу. Он как раз выгонял заспанных людей к корытам умываться и при этом ругался хриплым голосом на чем свет стоит. Брадобрей трудился без передыху, на закоптелом алтаре потрескивал огонь, и во дворе пахло военной амуницией, а не свинарником.

— Прошу простить, что не приказал горнистам трубить при виде тебя, — съязвил центурион. — Рубрий, понимаешь ли, не велит нарушать его утренний сон. Что ж, командуй, а я посмотрю со стороны. Люди ждут жертвоприношения. Я надеюсь, ты пожертвуешь пару свиней, если бык для тебя не по карману?

Мне редко приходилось приносить жертвы, а потом я боялся, что надо мной станут смеяться, когда буду забивать визжащих свиней.

— С этим можно подождать, — ответил я сурово. — Сначала я хочу посмотреть, стоит ли мне вообще здесь оставаться или лучше отказаться от поручения Рима.

Когда начались строевые упражнения, я заметил, что маленький отряд выполняет мои команды и старательно марширует только тогда, когда сам этого хочет. При разбеге у легионеров быстро сбивалось дыхание, но до мешков с соломой они свои копья все-таки почти добрасывали. Фехтуя тупым оружием, некоторые солдаты выказали себя прямо-таки настоящими мастерами клинка. Когда же все запыхались и стали обливаться потом, центурион спросил:

— А ты не собираешься нам показать, на что сам способен? Я, конечно, растолстел и уже не молод, но с удовольствием помахал бы сейчас мечом так, как когда-то в Паннонии. Как раз там я и получил свой жезл центуриона. Это было в Гарнунтуме.

К моему удивлению, он оказался очень ловким соперником и, вероятно, хотя мой меч и был длиннее, загнал бы меня в угол, если бы его прежде времени не одолела одышка. Движение и яркие лучи солнца мало-помалу отрезвили меня, и я устыдился своего прежнего раздражения. Я подумал о том, что все эти люди были гораздо старше меня и прослужили Риму не на один десяток лет дольше. Почти все они имели тот или иной чин, поскольку в обычном легионе всегда имелось до семидесяти разрядов, предназначенных для поощрения служебного рвения воинов.

Поэтому я решил помириться со старшим центурионом и сказал ему:

— Вот теперь я готов принять участие в жертвоприношении и оплачу овна и кабана, которого ты и самый старший ветеран сможете принести в жертву. Солдаты, не держите на меня зла за это маленькое учение, просто я хотел поближе познакомиться с вами!

Центурион оглядел меня с ног до головы, лицо его прояснилось, и он сказал:

— Я сейчас же пошлю людей на бычий рынок, чтобы они выбрали животных для жертвоприношений. Конечно, ты позволишь им купить и немного вина?

Естественно, я не мог отказаться от участия в праздничной трапезе. Солдаты наперебой выуживали для меня лучшие куски из глиняных мисок, и мне даже пришлось выпить вина. Напряжение сегодняшнего дня дало себя знать, и я мгновенно ослабел от вкусного мяса; вино же после моего долгого воздержания довершило дело и ударило в ноги. С наступлением темноты во двор прокрались женщины, и в роде их занятий не было никаких сомнений; среди них попадались и весьма молодые и соблазнительные особы. Помню еще, как я горько плакал и жаловался центуриону, что ни одной бабе на свете нельзя доверять, ибо все они хитры и лживы. Потом, если не ошибаюсь, солдаты носили меня на плечах по двору и горланили в мою честь непристойные хвалебные песни паннонского легиона. Дальнейшее покрыто густым туманом.

На рассвете, ко времени последней стражи, я проснулся от того, что меня сильно мутило. Я лежал на деревянных нарах в одной из камер казармы. С трудом я поднялся, сжал ладонями виски и на дрожащих ногах выбрался наружу. Сподвижники мои валялись по всему двору — каждый там, где застиг его пьяный сон. Мне было так плохо, что в глазах зарябило даже от бледных звезд на утреннем небосклоне. Кое-как я ополоснул горевшее лицо. Мне внезапно сделалось так стыдно за мое вчерашнее представление, что я, пожалуй, заколол бы себя мечом, если бы все острое оружие предусмотрительно не было заперто.

Я побрел по коринфским улицам, где уже погасли все факелы и выгорело масло в светильниках, и наконец дополз до постоялого двора. Геракс не спал всю ночь и ждал моего возвращения. Увидев, что я едва держусь на ногах, он быстро раздел меня, обернул влажными платками и напоил каким-то горьким питьем. Затем уложил в постель и укрыл толстым шерстяным одеялом. Когда я снова очнулся, он заботливо дал мне несколько ложек вина со взбитым яичным желтком, и не успел я вспомнить о своем обете, как огромный кусок хорошо наперченного жареного мяса уже истекал соком у меня во рту.

Геракс облегченно вздохнул сказал:

— Слава всем богам, известным и неизвестным, а прежде всего — твоей богине-покровительнице! Я сильно боялся и за тебя, и за твой рассудок. Ну где же это видано, чтобы знатный молодой человек так мучился да убивался и питался водой да капустой, ровно какой-нибудь козел, прости меня Бахус! Как же я обрадовался, когда ты заявился под утро пропахший вином и блевотиной. Ну, думаю, наконец-то и мой хозяин стал как все люди!

— Боюсь, мне теперь в Коринфе нельзя и показаться, — простонал я. — Кажется, я вместе с рядовыми легионерами подражал греческим сатирам. Что же со мной будет? Да проконсул Галлион наверняка вручит мне увольнительное письмо и с позором вышлет в Рим, где меня ожидает место разве что писца или в лучшем случае адвоката…

И все же Геракс уговорил меня выйти с ним из дому, уверяя, что прогулка на свежем воздухе мне просто необходима. Мы побродили по Коринфу, осмотрели прогнивший штевень корабля аргонавтов в храме Нептуна, источник Пегаса и отпечаток его копыта рядом на скале и многое другое. Геракс даже попытался затащить меня в знаменитый храм Венеры на самом верху горы, но у меня еще сохранились остатки благоразумия, и я решительно воспротивился.

Вместо того мы оглядели еще одно коринфское чудо: смазанную жиром бревенчатую дорогу, по которой перетаскивали волоком даже самые большие корабли. Казалось, для этого требуются бесчисленные толпы рабов и огромное количество бичей, но греческие судовладельцы придумали замечательные сооружения для зубчатых колес и канатов, и волок осуществлялся так легко, словно корабли сами скользили по суше. Один мореход, приметив наш интерес, божился всеми нереидами, что при полном попутном ветре можно даже еще на земле поставить паруса.

После этой прогулки я почувствовал себя куда лучше, и позор мой постепенно стал забываться, так что когда Геракс рассказал несколько забавных приключений из своей жизни, я сумел пару раз за смеяться.

И все же, направляясь на следующий день в казармы, я чувствовал себя весьма неуютно. К счастью, после оргии все было уже вычищено, часовые стояли, как им и положено, на посту, и служба шла своим чередом. Рубрий прислал за мной и тактично предостерег:

— Ты еще молод и неопытен. Незачем заставлять этих пожилых израненных людей колотить друг друга, а затем ночь напролет бражничать с ними да горлопанить. Надеюсь, этого больше не повторится. Тебе следует обуздать свою природную римскую дикость и, если удастся, перенять утонченные коринфские манеры.

Старший центурион, как мы и договорились, взялся проводить меня к людям, числившимся в списках когорты, но живших в городе. Многие из них давно стали ремесленниками — кузнецами, кожевниками, ткачами и даже горшечниками. Однако некоторые легионеры, получив за долгую службу права римского гражданина, попросту выгодно женились на девушках из богатых купеческих семей, обеспечив им тем самым особые привилегии, а себе — весьма приятное существование. Ремни их доспехов давно сожрали крысы, наконечники копий проржавели, щиты не чистились с незапамятных времен, и ни один из этих людей не сумел предъявить нам все свое вооружение.

Куда бы мы ни приходили, везде нас потчевали вином и всякими кушаньями и даже предлагали деньги и драгоценную посуду. Один легионер, занимавшийся торговлей благовониями, так и не смог отыскать свой щит. Тогда он попытался спроводить меня в комнату, где в грустном одиночестве коротала время девица легкого поведения. Когда же я стал выговаривать ему за его пренебрежение служебными обязанностями и беспутство, он горько сказал:

— Ну ладно, ладно. Я понимаю, куда ты клонишь. Но мы столько выкладываем Рубрию за право свободно заниматься своим ремеслом, что для твоего кошеля у меня осталось не так уж много драхм.

Только тут до меня дошел истинный смысл про исходящего, и я с возмущением объявил ему, что явился вовсе не за деньгами. По долгу своему я, мол, обязан убедиться, все ли значащиеся в списках когорты люди боеспособны и держат свое оружие в исправности. Торговец благовониями успокоился и пообещал к следующему смотру непременно купить на толкучем рынке новый щит. Он даже согласился, если я того пожелаю, явиться на учения, справедливо полагая, что физические занятия пойдут ему только на пользу. Сидя целыми днями в конторе, он изрядно оброс жиром.

Я понял, что мне лучше не лезть в дела моего начальника Рубрия, и прежде всего потому, что сестра его — самая знатная жрица Рима. Но вот со старшим центурионом вполне можно было столковаться. Вместе мы составили служебное расписание, которое создавало видимость, будто все люди при деле. После проверки караулов мы пришли к единому мнению, что в будущем солдаты станут сменяться точно по солнечным и водяным часам. Отныне на посту им запрещалось сидеть или лежать и быть одетыми и вооруженными не по уставу. Я никак не мог взять в толк, что, собственно, должны охранять двойные посты у городских ворот. Центурион объяснил мне, что охрана у ворот — это дань многовековой традиции, а потому нельзя снять отсюда людей, не обидев коринфян, которые платят налоги на содержание римского гарнизона в своем городе.

Постепенно я убедил себя, что вполне достойно выполняю свои служебные обязанности. Легионеры начали доверять мне и приветствовали дружелюбно и даже радостно.

Когда подошел судебный день проконсула, я явился к нему в тоге, как и было велено. Греческий писец предварительно прочитал дела, и Галлион, зевая во весь рот, распорядился выставить перед домом судейский стул.

Судьей он оказался мягким и справедливым. Не забывал осведомляться о мнении нас, заседателей, часто шутил, обстоятельно опрашивал свидетелей и откладывал любое дело, которое с его точки зрения не было достаточно четко прояснено адвокатом и свидетелями. Когда вспыхивали споры о вещах, на его взгляд маловажных, Галлион избегал выносить приговор, а пытался склонить истца и ответчика к мировой; если же они отказывались, налагал на них штраф за неуважение к суду. После судебного заседания он пригласил нас отобедать и за обедом рассказывал о коринфской бронзе, которая сейчас высоко ценилась римскими собирателями.

Когда я, слегка подавленный глубиной ума Галлиона, а также удивленный местным способом ведения судопроизводства, вернулся на постоялый двор, Геракс предложил мне:

— Господин, у тебя, конечно же, есть средства на жизнь, но глупо транжирить их, снимая комнату на постоялом дворе. Коринф — процветающий город. Было бы очень неплохо, если бы ты купил себе дом с участком земли. Может, у тебя не хватает наличных? Но ведь ты — римский чиновник и имеешь право брать все, что только пожелаешь, в кредит.

Невольно я возразил ему:

— Дом все время нуждается в починке, за прислугой нужен глаз да глаз, и вдобавок землевладельцы в Коринфе платят немалые налоги. Проще подыскать другой, более дешевый постоялый двор. Здесь с меня действительно дерут три шкуры.

— Но разве я, твой раб, не обязан освобождать тебя от всех забот? — обиженно заявил Геракс. — Прошу тебя, выдай мне доверенность, и я все устрою наилучшим образом. От тебя потребуется лишь прийти в храм Меркурия и собственноручно расписаться под купчей. Ведь учти, что рано или поздно тебе придется приглашать к себе всех тех, у кого ты уже побывал с визитами — так прикинь же, во что тебе обойдется в этой харчевне трапеза на шестерых, да еще с вином? А вот был бы у тебя собственный дом, я ходил бы на рынок, покупал вино с большой скидкой, помогал твоей кухарке. Да и не к лицу тебе жить у всех на виду. Любой посторонний знает, когда ты высморкался, а когда помочился.

В том, что говорил Геракс, было много разумного, и несколькими днями спустя я превратился во владельца довольно большого двухэтажного дома с садом и неожиданно для себя стал хозяином кухарки и грека-привратника. Дом был обставлен старой удобной мебелью, так что все выглядело вполне благопристойно, а не как у какого-нибудь богатого выскочки. Даже парочка домашних греческих божков стояла в нишах по обеим сторонам закопченного и блестящего от масла старого алтаря, и Геракс додумался еще и до того, что на какой-то распродаже купил восковые маски. Однако я заявил ему, что не потерплю в своем доме изображений чьих-то родственников.

Моими первыми гостями были Рубрий, старший центурион и грек-юрист Галлион. Геракс нанял ученого, который должен был составить компанию приглашенным, а также танцовщицу и флейтиста для услаждения глаз и слуха. Блюда были приготовлены просто превосходно, и в полночь мои гости откланялись в состоянии легкого, вполне благопристойного опьянения. Впрочем, чуть позже я узнал, что прямо от меня они распорядились нести их в ближайший дом терпимости, и наутро мне доставили оттуда чудовищный счет, который они велели переслать мне, чтобы я впредь знал, как должно принимать гостей по-коринфски. Оказывается, поскольку я не был женат, мне следовало для каждого гостя заказать собеседницу с Храмовой горы; мне же подобные забавы всегда были не по душе.

Я уж и не знал, как унять Геракса, лезшего вон из кожи, чтобы сделать из меня степенного и благочинного главу дома, как ему того страшно хотелось.

Меж тем подошел очередной день суда. Галлион, бледный после очередного ночного пира, только успел усесться на свое место и расправить складки тоги, как к дому приблизилась толпа евреев. Их было человек сто, не меньше, и двое из них сразу подошли к судейскому креслу. По своему обыкновению, иудеи горячо жестикулировали и громко галдели; Галлиона это поначалу забавляло, но потом он повысил голос и крикнул, чтобы говорил кто-нибудь один. Пришедшие принялись совещаться, обсуждая все пункты обвинения, а затем от толпы отделился высокий старик и заявил:

— Этот человек подбивает наш народ поклоняться своему богу и не уважать Закон.

Я испугался, что как член суда буду и тут вовлечен в распри иудеев, и на всякий случай присмотрелся к обвиняемому. У него был пронизывающий взгляд и оттопыренные уши, и он даже в своем ветхом плаще из овечьей шерсти сохранял гордую осанку.

Как во сне я вспомнил, что много лет назад видел его в доме моего отца в Антиохии, и испугался еще больше, потому что тогда он спровоцировал такие беспорядки, что даже евреи, признававшие Христа, стояли за высылку его из города, опасаясь, что он еще раз посеет среди иудеев вражду.

Человек этот раскрыл было рот, чтобы произнести защитительную речь, но Галлион, сразу сообразив, что его ожидает, велел ему молчать и заявил иудеям:

— Если бы речь шла о преступлении или о противоправном деянии, то я набрался бы терпения и выслушал вас. Но поскольку вы спорите о вашем законе и учении… или как вы там это называете… то препирайтесь между собой. Я вам не судья.

Затем он приказал иудеям удалиться, повернулся к нам и пояснил:

— Дай еврею укусить мизинец, он отхватит тебе руку по локоть.

И тем не менее мысли о иудеях не давали ему покоя. После заседания Галлион снова пригласил нас отобедать, но казался очень расстроенным и даже встревоженным. Наконец он отвел меня в сторону и доверительно сказал:

— Человека, что иудеи пришли нынче обвинять, я давно знаю. Он уже около года живет в Коринфе, делает палатки и ведет себя безукоризненно. Его зовут Павел; утверждают, будто свое настоящее имя он, желая скрыть прошлое, сменил на имя тогдашнего наместника Кипра Сергия Павла. Его учение произвело на Сергия глубокое впечатление, а Сергий, между прочим, далеко не глупец, хотя и занимался одно время предсказаниями по звездам и даже держал при себе какого-то колдуна. В общем, я думаю, Павел и впрямь личность незаурядная. Когда он сегодня отрешенно стоял передо мной, мне казалось, будто он смотрит сквозь меня, в какие-то иные миры.

— Из всех евреев он самый коварный смутьян, — сказал я. — В Антиохии, когда я был еще ребенком, он пытался втянуть моего смиренного отца в свои интриги.

— Но ты же был тогда слишком юн, чтобы понять его учение, — отрезал Галлион. — Прежде чем Павел объявился в Коринфе, он проповедовал на рынке в Афинах. Афиняне пытались понять его и даже были не прочь послушать этого иудея еще раз. Не хочешь же ты сказать, что умнее афинян? Я бы охотно тайком пригласил его к себе, чтобы поближе познакомиться с его учение, но боюсь дать повод для злых сплетен и настроить против себя богатых иудеев Коринфа. Я вынужден держаться вне партий. Мне говорили, что у него есть что-то вроде собственной синагоги неподалеку от синагоги иудеев. Онлучше прочих своих соплеменников, потому что не считает себя выше других и доступен любому, без различия лица и звания; любопытно также, что он проповедует грекам даже с большим желанием, чем евреям.

Видно было, что Галлиона давно занимает эта тема. Он разволновался, глотнул вина с водой, чтобы успокоиться, а затем продолжил:

— Я слыхал, будучи в Риме, эту наивную историю о сбежавшем рабе по имени Хрест, но, конечно же, не поверил ни единому слову. Мы живем в такое время, когда наши мысли повсюду натыкаются на пустоту. О наших богах я говорить не желаю, ибо их традиционный облик и разнообразные интересные приключения годятся лишь для долгих бесед, которые ведут между собой провинциальные простаки. Но и всякие философские учения вовсе не делают человека лучше; они не в состоянии умиротворить его, и мы отлично видим это на примере стоиков и эпикурейцев[45]. Может, этот страдалец еврей и вправду проник в некую божественную тайну, а иначе почему бы его учение вызывало среди евреев такие ожесточенные споры и рождало ненависть и злобу?

Я не стану пересказывать все, что еще наговорил мне пьяный Галлион, под конец же он приказал:

— Сходи к этому человеку, Минуций, и познакомься с его учением. У тебя есть хороший предлог — ведь ты знаешь его еще по Антиохии. Кроме того, я уверен, что ты наслышан и об иудейском Яхве, и об еврейских нравах и обычаях, поскольку отец твой весьма успешно посредничал между иудеями и антиохийским городским Советом.

Я оказался в западне и не видел для себя выхода. Галлион был глух ко всем моим возражениям.

— Тебе следует преодолеть все свои предубеждения, — говорил он. — Кто ищет истину, тот должен быть честным и искренним, иначе он рискует подпасть под власть политических соображений. Времени у тебя довольно, и ты употребишь его с пользой, если попытаешься вникнуть в тайные знания этого бедного еврея, спасителя мира.

— Но вдруг он колдовством подчинит меня своей власти? — рассерженно спросил я, однако Галлион не посчитал мой вопрос достойным ответа.

Приказ есть приказ, и мне следовало выполнить его наилучшим образом, тем более что я понимал: и Галлиону, и Риму важно в деталях знать все то, что проповедует этот опасный и влиятельный смутьян. И вот в день Сатурна я облачился в греческое платье попроще, отыскал молельный дом иудеев и вошел в здание, стоящее напротив него. Я увидел, что никакая это не синагога, а обычный скромный домик, который, как выяснилось позже, некий торговец тканями предоставил созданной Павлом общине.

Гостевая комната на верхнем этаже была переполнена простолюдинами, в чьих глазах светилось радостное ожидание. Они ласково приветствовали друг друга и с улыбками кивали мне, даже не поинтересовавшись моим именем. Большинство из них были ремесленниками, мелкими торговцами или рабами; увидел я и довольно много пожилых женщин в серебряных украшениях. Судя по одеяниям, лишь немногие из членов общины были евреями.

Павел появился в сопровождении своих учеников. Он был встречен приветственными восклицаниями как посланец истинного бога, и некоторые женщины при виде его даже заплакали от радости. Павел говорил звучным, проникновенным голосом и так распалялся от собственного красноречия, что слова его обжигали и без того уже изнемогавших от духоты слушателей, словно знойный ветер.

Мне показалось, что некоторые даже не вникали в смысл речей Павла, а только умиленно смотрели на него. Я же слушал весьма внимательно и делал пометки на восковой дощечке. Начал он со священных писаний иудеев, приводя цитаты и доказывая, что Иисус из Назарета, распятый в Иерусалиме, является истинным Мессией, или Помазанником, пришествие которого предсказано пророками.

Но особенно меня заинтересовали его частые упоминания о своем прошлом. Павел, без сомнения, был одаренным человеком. Он учился в нескольких известных школах сначала в родном городе Тарсе, а затем в Иерусалиме у знаменитых учителей, и еще в юности был избран в высший совет иудеев. Павел рассказывал, что тогда он стал страстным приверженцем Закона Моисеева и гонителем учеников Иисуса и даже однажды охранял платье людей, побивавших камнями некоего Христова приверженца по имени Стефан, и участвовал в его казни — кстати, совершенно незаконной с точки зрения римского права. Он преследовал многих, вступивших на новый путь, связывал и отводил к судье и в конце концов по собственному почину получил полномочия арестовывать приверженцев Назаретянина, бежавших от своих мучителей в Дамаск.

Однако по пути в Дамаск его вдруг ослепил такой неземной свет, что глаза отказали ему. И тогда к нему обратился Иисус, и он уверовал и с того часа сделался другим. В Дамаске один из тех, кто уже признал Христа, некто Ананий, возложил руки ему на голову и вернул дневной свет его глазам. Оказалось, что такова была воля Иисуса Назаретянина, который хотел заставить Павла пострадать, прежде чем он начнет благовестить имя Христово.

Ему пришлось вынести много мук. Его секли розгами, над ним всячески насмехались, а однажды чуть не забили насмерть камнями. Павел утверждал, что носил на своем теле раны Христовы. Все это присутствующие выслушивали не в первый раз, но тем не менее сосредоточенно внимали оратору, лишь изредка прерывая его ликующими восклицаниями.

Павел попросил их оглянуться по сторонам и самим убедиться, что среди них мало людей истинно мудрых, знатных или же сильных духом и крепких телом. По его мнению, это доказывало, что бог обратился к униженным и оскорбленным, чтобы посрамить мудрецов. Бог, мол, избрал глупых и слабых вместо мудрецов, ибо он мудрость мира превратил в безумие его.

Затем Павел заговорил о любви и произнес вещи, которых я прежде никогда не слышал. Он уверял, что каждый должен возлюбить ближнего своего, как самого себя, а если другому творишь добро без любви, то оно обернется злом. Да-да, представьте себе, он утверждал, что человеку не будет никакой пользы, если он пожертвует бедняку все свое состояние и даже даст сжечь себя ради него, но без подлинной любви к нему.

Слова эти глубоко запали в мою душу. Ведь Галлион тоже говорил, что мудрость сама по себе не в состоянии улучшить человека. Я принялся размышлять об этом и уже не так внимательно вслушивался в слова Павла, которые доносились до меня, подобно рокоту далекого прибоя. Он же был удивительно одушевлен и рассуждал обо всем так, словно его распятый бог сам вкладывал слова в его уста. И однако Павел говорил совершенно осмысленно, отличаясь этим от тех христиан, которых я встречал в Риме и которые утверждали то одно, то совершенно противоположное. Все прежние проповеди казались младенческим лепетом по сравнению с этой вдохновенной речью.

Я попытался было вылущить самую основу, ядро его учения и даже выписал себе некоторые спорные пункты, чтобы позже, на досуге хорошенько обдумать их, как это принято у греков, но мне не удалось уследить за полетом Павловой мысли, ибо она стремительно неслась от одного предмета к другому. И хотя я внутренне не соглашался с ним во многом, я все же не мог не признать, что Павел — выдающийся человек.

Наконец он отослал всех, кто не был крещен или не являлся членом его ближайшего круга. Не которые упрашивали его крестить их и возложить руки на их головы, однако он отказался и повелел им принимать крещение от своих учителей, которым была дана эта милость. Он уже совершил ошибку, заявил Павел, когда сразу по прибытии в Коринф окрестил нескольких людей, кои очень возгордились этим и кичились перед другими, уверяя, что в них переселилась часть его благодати. Он не хочет больше распространять подобные заблуждения, ибо считает это недостойным себя.

Погруженный в глубокие размышления, я вернулся домой и заперся в своей комнате. Я не верил в то, что утверждал этот проповедник, и обдумывал свои возражения. Тем не менее Павел по-человечески расположил меня к себе, и я против воли должен был признать, что он пережил нечто весьма необычное — иначе чем объяснить такую решительную перемену в его жизни?

В его пользу говорило и то, что он не подпевал знатным и богатым и не принимал от них подаяний, как это было в обычае у странствующих жрецов Изиды и прочих лжепророков, которые старались лишь затуманить людям головы. Простой раб, пускай даже слабоумный, был ему ближе, чем мудрец или вельможа. Сенека, кстати, тоже учил, что невольники — едва ли не ровня нам, однако вовсе не стремился сближаться с ними. Философа привлекали сенаторы и придворные.

Тут я заметил, что во всех своих размышлениях упорно ищу аргументы против Павла, желая опровергнуть его рассуждения. Да, я, конечно же, не ошибся: его устами и впрямь говорило некое божество, раз мне не удалось остаться холодным и сторонним наблюдателем, который выслушал бы его речи с легкой усмешкой, хорошенько бы их запомнил и в подробностях передал Галлиону. Рассудок подсказывал мне, что я не был бы так сильно настроен против убеждения Павла и его безумных суеверий, если бы его идеи не произвели на меня впечатления.

Я решил больше не думать о нем; мне вдруг очень захотелось выпить вина из старой деревянной чаши матери, которой так дорожил мой отец и которую я давно не брал в руки. В комнате было сумрачно, однако я не стал зажигать светильник, а на ощупь вынул чашу из ларца, налил в нее вина и выпил его. И вдруг мысли мои покатились в какую-то пропасть.

Основанная на чистом разуме философия наших дней не оставляет человеку никакой надежды на посмертное существование. Он сам должен решать, бросаться ли ему безоглядно в пучину наслаждений или же вести нравственный образ жизни и честно служить государству. Внезапная болезнь, свалившийся невесть откуда камень или яма на мостовой могут в мгновение ока погубить его. Мудрец выбирает самоубийство, когда ему надоедает жить. И растение, и скала, и животное, и человек — это всего лишь слепая и бессмысленная игра атомов, и любой школяр скажет вам, что одинаково разумно быть как злодеем, так и добряком. Боги, жертвоприношения и предзнаменования — это освященные государством предрассудки, нужные для успокоения женщин и тупиц.

Впрочем, встречаются иногда и люди, подобные Симону-волшебнику или друидам. Они развили в себе духовные силы и научились погружать слабовольных в похожий на смерть сон. Но силы эти опираются лишь на внутреннюю сущность чародеев и только изредка вырываются наружу. Это мое твердое убеждение, хотя друиды и верят, что когда-нибудь они переселятся в подземный мир и сохранят себя.

Разумеется, мудрец своими словами и делами может подавать другим пример и, спокойно и умиротворенно покидая сей мир, доказывать, что жизнь и смерть равны в своей ничтожности. Но меня не очень-то увлекает такая мудрость.

Я сидел в потемках, задумчиво вертя в руках опустевшую чашу. Мысли мои метались по кругу, и я странным образом ощущал присутствие жалеющей меня матери. Думал я и об отце, который всерьез верил, что царь евреев воскрес из мертвых. Он уверял меня, что видел его, когда странствовал с матерью по Галилее. Еще мальчиком я страшно боялся, что подобными разговорами он уронит себя в глазах приличных людей. Но какое мне теперь дело до приличий и кривотолков, если жизнь совершенно бессмысленна? Правда, приятно было осознавать себя знатным всадником, состоящим на службе у империи, которая стремится облагодетельствовать весь мир римским порядком; но разве хорошие дороги, прекрасные акведуки, огромные мосты и здания на века — это и есть то высшее и конечное, к чему обязан стремиться человек? Зачем живу я, Минуций Лауций Манилиан, и зачем приехал в Коринф? Так спрашивал я себя тогда, и тем же вопросом я задаюсь сегодня, в этой водолечебнице, где врачуют мое тело и где я, чтобы убить время, стал записывать события своей жизни — для тебя, сын мой, мой мальчик в новехонькой мужской тоге.

На следующий день я преодолел свою гордость и вышел из дому, желая разыскать Павла в квартале палаточников и поговорить с ним с глазу на глаз. В конце концов он был не только евреем, но еще и римским гражданином.

Старшина палаточных мастеров сразу понял, о ком идет речь, рассмеялся и сказал:

— А, так ты разыскиваешь того ученого еврея, что отказался от своего Закона и проповедует новое вероучение, пугая прочих евреев тем, что кровь падет на их головы? Он требует от них, чтобы они навсегда отказались от обрезания и не смели укорачивать того, чем особенно дорожит каждый мужчи на, хе-хе! Впрочем, Павел — дельный малый и хороший работник. Его не приходится уговаривать. Если нужно, он может читать проповеди прямо за ткацким станком, и его известность привлекает нам все новых заказчиков. А вам-то самому что угодно — палатку или накидку от дождя?

Распрощавшись с болтливым стариком, я пошел дальше по пыльному, пропахшему овечьей шерстью кварталу и вскоре увидел мастерскую, расположенную прямо под открытым небом. В ней, к моему крайнему удивлению, сидел горбоносый Акила, давний мой знакомец по Риму, и ткал на спор с Павлом. Его жена Прискилла тотчас узнала меня, радостно всплеснула руками и объяснила Павлу, кто я такой и как однажды защищал по ту сторону Тибра христиан от правоверных иудеев.

— Правда, те времена уже в прошлом, — торопливо добавила Прискилла. — Мы раскаиваемся в своей греховной слепой страсти, заставившей нас возвысить себя над другими. Мы научились подставлять правую щеку, когда нас бьют по левой, и молиться за тех, кто смеется над нами.

Она тараторила пуще прежнего, а Акила был все такой же молчаливый и даже не прервал свою работу, чтобы поприветствовать меня. Я расспросил женщину о их бегстве и о том, как они оказались в Коринфе. Им нечего жаловаться, заявила Прискилла, но тут же всплакнула, вспомнив тех, кто умер при их исходе из Рима и остался лежать в земле вдоль дорог.

— Но они получили пальмовую ветвь, — рассказывала она. — И умерли не с проклятием на устах, а славя Иисуса Христа, отпустившего им грехи и из тлена смерти ведущего их в жизнь вечную.

Я не стал ничего отвечать на это. Да и что можно было возразить глупой еврейской женщине, одной из тех, кто виновен в бедах и своих римских единомышленников, и правоверных иудеев! Вмес то этого я почтительно обратился к Павлу:

— Вчера я слышал проповедь и хотел бы обстоятельнее познакомиться с твоим учением. После твоей речи я обдумал несколько возражений, которые мы с тобой могли бы спокойно обсудить. Здесь не подходящее для этого место. Не желаешь ли ты прийти ко мне на ужин? Если я правильно тебя понял, ты не делаешь тайны из своих убеждений и не сочтешь зазорным оказаться за одним столом с римлянином?

Как ни странно, Павел вовсе не почувствовал себя польщенным моим приглашением. Он устремил на меня пронзительный взгляд и коротко возразил, что мудрость Божия и так с легкостью опровергнет любой аргумент. Его же дело не устраивать диспуты, а свидетельствовать о явлении Иисуса Христа, очевидцем коего ему довелось быть.

— Однако мне говорили, что ты проповедовал на ярмарочной площади в Афинах, — возразил я. — И уж точно афиняне не отпустили тебя, не поспорив.

Мне показалось, что Павел не очень охотно вспоминает о своем пребывании в Афинах. Как пить дать, над ним там посмеялись. Впрочем, Павел утверждал, что и там были обращенные в его веру, и среди них оказался даже один судья. Однако позволили ли они и впрямь чужаку убедить себя или просто промолчали, чтобы не оскорбить чувства этого истово верующего человека, меня нимало не интересовало.

— Тебя просят всего лишь ответить на честно поставленные вопросы, да и ужинать тебе, очевидно, как и всем прочим, не возбраняется, — уже слегка раздраженно настаивал я. — Обещаю, что не стану вмешиваться и сбивать тебя. Я буду слушать, а не спорить.

Акила и Прискилла в один голос принялись уговаривать его, уверяя, что не знают обо мне ничего дурного. Во время беспорядков в Риме, вспоминали они, я, хотя и по ошибке, но все же принял участие в трапезе христиан. Отец же мой помогает бедным и слывет богобоязненным человеком.

И все-таки мне казалось, что недоверие Павла не имеет никакого отношения к политике.

Вернувшись домой, я отдал распоряжение на счет ужина и внимательно оглядел все жилище. Мебель и все окружающие предметы вдруг показались мне незнакомыми и едва ли не враждебными; то же относилось и к Гераксу, которого я вроде бы успел узнать довольно неплохо. А кухарка? Привратник? Я, конечно, не раз говорил с обоими, но они так стремились расположить меня к себе, что вполне могли и приврать.

Мне следовало бы чувствовать себя счастливым и довольным, ибо у меня были деньги и уважение, я занимал определенное положение на государственной службе, имел высокого покровителя и был крепок телом. Многие за всю свою жизнь не достигали и сотой доли того, чего я добился в свои юные годы. И тем не менее я казался себе несчастным.

Павел и его спутники пришли, как только зажглись вечерние звезды. Он велел всем остаться на улице, а сам вступил под мой кров. Из уважения к нему я велел прикрыть лица моих домашних богов тканью, зная, что иудеи не терпят изображений человека, и приказал Гераксу достать в честь гостя восковые свечи.

После незамысловатого овощного блюда нам подали мясное, но я сказал Павлу, что он может не прикасаться к нему, если того требует его учение. Павел, улыбаясь, положил себе кушанья и возразил, что ни в коем случае не желал бы обидеть хозяина и потому даже не спрашивает, где куплено мясо. Среди греков он грек, среди иудеев — иудей. И мой гость выпил вина, смешанного с водой, заметив, однако, что в скором времени собирается дать обет.

Я не хотел ставить его в неловкое положение и оттого не мучил неделикатными вопросами о запрещенных блюдах и прочих интересующих меня вещах. Когда же беседа наша потекла легко и непринужденно, я все равно не забывал об осторожности и очень тщательно подбирал выражения. В интересах Галлиона и Рима следовало выяснить его отношение к нашему государству.

Павел уверял меня, что призывает всех слушателей повиноваться мирским властям, исполнять законы и уклоняться от всего, что может вызвать возмущение окружающих. Он не подстрекает рабов восставать против своих господ, ибо, по его мнению, каждый должен довольствоваться тем, что имеет. Раб, говорил он, обязан исполнять волю своего господина, глава дома — хорошо обходиться со слугами и помнить, что есть Господин, стоящий превыше всех.

Имел ли он в виду императора?

Нет. Он говорил о животрепещущем боге, созидателе неба и тверди земной, и Иисусе Христе, сыне его, который, по его же собственным словам, должен вернуться, чтобы учинить суд людям — и живущим, и мертвым.

Мне не хотелось сейчас говорить с ним о спорных пунктах христианской веры, но я все-таки спросил его, как должны в повседневной жизни вести себя новообращенные. Я понимал, что Павел не мог не размышлять над этим, однако ответил он очень кратко:

— Быть довольным малым, не роптать, прощать чужие слабости. Не воздавать злом за зло, но творить добро. Радоваться. Постоянно молиться. И быть благодарным за все.

Еще он сказал, что призывает своих братьев и сестер жить скромно и трудиться не покладая рук; строго возбраняет им судить блудниц, скупцов, воров и идолопоклонников, если они не хотят такого же суда над собой; те же должны сами раскаяться в прегрешениях. Когда кто-нибудь из братьев скрывает, что он распутник или вор, скупец или идолопоклонник, сплетник или пьяница, то ему следует попенять. А ежели он от того не исправится, то не говорить с ним и не трапезничать.

Я с усмешкой спросил Павла:

— Значит, ты не осуждаешь меня за то, что я в твоих глазах идолопоклонник, прелюбодей и пьяница?

— Ты вне веры, — отвечал он. — Мне не подобает судить тебя. Мы судим только тех, кто внутри нее. Бог тебе судья.

В словах его звучала такая убежденность, что я внутренне содрогнулся. И хотя я намеревался не задевать его, я все же не смог удержаться, чтобы не спросить язвительно.

— И когда же, открой мне секрет, наступит этот твой судный день?

Павел ответил, что не подобает ему предсказывать ни этот день, ни какой другой, ибо день Господень придет внезапно, грянув, как гром среди ясного неба. Из слов его я все же заключил, что он верил, будто господин его вернется еще при жизни самого Павла.

— А как же он придет? Объясни! — попросил я. Павел внезапно поднялся.

— Господь спустится с небес, и те, кто умер во Христе, первыми восстанут из праха. Затем нас, живых, воссоединят с ними, и мы станем вечно обретаться рядом с Господом.

— А суд, о котором ты столько толкуешь? — поинтересовался я.

— Господь Иисус явится в пламени на небесах, в окружении своих ангелов, — возгласил Павел. — И он станет судить всех, кто не познал Бога и не внял Благовещению Господа нашего Иисуса. В наказание будут они прокляты навечно перед ликом Господа, и воссияет величие его.

Мне пришлось признать, что во всяком случае он не скрывал своих воззрений, а откровенно высказывал их. Слова его тронули меня, ибо он был искренен в приверженности своей вере. Без всяких расспросов с моей стороны Павел поведал о демонах и других силах зла; о своих странствиях по разным странам и о полномочиях, которыми надели ли его старейшины общины в Иерусалиме. Но больше всего меня поразило то обстоятельство, что он совершенно не пытался обратить меня в свою веру. К концу вечера я уже едва различал отдельные слова — так заворожили меня голос гостя и убежденность, звучащая в его речах.

Я, разумеется, понимал, что нахожусь в собственном доме и слушаю приглашенного мною же на ужин иудея Павла, я видел его, обонял мешанину запахов — аромат восковых свечей и благовоний, аппетитный пар, поднимающийся от кушаний и неприятный запашок вяленой шерсти. С Павлом было покойно, и все же в своем полусне я попытался освободиться от его чар. Я встряхнул головой и громко воскликнул:

— Откуда же тебе все известно вернее и лучше, чем остальным людям?

Он раскинул руки и сказал просто:

— Я посланник Божий.

И прозвучало это вовсе не как богохульство; он произнес эти слова с полной убежденностью. Я сжал ладонями виски, вскочил и принялся мерить шагами триклиний. Итак, если этот человек не лжет, то я вот-вот смогу познать смысл всего сущего. Дрожащим голосом я сознался:

— Я ничего не понимаю из того, что ты говоришь. Положи руки мне на голову, как это у вас в обычае, пускай войдет в меня твой дух и просветит мой разум.

Но Павел не прикоснулся ко мне. Вместо этого он пообещал усердно молиться, чтобы Иисус явил себя мне, и я стал бы христианином, ибо жизнь коротка и близок конец этого мира.

Когда Павел ушел, все, что он тут наговорил, внезапно показалось мне сущим вздором. Я громко вскрикнул, обругал себя легковерным болваном, обежал вокруг стола и в ярости смахнул на пол несколько глиняных плошек.

Услышав шум, Геракс ворвался в зал. Увидев, в каком я состоянии, он позвал привратника, и меня отнесли на мое ложе. Я плакал навзрыд и вдруг издал совершенно безумный вопль; он исторгся из самой глубины моего существа, причем как бы помимо моей воли, будто чужая сила сотрясла все тело и вырвалась наружу ужасающим криком.

Наконец я в изнеможении забылся сном. Утром у меня раскалывалась голова и болело все тело, поэтому я остался в постели и только и делал, что глотал горькие снадобья, которые готовил мне Геракс. Он все время ругал меня, говоря.

— И зачем только ты пригласил этого иудея-колдуна? От евреев не жди добра, это всем известно. Они же любого с ума сведут!

— Он не колдун, — возразил я. — Он либо свихнулся, либо обладает очень сильной, прямо-таки нечеловеческой волей. Боюсь, он и впрямь посланник некоего непостижимого для нас бога.

Геракс озабоченно посмотрел на меня и проговорил:

— Я был рожден и воспитан рабом и научился на все вещи смотреть снизу вверх, подобно лягушке. Но я старше тебя и подолгу путешествовал, я видел дурное и хорошее и узнал многих людей. Если хочешь, я схожу к твоему иудею, послушаю его и честно скажу тебе свое мнение.

Преданность его тронула меня. Он был прав — рабу легко будет выяснить о Павле что-нибудь такое, что мне никогда не откроют Поэтому я сказал:

— Да, пойди к нему, послушай, чему он учит и постарайся все запомнить.

После этого я взялся за отчет для Галлиона, стараясь писать как можно лаконичнее.

«Минуций Лауций Манилиан о еврее Павле. Прослушав в молельном доме его проповедь единомышленникам по вере, я позвал его к себе и допросил с глазу на глаз. Он отвечал открыто, не запираясь, ничего, как мне показалось, не пытаясь утаить.

Он еврей и происходит из чистокровной еврейской семьи. Учился в Тарсе, затем в Иерусалиме. По рождению — римский гражданин, причем из состоятельной фамилии. Раввин. До того член Высшего совета в Иерусалиме. Прежде преследовал апостолов Иисуса из Назарета, но ему было дано откровение, и он стал христианином и в Дамаске признал Иисуса Мессией евреев. Жил в пустыне. Рассорился с первым апостолом Назаретянина, Симоном-рыболовом. Позднее помирился с ним. Получил от Иисуса право крестить необрезанных в христианство.

Разъезжал по восточным провинциям. Множество раз подвергался наказаниям. Тактика: сначала отыскивает синагогу иудеев. Затем славит в ней Иисуса как Мессию. Не единожды бит. Обращает слушателей, желающих принять еврейского бога, в свою веру. Не требует обрезания. Освобождает от исполнения иудейского Закона. Утверждает, что тот, кто верует в Христа, обретает высшую милость и жизнь вечную.

Не смутьян. Не подбивает рабов к бунту. Призывает к воздержанности. Не вмешивается в дела посторонних, держится равных себе. Несомненно сильная личность. Легче всего ему влиять на тех, кто уже заражен его убедительностью.

Важно: верит, что Иисус из Назарета вернется, чтобы учинить суд над всем миром, причем пред судом предстанут и не признающие Христа.

Таким образом, в известном смысле Павел является человеконенавистником.

С политической точки зрения для Рима совершенно не опасен. Сеет рознь и распри среди евреев, что нам выгодно.

Не нахожу в поведении этого человека ничего предосудительного.»

С таким докладом я и отправился к Галлиону. Он внимательно прочитал его, искоса взглянул на меня и сказал:

— Однако ты весьма лаконичен.

— Это же всего лишь памятная записка, — недовольно возразил я. — Если ты желаешь, я могу сообщить о Павле очень и очень много.

— Какой такой божественной тайной он обладает? — устало спросил Галлион.

— Этого я не знаю, — сказал я раздраженно. Опустив голову и чувствуя, что весь дрожу, я добавил: — Не будь я римлянином, я, наверное, снял бы с себя знаки военного трибуна, отказался от карьеры и стал его последователем.

Галлион посмотрел мне в глаза, выпрямился, вздернул подбородок и холодно заявил:

— Я совершил ошибку, послав тебя к нему. Для этого ты еще слишком молод.

Затем он недовольно тряхнул головой, помолчал и продолжал:

— Да, в этом все дело, я уверен. Ты слишком молод и пока еще не искушен премудростями света и удовольствиями жизни. Уж не болен ли ты, что так дрожишь? В городе превосходный водопровод, но иногда его вода бывает непригодна для питья и вдобавок заражена местной лихорадкой, которую здесь называют коринфской болезнью. Я ею тоже переболел. А в общем, можешь не волноваться. Я не верю, что их Иисус Христос из Назарета вернется еще при нашей жизни и примется судить человечество.

Но мне показалось, что Галлион очень заинтересовался этим сверхъестественным судом — ведь я часто слышал его рассуждения о всяких необычных вещах. Да и кто из римлян совершенно свободен от суеверий?

Чтобы отвлечься и рассеяться, он предложил мне выпить с ним вина. Галлион даже позвал свою жену, дабы я не скучал, и принялся читать нам пьесу, переложенную им с греческого оригинала на латинский язык и обработанную в римском стиле. Временами он декламировал и греческие стихи, чтобы показать, как верно наш язык следует греческому ритму, если только за перевод взяться верно.

Пьеса рассказывала о Троянской войне и, по замыслу Галлиона, должна была меня заинтересовать, поскольку троянцы — через Энея — были предками римлян. Выпив немного вина, я заметил:

— Греческий книжный язык прекрасен, но сегодня он звучит для моих ушей странно, как мертвый. Павел же говорит живым языком народа.

Галлион посмотрел на меня сочувственно:

— На языке плебса можно писать лишь самые примитивные сатиры, поскольку он смешон уже сам по себе. И в Риме комедианты используют язык ярмарок. Но философия на языке улиц? Да ты не в своем уме, Минуций!

Он побагровел от гнева, скатал рукопись в трубку и сказал:

— Ничего, придет время — и мы изгоним из твоей головы этот иудейский дурман! Ты ведь еще не бывал в Афинах? У нас возник небольшой пограничный спор в Дельфах, и с ним надо разобраться на месте. Собирайся-ка в дорогу, юноша. Мой помощник-писец подготовит тебе все необходимые справки, а также доверенность, подтверждающую твои полномочия.

Прекрасная Гельвия пробарабанила пальчиками по его жирной щеке и примирительно сказала:

— Супруг мой, ну к чему обрекать такого блестящего молодого человека на бесконечные странствия? Греки и сами заявятся к тебе со своими кляузами. Оставь его при себе в Коринфе. Покровительство благородной матроны подействует на него куда благотворнее, чем любые скитания.

Она, улыбаясь, посмотрела на меня поверх мужниной головы и грациозным движением прикрыла свои внезапно обнажившиеся мраморные плечи. К сожалению, я не слишком хорошо разбираюсь в подобных вещах и потому не в силах описать влекущие складки ее одежд, изящество прически и изумительные индийские украшения, что она носила. Я с трудом оторвал от нее свой взгляд, вскочил, расставил ноги на ширину плеч, как это положено по уставу, и пробормотал:

— Слушаюсь, проконсул!

Вот так возмутитель спокойствия Павел рассорил меня и с Галлионом. Я вверил свой дом попечительству Геракса и с несколькими солдатами и греческим проводником выехал из города.

О Дельфах, Олимпии[46] и Афинах написано так много восторженных путевых заметок, что мне нет необходимости упоминать тут об их несравненных красотах. Даже всесильному Риму пока не удалось выгрести из сокровищницы этих городов и половины их замечательных произведений искусства, хотя нужно признать, что со времен Суллы было сделано немало, дабы облагородить Рим умыкнутыми греческими скульптурами и вазами.

Меня, впрочем, все эти достопримечательности и шедевры, на которые я натыкался на каждом шагу, оставляли совершенно равнодушными. Ни раскрашенный мрамор, ни слоновая кость, ни позолота статуй, сотворенных десятки лет назад, ничего не говорили моему сердцу.

Я основательно занялся дельфийскими пограничными спорами и ради установления истины пригласил обе стороны на пир. Кстати, в Дельфах я собственными глазами видел знаменитую Пифию. Из ее невнятных слов жрец составил для меня льстивые пророческие стихи, которые даже не стоят того, чтобы их здесь приводить.

Неподалеку от Олимпии лежат священные земли с храмом, воздвигнутым более четырехсот лет назад полководцем Ксенофоном в честь богини Артемиды.

Десятина всего, что там вызревало, шла местным жителям на праздник урожая, и в старинных фруктовых садах каждый мог собрать столько плодов, сколько пожелает.

Но с годами многие пограничные камни сдвинулись, а храм разрушился. Во времена же Помпея в Рим свезли даже саму статую богини. И вот теперь жители этой местности направили жалобу о том, что человек, владеющий нынче землей богини Артемиды, перестал выполнять свой долг и нарушил обязательство. Истцы даже предъявили сбереженную ими древнюю каменную доску, на которой еще можно прочесть: «Эти края посвящены Артемиде. Кто над ними хозяин, тот ежегодно жертвует десятину. На остальное он должен содержать храм. А если он нарушит свой долг, то богиня не простит его».

Начался суд, и седые старцы, сипя и откашливаясь, наперебой принялись вспоминать прежние времена, когда на праздник Артемиды вино лилось рекой и щедро раздавались мука и сдоба, а на священной земле имел право — от имени богини — охотиться любой желающий. Владыка страны, выслушав их, торжественно поклялся восстановить древний праздник урожая, но заявил, что не в состоянии содержать храм Артемиды.

Я дал всем высказаться, а затем объявил свое решение: «Дело это не в компетенции Рима. Поступайте со своей богиней так, как вам предписано на скрижалях».

Такое решение никого не устроило, но менять его я не стал.

Позднее, когда я уже находился в Олимпии, мне поведали, что владыка тех земель во время охоты на оленя упал в пропасть и погиб. Артемида и вправду не простила его. Наследников у него не было, а потому окрестные жители не долго думая поделили священную землю между собой. Я решил взять на заметку эту историю и при случае пересказать ее Клавдию. Император любил всякие исторические разности и к тому же мог без труда помочь в восстановлении храма.

Наконец я прибыл в Афины. Как того требовал добрый обычай, у городских ворот я снял с себя доспехи, накинул на плечи белый плащ, водрузил на голову венок и пешком, в сопровождении одного лишь греческого проводника, вошел в город. Своих солдат я отправил в Пирей, чтобы они под защитой римского гарнизона смогли провести там несколько славных деньков.

То, что мне говорили очевидцы, вполне соответствовало истине: в Афинах действительно оказалось куда больше каменных изваяний, чем людей. Там есть множество роскошных строений, возведенных восточными царями, и по Форуму с утра до ночи прогуливаются философы, окруженные своими учениками, и на каждом углу притулилась лавка древностей, в которой по дешевке можно купить разные поделки и небольшие весьма дорогие копии храмов и статуй богов.

Сделав все необходимое по службе визиты в Совет города и в ареопаг[47], я отправился на самый лучший постоялый двор и познакомился там с шумной толпой молодых людей из Рима, завершавших в Афинах свое образование и собиравшихся поступить на государственную службу. Одни расхваливали мне своих учителей, другие называли имена и цены знаменитых гетер, третьи — лучшие харчевни, которые я, по их мнению, просто обязан был посетить.

Бесчисленные проводники назойливо предлагали познакомить меня со всеми прелестями Афин, но после того, как я провел пару дней на Форуме и поговорил со многими людьми, они мало-помалу отвязались от меня. Вскоре я выяснил, что все философы Афин усердствовали в обучении искусству невозмутимости и воспитанию в юношах непоколебимого душевного равновесия. Они любили произносить пламенные речи, рассказывать всякие притчи и вести друг с другом ученые споры.

Среди них я заметил несколько длинноволосых и нечесаных субъектов в козьих шкурах. Эти странствующие учителя хвастались тем, что объездили Индию и Эфиопию и овладели всеми тайными знаниями. При этом они рассказывали такие невероятные истории, что слушатели просто покатывались над ними со смеху. Некоторых наиболее бесстыдных врунов ареопаг вынужден был выслать из города, хотя вообще-то на Форум мог прийти любой и говорить там все, что ему взбредет в голову, — кроме, конечно, святотатственных и подстрекательских речей.

Я много ел, часто пил и старался всячески наслаждаться жизнью. Как же было приятно усесться после изысканного обеда на теплую мраморную скамью и беззаботно глазеть на причудливые тени, отбрасываемые прохожими на выложенную гладкими плитами рыночную площадь. Аттические остроты были весьма изящными. В диспуте всегда побеждал тот афинянин, чьи доводы возбуждали в публике веселье. И однако этот смех не казался мне радостным и искренним, а мысли, которые высказывались спорящими, не запечатлевались в моем мозгу, как это бывает, когда суждения по-настоящему глубоки. Я думаю, то, чему в наши дни учат в Афинах, — это утонченное искусство наслаждения жизнью, пестуемое в пику грубым и низменным нравам римлян, а никакая не философия.

Из чистого упрямства я все-таки решил остаться в этом чуждом мне городе и изучать науки до тех пор, пока проконсул Галлион не затребует меня обратно в Коринф. Но в том расположении духа, в котором я пребывал, книги в библиотеках не захватывали мое воображение, и на Форуме я не нашел ни одного ментора, последователем которого хотел бы стать. Мрачность моя все усиливалась, и в Афинах я чувствовал себя очень неуютно. Изредка я, правда, по-прежнему обедал с молодыми римлянами, но только ради того, чтобы поговорить на предельно четкой латыни и отдохнуть от высокопарного и слащавого греческого языка.

Однажды я отправился вместе с ними в дом известной гетеры, где слушал флейту и смотрел представление танцовщиц и акробатов. Я охотно поверил нашей жизнерадостной хозяйке, когда она заявила, что умеет чувственное наслаждение возвышать до искусства. Однако она вовсе не пыталась сблизиться со мной и не принуждала меня обнимать и ласкать одну из своих многоопытных рабынь. Сама она с большим удовольствием отдавалась наслаждению бесед с гостями, чем усладам на ложе, а тем из посетителей, кто хотел ее любви, назначала такую безумную цену, что подобное удовольствие мог позволить себе только какой-нибудь очень богатый сластолюбец. Женщина эта была настолько состоятельна, что не поощряла нас, молодых римлян, сорить деньгами, выданными нам на содержание.

Под конец вечера она сказала мне: — Хотя я и горжусь своим искусством, я давно поняла, что моя школа чувственности предназначена для пресыщенных старцев, а не для юнцов. Ты еще молод. Ты еще узнаешь, что такое голод и жажда, и терпкое вино и черствый хлеб покажутся твоему неизбалованному желудку куда вкуснее, чем кипрская амброзия и язычки фламинго. Когда ты влюбляешься в девственницу, вид одного ее обнаженного плеча возбуждает тебя сильнее, чем самое искусное удовлетворение твоего вожделения. Разгладь же морщины на твоем лбу и радуйся жизни, пока молод.

— Поведай лучше о своих божественных тайнах, ты же своим искусством прислуживаешь Афродите, — попросил я ее.

Она посмотрела на меня своими прекрасными черными глазами и сказала:

— Афродита весьма капризная и безжалостная, хотя и прелестная богиня. Кто слишком усердно добивается ее благосклонности и приносит ей много жертв, часто остается недовольным. Она родилась из пены морской, и сама причудлива и неуловима, как пена. У того, кто жадно тянет руки к ее безупречной красоте, как правило, не остается ничего, кроме пустоты.

Она наморщила чистый лоб и стала задумчиво рассматривать свои накрашенные розовым ногти.

— Пожалуй, я могла бы попытаться объяснить тебе, как капризна богиня, — продолжала она. — Среди нас была одна женщина, которая выглядела молодо и привлекательно. Сколько ей на самом деле лет — это неважно. Главное, что у нее не было ни морщин, ни каких-либо иных изъянов. Раньше она позировала многим скульпторам и приобрела тем самым большую известность. И вот богиня внушила ей блажь, что она должна соблазнить всех знаменитых философов, приезжающих в Афины, дабы освоить искусство самообладания. В приступе непомерного тщеславия эта гетера решила лишить их разума и так преуспела в своем намерении, что они рыдали у ее ног. Сначала она смиренно из вечера в вечер внимала нравоучениям этих мудрецов, и все философы не могли нахвалиться ею, именуя умнейшей из женщин, ибо, как они полагали, она умела замечательно слушать. Однако вовсе не мудрость их увлекала ее: гетера приложила все свое искусство, чтобы лишить мудрецов добродетели. Но стоило ей добиться своего, как она с насмешками прогоняла очередного одураченного и отказывалась принимать его, хотя все эти несчастные и стояли часами на коленях перед ее дверью, а один даже лишил себя жизни прямо на ее пороге. И вот как-то, года полтора назад, в Афины прибыл один ученый еврей…

— Еврей! — воскликнул я и вскочил, чувствуя, что волосы на голове моей зашевелились.

Гетера неверно поняла мой ужас и пояснила:

— Да, я знаю, что ты подумал. Иудеи — все сильные колдуны, но этот был совсем другим. Он говорил на ярмарочной площади и по обычаю его вызвали в ареопаг, чтобы расспросить об учении. Он оказался лысым, с крючковатым носом и кривыми ногами, но очень пылким человеком. Женщина, о которой я тебе рассказываю, испытала непреодолимое желание поглумиться и над его учением тоже. Она пригласила этого ученого еврея вместе с другими гостями к себе в дом, будто бы послушать его проповедь; целомудренно оделась и в его честь даже покрыла голову. Но все ее ухищрения были напрасными — ей не удалось соблазнить этого еврея или хотя бы ввести его в искушение. Когда он собрался покинуть Афины, она вдруг почувствовала подлинную скорбь, затворила двери своего дома для гостей и осталась в окружении лишь тех немногих афинян, кто оказался под влиянием учения еврея; и такие нашлись, ибо в Афинах у каждого безумного философа непременно отыщутся свои почитатели. Вот так богиня наказала ее за тщеславие, хотя гетера эта и принесла Афинам немалую славу. Я же из всего этого сделала вывод, что еврей сей был никаким не мудрецом-ученым, а просто больным, неуязвимым для самой богини Афродиты, потому-то он и устоял передо всеми уловками. Гетера же так опечалилась своим поражением, что отказалась знаться с нами и решила жить скромно и непритязательно.

Хозяйка громко расхохоталась и кинула на меня взгляд, призывающий присоединиться к ее веселью, но мне было не до смеха. Тогда она вновь сделалась серьезной и сказала:

— Юность быстротечна, красота преходяща, и лишь умение колдовать сохраняется, по милости богини, до глубокой старости. Доказательством тому служит история одной очень старой гетеры, которая и в семьдесят лет была способна завлечь в свои сети любого юнца.

— Как ее зовут и где ее найти? — спросил я.

— Она уже стала прахом. Афродита позволила ей уже умереть прямо на ложе, упражняясь в искусстве любви, — отвечала моя собеседница.

— Я спрашивал не о ней, а о той, что приняла веру еврея, — сказал я.

— Ее зовут Дамарь, и дорогу к ней тебе покажет любой, но я же говорила, что она стыдится своей неудачи и больше не принимает гостей. А чем же тебе не нравится у меня?

Тут я вспомнил правила учтивости и до тех пор расхваливал дом, представление, предложенное гостям, ароматные вина и ее несравненную красоту, пока хозяйка совершенно не успокоилась и досада ее не прошла. Некоторое время спустя я поднялся, заплатил положенное и в мрачном расположении духа вернулся на постоялый двор. Павел, подобно проклятию, преследовал меня даже в Афинах, ибо и здесь только о нем и говорили

Долго я в тот вечер ворочался с боку на бок и не мог заснуть. Я лежал и вслушивался в ночные звуки гостиницы, дожидаясь, когда сквозь щели в ставнях пробьются первые лучи солнца, и мысли мои были печальны. И я жалел, что не умер во младенчестве. Казалось, мне не на что было жаловаться. Я достиг большего, чем многие из моих сверстников, и я был совершенно здоров, если, конечно, не принимать во внимание легкую хромоту, которая совсем не препятствовала осуществлению моей мечты — а я мечтал сделаться понтификом[48] в одной из жреческих коллегий. Но почему же мне не дано радости? Почему Клавдия так жестоко воспользовалась моей доверчивостью? Почему каждый раз, как только я встречаюсь с евреем Павлом, меня охватывает отчаяние?

Наконец я провалился в глубокий сон, от которого очнулся лишь в полдень. Мне снилось нечто прекрасное, но что именно — я никак не мог вспомнить; тем не менее мрачные ночные мысли вдруг сменила твердая уверенность, что я не случайно узнал вчера о гетере Дамарь, и что это отчего-то важно для меня. Эта убежденность так подняла мне настроение, что я поел с огромным аппетитом и даже отправился к брадобрею, чтобы он завил мне кудри и уложил искусными складками мой греческий плащ.

Я легко отыскал красивый дом Дамарь. Дверной молоточек у него был в виде ящерицы из коринфской бронзы. Я долго и настойчиво стучал, и проходивший мимо мужчина даже сделал неприличный жест и покачал головой, как бы говоря, что мое упорство ни к чему не приведет. Наконец мне отворила какая-то заплаканная молодая рабыня, которая, едва увидев мое лицо, хотела тут же захлопнуть дверь, но я успел просунуть ногу в щель и сказал первое, что взбрело мне в голову:

— В Коринфе я встречался с евреем Павлом. Я хочу поговорить о нем с твоей госпожой. Другого намерения у меня нет.

Девушка с неудовольствием пропустила меня в дом. Во внутреннем дворике стояло множество раскрашенных статуэток и скульптур; в просторном триклинии стояли удобные ложа, стены были украшены роскошными восточными коврами. Вскоре появилась полуодетая и босая Дамарь. Лицо ее светилось от радостного ожидания; воздев руки, она пылко поприветствовала меня и спросила:

— Кто ты, чужестранец? Правда ли, что ты принес мне привет от посланника Павла?

Я начал объяснять ей, что некоторое время назад встречался в Коринфе с Павлом и имел с ним долгую беседу, которая произвела на меня неизгладимое впечатление. И вот я узнал, говорил я, что она, Дамарь, из-за учения этого странствующего еврея совершенно переменилась, и сразу же решил потолковать с ней обо всем.

Рассказывая, я рассматривал Дамарь, понимая, что она уже может называться пожилой женщиной. Радостное выражение исчезло с ее лица, и она отступила назад. Несомненно, когда-то она была прелестна, и ее стройная фигура все еще вызывала восхищение. Броско одетая, искусно причесанная и накрашенная, она — по крайней мере при неярком освещении — наверняка и сейчас могла бы околдовать мужчину.

Она устало опустилась на ложе и сделала мне знак последовать ее примеру. Очевидно, она заметила мой испытующий взгляд, поскольку принялась неторопливо приглаживать волосы, поправлять одежду и прикрывать босые ноги складками туники. Затем она сложила руки на коленях и вопросительно взглянула на меня огромными серыми глазами. Неожиданно я почувствовал себя очень уютно в ее обществе. Приветливо улыбнувшись, я сказал:

— Из-за этого ужасного еврея я кажусь себе мышью в мышеловке. Не ощущаешь ли ты то же самое, Дамарь? Давай вместе обдумаем, как нам выбраться из этой западни и снова стать счастливыми.

Теперь настала ее очередь улыбаться. Она слегка отстранилась от меня, как бы желая защититься от моих слов, и спросила:

— Чего же ты боишься? Павел — вестник воскресшего Христа и несет благую весть. С тех пор как я познакомилась с ним, я поняла, что никогда прежде не испытывала подлинного счастья.

— Да вправду ли ты та, что заманивала мудрецов в ловушку своей обольстительности? — воскликнул я удивленно. — Ты говоришь как умалишенная.

— Прежние мои друзья тоже думают, что я утратила рассудок, — искренне призналась она. — Но уж лучше быть сумасшедшей христианкой, чем вести прежнюю жизнь. Павел оказался совсем другим, не таким, как эти распутные седовласые философы, и взгляд его сразу пронзил меня насквозь. Стыд охватил меня, и я ужаснулась тому, как вела себя прежде. От его Господа получила я отпущение своих грехов. Я вступила на новую стезю с закрытыми глазами, словно ведомая неким духом.

Разочарованно я заметил:

— Если это так, то нам не о чем говорить.

Но она удержала меня. Прикрыв глаза ладонью, Дамарь попросила:

— Останься. Твой приход не случаен. Тебя вело сердце, иначе ты бы не нашел меня. Если желаешь, я сведу тебя с братьями, слушавшими его и поверившими в Благую Весть.

Вот каким образом познакомился я с Дамарь и еще несколькими греками. Вечером они вошли в ее дом через заднюю дверь, чтобы побеседовать о Павле и новом учении. Когда-то любознательность привела их в синагоги и заставила заинтересоваться иудейским богом, а многих из них — даже прочесть священные писания иудеев. Самым ученым из греков был некто Дионисий, судья ареопага, в силу служебных обязанностей беседовавший с Павлом об его учении.

По правде говоря, речь Дионисия была настолько мудреной и запутанной, что даже единоверцы не совсем понимали его, так что куда уж мне. Впрочем, он, кажется, считал, что все в порядке. Дамарь внимала ему с отсутствующей улыбкой, с какой она, по-видимому, вообще слушала ученых мужей.

После бесед Дамарь приглашала нас к трапезе. Мы преломляли друг с другом хлеб и пили вино во славу Христа, как тому учил Павел. Самому обычному ужину афиняне всегда придавали совершенно особое значение. Они не просто ели, а стремились к духовному единению с их богом Иисусом.

Во время еды я большей частью смотрел на Дамарь и после трапезы охотно целовал ее, как того требовал христианский обычай. Мне не доводилось еще встречать женщину, которая была бы так зовуще привлекательна и вместе с тем так естественна, как она. Каждое ее движение было исполнено грации, голос ласкал слух, так что хотелось просто впитывать в себя его звуки, не задумываясь над смыслом слов. И что бы Дамарь ни делала, все у нее получалось так изящно, что смотреть на нее было одно удовольствие, и когда в знак дружбы я целовал ее в полные губы, меня с головой накрывала горячая волна счастья.

Несомненно, Павел дал грекам богатую пищу для размышлений, и они теперь наслаждались своими дискуссиями. Вообще-то, они верили Павлу, но их глубокая ученость не позволяла им делать это безоговорочно. Очарованный Дамарь, я довольствовался тем, что любовался ею и пропускал мимо ушей большинство обращенных ко мне напыщенных тирад.

В конце концов они согласились, что каждому человеку присуще стремление к божественной чистоте, и тут же взялись спорить, можно ли говорить так и о камнях, растениях и животных, изначально развившихся из простейших форм. Дионисий утверждал, будто Павел обладает совершенно поразительными тайными познаниями, и был уверен, что ему самому дано обладать еще большим могуществом. Мне все эти разговоры казались переливанием из пустого в порожнее.

Я взял себе за правило приходить к Дамарь с маленьким подарком — цветами или маринованными фруктами, сдобой или чистым фиалковым медом из Гимеция. Принимая подношения, она всегда смотрела на меня своими ясными, все понимающими глазами так пристально, что я казался себе неуклюжим юнцом. В скором времени я обнаружил, что в мыслях я постоянно с ней и думаю о том заветном часе, когда можно пойти в ее дом.

И вот мы встречались, и я смотрел на нее, любуясь и восхищаясь, и пожалуй, не смогу даже рассказать вам сейчас, о чем же мы беседовали. Так или иначе, очень скоро я понял, что влюблен, причем все мои прежние увлечения не шли ни в какое сравнение с тем, что переживал я в обществе этой женщины. Я жаждал ее объятий, ее ласк и поцелуев, ее прикосновений, и все во мне воспламенялось, едва я представлял, что ожидает меня на ее ложе.

Но я испугался самого себя. Испугался того, что мне суждено любить гетеру, которая старше меня на двадцать лет и которая хранит в себе все пороки, изведанные ею за ее долгую жизнь. Я бежал бы из Афин, как только мне открылась эта ужасная истина, но я не мог. Теперь-то я понимал мудрецов, страдавших из-за нее! Я даже посочувствовал философу, покончившему с собой на пороге ее дома после того, как он узнал, что Дамарь не отвечает взаимностью на его страсть.

Я не мог убежать, ибо меня влекла к ней какая-то необъяснимая сила. В один вечер мы сидели рядом; я по обыкновению пожирал ее глазами и осыпал поцелуями, и горячие слезы вожделения застилали мой взор.

— Прости меня, Дамарь! — шептал я. — По-моему, я безумно в тебя влюбился!

Дамарь кончиками пальцев легонько провела по моей руке. Этой малости оказалось довольно, чтобы ужасная дрожь сотрясла все мое тело. Переполненный желанием, я судорожно вздохнул.

— Я знаю это уже давно, — призналась Дамарь. — Я видела приближение твоей любви. Сначала это было невинное розовое облачко на горизонте; теперь же в тебе целая грозовая, туча. Мне следовало вовремя отослать тебя, но я всего лишь слабая женщина.

Она подперла подбородок рукой, так что морщины на шее у нее разгладились, и мрачно глядя перед собой, сказала:

— Так всегда и бывает. Во рту сухость, язык немеет, из глаз катятся слезы.

Она была права. Язык в пересохшем рту не повиновался мне, и я не мог произнести ни слова. Я опустился перед ней на колени и попытался обнять ее, но Дамарь выскользнула из моих рук и проговорила:

— Да знаешь ли ты, что мне предлагают тысячу золотых за одну только ночь? Как-то некий разбогатевший выскочка продал из-за меня свои серебряные рудники и превратился в нищего!

— Я могу достать тебе тысячу, нет, даже две тысячи золотых, если ты дашь мне время переговорить с моим банкиром, — взмолился я.

— Но иногда, когда мне очень нравился какой-нибудь красивый юноша, я довольствовалась всего лишь фиалкой, — кокетливо добавила Дамарь. — Впрочем, не будем больше говорить об этом. Пойми: я не хочу от тебя никаких подарков. Я давно уже осознала одну истину, которую надо бы усвоить и тебе: утехи плоти приносят нравственные страдания. Чувственность вульгарна, она лишь рождает жажду низменного удовлетворения. Отныне предаться утехам плотской любви значит для меня то же самое, что обнять раскаленную печь. Мой огонь уже угас. Я более не погублю ни одного мужчины, я не желаю разжигать пламя страсти. Понимаешь ли ты теперь, как я стыжусь своей прежней жизни?

— Ты гладила мою руку, ты была ласкова со мной, — бормотал я, опустив голову, и слезы из моих глаз капали на мраморный пол.

— И совершенно напрасно, — вздохнула Да марь. — Просто я не смогла справиться с собой, когда мне захотелось прикоснуться к тебе. Не забывай меня, Минуций, возлюбленный мой, и поверь: томление по любви чище удовлетворенного желания. Это, конечно, боль, но сладостная боль. Не спорь со мной, Минуций, мальчик мой. Если мы теперь расстанемся, то оба сохраним друг о друге прекрасные воспоминания. Никогда, никогда ты не подумаешь обо мне дурно. Я нашла для себя новую стезю, но в мире есть много иных путей, и, возможно, твоя дорога однажды приведет тебя к такому же блаженству, как меня — моя.

И все же я не хотел ничего понимать.

— Не читай мне нравоучений, блудница! — вскричал я охрипшим от волнения голосом. — Я же сказал, что заплачу столько, сколько ты потребуешь!

Дамарь медленно поднялась и некоторое время смотрела мне в глаза. Побледнев, она насмешливо проговорила:

— Как знаешь. Приходи завтра вечером, чтобы у меня было время подготовиться. Но смотри, не вини меня потом.

Согласие ее вскружило мне голову, хотя интонация, с какой она произнесла эти слова, не предвещала ничего доброго. Колени мои дрожали, когда я покинул ее дом. Снедаемый нетерпением, я долго бесцельно бродил по городу, а затем поднялся к Акрополю и любовался морем винного цвета. На следующий день я пошел в бани и приказал размять мне тело для придания членам гибкости, хотя при одной лишь мысли о Дамарь огонь вожделения мгновенно разливался по моим жилам.

Наконец на город начали опускаться сиреневые сумерки и в небе зажглись влажные звезды. Я громко постучал в дверь Дамарь, но никто не отворил мне. Я решил, что она передумала и попросту не сдержит свое обещание, и глубокое разочарование охватило меня. В раздражении я толкнул дверь; к моей радости, она оказалась незапертой. Я вошел и увидел, что зал ярко освещен.

В нос мне ударил какой-то отвратительный запах. На ложе были разбросаны драные покрывала; лампы коптили, черня стены, а от запаха прогорклых благовоний у меня даже перехватило дыхание. Я недоуменно оглядел зал, еще вчера такой красивый, а потом нетерпеливо хлопнул ладонью по столику для подношений, и эхо гулко разнеслось по огромному дому. Вскоре после этого, шаркая ногами, появилась Дамарь, и я в ужасе уставился на нее. Это была совсем не та Дамарь, которую я знал!

У нее были ярко размалеванные губы и взлохмаченные — как у портовой шлюхи — волосы; одета же она была в лохмотья, пропахшие вином и блевотиной. Вокруг глаз Дамарь нарисовала жуткие черные круги и той же кисточкой подчеркнула каждую свою морщинку, так что передо мной теперь стояла старая распутная женщина.

— А вот и я, Минуций. Твоя Дамарь, — произнесла она радушно. — Я такая, какой ты возжелал меня. Что ж, бери. За работу я возьму пять медяков.

Теперь я разгадал смысл ее слов. Силы покинули меня, и я опустился на колени. Я склонил голову и зарыдал, горюя о своем неисполненном желании. Наконец я сумел проговорить:

— Прости меня, Дамарь, возлюбленная моя.

— Значит, ты понял, Минуций, — сказала она потеплевшим голосом. — Вот о чем ты мечтал. Ты хотел, чтобы я пала так низко. И неважно, где это происходит — на надушенных покрывалах, как заведено у знатных господ, или же в порту под забором, провонявшим дерьмом и мочой.

Я уронил голову ей на колени и выплакал свое разочарование. Страсть моя угасла. Дамарь, утешая, гладила меня по волосам и шептала ласковые слова. Потом она оставила меня одного. Она умылась, надела чистые одежды и причесалась. На лице ее светилось такое искреннее счастье, что я не мог не ответить ей слабой улыбкой дрожащих губ.

— Благодарю тебя, Минуций, любимый, — сказала она. — В самый последний момент ты смог понять меня, хотя в твоей власти было столкнуть меня в мое прошлое. Пока я жива, я буду благодарна тебе за твою доброту и за то, что ты не отнял у меня радость, в которой я могу пребывать. Однажды и ты поймешь, что моя радость во Христе чудеснее, чем все прочие радости мира.

Еще долго мы сидели, держась за руки, и беседовали, как брат и сестра… вернее, как мать и сын. Осторожно я пытался объяснить ей, что истинно только то, что мы видим собственными глазами, а все остальное это — иллюзия и обман. Дамарь лишь улыбалась и говорила:

— Иногда я печальна, иногда весела, но в свои светлые часы я переживаю восторг, который отодвигает прочь все земное. Это данная мне милость и милосердие неба ко мне. Ни во что другое я не хочу верить, все остальное мне чуждо.

Когда я — растерянный, незнающий, во что теперь верить и на что надеяться, — вернулся на постоялый двор, я увидел там воина из моей свиты, который ожидал меня. Он был в забрызганном грязью плаще и без меча. С первого же взгляда я понял, насколько угнетающе подействовало на него великолепие улиц, украшенных роскошными мраморными обелисками и скульптурами греческих богов. Он стремительно бросился передо мной на колени и взмолился:

— Прости, трибун, что я посмел нарушить твой приказ, но ни я, ни мои товарищи не в силах больше терпеть эту жизнь в порту. Конь твой застоялся, но никого не подпустил к себе, когда один из нас пытался оседлать его, чтобы он поразмял кости, как ты велел. С портовым гарнизоном у нас вечные препирательства из-за денег на довольствие. Но главное, эти проклятые чужестранцы вертят нами, как хотят. Мы перед ними, как кролики перед удавом, хотя в Коринфе нам не раз доводилось сталкиваться с разными мошенниками. Самый противный здесь один умник-софист, который издевается над нами, утверждая, будто Ахилл не мог обогнать черепаху[49]. В Коринфе мы сами смеялись над ловкачами, предлагавшими простакам за деньги отгадывать, под каким из кубков находится шарик, но этот нас держит просто за дураков: ну, кто же откажется поспорить, что Ахилл бегает быстрее, чем черепаха?! И вот, этот плут делит отрезок пути пополам, затем половину пути еще раз пополам и так без конца, уверяя, что перед Ахиллом всегда остается непройденный участок до финиша и потому он будто никогда не сумеет догнать черепаху! Мы даже сами попробовали наперегонки бегать с черепахой и, разумеется, обогнали ее в два счета, но бездельник не посчитал это доказательством. Господин, заклинаю тебя всеми римскими богами: отправь нас обратно в Коринф, пока мы не лишились последнего разума!

Он так сыпал словами, что у меня не было ни какой возможности вмешаться. Когда же он умолк, я выругал его за легкомыслие. Но в том положении духа, в котором я находился, у меня не было ни малейшего желания разъяснять ему суть загадки об Ахилле и черепахе. Я приказал солдату забрать мои вещи, расплатился с хозяином подворья и покинул Афины, ни с кем не попрощавшись, причем в такой спешке, что даже позабыл несколько туник, отданных прачке в стирку.

Мы выступили из Пирея насупленные и мрачные и затратили три дня на расстояние, которое можно было бы легко преодолеть за одни сутки. Первую ночь мы провели в Элевсине, вторую — в Мегарах. В дороге люди распустились, часто горланили песни и буянили.

Я передал их с рук на руки старшему центуриону и доложил о себе Рубрию. Он принял меня в залитой вином нижней рубахе и в венке из виноградной лозы, сидящем набекрень. Рубрий никак не мог взять в толк, кто я такой, и все время переспрашивал мое имя. Свою рассеянность он объяснял преклонным возрастом и следствием ранения в голову, полученного им в Паннонии, то и дело повторял мне, что ждет не дождется отставки.

С тем я и отправился в дом проконсула. Секретарь Галлиона сообщил, что жители Дельф обратились со своими межевыми спорами прямо к императору и заявили ему протест. С другой стороны, жители земель Артемиды послали в Рим жалобу на меня, утверждая, будто я поносил богиню и тем самым накликал преждевременную смерть местного владыки. Сделали они это, несомненно, чтобы спасти собственную шкуру, так как без спросу поделили между собой землю и оставили храм без присмотра. К счастью, из Афин жалоб на меня не поступало.

Я был совершенно уничтожен. Однако Галлион, как ни странно, принял меня весьма ласково и даже обнял и пригласил к столу.

— Ты, конечно, набрался афинской мудрости, — сказал он, — но прежде всего нам следует поговорить о римских делах.

Пока мы ели, он рассказал мне, что его брат Сенека написал о поразительных успехах юного Нерона. Он, мол, держится с сенаторами и простыми всадниками с таким достоинством, что его прозвали Счастливым и Великолепным. Клавдий, желая сделать приятное обожаемой жене Агриппине, женил его на своей восьмилетней дочери Октавии, матерью которой была Мессалина.

Юридически это являлось кровосмешением, так как Нерон считался приемным сыном императора, но такое незначительное препятствие было легко устранено тем, что перед свадьбой один из сенаторов удочерил Октавию.

Британник значительно уступал Нерону и ничем особенным не выделялся. Он почти безвылазно сидел на своей половине дворца и мачеху Агриппину встречал настороженно и неприязненно. Начальником преторианцев вместо двух преторов назначили славного однорукого вояку Бурра, доброго приятеля Сенеки, питавшего большое уважение к Агриппине, поскольку та была дочерью великого Германика.

— У императора все хорошо, — сказал Галлион, окропив пол вином из своей жертвенной чаши. — У него величественный вид, и лишь безобидная изжога изредка донимает его. Из хозяйственных новостей главная та, что наконец-то достроен порт в Остии. Теперь для кораблей с зерном есть удобная гавань. Ведь страшно представить, сколько миллионов золотых оседало прежде в иноземных портах! И нынче в Риме можно уже не опасаться бунтов из-за задержек с раздачей хлеба. Я слышал, однажды даже с Клавдием случилась неприятная история, когда бушующая голодная толпа прижала его на Форуме к стене, так что ему пришлось изрядно поволноваться за свою жизнь. А цены на зерно из Египта и Африки падают, и в Италии теперь выращивать хлеб бессмысленно. Дальновидные сенаторы уже занялись животноводством и закупают рабов даже за границей.

Пока Галлион этак вот по-отечески со мной беседовал, волнение мое понемногу улеглось, ибо я решил, что мне не стоит опасаться выговора за слишком длительное пребывание в Афинах. Но тут Галлион пристально взглянул на меня и проговорил игривым тоном:

— Что-то ты бледен, да взор у тебя отсутствующий. Видно, ученые занятия в Афинах изнурительны для молодых знатных римлян. Я слышал, ты там весьма усердно брал уроки у одной матроны, а это весьма утомительно и стоит немалых денег. Надеюсь, ты не наделал глупостей и долгов? В общем, милый Минуций, немного свежего морского воздуха будет тебе очень кстати.

Я не успел даже сказать что-либо в свое оправдание, как он, смеясь, замахал руками.

— Меня не касаются твои личные дела. Важно, что молодой Нерон и прекрасная Агриппина передают тебе приветы через моего брата. Нерон соскучился по тебе. Нам, римлянам, остается лишь славить богиню счастья за то, что Агриппина, такая волевая и достойная венца особа, помогает Клавдию, берет на себя часть государственных забот. Тебе, кстати, следует послать императрице кубок из коринфской бронзы. Она наверняка обрадуется такому знаку внимания.

Внезапно меня охватила глубокая тоска по Риму, где жизнь была и проще, и гораздо упорядоченнее. Но я тут же со вздохом признался себе, что простая перемена мест не принесет мне облегчения, и горестно поник головой.

Галлион между тем рассеянно продолжал:

— Я слышал, во время поездки ты рассорился с Артемидой. Думаю, ты поступишь мудро, если принесешь ей жертву в храме Эфеса… М-да… А здесь у меня доверительные письма проконсулу Азии. Когда ты с ним встретишься, можешь рассказать ему, как талантлив Нерон, как отважно выступил он в курии и как разумно воспитывает его Агриппина. Брак же Нерона с Октавией имеет огромное политическое значение, как ты и сам вскоре поймешь. А живут они пока, разумеется, порознь, ведь Октавия еще ребенок.

Я был как в тумане и лишь иногда кивал головой. Галлион счел возможным пояснить мне:

— Между нами, происхождение Британника и Октавии, из-за дурной славы Мессалины, мягко говоря, сомнительно, но Клавдий все равно считает их собственными детьми, каковыми они являются по закону, и даже Агриппина не осмелится вмешаться в такие щекотливые дела, чтобы не задеть его мужское достоинство.

Я подтвердил, что в Риме еще до моего отъезда в Британию ходили разного рода неприличные слухи, и откровенно признался:

— Однако мне тогда казалось, что кто-то нарочно распускает о Мессалине ужасные сплетни, и я не воспринимал подобные наветы всерьез. Она была молода, хороша собой и постоянно искала удовольствий, что было вполне объяснимо, ибо Клавдий по сравнению с ней казался глубоким старцем. Кроме того, я просто не мог думать о ней плохо.

Галлион вертел в руках чашу.

— Не забывай, что из-за легкомысленности Мессалины пятьдесят сенаторов и несколько сотен всадников были казнены, а многих вынудили вскрыть себе вены. Впрочем, в ином случае твой отец не скоро бы получил почетную пурпурную кайму.

— Если я правильно тебя понял, проконсул, — сказал я осторожно, — ты считаешь, что у Клавдия больной желудок и слабая голова. Когда-нибудь ему непременно придется заплатить долг каждому человеку, сколько бы жертв ни требовала его гениальность в прошлом и будущем.

— Ну, кто же пророчит ему что-то дурное! — воскликнул Галлион. — Никогда больше не произноси подобные слова вслух. Клавдий, несмотря на свои слабости, так хорошо правит Римом, что безутешный сенат после смерти скорее всего объявит его Божественным, хотя это и может вызвать кривотолки. Однако дальновидные люди заранее задумываются над тем, кто же заступит на его место.

— Нерон — император, — мечтательно прошептал я. — Но Нерон еще мальчик.

Я впервые подумал об этой возможности, и она восхитила меня, ибо я был другом Нерона еще до того, как его мать стала женой Клавдия.

— Эта мысль не должна пугать тебя, трибун Минуций, — улыбнулся Галлион. — Ее лишь не стоит высказывать вслух, пока Клавдий живет и дышит. Но чтобы уверенно держать в своих руках все нити судьбы и удачи, было бы неплохо, если бы эта мысль накрепко засела в головах влиятельных людей других провинций. Я ничего не имел бы против, если бы после Эфеса ты побывал еще и в Антиохии. Это же твой родной город, а вольноотпущенники твоего, отца люди, должно быть, весьма богатые и влиятельные. Тебе нужно будет просто хорошо отзываться о Нероне, вот и все. Только никаких прозрачных намеков на его судьбу — не делай этого ни в коем случае. Пускай те, с кем ты будешь говорить, сами решают, как им поступать. На Востоке гораздо больше политического здравомыслия, чем полагают в Риме.

Он дал мне поразмыслить над его словами, а потом продолжил:

— Разумеется, поездку ты должен предпринять за свой счет, хотя формально я дам тебе пару рекомендательных писем. Все, что ты станешь там говорить, должно исходить только от тебя, а не отражать официальную точку зрения Рима. К счастью, у тебя такая располагающая внешность и ты так молод, что никто не заподозрит в тебе политического интригана. Да ты ни в коем случае им и не являешься, ведь верно? Имей в виду, что множество римлян вынуждено из-за каприза императора переносить лишения незаслуженного изгнания, и у них у всех есть в Риме немало верных друзей. Помни о них, Минуций, потому что после смерти Клавдия все они, даже евреи, наверняка будут прощены. Это обещает мой брат, который сам провел в ссылке целых восемь лет. Можешь упоминать о постоянных желудочных коликах императора, но не забывай прибавлять, что речь идет всего лишь о безобидных вздутиях живота; впрочем, разрешаю тебе озабоченно заметить, что подобные симптомы встречаются и при раке желудка. Между нами: Агриппина весьма обеспокоена состоянием здоровья Клавдия. Он чревоугодник и слышать не желает о разумной диете.

Сначала я невольно подумал, что Галлиону ударило в голову вино. Как он осмелился говорить вслух о подобных вещах? Возможно, Галлион несколько переоценил мое честолюбие: он полагал тщеславие врожденным качеством каждого римлянина, а ведь и в моих жилах текла кровь волчицы. Так или иначе, но он меня озадачил, и я впервые за долгое время смог думать не только о Дамарь.

В конце концов он предложил мне хорошенько поразмыслить обо всем этом на досуге и отпустил домой. Было уже очень поздно. Несмотря на это, в кольце у моих входных дверей полыхал факел, а изнутри доносились нестройное пение и крики. Я спросил себя, уж не прослышал ли Геракс о моем возвращении и не приготовил ли по этому поводу пир? Войдя, я увидел множество людей — мужчин и женщин, — которые как раз заканчивая трапезу. Все они были очень пьяны. Один из мужчин танцевал, странно закатывая при этом глаза; другой без умолку болтал на каком-то непонятном языке. Геракс как хозяин обходил гостей и нежно целовал всех по очереди. Когда он наконец заметил меня, то остановился как вкопанный, но тут же овладел собой и воскликнул:

— Да будет благословен твой уход и приход, господин мой! Как видишь, мы упражняемся в священных песнопениях. По твоему приказу я знакомлюсь с новым вероучением евреев. Оно впору бедному рабу, как удачно сшитые сандалии.

Привратник и кухарка мгновенно протрезвели и повалились мне в ноги. Геракс, увидев, как багровеет от гнева мое лицо, отшатнулся от меня и торопливо воскликнул:

— Не сердись, господин! Все в порядке! Суровый Павел почему-то лишился мужества и укатил в Азию и Иерусалим, чтобы отчитаться перед старейшинами. Когда он уехал, мы, христиане, заспорили, кто же теперь должен учить остальных. Евреи заявляют, будто они лучше всех знают то, что касается Христа. Вот мы, необрезанные, и собрались в твоем доме, чтобы создать свое, новое учение и все хорошенько обдумать, а заодно и повкуснее поесть, потому что на общих трапезах вечно собирается всякий неимущий сброд, который и заплатить-то за себя не может. Эту трапезу я оплатил из собственного кармана. Я тут подцепил одну богатую и еще весьма аппетитную вдовушку. И вообще, я завел среди христиан множество нужных и полезных знакомств. В дальнейшем это будет лучшее тайное общество, о каких мне только доводилось слышать.

— Так ты стал христианином? Ты крестился, каялся и все такое прочее, что там еще полагается?! — в ужасе вскричал я.

— Но ты же сам мне приказал, — защищаясь, возразил Геракс. — Без твоего дозволения я бы ни за что не посмел, ведь я же твой раб. Но когда я среди христиан, на мне нет одеяния раба. По их учению мы, ты и я, равны перед Христом. Ты должен по-доброму обходиться ее мной, а я, как и прежде, старательно служить тебе. Если нам удастся отделаться от высокомерных и твердолобых евреев, наш союз любви станет украшением Коринфа.

На следующее утро Геракс, бодрый и свежий, как ни в чем ни бывало прислуживал мне. Однако у него вытянулось лицо, когда он узнал, что я дол жен ехать в Азию и возьму его с собой, поскольку не могу в таком длительном путешествии обойтись без слуги.

— Но это невозможно! — простонал Геракс и вцепился себе в волосы. — Я только начал становиться на ноги. Я заключил за твой счет несколько выгодных сделок. Если тебе придется внезапно выйти из дела, ты потеряешь много денег. Кроме того, я не могу вот так запросто бросить на произвол судьбы христиан Коринфа — ведь Павел уехал, а их раздирают склоки и споры. И кто будет заботиться о вдовах и сирых, как того требует наше учение, если во всей общине один только я умею обращаться с деньгами? Я слышал весьма поучительную историю о некоем почтенном господине, который дал своим слугам по кошелю с золотом и спустя некоторое время потребовал от них отчета, как они приумножили это богатство. Так вот я не хочу в день расчета оказаться дурак-дураком.

За время моего отсутствия Геракс оброс жирком и стал весьма велеречив. Я увидел, что он мало пригоден для длительного и трудного путешествия. Он только бы причитал да вздыхал по беззаботной жизни в Коринфе. Поэтому я сказал:

— Скоро годовщина смерти моей матери. Я дам тебе волю, но с условием, чтобы ты остался в Коринфе и заботился о доме. Думаю, я только понесу убытки, если продам все, что приобрел здесь.

— Как раз это я и хотел тебе предложить, — с жаром подхватил Геракс. — Несомненно, сам бог христиан внушил тебе эту мудрую мысль. Я сокращу твои расходы и сам заплачу половину налога за вольноотпущенника. Окольным путем я уже узнал у одного правоведа, какая цена за меня полагается. Такой толстый, как сейчас, я уже не гожусь для физической работы; кроме того, у меня есть изъяны, о которых я тебе не говорил, но которые существенно собьют цену, если меня снова выставят на продажу.

Я отказался от великодушного предложения Ге-ракса, понимая, что его крохотные сбережения пригодятся ему самому, чтобы встать в этом алчном Коринфе на ноги и добиться хоть какого-то успеха. Итак, я заплатил за него полагающийся выкуп и вручил ему посох вольноотпущенника. Одновременно я выдал Гераксу официально оформленную доверенность на управление домом и прочим моим имуществом в Коринфе. В глубине души я был даже рад таким образом отделаться и от него, и от всех прочих многочисленных забот. Готовность, с какой он занялся делами христианской общины, не понравилась мне, а потому я не хотел больше нести за него никакой ответственности — разве что как за своего отпущенника.

Геракс Лауций сопроводил меня до Кенхрей[50], где я поднялся на борт корабля, направлявшегося в Эфес. Он еще раз поблагодарил меня за то, что я позволил ему взять имя Лауций, которое казалось ему более благозвучным, нежели Минуций. Слезы его выглядели довольно правдоподобными, хотя я представляю, с каким облегчением он вздохнул, когда судно наконец-то растаяло в морской дымке, увозя слишком уж молодого и непредсказуемого в своих поступках хозяина.

Глава 6 САБИНА

Троксобор, главарь разбойников некоего горского племени, воспользовался беспорядками в Армении, которые сковали сирийские легионы, и создал из опытных воинов боевые отряды. Вторгнувшись на побережье, он для начала разграбил гавани, а затем принялся за корабли. Царь Киликии[51], престарелый Антиох, оказался бессилен противостоять им, поскольку его солдаты находились в это время в Армении. В своей дерзости разбойники дошли до того, что осадили портовый город Анамур.

По дороге из Эфеса в Антиохию я столкнулся с отрядом сирийской конницы под предводительством префекта Курция Северия, который как раз собирался прервать кольцо осады вокруг Анамура; поняв, что предстоит бой, я счел своим долгом присоединиться к Северию.

Под стенами Анамура мы потерпели сокрушительное поражение, поскольку горцам Троксобора воевать там было куда удобнее, чем нашей коннице. Впрочем, частью вина в том лежала и на Северии, полагавшем, будто непривычные драться с регулярными войсками разбойники разбегутся, как только он прикажет трубить в трубы и пустит конницу в галоп, и потому даже не разведавшем предварительно, какие же Троксобором собраны силы.

Я оказался в стороне от своих, раненный в руку и ногу. С веревкой на шее и связанными за спиной руками меня увели в неприступные горы, и там я долгих два года был пленником Троксобора. Отпущенники отца в Антиохии непременно выкупили бы меня, но мой хозяин оказался хитрым и дерзким и предпочел груде золота знатного римлянина.

Сирийский проконсул и царь Антиох преуменьшили в своих донесениях сенату значение этого бесконечного восстания горцев, надеясь покончить с ним собственными силами, а также — и не без основания! — опасаясь гнева императора.

Троксобор говаривал:

— Загнанный в угол, я все равно не куплю себе жизнь за золото, а вот над вами, римскими всадниками, я напоследок смогу напотешиться и прикажу распять вас, чтобы в лодке у Харона мне было не скучно.

С нами, пленниками, он обходился по-разному — когда хорошо, когда плохо, — но всегда по-варварски. Как-то он пригласил нас на свое дикое пиршество, где кормил, поил и со слезами на глазах клялся в дружбе, а потом — сразу же после пира — запер в пещере, велев замуровать вход и оставить лишь отверстие с кулак величиной, чтобы в него могла пролезть лепешка черствого хлеба, и долго держал нас там впроголодь. Двое римлян даже покончили жизнь самоубийством, вскрыв себе острым камнем вены.

Раны мои воспалились и очень мучили меня. Они мокли и гноились, и я думал, что не выживу. За эти два года я привык к унижениям, грязи и угрозе бесславной смерти.

Сын мой Юлий, мой единственный сын, когда я умру и ты прочтешь эти строки, ты узнаешь, что те страшные рубцы на моем лице, о которых я сказал тебе когда-то, движимый мелким тщеславием, будто они получены в битвах в Британии, не имеют к бриттам никакого отношения. Задолго до твоего рождения я сам нанес их себе в киликийской пещере, где меня принуждали к подчинению и покорности, и я от стыда и бессилия бился головой о гранитную стену. Вспоминай об этом всякий раз, когда тебе захочется осудить своего покойного отца за скупость и старомодность взглядов.

Люди, собиравшиеся под начало Троксобора во времена его побед, мгновенно разбежались при первом же его поражении. Он совершил ошибку, самонадеянно приняв бой в открытом поле, и его недисциплинированные отряды растерялись и дрогнули.

Царь Антиох обошелся со своими пленниками весьма милостиво. Он отпустил их на свободу и отправил в горы с обещанием прощения тем, кто покинет Троксобора. Многие из приближенных разбойника, насытившись грабежами, были убеждены, что игра слишком затянулась. Они покинули его и вернулись в свои дома, и сородичи уважали их до конца дней как состоятельных — по киликийским понятиям — людей.

Троксобор хотел было догнать и убить предателей, но соплеменники дали понять своему вожаку, что не допустят этого. Кровожадность Троксобора и его внезапные вспышки гнева всем, наконец, надоели; схватив предводителя, разбойники решили ценой его головы купить себе прощение.

Поступили они, на мой взгляд, весьма разумно, ибо когда царь Антиох вошел в разбойничий лагерь и рабы взломали каменную кладку в темнице, мы, несчастные пленники, увидели, что перед пещерой уже были установлены столбы для нашей казни. Мои товарищи по злоключениям требовали, чтобы Троксобор был тут же распят, однако царь Антиох повелел просто отрубить ему голову, одним махом покончив и с разбойником, и с восстаниями.

Со своими сотоварищами по неволе я расстался без малейшего сожаления. За время, проведенное в темной и тесной пещере, будучи вдобавок вечно голодными, мы просто возненавидели друг друга. Они отправились в Антиохию, а я получил место на борту римской боевой тримеры[52], шедшей из Анамура в Эфес.

Царь Антиох щедро возместил нам перенесенные страдания, это была плата за наше молчание.

В Эфесе меня любезно принял тогдашний проконсул в Азии Юний Силан. Я поселился на его загородной вилле и пользовался услугами его личного врача. Силану, весьма дородному и говорливому человеку, должно было вот-вот исполниться пятьдесят лет. Я слыхал будто его еще при прежнем императоре за неслыханные глупость и богатство прозвали «золотым ослом».

Стоило мне как-то при нем обмолвиться об Агриппине и Нероне, как он строго-настрого запретил мне говорить в его присутствии о желудочных коликах императора. Недавно, мол, некоторые высокопоставленные особы были изгнаны из Рима, поскольку они выспрашивали астрологов, сколько еще протянет Клавдий. После этого сенат издал эдикт, предписывающий выслать из Рима еще и всех халдеев.

Силан почему-то полагал, будто Агриппина виновна в смерти его брата Луция, а еще он считал, что в свое время Мессалина наслала порчу на Аппия Силана, мечтая о его погибели. Такие нелепые подозрения вывели меня из себя.

— Как ты можешь говорить подобное о первой матроне Рима! — возмутился я. — Агриппина — благородная женщина. Брат ее Гай был императором, и сама она супруга императора и ведет свой род от Божественного Августа.

Силан глуповато хихикнул и сказал:

— Э, в наши дни даже благородное происхождение некоторым в Риме не помеха. Помнишь Домицию Лепиду, тетку Нерона, из сострадания приютившую у себя Нерона, когда Агриппина за ее разврат и коварство была выслана из Рима? Лепида, говорят, даже баловала Нерона, ибо мальчик страдал иногда от непомерной строгости своей матери. Так вот, недавно она была осуждена на смерть за то, что будто бы колдовством посягала на жизнь Агриппины и потакала своим рабам-христианам. А ведь Домиция, помнится, тоже из рода Августа.

Силан хитро взглянул на меня и продолжал:

— Если времена Клавдия и впрямь прошли, о чем все же не стоит орать на всех перекрестках, то не худо бы поразмыслить и над тем, что я тоже в четвертом колене потомок Божественного Августа. Меня бы нисколько не удивило, если бы сенат в Риме предпочел неоперившемуся юнцу степенного мужа. И репутация у меня замечательная, и врагов я не имею.

Вот в этом он был прав: ну, мог ли кто-нибудь воспринимать скудоумного Силана всерьез? Его самомнение, однако, так поразило меня, что я ошеломленно спросил:

— Ты что, действительно думаешь стать императором?

Юний Силан залился краской смущения.

— Не говори об этом ни с кем. Право решения за сенатом. Но тебе я по секрету признаюсь, что не стану на сторону Нерона. У его отца была очень дурная слава, из-за своего необузданного нрава этот человек однажды вырвал у какого-то всадника на Форуме глаз только за то, что тот будто бы недостаточно почтительно уступил ему дорогу.

Благодаря своему богатству Силан вел в Азии совершенно роскошный образ жизни и мог позволить себе едва ли не ежедневно посылать во все концы гонцов за свежими новостями. От него я между прочим узнал, что Галлион незадолго до окончания своей службы проконсулом заболел чахоткой, семейным недугом всех Аннеев, и был отозван в Рим для отчета, прежде чем отправиться на излечение в сухие пески Египта.

Я подозревал, что поехал он в Египет не только для поправления пошатнувшегося здоровья, однако у меня не было времени написать ему о бредовых надеждах проконсула Силана. Тем не менее я посчитал весьма важным известить Рим о том, что Нерон не должен надеяться на поддержку провинций, — а ведь и мать его, и Сенека постоянно уверяли юношу, что окраины империи — за него. После долгих колебаний я написал Сенеке письмо и рассказал ему о своем пребывании в плену. В конце я приписал:

«Проконсул Юний Силан оказывает мне радушное гостеприимство и не хочет, чтобы я ехал домой, пока полностью не заживут мои раны. Очень огорчает меня то обстоятельство, что его мнение об Агриппине и Нероне не совпадает с моим; досадно также, что он то и дело твердит, будто сам происходит из рода Августа и имеет в сенате много друзей. Жду твоего совета, возвращаться ли мне в Рим или еще некоторое время побездельничать здесь.»

В неволе я заметно отупел и обессилел. Дни бездумно текли мимо меня. Изредка я ходил с Силаном на скачки и довольно успешно ставил на его колесницу. В Эфесе также был великолепный театр, а если скука слишком уж донимала, то я часами бродил по местному храму, считавшемуся одним из чудес света и битком набитому разными диковинами.

Постепенно благодаря отменному питанию, мягкой постели и искусному врачеванию здоровье мое восстанавливалось. Я возобновил конные упражнения и даже принял участие в охоте на диких кабанов, устроенной военным трибуном Силана.

Грек, врач проконсула Силана, учился на Косе[53]1. Когда я спросил о прибыльности его ремесла, он, смеясь, отвечал:

— Для врача, любящего свою работу, нельзя придумать места хуже, чем Эфес. Жрецы Артемиды занимаются чудесными исцелениями, и со всех концов света сюда слетаются целые стаи колдунов и знахарей. Вот и сейчас тут все точно с ума посходили из-занекоего еврея, врачующего возложением рук на голову и якобы помогающего любым больным и даже буйнопомешанным. Большим спросом пользуются его платки, которыми он частенько отирает пот со лба, — верное, мол, средство от всех болезней. Но и этого ему мало: теперь он проповедует в доме некоего Тиранна, где и обучает всех желающих искусству исцеления. К тому же он очень ревнив к сотоварищам по ремеслу и пренебрежительно отзывается о магических книгах и волшебной силе наших кумиров.

— Эти иудеи повсюду сеют смуту; пользуются тем, что у них особое положение и им дано право восславлять своего бога, и призывают к бунту мирных греков.

Осень на Ионическом море обыкновенно удивительно мягка. Геллий, вольноотпущенник Юния Силана, управляющий его поместьями в Азии, изо всех сил старался развлечь меня. Трапезы он приправлял актерами и акробатами; иногда, полагая, что я совсем заскучал, он присылал по вечерам в мою спальню хорошеньких рабынь. Золотые дни и голубые ночи мерно струили свой ток. Казалось, я не желал ничего, кроме маленьких повседневных радостей. У меня не было никакой цели, я не видел для себя иного будущего. Я безвольно плыл по течению.

Незадолго до наступления зимы в Эфес пришло быстроходное гребное судно из Рима, на борту ко торого находился немолодой всадник Публий Целер. Он привез известие, что император Клавдий, как все уже давно и ожидали, скончался от желудочных колик. Афраний Бурр, начальник преторианской гвардии, велел нести Нерона в лагерь преторианцев. Нерон произнес там страстную речь и пообещал людям обычную в таких случаях мзду. Он был тут же с воодушевлением провозглашен императором, и сенат единогласно поддержал это решение.

Юний Силан тщательно изучил указы и прочие бумаги, доставленные Целером. Публий Целер был человеком с продубленной солнцем кожей, который, похоже, хорошо знал, чего следует добиваться от жизни. Удар мечом оставил в углу его рта шрам, так что казалось, будто он все время ухмыляется.

Мне он передал привет от Сенеки, который благодарил меня за письмо и настоятельно предлагал поскорее вернуться в Рим, ибо Нерон, как только приступит к своему просвещенному правлению, будет нуждаться в поддержке верных друзей. Заблуждения, преступления и раздоры прошлых лет предаются забвению. Изгнанники возвращаются в столицу. Поддерживаемый отцами-сенаторами в курии, Нерон надеется стать благодетелем для своих подданных.

Городскими властями было сделано то, что предписывал в таких случаях древний обычай: решили заказать статую Нерона у известнейшего римского скульптора.

Однако Юний Силан, несмотря на свое баснословное богатство, не дал публичного обеда в честь Нерона, что, вообще-то, являлось его прямой обязанностью. Он только пригласил своих ближайших друзей на виллу, так что за столом нас собралось не более тридцати человек. Принеся в жертву покойному императору (Клавдию, кстати, по решению сената дали все-таки титул Божественный) чашу вина, Юний Силан повернулся к Целеру и сказал:

— Довольно мы наслушались всякой чуши. Расскажи-ка нам теперь, что на самом деле происходит в Риме?

Публий Целер вздернул брови и спросил с кривой усмешкой:

— Не утомила ли тебя служба, проконсул? От чего ты так возбужден? В твоем возрасте и при твоей дородности не следует все принимать так близко к сердцу.

Юний Силан и вправду дышал тяжело и часто прикладывал руку к груди. Он был очень раздражен, как был бы раздражен любой, кто пережил бы подобное крушение всех надежд. Публий Целер, посмеиваясь, принялся говорить:

— В день погребения Нерон, сын усопшего, выступил на Форуме с поминальной речью. Сам ли он надумал, или эту мысль подал ему Сенека, я не знаю, однако идея была удачна. Ведь общеизвестно, что, несмотря на юные годы, Нерон уже доказал свое поэтическое дарование. И вот он за говорил звучным голосом, сопровождая речь красивыми жестами. Отцы-сенаторы, всадники и прочий люд благоговейно внимают словам Нерона, превозносящего славный род Клавдиев и триумфы его предков, его ученость и мудрое правление, при котором государство было ограждено от внешних угроз. И вот тут Нерон вдруг искусно меняет тон и, хотя и продолжает превозносить выдающийся ум, доброту и государственную мудрость покойного, но делает это неохотно, как бы по обязанности. О боги, как же забавно это у него выходило! Никто, ни один человек не смог удержаться от хохота, так что каждый новый поворот речи Нерона встречал взрыв смеха. Все веселились даже тогда, когда он заговорил о своем чувстве невосполнимой утраты и о сыновней скорби. Одним словом, похороны обернулись фарсом, и уже никто не скрывал своего облегчения от того, что Рим наконец освободился от жестокого, сластолюбивого и выжившего из ума всесильного кутилы.

Тут Юний Силан так стукнул золотой чашей о край своего ложа, что вино плеснуло ему в лицо, и взревел:

— Клавдий был того же возраста, что и я, и я не потерплю, чтобы в моем присутствии глумились над его памятью! Как только отцы-сенаторы немного отрезвеют, они поймут, что семнадцатилетний сын охочей до власти матери не может быть повелителем мира.

Целер спокойно отнесся к этим словам.

— Клавдий получил титул Божественного, — сказал он. — Кто же будет говорить о богах скверно! Сейчас Клавдий уже недосягаем для любого поношения, для любой клеветы, и тебе, проконсул, следовало бы это понять. Брат Сенеки Галлион всего лишь удачно пошутил, когда сказал, что Клавдия вознесли на небо, подцепив крюком за челюсть, так, как у нас в Риме стаскивают в Тибр тела казненных преступников. Подобная острота отлично доказывает, что в столице снова отваживаются открыто шутить.

Но поскольку Юний Силан все еще задыхался от гнева, Публий Целер стал серьезным и сказал уже предостерегающе:

— Для тебя было бы лучше, проконсул, если бы ты поднял чашу во здравие императора и забыл о своем гневе.

По его знаку Геллий внес новый золотой кубок и передал его Целеру. Целер у всех на глазах смешал вино с водой, налил, сам отпил из чаши и протянул ее Силану, который стал пить из нее по своему обыкновению маленькими глотками и вскоре осушил до дна за здоровье нового императора.

Прежде чем поставить чашу, он явно хотел сказать какую-то колкость, но яремная вена у него на шее вдруг вздулась, он схватился руками за горло и слабо захрипел; лицо его побледнело. Мы в ужасе уставились на него, и не успел никто из нас и пальцем пошевелить, как он тяжело рухнул на пол. Тело его еще несколько раз дернулось, и он отправился к праотцам.

Мы в испуге вскочили, и никто из нас не мог вымолвить ни слова. Лишь Публий Целер сохранил самообладание и спокойно произнес:

— Я же предупреждал его, чтобы он не принимал случившееся близко к сердцу. Неожиданные события так взволновали его, что перед трапезой он принял слишком горячую ванну. Впрочем, я полагаю, нам следует рассматривать эту смерть скорее как доброе предзнаменование. Вы собственными ушами слышали, сколь ненавидел он нашего императора и его добрую мать. По злобе когда-то покончил с собой и его младший брат Луций, который только и мечтал омрачить день бракосочетания Агриппины и Клавдия, ибо последний, видите ли, расторг помолвку Луция с Октавией.

Мы разом заговорили, перебивая друг друга, и подтвердили, что сами видели, как у этого тучного человека сердце просто-напросто лопнуло от злости. Геллий позвал врача Силана; тот жил так, как приучился на Косе, и берег свое здоровье, рано ложась спать. Он, спотыкаясь, прибежал в зал, собственноручно перевернул тело на спину, попросил ему посветить и недоверчиво заглянул в горло покойника. Затем, не говоря ни слова, накрыл лицо Силана покрывалом.

Публий Целер принялся расспрашивать лекаря, и грек сказал, что постоянно призывал своего господина к воздержанности, и подтвердил, что все признаки указывают на сердечный удар.

— Значит, ты сейчас же напишешь то, что говоришь нам, а мы засвидетельствуем твой рассказ, — велел лекарю Публий Целер. — Когда внезапно умирает важный чиновник, злые языки тотчас принимаются за работу. Поэтому все вы должны подтвердить, что я сам пил то вино, что позже предложил и ему.

Мы ошеломленно переглянулись. Нам, конечно, тогда показалось, что Целер и вправду отпил из чаши, но он мог и обмануть нас, если в кубке к тому времени уже был яд, всыпанный туда самим римским посланцем.

Поверь, сын мой, все было именно так, как я рассказываю, хотя позднее многие утверждали, будто Агриппина послала Целера в Эфес только затем, чтобы он отравил Силана, — слишком уж, мол, тот вовремя умер.

Говорили также, что Целер подкупил и Геллия, и врача. Упоминалось и мое имя, ибо я был близким другом Нерона. Процесс, затеянный против Целера по требованию сената и долженствующий прояснить эту темную историю, тянулся до тех пор, пока Целер благополучно не умер от старости. Я все это время свидетельствовал в его защиту, Геллий позднее получил блестящее место при Нероне.

Внезапная кончина проконсула привлекла, как и следовало ожидать, всеобщее внимание в Эфесе и во всей Азии. Чтобы не будоражить народ, решено было не устраивать пышных похорон; мы просто предали тело огню в любимом саду покойного у его загородной виллы. Когда костер догорел, мы собрали пепел проконсула в дорогую урну и отправили ее в быстро заполнявшийся в последнее время фамильный мавзолей Юниев в Риме.

Публий Целер, опираясь на свои полномочия, взял на себя исполнение должности проконсула в Азии, дожидаясь, пока сенат не назначит на этот пост нового полномочного проконсула из числа нескольких кандидатов. Впрочем, Силан и так уже вот-вот собирался возвращаться в столицу.

Перемена правителя вызвала в Эфесе обычные волнения, которые, однако, в виду слишком внезапной кончины проконсула продолжались на удивление долго. Бесчисленные предсказатели, целители, продавцы магических книг и в первую очередь чеканщики по серебру, продававшие маленькие изображения храма Артемиды, воспользовались удобным случаем, чтобы устроить бесчинства на улицах и отомстить ненавистным евреям.

И конечно же, в центре всей этой смуты вновь оказался Павел; он, как мне рассказали, последние несколько лет являлся причиной постоянных стычек в Эфесе. Это его имел в виду врач Силана, а я-то стразу не догадался. Однажды Павел подбил своих сторонников собрать все гадательные книги и сонники, которые у них были и которые стоили несколько тысяч сестерциев, и снести их на Форум, где публично и сжечь ради посрамления нехристиан. Это сожжение книг очень не понравилось суеверному Эфесу, и даже люди образованные, которые не верили никаким гороскопам и толкованиям снов, тем не менее посчитали, что свитки жечь нельзя, ибо за уничтожением глупых предсказаний может прийти очередь философии и поэзии.

Бессильный гнев охватил меня, когда имя Павла снова всплыло в связи с беспорядками. Я с большим удовольствием тотчас покинул бы Эфес, но Публий Целер потребовал, чтобы я взял под свое начало римский гарнизон и конницу города. Он опасался нового восстания.

Не прошло и двух дней, как Совет города прислал тревожное предупреждение, что по всем эфесским улицам движутся огромные толпы жителей. Они направляются к греческому театру, дабы провести там незаконное собрание. Чеканщики схватили на улице двух сторонников Павла, а прочие его последователи силой удержали самого Павла и не пустили его в театр. Даже отцы города передали ему настоятельную просьбу не выходить их дома, так как это могло бы привести к его убийству.

Как только стало ясно, что Совет города уже не хозяин положения, Публий Целер приказал мне выводить конницу и расставил когорту пехотинцев у всех входов в театр. Холодные глаза его блестели, а рот кривился больше обычного. Он сказал, что давно уже поджидал подобного случая, желая преподнести этим смутьянам наглядный урок римской дисциплины и порядка.

С горнистом и командиром когорты мы вошли в театр, чтобы подать оттуда сигнал, если дело все-таки кончится насилием. В огромном театре царили шум и гам; большинство присутствующих явно не знало, в чем дело, а просто носилось взад-вперед, как это принято у греков, горланя невесть что. Вооруженных людей вроде бы не было, но я отлично представлял себе, что тут начнется, если мы станем очищать театр силой.

Старший над чеканщиками по серебру пытался успокоить толпу, дабы иметь возможность говорить. Но ему пришлось так напрягаться, чтобы перекричать людей, что он быстро сорвал голос и мог только сипеть. Все же кое-что мне разобрать удалось: чеканщик обвинял Павла в том, что тот убеждал народ — причем не только в Эфесе, но и во всей провинции Азия, — будто сделанные руками человека боги — это вовсе и не боги.

— Храм Артемиды[54] будет обесчещен, а сама она, почитаемая в Азии и во всем мире, будет лишена божественного величия! — хрипел он.

Огромная толпа слушателей во всю глотку проревела:

— Великая Артемида Эфесская!

Рев длился так долго, что горнист мой заволновался и хотел было протрубить сигнал, но я опустил его руку.

Несколько иудеев с кисточками на плащах протиснулись ближе, вытолкнули вперед какого-то медянщика и воскликнули:

— Дайте сказать Александру! Дайте ему сказать!

Я понял, что Александру поручено было объяснить, будто правоверные иудеи не имеют с Павлом ничего общего и будто тому доверяют даже далеко не все христиане Эфеса.

Но ремесленники по одежде тут же поняли, что перед ними стоит иудей, и не позволили ему произнести ни слова; вообще-то их можно было понять: ведь правоверные иудеи тоже не одобряли изображения богов и осуждали тех, кто их изготавливал. Чтобы помешать ему говорить, толпа снова разразилась криками: «Великая Артемида Эфесская!» И крики эти продолжались без малого два деления на водяных часах.

Вдруг рядом со мной возник Публий Целер с обнаженным мечом и сердито прошипел:

— Почему ты не велишь горнисту трубить? Мы же мгновенно разгоним весь этот сброд!

Я предостерег его:

— В такой давке сразу затопчут несколько сотен человек.

Слова эти, казалось, убедили его, ибо он быстро прибавил:

— Впрочем, сейчас они славят свою Артемиду, и мешать им в такой момент было бы не только кощунственно, но и политически ошибочно.

Верховный судья города, увидев нас стоящими в нерешительности у одного из входов в театр, обреченно махнул рукой и подал знак, чтобы мы подождали. Вид его был настолько величествен, что народ мало-помалу успокоился, когда он вступил на сцену, собираясь говорить.

Обоих иудеев вытолкнули вперед. Их несколько помяли, платье на них было порвано, но ничего плохого с ними не случилось. Однако же они непрерывно плевали в окружающих, выказывая свое к ним отношение. Судья громко призвал эфесцев не поступать необдуманно и напомнил, что город Эфес поклоняется ниспосланному с небес лику богини Артемиды и никому более. По его мнению, сторонники еврея Павла не были ни осквернителями храма, ни хулителями богини.

Самые благоразумные из горожан, косясь на мой огненно-красный гребень на шлеме и на горниста, стали протискиваться к выходу. Несколько мгновений толпа колебалась, но тут наиболее просвещенные из присутствующих начали вспоминать подходящие жуткие примеры из истории и в страхе поспешили покинуть театр.

Публий Целер скрежетал зубами. Если бы ему повезло и пришлось подавлять восстание, он по римскому обычаю все предал бы огню и смог бы заграбить мастерские серебрянщиков. А так Публию Целеру осталось только скомандовать солдатам очистить театр да отдубасить немногих не успевших скрыться смутьянов, а также строптивых иудеев, которые никак не желали уходить.

Позднее он раздраженно выговаривал мне:

— Мы могли страшно разбогатеть, если бы не твоя нерешительность. Успешно подавив бунт, мы возглавили бы сословие всадников и обвинили бы во всем мягкотелого и нерасторопного Силана. Железо надо ковать, пока оно горячо.

Павел был вынужден некоторое время скрываться, а потом и вовсе бежать из города. Я сам окольными путями передал ему серьезнейшие предупреждения, и после этого он удрал в Македонию. Между тем в городе постепенно все успокоилось, и ход мыслей евреев принял другое направление. Среди них было немало изгнанных из Рима ремесленников, которые очень надеялись на смягчение порядков при новом императоре и собирались вернуться в столицу уже в начале следующего года.

Однако на море начались штормы, и в гавани не оказалось ни единого корабля, готового пуститься в плавание к берегам Италии. Поскольку Публий затаил на меня глухую обиду, я, вовсе не намереваясь обострять с ним отношения, все же упорно искал смельчаков-мореходов, и в конце концов мне повезло: нашлось маленькое суденышко, которое, заполнив трюмы изваяниями богов и положившись на покровительство Артемиды, отважилось отправиться в Коринф. Слава Юпитеру, нам удалось избегнуть страшных зимних бурь, хотя за время пути мы не раз укрывались в уютных бухтах разных островков.

Геракс Лауций уже оплакал меня, считая погибшим, потому что я давным-давно не давал знать о себе. Он еще больше растолстел, голову стал держать необычайно горделиво, а в речи у него появились назидательные нотки. Он удачно женился на пышнотелой вдове-гречанке, матери двух мальчиков, и теперь воспитывал их и управлял ее имуществом. Он с удовольствием показывал мне свои мясные лавки, товар в которых охлаждался ледяной водой горных источников. На паях Геракс приобрел еще и корабли и рабов-ремесленников, собираясь основать собственную мастерскую по изготовлению бронзовой утвари.

Когда я рассказал ему о беспорядках в Эфесе, он понимающе кивнул и ответил:

— Да, у нас тут тоже были кое-какие неурядицы. Ты, конечно, помнишь, что Павел внезапно уехал в Иерусалим, чтобы отчитаться перед старейшинами? Так вот, они нашли его учение слишком запутанным и туманным и оттого отказали ему в своем одобрении. В общем, неудивительно, что он, разозлившись, проповедует теперь еще одержимее, чем прежде. Наверное, в него действительно перешла часть силы Христа, ибо время от времени он совершает небольшие чудеса, однако благоразумные христиане стараются держаться от него подальше.

— Так ты по-прежнему христианин? — удивленно спросил я.

— По-моему, я даже стал еще праведнее, — отвечал Геракс. — В душе моей воцарился мир, у меня добрая жена, в делах мне сопутствует успех. Недавно в Коринф прибыл один человек по имени Аполлос. В Александрии он изучал древние рукописи иудеев и в Эфесе слушал наставления Акилы и Прискиллы. Он прирожденный оратор, и у него много сторонников. И вот вскоре у нас появилась партия Аполлоса, которая отдельно собиралась и отдельно же трапезничала, и в конце концов мы перестали общаться с другими христианами. Прискилла так хорошо отзывалась о нем, что его сразу приняли здесь очень тепло, и только гораздо позднее все мы поняли, насколько он властолюбив. К счастью, среди нас оказался и Кифа, первый ученик Христа. Он много странствовал, усмиряя свои страсти, а весной решил посетить Рим, беспокоясь о том, чтобы при возвращении изгнанных евреев не начались старые распри. Я верю ему больше всех, ибо то, чему он учит, он сам слыхал из уст Христа.

Геракс говорил об этом Кифе с таким благоговением, что мне захотелось увидеть его, хотя я и был уже сыт по горло как иудеями, так и христианами. Я узнал, что когда-то Кифа был рыболовом в Галилее, но Иисус из Назарета еще за двадцать лет до моего рождения научил его сделаться ловцом людей. И Кифа согласился взвалить на себя эту явно непосильную ношу, несмотря на то, что в те годы он был необразованным простым человеком и едва мог связать по-гречески пару слов. Потому ему пришлось поначалу пользоваться услугами толмача. И все же я решил, что мне следует познакомиться с христианином, которому удалось сделать благочестивым самого Геракса, то есть совершить чудо, оказавшееся не по плечу даже Павлу со всей его еврейской ученостью и религиозным исступлением.

Кифа жил у одного еврея, обратившегося в Христову веру. Этот еврей торговал рыбой в масле и был далеко не богат. Когда я в сопровождении Геракса переступил порог его дома, мне пришлось зажать нос: сильно воняло рыбой, а под ногами хрустел песок, нанесенный множеством посетителей. Я оказался в маленьком, плохо освещенном помещении. Хозяин приветствовал нас несколько смущенно и недоверчиво, как будто мой приход мог еще больше загрязнить его жилище.

Он явно принадлежал к числу тех евреев, что избрали Христа, но не отказались при этом от иудейского Закона и потому избегали общения с иноплеменными христианами. Таким приходилось куда хуже, чем грекам, ибо правоверные иудеи преследовали их с особенной ненавистью как вероотступников, да и их самих мучили угрызения совести из-за отказа от Закона.

Еврей Кифа носил кисти на своем плаще. Это был высокий человек с густой шевелюрой и серебряными нитями седины в бороде. Его большие сильные руки говорили о том, что прежде он занимался тяжелым изнурительным трудом. Взгляд у Кифы был спокойный и бесстрашный, и когда он рассматривал меня, мне почудилось, будто в его глазах проскользнула хитрая крестьянская усмешка, мгновенно расположившая меня к нему. Весь его облик излучал спокойствие и уверенность.

Должен признаться, я мало что запомнил из той нашей беседы. Говорил большей частью Геракс, причем весьма подобострастно, и вдобавок нам помогал толмач — тощий еврей, которого звали Марк и который был намного моложе Кифы. Кифа медленно произносил короткие арамейские фразы. Я вспомнил свое антиохийское детство и попытался вникать в их смысл, не дожидаясь, пока заговорит Марк, но это только больше меня запутало. Впрочем, скоро я решил, что Кифа все равно не сообщит ничего особо интересного. Куда сильнее, чем его слова, воздействовала на меня исходящая от него умиротворяющая теплота.

Кифа чисто по-детски пытался высказать свою ученость, цитируя священные книги иудеев. Он небрежно отмахивался от лестных для него речей Геракса и призывал моего отпущенника славить Иисуса Христа и Отца Его, который ему, Гераксу, милосердно дал надежду на животворящее возрождение.

Тут у Геракса выступили слезы на глазах, он разрыдался и сказал, что уже ощущает в своем сердце что-то вроде возрождения, но вот тело его все еще привержено низменным страстям. Кифа не стал порицать Геракса, а принялся молча разглядывать его снисходительно и одновременно добродушно, словно проникая в самую суть этого насквозь рабского характера и угадывая в нем искреннее стремление к добру.

Геракс очень просил Кифу рассказать, как тому удалось сбежать от царя Ирода и какие чудеса совершал он во имя Иисуса Христа. Но Кифа, впившийся в меня глазами, не пожелал хвастаться своими замечательными деяниями. Вместо этого он, посмеиваясь в бороду, поведал нам, как трудно ему сначала было понимать Иисуса из Назарета, с которым они долго скитались вместе. Он даже не побоялся признаться, что ему так и не удалось перебороть сон в самую последнюю земную ночь Иисуса, проведенную тем в молитвах. Когда же Учителя схватили, Кифа последовал за ним и трижды, как и предсказывал Иисус, солгал во дворе у костра, будто не знает его, хотя сам прежде хвастал, что готов пойти с Христом на любые муки.

Постепенно я пришел к убеждению, что вся сила Кифы заключалась как раз в этих его простеньких историях, которые он столь часто и столь давно повторял, что теперь они выходили у него гладкими, без сучка, без задоринки. Этот необразованный и даже не умевший писать рыбак хранил в своей памяти подлинные слова и нравоучения Христа и старался служить единоверцам образцом скромности и смирения, ибо многие из них напоминали Геракса, и очень кичились причастностью к имени Христову.

Кифа показался мне весьма благообразным, однако что-то подсказывало, что в гневе он страшен. Подобно Павлу, Кифа тоже не сделал ни малейшей попытки обратить меня в свою веру, хотя я постоянно чувствовал на себе его испытующий взгляд, несколько даже раздражающий и безусловно бесцеремонный.

На обратном пути Геракс болтал без умолку:

— Мы, христиане, считаем друг друга братьями. Но поскольку все люди неравны, то мы тоже часто спорим и ссоримся. Потому-то и возникли среди нас партии Павла, Аполлоса, Кифы; есть еще и другие люди, вроде, скажем, меня, которые чтут лишь Христа и поступают так, как они считают справедливым; что же до нашей взаимной нетерпимости и ревности, то они доставляют нам много хлопот. Новообращенные кричат и бранятся громче всех, призывая в свидетели Духа Святого, и ругают кротких за их умеренный образ жизни. Я же, с тех пор как встретил Кифу, не считаю себя ни лучше всех, ни хуже.

Я так надолго застрял в Коринфе, что этот город успел надоесть мне, и я тосковал и не находил себе места в собственном доме.

Я купил подарок Нерону: искусно вырезанную из слоновой кости колесницу, запряженную четверкой лошадей, так как вспомнил, что он, будучи ребенком, которого мать еще не отпускала на настоящие скачки, играл похожей игрушкой.

Сатурналии давно уже были позади, когда я после путешествия по бурному морю наконец-то вернулся в Рим.

Тетушка Лелия от старости сгорбилась и сделалась сварливой и все выговаривала мне, что за три долгих года я не удосужился прислать ей ни строчки. Один только Барб искренне обрадовался при виде меня и рассказал, что ради моего благополучного возвращения он принес в жертву целого быка; когда же я поведал ему о своих приключениях, он твердо решил, что именно его жертва вызволила меня из киликийской неволи.

Я хотел как можно скорее повидаться с отцом, каким бы чужим и далеким он мне теперь ни казался, однако тетушка Лелия, уже успокоившись, отвела меня в сторону и сказала:

— Лучше бы тебе никуда не ходить, пока не узнаешь всего, что творится в Риме.

Она прямо кипела от возмущения. По ее словам Клавдий в последние свои дни решил возложить на Британника мужскую тогу, несмотря на его еще юный возраст, и предупредить о неумеренной жажде власти Агриппины. И будто поэтому Агриппина отравила мужа грибами. Весь Рим говорит об этом, и Нерон тоже все знает и даже сострил, что мухомор, мол, может сделать человека богом. Ведь Клавдий, как известно, был провозглашен богом, и Агриппина распорядилась построить в его честь храм. (Пока, впрочем, нашлось мало желающих войти в коллегию его жрецов.)

— Значит, Рим все такое же болото злословья и интриг, как и прежде, — сказал я с горечью. — Давно известно, что у Клавдия был рак желудка, пускай он и не хотел себе в этом признаваться. Ты что же, нарочно хотела испортить мне настроение? Я знаю Агриппину, и я друг Нерона. Почему же я должен думать о них дурно?

— Говорят, секретарь Нарцисс сумел отвести от себя удар и избежать казни, — продолжала, не обращая внимания на мои слова, тетушка Лелия. — К чести его следует все-таки сказать, что перед своим самоубийством он сжег тайный архив Клавдия, за который Агриппина готова была отдать любые деньги, и спас этим жизнь очень многим людям. Оттого-то Агриппина и должна была удовлетвориться сотней миллионов сестерциев, вытребованных ею из наследства. Можешь думать что хочешь, но, скажу я тебе, в Риме наверняка была бы кровавая бойня, добейся Агриппина своего. К счастью, Сенека и Бурр, префект преторианцев и здравомыслящий человек, воспрепятствовали ей в этом. Сенеку избрали консулом после того, как он, желая понравиться сенату, написал на Клавдия столь злую сатиру, что теперь все просто гогочут, услышав о божественности покойного цезаря. Вообще-то я уверена, что философ попросту по-своему отомстил за изгнание. Кто хоть немного осведомлен о делах в Риме, тот знает, что Сенеку отправили в ссылку за связь с сестрой Агриппины. Бедная девочка за это поплатилась жизнью. По-моему, нам не следует ожидать добра от краснобая-философа, взявшегося за государственные дела. Перемены к худшему разительны. Молодежь позволяет себе появляться на улицах, уподобляясь бесстыдникам-грекам, в полуголом виде, благо, Клавдий умер, и теперь никто не требует, чтобы носили тоги.

Тетушка Лелия брюзжала еще долго, до самого моего ухода. Идя в дом отца на Виминале, я заметил, что римляне и впрямь ведут себя куда более раскованно, чем раньше. Кругом было много улыбок, иногда слышался громкий смех. Бесчисленные статуи Форума были испещрены эпиграммами, которые, ко всеобщему восхищению, читали вслух, и никто не пытался их соскабливать. Не смотря на то, что день едва начался, мне встретилось множество пьяных длинноволосых юнцов, бренчавших на цитрах.

В атрии Туллии по обыкновению толпилась куча просителей, ожидавших приема и надеявшихся что-нибудь выклянчить; деловито сновали взад-вперед озабоченные клиенты; к моему огорчению, я приметил также евреев, явно не желавших оставить отца в покое.

Туллия прервала оживленную беседу с двумя знатными матронами и, немало меня смутив, ринулась ко мне и сердечно обняла. Ее короткие толстые пальцы были унизаны сверкающими перстнями, а дряблую шею она пыталась прикрыть ожерельем из разноцветных каменьев.

— Ты вернулся в Рим как раз вовремя, Минуций! — воскликнула она. — Когда твой отец услышал о твоем исчезновении, он прямо-таки заболел от беспокойства и просто места себе не находил, хотя я ему и напоминала, что сам он немало скитался в дни своей юности. Слава богам, я вижу тебя бодрым и в добром здравии, негодник! Тебя что же, поколотили пьяницы в каком-нибудь вертепе Эфеса? А иначе откуда взялись эти ужасные шрамы на твоем лице? Я уж боялась, что муж мой умрет от переживаний!

Отец сильно состарился, но как сенатор стал держаться с еще большим достоинством, чем прежде. Мы с ним давно не виделись, и первое, что мне бросилось в глаза, это его печальный взгляд, какого я не видел ни у одного человека. Я коротко поведал о моих приключениях и почти ничего не стал рассказывать о плене.

Под конец скорее в шутку, чем всерьез, я спросил отца, отчего это евреи до сих пор толкутся в его приемной. Он виновато объяснил:

— Прокуратором в Иудее теперь Феликс, брат Палласа. Ты должен его помнить: это тот самый Феликс, что сочетался браком с одной из внучек Клеопатры. Его алчность стала поводом постоянных жалоб на него, хотя, быть может, все дело в том, что евреям, этим вечным смутьянам, вечно все не так. Они, например, уверяют, будто где-то кто-то кого-то и убил. Не исключено. Я вообще считаю, что вся Иудея находится в руках разбойничьей банды, потому убийствам и грабежам нет конца, а Феликс, похоже, не в состоянии навести в провинции порядок. Евреи намерены просить сенат убрать его, но разве кто-нибудь захочет вмешиваться в это дело? Паллас слишком могуществен, чтобы сенаторам взбрело в голову нажить себе врага в его лице. У сената и без того хватает забот с Арменией и Британией. Агриппина, кстати, хочет как-нибудь послушать из-за занавеса наше заседание. Во всяком случае ей там будет удобнее, чем в этой ужасной курии. Когда свершается чудо и сенат собирается в полном составе, некоторым из нас подчас приходится стоять на ногах все заседание. А зимой там безумно холодно… Может, мы с тобой сходим на днях вместе во дворец?..

— Что ты думаешь о Нероне? — с интересом спросил я.

— Я знаю, Нерон говорил, что желал бы быть неграмотным, когда впервые в жизни подписывал смертный приговор, — сказал отец. — Может, он и действительно надежда человечества, как многие искренне полагают. Во всяком случае, часть своих судебных полномочий он передал консулам и сенату. Но сделал ли он это из уважения к отцам-сенаторам или чтобы освободиться для других, более приятных занятий, я не знаю.

Отец говорил торопливо и рассеянно. Он морщил лоб, смотрел куда-то мимо меня и, казалось, совершенно не интересовался государственными делами. Внезапно он пристально взглянул мне в глаза и спросил:

— Минуций, сын мой, что ты собираешься делать дальше?

— Два долгих года меня унижали и оскорбляли, и я, как раб, провел их в мрачной пещере, — отозвался я резко. — Два года моей жизни богиня счастья из прихоти отняла у меня! Я стремлюсь сейчас только к тому, чтобы наверстать упущенное и изо дня в день доставлять себе удовольствие, пируя и развлекаясь.

Отец плавно повел рукой, указывая на окружающую нас роскошь.

— Я, наверное, тоже заключен в мрачную пещеру, — сказал он серьезно и очень грустно. — Я стал невольником обязанностей и почестей, которых вовсе не добивался. Ты же плоть от плоти твоей матери и потому не должен губить свою жизнь понапрасну. У тебя сохранилась чаша матери?

— К счастью, она деревянная, и разбойники даже не обратили на нее внимания, — сказал я. — Когда нам подолгу не давали воды и язык у меня прилипал к гортани, а дыхание становилось, как у загнанного зверя, я подносил чашу к губам и представлял, будто она до краев полна благоуханным вином. Но это было не так. Игра моего воображения — не более того.

Я не стал рассказывать отцу о Павле и Кифе. Я хотел вычеркнуть их из моей памяти, сделав вид, будто никогда не встречался с ними.

Отец, помолчав, печально произнес:

— Я хотел бы стать рабом или нищим и начать свою жизнь заново. Но, к сожалению, время упущено. Я опутан по рукам и ногам, и путы эти вросли в мое тело.

Философические мечтания о прелестях простой жизни были для меня пустым звуком. Сенека тоже воспевал благотворное действие бедности и умеренности, причем делал это в прекрасных и изысканных выражениях, однако же сам не устоял перед обаянием власти, почестей и богатства, уверяя, будто все это может так же мало изменить мудреца, как нищета и изгнание.

Наконец мы заговорили о финансовых делах. Посоветовавшись с Туллией, отец решил дать мне пока миллион сестерциев, чтобы я мог вести достойный образ жизни, приглашать гостей и завязывать полезные знакомства. Позже он обещал выделить мне еще, ибо, если я правильно его понял, был просто не в состоянии истратить все свои деньги.

— Твой отец ищет нечто такое, что могло бы удовлетворить его и наполнить жизнь смыслом, — пожаловалась Туллия. — Он даже не пытается ничего писать, хотя в нашем доме есть для этого специальная комната, — я, видишь ли, полагала, что со временем ты полностью посвятишь себя писательству. Он мог бы собирать старинные музыкальные инструменты или греческую живопись и таким образом прославиться. Некоторые сооружают бассейны, где разводят редких рыб, или же обучают гладиаторов; а ведь у него достаточно средств, чтобы держать даже целую конюшню скаковых лошадей. Это самое дорогое и благородное занятие, какое только может себе представить мужчина средних лет. Но он и сам не знает, чего хочет. То он отпустит раба на свободу, то примется раздавать направо и налево подарки всяким бездельникам. Впрочем, хвала богам-покровителям, он все же не занялся чем-нибудь похуже, так что в общем мы ладим и научились даже иногда уступать друг другу.

Сначала я хотел остаться у них до вечера, но потом подумал, что мне лучше явиться во дворец прежде, чем молва о моем прибытии доберется туда на чужих ногах. Отчего-то мне это было важно.

Стража пропустила меня, даже не проверив наличие оружия, так сильно изменились времена, но как же я был изумлен, увидев, сколько проходимцев беспечно бродят в аркадах, поджидая счастливого случая! Я обратился к одному из бесчисленных придворных, но он сообщил, что Сенека слишком занят, чтобы принять меня, а сам император Нерон заперся, слагая стихи, и никому не дозволяется прерывать его свидание с музами.

Я был подавлен при виде несметного числа тех, кто искал благосклонности молодого императора, и совсем уже было собрался уходить. Но тут ко мне подошел один из нескольких секретарей Палласа и проводил меня к Агриппине. Она возбужденно ходила взад-вперед и при моем появлении отшвырнула ногой в сторону помешавший ей драгоценный восточный ковер.

— Почему ты не велел сразу доложить мне о своем приходе? — разгневанно вопросила она. — Или ты уже потерял ко мне всякое уважение? Неблагодарность — вот твоя плата за все. А ведь на свете вряд ли сыщется другая мать, которая сделала для своего сына и его друзей столько, сколько я.

— Августейшая мать отечества! — воскликнул я, хотя отлично знал, что она не была удостоена этого почетного титула, а являлась всего лишь жрицей Божественного Клавдия. — Как ты можешь упрекать меня в неблагодарности?! Я столь ничтожен, что просто не осмелился показаться тебе на глаза в эти дни твоей великой скорби и печали.

Агриппина порывисто схватила мою руку и прижала ее к своей полной груди; на меня пахнуло крепким ароматом фиалки.

— Хорошо, что ты вернулся, Минуций Лауций, — сказала она. — Ты не ветрогон, хотя однажды по легкомыслию едва не совершил непоправимую ошибку. Нерону теперь очень нужны настоящие друзья. Он нерешителен и легко поддается чужому влиянию. Не знаю, может, я и бывала с ним чересчур строга, но в последнее время я замечаю, что он намеренно избегает меня, хотя раньше всегда сопровождал по Риму в носилках или вежливо следовал за моей колесницей. Ты, верно, слышал, что сенат дал мне право ездить в повозке до самого Капитолия, если я этого пожелаю? Нерон тратит безумные деньги на недостойных приятелей, музыкантов, актеров, возничих и авторов всех мыслимых и немыслимых хвалебных од, словно не знает счета деньгам. Паллас очень обеспокоен. Только благодаря ему при жизни бедного Клавдия в финансах был хоть какой-то порядок. Личная императорская казна была тогда строго отделена от государственной, однако теперь Нерон попросту не желает признавать между ними никакой разницы. И вдобавок ко всему он влюбился в одну рабыню. Просто непостижимо, сын предпочитает рабыню собственной матери! Это же неприлично для императора! Мало того, вокруг него постоянно вьются всякие мерзавцы, подбивая его на разные безнравственные поступки.

Волевая, всегда великолепно владеющая собой, прекрасная и величественная, как богиня, Агриппина была так возбуждена, что, полностью доверившись мне, изливала передо мной душу!

— Сенека злоупотребил моим доверием! — вдруг воскликнула она. — О, этот проклятый сладкоречивый лицемер! Я вытащила его из ссылки. Я определила его наставником к Нерону. Всеми своими успехами он обязан только мне. Ты знаешь, что произошло в Армении? Ну вот, и когда Нерон должен был принимать оттуда посланников, я вошла в зал, желая занять полагающееся мне по праву место рядом с ним. Сенека же посоветовал Нерону вывести меня вон, и тот последовал его совету, хотя и действовал при этом вежливо и почтительно, не забывая о том, что он — любящий сын. Какое оскорбление! Сенека, видите ли, полагает, что женщина не должна вмешиваться в государственные дела! Но ведь эта женщина сделала Нерона императором!

Я представил себе, что подумали бы армянские посланники, увидев матрону, восседающую на официальных переговорах рядом с императором, и нашел, что в данном случае Нерон проявил куда большее благоразумие, чем Агриппина, но говорить об этом вслух, разумеется, не стал. Мне казалось, что я вижу перед собой опасную раненую львицу, и я понимал, что приехал как раз вовремя, чтобы внести свою лепту в борьбу за то, кто будет господствовать в Риме: Агриппина или советчики Нерона, Но как же все изменилось, думал я, ведь прежде Нерон беспрекословно слушался матери.

Обескураженный, я попытался было перевести разговор на свои собственные приключения, однако Агриппина даже не стала меня слушать. Впрочем, когда я упомянул о смерти от разрыва сердца проконсула Силана, она насторожилась, кивнула и сказала:

— Лучше уж так, не то в один прекрасный день нам пришлось бы осудить его за измену. Все Силаны — злобные гадюки, источающие яд и ненависть.

В это мгновение в зал проскользнул слуга и объявил, что Нерон, как всегда с опозданием, проследовал к столу. Агриппина положила руку мне на плечо и предложила:

— Беги, дурачок! Беги, и не дай никому остановить себя!

Воля этой женщины была настолько сильной, что я и впрямь едва ли не бежал по дворцу, отвечая на ходу любопытным, что приглашен к трапезе императора.

Ужин был подан в маленькой столовой, которая вмещала каких-то жалких пятьдесят человек и была нынче так полна, что пиршественных лож не хватало и кое-где на них возлежало по трое. Множество пирующих принуждены были даже сидеть.

Небрежно одетый Нерон показался мне весьма возбужденным, но его привлекательное юношеское лицо светилось радостью. Сначала он непонимающе уставился на меня подслеповатыми глазами, но потом обнял и велел поставить рядом с его почетным ложем табурет для меня.

— Музы благосклонны ко мне! — воскликнул он, а затем нагнулся к моему уху и прошептал: — Ах, Минуций, Минуций, испытал ли ты, что такое любить всем сердцем? Любить и быть любимым — ничего прекраснее и представить невозможно!

Ел он быстро и жадно, одновременно отдавая распоряжения некоему Терпну. Гостям пришлось объяснить мне, что Терпн — знаменитейший музыкант; таким вот я оказался невеждой. Во время ужина он наигрывал на цитре, подбирая музыку к любимым стихам, сочиненным Нероном днем, и напевал их присутствующим, кои внимали пению, затаив дыхание.

Голос его был хорош и настолько силен, что будто пронизывал тебя насквозь. Когда певец умолк, все мы разразились бурными аплодисментами. Я не знаю, были ли стихи Нерона искусными и подражал ли он другим поэтам, однако в исполнении Терпна они произвели на всех замечательное впечатление. Нерон, прикидываясь смущенным, поблагодарил за овации, взял у Терпна цитру и томно коснулся ее струн; впрочем, петь он не стал, хотя многие и просили его об этом.

— Когда-нибудь я непременно спою, — скромно сказал он. — Но сначала Терпн должен позаниматься со мной. Я, конечно, и сам знаю, что голос у меня хорош, но когда я решусь петь, я непременно вступлю в состязание с самыми лучшими певцами. Это единственное из моих желаний, которое может показаться честолюбивым.

Уступая просьбам императора, Терпн все пел и пел, и аплодисментам не было конца. Тем же, кто, укрывшись за чашей вина, пытался вполголоса беседовать, Нерон посылал гневные взгляды. Признаюсь, мне стоило немалых усилий сдерживать зевоту. От скуки я принялся разглядывать гостей и вскоре пришел к выводу, что Нерон при выборе друзей руководствовался не столько их происхождением или должностью, сколько своим личным к ним расположением.

Самым знатным из присутствующих был Марк Ото[55], который, как и мой отец, происходил из рода этрусских царей и отца которого сенат удостоил статуи. Из-за мотовства и распутства о Марке Отоне шла дурная слава, а еще я вспомнил, что мне кто-то рассказывал, будто отец Марка нередко сек его, и даже тогда, когда он надел уже мужскую тогу. Присутствовал в зале и Клавдий Сенеций, родителькоего был всего лишь отпущенником императора Гая Юлия. Эти молодые статные люди прекрасно владели искусством нравиться тому, кто им нужен.

Один из гостей оказался богатым родственником Сенеки, Аннеем Серением, и Нерон часто перешептывался с ним, когда Терпн умолкал и пил сырые яйца для восстановления голоса.

Наконец император отослал большинство гостей и оставил в зале не более десяти человек. Я тоже был в их числе, потому что он не попросил меня выйти. По-юношески пылкой натуре Нерона не хватило привычной вечерней трапезы, и он предложил нам переодеться и тайно покинуть дворец, чтобы развлечься в городе.

Сам он облачился в хламиду раба и опустил ее капюшон на самые глаза. Все мы были так пьяны, что нашли это весьма забавным. Смеясь и горланя, побрели мы по кривым улочкам к Форуму и немного притихли только тогда, когда добрались до дома весталок. Отон, впрочем, отпустил несколько скабрезных замечаний, по которым можно было заключить, что он закоренелый безбожник.

На улице золотых дел мастеров мы натолкнулись на пьяного всадника, жаловавшегося, что он потерял свою компанию. Нерон затеял с ним ссору и даже сбил с ног, когда тот хотел пустить в ход кулаки. (Император был очень силен для своих восемнадцати лет.) Отон скинул плащ, и мы подбросили на нем всадника высоко в воздух. После этого Сенеций спихнул было его в канаву, но мы выудили несчастного оттуда, ибо вовсе не хотели, чтобы он захлебнулся в нечистотах. Затем мы пошли дальше, барабаня кулаками в двери запертых лавок и срывая с них вывески, объявленные нами тут же своими триумфальными знаками; наконец мы оказались в вонючих переулках Субуры.

Там мы вломились в какую-то маленькую харчевню, вышибли вон всех посетителей и потребовали у хозяина, чтобы он подал нам вина. Вино оказалось, как и следовало ожидать, дрянь дрянью, и в наказание за это мы перебили все кувшины, так что мерзкое кислое пойло потекло вниз по улице. Когда же хозяин заплакал от обиды и бессилия, Серений пообещал ему возместить все убытки. Нерон был горд своей рваной раной на щеке и строго запретил наказывать погонщика ослов, ударившего его, — ведь Нерон назвал этого неотесанного мужлана человеком чести!

Серений предлагал отыскать какой-нибудь дом терпимости, но Нерон со вздохом сказал, что из-за строгости своей матери он не может позволить себе соитие даже с самой искусной проституткой. Тогда Серений состроил полную таинственности физиономию, взял с нас торжественную клятву молчать и провел к прекрасному дому на склоне Палатинского холма. Он объяснил нам, что купил и обставил этот дом для прекраснейшей из женщин. Нерон сделался застенчивым и робким и все время спрашивал:

— А удобно ли входить сюда в столь поздний час?

Разумеется, все это было бессовестным надувательством, потому что в доме этом жила бывшая греческая рабыня, а ныне вольноотпущенница Акта, в которую Нерон был по уши влюблен. Серений лишь для отвода глаз числился в ее любовниках, чтобы от своего имени передавать ей бесчисленные подарки Нерона. Сознаюсь, правильные и чистые черты лица Акты казались достойными всяческого восхищения, и она явно и сама была влюблена в императора, потому что искренне обрадовалась, когда под утро пьяный Нерон разбудил ее, ввалившись к ней в дом со своими друзьями.

Нерон утверждал, будто она была из рода царя Атталия (в чем он, мол, однажды убедит весь мир). Однако мне не понравилось, что он потребовал, чтобы девушка непременно предстала перед всеми нами обнаженной, ибо желал похвастаться ее белоснежной кожей. Стеснительная Акта упорно отказывалась, но Нерону хотелось также полюбоваться и на румянец стыда на ее щеках; а потому он заявил, что ему нечего скрывать от друзей, которые должны убедиться, что он — счастливейший в мире человек.

Так началось мое первое житье в Риме, и было оно далеко не праведным.

Некоторое время спустя Нерон предложил мне свою протекцию, если я пожелаю поступить на службу, и даже был готов посодействовать, чтобы я получил под командование когорту преторианской гвардии. Я, разумеется, отказался, заявив, что хочу оставаться его другом и спутником на долгой дороге познания жизни. Это ему понравилось, и он ответил:

— Ты сделал мудрый выбор, Минуций. Теплое местечко — ничто в сравнении с дружбой.

К чести Нерона следует сказать, что, когда ему приходилось решать спорные вопросы, которые он не мог перепоручить городскому префекту или начальнику преторианцев Бурру, судил он справедливо и непредвзято. Он вводил в разумное русло поток адвокатского красноречия и требовал от других судей письменных заключений, опасаясь все же попасться на крючок какого-нибудь искусного оратора. Прочитав же различные заключения, он на следующий день выносил окончательный судебный приговор. Несмотря на юные годы, он знал толк в публичных выступлениях, хотя и одевался на артистический манер несколько небрежно и носил длинные волосы.

Я не завидовал его жребию. Не так-то легко оказаться в семнадцать лет римским императором и, находясь под неусыпным надзором ревнивой и властолюбивой матери, начать править миром. Я полагаю, только искренняя любовь к Акте спасала его от губительного влияния Агриппины. Вернее, Нерон осознавал, что гречанка встала между ним и матерью, и это обстоятельство, бесспорно, тяготило его, но ему претили и полные ненависти слова Агриппины об Акте, а ведь он мог сделать выбор и неудачнее: хвала богам, Акта не вмешивалась в политику и никогда не требовала от него подарков, хотя и искренне радовалась, получая их.

Постепенно — и незаметно для самого Нерона — Акте удалось обуздать свойственную всем Домициям буйность нрава. Она почитала Сенеку, и тот втайне покровительствовал этой страсти. Он придерживался мнения, что для Нерона было бы гораздо опаснее влюбиться в знатную высокорожденную римлянку или же молодую матрону. Его брак с Октавией являлся чистой формальностью. Он даже еще ни разу не делил с нею ложе, поскольку та была совсем ребенком. Кроме того, Нерон ненавидел ее за то, что она была сестрой Британника, и я могу подтвердить, что Октавия тоже не оставалась в долгу. Это была замкнутая высокомерная девочка, с которой почти невозможно было перекинуться парой обычных фраз; к сожалению, она не унаследовала ни очарования своей матери Мессалины, ни ее приветливости.

Умная Агриппина в конце концов поняла, что ее упреки и взрывы гнева лишь раздражают Нерона и отталкивают его. Она снова стала нежной матерью, стала ласкать и целовать сына и как-то даже предложила Нерону перейти спать в ее опочивальню, надеясь полностью вернуть его доверие. Из-за всего этого Нерона постоянно мучили угрызения совести. Однажды, когда он в сокровищнице дворца выбирал Акте очередной подарок, он в приступе внезапной любви к матери отложил для нее самое красивое платье и какое-то дорогое украшение. Агриппина же от этого поступка пришла в бешенство и закричала, что все здешние драгоценности были унаследованы ею от Клавдия и потому принадлежат только ей, а Нерон мог распоряжаться ими лишь с ее — пускай хотя бы молчаливого — согласия.

Я тоже навлек на себя гнев Агриппины, потому что, по ее мнению, сообщал ей далеко не обо всех проделках Нерона и его приятелей и скрывал их политические замыслы. Создавалось впечатление, что эта женщина вдруг осознала, что ей не удастся сделать Нерона своим послушным орудием и самолично управлять Римом, а потому ей изменила всегдашняя выдержка. Ее красивое лицо часто искажали гневные гримасы, глаза выкатывались из орбит и смотрели так страшно, что невольно вспоминалась Медуза Горгона, а речь ее стала такой грубой и даже похабной, что слушать ее было невыносимо. С горечью думал я о том времени, когда относился к Агриппине с глубоким уважением.

Мне кажется, что тайная причина, по которой Нерон не переносил свою мать, заключалась в том, что в действительности он слишком ее любил, при чем любил не так, как полагается любить сыну, и в этом была вина самой Агриппины. Его одновременно тянуло и к ней, и прочь от нее, а потому он бежал в объятая Акты или буйствовал в ночных по тасовках в переулках Рима. С другой стороны, он пытался вести себя так, как того требовало учение Сенеки о добродетели, и старался хотя бы внешне держать себя как достойный ученик знаменитого философа. Агриппина же, ослепленная ревностью, совершала ошибку за ошибкой, совсем потеряв самообладание.

Ее единственной, но весьма мощной опорой оставался грек-вольноотпущенник Паллас, утверждавший, будто происходит он от легендарных аркадских царей. Послужив трем римским императорам, этот человек стал таким осторожным и изворотливым, что даже не разговаривал со своими рабами (чтобы никто не мог превратно истолковать его слова), а отдавал им приказы только жестами. Впрочем, возможно, это объяснялось куда проще: его зазнайством и высокомерием. Я думаю, он сам распустил слух, будто Агриппина состояла с ним в связи. Рассказывали, что именно Паллас первым посоветовал Клавдию вступить с ней в брак, ну и, само собой разумеется, дружба, которой она открыто награждала его, бывшего раба, льстила самолюбию Палласа.

С Нероном он до сих пор обходился как с несмышленым дитятей и при каждом удобном случае давал понять, как безмерны его, Палласа, заслуги перед государством. Когда император хотел снизить налоги, чтобы завоевать симпатии низов и провинций, грек сначала подобострастно согласился с ним, но тут же вкрадчиво полюбопытствовал, откуда тогда повелитель собирается брать средства, столь необходимые Риму, и на простеньких примерах доказал, что империя едва ли не рухнет, если приток налогов в казну уменьшится. Пускай, мол, Нерон занимается пением, игрой на цитре и конскими состязаниями, а счетоводство — это занятие рабов, а не императоров.

Паллас был бесстрашным человеком. Около четверти века назад он без колебаний рискнул своей жизнью и без раздумий поспешил на Капри, чтобы раскрыть заговор Сеяна. Его состояние было неслыханным — поговаривали о трех сотнях миллионов сестерциев, — и таким же огромным было его влияние. Британника и Октавию он уважал как детей Клавдия, а в ужасной смерти Мессалины прямо замешан не был. Когда в свое время он согласился отвечать за государственные финансы, Клавдий вынужден был дать обещание, что ни когда не потребует от него отчета, и такое же обещание он выторговал у Нерона в день прихода того к власти; еще бы: ведь молодой император обещал преторианцам деньги, а взять он их мог только у Палласа.

Впрочем, теперь он уже состарился и вид имел усталый и недовольный. В Риме давно бродил слушок, что государство идет вперед семимильными шагами, а управление государственными финансами топчется на месте. И тем не менее пока еще Паллас считался незаменимым. Каждый раз, споря с Нероном, он угрожал уйти со своего поста, что, по его словам, грозило бы немедленной катастрофой, и ядовито добавлял:

— Спроси у матери, если мне не веришь!

Сенека, который держался за собственное место, предпринял решительные шаги. С помощью самых сведущих банкиров Рима он во всех подробностях разработал план по управлению государственными финансами и изменению системы налогообложения в интересах страны и ее жителей. Затем он посоветовался с Бурром и велел преторианцам взять под охрану дворец и Форум. Нерону же он сказал:

— Император ты или нет?

Нерон так боялся и чтил Палласа, что спросил:

— А не послать ли мне лучше письменный приказ? Но Сенека стремился воспитать у него твердость характера и потому потребовал, чтобы Нерон лично встретился с Палласом, как бы неприятно ему это ни было. Разумеется, Паллас уже слышал о предлагающихся преобразованиях, но слишком уж он презирал этого жалкого умника Сенеку, чтобы воспринимать его всерьез. Нерон решил окружить себя друзьями, желая собрать очередной урожай похвал, когда он выступит в роли победителя, а также потому, что очень нуждался в их поддержке, и так вышло, что и мне пришлось стать очевидцем этого неприятного события.

Когда Паллас получил предписание явиться к Нерону, он сразу оказался окруженным преторианцами, так что не имел никакой возможности оповестить Агриппину. Он бесстрашно и гордо предстал перед императором, и ни один мускул не дрогнул на его изборожденном морщинами лице, когда тот, сопровождая свою речь изящными жестами и не забыв упомянуть даже царей Аркадии, трогательно благодарил старика за долгую службу на благо Рима.

— Я просто больше не в силах видеть, как ты губишь свое драгоценное здоровье, сгибаясь под бременем непосильной для одного человека ответственности. Да ведь ты сам не раз жаловался на усталость, — добавил в заключение Нерон. — Я оказываю тебе особую милость и дозволяю без промедления уехать в твое загородное поместье, о великолепии которого ходят в Риме легенды, и до скончания дней своих наслаждаться роскошью и богатством, накопленным тобою упорным трудом. Источники же твоего благосостояния никогда и никем не будут поставлены под сомнение.

На это Паллас ответил коротко:

— Но дозволишь ли ты мне, как того требует мой пост, перед сложением полномочий принести очищающую присягу на Капитолии?

Нерон возразил, что сдержит свое только что данное слово и что от такого верного и безупречного во всех отношениях слуги отечества он не может требовать подобной клятвы. Если же Паллас, желая очистить свою совесть, настаивает, то он, Нерон, не имеет ничего против; наоборот, эта клятва положит конец слухам о корыстолюбии Палласа.

Мы разразились дружными аплодисментами, хохотом и восторженными восклицаниями. Нерон приосанился, удивительно напоминая в своем пурпурном императорском плаще горделивого петуха, и самодовольно усмехнулся. Паллас же лишь холодно оглядел нас, ближайших друзей Нерона, и мне никогда не забыть этого взгляда, в котором читалось откровенное презрение. Позже я со стыдом сказал себе, что состояние в три сотни миллионов сестерциев — не такое уж баснословно огромное вознаграждение за аккуратное ведение всех финансовых дел Римской империи в течение целых двадцати пяти лет. Сенека, например, возмещая неудобства, перенесенные им в ссылке, заполучил такую же сумму всего за каких-нибудь пять лет.

Ну, а мое собственное состояние, сын мой Юлий, вообще не идет ни в какое сравнение с богатством старика Палласа. Прочтя после того, как я умру, завещание, ты, надеюсь, узнаешь точнее его размеры. Сам я, честно говоря, давно оставил попытки выяснить и запомнить эти огромные цифры.

Выступление преторианцев подняло на ноги весь Рим, и народ стал собираться на Форуме и других площадях. Весть о том, что Паллас впал в немилость, вызвала всеобщее ликование, ибо ничто так не воодушевляет чернь, как низвержение могущественного и влиятельного мужа. Спустя всего несколько часов бродячие музыканты обезьянничали уже на всех углах, передразнивая повадки Палласа и сочиняя о нем шутовские песенки.

Но когда Паллас в сопровождении восьми сотен своих отпущенников и помощников спустился с Палатинского холма, толпа смолкла и освободила проход для этой торжественной процессии.

Паллас ушел красиво, почти как триумфатор. Свита его сияла пестрыми одеждами, серебром и драгоценными камнями. Никто на свете не тратит на наряды больше, чем бывший раб, а Паллас в этот день приказал своим людям явиться во всем самом лучшем.

Сам же он был одет в простой белый плащ, когда, спустившись с Капитолийского холма, направился сначала на Монетный двор при храме Юноны, а оттуда — к храму Сатурна, где хранилась государственная казна. Он принес перед изваяниями богов очищающую клятву и затем еще раз повторил ее в храме Юпитера.

Желая вызвать беспорядок в делах, Паллас забрал с собой всех своих вольноотпущенников, которых обучал в течение многих лет. Вероятно, он надеялся, что Нерон будет вынужден через несколько дней вернуть его. Но Сенека оказался хитрее и заранее занял у разных банкиров пятьсот ученых рабов, немедленно после ухода людей Палласа разместившихся в административном здании на Палатине. Мало того, стоило Палласу покинуть Рим, как большинство бывших его подчиненных добровольно вернулось к своим прежним занятиям. Сенека сохранил за собой широкие административные полномочия и создал нечто вроде государственного банка, который ссужал большие суммы египетским царям и британским племенным королям. Таким образом деньги непрерывно работали и приносили Сенеке процентную прибыль.

Нерон целую неделю не решался войти к матери. Агриппина была смертельно уязвлена, она заперлась в своих покоях на Палатине и призвала к себе Британника с его приближенными и учителями, чтобы показать, к кому она впредь будет благоволить. К числу приближенных Британника принадлежал сын Веспасиана Тит, а также — хотя и недолго — Анней Луканий, отец которого был двоюродным братом Сенеки и который слагал столь хорошие стихи, что никак не мог нравиться Нерону. Император, конечно, охотно окружал себя поэтами и художниками и даже время от времени устраивал поэтические состязания, но победителем из них непременно выходил он сам.

Нерон считал свою партию по смещению Палласа сыгранной мастерски, однако его терзали угрызения совести, когда он задумывался о матери. Словно желая наказать себя, он под руководством Терпна принялся с усердием и упорством обучаться пению, для чего часто постился и многие часы лежал на спине, водрузив на грудь тяжелую свинцовую плиту. К сожалению, его вокальные данные оказались весьма жалкими, и, честно признаться, мы стыдились за него и опасались, как бы его завывания не испугали какого-нибудь престарелого сенатора или посланника, забредшего на Палатинский холм.

Добрые вести, пришедшие к этому времени из Армении, однако несколько возвысили императора в собственных глазах. По совету Сенеки и Бурра Нерон отозвал Корбулона, известнейшего полководца Рима, из Германии и отправил его в Армению. Это небольшое и зависимое от нас государство оккупировали парфяне, что, безусловно, являлось серьезным поводом для военного вмешательства.

Корбулон и проконсул Сирии соперничали между собой (каждый из них желал возглавить армию), и потому так споро заняли берег реки Евфрат и выказали такую решимость в действиях, что парфяне сочли благоразумным убраться из Армении до того, как там начнется настоящая война. Сенат постановил в связи с этим устроить праздник Благодарения, облек Нерона правом триумфа и повелел увенчать его дикторские фасции лавровым венком. Все эти события отвлекли римлян от отставки Палласа. Очень многие в городе опасались, как бы такая решительность Нерона не привела к окончательному разрыву отношений с Парфией, и потому деловая жизнь в столице несколько замерла.

Сатурналии в этом году длились четыре дня и были более непристойными, чем обычно. Все дарили друг другу очень дорогие подарки и насмехались над скупостью стариков, придерживавшихся старинного обычая и обменивавшихся лишь терракотовыми фигурками да праздничными хлебами. Один из огромных залов дворца был битком набит преподнесенными Нерону дарами, а провинциальные богачи все слали и слали императору всякие необыкновенные вещицы, и их описание, точная стоимость и имена дарителей заносились в особый реестр, поскольку Нерон считал своим долгом ничего не забывать.

На улицах состоялись шествия ряженых; повсюду в Риме играли на цитрах, пели песни и веселились. Рабы гордо расхаживали в нарядах своих господ, а те снисходительно прислуживали рабам и исполняли их прихоти, так как в этот день Сатурн велел им меняться ролями.

Нерон по обычаю пригласил во дворец самых знатных молодых людей Рима. По жребию ему выпало стать царем сатурналий, у которого было право потребовать от любого присутствующего исполнения какого-либо сумасбродного желания. К этому времени мы так основательно набрались, что наиболее нестойкие из нас уже орошали стены, но Нерону вдруг пришла в голову мысль заставить Британника что-нибудь спеть. Британника это, разумеется, оскорбило, и у него задрожали губы, но делать было нечего, ибо воля царя праздников — закон для всех. Мы уже приготовились к грандиозной потехе, но тут к нашему удивлению Британник решительно взялся за цитру и трогательно запел самую грустную из всех песен-плачей, начинающуюся словами:

«О отец мой,
О страна отцов,
О царство Приама…»
Мы слушали внимательно и не глядели в глаза друг другу. Когда Британник закончил песню о гибнущей Трое, в зале воцарилась гнетущая тишина. Мы не могли вознаградить его аплодисментами, поскольку своей песней-плачем Британник дал понять, что он чувствовал себя обойденным и противоправно лишенным императорской власти. Но мы не могли и смеяться — так глубок и печален был его голос.

Певческий талант Британника явился неприятным сюрпризом для Нерона, но он подавил свои истинные чувства и похвалил его дарование в самых льстивых выражениях. Через некоторое время Британник покинул нас, сказав, что неважно себя чувствует. Я думаю, он опасался своего обычного припадка падучей, всегда связанного у него с сильным перевозбуждением. Его друзья тоже распрощались с нами, и некоторые благовоспитанные молодые люди воспользовались удобной возможностью и тоже ушли. Нерон отчего-то (впрочем, может, и не без оснований) воспринял все это как выпад против него лично и вскипел от гнева.

— Эта песня зовет к бою! — кричал он. — Вспомните, Помпею было только восемнадцать, а Божественному Августу девятнадцать, когда они в гражданскую войну командовали легионом. Долго ждать не придется! Если Риму угодно иметь своим властелином припадочного угрюмого мальчишку, я непротив, я отказываюсь править и отправляюсь на Родос. Я никогда не ввергну страну в ужасы гражданской войны. Уж лучше мне выпить яду или вскрыть себе вены, чем допустить, чтобы подобное произошло с моим дорогим отечеством!

Мы, хотя и были весьма и весьма пьяны, все же ужаснулись его словам, и еще несколько человек торопливо направились к выходу. Прочие же принялись на разные лады славить Нерона и втолковывать ему, что Британник — вовсе ему не конкурент.

Однако Нерон сказал:

— Сначала совместное правление. Этим мне угрожает мать. Потом — гражданская война. Кто знает, какие жуткие списки составляет Британник в своем уединении? Возможно, вы все уже давно внесены в них.

Это простое сообщение очень напугало нас. Нерон был прав, хотя мы и пытались натужно веселиться, говоря, что царю сатурналий как раз и положено так мрачно шутить. Император подхватил игру и раздал всем дерзкие поручения. Один из нас должен был раздобыть сандалии какой-то весталки, а Сенецио, например, получил приказ доставить в зал некую престарелую матрону, которой он был обязан тем, что, несмотря на свое низкое происхождение, нашел-таки ход во дворец. Но вскоре Нерона утомили эти незамысловатые шалости, и ему, как всегда, захотелось чего-нибудь необычайного. Когда за столом осталось всего не сколько человек, он внезапно воскликнул:

— Пальмовый венок тому, кто приведет мне Локусту!

Похоже, все знали, о ком он говорит, и лишь я невинно спросил:

— Кто такая эта Локуста?

Но никто не отвечал мне. Тогда Нерон заговорил сам:

— Локуста — одна недужная женщина, она умеет готовить грибные блюда, достойные богов. Сегодня, чувствую я, мне просто необходима пища богов, раз меня так смертельно обидели.

Не обратив внимания на двусмысленность его слов, я воскликнул:

Давай твой венок! У меня еще не было никакого поручения.

Да, ты, Минуций Лауций, мой лучший друг, а потому должен получить самое тяжелое и почетное задание, — сказал Нерон. — Минуций просто обязан стать героем нынешних сатурналий.

А после нас хоть хаос, — добавил Отон.

— Нет, не после нас, а сейчас! — воскликнул Нерон. — Ничего не надо оставлять на потом!

В это мгновение появились пунцовый от смущения Сенецио и та женщина, за которой послал его Нерон. Матрона, веселая, пьяная и полуодетая, разбрасывала вокруг себя миртовые ветви, а Сенецио скромно держался в стороне. Эта женщина знала все на свете, и я спросил ее, где мне отыскать Локусту. Она прикрыла ладонью рот, хихикнула и ответила, что мне нужно отправляться на Целий. Я быстро собрался в дорогу. Город был ярко освещен. Мне не пришлось искать долго, и вскоре я уже стоял перед маленьким домиком Локусты. На стук мой дверь отворил, к моему крайнему изумлению, какой-то недовольный преторианец, не пожелавший впустить меня внутрь. Лишь разглядев узкую красную полосу на моем плаще, он сделался вежливее и неохотно объяснил:

— Локуста осуждена за тяжкое преступление и находится под арестом. Она не имеет права ни с кем разговаривать. Из-за нее, проклятой, мне и сатурналии не в радость.

Я поспешил в лагерь преторианцев, чтобы побеседовать с его начальником. К счастью, им оказался Юлий Поллио, брат друга моей юности, того самого книжного червя Луция Поллио. Он уже стал военным трибуном преторианской гвардии. Юлий Поллио даже и не попытался противиться приказу царя сатурналий, но решил использовать представившуюся возможность и самому показаться на глаза Нерону, а потому сказал:

— Я отвечаю головой за эту женщину. Я непременно пойду с ней и буду ее охранять.

Локуста была еще далеко не старой, но лицо ее напоминало посмертную маску, а одна нога была так изувечена пытками, что нам пришлось взять носилки, чтобы доставить Локусту в Палатинский дворец. По дороге она ни разу не шевельнулась и не произнесла ни слова, а все время скорбно смотрела прямо перед собой. Она внушала мне безотчетный ужас.

Нерон с немногими оставшимися гостями перешел в малый триклиний и отослал рабов. С удивлением я обнаружил, что к нашей компании посреди ночи присоединились Сенека и Бурр. Не знаю, послал ли за ними сам Нерон, или же это сделал Отон, испугавшись императорского настроения. От праздничного веселья не осталось и следа. Каждый избегал взгляда другого, словно чего-то опасался.

Когда Сенека увидел Локусту, он сказал:

— Ты господин, тебе и решать. Так предначертала судьба. А мне позволь уйти.

Он укутал голову краем плаща и вышел. Видя, как Бурр колеблется, Нерон жестко проговорил:

— Неужели мне следует быть слабее Агриппины? Я поговорю с этой верной материнской подружкой и узнаю у нее все о пище богов.

По простоте душевной я вообразил, что Локуста, верно, одна из прежних придворных поварих. Бурр мрачно ответил:

— Ты господин. Ты сам лучше знаешь, как тебе поступить.

Ни на кого не глядя, он тоже покинул наше общество. Его изуродованная рука висела как плеть.

Нерон невидящим взглядом уставился в пространство и приказал:

— Выйдите все и оставьте меня одного с любимой подругой моей матери. Нам нужно обсудить некоторые важные вопросы кулинарии.

Я провел Юлия Поллио в опустевший большой триклиний, где он смог бы выпить вина и отведать остатков пиршества.

— В чем обвиняется Локуста, и что у нее за дела с Агриппиной? — спросил я с любопытством.

Юлий Поллио с изумлением уставился на меня и в свою очередь спросил:

— Так ты и вправду не знаешь, что Локуста — самая искусная изготовительница ядов в Риме? Ее давно бы осудили по закону Юлия, но благодаря заступничеству Агриппины слушание дела все время отодвигается, и после обычного в таких случаях допроса с пристрастием она содержится пока под арестом в собственном доме. Я думаю, ей известно немало тайн; охранники просто дрожат от страха.

Я тоже так испугался, что не мог вымолвить ни слова. Юлий Поллио подмигнул мне, выпил вина и спросил:

А ты что же, разве не слыхал о грибном блюде, превратившем Клавдия в бога? Всему Риму известно, что Нерон стал императором лишь благодаря кулинарным изыскам его матери и Локусты.

Я провел несколько лет в провинции, а кроме того, верю далеко не всему, что болтают в Риме злые языки, — сказал я резко; в голове моей роились самые жуткие мысли. Сначала я было подумал, что Нерон хочет приготовить яд и свести счеты с собственной жизнью, как он уже грозил сегодня, но тут меня вдруг осенило.

Мне показалось, что я понял, зачем приходили Сенека и Бурр. Если моя догадка верна, то Нерон, оскорбленный вызывающим пением Британника, хочет сейчас самолично допросить Локусту, чтобы иметь возможность обвинить мать в отравлении Клавдия. Он станет угрожать Агриппине разоблачением, и она вынуждена будет изменить свое отношение к Британнику — иначе Нерон после тайного судебного разбирательства попросту вышлет ее из Рима. Впрочем, официально он никогда не посмеет обвинить свою мать в убийстве. Мысль эта немного успокоила меня, хотя я ни на миг не верил, что Агриппина отравила Клавдия, ибо еще за несколько лет до его смерти слышал, будто у него рак желудка.

Поразмыслив немного, я проговорил:

— Пожалуй, для нас будет лучше держать язык за зубами. Мало ли, что происходит во дворце. К чему болтать лишнее?

Поллио рассмеялся и беспечно ответил:

— Мне нечего бояться. Солдат обязан беспрекословно выполнять приказ.

Я плохо спал в эту ночь, и мне снились сны, не предвещавшие добра. Утро уже не застало меня в Риме. Я уехал в отцовское поместье в Цере и взял с собой одного только Барба. Было морозно; наступило самое сумрачное время года, но я твердо решил в сельской тишине и покое воплотить давний заветный замысел — написать книгу о своих приключениях в Киликии.

В поэты я не годился, это я понял уже давно. Беспристрастно рассказать о мятеже горцев в подробном докладе я тоже не мог, поскольку не хотел выставлять в невыгодном свете царя Киликии и проконсула Сирии. Я вспомнил многочисленные греческие приключенческие истории, которые читал у Силана, убивая время, и решил описать свое пребывание у разбойников в грубовато-комическом духе и изобразить смешные стороны моего плена, ограничившись лишь несколькими фразами о перенесенных страданиях.

Много дней подряд я был так поглощен работой, что иногда даже забывал поесть. Я полагаю, мне удалось освободиться от гнетущих воспоминаний о моем заключении, с шуткой перепрыгивая через них.

Как раз когда я дописывал последние строки, я получил из Рима ошеломляющую весть о том, что у Британника во время обеда примирения в кругу императорской семьи случился жесточайший припадок. Его тотчас отнесли к нему в покои, где он вскоре и умер. Никто не мог даже и предположить, что на этот раз все так обернется: ведь обычно он легко оправлялся от своих припадков.

Вспомнив повадки родственников, привыкших заметать кровавые следы преступлений, Нерон той же холодной зимней ночью велел сжечь тело Британника на Марсовом поле и поместить его прах без всякой поминальной речи и траурной процессии в мавзолей Божественного Августа. Сенату же и народу он объявил, что отныне связывает все свои надежды и чаяния только с заботой об отечестве, хотя и понимает, что теперь, когда он внезапно потерял горячо любимого брата, на чью поддержку всегда мог рассчитывать, управлять Римом ему будет нелегко.

Человек охотно верит тому, чему хочет верить. . Потому поначалу я не почувствовал ничего, кроме огромного облегчения. Внезапная смерть Британника удачно, на мой взгляд, развязала все узлы. Агриппина, скажем, не сможет больше ссылаться на Британника, если ей снова взбредет в голову порицать Нерона за его неблагодарность, и призрак гражданской войны растворится в воздухе.

И все-таки в глубине души меня обуревали сомнения, от которых я, сколько ни старался, никак не мог избавиться. Оттого-то я решил не возвращаться в Рим и оставаться в Цере, хотя дел у меня там не было и мне предстояло погибать от скуки. Я слышал, что огромное состояние, унаследованное Нероном от Британника, он раздал своим друзьям и влиятельнейшим сенаторам, и это давало основания думать, что подачками, которые он так щедро разбрасывал вокруг себя, император хотел купить расположение окружающих. Нет, я не желал и черепка из этого наследства.

Когда в начале года я все же вернулся в Рим, то узнал, что Нерон, окружив Агриппину почетной стражей, приказал ей покинуть дворец и переселиться в полуразвалившийся дом Антонии, покойной матери Клавдия. Там он время от времени навещал ее, но всегда со свитой, присутствие коей вынуждало Агриппину сдерживать свой гнев.

Агриппина приказала воздвигнуть в честь Клавдия храм на Целии, и работы уже начались. Однако Нерон внезапно распорядился разобрать леса и заявил, что этот земельный участок нужен ему для других целей. (У него и впрямь были грандиозные планы по расширению дворца.) В результате Агриппина лишилась возможности отправлять свою должность жрицы храма Клавдия. От тетушки Лелии я узнал, что она опять одинока, как в свои самые тяжелые времена, когда была жива Мессалина.

Тит Флавий, сын Веспасиана, друг и верный соратник Британника, и сам заболел в день той роковой трапезы, когда с Британником случился припадок, повлекший за собой его смерть. Я решил навестить Тита, поскольку был отлично знаком с его отцом. Впрочем, виделись мы редко, ибо я входил в круг приближенных Нерона.

Тит был еще бледен и слаб и недоверчиво глядел на меня, неожиданно появившегося у него с подарками. Резкие черты лица, подбородок и нос красноречиво свидетельствовали об этрусских корнях Флавиев. Этот подросток удивительно походил на этрусские надгробные статуэтки, а поскольку я только что приехал из Цере, то не заметить этого сходства попросту не мог.

Я сказал ему:

— Видишь ли, сразу после сатурналий я уехал в Цере и писал там историю о разбойниках, которую потом, быть может, переделаю в пьесу. Оттого я не знаю, что тут в точности происходило, хотя и слышал много разных отвратительных слухов. Даже мое собственное имя связывают с внезапной кончиной Британника. Ты достаточно хорошо знаком со мной, чтобы не подозревать ни в каких злодеяниях. Скажи мне правду. Как умер Британник?

Тит безбоязненно встретил мой взгляд и ответил:

— Британник был моим лучшим и единственным другом. Когда-нибудь я установлю среди изваяний Божественных на Капитолии его золотую скульптуру. Лишь только я выздоровлю, я отправлюсь к отцу в Британию.

Он умолк, но вскоре продолжил:

— Во время той трапезы я сидел рядом с Британником. Нерон не позволил нам, детям, возлежать на ложе у стола. Был холодный вечер, и потому мы пили горячие напитки. Виночерпий Британника налил ему в чашу такого горячего вина, что даже обжег себе язык, когда снимал пробу. Тогда Британник велел долить немного холодной воды, сделал глоток — и тут же потерял дар речи и ослеп. Я взял его чашу и принюхался; в то же мгновение у меня закружилась голова, перед глазами все поплыло, и меня вырвало. С тех пор я болен и наверняка бы тоже умер, если бы сразу не исторг из себя яд.

Я не верил своим ушам.

— Ты действительно думаешь, что он был отравлен, а ты сам вдохнул ядовитые пары? — спросил я.

Тит серьезно посмотрел на меня и ответил:

Я не думаю, я знаю. Не спрашивай меня, кто это сделал, но только не подозревай Агриппину, потому что она сама страшно испугалась, когда все это случилось.

Если твои слова правдивы, то я все же склонен винить как раз Агриппину. Значит, можно поверить и в то, что она и впрямь отравила Клавдия, как продолжает утверждать молва…

В миндалевидных глазах моего собеседника мелькнуло участие.

О боги, да ты сама наивность! — воскликнул он. — Да все римские собаки собрались вокруг нее и завыли, как по покойнику, едва она ступила на Форум после того, как преторианцы выкликнули Нерона императором.

Власть куда опаснее, чем я думал, — сказал я.

Сколь бы ни были умны советники, бремя власти слишком тяжело, чтобы нести его в одиночку, — кивнул Тит. — Ни один из повелителей Рима еще не устоял перед соблазном использовать ее лишь себе во благо. Я долго болел, так что у меня хватило времени для размышлений, и все же я склонен доверять людям. Я и о тебе хочу думать хорошо — недаром же ты пришел ко мне, чтобы честно спросить об истине. Конечно, человек может притвориться, однако мне не кажется, что тебя послал Нерон, желающий выведать у меня, что я думаю о смерти своего лучшего друга. Я знаю императора. Он полагает, будто подкупом заставит всех своих приятелей забыть о происшедшем… он и сам хотел бы забыть об этом. Смотри, я держал наготове нож на тот случай, если бы ты попытался причинить мне вред.

Он вытянул из-под подушки кинжал и отбросил его в сторону, показывая, что доверяет мне, однако и в дальнейшем говорил очень взвешенно, и каждым словом как бы убеждал меня в своей искренности.

Мы оба вздрогнули, когда в комнату внезапно вошла нарядная девушка, за которой следовала рабыня с корзиной. Девушка эта была стройной и гибкой, как Диана, а лицо ее казалось властным и нежным одновременно; волосы у нее были причесаны на греческий манер мелкими локонами. Она вопросительно взглянула на меня зелеными искрящимися глазами, и глаза эти были такими знакомыми, что я молча глупо уставился на нее.

— Ты не видел прежде моей двоюродной сестры Флавии Сабины? — спросил Тит. — Она каждый день приносит мне еду, предписанную врачом, причем сама наблюдает за ее приготовлением. Не хочешь ли ты по-дружески разделить со мной трапезу?

Я понял, что девушка — дочь Флавия Сабиния, префекта Рима и старшего брата Веспасиана. Возможно, я уже встречал ее на каком-нибудь большом торжестве или в праздничной процессии, поскольку лицо ее казалось мне почему-то очень знакомым. Я почтительно приветствовал Сабину, но слова мои прозвучали весьма невнятно, ибо у меня неожиданно пересохло во рту, так что язык едва ворочался. Я никак не мог заставить себя от вести от девушки взгляд.

Ни секунды не колеблясь, она собственными руками расставила на столе блюда с простыми кушаньями. Вина не было и в помине. Я ел лишь из вежливости: кусок застревал у меня в горле, и я по-прежнему смотрел на нее. Я говорил себе, что еще ни одна женщина не нравилась мне так, как эта.

Я ругал себя, я пытался подсмеиваться над собой, но все было напрасно: я чувствовал, что влюбился в Сабину с первого же взгляда. Девушка между тем была холодна, молчалива и неприступна — в общем, истинная дочь префекта. Мы с Титом пили только воду, и тем не менее я чувствовал легкое головокружение. В конце концов я набрался духу и выдавил из себя:

— А ты почему не ешь с нами? Девушка насмешливо ответила:

Я приготовила еду и накрыла на стол, но я не ваш виночерпий, и у меня нет ни малейшего желания делить с тобой хлеб и соль, Минуций Манилиан. Как видишь, я знаю твое имя.

Откуда оно тебе известно? Ведь я-то тебя не знаю! — задетый за живое, воскликнул я.

Флавия Сабина бесцеремонно выставила вперед указательный палец и дотронулась им до моего левого глаза.

— Жаль, что он остался цел, нахал ты этакий! — с искренним неудовольствием произнесла она. — Если бы я оказалась удачливее, ты бы наверняка окривел, а не отделался одним синяком!

Тит удивленно посмотрел на нее и спросил:

Вы что же, в детстве часто дрались?

Нет, маленьким я жил в Антиохии, — отвечал я, не задумываясь, и тут внезапно в моем мозгу всплыло некое происшествие, и лицо мое стало пунцовым от стыда.

Сабина внимательно посмотрела на меня, наслаждаясь моим замешательством, и торжествующе воскликнула:

— Ага, наконец-то вспомнил! Ты шел по улице с шайкой рабов и каких-то бездельников; вы были пьяны, как гладиаторы, и непрестанно безобразничали. Мы сразу узнали, кто ты, однако отец по некоторым причинам все же не потащил тебя в суд.

Теперь я все вспомнил. Вспомнил даже слишком хорошо. В конце осени, очередной раз бродя с Нероном и его приближенными по ночному Риму, я попытался поймать девушку, шедшую нам навстречу, но получил такой удар маленьким кулачком в глаз, что упал на спину и потом целую неделю ходил с огромным синяком. Ее спутники сами напали на нас и так отделали, что у Отона все лицо было в волдырях от удара горящим факелом. Впрочем, все мы в ту ночь очень плохо соображали и слишком уж были пьяны.

Я не хотел причинить тебе зла. Я обнял тебя, потому что в темноте мы споткнулись, — оправдывался я. — Если бы я знал твое имя, то прямо на следующий день пришел бы с извинениями.

Ты лжец, — возразила она. — И не вздумай еще раз пытаться прикоснуться ко мне. Тебе не поздоровится, клянусь!

И не надейся, — попробовал я неловко отшутиться. — Я обращусь в бегство, едва завидев тебя.

Но я, конечно, никуда не убежал, а, напротив, проводил Сабину до дома городского префекта. Зеленые глаза ее мерцали задором, а плечи были белы как мрамор. Неделю спустя отец собрал процессию из двухсот клиентов и велел отнести себя в дом Флавия Сабиния, чтобы просить для меня руки его дочери.

Туллия и тетушка Лелия намечали для меня другие партии, но и это обручение пришлось им по душе. Правда, Флавии были бедны, однако при богатстве моего отца это не играло никакой роли.

По желанию Сабины свадебный обряд был соблюден полностью, до мелочей, хотя я и не намеревался становиться членом какой-либо жреческой коллегии; Сабина заявила, что она вступает в брак на всю жизнь, а не для того, чтобы на следующий же день развестись. Я не спорил с невестой, а спустя всего лишь несколько месяцев после свадьбы стал примечать, что уступаю ей и во многих иных вещах.

Свадьба увенчалась пышным празднеством. За счет моего отца и от имени городского префекта к пиршественным столам были приглашены не только сенаторы и всадники, но и простолюдины. Почтил нас своим присутствием и Нерон; он поначалу желал непременно быть свидетелем жениха и исполнять под аккомпанемент флейты непристойный свадебный гимн, который сам же и сочинил, но потом уступил моим уговорам, приветственно взмахнул факелом и отбыл вместе со всеми.

Я снял с головы Сабины пурпурно-красную накидку, а с ее плеч желтый свадебный плащ. Но когда я захотел расстегнуть застежки на ее льняном поясе, зеленые глаза Сабины вспыхнули и она сказала:

— Я — сабинянка! Похить же меня, как похищали в старину сабинянок!

Коня у меня не было, да и вообще подобная кража вовсе не входила в мои планы. Я не совсем понимал, чего от меня добиваются, ибо в свое время Клавдия приучила меня к нежности и взаимной уступчивости.

Сабина была заметно разочарована. Вздохнув, она покорно закрыла глаза, сжала кулаки и позволила мне сделать с нею все, к чему меня влекло вожделение и обязывала красная накидка. Наконец она обняла меня сильными руками и впилась в мои губы долгим поцелуем, а потом повернулась ко мне спиной и заснула. Я вообразил, что мы оба так счастливы, как только могут быть счастливы утомленные брачными утехами молодые люди, и со вздохом удовлетворения тоже погрузился в сон.

Лишь гораздо позднее я понял, что Сабина ожидала отменя страстной, поистине чувственной любви. Из-за глубоких шрамов на моем лице она принимала меня не совсем за того, кем я был в действительности, а наша встреча на ночной улице только укрепила ее в мысли, что я наверняка сумею дать ей то, о чем она мечтала жаркими вечерами.

Я не таю на нее злобу — ведь я разочаровал ее куда больше, чем она меня. Почему она была именно такой, а не другой, я не знаю и наверняка никогда не узнаю. Венера — капризная и жестокая богиня, Юнона же — надежная и верная мать семейства, однако, между нами говоря, особа она весьма занудная.

Глава 7 АГРИППИНА

Самый разгар летней жары мы провели на побережье под Цере. Моя супруга Флавия Сабина, искавшая выход своей неуемной жажде деятельности, приказала выстроить новый летний домик на месте старой, крытой камышом рыбацкой хижины. Она все время исподтишка наблюдала за мной и незаметно изучала мои слабости. Разобравшись во мне, она поняла, что не стоит даже заговаривать о моих планах на будущее, либо одно лишь упоминание о чиновничьей службе приводит меня в дурное расположение духа. Но едва мы вернулись в город, как она побеседовала со своим отцом, и городской префект позвал меня к себе.

— Строительство нового деревянного амфитеатра приближается к концу, и Нерон непременно появится на празднестве в честь его открытия, — сообщил он. — Больше всего заботят меня сейчас дорогие и редкие дикие звери, собранные со всех концов света. Старый зверинец на Виа Фламина мал для них, а ведь Нерон желает, чтобы звери были выдрессированы и показывали занимательные и доселе невиданные фокусы. Сенаторам же и всадникам предстоит продемонстрировать на арене свое охотничье искусство, и потому нам потребуются укрощенные звери. Но с другой стороны, мы нуждаемся в животных, которые стали бы драться друг с другом на потеху публике. И вот мне поручено отыскать опытного смотрителя, умеющего заботиться о хищниках и разбирающегося в дрессуре, и я доподлинно знаю, что Нерон, давая это поручение, имел в виду тебя. Всему Риму известно, как ловко ты управляешься с дикими зверями. Итак, я предлагаю тебе эту почетную должность.

Так мне, хвастуну, и надо, подумал я. Нечего было направо и налево рассказывать о том, как еще мальчишкой в Антиохии я поймал льва и как однажды спас жизнь моим сотоварищам по плену в Киликии. (Тогда нас потехи ради запихнули в берлогу к медведям.) Но заботиться о сотнях хищников и вдобавок организовывать представления в амфитеатре?! Ну нет, увольте, мне никогда с этим не справиться! Однако когда я попытался отказаться, тесть резко ответил мне:

— Ты получишь необходимые средства из императорской казны. Опытнейшие укротители из разных стран будут считать за честь послужить Риму. От тебя же потребуются только здравый смысл и хороший вкус при составлении программ. Сабина станет помогать тебе. Еще ребенком она все дни пропадала в зверинце и с тех пор обожает дрессировку.

Проклиная судьбу, я вернулся домой и огорченно пожаловался жене:

— Уж лучше бы я сделался квестором! И тебе, и мне было бы спокойнее! Хоть к тиграм и львам входить не надо!

Сабина сочувственно посмотрела на меня, склонив голову набок, и сказала:

— Нет дорогой, кем-кем, а консулом тебе никогда не бывать. Что ж, по крайней мере твоя жизнь станет разнообразной; к тому же еще ни один всадник не занимал этот пост.

Я принялся объяснять ей, что люблю скорее читать, чем муштровать хищников, но Сабина перебила меня на полуслове и вскричала:

— О боги! Да что ж хорошего ты видишь в том, что пятьдесят или даже сто пятьдесят человек будут, скрывая зевоту, аплодировать тебе в библиотеке в благодарность за то, что ты наконец закончил чтение?! Ты поразительно ленив. У тебя совсем нет честолюбия!

Сабина так рассердилась, что я не решился больше возражать ей, хотя на языке у меня и вертелся вопрос, чего ж такого хорошего можно достичь среди дурно пахнущих животных? От них-то уж точно аплодисментов не дождешься! Мы с ней немедленно отправились в зверинец, и после короткого обхода я понял, что дела обстоят еще хуже, чем говорил городской префект.

Звери прибыли в Рим отощавшими, и для них не было подходящего корма. Бесценный тигр издох от голода, а чем следует кормить с таким трудом доставленных из Африки носорогов, никто толком не знал, потому что рассказать об этом мог только африканец-сопровождающий, но его растоптали его же питомцы. Питьевая вода отдавала тухлятиной. Слоны упорно отказывались есть. Все клетки были маленькими и загаженными. Жирафы хирели и тряслись от страха, потому что рядом с их вольером поместили клетки со львами.

Больные, страдающие от голода и жажды звери ревели, визжали и орали так пронзительно, что у меня заныл затылок; вдобавок меня едва не вырвало от их смрада. Ни один смотритель и ни один раб не пожелали взять вину на себя за столь плачевное состояние зверинца.

«Я тут ни при чем!» — вот каков был обычный ответ. Некоторые даже пытались уверить меня, будто голодные и напуганные звери станут лучше драться на арене… если, конечно, не передохнут до представления.

Сабине особенно понравились две огромных косматых обезьяны ростом с человека, привезенные откуда-то из Африки. К мясу, брошенному в их клетки, они не прикоснулись; воду тоже отчего-то не пили.

— Здесь все нужно перестраивать, — решил я, — иначе укротителям не хватит места для дрессировки. Клетки должны быть просторными, чтобы звери могли свободно двигаться. За каждым видом животных станет ухаживать свой надсмотрщик, который сумеет хорошенько изучить их повадки и нрав. И надо непременно провести сюда проточную воду. Сопровождавший меня раб-служитель неодобрительно покачал головой:

— К чему такая роскошь?! Ведь звери нужны всего лишь для выступления на арене!

Как всякий слабый человек, я не переносил возражений, а потому швырнул надкушенное мною яблоко в клетку обезьян и гневно вскричал:

— А может, будет лучше, если я прикажу тебя высечь, чтобы ты стал поприлежнее?

Сабина успокаивающее положила руку мне на плечо и одновременно кивнула на клетку с обезьянами. Я с удивлением увидел, как длинная волосатая рука схватила мое яблоко; обнажились чудовищные зубы, и в один миг плод был проглочен. Я нахмурился, изо всех сил стараясь казаться суровым, и строго распорядился:

— Дайте им корзину фруктов и свежей воды в чистой плошке.

Надсмотрщик расхохотался и сказал:

— Такие дикие звери должны есть мясо. Это же видно по их зубам.

Сабина выхватила из его рук плеть и наотмашь хлестнула спорщика по лицу, гневно воскликнув:

— Как ты смеешь так разговаривать со своим господином?!

Раб испугался и сердито уставился на нас; затем, явно желая выставить меня перед другими служителями в смешном свете, он притащил целую корзину фруктов и вывалил их в клетку. Изголодавшиеся животные мгновенно оживились и сожрали всю эту кучу за какие-нибудь две минуты. К моему удивлению, они не оставили даже виноград, который тоже оказался в корзине. Это так поразило надзирателей, что они все сгрудились у клетки; никто больше не насмехался над моими приказами.

Вскоре я обнаружил, что мои подчиненные не только неопытны, но еще и равнодушны, жадны и на редкость ленивы. Все они, начиная от надсмотрщиков и кончая последним рабом, считали своим долгом воровать еду, предназначенную животным.

Зодчий, который проектировал Нерону амфитеатр и следил за его постройкой, посчитал ниже своего достоинства заботиться о клетках и вольерах.

Только когда он увидел мои рисунки и из разъяснений Сабины понял, что речь идет ни больше ни меньше, как о застройке целого квартала, тщеславие его пробудилось.

Я выгнал всех тех, кто мучил зверей или слишком их боялся. Сабина и я придумали одинаковую одежду для всех рабов и надсмотрщиков и велели построить неподалеку от зверинца небольшой домик, потому что мне то и дело приходилось ночевать там, чтобы не оставлять ценных животных без присмотра.

Теперь у нас не оставалось времени ни на что другое. Мы полностью посвятили себя зверям, а Сабина однажды даже поместила двух крошечных львят на нашем с ней ложе (потому что их мать-львица умерла от лихорадки) и заставляла меня кормить детенышей из рожка молоком. Что касается наших супружеских обязанностей, то мы напрочь забыли о них за всеми хлопотами, ибо руководство зверинцем оказалось делом и увлекательным, и ответственным.

Когда зверинец был приведен в порядок, животных стали правильно кормить, а служители научились с ними обращаться, пришла пора подумать о программе грандиозного представления, тем более что день открытия амфитеатра приближался с ужасающей быстротой.

Мне уже столько раз приходилось видеть выступления хищников, что я твердо усвоил: для охотников они неопасны, а для зрителей — всегда захватывающе интересны. Так что за жизнь людей я не боялся и мог смело выбирать тех зверей, которые будут драться друг с другом и с охотниками. Выбор мне предстоял трудный, ибо публика ждала диковинных сочетаний сражающихся хищников. Самые большие надежды я возлагал на всяческие трюки прирученных зверей, и так как ко мне на службу действительно просились опытные укротители из разных стран, я мог надеяться, что предложу зрителям нечто удивительное.

Однако сохранить в тайне номера с дрессированными животными оказалось весьма непросто, поскольку от посетителей не было отбоя. Тогда я решил взимать налог за вход. Деньги эти я стал тратить на нужды зверинца, хотя преспокойно мог бы забирать их себе, поскольку идея была моя. Впрочем, платили не все: дети и рабы проходили к вольерам бесплатно.

За неделю до открытия меня навестил хромой косматый человек. Стоило ему заговорить, как я узнал в нем Симона-волшебника. Звездочетство все еще было запрещено, а потому на его плечах не красовался роскошный халдейский плащ, расшитый звездами и полумесяцами. Выглядел он неопрятно, а глаза его беспокойно бегали; старик пришел ко мне с такой странной просьбой, что я решил: он просто не в своем уме. Симон, видите ли, хотел выступить перед публикой и немного полетать, чтобы вернуть себе былую славу!

Из сбивчивого рассказа старика можно было понять, что целебная сила его иссякла, а с ней исчезли и поклонники. Дочь его, утверждал Симон, погибла от происков одного врага-волшебника. Но главное, христиане преследуют его с такой лютой ненавистью, что он впал в глубокую нищету и не знает, будет ли ему где голову приклонить на старости лет. Потому-то он и решил напомнить о себе, продемонстрировав умение летать.

Я знаю, что по-прежнему могу держаться в воздухе, — утверждал он. — Я летал многие годы и на глазах у всех выплывал из облаков, но потом явились христиане и заклинаниями бросили меня на землю, так что я переломал себе ноги. И вот я хочу доказать всем и прежде всего самому себе, что я не разучился летать. В одну из недавних ночей, когда свирепствовала буря, я бросился с башни на Авентине и распростер свой плащ, как крылья. Полетав немного, я невредим опустился вниз.

Что-то мне не верится, будто ты и в самом деле летал, — сказал я с сомнением. — По-моему, ты колдовством лишаешь людей зрения и внушаешь им, будто они видят, как ты летаешь.

Симон-волшебник заломил руки, дернул себя за бороду и сказал:

— Возможно, я и впрямь зачаровываю людей, но при этом я так упорно думаю, что летаю, что и сам верю, будто парю в воздухе, подобно птицам. Теперь, впрочем, я уже не стремлюсь в поднебесье. С меня хватит и одного-двух кругов над амфитеатром, чтобы вновь поверить в свою божественную силу и в то, что мои ангелы поддерживают меня в воздухе под руки.

В голове у него крепко засела только одна мысль — летать! В конце концов я спросил у него, как он все это собирается устроить. Он считал, что в середине амфитеатра нужно установить высокую мачту и поднять его в корзине на самый ее верх. С земли, мол, он не в состоянии взмыть в воздух — ему помешают сотни любопытных глаз. Он смотрел на меня так внимательно и говорил так убедительно, что я почувствовал легкую дурноту и решил согласиться: разве плохо, подумал я, показать римлянам зрелище, какого не бывало ни в одном театре? Если же Симон хочет свернуть себе шею, то почему я должен препятствовать ему? Кроме того, его полет может и удаться.

Нерона я нашел в амфитеатре, где он наблюдал за несколькими греческими юношами, репетировавшими танец с мечами. Стоял душный осенний день. На Нероне была промокшая от пота легкая туника. Он подзадоривал греков, хвалил их и даже время от времени сам танцевал рядом с ними, показывая какие-то движения. Когда я рассказал ему о предложении Симона-волшебника, он очень обрадовался, но тем не менее заметил:

— Конечно, полет — зрелище и само по себе удивительное, однако же нам следует задуматься над тем, как сделать из него действительно захватывающее представление. Например, Симон мог бы изображать Икара, а мы бы подыскали подходящего Дедала.

Воображение его заработало так живо, что я с облегчением вздохнул, когда мне наконец удалось уйти. Мы договорились, что кудесник сбреет бороду и оденется, подобно греческому юноше. К спине ему прикрепят позолоченные крылья.

Я передал Симону требования императора, но он наотрез отказался бриться, утверждая, что тогда якобы потеряет всю свою силу. Против крыльев, однако, он не возражал.

Я рассказал ему о Дедале и о деревянной корове, а он в ответ поведал мне одну иудейскую легенду о Самсоне, который стал слабым, как ребенок, оттого что женщина отрезала ему волосы. Только когда я с сожалением сказал, что он, видно, и сам не очень-то верит в свое искусство, Симон дал согласие. Я спросил старика, не нужно ли уже сейчас установить мачту, чтобы он поупражнялся, но он ответил, что упражнения лишь подточат его таинственную мощь. Лучше он станет поститься и в уединении читать заклинания, чтобы перед выступлением укрепить свои силы.

Нерон издал предписание, где говорилось, что представления в амфитеатре должны были не только развлекать, но еще и облагораживать зрителей. Впервые, возвестил император, в Риме состоится грандиозный спектакль, во время которого не будет умышленно пролита ни единая капля человеческой крови. Потому, мол, у народа в промежутках между замечательными и художественно совершенными номерами должен быть повод повеселиться, а для этого среди зрителей станут разбрасывать подарки: жареных птиц, фрукты, хлеб и маленькие билетики из слоновой кости, по которым будут потом разыграны одежды, серебро и золото, вьючные мулы, рабы и даже целые поместья.

Нерон не пожелал, чтобы в представлении участвовали гладиаторы. Вместо них на арене должны были появиться уважаемые и всем известные в Риме люди: четыреста сенаторов и шестьсот всадников. Это известие сверх всякой меры подогрело любопытство народа, жаждавшего поглазеть на то, как благороднейшие мужи с безупречной репутацией станут лупцевать друг друга тупыми копьями и деревянными мечами. Однако вскоре плебс охватило недовольство из-за того, что не прольется ничья кровь, и люди начали открыто роптать. Стража принялась было выполнять свой служебный долг, но Нерон остановил ее и приказал объявить, что солдаты не будут ни во что вмешиваться, ибо римский народ должен привыкать к свободе.

Эти слова вызвали восхищение и всеобщее ликование, и недовольные обуздали свое раздражение, стремясь оправдать доверие императора. Между тем бой двух тучных, страдающих одышкой сенаторов, вооруженных сетями и трезубцами, оказался настолько комичным, что люди хохотали без удержу. Оба же достойных мужа настолько разозлились и разгорячились, что принялись наносить один другому сильные удары и могли бы всерьез пораниться, если бы трезубцы были заострены, а сети имели бы свинцовые шары.

Всех очень испугало выступление трех мужчин, давших опутать себя страшными удавами, но Нерон сделал кислую мину, так как никто без объяснений не понял, что они представляли Лаокоона с сыновьями[56]. Охота на тигров, львов и буйволов прошла, к великому разочарованию зрителей, без человеческих жертв, за что юные всадники, выступавшие в качестве охотников, должны были бы поблагодарить меня, велевшему возвести в разных концах арены специальные охранные башенки. Мне же самому представление не принесло удовольствия, поскольку я успел полюбить своих зверей и не мог равнодушно наблюдать их гибель.

Дружных аплодисментов удостоилась укротительница львов, стройная, гибкая девушка, которая стремительно выскочила из тьмы ворот и, пре следуемая тремя свирепыми хищниками, побежала наискосок через арену. Шумок недовольства зародился в рядах зрителей, но красавица вдруг резко обернулась и ударами хлыста погнала львов назад. Хищники слушались ее, вставали на задние лапы, делая стойки, как обыкновенные собаки, и даже прыгали через обручи.

Однако шум и крики одобрения очень раздражали животных, и когда укротительница, выполняя самый рискованный трюк, положила голову в пасть огромнейшему льву, тот неожиданно сжал челюсти и откусил ей голову. Этот непредвиденный поворот событий вызвал такой неподдельный восторг и такую бурю аплодисментов, что я успел спасти льва от расправы. Цепь рабов, вооруженных факелами и раскаленными прутьями, окружила его и быстро загнала обратно в клетку. Тем не менее конные лучники собрались застрелить хищника, и я был так обеспокоен судьбой дорогостоящего дрессированного льва, что безоружный выскочил на арену и принялся руководить рабами.

Я столь разозлился на зубастого злодея, что пнул его кованым сапогом в челюсть, дабы тот выплюнул голову своей несчастной жертвы. Он грозно зарычал, но не набросился на меня, ибо и сам, видимо, здорово перепугался.

После того как отряд раскрашенных негров затравил носорога, посередине арены установили деревянную корову. Мимический актер Парис так живо представил историю о Дедале и Пасифае[57], что, когда огромный бык взобрался на корову, большинство зрителей простодушно верили, будто внутри нее действительно сидит Пасифая.

Симон-волшебник с его золочеными сверкающими крыльями явился для всех полной неожиданностью. Парис попытался вовлечь его в танец, но Симон одним взмахом роскошного крыла гордо отстранил его. Несколько моряков мгновенно подняли чародея на помост, укрепленный на самой верхушке раскачивающейся мачты. Иудеи, сидевшие в верхних рядах, принялись осыпать его проклятиями и ругательствами, но остальные зрители заставили их умолкнуть. Оказавшись высоко над амфитеатром, Симон-волшебник важно раскланялся во все стороны, подобно триумфатору. Думаю, до последнего мгновения он был убежден, что победит всех своих хулителей.

Затем он широко размахнул крыльями, повернулся лицом к императорской ложе и прыгнул вниз. Он упал совсем рядом с Нероном, так что несколько капель его крови брызнули на цезаря, и тут же умер. Позже было множество споров о том, пролетел он хотя бы несколько метров или же нет. Некоторые утверждали, будто видели, что он повредил левое крыло, когда в корзине его поднимали на верхушку мачты. Другие же считали, что его падение предопределили проклятия иудеев. Не знаю, кто был прав, но мне кажется, не стоило ему все-таки обрезать бороду — может, с ней он бы и впрямь полетел.

Но представление, несмотря ни на что, продолжалось. Моряки ловко натянули канат толщиной в руку между основанием мачты и первым рядом амфитеатра, и на глазах восхищенной и пораженной публики по нему осторожно и медленно пошел огромный слон. На голове у него сидел всадник, известный всему Риму своей дерзостью. Разумеется, это не он обучил слона ходить по канату — тот прошел бы и без седока, — но и он сорвал свою долю аплодисментов за представление, доселе невиданное.

Думаю, публика осталась довольна. Лучшими номерами были единодушно признаны смертельный прыжок Симона-волшебника и выступление укротительницы львов; жаль только, твердили все, что чародей и девушка погибли так быстро. Сенаторы и всадники, выступившие в качестве охотников, радовались, что обошлись без несчастий, и лишь отдельные зрители роптали, что так и не пролилась человеческая кровь во славу римских богов, и с тоской вспоминали жестокие игрища, устраивавшиеся во времена Клавдия.

И все же люди мужественно перенесли свое разочарование, ибо дары Нерона, розданные в перерывах между номерами, и впрямь оказались на редкость щедрыми. Удаление из амфитеатра преторианцев тоже весьма понравилось плебеям, внезапно пристрастившимся к свободе, и в битвах за билетики-жребии из слоновой кости увечья получили не более сотни человек.

Октавия, супруга императора, ничего не сказала по поводу того, что Нерон дозволил прекрасной Акте смотреть представление из императорской ложи, правда, она сидела за ширмой и наблюдала за всем через отверстие в ней. Агриппины в амфитеатре не было. Нерон велел сообщить, что матери его нездоровится. Кто-то съязвил, что она, должно быть, объелась грибов. Сам я этого не слышал, Нерон же заявил, будто он счастлив, когда римляне даже в его присутствии без опаски высказывают свои мысли.

Зверей у меня, к моей печали, поубавилось, но какое-то количество хищников все же осталось в живых, и я разработал план, по которому в будущем зверинец следовало постоянно пополнять животными из разных стран; впредь, решил я, представления не должны зависеть от воли случая. Нужно устроить так, чтобы за короткий срок можно было подготовить хорошее представление, если Нерон вдруг сочтет необходимым развлечь народ в какой-нибудь из праздников. А поскольку мне были известны непростые жизненные обстоятельства Нерона, я считал разумным заранее подготавливать плебс к политическим событиям, отвлекая его развлечениями от ненужных раздумий.

Копыта убитых носорогов всю ночь, как это делают африканцы, тушились в большой яме и к утру превратились в прозрачную желеобразную массу. Я собирался украсить этим редкостным лакомством, которое пока вообще было неизвестно в Риме, пиршественный стол императора. Печально оглядывал я пустые клетки, рабов, бесцельно бродивших около них, и наш скромный домик, в котором мы с Сабиной провели много трудных, но, по-моему, вполне счастливых дней.

— О Сабина! — благодарно воскликнул я. — Ты так замечательно умеешь ухаживать за животными! Если бы не это твое искусство и не твое трудолюбие, я ни за что бы ни справился с императорским поручением. Завтра мы заживем своей прежней жизнью, но я всегда буду с удовольствием вспоминать недели, отданные нашим четвероногим питомцам!

— Как это — заживем прежней жизнью? — резко спросила Сабина. — О чем это ты толкуешь, Минуций?

— Дела мои в зверинце окончены, и, смею надеяться, отец твой и цезарь остались довольны, — отвечал я бодро и радостно. — Сейчас я иду с этим вот кушаньем к Нерону, а наш управляющий произведет расчет с императорской казной. Нерон ничего не смыслит в денежных вопросах, да и мне, откровенно говоря, счетоводство дается нелегко. Но я уверен, что там все в порядке, а мои денежные потери меня не слишком заботят. Возможно, Нерон и возместит мне расходы, но все же высшая награда — это аплодисменты зрителей. Хорошо, что все благополучно закончилось, а то я думал, что не перенесу треволнений последних дней.

— Не перенесешь треволнений? Вот как? — вскричала Сабина. — О боги, да я просто не верю своим ушам! Ты же сделал только первый шаг! Первый! Неужто ты собираешься бросить на произвол судьбы львов, которые остались теперь без укротительницы, или этих забавных обезьянок, удивительно похожих на людей? Одна из них так кашляет, что у меня просто сердце разрывается. Я уже не говорю о всех других животных. Нет, Минуций, позволь мне думать, что ты просто устал и находишься в дурном расположении духа. Мой отец пообещал, что ты не покинешь зверинец и будешь дальше служить здесь Риму — под моим надзором, разумеется. Это освободит отца от массы хлопот — например, ему не придется все время выпрашивать в сенате дополнительные средства на содержание зверинца.

Теперь уже наступала моя очередь не верить своим ушам

— Флавия Сабина, — сказал я, — но я никогда не помышлял о том, чтобы посвятить свою жизнь зверям, как бы милы и забавны они ни были. Позволь напомнить тебе, что по отцовской линии я, как Отон или еще кое-кто, происхожу от этрусских царей.

Сабина насмешливо фыркнула.

— Твое происхождение, мягко говоря, сомнительно, а уж о твоей гречанке-матери тебе вообще стоит забыть. Что же до восковых масок предков в доме твоего отца, так они принадлежат Туллии. Среди Флавиев по крайней мере были консулы. Времена очень изменились, Минуций. Неужели ты не понимаешь, что управлять зверинцем — пост политический, достойный зависти, хотя многие этого пока еще и не осознали?

— Я не намерен вступать в соперничество с глотателями огня или чревовещателями, — твердо сказал я. — И мне надоело, что немало уважаемых людей давно уже прикрывают при встрече со мной свои носы краешком тоги, не в силах вынести запаха зверинца, которым от меня несет. Пятьсот лет назад благородный патриций мог еще кичиться тем, что пропах туком[58], но то было очень давно. Вдобавок мне, честно говоря, мешают львята, расположившиеся на нашем супружеском ложе. По-моему, к ним ты более благосклонная, чем к собственному мужу.

Лицо Сабины побледнело от гнева.

Я никогда не говорила о твоих супружеских достоинствах, потому что не хотела оскорблять тебя, — зло сказала она и помолчала, пытаясь овладеть собой. — Умный чуткий мужчина давно сделал бы свои выводы. Да, мы с тобой люди разные, но брак есть брак, и жить в нем — значит не только делить ложе. На твоем месте я бы радовалась, что жена нашла себе достойное занятие, помогающее ей заполнить пустоту в жизни. Мы сохраним зверинец, это мое твердое решение, тем более что и отец поддерживает меня!

Но у моего отца может быть другое мнение, и он имеет право его высказать, — жалко пролепетал я. — Между прочим, даже его денег не хватит на постоянное содержание зверинца.

Главным, однако, было не это. Меня глубоко оскорбили ее жалобы на то, что я плохой супруг.

Поскольку мне следовало спешно, пока оно не остыло, нести желе из носорожьих копыт в Палатинский дворец, я прекратил нашу ссору, которая хотя и не была первой, оказалась самой неприятной из всех.

Нерон, естественно, пригласил меня принять участие в трапезе и, желая выказать свое расположение, распорядился выдать мне в награду и в возмещение расходов полмиллиона сестерциев. Мне стало понятно, что он и представления не имеет, во что на самом деле обходится содержание зверинца. Впрочем, он и не мог этого знать, ибо никто никогда не занимался даже приблизительными подсчетами; однако я промолчал: ведь мой отец был очень богат.

Спустя какое-то время я ворчливо попросил, чтобы пост управляющего зверинцем был включен в реестр государственных должностей — тогда я мог бы внести его в свой послужной список, если вдруг вздумаю оставить его. Это предложение вызвало шутливую дискуссию, конец которой положил мой тесть, заявивший, что такая важная и требующая большого собственного состояния должность не может зависеть от капризов сената — а вдруг в один прекрасный день он возьмет да и назначит на нее кого-нибудь недостойного. По его мнению, назначение на эту должность обязано быть юридически закреплено как прерогатива императора и его награда — наподобие места дворного повара или управляющего императорским гардеробом; тот же, кто откажется занять ее, рискует впасть у императора в немилость.

— По выражению лица нашего повелителя я догадываюсь, что ты все еще пользуешься его доверием, — заключил мой тесть, повернувшись ко мне. — Пока это зависит от меня как городского префекта, только ты будешь управляющим зверинца. А теперь не мешай больше нашей важной беседе.

И Нерон стал пылко излагать нам свои планы. Он собирался по греческому примеру проводить каждые пять лет игры, чтобы развить у римлян вкус и несколько образовать их.

— Смею утверждать, что они послужат укреплению государства! — воскликнул он. — Лично я склонен к тому, чтобы рассматривать эти игры как величайшие состязания всех времен и народов.

Для начала их можно скромно именовать Нероновыми, чтобы народ постепенно привык к ним. Мы разделим их на три части: на художественные, атлетические и на обычные состязания колесниц. На атлетические игры мы пригласим весталок, так как я слышал, что на греческих Олимпийских играх непременно присутствуют жрицы. Тогда Нероновы игры быстро сравнятся по значению с Олимпийскими. Со временем все благородные состязания обретут в Риме свой приют, и политически это будет справедливо: ведь мы — достойные преемники Эллады.

Подобные грандиозные замыслы не могли вдохновить меня, ибо здравый смысл подсказывал, что такие состязания, да еще устроенные по греческому образцу, очень принизят значение представлений с животными, а вместе с тем и моей должности. Впрочем, я хорошо знал народ Рима и был уверен, что удовольствие ему доставят именно выступления зверей, а не пение, музыка и состязания атлетов. Однако же художественные склонности Нерона и его честолюбивые планы неизбежно низведут амфитеатр в разряд примитивных недостойных развлечений.

Возвращаясь в наш дом неподалеку от зверинца, я и так находился не в лучшем расположении духа, а тут еще на мое несчастье я застал у нас тетушку Лелию, ожесточенно спорившую с Сабиной. Тетушка явилась, чтобы забрать тело Симона-волшебника, которого она по иудейскому обычаю намеревалась похоронить несожженным. У Симона, как оказалось, не было, кроме нее, ни единого друга, могущего сослужить ему эту последнюю грустную службу. Иудеи и еще некоторые люди рыли за городскими стенами подземные пещеры и хоронили в них своих мертвецов, не предавая тела огню. Тетушка Лелия потратила уйму времени, прежде чем разведала, где же находятся эти таинственные могильники.

Я выяснил, что в положенный срок никто не забрал тело Симона-волшебника, и потому оно, как и трупы погибших в зверинце рабов, было отдано на съедение хищникам. Вообще-то мне не нравился такой обычай, хотя это, естественно, позволяло уменьшить расходы на содержание зверинца. Нужно было лишь следить, чтобы мясо не было испорченным, и я строго-настрого запретил подчиненным скармливать зверям людей, умерших от болезней.

Надо отдать должное Сабине, выслушав причитания тетушки Лелии, она тут же сообразила, как ей следует поступить. Поскольку Симон-волшебник был очень известным человеком, она не стала отделываться отговорками, а признала, что погибший заслужил погребение по обычаю своего народа и быстро отправила в амфитеатр нескольких рабов. Кое-что им спасти удалось: отогнав львов на безопасное расстояние, они подобрали обглоданный череп и несколько костей.

Торопливо уложив останки мага в урну, я передал ее тетушке, попросив, чтобы она ради собственного спокойствия ни в коем случае не поднимала крышку. Сабина презрительно вздернула подбородок: она не понимала таких тонкостей.

С этого вечера мы стали ночевать в разных комнатах, и я с горечью заметил, что сплю просто отлично, потому что мне уже не нужно защищаться от львят, которые вечно возились вокруг нас и у которых за последнее время прорезались довольно-таки острые зубы.

После гибели Симона-волшебника тетушка Лелия как-то быстро утратила интерес к жизни и остатки разума. Она давно уже превратилась в старую женщину, седую и морщинистую, но если прежде тетушка все же пыталась скрыть свою немощь нарядами, париками да румянами, то теперь она, одетая весьма небрежно, являлась в мой дом и бродила по нему, что-то невнятно бормоча себе под нос или рассказывая нам о давно прошедших временах, которые она помнила куда лучше, чем то, что было с ней вчера.

Вскоре я стал замечать, что она не в состоянии ответить, кто у нас нынче император и путает меня с моим отцом, и я решил как можно чаще оставаться в моем старом доме на Авентине. Сабина была не против. Наоборот, казалось, теперь ее властолюбие вполне удовлетворялось тем, что она сможет распоряжаться зверинцем как единственная его хозяйка.

Она прекрасно ладила с дрессировщиками, не смотря на то, что они, весьма умелые и искусные в своем деле, были как правило людьми малообразованными и даже невежественными и не могли говорить ни о чем другом, кроме своих зверей. Сабина следила за выгрузкой животных с кораблей и гораздо лучше меня умела торговаться с купцами. Но главное, что ей удалось сделать, это приучить всю прислугу зверинца к строжайшей дисциплине.

Спустя некоторое время я вынужден был признаться себе, что у меня, собственно говоря, не так уж много дел. Надо было только не забывать каждый месяц давать Сабине деньги. Поступлений из императорской казны не хватало ни на содержание зверей, ни тем более на новые приобретения. Потому-то мне и дали понять, что управляющий зверинцем — это почетная должность, предполагающая большое личное состояние.

Мне давала неплохие доходы торговля мылом моего галльского отпущенника; другой отпущенник — египтянин — занимался изготовлением модных притираний для женщин, и Геракс присылал из Коринфа щедрые дары. Мои вольноотпущенники охотно вкладывали средства в новые предприятия. Мыловар сбывал свои пахучие изделия во всех крупных городах империи, а Геракс в Коринфе наживался на спекуляциях земельными участками. И только зверинец не приносил мне ровным счетом ничего.

В Риме давно не хватало жилья, и я, желая заработать на этом, велел построить на опустошенном пожаром земельном участке, дешево приобретенном мной благодаря тестю, семиэтажный доходный дом. Кое-какие деньги принесли снаряженные мною в Фессалию, Армению и Африку экспедиции по отлову диких зверей, которых я продавал в провинциальные города. Впрочем, лучших хищников я, разумеется, оставлял себе.

Вскоре стали поступать и доходы от кораблей, плававших из Красного моря в Индию и частично мне принадлежавших, ибо на них часто доставляли всяческих редких животных.

Заключив соглашение с неким арабским шейхом, Рим получил крепость с размещенным там постоянным гарнизоном на южном побережье Красного моря. Это было весьма кстати, поскольку жители империи богатели и хотели покупать как можно больше предметов роскоши, а наглые парфяне не пропускали римские караваны через свои земли, назвавшись посредниками и требуя огромной доли прибыли.

Александрия от этого только выиграла, а вот такие большие торговые города, как Антиохия и Иерусалим, стали терпеть убытки, потому что цены на товары из Индии резко упали. Тогда венные сирийские торговцы через своих доверенных лиц стали распространять в Риме слухи, что вот-вот разразится война с Парфией, ибо необходимо открыть сухопутные торговые пути в Индию.

Как только в Армении воцарилось спокойствие, Рим вступил в переговоры с гирканами, населявшими земли у соленого Каспия к северу от Парфянского царства. Таким образом в обход парфян была проторена дорога в Китай и появилась возможность везти шелка и другие товары по Черному морю в Рим. Честно говоря, обо всем этом у меня были весьма смутные представления, как, впрочем, и у многих моих сограждан. Так, например, некоторые говорили, будто верблюжьи караваны с товарами идут из Китая до побережья Черного моря целых два года; однако здравомыслящие люди не верили, что существуют страны, расположенные так далеко. Они справедливо полагали, что подобные россказни были выгодны торговцам, желавшим оправдать баснословные цены на свои товары.

Когда Сабину посещало скверное настроение, она требовала от меня, чтобы я сам отправлялся за новыми зверями: за тиграми в Индию, за драконами, о которых ходило столько удивительных ле генд, в Китай, или же в знойную Нубию за носорогами. Я сердился на жену, и временами мне действительно хотелось все бросить и возглавить какую-нибудь экспедицию, но в конце концов разум всегда побеждал, и я говорил себе, что опытные люди вроде меня способны на нечто большее, чем ловля тигров или борьба с тяготами дальних странствий.

Потому ежегодно в день смерти моей матери я давал свободу рабу из зверинца и снаряжал его в путешествие за хищниками. Одного такого грека-вольноотпущенника, большого, надо сказать, любителя приключений, я отправил в Гирканию, велев попытаться достичь Китая. Поскольку грек был довольно искусен в письме, я надеялся получить от него толковый отчет о путешествии, чтобы создать потом новую книгу. Но грек этот точно в воду канул.

После смерти Британника и моей женитьбы наши пути с Нероном постепенно разошлись. Когда сейчас я думаю об этом, мне кажется, что брак мой с Сабиной явился в известном смысле бегством от императорского окружения. Наверное, именно поэтому я так внезапно и безоглядно влюбился в нее.

Когда у меня вновь появилось свободное время, я стал приглашать в свой дом римских писателей. Марк Анней Лукан, сын одного из племянников Сенеки, охотно беседовал со мной, потому что я без лести хвалил его поэтическое дарование. Петроний, который был старше меня всего на несколько лет, с удовольствием прочел мою маленькую вещицу о приключениях в стане киликийских разбойников и с одобрением отзывался об умелом использовании мною народного языка.

Петроний казался мне человеком глубоко образованным, поставившим себе целью саму жизнь свою превратить в произведение искусства, — конечно, лишь после завершения политической карьеры. Его общество, однако, утомляло меня, потому что он имел неприятную привычку днем спать, а ночью бодрствовать; он утверждал, будто с наступлением темноты в Риме становится так шумно, что заснуть просто невозможно.

Я взялся писать нечто вроде трактата о диких зверях — об их ловле, повадках, об уходе за ними и их дрессировке. Опасаясь, что читатели заскучают, я попутно рассказывал многочисленные удивительные случаи из жизни животных, которые произошли на моих глазах или на глазах моих знакомых, причем я использовал право любого писателя слегка приукрашивать события, дабы повествование было захватывающим. Петроний сказал, что книга должна получиться в высшей степени занимательной, и даже позаимствовал из нее для своих собственных сочинений несколько соленых выражений, любимых завсегдатаями представлений в амфитеатре.

Я больше не принимал участия в ночных хождениях Нерона по злачным местам Рима — ведь тесть мой был префектом города. И, как выяснилось, я поступил весьма предусмотрительно, потому что конец этих диких забав оказался весьма печальным.

Нерон никогда не сердился, если в уличных потасовках ему доставалась пара ударов, ибо считал это подтверждением того, что драка велась честно. Одной ночью под руку ему попался сенатор, вступившийся за честь своей супруги. Сей муж довольно чувствительно ударил цезаря по голове и вдруг с ужасом узнал в обидчике императора. По глупости он утром отправил Нерону письмо, в котором униженно просил у него прощения. Нерону пришлось вслух удивиться тому, что человек, избивший повелителя Рима, все еще жив и к тому же распространяет бесстыдные письма о своем злодеянии. Сенатор вынужден был послать за врачом, и тот вскрыл ему вены.

Сенека отнесся к происшествию неодобрительно и решил, что Нерону следует какими-то иными способами усмирять свои дикие порывы. Поэтому он велел привести в порядок цирк императора Гая Юлия у подножья Ватиканского холма и предоставил его в распоряжение Нерона. Там, в окружении преданных друзей, ему и впрямь удавалось отвести душу, носясь по арене на колеснице, запряженной четверкой.

Агриппина подарила сыну свои сады, которые простирались до самого Яникульского холма. Сенека надеялся, что конные состязания, в которых Нерон почти открыто принимал участие, умерят его неприлично пылкую для императора страсть к музыке и пению. В короткий срок Нерон стал отважным, искусным возничим. Недаром он с раннего детства обожал лошадей.

В Британии Флавий Веспасиан окончательно рассорился с Осторием и получил приказ о возвращении. Юный Тит отличился на службе, однажды мужественно взяв на себя командование отрядом конницы и поспешив на помощь отцу, окруженному бриттами. Впрочем, Веспасиан считал, что смог бы выпутаться из этой передряги и без посторонней помощи.

Сенека считал тлеющую маленькую войну в Британии бесполезной и опасной и настаивал на том, что займы, выданные им британским владыкам, предназначались для поддержания мира в стране, а вовсе не для развязывания боевых действий, разоряющих казну. Нерон приказал Веспасиану несколько месяцев отправлять консульскую службу, а затем сделал его членом почетной жреческой коллегии и распорядился о назначении Веспасиана на обычный срок проконсулом в Африку.

Когда мы встретились с ним в Риме, Веспасиан некоторое время молча разглядывал меня, потом лукаво улыбнулся и сказал.

— Ты сильно изменился за эти годы, Минуций Манилиан, и я имею в виду не только шрамы на твоем лице. В бытность твою в Британии я и мечтать не смел, что мы в один прекрасный день сделаемся родственниками. Но, разумеется, молодому человеку в Риме гораздо вольготнее, чем в британских болотах, где можно заполучить лишь ревматизм да жену-дикарку.

Я уже и думать забыл о своей женитьбе на Лугунде, и вот явился Веспасиан и напомнил мне о неприятной истории, которая приключилась со мной в стране варваров. Я стал упрашивать его ни кому не рассказывать об этом, и он успокоил меня:

— Да покажи мне хоть одного легионера, который, покидая чужбину, не оставил после себя целого выводка ребятишек. Однако твоя жрица зайцев так больше и не вышла замуж. Сына твоего она воспитывает как римлянина. Вот такими цивилизованными стали нынче тамошние знатные женщины.

Слова эти больно ранили меня, потому что Сабина даже не заикалась о ребенке, и уже давно мы не ложились с ней на брачное ложе. Я постарался отогнать назойливые мысли о Лугунде, как это частенько делал и прежде. Веспасиан же пообещал сохранить тайну моего британского брака, ибо был прекрасно осведомлен о крутом нраве своей племянницы Сабины.

На трапезе, данной моим тестем в честь Веспасиана, я впервые встретился с Лоллией Поппеей. Говорили, мать ее была в свое время красивейшей женщиной Рима и на нее так заглядывался сам Клавдий, что Мессалина прилагала все усилия, дабы покончить с ней. Но чего только не рассказывали о Мессалине!

Отец Поппеи Лоллий в юные годы принадлежал к кругу друзей заговорщика Сеяна и потому впал в вечную немилость. Лоллия Поппея была за мужем за одним малозначительным всадником по имени Криспиний и взяла имя своего дедушки по материнской линии, Поппея Сабина, поскольку носить имяотца было опасно. Дед этот имел звание консула и даже однажды удостоился триумфа. Таким образом, Поппея находилась в родстве с Флавиями, хотя степень этого родства я до сих пор точно не знаю. Память же тетушки Лелии сдала окончательно. Она путала совершенно разных людей и ничего не смогла мне объяснить. Приветствуя Поппею, я сказал, что мне искренне жаль, что у моей супруги Сабины общее с ней только имя.

Поппея непонимающе раскрыла свои огромные пепельно-серые глаза, которые, как я заметил позднее, меняли свой цвет в зависимости от настроения и освещения, сделала вид, будто не поняла, о чем я толкую, и спросила:

— Ты находишь, что после единственных родов я так постарела и подурнела, что не иду ни в какое сравнение с твоей целомудренной Сабиной, этой Артемидой-охотницей? А ведь мы с ней ровесницы, Минуций!

Кровь бросилась мне в лицо, когда я поднял на нее взгляд и сказал:

— Нет, я считаю тебя самой изысканной из всех замужних женщин, когда-либо встречавшихся мне в Риме, и я восхищаюсь твоей красотой, впервые увидев тебя с открытым лицом.

Поппея с застенчивой улыбкой ответила.

На воздухе мне постоянно приходится носить накидку. Кожа у меня слишком уж нежная! Я завидую твоей Сабине, когда она, крепкая и загорелая, стоит, подобно Диане, с бичом в руках посреди арены вся в лучах солнца.

Она вовсе не моя, хотя наш брак и освящен должными обрядами, — с горечью сказал я. — Она скорее Сабина львов и укротителей. Она не знает стыда, ее приятели ведут себя просто неприлично, а речь ее из года в год становится все грубее.

Не забывай, что мы с ней в родстве, — строго напомнила мне Поппея Сабина. — Впрочем, я не единственная римлянка, которая не перестает поражаться тому, что такой тонко чувствующий прекрасное мужчина, как ты, умудрился выбрать в жены именно Сабину. Ведь вокруг было столько других красавиц!

Я мрачно кивнул на окружающих, давая понять, что причиной брака была не одна только обоюдная склонность. Отец Флавии Сабины был префектом города, ее дядя получил право на триумф. Не знаю, как это получилось, но застенчивая улыбка Поппеи взволновала меня, и я принялся болтать с ней о раз ных разностях. Мы проговорили совсем недолго, когда Поппея вдруг призналась мне, что она не счастлива в своем браке с самовлюбленным центурионом преторианцев.

— От настоящего мужчины требуется не только гордо выпячивать грудь да по-петушьи трясти перьями на шлеме, — грустно сказала она. — Я была совсем девочкой, когда вышла за него замуж. Как видишь, я очень чувствительна, а кожа моя так нежна, что мне приходится каждый день протирать лицо белым хлебом, смоченным в молоке ослицы.

Впрочем, она вовсе не была такой уж изнеженной — я в этом убедился, когда она невзначай коснулась меня своей грудью. Кожа ее была ослепительно белой, такой кожи я до сих пор не встречал ни у кого.

— Я не знаю, с чем ее можно сравнить, я не поэт, — пробормотал я. Я неуклюже похвалил золото ее волос и плечи цвета слоновой кости, но, полагаю, взгляд мой был куда откровеннее, чем мои слова. Я был восхищен ее красотой.

Мы не смогли наговориться с нею вволю, ибо меня ожидали мои обязанности — ведь я был зятем хозяина. Однако я делал все крайне рассеянно и думал только о серых глазах Поппеи и ее алебастровой коже. Когда же я выкликал богов-покровителей дома и произносил древние заклинания, я вдруг начал заикаться и запинаться.

Моя супруга Сабина, рассердившись, отодвинула меня в сторону и язвительно заметила:

— У тебя глазки блестят и язык заплетается, хотя ты не выпил ни капли вина. Берегись, Поппея ловит тебя в сети! Это расчетливая маленькая шлюшка. У нее есть своя цена, но, боюсь, она слишком высока для такого дурня, как ты.

Слова ее разозлили меня. Поппея была так скромна и вела себя столь невинно, что нельзя было обмануться на ее счет. Замечание завистливой Сабины только подогрело меня. Я вдруг подумал, что, может, мне повезет сблизиться с Поппеей и подружиться с ней. Выкроив свободную минутку, я снова завязал с ней беседу, что оказалось несложно, потому что остальные женщины явно избегали ее общества. Мужчины же собрались вокруг почетного гостя, который откровенно и подробно рассказывал о своих приключениях в Британии.

Я был столь ослеплен Поппеей, что она показалась мне маленькой, всеми покинутой девочкой с гордо вскинутой светловолосой головкой. Мне захотелось обнять ее, привлечь к себе. Однако едва я притронулся к ее руке, как молодая женщина вскочила и отступила на шаг, в ее взгляде читалось глубокое разочарование.

— Так ты тоже хочешь только этого, Минуций? — воскликнула она. — Ты такой же, как и все мужчины! А я-то надеялась найти в тебе друга… Теперь ты понимаешь, почему я почти всегда закрываю лицо накидкой? Я не хочу чувствовать на себе похотливые взгляды! Подумай, ведь я замужем. Только разведясь, я смогу стать по-настоящему свободной.

Я решительно отверг все упреки и принялся уверять, что скорее вскрою себе вены, чем оскорблю ее. В глазах Поппеи заблестели слезы; она слегка оперлась на мое плечо, и я почувствовал ее тепло. Она нехотя поведала мне, что денег на бракоразводный процесс у нее нет, а брак ее может быть расторгнут только императором, ибо она патрицианка. Во дворце же она почти никого не знает, так что доложить ее дело Нерону некому.

— Я была вынуждена познать всю низость муж чин, — добавила она. — Стоило мне обратиться к незнакомому человеку и изложить свою просьбу, как он пытался воспользоваться моей беззащитностью. Ах, если бы у меня появился настоящий друг, который довольствовался бы моей вечной благодарностью и не требовал бы от меня вещей, делать которые мне не дозволяет стыдливость!

Кончилось все тем, что после праздника я вызвался проводить ее домой. Супруг Криспиний не имел ничего против, это ему было даже на руку, ибо он мог без помех продолжать попойку. Оказалось, что у Поппеи денег не хватило даже на покупку носилок. Я, разумеется, предложил ей свои. Поколебавшись, молодая женщина все же села подле меня, и я с удовольствием ощутил ее волнующую близость.

Мы приказали не сразу нести нас в лагерь преторианцев. Нам не хотелось расставаться, тем более что ночь была чудесна, небо усеяно крупными сияющими звездами, а Поппея столь же мало соскучилась по запаху потных тел в лагере преторианцев, как я по вони зверинца.

Сначала с ближайшего холма мы полюбовались яркими огнями рыночной площади, а потом как-то неожиданно оказались в моем доме на Авентине, потому что Поппее вдруг понадобилось срочно выяснить у тетушки Лелии какие-то подробности о своем бедном отце. Но тетушка Лелия, естественно, давно уже почивала, и Поппея не посмела побеспокоить ее. Итак, мы сидели одни, пили вино, смотрели, как над Палатинским холмом занимается заря, и, конечно же, мечтали о том, как бы замечательно все обстояло, будь мы оба свободны.

Поппея доверчиво прильнула ко мне и призналась, что она давно грезит о чистой, бескорыстной дружбе, но никак не может обрести ее. После моих долгих и настойчивых уговоров она согласилась принять от меня довольно крупную сумму, чтобы начать развод.

Желая приободрить ее, я принялся рассказывать о необыкновенной приверженности Нерона своим друзьям, его благородстве и разных прочих его достоинствах, поскольку Поппея, как и все женщины, была любопытна, а сама еще ни разу не встречалась с императором. Рассказал я ей об Акте, о ее красоте и безупречных манерах, а также и о других женщинах Нерона. Я объяснил ей, что Нерон до сих пор так и не довел до конца брачный обряд с Октавией, которая ненавистна ему и как сестра Британника, и как его собственная сводная сестра.

Поппея Сабина ловко льстила мне и так искусно направляла своими вопросами нашу беседу, что скоро я выложил ей все без утайки и восхитился умом ее не меньше, чем красотой. Меня поражало, как такой тонко чувствующей женщине, уже родившей ребенка, удалось сохранить душевную чистоту, присущую невинным девушкам. Я радовался, что ей претили развратные нравы двора, и все более отчетливо осознавал, сколь недоступна она для меня. О боги, как же я желал ее!..

Когда на восходе солнца, незадолго до горна, мы прощались, она позволила мне дружеский поцелуй. И как только ее мягкие губы прижались к моим, я ощутил такой неподдельный восторг, что поклялся сделать все от меня зависящее, чтобы освободить Поппею от оков не достойного ее брака.

Все последующие дни я жил как во сне. Мир вокруг сиял новыми красками, солнце светило ярче, и темнота ночи казалось теплой и нежной. Я был опьянен и даже принялся писать стихи. Мы встречались в храме Минервы и притворялись, будто любуемся фресками и скульптурами греческих мастеров.

Поппея Сабина сказала, что переговорила с мужем. Криспиний согласился на развод, если ему заплатят хорошего отступного. С обезоруживающим здравомыслием Поппея доказала мне, что разумнее будет дать ему денег, ибо иначе придется тратить их на адвокатов, увязая во взаимных обвинениях и склоках, которые в конце концов непременно при ведут к публичному скандалу.

Одна лишь мысль, что ей снова придется брать у меня деньги, ужасала Поппею. К счастью, у нее есть дорогое украшение, которое можно продать, говорила она. Конечно, это семейная драгоценность, но свобода всего дороже.

Я прямо-таки робел, когда уговаривал ее принять чек к моему банкиру. Итак, теперь оставалось испросить согласия Нерона на расторжение брака — ведь император был еще и высшим понтификом, хотя частенько говаривал, что исполнение этих обязанностей делает его жизнь, и без того переполненную трудами, просто невыносимой.

Сам я обращаться к Нерону с подобной просьбой опасался, ибо мог навредить Поппее: император имел полное право заподозрить меня в личной заинтересованности. Кроме того, Нерон нередко с издевкой утверждал, будто я больше смыслю в повадках носорогов, чем в искусстве, и это сильно задевало меня.

Я занялся поисками посредника и спустя некоторое время решил воспользоваться помощью Отона, который был лучшим другом Нерона и которому богатство и огромное влияние позволяли даже иногда спорить с цезарем. Отон гордился своим нежным, гладким лицом; однажды я между прочим сказал, что знаю некую женщину, которая ежедневно умывается молоком ослицы.

Отон сразу заинтересовался и заявил, что он тоже после бессонных ночей и бесконечных попоек нередко обтирает лицо хлебным мякишем, размоченным в молоке ослицы.

В конце концов я откровенно поведал ему о Поппее Сабине и ее неудачном браке. Разумеется, добавил я, ему необходимо познакомиться с бедняжкой, прежде чем он решит, идти ли к Нерону ходатайствовать за нее.

И вот я, дурья голова, самолично ввел Поппею в роскошный дом Отона. Ее красота, сдержанность манер и прозрачная кожа произвели на хозяина такое впечатление, что он тут же согласился быть ее заступником перед Нероном. Но для этого, конечно, ему понадобилось выяснить некоторые подробности.

Любезно улыбаясь, он стал расспрашивать Поппею о мельчайших деталях ее супружеской жизни. Заметив, что от смущения я не знаю, куда девать глаза, он тактично предложил мне погулять в саду. Я понимал, что о таких вещах застенчивой Поппее удобнее рассказывать без свидетелей.

Они оставались за закрытыми дверями до самого обеда. Наконец Поппея вышла ко мне, взяла за руку и скромно потупила свои серые глаза. Отон поблагодарил меня за то, что я познакомил его с такой очаровательной женщиной, и пообещал сделать все от него зависящее, чтобы способствовать разводу. Поппея от разговора с ним даже раскраснелась — такая уж она была.

Отон сдержал слово. Нерон в присутствии двух судей и сверяясь с документами, предъявленными ему, расторг брак между Поппеей и Криспинием. Сына оставили матери. А несколько недель спустя без всякой огласки и без положенных в таком случае девяти месяцев воздержания Поппея и Отон поженились.

Сначала я отказывался этому верить. Казалось, обрушилось само небо, и солнце померкло. У меня начались такие головные боли, что я на целых пять дней заперся в темной комнате.

Придя в себя, я с остервенением сжег свои стихи на домашнем алтаре и поклялся никогда больше ничего подобного не писать. И этому решению я верен до сих пор.

Я ни в чем не мог упрекать Отона, ибо слишком хорошо знал колдовскую силу Поппеи. И тем не менее я сомневался в том, что Отон, известный всему Риму любитель красавиц и хрупких мальчиков, мог влюбиться в столь скромную и неискушенную женщину. Возможно, впрочем, что он решил изменить свою беспорядочную жизнь. Возможно, благонравная Поппея смогла оказать возвышенное влияние на его развращенную душу.

Приглашение на свадебное пиршество я получил из собственных рук Поппеи и заранее послал молодым в подарок набор серебряных чаш тончайшей работы. На самом празднике я бродил по залам, словно тень из загробного мира, и пил куда больше обычного. Прощаясь, я со слезами на глазах объявил Поппее, что тоже, видимо, потребую развода.

О Минуций, почему же ты раньше ни словечком не намекнул мне на это?! — печально упрекнула меня Поппея. — Но нет, я не смогла бы причинить такую боль Флавии Сабине. Конечно, у Отона есть свои недостатки. Он несколько женоподобен и вдобавок приволакивает ногу, тогда как твоя хромота совсем незаметна. Однако он твердо обещал мне исправиться и бросить своих дурных друзей, о которых я и слышать не желаю. Бедный Отон очень слабохарактерный и легко поддается чужому влиянию, но я верю, что мне удастся сделать из него другого человека.

А кроме того, он богаче меня, он древнего рода и весьма дружен с Нероном, — добавил я, не скрывая горечи.

Поппея с упреком посмотрела на меня и дрожащим голосом проговорила:

— Ты так плохо обо мне думаешь, Минуций? Я полагала, ты давно понял, что имя и богатство ничего для меня не значат. Я же не смотрю на тебя свысока, хотя ты всего лишь управитель зверинца.

Она казалась оскорбленной и была при этом так хороша, что я не мог долго на нее сердиться и тут же попросил прощения.

На некоторое время Отона и впрямь точно подменили. Он стал избегать кутежей Нерона, а если и появлялся во дворце, призванный туда императором, то рано уходил, говоря, что не может заставлять свою красавицу-жену так долго ждать его. О красоте Поппеи и ее искусности в любви он рассказывал с таким неподдельным восторгом, что вызвал жгучее любопытство Нерона. В конце концов це зарь предложил Отону представить ему жену.

Отон возразил, что Поппея слишком скромна и целомудренна, и придумал еще множество отговорок, а потом похвастался, что сама Венера, выходя из морской пены, наверняка не была так прекрасна, как Поппея, когда она по утрам принимает молочные ванны. Отон завел целое стадо ослиц для нее. Они оба с наслаждением плещутся в молоке после любовных безумств.

Меня терзали такие муки ревности, что я избегал всех сборищ, где мог бы оказаться Отон. Друзья подшучивали над моей угрюмой физиономией, я же утешался тем, что должен желать Поппее только добра, если действительно люблю ее, и обязан радоваться тому, что она сделала самую блестящую партию в Риме.

А Сабина все более отдалялась от меня. Мы уже не могли находиться вместе, не ссорясь, и я начал всерьез задумываться о разводе, хотя и понимал, что этим навлеку на себя ненависть всего рода Флавиев. Я не посмел бы обвинить суровую своенравную Сабину в осквернении семейного очага, невзирая на то, что она уже давно дала мне понять: я внушил ей глубокое отвращение к супружеским обязанностям.

Мою жену совершенно не трогало, что время от времени я пользовался услугами какой-нибудь молоденькой рабыни — лишь бы я пореже попадался ей на глаза. Короче говоря, у меня не было обоснованной причины для расторжения брака, заключенного по полному обряду. Да я даже и не пытался заикнуться о разводе — Сабина просто рассвирепела, когда я однажды попробовал заговорить с ней об этом. Думаю, она боялась лишиться своих любимых зверей. Мне оставалось лишь надеяться, что рано или поздно львы разорвут ее за то, что она, насилуя их волю, вместе с укротителем Эпафродитом заставляет хищников делать всякие невиданные трюки.

Вот так протекли мои первые пять лет жизни при правлении Нерона. Наверное, это было счастливейшее время, пережитое миром, и лучшего ему уже не дождаться. Мне, однако, казалось, будто я заперт в клетку. Мало-помалу я перестал следить за собой, забросил скачки и растолстел.

Впрочем, я не очень-то отличался от других римлян — своих ровесников. На улицах столицы тогда часто встречались неухоженные, длинноволосые молодые люди: потные и грязные, они громко распевали, возвещая о появлении нового племени, презревшего строгие нравы предков. Я стал ко всему равнодушен, махнув рукой на то, что проходит лучшая пора моей жизни, ибо мне не было еще и тридцати.

Вскоре Нерон и Отон рассорились. Желая подразнить Нерона, Отон однажды привел Поппею во дворец, и император влюбился в нее до безумия. Этот избалованный ребенок привык немедленно получать все, что ни пожелает, но Поппея решительно отвергла Нерона, заявив, что он, мол, не может предложить ей больше, чем Отон.

После трапезы Нерон велел открыть флакон драгоценных благовоний, чтобы все гости могли умастить себя несколькими пахучими каплями. Когда же вскоре Нерон был в гостях у Отона, тот распорядился, чтобы такие же благовония разбрызгивались, подобно дождю, из маленьких серебряных рожков.

Говорили, будто однажды Нерон, измученный неутоленной страстью, среди ночи велел отнести себя к дому Отона и безуспешно ломился в его дверь. Отон же не впустил цезаря, потому что Поппея сочла время визита неприличным. В другой раз он якобы заявил Нерону в присутствии свидетелей:

— Ты видишь во мне будущего императора!

Не знаю, действительно ли Отону это напророчили или же он сам додумался до такой сумасбродной мысли. Нерон лишь громко рассмеялся в ответ и высокомерно сказал:

— Да я не вижу в тебе даже будущего консула.

В один ослепительно солнечный день, когда в садах Лукулла на Пинции пышно цвели вишни, Поппея позвала меня к себе. Я надеялся, что сумел забыть ее, но, как выяснилось, мне это не удалось, и я помчался к ней в дом, дрожа от возбуждения. Поппея стала еще красивее, чем прежде. Маленький сын возился подле нее на полу, и она держала себя так, как и приличествует добродетельной матери. На Поппее были шелковые одежды, скорее подчеркивавшие ее пленительные формы, нежели скрывавшие их.

— О Минуций, — воскликнула она, — как я ошиблась в тебе! Ты оказался единственным моим бескорыстным другом. Мне срочно нужен твой совет.

Я сразу насторожился, потому что отлично помнил, чем в прошлый раз обернулось мое участие к ее судьбе. Но Поппея так светло улыбалась, что заподозрить ее в чем-либо дурном было просто невозможно.

— Ты, конечно, слышал, в какое затруднительное положение я поставлена Нероном, — проговорила она. — Я не понимаю, как это могло случиться, ибо не давала ему ни малейшего повода. Так или иначе, Нерон преследует меня своими домогательствами, а Отон впал в немилость, защищая мою добродетель.

Она внимательно смотрела на меня. Белокурые волосы ее были уложены так искусно, что она казалась небожительницей: слоновая кость, обрамленная чистым золотом.

Поппея сплела руки и призналась:

— Самое ужасное, что я не могу оставаться совершенно равнодушной к нему. Он очень красивый мужчина. Его рыжие волосы, его глаза завораживают меня. Он так благороден. А когда я слышу, как Нерон поет, я не в силах отвести от него взгляда. Если бы он был столь же бескорыстен, как и ты, то постарался бы щадить мои чувства, а не возбуждать их. Хотя, быть может, он и не подозревает, что со мной творится при его приближении. Да, Минуций, поверишь ли, я вся дрожу, стоит мне увидеть его. Слава римским богам, до сих пор я сумела сохранить себя и избегнуть встреч с ним, насколько это возможно для женщины, чей муж очень часто бывает при дворе.

Поппея говорила сдержанно и в то же время мечтательно; думаю, она даже не понимала, какие страдания причиняет мне.

— Ты в большой опасности, Поппея, — испуганно сказал я. — Тебе нужно немедленно бежать из Рима. Уговори Отона, пусть попытается получить должность проконсула в любой провинции. Не оставайся в столице!

Поппея посмотрела на меня так, словно я был умалишенным.

Да где же мне жить, как не в Риме? В другом месте я умру от тоски! И знаешь, есть еще кое-что, странное и таинственное, такое, что я едва решаюсь сказать тебе, едва решаюсь довериться. Представь, некий иудейский прорицатель — ты же знаешь, иудеи в этом понимают толк, — так вот, он сказал мне, будто в один прекрасный день, только не смейся, я стану женой императора!

Дорогая Поппея, — промолвил я примирительно, — разве ты не читала, что писал о пророчествах Цицерон? Не ломай свою хорошенькую головку над этими благоглупостями.

Она бросила на меня недовольный взгляд и обиженно спросила:

— Отчего же ты называешь это глупостями? Отон древнего рода, у него много друзей в сенате. Нерон может предотвратить исполнение этого предсказания, только разрушив наш брак. И потом, у него же есть Октавия. Он, правда, клянется, что никогда не ложился с ней на брачное ложе — так сильна его неприязнь к этой неумной девчонке. Но вот чего я совсем не могу уразуметь, так это того, как может столь красивый и юный повелитель путаться с бывшей рабыней! Мне это кажется настолько низменным и недостойным, что просто кровь вскипает, когда я думаю о них обоих!

Я помолчал, а потом спросил:

— Но чем же я могу помочь тебе?

Поппея погладила меня по щеке, нежно заглянула в глаза и вздохнула.

— Ах, Минуций, какой ты и в самом деле недогадливый, — жалобно сказала она. — Но, видно, этим ты мне и нравишься. Каждой женщине нужен друг, с которым она может быть откровенна. Если ты и впрямь хорошо ко мне относишься, ты пойдешь к Нерону и все ему расскажешь. Он обязательно выслушает тебя, раз ты пришел от моего имени. Он так влюблен, что я сумею вертеть им, как захочу.

— Как же тебя понимать? — спросил я. — Только что ты просила все сохранить в тайне!

Поппея смущенно схватила мою руку, прижала ее к своей трепещущей груди и умоляюще произ несла:

— Пусть он оставит меня в покое, ибо я слабею, завидев его. Я всего лишь женщина, а он так неотразим! Вот что ты должен сказать Нерону. Если же я не устою перед его чарами искусителя, то мне останется только лишить себя жизни, чтобы сохранить самоуважение. Обесчещенной я жить не буду, так и передай. Поведай цезарю и о прорицании. Мне невыносима мысль, что Отон может причинить ему зло. По глупости я рассказала мужу о пророчестве и теперь сильно жалею об этом — ведь я не предполагала, что он так стремится к власти.

Мне не хотелось вновь выступать ходатаем за Поппею, но близость ее парализовала мою волю. То, что она так уповала на мою поддержку, польстило моему мужскому самолюбию. В глубине души у меня шевелилось подозрение, что Поппея не так уж беззащитна, но разве я мог отказать этому слабому, невинному существу? Знай Поппея, какие страсти бушуют в моей душе, не прильнула бы она так доверчиво ко мне и не позволила бы обнять себя!

После продолжительных поисков я наконец нашел Нерона в цирке Гая Юлия. На спор с Гаем Софонием Тигеллином он правил квадригой. Тигеллин недавно был возвращен из изгнания и назначен конюшим Нерона. Как и положено, у ворот цирка была выставлена стража, но несмотря на это, множество народа собралось в зрительных ложах, желая полюбоваться на Нерона и подбод рить его.

Мне пришлось ждать довольно долго. Но вот Нерон, потный и покрытый пылью, снял с себя шлем и защитные поножи. Тигеллин похвалил его за впечатляющие успехи и немного пожурил за ошибки, допущенные на поворотах. Нерон спокойно выслушал эти замечания, ибо знал, что во всем, касающемся лошадей и скачек, Тигеллин разбирается отменно.

Тигеллин никого не боялся. Он привык силой добиваться своего и весьма жестоко обходился с рабами. Огромный и крепкий, с узким лицом, он стоял, широко расставив ноги, и высокомерно оглядывался вокруг с видом человека, который всегда уверен в себе. Однажды он потерял все, что у него было, но в изгнании вновь нажил себе состояние, занявшись рыболовством и разведением породистых лошадей. Рим знал, что ни женщина, ни мальчик рядом с ним не могли считать себя в безопасности.

Знаками и мимикой я дал понять Нерону, что хочу поговорить с ним кое о чем важном, и он велел мне пройти с ним в садовые термы. Едва лишь я прошептал ему на ухо имя Поппеи Сабины, как он отослал всех и милостиво позволил потереть себя пемзой, подставляя мне бока. Нерон дотошно расспрашивал меня и наконец выведал все, что говорила Поппея. В завершение разговора я серьезно сказал ему:

— Оставь ее в покое. Это все, чего она добивается. Ее терзают противоречивые чувства, а она хочет одного: быть добродетельной женой. Тебе же известны ее скромность и целомудренность.

Нерон расхохотался, но потом сделался серьезным и, качая головой, заметил:

Из тебя, Минуций, получился замечательный посол. Я давно уже поражаюсь твоему глубокому знанию женщин. Впрочем, я по горло сыт их причудами. Женщин довольно и без Поппеи Сабины, так что я оставлю ее в покое. Но и она пусть поостережется мозолить мне глаза, как прежде. Передавай ей мой привет и скажи, что требования ее чрезмерны.

Но она не выдвигала никаких требований! — возразил я озабоченно.

Нерон сочувственно посмотрел на меня и вздохнул:

— Лучше бы тебе заниматься только своими зверями и женой. Пришли сюда Тигеллина, пусть помоет мне голову.

Так немилостиво он меня выпроводил. Но я думал, что понимаю его. Нерон любил Поппею и был оскорблен ее невниманием. Я поспешил к Поппее, желая обрадовать ее, но к моему чрезвычайному удивлению, она оказалась недовольной и даже в ярости разбила вдребезги флакончик с дорогими благовониями. От их аромата голова моя совсем пошла кругом. Лицо Поппеи исказила злая гримаса, и она вскричала:

— Ну, мы еще посмотрим, чья возьмет!

Хорошо помню тот осенний день. Я был у смотрителя городского акведука и упорно пытался убедить его, что в зверинец должен быть проведен новый водопровод. Последнее время по целым дням дул жаркий суховей, поднимая красную пыль, от которой у меня слезились глаза и ломило виски.

Смотрителю акведука приходилось нелегко, потому что патриции и богачи норовили снабдить водой собственные термы, сады и бассейны. Народу в Риме все прибывало, и от этого в городе давно уже ощущалась нехватка воды. Я сочувствовал своему собеседнику, понимая, что положению его не позавидуешь, но взятку давать не собирался. Я считал, что зверинец находится на особом положении и что он просто обязан помочь мне по долгу службы.

Я настаивал, смотритель отказывался. Мы не ругались и даже иногда улыбались друг другу. Я бы с удовольствием махнул на все рукой, если бы не опасался гнева Сабины. Под конец разговора я в сердцах заявил:

— Предписания эдилов и постановления сената о воде я знаю наизусть. Видно, мне придется обратиться к самому Нерону, а он не любит, когда его утомляют подобными пустяками. Боюсь, для тебя это может кончиться гораздо хуже, чем для меня.

Смотритель покосился в мою сторону, желчно усмехнулся и возразил:

— Поступай, как знаешь. Но на твоем месте я бы в эти дни не стал докучать Нерону глупыми дрязгами о водопроводе.

Меня давно уже не интересовали городские сплетни, но все же я рассеянно спросил, в чем, собственно, дело.

— Как, ты и вправду ничего не слышал или же только делаешь вид? — недоверчиво проговорил он. — Отон назначен проконсулом в Лузитанию и должен уехать туда как можно быстрее. Сегодня утром Нерон расторг брак Отона — разумеется, по его просьбе. Все другие дела отодвинуты в сторону, потому что император лично руководит переездом этого невинного создания, Поппеи, во дворец на Палатине.

Мне показалось, что по моей и без того раскалывающейся от боли голове ударили дубинкой.

— Я прекрасно знаю Поппею Сабину! — воскликнул я. — Она никогда не поступила бы так по доброй воле. Нерон насильно переселяет ее на Палатин!

Смотритель покачал головой.

— Боюсь, мы получим новую Агриппину вместо прежней, которая, кстати, обязана покинуть дом Антонии и удалиться в деревню, в Анцию.

Я пропустил мимо ушей его язвительные намеки. Единственное, что отчетливо отпечаталось в моем сознании, было имя «Агриппина». Я сразу забыл о своих страдающих от жажды зверях и высохших бассейнах для бегемотов. Агриппина, вертелось у меня в мозгу, вот кто сумеет уберечь Поппею Сабину от гнусных посягательств Нерона. Кто, как не мать, сможет уговорить своего сына и не позволить ему опозорить самую прелестную и целомудренную женщину Рима! Я во что бы то ни стало должен оградить Поппею, ведь ясно, что ей не под силу самой постоять за себя.

Почти ничего не соображая от волнения, я поспешил к старому дому Антонии на Палатине. Там из-за переезда царила такая суматоха, что никто даже не охранял входа. Агриппина бесновалась от гнева. Октавия находилась у нее. Бедная, молчаливая девочка, единственной радостью которой были почести, воздаваемые ей как жене императора.

Здесь же растерянно бродила по залам ее сводная сестра, красавица Антония, дочь Клавдия от первого брака, и ее второй муж, толстый, меланхоличный Фаусто Сулла. Когда я внезапно появился перед ними, они сразу умолкли и воззрились на меня. Наконец Агриппина опомнилась и воскликнула дрожащим от ярости голосом:

— Ах, какая нежданная радость после стольких лет забвения! А я-то уж думала, что ты не помнишь, что я для тебя сделала, и так же неблагодарен, как и мой сын. Как же приятно, что ты, знатный римский всадник, единственный среди своих собратьев оказал мне такую честь — пришел попрощаться с бедной изгнанницей!

В отчаянии я воскликнул:

— Возможно, я и виноват в том, что забыл о нашей дружбе, но об этом мы поговорим в другой раз. Вырви Поппею Сабину из похотливых объятий Нерона и возьми ее под свою защиту! Твой сын опозорит в глазах всего Рима не только невинную Поппею, но и себя самого!

Агриппина удивленно посмотрела на меня, по качала головой и ответила:

— Я сделала все, что было в моих силах. Я плакала и проклинала собственного сына, желая вытащить его из цепких объятий этой распутной гнусной бабы. Ответом на мои мольбы оказался приказ немедленно покинуть столицу. Поппея, как пиявка, впилась в Нерона, и мне с ней не справиться.

Я попытался было убедить ее, что Поппея желала одного: покоя, но Агриппина лишь презрительно рассмеялась. О женщинах она всегда думала плохо.

— Эта бесстыдница своими грязными чарами вовсе лишила императора разума, — заявила она. — Да, Нерон, конечно, подвержен страстям, но до сих пор я делала все возможное, чтобы он держал их в узде. Об истинном нраве цезаря можно судить по этой его склонности к низменным публичным развлечениям. Я начала писать воспоминания, которые закончу в изгнании, и я не собираюсь ничего утаивать. Я всем пожертвовала ради сына и даже пошла на преступление, за что, надеюсь, он меня простит. Да, теперь я не стану молчать, пусть вся империя знает, кто управляет ею!

У Агриппины неприятно блестели глаза, и я невольно заслонил руками лицо. Потом взор ее остановился на Октавии. Агриппина помрачнела и проговорила тоном пророчицы:

— Я вижу тень смерти на твоем бледном лице. Но все еще может перемениться, если Нерон излечится от своего безумия. Даже император не посмеет пренебречь мнением сената и народа. Эта белокурая нахалка просчиталась. На Нерона полагаться нельзя, ибо он лицедей и лицемер.

Глядя на Антонию, я не мог избавиться от смутного беспокойства. Эта прекрасная белокожая девушка мне кого-то напоминала — кого-то из моего далекого прошлого, когда я был едва ли не мальчиком. И вдруг я точно прозрел. Я вспомнил ее сводную сестру Клавдию, много лет назад беззастенчиво посмеявшуюся над моей любовью. Обескураженный немыслимым обвинением, которое Агриппина обрушила на голову Поппеи, я вдруг перебил ее:

— Ты пробудила во мне воспоминания. Помнишь ли ты еще Клавдию? Что с ней? Исправилась ли она?

Думаю, Агриппина предпочла бы промолчать, если бы не гнев, лишивший ее самообладания.

— Справься о ней в Мессине, в портовом публичном доме! — с издевкой отвечала она. — Я же тебе сказала, что отправлю Клавдию в закрытое заведение. Публичный дом — самое подходящее место для такого ублюдка, как она!

Агриппина вперила в меня неподвижный взгляд, словно Медуза Горгона, расхохоталась и добавила:

— Ну и легковерный же ты глупец, таких еще поискать надо! Выслушал, раскрыв рот, мои выдумки о ее мнимом распутстве и заглотил наживку. Для меня же было довольно и того, что она вопреки приказу спуталась с римским всадником. Знала бы я, как ты неблагодарен, пальцем бы не пошевелила, пропадай ты пропадом!

Антония весело рассмеялась и спросила:

— Так ты действительно упрятала ее в дом терпимости, мачеха? А я-то голову ломала, куда она запропастилась. Что ж, отлично, теперь никто не будет напоминать мне, что она моя сестра.

Крылья носа Антонии раздулись, она часто задышала и рукой провела себе по шее, словно что-то стирая с нее. Она была очень хороша в эту минуту.

Я не мог вымолвить ни слова. Потрясенный до глубины души, я молча смотрел на этих чудовищ в человеческом обличье. И тут словно вспышка молнии осветила мой мозг, я поверил во все дурное, что говорили об Агриппине.

Мне стало также ясно, что и Поппея нагло использовала мою дружбу, добиваясь своих целей. У меня будто пелена спала с глаз, и я в один миг как бы повзрослел — повзрослел и ожесточился. Вероятно, к этому превращению я неосознанно шел уже давно. И вот клетка растворилась — и я освободился от юношеских заблуждений.

Непростительнейшей ошибкой было заговорить тогда с Агриппиной о Клавдии. Я совершил настоящее преступление по отношению к девушке, и теперь его следовало искупить. Я должен был вернуться в свое прошлое и начать жизнь заново, с того момента, когда Аргиппина влила яд в мою душу и растоптала мою любовь.

Мне следовало быть крайне осторожным, и я поехал в Мессину будто бы затем, чтобы выяснить, возможно ли на военных триремах переправлять зверей из Африки. Командиром флотилии был Аникет, бывший брадобрей и первый учитель Нерона. К флоту в моей стране всегда относились двояко: признавали его пользу, но при этом презирали, и поэтому римские всадники не могли служить на море. Сейчас, когда я пишу эти строки, флотом командует некто Плиний, составитель разных справочников; он гоняет боевые корабли в далекие страны за редкими растениями и диковинными камнями. Впрочем, это не самый худший способ занять мореходов делом. К тому же, плавая по свету, они улучшают породу варваров.

Выскочка Аникет принял меня подобострастно. Я был хорошего рода, всадник и сын сенатора. Кроме того, клиенты моего отца владели корабельными доками, и Аникет брал с них немалую мзду. Сначала он хвастал передо мной своим греческим образованием, разными вазами и другими предметами искусства, а потом, совсем захмелев, принялся рассказывать сальные истории, нисколько не смущаясь своей испорченности.

— У каждого свой порок, — разглагольствовал он. — Это естественно и понятно. В свое время я накрепко внушил Нерону эту простенькую истину. Никого так не ненавижу, как людишек, играющих в добродетель. А ты сам кого предпочитаешь? Мальчиков или женщин? Пухленьких или худеньких, черноволосых или беленьких? Я тебе достану любую — хочешь молоденькую, но уже искусную девочку, а хочешь — так старую каргу; акробатку на ложе или робкую девственницу. Не желаешь ли посмотреть на бичевание? Пожалуйста! Или ты хочешь, чтобы тебя самого хлестала какая-нибудь красотка? Вот что, давай устроим дионисии по всем правилам. Ты скажи только словечко, подай только знак — и я ради дружбы удовлетворю твое самое сокровенное желание. В Мессине, конечно, особо не разгуляешься, но, к счастью, отсюда рукой подать до Байи, Путеол или Неаполя, а там уж можно насладиться всеми прелестями Александрии. На Капри еще не забыли милых проказ Божественного Тиберия, а в Помпеях есть парочка великолепных публичных домов. Ну как, сплаваем туда?

Я сделал вид, что смущен, а потом, доверительно наклонившись к нему, сказал вполголоса:

— Долгие годы я получал большое удовольствие, когда, переодевшись, мы устраивали в Риме по ночам бесчинства с твоим великим учеником Нероном. И знаешь, я давно предпочитаю наигрязнейшие дома терпимости, те, которые посещают рабы. Ты же меня понимаешь: объевшись сластей, нужно пожевать лимон. Женившись, я, правда, оставил эти привычки, но сейчас, кажется, не прочь наведаться в заведение для моряков и немного развлечься. Говорят, там у тебя есть чем полакомиться.

Аникет грязно ухмыльнулся, понимающе кивнул и заявил:

— В Мессине три публичных дома: один для морских чинов, другой для рядовых моряков, а третий — для рабов-гребцов. Поверишь ли, ко мне нередко заявляются знатные матроны из Байи, желающие развлечения ради отработать ночку в моем заведении. Пожилые предпочитают гребцов и так стараются, что способны посрамить самых опытных шлюх. В целях экономии я делаю так: новенькие сначала обслуживают командиров, затем направляются в заведение для матросни, а уж после трех лет — пожалуйте к рабам. Особо выносливые выдерживают лет десять, но чаще всего их хватает годков эдак на пять. По-разному бывает. Кто-то сразу вешается, кто-то заболевает, а кто-то начинает так пить, что даже посетители жалуются. Но меньше девочек у меня не становится — их постоянно подвозят и из Рима, и из других городов. Видишь ли, для шлюхи портовый публичный дом — это наказание, потому к нам иногда попадают воровки или же те, кто в порыве страсти убил какого-нибудь бедолагу.

А что делают с теми, кто свое уже отработал?

Для гребца любая шлюха хороша, — отвечал мой собеседник. — Не беспокойся, от Аникета еще ни одна живой не ушла. Всегда, знаешь ли, объявится какой-нибудь головорез, которому свет не мил, покуда он не пристукнет в темном уголке бабенку. Понимаешь, у моих домов терпимости есть еще одно назначение: оградить приличных девушек и женщин от зверств моряков. Знаю я, например, одного молодца, которого раз в месяц так и тянет напиться кровушки из горла женщины. За эту невинную слабость его приковали к скамье на галерах. Самое забавное, что теперь он искренне раскаивается и просит его убить.

Я верил далеко не всему из того, что рассказы вал Аникет. Он пыжился и лез вон из кожи, стараясь потрясти меня своей порочностью. На деле же он был человеком слабым и трусливым и, подобно всем мореходам, обожал хвастаться.

Сначала Аникет повел меня к небольшому круглому храму Венеры, под которым солнечными бликами играло море. Скрытно от посторонних глаз храм этот соединялся подземным ходом с казармами моряков. Первые два дома терпимости, обнесенные каменной стеной, своими чистотой и порядками нисколько не отличались от подобных заведений Рима. В них даже была проточная вода. А вот публичный дом для рабов скорее напоминал тюрьму. Я с трудом преодолевал отвращение, разглядывая его обитательниц, настолько эти несчастные потеряли человеческий облик.

Наконец я осмотрел всех женщин, но Клавдии среди них не оказалось. Лишь на следующий день я обнаружил ее в казарме морской стражи в Путеолах. Она заметно постарела. Голова ее — из-за вшей — была острижена наголо, плечи прикрывал драный плащ рабыни, потому что она исполняла работу на кухне.

Лишь глаза ее говорили, что передо мной и впрямь Клавдия. Она узнала меня с первого взгляда, но не подала виду. Я без труда выкупил ее за кошель серебра. Конечно, я мог бы получить ее и даром, но тогда пошли бы разговоры, а молчание лучше всего покупать за деньги.

Когда мы добрались до лучшего постоялого двора города и остались наедине, Клавдия усмехнулась и сказала:

— Видно, ты очень усердно искал меня, драгоценный мой Минуций, да нескоро нашел. С нашей последней встречи минуло семь лет. И что же тебе от меня нужно?

Я уговорил ее переменить одежды, надеть парик и подрисовать брови. От работы на кухне она растолстела, на ногах у нее образовались уродливые мозоли, а кожа почернела от солнца. Несмотря на новый наряд, сразу было понятно, что она рабыня. Чем дольше я разглядывал ее, тем все более чужой она мне казалась.

Наконец я смущенно проговорил:

Агриппина, это все Агриппина… Она виновна в твоей беде. Я желал тебе добра и по глупости обратился к ней, хотел замолвить за тебя словечко…

А разве я тебя в чем-нибудь упрекаю? — перебила меня Клавдия. — Все, что со мной сделали, произошло по Божьей воле. Я наказана за свою гордыню. Разве я осталась бы жить, если бы Христос не дал моей душе сил для этого?

Что ж, если суеверия христиан помогли ей перенести унижения и ужасы рабства, я не имел ничего против таких суеверий. Осторожно я принялся рассказывать о себе, пытаясь вернуть ее доверие. Я рассказал о встрече с Павлом и Кифой в Коринфе и о моем отпущеннике Гераксе Лауции, ставшем христианином и имевшем большой вес среди единоверцев. Клавдия внимательно слушала меня, подперев голову руками. Темные глаза ее посветлели, и она оживленно сказала:

Здесь, в Путиолах, много наших братьев и сестер, признавших Иисуса Христом. Даже среди мореходов появились обращенные братья — это те, кто узнал, что Иисус из Назарета ходил по воде, как посуху. Иначе бы мне не выбраться из публичного дома в Мессине.

Жизнь моряка полна опасностей, — осторожно заметил я. — В Неаполе и Путеолах выгружается все, что прибывает с Востока. Неудивительно, что и евреи завезли сюда новую веру.

Кладвия испытующе посмотрела на меня.

— А ты, Минуций? — спросила она. — Веруешь ли ты во что-нибудь?

Некоторое время я молчал. Потом покачал головой и признался:

Нет, Клавдия. Я уже ни во что не верю. Сердце мое ожесточилось.

Тогда я должна наставить тебя на путь истинный, — с воодушевлением заявила она и сложила руки ладошками внутрь. — Поэтому ты и оказался здесь, поэтому и нашел меня через столько лет и освободил от рабства. Тебя вела сюда рука Божья!

Никто меня никуда не вел, — возразил я раздраженно. — Я добровольно принялся за поиски, когда из уст Агриппины услышал, как гнусно она меня обманула.

Клавдия сочувственно посмотрела на меня:

— Минуций, Минуций, нет у тебя собственной воли да и не было никогда. Ведет тебя по жизни нечто иное. Я не собиралась покидать христиан в Путеолах, но сейчас поняла, что обязана поехать в Рим и внушить тебе некоторые истины, чтобы ты смирил свою гордыню и стал подданным тайного Христова царства. Не смотри на меня с таким ужасом. Только при Нем снизойдет мир и счастье на эту грешную землю, конец которой оченьблизок.

Я решил, что Клавдия, должно быть, после всех несчастий и переживаний тронулась умом, а потому и не стал с ней спорить. На зафрахтованном для перевозки зверей корабле мы доплыли до Анции, а оттуда добрались до Остии. Прибыв в Рим, я потихоньку отвел ее в свой дом на Авентине, выдав за новую служанку. Тетушка Лелия приняла ее очень тепло, и та стала ее настоящей нянькой, ибо тетушка совсем впала в детство и чуть ли не играла в куклы.

Не проходило и дня, чтобы Клавдия не напоминала мне про своего Христа из Назарета. И я сбежал от нее в дом при зверинце, хотя там своей неприязнью жизнь мне отравляла Сабина.

Она сделалась очень высокомерной, особенно после того, как один из ее родственников занял важный пост в управлении финансов, так что Сабина теперь уже не слишком нуждалась в моих деньгах. Именно она командовала всем в зверинце, решала, каких хищников покупать и что представлять в амфитеатре. Иногда она даже участвовала в выступлениях, чтобы все видели, какая она искусная укротительница.

Думаю, жизнь Нерона в те годы была такой же невыносимой, как и моя. После того как он изгнал Агриппину и ввел во дворец свою возлюбленную Лоллию Поппею, он попал из огня да в полымя. Народ неодобрительно воспринял открытое пренебрежение Октавией; Поппея плакала и требовала, чтобы он расстался с женой. Поппея напугала Нерона, заявив, будто Агриппина затеяла против него опаснейший заговор, который еще до конца не раскрыт. Поверив ей, Нерон отправил в изгнание и супруга Антонии Фаусто Суллу. Антония вскоре последовала за ним, и прошло пять лет, прежде чем я вновь увидел ее.

Сенека решительно выступал против развода, да и старый Бурр во всеуслышание заявил, что если, мол, Нерон расстанется с Октавией, то ему придется вернуть и приданое, то есть титул императора. Поппея же не испытывала ни малейшего желания ехать с Нероном на Родос и окончить там дни женой скромного художника.

Агриппина сама предрешила свою судьбу, ибо слишком стремилась к власти и не могла справиться с материнской ревностью. Состояние ее, унаследованное после смерти второго мужа и Клавдия, несмотря на удаление Палласа, было еще весьма внушительным. Настоящих друзей у Агриппины, правда, не осталось, однако Нерон опасался не каких-то политических заговоров, а того, что мать и впрямь обнародует свои воспоминания, которые она писала в изгнании собственноручно, давно уже не доверяя писцам. Позаботившись о том, чтобы слухи об этих воспоминаниях достигли Рима, Агриппина нажила себе множество смертельных врагов, ибо в ее записках рассказывалось едва ли не обо всех знатных людях империи.

Я же считал, что именно Агриппина сломала мне жизнь, когда возвела напраслину на Клавдию. Со времен моей юности со мной случилось много плохого, и во всем я винил одну лишь мать Нерона. Как-то я даже заглянул в маленький домик старой Локусты. Криво улыбнувшись, отравительница заявила, что у нее уже перебывало довольно много посетителей, желавших Агриппине смерти, и она, Локуста, была бы согласна помочь им и мне, особенно если ей предложат хорошую цену, однако ее искусство бессильно, потому что в последнее время Агриппина стала очень осторожной. Она сама готовит себе еду и даже не собирает фрукты с садовых деревьев, понимая, что их легко отравить. Выслушав старуху, я понял, что и Агриппина отнюдь не счастлива и пишет эти злобные воспоминания, дабы утолить жажду мести.

Нерону удалось помириться с Поппеей лишь тогда, когда он твердо пообещал ей убить свою мать. С точки зрения политической смерть Агриппины была ему столь же необходима, как несколько лет назад убийство Британника. Однако я не слышал мнения Сенеки и даже не знаю, высказывался ли он на сей счет.

Вопрос заключался в том, как ловчее осуществить убийство — ведь все должны были поверить в несчастный случай. Фантазия Нерона заработала. Он требовал, чтобы все произошло как можно драматичнее, и часто совещался с небольшим кругом самых проверенных друзей.

Тигеллин, у которого были личные причины недолюбливать Агриппину, предлагал раздавить ее одной из своих квадриг, выманив на улицы города. Я склонялся к мысли использовать хищников, но не представлял, как нам удастся запустить их в тщательно охраняемый сад Агриппины.

Нерон считал, что я угождаю ему и Поппее, и не догадывался, что мною движет ненависть. Агриппина заслуживала тысячи смертей за все свои преступления, и я полагал, что сам рок подталкивает ее сына к убийству.

У тебя же, милый Юлий, в жилах течет благородная кровь римской волчицы, поэтому ты должен лучше, чем я, владеть собой.

А за принятое в конце концов решение следовало благодарить Сабину. Один греческий техник сделал ей чертеж маленького корабля, на котором размещались дикие звери и который был сконструирован так, что после нажатия на один-единственный рычаг он тут же распадался на отдельные части.

Сабине кораблик страшно понравился, и она тут же захотела использовать его в новом театре, где устраивались настоящие морские баталии. Я по обыкновению возражал против покупки морских животных, ибо они были очень дороги, но жена стояла на своем, и я сдался. Слух о новом изобретении вызвал такой интерес, что даже Аникет к началу представления приплыл из Мессины.

Номер с кораблем явился истинным гвоздем представления. Суденышко, как и было задумано, развалилось, подобно скорлупе ореха, на две половинки, все звери очутились в воде, и зрители смог ли насладиться зрелищем битвы буйволов и львов с морскими чудовищами; если же какое-нибудь из животных выбиралось-таки на берег, то там его поджидали отважные охотники. Нерон восторженно хлопал в ладоши и спрашивал Аникета:

— А что, сумел бы и ты построить подобный корабль, только большой и роскошный, достойный матери императора?

Я согласился достать Аникету чертежи, хотя считал, что воплощение в жизнь такого плана потребует слишком уж большого числа участников, а потому его вряд ли удастся сохранить в тайне.

В награду Нерон пригласил меня на праздник в Байи, где я должен был присутствовать на спектакле, придуманном им самим. На людях и в сенате он принялся разыгрывать роль раскаявшегося сына, страстно желающего примириться с матерью. Обоюдная добрая воля поможет забыть о всех ссорах, утверждал он.

Шпионы Агриппины сразу же передали ей эти слова, а потому она не удивилась и не заподозрила ничего дурного, получив от Нерона письмо, составленное в изысканных и любезных выражениях, в котором он приглашал мать на праздник Минервы в Байи. То, что для встречи он выбрал именно этот город, показалось Агриппине хорошим предзнаменованием, поскольку Байи располагались далеко от Рима и сердитой Поппеи, всячески отговаривавшей императора от примирения с матерью.

В день Минервы запрещалось проливать кровь, а потому никто не носил оружия. Сначала Нерон хотел, чтобы Агриппина была доставлена из Анции на новом роскошном корабле, ибо подобная почесть подтвердила бы серьезность его намерения вернуть матери прежние привилегии. Но мы вовремя подсчитали, что в таком случае корабль придется затоплять еще засветло.

Кроме того, Агриппина стала настолько недоверчивой, что скорее всего, поблагодарив, отклонила бы это предложение и отправилась в Байи по суше. Потому ей было разрешено воспользоваться своей триремой, где на веслах сидели верные ей гребцы. Нерон встречал мать с огромной свитой и, желая придать примирению политический характер, даже включил в нее Сенеку и Бурра.

Я невольно поражался блестящему актерскому дарованию императора. Изображая раскаяние, поспешил он навстречу матери и приветствовал ее вежливо и почтительно. Агриппина, впрочем, тоже старалась вовсю. Она была столь изысканно одета, а лицо ее было так накрашено, что она казалась не земной женщиной, а статуей какой-то богини.

В толпе господствовало радостное весеннее настроение, и народ, не слишком разбиравшийся в придворных интригах, с ликованием встретил мать императора. У пристани стояли корабли, расцвеченные вымпелами. Среди них особо выделялось то самое судно, которое Аникет по приказу Нерона предоставил в распоряжение Агриппины. Но на следующий день Агриппина передвигалась повсюду лишь в носилках, поскольку путь был недолог, а она желала насладиться восторгами простолюдинов.

На празднествах в честь Минервы в Байях Нерон всюду угодливо пропускал мать вперед, а сам, подобно скромному ученику, держался позади. Торжественный обед, на котором была вся местная знать, из-за бесконечных речей так затянулся, что уже смеркалось, когда император устроил вечернее пиршество для избранных. На нем присутствовали и Сенека с Бурром. Агриппина возлежала на самом почетном месте. Нерон сидел у матери в ногах и оживленно беседовал с ней. Вино лилось рекой. Когда Агриппина вслух заметила, что уже довольно поздно, Нерон придал лицу серьезное выражение и, понизив голос, стал советоваться с матерью по всяким государственным вопросам.

Насколько я мог судить, речь шла о том, какое место в будущем подобает занять Поппее. Агриппи на была неумолима. Ободренная кротостью Нерона, она настаивала, чтобы он отправил Поппею в Лузитанию к Отону. Только тогда, мол, цезарь снова сможет рассчитывать на ее благосклонность и материнскую любовь. А своему сыну она всегда желала только добра.

Нерон без труда уронил пару слезинок раскаяния, давая понять, что мать ему по-прежнему дороже любой женщины на свете. Он даже продекламировал несколько стихов, сложенных им в честь матери.

Агриппина опьянела от вина и своего нежданного успеха, а в таком состоянии человек еще охотнее, чем всегда, верит в то, на что надеется. Но я заметил, что она была осторожна и пила из той же чаши и ела из того же блюда, что и Нерон или ее наперсница Ацеррония. Полагаю, что к этому времени недоверие Агриппины уже улетучилось, просто она следовала многолетней привычке.

Аникет тоже проявил себя как незаурядный актер. Запыхавшийся и расстроенный вбежал он в зал и сообщил, что по недосмотру трирему Агриппины протаранили два боевых корабля, принимавшие участие в празднествах, так что теперь и речи быть не может о возвращении на ней в Анцию. К счастью, добавил он, в бухте стоит роскошное судно с отменной командой.

Мы сопроводили Агриппину в празднично иллюминированную гавань. Прощаясь, Нерон поцеловал ее глаза и грудь, а затем провел Агриппину, покачивающуюся от выпитого вина, на борт корабля и проникновенным голосом воскликнул:

— Да будут благосклонны к тебе римские боги! Тобой я рожден. И только с тобой я могу повелевать!

По правде говоря, прощание вышло несколько напыщенным и недостойным великого актера. Ночь была удивительно тихой и звездной. Когда корабль исчез из виду, Сенека и Бурр отправились спать, а мы, заговорщики, продолжали пировать.

Нерон был странно молчалив и задумчив. Внезапно он побледнел и вышел. Его вырвало. Сначала мы было решили, что Агриппина тайком подсыпала ему яду, потом поняли, что целый день лицедейства стоил ему много сил. Теперь же его охватила лихорадка нетерпения, и Аникет безуспешно убеждал цезаря, что все пройдет без сучка, без задоринки.

Позже я услышал от морского центуриона Обарита, командовавшего этим кораблем, что же тогда случилось.

Агриппина сразу направилась в свою изумительно отделанную каюту, но заснуть не смогла. В море к ней вернулась ее подозрительность, и она вдруг осознала, что может сейчас доверять только Ацерронии и своему управляющему Креперею Галлу, прочие же все — чужие и почти наверняка опасные люди.

Тогда Агриппина отправила Галла на корму. Он должен был отдать приказ, чтобы корабль пошел в Баулы. Там она собиралась переночевать, а утром, при свете дня, продолжить путь в Анцию. Аникет знал, что Агриппина во время своей давней ссылки на остров Пандатария зарабатывала на жизнь нырянием за губками и отлично держалась на воде. По тому корабль был построен так, чтобы развалиться в море мгновенно.

Под действием одного рычага должна была рассыпаться крыша каюты, обшитая листами свинца. Другой рычаг разрушал сам остов корабля. По вполне понятным соображениям о заговоре знала лишь небольшая часть команды, и получилось так, что каюту Агриппины оборудовали непосвященные, которые возвели над ее ложем весьма крепкий балдахин. Когда крыша каюты обрушилась, балдахин защитил Агриппину, так что она повредила себе лишь плечо. Ацеррония, которая сидела на полу и растирала своей госпоже ноги, вообще не пострадала, а вот Галла упавшая крыша раздавила насмерть.

На корабле поднялась паника. Однако Агриппина сразу поняла, в чем дело, ибо ночное море было совершенно спокойным и безопасным. Она приказала Ацерронии взобраться на корму и кричать: «Я — Агриппина! Спасите мать императора!»

Тогда центурион велел своим людям убить женщину веслом, поскольку полагал, что это и есть Агриппина, а сам тем временем продолжал дергать и раскачивать второй рычаг, который заело. Наконец он решил поставить корабль бортом к волне, чтобы опрокинуть его. Часть команды, знавшая о заговоре, бросилась к наклонившемуся борту, но остальные моряки стали карабкаться вверх, на противоположный борт и выправили крен. Агриппина же, воспользовавшись суматохой, незаметно скользнула в воду и поплыла к берегу. Несмотря на опьянение и боль в плече, ей удалось вынырнуть довольно далеко от корабля, где никто не смог уже различить ее голову среди мерцающих в воде звезд.

Когда судно скрылось за горизонтом, она заметила рыбачью лодку. Рыбаки подобрали Агриппи ну и по ее просьбе доставили в Баулы.

Центурион, однако, оказался человеком хладнокровным. Не зря выбор Аникета пал именно на него. Убедившись, что моряки убили Ацерронию, а сама Агриппина бесследно исчезла, он приказал вести полузатопленный корабль в Байи, чтобы прямо из порта послать к Аникету гонца с сообщением о случившемся. Стоило членам команды, не вовлеченным в заговор, очутиться в городе, как они тут же разнесли весть о страшном несчастьи.

Горожане поспешили к морю и принялись разыскивать мать императора, спустив на воду множество лодок. Тем временем появились рыбаки, подобравшие Агриппину и щедро ею вознагражденные, и рассказали, что мать цезаря отделалась несколькими царапинами и сейчас уже отдыхает у себя на вилле. Собравшаяся толпа тут же решила пойти к Агриппине и поздравить ее с чудесным спасением.

А Нерон, окруженный верными друзьями, даже не подозревал о надвигающейся опасности. То проливая слезы, то смеясь, он готовился оплакивать преждевременную кончину матери. Он собирался объявить траур по всей империи и уже набрасывал послание сенату и римскому народу.

Видимо, совесть все же мучила его, ибо он спросил нас, не следует ли ему внести предложение в сенат и объявить Агриппину Божественной. Ведь она была дочерью великого Германика, сестрой императора Гая Юлия, вдовой императора Клавдия и матерью императора Нерона; короче говоря, чем Агриппина хуже Ливии[59]? Все это показалось нам ужасно забавным, и мы принялись, злословя, прочить друг друга в жреческую коллегию новой богини.

Когда мы таким вот образом развлекались, в зал ворвался Обарит и сообщил, что корабль рассыпался только наполовину, а сама Агриппина исчезла. Однако слабая надежда на то, что Агриппина все же утонула, сразу развеялась, ибо чуть ли не следом за центурионом показалась ликующая толпа, предводительствуемая рыболовами, которые и поведали о счастливом спасении матери императора. Они надеялись, что Нерон озолотит их, но тот совсем растерялся и, как нашкодивший мальчишка, послал за Сенекой и Бурром.

Оба явились одновременно, причем Сенека был бос и полуодет. Нерон казался умалишенным и, схватившись за голову, бегал взад и вперед. Аникет коротко рассказал пришедшим, в чем дело. Цезарь, боявшийся за свою жизнь, ежесекундно перебивал его, бессвязно выкрикивая какие-то нелепые предположения, подсказанные его разгоряченной фантазией. Агриппина, уверял он, вооружит рабов или подстрекнет к бунту солдат гарнизона, или же немедленно отправится в Рим, чтобы перед сенаторами обвинить его в покушении, показать свои раны и рассказать о зверском убийстве ее слуг.

Сенека и Бурр были многоопытными государственными мужами, и им не требовались просторные разъяснения. Сенека лишь вопрошающе посмотрел на Бурра. Тот пожал плечами и ответил:

— Я не дам им ни преторианцев, ни германцев из личной стражи для убийства дочери Германика.

Затем он повернулся к Аникету и с выражением крайней брезгливости на лице добавил:

— Пусть сам Аникет расхлебывает ту похлебку, что заварил. Я умываю руки.

Аникету не нужно было повторять дважды. Он понимал, что провинился и достоин смерти, если не исправит свой промах. Нерон уже разбил ему ударом кулака нос. Выпрямившись, Аникет твердо пообещал довести начатое до конца, обойдясь силами своих моряков.

Выслушав его, Нерон рассеянно глянул на Сенеку и Бурра и с упреком проговорил:

— Нынешней ночью я наконец-то освобожусь от опостылевшей опеки и стану подлинным властелином. Но за это мне следует благодарить бывшего брадобрея, отпущенного на свободу раба, а не государственного мужа Сенеку и не полководца Бурра. Ступай же, Аникет, да поскорее сделай все необходимое и послужи своему господину.

Не успел он произнести последние слова, как лицо его залила страшная бледность и он сделал шаг назад. Ему сообщили, что с известием прибыл гонец от Агриппины, вольноотпущенник Агерин.

— Убийца! — воскликнул Нерон, схватил меч и спрятал его под плащом.

Однако опасаться ему было нечего. От потери крови и долгого пребывания в воде Агриппина сильно ослабела и, поразмыслив и все взвесив, няла, что ей остается лишь сделать хорошую мину при плохой игре и не подавать виду, что она заподозрила сына в покушении на себя.

Агерин, весь дрожа, вошел и, слегка заикаясь, провозгласил:

— «Всемилостивые римские боги и благие помыслы императора оградили меня от смерти. Как бы ни ужасала тебя весть об опасности, угрожавшей твоей матери, не спеши ко мне. Я нуждаюсь в покое.»

Стоило Нерону понять, что он может не опасаться Агриппины, как самообладание вернулось к нему. Он незаметно уронил меч у ног посланца, отпрыгнул в сторону, обвиняюще указал на оружие и вскричал:

— Всех призываю в свидетели, что моя мать подослала вольноотпущенника зарезать меня!

Мы подбежали и схватили Агерина, несмотря на его отчаянные протесты. Нерон приказал отправить его в темницу, но Аникет решил иначе и, стоило нам выйти из триклиния, как он воткнул меч в глотку посланцу. Я решил сопроводить Аникета, чтобы убедиться, что хоть на этот раз он довел дело до конца.

Нерон выбежал вслед за нами, поскользнулся в крови и с облегчением воскликнул:

— Итак, мать посягает на мою жизнь! Теперь никого не удивит, что она покончила с собой. Действуйте!

Обарит присоединился к нам, чтобы исправить свой промах. Аникет приказал своему ближайшему подчиненному Геркулею пробить тревогу в казарме. Мы вывели лошадей и поскакали. Отряд моряков босиком бежал впереди нас, руганью и мечами разгоняя толпу, спешившую в Баулы приветствовать Агриппину и мешавшую нашему продвижению.

Когда мы добрались до места, уже светало.

Аникет приказал своим людям окружить дом. Мы взломали двери и перебили рабов, попытавших ся оказать сопротивление. Опочивальня была но освещена. Агриппина лежала в постели с теплым компрессом на плече. Служанка, ухаживавшая за ней, при виде нас бежала сломя голову. Агриппина приподняла руку и крикнула ей вслед:

— Значит, и ты меня покидаешь?

Аникет задернул занавеси, чтобы нас не видели посторонние. Агриппина проговорила слабым голосом:

— Если вы прибыли узнать о моем самочувствии, то передайте моему сыну, что мне гораздо лучше.

Только теперь она заметила оружие в наших руках. Возвысив голос, она угрожающе сказала:

— Но если вы явились убить меня, то наверняка действуете по собственному почину. Мой сын не мог отдать такой приказ. Он не способен на убийство матери!

Аникет, Геркулей и Обарит приблизились к ее ложу и в нерешительности остановились, не зная, что делать дальше, — такой величественной выглядела Агриппина, даже будучи больной. Я молча прислонился в стене. Наконец Геркулей набрался духу и нанес Агриппине древком копья удар по голове, но так неловко, что она даже не потеряла со знания. Он хотел оглушить ее, а затем вскрыть вены. Нам казалось, сенат поверит, что мать императора решила добровольно уйти из жизни.

Агриппина вдруг отчаялась. Она отбросила покрывало, раздвинула ноги и крикнула Аникету:

— Вонзи свой меч в лоно, родившее цезаря, убийца!

Центурион обнажил меч и поразил ее. Затем и остальные принялись наносить беспорядочные удары, и вскоре она, вся изрубленная, хрипя, испустила дух.

Убедившись, что Агриппина мертва, Аникет приказал слугам обмыть тело и подготовить к погребальному сожжению. Все стали расхватывать безделушки на память. Я взял себе маленькую золотую статуэтку Фортуны, подумав, что это, верно, та самая, с которой никогда не расставался император Гай Юлий. Позже я узнал, что это не так, и очень огорчился.

Скороход отправился к Нерону с вестью о самоубийстве Агриппины. Нерон, уже подготовивший с помощью Сенеки сообщение о покушении на него, тотчас же поспешил в Баулы, чтобы самому убедиться в смерти матери. Он больше не доверял Аникету.

Он так торопился, что к его появлению слуги еще не закончили обмывать тело Агриппины. Проведя пальцем по ее ранам, Нерон восхищенно проговорил:

— Она до сих пор прекрасна!

В саду складывали дрова для погребального костра; убитую без обычной траурной церемонии положили на носилки и подняли на костер. Когда заклубился дым, я вдруг заметил, какое прелестное утро занимается над Баулами. Море отливало голубой синевой; пели птицы, и цветы в саду радовали глаз роскошью красок. Но улицы были безлюдны. Горожане, сбитые с толку происходящим, предпочитали не выходить из домов.

Погребальный костер еще дымился, когда в Баулы во весь опор примчался отряд трибунов и центурионов. Нерон увидел, как в растерянности разбегаются перед лошадьми солдаты из его охраны, и стал беспомощно оглядываться по сторонам. Однако всадники, спешившись, подбежали к императору и принялись громко славить богов, благо даря их за счастливое спасение Нерона.

Всадников прислал префект Бурр, решивший показать народу, как следует относиться к смерти Агриппины. (Сам Бурр не приехал, потому что чувствовал сильные угрызения совести.) Когда пепел покойной был собран и погребен в саду, Нерон приказал разровнять это место. Он не позволил насыпать могильный холм, ибо опасался, что он может стать местом поклонения для политических оппозиционеров.

Мы поднялись на вершину Баулинского холма и зашли в храм, чтобы принести богам благодарственную жертву, но в тишине святилища Нерону вдруг послышались звуки труб и жалобные стенания. Позднее он утверждал, будто над городом сгустилась тьма, хотя на небе вовсю сияло солнце.

Смерть Агриппины не явилась неожиданностью ни для сената, ни для народа. Все были уверены, что произойдет нечто из ряда вон выходящее, ибо в самую ночь смерти Агриппины над Римом пронесся небывалый смерч. Сенат рассчитывал, что Нерон помирится с матерью, и даже выделил деньги на жертвоприношения. Узнав же о «самоубийстве» Агриппины, сенаторы, можно сказать, вздохнули с облегчением, ибо покойницу ненавидело большинство из них. Ненависть эта была столь сильна, что сенат постановил причислить день рождения Агриппины к несчастливым датам.

Нерон опасался беспорядков, однако опасения его оказались совершенно беспочвенными: когда он наконец решился выехать из Неаполя, он был встречен как триумфатор. Сенаторы облачились в праздничные одежды. Женщины и дети благороднейших семейств приветствовали его хвалебными песнопениями и бросали весенние цветы на его пути. По обе стороны от дороги спешно выстроили помосты для зрителей.

Когда Нерон взошел на Капитолий, чтобы принести благодарственную жертву, Рим словно очнулся от кошмарного сна и с готовностью поверил в насквозь лживое сообщение Сенеки о самоубийстве Агриппины. Я думаю, сама мысль об убийстве матери казалась людям настолько ужасной, что они попросту гнали ее от себя.

Я вернулся в Рим раньше Нерона и сразу велел позвать к себе Клавдию.

— Я отомстил за тебя, — гордо сказал я. — Агриппина мертва, и я был при этом. Сын сам приказал убить ее. Слава Геркулесу, я оплатил свой долг. Теперь ты можешь больше не стыдиться своего прошлого.

В подтверждение этого я вручил Клавдии маленькую статуэтку Фортуны, которую забрал с ночного столика Агриппины. Но Клавдия смотрела на меня, как на чудовище; словно защищаясь, она закрыла лицо ладонями и в ужасе воскликнула:

— Я не просила тебя мстить за меня. Кровь на твоих руках, Минуций!

У меня на руке действительно была окровавленная повязка. Усмехнувшись ее испугу, я попытался успокоить ее и объяснил, что это вовсе не кровь Агриппины; просто в спешке я поранил себе палец мечом.

Но это ничего не изменило. Клавдия продолжала срамить меня, грозила всяческими карами и постоянно ссылалась на их Иисуса из Назарета — в общем, вела себя глупо и по-детски. В конце концов я не выдержал и накричал на нее:

Если все так, как ты говоришь, то я лишь орудие в руках твоего бога. Вообрази, что Христос наказал Агриппину за ее преступления. И к тому же евреи — самый мстительный народ в мире, я вычитал это в их Священном Писании. Так что зря ты льешь слезы по Агриппине.

Некоторые имеют уши, но не слышат! — гневно воскликнула Клавдия. — Неужели ты не понял ничего из того, чему я тебя учила?!

Взбешенный, я воскликнул:

Будь ты проклята, Клавдия! Ты самая неблагодарная женщина в мире. Я долго терпел твою болтовню о Христе, но теперь терпение мое лопнуло. Замолчи и немедленно убирайся из моего дома!

Господи, прости мне мой крутой нрав, — пробормотала Клавдия сквозь зубы. — Я совсем не владею собой.

Она ударила меня огрубевшими ладонями по обеим щекам, так что у меня зазвенело в ушах, а потом схватила за голову, пригнула к моим коленям и приказала:

— Ну же, проси у Небесного Отца прощения за свои ужасные прегрешения!

Самоуважение не позволило мне драться с ней. Кроме того, руки ее от долгого рабского труда стали еще сильнее. Я на четвереньках выскочил из зала, и Клавдия швырнула мне вслед золотую статуэтку Фортуны. Выпрямившись, я сердито топнул ногой, дрожащим от гнева голосом кликнул слуг и приказал им собрать пожитки Клавдии и выставить их за дверь. Затем я поднял статуэтку, левое крыло которой погнулось, и направился в зверинец, чтобы похвастаться своим подвигом хотя бы перед Сабиной.

Она встретила меня на удивление ласково и даже погладила по щекам, все еще пылавшим от пощечин. Сабина с благодарностью приняла золотую фигурку и вежливо, хотя и рассеянно, выслушала мой рассказ о событиях в Байях и Баулах.

— Ты куда более мужествен, чем я думала, Минуций, — проговорила она, — но тебе не следует рассказывать всем подряд о том, как это было. Главное — Агриппина мертва, и никто о ней не скорбит. А шлюха Поппея проиграла, потому что после сегодняшнего убийства Нерон ни за что не отважится расстаться с Октавией, если, конечно, я хоть что-нибудь смыслю в политике.

Ее слова удивили меня, но не успел я сообразить, что мне ответить, как Сабина нежно закрыла мне рот ладошкой и прошептала:

— Весна, мой милый Минуций. Птицы поют, цветут цветы, и земля содрогается от сладострастного рыка львов. Я вся горю. Не пора ли нам подумать о продолжении рода Флавиев, а также и твоего? Мне не кажется, что я бесплодна, и ты обижаешь меня, не желая разделить со мной наше брачное ложе.

Упрек ее был несправедлив. Мне даже пришло в голову, что все дело в моем рассказе о смерти Агриппины. Может быть, после случившегося я предстал перед ней в ином свете, а может, кровавые подробности убийства разбудили ее дремавшую чувственность, — разве мало на свете женщин, которые приходят в крайнее возбуждение, наблюдая за ужасами пожаров или за боем гладиаторов?

Я смотрел на жену и не находил в ней недостатков, хотя ее кожа и не была так бела, как у Поппеи. Несколько ночей мы провели вместе, чего давно уже не случалось, однако восторг, который я испытывал в начале нашей супружеской жизни, уже не возвращался. Сабина была холодна и неподатлива и нехотя созналась, что лишь выполняет свой долг, не испытывая от нашей близости никакой радости; а вот львы в зверинце ревели в любовном экстазе все ночи напролет.

Восемь месяцев спустя родился наш сын. Я боялся, что его придется умертвить, как принято поступать с недоношенными детьми, но ребенок, благодарения богам, оказался здоровым и крепким, и я пригласил на праздничную трапезу в честь новорожденного несколько сотен наших служащих. Я и представить себе не мог, что грубые укротители знают столько нежных слов и умеют улыбаться при виде младенца.

А от темнокожего Эпафродия мы просто не в силах были отделаться. Он ни на шаг не отходил от малыша, сюсюкал с ним, таскал его на руках и из-за этого даже забывал о кормежке животных и прочих своих обязанностях. Наконец он заявил, что мечтает стать нянькой для нашего сына, и я согласился, поняв, что таким образом он выказывает мне уважение.

Что до Клавдии, то она никак не желала оставить меня в покое. Когда несколько дней спустя после нашей ссоры я, ничего не подозревая, вернулся в свой дом на Авентине, я застал всю при слугу и даже старого Барба в атриуме. Эти бездельники, открыв рты, слушали еврейского кудесника Кифу, который, кстати говоря, привел с собой целый выводок незнакомых молодых людей.

Один из них переводил с арамейского слова Кифы. Тетушка Лелия в восторге пританцовывала на месте и хлопала в ладоши. Я почувствовал, как во мне нарастает гнев, и принял твердое решение приказать высечь всех нерадивых слуг, но тут ко мне подошла Клавдия и торопливо объяснила, что Кифа находится под покровительством сенатора Пуда Публиколы и живет в его доме. Кифа не общается с евреями с другого берега Тибра и стремится предотвратить новые беспорядки. Пуд был впавший в детство старец, но происходил он из рода благородных Валериев, и я смолчал…

Кифа не забыл нашу встречу в Коринфе и оттого любезно называл меня по имени. Он якобы пришел в мой дом не затем, чтобы обратить меня в свою веру, но лишь ради того, чтобы я помирился с Клавдией. Уж и не знаю, как это получилось, но спустя всего несколько минут я уступил, протянул Клавдии руки, поцеловал ее и даже принял участие в общей трапезе… ибо, согласись, Юлий, что у себя в доме я имею право делать то, что мне хочется.

Больше я ничего не расскажу о том странном и постыдном событии. Позднее я спросил Барба, отпал ли он от Митры и стал ли христианином. Он не ответил мне ничего вразумительного, лишь пробормотал:

— Я уже очень стар. По ночам меня так мучает ревматизм, заработанный в давних походах, что я готов молиться кому угодно, лишь бы унять боль. А когда я смотрю на Кифу, бывшего рыболова, она вроде бы утихает. Стоит мне съесть его хлеба и выпить его вина — и муки мои отступают. Жрецы же Митры не смогли помочь мне, хотя и уверяли, что отлично разбираются в болячках старого легионера.

Мика Валтари Золотое кольцо всадника

«…желая положить конец кривотолкам, он распорядился людей, ненавидимых по всеобщему заблуждению и называющихся народом христовым, ложно обвинить и казнить после изощренных истязаний. Христос, по имени которого все они стали прозываться, был осужден на смерть прокуратором Понтием Пилатом во времена правления Тиберия. В результате этого подобное суеверие, достойное всяческого презрения, на некоторое время было искоренено. Но оно проложило себе новую дорогу, и уже не только в Иудею, его колыбель, но и в Рим, куда стекаются пороки и разврат всего мира и находят своих приверженцев. Сначала хватали так называемых христиан, затем уже невероятное количество тех, кто не был смутьяном, но просто вызывал всеобщую ненависть. Они подвергались позорным казням. Их заворачивали в шкуры диких зверей и отдавали на растерзание охотничьим собакам, или распинали на крестах, или сжигали вместо факелов с наступлением темноты».

Тацит. Анналы, XV, 44
«Оставим примеры далекого прошлого и обратимся к делам недавних дней, чтобы отобрать для нашего поколения достойные образцы. Из зависти и ревности самые благочестивые подвергались гонениям и стояли насмерть. Вспомним в первую очередь нашего отважного апостола: Петр подвергался гонениям из-за беспричинной зависти не одного и не двух, а огромного количества мучителей и, когда он кровью своей доказал верность Христу, то удостоился вечной святости. Из-за зависти и раздоров Петр и получил венок страдальца. Семь раз его хватали, он вынужден был спасаться бегством, его побивали каменьями, он был посланником на Востоке и на Западе и снискал себе великую славу верой своей. После того как он преподал всему миру благочестивость, достиг границ Запада и владыкам мира кровью своей дал великий образ мученичества, он избавился от мира и один ушел в блаженство.

К этим мужам, которые при своей жизни оставались всецело преданными Богу, примазалась целая свора избранных, которые из-за зависти и ревности страдали от бесчисленных обид и распрей…»

Клеменс «Коринфские письма», 5-6

ГЛАВА ПЕРВАЯ ПОППЕЯ

Предсказание моей супруги Сабины сбылось: в течение двух долгих лет Нерон даже не помышлял о разводе с Октавией. Вернувшись после смерти матери в Рим, он из политических соображений удалил Поппею из дворца и виделся с ней тайком, по ночам. Он простил многих изгнанников, вернул отправленным прежде в отставку сенаторам их должности и щедро раздал несметные богатства Агриппины всем, у кого хватило ума хоть что-нибудь попросить. Впрочем, наследство Агриппины мало интересовало римскую знать, так что император частенько радовал народ, щедрой рукой бросая зрителям цирковых представлений билетики-жребии, по которым счастливчикам доставались рабы и поместья его матери.

Стремясь успокоить совесть и завоевать расположение подданных, он внес в сенат предложение об отмене всех прямых налогов. Разумеется, Нерон отлично понимал, что это совершенно неприемлемо и что сенаторы непременно ему откажут, однако понимал он и то, что народ назовет его своим благодетелем и станет проклинать сенат.

И все же налоговая система претерпела ощутимые изменения и исправления. Так, налоги с товарооборота были снижены, а главное, любой римский гражданин получил право знать, почему и каким налогом он может быть обложен. Сборщики податей, конечно, ворчали недовольно, потому что их лишили возможности произвольно устанавливать размер налогов и присваивать себе едва ли не львиную их долю, но зато торговцы вздохнули с облегчением, так как цены перестали резко меняться, а налоги с оборота товаров уменьшились.

Нерон наконец-то решился участвовать в состязаниях колесниц, объявив в свое оправдание, что боги и цари всегда любили управлять стремительно несущимися упряжками. Чтобы подать пример знатным римлянам, он сам выступил на открытии задуманных им по греческому образцу великих игр — император пел и аккомпанировал себе на лире. За время, прошедшее со смерти Агриппины, голос Нерона окреп и приобрел металлические нотки. Отвечавший за безопасность цезаря Бурр[60] всякий раз посылал в театр отряд преторианцев, которые не только следили за порядком, но и бурно аплодировали Нерону. Префект тоже громко хлопал, выражая одобрение происходящему, хотя в глубине души стыдился за своего императора. Вероятно, втайне Бурр опасался, что Нерон может пристраститься к еще более постыдным занятиям.

Следствием всего этого было то, что Рим захлестнула мода на все греческое. Большая часть сенаторов и всадников[61] приняла участие в нерониях. Юные девушки из известных семейств исполняли греческие танцы, а иногда к ним присоединялись и пожилые матроны. Я, разумеется, не имел ничего против развлечений, которые должны облагораживать народ, экономя при этом мои силы и деньги, но самому народу, похоже, кроме состязаний квадриг, мало что пришлось по вкусу.

Публика поговаривала, что профессиональные актеры — певцы, музыканты, танцовщики и комедианты — делают свое дело не в пример лучше любителей; кроме того, многие роптали, что в паузах не показывают диких зверей, не говоря уже о выступлениях гладиаторов. Старейшие из патрициев боялись, что теплые ванны и женственная музыка изнежат римских юношей и ослабят их боевой дух, так что у Рима больше не будет крепких телом и духом военных трибунов.

И тут как нарочно в Армении с новой силой вспыхнула война, а в Британии некая женщина по имени Боудикка[62] подняла племена бриттов на восстание против Рима. Целый легион был истреблен полностью, многие римские поселения сровняли с землей, а прокуратор[63] настолько перепугался, что сбежал в Галлию.

Думаю, что у царицы Боудикки было бы куда меньше сторонников, если бы наши легионы не имели приказа кормиться с населения, а проценты с денег, выданных Сенекой британским союзникам Рима, не были бы столь огромны. И по сей день варвары плохо разбираются в финансовых делах.

Молодые всадники вовсе не горели желанием отправляться в Британию, чтобы получить там стрелу или заживо поджариться на костре бриттов. Они оставались в Риме, бренчали на лирах, разгуливали по улицам в греческих туниках и хвастались друг перед другом своими длинными волосами. Еще до того, как положение окончательно прояснилось, Нерон предложил сенату обсудить вопрос о выводе римских легионов из Британии. Страна эта больше поглощала, чем давала. Из Британии вернулись бы три легиона, ибо четвертый уничтожен, и их можно было бы перевести на Восток, к границам Парфянского царства.

Предложение императора вызвало жаркие дебаты, в ходе которых с блестящей речью выступил Сенека, этот известный миротворец и филантроп. Он восславил грандиозные победы Божественного Клавдия в Британии и заявил, что Нерон не может отказаться от завоеваний своего приемного отца, не причинив ущерба своему имени и славе. Но, конечно же, в действительности Сенеку интересовали лишь деньги, вложенные им в Британию.

Один из сенаторов спросил: неужто ради того, чтобы Сенека впредь спокойно собирал свои доходы, было необходимо уничтожить семьдесят тысяч римских граждан и союзников Рима, а также разграбить и предать огню два цветущих города.

Сенека покраснел и принялся оправдываться, уверяя, будто деньги, которые он ссудил бриттам, предназначались для развития страны и в первую очередь — ее торговли. Это могут подтвердить и другие сенаторы, предоставлявшие свои средства для той же цели. Если же коварные племенные царьки бриттов потратили эти деньги на кутежи и приобретение оружия, то тут нет его вины. А первопричиной этого восстания без сомнения являются произвол и политически недальновидное поведение легионеров. Их предводителей следует наказать, а в Британию незамедлительно отправить подкрепление.

Разумеется, сенат и в мыслях не держал отказываться от Британии — настолько сильна еще была старинная римская гордость. В конце концов в непокорную страну решили послать новые войска. Несколько десятков разгневанных отцов заставили-таки своих великовозрастных сынков постричься и поехать трибунами[64] в Британию. Молодые люди отправились в путь с лирами за спиной, но стоило им увидеть опустошенные римские поселения и услышать пронзительные боевые кличи бриттов, как они позабыли о музыке и взялись за мечи.

У меня есть особые причины так подробно рассказывать о событиях в Британии, хотя сам я и оставался тогда в Риме. Боудикка была царицей столь знакомого мне племени иценов. Когда супруг ее умер, римские чиновники истолковали его завещание таким образом, что якобы все земли иценов должны были отойти Риму. Правда, завещание это было достаточно запутанным, и в нем с трудом могли разобраться даже знающие юристы. Когда же Боудикка опротестовала судебное решение, заявив, что по древнему британскому обычаю вдова является полноправной наследницей, легионеры высекли ее, надругались над обеими ее дочерьми и отторгли земли иценов. Кроме того, легионеры выгоняли из поместий многих знатных бриттов, убивали мирных жителей и вообще всячески бесчинствовали.

Конечно, по-своему они были правы, ибо покойный царь (кстати, неграмотный) и впрямь хотел, чтобы его страной распоряжался римский император. Таким образом он надеялся оградить свою вдову и дочерей от алчных притязаний иценской знати. Кроме того, ицены изначально являлись нашими союзниками, хотя и недолюбливали римлян.

Решающая битва разразилась после подхода свежих сил. Предводительствуемые мстительной царицей бритты были уничтожены. Рим воздал злом за зло и отомстил за надругательства, совершенные иценами над римскими женщинами по приказу Боудикки.

Столицу заполонили толпы рабов-бриттов, среди которых, впрочем, не было ни одного мужчины, ибо взрослые ицены в плен не сдавались. Любопытно, что Нерон, к вящему разочарованию народа, запретил использовать всех этих женщин, стариков и подростков в представлениях в амфитеатре.

Однажды меня разыскал некий работорговец, приведший на веревке десятилетнего мальчика-бритта. Войдя ко мне, торговец для начала таинственно оглянулся по сторонам, а затем, беспрестанно подмигивая, потребовал, чтобы я отослал прочь всех присутствующих. Он шумно вздыхал и жаловался на тяжелые времена, большие расходы и отсутствие сговорчивых покупателей. Мальчик не сводил с меня злых глаз. Наконец работорговец объяснил:

— Этот юный воин с мечом в руках пытался защитить свою мать от наших рассвирепевших легионеров, которые в конце концов обесчестили и зарезали ее. Из уважения к его храбрости солдаты сохранили мальчику жизнь и продали его мне. Как ты можешь сам убедиться, если посмотришь на его изящные руки, нежную кожу и зеленые глаза, он происходит из знатного иценского рода. Мальчик обучен верховой езде, плаванию; он отлично стреляет из лука и, веришь ли, даже может читать, писать и немного говорить на ломаном латинском. Мне сказали, что ты непременно купишь его и дашь за него больше, чем я получил бы на невольничьем рынке.

Я удивленно спросил:

— Кто же тебе мог сказать такое? У меня и без него хватает рабов. Ониделают жизнь мою невыносимой и посягают на такие мои богатства, как уединение и свобода.

— Некто Пьетро, иценский врачеватель, находящийся на службе у Рима, увидел мальчика в Лондинии и сразу назвал мне твое имя, — отвечал работорговец. — Он уверял меня, что ты заплатишь за этого ицена самую высокую цену. Но разве можно верить бритту! Ну-ка, покажи свою книгу!

И работорговец дал мальчику подзатыльник. Юный бритт вынул из-за пояса изодранную и грязную книжку халдейских толкований снов. Я тотчас узнал ее; мурашки побежали у меня по спине.

— Твою мать звали Лугунда? — спросил я, хотя и так был совершенно в этом уверен.

Само имя Пьетро убедило меня, что передо мной стоит мой сын. Я хотел немедленно обнять его и признать своим родственником, хотя рядом и не было ни одного свидетеля, но мальчик принялся бить меня кулаками и даже укусил в щеку. Работорговец схватился за бич.

— Не трогай его, — быстро сказал я. — Я покупаю мальчика. Называй свою цену.

Работорговец внимательно посмотрел на меня, вновь пожаловался на издержки и убытки и, притворно вздохнув, объявил:

— Что ж, я уступлю его тебе всего лишь за сто золотых. Ведь он пока еще совсем дикий.

Десять тысяч сестерциев были неслыханной ценой за подростка: на рынке молодая соблазнительная рабыня стоила несколько золотых. Но мне это было безразлично — в случае необходимости я выложил бы и больше. Однако следовало поразмыслить. Я сел, разглядывая сына. Работорговца мое молчание взволновало. Он принялся расхваливать свой товар и заявил, что в Риме немало богачей, изучающих быт и нравы Востока, а мальчик достиг самого подходящего возраста. И все же он снизил цену — сначала до девяноста, а потом и до восьмидесяти золотых.

Я же думал о том, как бы совершить сделку таким образом, чтобы сын мой не сделался при этом рабом. Законная покупка оформлялась судебным писцом, и я обязан был пометить раба клеймом «MM» — моими инициалами. Правда, мальчика можно было выпустить на свободу, но в этом случае он навсегда лишился бы права стать римским гражданином.

Наконец я сказал:

— Наверное, я сделаю из него возничего колесницы. Пьетро, которого ты мне назвал, действительно был моим другом, когда я служил в Британии военным трибуном. Я полагаюсь на его рекомендации. Не мог бы ты дать мне письменное подтверждение, что Пьетро как опекун мальчика поручил тебе доставить его ко мне, чтобы я сам взял над ним опекунство?

Работорговец заговорщически подмигнул мне:

— Мне платить за него налог, не тебе. Я никак не могу уступить мальчика дешевле.

Я почесал голову. Дело запутывалось. Нас могли заподозрить в том, что мы пытаемся уклониться от уплаты налогов, которыми облагается работорговля. Но я был зятем префекта города[65], и все же я нашел выход.

Я надел тогу, и мы втроем отправились в храм Меркурия. Среди многих бездельников, слонявшихся вокруг него, я увидел одного римского гражданина, давно изгнанного из сословия всадников. За солидное вознаграждение он согласился присягнуть как второй свидетель. Таким образом, мы смогли составить акт и заверить его двумя свидетельскими подписями.

Этот акт удостоверял, что мальчик был свободно рожденным бриттом, сыном Итуна и Лугунды, убитых за симпатии к Риму. С помощью достопочтенного лекаря Пьетро он загодя был переправлен в Рим, где и стал воспитанником их доброго друга всадника Минуция Лауция Манилиана.

В дополнительной статье акта мне — как опекуну — давалось право распоряжаться собственностью мальчика в стране иценов, как только в Британии будет заключен мир. Это придавало моей выдумке правдоподобие, потому что жрецы Меркурия, конечно же, решили, что я собираюсь обогатиться при дележе военной добычи.

— Какое имя мы должны внести в акт? — спросил писец.

— Юкунд[66], — ответил я.

Это было первое имя, что пришло мне в голову. Все весело засмеялись, ибо мальчуган, глядевший исподлобья, отнюдь не казался милым. Один из жрецов сказал, что мне придется основательно повозиться, прежде чем из этого юнца выйдет настоящий римлянин.

Налоги на составление и заверение акта оказались значительно выше налога при обычной купле-продаже. Да к этим расходам еще добавились обычные воздаяния жрецам Меркурия… Работорговец стал уже раскаиваться, что взялся за это дело. Он явно считал меня ловкачом, обведшим его вокруг пальца. Я, однако, все же заплатил ему сто золотых, и он удалился, успокоенный.

Когда мы с сыном наконец покинули храм Меркурия и направились домой, Юкунд, испугавшись шума и гама большого города, схватил меня за руку. Мне было очень приятно вести его сквозь людской водоворот, крепко сжимая маленькую детскую ладошку. Я думал о том, что, когда мальчик подрастет, я смогу выхлопотать ему римское гражданство и усыновлю его, как только получу согласие Сабины. Но это были заботы отдаленного будущего.

Пока же мой сын Юкунд приносил мне больше огорчений, чем радости. Поначалу он не говорил ни слова, и я даже решил, что ужасы войны лишили его слуха. Он переломал в доме множество предметов и не желал носить римские одежды. Клавдия была не в состоянии обуздать его. Впервые увидев сверстника-римлянина, он, прежде чем Барб успел вмешаться, схватил камень и стукнул его по голове. Барб сказал, что ему следует задать хорошую трепку, я же пытался воздействовать на него добром. И вот я позвал мальчика к себе, чтобы пристыдить его с глазу на глаз.

— Ты оплакиваешь смерть своей матери, — начал я. — Тебя привезли сюда в ошейнике, как собаку. Но ты не собака. Ты должен стать мужчиной, и мы желаем тебе только добра. Скажи мне, чего бы тебе хотелось больше всего?

— Убивать римлян! — оживился Юкунд, сверкнув глазами.

Я облегченно вздохнул, потому что он наконец заговорил.

— Ты в Риме, — мягко объяснил я ему. — Ты сможешь обучиться римским нравам и обычаям. Когда-нибудь я помогу тебе стать всадником. Если твои желания не изменятся, ты сможешь вернуться в Британию и убивать там римлян по всем правилам римского военного искусства, которое, как ты уже испытал на себе, превосходит британское.

Юкунд упрямо молчал, но я заметил, что слова мои произвели на него впечатление.

— Барб — старый ветеран, — продолжал я вкрадчиво. — Расспроси его. Он знает о войнах и сражениях гораздо больше, чем я, хотя голова у него уже и трясется от старости.

Таким образом Барб получил возможность в который уже раз рассказать, как он в полном снаряжении и с раненым центурионом на спине переплывал во время ледохода Дунай. Он мог показывать свои шрамы и объяснять, почему беспрекословное повиновение начальникам и закаленное тело столь необходимы для настоящего воина. Вино он любил по-прежнему; он бродил с мальчиком по Риму и римским тавернам, водил его на берег Тибра, где они купались, и обучал его сочным народным присловьям.

Но даже Барба пугала свирепая жестокость маленького бритта. Однажды он отозвал меня в сторону и сказал:

— Этот Юкунд престранный малый. Конечно, он еще ребенок, но когда он рассказывает мне во всех подробностях, что именно ему хотелось бы проделать с римлянами и римлянками, у меня просто волосы становятся дыбом. Боюсь, ему довелось увидеть немало страшных вещей во время подавления восстания у него на родине. Но самое плохое то, что мальчик взял себе за правило взбираться на холм и с него проклинать Рим на своем варварском языке. Тайно он служит подземным богам и приносит им в жертву мышей. Он поклоняется силам зла, и вряд ли его удастся перевоспитать, пока он не освободится от своих бесов.

— От бесов? А разве можно от них освободиться? — спросил я с сомнением.

— Кифа-христианин знает, как изгонять бесов, — ответил Барб, не глядя на меня. — Я сам видел, как он бесноватого сделал послушным, словно овечка.

Барб боялся, что я разгневаюсь, но я был как никогда далек от этого и лишь спрашивал себя, почему бы мне хотя бы раз не извлечь пользу из того, что я разрешил христианам собираться в моем доме и позволил рабам верить во что им вздумается. Барб, заметив, что я довольно благосклонно отнесся к его предложению, оживился и с пылом начал рассказывать мне, как Кифа с помощью своих последователей, говорящих по-латински, учит детей покорствовать родительской воле. Множество граждан, сильно обеспокоенных распущенностью молодежи, посылают своих отпрысков в воскресные школы — ведь там даже не нужно платить за обучение.

Несколько недель спустя Юкунд сам прибежал ко мне, схватил за руку и потянул в сторону.

— Правда, что есть невидимая страна и что римляне распяли ее царя? — возбужденно спросил он. — И правда ли, что он скоро вернется и сожжет всех римлян до единого?

Мне понравилось благоразумие мальчика, который не принимал все сказанное ему христианами за чистую монету, а шел за подтверждением их слов ко мне. Я не очень хорошо разбирался во всем этом, а потому осторожно ответил:

— Верно, что римляне распяли его. На табличке на кресте было написано, что он царь иудейский. Мой отец был там и видел все собственными глазами. Он и сейчас утверждает, будто небо почернело и скалы рушились, когда царь иудеев умер. Христиане верят, что он скоро вернется, и считают, что это время уже наступило, так как со дня его смерти прошло тридцать лет.

Юкунд сказал задумчиво:

— Учитель Кифа — пастырь более могущественный, чем британские друиды, хотя он и еврей. Он требует очень многого — совсем как друиды. Нужно мыться и носить чистое платье, молиться, терпеть и подставлять левую щеку тому, кто ударит по правой. Это он называет самообладанием, которое требовал и Пьетро. У нас есть и тайные знаки, по которым посвященные узнают друг друга.

На это я ответил:

— Я уверен, что Кифа не станет учить тебя ничему дурному. Упражнения, что он предписывает, требуют большой силы воли. Но, надеюсь, ты понимаешь, что об этом не следует говорить с первым встречным.

Тут я сделал весьма таинственную мину, достал из ларца деревянную чашу, показал ее Юкунду и сказал:

— Это чудесная чаша, из которой однажды пил сам царь иудеев. Никто не знает, что она есть у меня, и я прошу, чтобы ты сберег мою тайну. А сейчас я наполню ее…

Я налил в чашу вина с водой, и мы оба сделали по глотку — мой сын и я. В зале было полутемно, и казалось, будто чаша не пустеет, хотя я отлично понимал, что это всего лишь обман зрения. Меня вдруг залила волна нежности к мальчику, и я понял, что обязан поговорить со своим отцом об Юкунде.

Не мешкая, мы с ним отправились в дом Туллии. Юкунд вел себя тихо, как овечка. Широко раскрытыми глазами, он озирался по сторонам: ему никогда еще не приходилось видеть такой ослепительной роскоши. Сенатор Пруденс, приютивший Кифу, жил скромно и по старинке, а мой дом на Авентине был тесным и неудобным. К сожалению, я не мог переделать его, потому что тетушка Лелия не перенесла бы шума строительных работ.

Я оставил Юкунда у Туллии, заперся наедине с отцом и честно рассказал ему все о своем сыне. Я давно не навещал отца и очень огорчился оттого, что он сильно постарел, обрюзг и совершенно облысел. Ему уже было за шестьдесят. Отец молча слушал, опустив голову, и лишь однажды коротко взглянул мне в глаза.

Наконец он проговорил:

— Как же судьба отзывается в сыне! Твоя мать была гречанкой с островов, мать твоего ребенка — из племени бриттов. В молодости имя мое связывали с отравлением и подделкой завещания, а о тебе я слышал такие страшные вещи, что отказываюсь им верить. Твой брак с Сабиной никогда не был мне по душе, хотя отец ее и городской префект. По причинам, о которых я не хочу говорить, я не испытывал желания видеть младенца, коего она тебе родила. Но с твоим британским сыном дело обстоит иначе. Интересно, как тебе в голову могла прийти трезвая мысль отдать его на воспитание к Кифе? Я знаю Кифу с давних пор, еще с моей галилейской юности.

Думаю, он не стал большим ревнителем веры, чем был. Каким тебе видится будущее твоего сына?

— С большой охотой я отдал бы его в школу на Палатине, где учатся дети наших союзников — царей варварских племен. Науки им преподают выдающиеся риторы и ученики Сенеки, — сказал я. — Там его плохой латинский был бы не так заметен, и он смог бы завести полезные знакомства с ровесниками. Ну, а Кифа научил бы его обуздывать свои страсти. Когда Британия будет окончательно покорена нами, ей потребуются воспитанные в римском духе управители, а Юкунд по материнской линии происходит из знатного иценского рода. Однако мне нельзя сейчас показываться на глаза Нерону, хоть мы с ним и были прежде друзьями…

Отец, поразмыслив, проговорил:

— Я сенатор и еще ни разу не просил Нерона ни о какой милости. Мало того: на заседаниях сената я привык держать рот на замке… впрочем, это скорее заслуга Туллии, потому что все годы нашей с ней совместной жизни последнее слово я обычно оставлял за ней. В Британии нынче царит полная неразбериха, и архивы по большей части уничтожены. Ловкий юрист всегда сможет представить документы, доказывающие, что родители Юкунда за особые заслуги перед империей получили римское гражданство. И это почти правда, поскольку с его матерью ты вступил в брак, хотя и по законам бриттов. Твоей матери в городе Мирина даже установили памятник. Как только Камулодун будет вновь отстроен, ты тоже сможешь поставить в храме Клавдия статую твоей Лугунды. Ты просто обязан сделать это ради своего сына.

Трудно поверить, но пока мы с отцом беседовали, Туллия успела всей душой полюбить Юкунда. Пышная красота ее стала увядать, и на месте симпатичного кругленького двойного подбородка образовался морщинистый мешочек. Узнав о трагической судьбе родителей мальчика, Туллия разрыдалась, заключила его в объятия и патетически воскликнула:

— По очертанию его губ, по носу и даже ушам я вижу, что ребенок принадлежит к благородному знатному роду. Да, да! Уж я-то с первого взгляда отличаю золото от медяшки! Я уверена, что твои отец и мать были наделены всеми добродетелями… кроме разума, конечно, иначе они не назначили бы опекуном такого человека, как Минуций.

Юкунд терпеливо, словно жертвенный ягненок, сносил ее ласки и поцелуи. Воспитательные методы Кифы явно начали приносить свои плоды. Туллия грустно продолжала:

— К сожалению, римские боги не послали мне собственных детей. Когда я впервые вышла замуж, я несколько раз выкидывала. Мой второй муж, благородный Валерий, был человеком пожилым и оттого бессильным; Марк же не жалел своего семени лишь для чрева одной непотребной гречанки. Но довольно об этом, ведь я вовсе не хотела оскорбить твою мать, дорогой Минуций. Итак, в том, что в наш дом вошел этот маленький бритт, я усматриваю некий знак. Марк, вырви это прекрасное дитя из рук твоего непутевого сына, иначе Сабина сделает из него заядлого дрессировщика. Не можем ли мы с тобой стать его приемными родителями?

От удивления я стоял как громом пораженный, а отец растерянно моргал, не зная, что и ответить. Когда я сейчас размышляю над всем этим, я нахожу лишь одно объяснение: деревянная чаша моей матери все же обладала некой сверхъестественной силой.

Вот как случилось, что меня освободили от ответственности за воспитание Юкунда. Теперь я знаю, что наставник и родитель из меня никудышний, — и ты, Юлий, тому доказательство, — но и тогда, много лет назад, я обрадовался предложению Туллии. Обо мне в Риме шла дурная слава, а отца все считали добродушным простофилей без капли честолюбия. Никто не заподозрил бы его в том, что он пытается сплести какую-то политическую интригу.

Отец служил консультантом по восточным делам и два месяца был претором[67], а однажды — единственно из расположения к нему — ему предложили пост консула. Если бы Юкунд стал приемным сыном сенатора, его будущее было бы обеспечено: юного бритта в числе первых внесли бы в списки сословия всадников при возложении на него мужской тоги.

Вернувшись домой, я узнал, что префект преторианцев Бурр лежит при смерти с нарывом в горле. Нерон любезно прислал ему своего личного лекаря; прежде чем дать ему осмотреть себя, Бурр составил завещание и отправил его на хранение в храм Весты.

Лишь после этого он позволил врачу пером, смоченным в каком-то снадобье, смазать себе горло. На следующую ночь он умер. Не исключено, впрочем, что он все равно бы не выжил: говорят, у него было заражение крови. В предсмертной горячке он бредил и бормотал что-то несусветное.

Хоронили Бурра с пышными почестями. Еще не запылал на Марсовом поле погребальный костер, как Нерон уже назначил начальником преторианской гвардии Тигеллина[68]. Раньше этот человек торговал жеребцами и, разумеется, совершенно не разбирался в юриспруденции. Разрешением спорных вопросов между римскими гражданами и чужеземцами занимался теперь некий Фений Руф, еврей, бывший когда-то государственным надзирателем за хлебной торговлей.

В поисках дара, который я бы почел достойным, я исходил вдоль и поперек всю улицу золотых дел мастеров и наконец решился купить витую шейную цепочку, унизанную отборным жемчугом. Я послал ее Поппее, сопроводив следующим письмом:

«Минуций Лауций Манилиан приветствует Поппею Сабину.

Венера родилась из морской пены. Жемчуг — достойный дар Венере, хотя блеск этих скромных парфянских жемчужин и не сравним с сиянием твоей кожи, столь мне памятным. Надеюсь, это украшение расскажет тебе о нашей былой дружбе. Некие знаки убеждают меня, что предсказания, о которых ты мне когда-то говорила, скоро сбудутся».

Как видно, я оказался первым человеком, сумевшим верно истолковать предзнаменования, так как Поппея тотчас послала за мной, поблагодарила за прекрасный подарок и попробовала выпытать, откуда я узнал, что она беременна, — ведь ей самой это стало ясно всего лишь несколько дней назад. Я сослался на свое этрусское происхождение, благодаря которому по временам вижу странные сны. Наконец Поппея признала:

— После трагической смерти матери Нерон долго не мог успокоиться и даже хотел расстаться со мной. Но сейчас у нас снова все хорошо. Ему очень нужны верные друзья, которые бы были на его стороне и поддерживали его политические замыслы.

Нерон и в самом деле очень нуждался в друзьях, ибо с тех пор как он перед сенатом обвинил Октавию в бесплодии и недвусмысленно дал понять, что намеревается развестись с ней, город охватило беспокойство. Желая проверить свои подозрения, император распорядился установить статую Поппеи на Форуме, рядом с фонтаном Весталок. Толпа тут же свалила ее, украсила венком изваяние Октавии и, ликуя, направилась вверх на Палатин, так что преторианцы были вынуждены взяться за оружие, чтобы разогнать этих бездельников.

Я догадывался, что тут не обошлось без вмешательства Сенеки, потому что все эти народные выступления были похожи друг на друга, как две капли воды. Нерон все же перепугался и велел вернуть Октавию, которая находилась уже на пути в Кампанию. Радостные римляне неотступно сопровождали ее носилки, а в храмах на Капитолийском холме были принесены благодарственные жертвы, когда она вернулась в Палатинский дворец.

День спустя Нерон впервые за последние два года послал за мной. Одна из служанок обвинила Октавию в том, что она изменила императору с неким александрийским флейтистом по имени Эвцерий, и Тигеллин тотчас назначил тайное разбирательство, в котором Октавия участия не принимала.

Я был допрошен как свидетель, поскольку знал Эвцерия. Я мог только сказать, что звуки его флейты способны внушить нескромные мысли. Я видел собственными глазами, как Октавия, печально вздыхая, не отрываясь, глядела на Эвцерия, когда он как-то играл во время дворцовой трапезы. Но, добавлял я справедливости ради, Октавия часто вздыхает и по другим поводам и вообще, как всем известно, любит предаваться меланхолии.

Рабыни Октавии были подвергнуты строгому допросу. Мне было крайне неприятно присутствовать при этом. Многие из них с готовностью сознались бы в чем угодно, но они путались в показаниях и не могли рассказать, где, когда и при каких обстоятельствах произошло нарушение супружеской верности. Однажды Тигеллин сам вмешался в допрос, который шел не так, как ему хотелось, и сердито обратился к одной прелестной девушке:

— Разве об этой супружеской неверности уже не судачит вся прислуга?

Девушка с издевкой отвечала: — Даже если поверить во все, что говорят об Октавии, и то лоно моей госпожи окажется чище твоего рта!

Слова эти вызвали такой безудержный смех присутствовавших, что допрос пришлось прекратить. Порочность Тигеллина была общеизвестна, так что досталось ему поделом. Рабыня так ловко ответила на его дурацкий вопрос, что судьи начали сочувствовать бедным женщинам и не захотели, чтобы проводимый Тигеллином допрос с пристрастием вышел за рамки закона и хорошеньким служанкам нанесли увечья.

Заседание было перенесено на следующий день. Единственным свидетелем на нем выступил мой старый приятель Аникет. С наигранным смущением он рассказал, как в Байях, куда Октавия отправилась принимать морские ванны, она вдруг страшно заинтересовалась кораблями и захотела поближе познакомиться с капитанами и центурионами.

Аникет неверно истолковал ее намерение и предложил ей вступить с ним в близкие отношения, на что императрица ответила решительным отказом. Тогда он, ослепленный преступным желанием, усыпил Октавию с помощью сонного порошка и овладел ею. Совесть, утверждал Аникет, вынудила его сознаться в своем преступлении, и теперь ему остается лишь уповать на милосердие цезаря.

То, что у Аникета имеется совесть, до сего дня не было известно даже ему самому. Судьи высказались за развод. Октавию сослали на остров Пандатерия, а Аникета перевели на Сардинию. Нерон сочинил — обойдясь на этот раз без помощи Сенеки — пространное послание сенату и римскому народу. Император уверял своих подданных, что Октавия, опираясь на Бурра, надеялась привлечь на свою сторону преторианцев. Чтобы заручиться поддержкой флота, она совратила командующего Аникета, а забеременев от него, преступно вытравила плод.

Сообщение это показалось достоверным всем, кто лично не знал Октавию. Я же читал Нероново послание с некоторым удивлением, поскольку сам участвовал в тайном заседании; но в конце концов я убедил себя, что подобное преувеличение может быть оправдано политическими соображениями и желанием лишить Октавию расположения простолюдинов.

Чтобы предотвратить сборища черни, Нерон распорядился безотлагательно разрушить все статуи Октавии в городе; в знак протеста люди заперлись в своих домах, как во времена всеобщего траура, и даже сенат оказался парализованным — так много его членов отсутствовало на заседаниях. Впрочем, Нерон и не настаивал, чтобы по его сообщению сенаторы приняли какое-нибудь решение.

Двенадцать дней спустя Нерон женился на Поппее Сабине; празднестово не было особенно радостным, хотя роскошные подарки и заняли в Палатинском дворце целый зал.

Нерон по своему обыкновению распорядился составить подробный список подношений и ответить каждому дарителю вежливым письмом. По слухам он приказал также составить отдельный список сенаторов и всадников, которые не сделали никаких подношений или же не явились на пиршество под предлогом болезни. Поэтому одновременно с подарками из провинций во дворец стали поступать и бесчисленные свадебные дары из столицы с многословными оправданиями и извинениями. Совет иудеев Рима прислал Поппее несколько украшенных голубками чаш стоимостью в полмиллиона сестерциев.

На месте изваяния Октавии были установлены статуи Поппеи. Тигеллин приказал преторианцам день и ночь охранять их, и некоторые граждане, захотевшие по простоте душевной украсить их венками, получили неожиданно для себя удар щитом или мечом плашмя.

Однажды ночью кто-то надел на голову огромной статуи Нерона на Капитолийском холме мешок. Наутро весь Рим только об этом и толковал, ибо даже глупец понимал, что означает эта выходка. По закону наших отцов убийцу собственных родителей сажали в мешок с гадюкой, кошкой и петухом. Все понимали, что какой-то смельчак впервые прямо указал на то, что Нерон убил свою мать.

Мой тесть Флавий Сабиний был обеспокоен мрачным настроением римлян. Узнав, что в одном из залов Палатинского дворца на мраморном полу нашли живую гадюку, он приказал немедленно арестовать всех подозрительных лиц. Так была арестована супруга одного уважаемого всадника, вышедшая на прогулку с любимой кошкой на руках, а раб, несший по улице петуха, которого он собирался пожертвовать богам в храме Эскулапа в честь выздоровления своего хозяина, отведал розог. Подобные случаи вызывали всеобщее веселье, хотя тесть и действовал из лучших побуждений. Нерон, однако, так разозлился на префекта города за совершенную глупость, что отстранил его на некоторое время от должности.

Для всех тех, кто еще мог рассуждать здраво, было ясно, что изгнание Октавии давало удобный повод для очернения Нерона. Поппея Сабина была красивее и умнее замкнутой и излишне впечатлительной Октавии, но партия стариков делала все, чтобы настроить народ против нее.

В те дни я нередко трогал свою голову, спрашивая себя, какие же чувства может испытывать человек, которому ее отрубают. Со дня на день ожидали бунта в войсках. Преторианцы ненавидели Тигеллина за его низкое происхождение (подумать только: е Ще недавно он был презренным барышником!) и за то, что он беспощадной рукой наводил порядок.

С самого начала он не поладил со своим коллегой Фением Руфом, так что они даже не могли находиться в одном помещении и кто-нибудь из них — обычно Руф — покидал его при появлении другого.

Мы, друзья Нерона, искренне желавшие ему добра, в один из дней собрались на серьезное совещание в Палатинском дворце. Тигеллин был самым старшим и самым непреклонным из нас, и мы полностью положились на него, хотя он нам и не нравился. Он первым взял слово и принялся настойчиво убеждать Нерона:

— Здесь в городе я ручаюсь за порядок, спокойствие и твою безопасность. Но в Массалии находится в изгнании Фаусто Сулла, поддерживаемый Антонией. Он нищ и от унижений поседел раньше времени.

Тигеллин замолчал, а потом продолжил:

— Я узнал, что Сулла вступил в тайные сношения со знатью Галлии, которая высоко чтит Антонию из-за ее знаменитого имени и того, что она — дочь Клавдия. Да и наши легионы в Германии стоят так недалеко от Массалии, что одно лишь пребывание там Суллы представляет угрозу государству и всеобщему благоденствию.

Нерон кивнул и нерешительно сказал:

— Не понимаю, почему многие так не любят Поппею. Сейчас она ждет ребенка, и ей нужно избегать любых волнений.

Тигеллин продолжал:

— Но опаснее всех для тебя Плавт[69]. Напрасно его изгнали в Азию, где все еще неспокойно. Отец его матери был одним из Друзов. Хотел бы я взглянуть на того человека, который даст руку на отсечение, что Корбулон[70] и его легионы не изменят! Мне доподлинно известно, что сенатор Луций Антистий, тесть Корбулона, отправил одного из своих отпущенников к Плавту с советом не упускать удобный случай. Кроме того, он очень богат, а богатый честолюбец зачастую опаснее бедняка… Я перебил его:

— О делах в Азии я осведомлен не хуже твоего, и мне говорили, что Плавт общается только с философами. Например, за ним добровольно последовал в изгнание этруск Музоний[71], близкий друг всемирно известного Аполлония из Тианы[72].

Тигеллин торжественно хлопнул в ладоши и воскликнул:

— Вот видишь! Да ведь философы — отвратительные советчики, ибо они часто нашептывают неискушенным юношам бесстыдные идеи о свободе и тирании.

— Да кто посмеет утверждать, будто я тиран?! — сказал глубоко уязвленный Нерон. — Я дал народу больше свободы, чем любой другой римский правитель, и я же смиренно и покорно обсуждаю все свои предложения с сенатом.

Мы наперебой принялись уверять его, что он и вправду самый мягкий и самый великодушный из всех императоров, но отныне, добавили мы, Риму может грозить гражданская война, а ведь на свете нет ничего важнее блага государства.

В это мгновение в зал вихрем ворвалась Поппея — полуодетая, растрепанная и заплаканная. Она упала перед Нероном на колени и воскликнула:

— Не о себе я беспокоюсь и даже не о нашем еще не родившемся ребенке. Речь идет о твоей жизни, Нерон! Прислушайся к Тигеллину! Он знает, что говорит.

Вслед за Поппеей вбежал возбужденный врач.

— Поппея потеряет ребенка, если не успокоится, — объявил он и попытался мягко, но настойчиво поднять ее с колен.

— Как я могу успокоиться? Ведь эта ужасная баба сидит сейчас на Пандатерии и строит всяческие козни! — причитала Поппея. — Она осквернила твое ложе, она занимается чародейством и вдобавок пыталась отравить меня. Я так боюсь, что меня тошнит.

Тигеллин веско произнес:

— Кто однажды избрал свой путь, не должен оглядываться назад. Если тебе не дорога собственная жизнь, подумай хотя бы о нас, Нерон. Ты нерешителен и подставляешь нас под удар. Кого мятежники станут в первую очередь убирать с дороги? Да нас, твоих друзей, тех, кто хочет тебе блага, а не Сенеку какого-нибудь, радеющего только о личной выгоде! Даже боги покоряются неизбежному, о цезарь!

Глаза Нерона стали влажными, и он обратился к нам со следующими словами:

— Будьте все свидетелями, что это — самый тяжелый час моей жизни. Итак, я повелеваю умолкнуть своим чувствам и подчиняюсь политической необходимости.

Жесткие черты лица Тигеллина разгладились, и он торжественно вскинул руку в приветствии:

— Вот это решение подлинного властителя, Нерон! Верные тебе преторианцы уже на пути в Массалию. Желая покончить с вооруженным восстанием, я отправил в Азию целую когорту. Сердце мое болит и ноет, когда я думаю, что твои завистники могли бы свергнуть тебя и погубить отчизну.

Вместо того, чтобы возмутиться подобным самоуправством, Нерон облегченно вздохнул и похвалил Тигеллина, назвав его своим истинным другом. Затем он рассеянно спросил, как долго идет до Пандатерии быстроходная трирема.

Всего лишь несколько дней спустя Поппея Сабина, сделав загадочное лицо, сказала мне:

— Не хочешь ли посмотреть на прекраснейший свадебный подарок, преподнесенный мне Нероном?

Она провела меня в свою опочивальню, сдернула с плетеной корзинки ткань, покрытую красно-бурыми пятнами, и я увидел мертвую голову Октавии. Поппея брезгливо сморщила хорошенький носик:

— Фу, она уже воняет, и над ней роятся мухи. Мой лекарь распорядился выкинуть ее, но я велела не трогать этот замечательный свадебный подарок. Я иногда заглядываю в корзинку и с радостью убеждаюсь, что наконец-то стала Нерону настоящей женой. Представляешь, когда преторианцы опускали ее в горячую ванну, чтобы безболезненно вскрыть ей вены, она, как маленькая нашалившая девочка, вопила: «Я же ничего не сделала!» А ведь ей уже все-таки исполнилось двадцать! По-моему, она была глуповата. Кто знает, от кого ее зачала Мессалина. Может, и вправду от этого сумасшедшего императора Гая.

Нерон потребовал, чтобы сенат принял решение о благодарственных жертвоприношениях, ибо боги спасли государство от угрожавшей ему опасности. А спустя двенадцать дней из Массалии доставили преждевременно поседевшую голову Фаусто Суллы, и осмотрительные сенаторы постановили продолжить благодарственные жертвоприношения.

По городу распространялся упорный слух, что Плавт поднял в Азии настоящее восстание. Говорили о возможной гражданской войне и потере всех провинций. В результате золото и серебро подскочили в цене и многие стали продавать свои поместья и дома. Я не упустил представившуюся возможность и совершил несколько весьма удачных сделок.

Когда же наконец (с большой задержкой из-за штормовой погоды) из Азии прибыла и голова Плавта, римляне почувствовали такое облегчение, что не только сенат, но и рядовые граждане искренне благодарили богов и приносили им жертвы. Нерон использовал эти настроения, чтобы восстановить Руфа в его прежней должности префекта по снабжению продовольствием. Тигеллин провел чистку среди своих преторианцев и отправил множество нестарых еще солдат в колонию для ветеранов в Путеолы. Я же после всех этих событий по самым скромным подсчетам стал богаче на пять миллионов сестерциев.

Сенека принимал участие и в праздничных процессиях, и в благодарственных молебнях, но многие отметили, что ходил он покачиваясь, а руки у него дрожали. Ему уже исполнилось шестьдесят лет, и он растолстел. Лицо у него обрюзгло, на щеках проступили фиолетовые старческие прожилки. Нерон по возможности избегал его, стараясь не оставаться со своим учителем один на один: он опасался упреков.

И все же однажды Сенека попросил аудиенции. Нерон предусмотрительно собрал вокруг себя друзей, надеясь, что старик не осмелится выговаривать ему в присутствии посторонних. Оказалось, однако, что не это привело Сенеку во дворец. Он произнес прекрасную речь, прославлял дальновидность и решительность, с которой Нерон оградил отечество от опасности, скрытой от его, Сенеки, старческих глаз, и попросил отпустить его в деревню, где находится подаренная ему императором уютная вилла. Философ уверял, что болен и боится не довести до конца свой трактат о радостях самоограничения. Он будто бы придерживается строгой диеты и избегает людей, и оттого не в состоянии наслаждаться своим богатством.

Мне выпала большая честь — я был неожиданно, посреди срока исполнения должности, назначен претором. Этим я, очевидно, был обязан Поппее и тому, что Тигеллин считал меня слабовольным и для него неопасным. Нерон, страдавший от настроений в обществе, порожденных рядом вынужденных политических убийств, и обеспокоенный беременностью Поппеи, очень хотел доказать, что он добрый и мудрый правитель. Цезарь велел, чтобы многочисленные процессы, акты которых громоздились в преторстве, наконец-то были доведены до суда.

Вскоре его уверенность в своих силах укрепилась странными происшествиями. Во время внезапно разразившейся грозы из рук его молнией выбило золотую чашу. Правда, я не верю, что молния действительно ударила в нее; скорее всего она пронеслась так близко от Нерона, что тот от неожиданности сам уронил кубок. Историю эту пытались скрыть, но вскоре о ней стало известно всему городу, и, разумеется, она была истолкована как дурное предзнаменование.

Однако древние этруски уверяли, будто человек, переживший удар молнии, становится существом необычным, посвященным богам. Нерон, охотно веривший во всякие чудеса, стал с того мгновения считать себя едва ли не бессмертным и даже старался держаться подобающим образом, и это длилось до тех пор, пока совершенные по политическим мотивам убийства не перестали отягощать его совести.

В тот день, когда я заступил в свою должность, Тигеллин провел меня в помещение, доверху заваленное запыленными судебными актами. Все они касались спорных вопросов, с которыми осевшие за пределами государства римские граждане обращались к императору. Тигеллин отложил несколько свитков в сторону и сказал:

— Мне пообещали крупные подношения, если они будут быстро рассмотрены. Обработай их в первую очередь. Я выбрал тебя своим помощником, потому что ты выказал известную ловкость в непростых делах, а также настолько богат, что твоя честность никогда не будет поставлена под сомнение. Впрочем, мнения сенаторов, которые они высказали при утверждении твоей кандидатуры, не всегда были лестными для тебя. Так что озаботься тем, чтобы о нашей неподкупности узнали все провинции. Взяток не бери, но помни, что я, будучи префектом, могу ускорить продвижение некоторых дел. И учти, что окончательное решение всегда принимает сам Нерон.

Уже в дверях он добавил:

— Несколько лет назад мы задержали иудейского чародея. Он одержим манией писания всяческих кляуз и еще Сенеке надоел своими жалобами. Пора его отпустить. Поппея Сабина беременна и не должна подвергаться опасности какой-нибудь порчи. Но слишком уж она увлечена всеми этими иудеями! Взять хоть этого кудесника… Впрочем, надо признать, язык у него хорошо подвешен. Он так околдовал некоторых моих преторианцев, что они уже непригодны для караульной службы.

Задача моя оказалась не такой сложной, как я поначалу опасался. Большинство дел было заведено еще во времена Бурра. После смерти Агриппины Нерон устранил Бурра от судопроизводства и отложил рассмотрение тяжб, желая вызвать всеобщее недовольство медлительностью суда и тем самым возбудить против Бурра враждебные настроения.

Из любопытства я достал дело, которое касалось иудейского чародея, и к своему удивлению обнаружил, что речь шла о моем старом знакомце Павле из Тарса[73]. Он обвинялся в осквернении Иерусалимского храма. По документам выходило, что его схватили еще тогда, когда прокуратором был Феликс.

При назначении новых должностных лиц после гибели Агриппины Феликс — как брат Палласа — был отправлен в отставку. Новый наместник, Форций Фест, отправил Павла в кандалах в Рим, и с тех пор он вот уже два года содержался в эргастуле[74].

Наконец ему дозволили жить в городе, поскольку он был в состоянии сам оплачивать свою охрану. Среди документов я нашел отзыв Сенеки, ходатайствующего об освобождении Павла. Я и не знал, что Павел, он же Савл, имел возможность напрямую обратиться к императору.

В течение короткого срока я провел несколько процессов, которые помогли Нерону во всем блеске проявить свое милосердие и мудрость. С Павлом же я хотел для начала побеседовать с глазу на глаз, ибо помнил о его одержимости и опасался, что он и в императорском суде заведет свои неуместные речи. Освобождение же его было делом решенным.

Павел неплохо устроился у некоего еврея-торговца, сняв в его доме несколько комнат. За последние годы он заметно состарился. Лицо его изрезали глубокие морщины, а голова еще больше облысела. Павел был, как и полагалось, в кандалах, но преторианская стража допускала к нему гостей и разрешала писать письма.

С ним жили некоторые из его последователей. У него был даже собственный лекарь, еврей из Александрии по имени Лука. У Павла, по-видимому, водились деньжата, если он мог так мило обставить свое узилище и не вдыхать миазмы общей камеры эргастула. Правда, о самой страшной тюрьме — Мамертинской темнице — не могло быть и речи, поскольку Павел не являлся государственным преступником.

В актах он именовался, конечно же, Савлом, потому что так его назвали при рождении. Желая показать свое дружелюбие, я стал обращаться к нему — Павел. Он тотчас признал меня и так фамильярно приветствовал, что я счел уместным отослать писца и обоих ликторов[75], так как не хотел, чтобы кто-либо мог обвинить меня в пристрастности.

— Не беспокойся, — сказал я ему. — Твое дело решится в ближайшие дни. Император ожидает наследника и потому настроен весьма мягко. Однако тебе следует придержать язык, когда ты предстанешь перед цезарем.

Павел улыбнулся улыбкой человека, которому пришлось много претерпеть на своем веку, и доверительно ответил:

— Долг мой нести благую весть, и мне неважно, какое нынче время.

Из любопытства я спросил Павла, отчего преторианцы считают его колдуном. Павел стал рассказывать мне какую-то на удивление длинную историю о кораблекрушении, которое он пережил со спутниками по дороге в Рим. Когда он уставал говорить, слово брал врач Лука. Павел уверял меня, что обвинение в осквернении храма было то ли ошибочным, то ли бездоказательным, то ли просто основывалось на недоразумении. Мол, прокуратор Феликс отпустил бы его без промедления, если бы он, Павел, сразу заплатил требуемую сумму.

О римлянах же он может сказать только доброе — хотя бы потому, что, конвоируя его в кандалах из Иерусалима в Кесарию, они спасли ему жизнь. Дело в том, что сорок фанатиков-иудеев поклялись не есть, не пить, пока не убьют его. Впрочем, едва ли они оказались бы столь выносливы, добавил Павел, улыбаясь и совсем без обиды. Он очень рад, что у него есть охрана, поскольку боится, что правоверные иудеи Рима все-таки попытаются выполнить свой замысел.

Я заверил Павла, что опасения его беспочвенны.

При Клавдии иудеям был преподан весьма строгий урок, а потому в городских стенах они удерживаются от любого насилия по отношению к христианам. Да и миротворец Кифа уговаривает христиан держаться подальше от иудеев. Важно, на мой взгляд, и то, что в последнее время приверженцами Иисуса из Назарета, число которых благодаря Кифе заметно увеличилось, лишь в редких случаях становятся верующие из обрезанных иудеев.

И врач, и Павел заметно помрачнели, как только я упомянул Кифу. Кифа, между тем, проявил большое расположение к арестантам и даже дал им своего лучшего ученика, греческого переводчика Марка. Павел же явно злоупотребил его доверием и использовал Марка в своих целях, послав того с письмами в долгий путь по общинам, которые Павел сам основал и которые теперь охранял от других, как лев свою добычу. Оттого Кифа и не одобрял, когда христиане из его собственного стада отправлялись к Павлу и внимали его темным речам.

Врачеватель Лука рассказал мне, как он два года бродил по Галилее и Иудее, чтобы отыскать людей, видевших Его и внимавших Его речам, и узнать от них все о жизни, чудесных деяниях и учении Иисуса из Назарета. Он подробно записал по-арамейски их рассказы и теперь серьезно раздумывал над тем, не составить ли ему отчет еще и по-гречески, чтобы доказать, что Павел все-таки осведомлен о Христе лучше, чем Кифа. Один состоятельный грек по имени Феофил, недавно обращенный в веру Павлом, уже обещал издать эти записи.

Я догадывался, что они получают богатые пожертвования от христиан Коринфа и Малой Азии — не зря же Павел так ревниво оберегал тамошние общины от чужих глаз, и они не сносились ни с правоверными иудеями, ни с другими христианскими партиями. Большую часть времени Павел проводил за составлением разного рода поучений для коринфян и малоазийцев, ибо в Риме почитателей у него было мало.

Что-то подсказывало мне, что после освобождения он с удовольствием остался бы в столице, но я хорошо знал, что там, где появлялся Павел, сразу начинались распри. Если я, как предполагалось, выпущу его на свободу, то навлеку на себя гнев иудеев, а если он останется в городе, то рано или поздно христиане непременно вцепятся друг другу в волосы. Поэтому я предусмотрительно сказал:

— Двум петухам нет места в одномкурятнике. Я думаю, для твоего же благополучия тебе сразу после освобождения следует покинуть Рим.

Мрачно глядя прямо перед собой, Павел заявил, что Христос обрек его на вечные скитания, и он привык нигде долго не задерживаться. Поэтому темница была ему суровым испытанием. Но он выполнил свою миссию и обратил множество римлян в христианство; теперь же он намерен отправиться в Иберию. Там много портовых городов, основанных еще греками, и в них до сих пор говорят в основном по-гречески. Я же полагал, что ему лучше всего поехать в Британию.

Конечно же, вопреки моим настойчивым увещеваниям и предостережениям, Павел, представ в преторстве перед Нероном, вовсе не держал язык за зубами. Нерон был в хорошем расположении духа и, увидев его, воскликнул:

— Арестант — иудей! Надо его побыстрей освободить, не то Поппея совсем не даст мне житья. Она уже на последнем месяце и чтит этого иудейского бога еще больше, чем раньше!

Он толкнул водяные часы, чтобы измерить продолжительность защитительной речи, и углубился в документы следующего процесса. Павел заявил, что сегодня у него наконец-то появилась счастливая возможность отвести от себя все наветы, и попросил Нерона милостиво выслушать его, так как, видимо, тот не очень хорошо знаком с обычаями и вероучением иудеев. Павел начал с Моисея, а затем перешел к изложению событий своей собственной жизни и поведал о том, как ему открылась божественная сущность Иисуса из Назарета.

Я подал Нерону заключение, приложенное прокуратором Фестом к делу; там говорилось, что прокуратор Иудеи считает Павла безобидным дуралеем, у которого от слишком большой учености мозги съехали набекрень. Царь Ирод Агриппа, прекрасно разбирающийся в вопросах иудейской веры, после допроса Павла тоже предлагал отпустить его на все четыре стороны. Нерон кивал головой и делал вид, будто внимательно слушает, хотя, похоже, не понимал ни слова.

Павел даже успел добавить:

— …вот почему я обязан повиноваться небесным знамениям. Ах, если бы у тебя отверзлись очи и от мрака ты обратился бы к свету, и от власти Сатаны перешел бы под десницу Божию! Если бы ты поверил в Иисуса из Назарета, то получил бы отпущение грехов и свою часть священного наследия.

Но тут его время кончилось, и он вынужден был умолкнуть.

Нерон многозначительно сказал:

— Я вовсе не требую от тебя, чтобы ты поминал меня в своих записях. Я не из тех, кто жаждет чужого, хотя клеветники и утверждают обратное. Так вот, ты можешь рассказать и всем остальным иудеям о моем бескорыстии. И еще: ты сослужишь мне великую службу, если помолишься о моей супруге Поппее Сабине своему богу. Бедная женщина, видимо, искренне поверила в вашего Иисуса, о котором ты мне сейчас так убедительно говорил.

Он распорядился тут же освободить Павла от оков и отправить их в знак своей доброй воли и расположения к иудеям в дар Иерусалимскому храму. Я мельком подумал, что иудеи вряд ли обрадуются такому подарку. Оплатить расходы по делопроизводству должен был сам Павел, поскольку именно он подавал апелляцию.

За короткий срок мы провели множество судебных разбирательств. В большинстве случаев приговоры были оправдательные, и откладывались только такие дела, которые, как считал Тигеллин, для государственной пользы следовало тянуть как можно дольше, пока сам истец не умрет от старости.

Два месяца спустя я снова был свободен от службы, но прилежание мое и неподкупность получили всеобщее признание, и обо мне уже не распускали всяческие порочащие меня слухи.

Дело Павла было, откровенно говоря, малозначительным. По-настоящему важными являлись слушания, касавшиеся убийства Педания Секунда. Как я уже говорил, Нерон разгневался на моего тестя, сместил его и назначил городским префектом Педания. Всего лишь несколько месяцев спустя тот был зарезан на своем ложе одним из рабов. Истинной причины этого убийства так никто и не знал, но, во всяком случае, я могу совершенно искренне утверждать, что тесть мой к нему совершенно не причастен.

Древний же закон гласил, что если раб посягнул на жизнь своего господина, то вместе с ним предаются смерти и все остальные невольники, живущие в доме. Это вполне справедливый закон, проверенный жизнью и необходимый для всеобщей безопасности. Но у Педания было свыше пятисот рабов, и многие римляне вознамерились воспротивиться их казни. Спешно собрались сенаторы, и, представьте себе, некоторые из них вполне серьезно утверждали, что в данном случае закон должен быть нарушен! Несколько друзей Сенеки открыто заявили, что раб — тоже человек и что нельзя лишать жизни невиновного. С речами выступили сенатор Пуд и его отец. Оба были очень разгневаны и всячески осуждали подобную «жестокость». Находились даже те, кто посмел заступиться за преступного раба, который якобы отомстил за какую-то несправедливость.

Но другие совершенно правильно говорили: если сейчас пощадить рабов Педания, то скоро никто не будет чувствовать себя в безопасности в собственном доме. Предки наши установили этот закон и тем самым дали понять, что они — и вполне обоснованно! не доверяли рабам, даже тем, что родились в доме и вроде бы с младых ногтей преданы господину. Нынче же в Риме куда опаснее, чем прежде, потому что невольничьи рынки переполнены иноплеменниками, поклоняющимися чуждым нам богам!

По-моему, именно тогда было впервые вслух высказано подозрение, что даже среди сенаторов есть мужи, предавшие римских богов и пытавшиеся защитить своих товарищей по вере. К счастью для Рима, при опросе все-таки победили сторонники закона.

Огромная толпа, окружившая дом Педания, вооружилась камнями и угрожала поджечь ближайшие кварталы. Пришлось вызвать на подмогу преторианцев, и Нерон пообещал строго покарать зачинщиков беспорядков. Вдоль улиц, по которым вели пятьсот обреченных на смерть рабов, стояли плотные ряды стражников.

Простолюдины бросали камни и выкрикивали проклятья, однако бунта удалось избежать. Этому помогло и то обстоятельство, что многие из рабов Педания оказались христианами; их единоверцы в толпе отговаривали людей от насилия, поскольку, мол, нельзя воздавать злом за зло.

Нет худа без добра, и мой тесть снова занял свою должность. У сената и народа появились новые темы Для сплетен; беременность Поппеи стала одной из них.

Нерон хотел, чтобы ребенок родился в Анции, там, где появился на свет он сам. Возможно, цезарь надеялся, что с первым криком младенца из поместья, полученного в наследство от Ариппины, исчезнут все печальные воспоминания. Кроме того, он не считал раскаленный и переполненный злыми слухами летний Рим здоровым местом для роженицы.

Мне посчастливилось встретиться с Поппеей до ее отъезда в Анцию. Беременность совсем не изуродовала ее. Глаза молодой женщины приобрели приятный блеск, придававший ее лицу нежное и томное выражение.

Я осторожно спросил:

— Правда ли, что ты стала поклоняться богу иудеев? В Риме поговаривают, будто ты уговариваешь Нерона покровительствовать иудеям…

— Ты же знаешь, что пророчество иудеев сбылось, — отвечала Поппея. — В свой самый тяжелый час я дала обет поклоняться их богу, который настолько могуществен, что нельзя видеть изображения его лика. И так же могуществен их Моисей. Я бы не отважилась уехать рожать в Анцию, не будь при мне иудейского врача. Со мной отправляется и повивальная бабка-иудейка… ну, разумеется, еще и опытные греческий и римский лекари.

— А слышала ли ты об Иисусе из Назарета, царе иудеев? — спросил я.

Поппея шмыгнула носом и по своему обыкновению игриво ответила:

— Я знаю, что среди иудеев есть много разных святых. У евреев строгие законы, но я в них не разбираюсь. В моем положении задумываться вредно, довольно того, что я почитаю Моисея!

Я понял, что у нее такое же смутное понятие о вере иудеев, как и у подавляющего большинства римлян, которые не в состоянии представить себе бога, если не увидят его изваянным в мраморе. Я вздохнул с облегчением. Если бы Поппея знала, как люто иудеи ненавидят Павла, она вряд ли поблагодарила бы Нерона и меня за то, что мы отпустили его на свободу, позволив ему тем самым и дальше сеять смуту среди иудеев.

Итак, Поппея уехала в Анцию, и я от всего сердца пожелал ей счастливых родов. Нерон начал меня утомлять. Если он пел, его следовало восхвалять. Если правил колесницей — восхищаться его непревзойденной ловкостью. Ночи напролет он кутил с кем попало и где попало. Он снова начал тайком встречаться с Актой; он осквернил множество семейных очагов Рима. Тигеллин водил ему своих мальчиков. Когда однажды мы разговаривали с ним об этом, Нерон сослался на пример греков и привел следующее удивительное оправдание:

— Когда молния ударила в мою чашу, я сделался священным. Это был знак того, что после смерти я буду обожествлен. А боги двуполы. Я не чувствовал бы себя по-настоящему богоравным, если бы не любил всех этих хорошеньких мальчиков. Да и Поппее спокойнее, когда я развлекаюсь с подростками, а не с честолюбивыми женщинами. По крайней мере, ей можно не ревновать и не опасаться, что кто-то из них забеременеет.

Сына своего Юкунда я видел редко. Барб покинул мой дом и переселился к Туллии, став ментором моего ребенка. Это было необходимо, так как Туллия без меры баловала Юкунда и позволяла делать все, что ему вздумается. Он казался мне чужим и далеким.

В доме Сабины при зверинце меня только терпели, помня, что я богат и щедр. Маленький Лауций не нравился мне. Кожа его была удивительно темной, и волосы курчавились. У меня никогда не появлялось желания посадить его себе на колени и поиграть с ним, и Сабина частенько корила меня и называла бездушным чудовищем.

— Разве так должны вести себя отцы?! — кричала она.

На это я отвечал, что у Лауция среди укротителей, похоже, довольно отцов, которые любят его и возятся с ним… и, к сожалению, я был прав. Каждый раз, когда мне хотелось повидать сына, откуда-то появлялся Эпафродий и всячески показывал мне, как хорошо они с мальчиком понимают друг друга. Сабина побелела от гнева и потребовала, чтобы впредь я хотя бы в присутствии посторонних воздерживался от подобных непристойных шуток.

У нее было много подруг среди благородных матрон, посещавших зверинец, чтобы показать своим детям диких животных и самим поглазеть на рискованные трюки дрессировщиков. Тогда в богатых домах было принято держать газелей и леопардов, и я часто ссорился и даже судился с нахалами, нарушавшими мое единоличное право и привозившими в Рим животных, чтобы продать их тут по безумно низким ценам. Некоторые привозили даже легавых собак из Британии!

Наконец Поппея произвела на свет хорошенькую девочку. Нерон так радовался, словно она родила ему сына. Он засыпал Поппею подарками и вел себя как любой другой молодой отец, сошедший с ума от радости.

Сенат в полном составе отправился в Анцию, дабы приветствовать молодую мать и передать самые добрые пожелания новорожденной дочери императора.

Сделать это, впрочем, стремились все, кто считал себя в Риме хоть сколь-нибудь значимой персоной. Отплывающие из Остии суда и лодки не могли поместить всех желающих попасть в Анцию, потому даже отвратительную ухабистую дорогу запрудили повозки и крытые носилки, с трудом, но настойчиво, продвигающиеся вперед.

Воспользовавшись моментом, один из моих вольноотпущенников за короткое время заработал огромные деньги, оборудовав вдоль дороги места для отдыха и расставив по всему пути передвижные кухни.

Новорожденную назвали Клавдией, а также удостоили титула Августы. На церемонии по этому случаю кому-то вдруг пришло в голову предложить и Поппею Сабину удостоить подобной чести, против чего в присутствии Нерона никто не посмел возразить. Поппея же Сабина в благодарность за успешное разрешение от бремени послала богатые дары в Иерусалимский храм, а ее личный врач-иудей получил римское гражданство.

Задолго до этого события я подготовил грандиозное представление с участием диких животных из моего зверинца, которое и состоялось в деревянном амфитеатре в дни великих празднеств по случаю рождения дочери Нерона. Говорили, что это зрелище затмило даже состязания в Большом цирке. Впрочем, я был того же мнения. Мое представление почтили своим присутствием весталки, к тому же я слышал, как люди утверждали, что в искусстве дрессировки диких зверей нет равных моим укротителям, и в этом деле они достигли подлинного совершенства.

Сабина в костюме амазонки объезжала арену на позолоченной колеснице, запряженной четырьмя львами, и зрители встречали ее ураганом неистовых аплодисментов.

В свое время мне с большим трудом удалось приобрести несколько гигантских обезьян, покрытых густой длинной шерстью. Они должны были заменить погибших животных, и я купил этих обезьян совсем еще маленькими. Их растили и дрессировали темнокожие карлики, жители самых отдаленных лесных уголков Африки, где и водятся такие огромные обезьяны.

В моем представлении обезьяны разыгрывали целые сражения — боролись и забрасывали друг друга камнями, самые же ловкие, хорошо обученные и вооруженные дубинами вели меж собой поединки. Зверей нарядили гладиаторами, и они были так на них похожи, что некоторые зрители даже приняли обезьян за людей. Из-за этого на трибунах вспыхнули ссоры, превратившиеся в шумную драку, в результате которой один из зрителей погиб, а около дюжины получили ранения. Итак, представление прошло с таким успехом, что лучшего и нельзя было ожидать.

К тому же, на этот раз мне удалось выручить затраченные на зрелища деньги, которые наконец покрыли все расходы. Известный своей скупостью Сенека больше не распоряжался государственной казной, а Нерон ничего не смыслил в финансах и имел довольно смутное представление о различии между казной государственной и своей собственной. Поэтому для оплаты своих расходов я воспользовался этой финансовой неразберихой и представил счета частично в государственную, частично в императорскую казны — и поступил правильно и умно. Вырученные деньги мои вольноотпущенники выгодно вложили в домовладения в Риме, я также смог приобрести новые земельные участки и расширить поместье в Цере.

Отцовское счастье Нерона продолжалось, к сожалению, недолго. Осень была дождливой, воды Тибра угрожающе поднялись, а их ядовитые испарения распространяли по всему городу заразу, поражавшую горло. Для взрослых болезнь оказалась не слишком опасной, но младенцы и маленькие дети умирали сотнями.

Нерон тоже заболел и едва мог говорить. Он с ужасом думал о том, что, возможно, навсегда потерял голос и никогда больше не сможет петь. Во всех храмах, да и у домашних алтарей совершались жертвоприношения, дабы боги смилостивились и сохранили цезарю голос. Но только Нерон стал поправляться, как заболела его дочь и, несмотря на все усилия врачей и молитвы евреев, спустя несколько дней умерла.

Поппея, дни и ночи проводившая у постели ребенка, теперь с ума сходила от горя, обвиняя в смерти малышки Нерона, который помногу раз в день целовал и обнимал дочь, зная, что у него больное горло.

Нерон же в отчаянии поверил, что, дабы сохранить ему голос, богам недостаточно было жертвоприношений, и они потребовали еще и жизнь ребенка. Подобная мысль лишь укрепила императора в мнении о том, что ему предназначено стать величайшим певцом и актером своего времени, и эта убежденность смягчила его отцовскую боль.

Потрясенный сенат немедленно провозгласил Клавдию Августу богиней, и похороны состоялись с соблюдением всех положенных ритуалов. Было также решено построить в ее честь храм и учредить коллегию жрецов. Однако Нерон в глубине души возомнил, что на самом деле в новом храме будут поклоняться его голосу, а жертвоприношения придадут ему большее благозвучие.

Потому жрецам храма было предписано, кроме официальных жертвоприношений, совершать также некий особый тайный ритуал, к которому запрещалось допускать посторонних.

И действительно, голос Нерона окреп, стал гораздо сильнее, причем подобное с ним уже было после смерти Агриппины. Теперь голос императора звучал так сильно и нежно, что зрители на спектаклях приходили в неистовый восторг. Меня его пение не особенно волновало, и здесь я лишь повторяю то, о чем твердили Нерону более тонкие знатоки и ценители певческого искусства.

Они же и сказали ему, что сильный тенор, дабы выдержать на определенном уровне напряжение голосовых связок во время пения, должен обладать особым телосложением — широкой грудью и большим подвижным ртом, — и Нерон намеренно располнел, отрастил щеки и подбородок.

Поппея была только рада, что он проводит время, упражняясь в пении, а не предается всяческим непристойностям.

После смерти дочери Нерон всю зиму занимался пением, совершенствуя свое искусство, и увлекся этим до такой степени, что совсем забросил государственные дела — все это казалось ему пустой тратой времени. Он все чаще пропускал заседания сената, ибо панически боялся подхватить простуду в холодном здании курии. Когда же все-таки он решался посетить сенат, то входил в зал, обернув ноги толстой шерстяной тканью. Когда консул обращался к нему, Нерон со смиренным видом каждый раз поднимался со своего места. Но один раз чихнув, он торопливо отбывал восвояси, оставляя решение важных дел сенатским комитетам.

Этой же зимой, незадолго до Сатурналий[76], Клавдия попросила меня о встрече. Она сказала, что хочет видеть меня по весьма важному делу, которое нам следует обсудить с глазу на глаз. К вечеру я постарался завершить все свои деловые встречи, отослал клиентов и вольноотпущенников и велел Клавдии прийти ко мне в комнату. Я ждал ее и боялся, что она опять заговорит о покаянии, крещении и христианах.

Клавдия появилась на пороге, в отчаянии заламывая руки.

— Ах, Минуций, — запричитала она, — в моей душе царит разлад, и я не в силах справиться сама с собой — мечусь из угла в угол и чувствую себя последним ничтожеством. Я совершила нечто такое, в чем не смею тебе признаться. Но сначала взгляни на меня и скажи: я хоть чуть-чуть изменилась?

Честно говоря, из-за невыносимой болтовни и приверженности к христианам и их хитроумному вероучению она давно настолько опротивела мне, что я совсем не обращал на нее внимания. Но на этот раз Клавдия так покорно просила меня взглянуть на нее, что я поднял глаза и посмотрел ей в лицо. К своему величайшему удивлению, я вдруг обнаружил, что ее лицо стало гладким и белым — полностью исчез загар, который уродовал ее еще со времен рабства. Передо мной стояла нарядно одетая привлекательная женщина, причесанная по последней греческой моде.

От неожиданности и изумления я всплеснул руками и воскликнул с искренним желанием польстить ей:

— И фигурой, и изящными манерами ты похожа на благородную римлянку! А твое лицо — просто прекрасно! Ты, наверное, ежедневно умываешься ослиным молоком.

Клавдия смутилась, и на ее щеках появился нежный румянец.

— Я решила позаботиться о своей внешности вовсе не из тщеславия, — торопливо пояснила она, — а потому, что ты доверил мне вести твое огромное хозяйство. Скромность и простота лучше любой одежды и помады украшают женщину — я в этом уверена, — но твои клиенты и торговцы мясом придерживаются иного мнения. Но я хотела спросить тебя о другом. Скажи, Минуций, сильно ли заметно родственное сходство между мной и императором Клавдием?

— Нет, конечно же, нет, — не задумываясь, ответил я, дабы успокоить Клавдию. — Из-за этого тебе не стоит беспокоиться. Клавдий был безобразным стариком, внушающим брезгливость, ты же превратилась в красивую женщину. Сейчас, когда ты стала следить за собой, да еще и выщипала брови — я в восторге от твоей красоты, и мне, правда, трудно поверить собственным глазам.

Мои слова почему-то явно разочаровали Клавдию.

— Я уверена, что это не так, — с грустью в голосе ответила она. — Но дело вот в чем. Мы с тетей Паулиной тайно навестили мою младшую сводную сестру Антонию. И сделали мы это из жалости к ней — ведь она совсем одинока. Клавдий в свое время приказал убить ее первого мужа, а Нерон — второго. Теперь, когда она вернулась из Массалии, никто не осмеливается навещать ее. А Антония очень изменилась. Собственные страдания заставили ее взглянуть на мир другими глазами. Она встретила нас крайне учтиво, угостила медовым напитком и фруктовым пирогом и подарила мне золотую сеточку для волос. Судя по тому, как нынче обстоят дела, она, возможно, захочет признать меня своей сводной сестрой. Мы с ней единственные, оставшиеся в живых, наследницы рода Клавдиев.

Когда я понял, к чему в силу своего женского честолюбия клонит Клавдия, мне стало не по себе. Она же не сводила с меня странно сияющего взгляда, потом обеими руками схватила мою ладонь и прижала к своей полной груди, возбужденно вздымавшейся под туникой. Понимая, что Клавдия любыми средствами попытается подтвердить свое высокое происхождение и вернуть себе доброе имя, я в испуге отшатнулся от нее.

— Что тебе надо, Клавдия? — тихо спросил я.

— Минуций, — медленно проговорила женщина, — ты и сам прекрасно знаешь, что так дальше не может продолжаться. Твой брак с Сабиной — чистейшая формальность, и ты глуп, если до сих пор не понял этого. Весь Рим потешается над тобой. Когда-то в юности ты кое-что обещал мне. Ты был юношей, но давно стал мужчиной, и разница в возрасте между нами уже не столь велика, как казалось нам тогда. Теперь она почти незаметна… — Клавдия замолчала, но вдруг вскинула голову и резко заявила: — Минуций, ты должен оставить Сабину ради сохранения собственного достоинства и положения в обществе.

Я почувствовал, что меня загоняют в угол, лишая малейшего шанса защищаться.

— Ты, наверное, шутишь… — в растерянности пробормотал я. — Должно быть, христианское суеверие совсем свело тебя с ума. Я давно боялся, что такое случится…

Клавдия пристально смотрела на меня.

— Христианину следует избегать неправедных деяний, — серьезно произнесла она. — А Иисус из Назарета, как утверждают наши наставники и учителя, сказал, что мужчина, который смотрит на женщину с вожделением, в душе своей уже совершает с ней прелюбодеяние. Я узнала об этом совсем недавно, и в моем сердце открылась кровоточащая рана, ибо поняла я, что слова эти относятся и к женщинам. И моя жизнь превратилась в сущий кошмар. Ежедневно встречая тебя и издали провожая взглядом, я не могу избавиться от непреодолимого желания быть с тобой. По ночам я мечтаю лишь о тебе, и сон не идет ко мне. Лежа в постели, я изнываю от страсти и плачу от тоски.

Ее слова льстили мне, ведь я — мужчина, и страстные признания Клавдии не могли оставить меня равнодушным. Глаза мои вдруг раскрылись, и я увидел другую Клавдию.

— Почему ты никогда не говорила мне об этом? — взволнованно спросил я. — Мне бы ничего не стоило удовлетворить твою страсть, когда бы ты пожелала. Но твое высокомерие и холод лишали меня всяческого желания сблизиться с тобой, и даже мысль об этом ни разу не приходила мне в голову.

Клавдия отшатнулась от меня, словно хотела убежать, но вдруг резко вскинула голову.

— Я не нуждаюсь в твоей милостыне, — пренебрежительно заявила она. — Ложась с тобой в постель, не будучи твоей супругой, я бы согрешила. А твое предложение свидетельствует лишь о том, сколь сильно ты изменился, как ожесточилось твое сердце и как мало ты ценишь меня.

Будучи человеком тактичным да к тому же и жалея ее, я не хотел напоминать ей о том, где нашел ее и как низко она пала. Но даже если бы я и решился сказать ей об этом, безумные слова женщины просто лишили меня дара речи, и я мог лишь стоять и пялиться на нее в полнейшем недоумении.

— Антония, — невозмутимо продолжала Клавдия, — хочет поднести воздаяния жрицам Весты, а также присягнуть и свидетельствовать перед весталками, что я — законнорожденная дочь Клавдия и что мы с ней — единокровные сестры. Я не сомневаюсь, что она готова сделать это, и вовсе не ради меня, а прежде всего для того, чтобы досадить Нерону. Теперь, наверное, мое предложение выйти за тебя замуж покажется тебе не столь безрассудным. Если у нас родится ребенок, весталки засвидетельствуют его благородное происхождение. В случае перемен в государстве наш сын мог вы взойти на вершину власти. Антония очень сожалеет, что после двух замужеств она осталась бездетной.

— Но разве высохшее дерево может дать новые побеги?! — вскричал я в страшном волнении. — Неужели ты забыла, что с тобой произошло?

— Я — здоровая женщина, — раздраженно ответила Клавдия, — и мое тело ежемесячно подтверждает это. Я ведь говорила тебе, что очистила от грязи прошлого и душу свою, и тело. И мы могли бы быть вместе, если бы ты только захотел.

Разговор становился для меня невыносимым, я пытался прекратить его и даже выбежать из комнаты, но Клавдия крепко схватила меня за руку и не отпускала, несмотря на мое сопротивление. И не знаю, как это случилось, но мы вдруг оказались в объятиях друг друга. Вскоре мы уже целовались.

Я довольно давно не спал с женщиной, а Клавдия в моих объятиях полностью потеряла самообладание. Видимо, спустя многие годы наша страсть все же не совсем угасла, ибо в этот вечер мы любили друг друга почти так же самозабвенно, как в дни далекой юности. Потом Клавдия неожиданно разрыдалась.

— Я не смогла защитить свою честь, — причитала она сквозь слезы. — Я не смогла устоять, ибо я женщина порочная, и это явно свидетельствует о том, что в моих жилах течет испорченная кровь развратного Клавдия. Но теперь, — неожиданно окрепшим голосом заговорила она, — когда ты заставил меня опять согрешить, ты должен ответить за содеянное. Ты мужчина, Минуций, и не можешь уходить от ответственности. Тебе следует немедленно отправиться к Сабине и поговорить с ней о разводе.

— Но у меня есть от нее ребенок, — возразил я, — и Флавии никогда не простят мне развода с Сабиной. К тому же, ее отец — городской префект, и ты должна понимать, в каком незавидном положении я окажусь.

— Я не хочу говорить о Сабине ничего плохого, тем более — клеветать на нее, — спокойно ответила Клавдия, — но среди твоих служащих в зверинце есть христиане, которые и поведали мне о вольном поведении твоей супруги, что, между прочим, уже давно стало притчей во языцех.

Я громко расхохотался.

— Сабина — женщина холодная и к любовным утехам совершенно безразличная, — с уверенностью проговорил я. — Уж я-то лучше других знаю ее. И поверь, у меня нет никакого повода для развода. Она даже не против того, чтобы я удовлетворял свои мужские потребности с другими женщинами. У Сабины же есть своя страсть — ее львы. Больше всего на свете она любит их и никогда не расстанется с ними. Зверинец и львы — ее единственная настоящая любовь.

— Никто и не собирается принуждать ее покидать зверинец, — заявила Клавдия, — наоборот, она и впредь будет заниматься своими львами. К тому же, у нее есть дом при зверинце, куда ты, кстати, заходишь все реже и реже. Живя порознь, как сейчас, вы сможете остаться друзьями. Ты просто скажи ей, что тебе все известно, но желаешь развестись без публичного скандала. Мальчик пусть сохранит твое имя, раз уж ты признал его своим сыном и теперь не можешь от него отказаться.

— Ты в своем уме, Клавдия? Как ты смеешь намекать, что Лауций не мой сын! — возмутился я. — Мне и в голову не приходило, что ты такая злая. Куда подевалась твоя христианская добродетель?

Клавдия бросила на меня гневный взгляд.

— Все в Риме знают, что Лауций — не твой сын, — вызывающе заявила она. — Сабина спала со всеми подряд — с дрессировщиками, с рабами и даже, говорят, с обезьянами. К тому же, в свои развратные забавы она вовлекла многих благородных дам. Нерон давно тайком смеется над тобой, да и другие твои замечательные друзья тоже. Ты один, оказывается, ничего не знаешь, бедный простачок!

Подняв с пола свою тогу, я обернул ее вокруг бедер и дрожащими от волнения пальцами принялся тщательно расправлять на ней все складки.

— Только ради того, чтобы доказать тебе, чего на самом деле стоят твои злобные наговоры, я поеду и поговорю с Сабиной, — не на шутку разозлившись, сказал я. — А когда вернусь, задам тебе настоящую трепку, ибо ты не только плохая хозяйка, но еще и злостная сплетница. Лучше, не дожидаясь меня, переоденься в лохмотья рабыни, в которых ты вошла в мой дом, и отправляйся к своим христианам.

Вне себя от ярости я помчался прямо в зверинец; пустив коня вскачь, я несся в развевающейся по ветру тоге, словно за мной гнались фурии. Не обращая внимания ни на прохожих, ни на приветствующих меня знакомых, не сообщив жене о своем прибытии, я ворвался в ее комнату, растолкав рабов, пытавшихся остановить меня у входа.

Я появился так внезапно, что Сабина не успела высвободиться из объятий Эпафродия. Рассвирепевшая, как львица, со сверкающими глазами, она наконец подбежала ко мне и закричала:

— Что ты себе позволяешь, Минуций! Ты что, совсем с ума сошел?! Ты меня так напугал, что я едва не лишила Эпафродия глаза. Я как раз пыталась найти языком соринку у него под веком, когда ты ворвался в комнату. Эпафродий почти ослеп и не может заняться львом, которого мы только что получили из Нумидии[77].

— Я, в отличие от него, вовсе не слепой и прекрасно видел, что не ты, а он кое-что искал у тебя, и совсем не в твоем глазу, — огрызнулся я и, не выдержав, громко заорал: — Меч сюда! Я убью этого бесстыжего раба, осквернившего мое супружеское ложе!

Сдернув с ложа покрывало, Сабина прикрыла свою наготу, вытолкала за порог любопытных рабов и поспешно захлопнула дверь.

— Ты прекрасно знаешь, — сквозь зубы процедила Сабина, — что широкие одежды дразнят львов, и мы всегда раздеваемся почти донага, когда приступаем к работе. — Вдруг она зашипела, как разъяренная кошка: — Сейчас же извинись и проси прощения у Эпафродия за то, что назвал его рабом. И прими к сведению, что он давно уже свободный человек, а сам император пожаловал ему римское гражданство за заслуги и подвиги в нашем амфитеатре.

Я не поверил ни одному ее слову и, в ярости бегая по комнате, продолжал громко звать рабов.

Сабина тем временем замолчала, и в комнате воцарилась тишина.

— Немедленно объясни мне, что все это значит, — потребовал я. — Весь Рим только и говорит, что о твоем бесстыдстве! Даже до меня дошли всякие мерзкие слухи и сплетни! Завтра же я обращусь к императору с прошением о разводе.

Сабина на мгновение застыла, как изваяние, а затем бросила на Эпафродия многозначительный взгляд.

— Ну что ж, — холодно произнесла она, — придется его задушить. Мы завернем тело в ковер и бросим в клетку со львами. У нас ведь бывают несчастные случаи, когда люди, не соображая, пытаются играть с хищниками или того хуже — дразнят животных.

Сжимая огромные кулачищи, ко мне подошел Эпафродий. Он был на голову выше меня и почти в два раза шире в плечах. В сердце моем все еще бушевал праведный гнев, но ярость явно стала угасать, и я отступил назад, испугавшись за свою жизнь.

— Ты неправильно поняла меня, Сабина, — торопливо заговорил я. — Мне и в голову не приходило оскорблять отца моего сына. Тем более, что Эпафродий — римский гражданин, как и я. Я уверен, что мы сможем уладить все без лишнего шума, ибо никто из нас не жаждет публичного скандала.

— Ты знаешь, Сабина, что у меня крепкая рука, — сказал Эпафродий примирительным тоном, — но я бы не хотел убивать твоего мужа. Он всегда смотрел сквозь пальцы на наши отношения, никогда нам не мешал, и, возможно, у него есть свои причины, чтобы желать развода. Ты сама столько раз вздыхала, мечтая о свободе, поэтому прошу тебя, не наделай сейчас глупостей, Сабина.

Но Сабина злобно рассмеялась.

— У тебя, Эпафродий, поджилки трясутся, когда ты видишь Минуция, эту жалкую хромую, покрытую шрамами развалину. А я-то думала, что ты — настоящий мужчина! — презрительно заявила она. — Храбрость, оказывается, вовсе не самое большое твое достоинство. Неужели непонятно, что лучше сейчас задушить этого глупца и унаследовать его имущество, чем переживать позор и публичный скандал?

Избегая моего взгляда, Эпафродий сомкнул свои железные пальцы вокруг моего горла, и, хотя сделал он это не очень сильно, я тут же стал задыхаться и все поплыло у меня перед глазами. Не в силах издать ни звука, я знаками давал им понять, что готов дорого заплатить — в самом что ни на есть буквальном смысле — за свою жизнь, и что вообще-то нам есть о чем поговорить. Эпафродий неожиданно отпустил меня, я сделал глубокий вдох, и у меня закружилась голова.

— Конечно же, ты, как и прежде, будешь распоряжаться в зверинце и жить в этом доме, а я буду оплачивать все твои расходы, — с трудом прохрипел я. — Об одном только прошу тебя: дай мне уйти без скандала. Твой сын и впредь будет носить мое имя и после моей смерти получит свою часть наследства. Прости меня, дорогая Сабина, но мою вспыльчивость можно оправдать — я ведь любил тебя и теперь не хочу, чтобы ты оказалась замешанной в преступлении, которое все равно раскроется со временем, и тебе никак не удастся избежать публичного суда и наказания. Поэтому давайте обсудим спокойно, как нам жить дальше. Кликни рабов, Сабина, пусть принесут вина. Выпьем за примирение — ты, я и Эпафродий, которого я глубоко уважаю за его храбрость и исполинскую силу.

Эпафродий неожиданно прослезился и крепко обнял меня.

— Нет, нет, — горячо запротестовал он, — я ни за что не смог бы хладнокровно задушить тебя, ведь я не убийца и не палач. Прекратим эту ссору. Окажи мне честь и раздели со мной трапезу, Минуций.

На мои глаза тоже навернулись слезы, — слезы боли и облегчения.

— Это самое малое, что я могу сделать для тебя, Эпафродий, — согласился я. — И прошу тебя — позаботься о Сабине, как она того заслуживает. Я с удовольствием разделю с тобой трапезу в знак того, что не питаю к тебе зла, а наоборот, уважаю за смелость и великодушие.

Увидев, что мы с Эпафродием обнялись и тихо разговариваем, Сабина тоже успокоилась. Она велела рабам подать все лучшее, что было в доме, и мы до глубокой ночи ели и пили.

Эпафродий посадил малыша к себе на колени, разговаривал с ним и укачивал, пока ребенок не уснул.

Наблюдая за этой мирной картиной, я с содроганием думал о том, что могло случиться, не окажись Эпафродий умнее меня. От этой мысли меня бросило в пот, по спине у меня побежали мурашки, и я схватился за кубок, дабы унять дрожь и успокоить нервы.

Вскоре я был изрядно пьян, впал в глубокую меланхолию, и меня стали одолевать сомнения.

— Ах, Сабина, — обратился я к жене, — почему наша совместная жизнь кончилась так неожиданно. Ведь я безумно любил тебя, и мы были счастливы в первые дни нашего супружества.

— Ты никогда не понимал меня, Минуций, — с ноткой сожаления в голосе ответила Сабина. — Но я не упрекаю тебя за это и прошу — прости меня за злые слова и поступки, которыми я оскорбляла твою мужскую гордость. Ты хороший человек, Минуций, и если бы ты хоть раз ударил меня по лицу, как это сделала я при нашей первой встрече, если бы иногда поколотил меня, — возможно, у нас была бы хорошая семья. Ты помнишь, как в первую брачную ночь я просила тебя взять меня силой? Но насилие — не в твоей натуре, дорогой Минуций, в тебе никогда не проснется необузданная страсть, грубая сила, заставляющая настоящего мужчину брать то, что, как он считает, должно принадлежать ему, и поступать так, как нравится ему, не обращая внимания на сопротивление и стоны своей жертвы.

— А мне всегда казалось, — ошеломленно пробормотал я, — что женщина от своего возлюбленного ждет только нежности и защиты.

Сабина покачала головой и с жалостью посмотрела на меня.

— Ты сильно заблуждаешься, Минуций, — ответила она, — и это значит, что ты совсем не понимаешь женщин.

Этой же ночью мы уладили все финансовые вопросы, я не раз благодарил Эпафродия за честность и порядочность, а также воздал должное его таланту укротителя. Утром я отправился в дом Флавия Сабиния, полный решимости сообщить ему о разводе с его дочерью Сабиной. Честно говоря, тестя я боялся больше, чем Сабины, но выпитое ночью вино все еще придавало мне храбрости.

— Я давно заметил, что твой брак с Сабиной сложился неудачно, — заявил мой тесть, избегая смотреть мне в глаза. — Но я надеюсь, что ты не допустишь, чтобы ваш развод повлиял на наши с тобой отношения, разрушил взаимное доверие, уважение и нашу давнюю дружбу. Я ведь окажусь в сложном положении, если ты вдруг откажешь мне в отсрочке платежа по ссуде, которую ты мне предоставил. Мы, Флавии, к сожалению, не столь богаты, как бы нам хотелось. Говорят, что мой брат Веспасиан[78] вынужден даже торговать мулами. После назначения проконсулом[79] в Африку он совсем обнищал. Люди там, якобы, забрасывают его репой, требуя вернуть долги. Боюсь, ему придется отказаться от места в сенате, если обнаружится, что его состояние не соответствует требованиям имущественного ценза.

Мы долго беседовали с Флавием Сабинием о превратностях судьбы, потом я заверил его в том, что наши с ним отношения ни в коей мере не зависят от моего развода, и было уже далеко за полдень, когда мы наконец расстались.

Вернувшись домой, я неожиданно узнал, что Нерон отправился в Неаполь после того, как его внезапно осенила мысль, что Неаполь и есть то самое место, где должно состояться его первое триумфальное явление публике в качестве певца. Ему казалось, что жители Неаполя, большинство которых составляли выходцы из Греции, более восприимчивы к искусству, особенно к пению, чем римляне.

Несмотря на свою актерскую самоуверенность, Нерон перед каждым выступлением волновался до такой степени, что с трудом заставлял себя выйти на сцену. Чтобы справиться с собой и успокоить нервы, ему была крайне необходима признательность публики — бурные овации. Для этого он содержал и возил с собой отряд преторианцев, которые не только следили за порядком и охраняли цезаря, но и громко аплодировали ему, выражая восторг и отдавая дань его великому таланту.

По должности я обязан был сопровождать императора, поэтому немедленно последовал за Нероном в Неаполь.

Великолепный городской амфитеатр был переполнен, а неподражаемый голос Нерона довел публику до полного экстаза. Среди зрителей оказалось немало гостей из Александрии, которые согласно традиции своей родины выражали восторг ритмическим хлопаньем в ладоши.

В середине представления здание театра сотряслось от внезапного подземного толчка. Публику охватила паника, но Нерон продолжал петь, словно ничего не случилось. За такое самообладание зрители наградили его самыми лестными и шумными похвалами, поскольку все сочли его поведение проявлением бесстрашия. Нерон же сам потом признался мне, что, увлекшись пением, даже не заметил землетрясения.

Первый успех настолько окрылил цезаря, что он давал представления несколько дней подряд. Из-за этих представлений была нарушена нормальная жизнь в городе, страдала торговля и даже работа порта приостановилась, а городская казна терпела большие убытки. Отцам города пришлось вмешаться. Совет принял решение о том, чтобы обратиться с просьбой — подкрепленной, разумеется, соответствующим подарком, — к наставнику Нерона по пению, дабы тот предостерег императора об опасности чрезмерной нагрузки и упросил цезаря поберечь свой божественный голос.

Нерон с неохотой, но все же прислушался к мнению наставника, гостей из Александрии наградил подарками за их справедливую оценку его певческого таланта и пожаловал им римское гражданство. Тогда-то он и решил как можно скорее поехать в Александрию, дабы выступить там перед искушенными зрителями, достойными слушать выдающегося певца.

Когда, выбрав удобный момент, я наконец-то поздравил Нерона с блестящим артистическим успехом, он спросил меня:

— Как ты думаешь, Минуций, смог бы я зарабатывать себе на жизнь пением, выступая на сцене, как простой артист?

Я заверил его, что простой артист свободнее и Даже в некоторой степени состоятельнее императора, поскольку ему не приходится сражаться со своими скаредными прокураторами за каждую государственную субсидию, что императору безусловно мешает развивать свой божественный дар. Тут же я добавил, что моя должность претора обязывает меня оплатить по крайней мере одно театральное представление для народа. Однако с глубоким сожалением я вынужден отметить, развивал я свою мысль, что для этого в Риме нет певца достаточно высокого уровня. Я вздохнул и умолк, а затем, изображая смущение, сделал Нерону предложение.

— Если бы ты согласился выступить в моем спектакле, — произнес я тоном просителя, — то популярность в Риме была бы мне обеспечена. Я заплатил бы тебе гонорар в миллион сестерциев, и, разумеется, ты сам выбрал бы пьесу, в которой и сыграл бы главную роль.

Насколько мне известно, никто еще не предлагал певцу столь высокого гонорара за одно-единственное выступление. Даже Нерона удивила моя невероятная щедрость.

— Ты в самом деле считаешь, что мой голос стоит миллион сестерциев и что он поможет тебе завоевать признательность римской публики? — спросил он с изумлением.

Я ответил ему, что, если он согласится, я восприму его согласие как знак величайшей милости, оказанной мне императором, о которой я не мог даже мечтать. Нерон нахмурил брови, делая вид, что размышляет над тем, позволят ли ему императорские обязанности выделить время для выступления. Наконец он сказал:

— Я должен выйти на сцену в костюме актера, на котурнах и в маске. Однако, чтобы придать значимость твоему представлению, я надену маску с изображением собственного лица. Таким образом мы проверим, есть ли у римлян художественный вкус. Я не стану объявлять своего имени до окончания спектакля. На таких условиях я принимаю твое предложение. И думаю, мне следует выбрать роль Ореста[80], ибо я уже давно мечтаю спеть его партию. Я чувствую, как в моей груди закипает огромная сила, эмоции захлестывают меня и, выплеснувшись наружу, потрясут даже бездушную римскую публику.

Артистическое тщеславие заставило Нерона избрать роль матереубийцы, ибо это возбуждало его собственное воображение. Отчасти я понимал его. Сочиняя в свое время сатирическую повесть, я смог освободиться от навязчивых мыслей и жутких переживаний пленника[81], которые едва не привели меня на грань безумия. Убийство же Агриппины оставило в душе Нерона вечно саднящую рану, тягостное ощущение вины, избавиться или, вернее, забыть о котором он мог, лишь всецело предаваясь пению.

Но, получив согласие Нерона, я вдруг испугалсятого, что, пригласив его выступить в моем спектакле, я подвергаю себя серьезной опасности. Могло ведь случиться, что публика не узнает Нерона и примет его не так горячо, как тому бы хотелось.

Но можно было опасаться и самого худшего. Дело в том, что маска матереубийцы с лицом Нерона могла ввести зрителей в заблуждение относительно намерений устроителей спектакля, и представление сочтут выступлением против императора. Подобная мысль может возбудить публику, и тогда — я погиб. Римляне поверят слухам о том, что Нерон — матереубийца; в городе начнутся беспорядки, вспыхнут бунты и мятежи, и в результате гражданского неповиновения прольется много крови.

Поэтому мне ничего другого не оставалось, как распустить слух о том, что Нерон намерен выступить в роли Ореста в моем спектакле. Многие сенаторы и всадники, особенно люди старшего поколения, придерживавшиеся строгих правил, отказывались верить тому, что император опустится до положения профессионального актера и шута и тем самым сознательно выставит себя на всеобщее посмешище. Выбор роли также заставил их думать о том, что слухи являются лишь дурной шуткой.

К счастью, не только я, но и Тигеллин был заинтересован в успехе спектакля, поскольку и он рассчитывал получить определенную выгоду от этого представления. Тигеллин приказал когорте преторианцев следить за порядком в амфитеатре и аплодировать по ходу выступления, внимательно следуя примеру охранников Нерона. Нескольким молодым всадникам, которые разбирались в музыке и пении настолько, чтобы аплодировать в нужный момент, было велено возглавить небольшие группы, размещенные среди зрителей во всем амфитеатре. Все они учились подпевать, вздыхать и аплодировать особым образом — сложив ладони чашечкой, чтобы звук получался более гулким.

Слухи о необычном выступлении привлекли на спектакль огромное количество народу, который в любом другом случае вряд ли оказал бы столь великую честь бывшему претору, являясь на устраиваемое им представление. Однако на сей раз собралась такая толпа, что нескольких человек растоптали в давке у входа, а могучим рабам некоторых сенаторов пришлось мечами прокладывать дорогу, чтобы пронести своих пожилых хозяев на почетные сенаторские места.

Нерон перед началом спектакля был настолько возбужден и взволнован, что испытывал сильнейшие приступы тошноты, к тому же ему казалось, что голос может его подвести в самый ответственный момент, поэтому для укрепления голосовых связок он постоянно полоскал горло настойками из целебных трав, которые для него готовил наставник по пению. Однако я должен признать, что, оказавшись на сцене, Нерон сумел взять себя в руки. Он пел так проникновенно, его изумительный голос звучал так сильно и нежно одновременно, а актерский дар позволял императору настолько слиться с жестоким сценическим образом, что некоторым чувствительным матронам стало дурно от переживаний и сильных эмоций.

Трагические вздохи и рукоплескания по ходу спектакля слышались именно тогда, когда и ожидались. Непосвященные зрители с восторгом подхватывали аплодисменты, и бурные овации на время заглушали голос певца. Но когда в конце представления Нерон выбежал на сцену с обагренными кровью руками, с мест, где сидели сенаторы и всадники, раздались громкие возгласы негодования. Этих окриков не смогли заглушить самые бурные овации.

В смертельном испуге я смотрел на ряды возмущенных сенаторов и всадников, чувствуя, что настал мой последний час. Но раздумывать было некогда, ибо пришло время проводить Нерона на сцену и объявить публике о том, что перед ней выступал сам император, и я, весь дрожа, устремился за кулисы.

К своему величайшему изумлению, я нашел Нерона плачущим от радости; сжимая в руке маску, он стоял, всхлипывая, а пот градом катился по его уставшему лицу.

— Ты заметил, насколько моя игра захватила публику? — отирая слезы, спросил он. — Люди кричали, плакали и бранились, требуя наказать Ореста за убийство матери. Кажется, до сих пор никому еще не удавалось вызвать у зрителей столь глубокого сопереживания и такого бурного проявления эмоций.

Отирая пот со лба, с триумфальной улыбкой на лице Нерон вышел на сцену. Публика снова приветствовала его овацией. А когда я объявил, что в роли Ореста выступил сам император, от грома аплодисментов сотряслись стены амфитеатра. Все зрители поднялись со своих мест, требуя продолжения спектакля.

Мне была оказана честь подать цезарю его лиру. Император с великим удовольствием запел, сам аккомпанируя себе на лире, дабы блеснуть перед публикой еще одним своим талантом — непревзойденным искусством игры на прекрасном инструменте.

Выступление продолжалось до тех пор, пока сгустившиеся сумерки не скрыли от зрителей лица певца. Только тогда он наконец покинул сцену, приказав объявить, что и впредь будет выступать публично, если жители Рима этого пожелают.

Вручая Нерону гонорар в один миллион сестерциев, я тут же сообщил ему, что благодарственное жертвоприношение в честь его певческого гения будет совершено в храме его дочери, а также, на всякий случай, в храме Аполлона.

— Хотя, — добавил я, — ты давно превзошел Аполлона и больше не нуждаешься в его покровительстве.

Нерон все еще пребывал в приподнятом настроении, он весь сиял от радости и счастья, вновь и вновь переживая свой триумф на сцене, и я решил мимоходом упомянуть о моем решении развестись с Сабиной. Не желая лишней огласки, я попросил императора расторгнуть мой брак, который не может продолжаться, ибо у нас с Сабиной не сложились супружеские отношения. Я также сказал, что мы с ней оба хотим развода и уже заручились согласием наших родителей.

Нерон, смеясь, заметил, что давно уже понял, насколько я порочен, и ему было интересно, как долго еще будет продолжаться это странное супружество.

С нескрываемым любопытством и блеском в глазах он спросил меня, правда ли то, о чем так страстно судачат в Риме — будто бы Сабина имела половые сношения с гигантскими африканскими обезьянами. При этом он, конечно же, не преминул намекнуть, что сам не прочь взглянуть на такое зрелище. Я, шутя, ответил, что по этому вопросу ему лучше обратиться прямо к Сабине, поскольку мы с ней давно не общаемся, питая друг к другу не самые теплые чувства.

Нерон согласился на развод, но поставил условие: несмотря на разрыв наших отношений, я позволю Сабине выступать в амфитеатре на радость римской публике. Я сообщил императору, что об этом мы с Сабиной уже договорились, и на следующее утро я получил бумаги, подтверждающие наш развод — мне даже не пришлось платить положенный в таких случаях налог.

Выступление Нерона в роли Ореста вызвало немалое удивление и бесконечные споры в кругах сенаторов и всадников, я же приобрел репутацию человека наглого и бессовестного. Это было время, когда враги Нерона стали сочинять о нем отвратительные истории, в основе которых лежал тот же прием, коим в свое время воспользовался сам цезарь, объявляя о супружеской неверности Октавии.

— Чем невероятнее ложь, тем скорее в нее поверят, — сказал тогда император.

Добавить тут нечего. Нерон, конечно же, был прав, громко высказывая общеизвестную истину, но вот теперь сам от нее и пострадал: чем порочнее и грязнее были измышления о Нероне, тем охотнее люди в них верили, добрые же дела никого больше не интересовали.

Разумеется, до Нерона римские императоры тоже лгали людям. Божественный Юлий, к примеру, дабы снискать популярность в народе, вынужден был ежедневно выпускать письменное обращение. Что же касается Божественного Августа, то в витиеватой надписи на его надгробной плите нет даже намека на совершенные им бесчисленные преступления.

Чтобы без лишнего шума получить развод, мне в буквальном смысле пришлось рисковать жизнью, но это вовсе не означало, что все неприятности остались позади. С Сабиной я расстался, но разговор с Клавдией еще предстоял, а я не собирался удовлетворять ее притязаний — и думать не мог о том, чтобы на ней жениться.

Я считал, что она придает слишком большое значение тому пустяковому и случайному увлечению, которое в дни далекой юности бросило нас в объятия друг друга. Глядя Клавдии в глаза, я прямо заявил ей, что мужчина вовсе не обязан брать в жены любую женщину, которая отдалась ему по собственной воле. Таких случаев в жизнь сколько угодно, а то, что недавно произошло между нами, никакой не грех, тем более — не разврат. Тут я вдруг вспомнил, что даже сам Христос не осудил женщину, нарушившую клятву супружеской верности, сказав, что обвиняющие ее так же повинны в ее падении, как и она сама. Именно такую историю я слышал о Христе. Но Клавдия не на шутку рассердилась и закричала, что о Христе-то она знает побольше моего, поскольку слышала о нем из уст самого Кифы. А в том, что она согрешила, Клавдия была глубоко убеждена. И вот она сообщила мне, что лишь один раз, спустя годы, она поддалась искушению, и теперь греховные мысли не дают ей покоя. Даже издали увидев меня, она испытывает влечение ко мне, совладать с которым она не в силах.

После этого разговора я стал избегать встреч с Клавдией, дабы не причинять ей лишних страданий. Чтобы успокоиться и прийти в себя после всех неприятностей и страхов, я с головой ушел в работу — занялся новыми торговыми сделками, прежде всего теми, которые сулили приличный доход.

Один из моих вольноотпущенников убедил меня в том, что по-настоящему большие деньги можно заработать на торговле зерном и поставках оливкового масла. Доходы от продажи товаров первой необходимости могли быть неизмеримо выше того, что я получал от торговли китайским шелком, индийскими пряностями, дорогими продуктами и предметами роскоши, предназначенными для состоятельной части населения. Поэтому я решил использовать давние связи с Африкой и Иберией, которые возникли при поставках диких зверей для зверинца и цирков Рима.

Благодаря дружбе с Фением Руфом я получил заказы на поставку зерна, а мой вольноотпущенник отправился в Иберию, чтобы наладить закупку оливкового масла.

В последнее время мне все чаще приходилось ездить по делам в Остию, и я видел, как быстро растет этот новый город с прекрасными зданиями и площадями. Город мне нравился, и я был не прочь заиметь здесь собственный дом.

Меня уже давно раздражали обвинения Клавдии в том, что я якобы наживаюсь на несчастье людей, получая доходы от домовладений на Субуре и инсул по соседству с цирком на Авентине, и что это — преступление. Она считала, что люди живут там в страшной тесноте, в грязи и нездоровой обстановке, и мне не стоило труда догадаться, что ее друзья, бедняки-христиане, жаловались ей, дабы добиться уменьшения платы за жилье.

Однако, согласись я понизить арендную плату, спрос на мои дома вырос бы настолько, что другие Домовладельцы тут же обвинили бы меня в преднамеренном бессовестном сбивании цен на жилье.

Я, конечно же, знал, что дома обветшали, но для их ремонта требовались огромные средства, которых мне и так не хватало, ибо именно в этот момент я вложил все деньги да и дополнительные займы в торговые операции с зерном и оливковым маслом Недолго думая, я срочно продал большинство свои домов в Риме и вместо них приобрел на окраина Остии несколько участков под застройку.

Клавдия, разумеется, не одобрила моих действий и обвинила меня в том, что я бросил своих бывших жильцов-арендаторов на произвол судьбы. Дело в том, что новые домовладельцы не стали заниматься ремонтом, а просто подняли арендную плату, дабы поскорее вернуть огромные суммы, уплаченные мне за инсулы.

Мне пришлось довольно грубо возразить Клавдии, заметив, что она ничего не смыслит в финансовых делах, а лишь попусту тратит деньги на бедняков, что не только является расточительством, но даже не прибавляет популярности. Состоятельные христиане, правда, считают своей обязанностью помогать нищим и обездоленным, ничего не требуя взамен, те же, кто эту помощь получает, благодарят за нее одного лишь Христа.

Клавдия в свою очередь упрекала меня за непомерные расходы на мои безбожные театральные представления. Она даже не пыталась понять различия между драматическим спектаклем и представлением с дикими зверями в амфитеатре и совсем не слушала меня, когда я старался объяснить ей, что, занимая должность претора, я просто обязан время от времени устраивать и оплачивать представления для народа, тем более что отец мой — человек весьма состоятельный — заседает в римском сенате. В моем положении, объяснял я, необходима популярность, а также благосклонность и поддержка римлян, ибо преторы ежегодно избираются народным собранием. Христиане к этому почти не имеют отношения поскольку большинство из них — рабы и нищий сброд без гражданства.

Заставить Клавдию замолчать было почти невозможно. В конце концов она довела меня до такого состояния, что я не выдержал и закричал, что она, видимо, вовсе не из рода Клавдиев, ибо старый император был таким страстным поклонником зрелищ в амфитеатре, что не покидал своего места до тех пор, пока дикие звери не разрывали на куски последнего осужденного. И ему было безразлично, что благородные римляне обычно не дожидались этой кульминации и ненадолго выходили из амфитеатра, дабы подкрепиться или провести время в приятной беседе.

Нерон, который был более чувствителен и не выносил вида крови, в первые годы своего правления запретил кровавые зрелища с участием диких животных, а также смертельные поединки и бои гладиаторов.

Чтобы остановить бесконечный поток упреков и нареканий, я, признаюсь, нередко использовал женскую слабость Клавдии. Закрывая ей рот поцелуями и лаская до тех пор, пока она не в силах была больше противиться искушению и со смехом бросалась в мои объятия, я уносил ее на ложе, и, должен честно сказать, мы переживали упоительные моменты. Однако потом Клавдия становилась еще печальнее и даже угрожала, что, если я не женюсь на ней, она пожалуется на меня своей сводной сестре Антонии, будто лишенная всяческого влияния Антония могла мне в чем-то навредить.

Моя страсть к Клавдии возникала спонтанно, и, занимаясь с ней любовью, я не задумывался о последствиях. Будучи отчасти повинен в злоключениях Клавдии, я никогда не забывал о том, что ей пришлось пережить в портовом публичном доме в Мессине, однако, вспоминая об этом, я все же был глубоко убежден в том, что, согласно мудрой пословице, на протоптанной дорожке трава не вырастет.

Тем сильнее было мое удивление, когда однажды после моего возвращения из Остии Клавдия незаметно отвела меня в сторонку и с сияющими гордостью глазами шепнула мне на ухо, что беременна от меня. Я не поверил ей и сказал, что у нее слишком разыгралось воображение или же она страдает от какой-то женской болезни. Я спешно послал за лекарем-греком, который изучал медицину в Александрии, но и ему не поверил, когда врач подтвердил, что Клавдия не ошиблась. Ученый медик заявил, что моча Клавдии вызвала бурное прорастание овсяного семечка, а это — верный признак беременности.

Однажды вечером я вернулся в свой дом на Авентине в прекрасном расположении духа. В этот день я никого не ждал и был непомерно удивлен, увидев в доме обеих дочерей Клавдия — Клавдию и Антонию — и старую Паулину Плавцию, с которой мы не встречались со дня моего отъезда в Анцию. От частых постов она совсем высохла и, как прежде, одевалась во все черное. На морщинистом лице старой женщины неестественным огнем горели прекрасные глаза. По этим огромным сияющим глазам я бы всегда узнал Паулину.

Антония, здороваясь со мной, явно чувствовала себя неловко, но сохраняла надменный вид и высоко держала голову.

Пока в растерянности я лихорадочно раздумывал, должен ли принести Антонии свои запоздалые соболезнования по поводу внезапной кончины ее супруга, тетушка Паулина неожиданно заговорила.

— Ты пренебрегаешь своим долгом и обязанностями по отношению к Клавдии, — строго произнесла она. — Именем Христа я требую, чтобы ты как можно скорее сочетался с ней браком по римскому закону. Если ты не боишься гнева Господа, то гнев Плавциев не может не волновать тебя. И я заявляю: мы не позволим опорочить доброе имя нашей семьи.

— Меня тоже беспокоит твое нечестное поведение по отношению к моей сводной сестре Клавдии, — добавила Антония, — и я вовсе не желаю ей такого супруга, как ты. Но ты соблазнил ее, она забеременела, и тут уже ничего не поделать.

— Неужели и ты поверила в безумную историю о происхождении Клавдии? — с удивлением спросил я. — Ты ведь неглупая женщина, Антония. Император Клавдий никогда не признавал ее своей законной дочерью.

— Только по политическим соображениям, — серьезным тоном пояснила Антония. — Мой отец Клавдий развелся с Плавцией Ургуланиллой, чтобы жениться на моей матери, которая, как известно, была приемной дочерью Сеяна. Клавдия родилась через пять месяцев после развода, и Сеян — дабы защитить права моей матери и не унижать ее достоинства, — посчитал неприличным признать Клавдию дочерью императора, о чем откровенно сказал цезарю. А ты же знаешь, каким влиянием пользовался тогда Сеян. Ведь Клавдий и женился-то на моей матери, дабы добиться его расположения и заручиться поддержкой. Я помню, как мать не раз порицала супруга за недостойное поведение. В то же время о матери Клавдии ходило столько всяких разговоров, а я была слишком горда, чтобы признать Клавдию своей сводной сестрой — пусть даже тайно. Однако с тех пор меня саму столько раз унижали, столько раз мной пренебрегали, что от моей гордости ничего не осталось, и я поняла, что значит быть отвергнутой. Потому хочу хоть как-то загладить давнюю вину по отношению к Клавдии и восстановить справедливость. Я желаю ей только добра.

— Ты тоже стала христианкой? — язвительно осведомился я.

Мой вопрос смутил Антонию, и она вдруг покраснела.

— Я еще не посвящена, — потупив глаза, ответила она, — но разрешаю моим домашним рабам поклоняться Христу. Кстати, насколько мне известно, ты тоже не запрещаешь своим домочадцам и рабам исповедовать христианство. Но сюда я пришла говорить о Клавдии, а не вести беседы о христианах. Меня больше всего волнует и заботит то, что на мне может прерваться древнейший род Клавдиев, а этого нельзя допустить. Если будет необходимо, я готова усыновить твоего ребенка. Это заставит Нерона и Поппею кое о чем подумать.

Я понял, что Антонией движет ненависть к Нерону, а вовсе не любовь к Клавдии.

— На смертном одре, — вмешалась в разговор старая Паулина, — Ургуланилла торжественно поклялась, что Клавдия — законная дочь императора. Я не особенно дружила с Ургуланиллой, осуждая ее за распутное поведение в последние годы, но я верю, что она не солгала мне в свой смертный час, ибо по-своему любила Клавдию. Все дело в том, что ты, благородный римлянин и римский всадник, считаешь для себя невозможным жениться на женщине, родившейся вне брака. По той же причине, а также опасаясь гнева императора Клавдия мой муж отказался удочерить нашу племянницу. Но на самом деле Клавдия официально имеет римское гражданство и в действительности рождена в браке. Никто бы не взялся опровергать этого, не будь она дочерью императора.

Тут Клавдия громко разрыдалась.

— Я не думаю, что мой отец и вправду ненавидел меня, — в отчаянии воскликнула она. — Наверное, распутная Мессалина, а потом и коварная Агриппина так умело воспользовались его слабостями, что он не посмел — даже если и хотел, — признать меня своей дочерью. Я его за это давно простила.

Глубоко задумавшись над всеми юридическими сложностями этого дела, я вспомнил, как, прибегнув к определенным хитростям, я все же обеспечил Юкунду римское гражданство по рождению.

— Клавдия в течение многих лет вынуждена была скрываться. Она жила одна в хижине за стенами Рима, и никто не знал, кто она такая, — вслух размышлял я. — Я не вижу особых трудностей и больших препятствий для того, чтобы внести ее имя в список римских граждан в каком-нибудь маленьком городке, как дочь скончавшихся родителей. Стоит лишь выбрать местность, где архивы были полностью уничтожены, например, сгорели во время пожара. Множество римских граждан проживает в отдаленных провинциях, и мы все прекрасно знаем, что многие из них безосновательно утверждают, будто имеют римское гражданство, что опровергнуть или доказать не может никто. Если наша хитрость удастся, я смогу взять Клавдию в законные супруги.

— Даже не пытайся придумывать мне несуществующих родителей, — сердито возразила Клавдия. — Моим отцом был Тиберий Клавдий Друз, а матерью — его законная супруга Плавция Ургуланилла. Однако я благодарю тебя за согласие жениться на мне и воспринимаю твои слова, как сделанное мне предложение. Здесь присутствуют также двое уважаемых свидетелей, которые смогут подтвердить твое намерение.

Улыбаясь, Паулина и Антония поспешили поздравить меня. Я понял, что угодил в ловушку, хотя пытался вслух лишь теоретически решить некую юридическую задачу. После короткого спора мы все же пришли к единому мнению: следует составить документ, подтверждающий происхождение Клавдии и подписанный свидетелями, который Антония и Паулина поместят в тайное хранилище весталок.

Мы также решили, что бракосочетание пройдет тихо, без жертвоприношений и традиционных торжеств, в список граждан Клавдия будет внесена под именем Плавции Клавдии Ургуланиллы, я же прослежу за тем, чтобы никто не задавал лишних вопросов. Положение Клавдии в моем доме останется прежним, ибо она уже давно управляет всеми делами по хозяйству.

Мне ничего другого не оставалось, как с тяжелым сердцем согласиться на все условия, поставленные благородными женщинами. Я серьезно опасался быть отныне вовлеченным в политические интриги против Нерона. Паулину в заговорах я, разумеется, не подозревал, она наверняка ни о чем подобном и не помышляла, а вот с Антонией все было по-другому.

— Я на несколько лет моложе Клавдии, но Нерон не позволит мне снова выйти замуж, — с горечью заявила она. — К тому же, ни один мужчина благородного происхождения, вспомнив, что произошло с Фаусто Суллой, не посмеет жениться на мне. Возможно, все сложилось бы иначе, не будь Сулла человеком столь нерешительным. Но он ничего не смог сделать. Потому я и рада за Клавдию, искренне рада тому, что она, законная дочь императора, может выйти замуж — пусть даже тайно. Ты ловок, хитроумен, не слишком щепетилен и довольно богат, и эти твои достоинства, может быть, возместят другие качества, которые мне бы хотелось видеть в муже моей сводной сестры. Однако и ты не забывай — этот брак навсегда свяжет тебя как с Клавдиями, так и Плавциями.

Паулина и Клавдия попросили нас помолиться вместе с ними Христу, дабы их бог благословил наш брак.

Антония презрительно улыбнулась.

— Неважно, как зовут твоего бога, — заметила она, — лишь бы ты верил в его чудотворную силу. Я сама поддерживаю христиан, но исключительно потому, что знаю ненависть евреев к Христу, к тому же император слишком уж милостив к иудеям, чего я не одобряю. Поппея помогает им получать должности а Нерон осыпает еврейского актера безумно щедрыми подарками, хотя тот нагло отказывается выступать по праздничным дням.

Гордая Антония в своем ожесточении явно ни о чем другом не думала, как только о сопротивлении Нерону. Хотя она и не обладала политическим влиянием, но опасной быть могла. В глубине души я был рад, что у нее хватило ума прибыть в мой дом, когда уже смеркалось, и в закрытых носилках с задернутыми шторками.

События этого вечера сильно расстроили меня, я был подавлен и унижен, и даже совместная молитва, обращенная к богу христиан, не могла больше испортить мне настроения. Тут я было подумал, что скорее всего мне теперь не стоит отвергать и помощь бога христиан, который, возможно, всемогущ, как утверждают Павел и Кифа, творящие чудеса от его, Иисуса из Назарета, имени. Я дошел до того, что выпил вина из деревянной чаши моей матери, из которой в свое время пил и Христос. А когда гости ушли, мы с Клавдией легли в постель, уже помирившись друг с другом.

После этой ночи мы с Клавдией стали спать вместе, словно мы уже были женаты, и никто в моем доме не обратил на это особого внимания. Не буду отрицать — моему тщеславию льстило, что я делю ложе с дочерью императора. Я был внимателен к Клавдии и потакал всем ее капризам во время ее беременности. В результате христиане прочно обосновались в моем доме, и их громкие молитвы гулким эхом разносились далеко окрест, нарушая покой наших ближайших соседей. Но мне это совсем не мешало. Я просто не придавал их пребыванию в моем доме никакого значения.

ГЛАВА ВТОРАЯ ТИГЕЛЛИН

Глухо рокотал гром, и вдалеке сверкали зарницы, однако на город не упало ни единой капли дождя, и Рим изнывал от жары, грязи и вони. В моем саду на Авентине листья деревьев покрылись толстым слоем серой пыли, а высохшая и пожелтевшая трава жестко шелестела под ногами.

Единственным живым существом, наслаждавшимся жарой, была тетушка Лелия, которая из-за своего преклонного возраста вечно зябла и теперь, выходя в сад, полной грудью вдыхала раскаленный воздух и радостно восклицала:

— Наконец-то в Риме установилась теплая погода!

В такие мгновения к ней, казалось, возвращалась память, и она в сотый раз принималась рассказывать историю о пожаре, который много лет назад уничтожил все постройки на склонах Авентина, и о том, как управляющий моего отца скупил по дешевке выгоревшие участки и построил на них дом, который я продал прошлой зимой. Кстати, эта авентинская усадьба в свое время позволила отцу доказать древность и знатность нашего рода и восстановить наше имя в списках всаднического сословия.

В знойном воздухе явственно чувствовался запах гари, но меня это мало беспокоило. В такие дни строго воспрещалось разводить открытый огонь, и я знал, что за порядком следят все городские вигилы[82], в любой момент готовые загасить пламя. Жара держалась с раннего утра до позднего вечера, и ни малейшего дуновения ветерка не ощущалось в загустевшем раскаленном воздухе.

Я был как раз на полпути к городу, когда до меня донеслись странный шум и далекие сигналы рожков. Вскинув голову, я заметил над Палатином клубы черного дыма, поднимавшиеся к белесому от зноя небу: это пылал Большой цирк. Ветхие склады, где хранились запасы воска, фимиама и тканей, почему-то остались без сторожей, и теперь огонь пожирал их с невероятной быстротой.

Вокруг горящих построек суетились люди; словно муравьи, они сновали туда и обратно, безуспешно пытаясь погасить пожар, готовый вот-вот перекинуться на другие здания. Мне показалось, что здесь собрались пожарники по крайней мере трех городских кварталов, но их усилий явно не хватало, чтобы обуздать бушующее пламя. Никогда прежде я не видывал такое море огня. Зрелище было одновременно пугающим и величественным. Впрочем, я полагал, что мне можно не волноваться: ведь пожарные Авентина наверняка остались на своих местах, дабы следить за безопасностью в квартале богатых граждан, и они ни в коем случае не покинут своих постов.

Я отправил одного из рабов предупредить Клавдию и остальных домочадцев о своем возвращении, а также о начавшемся пожаре, а сам по пути в зверинец заглянул в городскую префектуру, чтобы побольше разузнать об этом бедствии. К моему бывшему тестю в его загородное поместье послали конного гонца, и вскоре выяснилось, что префект винил во всем тех евреев, чьи крохотные лавчонки лепились друг к другу у Капуанских ворот, и был уверен, что эти сооружения вместе со всем товаром сгорят быстро и дотла, не причинив вреда иным постройкам. И беспокоил его не столько сам пожар, который, по его мнению, вот-вот погасят, сколько поддержание порядка в городе: ведь толпы бедноты и солдат уже кинулись грабить лавки и склады, к которым пламя пока не подобралось.

Из городской префектуры я поспешил в зверинец, тревожась за животных, кои сильно страдали от жары, духоты и невыносимого смрада. Там я проверил, не испортились ли запасы мяса для хищников, приказал увеличить зверям ежедневную порцию воды, поговорил с дрессировщиками и убедился, что надсмотрщики поливают клетки водой.

Я весьма дружелюбно побеседовал и с Сабиной, так как со времени нашего развода между нами установились хорошие ровные отношения, и мы почти забыли о былой вражде.

Сабина попросила меня сходить к управляющему водными сооружениями и договориться с ним о том, чтобы, невзирая на пожар, подача воды в зверинец не была сокращена. Я поспешил заверить ее, что нет никаких причин для беспокойства, ибо представители знатных семейств Рима уже побывали у него с подобными просьбами, желая обеспечить полив своих садов в жаркую погоду.

Смотритель акведуков объяснил мне, что водопровод может быть перекрыт только по решению сената или по приказу императора. Таким образом, обычный график подачи воды остается неизменным — ведь сенаторов нельзя собрать за несколько дней: летом заседания проводятся только в случае крайней нужды. Нерон же еще не вернулся из Анции.

Почти успокоившись, я поднялся на склон Палатина, прошел мимо множества пустых строений и присоединился к толпе зевак, наблюдавших за пожаром. В основном это были рабы, слуги и садовники из императорского дворца. Казалось, никто из них не был взволнован по-настоящему, хотя долина внизу напоминала огромный пылающий очаг.

Пламя было таким сильным, что в воздухе образовывались огненные вихри, и горячие потоки обжигали наши лица. Кое-кто из рабов равнодушно затаптывал тлеющие островки травы, кое-кто ругался, когда искра прожигала дырку в плаще…

Сады Палатина по-прежнему обильно поливались водой, тамошним зданиям ничто не угрожало, и потому многочисленные зрители могли с любопытством следить за тем, как станут развиваться события, и нимало не заботиться о собственной безопасности.

Попытавшись рассмотреть Авентин сквозь клубящийся дым, я с изумлением заметил, что огонь уже распространился по склону и медленно, но верно начинает прокладывать себе дорогу к той части Рима, где стоял мой дом.

Я заспешил. Велев своим спутникам продолжать путь без меня, я позаимствовал лошадь из Нероновой конюшни, вскочил на нее и увидел гонца, скачущего по направлении к Форуму.

Там наиболее осторожные торговцы уже запирали на засовы двери и закрывали ставни своих мастерских и лавок. И только по залам большого рынка все еще бродили домохозяйки, делая обычные покупки.

Я смог добраться до своего дома окружным путем, по берегу Тибра. По дороге я встретил множество горожан, кашляющих от дыма и сгибающихся под тяжестью узлов с награбленным добром.

Узкие улицы были забиты огромными толпами. Заплаканные матери звали запропастившихся куда-то детей, а озабоченные мужчины, стоя на пороге своих домов, неуверенно спрашивали друг друга, что же им теперь делать.

Никто, разумеется, не желал оставлять свои владения без присмотра: вокруг бушевал такой пожар, что стражникам не под силу будет поддерживать в городе порядок.

Многие упоминали имя императора: мол, Нерон вот-вот вернется из Анции.

Я тоже понимал, что надо немедленно что-то предпринимать. Слава богам, мой зверинец находился далеко отсюда, по другую сторону Марсова поля.

Оказавшись наконец дома, я приказал слугам вынести во двор все открытые и закрытые носилки, сложить на них наиболее ценные вещи (я понимал, что достать повозки в подобных обстоятельствах совершенно невозможно) и сопроводить тетушку Лелию и Клавдию в другой, более безопасный район города — лучше всего по другую сторону Тибра.

Защищать же дом от грабителей я поручил привратнику и одному из рабов — самому сильному. Положение было чрезвычайно опасное, и потому я даже оставил им оружие. Нам всем следовало торопиться: я понимал, что решение, подобное моему, принимает сейчас множество людей, и узкие улочки Авентина скоро будут запружены беженцами.

Однако Клавдия никак не желала подчиниться моему приказу и сердито уверяла, что, прежде чем уехать, ей следует предупредить ее друзей-христиан и попытаться облегчить участь больных и престарелых. «Они отмечены Христом, и их жизни стоят куда дороже, чем все эти золотые и серебряные чаши и блюда!» — твердила она.

Тогда я закричал, указывая на тетушку Лелию:

— Вот тот престарелый, кого тебе следует спасать в первую очередь! И конечно же, я надеюсь, ты помнишь о нашем не родившемся пока ребенке!

Тут во двор вбежали Акила и Пискилла. Они волокли тюки козьей шерсти, и по их лицам градом катился пот. Чуть отдышавшись, муж и жена принялись хором умолять, чтобы я позволил им сложить в моем доме их пожитки, «ибо огонь уже почти добрался до нашей мастерской». Их очевидная глупость так разозлила меня, что я едва не накинулся на них с кулаками, но тут в разговор вмешалась Клавдия. Жалея своих единоверцев, она успокоила их и заверила, что пожар нам пока не грозит. Конечно, Акиле и Прискилле следовало бы искать помощи на той стороне Тибра, в еврейском квартале, но иудеи питали к супругам давнюю и прочную ненависть.

Вся эта бессмысленная болтовня заняла довольно много драгоценного времени, однако в конце концов я все же запихнул Клавдию и тетушку Лелию в свободные от утвари носилки. И как же радовался я своей решительности всего лишь несколько мгновений спустя, когда в мой дом в поисках Акилы ворвалась группа христиан с покрытыми копотью лицами и обожженными руками.

Сверкая глазами и тыча пальцами куда-то вверх, они кричали, что небо раскололось на две части и что Христос, верный своему обещанию, уже спускается в Рим. Надо бросить все вещи, продолжали эти безумцы, и немедленно отправиться на один из городских холмов, дабы встретить своего господина. Мол, настал судный день, и праведники скоро войдут в Царство Божис.

Впрочем, Прискилла, будучи женщиной рассудительной, опытной и здравомыслящей, отказалась поверить в эту чушь и заявила, что сама она ничего подобного не видела, а видела только клубы густого черного дыма и сполохи огня.

Я, в свою очередь, попытался объяснить напуганным людям, что ничего особо страшного не происходит, так как пожар, охвативший несколько городских кварталов, вовсе не означает, что Рим погиб. Все мои слушатели были бедняками, привыкшими доверять лицам, облеченным властью, а узенькая красная кайма на моей тунике указывала на то, что я таковым являюсь и, следовательно, знаю о происходящем куда больше, чем они.

Я был уверен, что настала пора собирать всех преторианцев и объявлять в городе чрезвычайное положение. Разумеется, я был не слишком сведущ в деле тушения огня, однако мне казалось, что следует по возможности увеличить количество пустых участков (может быть, даже снеся ради этого те дома, которые все равно обречены и рано или поздно сгорят) и в конце концов окружить ими весь район, охваченный сейчас пожаром. Между прочим, я прикинул, что мои владения при этом скорее всего не пострадают.

Отправившись к эдилу[83], я изложил ему свой план и предложил немедленно осуществить его, но этот тупица выслушал меня вполуха и заявил, чтобы я не лез куда не просят, ибо никакой опасности пока нет.

Тогда я поехал к Форуму и оглядел оттуда город. Столбы черного дыма и впрямь не внушали особой тревоги, и мне стало стыдно за свое преувеличенное беспокойство.

Я рад был узнать, что все книги Сивиллы[84] уже вывезены из Рима и находятся в укромном месте, а жрецы сейчас как раз советуются, кому из богов принести жертву, дабы остановить пожар.

Мимо меня прошествовал огромный черный как смоль бык, украшенный цветочными гирляндами. Его вели в храм Вулкана. Многие пожилые люди полагали, что надо умилостивить еще и Прозерпину[85], и убеждали всех и каждого, что Рим находится под защитой целого сонма духов, которые непременно прикажут пламени погаснуть. Свидетельство об этом было недавно найдено в одной из Сивиллиных книг; а еще там указана причина гнева богов.

Я невольно подумал, что все могло бы сложиться иначе, если бы городские власти приняли простейшие меры предосторожности. Пожар бушевал уже давно, а сделано было всего ничего: заместитель Тигеллина на свой страх и риск отправил две когорты преторианцев расчистить несколько самых узких — и оттого самых опасных — улиц и навести порядок в соседних кварталах.

Вечером в город прибыл префект Флавий Сабиний, который приказал пожарным срочно оградить от пламени Палатинский холм: ветви растущих там деревьев уже лизали огненные языки. Также он велел доставить стенобитные и осадные орудия, однако их так и не смогли наладить и пустить в ход. Когда же из Анции приехал Тигеллин, то он, действуя от имени Нерона, взял руководство борьбой со стихией на себя. Сам же император не пожелал прервать отдых и заявил, что не видит никакого проку в своем возвращении в Рим, хотя толпы перепуганных горожан и взывали к нему.

Спустя некоторое время Тигеллин убедился, что зданий на Палатине спасти не удастся, и дал об этом знать Нерону. Последний был так обеспокоен судьбой своей коллекции греческих произведений искусства, что не сделал на пути из Анции в Рим ни одной остановки для отдыха.

Из загородных имений и усадеб в столицу спешили и многочисленные знатные горожане и всадники, боявшиеся за свое имущество.

Несмотря на все распоряжения, их волы и повозки со скарбом заполонили и без того запруженные людьми узкие римские улочки.

Нерон находился в одном из своих домов, и сознание того, что император с ними в эти опасные Для города дни, вселяло в сердца обывателей уверенность и надежду.

Флавий Сабиний чувствовал себя совершенно беспомощным и беспрестанно причитал и стенал.

Я хоть как-то пытался облегчить участь растерявшихся людей и даже получил несколько ожогов.

Стоя на высокой башне, Нерон наблюдал за распространением пожара и отмечал на карте Рима наиболее опасные участки; жители тех домов, которым грозил огонь, немедленно выселялись, а здание разрушалось.

Перед лицом страшной катастрофы все действовали более-менее согласованно, и даже патриции не возражали, когда их вынуждали покинуть роскошные виллы. Великолепные здания и изумительной красоты храмы стенобитные орудия быстро превращали в груды руин, кои должны были стать преградой пламени.

Император полагал, что важно спасти человеческие жизни, а не имущество, и потому направил сотни солдат и стражников на помощь римлянам. Если обезумевшие от страха женщины или слишком уж жадные мужчины отказывались покидать свои жилища, их вытаскивали оттуда силой. Мебель и прочие громоздкие вещи вывозить запрещалось — уж слишком узкими и извилистыми были улочки Рима.

Император вскоре решил, что его место — рядом со страдающими людьми, и отправился, сопровождаемый охраной, в город. Его лицо и руки покрывали сажа и копоть, но он, улыбаясь, успокаивал взволнованных погорельцев, давал им разные советы, подбадривал малодушных и гладил по головке плачущих детей. Многих он посылал в собственный сад, располагавшийся на другом берегу Тибра. Все публичные государственные здания возле Марсова поля были подготовлены к приему беженцев. Иногда, впрочем, возникали досадные недоразумения, К примеру, один весьма пожилой сенатор никак не хотел оставлять свой дом, опасаясь лишиться каких-то семейных реликвий и статуэток богов, и никак не мог уразуметь, отчего это вооруженные преторианцы обещают разобрать по камешку его замечательное жилище.

К несчастью, постоянно дул такой сильный ветер, что искры перелетали через искусственно созданные пустыри, которые должны были помешать распространению огня.

Тяжелая работа, продолжавшаяся несколько суток кряду, так изнуряла пожарных, что многие из них падали от усталости и мгновенно засыпали, чтобы проснуться объятыми пламенем, незаметно подобравшимся к ним во сне.

Пожар приближался к Субуре, и ее вполне можно было бы спасти, если бы не Тигеллин, решивший в первую очередь озаботиться судьбой старых деревьев в собственном саду. Солдаты занялись владениям главного преторианца, а огонь тем временем охватил множество высоких деревянных домов Су-буры. Люди, уверенные, что пожар, бушевавший целых пять дней, уже затухает, безмятежно отдыхали, и многие, особенно обитатели верхних этажей, попросту не успели выскочить на улицу. Сотни, а может быть, и тысячи горожан сгорели заживо.

По Риму поползли всяческие слухи. Многие уверяли, будто Нерон самолично приказал спалить свою столицу. Утверждение это было вздорным, однако же немедленно отыскались свидетели, «собственными глазами видевшие» солдат, поджигавших факелами дома. Все были в таком смятении и так измучены усталостью и бессонными ночами, что кое-кто даже поверил в известие о пришествии христианского Мессии.

Конечно, никто не осмеливался передавать Нерону этот бред, но сплетни все-таки достигали его ушей, и только навыки актерского мастерства позволяли императору сохранять видимое спокойствие. Пожар еще не был погашен, а он уже созвал лучших римских архитекторов, чтобы обсудить с ними планы новых построек. Нерон не забывал и об обеспечении преторианцев пищей, и о том, что людей, потерявших все свое имущество, надо ободрять и утешать. Он каждый вечер ходил по городу, и каждый вечер до него доносились угрожающие крики, которые делались все громче; а иногда в Нерона и его спутников летели камни.

Император, глубоко обиженный несправедливыми упреками в сознательном уничтожении Рима, грустно улыбался и покачивал головой:

— Бедняги, они, наверное, сошли с ума!

Возвратившись после одной из таких прогулок к себе в сады Мецената, Нерон приказал пустить в акведуки воду, хотя это и означало обречь на засуху уцелевшие от пожара кварталы города.

Я тут же поспешил в зверинец и велел служителям наполнить водой все бывшие под рукой сосуды. Кроме того, я распорядился убить наших животных, если в деревянном амфитеатре вдруг вспыхнет пожар. Не мог же я допустить, чтобы хищники, обезумевшие от огня, беспрепятственно бродили по разрушенному городу, пожирая его несчастных обитателей, оставшихся без крыши над головой! У меня болели от дыма глаза и ныли обожженные ладони, и мне казалось, что Рим уже не возродится.

Едва я уехал из зверинца, как Сабина отдала приказ, полностью противоречащий моему: ни в коем случае — под угрозой смерти — не трогать зверей.

Впервые за много дней я крепко заснул в эту ночь, но был разбужен гонцом, присланным за мной Нероном.

Я шел по горящему городу, прикрыв лицо смоченным водой лоскутом ткани (чтобы легче было дышать), и в голове моей неотвязно вертеласьмысль о наступлении конца света. Я отлично помнил пророчества христиан и философов-греков о том, что все сущее когда-нибудь сгинет в огне.

По дороге мне встретилось множество пьяных — и орущих во всю глотку, и что-то тихо бормочущих себе под нос. Среди них были и женщины, громко распевавшие гимны богам. На одном из перекрестков я столкнулся с помешанным, который принялся

подавать мне какие-то таинственные знаки и требовать, чтобы я немедленно раскаялся во всех своих грехах — ибо Мессия уже в Риме.

Нерон, сам не свой от нетерпения, ожидал нас в башне Мецената. К моему удивлению, я заметил на нем желтую хламиду и венок певца, а в руках стоявшего поодаль Тигеллина — императорскую лиру.

Итак, Нерону срочно понадобилась публика, и он разослал гонцов ко всем именитым римлянам, остававшимся в городе. Также он велел созвать едва ли не несколько тысяч преторианцев, которые пока ели и пили в свое удовольствие, с удобством расположившись на мягкой садовой траве.

Далеко внизу пылали городские кварталы — точно сияющие острова в море тьмы, — и огромные столбы дыма, казалось, достигали звездного неба.

Нерон не мог больше ждать.

Звенящим голосом он проговорил:

— Перед вами открывается зрелище, не виданное прежде ни одним смертным. Нынче сам Аполлон явился ко мне во сне, и, когда я проснулся, у меня родились божественные, чудесные строки. Сейчас я спою вам песнь, посвященную гибели великой Трои. Я уверен, что стихи эти переживут столетия и навеки прославят меня как замечательного поэта.

Глашатай громко повторил его слова, и Нерон взял в руки лиру. Было очень тесно, ибо каждый старался подойти к цезарю как можно ближе. И вот Нерон тронул струны и запел. Его сильный голос заглушал шум пожара и был слышен даже в окрестных садах. Он пел и пел, и слуга подсказывал ему строфу за строфой, записанные накануне; однако Нерон то и дело добавлял новые строки, и писарь трудился без устали.

Я неплохо знал театральный репертуар и потому не мог не заметить сходства произведения Нерона со многими известными пьесами. Наверное, истинное Вдохновение действительно рождает строки, близкие или почти неотличимые от высших поэтических образцов.

Его пение длилось уже больше двух часов, и жезлы центурионов ходили по спинам солдат, не давая утомленным преторианцам заснуть.

Зрители громко твердили, что им раньше не доводилось слышать такого изумительного пения. Во время антракта они неистово хлопали в ладоши и кричали, что будут рассказывать об этом событии своим детям и внукам.

Мне захотелось было спросить у Нерона, не сошел ли он с ума. Мне казалось, что только умалишенный мог выбрать для выступления такой трагический момент. Но потом я подумал, что цезарь, как видно, был так глубоко уязвлен несправедливыми упреками, что решил дать выход своим чувствам, спев перед верными друзьями и храбрыми преторианцами.

Наконец император умолк. Отдышавшись и откашлявшись, он высморкался и вопросительно поглядел на нас. Мы хором стали убеждать его поберечь свой божественный голос, и Нерон кивнул, соглашаясь. Багровый от напряжения и радости, он пообещал нам продолжить выступление следующей ночью.

Повсюду виднелись языки пламени и клубы пара: водопровод действовал, и потоки воды заливали тлеющие руины.

Особняк Туллии был совсем рядом, и я направился туда, мечтая хоть немного соснуть. Об отце я не беспокоился, зная, что его дом расположен в безопасном месте; я полагал, что старик все еще не вернулся из загородного поместья, — иначе он наверняка бы присутствовал на выступлении Нерона.

Однако я нашел его во владениях Туллии. Часто моргая покрасневшими от дыма глазами, он поведал мне, что его жена забрала все самое ценное и уехала в поместье.

Юкунд тоже был с ней. Он еще весной по-мужски обрезал волосы и надел тунику с узкой красной каймой. Желая поглядеть на пожар, он с приятелями сбежал из палатинской школы и вскоре угодил под струю расплавленного металла, внезапно вылившуюся из недр какого-то полуразрушившегося храма. Ему обожгло обе ноги, и отец был уверен, что Юкунд навсегда останется калекой.

— Что ж, по крайней мере мальчик не будет воином, — добавил отец, заикаясь от волнения. — Я не вижу ничего хорошего в том, чтобы проливать кровь где-нибудь в пустынях Востока.

Старик был явно навеселе, но я, хотя и удивился, постарался не показать виду, так как полагал, что его расстроило несчастье с Юкундом.

Отец поймал мой изумленный взгляд и немедленно вспылил.

— Может, я и вправду слишком много пью, — заявил он, — но это лишь потому, что день моей смерти близок. И Юкунд тут совершенно ни при чем. Все равно быстрые ноги носили этого юношу по слишком уж опасным тропам. Поверь: лучше предстать перед богом хромым, чем с грязными помыслами и завистью в сердце. О Минуций, с тех самых пор, как умерла твоя мать, я превратился в духовного урода.

Отцу было далеко за шестьдесят, и он обожал вспоминать о прошлом. Я знал, что мысли о скорой кончине посещают его довольно часто, и потому не придал особого значения этим словам.

— О каких это пустынях Востока ты говоришь? — спросил я.

Отхлебнув вина из золотого кубка, отец повернулся ко мне.

— Среди школьных друзей Юкунда есть несколько сыновей восточных правителей, весьма хорошо относящихся к Риму и считающих возможное падение Парфянского царства гибелью для нас. Эти молодые люди больше римляне, чем мы с тобой, и Юкунд наверняка станет таким же. Сенаторы не раз обсуждали вопрос о Парфии в своем комитете по делам Востока. Как только в Армении воцарится мир, Рим сможет опереться на нее, и Парфия окажется меж двух огней.

— Да какая может быть война, когда Риму грозит такая опасность?! — воскликнул я. — Три городских квартала лежат в развалинах, а прочие шесть все еще горят. В огне погибли многие наши храмы — Весты, например. Нет больше подлинного римского свода законов!.. Восстановление столицы займет долгие годы и потребует огромных средств, а ты говоришь о дорогостоящей войне!

— К сожалению, — мрачно ответил отец, — я не обладаю даром прорицателя или ясновидящего, хотя в последнее время мне и стали сниться сны, о значении которых следовало бы задуматься. Впрочем, сны — это сны. Итак, позволь мне объяснить тебе ход своих мыслей. Чтобы возродить Рим, придется обложить провинции непомерными налогами, а это наверняка вызовет недовольство. Через какое-то — весьма недолгое — время оно достигнет своей вершины, и люди начнут обвинять власти предержащие. Так неужто тебе не знакомо следующее высказывание: война — лучший способ разрешения внутренних противоречий? Когда война начнется, деньги на ее ведение отыщутся непременно.

Отец умолк и посмотрел мне в глаза.

— Или ты не слыхал, — продолжил он после минутной паузы, — сетования многих наших сограждан на то, что Рим ослабел, сдает военные позиции, становится уязвимым для врагов. Молодежь высмеивает старинные традиции и обычаи предков и издевается над историческими пьесами Ливия[86]. И тем не менее в их юношеских жилах тоже течет кровь волчицы.

— Но Нерон вовсе не желает воевать, — возразил я. — Его даже убедили отказаться от Британии. Он хочет лишь одного — лавров певца и актера.

— При необходимости правитель всегда прислушивается к голосу народа — иначе он попросту потеряет трон, — ответил отец. — Народ, разумеется, тоже не стремится драться с иноземцами; ему нужны только хлеб и зрелища. И однако есть могущественные силы, которые надеются извлечь из будущей войны выгоды для себя. В Риме сейчас множество богачей — не граждан, нет, но вольноотпущенников, не связанных традиционной необходимостью думать в первую очередь о процветании государства. Ты, Минуций, наверное, плохо представляешь себе, какую силу имеют деньги, когда с их помощью люди надеются увеличить свое состояние.

В великом волнении он вдруг оборвал свою речь, задумался, а потом снова глянул мне в глаза.

— К счастью, — переменил он внезапно тему разговора, — деньги — это еще не все. Надеюсь, тебе удалось сохранить деревянную чашу твоей матери?

Я почувствовал, что краснею. Ссорясь с Клавдией, я совсем забыл о чаше, а ведь свой дом я уже потерял, значит, и этот кубок тоже. Я решительно поднялся, заявив:

— Дорогой отец, ты куда пьянее, чем тебе кажется. Лучше нам позабыть о твоих фантазиях. Ложись-ка спать, а мне пора возвращаться к своим обязанностям. Уверяю тебя: ты не единственный, кого сегодня терзают дурные предчувствия.

Отец прослезился (что нередко случается с пьяницами) и принялся умолять меня не сомневаться в правдивости его слов. Он, мол, вот-вот умрет, и я тогда вспомню этот наш разговор.

Покинув дом отца, я направился к Авентину, стараясь держаться подальше от пылающих зданий.

Жар, однако, оказался настолько силен, что я решил пройти по мосту в еврейский квартал, а затем меня на лодке отвезли в указанное мною место на другом берегу Тибра. Все владельцы лодок заработали кучу денег, этак вот обслуживая погорельцев.

Как ни странно, склон Авентина, обращенный к реке, почти не пострадал от пожара, хотя дыма было много, и я даже несколько раз сбивался с пути. К сожалению, храм Луны и соседние здания лежали в руинах, но вот мой дом уцелел. Он оказался на самой границе огня, но ему ничего не угрожало, ибо сильный ветер на давал пламени распространиться на вершину холма. Между прочим, там не было никаких заграждений от пожара — преторианцы всего лишь разобрали несколько небольших зданий.

Рассвело. Настал восьмой день великого бедствия. Повсюду на улицах вповалку лежали спящие люди — мужчины, женщины, дети. Даже пустые цистерны для воды были заняты ими под временные убежища. Перешагивая через неподвижные тела, я добрался наконец до своего дома и вошел внутрь.

Там было пусто; никто не осмелился воспользоваться отсутствием хозяев и занять просторные залы, хотя двери оказались не заперты.

Чуть ли не бегом направился я к себе и открыл ларь; деревянная чаша, по-прежнему завернутая в шелковый платок, была на месте.

Я взял ее в руки, и мною тотчас овладел неизъяснимый ужас. Неужели этот предмет действительно способен сотворить чудо? Вдруг именно материнская чаша уберегла наш дом от огня и грабителей? Ведь я давно подозревал, что мой антиохийский учитель Тимай был прав, называя этот кубок «чашей Фортуны». Так и не выпустив реликвию из рук, я без сил рухнул на ложе и тотчас заснул.

Я проспал до самого вечера — до появления звезд на небе. Разбудили меня песни христиан и их же радостные вопли. Спросонок я не понял, что происходит, и сердито прикрикнул на отсутствующую Клавдию, велев ей вести себя потише. Мне почудилось, будто сейчас обычное утро и меня ожидают вольноотпущенники и клиенты. Только выглянув во двор, я вспомнил о том, что случилось.

Отблески огня свидетельствовали о продолжающемся пожаре, и все-таки я чувствовал, что худшее уже позади.

Отыскав взглядом в толпе рабов своих людей, я похвалил их за мужество, проявленное при охране дома, — им, мол, наверняка приходилось рисковать жизнью.

Чужих же рабов я убедил поскорее вернуться к хозяевам, которые в этом случае, возможно, не накажут их за бегство.

Тем самым мне удалось несколько уменьшить толпу, заполонившую мой сад, однако с десяток мелких торговцев и ремесленников все же упросили меня разрешить им остаться в моих владениях, ибо они лишились своего имущества, и им некуда было идти.

Среди их близких я заметил стариков и грудных младенцев и не смог, разумеется, выгнать бедолаг на дымящиеся развалины.

Осмотревшись по сторонам, я различил в сумерках уцелевшую колоннаду Капитолийского храма, озаренную сполохами огня. На остывших руинах копошилось множество людей, надеявшихся найти золотые слитки.

Как я потом узнал, именно в тот день Тигеллин приказал солдатам охранять фундаменты и остовы уничтоженных пожаром домов, дабы обеспечить в городе надлежащий порядок. Даже хозяевам запрещалось бродить по родным руинам.

Служители нашего зверинца вынуждены были стрелять из луков, чтобы отгонять от запасов воды и пищи охотников поживиться ими.

Кто-то украл несколько антилоп и оленей, живших в открытых вольерах; зубра, к счастью, тронуть побоялись.

Все римские термы были разрушены, и потому Нерон решил завершить свое второе поэтическое выступление, купаясь в священном пруду. Он сильно рисковал, ибо вода там стала мутной и грязной, однако цезарь отличался физической выносливостью и прекрасно плавал. Впрочем, люди не одобрили этого, а многие даже уверяли, будто император виновен не только в поджоге Рима, но и в том, что вода Тибра теперь непригодна для питья.

Когда начался пожар, Нерон находился в Анции; те же, кто желал взбудоражить народ, разумеется, не упоминали об этом.

Прежде мне уже не раз приходилось восхищаться сноровкой и изворотливостью, с какими городские власти справлялись с трудностями, но в этот раз они просто превзошли себя. На месте уничтоженных пожаром зданий на удивление быстро вставали новые, и многочисленные погорельцы получали жилье и небольшие деньги на обзаведение хозяйством.

Всем провинциальным городам велели посылать в столицу одежду и домашнюю утварь. Суда, обычно перевозившие пшеницу, использовались для переправки щебня, который ссыпали в приморские болота.

Цену на зерно снизили до двух сестерциев — дешевле и вообразить было нельзя.

Рельеф города менялся на глазах: прежние впадины засыпались, пригорки и небольшие возвышения сравнивались с землей. Мечтая о новой огромном дворце, Нерон оставил для себя участок между Палатином, Целием и Эсквилином[87]; выгоревшие территории предназначались для возведения красивых зданий, причем старый план Рима во внимание не принимался. Власти давали деньги тем гражданам, которые соглашались быстро построить себе жилища, подчинившись новым архитектурным правилам; те же, кто сомневался в своих силах, вообще лишались права на заем и строительство.

Все дома было приказано делать каменными, не выше, чем в три этажа, со сводчатыми галереями, глядящими на улицу, и с бассейном во внутреннем дворике.

Подача воды особым образом регулировалась, так что состоятельные люди должны были отказаться от прежних привилегий и привычек и начать экономить при поливе садов и купании в термах.

Меры эти были разумными и вынужденными, но вызывали серьезное недовольство горожан, причем не только знатных. Например, многих раздражали широкие, залитые солнечными лучами улицы. Конечно, они были куда безопаснее узких и извилистых улочек старого Рима, но зато совсем не имели укромных уголков — негде было спрятаться от зноя, негде поцеловаться и пообниматься влюбленным. Пожилые люди ворчали, что будет заключаться большое количество вынужденных браков: ведь все знают, что случается, когда молодые люди оказываются наедине в скрытом от нескромных взоров помещении.

Провинциальные города и их богатые жители слали пожертвования для восстановления столицы, но это была капля в море, и вскоре, как и предсказывал мой отец, сильно выросли все налоги, что привело тысячи жителей империи на грань разорения.

Нерон намеревался возродить все погибшие в огне цирки, храмы и театры, а это стоило таких Денег, что, пожалуй, наша страна должна была бы отказаться от самого необходимого, чтобы осуществить сей грандиозный замысел. Когда же стало известно о размерах тех участков, которые император собирался забрать себе, чтобы построить там величественный роскошный дворец, по городу с новой силой поползли слухи: Нерон, мол, сам поджег свою столицу, надеясь отхватить себе побольше пустошей, что появились на месте сгоревших и разрушенных стенобитными орудиями лавок торговцев зерном.

Ближе к осени прошли сильные ливни, смывшие с руин копоть. День и ночь бесконечные вереницы воловьих упряжек везли в город строительный камень. Повсюду раздавались шум и крики рабочих, трудившихся даже в праздники, чтобы поскорее закончить работы, и римляне, привыкшие к частым цирковым представлениям, нарядным шествиям и обильной еде, роптали все громче. Им было голодно и томительно скучно.

Горожане стали забывать о сословных различиях, сплоченные общей бедой и недовольством. Порой даже консулы возвышали свой голос на площадях, расписывая в красках многочисленной публике, как оскорбляли их пьяные преторианцы, выгоняя из домов и поджигая последние по приказу императора.

Многие откровенно выступали против христиан (не делая при этом различия между ними и всеми евреями) и рассказывали, что сектанты веселились и пели гимны, бегая по охваченному пламенем городу. Странным казалось и то обстоятельство, что еврейский квартал на другом берегу Тибра, как и прочие районы, населенные иудеями, совсем не пострадал от пожара.

Людей давно уже раздражали независимость евреев, их стремление не смешиваться с горожанами других национальностей, их десять синагог, а также их совет, имеющий право судить по иудейским законам. Евреям даже разрешалось не помещать в своих молельнях изображение императора; ну, а то, что все они — ярые колдуны и маги, было общеизвестно.

Хотя Нерона и обвиняли в преднамеренном поджоге Рима и вслух, и шепотом, все прекрасно сознавали, что объявить его преступником нельзя. Однако должен же был кто-нибудь ответить за несчастья, обрушившиеся на город!

Против императора выступали главным образом члены древних богатых семейств, потерявшие, при пожаре свои почитаемые реликвии и восковые пантеоны домашних богов. Их недовольство поддерживали нувориши, опасавшиеся утратить огромные состояния при уплате государственных налогов. С другой стороны, простолюдины сумели оценить заботу, которую проявили о них власти, и скорость, с какой они это делали. Кроме того, народу ни за что не приходилось платить.

Римляне низкого звания издавна привыкли чтить своих императоров. Они видели в цезаре защитника народных интересов, способного противостоять знати; личность его была неприкосновенна. Плебеи испытывали злобную радость, когда богачи отдавали Нерону свои земельные участки, и ликовали, узнав о каком-либо другом ущемлении их прав. Впрочем, от этого ненависть к евреям в Риме ничуть не уменьшалась.

Уверяли, будто иудеи давно предсказывали большой пожар. Вспоминали, как Клавдий в свое время изгонял их из столицы. Сначала люди всего лишь делали намеки и строили предположения, но вскоре в городе открыто заговорили о том, что Рим подожгли евреи. Они, мол, мечтали об исполнении пророчества и хотели нажиться на человеческом страдании.

Такого рода разговоры таили в себе большую опасность, и потому несколько известных в Риме евреев обратились к Поппее, прося у нее заступничества перед Нероном. Они объяснили императрице, в чем различие между иудеями и христианами, хотя сделать это было нелегко, так как Иисус из Назарета безусловно являлся иудеем. Основную часть римских христиан составляли евреи, отлученные от синагоги и не признававшие обряд обрезания.

Поппея полагала себя женщиной набожной. Она почитала Иерусалимский храм и даже знала истории об Аврааме, Моисее и прочих иудейских святых. Однако просители не были с ней до конца откровенны и умолчали о скором пришествии Мессии, предсказанном в древних книгах.

Поппея растерялась от обилия мудрых речей и послала за мной, чтобы узнать, чего же, собственно, добиваются от нее евреи.

— Они хотят, чтобы ты разрешила их спор, — ответил я шутливо. — Чей, мол, Мессия, Иисус из Назарета?

Евреев мой ответ возмутил.

— Это вовсе не смешно, — заявили они. — Христианский Христос не имеет к нам никакого отношения. Да будут прокляты те, кто признает его иудейским Мессией! Мы не имели и не имеем ничего общего с ними, и неважно, обрезаны они или нет. Это христиане предсказывали Страшный суд и пели во время пожара благодарственные гимны. Мы не в ответе за их преступления.

— Но христиане не преступники, — поспешно возразил я. — Они кроткие и миролюбивые, хотя и глуповатые люди. Они куда глупее вас. Вы же не верите в неотвратимость божьей кары и тысячелетнее царство, не так ли?

Евреи обиженно взглянули на меня и, сдвинув головы, принялись совещаться.

— Ладно, оставим это, — сказали наконец они. — Все, чего мы сейчас хотим от вас, это обещания, что вина христиан не будет перенесена на евреев. Мы же со своей стороны убеждены, что эти сектанты способны на любую пакость.

Разговор нравился мне все меньше и меньше.

— В твоем утомленном взоре, Поппея, я ясно вижу признаки надвигающейся головной боли, — озабоченно произнес я. — Давайте завершать нашу беседу. Итак, евреи отрицают свою связь с христианами. Наши благочестивые посетители считают христиан плохими, а себя — хорошими. Верно?

Лица стариков ожесточились, но я, не обратив на это никакого внимания, продолжал:

— Возможно, среди христиан действительно есть бывшие преступники, но все они давно вступили на путь исправления, и их грехи прощены. Впрочем, я слышал, что их бог суровее всего наказывает за гордыню… Я повторяю: христиане миролюбивы и тихи. Они всегда рады помочь бедным, утешить больных и несчастных и навестить узников. Что же в этом дурного?

Поппея внезапно вновь проявила интерес к разговору.

— И все-таки, о чем это толкуют наши собеседники? На какие такие пакости способны христиане? — спросила она. — Есть в этом деле нечто подозрительное, но я не могу понять, что именно.

— Может, до тебя доходили дурацкие сплетни о виновниках пожара? — улыбнулся я. — По-моему, евреи запоздало пытаются внушить нам, что они не поджигали Рима и что за это должны ответить другие люди. Они, видишь ли, полагают, будто эти обвинения столь же вздорны, как и обвинения, выдвигаемые некоторыми безумцами против самого императора.

Но улыбка сползла с моего лица, когда я услышал слова Поппеи. Ах, как же ругал я себя за то, что забыл о ее страхе перед таинственной еврейской магией! Иначе мне надо было повести разговор, совсем иначе.

Итак, Поппея, вся просветлев, воскликнула:

— Теперь я поняла вас, уважаемые! Идите же с миром и ничего не бойтесь. Я не допущу, чтобы вас подозревали хоть в чем-нибудь дурном. Очень хорошо, что вы обратились ко мне и объяснили разницу между вами и христианами.

Евреи благословили ее именем своего бога и, сияя от счастья, удалились.

— Неужели ты не осознаешь, что их ненависть к христианам круто замешена на обыкновенной зависти? — спросил я. — Христианское учение завоевало сердца многих и многих, и оттого Иерусалим и синагоги лишились большого количества даров.

— Если у евреев есть причины ненавидеть христиан, — резко заявила Поппея, — значит, эти сектанты опасны и коварны. Ты же сам только что утверждал, будто среди них встречаются преступники.

Больше она не пожелала слушать никаких объяснений. В ее хорошенькой головке попросту не нашлось бы для них места. Я думаю, что она прямиком отправилась к Нерону и убедила его, что Рим подожгли члены опасной христианской секты, состоящей сплошь из грабителей и убийц.

Нерон был очень доволен, когда узнал об этом, и тут же приказал Тигеллину найти побольше доказательств вины христиан. Но, предупредил он, расследование не должно касаться евреев, ибо учение последних только напоминает христианское, не имея с ним на самом деле ничего общего.

Вообще-то такого рода следствие положено было бы вести префект}' города, однако император больше доверял Тигеллину. Этого человека совершенно не занимали религиозные тонкости, он просто слепо выполнял приказ. Был учинен розыск среди выходцев с Востока, кои во множестве приезжали в Рим, и за один день арестовали тридцать подозрительных лиц, которые охотно признались в том, что они — христиане, и очень удивились, когда их отвели в тюрьму. Допрошенные с пристрастием, они тем не менее отрицали, что подожгли город, но зато называли имена своих единоверцев, не видя в этом ничего плохого. Так что солдатам оставалось только идти в указанные дома и хватать там христиан обоего пола. Но, как ни странно, ни мужчины, ни женщины не оказывали никакого сопротивления, безропотно подчиняясь воинам.

К ночи была задержана тысяча христиан, в основном — беднейших горожан. Преторианцы получили приказ подходить к любой толпе и громко спрашивать, есть ли тут последователи христианской веры. Наивные откликались, и их немедленно волокли в тюрьму.

Тигеллина отнюдь не обрадовала необходимость найти помещения для всех задержанных и допросить многие сотни людей, и он решил облегчить себе задачу, «проредив» ряды подозреваемых. Вначале он освободил тех евреев, которые доказали, что были обрезаны, а затем весьма сурово поговорил с двумя всадниками, захваченными вместе с толпой. Разумеется, они тоже были отпущены — вряд ли в Риме нашелся бы хотя один человек, который посмел бы обвинить их в поджоге.

Среди задержанных оказалось и несколько зажиточных горожан; они растерянно уверяли, что арестованы по ошибке, и предлагали префекту преторианцев дорогие подарки, желая получить взамен свободу.

Тигеллин охотно шел на эти сделки, ибо полагал, что во всем виноваты беглые рабы и заклейменные преступники. Ему страстно хотелось очистить Рим от всяческого сброда, и он надеялся переловить всех смутьянов-христиан.

Поначалу заключенные были спокойны и разговорчивы. Они общались со своим богом и своими соседями по камерам, пытаясь понять, в чем же их обвиняют. Но когда стало ясно, что Тигеллина интересует поджог Рима и все обстоятельства, связанные с этим страшным бедствием, и что некоторых почему-то отпускают по домам, люди замкнулись и принялись недоверчиво и испуганно оглядываться по сторонам.

Обрезанных отделили от необрезанных, что, по мнению многих, могло означать лишь одно: правоверные иудеи заодно с властями, и им выгодно обвинять своих давних врагов в самых страшных преступлениях. Завязался ожесточенный спор между сторонниками Кифы и сторонниками Павла, результатом коего явилось общее решение втянуть в это дело побольше людей, причем по возможности известных и высокопоставленных.

— Когда Тигеллин увидит, сколь многих ему придется арестовать, он непременно одумается и освободит всех нас, — уверяли друг друга несчастные.

Итак, в Риме за несколько часов задержали сотни обывателей, подозреваемых в том, что они являлись последователями Христа. В тюрьме оказались целые семьи жителей Рима вместе с дальними родственниками, соседями и знакомыми, прибывшими из восточных провинций.

Тигеллин провел бурную ночь, развлекаясь с юными любовниками, и поднялся утром в очень мрачном настроении. На площади, где обычно происходили учения его преторианцев, он увидел множество хорошо одетых горожан, сидевших в окружении своих домочадцев прямо на земле.

Ему показали длинные списки арестованных и спросили, следует ли обыскивать жилища тех консулов и сенаторов, которых находившиеся со вчерашнего дня в тюрьме христиане назвали в числе своих единоверцев.

Тигеллин, поразмыслив, решил не давать ходу доносам и заявил, что бесстыдные христиане сознательно оболгали уважаемых граждан Рима. Угрожающе помахивая бичом, он прохаживался по площади и спрашивал то у одного, то у другого:

— Ты и впрямь почитатель Христа?

И все радостно кивали, и улыбались, подтверждая, и никто не отрекся от веры в Спасителя мира.

Эти люди выглядели настолько искренними, спокойными и простодушными, что префект преторианцев только дважды или трижды легонько ударил кого-то из них своим хлыстом, будучи почти уверен, что произошла ошибка и что полученный им приказ будет вот-вот отменен.

Велев подсчитать указанных в списках христиан, Тигеллин ужаснулся, потому что таковых оказалось более двадцати тысяч. Неужели какому-нибудь сумасшедшему могла прийти в голову мысль наказать такое количество людей?!

Тем временем по Риму распространились слухи о массовых арестах христиан.

Тигеллина принялись осаждать десятки завистливых и злобных безумцев, утверждавших, будто они своими глазами видели членов преступной общины, собиравшихся на вершинах холмов, и своими ушами слышали, как тс распевали песни, предсказывавшие схождение с небес испепеляющего огня.

В столице начались беспорядки. Погорельцы, получившие от городских властей временное жилье, воспользовались случаем и стали грабить дома евреев и громить их лавки, жестоко избивая хозяев и не разбираясь, кто перед ними — правоверный иудей или христианин.

Стражники никак не препятствовали возбужденным толпам, безжалостно тащившим в преторию залитых кровью людей; солдаты не желали мешать гражданам исполнять свой долг и разоблачать поджигателей.

Однако Тигеллин, всегда отличавшийся здравомыслием, вскоре запретил самосуды, заверив народ, что император вполне разделяет этот праведный гнев и непременно накажет виновных. Преторианцы получили приказ навести порядок в городе и защищать христиан от обезумевших убийц и грабителей и Доставлять сектантов в тюрьму, где они, безусловно, были в большей безопасности, чем в собственных Домах.

С раннего утра в моем саду и в доме на Авентине стали собираться перепуганные единоверцы Клавдии, надеявшиеся, что тут их не тронут. Однако соседи грозили мне кулаками, осыпали оскорблениями и даже бросали в нас через ограду камни и палки.

Вооружать своих рабов я не осмеливался, ибо понимал, что в этом случае христиан смогут обвинить в сопротивлении властям; я только велел бдительно охранять садовую калитку и все входы в дом. Я оказался в очень неприятном положении, и единственное, что меня утешало, было полученное мною согласие Клавдии отправиться в сопровождении слуг в загородное поместье в Цсре, чтобы там разрешиться от бремени.

Беспокойство за нее сделало мое сердце чувствительным и податливым на чужие страдания, и я не мог без сочувствия относиться к столь любимым ею христианам. Хорошенько все обдумав и взвесив, я серьезно поговорил с ними, посоветовав незамедлительно покинуть город, так как было очевидно, что всех их ожидают преследования и суровые кары.

Мои собеседники, однако, резко протестовали, утверждая, что никто не в силах доказать несуществующую вину и что все они — люди миролюбивые, стремящиеся к добру, справедливости и тихой жизни. Может, они и согрешили в чем-то перед Христом, но уж государству и императору их упрекнуть не в чем. Они намеревались просить законников, чтобы те защитили их братьев и сестер по вере от столь великого и незаслуженного произвола, а также носить страждущим в узилище еду и питье и утешать их в горе. В то время мы еще не знал, сколько именно человек было арестовано прошлой ночью.

Чтобы избавиться от них, я, в конце концов, обещал им деньги и убежище в своих поместьях в Целе и других усадьбах. Но и на это они согласились только тогда, когда я объявил, что отправлюсь к Тигеллину и вступлюсь за несправедливо обиженных.

Я занимал на государственной службе пост, сравнимый с преторским, и потому христиане полагали, что я буду полезнее для них, чем безвестные нищие законники. Вскоре все они покинули мой бедный замусоренный сад; на ходу они размахивали руками и громко спорили, все еще сомневаясь в правильности своего решения покинуть город.

Тем временем арестованные, находившиеся на площади, посоветовались со своими предводителями и решили — ради единого Христа — забыть все внутренние распри. Спаситель, говорили они, конечно же, снизойдет к ним и спасет от гонений. Всех очень пугали крики боли, доносившиеся из темниц, и люди успокаивали себя молитвами и пением.

Среди них было несколько человек, разбиравшихся в законах. Переходя от мужчины к мужчине и от женщины к женщине, они рассказывали им о том, что император помиловал Павла, и призывали даже под самыми жестокими пытками не признаваться в участии в поджоге Рима, ибо это повредит всем христианам.

Людям говорили, что страдания во имя божье не должны ни удивлять, ни страшить их — ведь они были давным-давно предсказаны. Несчастным разрешалось лишь не отрекаться от своей веры и славить Христа — вот и все.

Подойдя к претории, я изумился огромному количеству арестованных и подумал, что только сумасшедший может поверить в их виновность.

Я появился как раз вовремя — префект преторианцев совершенно растерялся и не знал, что ему теперь делать.

Едва завидев меня, он закричал, что, беседуя с Нероном, я искажал правду о христианах и что вряд ли тут найдется хотя бы один поджигатель.

Я ответил, что мне ни разу не приходилось обсуждать с императором вину сектантов и вообще говорить с ним о религии — христианской в том числе.

— Я не слышал о них ничего плохого, — заявил я, смотря прямо в глаза Тигеллину. — Все они безобидны и способны ссориться только друг с другом, обсуждая вопросы своей веры. Они ничего не понимают в политике и государственных делах и даже развлекаются не так, как мы. Ты же знаешь, они не признают ни театра, ни цирка. Да разве можно заподозрить их в поджоге?!

Усмехнувшись, Тигеллин развернул один из своих свитков и указал мне мое собственное имя.

— Знай же, — сказал он презрительно, — что тебя тоже обвиняют в приверженности христианству. И твою жену, и многих твоих домочадцев, хотя и не называют никого из них по именам.

Мне показалось, что на мои плечи рухнула вдруг каменная глыба; я не мог вымолвить ни слова.

Рассмеявшись, Тигеллин похлопал меня по спине.

— Надеюсь, ты не думаешь, что я отношусь одинаково серьезно ко всем доносам? — проговорил префект преторианцев, внимательно глядя мне в глаза. — Ведь я же знаю и тебя, и твое отношение к императору. Ты — человек государственный, тебе некогда заниматься всякими глупостями. А уже о Сабине и говорить нечего. Неважно, кто именно на тебя клевещет, но он даже не знает, что ты развелся с женой. Просто все эти христиане — закоренелые преступники, которые хотят замарать знатных людей Рима и доказать, что те тоже верят в какого-то там Мессию.

— И все-таки этот заговор кажется мне странным, — поразмыслив, продолжил он. — Уж больно много народу в него втянуто. И все арестованные так охотно признаются в том, что они — сектанты… Клянусь Юпитером, эти люди кем-то околдованы, и мне нужно в этом разобраться. Ничего, накажем для острастки с десяток виновных, и остальные быстро одумаются и отрекутся от своего бога.

— По-моему, твоя мудрость, Тигеллин, подсказывает тебе, чтобы ты уничтожил эти списки. Да и как тут определить, кто виновен больше, а кто меньше? — отозвался я с сомнением в голосе.

— Насчет списков ты прав, — кивнул нехотя префект. — Ведь там встречаются имена всадников и даже сенаторов и консулов. Лучше я сохраню это в тайне и не стану пока сообщать Нерону, что многие знатные граждане — христиане и, следовательно, могут быть причастны к поджогу города.

Он внимательно посмотрел на меня, и в его глазах вспыхнул огонек алчности. Я понял, что он будет вымогать деньги у тех, на кого написали доносы, и выкачивать из них целые состояния. Ведь каждый с радостью заплатит, сколько ему скажут, лишь бы избежать ареста и сохранить себе жизнь.

И я повторил свой вопрос о виновных и невиновных.

— Да я и так сказал тебе больше, чем следовало, — напыщенно заявил Тигеллин.

Однако я настаивал, и тогда он провел меня по тюремным камерам, переполненным стонущими избитыми людьми.

— Имей в виду, что я приказывал клеймить и пытать только беглых рабов и тех, кто казался мне подозрительным, — объяснил префект. — Иногда дело кончалось обычной поркой, но в некоторых случаях приходилось пользоваться клещами и раскаленным железом. Они довольно-таки выносливы, эти христиане. Многие из них умирали, ни в чем не сознавшись, беспрестанно выкрикивая имя Мессии. Впрочем, были и такие, что раскисали, только лишь увидев орудия пыток.

— И в чем же они сознавались? — поинтересовался я.

— В том, что подожгли Рим по приказу Христа, — сообщил Тигеллин, глядя мне прямо в глаза.

И, заметив мое изумление, добавил:

— Ответы были на любой вкус. Двое-трое согласились с тем, что вместе с солдатами поджигали дома. Некоторые уверяли, будто их бог наказал Рим пожаром за грехи его обитателей. Разве этого недостаточно? Еще они говорили, что ждали Христа, который должен был спуститься с неба во время пожара и начать судить не признающих его. А это уже похоже на тайный заговор против государства. Вот почему христиане должны быть наказаны, и неважно, сами ли они додумались поджечь город или же им внушили этот жестокий замысел другие люди.

Тут я обратил внимание на девушку, связанную кожаными ремнями и лежавшую на залитой кровью каменной скамье. Губы у нее были разбиты, а все тело изуродовано железными клещами. Жить ей, как мне показалось, осталось совсем недолго.

— И в чем же созналась эта юная преступница? — спросил я.

Тигеллин передернул плечами. Он явно избегал моего взгляда.

— Постарайся понять меня, — пробормотал он. — Последние несколько часов я трудился как молотобоец, принуждая этих людей сообщить то, что им известно, но хотел бы я знать, чего, собственно, я от них добиваюсь. Ох, и не нравится мне такая работа! Девица рассказала только, что вскоре в Рим придут какие-то судьи, которые в наказание за мои злодейства бросят меня в огонь. Мстительная оказалась особа! И о пожаре говорила странно, вроде и волнуясь, и радуясь одновременно. Впрочем, христиане вообще кажутся опьяненными этим бушующим пламенем. Да и не они одни. Недаром же Нерон взобрался на башню Мецената, откуда было удобно смотреть на языки огня.

Я сделал вид, что внимательно приглядываюсь к девушке, хотя мне очень хотелось закрыть глаза или вообще уйти из этого страшного места.

— Тигеллин, — медленно произнес я, — а ведь она похожа на еврейку.

Тигеллин испуганно схватил меня за руку.

— Только не говори ничего Поппее, — попросил он. — Сам подумай, легко ли отличить еврейку от нееврейки? С мужчинами все понятно, а вот с женщинами… Однако она наверняка христианка. И, между прочим, отнюдь не отреклась от своей веры, хотя за это я обещал сохранить ей жизнь. Может, ее околдовали?

К счастью, история юной христианки заставила Тигеллина отказаться от пыток. Ведь виновных в поджоге будет судить сам император, и вряд ли его заинтересуют итоги предварительного разбирательства.

Едва мы с Тигеллином вернулись в его личные покои, как префекту доложили, что с ним желают побеседовать старик-сенатор Пуд Публикола и какой-то пожилой еврей, причем оба кричат и сердятся.

Тигеллин, нахмурившись, озабоченно почесал в затылке.

— Пуд — человек мягкий и глупый, — сказал он, обращаясь ко мне. — За что ему злиться на меня? Может, я по ошибке арестовал кого из его клиентов? Останься здесь и помоги мне — ведь ты так хорошо разбираешься в еврейских обычаях.

Сенатор Пуд буквально ворвался в комнату. Его убеленная сединами голова тряслась от ярости. К моему удивлению, следом вошел Кифа с пастушеским посохом в руке; лицо его было красно от волнения. Этих двоих сопровождал бледный от страха молодой человек по имени Клетий, которого мне уже приходилось встречать — он состоял при Кифе толмачом.

Поднявшись, Тигеллин собрался было вежливо поприветствовать сенатора, однако старик с бранью накинулся на него, норовя пнуть в бок своей пурпурной сандалией.

— Ты, Тигеллин, — кричал Пуд, — вонючий лошадиный барышник, развратник и педераст! Что все это значит?! Что это ты задумал? Как посмел ты оскорбить добродетельных христиан?!

Тигеллин принялся миролюбиво объяснять, что его увлечение мальчиками не имеет никакого отношения к службе и он вовсе не стыдится того, что, прежде чем стать префектом преторианцев, он в дни своего изгнания разводил лошадей.

— И вообще, дорогой Пуд, — добавил Тигеллин, — прекрати оскорблять меня. Ведь ты явился сюда не как частное лицо, но как государственный муж. Если же ты хочешь в чем-то обвинить меня, я тебя внимательно выслушаю.

И тут в разговор вмешался Кифа. Воздев руки, он быстро произнес несколько фраз по-арамейски, даже не взглянув в мою сторону, как будто мы и знакомы с ним не были.

Тигеллин изумленно посмотрел на него и спросил:

— Кто этот еврей? С кем и о чем он сейчас беседует? Я надеюсь, он не колдует и у него под плащом не спрятан опасный амулет, наводящий порчу?

Я дернул Тигеллина за одежду, привлекая его внимание.

— Это предводитель христиан по имени Кифа, — объяснил я. — Считается, что он воскрешал мертвых и творил иные чудеса, которые даже не снились известному тебе Симону-волшебнику. Он давно уже находится под покровительством сенатора Пуда, вылеченного им когда-то от тяжкого недуга.

Тигеллин выставил вперед два растопыренных пальца, обороняясь от злых чар Кифы.

— Он еврей, — твердо произнес префект. — И я не желаю иметь с ним ничего общего. Пускай он немедленно убирается отсюда вместе со своим колдовским посохом, иначе я рассержусь.

Тем временем сенатор успел взять себя в руки.

— Глубокоуважаемый Кифа, — сказал он, — пришел к тебе, чтобы ответить на все те обвинения, которые ты, Тигеллин, выдвигаешь против христиан. Он просит отпустить их и предлагает взамен себя, ибо Кифа — пастырь над ними, и арестованные тобою несчастные лишь следовали по пути, указанному им этим мудрым человеком.

Лицо Тигеллина побелело, губы задрожали. Прижавшись к стене, он пробормотал:

— Выставьте его вон, иначе я за себя не ручаюсь. И посоветуйте ему вообще покинуть наш город. По приказу императора я расследую дело о поджоге Рима злоумышленниками, и многие из них уже сознались в содеянном. Правда, я не отрицаю, что некоторые христиане не ведали об этом ужасном плане. Возможно, старый колдун со своим отвратительным посохом тоже из их числа.

Пуд слушал его, недоуменно приоткрыв рот. Обвислые щеки старика дрожали. Наконец он отрицательно покачал головой.

— Все знают, — заявил он громко, — что Нерон сам поджег Рим, чтобы заполучить под свой новый дворец место между Целием и Эсквилином. Однако он заблуждается, если думает, что сумеет безнаказанно переложить вину на христиан. Ведь об этом наверняка станет известно, и тогда ему не убежать от гнева толпы.

Тигеллин огляделся вокруг, как если бы вдруг заподозрил, что у стен есть уши.

— Ты уже старый человек, Пуд, — предостерегающе сказал он, — а с возрастом мысли начинают путаться. Следи же за собой и не позволяй досужим небылицам овладевать твоим разумом. А может, ты тоже христианин и тоже замешан во всем этом? Ведь ты столь доверчив? Я советую тебе впредь быть осмотрительнее. Знай, что твое имя есть в моем списке, хотя я и не придаю значения всяким глупымнаветам. Я убежден: член сената не может оказаться поджигателем и, следовательно, врагом Рима.

Не сводя глаз с Кифы, Тигеллин принужденно рассмеялся. Я заметил, что он вздрагивал всякий раз, как Кифа шевелился.

Пуд, кажется, осознал, что зашел слишком далеко.

— Может, среди христиан и впрямь есть фанатики, изуверы и лжепророки, — сказал он. — Но Кифа не таков. И он готов ответить за всю свою паству на публичном суде. Колдовство тут совершенно ни при чем.

Тигеллин немного успокоился.

— Я не хочу огорчать вас, — примирительно проговорил он, — и я рад был бы уступить, но от меня, к сожалению, мало что зависит. Нет, Пуд, твой еврейский кудесник никак не сможет заменить собою всех арестованных, ибо император строго-настрого велел мне не впутывать в это дело евреев. Ну, сам подумай, мыслимо ли отличить на глаз правоверных иудеев от сектантов? Мне-то, разумеется, кажется, что Рим, избавившись от евреев, посветлеет и похорошеет, но это мое личное мнение, а я состою на службе и обязан выполнить императорский приказ.

Я коротко передал Клетию слова Тигеллина, он перевел их Кифе, и мудрец тут же побагровел от гнева. Сначала он пытался сдерживаться, но потом перешел на крик и даже принялся оживленно жестикулировать. Клетий пытался переводить, я хотел кое-что объяснить и потому тоже вступил в беседу, и так мы говорили одновременно, совершенно не слыша друг друга.

Тигеллин поднял руку, требуя тишины.

— Хватит, — сказал он. — Вот что, Пуд. Уважая твои седины и желая завоевать благорасположение этого могущественного колдуна, я отпущу на свободу десять, или двадцать, или даже сто христиан — тех, на которых он сам укажет. Пускай он без промедления отправляется на площадь и отбирает их. Арестованных и впрямь слишком много, так что я с удовольствием избавлюсь от нескольких десятков.

Однако Кифа, поразмыслив, отказался принять это великодушное предложение и продолжал настаивать на том, чтобы его заключили под стражу, а всех прочих освободили. Его требование могло показаться бессмысленным, но, немного подумав, я понял, что он прав.

Кифа, выбирающий из толпы задержанных сотню-другую чем-то приглянувшихся ему людей, наверняка вызовет ненависть остальных христиан, которые только что с таким трудом сумели договориться между собой и преодолеть внутренние распри.

Переговоры зашли в тупик, и Тигеллин, потерявший всякое терпение, решился отбросить свой страх перед колдовскими чарами, ибо понял, что страдают его авторитет и власть. Он стремительно вышел из дома и рявкнул караульным, чтобы те плетьми выгнали этого нахального еврея вон.

— Но не слишком-то усердствуйте, — добавил префект, — и ни в косм случае не прикасайтесь к сенатору Пуду. Он — высокородный римский гражданин.

Преторианцам не очень хотелось выполнять приказ своего командира, ибо многие из них охраняли Павла, слушали его речи и с тех пор прониклись уважением к христианам. Кроме того, они панически боялись Кифы, считая его могущественным волшебником, так что Тигеллин никак не мог заставить солдат повиноваться.

В конце концов он пообещал награду в размере месячного жалованья тому, кто выгонит Кифу за пределы претории и сделает так, чтобы старик не появлялся больше в Риме.

И вот пятеро новобранцев — грубых и неотесанных людей — согласились избить Кифу. Они хвастались друг перед другом своей смелостью и утверждали, что не боятся никаких заклятий.

Хлебнув вина, они вошли в помещение для допросов и принялись хлестать еврея плетьми, принуждая его удалиться.

Пуд не мог ничего поделать, ибо даже сенатор не смеет отменить приказ, отданный командиром своим подчиненным; он только осыпал ругательствами Тигеллина, на всякий случай отступившего в угол и оттуда подбадривавшего преторианцев громкими возгласами.

Плети, имевшие на концах свинцовые шарики, оставляли на спине и плечах Кифы кровавые следы, но статный старик лишь улыбался и просил солдат бить его сильнее — он был рад пострадать за своего учителя.

Желая облегчить им работу, он скинул грубый плащ и, дабы уберечь его от капель крови, передал сенатору Пуду.

Последний, разумеется, с удовольствием подержал бы одеяние святого старца, но я не мог допустить, чтобы убеленный сединами государственный муж утруждал себя, и потому, сам взяв плащ, перекинул его через плечо.

Обезумевшие от страха солдаты продолжали стегать Кифу, иногда задевая и друг друга, и вскоре его тога превратилась в лохмотья, а седую бороду залила кровь из рассеченного лба. Кровавые брызги летели во все стороны, и нам с Пудом пришлось отойти подальше. Чем яростнее преторианцы бичевали старика, тем лучезарнее он улыбался и тем громче выкрикивал слова благодарности, умоляя Христа благословить воинов за доставленную ему, Кифе, огромную радость.

Наблюдавший эту сцену Тигеллин окончательно уверился в том, что перед ним стоит опаснейший маг и чародей, даже не чувствующий боли, и велел прекратить экзекуцию и вытащить Кифу на улицу.

Солдаты не сразу решились схватить старика, но потом, подстрекаемые насмешками и улюлюканьем своих товарищей, все-таки взяли его под локти и, невзирая на сильное сопротивление, поволокли к выходу. При этом они ругались, то и дело спотыкались и очень мешали друг другу.

Им удалось протащить Кифу через галерею, к самой мраморной лестнице, ведущей во двор.

Здесь он резким движением сбросил со своих плеч их руки и объявил, что добровольно пойдет к воротам — при условии, что его будут непрестанно бить плетьми. Преторианцы охотно согласились на это, но предупредили, что, поскольку своим колдовством он лишил их силы, им не удастся хлестать его так же больно, как прежде.

Арестованные христиане, едва завидев Кифу, толпой бросились к нему, они выкрикивали имя старика и обнимали его колени.

Блаженно улыбаясь, этот поразительный человек просил своих единоверцев выдержать все испытания, ниспосланные им свыше, и твердил о муках Христа. Глядя на окровавленного Кифу, арестованные преисполнялись надеждой, благоговением и мужеством, а их взаимное недоверие бесследно исчезало. Кифа намеревался остаться за оградой и голодать там, ожидая развязки событий, однако Пуд убедил его не делать этого и препоручил обессиленного старика заботам своих слуг, которые должны были тайно проводить христианина в сенаторский дом. Пуд настоял на том, чтобы Кифа воспользовался его носилками, хотя слабый от потери крови старец отказывался от них, уверяя, будто может идти пешком. Сам же сенатор возвратился к Тигеллину, желая еще раз побеседовать с ним — спокойно и достойно, как и подобает знатному римлянину.

Префект преторианцев, недовольный тем, что христиане были слишком возбуждены и слишком громко переговаривались между собой, велел им вернуться на площадь, а несколько человек получило приказ тщательно вытереть забрызганные кровью пол и стены в комнате для допросов.

Христиане недоуменно переглянулись: у них не было ни тряпок, ни щеток, ни тазов для воды. Тигеллин расхохотался.

— Мне неважно, — язвительно проговорил он, — как именно вы это проделаете, хоть языками вылизывайте. Здесь должно быть чисто — вот и все.

Тогда арестованные опустились на колени и принялись вытирать кровь своей одеждой и платками, решив, что их страдания даже не могут сравниться со страданиями Иисуса Христа. И делали они все со смирением и улыбкой.

Пуд, войдя к Тигеллину, напомнил тому об обещании отпустить на волю сто человек, и префект, дабы укрепить свой пошатнувшийся авторитет и не прослыть лгуном, кивнул в знак согласия.

— По мне, так бери хоть две сотни, — примирительным тоном заявил он. — Но лишь из числа тех, кто не сознался в соучастии в поджоге.

Пуд торопливо направился на площадь, опасаясь, что Тигеллин передумает, но префект только засмеялся и крикнул сенатору вслед:

— Это обойдется тебе в сотню сестерциев за каждого — в мой кошелек, разумеется.

Префект отлично знал, что Пуд небогат: его доход едва-едва позволял ему жить так, как полагалось сенатору. В свое время император Клавдий даже снизил денежный ценз, чтобы уважаемый всеми Пуд имел возможность остаться в сенате и не покинуть его по бедности, так что Тигеллин понимал, что большей суммы ему из христианского заступника выжать не удастся.

Из множества задержанных Пуд отбирал тех, кто, как ему было известно, чаще других общался с Кифой, а также девушек и матерей семейств, у которых дома остались дети. Впрочем, он полагал, что против женщин вряд ли будут вообще выдвинуты какие-нибудь обвинения.

Довольный собой, сенатор бродил по площади и утешал знакомых, уверяя их, что арестантов почти наверняка вскоре освободят. Давки вокруг него не было — большинство задержанных христиан не желало покидать своих единоверцев в час опасности.

Тем не менее Пуд отобрал все же двести человек и принялся ожесточенно торговаться с Тигеллином, сбивая назначенную цену. В конце концов префект согласился взять десять тысяч сестерциев — за всех.

Поступок Пуда так растрогал меня, что я тоже вызвался выкупить нескольких узников — из тех, что разделяли взгляды Павла.

Мне казалось важным освободить именно последователей Павла, ибо я думал, что потом, когда все закончится, многие из христиан станут распускать злобные сплетни, уверяя, будто к сторонникам Кифы власти отнеслись снисходительнее.

Говорили, что Павел проповедует излишне сложно, запутанно, излагая свои мысли сумбурно и даже нескладно, однако это было совсем не так. В сравнении с другими проповедниками Павел умел вызвать у своих слушателей куда более полное ощущение причастности к божественным тайнам. Меня очень радовала возможность похвастаться перед Клавдией тем, что я бескорыстно помог ее любимым христианам.

Тигеллин не потребовал у меня выкупа за пленников, так как хотел, чтобы я непременно выступил в суде с речью о религиозных взглядах сектантов. Кроме того, он проникся уважением ко мне за мое поведение во время истязания Кифы — ведь до того, как старика стали избивать, я вовсе не испугался этого колдуна и даже вступил с ним в беседу, потом же я вел себя, как подобает истинному благородному римлянину. Тигеллин сквозь зубы поблагодарил меня за поддержку и как-то странно передернул плечами — по-моему, он проверял, повинуется ли ему его тело.

Меня ничуть не удивляли опасения префекта: солдаты, прикасавшиеся к старцу, жаловались на то, что у них отнялись руки, и считали это расплатой за свое повиновение Тигеллину. Впрочем, я полагаю, они просто надеялись вымолить у начальника как можно больше золота. Во всяком случае, позже я не слышал, что они стали калеками.

Тигеллин считал, что неплохо подготовился к разговору с Нероном, но все же попросил меня пойти с ним, дабы я помог ему в случае возникновения каких-либо затруднений, и вообще любых неприятностей. Я хорошо знал христиан и разбирался в их делах; кроме того, префект считал, что я ответствен за полученный им приказ, так как ввел в заблуждение Поппею, когда рассказывал ей о христианах. Он также полагал, что мое хорошее к ним отношение послужит доказательством беспристрастности самого префекта в этом деле.

На Эсквилин мы отправились верхом на лошадях, ибо многие улицы были уже не только расчищены от завалов, но и расширены и выпрямлены, так что можно было бы даже днем ехать[88] по городу на повозке.

Нерон находился в превосходном расположении духа. Он только что насладился роскошным обедом и вином вместе со своими приближенными и теперь возлежал в ванне с холодной водой, чтобы взбодриться и быть в состоянии продолжать трапезу до самого вечера — изредка он себе такое позволял. Император полагал, что провел отличный отвлекающий маневр, заставляя весь Рим говорить о преступниках-христианах. За этими бурными обсуждениями и спорами люди наверняка позабудут о тех злых сплетнях, что ходили про него, Нерона.

Его ничуть не волновало, что арестованных оказалось так много, ибо он считал весь нищий сброд, поклонявшийся Христу, болезненным наростом на здоровом теле Рима, для борьбы с которым необходим нож лекаря.

— Сейчас главное — подыскать наказание, соответствующее ужасу их преступления, — заявил цезарь. — Чем суровее оно будет, тем скорее римляне уверятся в вине христиан. Кстати, у нас появится повод показать народу кое-что новенькое — ведь подобных театральных представлений ему еще видеть не доводилось. Правда, деревянным амфитеатром воспользоваться нельзя, ибо в его подвалах живут погорельцы, а само здание погибло в огне, однако мой Ватикансткий цирк, к счастью, цел и невредим. Конечно, он тесноват, но пиршество для народа можно устроить и в садах у подножия Яникула…

Я пока не знал, что именно задумал Нерон, но все же заметил ему, что для начала было бы неплохо провести разбирательство и устроить публичный суд. А вдруг, исходя из имеющихся доказательств, в поджоге обвинят лишь немногих?

— Суд? Публичный? К чему это? — спросил Нерон. — Христиане — преступники и беглые рабы. Они не являются гражданами Рима. Нет нужды собирать коллегию из ста членов, чтобы судить таких людей. Хватит с них и указа префекта.

Тигеллин объяснил, что среди арестованных есть и римские граждане — и довольно много. Причем, это люди, против которых трудно будет вообще выдвинуть какое-либо обвинение — разве что осудить их за то, что они признали себя христианами. Кроме всего прочего, добавил префект, нельзя долго держать на площади пять тысяч человек.

Некоторые из арестантов — люди весьма состоятельные, и даже если обычный суд признает их виновными, у них наверняка достанет денег, чтобы обратиться с ходатайством о пересмотре дела к самому императору. Таким образом, цезарю предстоит решить заранее, является ли преступлением сам факт признания Иисуса из Назарета богом.

— Пять тысяч, говоришь? — сказал Нерон задумчиво. — Много. В самом деле — много. Раньше никто из императоров не привлекал к участию в триумфах или представлениях столько народу. Что ж, значит, я буду первым. Но спектакль мы устроим один-единственный. Нельзя же позволить людям развлекаться несколько дней кряду. Стройка не ждет. Слушай, Тигеллин, ты сумеешь нынче доставить их всех в мой цирк на другом конце города? Тогда римляне как бы поучаствуют в репетиции будущего спектакля и заодно дадут волю своему гневу А они гневаются на христиан-поджигателей, я это знаю наверняка, так что если нескольких преступников толпа разорвет по дороге на куски, я тебя упрекать не стану. Последи только, чтобы не было слишком уж больших беспорядков.

Я понял, что Нерон погрузился в мир своих фантазий, и говорить с ним о реальности — бесполезно. Но все же я не сдержался и спросил его:

— Разве ты не видишь, что творится? Послушай, большинство арестованных — люди известные и уважаемые. Среди них есть много девушек и юношей, которых нельзя заподозрить ни в каком преступлении. Узники — граждане Рима и носят тоги. Или ты не возражаешь против оскорбления римской тоги?

Лицо Нерона помрачнело, он внимательно поглядел на меня, и бычья шея и жирные щеки его вдруг словно окаменели, а в глазах появилось жестокое выражение.

— По-моему, ты считаешь, что я не разбираюсь в происходящих событиях, Минуций Манилиан, — сказал он, полностью назвав мое имя в знак недовольства мною. И вдруг громко рассмеялся осенившей его новой мысли.

— Тигеллин может провести их по Риму обнаженными, — предложил император. — Это развеселит зевак, и никто не узнает, сколь известны и уважаемы члены христианской секты.

А затем Нерон замотал головой:

— Они виновны, безусловно, виновны, и я не советую тебе спорить со мной, Минуций. Мой собственный опыт научил меня сомневаться в тех, кто скрывает свою злобную натуру под маской внешней набожности и добродетели. Я отлично осведомлен о религии христиан и уверенно заявляю: самое строгое наказание будет недостаточным для этих дурных людей. Хочешь, я просвещу тебя?

Он вопросительно огляделся по сторонам.

Я знал, что ничто на свете не остановит его и Нерон в любом случае будет говорить, потому молча кивнул. Остальные же наперебой просили его продолжать.

— Христианские суеверия, — начал он уверенно, — возникли на Востоке, и оттого они ужасны и отвратительны. Христиане в большинстве своем опасные колдуны, угрожающие в один несчастный день поджечь весь мир. Они узнают друг друга по тайным знакам, а по вечерам собираются за закрытыми дверями есть человечину и пить кровь. Для этого ими приносятся в жертву дети, которые находятся на их попечении. Закончив же свою страшную трапезу, они принимаются развратничать и совокупляются не только с себе подобными, но даже и с животными, например, с овцами, о чем мне много раз доводилось слышать. И даже предпочитают это любовным утехам с женщинами.

Нерон победоносно посмотрел на нас, и лицо Тигеллина помрачнело. Префект был явно расстроен тем, что император вынес обвинительный приговор христианам, не выслушав его подробного доклада, и, не выдержав, произнес заносчиво:

— Ты не можешь судить их за прелюбодеяние, ибо и мне, и тебе известны многие люди, которые тоже любят, собравшись вместе, запереть двери и заняться развратом.

— Ну, Тигеллин, — расхохотавшись, ответил император, — это совсем другое дело. Ведь те, о ком ты говоришь, просто веселятся и развлекаются. Впрочем, лучше не рассказывай об этом Поппее — она вовсе не настолько терпима, как может показаться со стороны. Христиане же напускают на себя таинственность, стараются, чтобы об их сборищах никто не знал, и славят своего бога в надежде добиться преимущества над другими людьми. Они уверены, что им все позволено, и сулят, оказавшись у власти, устроить добропорядочным римлянам судный день. Если бы это их обещание не было столь смешно и наивно, я бы мог счесть его политически опасным.

Мы, однако, не присоединились к деланному императорскому смеху.

— Подвалы под Ватиканским цирком слишком малы для пяти тысяч человек, — заявил Тигеллин. — Я тоже считаю, что суд должен быть публичным, а тех, кто открыто отречется от приверженности Христу, следует отпустить еще до начала процесса. Их имен не стоит предавать огласке.

— Но кто же тогда будет участвовать в представлении? — запротестовал Нерон. — Разумеется, они все отрекутся, если узнают, что за это им даруют свободу. Нет, нет, эти люди заговорщики, хотя, возможно, некоторые из них и не поджигали собственноручно дома Рима. Вот что. Если вам кажется, что пять тысяч преступников — это чрезмерно даже для такого ужасного злодейства, как пожар в нашем городе, я согласен пойти на уступки и позволить им бросить жребий. Казнят лишь каждого десятого из них. Так поступил Корбулон в Армении, и это вышло у него замечательно. По-моему, мысль отдать судьбы нескольких сотен христиан в руки их единоверцев просто превосходна. Надеюсь, получив такой урок, оставшиеся в живых навсегда покинут Рим.

Тигеллин, вскинув голову, обиженно заметил, что прежде никто и никогда не упрекал его за излишнюю мягкость.

— Просто я смотрю на это по-другому, — сказан он. — Казнить пять тысяч человек во время циркового представления — особенно в небольшом Ватиканском цирке — совершенно невозможно, даже если мы уставим столбами с перекладинами все твои сады. Нет, нет, я в этом не участвую… Конечно, если бы ты отказался от намерения устроить настоящее представление, я согласился бы на обычную массовую казнь, тогда — дело другое. Только имей в виду, что народ вряд ли останется доволен: скучно с утра до вечера смотреть на такое, да и приелись уже горожанам подобные зрелища.

Мы все так перепугались, услышав эти рассуждения, что молчали, не в силах вымолвить хоть слово. Мы как-то еще могли себе представить сотен пять христиан, замученных самым жестоким образом, и сотни других, просто принимающих участие в представлении, и, разумеется, толпу, ликующую на цирковых скамьях. Но пять тысяч…

Наконец Петроний покачал головой и хрипло произнес:

— Но это же будет спектакль самого дурного пошиба!

Тигеллин, не слушая его, продолжал:

— Я не хочу, чтобы тебя обвиняли в нарушении законов и нанесении оскорбления римским гражданам, поэтому нам следует поторопиться. У меня есть больше десятка письменных признаний, но этого мало для публичного суда, тем более что их авторов нельзя будет предъявить народу…

Заметив наши осуждающие взгляды, префект ворчливо объяснил:

— Многие из них погибли при попытке к бегству. Такое, знаете ли, случается довольно часто.

И вновь я ощутил тяжесть в груди и понял, что молчать нельзя.

— Император, — проговорил я, — мне известны нравы христиан, их обычаи и традиции. Они — мирные люди, старающиеся никоим образом не вмешиваться в государственные дела. Да, они глупы, ибо верят, что Иисус из Назарета, которого они называют Христом и который был распят в Иудее во времена прокураторства Понтия Пилата, вот-вот спустится на землю, чтобы простить им все прегрешения и подарить вечную жизнь. Но глупость — это еще не преступление.

— Раз они верят, что им все простится, значит, они действительно полагают, будто все дозволено, — раздраженно махнул рукой Нерон. — Если это вероучение не опасно для страны, то хотел бы я знать, что ты называешь опасным.

Тут раздались нерешительные голоса, утверждавшие, будто христиане, хотя они и не в силах навредить Риму, все-таки должны быть наказаны. Мол, тогда прочие испугаются и откажутся от своих суеверий.

— Но они же ненавидят все человечество! — победоносно воскликнул Тигеллин. — Они заявляют, что ты, цезарь, тоже будешь осужден этим самым Христом! Ну, и я, конечно, вместе с тобой! Потому что мы оба безнравственны и достойны сожжения заживо.

Расхохотавшись, Нерон только пожал плечами. К его чести следует сказать, что он никогда не обижался на тех, кто ругал его за пороки и слабости, и не злился, когда про него слагали оскорбительные стихи.

И тут Тигеллин обернулся ко мне и спросил тихо

и укоризненно:

— А разве ты, Минуций, не говорил, что христиане не ходят на наши представления?

Нерон вскинул на него глаза, полные гнева.

— Что? Они не любят театр? — Цезарь медленно поднялся со своего места. Он не привык прощать пренебрежительного отношения к искусству пения. — Значит, они — настоящие враги Рима и заслуживают сурового наказания. Решено: мы объявим их поджигателями и врагами всего рода человеческого. Не думаю, что кто-нибудь попытается взять их под свою защиту.

Я встал, чувствуя, что колени мои дрожат и подкашиваются.

— Но послушай, — начал я, — все обстоит несколько иначе. Я тоже изредка участвую в христианских трапезах и ни разу не видел ничего предосудительного и тем более непристойного. Они пьют вино и едят хлеб и другую простую пищу, считая, что это — кровь и плоть их Христа. Поев, они целуются, но в этом нет ничего плохого.

Нерон отмахнулся от меня, как от назойливой мухи.

— Не раздражай меня, Манилиан, — предостерегающе промолвил он. — Все мы знаем, что ты не слишком-то умен, так что христианам легко было обмануть тебя.

— Ну да, — отозвался Тигеллин. — Наш Минуций слишком уж доверчив, а тут еще христианские колдуны отвели ему глаза. Мне тоже пришлось несладко, когда я их нынче допрашивал. С виду-то они кроткие, точно овечки, лица спокойные, на губах — улыбки, речь ведут неспешно и тихо, вот бедняки и попадаются в их сети, надеются на будущую безмятежную жизнь. Но им нельзя верить, если только не боишься подпасть под власть магов и чародеев.

В общем, нам удалось добиться лишь одного: Нерон согласился обойтись для своих целей двумя-тремя тысячами христиан, а остальных Тигеллину было велено отпустить — после того, как они отрекутся от вредоносных суеверий.

— А теперь давайте поговорим о приятном — о том, как нам получше развлечь публику. Тигеллин, я поручаю тебе отобрать побольше здоровых юношей и девушек и клейменых рабов — они понадобятся Для циркового представления…

Возвращаясь с префектом преторианцев на площадь парадов, я вслух предположил, что Нерон задумал это поразительное и отталкивающее действо только ради того, чтобы напугать христиан публичной казнью нескольких их единоверцев, а затем даровать всем арестованным свободу.

Тигеллин промолчал. Лишь гораздо позднее я узнал о тех планах, что зародились тогда в его мозгу.

Мы вышли на площадь. Задержанные, страдающие от все еще жгучих лучей осеннего солнца, тем более что на открытом пространстве укрыться от жары было негде, и мучимые голодом и страшной жаждой (казенной пищи и воды на всех не хватало), просили начальника преторианцев разрешить им самим оплатить свои трапезы, как то позволял закон.

Подойдя к почтенного вида мужчине в тоге, Тигеллин вежливо осведомился у него:

— Ты участвовал в поджоге Рима?

Старик отрицательно покачал головой, и тогда Тигеллин предложил:

— Послушай, ты кажешься мне достойным всяческого уважения, и я с радостью отпущу тебя, если ты пообещаешь мне отречься от христианской веры. Я полагаю, у тебя найдется сотня сестерциев, чтобы оплатить расходы по твоему здесь содержанию?

Однако старый человек мягко, но решительно отказался, и его примеру последовало множество мужчин и женщин, которые, заметив наше удивление, объяснили, что не могут предать Христа, вызволившего их из пучины греха и призвавшего в свое царство. Если же, добавляли они, этого условия им ставить не будут, то префект немедленно получит от них по сто или двести сестерциев — этих денег наверняка хватит, дабы покрыть все издержки.

В конце концов Тигеллин перестал обращать внимание на отказы упрямцев — так торопился он выполнить порученное ему Нероном дело. Он только тихо спрашивал:

— Ты отрекаешься от Христа, не так ли? — и быстро добавлял: — Хорошо-хорошо, можешь идти.

Он даже перестал требовать взятки, стремясь отправить по домам как можно больше римских граждан. Впрочем, некоторые из них выказывали поразительную строптивость и, тайком вернувшись на площадь, прятались среди других христиан.

Через своих солдат Тигеллин распространил по столице известие о том, что подозреваемых в поджоге Рима проведут вскоре по Священной дороге, через руины центральной части города, и доставят на другой берег Тибра, в цирк Нерона, где они будут до самого суда содержаться под стражей. Одновременно префект дал понять страже, что не стоит возражать, если по дороге нескольким арестантам дадут сбежать и смешаться с толпой.

Некоторые пожилые люди и слабые женщины жаловались на то, что им не под силу проделать такой дальний путь, и Тигеллин, посмеиваясь, объяснял, что у него не хватит носилок на такое количество арестантов.

Вскоре префект отдал приказ, и узники, подгоняемые преторианцами, двинулись в путь.

Вдоль дороги уже стояли вопящие группки простолюдинов, бросавшие в бредущих мимо них христиан камни и комки грязи, однако цепь подозреваемых оказалась столь длинной, что даже самые рьяные хулители утомились задолго до того, как мимо них прошли последние «поджигатели».

Сам я без устали разъезжал вдоль колонны, зорко следя за тем, чтобы преторианцы не пренебрегали своими обязанностями и защищали арестованных от наиболее агрессивно настроенных зрителей.

Впрочем, я частенько видел, что и сами солдаты так сильно били заключенных, что те оставались лежать на земле, истекая кровью и испуская жалобные стоны.

Когда мы приблизились к Священной дороге, небо над нашими головами побагровело и послышались раскаты грома; толпа притихла, взоры устремились вверх; преторианцы опасливо перешептывались, передавая друг другу, что Христос вот-вот явится в Рим, дабы защитить своих приверженцев.

Многие христиане, утомленные долгим переходом, садились прямо в пыль у обочины дороги, уверяя, что не могут идти дальше, — и никто из солдат их не трогал.

Усталые страдальцы умоляли своих товарищей не оставлять их и не лишать радости скорой встречи с Иисусом, и тогда наиболее предприимчивые и состоятельные из заключенных наняли повозки, обычно используемые для доставки щебня и строительного камня, и поместили на них тех, кто не мог уже передвигаться самостоятельно. Вскоре процессию сопровождали более сотни таких повозок, и оставлять на дороге никого не пришлось.

Тигеллин только молча и удивленно крутил головой. Он явно не ожидал от христиан такого единодушного упрямства.

Префект совершил ошибку, когда решил провести христиан через остров Эскулапа и еврейский квартал Ватикана. В сгустившихся сумерках толпа, следующая за христианами, вновь принялась улюлюкать и кидаться грязью; некоторые же начали грабить лавки торговцев-евреев, попадавшиеся на пути, и Тигеллин был вынужден приказать своим солдатам на время забыть об арестантах и заняться наведением порядка. Вот почему заключенные сами отыскивали Ватиканский цирк, спрашивая друг друга и| первых встречных, не сбились ли они с пути. Многие заблудились в садах Агриппины, но с рассветом дошли-таки до цирка.

Позже меня уверяли, что ни один из христиан не воспользовался удобным случаем и не сбежал, но я в этом весьма сомневаюсь. Было темно, охрана разгоняла смутьянов, со всех сторон слышались крики и проклятия — только сумасшедший не захотел бы улизнуть и затеряться среди руин.

Разумеется, такое множество людей невозможно было разместить в подвалах и конюшнях цирка, и потому сотни мужчин и женщин улеглись прямо на песок арены.

Тигеллин разрешил им взять сено для подстилок и велел открыть в конюшнях водопровод.

Конечно, он поступил так не из сочувствия к измученным длинной дорогой заключенным, а только потому, что — как истый римлянин — стремился хорошо выполнить поручение императора.

Некоторым детям, потерявшим в неразберихе своих родителей, и девушкам, выбранным преторианцами, чтобы лишить их нынче же ночью невинности — ибо закон запрещал подвергать девственниц наказаниям, — я именем Христа приказывал отправляться по домам. Если бы я не упоминал их бога, они бы не подчинились; даже солдаты, как мне удалось подслушать, то и дело произносили имя Христа, хотя и запинались при этом. Только так им удавалось заставить арестованных повиноваться.

Мрачный и подавленный вернулся я наконец к Тигеллину, и мы с ним вновь отправились на Эсквилин.

— Куда ты запропастился? — едва завидев меня, нетерпеливо спросил Нерон. — Ты мне нужен. Я хочу знать, где сейчас твои дикие звери.

Я объяснил, что обстоятельства вынудили нас сократить число животных — ведь из-за пожара им недоставало воды и корма.

Не подозревая, чем может обернуться моя откровенность, я также рассказал цезарю, что в живых остались только дикие быки да свора гончих для охотничьих состязаний. Ну и, конечно, львы, которых старательно опекала Сабина.

— Однако налог на воду теперь наверняка увеличат — хмуро добавил я, — так что вряд ли зверинец скоро пополнится новыми обитателями.

— Меня, — напыщенно промолвил Нерон, — не однажды обвиняли в изнеженности и в забвении идеалов прежних великих граждан Рима. Что ж, в этот раз мои хулители получат то, чего им так не хватало во все времена правления императора Нерона, хотя я и вынужден буду преодолеть собственное глубочайшее отвращение к задуманному действу. Вес арестованные прямиком отправятся на цирковую арену, к диким животным! Я освежил в памяти древние легенды и обнаружил, что многие из них могу нам пригодиться. Пятьдесят девушек станут Данаидами[89], а пятьдесят юношей — их женихами. Поток помниться, была еще Дирка[90], привязанная к рога: быка…

— Но послушай, — воспротивился я, — с тех по;: как ты стал цезарем, никого, даже самых отъявленных негодяев, не отдавали на растерзание зверям. Я думал, ты навсегда покончил с этим варварским обычаем. Нет, я не готов к такому повороту событий. Да у меня и животных подходящих не найдется, так что нет смысла даже обсуждать это.

Шея Нерона побагровела от ярости.

— Рим думает, будто меня пугает вид крови на песке, — закричал он. — Это не так, и ты сделаешь все, чтобы разубедить людей. Ты подчинишься моей воле, и Дирку привяжут к бычьим рогам, а гончие псы разорвут христиан в клочья!

— Но, цезарь, — пробормотал я, — они натасканы только на зверей и никогда не тронут человека.

Поразмыслив, я осторожно добавил:

— Впрочем, можно вооружить арестантов и заставить их охотиться с гончими на быков. Зрелище получится захватывающее, потому что, как тебе, конечно, известно, даже опытные ловцы частенько гибнут от рогов раненых животных, тем более таких крупных, как мои дикие быки.

Нерон пристально посмотрел на меня и вкрадчиво произнес:

— Ты, кажется, стал заядлым спорщиком, Манилиан? Или я недостаточно ясно объясняю тебе, какое именно представление желаю завтра увидеть?

— Завтра?! — в недоумении воскликнул я. — Да ты не в своем уме, цезарь! Нужно же время, чтобы подготовить все, как следует! Это вовсе не так легко, как может казаться на первый взгляд.

Император надменно вскинул свою большую голову.

— Для меня не существует ничего невозможного, — заявил он. — Завтра Иды[91]. На рассвете соберутся на свое заседание сенаторы, и я с радостью сообщу им, что поджигатели найдены. А потом мы все вместе отправимся в цирк смотреть захватывающий спектакль. Пожар — это такое серьезное событие, что любое мое решение, связанное с ним, сразу приобретает силу приговора, потому устраивать суд вовсе необязательно. Я уже советовался со своими учеными друзьями, и они согласились со мной. Но я уважаю римский сенат и непременно выступлю перед его членами с краткой речью, прежде чем пригласить их в цирк и показать, что Нерон вовсе не боится крови.

— Но у меня действительно нет нужных тебе Диких животных, — сказал я нарочито отрывисто и грубо, надеясь получить пинок в живот или удар по голове тяжелым золотым кубком. Дав выход своей ярости, император обычно успокаивался, и тогда его можно было пытаться переубеждать.

Но в этот раз он повел себя необычно. Побледнев и тяжело дыша, Нерон уставился на меня сверкающими от гнева глазами и тихо спросил:

— Разве не я поставил тебя управлять зверинцем? Разве это не мои звери? Или ты считаешь их своими?

— Зверинец, бесспорно, твой, хотя я и потратил много собственных денег на его обустройство, — ответил я. — Но вот животные — это дело другое. Они мои, и я берусь это доказать. Я покупал их на свои средства, я сам оплачивал стоимость кормов и содержание зверей в вольерах и клетках, и все это отражено в финансовых отчетах. А я не сдаю напрокат и не продаю своих питомцев для тех целей, о которых ты говоришь. Ни ты, ни сенат не в силах заставить меня распоряжаться моей личной собственностью иначе, чем я того хочу, я же не желаю потакать твоим странным прихотям. Римский закон охраняет мои права, не правда ли? — обратился я к присутствующим здесь же сенаторам и законникам.

Те нехотя кивнули, а Нерон внезапно расплылся в широкой улыбке.

— Мы только что вспоминали о тебе, дорогой Минуций, — дружелюбным тоном произнес император. — Я, конечно, всячески защищал тебя, но уж слишком ты сблизился с сектантами-христианами. И зачем тебе понадобилось узнавать о них так много, друг мой? А во время пожара ты взял из моих палатинских конюшен очень дорогую лошадь и до сих пор не удосужился вернуть ее. Я не напоминал тебе об этом, потому что Нерон не хочет прослыть мелочным и суетным человеком, однако, согласись, тебя могут счесть вором и даже предъявить официальное обвинение. И еще. Не странно ли, что на Авентине уцелел один только твой дом? Также поговаривают, что ты опять женился, даже не предупредив меня об этом. Впрочем, не беспокойся. Существует множество причин, по которым люди предпочитают не распространяться о своих женах. Правда, меня уверяли, что ты, мой старый друг, взял за себя христианку…

— Да ты и сам недавно заявил, что принимал участие в тайных трапезах этих преступников… И я просто мечтаю услышать от тебя убедительные объяснения. Ты рассеешь наши подозрения, не так ли? Ведь мы тут все твои друзья, Минуций, и тебе нечего стесняться.

— Сплетни — не более того, — отчаянно запротестовал я. — Ты, цезарь, всегда презирал клевету и клеветников, и я удивлен, что ты вообще слушаешь подобные вещи.

— Но ты сам вынудил меня сделать это, Минуций, — мягко произнес Нерон. — Я хорошо отношусь к тебе, и мое положение крайне затруднительно. Политические интересы требуют быстро и строго покарать христиан, иначе слухи о том, что я приложил руку к поджогу Рима, будут и впредь будоражить горожан. А может, ты тоже веришь этим слухам, как и некоторые сенаторы, давно завидующие мне?..

Нерон сделал небольшую паузу, вскинул голову и продолжил:

— Итак, ты возражаешь против моего намерения наказать христиан. Надеюсь, однако, что ты понимаешь: твое поведение не идет на пользу государству. Мало того: оно доказывает, что ты недоволен мною и моим правлением. По-видимому, ты являешься христианином и боишься умереть вместе со своими единоверцами; вот почему ты так упорно отказываешься предоставить мне диких животных. Ведь тебе известно, что христиане — враги человечества и лично мои. Кстати, после казни их имущество непременно перейдет в государственную казну. Так как же? Ты действительно любишь сектантов и своих зверей больше, чем меня и собственную жизнь?

Он улыбался. Он был доволен собой, ибо знал, что загнал меня в ловушку.

Я сделал вид, что размышляю, хотя все уже было решено.

В свое оправдание, Юлий, я, однако, могу сказать, что в первую очередь я подумал о моем еще не родившемся ребенке — то есть о тебе, сын мой, — и о твоей матери Клавдии; лишь потом я вспомнил о себе.

Разумеется, я сдался.

— Что ж, может, животные и впрямь набросятся на людей, если мы облачим последних в волчьи или медвежьи шкуры. Все-таки запах значит очень много. Но я настаиваю на нескольких днях подготовки, цезарь! Невозможно устроить приличное представление за одну ночь!

Все с облегчением рассмеялись, и никто больше не поминал о моих связях с христианами. Возможно, впрочем, что Нерон хотел просто попугать меня и никогда не привел бы свои угрозы в исполнение. А животных моих он все равно бы присвоил. Финансовые отчеты можно было при желании истолковать двояко, потому что я частенько записывал собственные расходы в дебет государственной казне и даже личной казне самого императора.

В общем, я и сейчас полагаю, что поступил совершенно правильно. Ну, ответь, какую пользу извлекли бы христиане из казни несгибаемого упрямца по имени Минуций Манилиан?

Учти, однако, что, соглашаясь на предложение императора, я не имел ни малейшего представления о замыслах, зревших в седой голове моего отца.

Короче говоря, прежде чем на небе появились первые звезды, Нероновы глашатаи объявили римлянам о грядущем спектакле в цирке на Ватиканских холмах. Процессия же христиан еще даже не добралась туда.

Я так торопился к себе в зверинец, что мы успели наметить программу лишь в общих чертах. Ведь нынешней ночью мне еще предстояло отобрать подходящих животных и переправить их через реку, что само по себе было делом весьма нелегким.

Оказавшись наконец в зверинце, я немедленно разбудил всех служителей — дрессировщиков, укротителей и их помощников-рабов — и велел им зажечь побольше масляных плошек и факелов, чтобы вокруг стало светло как днем.

Рабы засуетились, забегали, в темноте налетая друг на друга.

Животные, конечно, тоже забеспокоились и начали метаться по своим загонам, не понимая, зачем люди так шумят и суетятся.

Грохот повозок и телег, запряженных волами, сливался с ревом диких быков, трубными призывами слонов и глухим рыком львов и разносился по всем окрестным кварталам, достигая самого Марсова поля, так что сонные обыватели в панике выскакивали из своих временных жилищ в уверенности, что пожар вспыхнул вновь.

Наших собственных повозок нам не хватило, чтобы погрузить животных и все необходимое для представление в Ватиканском цирке, и мне пришлось реквизировать огромные деревянные колымаги, на которых обычно возили строительный камень из находящихся за городом каменоломен.

Разгрузить их Тигеллин поручил когорте своих преторианцев. Желая задобрить солдат, валящихся с ног от усталости, я дал им денег и вина, и они незамедлительно взялись за работу.

Самым сложным оказалось переубедить Сабину, Которая налетела на меня с упреками, как только, разбуженная шумом, покинула ложе Эпафродия.

— Ты с ума сошел, — кричала он, размахивая руками и пытаясь помешать мне погрузить на телеги клетки с ее любимыми львами. — Что ты делаешь? Да как ты смеешь?!

Она ни за что не хотела отдавать мне своих дрессированных львов, вопя, что если животные примут Участие в спектакле Нерона, то весь ее труд по их усмирению пойдет насмарку, ибо им ни в коем случае нельзя пробовать человеческое мясо.

К счастью, Эпафродий проявил рассудительность и самолично загнал в клетку трех неприрученных львов, лишь два месяца назад привезенных из Африки.

Худшее, однако, заключалось в том, что всех животных недавно сытно накормили. Несколько старых рабов, хорошо помнивших представления с участием диких животных, устраиваемые давным-давно, еще при императоре Клавдии, сокрушенно покачивали головами, цокали языками и уверяли что толку от зверей будет мало.

Клеток для диких быков у нас вовсе не оказалось, так как обычно их попросту проводили по тщательно огражденному мосту и подземному тоннелю прямо к конюшням, располагавшимся в деревянном амфитеатре. Следовательно, надо было как-то изловчиться, поймать их, связать прямо на траве загона и погрузить на колымаги.

Попытайся представить себе, Юлий, как это происходило — в темноте, освещаемой мерцающим огнем факелов, среди страшного шума, поднятого служителями и пугавшего разбегавшихся в разные стороны животных, — и признай, что твой отец заслуживает некоторого уважения за то, что сумел справиться с этим сложным заданием еще до рассвета.

Ведь ты наверняка понимаешь, что мне нельзя было остаться в стороне, особенно после того, как двух неопытных преторианцев быки забодали насмерть, а еще четверых так помяли, что те навсегда остались калеками. Думаю, стоит упомянуть, что быков было тридцать, поэтому можно себе представить, что творилось в загоне, когда неопытные солдаты пытались поймать животных.

Меня тоже один раз сбили с ног, так что я получил несколько царапин, однако до вывихов и переломов дело не дошло, а боли я даже не почувствовал: не до того было.

Чуть позже меня сильно ударил лапой один измедведей, но я едва ли не обрадовался этому, ибо понял, насколько мощны и свирепы звери, которым предстоит вскоре развлекать взыскательную римскую публику.

Были срочно разбужены все столичные обувщики и портные.

Звериных шкур у нас оказалось в избытке, потому что с недавних пор — под влиянием изысканных греческих нравов — мода вешать их на стены или покрывать ими ложа пошла на убыль.

Это, конечно, нанесло мне значительный финансовый урон, но зато теперь я благодарил судьбу: мои склады были полны.

Когда лучи утреннего солнца позолотили цирк Нерона, там уже вовсю кипела работа. На арене толкалось множество людей. Туда пришли актеры с яркими театральными костюмами, перекинутыми через руку, прибыла новая когорта преторианцев, которой было велено врыть в землю деревянные столбы, вслед за преторианцами появилось несколько десятков рабов, сразу принявшихся хлопотать возле этих столбов и на скорую руку возводить вокруг них навесы и хижины. На середину же арены с большим трудом приволокли огромную каменную глыбу.

Повсюду то и дело вспыхивали яростные споры, иногда переходящие в потасовку: каждый считал свое занятие самым важным и не желал уступать место или ожидать какое-то время, чтобы наконец получить возможность выполнить порученное. Но больше всего мешали путавшиеся под ногами любопытные христиане, которые бродили от столба к столбу, отвлекая людей праздными вопросами. Впрочем, те из них, что безучастно лежали на песке, тоже препятствовали работе, ибо через них приходилось переступать.

Моим зверям было очень тесно. Я даже приказал поместить некоторых в подвалы, а львы — так те вообще попали в конюшни: ведь прежде этот цирк использовался только для бегов.

В конце концов самых сильных из христиан заставили помогать солдатам, а прочих усадили на скамьи для зрителей. Цирк был страшно переполнен. Уборных, разумеется, тоже не хватало, так что вскоре рабы получили приказ тщательно почистить и вымыть загаженные переходы между рядами. Но это почти не помогло, и в здании устойчиво сохранялся смрад испражнений. Чтобы в ложах императора и сенаторов не воняло мочой, я велел курить благовония. Я, конечно, все понимаю и, разумеется, согласен с теми, кто утверждал, что мои животные тоже не распространяли вокруг себя аромат ладана, однако, по-видимому, я так привык к резкому запаху, исходящему от хищников, что попросту не замечал его.

Христиане почувствовали неясное беспокойство и стали собираться группками и молиться, восхваляя своего бога. Кое-кто из них, устрашающе вращая глазами, кричал и кружился в бешеном танце. Другие переговаривались между собой на непонятных языках.

Глядя на христиан и наблюдая за их странным поведением, многие преторианцы одобряли решение Нерона и утверждали, что с колдунами надо поступать сурово и беспощадно.

Никто из арестованных не подозревал еще об уготованной им участи. Даже самые рассудительные из обреченных на муки с изумлением и недоумением наблюдали за приготовлениями, а некоторые, хорошо знавшие меня, подходили с вопросом о том, когда же состоится суд. Они объясняли, что у них нет времени, что им давно пора домой, что там их ждут неотложные дела, и были уверены в оправдательном приговоре.

Напрасно я пытался втолковать этим чудакам, что все уже решено и что им предстоит умереть за своего возлюбленного Христа. Они не верили мне и насмешливо улыбались, когда я советовал им получше сыграть роли в спектакле, которого с таким нетерпением дожидались римляне.

— Ты любишь шутить и потому стараешься запугать нас, — говорили они с улыбками на лице. — Но мы-то знаем, что в Риме подобное невозможно.

Они ничего не поняли даже тогда, когда их раздели донага, чтобы облечь в звериные шкуры. Пока портные торопливо делали стежок за стежком, арестанты хихикали и давали мастерам советы, а некоторые юноши и девушки весело рычали и притворялись, будто царапают друг друга когтями пантер и волков.

Тщеславие заставило их спорить за красивейшие шкуры, и они завидовали своим единоверцам, получившим белее пушистые и роскошные «наряды». Христиане никак не могли взять в толк, что тут происходит на самом деле, хотя из подвалов слышался жуткий вой моих гончих псов.

Когда Нероновы актеры принялись беззастенчиво отбирать для своих целей самых привлекательных женщин и мужчин, я заволновался и велел немедленно подыскать для изображения сцены с Диркой три десятка миловидных девиц. Пока Данаид и их египетских женихов обряжали в соответствующие костюмы, мне удалось-таки найти нужное количество молодых женщин в возрасте от шестнадцати до Двадцати пяти лет и отвести их в сторону, оберегая от наглых притязаний артистов.

Думаю, вся страшная правда открылась христианам только тогда, когда с рассветом воины начали распинать самых опасных преступников.

На кресты пошли те доски и бревна, что предназначались для укрепления звериных клеток и возведения дополнительных ограждений вокруг арены. Я отдал их с легким сердцем, потому что кресты ставили так тесно, что они как раз и образовали нужный забор. Однако радовался я недолго. Очень скоро выяснилось, что зрителям нижних рядов ничего не будет видно, ибо эти высокие столбы с перекладинами совершенно заслоняли арену.

Тигеллин торопился в сенат, и после его отъезда всеми работами пришлось руководить мне. Времени почти не оставалось, а предстояло еще выкопать прочно укрепленные кресты, разместить четырнадцать из них — по числу римских кварталов — так, чтобы они не мешали обзору, и, отломав у остальных перекладины, поглубже вогнать столбы в землю, дабы арену окружил-таки простой, хотя и не слишком высокий забор. Я рассчитывал, что публика не очень огорчится, если христиан будут пригвождать прямо к ограде, а не к более эффектно выглядевшим крестам.

Желая разгрузить цирк, префект преторианцев отправил под стражей тысячу осужденных женщин и мужчин в сады Агриппины, куда Нерон намеревался пригласить зрителей на вечернюю трапезу. Но нужно было позаботиться и о том, чтобы люди не голодали во время спектакля — ведь Ватиканский цирк находится за городом, и вряд ли кто отправится перекусить к себе домой.

Императорские повара показали себя с наилучшей стороны: корзины со съестным (из расчета одна корзина на десять человек) все прибывали и прибывали. Не забыли, разумеется, и о сенаторах, которым предназначались кувшины с недурным вином и жареные цыплята, а также о всадниках, для которых приготовили тысячи две корзин.

По-моему, не было никакой надобности сразу прибивать к ограде такое множество христиан и расходовать дорогостоящие гвозди. Вдобавок, я опасался, что крики распятых помешают представлению, хотя поначалу — очевидно от изумления — они вели себя на удивление тихо.

Только не подумай, Юлий, что я говорю так из зависти к Тигеллину, который изобрел это новшество. Я вовсе не боялся, что зрители станут смотреть лишь на распятых и не уделят должного внимания моим четвероногим питомцам. Просто я понимал, что публика может заскучать, если ей придется наблюдать за извивающимися от боли сотнями людей.

Когда тысяча человек кричит одновременно, их вопли наверняка заглушат и рев медведей, и рычание львов, и, конечно же, голоса актеров. Вот почему я собрал несколько христианских проповедников и отправил их к казнимым с просьбой вести себя во время представления потише или же в крайнем случае выкрикивать только имя Христа, чтобы публика знала, за что их карают.

Проповедники, многие из которых тоже были облачены в звериные шкуры, отлично меня поняли. Беседуя со стонущими и причитающими людьми, они уверяли их, будто эти муки почетны, ибо точно так же умер Иисус из Назарета. Страдания продлятся всего лишь миг и сменятся блаженством вечной жизни, говорили они. Нынче же вечером все мученики окажутся в раю.

Эти слова звучали весьма убедительно и проникновенно, и я не мог удержаться от улыбки. Когда же речь зашла о том, что сегодняшний день — величайший в жизни всех ожидающих казни невинных христиан, которым позволено пострадать за Иисуса, я начал кусать губы, чтобы не расхохотаться.

Похоже, эти проповедники всерьез завидовали тем, кто корчился от боли, прибитый гвоздями к деревянному забору и к крестам на арене. В конце концов я не вытерпел, разозлился и довольно грубо предложил ораторам обменять ожидающее их короткое страдание на длительную агонию распинаемых, если им этого так уж хочется.

И представь себе, Юлий, фанатизм христиан оказался столь велик, что один из проповедников, разорвав у себя на груди медвежью шкуру, начал умолять меня о милости — он, видишь ли, мечтал быть распятым.

Я долго отнекивался, но он все не отставал, и мне пришлось уступить и приказать преторианцам пригвоздить его к одному из крестов.

Солдаты, естественно, не обрадовались — им и без того хватало работы. Они даже несколько раз сердито ударили приговоренного, а потом стали спорить между собой о том, кому из них выпадет сомнительная честь вбивать гвозди в его руки и ноги. (У преторианцев немели пальцы от долгого махания молотками.) Я не возражал также против наказания проповедника плетьми, ибо надеялся, что от этого он ослабеет и, следовательно, раньше умрет. Закон милосерден — он позволяет бить тех, кого должны распять, чтобы сократить их муки на кресте. К сожалению, мы не успели высечь всех — времени было в обрез. Правда, самые добросердечные из преторианцев все же тыкали христиан копьями — дабы из них быстрее вытекла кровь.

И, однако, я не мог не восхищаться дисциплинированностью римлян и их исполнительностью, благодаря которым осуществлялись даже самые бессмысленные из замыслов Нерона.

Когда наступило утро и цирк стал заполняться толпами людей, со всех сторон спешившими к Ватиканским холмам, скамьи были уже чисты, строения на арене полностью готовы, участники представления соответствующим образом одеты, роли распределены, а распятые на своих крестах и заборе лишь извивались и негромко постанывали.

Вой гончих и рев диких быков сулили зрителям замечательное развлечение.

Пока самые нетерпеливые из них бились за лучшие места, тем, кто входил, как и положено, через главные ворота, давали свежеиспеченный хлеб и щепотку соли, а желающие могли даже освежиться кубком разбавленного водой вина.

Чувствуя великую радость от того, что я — римлянин, я спешно умылся и прямо в конюшне, возле стога сена, облачился в свою тогу с красной каймой всадника.

Я с удовольствием прислушивался к гулу возбужденной публики, будучи уверен, что ее ожидания оправдаются.

Выпив пару кубков вина, я внезапно подумал о христианах, которые искренне радовались смерти, ожидая скорой встречи с Иисусом.

Вообрази, Юлий, они призывали друг друга не плакать и не сетовать, но — смеяться и ликовать, презрев боль и страдания!

Вино приятно кружило мою усталую голову, и я почти не сомневался в том, что в этот день мне будет сопутствовать успех.

Однако знай я, что происходило тогда в курии, вряд ли мое настроение было бы столь безоблачным. Воспоминания и сейчас не дают мне покоя, и лучше я прерву ненадолго свой рассказ, чтобы собраться с силами.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ ПРИГОВОР

В день Ид (как это бывало всегда, за исключением летних месяцев) сенат собрался ранним утром на свое заседание в курии, которая, к недовольству многих, почти не пострадала во время великого пожара.

Нерон спал так долго, что опоздал на церемонию открытия. Когда же он прибыл, то жизнерадостно приветствовал обоих консулов поцелуями, рассыпая многословные извинения за опоздание, причиной коего явились насущные государственные заботы.

— Но, — пошутил он, — я готов подвергнуть себя любому наказанию, которое сенат решит назначить мне за небрежность, хотя и надеюсь, что почтенные сенаторы отнесутся ко мне снисходительно, когда услышат то, что я должен им сообщить.

Сенаторы подавили зевоту и устроились поудобней на своих местах, готовясь к часовой речи, выдержанной в лучших традициях Сенеки. Но Нерон ограничился несколькими дежурными фразами о нравственном образе жизни, предписанном богами, и о наследии наших предков, а затем перешел прямо к делу.

Этот опустошительный пожар[92], случившийся летом, это ужасное несчастье, могущее сравниться только с разорительными набегами галлов, вовсе не было наказанием, отмеренным богами за некоторые политически необходимые меры, принятые в Риме, на чем упрямо настаивают отдельные недоброжелатели; нет, это было умышленное насилие и жесточайшее преступление против рода человеческого и государства, подобного которому история империи еще не знала.

Преступниками были так называемые христиане, чье отталкивающее учение незаметно, но, к сожалению, чрезвычайно широко распространилось среди обитателей римского дна, то есть среди самых опасных и невежественных людей. Большинство христиан — иноземного происхождения, и многие из них даже не знают латинского языка; это разномастный сброд, который непрерывным потоком течет в наш город; эти бездельники не имеют корней, не имеют семьи и живут по бесстыжим обычаям, о чем уважаемые сенаторы, без сомнения, осведомлены.

Заговор христиан тем более вредоносен, что эти презренные внешне держатся безукоризненно, соблазняя бедных бесплатной пищей и милостынями; делается же все это для того, чтобы заманить обманутых людей на тайные сборища, куда никогда не допускаются непосвященные и где господствует отвратительный дух ненависти к гражданам Рима.

На этих сборищах они едят человеческую плоть и пьют человеческую кровь. Они также занимаются колдовством, по всей видимости налагая заклятие на больных и таким образом завлекая их в свои липкие сети. Некоторые из «обращенных» отдавали все, чем владели, главарям этой преступной секты.

Тут Нерон сделан паузу, позволяя наиболее рьяным слушателям восклицаниями выразить ужас и отвращение, как того требовали законы риторики. Затем он продолжил свою речь.

По нравственным соображениям он не хочет и не смеет публично обсуждать все те ужасы, что совершаются на христианских сборищах. Главное заключается в следующем: христиане, поверив собственным весьма странным пророчествам, сперва подожгли Рим, а затем, по приказу своих вождей, собрались на холмах, чтобы в ликовании ожидать пришествия Мессии, который якобы сокрушит империю, создаст новое царство и подвергнет всех своих противников жесточайшим наказаниям.

Вынашивая этот план, христиане нарушали законы Рима и подрывали устои и мощь государства, ибо, как бы невероятно это ни звучало, некоторое количество наших безрассудных сограждан, надеясь на будущее вознаграждение, присоединилось к заговору. Доказательством яростной ненависти христиан к тому, что другие свято почитают, является их пренебрежение к римским богам, нелюбовь к искусству и отказ от посещения театра.

Преступление, однако, было легко раскрыто, так как эти трусливые христиане принялись, едва их схватили, с радостью доносить друг на друга. Как только он, Нерон, услышал об этом деле, он немедленно принял меры для защиты государства и наказания поджигателей Рима. И тут ему неоценимую помощь оказал преторианский префект Тигеллин, который, конечно же, заслужил глубочайшую признательность сената.

Затем, желая дать отцам города время обдумать услышанное, Нерон коротко рассказал о происхождении христианского учения.

Зародилось оно в Галилее, и у истоков его стоял некий Христос — еврей и нарушитель общественного спокойствия. Он был приговорен к смерти как государственный преступник прокуратором Иудеи Понтием Пилатом в правление императора Тиберия, а возникшие из-за казни этого человека волнения были на какое-то время подавлены. Но его последователи стали распространять слухи о воскрешении Христа из мертвых, так что вредоносное суеверие возродилось в Иудее, а оттуда, как чума, оно расползлось едва ли не по всей империи.

Евреи не признали христианства, сказал Нерон, и потому их нельзя обвинить в соучастии, как это делают многие из тех, кто разделяет старинные предрассудки и не терпит иудеев.

Император даже счел нужным напомнить сенату, что евреи защищены особыми римскими законами, управляются своим собственным советом и приносят Риму много пользы.

Это заявление, однако, не нашло должного отклика у сенаторов. Они всегда неодобрительно относились к тому, что многие императоры предоставляли (а затем нередко и подтверждали) исключительные права евреям империи. «Почему мы должны терпеть государство в государстве?» — возмущались они.

— Часто говорят, — возвысив голос, продолжил Нерон, — что я наказываю преступников слишком мягко. Говорят, будто Нерон позволяет предавать забвению строгие обычаи наших предков и увлекает молодежь соблазнами изнеженной жизни, вместо того, чтобы прививать ей воинские навыки. И вот нынче пришло время доказать, что император вовсе не боится вида крови, и посрамить некоторых озлобившихся стоиков.

Беспримерное преступление требует беспримерного наказания. Нерон призвал все свое художественное воображение, дабы придумать и предложить сенату спектакль, который, как он надеется, навсегда останется в анналах истории.

— Уважаемые отцы-сенаторы, — вдохновенно заключил император, — скоро вы собственными глазами увидите в городском цирке, как Нерон наказывает христиан, врагов рода человеческого и римского государства.

Произнеся эту речь, в которой он упоминал о себе в третьем лице, Нерон с насмешливым, притворно смиренным уважением предложил отложить все другие дела до следующего собрания сената; сейчас же, мол, почтенные сенаторы могут пойти в цирк, если, конечно, у консулов нет возражений.

Консулы от имени государства поблагодарили Нерона за его предусмотрительность и быстрые действия по защите отечества от опасной угрозы и выразили удовлетворение тем, что он обнаружил истинных поджигателей Рима. После того, что случилось, болтливые языки умолкнут, и глупые слухи перестанут будоражить вечный город.

Со своей стороны консулы высказываются за то, чтобы краткое изложение речи Нерона было опубликовано в сенатском вестнике, и одобряют предложение закрыть собрание. В соответствии со своими обязанностями они спрашивают почтенных отцов-сенаторов, не желает ли кто-нибудь из них высказаться, хотя, как им кажется, все и так совершенно ясно.

Сенатор Тразея Пет[93], тщеславие которого было уязвлено выпадом Нерона против стоиков, иронически предложил, чтобы сенат тут же вынес решение о необходимости благодарственного подношения богам в связи с отвращением от города столь великой опасности.

Благодарственные подношения неоднократно совершались по поводу целого ряда позорных деяний. Почему же христиане не заслуживают подобного почета? Нерон, видимо, опасается колдовства, кое ему столь же немило, сколь и пренебрежение христиан театром.

Нерон притворился, что ничего не слышал; оь лишь топнул ногой, чтобы ускорить процедуру, сенат быстро проголосовал за обычное жертвоприношение Юпитеру и другим богам.

Консулы нетерпеливо спросили, хочет ли кто-либо еще говорить.

И тут, совершенно вопреки своей привычке, мой отец, Марк Мецентий Манилиан, поднялся на ноги, чтобы его голос был лучше слышен, и, запинаясь, попросил слова.

Несколько сенаторов, сидевших рядом, ухватили отца за тогу и шепотом принялись уговаривать его помолчать, так как им казалось, что он пьян. Но мой старик подобрал свою тогу, перекинул ее через руку, и начал говорить; его лысая голова тряслась от гнева.

— Консулы, уважаемые сенаторы и ты, Нерон, первый среди равных, — сказал он. — Все вы знаете, что я редко выступал на заседаниях сената. Я не могу похвалиться великим государственным умом, хотя семнадцать лет я делал все, что мог, ради общего блага в комитете по восточным делам. В этих старинных стенах я видел и слышал много бесчестных и отталкивающих вещей, но никогда еще не приходилось мне наблюдать такого бесстыдства, как в это утро. Неужели мы пали так низко, что римский сенат молчаливо соглашается казнить, насколько мне известно, тысячи мужчин и женщин, среди которых есть сотни наших сограждан и даже несколько всадников — причем соглашается казнить их самой жестокой казнью, по недоказанному обвинению и без судебного разбирательства? Неужели отцы-сенаторы столь кровожадны?

Послышались крики неодобрения, и Тигеллину разрешили дать объяснение.

— Среди них нет ни одного всадника, — сказал он. — Либо же они скрыли это, стыдясь своего преступления.

— Правильно ли я понимаю тебя? — спросил Нерон с плохо скрываемым нетерпением. — Итак, ты ставишь под сомнение мою честь и мое чувство справедливости?

— Я сыт унижениями по горло, и они уже душат меня, — продолжал мой отец. — И я свидетельствую, что сам был в Иерусалиме и Галилее в дни Понтия Пилата, и на моих глазах распинали Иисуса из Назарета, которого называют Христос и который действительно есть сын божий, ибо я своими собственными глазами видел, что его могила была пустой, потому что он воскрес из мертвых на третий день. Евреи же лгут, когда отрицают это.

Многие закричали, что старый сенатор сошел с ума, но наиболее любопытные потребовали, чтобы он продолжал. Большинство сенаторов затаило злобу на Нерона и на императорскую власть вообще. Всегда помни об этом, Юлий, сын мой.

Итак, отцу разрешили говорить.

— Возликовав душой, я, слабый человек, — промолвил он, — принял Христа уже давно, хотя и не мог жить по его заветам. Но, я думаю, он простит мне мои грехи и, быть может, позволит мне занять место в его царстве, каким бы оно ни оказалось, а каково оно — это мне пока не ясно. Я думаю, однако, что это царство милосердия, покоя и чистоты, оно либо здесь, на земле, либо там, на небе, либо где-то еще. Но это царство — не политическое. Поэтому и христиане не имеют политических целей; они лишь считают, что истинная свобода человека — в Христе и в том, чтобы следовать по его пути. Путей в жизни может быть много, и я никому не предлагаю искать различие между ними, но я верю, что все они в конце концов приведут в его царство. Иисус Христос, Сын Божий, помилуй мою грешную душу!..

Тут консулы прервали его, так как он отклонился от сути и пустился в философские рассуждения.

— Я не желаю больше испытывать ваше и свое терпение всякой чепухой, — с досадой заявил Нерон. — Марк Манилиан уже сказал все, что хотел сказать. И я всегда считал, что мой отец, Божественный Клавдий, был не в своем уме, когда казнил свою жену Мессалину, а вместе с ней такое множество благородных граждан, что впоследствии был вынужден заполнить сенат изрядным количеством бесполезных людей. Слова Марка Манилиана доказывают, что он не достоин своей пурпурной каймы и золотого перстня. Надеюсь, всем вам ясно, что его ум в смятении, о причине которого я не осведомлен. И я предлагаю, принимая во внимание его почтенный возраст, удалить бывшего сенатора из нашего круга и сослать на окраину империи для восстановления умственного здоровья. По этому вопросу мы все, конечно же, единодушны, и я не вижу надобности голосовать.

Однако некоторые сенаторы, поняв, что все равно отвечать за их поведение придется другому, захотели досадить Нерону. Поэтому они призвали Марка продолжать, если, разумеется, тому есть что добавить. Но первым взял слово Тразея Пет.

— Да, — проговорил он, притворившись наивным, — мы все согласны, что Марк Мецентий сошел с ума. Но божественное умопомешательство иногда делает людей провидцами. Возможно, этот пророческий дар он унаследовал от своих этрусских предков. И если он не верит, что христиане подожгли Рим, каким бы правдоподобным это ни казалось после того, что мы только что услышали, тогда, быть может, он назовет нам истинных виновников пожара?

— Смейся надо мной сколько угодно, Тразея Пет, — сердито ответил мой отец, — но поверь: твой конец тоже близок. Не нужно иметь дар ясновидца, чтобы понять, что я никого не обвиняю в поджоге Рима, даже Нерона, хотя очень многие из вас и хотели бы услышать, как подобное обвинение будет выдвинуто вслух, а не шепотом. Но я не знаю, виноват ли император. Я просто верю сам и прошу верить всех вас, что христиане не имеют отношения к поджогу Рима. Я совершенно убежден в этом.

Нерон грустно покачал головой и поднял руку.

— Я ясно дал понять, что не виню всех христиан, — сказал он. — Но у меня были достаточные основания осудить многих из них как врагов общества. Если же Марк Манилиан хочет заявить о том, что он сам является врагом рода человеческого, то дело становится серьезным и не может больше рассматриваться как простой случай душевного расстройства.

Но Нерон глубоко ошибался, если думал, что может испугать моего отца и заставить его замолчать. Отец был упрямым человеком, несмотря на свой добродушный и тихий нрав.

— Однажды вечером, — продолжал он, — на берегу озера в Галилее я встретил рыбака, на теле которого виднелись шрамы от ударов бича. У меня есть причина верить, что это был воскресший Иисус из Назарета. Он сказал мне, что я умру оттого, что буду восхвалять его имя. Я не понял его тогда, решив, будто он предсказывает мне нечто дурное. Но теперь я прозрел, и я благодарен ему за это пророчество. Итак, я славлю Иисуса Христа, Сына Божьего, и заявляю, что я — один из христиан. Я участвую в их обрядах, разделяя их мысли и вкушая их священную еду, и я приму то же наказание, что и они. И еще, уважаемые отцы-сенаторы: если вы этого еще не знаете, то сообщаю вам, что Нерон есть злейший враг рода человеческого. И вы ничуть не лучше своего императора, ибо покорно терпите его безумную тиранию.

Нерон шепнул что-то консулам, и те немедленно объявили собрание тайным. Римские граждане, сказали они, не должны узнать об этом постыдном деле. Подумать только: римский сенатор признается в том, что является приверженцем мерзкого суеверия!

Мой отец добился своего. Сочтя голосование излишним, консулы заявили, что сенат постановил лишить Марка Мецентия Манилиана широкой пурпурной каймы и сандалий с красными завязками.

Два сенатора, выполняя это решение, на глазах у всего собрания сняли с моего отца тогу и тунику, стащили с его ног почетные сандалии и разломали его скамеечку из слоновой кости.

Едва закончилась эта, прошедшая в полной тишине, процедура, как неожиданно поднялся со своего места сенатор Пуд Публикола и дрожащим голосом объявил, что он — тоже христианин.

Но его пожилые друзья-сенаторы схватили смельчака и насильно усадили обратно на место, зажав ему рот ладонями и громко хохоча и топая ногами, чтобы утопить его слова в этом шуме.

Нерон сказал, что на сегодня с сената довольно бесчестия, что заседание закончено и что не стоит обращать внимания на старческий лепет.

Пуд происходил из рода Валериев и Публиколи, мой же отец был всего лишь усыновлен не слишком знатным Манилием[94].

Затем Тигеллин позвал центуриона, охранявшего галерею курии, приказал ему взять десять преторианцев и, постаравшись не привлекать внимания любопытных, отвести моего отца за городские стены, туда, где находилось ближайшее место казней.

Конечно, его следовало бы отправить в цирк, чтобы казнить той же казнью, что и прочих христиан, однако, желая избежать скандала, император велел обезглавить моего отца мечом неподалеку от стен Рима.

Естественно, центурион и его люди были рассержены, так как боялись, что опоздают на представление в цирк. Поскольку разжалованный сенатор остался совершенно нагим, они стащили накидку с какого-то раба, который глядел на выходящую из курии знать, и набросили ее на плечи отца. Удивленный раб побежал следом за отрядом, хныча и упрашивая вернуть его единственный предмет одежды.

Тем временем жены сенаторов, сидя в носилках, дожидались своих мужей. Поскольку путь предстоял долгий, предполагалось, что шествие, в котором примут участие сенаторы и матроны, начнется неподалеку от цирка, там, куда на подушках уже принесли изображения римских богов.

Туллия, потеряв терпение, ибо мой отец не появился и не прислал о себе никаких известий, покинула свои носилки, намереваясь идти на поиски супруга. Она помнила о том, что накануне вечером он вел себя довольно странно.

Туллия начала расспрашивать о муже, но никто из сенаторов не посмел ей ответить, поскольку та часть заседания, которая касалась Марка Манилиана была объявлена тайной, и они поклялись молчать о том, что произошло. Недоумение женщины усилилось, когда Пуд громко потребовал, чтобы его отнесли домой, потому что он, мол, не желает быть свидетелем постыдного циркового спектакля.

Это заявление побудило нескольких сенаторов, которые в душе сочувствовали Христианам, ненавидели Нерона и с уважением отнеслись к мужественному поступку моего отца, хотя и сочли его сумасбродным, последовать примеру Пуда и отказаться от участия в шествии.

Бегая, как встревоженная наседка, взад и вперед у дверей курии и громко жалуясь на рассеянность и медлительность мужа, Туллия внезапно заметила причитающего раба и старика в накинутом на плечи невольничьем плаще, которого уводили куда-то преторианцы. Приблизившись, она узнала моего отца и, до крайности ошеломленная, остановилась, раскинув руки и преградив им дорогу.

— О боги, что ты опять задумал, Марк? — в растерянности спросила Туллия. — Что все это значит? Я не принуждаю тебя идти в цирк, если ты находишь это зрелище неприятным, тем более что кое-кто здесь тоже отказался присутствовать на представлении. Давай сейчас же отправимся домой, и я даже обещаю не ссориться с тобой.

Центурион, мечтая побыстрее покончить с этим делом, ударил ее своим жезлом и приказал отойти в сторону.

Сначала Туллия решила, что ей все снится, но затем в ярости бросилась к обидчику, дабы выцарапать негодяю глаза; при этом она кричала, что его немедленно закуют в кандалы за то, что он осмелился тронуть жену сенатора.

Таким образом скандал все же получил огласку. Несколько женщин выбралось из носилок, вопреки протестам своих мужей, и поспешило на помощь Туллии. Когда группа нарядных матрон окружила преторианцев, громко спрашивая, что тут происходит, мой отец, недовольный всеобщим вниманием, повернулся к Туллии и заговорил с ней.

— Я больше не сенатор, — сообщил он жене, — и я добровольно иду с центурионом. Помни о своем положении и не визжи, как торговка рыбой. Что до меня, то я разрешаю тебе отправиться в цирк одной. Я думаю, тебе этого безумно хочется.

— Спаси меня, Геркулес! — воскликнула Туллия, разразившись слезами. — Никто и никогда не называл меня торговкой рыбой! Если тебя обидели мои вчерашние слова о твоих любимых христианах, то ты мог бы так мне и сказать, а не ходить по дому мрачным и надутым. Нет ничего хуже мужчины, который скандалу предпочитает многодневное дурацкое молчание.

Жены сенаторов, пытаясь смягчить Марка, смеясь, подтвердили это.

— Она права, Манилиан, — поддержали Туллию матроны. — Неужели надо навсегда отказываться от скамейки слоновой кости только потому, что вы немного повздорили? Перестань капризничать и прости Туллию, если она и впрямь чем-то тебя обидела. Вы ведь муж и жена, и долгие годы прожили вместе. Вон, у вас обоих уже головы поседели.

Туллия, глубоко оскорбленная словами приятельниц, сдернула свою праздничную головную накидку.

— Посмотрите сами, старые сплетницы, — воскликнула она, — и убедитесь, что у меня нет еще ни одного седого волоска. А ведь я не крашу волосы, а только слегка подчеркиваю всякими арабскими средствами их естественный цвет. Так что чепуха все это насчет моих крашеных волос! Просто мне многие завидуют и оттого клевещут на меня.

— Я переживаю сейчас самый торжественный миг моей жизни, — обратился отец к центуриону, — и не могу больше выносить всю эту женскую болтовню. Уведите меня прочь отсюда, как вам и было приказано. Здесь слишком шумно.

Но женщины по-прежнему окружали их, и центурион не решался отдать приказ своим людям силой проложить дорогу, потому что его уже отругали за удар, нанесенный им Туллии. Кроме того, он не очень хорошо понимал, что происходит.

Когда Тигеллин заметил, что возле курии собирается толпа, которая все увеличивается, он протолкался к моему отцу и, посерев от гнева, сильно толкнул Туллию в грудь.

— Пошла прочь, проклятая сучка, — с презрением сказал он. — Ты больше не жена сенатора и не защищена своим положением. Если ты сейчас же не заткнешь глотку, я арестую тебя за нарушение спокойствия и оскорбление сената.

Туллия смертельно перепугалась, когда поняла, что он говорит серьезно, но этот внезапный страх не смирил ее гордыню.

— Чертово отродье, — обругала она его, вдруг вспомнив те слова, которые употребляли иногда друзья моего отца. — Отправляйся-ка лучше опять торговать лошадьми да прелюбодействовать с хорошенькими мальчиками. Ты превышаешь свои полномочия и нарушаешь закон, когда бьешь римлянку у входа в курию и угрожаешь мне, так как только городской префект может арестовать меня. Твое грубое поведение возбудит куда больше гнева, чем мои вежливые вопросы. Итак, я хочу знать, что здесь творится и куда направляется мой муж с этой почетной охраной. Предупреждаю, я обращусь к императору!

Нерон уже выговаривал Тигеллину, к большой досаде последнего, за неудачные действия при аресте христиан. Поэтому Тигеллин решительно указал рукой на курию.

— Нерон пока еще там, — усмехнулся он. — Поторопись, и ты застанешь его. Уверяю тебя, я действую по его приказу.

— Не жертвуй ради меня своей жизнью, дорогая моя Туллия, — предупредил ее мой отец. — И не омрачай последние мгновения мой жизни. Прости, если я обижал тебя, и прости, что я не был тем мужем, которого ты себе желала. Ты всегда была хорошей женой, хотя мы частенько спорили друг с другом. Туллия была так счастлива, что, совершенно позабыв о Тигеллине, бросилась мужу на шею.

— Ты действительно сказал «дорогая моя Туллия»? — радостно воскликнула она. — Подожди немножко, я сейчас вернусь.

Улыбаясь сквозь слезы, она прошла к Нерону, сидевшему с расстроенным видом, и почтительно приветствовала его.

— Будь так любезен и объясни мне, — обратилась она к императору, — суть этого злосчастного недоразумения. Я уверена: все можно уладить, если обе стороны готовы проявить добрую волю.

— Твой муж глубоко оскорбил меня, — ответил Нерон, — но я, конечно, могу простить его. К сожалению, он также публично, перед всем сенатом, признался в том, что он — христианин. Сенат лишил его должности и приговорил, как врага человечества, к отсечению головы. Будь благоразумной и храни молчание, так как мы хотим избежать огласки и скандала. Против тебя я ничего не имею. Ты можешь по-прежнему владеть своей собственностью, однако собственность твоего мужа должна быть конфискована государством за его преступления.

Туллия отказывалась верить своим ушам.

— Что за странные времена?! — вскричала она, не в силах сдержать свое возмущение. — И что же, никаких других обвинений против моего мужа не выдвинуто? Он виноват лишь в том, что свихнулся и по глупости стал христианином?

— За зло, ими совершенное, все христиане подлежат смертной казни, — нетерпеливо ответил Нерон. — А теперь иди прочь и не докучай мне больше — ты же видишь, я тороплюсь. Мой долг перед государством требует, чтобы я, его первый гражданин, возглавил шествие в цирк.

Тогда Туллия гордо вскинула голову, совсем забыв о дряблой складке под подбородком.

— Я прожила очень пеструю и не слишком упорядоченную жизнь, — заявила она, — и не всегда вела себя так, как подобает женщинам моего круга. Но я — римлянка, и я пойду рядом с моим мужем, куда бы он ни отправился. Где муж, там и его жена. Итак, объявляю, что я — тоже христианка.

Это было неправдой. Напротив, она постоянно отравляла жизнь моего отца бесконечным нытьем и презрительными отзывами о его друзьях-христианах. Но сейчас она повернулась лицом к любопытствующей толпе сенаторов и их жен.

— Слушайте меня, — громко закричала она, — ты, сенат, и вы, граждане Рима. Я, Туллия Манилия, из рода Валериев и из рода Суллы — христианка. Я славлю Христа из Назарета и его царство!

Для большей убедительности она воскликнула затем «Аллилуйя!», так как много раз слышала, что евреи повторяли это слово на своих собраниях, когда спорили с христианами о различных путях веры.

К счастью, ее голос не был далеко слышен, к тому же Тигеллин закрыл ей ладонью рот. Когда жены сенаторов увидели, как разгневался Нерон, они поспешили вернуться к своим носилкам, намереваясь при первой же возможности вытянуть из мужей правду о том, что же в действительности произошло в сенате.

Нерону с трудом удавалось сохранить свое императорское достоинство.

— Что ж, пусть будет по-твоему, безумная женщина, — согласно кивнул он. — Но ты должна держать рот на замке. Конечно, было бы справедливо отправить тебя в цирк, чтобы наказать вместе с остальными твоими единоверцами, но ты слишком безобразна, слишком стара и морщиниста, чтобы тешить там зрителей. Тебя, как и твоего мужа, ждет меч. И за это ты должна благодарить не меня, а своих высокочтимых предков.

Из-за вмешательства Туллии скандал стал таким громким, что Нерон, как бы он того ни желал, не посмел бы послать супругу разжалованного сенатора на арену к диким зверям. Пока преторианцы вели Туллию сквозь густую толпу назад, к моему отцу, Нерон обратился к Тигеллину и гневно приказал ему наложить арест на все имущество моего отца, а также велел немедленно доставлять в цирк любого, кто признается в том, что он христианин. Одновременно служащие магистратуры должны были опечатать дом и изъять все бумаги, связанные с имуществом моего отца и Туллии.

— И бумаги эти не трогай, — предупредил Нерон Тигеллина. — Я считаю себя наследником Манилиев, поскольку ты вынудил меня лично принять меры по наведению общественного порядка, ибо ты сам пренебрегал ими.

Единственное, что утешало его в гневе, так это мысль об огромном состоянии Туллии и моего отца.

Тем временем толпа росла, и оказались там и пребывавшие на свободе христиане. Обеспокоенные участью своих братьев и сестер во Христе, они все еще стояли возле курии, до последнего надеясь, что сенат своей властью спасет приговоренных христиан от ужасов цирка. Среди них выделялся юноша, на одежде которого ярко алела узкая красная кайма и который не поспешил следом за всеми, чтобы занять себе в цирке место на всегда переполненных скамьях для всадников.

Когда преторианцы с центурионом во главе повели моего отца и Туллию к ближайшему месту казни, он пошел за ними вместе с еще несколькими христианами.

Преторианцы обсудили, каким образом они смогут побыстрее справиться с поручением, чтобы успеть на представление, и решили отправиться к воротам Остиана и совершить казнь у надгробного памятника. Обычно там не казнили, но, по крайней мере, это место находилось за городскими стенами.

— Если там не место казни, то теперь оно им станет. Сделаете почин, — шутили преторианцы, обращаясь к осужденным, — будете первыми, кого там лишат жизни. Во всяком случае, почтенной матроне не придется далеко шагать в своих позолоченных сандалиях.

Туллия резко возразила, что может пройти столько же, сколько ее муж, причем без всякого труда, и никто не помешает ей в этом. В доказательство своей выносливости она стала поддерживать моего отца, который, одолеваемый возрастом и выпитым предыдущей ночью вином, да к тому же не привыкший к физическим усилиям, вскоре начал пошатываться. И все-таки он не был ни пьян, ни помешан, когда поднимался в курии с сенаторского места, чтобы выступить с речью; он тщательно готовился к этому дню.

Это выяснилось при обыске в его доме. Похоже, он в течение нескольких недель занимался приведением в порядок финансовых дел, а в последнюю ночь сжег все приходные книги и список своих вольноотпущенников вместе со своей перепиской с ними. Мой отец не любил говорить со мной о делах, но я знал, что он не считал собственность вольноотпущенников своей, хотя, чтобы их не обидеть, принимал подарки, которые они ему преподносили.

Только спустя много дней после его смерти я узнал, что отец отослал преданным ему вольноотпущенникам огромные суммы денег наличными, стремясь таким образом запутать городских чиновников. И это ему удалось.

У магистрата возникли серьезные трудности при оценке поместья и всего состояния, и в конце концов Нерону не досталось ничего дорогостоящего, не считая, разумеется, деревенского имения Туллии, которое они с отцом не могли продать, ибо оно полагалось им по рангу; также, конечно, Нерон забрал себе огромный римский дом на Виминале со всеми предметами искусства и золотой и серебряной утварью.

Служащим магистрата, занимавшимся оценкой имущества опального сенатора, не повезло еще в одном: преторианцы, выполняя отданный Нероном в спешке приказ, арестовывали в доме моего отца всякого, кто называл себя христианином. В результате у них в руках оказалось несколько весьма осведомленных в делах своего хозяина писцов, о смерти которых Нерон потом горько сожалел. Всего же из дома отца в цирк было уведено тридцать человек.

Для меня же самым ужасным было то, что мой сын Юкунд и престарелый Барб тоже оказались среди задержанных. Полученные во время пожара ожоги так искалечили Юкунда, что он мог передвигаться с большим трудом и только на костылях; поэтому его несли в цирк в носилках вместе с пожилой служанкой Туллии. Эта женщина была злыдней и сплетницей, но она охотно признала себя христианкой, когда услышала, что Туллия поступила именно так.

Никто из них не понимал, зачем их тащат в цирк, пока они не оказались запертыми в конюшнях. По дороге туда они все еще думали, что Нерон хочет показать христианам, как будут наказывать поджигателей Рима.

Преторианцы так спешили, что не сочли нужным сообщить им правду.

У ворот Остиана — где было много уцелевших от пожара мелких лавок и постоялых дворов со стойлами для лошадей и носилками напрокат — мой отец неожиданно остановился и сказал, что его мучит жажда и что перед казнью он хотел бы освежиться вином. Он также предложил вина преторианцам, чтобы вознаградить их за хлопоты, которые он и его жена причиняют им в этот праздничный день.

У Туллии было с собой много серебряных монет — ей полагалось бросать их в толпу во время шествия.

Хозяин ближайшего постоялого двора торопливо принес из погреба кувшин со своим лучшим вином, и все с удовольствием выпили: ведь преторианцам тоже было жарко в этот ясный осенний день.

Мой отец, не будучи большевысокопоставленным лицом, со спокойной душой пригласил выпить христиан, что шли за ним, а также оказавшихся неподалеку крестьян, которые, не зная о празднике, понапрасну приехали в город продавать фрукты.

После нескольких чаш вина Туллия помрачнела и в своей обычной манере стала спрашивать, действительно ли моему отцу необходимо снова напиться, причем на этот раз в дурной компании.

— Дорогая Туллия, — мягко заметил ей муж, — попытайся понять, что я больше не сенатор. Мы с тобой приговорены к смерти и потому находимся в куда более жалком положении, чем эти дружелюбные люди, которые так добры, что делят с нами вино. Я слаб телом и духом; впрочем, я никогда и не хвастался своим мужеством. Вино прогоняет неприятное ощущение, которое я испытываю в шее чуть пониже затылка. И мне доставляет большое удовольствие мысль о том, что нынче совершенно не надо опасаться болей в желудке и завтрашнего горького похмелья, которое ты всегда так сильно усугубляла своими колкими словами. Так перестань же волноваться, моя дорогая Туллия.

Он умолк, потягивая вино.

— Подумай также и об этих честных солдатах, — продолжал он еще более пылко. — Из-за нас они лишаются волнующего зрелища в цирке Нерона. Там христиане тоже попадают в царство божье, правда, пройдя сквозь пасти диких зверей, сквозь пламя и распятие, и еще всякими другими не очень приятными путями, которые Нерон с его артистическим талантом придумал для них. Пожалуйста, — обратился отец к преторианцам, — не спрашивайте моего согласия, друзья мои, если захотите спеть. Но отложите до вечера свои рассказы о женщинах, поскольку с нами здесь моя добродетельная жена. Для меня это день великой радости, ибо сейчас наконец-то исполняется пророчество, мысль о котором терзала меня почти тридцать пять лет. Давайте же выпьем, дорогие братья, и ты, моя добрая жена, во славу имени Христа. Я не думаю, чтобы он был против этого, учитывая, куда мы все сейчас направляемся. Что же касается лично меня, то ему приходилось судить многие худшие мои недостатки, так что эта скромная выпивка не намного усугубит мою вину. Я всегда был слаб и себялюбив, и в свою защиту я лишь скажу, что он, Христос, является пастырем, опекающим равно как здоровых, так и шелудивых овец. Я припоминаю рассказ о том, как он однажды среди ночи пошел искать заблудшую овцу, потому что полагал, что ее возвращение стоит больше, чем все остальное стадо.

Преторианцы внимательно слушали.

— В том, что ты говоришь, благородный Манилиан, есть много правды, — наконец отозвались они. — И у нас в легионе частенько именно самые слабые и самые робкие оказываются впереди и решают исход сражения. И никто из нас не оставит в беде раненного или окруженного врагами товарища, даже если из-за этого придется рисковать всей манипулой[95]. Засады, конечно, иное дело…

Тут они начали хвалиться шрамами и рассказывать друг другу о своих походах в Британию, Германию, страны Дуная и в Армению, после возвращения из которых их как раз и сделали преторианцами в столице.

Они были так заняты воспоминаниями, что мой отец воспользовался возможностью поговорить со своей женой.

— Почему ты сказала, что ты — христианка? — спросил он Туллию. — Ты же не веришь, что Иисус из Назарета есть Сын Божий и Спаситель мира. Тебе вовсе не нужно было говорить этого. Ты даже не крещена. Причащалась ты всегда неохотно, только ради приличия, чтобы до конца исполнить свой долг хозяйки дома, и по-моему, так ни разу и не попробовала хлеб и вино, освященные именем Христа. Мне жаль, что я втянул тебя во все это. Я, видишь ли, полагал, что, оставшись вдовой, ты будешь жить той жизнью, которая тебе всегда нравилась. Ты бы скоро нашла себе другого, лучшего мужа, потому что, на мой взгляд, ты все еще прекрасна и очень хорошо выглядишь для своего возраста. Кроме того, ты богата. Я надеялся, что поклонники толпой поспешат к твоему дому, когда траур закончится, и эта мысль даже не вызывала во мне чувства ревности, ибо твое счастье более важно для меня, чем мое. У нас с тобой никогда не было согласия по поводу Христа и его царства.

— Я так же привержена христианству, как и ты, мой дорогой Марк, — возразила Туллия, — ибо умру вместе с тобой за прославление имени Христа. Я раздала свое имущество бедным, чтобы ублажить тебя, когда уже больше не могла терпеть твое вечно плохое настроение. Разве ты не заметил, что я никоим образом не упрекнула тебя, хотя своим ужасным упрямством ты опозорил наше имя в сенате? У меня есть свое мнение о твоем глупом поведении, но в такой момент, как сейчас, я лучше промолчу, чтобы еще раз не обидеть тебя.

Расчувствовавшись, она обвила руками шею моего отца, поцеловала его и увлажнила своими слезами его щеки.

— Я не боюсь смерти, — призналась она ему, — если умру вместе с тобой, Марк. Мне невыносима мысль остаться вдовой после твоей гибели. Ты — единственный мужчина, которого я действительно любила когда-либо, хотя с двумя мужьями мне пришлось развестись, а еще одного проводить в могилу, прежде чем я нашла тебя снова. Когда-то ты бессердечно покинул меня, не подумав о моих чувствах, но я последовала за тобой даже в Египет. Я признаю, что у меня были для этого и другие причины, но у тебя у самого была в Галилее еврейка, а потом эта ужасная Мирина, в добропорядочности которой ты меня не убедишь, даже если воздвигнешь сотни се статуй на всех рыночных площадях Азии, Но в то время и у меня были свои слабости. Главное же сейчас — это то, что ты меня любишь и говоришь мне, что я прекрасна, хотя волосы у меня на самом деле крашеные, на шее складки и морщины, и рот мой полон вставных зубов.

Пока они разговаривали, юноша-христианин с узкой красной каймой на тунике, осмелев после выпитого вина, спросил центуриона, есть ли у него приказ арестовывать всех встреченных им христиан. Центурион замотал головой и сказал, что ему лишь велели казнить моего отца и Туллию, причем проделать это в безлюдном месте.

Тогда молодой всадник сказал, что он тоже христианин, и предложил моему отцу разделить с ним священную христианскую еду, хотя сделать это за закрытыми дверями они не смогут, да и вечер еще не наступил. Но, может быть, добавил он, это допустимо, учитывая сложившиеся обстоятельства.

Центурион объявил, что у него нет возражений и что он не боится колдовства; на самом деле ему было любопытно — ведь о христианах говорили много странного. Мой отец охотно согласился, но попросил юношу благословить хлеб и вино.

— Я не могу сделать этого сам, — сказал мой отец, — возможно, из-за моего собственного тщеславия и упрямства. Но тогда в Иерусалиме на учеников Христа из Назарета снизошел святой дух, и они окрестили множество людей, чтобы этот дух снизошел и на них тоже. Всем своим сердцем я желал принять крещение вместе с другими, но они мне отказали, потому что я не был чист духовно; они попросили меня также молчать о тех вещах, которые я не понимал. На всю жизнь я запомнил их заветы и никогда и никого не наставлял; только иногда — и, наверное, напрасно — я говорил о том, что сам видел, или о том, что почитал правдивым. Иногда случалось, я пытался разрешить недоразумения. Я был крещен здесь, в Риме, когда Кифа в своем великодушии попросил меня простить его за то, что он мне тогда грубо отказал. Он давно уже был в долгу передо мной, потому что однажды в горах Галилеи, на пути в Иерусалим, я одолжил ему осла, чтобы он смог отправить домой в Капернаум свою тещу, которая поранила ногу. Извините мне мою болтовню. Я вижу, солдаты зевают и глазеют на небо. Многие старики любят поговорить о прошлом, и я не исключение. Ну, а от вина мой язык совсем распустился.

Мужчины-христиане встали на колени, и Туллия тоже последовала их примеру, и несколькими словами молодой всадник освятил хлеб и вино, уподобив их плоти и крови Христа. Они помолились со слезами на глазах и потом нежно поцеловали друг друга. Туллия сказала, что в ней все трепещет, словно в предвкушении рая. Она пойдет рука об руку с моим отцом, добавила она, туда, куда он сейчас отправится.

Преторианцы пошептались между собой и признались, что они не увидели ничего дурного в этом колдовстве. Затем, опять взглянув на небо, центурион многозначительно откашлялся. Мой отец торопливо оплатил счет, не забыв о щедром вознаграждении за услугу, и отдал оставшиеся деньги центуриону, чтобы он разделил их между солдатами. При этом он снова попросил у преторианцев прощения за причиненное беспокойство и благословил их во имя Христа.

Центурион вежливо предложил отцу и Туллии зайти за надгробный памятник, поскольку у него есть приказ действовать тихо и незаметно.

Тут всадник-христианин разразился рыданиями и сказал, что, когда он освящал хлеб и вино, он неожиданно почувствовал в себе такие силы и уверенность, что больше не желает пребывать в ожидании. Его терзает мысль, что многим смиренным христианам разрешено принять муки в цирке ради славы Христа, а сам он, еще юноша, возможно, не проявит в надвигающиеся времена гонений должной стойкости. Поэтому он просит центуриона отрубить и его голову, позволив ему тем самым немедленно отправиться в самое прекрасное из всех путешествий. Он виновен в той же степени, что и другие христиане, и его следует наказать так же, как их.

Центурион изумился, но после недолгого размышления признал, что, вероятно, ни в коей мере не изменит своему долгу, если разрешит молодому человеку умереть вместе с моим отцом и Туллией. Как только он согласился, некоторые из присутствовавших при разговоре христиан, сидевшие неподалеку, стали страстно умолять доставить это удовольствие и им.

Однако я обязан пояснить, что, как мне рассказывали, все они прежде отведали вина, предложенного им моим отцом, причем в изрядных количествах.

Но центурион твердо отказал им, заявив, что Даже его благосклонность имеет свои пределы. Одного христианина сверх предписанного ему количества он, пожалуй, еще может казнить и даже доложить об этом начальству, но массовая казнь привлечет ненужное внимание, да и заполнять восковые Дощечки, сочиняя отчет о случившемся, ему будет сложно: не очень-то он любит писать.

Впрочем, он добавил, что все увиденное и услышанное произвело на него такое впечатление, что он бы очень хотел когда-нибудь побольше узнать о всех этих вещах, веровании и обрядах христиан. Христос, очевидно, могущественный бог, если сумел внушить своим приверженцам, будто смерть радостна. По крайней мере ему ни разу не приходилось встречать человека, который добровольно пожелал бы умереть, например, за Юпитера или хотя бы за Вакха. Вот разве что за Венеру могли бы найтись охотники.

Преторианцы отвели моего отца, Туллию и всадника, чье имя центурион в последний момент нетвердой рукой нацарапал на восковой дощечке, за надгробный памятник и выбрали среди себя лучшего воина, который умел рубить головы с одного удара.

Мой отец и Туллия умерли, стоя на коленях и держась за руки. Некий христианин, видевший казнь и впоследствии поведавший мне о случившемся, утверждал, что земля задрожала, а небо полыхнуло огнем, ослепив присутствующих. Но я думаю, он сказал так, чтобы сделать мне приятное; возможно, впрочем, что все это ему приснилось.

Преторианцы бросили жребий, желая выяснить, кому оставаться охранять тела до появления родственников, которые возьмут на себя заботу о них. Когда те, кто стоял рядом, увидели, что происходит, они вызвались сами присмотреть за покойниками, ибо все христиане — братья и по-родственному обязаны помогать друг другу даже после смерти.

Центурион нашел это утверждение юридически сомнительным, но с благодарностью принял предложение, так как не хотел лишать кого-нибудь из своих людей удовольствия побывать на цирковом представлении.

Было уже около полудня, когда солдаты поспешили обратно в город, к мосту, ведшему на другую сторону реки, в надежде успеть-таки занять в цирке стоячие места рядом с остальными преторианцами.

Христиане и впрямь позаботились о телах моего отца, Туллии и молодого всадника. Из уважения к древнему роду последнего я не буду открывать его имени, тем более что он был единственным сыном престарелых родителей, которым его безумный поступок принес большое горе. Они баловали своего ребенка и смотрели сквозь пальцы на его увлечение христианством, надеясь, что со временем он изменится; большинство молодых людей, женившись, действительно остепеняется и забывает прежние бесплодные философские теории. Тела были погребены по христианскому обычаю, то есть их не сожгли, а закопали в землю.

Так мой отец и не воспользовался местом, которое он купил для себя возле могил правителей в Цере, но я не думаю, что он был бы этим огорчен.

В те времена христиане как раз начали рыть подземные ходы и залы и хоронить там своих мертвецов. Говорят, будто теперь они проводят в этих подземельях свои тайные собрания. Это считается убедительным свидетельством того, что их вера прочна, ибо они не уважают даже собственных покойников.

Но как бы то ни было, отнесись к катакомбам с почтением, Юлий, сын мой, и не трогай их, когда придет твое время, так как в одной из них лежит отец твоего отца — лежит в ожидании дня воскрешения.

В полдень в цирке началась раздача корзинок с едой. Нерон, наряженный возничим, пустив белоснежных лошадей в галоп, дважды объехал вокруг арены на своей позолоченной колеснице, приветствуя ликующих зрителей и желая всем приятного аппетита.

Помимо корзинок, много еды было брошено прямо в толпу, хотя и не в таких количествах, как бывало прежде, потому что огромное строительство, затеянное Нероном, начинало уже отражаться на состоянии его финансов. Он очень надеялся, что этот необычный спектакль порадует плебеев, и в этом он был, без сомнения, прав.

К тому времени я уже успокоился и чувствовал себя вполне удовлетворительно, хотя ответственность за большую часть спектакля после перерыва на еду возложили на меня. По правде говоря, театрализованное действо, придуманное Нероном, не могло прийтись публике по вкусу. Я думаю, основная вина за это лежит на его приближенных, которые выступили постановщиками, совершенно не имея понятия о христианском образе жизни.

Не очень-то мне хочется хвалиться, однако правда такова, что толпа была бы совершенно разочарована утренним представлением, если бы не мои дикие собаки, которые просто превзошли себя в самом начале спектакля, сразу после шествия сенаторов с изображениями богов и сокращенного изложения речи Нерона. На арену тогда выгнали около тридцати христиан, облаченных в звериные шкуры, а затем к ним выпустили пару десятков собак.

Собаки, почуяв знакомый запах, великолепно справились со своим делом. Они без малейших колебаний нападали на людей, преследовали убегающих от них христиан по всей арене, ловко валили их наземь, злобно хватая за ноги, и, не тратя времени даром, с рычанием вгрызались в горло своих жертв. Собак нарочно морили голодом, однако они не останавливались, чтобы поесть; в крайнем случае они лишь торопливо лизали кровь, пытаясь немного утолить жажду, и тотчас возобновляли охоту. Я от всего сердца похвалил их дрессировщика.

Свадьба Данаид получилась вовсе не такой, какой была задумана. Христианские юноши и девушки, наряженные соответствующим образом, не желали исполнять свадебные танцы, а, прижавшись друг к другу, безучастно стояли в середине арены. Пришлось отправить им на подмогу профессиональных актеров, которые должны были оживить представление. Замысел состоял в том, что после свадьбы невесты различными способами убивают своих женихов, как это делали дочери Даная. Но «невесты»-христианки категорически отказались лишать кого-либо жизни, хотя в этом случае юноши погибли бы легкой смертью.

Солдатам велели зарубить нескольких из них, а остальных крепко связать и поставить между кучами хвороста вместе с другими преступниками, ожидавшими сожжения.

Я должен сказать, что толпа в цирке отлично повеселилась, когда Данаиды с решетами в руках бегали от чанов с водой к огню и обратно, пытаясь залить костры. Вопли горевших христиан были столь пронзительны, что звуки водяного органа и других инструментов не могли их заглушить; эти вопли заставляли девушек бегать все быстрее.

В заключение был подожжен великолепно разукрашенный деревянный дом, внутри которого, прикованные цепями ко всем окнам и дверям, находились христианские старики и старухи. Когда пламя начало лизать их руки и ноги, публике предстала правдивая картина великого пожара Рима.

Многие из девушек, гасивших огонь, погибли, когда без всякой необходимости побросали свои решета и кинулись в огромный костер, надеясь, быть может, вытащить оттуда своих родственников.

Весь цирк, и в особенности верхние ряды, где сидели простолюдины, заходился от смеха. Но некоторые сенаторы демонстративно отвернулись, а со скамей всадников послышались критические реплики по поводу ненужной жестокости, хотя, несомненно, лучшим наказанием для поджигателей Рима была как раз смерть в огне.

Пока все это продолжалось, в цирк доставили людей, арестованных в римском доме моего отца. Их бросили к остальным приговоренным узникам.

Когда Барб и Юкунд поняли, что именно должно вот-вот произойти, попытались найти возможность поговорить со мной, но у них ничего не вышло. Стража притворилась, будто не слышит их, потому что очень многие из арестованных уверяли в своей невиновности и ссылались на знакомство со знатными гражданами — ведь крики с арены проникали даже в самые дальние подвалы и стойла.

Всех смертников уже распределили по группам соответственно тем ролям, которые им предстояло сыграть на арене, причем группы эти, порядка ради, находились в разных местах, так что у меня не было причины спускаться вниз, в подвалы, или заходить в помещения, где содержались арестованные, чтобы последить за ходом дела. Я целиком положился на опытных помощников и оставался на своем почетном месте, радуясь аплодисментам и чувствуя авторскую гордость за организацию сцены со зверями. У меня не было бы времени пойти в подвалы, даже если бы мне и передали, что кто-то хочет говорить со мной.

Вдобавок Юкунд, пребывая в состоянии сильнейшего замешательства и неопределенности, уверился в том, что стало известно о его участи в некоем братстве, на самом деле весьма маленьком и незначительном, созданном им вместе с несколькими мальчиками из восточных провинций в палатинской школе; теперь же, мол, ему предстоит понести заслуженное наказание. Эти юноши по молодости лет и глупости выступали за то, чтобы разгромить Парфию и основать на востоке новую столицу. Между прочим, подобные мысли посещали иногда даже самого Нерона — тогда, к примеру, когда он уставал от сената, — с той лишь разницей, что, по их мнению, после успешной войны с Парфией римляне будут обязаны отойти в сторону, оставив власть в руках представителей восточных монархических династий.

Естественно, стань эти мальчишеские идеи широко известны, никто не воспринял бы их всерьез, ибо какой может быть спрос с детей? Но Юкунд, которому исполнилось всего лишь пятнадцать и который только что получил право носить мужскую тогу, был так тщеславен, что решил, будто его наказывают за участие в политическом заговоре.

Когда мой сын понял, что должен умереть, он во всем признался Барбу, и, так как им не удалось поговорить со мной, оба решили умереть достойно.

И я не знаю, сумел бы я помочь несчастным, даже если бы узнал об их участи — ведь Нерон был обозлен тем, что случилось в сенате, и почти наверняка обрушил бы на меня свой гнев.

Из практических соображений я устроил все таким образом, чтобы в течение всей второй части программы на арене находились дикие звери. Стремясь разнообразить представление и сделать его более захватывающим, я решил вооружить тех христиан, которые пожелают сразиться с животными. Перед самым выходом на арену им были розданы мечи, кинжалы и дубинки с шипами.

Юкунд и Барб объявили, что выбирают львов и мечи. Оспаривать этот выбор никто не стал, потому что, к сожалению, большинство христиан не захотело выступать, и только немногие заявили о своем желании сразиться с хищниками. Основная же часть приговоренных решила умереть с покорностью, чтобы отправиться в рай по уже проторенной дороге.

После перерыва, намереваясь расшевелить уставших зрителей, я выслал на арену группу христиан в звериных шкурах и еще одну стаю голодных собак. Однако на этот раз животные не стали слушаться свистков и, отлично справившись с задачей, принялись кружить по песку. Впрочем, ругать своих помощников мне было не за что: публика с удовольствием глядела на зверей с окровавленными мордами; правда, стоили эти гончие псы недешево, и со временем их все же следовало бы вернуть в клетки, а не отдавать на съедение более крупным хищникам.

Затем наступил черед трех наших львов. Это были красивые животные, и я имел все основания гордиться ими. По совету моих опытных подчиненных для львов я приберег группу немощных стариков, старух, калек и подростков, поскольку ничто так не забавляет толпу и не вызывает такого смеха, как вид детей и калек, убегающих от диких зверей. Вот почему Юкунд очень подходил для львиной охоты.

Сначала этих людей, многие из которых едва волочили ноги от старости и болезней, согнали в центр арены; при этом дрессировщики хлыстами отгоняли собак. К счастью, собаки не проявили к людям никакого интереса, так как на них не было звериных шкур со следами свежей крови. Затем на песок вступили Юкунд и Барб с мечами в руках; за ними следовал примерно десяток вооруженных христиан.

При виде юнца, прыгающего на костылях, и беззубого старика с мечом, остановившихся напротив императорской ложи, толпа разразилась оглушительным хохотом.

Я был раздосадован таким отношением зрителей и бросил быстрый взгляд на Нерона. Я подозреваю, что его оскорбил этот смех (как, впрочем, и вся моя неудачная затея, хотя такой реакции я не мог предвидеть). Ему, однако, удалось сдержаться, и он громко захохотал вместе со зрителями.

Я должен признаться, что тоже готов был потешаться над самонадеянностью Юкунда и Барба, но только до тех пор, пока я не узнал их. Однако вначале, когда они остановились на середине арены и выстроили своих вооруженных соратников кольцом вокруг стариков и детей, я не имел ни малейшего представления, что это за люди.

Я бы не смог вообразить ничего более невероятного, чем мой собственный сын и мой самый верный слуга, которые гибнут на арене римского цирка в схватке с дикими зверями. Несколько мгновений я даже задавался вопросом, кому именно пришла в голову «блестящая» мысль поставить эти две комические фигуры во главе тех, кто сразится со львами?

Уверен, и Юкунд, и Барб были глубоко уязвлены хохотом публики. Они-то выбрали львов потому, что ветеран рассказал мальчику, как в молодости я голыми руками поймал такого же огромного зверя вблизи Антиохии. В тот давний день и сам Барб проявил незаурядную смелость; думаю, именно тогда он решил, что прекрасно знает все повадки львов.

Оберегая Юкунда, ветеран приказал ему отложить костыли и встать на колени у него за спиной с тем, чтобы львы не смогли сразу же опрокинуть подростка на песок арены. Закрывая Юкунда собой, Барб хотел дать тому возможность показать зрителям свое мужество. Я думаю, что Барб, в обмен на признание Юкунда, рассказал мальчику, кем я ему на самом деле прихожусь. Этого не знал никто, кроме моего отца и Барба. О последствиях моего юношеского прегрешения я не говорил даже Клавдии, хотя и похвалился перед ней своей связью с Лугундой, дочерью одного из британских царей, когда вернулся в Рим из Британии.

Едва львам отворили ворота, как Юкунд попытался привлечь мое внимание, назвав меня громко по имени и бодро помахав мечом, чтобы показать, что он совсем не боится. И тут пелена упала с моих глаз, и я узнал его и Барба. В груди у меня словно что-то оборвалось; в отчаянии я прохрипел приказ немедленно прекратить представление.

К счастью, в общем гвалте никто этого не услышал: как только львы выбежали на арену, толпа разразилась криками удовольствия, а многие зрители вскочили с мест, чтобы лучше видеть происходящее.

Если бы я остановил представление, Нерон, возможно, так бы разгневался, что послал бы меня на арену к моему сыну, и я не думаю, что кто-нибудь бы от этого выиграл. Короче говоря, когда я смог немного соображать, я взял себя в руки и поблагодарил богов за то, что никто не обратил внимания на мой дурацкий возглас.

Сабина, считавшая львов своей собственностью, использовала все средства, какие только они с Эпафродием смогли изобрести, чтобы раздразнить зверей и сделать их еще более кровожадными. В результате три красавца-льва выскочили на арену с такой скоростью, что самый крупный из них, ослепленный ярким светом огня, запнулся о дымящиеся головни и покатился по песку, опалив свою гриву. Естественно, он еще больше разъярился, хотя и не нанес себе никаких увечий.

Львы, рыча, принялись метаться по арене, усиливая всеобщее напряженное ожидание и не обращая ни малейшего внимания на небольшую группку христиан. Иногда только животные терзали тела тех, кто был распят на ограде, окружавшей арену.

Тем временем Барб отыскал себе подходящую тлеющую головню и посоветовал другим сделать то же самое. Размахивая этой головней в воздухе, он сумел воспламенить ее, и таким образом в левой руке у него оказался факел, а в правой — меч, которым вполне можно было ранить льва.

Но последовать примеру Барба удалось всего лишь двум христианам: звери наконец заметили перебегающие фигуры и повалили одного из приговоренных, напав на него сзади, так что он даже не успел воспользоваться мечом. Крики неодобрения послышались из публики, решившей, будто он повернулся спиной ко льву из страха, хотя на самом деле он бежал со всех ног, чтобы поскорее вернуться с факелом назад, к своим безоружным единоверцам.

Затем в игру неожиданно вступили собаки, прежде беспорядочно бегавшие по арене. Обученные травить диких зверей, они сбились в стаю и начали бесстрашно наскакивать на львов. Поначалу это обстоятельство очень помогало христианам, потому что львам приходилось то и дело с яростным ревом оглядываться назад и стряхивать с себя собак. Барбу настолько повезло, что он даже сумел выколоть глаз одному из львов, прежде чем упасть самому, а Юкунд вонзил в живот хищнику свой меч и тяжело ранил его.

Когда лев начал кататься по песку и рвать собственные кишки, Юкунд на коленях подполз поближе и нанес ему смертельный удар. Но в агонии лев содрал с головы у мальчика кусок кожи, так что кровь залила Юкунду глаза. Толпа шумно рукоплескала подростку.

Ощупав Барба и поняв, что тот мертв, Юкунд подобрал горящий факел и начал наугад размахивать им перед собой, пытаясь другой рукой с зажатым в ней мечом утереть кровь с лица. Один из львов обжег себе нос о пламя факела и в испуге отскочил, приняв его за раскаленное железо дрессировщика. Решив больше не рисковать, зверь погнался за более легкой добычей, и я стал опасаться, что сцена со львами может окончиться провалом и что я слишком уж положился на неумение христиан владеть оружием.

Собак тем временем уже почти не стало. Многие погибли, остальные были сильно утомлены, и потому львам не составило особого труда покончить с ними, чтобы потом в спокойной обстановке заняться людьми. Собаки оказались настолько смелы, что ни одна из них даже не попыталась поджать хвост и убежать. Наконец лев ловким ударом лапы переломил хребет последней из собак, и та, рухнув на песок, жалобно заскулила.

Парочка зрителей тут же вскочила с мест и закричала, что такая игра слишком жестока и что собак мучить нельзя. Тогда один из христиан нанес мечом милосердный удар и прекратил страдания животного.

…А Юкунд все еще сражался. Вооруженный дубинкой с шипами мужчина, увидев, что среди приговоренных он самый смелый и лучше других орудует мечом, шагнул к подростку, чтобы защищать его с тыла. Вдвоем им удалось серьезно ранить еще одного льва.

Толпа была так довольна, что кое-кто начал уже поднимать вверх большие пальцы, но спасение запоздало: храбрый Юкунд встретил свою смерть.

Все остальное оказалось малоинтересной кровавой бойней. Два льва нападали на сбившихся в кучу беззащитных христиан, а те даже не двигались с места, чтобы хоть как-то развлечь публику. Они продолжали стоять, тесно прижавшись друг к другу, и львам приходилось вытаскивать их по одному.

Я даже был вынужден приказать спешно отправить в помощь львам двух медведей. В самом конце, когда все христиане уже погибли, между львами и медведями произошла замечательная схватка, причем раненый лев за свою безрассудность заслужил оглушительные аплодисменты.

Я был огорчен смертью Юкунда, хотя и знал к тому времени о событиях, происходивших в саду у Тигеллина, пока Рим полыхал огнем; они означали, что Юкунд заслуживал сурового наказания. Но к этому я вернусь чуть позже. Теперь же я продолжу рассказ о дне его гибели.

Мне надо было следить за тем, чтобы представление продолжалось, но тут ко мне подошел один из рабов, служивших в моем загородном доме в поместье в Цере, и, сияя от радости, сообщил, что этим утром Клавдия родила прекрасного мальчика. Мать и ребенок чувствуют себя хорошо, и Клавдия просит моего согласия назвать сына Клементом.

Я расценил как благоприятное предзнаменование то обстоятельство, что мой младший сын родился именно тогда, когда старший, Юкунд, погиб, мужественно сражаясь со львом. Правда, я не считал имя Клемент — «кроткий» — подходящим для мальчика, появившегося на свет в этот полный мрачных событий день, но на радостях решил согласиться с Клавдией, чтобы не пускаться в подробности и длительные объяснения по поводу своего отказа. Однако в душе, мой единственный сын, я десять лет называл тебя Юлием.

Представление, яркое и красочное, продолжалось до самого вечера. Естественно, случилось немало неожиданностей — неизбежных, впрочем, когда на арене находятся дикие звери. Чаще всего недоразумения удавалось разрешать, и многие хвалили меня за хорошую организацию спектакля. Некоторые зрители заключали пари, и в толпе нередко вспыхивали драки, к чему, впрочем, в цирке давно привыкли.

Солнце уже клонилось к горизонту, когда представление достигло наконец своего пика — сцены с девушками и быками. Восторгу толпы не было предела, когда ворота настежь распахнулись и на арену вырвались около тридцати быков, к рогам которых были привязаны полураздетые юные христианки. Завистники из Неронова театра захотели снискать себе все лавры, и после долгих споров я согласился на то, чтобы именно они привязывали девушек. Конечно же, эти бездари и их помощники сделали все из рук вон плохо, и потому мне пришлось-таки звать на помощь своих опытных скотоводов.

Каменная глыба, которую нам с таким трудом удалось вытащить на арену, к сожалению, оказалась ненужной. Пока актеры Нерона нечленораздельно бубнили что-то в рупоры (кажется, они пересказывали толпе историю Дирки), быки с легкостью стряхивали девушек, подкидывали в воздух легкие тела и нанизывали на рога. И всего лишь два животных разбили своих Дирок о камень, как того и требовала историческая правда.

Но, поверь, Юлий, моей вины тут не было.

Наконец всех оставшихся в живых христиан выгнали на арену к быкам, и, к моему несказанному удовольствию, они повели себя с невероятным мужеством, забыв о присущей им бесстрастности. Людей словно охватило внезапно сильнейшее желание умереть, и они помчались, как бы соревнуясь в беге, прямо на быков, чтобы броситься им на рога.

Толпа бурно приветствовала самоубийц и даже начала испытывать к ним некоторое сочувствие.

Когда же эта игра подошла к концу, быки стали бодать тела распятых, валить на землю кресты и биться о защитное ограждение с такой силой, что зрители, сидевшие неподалеку от него, начали серьезно опасаться за свои жизни. Однако представление уже закончилось.

Взглянув в небо, я смог с облегчением вздохнуть и отдать лучникам приказ убить быков. Они проделали это с таким мастерством и отвагой — причем зачастую с близкого расстояния! — что зрители и их тоже наградили благодарными аплодисментами. А я-то боялся, что эта необходимая заключительная часть спектакля будет для толпы утомительной!

Тигеллин хотел в довершение ко всему сжечь еще и ограду с распятыми на ней христианами, однако Нерон не согласился на это, ибо полагал, что огонь может распространиться и повредить его цирк.

И вот, пока толпа потоками текла через все выходы, несколько преторианцев ходило по арене, копьями добивая полуживых христиан: император решил, что их страдания не должны длиться дольше, чем страдания тех, кто был сожжен заживо или убит дикими зверями.

Меня могут спросить, отчего это я не поберег моих ценных диких быков, и я отвечу, что счел за лучшее прикончить их. Конечно, зрители могли бы еще долго наблюдать за тем, как служители гоняются за животными по всей арене, но это наверняка показалось бы им скучным и испортило бы впечатление от спектакля. Кроме того, быки были такими дикими, что при их отлове и доставке к клеткам могло бы погибнуть несколько моих людей. И наконец, я намеревался послать Нерону такой колоссальный счет за зверей, что смерть тридцати быков почти ничего не значила для меня.

Тигеллин, который всегда стремился быть на виду, полагал, что приготовил лучший на сегодня подарок для толпы, спешившей теперь в сады Агриппины на праздничную трапезу, обещанную Нероном каждому римлянину. Глава преторианцев воспользовался своим правом вершить правосудие за пределами городских стен и приказал, чтобы парк освещался тремя тысячами горящих христиан, которых утром отделили от остальных и разместили в садах под охраной. (На арене просто не хватило бы места для спектакля с участием пяти тысяч человек.)

Пока в цирке шло представление, вдоль песчаных дорожек и вокруг бассейнов были установлены шесты и столбы с привязанными к ним ремнями христианами. Ремней, однако, не хватило, и потому некоторых попросту прибили к столбам гвоздями.

Потом смертников обмазали смолой и воском, которые с огромным трудом сумел достать один из приближенных Тигеллина. Оказалось, впрочем, что этого количества недостаточно для сколько-нибудь продолжительной иллюминации, и потому пошли в ход и масло, и еще какие-то горючие жидкости.

Да, я чуть не забыл упомянуть о недовольстве преторианцев, которым было поручено все это делать, — ведь они так и не попали на цирковое представление, занятые копанием ям и установкой столбов под жаркими лучами осеннего солнца.

Когда толпа зрителей торопливо покинула цирк, направляясь в наступивших сумерках к месту раздачи еды, солдаты побежали впереди, зажигая живые факелы вдоль дороги. Христиане горели, испуская крики боли и распространяя удушающее зловоние, и нельзя сказать, что люди по достоинству оценили это невероятное зрелище.

По правде говоря, многие знатные римляне потеряли аппетит из-за неприятного запаха горящей человеческой плоти и поспешили домой. Оставшиеся опасались, что сады могут загореться от капель горящей смолы и воска, попадавших на сухую траву оттого, что христиане отчаянно извивались и корчились в муках. Многие люди обожгли себе ноги, когда пытались затоптать красневшие вокруг шестов и столбов угольки.

Появившегося вскоре Нерона, по-прежнему облаченного в наряд возничего, приветствовали теперь куда холоднее, чем он ожидал. Вокруг царило мрачное молчание, и он заметил нескольких сенаторов, которые направлялись назад, в город.

Император сошел с колесницы, чтобы подойти к зрителям, поговорить, пошутить и пожать им руки, но никто не засмеялся его шуткам. Когда же он попытался уговорить Петрония остаться, последний сказал, что терпел унылое зрелище только ради их старой дружбы и что теперь его желудок протестует, ибо не в силах вынести говяжье жаркое, пропитанное тошнотворной вонью горелого человеческого мяса.

Нерон закусил губу, рот его скривился; в своем костюме возничего он очень походил на мускулистого усталого борца. Он понял, что должен придумать нечто такое, что развлечет народ и сгладит неприятное впечатление от безвкусного аттракциона, устроенного Тигеллином.

Вдобавок к прочим нелепостям полуобгоревшие люди начали падать с шестов и столбов, когда огонь добрался до ремней; иные же, мучась от невыносимой боли, даже сумели освободить прибитые гвоздями руки и, объятые пламенем, ринулись в толпу.

Эти вопящие, ползущие, катающиеся по земле существа, в которых уже не осталось ничего человеческого, вызывали лишь ужас и отвращение.

Нерон гневно приказал немедленно умертвить как их, так и тех, кто громко кричал на верхушках шестов, заглушая слаженную, поистине артистическую игру его музыкантов.

Император также велел отыскать и возжечь побольше благовоний и разбрызгать по всему парку душистую розовую воду, изначально предназначенную для почетных гостей.

Можешь себе представить, Юлий, сколько все это стоило, не говоря уже об изведенных масле и воске.

Что касается меня, то я все еще находился в цирке занятый своими обязанностями. Наскоро поблагодарив знатных зрителей за поздравления с успехом, я поспешил вниз на арену, чтобы проверить, хорошо ли работают своими дубинками солдаты, и, главное, собрать останки Юкунда и Барба.

Я нашел их на удивление быстро. Они лежали под грудой растерзанных тел, а совсем рядом с ними я обнаружил христианского юношу, который тихо стонал, обхватив голову руками, хотя и был совершенно невредим. Когда он вытер чужую кровь, залившую ему лицо, и ощупал себя, оказалось, что на нем нет ни следов от клыков, ни даже царапины. Тупо уставившись в звездное небо, юноша спросил, не в раю ли он, а затем пояснил, что во время спектакля упал ничком на песок, решив не злить зверей и не сопротивляться им. То, что ему удалось спастись, было вполне объяснимо — ведь ни львы, ни дикие быки обычно не трогают того, кто лежит неподвижно, точно мертвец. Многие охотники именно так и поступают, если по какой-либо причине лишаются оружия.

Я решил, что он спасся по воле богов, и набросил ему на плечи свой плащ, желая уберечь его от дубинок стражников. Наградой мне за это стал его подробнейший рассказ о том, что делали Юкунд и Барб и о чем они говорили в окружении других узников.

Помещение, куда заперли христиан, было так переполнено, что все могли только стоять, и этот юноша совершенно случайно оказался прижат к Юкунду. Кроме того, Барб, слегка оглохший к старости, попросил Юкунда говорить громче, когда тот шепотом принялся повествовать ему о глупом мальчишеском заговоре.

Юноша-христианин назвал свое спасение чудом и сказал, что он, должно быть, понадобился Христу для других целей, хотя и надеялся к вечеру оказаться в раю вместе с прочими своими единоверцами. Я дал ему кое-что из одежды, валявшейся вокруг в изобилии, и позаботился, чтобы его беспрепятственно выпустили из цирка через боковую калитку.

Он выразил надежду, что Христос воздаст мне за мое милосердие и мое доброе дело, и заверил, что, по его мнению, даже я ступлю когда-нибудь на истинный путь. Затем он простодушно признался в том, что является учеником Павла и крещен именем Клемент[96]. Это необычайное совпадение заставило меня отнестись более снисходительно к капризу Клавдии, пожелавшей назвать так нашего сына.

Молодой христианин не понял причин моего удивления и объяснил извиняющимся тоном, что он не только не отличается каким-то особо мягким нравом, но, напротив, настолько вспыльчив, что сам наложил на себя епитимью, решив стать кротким и покладистым. Именно поэтому он сразу бросился на землю и не стал драться со львами. Он еще раз поблагодарил меня за мою доброту и пошел в Рим по дороге, освещаемой живыми факелами. Он был настолько убежден в том, что нужен своему богу для какой-то неведомой цели, что, я думаю, недолго горевал о закрытом пока для него рае, куда отправились сегодня прочие его единоверцы.

Я встретил его снова три года спустя, когда мне поручили выступить посредником в споре между христианами, в котором, по моему мнению, я должен был поддержать Клетия. Вопрос стоял о том, кто унаследует пастуший посох Линия. Я решил тогда, что Клемент все еще слишком молод, и надеюсь, что позднее, упражняя свой дух в смирении, он и сам это понял.

Его черед наступит однажды, но тебя это не должно волновать, Юлий, сын мой. Христиане не имеют политических целей; этим их религия отлична от прочих восточных религий. И я заклинаю тебя никогда не преследовать их, но оставить пребывать в мире — ради твоей бабушки Мирины, хотя, я уверен, иногда они будут досаждать тебе и раздражать тебя.

Я распорядился обернуть останки Юкунда и Барба куском ткани, а также разрешил нескольким перепуганным гражданам забрать трупы их родственников — если, конечно, им удастся отыскать их среди горы мертвецов. Многие предлагали за это богатые подарки, но я с благодарностью отказался. Большую часть тел пришлось перевозить к общей могиле, куда обычно ссыпали пепел простолюдинов; к счастью, она была недалеко.

Итак, я смог успеть к раздаче еды, устроенной Нероном; я был горд тем, как прошло представление в цирке, и выразил горячее неодобрение жутким зрелищем, которое придумал и осуществил Тигеллин. По вине этого своевольного человека в прекрасных садах Агриппины стояла ужасающая вонь и со всех сторон раздавались крики боли и отчаяния. Я заранее прикинул, что еды на такое количество зрителей не хватит, и приказал побыстрее освежевать и разделать диких быков с тем, чтобы от своего имени пригласить людей отведать хорошего мяса.

Но мой собственный аппетит вдруг совсем исчез, когда первые встреченные мною несколько сенаторов как-то странно посмотрели на меня и даже повернулись ко мне спиной, не ответив на приветствие; а затем и сам Нерон поблагодарил меня за спектакль неожиданно вяло и, я бы сказал, как-то виновато.

Только тогда я услышал из его уст о приговоре, вынесенном моему отцу и Туллии; до этого же неожиданное появление на арене Юкунда и Барба оставалось для меня загадкой, несмотря на историю о заговоре, рассказанную молодым христианином. Я даже намеревался язвительно поинтересоваться у Нерона, дождавшись, когда тот будет в благоприятном расположении духа, с каких это пор юношу, считающегося приемным сыном знатного римлянина, могут бросить на арену к диким зверям вместе с христианами.

Нерон обрисовал мне умопомешательство, поразившее моего отца на утреннем заседании сената.

— Твой отец публично оскорбил меня, — сказал он, — но не я приговорил его к смерти. Приговор ему вынесли его же коллеги, причем столь единодушно,что не было ни малейшей надобности в голосовании. Ты же знаешь, сенатор не может быть осужден, пускай даже самим императором, если предварительно его не обвинят другие сенаторы. Твоя мачеха повела себя очень шумно, и потому скандала избежать не удалось, хотя, помня о твоем высоком положении, я предпочел бы сохранить это дело в тайне. Что до британского юноши, которого усыновил твой отец, то он слишком уж серьезно воспринял свои перед ним обязательства и объявил себя христианином. Иначе его бы ни в коем случае не забрали в цирк. Впрочем, всадник из этого калеки все равно вышел бы никудышний. Но тебе не стоит

оплакивать его гибель, ибо твой отец, имевший все признаки душевного расстройства, собирался лишить тебя наследства. Так что, хотя я и вынужден конфисковать собственность осужденного, фактически ты ничего не потеряешь. Тебе же известны трудности, которые я испытываю, когда изыскиваю средства, чтобы обеспечить себе в старости достойную жизнь.

Я подумал, что, пожалуй, мне лучше немедленно объяснить, что мой отец передал мне мою часть наследства еще семнадцать лет назад, — иначе я не смог бы нести расходы, обязательные для всех всадников. Однако земельные участки на Авентине я продал — еще до того, как дома там были уничтожены пожаром. Напомнил я и о том, что отец выдавал мне довольно значительные суммы на содержание зверинца, — но Нерон тоже получал прибыль от спектаклей в амфитеатре с участием моих зверей.

Нерон с улыбкой ответил, что он и не думал требовать наследство, полученное мною столь давно, поскольку считает, что казна может удовлетвориться одним лишь отцовским поместьем, — этого, мол, хватит для поддержки его собственных строительных начинаний. Он даже великодушно разрешил мне забрать из дома моего отца несколько вещиц на память — при условии, что магистрат внесет их прежде в общую опись.

Чтобы избежать возможных кривотолков, я счел нужным сказать, что мой отец завещал мне наряду с прочими мелочами некую чашу, представляющую Ценность только для нас двоих. Нерон проявил было любопытство, но когда я объяснил, что это простой Деревянный кубок, он тут же потерял к нему всякий интерес.

Осознав наконец, какой я подвергался опасности из-за вызывающего поведения моего отца, я торопливо добавил, что на этот раз не возьму с Нерона ни сестерция за моих зверей и прочие понесенные мной расходы, так как очень хорошо знаю, насколько нужны ему сейчас деньги. Должен же он завершить строительство нового, достойного его дома! Я даже отдал ему оставшееся мясо быков, чтобы можно было накормить народ, и предложил продать ту огромную гору одежды, которая все еще лежала в цирке, а также дорогие украшения и застежки, снятые с узников. Я выразил надежду, что вырученные средства позволят ему возвести еще несколько колонн в новой аркаде, которая должна была соединить здание на Палатине и Целии с Золотым домом на Эсквилине.

Нерон остался доволен и пообещал помнить о моей щедрости. Он вздохнул с облегчением, когда понял, что я не стану упрекать его в смерти моего отца и того, кого он считал моим сводным братом; теперь он в полной мере смог воздать мне должное за проведенный сегодня спектакль, признав, что его люди совершенно не справились с поручением, а Тигеллин так и вовсе вызвал общее раздражение.

Правда, скромно добавил Нерон, водяной орган был очень неплох, да и музыканты, с которыми он лично так долго возился, тоже играли замечательно.

Про себя я подумал, что шум музыки лишь беспокоил животных и отвлекал толпу зрителей во время некоторых кульминационных моментов представления. Но это было только мое личное мнение, и я, разумеется, не стал выражать его вслух. Я посчитал себя не вправе судить о посредственных результатах его усилий, тогда как мои собственные получились столь успешными.

Несмотря на этот разговор, я был подавлен и совершенно лишился аппетита. Как только я оказался в одиночестве, вдалеке от завистливых взглядов, я принес жертву богам в память моего отца и выпил два кубка вина. Затем я отправил раба на поиски места казни отца и Туллии и велел ему выяснить, где их тела. Но, как я и ожидал, он ничего не нашел.

Я вынужден был ограничиться тем, что на следующее утро предал огню останки Юкунда и Барба на наскоро приготовленном погребальном костре. Я решил, что Барб, столь долго и верно служивший нам, достоин такого же погребального костра, как и мой сын. Когда я залил вином последние языки пламени, я своими руками собрал пепел и сложил его в урну. Позже я поместил эту урну в мавзолеи в мере, возведенный мною на участке, когда-то купленном моим отцом. По отцовской линии Юкунд принадлежал к старинному этрусскому роду, а его мать, Лугунда, происходила из знатной британской семьи. Что до Барба, то он был предан мне и моему сыну до самого смертного часа, а такая верность, конечно же, свидетельствует о некотором благородстве натуры. Бронзовый этрусский петушок на крышке их урн сулит им своим криком вечную жизнь, и ты, Юлий, увидишь этот склеп собственными глазами, когда отправишься однажды в Цере с останками твоего несчастного, запутавшегося и недостойного отца.

Чтобы не обидеть Нерона своим внезапным уходом, мне пришлось принять участие в праздничной трапезе. Я с радостью признаю, что императору весьма удались небольшие представления, устроенные в освещенных местах парка, — красивые танцы, сценки с Аполлоном и Дафной[97] и с сатирами, преследующими среди кустарника убегающих он них нимф, а также многое другое, что развлекло гостей и придало их лицам похотливое выражение. К счастью, женщин вокруг хватало, как и мяса, которого было в избытке благодаря моим быкам; фонтаны же наполняли бассейны вином, не смешанным с водой.

Поскольку поджигатели уже понесли заслуженное ими наказание, знатные римлянки совместно со жрицами всех коллегий, приготовили таинственную пищу примирения. Близился самый торжественный момент праздника. Из храмов уже доставили два священных белокаменных конуса.

Теперь они стояли на двойных подушках внутри шатра в окружении многочисленных огней. Женщины украшали обелиски гирляндами и предлагали им традиционную священную пищу.

Я наблюдал за происходящим с огромным любопытством, помня, что римляне унаследовали это таинство от этрусков, и с большим желанием присоединился к божественному смеху сенаторов и всадников. Народу смеяться не разрешалось. Затем передний откидной полог шатра опустили, закрыв вход. Спустя совсем немного времени огни, просвечивавшие сквозь полотно шатра, внезапно погасли без всякого постороннего участия. Присутствующие облегченным вздохом приветствовали успех церемонии, которая была проведена в соответствии с древней традицией.

Пока каменные конусообразные обелиски, или боги, коих они изображали, оставались после вкушения священной пищи в темном шатре, где им, ради процветания Рима, предстояло слиться в объятиях на пышных нарядных подушках, в садах вовсю шла подготовка к веселому спектаклю.

Сатирическая пьеса, одобренная самим Нероном, всем была бы хороша, если бы не желание императора сыграть в ней одну из ролей: он, видишь ли, считал, что завоевывает этим благосклонность народа.

На виду у публики, прямо на открытой сцене, под развязно-бесстыдные звуки свадебных гимнов он облачился в одежду невесты и опустил на лицо алую накидку. Затем, искусно подражая женскому голосу, он затянул жалобную песню.

Пифагор, красивый раб, наряженный женихом, подвел цезаря к брачному ложу. Тут появилась богиня, которая попыталась утешить пугливую невесту и наскоро объяснить ей кое-что. Всхлипывая от страха, Нерон позволил «жениху» развязать два узла на своем поясе и, едва ли не нагой, упал на ложе в объятия к полураздетому Пифагору.

Нерон так выразительно изображал девичий испуг, оханье и взвизгивания, что зрители заходились от смеха; когда же этому неумолчному хохоту стали вторить со сцены счастливые стоны, многие благородные женщины покраснели и поднесли руки к пылающим щекам. И Нерон, и раб исполняли свои роли с таким мастерством, что казалось, будто они долго и старательно разучивали их заранее.

Но Поппея была так недовольна этим представлением, что вскоре после него покинула праздничный ужин. Впрочем, возможно, она поступила так из-за очередной беременности. Императрица была на третьем месяце, и ей следовало поберечь свое здоровье, а сегодняшний долгий цирковой спектакль разволновал и утомил ее.

Нерон не препятствовал ее уходу. Напротив, он воспользовался возможностью и, заметив, что большинство гостей опьянело, подал знак к началу в темных углах парка всяческих непристойных забав. На празднество были приглашены женщины из всех публичных домов, уцелевших после пожара, и цезарь щедро оплатил их услуги из собственного кармана. Однако многие знатные римлянки и легкомысленные жены и мужья тоже приняли участие в этих играх. Под конец кусты наполнились шорохом, и повсюду раздавались женские крики и сладострастное мужское кряхтенье.

Я незаметно удалился, чтобы предать огню останки Юкунда и Барба. Окрапляя их пепел вином, я думал о Лугунде и своей молодости, проведенной в Британии; я был тогда таким чувствительным, щепетильным и отзывчивым, что меня стошнило, когда я убил своего первого бритта.

В это же самое время (хотя тогда я этого еще не знал) Нерон вернулся во дворец, чтобы отдохнуть, — в запачканной одежде, грязный, со съехавшим набок венком, вымокшим в вине.

Поппея, раздражительная, как и все женщины в ее положении, не спала, ожидая мужа, и тотчас принялась громко бранить его. Ее слова так разъярили одурманенного вином цезаря, что он сильно ударил жену ногой в живот, а затем упал на ложе и забылся тяжелым пьяным сном. На следующий день он и не вспомнил бы об этом происшествии, если бы ему не сообщили, что у Поппеи случился выкидыш. Она чувствовала себя настолько плохо, что вскоре стало ясно: даже самые лучшие врачи Рима не смогут ей помочь, не говоря уж о ее старых служанках-еврейках с их магическими заклинаниями и колдовством.

К чести Поппеи следует сказать, что она ни разу не упрекнула Нерона, когда поняла, что умирает. Напротив, перед смертью она пыталась утешить его, измученного угрызениями совести, несколько раз повторив, что всегда желала расстаться с жизнью прежде, чем ее красота поблекнет. Она, мол, хочет, чтобы Нерон помнил ее до конца своих дней такой, какая она сейчас, все еще соблазнительная и любимая; что же до его поступка, то подобное могло случиться в любой семье, сколь бы прочны там ни были супружеские узы. Конечно, говорила Поппея, политические соображения вынудят Нерона вновь жениться, но она просит, чтобы это произошло не слишком скоро; еще она пожелала, чтобы он не кремировал ее тело, а похоронил по еврейскому обычаю.

Естественно, жена римского императора не могла быть погребена так, как того требовала вера иудеев, но Нерон разрешил женщинам-еврейкам собраться у ее тела для ритуального отпевания, а затем приказал забальзамировать покойницу. Также он без малейших колебаний отправил богатые дары и в Иерусалимский храм, и во все синагоги Рима, как того желала Поппея.

На Форуме он выступил перед сенатом и народом с памятной речью в честь умершей и, расчувствовавшись, плакал, когда в деталях описывал ее прелестный образ — от вьющихся кудряшками золотистых волос до розовых ноготков на ногах.

Похоронная процессия остановилась у мавзолея Божественного Августа, куда и поместили в прозрачном саркофаге ее набальзамированное тело. Многие почувствовали себя оскорбленными, так как в этом мавзолее Нерон не нашел места даже для родной матери, не говоря уже о своей супруге Октавии. Люди, за исключением евреев, не сожалели о смерти Поп-пси. Ведь она, не удовлетворясь серебряными подковами, велела подковать своих мулов золотыми, а также зачем-то ежедневно купалась в ослином молоке.

Я же скорбел о ней, о моей обворожительной Поппее, которая умерла столь молодой. Она всегда по-дружески относилась ко мне и, возможно, однажды подтвердила бы эту дружбу, разделив со мной ложе, если бы у меня хватило смелости прямо попросить ее об этом. Она же вовсе не была такой добродетельной, какой я ее поначалу считал, когда так слепо влюбился в нее. К сожалению, я прозрел лишь после ее свадьбы с Отоном.

Ну вот, я и закончил эту часть моего рассказа, и сейчас настал черед воспоминаний о твоей матери Клавдии и о том, как она относилась ко мне. Одновременно я опишу свою роль в заговоре Пизона[98] и то, как этот заговор был раскрыт. Мне будет мучительно говорить об этом, но я должен повиноваться голосу совести.

Итак, я постараюсь не отступать от истины (как это и было на протяжении всего моего рассказа) и не пытаться оправдать себя. Может быть, ты узнаешь кое-что новое о человеческих слабостях, когда однажды прочтешь это, Юлий, сын мой. Презирай меня, если хочешь. Я от этого ничего не потеряю. Никогда мне не забыть тот холодный ясный взгляд четырнадцатилетнего мальчика, которым ты наградил меня, когда мать заставила тебя навестить твоего до омерзения богатого и до омерзения глупого отца в этом удаленном от цивилизации месте, где я пытаюсь залечить свои душевные раны. Это был ледяной взгляд, пронизывающий сильнее самых суровых зимних ветров. Но ведь на то ты и Юлий, юноша, в чьих жилах течет кровь богов, а я — всего лишь Минуций Манилиан.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ АНТОНИЯ

Конечно же, я хотел оформить по всем правилам признание тебя моим сыном и дать тебе имя, о котором просила Клавдия. Но я решил, что разумнее будет немного выждать — с тем, чтобы дать твоей матери время успокоиться.

Я никак не мог помешать тому, чтобы Клавдия в Цере не узнала о последних событиях, происшедших в Риме, и о том, что по приказу Нерона и против своей воли я самолично организовывал казнь христиан. Разумеется, я делал и другое: отослал нескольких приговоренных в свои поместья, где им ничего не угрожало, а также предупредил десяток человек о грозящей им смертельной опасности и, возможно, спас жизнь Кифе, объяснив Тигеллину, сколь могущественным колдуном является этот старик.

Однако мне был хорошо известен вспыльчивый характер Клавдии; кроме того, я знал, что жены частенько вообще не понимают своих мужей — особенно тогда, когда мужья совершают поступки, продиктованные политической необходимостью или другими подобными соображениями, доступными лишь мужскому разуму. Потому-то мне и хотелось, чтобы V Клавдии было время прийти в себя, все обдумать и успокоиться.

Вдобавок в Риме меня ждала масса неотложных дел, и я все равно не смог бы сразу отправиться в Цере. Прежде всего мне предстояло пополнить зверинец новыми животными, получить денежную компенсацию за погибших Львов, собак и быков, а также составить подробный отчет об иных понесенных мною затратах и переделать множество прочих мелочей; должен, впрочем, признать, что с известного дня зверинец стал вызывать у меня отвращение — особенно в те мгновения, когда я думал о Клавдии.

Не располагало к поездке в Цере и внезапное самоубийство тетушки Лелии. Я сделал все, что мог, дабы это печальное событие сохранить в тайне, однако оно послужило поводом к невероятному количеству сплетен обо мне. И по сей день я могу объяснить ее поступок только умопомрачением.

Я думаю, что лишение моего отца должности сенатора и его последующая казнь нанесли сильнейший удар по ее рассудку, и она, пойдя на поводу у весьма сомнительного представления о фамильной чести, сочла своим долгом покончить жизнь самоубийством. Возможно, она полагала, что и я обязан был сделать то же самое из уважения к императору и сенату, и хотела показать мне, как именно должен поступить истинный римлянин.

Тетушка Лелия уговорила свою столь же сумасшедшую служанку вскрыть ей вены. Однако старческая кровь отказалась вытекать из ее тела даже в ванне с горячей водой, и в конце концов несчастная тетушка задохнулась в дыму угольной жаровни, которая всегда стояла в ее комнате, поскольку Лелии, как и всем пожилым людям, постоянно было холодно. Любопытно, что старушка догадалась приказать служанке тщательно заткнуть снаружи все щели, уплотняя окна и двери.

Я не подозревал ни о чем до тех пор, пока эта самая служанка не пришла ко мне с вопросом, можно ли ей уже проветрить комнату. У меня не хватило духа ругать эту глупую беззубую старуху, которая непрерывно твердила, что не могла не подчиниться своей госпоже. Я был совершенно раздавлен этим позорным событием, бросавшим тень на мое доброе имя.

Я, конечно же, распорядился разжечь погребальный костер и предать огню тело тетушки Лелии со всеми положенными почестями. В узком кругу родственников на ужине после погребения я произнес речь, посвященную ее памяти. Говорил я с трудом, поскольку, во-первых, был очень зол, а во-вторых, в жизни тетушки Лелии нашлось мало событий достойных упоминания. Клавдия все еще не оправилась от родов, так что я не пригласил ее на поминальные торжества, хотя и написал ей подробное письмо, где объяснил печальные причины своей задержки в Риме.

По правде говоря, мне приходилось очень нелегко. Мужественное поведение христиан на арене Ватиканского цирка и их бесчеловечная казнь, вызывавшая отвращение у нашей изнеженной молодежи, уже приобщившейся к греческой культуре, неожиданно пробудили в кругу знати, которая не поверила обвинениям Нерона, тайное сочувствие к пострадавшим. В результате я рассорился со многими, как мне казалось, верными друзьями.

Недоброжелатели распространили слухи, будто я злонамеренно обвинил своего сводного брата Юкунда в приверженности к христианскому учению, боясь лишиться большой доли отцовского наследства. Говорили, что мой отец, который якобы давно уже отрекся от меня по причине моего недостойного поведения, намеренно устроил так, что его состояние перешло государству. И сделал он это единственно ради того, чтобы лишить меня наследства. Интересно, что бы они сказали, если бы узнали, что на самом деле Юкунд приходился мне сыном?

Вот так, лживо и враждебно, судачили на мой счет в римском обществе, а что говорили обо мне христиане — я могу только гадать. Естественно, я старательно избегал их, дабы не быть заподозренным в благосклонности к всеми презираемым сектантам.

Многие были столь враждебно настроены, что даже не скрывали своего ко мне отношения, и я не мог показаться на улицах без внушительной охраны. Даже Нерон решил, что неплохо будет публично объявить следующее: хотя император и продемонстрировал гражданам, каким суровым он может быть при необходимости, сейчас он всерьез подумывает о возможности отмены смертной казни по всей стране. После того, как такой закон будет принят, никого, даже в провинциях, не станут приговаривать к смерти, каким бы ужасным ни было его преступление. Виновные будут использованы на тяжелых работах по восстановлению столицы после пожара, в основном, на строительстве нового дворца Нерона — который стал теперь называться Золотым домом, — а также его Большого цирка.

Такое заявление объяснялось отнюдь не мягкостью характера и не человеколюбием. Нерон начинал испытывать серьезные денежные затруднения, и ему нужна была бесплатная рабочая сила для самых трудоемких и опасных работ. Сенат утвердил этот императорский указ, хотя при его обсуждении многие сенаторы выступали против отмены смертных приговоров и высказывали опасение, что это приведет к росту преступности и еще большему забвению заветов предков.

Общие раздражение и недовольство были вызваны не только наказанием христиан. Оно послужило лишь предлогом для многих людей, желавших дать выход своей ненависти к властям. Главная причина заключалась в том, что именно в это время все слои общества в полной мере ощутили тяжесть налогов, собираемых для восстановления Рима и осуществления строительных проектов самого Нерона. Цена на зерно, разумеется, поднялась после принятия первых же чрезвычайных мер, и даже рабы возроптали, почувствовав, как постепенно уменьшаются их порции хлеба, чеснока и оливкового масла.

Естественно, вся огромная Римская империя могла бы справиться с возведением Золотого дома — ведь Нерон поступил весьма разумно и распределил всю работу на несколько лет, хотя и подгонял всячески строителей.

Он сказал, что для начала его удовлетворил бы небольшой пиршественный зал и несколько спален, а также не слишком роскошная галерея для приемов. Но, к сожалению, Нерон ничего не смыслил в цифрах и, как это свойственно людям с эмоциональным, артистическим складом характера, не имел терпения выслушивать то, что ему объясняли зодчие и счетоводы. Он брал деньги всюду, откуда мог их достать, нимало не задумываясь о последствиях.

Вдобавок ко всему он выступил как певец и актер в нескольких театральных представлениях и пригласил простолюдинов быть на них зрителями. Он самонадеянно полагал, будто удовольствие слушать его великолепный голос и видеть его на сцене в различных ролях заставят римлян забыть о понесенных ими немалых материальных потерях, которые покажутся им просто ничтожными в сравнении с великим искусством. Но, рассчитывая на такой прием, он глубоко заблуждался.

Для многих обделенных музыкальным слухом людей из числа знати эти бесконечные представления стали пыткой, которую трудно было избежать, так как при малейшем знаке одобрения Нерон не покидал сцену до самой глубокой ночи.

Заботясь о твоем здоровье, я почти три месяца удерживал Клавдию в Цере, где целебный воздух был исключительно полезен ребенку и молодой матери. Я не слишком внимательно читал сердитые письма Клавдии и просто отвечал, что привезу ее и тебя в Рим, как только позволят обстоятельства и как только я сочту это возможным с точки зрения безопасности.

На самом же деле после памятного циркового спектакля христиан почти не преследовали, если, разумеется, они вели себя совершенно безукоризненно. По вполне понятным причинам они были очень напуганы, хотя и считали массовую казнь случайностью, и держались тихо и незаметно.

На своих же тайных собраниях в подземельях они вскоре вновь начали ожесточенно спорить, вопрошая друг друга, почему осужденных оказалось так много и почему последователи Павла обвиняли последователей Кифы — и наоборот. Это неизбежно привело к тому, что они разделились на несколько партий, причем слабых духом охватило отчаяние, ибо они уже больше не знали, какой путь ведет в царство Христа. Сторонясь фанатиков, эти люди замкнулись в собственном одиночестве.

В конце концов Клавдия самостоятельно возвратилась в Рим, сопровождаемая слугами-христианами и теми беженцами, которым я в свое время предложил укрыться в моем поместье в обмен на их небольшую помощь по хозяйству.

Я поспешил навстречу жене с радостными восклицаниями, но она даже не показала мне младенца, приказав няне отнести тебя в комнаты — подальше от моего дурного глаза. Она тут же отдала распоряжение слугам окружить наш дом, дабы я не смог покинуть его.

Я должен признаться, что, посоветовавшись с богами и моим духом-хранителем, я даже какое-то время опасался за свою жизнь, ибо помнил, что твоя мать была дочерью Клавдия и унаследовала безжалостный и капризный характер этого императора.

Но после осмотра дома Клавдия, к счастью, повела себя относительно здраво и сказала, что хочет серьезно со мной поговорить. Я заверил ее, что ничто в мире не доставит мне большего удовольствия — при условии, разумеется, что из помещения вынесут все тяжелые сосуды и острые предметы.

Как я и предполагал, Клавдия назвала меня наемным убийцей, чьи руки по локоть замараны кровью невинных жертв, и заявила, что смерть Юкунда целиком на моей совести и что сейчас он как раз рассказывает Господу о моей вине. Еще она добавила, что Иисус из Назарета наверняка накажет меня, ибо терпеть не может убийц.

Она по-прежнему считала мальчика моим сводным братом, и я, знавший, что женщины зачастую бывают куда проницательнее мужчин, обрадовался этому обстоятельству. Огорчили же и оскорбили меня слова Клавдии о том, что я виноват в самоубийстве тетушки Лелии. Однако я сдержался и сказал только, что прощаю ей эти злые наветы, а также посоветовал спросить, например, Кифу о том, сколько я сделал для христиан вообще и для его, Кифы, вызволения из лап Тигеллина, в частности.

— Ты не должна верить только Прискилле и Акиле и другим, чьи имена я даже не буду упоминать, — добавил я. — Я знаю, что все они последователи Павла. И не забудь, кстати, что в свое время я помог Павлу избежать многих неприятностей. Нерон сейчас совершенно позабыл о христианах, и в этом есть и моя заслуга.

— Я слушаю того, кого хочу, — сердито ответила Клавдия. — А ты всегда изворачиваешься. Я не знаю, как я смогу жить дальше с человеком, который не гнушается убивать моих единоверцев. Больше всего на свете я жалею о том, что ты — отец моего ребенка.

Я подумал, что, пожалуй, не стоит напоминать ей о том, что это именно она пришла ко мне на ложе и настойчиво просила сделать из нее честную женщину, вступив с нею в брак. К счастью, секретные документы, остававшиеся в хранилище весталок, погибли во время пожара, и государственные архивы сгорели тоже и, следовательно, я мог не опасаться, что о моей тайной женитьбе станет известно. Так что я благоразумно промолчал, тем более что в словах твоей матери прозвучало очевидное желание помириться со мной.

Клавдия незамедлительно изложила мне свои условия. Я должен был, насколько это позволила бы моя безбожная натура, изменить к лучшему свой образ жизни, а также попросить у христиан прощения за свои злые деяния и непременно уйти с должности управляющего зверинцем.

— Если ты не думаешь обо мне и моей репутации, то подумай по крайней мере о своем сыне и его будущем, — сказала Клавдия. — Твой сын — один из немногих римлян, в чьих жилах течет кровь Юлиев и Клавдиев. Ради него ты должен занять достойное положение в обществе, и тогда он, быть может, не узнает о твоем постыдном прошлом.

Клавдия полагала, что я стану противиться этому изо всех сил, — ведь я вложил в зверинец и своих диких животных много денег, и за мои спектакли в Деревянном амфитеатре зрители всегда награждали меня бурными овациями. Так что я оказался в очень выгодном положении и мог торговаться с ней относительно нашего будущего.

Я уже и сам твердо решил оставить зверинец, хотя, конечно, вовсе не из-за избиения христиан. Я с самого начала был противником казни, но обстоятельства сложились так, что мне пришлось подчиниться воле Нерона и блеснуть своими талантами организатора, хотя времени на подготовку было в обрез. До сих пор я не понимаю, отчего я должен стыдиться той роли, которую мне пришлось сыграть в печальной истории с казнью христиан.

Самым трудным из предстоящих мне испытаний казался разговор с моей первой женой Флавией Сабиной. Нам надо было еще раз обсудить наши финансовые дела, ибо теперь, когда я не чувствовал на своем горле железной хватки страшного Эпафродия, мне совершенно не хотелось отдавать ей половину моего состояния. Должен признаться, что мысль об этом вызывала у меня прямо-таки отвращение.

Поскольку у меня родился сын, которого я с полной уверенностью мог назвать своим, я также считал несправедливым, что не имеющий ко мне никакого отношения пятилетний сын Сабины Лауций унаследует столько, сколько ему будет положено по закону. Я ничего не имел лично против Лауция, но с каждым годом он становился все более темнокожим и курчавым, и я уже стыдился того, что мне пришлось разрешить ему носить мое имя.

С другой стороны, я прекрасно знал, что великан Эпафродий был игрушкой в руках Сабины, которая могла, не раздумывая, приказать ему покончить со мной, если наши торги затянутся и я в своих требованиях зайду слишком далеко. Однако я придумал превосходный план, и, осуществись он, я разом избавился бы от всех сложностей. Для пущей верности я даже обговорил его с Сабиной.

Эпафродий получил права свободного человека и римское гражданство от самого Нерона задолго до того, как у меня появилась мысль о его связи с Сабиной. Конечно, прежде Сабина делила ложе и с другими дрессировщиками, но после нашего развода Эпафродий, кажется, стал у нее единственным, и иногда она позволяла ему бить себя, получая от этого, я полагаю, некое непонятное мне удовольствие.

Итак, я решил отдать Сабине весь зверинец вместе с приписанными к нему рабами, животными, контрактами и прочим и предложить Нерону назначить Эпафродия управляющим на мое место. Эпафродий давно стал римским гражданином, что было необходимым условием для получения любой должности, но для меня было важно, чтобы мой преемник, как и я, состоял в рядах всадников.

Если бы я сумел уговорить Нерона впервые за всю историю Рима внести африканца в список всадников, то Сабина получила бы возможность законным образом выйти за него замуж. Со стороны родных никаких препятствий возникнуть не могло, так как отец Сабины от нее отрекся. Взамен Сабина обещала, что Эпафродий официально усыновит Лауция, и тогда мальчик не будет претендовать на мое состояние. Но она не верила, что Нерон назначит римским всадником человека, который был по меньшей мере наполовину негром.

Однако я превосходно знал Нерона и частенько слышал, как он хвалился, что для него нет ничего невозможного. Император любил примерять маску вольнодумца и говорить, будто темная кожа или даже еврейская кровь не служат помехой для получения высокой государственной должности. В африканских провинциях многие негры давно уже стали всадниками — благодаря своему богатству или военным заслугам.

Так что требования Клавдии вовсе не шли вразрез с моими собственными желаниями, но для вида я принялся горько сетовать и мрачно предрекать, что Нерона непременно оскорбит мой отказ от этого ответственного поста, доверенного мне самим императором. Я заверял ее, закатив глаза к потолку, что мне грозит высочайшая немилость, а то и смерть, ибо нрав Нерона ей хорошо известен, и что я все же готов жертвовать собой ради нее и нашего ребенка.

Клавдия с улыбкой ответила, что мне не следует больше беспокоиться о благосклонности Нерона, поскольку последний вряд ли простит мне то, что я женился на ней и произвел на свет внука императора! Клавдия. От этого ее замечания по спине у меня пробежали мурашки, но тут она милостиво согласилась показать мне тебя, раз уж мы помирились.

Ты был прелестным невинным младенцем; глядя! своими синими глазками мимо меня куда-то вдаль, ты крепко вцепился своими маленькими пальчиками в мой большой палец, будто желал побыстрее лишить меня золотого всаднического кольца. Как бы! то ни было, ты тотчас завладел моим сердцем; ничего подобного я прежде никогда не испытывал. Ты — мой сын, и с этим тебе придется считаться.

Вскоре я решился. Собрав все свое мужество, я попросил Сабину и Эпафродия с Лауцием пойти co мной на аудиенцию к Нерону в отстроенную часть Золотого дома. Время, как мне казалось, я выбрал наилучшее — послеполуденное, когда Нерон, пообедав и приняв освежающую ванну, обычно пил и предавался всевозможным удовольствиям. Художники еще не завершили фрески, а круглый пиршественный зал, сияющий золотом и белизной слоновой кости, был закончен лишь наполовину.

Нерон как раз разглядывал проект гигантской статуи. Это была статуя самого императора, которую предполагалось установить перед дворцовым вестибюлем. Он показал мне рисунки и познакомил меня со скульптором, причем так, будто я был ровня этому каменотесу. И все потому, что цезарь в своем тщеславии мечтал о скорейшем завершении работы. Впрочем, я не обиделся, наоборот, порадовался, что Нерон находится в хорошем расположении духа.

Он охотно отослал мастера, когда я попросил о беседе наедине, а затем виновато посмотрел на меня и потирая подбородок, признался, что тоже хотел бы обсудить со мной кое-что. Он, мол, все откладывал этот разговор из опасения вызвать мое недовольство.

Для начала я напомнил ему, сколь долго и преданно служил я Риму, занимаясь управлением зверинцем, закупкой и дрессировкой диких зверей и теша их выступлениями публику, а затем перешел к тому, что придется мне отказаться от поста управляющего, ибо эта ноша мне больше не по силам. Подходит к концу строительство Золотого дома и нового зверинца, напомнил я императору, я боюсь не справиться с огромной работой, требующей тонкого художественного вкуса, и потому прошу цезаря освободить меня от должности.

Когда Нерон понял, к чему я клоню, лицо его прояснилось; с облегчением расхохотавшись, он самым дружеским образом шлепнул меня по спине в знак своего расположения.

— Не беспокойся, Минуций, — сказал он. — Я с радостью удовлетворю твою просьбу. Видишь ли, я давно уже искал какой-нибудь предлог, чтобы уволить тебя от должности в зверинце. С самой осени влиятельные люди одолевают меня разговорами о чрезмерно жестоком спектакле, который ты подготовил, и требуют, чтобы ты был отстранен от управления зверинцем и отправлен в отставку в наказание за показанную тобой безвкусицу. Я должен признать, что представление действительно вышло неровным и слишком кровавым, хотя, конечно же, поджигатели заслужили свою участь. Я рад, что ты сам осознаешь, как незавидно твое положение. Ведь я понятия не имел, что ты злоупотребишь моим доверием и подстроишь так, чтобы твоего сводного Рата бросили на растерзание диким зверям из-за наших с ним разногласий по поводу наследства. Он открыл рот, чтобы опровергнуть это безумное обвинение, но Нерон, оказывается, еще не закончил.

— Дела твоего отца, — продолжал он, — находятся в таком запутанном и непонятном состоянии, что я пока даже не получил возмещения своих издержек. Молва гласит, будто вы с ним сговорились, и ты тайком изъял большую часть его состояния, чтобы обмануть меня и государство. Но я не верю этому, поскольку знаю, что вы с отцом не ладили. Иначе я был бы вынужден выслать тебя из Рима. Зато я серьезно подозревал сестру твоего отца, которой пришлось даже совершить самоубийство, дабы избежать заслуженной кары. Я надеюсь, что ты не станешь возражать, если я попрошу магистрат заглянуть в твои собственные имущественные бумаги? Я бы ни за что не сделал этого, если бы постоянно не нуждался в деньгах. А все из-за некоторых моих советчиков, которые сидят на мешках с золотом, но при этом отказываются помочь императору обзавестись приличным жилищем. Ты не поверишь, но даже Сенека не потрудился выслать мне хоть сколько-нибудь денег сверх жалких десяти миллионов сестерциев. И этот человек в свое время лукаво заявил, будто с радостью отдал бы мне все, чем владеет, прекрасно, разумеется, понимая, что по причинам чисто политическим я не мог взять у него почти ничего… Паллас не слезает со своих денег, точно ожиревшая собака, которую не стронешь с места. Я слышал, как о тебе говорили, будто всего за несколько месяцев до пожара ты продал все свои жилые дома и участки в тех частях города, которые более всего пострадали от огня, и купил дешевую землю в Остии; а земля эта с тех пор неожиданно выросла в цене. Подобная способность к ясновидению выглядит подозрительно. Не будь ты моим старым другом, я, пожалуй, обвинил бы тебя в соучастии в христианском заговоре.

Нерон посмотрел на меня пристально и громко расхохотался.

Воспользовавшись паузой, я, с трудом ворочая непослушным языком, пробормотал, что, конечно, мои деньги всегда в его распоряжении, но я вовсе не так богат, как болтают, и мое состояние даже смешно сравнивать с состояниями, например, Сенеки или же Палласа.

Нерон успокаивающе похлопал меня по плечу.

— Не сердись, Минуций, я всего лишь пошутил, — промолвил он дружелюбным тоном. — Тебе полезно знать сплетни, какие ходят в Риме. Императору всегда приходится нелегко. Он вынужден выслушивать каждого и потом решать, кто был более откровенен. Так вот, мое чутье подсказывает мне, что ты скорее глуп, чем дальновиден, и потому я не могу поступать с тобой несправедливо и лишать тебя собственности только из-за заблуждений твоего отца. Хватит и того, что я уволю тебя с государственной службы. Однако я не знаю, кого назначить на твое место. Видишь ли, никто не хочет занимать должность, которая не имеет политического веса.

Мне было что сказать насчет политического веса управляющего зверинцем, но вместо этого я поспешил предложить императору передать всех животных Сабине и Эпафродию. В этом случае, пояснил я, ни о какой компенсации речь не пойдет, и, соответственно, магистрату не придется утруждать себя проверкой моих счетов. Мне, человеку честному, это было бы крайне неприятно. Но для начала Эпафродия надо сделать всадником.

— Ни в одном законе нет ни слова о цвете кожи римского всадника, — проговорил я с расстановкой. — Единственным условием является большое состояние претендента и его приличный ежегодный доход, хотя, конечно же, только император вправе решить, Достоин ли тот или иной гражданин быть членом всаднического сословия. Для Нерона нет ничего невозможного, я знаю это, — добавил я воодушевленно и если мое предложение заслуживает внимания, то я сейчас же позову сюда Сабину и Эпафродия, которые сами ответят на все вопросы.

Нерон несколько раз видел Эпафродия и слышал то, что говорили о нем и моей бывшей жене. Вполне возможно также, что цезарь, как и многие мои друзья, вплоть до самого моего развода смеялся над моей доверчивостью, и, разумеется, его не могло не развеселить то обстоятельство, что нынче я ходатайствовал за Эпафродия. Но больше всего позабавился он тогда, когда Сабина ввела за руку Лауция, и он смог сравнить волосы и цвет кожи мальчика и Эпафродия.

Я думаю, все происходящее укрепило уверенность Нерона в том, что я очень глупый и легковерный человек. Но это было мне только на руку. Я не мог допустить, чтобы магистрат проверял мои финансовые документы, а если Нерон решил, что Эпафродий благодаря мне разбогатеет, то это было его, Нерона, дело.

К счастью, Нерона увлекла идея очередной раз выказать свою власть, повелев внести имя Эпафродия в списки храма Кастора и Поллукса[99]. Он был достаточно умен, чтобы понять, какой отклик вызовет его поступок в африканских провинциях. Этим он, Нерон, покажет, что все граждане подчиняющейся ему Римской империи имеют равные права, независимо от цвета кожи и происхождения, и что он, их император, стоит выше предрассудков.

Итак, все шло успешно. Одновременно Нерон дал свое согласие на брак Сабины и Эпафродия и на усыновление им мальчика, который официально считался моим сыном.

— Я разрешу ему и дальше носить имя Лауций в честь тебя, благородный Манилиан, — насмешливо сообщил Нерон. — Это так великодушно — передать мальчика в руки его матери и отчима. Как же высоко пенишь ты материнскую любовь, если жертвуешь собственными чувствами, хотя ребенок похож на тебя как две капли воды.

Я ошибался, когда думал, что сыграл злую шутку с Сабиной, переложив на ее плечи все бремя содержания зверинца. Нерон проникся симпатией к Эпафродию и стал оплачивать его самые непомерные счета. Эпафродий добился того, что в новом зверинце Золотого дома животные пили воду из мраморных лотков, а пантеры жили в клетках с серебряными решетками. Нерон платил без малейших возражений, хотя в свое время — когда после пожара непомерно возросли налоги, — мне приходилось выкладывать за воду собственные огромные деньги.

Эпафродий отлично знал, как развлечь Нерона, и подготовил для него несколько весьма своеобразных представлений с дикими животными, которые я не буду описывать тут из соображений приличия. Очень скоро благодаря зверинцу Эпафродий стал богатым человеком и одним из приближенных Нерона.

Мое увольнение от должности положило конец враждебному отношению ко мне горожан. Люди начали потешаться надо мной, и кое-кто из моих близких друзей великодушно решил, что теперь, когда я впал в немилость и сделался объектом насмешек, им следует пожалеть меня. Я не роптал, ибо полагал, что осмеяние лучше ненависти. Клавдия, как это свойственно женщинам, конечно же, не могла оценить моего благоразумия и умоляла меня позаботиться о собственной репутации ради нашего сына. Я старался быть с ней сдержанным.

Терпение мое, однако, могло вот-вот лопнуть. Клавдия, движимая материнской гордостью, захотела пригласить Антонию и Рубрию, одну из старейших весталок, на твои именины, с тем чтобы в их присутствии я признал тебя моим законным сыном, — ведь старая Паулина Плавция, которая могла стать свидетелем, погибла в огне пожара. К этому времени Клавдия уже поняла значение того, что хранилище весталок сгорело, а вместе с ним и все документы.

Клавдия сказала, что тайна, разумеется, будет соблюдена, но она хочет позвать еще и двоих христиан, на которых можно безусловно положиться. Она твердила мне снова и снова, что христиане более других научены молчанию — ввиду необходимости скрывать свои собрания. Я же считал их всех отъявленными доносчиками и болтунами. К тому же Антония и Рубрия были женщинами, и вовлечь их в эту затею, казалось мне, было равносильно тому, чтобы подняться на крышу храма Юпитера и громогласно сообщить всему городу родословную моего сына.

Клавдия долго упиралась, однако я все же сумел убедить ее обойтись без христиан. Что до весталок, то я, подумав, дал согласие на их приход в наш дом. Мне льстило, что Антония, законная дочь Клавдия, признает мою жену единокровной сестрой и назовет тебя Антонианом — в свою честь и в честь твоего великого предка Марка Антония. Правда, настораживало то, что она пообещала упомянуть тебя в своем завещании.

— Даже и не говори о завещаниях! — воскликнул я, желая отвлечь ее от этой мысли. — Ты гораздо моложе Клавдии, а ведь та еще в самом расцвете лет. Мы трое принадлежим к одному поколению, хотя Клавдии уже за сорок; она на пять лет старше меня, и я пока не собираюсь задумываться о завещании.

Клавдии не понравилось мое замечание, но Антония, потянувшись всем своим стройным телом, посмотрела на меня загадочно и вызывающе.

— Думаю, я весьма неплохо выгляжу, — сказала она, — а вот твоя Клавдия несколько поизносилась, если так можно выразиться. Иногда я скучаю по обществу обаятельного мужчины. Я чувствую одиночество после обоих своих замужеств, которые закончились убийством. Люди боятся Нерона и избегают меня. О, если бы они только знали!..

Я понял, что она сгорает от желания рассказать о чем-то. Клавдии тоже стало любопытно. Лишь старая Рубрия улыбалась своей мудрой улыбкой многоопытной весталки. Антония не заставила долго себя уговаривать и с притворной скромностью поведала нам, что Нерон несколько раз очень настойчиво упрашивал ее стать императрицей.

— Естественно, я не могла пойти на это, — сказала Антония. — Я объяснила ему, что у меня еще слишком свежа память о моем сводном брате Британнике и моей сводной сестре Октавии. Щадя чувства Нерона, я промолчала о его матери Агриппине, хотя та, будучи племянницей моего отца, приходилась мне двоюродной сестрой, как, кстати, и тебе, любезная моя Клавдия.

При воспоминании о смерти Агриппины я вдруг сильно закашлялся, и Клавдии пришлось похлопать меня по спине; заодно она посоветовала мне не прикладываться столь часто к кубку с вином. Я послушно кивнул, подумав о несчастной судьбе моего отца, который, напившись, столь удачно выступил в сенате, что сам обрек себя на гибель.

Все еще кашляя, я спросил Антонию, какие доводы привел Нерон, обращаясь к ней с таким предложением. Она посмотрела на меня своими синими глазами, потом поморгала и уставилась в пол.

— Нерон признался, что давно тайно любит меня, — ответила она, — и что именно по этой причине был столь недоброжелателен к моему покойному мужу Фаусто Сулле, полагая его слишком пресным для такой женщины, как я. Возможно, это немного оправдывает его в случае с убийством Суллы, хотя официально он объяснял смерть моего мужа в нашем скромном доме в Массалии исключительно политическими соображениями. Между нами говоря, мой муж действительно поддерживал тайную связь с командирами легионов в Германии.

Оказав нам, своим родственникам, такое доверие, Антония решила быть откровенной до конца и продолжала:

— Как женщину, меня, конечно, слегка растрогало это признание Нерона. Жаль, что он такой ненадежный человек и что я так сильно его ненавижу, но, согласитесь: когда захочет, он может внушать симпатию. Я не потеряла головы и не забыла о разнице в возрасте между нами, хотя она не больше, чем у вас с Клавдией. Я с детства привыкла считать Нерона отвратительным мальчишкой, да и память о Британнике осталась бы для меня непреодолимой преградой, даже если бы я простила Нерону гибель Октавии. Ведь ей и впрямь не стоило соблазнять Аникета.

Я не сказал ей, каким искусным актером может быть Нерон, когда дело обещает выгоду. В его нынешнем положении ему представлялось весьма полезным — для взаимоотношений с сенатом и народом — самым тесным образом связать себя с Клавдиями. Антония подходила для этого как нельзя лучше.

Мысль о том, что наша собеседница может в скором будущем стать женой цезаря, повергла меня в уныние; моим сокровенным желанием было, чтобы происхождение твоего отца никогда не могло унизить тебя в глазах общества. Я тайно завладел многими документами, среди которых оказались письма, написанные — но не отправленные, — моим отцом Туллии из Иерусалима и Галилеи еще до моего рождения. Эти письма, похоже, свидетельствовали, что мой отец, серьезно помрачившись умом от несчастливой любви — немалую роль тут сыграли поддельное завещание и предательство Туллии, — опустился до того, что верил всему, что бы ни говорили ему евреи; он верил даже галлюцинациям. Но самым печальным с моей точки зрения было то, что письма раскрывали прошлое моей матери. Она была всего лишь простой танцовщицей-акробаткой, рабыней, которую купил и освободил мой отец. О ее происхождении мне не удалось выяснить почти ничего, кроме того, что родилась она на одном из греческих островов.

И ее статуя, установленная в городе Мирине, и все бумаги с ее родословной, которые мой отец вывез из Антиохии, предназначались для того, чтобы пустить людям пыль в глаза и застраховать мое будущее. Эти письма даже заставили меня задуматься, действительно ли я был рожден в браке и не получил ли мой отец свидетельства об этом уже после смерти матери, подкупив власти в Дамаске. Благодаря истории с Юкундом, я уже знал, сколь легко удаются такие вещи, когда сеть деньги и влияние.

Я не рассказал Клавдии о письмах и документах моего отца. Среди бумаг, которые были весьма важны в финансовом отношении, я нашел также заметки на арамейском языке об Иисусе из Назарета, написанные еврейским сборщиком податей, знакомым моего отца. Я чувствовал, что не смогу их уничтожить, и потому спрятал их вместе с письмами в своем тайнике, где хранил кое-какие бумаги, не предназначенные для случайного глаза.

Я попытался преодолеть свое уныние и поднял кубок за Антонию, сумевшую деликатно отвергнуть наглые притязания Нерона. Правда, она в конце концов призналась, что все же раз или два по-сестрински поцеловала его, чтобы он не слишком негодовал из-за ее отказа.

Антония уже позабыла о своей обеспокоившей меня идее упомянуть тебя в завещании. Мы по очереди брали тебя на колени, хотя ты отчаянно сопротивлялся и кричал, и ты получил имя Клемент Клавдий Антоний Манилиан, несколько витиеватое и длинное для крохотного мальчика. Я отказался от намерения назвать тебя в память о моем отце еще и Марком, что я хотел сделать до того, как Антония выступила со своим предложением.

Когда поздним вечером Антония, усевшись в свои закрытые носилки, покидала наш дом, она на прощание нежно поцеловала меня — ведь юридически, пусть в тайне от всех, мы с ней были родственниками. Она даже попросила меня называть ее в дальнейшем свояченицей — разумеется, когда мы будем наедине. Тронутый ее дружелюбием, я охотно вернул ей поцелуй, причем сделал это с удовольствием. Я был слегка пьян.

Она снова пожаловалась на одиночество и выразила надежду, что теперь, когда мы связаны прочными родственными узами, я буду иногда навещать се. И вовсе необязательно, добавила Антония, брать с собой Клавдию, так как той приходится хлопотать по хозяйству и ухаживать за ребенком; все эти заботы, помолчав, проговорила гостья, а также годы, похоже, начинают не самым лучшим образом сказываться на Клавдии. Однако ее происхождение, безусловно, делает ее самой благородной матроной во всем Риме.

Но прежде чем рассказать тебе о том, как развивалась наша дружба с Антонией, я должен вернуться к событиям, происходившим в столице.

Нерона, остро нуждавшегося в деньгах, раздражали жалобы, поступавшие из провинций, и резкая критика деловыми людьми налога на покупки. Поэтому он решил пойти на сделку с законом и одним махом разрубить гордиев узел. Я не знаю, кто предложил ему этот план, так как не входил в число посвященных в секреты монетного двора в храме Юноны, но, кто бы это ни был, он куда больше, чем христиане, заслуживал того, чтобы его — как врага человечества — бросили на съедение диким зверям.

Втайне от народа Нерон взял взаймы у богов Рима золото и серебро, поднесенные им в качестве ларов; то есть Юпитер Капитолийский стал должником по закладной, а сам Нерон позаимствовал ценности у Юпитера. Конечно, он имел безусловное право поступить подобным образом, но боги наверняка не одобрили этого. После пожара император распорядился собрать весь расплавившийся металл, который содержал не только чистое золото и серебро, но и медь, и бронзу, и отчеканить из этого сплава деньги. День и ночь в храме Юноны кипела работа: слитки превращали в монеты, содержавшие на одну пятую часть золота и серебра меньше, чем прежние. Новые монеты были заметно легче и — благодаря присутствию меди — тусклее своих предшественниц.

Под предлогом того, что дело это имеет государственную важность, монеты чеканили только доверенные люди, которым строго-настрого запретили говорить о новой затес императора, и все же вскоре по Риму поползли слухи, достигшие, разумеется, ушей банкиров. Я тоже насторожился, когда обнаружилась нехватка монет: с каждым днем становилось все труднее расплачиваться за крупные партии товара и приходилось просить об отсрочке.

Я отказывался верить слухам, так как считал себя Другом Нерона и не мог представить себе, что он, артист, мало что смыслящий в финансовых делах, может оказаться виновным в таком ужасном преступлении, как преднамеренная подделка монет. Ведь любой простолюдин, уличенный в изготовлении для собственных нужд двух-трех фальшивых монет, безжалостно приговаривался к мучительной смерти на кресте. Однако я все же решил последовать примеру окружающих и постараться собрать и сохранить как можно больше полновесных монет, л даже не оплачивал обычные контракты на зерно и оливковое масло, хотя это вызвало взрыв недовольства среди моих клиентов.

Финансовое положение все более ухудшалось, и цены росли изо дня в день до тех пор, пока Нерон не выпустил в обращение свои фальшивые деньги и не объявил, что все старые монеты должны быть обменены на новые в течение определенного времени, по истечении которого каждый, у кого будут найдены старые деньги, станет именоваться «врагом государства». Прежние монеты годились отныне лишь для оплаты налогов и пошлин.

Стыдясь за Рим, я все же вынужден сообщить, что сенат значительным большинством голосов поддержал императорский указ. Таким образом никто не смог обвинить в этом отвратительном преступлении, направленном против всех граждан, одного только Нерона.

Сенаторы, проголосовавшие за решение цезаря, оправдывали свои действия необходимостью больших затрат на восстановление столицы после пожара — мол, Рим перестраивается и обновляется. Они утверждали, будто от обмена денег пострадают не бедные, а богатые, у которых якобы накоплены огромные золотые и серебряные запасы, и что Нерон не счел целесообразным чеканку медных монет. Все это была чепуха. Собственность сенаторов состояла главным образом из земли — если, конечно, они (через подставных лиц) не занимались торговыми операциями, и каждый из голосовавших отцов города имел не один день для того, чтобы поместить свои золотые и серебряные монеты в безопасное место.

Даже самые недалекие из простых селян благоразумно ссыпали все сбережения в глиняные горшки и закопали их в землю. Тем не менее примерно четвертая часть находившихся в обращении монет была обменяна на новые деньги. Конечно, не следует забывать, что Рим — это огромное государство, включающее в себя также и варварские страны, располагающиеся вплоть до границ Индии и Китая.

Такое выходящее за рамки приличий поведение

Нерона снова заставило задуматься многих из тех, кто несколько лет назад понял и даже, исходя из политических соображений, простил ему убийство Агриппины. Члены сословия всадников, сами ведущие свои денежные дела, а также богатые вольноотпущенники, на которых в значительной степени держалась жизнь вечного города, решили пересмотреть свои взгляды, так как введение в обращение новых монет расстроило все их планы. Многие же, несмотря на всю свою опытность, были приведены на грань финансового краха и, случалось, даже самоубийства.

Но нашлись и такие, кто славил Нерона и пел ему хвалебные гимны. Ведя разгульную жизнь, эти бездельники не вылезали из долгов, и их не могла не обрадовать возможность рассчитываться с кредиторами монетами, которые стоили намного меньше, чем прежние. Звон лир длинноволосых певцов, исполнявших сатирические куплеты перед домами богатых людей и в тех местах, где старые деньги меняли на новые, несказанно раздражал меня.

После этой истории философы-любители еще больше уверились в том, что для Нерона нет ничего невозможного. Они считали, что таким вот неслыханным образом он помог бедным за счет богатых, и кричали на всех углах, будто только так — смело и грубо — и следует поступать с сенатом.

Кстати, среди этих юнцов-недоумков было много сенаторских сынков.

Припрятывание старых монет стало настолько обычным явлением, что ни один разумный человек не посмел бы назвать это преступлением. Несколько Десятков мелких рыночных торговцев и крестьян посадили в тюрьмы или отправили на принудительные работы, но это не помогло. Нерон даже был вынужден отказаться от своих обычных мягких методов и начал угрожать укрывателям денег смертной казнью. Тем не менее никого не казнили, ибо в глубине души

Нерон прекрасно понимал, что преступником является именно он, а не те бедняки, которые пытаются сохранить несколько настоящих серебряных монет составляющих все их достояние".

Поняв, что мне следует быть порасторопнее, я поручил одному из своих вольноотпущенников создать банк, чтобы официально обменивать на Форуме деньги: государство не могло справиться с обменом старых монет на новые, и потому сенат обратился к частным банкирам с просьбой о помощи. Они даже получали компенсацию за свои труды, когда доставляли в казначейство «негодные» монеты.

Мой вольноотпущенник, желая обойти пожилых банкиров, которые до сих пор не разобрались в происходящем и потому пребывали в растерянности, пообещал выплачивать при обмене старых денег на новые дополнительное вознаграждение в размере пяти процентов. И это никого не удивило. Вольноотпущенник объяснял, что стремится завоевать своему банку хорошую репутацию и помочь тем, кто не имеет крупных личных сбережений.

Сапожники, чеканщики по меди и резчики по камню выстроились в очередь перед его столом, а старые банкиры скучали за своими пустыми прилавками и мрачно наблюдали за тем, что творится вокруг.

Благодаря вольноотпущеннику я за несколько недель поправил свои пошатнувшиеся было дела, и мне не помешало даже то, что мой человек негласно передал часть денег жрецам храма Юноны, ибо возникло подозрение, что он сдавал на монетный двор не все полученное им золото и серебро.

В эти трудные, наполненные заботами дни я частенько тайком заходил к себе в комнату, тщательно запирал дверь и наливал в деревянную чашу моей матери немного вина. Я делал несколько глотков и призывал удачу. Я уже простил матери ее низкое происхождение — ведь это благодаря ей я был наполовину грек, что как раз и позволяло мне успешно вести дела. Я слышал, будто грек может обмануть даже еврея, настолько он смекалистый и ловкий, но мне это кажется преувеличением.

Однако мой отец был чистокровным римлянином, ведущим свой род от этрусских царей; дабы удостовериться, что это именно так, достаточно съездить в Цере. Фамильная гордость никогда не позволяла мне опускаться до мелкого мошенничества и воровства. То, что проделывал во время обмена денег мой вольноотпущенник, а также «двойной учет», заведенный мною в зверинце, касались только государственных финансов и были простыми мерами самозащиты, принятыми честным человеком против тиранического налогообложения. Иного способа быть финансистом и вести образ жизни, достойный римского всадника, не существовало в природе.

Но я ни разу не позволил моим вольноотпущенникам подмешать мел в муку или минеральные масла в масло пищевое, чем частенько занимались некоторые наглые богатые выскочки. И дело было не только в моральных терзаниях — если бы их схватили за руку, они наверняка оказались бы на кресте. Я как-то вскользь упомянул о возможных махинациях с зерном и мукой в разговоре с Фением Руфом, отвечавшим за все римские зернохранилища и мельницы. (Естественно, я не назвал ни одного имени.) И он сказал, что риск слишком велик и что ни он, ни кто-либо другой на его месте не решился бы принять грязную муку или, например, худший сорт зерна вместо лучшего. То есть, конечно, некоторые грузы, поврежденные во время перевозок по морю, могут быть закуплены государством, если это будет необходимо для того, чтобы помочь чьему-нибудь другу, попавшему в беду. Но дальше этого никто не пойдет.

Вздохнув, Руф грустно заметил, что, несмотря на его высокую должность, он все еще, можно сказать, прозябает в нищете.

Затем я вспомнил о Тигеллине. По Риму ходили упорные слухи о том, будто он впал в немилость у Нерона. Многие смельчаки, беседуя друг с другом, открыто заявляли, что император рискует своим добрым именем, столь часто встречаясь с Тигеллином и тем более покровительствуя ему. Люди говорили, что, став префектом преторианцев, он подозрительно быстро разбогател. Этого нельзя было объяснить одними лишь многочисленными подарками Нерона, хотя у того действительно была привычка щедро одаривать своих друзей, чтобы они, заняв высокий пост, на который назначил их цезарь, не брали взяток. Впрочем, «друзей» — это громко сказано. Я слишком хорошо и давно знал Нерона и не верил, будто он относится по-дружески хоть к кому-нибудь из своего окружения.

С точки зрения Нерона, самым тяжким обвинением, выдвигаемым против Тигеллина, была его тайная любовная связь с Агриппиной, за которую его еще в юности изгоняли из Рима. Когда Агриппина стала супругой Клавдия, она добилась возвращения Тигеллина, а также Сенеки, находившегося в столь же двусмысленных отношениях с сестрой Агриппины. Однако я сомневался в том, что императрица поддалась на уговоры Тигеллина, по-прежнему испытывавшего к ней теплые чувства, и согласилась изменить мужу. (Любопытно, кстати, что Тигеллин не предупредил Агриппину об уготованной ей сыном участи.)

Политические соображения заставили Нерона назначить Фения Руфа — наряду с Тигеллином — префектом преторианцев. Он должен был заниматься внешнеторговыми делами, тогда как Тигеллин отвечал теперь лишь за военные вопросы. Понятно, что последний был раздосадован этим обстоятельством, так как вдруг лишился главного источника своих доходов.

Я по своему собственному опыту знаю, что богач всегда стремиться стать еще и еще богаче. Может, это звучит странно, но радость обладания состоянием становится неполной, если ты не знаешь, как его приумножить. Ты думаешь только об этом, и любые препятствия на пути к золоту вызывают твою ненависть.

Дела на финансовом рынке шли из рук вон плохо, цены все росли и росли, и товары подорожали куда больше, чем на те двадцать процентов, на которые Нерон уменьшил стоимость денег. Император издавал указ за указом, пытаясь обуздать цены и наказать ростовщиков, но в результате хорошие вещи попросту пропали из лавок. Скоро людям оказались не по карману зелень, мясо, чечевица и рыба, и они вынуждены были ехать в деревни или обращаться к торговцам, которые, несмотря на запрещение властей, в сумерках ходили от дома к дому с корзинами, наполненными снедью, и продавали их хотя и дорого, но все же дешевле, чем на рынках.

При этом настоящей нехватки продуктов и товаров не было. Просто из-за очень низких цен никто не хотел ничем торговать, и лавочники предпочитали либо бездельничать, сидя за прилавком, либо вешать на дверь замок. Если же кому-то позарез нужны были новые сандалии или новая туника, или хотя бы пряжка для нее, то он долго умолял продавца достать ту или иную вещь с полки, обещая заплатить за нее настоящую, а не установленную законом Цену.

Все выглядело так удручающе, что, едва распространилась весть о нескольких решительных всадниках, готовых силой захватить власть и свергнуть Нерона, как многие поддержали их намерение и огорчались лишь тому, что заговорщики медлят, ибо никак не могут отыскать человека, способного стать императором. В сторонниках Пизона видели спасителей Рима и потому спешили присоединиться к нему. Даже ближайшие друзья цезаря считали, что будет разумнее поддержать заговор, так как казалось совершенно очевидным, что дни Нерона сочтены — настолько широко распространилось недовольство им как в Риме, так и в провинциях; к тому же многие уверяли, будто у Пизона хватит денег для подкупа преторианцев.

Фений Руф, по-прежнему отвечавший за государственные зернохранилища и к тому же исполнявший обязанности второго префекта претории, так как на это место никак не находился другой достойный гражданин, не колеблясь присоединился к заговору. Из-за резкого удешевления зерна он потерпел значительные убытки и много задолжал.

Нерон отказался возмещать разницу между настоящей и неприлично заниженной ценой на зерно, и от этого с нами перестали торговать богатые египтяне, а многие римские землевладельцы предпочитали вообще не засевать свои поля или же зарывать урожай в землю — лишь бы не продавать его по дешевке.

Почти все командиры преторианцев последовали примеру Руфа и тоже поддержали заговорщиков. И их можно было понять. Солдатам платили жалованье новыми деньгами, и прибавки к нему они не получили. Заговорщики были настолько уверены в успехе, что решили не обращаться за помощью к провинциям и не искать там себе союзников. Они полагали, что для осуществления их замысла достанет сил в самом Риме, и это обидело многих влиятельных людей в других городах.

Я считаю, главной их ошибкой стал отказ от помощи легионов, которую они наверняка бы получили и в Германии, и в Британии. Правда, на Востоке у них ничего бы не вышло, потому что Корбулон с головой окунулся в перипетии парфянской войны; кроме того, он был напрочь лишен политических амбиций и скорее всего вообще не подозревал о готовящемся свержении цезаря.

Мои дела находились в полном порядке, и, возможно, именно поэтому меня, откровенно говоря, мало заботили нужды народа. Кроме того, я был охвачен весенним томлением. Мне исполнилось тогда тридцать пять лет, и я больше не интересовался молоденькими девушками, хотя и не без удовольствия вспоминал свои прошлые победы. Я достиг того возраста, когда мужчина, созревший для истинной страсти, хочет обрести подругу, которая подходила бы ему и по возрасту, и по опытности, и по общественному положению.

Даже сейчас я не могу писать об этих вещах подробно и откровенно. Скажу только, что с некоторых пор я, избегая привлекать ненужное внимание, зачастил к Антонии. У нас с ней всегда находилось что обсудить, и иногда мне удавалось покинуть ее уютный дом на Палатине лишь с наступлением рассвета. Она была дочерью Клавдия, и, следовательно, в ее жилах текло немало дурной крови Марка Антония. А кроме того, со стороны матери она была из рода Элиев. (Ее мать приходилась Сеяну сводной сестрой.) Вот все пояснения, какие я считаю нужным дать, и, как мне кажется, умному достаточно.

Твоя мать, конечно, тоже была дочерью Клавдия, но, родив тебя, она заметно успокоилась и умиротворилась. Не забывай также о тех испытаниях, которые выпали на ее долю. В общем, я давно уже не делил с нею ложе и даже начал сомневаться в своих мужских способностях. К счастью, Антония быстро избавила меня от этих сомнений.

Как-то на заре, когда птицы только-только начали петь, а цветы в роскошном саду Антонии, уже полностью залечившем раны от пожара, подняли головки к небу и раскрыли лепестки, я впервые услышал от своей прекрасной возлюбленной о заговоре Пизона. Уставшие от ласк и объятий, мы стояли с ней рука об руку у изящной белой колоннады, и я никак не мог заставить себя уйти домой, хотя наше прощание длилось уже третий час.

— Минуций, дорогой… — сказала Антония.

Я не уверен, что сумею в точности повторить ее слова, но смысл их я помню. Неудобно писать об этом, но, с другой стороны, ты уже знаешь достаточно о моей семейной жизни с Сабиной, так что у тебя нет оснований сомневаться в многочисленных добродетелях твоего отца.

— Дорогой, — повторила Антония. — Еще ни один мужчина не был так нежен со мной и не обнимал меня так крепко, как ты. Я очень, очень люблю тебя и буду любить всегда, вечно. Мне хотелось бы не расставаться с тобой и после смерти, чтобы вместе бродить тенями по Елисейским полям.

— Почему ты вдруг заговорила об этом? — спросил я, еще теснее прижимая ее к себе. — Мы же так счастливы сейчас. Мне кажется, я никогда еще не был так доволен жизнью. Давай не заглядывать вперед и не думать о Хароне, хотя, признаться, мне бы хотелось, умерев, держать во рту золотую монету, чтобы плата за перевоз через Стикс была достойна любимого такой красавицы, как ты.

Антония сжала мою руку своими тонкими пальцами.

— Минуций, — прошептала она. — Я не могу и не хочу ничего скрывать от тебя. Не знаю, кто из нас двоих ближе к смерти, ты или я. Время Нерона истекает, и я боюсь, как бы ты не погиб вместе с ним.

Я был ошеломлен ее словами, она же, не обращая внимания на мое состояние, неторопливо поведала мне о заговоре и его главарях и добавила, что пообещала Пизону отправиться с ним после смерти Нерона в стан преторианцев. Антония надеялась уговорить ветеранов поддержать нового императора. В подкрепление своих слов она намеревалась дать им немало золота, которое всегда убеждает лучше, чем самые пламенные призывы, даже если они исходят от дочери Клавдия, благороднейшей римской патрицианки.

— Но я страшусь не столько за себя, сколько за тебя, любимый, — добавила Антония. — Ибо все знают, что ты — один из ближайших друзей Нерона. К сожалению, ты не завел полезных связей, чтобы обезопасить свое будущее, а ведь после свержения тирана народ несомненно потребует крови его приспешников. Интересы государства заставят поступиться несколькими жизнями, и я не исключаю, что тебя осудят и казнят, или же, что еще хуже, ты будешь растоптан на Форуме толпой, послушной людям Пизона, как раз тогда, когда мы с ним направимся в лагерь преторианцев.

Видя, что я оцепенел от страха и волнения, Антония нетерпеливо топнула своей хорошенькой ножкой.

— Тебе стоит серьезно подумать и немедленно определиться! — воскликнула она. — В заговоре замешано столько людей, а недовольство Нероном так велико, что план можно привести в действие в любой день. Ради собственного благополучия все сейчас торопятся поддержать Пизона. Давным-давно решено, где, как и когда Нерон будет убит. Некоторые из его лучших друзей уже влились в наши ряды и принесли клятву. Я могу назвать тебе имена Сенеки, Петрония и Лукана. Мизенский флот[100] с нами. Эпихарида, о которой ты наверняка слышал, соблазнила Волузия Прокула, подобно Октавии, пытавшейся в свое время соблазнить Аникета.

— Я знаю Прокула, — коротко произнес я.

— Еще бы, — понимающе кивнула Антония. — Он же принимал участие в убийстве моей мачехи. Но не волнуйся, дорогой, я никогда не испытывала к Агриппине теплых чувств. Можешь себе представить, она обращалась со мной еще хуже, чем с Октавией и Британником. Если бы не опасение оказаться без наследства, я с радостью принесла бы после ее гибели благодарственную жертву. Так что пускай тебя не тревожит эта давняя и полузабытая история. Сейчас тебе надо позаботиться о собственной голове и немедленно вступить в ряды заговорщиков. Если ты замешкаешься, даже я не смогу спасти тебя.

Разумеется, первой моей мыслью была мысль о Нероне. Я мог бы тут же броситься к нему и рассказать обо всем, чтобы он навсегда сохранил благодарность ко мне и осыпал дорогими подношениями. Но Антония прекрасно научилась читать по моему лицу. Позволив тонкой белоснежной сорочке соскользнуть с се мраморного плеча и обнажить изумительную твердую грудь, она нежно провела пальчиком по моим губам, склонила голову набок и капризно прощебетала:

— Неужели ты предашь меня, Минуций? Неужели ты сделаешь это? Нет, нет, я не верю, ведь мы так любим друг друга, что никогда не расстанемся. Ты сам говорил это в миг наивысшего блаженства. Помнишь?

— Конечно, помню, — поспешил успокоить ее я. — Да как ты могла усомниться во мне?!

Она засмеялась, закинув голову, а я сердито продолжал:

— И что это ты тут говорила насчет «любого дня»? Если все уже решено, то почему заговорщики медлят?

— Я понимаю их, — ответила Антония. — Не только для мужчин, но и для меня, женщины, очень важно, кто именно придет к власти после смерти Нерона, которая, честно признаться, меня нимало не волнует. И этот вопрос заговорщики обсуждают каждую ночь. У любого из них есть свои соображения, и они никак не сойдутся во мнениях.

— Гай Пизон… — скептически протянул я. — Почему именно он, объясни? Неужто не нашлось иного предводителя? Правда, он сенатор, он из рода Кальпурниев, и он весьма привлекателен. И все же, милая моя Антония, что ты отыскала в нем такого уж особенного, что решаешься рисковать своей жизнью, отправляясь в его обществе в лагерь преторианцев?

Я буду откровенен, Юлий, и потому честно признаюсь тебе, что почувствовал укол ревности. Я хорошо знал Антонию и давно уже понял, что она вовсе не так одержима, как можно было подумать. Во многом она оказалась значительно опытнее меня, хотя я полагал, что мне известно достаточно, и я втайне поражался тому, откуда такая осведомленность у высокородной римлянки. Поэтому я внимательно наблюдал за выражением ее лица. Моя ревность привела Антонию в восторг, и, расхохотавшись, она ласково потрепала меня по щеке.

— Что ты себе напридумывал, Минуций? — сказала она. — Я никогда не лягу с Пизоном, ибо он не нравится мне, совсем не нравится. Я думала, ты уже понял, что я всегда выбираю только того, кого по-настоящему люблю, а Пизон совершенно не в моем вкусе. Мне вовсе не хочется связывать с ним свою жизнь. Он глуп, он даже не подозревает, что за его спиной уже плетутся интриги и что никто не согласится менять комедианта Нерона на кифариста Пизона.

Антония умолкла, потом с улыбкой посмотрела на меня и продолжила:

— Он, видишь ли, несколько раз появлялся перед публикой, играя на своем музыкальном инструменте, и это повредило его репутации… Но я не все еще тебе сказала. Есть люди, желающие восстановить республику и отдать всю власть сенату. Эти глупцы не понимают, что их бредни способны подтолкнуть страну к гражданской войне. Вот сколь широк круг заговорщиков и сколь противоречивы их интересы. Надеюсь, теперь тебе ясно, почему откладывается убийство Нерона? И еще. Никогда никто не вынудит меня отправиться к преторианцам ради защиты интересов сената. Это недостойно дочери императора. Она опять посмотрела на меня — — на этот раз долго и внимательно.

— Я знаю, о чем ты думаешь, Минуций, но пока еще рано оповещать Рим о твоем сыне Клавдии Антонии. Он ребенок, а о его матери в свое время ходило столько сплетен, что, по-моему, всерьез о будущем Клавдия Антония мы поговорим лишь после того, как он наденет мужскую тогу, а Клавдия умрет. Тогда мне будет проще представить его как моего племянника. И если сейчас ты сумеешь отыскать свое место в заговоре Пизона, то, во-первых, сделаешь политическую карьеру, а во-вторых, поможешь сыну. Надеюсь, дорогой, ты не станешь возражать против того, чтобы Клавдия пока оставалась в живых и воспитывала вашего ребенка? Людям может не понравиться, если я усыновлю мальчика сразу после гибели Нерона.

Впервые Антония намекнула, что, несмотря на мое низкое происхождение и несколько случившихся со мной неприятных историй, она со временем будет не прочь выйти за меня замуж. А ведь я даже не осмеливался мечтать о такой чести, хотя мы были страстными и нежными любовниками. Я почувствовал, что краснею и что язык опять отказывается повиноваться мне. Антония, улыбаясь, посмотрела на меня и, встав на цыпочки, поцеловала в губы. Ее волосы ласкали мою шею.

— Я же говорила, что люблю тебя, — прошептала она мне на ухо. — Я обожаю эту твою застенчивость и сожалею, что ты всю жизнь недооценивал собственные достоинства. Ты, Минуций, настоящий мужчина, причем такой, от которого любая умная женщина ожидает очень многого.

Ее слова прозвучали двусмысленно, но не столь потрясли меня, как, возможно, решила Антония. Она была права. И Сабина, и Клавдия всегда относились ко мне так, что я вынужденно, ради сохранения мира в доме, уступал их желаниям. Я подумал, что Антония ведет себя куда более достойно, и не очень удивился, когда понял, что увлекаю ее обратно в дом. Надо было закончить наше прощание…

Уже наступил день, и рабы трудились в саду, когда я наконец сел в свои носилки; перед глазами у меня все плыло и кружилась, колени дрожали, а в голове вертелась всего одна мысль: приходилось ли мне так сильно любить за те почти двадцать лет, что я ношу мужскую тогу?

Итак, я позволил сделать себя участником заговора Пизона и тысячу раз поцеловал Антонию, клянясь приложить все старания к тому, чтобы занять высокий пост, достойный моей возлюбленной. Кажется, я даже обещал собственноручно зарезать Нерона, потому что помню, как Антония убеждала меня позволить заняться этим кому-нибудь другому, настаивая, что мы не должны рисковать моей бесценной головой. Кроме того, добавила она, нахмурившись, отцу будущего императора неудобно лично участвовать в убийстве одного из цезарей. Это создало бы прецедент, и тебе, мой сын, в один несчастный день пришлось бы плохо.

Эта жаркая весна стала самой счастливой в моей жизни. Я отлично себя чувствовал, у меня ничего не болело и не ныло. Я был честным — по римским меркам — дельцом, состояние мое росло, все задуманные финансовые операции проходили успешно, и я мог всецело отдаваться своей страсти. Я жил точно во сне, и единственное, что мне мешало, — это назойливое любопытство Клавдии, которую чем дальше, тем больше интересовало, где я пропадаю целыми сутками. Мне было неприятно лгать ей; я знал, что женщины — натуры тонкие и чувствительные — обычно рано или поздно докапываются до правды.

Для начала я переговорил с Фением Руфом, с которым меня связывали давние деловые отношения, — впрочем, дружны мы с ним никогда не были.

Поколебавшись, он неохотно признался, что участвует в заговоре, и даже показал мне список тех преторианских офицеров — трибунов и центурионов, — которые обещали после смерти Нерона беспрекословно подчиниться Пизону.

Он явно обрадовался, когда понял, что я узнал о заговоре какими-то своими путями, и несколько раз просил извинить его за то, что, связанный клятвой, он ничего мне раньше не рассказывал. Руф заверил, что немедленно поговорит обо мне с Пизоном и другими, и я, поблагодарив, удалился.

И Руф, и Пизон были столь же невоспитанны, сколь и невежественны, и я счел ниже своего достоинства обижаться на них. Я решил для себя, что это не они пренебрегали мною, а я ими, и совершенно успокоился, подумав, что, пожалуй, можно дать им на их нужды немного денег.

Но они не захотели принять мой дар, сказав, что золота у них в избытке. Не пугала заговорщиков и мысль о том, что я могу донести на них. Грубый Пизон в свойственной ему наглой манере даже заявил, будто я наверняка стану сидеть тихо, как мышь, ибо слишком трясусь за свою драгоценную шкуру — он, мол, достаточно обо мне наслышан. Немного помогла моя дружба с Петронием и Луканом: мне все же было позволено принести клятву и встретиться с Эпихаридой, этой странной римлянкой, чьи влияние и роль в заговоре я тогда полностью себе не представлял.

Примерно в то же самое время, к моему огромному удивлению, речь о заговоре завела Клавдия. Она долго расспрашивала меня о государственной политике, пытаясь выведать, слышал ли я хоть что-нибудь о замысле Пизона, и крайне изумилась, когда я заявил, усмехнувшись, что не только не собираюсь выдавать злоумышленников императору, но и сам давно уже дал клятву свергнуть тирана ради свободы отечества.

— Ума не приложу, зачем ты им понадобился, — сказала Клавдия. — Если они не выступят немедленно, об их планах узнают даже плебеи. Но какие ужасные вещи ты мне сообщил. Неужели ты действительно готов предать Нерона, которого ты называл своим другом и который столько для тебя сделал?

Я мягко и снисходительно заметил ей, что именно поведение Нерона и заставило меня забыть о прошлых днях нашей с ним дружбы и задуматься о всеобщем благе. Кроме того, близость к императору частенько приносила мне неприятности. Конечно, сам я — благодаря собственной ловкости и предусмотрительности — не особенно пострадал от последней денежной реформы, придуманной Нероном, но в моих ушах звучат рыдания вдов и сирот, а когда я вспоминаю о нищих крестьянах и мелких ремесленниках, то кровь в моих жилах закипает от гнева, и я вновь и вновь клянусь себе пожертвовать самым дорогим ради наших сограждан.

Я объяснил Клавдии, что мне не хотелось заставлять ее волноваться — вот, мол, почему я молчал о своей причастности к заговору. Вдобавок я опасался, что она попытается помешать мне рисковать своей жизнью и класть ее на алтарь свободы и всеобщего благоденствия. Надеюсь, сказал я, она оценит мою заботу о ее душевном спокойствии.

Клавдия, которая знала меня уже много лет, явно сомневалась в моей искренности, но в конце концов огонек подозрения в ее глазах погас, и она нехотя согласилась, что я поступил правильно. Она даже сказала, что мое решение совпадает с ее желанием видеть меня в числе заговорщиков, ибо это сулит нам обоим удачу в будущем.

— Наверное, ты заметил, что я давно уже не пристаю к тебе с разговорами о христианах, — добавила Клавдия. — Я считаю, им незачем больше устраивать свои встречи в нашем доме. Теперь у них есть много тайных убежищ, и я не вижу необходимости подвергать опасности нашего сына, хотя и не отказываюсь называть себя христианкой. К сожалению, мои единоверцы оказались слабыми и нерешительными людьми. Для них было бы очень выгодно навсегда избавиться от Нерона. Его смерть явилась бы наказанием ему за многочисленные грехи и ужасную привычку следовать советам Сатаны. Однако они не имеют к заговору никакого отношения, подумать только, совершенно никакого, и это несмотря на то, что Пизону непременно повезет! Я их больше не понимаю. Они, видишь ли, утверждают, будто человек не должен убивать себе подобного и будто месть запрещена им верой.

— О великий Геркулес! — в изумлении воскликнул я. — Да ты обезумела! Только женщине могло прийти в голову вовлечь в этот заговор еще и христиан! Ведь радетелей за отечество и так уже слишком много, а если будущий император примется искать себе союзников среди этих сектантов, то ему придется обещать им разные привилегии, вроде тех, что имеют сейчас евреи, и остальные заговорщики окажутся обделенными.

— Что дурного в том, что я спросила их мнение? — огрызнулась Клавдия. — От этого никому ни жарко ни холодно. Они говорят, что всегда были далеки от политики и охотно признают любого правителя. Они, мол, должны подчиняться земному владыке, мечтая о царстве владыки небесного. Конечно, их Мессия, придя в Рим, осчастливит христиан, но я уже начинаю уставать от ожидания его появления. Я — дочь императора Клавдия, и у меня есть собственный ребенок, так что мне приходится задумываться о его будущем и о насущных делах. По-моему, Кифа — просто трус, раз неустанно твердит о необходимости смиряться и держаться в стороне от государственных забот. Может, грядущее царство божие — вещь и впрямь неплохая, но, став матерью, я как-то отдалилась от всего этого и ощущаю себя теперь больше римлянкой, чем христианкой. Наша страна попала в трудное положение, и мы можем сейчас многое изменить в жизни Рима. К счастью, мы достаточно умны для того, чтобы хотеть только мира и порядка.

— Что ты подразумеваешь, когда говоришь об изменениях в жизни Рима? — спросил я. — Неужели ты не понимаешь, что путь к миру и порядку лежит через хаос и кровь? Или ты настолько увлеклась мечтой о возможном воцарении твоего сына, что готова ввергнуть тысячи людей в нищету и гражданскую войну, которая за долгие годы так изнурит всех, что народ с ликованием признает императором нашего Антония, едва-едва достигшего возраста мужчины?

— Республика и свобода являются ценностями, за кои с радостью погибнут многие и многие, — нравоучительно произнесла Клавдия. — Мой отец Клавдий часто и с большим уважением говорил о республике и о том, что с радостью восстановил бы ее, если бы это представлялось возможным. Он много раз возвращался к этому в своих речах, когда жаловался сенаторам на непосильное бремя власти, лежащее на плечах правителя.

— Но ты сама уверяла меня, будто твой отец Клавдий был вздорным, жестоким и неумным стариком, — сердито возразил я. — Ты помнишь нашу первую встречу в библиотеке, когда ты плюнула на его статую? Какая там республика! Никто не захочет возиться с ее восстановлением, так что сейчас нужно думать о другом — кто станет следующим императором. Пизон считает, что я не гожусь для этой роли, и ты, разумеется, с ним согласна. Так кого бы ты могла предложить?

Клавдия задумчиво посмотрела на меня.

— А что ты скажешь о Сенеке? — спросила она с притворно невинным видом.

В первый момент ее слова ошеломили меня.

— Что пользы менять комедианта на философа? — пробормотал я. Но, поразмыслив, пришел к выводу, что Сенека — человек весьма подходящий.

И римляне, и жители провинций сходились во мнении, что первые годы правления Нерона, когда рядом с ним неотступно находился Сенека, были золотым веком для нашего государства. Тогда все благоденствовали, а теперь — подумать только! — нас заставляют платить даже за то, чтобы посидеть в общественной уборной.

Сенека был несказанно богат — по слухам, его состояние оценивалось в триста миллионов сестерциев. (Я, кстати, лучше прочих знал, сколько у него денег.) И к тому же Сенеке уже исполнилось шестьдесят, он был умудрен жизненным опытом и мог бы, пожалуй, протянуть еще лет пятнадцать, то есть ровно столько, сколько нам и требовалось. А его нежелание покидать деревню объяснялось вовсе не плохим состоянием здоровья, как он уверял, но одним только стремлением успокоить мнительного Нерона, предпочитавшего, чтобы его старый наставник держался подальше от сената.

Сенека частенько жаловался на желудок и с некоторых пор начал строго следить за своим питанием. Это явно пошло ему на пользу. Он очень похудел, стал заметно подвижнее и бодрее, не задыхался больше при ходьбе, и, главное, его щеки теперь уже не лоснились, что заставляло прежде тайком усмехаться тех, кто иначе представлял себе облик философа-стоика. Он вполне мог бы хорошо править, никого не преследуя и не казня без особой нужды, а его деловитость позволила бы ему вернуть хозяйство Рима к жизни и даже наполнить опустошенную Нероном государственную казну. Со временем же он, наверное, согласился бы добровольно уступить свою власть более молодому и воспитанному в его духе преемнику.

Многое во взглядах Сенеки роднило его с христианами. Он тоже призывал любить всех людей и был уверен, что видимая жизнь — это лишь тонкая завеса, за которой скрывается нечто неведомое. Об этом он написал в своем труде по естественной истории; он, между прочим, уверял там, что есть таинственные силы, недоступные пониманию человека. Как известно, об этом же говорили христианские проповедники.

Итак, мои мечты завели меня очень далеко, и от восторга я даже всплеснул руками.

— Клавдия, — вскричал я. — Твое предложение гениально! Ты — самый настоящий политик, и я должен попросить у тебя прощения за свои невежественные слова.

Разумеется, я не счел нужным пояснить, что, предложив сделать Сенеку императором и всячески поддерживая его кандидатуру, я превращаюсь в одну из ключевых фигур заговора. Если же мой замысел осуществится, то я смогу рассчитывать на благодарность Сенеки, тем более что когда-то я был одним из его учеников, а в Коринфе служил под началом его брата и был у того на хорошем счету. Молодой же Лукан, племянник Сенеки, дружил со мной; можно даже сказать, я был одним из самых его близких друзей — ведь я всегда так расхваливалего многочисленные стихи.

Мы с Клавдией долго и горячо обсуждали ее предложение и пришли к полному согласию. Мысль о Сенеке-императоре нравилась нам все больше, и на радостях мы решили выпить немного вина. Клавдия собственноручно принесла его из кладовой и даже почти не ругала меня за то, что я несколько перебрал. А потом мы отправились с ней в нашу спальню, и я, желая рассеять любые ее подозрения, впервые за много недель исполнил свой супружеский долг.

Утром голова моя пылала от выпитого вина и восторга, и я едва ли не с сожалением думал об ожидающей твою мать судьбе. Я прекрасно понимал, что со временем мне придется освободиться от нее ради твоего блага и что простой развод Антонию не удовлетворит. Клавдия должна будет умереть, но, к счастью, только лет через десять-пятнадцать. За эти годы много воды пронесет Тибр под мостами Рима. Будут в вечном городе и болезни, и наводнения, и несчастные случаи — да мало ли что могут придумать Парки, эти изобретательные вершительницы человеческих судеб. Так что я решил не огорчаться заранее и не ломать голову над тем, как именно случится неизбежное.

План Клавдии казался мне настолько безукоризненным, что я не стал посвящать в него Антонию. Мы встречались с ней украдкой и лишь изредка, боясь дать повод для сплетен, которые могли бы дойти до Нерона. Император наверняка не оставлял без внимания то, что происходило в доме Антонии.

Я без промедления отправился повидаться с Сенекой под предлогом того, что дела требуют моего присутствия в Пренесте[101] и что по дороге я нанесу старику визит вежливости. Для большей безопасности я устроил все таким образом, что мне действительно понадобилось съездить в Пренесте.

Сенека обрадовался мне и для начала показал свою деревенскую усадьбу, где он вел роскошную, но весьма размеренную жизнь. Я побеседовал и с женой философа, которая была вдвое его моложе. Сенека неуверенно пробормотал что-то о старческих недугах и слабеющих силах, но, поняв, что у меня есть к нему серьезный разговор, пригласил в уютный уединенный домик; этот старый лис диктовал здесь писцу свои книги.

Он заявил, что в последнее время сделался едва ли не аскетом и в подтверждение этого показал мне ручей, из которого он черпал прозрачную воду простой глиняной кружкой, а также фруктовые деревья, с которых, проголодавшись, срывал сочные плоды. Кроме того, он поведал, что его жена Паулина научилась молоть зерно с помощью маленькой ручной мельницы и даже печь вполне съедобный хлеб. Я отлично понял, что все это значит: Сенека боялся быть отравленным.

Нерон, испытывавший постоянную нужду в деньгах, мог не устоять перед искушением и прибрать к рукам собственность своего старого учителя; он мог даже прийти к мысли навсегда избавиться от него.

У Сенеки было все еще немало друзей, уважавших его государственный ум, однако он старался редко принимать гостей, подозревая едва ли не во всех шпионов цезаря.

Я приступил прямо к делу и спросил, не хотел ли бы Сенека обосноваться в императорском дворце после Нерона и вернуть стране мир и порядок. Ему нет нужды быть причастным к смерти Нерона, пояснил я. Все, что от него требуется, так это в определенный день оказаться в городе и быть готовым отправиться к преторианцам, прихватив с собой мешки с деньгами. Я был убежден, что тридцати миллионов сестерциев будет вполне достаточно: солдаты получат, например, по две тысячи сестерциев, а трибуны и центурионы, разумеется, больше — в соответствии с их рангом и положением.

Фений Руф вообще не хотел никакой награды.

Он только попросил, чтобы со временем государство возместило ему убытки, понесенные им по вине Нерона, проводившего свою неуклюжую денежную реформу.

Я посоветовал Сенеке согласиться на это и торопливо добавил, что если сумма кажется ему чрезмерной, то я тоже могу внести кое-какие деньги.

Молча слушавший меня старик, поняв, что я договорил, выпрямился и посмотрел мне в глаза долгим пугающе холодным взглядом, в котором не было и намека на любовь к ближнему.

— Я знаю тебя уже много лет, — проговорил он. — И потому сначала подумал, что тебя подослал ко мне император, желающий проверить, не изменились ли мои политические пристрастия. Из всех своих друзей Нерон мог выбрать именно тебя, потому что ты, Минуций, прекрасно подходишь для роли осведомителя. Но, по-видимому, ты и впрямь кое во что посвящен, раз сумел назвать мне столько имен; в ином случае многие головы бы уже полетели. Я не спрашиваю тебя, какими мотивами ты руководствуешься, я только прошу ответить: кто уполномочил тебя на эту беседу со мной?

Я ответил, что приехал сюда по собственному почину, так как считаю его благороднейшим человеком, который сумеет спасти Рим, если станет императором вместо тирана Нерона. Я также добавил, что в силах обеспечить ему широкую поддержку среди заговорщиков, если, конечно, он согласится принять мое предложение. Сенека немного успокоился.

— Не думай, что ты первый обратился ко мне с такой просьбой, — проговорил он. — Совсем недавно у меня здесь был Антоний Натал, один из ближайших соратников Пизона. Он приехал, чтобы справиться о моем здоровье и заодно узнать, отчего я так решительно отказываюсь встретиться с Пизоном и открыто поддерживать его. Но мне попросту не хочется действовать заодно с таким человеком, как тот Пизон. Он принадлежит к среднему сословию, а значит, отличается или лживостью, или нескромностью или еще каким-нибудь пороком. Я сказал Наталу, что считаю неблагоразумным общаться с людьми не своего круга, потому что, если положение изменится, я буду зависеть от их умения молчать, а это совершенно недопустимо. Я очень надеюсь, что заговор не раскроют, но боги могут быть немилостивы к нам, и тогда единственного визита Пизона в мой дом окажется достаточно для того, чтобы казнить меня.

Помолчав, Сенека задумчиво продолжил: — На сегодняшний день убийство Нерона — дело уже решенное. Заговорщики намереваются лишить императора жизни на вилле Пизона в Байях. Нерон часто бывает там, чтобы искупаться и развлечься. Однако сам Пизон лицемерно противится этому, заявляя, что не может нарушать святые законы гостеприимства. Экая чистоплотность! Можно подумать, будто он и впрямь чтит богов и их законы. Впрочем, кое в чем он прав. Насильственная смерть Нерона наверняка вызовет отвращение во многих кругах. Например, Луций Силан[102] заранее отказался одобрить такое ужасное преступление, как убийство императора. И еще. Пизон не хочет выступать вместе с консулом Аттикой Вестиной, потому что последний, будучи человеком очень и очень энергичным, скорее всего попытается восстановить республику. После гибели Нерона у него как у консула будут огромные возможности захватить власть.

Я понял, что Сенека осведомлен о планах Пизона и его сторонников куда лучше, чем я, и что он, опытный государственный деятель, уже давно тщательно взвесил все шансы заговорщиков. Поэтому я принес ему свои извинения за то, что нарушил его покой, объяснил, что поступил так из лучших побуждений, и заверил старика, что ему ни в коем случае не следует меня опасаться. Сейчас я направляюсь в Пренесте и не вижу ничего странного в том, что по дороге я решил навестить моего доброго учителя.

Мне показалось, будто Сенеке не понравилось, что я назвал его своим добрым учителем, однако он промолчал и даже взглянул на меня с сочувствием.

— Послушай, Минуций, — проговорил старик. — Не обижайся, но я хочу сказать тебе кое-что. То же, что сказал некогда Нерону, желая поучить его мудрости. В течение какого-то времени любой человек может скрывать черты своего характера, нося маску притворства и смирения. Но рано или поздно все раскрывается, и с волка спадает белоснежная овечья шкура. У Нерона в жилах течет волчья кровь, однако он актер, и хороший актер, и он умеет обманывать приближенных и завораживать толпу. Ты тоже похож на него, Минуций, но ты куда более трусливый волк, чем Нерон.

Я не знал, радоваться мне этому или обижаться, и предпочел спросить у старика, верит ли он, что Антония также вовлечена в заговор и поддерживает Пизона.

Сенека предостерегающе покачал своей взлохмаченной головой.

— На твоем месте, — сказал он, — я никогда и ни в чем не стал бы доверять Антонии. Одно ее имя наводит на людей страх. Среди ее предков были мужчины и женщины из двух древних кровожадных семейств. Я знаю такие поразительные истории из времен ее юности, что даже не осмеливаюсь рассказывать их. Пойми, я просто предупреждаю тебя. Во имя всех богов, не допусти, чтобы она присоединилась к заговорщикам! Если ты можешь помешать ей, но не сделаешь этого, то я буду считать тебя сумасшедшим. Она еще больше, чем Агриппина, стремится к власти; и кстати, покойная мать императора была не такой уж плохой женщиной.

Предостережение Сенеки потрясло меня до глубины души, но я не подал виду. Я был ослеплен любовью и подумал, будто он сказал все это из зависти. Раньше Сенека был государственным деятелем, но его отправили в отставку, так что неудивительно, что он злобствует. Да и как философ он тоже добился не слишком впечатляющих успехов: учеников у него было не очень много, и за ним никогда не ходили толпы приверженцев, внимавших каждому его слову. Конечно, он замечательно говорил о притворстве, но и сам умел при случае казаться не тем, кем был в действительности.

Когда мы расставались, Сенека заявил, что не верит, будто заговорщики согласятся сделать его императором, но тем не менее может в нужный день прибыть в Рим и поддержать их. Он, мол, убежден, что тщеславный и напыщенный, как индюк, Пизон, натворит глупостей, а ему, Сенеке, важна победа противников Нерона, ибо философ устал жить в постоянном напряжении.

— Ежедневно мне угрожает опасность, — горько улыбнулся старик, — так что я ничего не потеряю, если появлюсь на людях. Хорошо бы Пизону добиться своего и свергнуть цезаря; в этом случае я непременно встану рядом с победителем и первым поздравлю его. Ну, а если заговор будет раскрыт, я умру. Впрочем, мудрецы не должны бояться смерти, ибо она неизбежна. Так что это не очень существенно, когда именно человек навсегда закроет глаза — завтра или через двадцать лет.

По мне, второе было куда предпочтительнее, и я отправился в Пренесте в подавленном настроении, потому что отнесся к последним словам Сенеки, как к мрачному пророчеству. Меня мучила мысль о том, что я не принял никаких мер предосторожности на тот случай, если заговорщиков разоблачат. Предусмотрительность должна была посоветовать мне не класть все яйца в одну корзину.

Я-то предполагал, что восстание начнется в провинциях, где его поддержат легионы, а не в самом Риме. Разумеется, тогда прольется много крови, но ведь солдаты знали, что их может ожидать, когда нанимались на военную службу. В конце концов им платят жалованье как раз за то, что они в любой момент готовы погибнуть… Однако, к сожалению, тщеславие и уязвленное самолюбие всегда оказываются сильнее здравого смысла.

Обвал начался в Мизенах. Прокул счел, что его участие в убийстве Агриппины было недооценено Нероном. Конечно, ему поручили командовать флотом, но дело это было Прокулу не по душе. К тому же с этим прекрасно справлялся назначенный его помощником Аникст: бывший брадобрей внимательно прислушивался к мнению опытных капитанов, и потому мизенская флотилия всегда была готова выйти в море.

Но только не в штормовую погоду. Получив приказ Нерона покинуть порт, Прокул пренебрег мудрыми советами и подчинился императору. Очень скоро почти два десятка кораблей налетели на острые скалы и затонули вместе со своими гребцами и матросами. Людей, естественно, можно было набрать новых, но вот боевые корабли стоили очень и очень дорого.

Понятно, что Нерон пришел в ярость, хотя и знал, что Прокул выполнял его собственную волю. Цезарь мрачно поинтересовался, прыгнет ли Прокул по его приказу в море, на что тот без раздумий ответил, что, пожалуй, нет, ибо не умеет плавать. Тогда Нерон с досадой посоветовал ему не пытаться впредь обманывать природу, чьи приказы на море главенствуют даже над императорскими. Нерон сказал, что подыскать замену флотоводцу легко, во всяком случае, куда легче, чем построить двадцать боевых кораблей. Денег в казне на это сейчас нет, так что новым флотом придется заниматься только после того, как возведут Золотой дом.

Волузий Прокул почувствовал себя глубоко оскорбленным, и Эпихарида поспешила этим воспользоваться. Она была очень красива и до тонкостей знала все секреты любовных утех.

Насколько мне известно, прежде она вообще занималась только тем, что развлекала мужчин, так что многих удивил ее политический пыл и лютая ненависть к Нерону.

Но я-то уверен, что император несколько лет назад жестоко оскорбил Эпихариду, когда, желая плотских радостей, пришел к ней, а потом безжалостно отверг. Женщина не простила этого и начала вынашивать планы жестокой мести.

И вот Эпихарида, уставшая от проволочек, потребовала от Прокула немедленных действий. Она хотела, чтобы се новый приятель, собрав все оставшиеся суда, направился в Остию, но у Волузия родилась иная мысль. Из осторожности Эпихарида назвала ему всего несколько имен заговорщиков, так что он не знал, как их на самом деле много. Решив, будто речь идет об одном-двух десятках злодеев, Прокул вознамерился выслужиться перед Нероном и стать доносчиком. Он надеялся на хорошее вознаграждение, однако император не поверил ему, ибо был слишком уверен в собственной популярности, а сбивчивый рассказ Волузия звучал не слишком правдоподобно.

Тем не менее он на всякий случай приказал арестовать Эпихариду и допросить ее под пытками. Этим занялся сам Тигеллин, который с давних пор увлекался не только женщинами, но и мужчинами, и потому особо любил наблюдать за мучениями красавиц.

Но Эпихарида проявила неожиданную стойкость. Она упорно от всего отказывалась и уверяла, будто Прокул лжет и вообще мелет чепуху. Вдобавок она поведала преторианцам, несшим службу в помещении для допросов, столько любопытного о противоестественных наклонностях их командира Тигеллина, что последний потерял к ней всякий интерес и велел прекратить дело. Однако он успел так потрудиться над бедняжкой, что теперь Эпихарида не могла ходить.

Услышав об аресте сообщницы, заговорщики решили действовать. Весь город замер от страха и ожидания, ибо очень и очень многие поддерживали Пи-зона и боялись за себя и своих близких, уверенные, что Эпихарида их выдаст.

Подкупленный Пизоном центурион пытался даже убить несчастную прямо в тюрьме, чтобы она не проболталась, однако ему помешали стражники, которые прониклись к Эпихаридс симпатией за се живописные рассказы о личной жизни Тигеллина.

Вскоре должен был отмечаться апрельский праздник Цереры[103], и в наполовину уже законченном Большом цирке по этому случаю ожидались состязания колесниц. Заговорщики назначили убийство Нерона как раз на этот день, потому что Золотой дом оказался таким огромным, что император неделями не покидал его, чувствуя себя там в полной безопасности.

Был поспешно разработан следующий план. Заговорщики попытаются подобраться к Нерону как можно ближе, насколько это удастся сделать в гигантском цирке. Плавтий Латсран, высокий широкоплечий смельчак, бросится цезарю в ноги, как бы умоляя о милости, и повалит его на землю. Когда Нерон упадет, трибуны и центурионы из числа сторонников Пизона, а также и те из заговорщиков, кто окажется рядом, набросятся на него и заколют кинжалами.

Флавий Сцевин просил о чести нанести первый удар. Он, как известно, был связан родственными узами с городским префектом, моим бывшим тестем, так что ему бы не составило труда приблизиться к Нерону. К тому же он казался таким изнеженным и слабовольным, что никому не пришло бы в голову его заподозрить. Вообще-то он был не в своем уме и часто бредил с открытыми глазами.

Мне не хочется оскорблять семейство Флавиев, но я не могу умолчать о том, что Сцевин утверждал, будто отыскал в каком-то древнем храме кинжал самой Фортуны. Он всегда носил это оружие при себе и уверял, что в его видениях ему было сказано, что кинжал поможет своему новому владельцу совершить некое великое деяние. Несомненно, он думал об этом, когда вызывался ударить Нерона первым.

Пизон должен был ждать развязки событий в храме Цереры. Предполагалось, что Фений Руф и другие заговорщики, убив тирана, придут туда, и он вместе с Антонией направится к преторианцам.

Все надеялись, что Тигеллин, будучи уравновешенным и дальновидным человеком, не станет сопротивляться, когда узнает о смерти Нерона, и в солдатских казармах обойдется без кровопролития. (Позже заговорщики собирались казнить Тигеллина в угоду черни.)

План разработали весьма детально, и он казался вполне осуществимым. Единственным его недостатком было то, что жизнь не захотела подчиниться ему.

ГЛАВА ПЯТАЯ ДОНОСЧИК

Вечером накануне праздника Цереры, вернувшись домой после тайного совещания с Антонием Наталом, Флавий Сцевин принялся мрачным тоном диктовать свое завещание. Будучи поглощен этим занятием, он тем не менее вспомнил о знаменитом кинжале и извлек его из ножен; заметив, что от времени оружие затупилось, он отдал его своему вольноотпущеннику Милиху, велев побыстрее заточить лезвие. Речь его была такой бессвязной и он так настаивал, чтобы Мил их никому не рассказывал о хозяйском поручении, что вольноотпущенник насторожился.

Вопреки обычаю, заведенному у него в доме, Сцевин приказал приготовить для слуг праздничный обед, а затем даровал нескольким рабам свободу и прочим раздал немало денег. Ближе к ночи он заплакал и попросил все того же Милиха иметь завтра под рукой побольше чистой ткани для повязок и кровоостанавливающие снадобья. Это окончательно убедило Милиха в том, что в Риме что-то затевается.

Возможно, впрочем, до него и раньше доходили слухи о готовящемся заговоре.

Он посоветовался с женой, и эта разумная женщина легко убедила его, что первым смелет зерно тот, кто обгонит других по пути на мельницу. Такое бывает только раз в жизни, и этим надо воспользоваться, тем более что прочие вольноотпущенники и рабы тоже слышали слова Сцевина и, следовательно, тоже могут донести. Если Милих промолчит, его казнят вместе с хозяином. Итак, надо поспешить и стать осведомителем. И не надо сейчас думать ни о муках совести, ни о дарованной ему Сцевином свободе, ни о том, что хозяину грозит гибель. Наверняка император щедро наградит своего спасителя, и тогда все легко забудется.

Однако Милих никак не мог покинуть дом, ибо Сцевин, хотя и был сильно пьян, не собирался ложиться спать. Кроме того, Милиха позвала к себе жена Сцевина Атрия Галлия, славившаяся своей красотой, разводами и легкомысленными приключениями; возбужденная выпитым за праздничным обедом вином, она испытывала потребность в мужчине, а Милих давно ей нравился. Жена вольноотпущенника была вынуждена смотреть на это сквозь пальцы, так же, кстати, как и сам Сцевин, но я не хочу сейчас повторять разнообразные слухи, ходившие о Флавии. (Между прочим, мне кажется, что жена Милиха просто не видела для них с мужем иного выхода, кроме выдачи своих хозяев властям, но это мое личное мнение.)

Только перед рассветом Милиху удалось выбраться из дома. Он спрятал под плащ кинжал, чтобы предъявить его как улику, побежал к Сервилиевым садам, лежащим несколько в стороне от города, по дороге на Остию, и начал стучать в ворота. Разумеется, стража не желала пропускать туда какого-то неизвестного вольноотпущенника, да еще с тем, чтобы он беспокоил императора перед утомительными церемониями праздника Цереры.

Но случилось так, что как раз в это время во дворец приехал Эпафродий, который привез Нерону двух детенышей леопарда. Нерон намеревался преподнести их жене консула Вестина красавице Статилии Мессалине (коей оказывал с недавних пор знаки внимания), чтобы та могла появиться с этими замечательными дорогими зверьками в консульской ложе и вызвать всеобщие зависть и восхищение.

Заметив у ворот какую-то возню, Эпафродий поспешил туда, дабы успокоить стражников, избивавших Милиха древками копий и требовавших, чтобы он наконец замолчал и прекратил во весь голос призывать императора.

Я не знаю в своей жизни другого дня, когда Фортуна была бы ко мне более благосклонна. Именно тогда я познал и ее великодушие, и ее щедрость.

Когда Эпафродий увидел Милиха, вольноотпущенника Флавия Сцевина, приходившегося родственником Сабине, он велел солдатам оставить беднягу в покое и решил выслушать его рассказ. Милих поведал о поручении, данном ему хозяином, Эпафродий оценил всю важность сообщения и тут же подумал обо мне. Не желая быть неблагодарным, он немедленно послал ко мне раба, чтобы я первым узнал о происходящем. Затем он приказал разбудить Нерона, взял Милиха и обоих детенышей леопарда и направился с ним к огромному императорскому ложу.

Прервав мой сладкий и глубокий сон, раб Эпафродия передал мне слова своего хозяина, и я тут же вскочил и принялся торопливо одеваться. Небритый и голодный, я помчался вместе с рабом в Сервилиевы сады.

Меня мучила одышка, и на бегу я поклялся возобновить занятия на стадионе и снова начать ездить верхом — в том случае, конечно, если я останусь в живых.

Одновременно я прикидывал, кого именно из участников заговора мне предпочтительнее всего предать.

Когда я оказался во дворце, Нерон все еще пребывал в полусне и ворчал на окружающих, виня их в своем раннем пробуждении, хотя, по правде говоря, ему уже и так следовало быть на ногах, ибо торжества начинались едва ли не с восходом солнца. Но император не желал подниматься и, зевая, играл на застеленном шелковым покрывалом ложе с маленькими леопардами.

Тщеславие поначалу застило ему глаза, так что он далеко не сразу поверил сбивчивому рассказу Милиха.

Тем не менее он отправил Тигеллину приказ еще раз допросить Эпихариду и послал преторианцев за Флавием Сцевином, чтобы услышать от него разумное объяснение. Уже выложив все, что он помнил — о тряпках для перевязок и кровоостанавливающих снадобьях, — Милих внезапно решил последовать совету жены и поведать цезарю о длительном разговоре Сцевина с близким другом Пизона Антонием Наталом. Но Нерон только отмахнулся.

— Я потом побеседую с самим Наталом, — заявил он. — А сейчас мне пора одеваться для праздника Цереры.

Однако его безразличие было наигранным, потому что он со скучающим видом попробовал пальцем бронзовое острие кинжала и, кажется, живо представил, как оно погружается в его мускулистую грудь. Поэтому, когда я вошел к нему в спальню и, тяжело дыша и вытирая пот со лба, сказал, что у меня есть важное дело, не терпящее отлагательств, Нерон отнесся ко мне довольно благосклонно.

Я в нескольких фразах открыл ему план заговорщиков и, не колеблясь, назвал имена Пизона и Латерана, пояснив, что они-то и руководят всеми остальными.

Все равно оба были обречены, так что я никоим образом не навредил им. Куда менее ясной представлялась моя собственная судьба. Говоря с Нероном, я чувствовал себя, как на раскаленных углях, ибо понятия не имел о том, что теперь может наболтать Тигеллину Эпихарида — ведь заговор-то уже раскрыт, значит, молчать ей больше ни к чему.

Маленькие леопарды навели меня на удачную мысль обвинить консула Вестина — ведь я знал, что цезарь ухаживает за его женой.

Поскольку Вестин стоял за республику, его роль в заговоре была ничтожной, но Нерон посерьезнел, услышав о нем, потому что это нешуточное дело — намерение консула убить императора Рима. Нерон обиженно пожевал губами, его подбородок мелко задрожал, и он стал похож на собирающегося заплакать ребенка. Еще бы: рушились его представления о собственной популярности.

Я старался в основном перечислять имена сенаторов — в память об отце, которого эти жестокие люди единогласно изгнали из своих рядов и приговорили к смерти, в результате чего мой старший сын Юкунд окончил жизнь на арене цирка, где его разорвали дикие звери. Что ж, я сполна уплатил долг сенаторам. Кроме того, меня бы очень устроило, если бы в сенате освободилось несколько мест.

Немного поразмыслив, я решил присовокупить сюда еще и имя Сенеки. Философ сам говорил мне, что его участь напрямую связана с участью Пизона, потому он тоже не мог бы спастись. Кстати, позже мне было поставлено в заслугу, что я первым упомянул в числе заговорщиков такого влиятельного человека, как мой старый наставник. Разумеется, о своем визите к нему я умолчал.

Сначала мне показалось, что Нерон недоверчиво отнесся к моим словам, хотя он умело изобразил ужас, смешанный с удивлением, когда услышал имя философа. Коварство Сенеки должно было и впрямь потрясти императора, ибо, во-первых, старик разбогател только благодаря щедрости Нерона, а во-вторых, добровольно оставил государственную службу и, следовательно, не имел видимых поводов для мести.

Выдавив несколько слезинок и раздраженно сбросив леопардов на пол, Нерон торжественно вопросил меня, за что его так ненавидят, — его, который ежедневно и ежечасно заботится об общем благе и, забывая о себе, несет на своих плечах тяжкое бремя императорских обязанностей!

— Почему они откровенно не скажут мне, что я им больше не нужен? — жалобно причитал он. — Почему они не верят, когда я твержу, что с радостью оставил бы Рим и стал простым актером? Мой талант всегда прокормит меня, я это знаю… Почему они так ненавидят меня?

Мое положение было незавидным. Не мог же я, в самом деле, объяснять ему, что к чему! К счастью, тут объявили, что прибыли Тигеллин и Флавий Сцевин, а также что в саду уже стоят закрытые носилки Эпихариды.

Нерон счел за лучшее прикинуться несведущим и сделать вид, будто ему неизвестно, что в заговоре замешано столько народу. Он пожелал расспросить сразу обоих — и Флавия, и Милиха. Меня же он попросил удалиться, чему я несказанно обрадовался, ибо намеревался немедленно поговорить с Эпихаридой и обсудить с ней, кого бы еще назвать.

Выходя, я заметил, что Нерон, недоверчиво покосившись в сторону Тигеллина, кликнул своих охранников-германцев.

Прекрасно помня о заговоре Сеяна, направленном против Тиберия, Нерон предпочитал иметь двух преторианский префектов, надеясь, что они станут следить друг за другом. Как известно, вторым начальником гвардии стал недавно мой друг Фений Руф. Однако выбор императора был крайне неудачен. Впрочем, я вовсе не собирался отправлять Руфа в пыточную камеру, мало того: я решил сделать все возможное для его спасения. И об этом я тоже хотел побеседовать с Эпихаридой.

Шторки ее носилок были плотно задернуты, сами носилки стояли на земле, а рабы, доставившие их сюда, растянулись поодаль на траве. Правда, стражники отказались пропускать меня, но я дал каждому из них по новой монете Нерона, и они отошли в сторону. Я отодвинул занавеску.

— Эпихарида, — прошептал я, — я твой друг, и мне надо сказать тебе нечто важное.

Но Эпихарида не ответила. Заглянув внутрь, я увидел, что она размотала окровавленную повязку, которую дал ей сердобольный охранник, накинула ее петлей на шею и прикрепила другой конец к поперечной перекладине носилок. Слабая от пыток, она все же сумела задушить себя, очевидно, уверенная, что дальнейших мучений ей не выдержать.

Убедившись, что она мертва, я громко позвал стражу и показал им тело самоубийцы.

В душе я похвалил эту женщину за ее благородный поступок. Покончив с собой, она избавилась от необходимости свидетельствовать против соучастников, а я обрел полную свободу действий.

Разумеется, солдаты испугались, что их накажут за столь небрежное отношение к своим обязанностям, но Нерону было не до них.

Смерть Эпихариды убедила его в реальности заговора и в том, что против императора готов выступить флот. Я же чувствовал себя очень дурно: вид истерзанных клещами грудей покойницы вызвал у меня сильнейший приступ рвоты, и это несмотря на то, что я не завтракал.

Конечно, все дело было в моем внезапном испуге; как только я почувствовал облегчение, я опять с благодарностью подумал об Эпихариде, чья гибель позволила мне стать главным разоблачителем заговорщиков. Я даже похоронил ее за свой счет, тем более что никто из друзей Эпихариды не мог этим заниматься — им впору было заботиться о собственных погребальных церемониях.

Сцевин держался очень стойко и, глядя Нерону прямо в глаза, спокойно отвечал на его вопросы. Он так искренне заверял императора в своей невиновности, что Нерон даже усомнился — а точно ли перед ним опасный заговорщик?

— Какой кинжал? Ах, этот! — И Сцевин продолжал равнодушно: — Он хранится в моей спальне, потому что это наша семейная реликвия. Грязный раб Милих испортил мое любимое покрывало, заблевав его вчера после попойки, и, опасаясь наказания, похитил кинжал и захотел сделать из меня преступника. Свое завещание я, как и многие другие, переписывал несколько раз — в зависимости от изменившихся обстоятельств. И рабов я освобождаю не впервые — сам Милих может это подтвердить. И деньги я раздавал не однажды. Правда, прошлой ночью я был щедрее, чем обычно, но это объяснялось единственно количеством выпитого за ужином вина. Оно ударило мне в голову, и я решил непременно изменить завещание, потому что не захотел обижать своих кредиторов… Я много задолжал, а по завещанию этого не скажешь. Что же до разговоров о каких-то тряпках для повязок и кровоостанавливающих средствах, то Милих их просто-напросто придумал. Пожалуй, я буду откровенен до конца и скажу-таки, что это мне надо обвинять Милиха, а не наоборот. Подлый раб боится меня, а почему — спросите у моей жены, я же не стану тут ворошить наши семейные неурядицы. Мне дорога моя репутация, и я не хочу касаться некоторых сторон моей супружеской жизни. Нет, но каков негодяй, а?! Объявляет, что его хозяин — злоумышленник и хуже того — убийца!

Однако Сцевин совершил большую ошибку, когда откровенно рассказал о своем плачевном финансовом положении. Нерон тут же понял, что он с радостью согласился участвовать в заговоре, ибо терять ему все равно было нечего, а в случае успеха он стал бы, пожалуй, богачом.

Тогда Нерон решил допросить Сцевина и Натала порознь, а потом сличить их показания. Выясняя у обоих, о чем они беседовали вчера вечером, он убедился, что оба утверждают разное, ибо, конечно же, им не пришло в голову согласовать все заранее.

Тигеллин повел их туда, где лежали железный ошейник, клещи и другие приспособления для пыток, но ему даже не понадобилось прикасаться к ним. Натал тут же во всем признался. Он надеялся остаться в живых и ради этого выдавал одного за другим своих сообщников. Особенно много рассказал он о друге Пизоне и о Сенеке.

(Отличная это была мысль — упомянуть о философе. Я сейчас имею в виду себя.)

Услышав признания Натала, Сцевин поторопился внести свою лепту и назвал имена Петрония и Лукана; к несчастью, он не забыл и обо мне.

Впрочем, я с легкостью отбил эту атаку, заявив, будто третьего дня посещал собрание заговорщиков лишь для того, чтобы побольше узнать об их преступных замыслах и спасти затем жизнь любимого императора.

Я не успел внести свою долю в ту сумму, которая предназначалась для уплаты преторианцам, и потому мог смело доносить на прочих, собравших для этой цели более тридцати миллионов сестерциев.

Нерона очень обрадовала возможность легко заполучить такие деньги; впрочем, чуть позже он уже имел в сто раз больше — когда все имущество осужденных отошло казне.

Нерон очень беспокоился, что народ прознает об истинных размерах заговора и решит, что у аристократии есть причины столь сильно ненавидеть своего императора. Цезарь сам отлично понимал, что его жизнь и правление в последние годы давали достаточно поводов для недовольства.

Чтобы рассеять возможные слухи о своей порочности, он решил побыстрее жениться на Статилии Мессалине, которая в дополнение ко всем своим прочим достоинствам происходила из рода Юлиев, то есть даже превосходила знатностью Поппею. Нерон и Мессалина были весьма признательны мне за то, что я помог им избавиться от консула Вестина, вовремя донеся на него.

Нерон давно уже проявлял к Статилии Мессалине интерес, но та боялась верить своему счастью, полагая, что Нерон вот-вот объявит о грядущей свадьбе с Антонией. Ведь город уже узнал о том, как император — по политическим соображениям — предлагал Антонии стать его женой, и разумные люди были уверены, что со временем она даст свое согласие, ибо отказала лишь потому, что того требовали приличия.

Перепуганный тем, сколь много народу участвовало в заговоре, Нерон решил было отменить празднества, но мы с Тигеллином убедили его в ненужности такого шага. Наоборот, уверяли мы, пока все будут увлеченно следить за состязаниями, гвардия займет столицу и Остию (где можно было ожидать бунта на флоте); да и аресты сенаторов и всадников лете провести прямо в цирке, не дав никому из преступников ускользнуть и обратиться за помощью к легионам.

Пизона же следовало арестовать незамедлительно. Уверенный в скором успехе своего замысла, он в окружении свиты уже отправился в храм Цереры, чтобы ожидать там вестей от сообщников.

Услышав о доносе Милиха и аресте Сцевина и Натала, Пизон поспешил вернуться домой, не вняв советам приятелей-смельчаков, которые призывали его, захватив деньги, идти к преторианцам или по крайней мере выступить на Форуме и обратиться за помощью к римлянам.

Решительные действия могли бы еще, возможно, спасти дело.

Фений Руф был в лагере преторианцев. Тигеллин допрашивал только еще первых задержанных, а несколько трибунов и центурионов, как известно, входили в число заговорщиков. Если бы солдаты и простолюдины не пошли за Пизоном, у него был бы по крайней мере шанс погибнуть смертью героя, пытавшегося свергнуть тирана, но потерпевшего неудачу. Короче говоря, у Пизона была прекрасная возможность доказать, что он достоин славных предков, но он ею не воспользовался.

Он попросту отправился домой, а его приспешники, поколебавшись и немного поспорив между собой, разошлись в разные стороны, чтобы попытаться спасти хотя бы собственные жизни.

Единственным, кто оказал властям сопротивление, был Латеран. Своим упорством он так разозлил всех, что его, невзирая на консульское звание, приволокли туда, где обычно казнили только рабов. Трибун Стаций с такой поспешностью отрубил ему голову, что даже повредил себе руку.

Латеран, кстати, не в пример прочим до самой смерти держал язык за зубами и не выдал даже Стация, тоже причастного к заговору. Недаром трибун так торопился.

Все охотно и многословно порочили друг друга, как будто не желая умирать в одиночестве. Поэт Лукан обвинил даже родную мать, а Луций Галлион, с которым мы когда-то приятельствовали в Коринфе, — своего старшего брата Сенеку.

На очередном заседании сената Галлиона открыто обвинили в братоубийстве, а затем намекнули, что сам он тоже причастен к заговору и должен быть осужден. Нерон, однако, прикинулся глухим.

Мать Лукана тоже не тронули, хотя она всегда плохо отзывалась об императоре и говорила, будто он — «жалкий музыкант, бренчащий на лире». Поступала она так для того, чтобы оттенить гениальность своего сына-поэта.

Мне жаль тратить время на перечисление имен тех людей, которые были казнены или совершили самоубийство, хотя Нерон и проявлял иногда великодушие, прощая виновных. Он был обыкновенным смертным и не мог, разумеется, забыть прежние обиды или не думать о своих постоянно растущих расходах; немудрено, что он зачастую приговаривал к казни самых богатых или же самых заносчивых.

Город был, можно сказать, переполнен мертвецами. Упомяну здесь о том, как погиб трибун Субрий Флав.

Когда Нерон спросил его, как мог он забыть присягу, Флав смело ответил:

— Никто не был более предан тебе, чем я. Но я возненавидел тебя, когда ты убил свою мать и жену, когда сделался возничим, актером и поджигателем!

Разъяренный Нерон приказал негру, назначенному им центурионом, отвести Субрия куда-нибудь в поле и обезглавить. Негр торопливо повиновался и начал с того, что вырыл в поле могилу.

Увидев, что яма слишком мелкая и узкая, приговоренный повернулся к стражникам и сказал, заставив их расхохотаться:

— Этот черномазый ничего не умеет. Как же он собирается рубить мне голову?

И действительно, новоиспеченный центурион так разволновался оттого, что ему предстояло убить человека, да к тому же столь старинного рода, что руки у него задрожали, и с первого раза обезглавить Субрия Флава ему не удалось.

Фению Руфу довольно долго ничего не угрожало, но в конце концов людям стало надоедать, что их судит их же сообщник. Многие стали рассказывать об участии Фения в заговоре, и Нерон вынужден был поверить им, хотя префект преторианцев и выказывал строгость при допросах, чтобы самому избежать подозрений.

По приказу императора во время одного из таких допросов воин-силач сбил Фения Руфа с ног и крепко связал его. Руф умер так же, как умирали остальные, и я очень сожалел о нем, потому что мы были добрыми друзьями. После его кончины управлять государственными зерновыми хранилищами стал еще более корыстный и алчный человек, и я много раз добрым словом поминал покойного Фения Руфа.

Сенека прибыл на торжества по поводу праздника Цереры, узнал о том, что произошло, и решил остановиться в собственном загородном доме, расположенном возле четвертого от столицы верхового камня.

Нерон послал к нему трибуна Гавия Сильвана из своей личной охраны, чтобы спросить, может ли старый философ как-то опровергнуть обвинения, выдвинутые против него Наталом. Солдаты окружили дом, и Сильван вошел как раз в тот момент, когда Сенека, его жена и несколько друзей, весьма удрученные случившимся, собирались приступить к завтраку.

Сенека спокойно ел и отвечал на вопросы Неронова посланца. Он не отрицал, что Натал посетил его и приглашал поддержать Пизона, но заявил, что слишком стар, дабы рисковать жизнью и состоянием из-за какого-то плебея — пускай даже Кальпурния. Сильван вынужден был удовлетвориться этими словами философа.

Нерон внимательно выслушал отчет трибуна и спросил, готовится ли Сенека к смерти и боится ли он ее? Сильван, подумав, сказал, что не заметил признаков ни того, ни другого. Тогда император вновь отправил его к своему старому учителю и велел передать, что тот должен умереть.

Нерону было очень неприятно сообщать это наставнику, но у него не было иного выхода. Разумеется, Сенеке предлагалось уйти из жизни добровольно.

Дабы ты, сын мой Юлий, понял, что Нерону угрожала тогда серьезная опасность, я добавлю, что Сильван, получив такой приказ, направился прямиком в лагерь преторианцев к Фению Руфу и спросил, следует ли ему подчиняться императорскому приказу. Сам Сильван тоже был замешан в заговоре. Руф вполне мог провозгласить Сенеку императором, подкупить солдат и поднять вооруженное восстание, однако он оказался неспособен на убийство.

Позже я много размышлял о тех действиях, которые он мог бы предпринять. Конечно, преторианцы вряд ли обрадовались бы предложению сменить комедианта на философа, но, с другой стороны, они терпеть не могли жестокого и властного Тигеллина и не отказались бы помочь его низвержению. Кроме того, все знали о несметном богатстве Сенеки и понимали, что он всех бы щедро одарил.

Руф имел и личные причины желать в императоры Сенеку. Префект был выходцем из еврейской семьи, имевшей корни в Иерусалиме, но старался скрывать свое происхождение, ибо занимал высокий государственный пост. Его отец был вольноотпущенником и в свое время торговал в Киринее зерном; когда же его отпрыск перебрался в Рим, он с помощью денег убедил Фениев усыновить Руфа. Руф получил прекрасное еврейское образование и воспитание, и ему — благодаря деловой хватке и сообразительности — всегда сопутствовал успех.

Я не знаю, почему его отец Симон пожелал видеть своего сына римлянином, но я совершенно уверен в том, что Фений Руф сочувствовал христианам. Мой отец однажды упоминал о том, что отец Руфа переносил крест Иисуса на место его казни в Иерусалиме, но я как-то позабыл об этом. В своих бессвязных письмах из Иудеи отец также рассказывал о Симоне Киринеянинс[104], и я понял, что мой отец способствовал усыновлению Руфа Фениями и приложил много усилий к тому, чтобы новоиспеченному римскому гражданину удалось скрыть свое низкое происхождение.

Возможно, именно поэтому я легко сошелся с Руфом и заручился его поддержкой как раз тогда, когда очень нуждался в этом — в самом начале моей карьеры торговца зерном.

Если бы Сенека стал императором, христиане наверняка получили бы политические привилегии, и ради этого можно было, по-моему, отступить от своих христианских взглядов и самолично участвовать в убийстве Нерона.

Но Фений Руф не смог поступиться принципами, кроме того, он считал себя хорошим торговцем, а не воином, и не в силах был принять твердое решение и потому понадеялся на то, что его не разоблачат. Он велел Сильвану выполнять приказ Нерона.

К чести Сильвана следует сказать, что он постыдился лично отправиться к Сенеке, а послал вместо себя центуриона.

Я не буду тут повторять многочисленные рассказы о хладнокровии, проявленном Сенекой перед лицом смерти, замечу только, что не слишком-то это было красиво — принуждать свою молодую жену, у которой вся жизнь была впереди, умирать вместе с ним.

Конечно, сначала он утешал ее, умолял не горевать о нем, а думать о добродетели, поиски коей были смыслом всей его жизни — это, мол, отвлечет ее от грустных мыслей. Когда же она расстроилась окончательно, хитрый старик принялся живописать те ужасы, какие якобы ожидают ее, если она попадет в руки кровожадного Нерона. Разумеется, перепуганная Паулина предпочла умереть вместе с мужем.

— Я указал тебе путь, по которому ты могла бы следовать, сделавшись вдовой, — торжественно произнес Сенека, — но ты выбрала достойную смерть, и я считаю, что твой выбор верен. Давай же выкажем великое мужество и уйдем из жизни рука об руку.

После этого он торопливо приказал центуриону вскрыть им обоим вены, так что у Паулины не было уже времени передумать.

Однако Нерон вовсе не желал, чтобы Паулина умерла, и распорядился пощадить ее. Император всегда заботился о собственной репутации и потому предпочитал избегать излишних жестокостей и по возможности смягчать свои приговоры.

Центурион не мог отказать Сенеке, но действовал с крайней осторожностью и постарался не повредить Паулине ни сухожилий, ни крупных кровеносныхсосудов.

Кровь не желала покидать стариковское тело, но Сенека не лег в горячую ванну, как это заведено в подобных случаях; он, не переставая, диктовал писцу поправки к своим сочинениям. Когда Паулина принялась рыдать, он нетерпеливо попросил ее удалиться в другое помещение, пояснив, что, мол, не хочет усугублять своими страданиями ее душевные и телесные муки.

Паулина повиновалась и ушла, но в соседнем помещении ее же собственные рабы, выполняя приказ центуриона, перевязали ей запястья, остановив кровотечение. Паулина не сопротивлялась. Вот как получилось, что безграничные самонадеянность и тщеславие старого чудака спасли жизнь его молодой жене.

Сенека, подобно большинству стоиков, боялся боли и потому через какое-то время попросил своего лекаря дать ему снадобье, вызывающее онемение всего тела, — такое много лет назад афиняне дали Сократу. (Возможно, Сенека хотел, чтобы потомки считали его равным Сократу.) Однако яд не подействовал.

Наконец терпение центуриона лопнуло, и он приказал философу поторопиться. Тот перестал диктовать, полежал в горячей ванне, а затем отправился в баню и задохнулся там от пара. Его тело тайно, без каких-либо погребальных церемоний, сожгли; таким образом была соблюдена последняя воля Сенеки, который хотел, чтобы все думали, будто он ушел из жизни добровольно. Впрочем, Нерон никогда бы не допустил публичного погребения, опасаясь бунта.

Благодаря заботливому центуриону Паулина прожила еще много лет. Она стала бледная, как покойница, и говорили, что она посещает собрания христиан.

Я рассказываю лишь то, что услышал от других. У меня самого не было ни малейшего желания общаться с этой убитой горем вдовой, и любой разумный человек, конечно же, понял бы меня. Только после ее смерти я передал собрание сочинений Сенеки моему вольноотпущеннику, наказав позаботиться о его издании.

Мой друг Гай Петроний умер красиво и торжественно после роскошного пира, устроенного им для своих приятелей; пока этот пир длился, Петроний бил на мелкие кусочки все скульптуры и другие произведения искусства, собранные им за многие годы, — не хотел, чтобы они достались Нерону. Особенно горевал потом император по поводу двух драгоценных кубков, всегда вызывавших его зависть.

Петроний полностью удовлетворил свое авторское тщеславие, подробнейшим образом описав в завещании все пороки Нерона, а также назвав имена людей, с которыми тот им предавался; вдобавок он указал, когда и где это происходило, чтобы никто не обвинил его посмертно в слабоумии. Будучи талантливым писателем, Петроний, разумеется, кое-что придумал или по крайней мере приукрасил — ведь он читал завещание друзьям и стремился повеселить их, хотя сам в это время медленно, но неуклонно приближался к своему последнему часу. Петроний несколько раз собственноручно перевязывал себя, чтобы, по его словам, «наилучшим образом использовать смерть».

Завещание было отослано Нерону. Я очень жалею, что автор не позволил сделать с него ни одной копии, полагая, что это произведение принадлежит лишь императору, его старому другу.

Петроний был замечательным человеком, самым замечательным из тех, кого я встречал в жизни, хотя его сатиры всегда казались мне излишне грубыми.

Он не пригласил меня на свой прощальный пир, но я не держу на него зла. Он написал мне письмо, где говорил, что хорошо понимает, отчего я так поступил, и добавляет, что, возможно, и сам бы на моем месте сделал то же. Однако он, мол, все-таки не зовет меня к себе, заботясь о моем душевном спокойствии, ибо некоторые из его друзей расценивают мое поведение иначе, чем он. Я все еще храню это чувствительное послание и до конца дней буду вспоминать о Петроний, как о своем друге.

Но к чему так долго рассказывать о гибели многих знакомых мне людей, если уже можно перейти к более приятной теме и поведать о награждении тех, кто отличился при раскрытии заговора.

Нерон выдал каждому из преторианцев по две тысячи сестерциев — то есть ровно столько, сколько сулили солдатам заговорщики, а также распорядился, чтобы зерно они отныне получали бесплатно — прежде им приходилось покупать его за свои деньги.

Тигеллин и с ним еще двое добились права на триумф, и на Палатине были водружены их статуи.

Что до меня, то я долго и упорно намекал Нерону, что место моего отца в сенате осталось до сих пор свободным и что необходимо наконец назначить человека в комитет по восточным делам, причем человек этот должен хорошо знать евреев, дабы служить посредником между ними и государством.

Я уверял императора, что выбирать надо среди тех, кто доказал ему свою преданность, но никак не среди сенаторов, многие из которых до сих пор мечтают о восстановлении республики.

Однако Нерон, неприятно удивленный моими словами, твердо заявил, что никогда не пустит меня в сенат. Этого якобы не позволят ему ни моя репутация, ни цензоры. Вдобавок, сказал император, заговор подорвал его веру в людей, и отныне он подозревает в дурных намерениях даже меня.

Защищая свои права, я ответил, что владею имуществом, которого вполне достаточно, чтобы претендовать на место в сенате. Кроме того, мне повезло выиграть процесс, затеянный в Британии моим покойным отцом. Речь шла о наследстве Юкунда, причитавшемся ему от его матери Лугунды, женщины высокого рода и к тому же жрицы.

Сама Лугунда, а также ее родители и братья погибли во время восстания, и Юкунд, знатный гражданин Рима, остался единственным наследником. Новый царь иценов одобрял его законные притязания. Юкунду полагалось получить немало денег в качестве компенсации за убытки, понесенные вследствие восстания, а также большой кусок земли и пастбища соседнего племени (оно участвовало в волнениях, так что царь иценов вознаграждал Юкунда за счет соседей).

Этот человек написал мне длинное письмо, прося, чтобы я попытался убедить Сенеку снизить тамошние налоги, которые грозили вконец разорить изнуренную войной Британию.

Являясь законным наследником Юкунда, я приложил все усилия к тому, чтобы Нерон признал мое право на это имущество. Император мог, конечно, конфисковать его в казну, но он так разбогател после разоблачения состоятельных заговорщиков, что пока не нуждался в деньгах.

Рассказав Нерону о непомерно высоких податях, собираемых по приказу Сенеки с жителей Британии, я посоветовал цезарю немного снизить их, дабы возвыситься в глазах бриттов. Нерон решил, что лихоимство не приличествует императору Рима, и вообще отменил налоги, желая, чтобы Британия поскорее окрепла.

Эта мера изменила в лучшую сторону стоимость моего британского наследства, потому что имущество тоже перестало облагаться налогами. Мне очень повезло: я успел первым сообщить царю иценов волю императора, и с тех пор в Британии стали высоко ценить мое мнение; по этой причине некоторое время спустя я возглавил в сенате комитет по британским делам, и работа в нем принесла много пользы и мне, и жителям Британии.

Для управления островной собственностью я вызвал из Цере двух самых рассудительных и неглупых вольноотпущенников и отправил их в Британию, дабы они научили местных крестьян правильно, то есть римским способом, обрабатывать землю для получения хороших урожаев, а также откармливать на убой скот для продажи его нашим легионерам.

Позже оба моих вольноотпущенника женились на знатных британских женщинах и закончили дни достойными и уважаемыми гражданами города Лугунда, основанного мною в память о матери моего старшего сына.

Они успешно занимались земледелием и скотоводством, и прошло много лет, прежде чем соседи принялись подражать им.

Как бы там ни было, эта часть моего имущества приносила мне приличный доход, несмотря на то, что большая доля прибыли оседала в кошельках вольноотпущенников. Не думаю, впрочем, что они слишком уж мошенничали, хотя оба разбогатели за довольно короткое время. Честность в разумных пределах, не устаю я повторять, имеет множество преимуществ перед недальновидным стремлением мгновенно получить огромные деньги.

Итак, у меня появилась возможность объявить о владении собственностью не только в Италии, но и в Британии, и я сделал это, когда меня по предложению Нерона избрали сенатором.

Желание Клавдии исполнилось, и я был счастлив, что она больше не будет приставать ко мне с этим. Никто особо не возражал против моей кандидатуры, разве что один-два человека заявили, что я еще очень молод. Однако прочие сенаторы лишь рассмеялись, ибо закон о возрастном цензе оброс столькими поправками, что ему уже попросту не придавали значения. Вдобавок все отлично понимали, что мои противники имели в виду вовсе не возраст, но не осмелились назвать вещи своими именами.

Однако я не стал изводить себя злыми мыслями о тех, кто выступал против меня, тем более что после заседания один из них, широко улыбаясь, подошел ко мне, поздравил и объяснил, что сенаторы, дабы поддержать свой авторитет, часто отклоняют какое-нибудь не слишком важное предложение императора. Я был благодарен ему за эти слова и запомнил их надолго.

В своих записках я столь подробно остановился на заговоре Пизона не потому, что хотел бы оправдаться в твоих глазах (мне не в чем винить себя), но только потому, что никак не могу решиться перейти к событиям, связанным с Антонией. С тех пор прошло немало лет, но слезы все еще наворачиваются мне на глаза, когда я думаю о постигшей се судьбе.

Вскоре после самоубийства Пизона Нерон распорядился выставить стражу вокруг дома Антонии на Палатине. Ему со всех сторон доносили, что Антония согласилась отправиться вместе с заговорщиками в лагерь преторианцев и даже якобы выйти за Пизона замуж — после того, разумеется, как он разведется со своей женой. Я-то, конечно, сомневался, что такая женщина, как моя Антония, могла обещать подобное (я имею в виду бракосочетание) — ведь она любила одного меня, да и по политическим причинам такое замужество было бы для нее немыслимым.

После разоблачения заговора судьба подарила мне всего одну ночь, которую я сумел провести с Антонией; впрочем, почему «подарила»? Эта ночь обошлась мне в миллион сестерциев — плата за страх солдатам, боявшимся гнева Нерона и Тигеллина. Но я бы с радостью отдал куда больше, если бы мне удалось спасти ее жизнь. Что значат деньги в сравнении с любовью и страстью? Да я бы не пожалел всего своего состояния — или, во всяком случае, значительной его части — ради любимой женщины. Но Фортуна не пожелала улыбнуться нам.

В ту последнюю ночь мы всерьез обсуждали возможность добраться до далекой Индии, где у меня были знакомые, с которыми я когда-то вел торговые дела. Однако мы оба понимали, что наша попытка обречена на неудачу. Антонию знала вся Римская империя — ведь ее статуи украшали многие городские площади; переодеваться же было бы бесполезно, ибо ничто не скроет гордую осанку и изумительную фигуру.

Наконец мы крепко обнялись и, рыдая, признали всю тщетность наших надежд. Антония, утерев слезы, принялась нежно заверять меня, что умрет без страха и даже с радостью, потому что ей удалось-таки пережить настоящую любовь. Она сказала, что мечтала, дождавшись смерти Клавдии, назвать меня своим супругом.

Если бы ее мечта осуществилась, мне была бы оказана величайшая честь, но я хочу, чтобы ты, Юлий, понял меня правильно: я сейчас не хвастаю, я просто показываю, как сильно она меня любила.

В эту последнюю ночь Антония много и возбужденно говорила. Например, она рассказывала о своем детстве и о дяде Сеяне и утверждала, будто он намеревался, убив Тиберия и заручившись поддержкой сената, сделать Клавдия императором. Тогда Рим избежал бы ужасного правления Гая Калигулы. Но судьба распорядилась иначе, и Антония рассудительно заметила, что, может, оно и к лучшему, ибо Клавдий не готов был тогда стать правителем — он дни и ночи напролет играл в кости и даже едва не разорил свою мать Антонию.

До самого утра мы не сомкнули глаз. Сознание того, что смерть уже дожидается на пороге, придавало нашим поцелуям странный пряный вкус; воистину такая ночь бывает раз в жизни, и забыть ее невозможно.

Все мои последующие победы — всего лишь жалкое подобие пережитого мною с Антонией. Ни к кому не был я так привязан, как к этой изумительно красивой женщине.

Когда же эти волнующие мгновения пролетели и наступил рассвет, Антония предложила мне нечто столь необычное и пугающее, что поначалу я в изумлении отшатнулся, но потом, однако, признал ее мысль мудрой и перестал возражать и отнекиваться. Мы оба прекрасно знали, что это — наша последняя встреча. Гибель Антонии была неизбежна, и ничто не могло бы уже спасти ее.

Она сказала, что хочет по возможности сократить это мучительное ожидание конца, и попросила, чтобы я донес на нее Нерону, — дело это, мол, для меня не новое, и он мне обязательно поверит. Это ускорит ее смерть и вместе с тем снимет с меня подозрения, которые могут появиться у Нерона; кроме того, это обеспечит будущее моего сына.

Сама мысль о таком поступке казалась мне отвратительной, но Антония столь горячо убеждала меня, что в конце концов я согласился.

Когда мы уже покидали спальню, она дала мне несколько дельных советов о том, с кем из знатных людей ради твоего благополучия водить дружбу, от кого, наоборот, держаться подальше, кому по возможности и навредить.

С глазами, блестящими от слез, она говорила о твоем будущем и сожалела, что гибнет, не дожив до той поры, когда тебе надо будет выбирать невесту. В Риме не так уж много девочек, достойных твоего сына, Минуций, твердила она и настаивала, чтобы ты непременно прислушался к ее словам и устроил помолвку сразу же, как только твоей избраннице исполнится двенадцать. К сожалению, ты пренебрег мнением отца и покойной Антонии.

Солдаты, несущие караул у входа в дом, забеспокоились и пришли поторопить меня. Мы вынуждены были расстаться. Я навсегда запомню лицо этой благородной женщины — мокрое от слез и слегка осунувшееся после бессонной ночи, но все равно улыбающееся и прекрасное. У меня возник отличный замысел, облегчивший мне наше прощание, и все-таки сердце мое ныло и сжималось от невыносимой боли.

Я не хотел идти домой, не хотел видеть ни Клавдию, ни даже тебя, сын мой Юлий, и потому принялся прогуливаться по садам Палатина. На мгновение я замер, прижавшись спиной к высокой столетней сосне, которая, как ни странно, все еще не засохла. Я смотрел попеременно то на восток, то на север, то на запад, то на юг и думал, что отдал бы, пожалуй, весь мир за один-единственный поцелуй Антонии, а все жемчуга Индии — за возможность еще раз полюбоваться се белоснежным телом. Вот как ослепляет человека любовь.

В действительности же Антония была старше меня, и лучшие се годы остались позади. Опыт и страдания наложили свой отпечаток на ее лицо; некоторые мои знакомые не без оснований считали эту женщину слишком уж худощавой. Я, впрочем, полагал, что худоба красит ее, и не уставал любоваться подрагиванием се ноздрей и ее плавной поступью.

Я пристально смотрел на простирающийся у подножия холма Форум, на его древние здания, на новый Рим, поднимающийся на месте обгоревших руин, на Золотой Неронов дом, сверкающий в лучах утреннего солнца, и мои мысли невольно обратились к делам и к тому, что пришла пора приобрести новый земельный участок где-нибудь на Эсквилине, поближе к императорскому дворцу. Меня заботило твое будущее, Юлий, ведь я понимал, что мой старый авентинский дом уже тесен.

Я повернулся и стал торопливо спускаться по склону холма. Я шел к Нерону, надеясь немедленно переговорить с ним с глазу на глаз. Уж если я и впрямь собрался доносить на Антонию, то мне следовало поспешить, чтобы меня никто не опередил. Внезапно я показался себе безумным и громко расхохотался. «Как нелепо устроен мир!» — непрерывно повторял я, будучи уверен, что первым открыл эту истину.

Войдя в отделанный серебром и слоновой костью зал для приемов, я окинул взглядом присутствующих, ожидавших появления Нерона, и ужаснулся. Мне почудилось, что у них звериные головы. Это было так поразительно, что я протер глаза. По полу, украшенному изображающей пир богов мозаикой, прохаживались едва ли не все известные мне животные — от верблюда и ежа до свиньи и буйвола.

Тигеллин казался тощим злым тигром, и я, боясь громко расхохотаться, даже зажал рукой рот.

Впрочем, все встало на свои места, как только Нерон, предупрежденный мной знаком о необычайной важности того, что я имею сообщить, пригласил меня в свою спальню. Очевидно, мои видения были вызваны волнением и бессонницей. Во всяком случае, император предстал передо мной в образе человека, а не льва или, скажем, гориллы. На его ложе я заметил Акту, и это означало, что он хотя бы на время пожелал отвлечься от своих пороков. Иногда это с ним случалось.

Нерон выглядел исстрадавшимся и удрученным. Он напомнил мне избалованного толстого ребенка, совершенно не понимающего, что большинству окружающих он несет одно лишь зло. Сам-то он желает всем добра и хочет только, чтобы ему не мешали наслаждаться собственным пением. (Жаль, кстати, что я никогда не мог оценить по достоинству талант Нерона, так как был совершенно немузыкален.)

Когда я вошел, император как раз упражнялся в своем излюбленном занятии: его голос разносился по всему Золотому дому. Умолкал Нерон лишь изредка, чтобы прополоскать горло. Он не смел есть фрукты, ибо какой-то лекарь сказал ему однажды, что даже самые сочные из них якобы могут плохо повлиять на голосовые связки. Но если бы его заинтересовало мое мнение, то я бы предположил, что яблоко или несколько виноградин не повредят человеку, у которого давно уже испортилось пищеварение.

Я назвал имя Антонии; Нерон поперхнулся своим полосканием и сильно закашлялся. Отзывчивая Акта услужливо постучала ему по спине, но император рассердился и выгнал ее прочь.

— Что ты хочешь рассказать мне об Антонии, мерзкий доносчик? — спросил наконец Нерон, справившись с приступом кашля.

Я, запинаясь, произнес подготовленную заранее речь. Я уверял, что только уважение к отцу Антонии императору Клавдию, который был так добр, что дал мне имя Лауций, когда я надел мужскую тогу, заставляло меня до сих пор молчать об участии Антонии в заговоре Пизона. Но совесть грызла и мучила меня, ибо речь идет о безопасности Нерона.

Бросившись на колени, я поведал, что Антония многажды призывала меня по ночам к себе и уговаривала присоединиться к Пизону и его сообщникам. Она считала, что я, близкий друг императора, могу подсказать заговорщикам, к чему им лучше прибегнуть — к яду или к кинжалу.

Стремясь уязвить самолюбие Нерона, я также прибавил, что Антония пообещала Пизону после государственного переворота выйти за него замуж. Этот нелепый слух очень ранил тщеславие Нерона, потому что, как известно, Антония несколько раз решительно отвергала подобные предложения, когда они исходили от самого императора.

И все же Нерон сомневался и поглядывал на меня недоверчиво. Еще бы! Отчего бы это такой женщине, как Антония, выбрать себе в наперсники человека, казавшегося ему обычным ничтожеством?

В конце концов Нерон приказал арестовать меня и под охраной дежурного центуриона отвести в одно из незавершенных помещений Золотого дома, где как раз работал известный художник. Он торопился закончить фреску, изображавшую поединок Ахилла и Гектора на стенах Трои. Нерон принадлежал к Юлианскому роду и хотел напомнить своим гостям об Энее[105], сыне прекрасной Венеры и первом из Юлиев. (Поэтому он, между прочим, никогда не бывал в храме Вулкана и отзывался об этом хромом боге весьма пренебрежительно, что, конечно же. обижало богатых и влиятельных кузнецов[106].)

Запах краски и сам живописец несказанно раздражали меня. Можешь себе представить, он запретил мне разговаривать с моим стражем! Мы даже не могли шептаться, потому что это, видишь ли, отвлекало его от дела. Правда, я чувствовал себя оскорбленным тем, что Нерон доверил арестовать меня не трибуну, но центуриону, хотя и римскому всаднику, однако же мы все-таки нашли бы общие темы для беседы — например, лошадей. Это отвлекло бы меня от грустных раздумий, но самовлюбленный и заносчивый рисовальщик велел нам обоим молчать.

Я не осмеливался прикрикнуть на него, ибо он был у Нерона в большой милости. Император почитал его за хорошего мастера и даже даровал ему гражданство, несмотря на то, что люди на фресках этого художника выглядели ужасно нелепо, поскольку все — и женщины тоже — были облачены в тоги. Однажды Нерон обмолвился, что мог бы, пожалуй, сделать его всадником, но, к счастью, больше не упоминал об этом. Может, все-таки понял, что нельзя награждать человека только за то, что ему удается ловко изображать на сырой штукатурке птиц и зверей.

Наступил полдень, однако Нерон так и не прислал мне со своего стола никакой еды; впрочем, голод меня пока не донимал. Мы с центурионом молча играли в кости и молча же пили вино — не слишком много, чтобы не опьянеть: он был на службе, а меня могли в любой момент позвать к Нерону. Я сумел передать весточку Клавдии и сообщить, что я арестован по подозрению в причастности к заговору.

Твоя мать отлично знала, что я обязан позаботиться о твоем будущем, и все-таки ей претила роль осведомителя, которую я тогда играл. Мне хотелось заставить ее поволноваться за мою жизнь, хотя на самом деле я был не слишком обеспокоен. Я хорошо знал капризный нрав Нерона, но все же полагал себя в безопасности.

Конечно, я был очень богат, и это могло соблазнить императора и подвигнуть его на убийство. Убил же он, к примеру, консула Вестина, почти не имевшего отношения к делу Пизона. К счастью, тут я мог рассчитывать на покровительство вдовы консула Статилии Мессалины.

Правда, брак между нею и императором еще не был заключен официально, ибо по закону им следовало выждать девять долгих месяцев, но Статилия Мессалина уже готовила роскошный свадебный пир. Я знал, что она очаровала цезаря еще при жизни своего мужа.

По-видимому, Нерон вернул к себе Акту на то время, пока Мессалина служила богине Луны, желая усовершенствоваться в тайных женских искусствах. Мне стало известно, что Акта сблизилась с христианами и пыталась в меру сил воздействовать на императора, развивая хорошие качества его характера. Впрочем, изменить Нерона ей не удалось.

Статилия Мессалина не ревновала к Акте. Она исповедовала свободу нравов и первой из римлянок обнажила одну грудь, переняв эту моду у германских женщин. Мессалине было чем гордиться — недаром Нерон так увлекся ею, что даже погубил ее мужа.

Женщины, обделенные природой, возмущались и считали неприличным «ходить полуголыми», как будто вид красивой груди мог кого-нибудь оскорбить. Наверное, они забыли, что жрицы тоже иногда появлялись с открытой грудью и что некоторые церемонии, освященные веками, требовали этого даже от весталок. Короче говоря, ничего непристойного тут не было.

К вечеру Тигеллин, успевший побеседовать с несколькими чудом оставшимися в живых участниками заговора, собрал достаточно улик против Антонии. Двое каких-то подлецов, мечтавших спасти собственные шкуры, не моргнув глазом заявили, будто едва ли не сами слышали, как Антония клялась выйти замуж за Пизона и как Пизон обещал ей избавиться от собственной жены. Они, мол, даже обменялись подарками, точно настоящие жених и невеста. При обыске в доме Антонии нашли ожерелье из индийских рубинов, которое, как показали свидетели, было куплено Пизоном у одного золотых дел мастера, сирийца по происхождению. Почему эта вещица оказалась у Антонии, я не знал тогда и не желаю знать сейчас.

Многочисленные улики убедили Нерона в виновности несчастной. Император притворился крайне огорченным, хотя, разумеется, был безмерно рад тому, что сможет законным путем избавиться от непокорной и своенравной красавицы.

Чтобы выказать мне расположение, он пригласил меня в зверинец в своем новом саду, где нас уже ждал Эпафродий, приготовивший для повелителя некую забаву. Я увидел несколько совершенно обнаженных юношей и девушек, привязанных к столбам возле клеток со львами. Эпафродий держал в руках докрасна раскаленный железный прут дрессировщика, а на поясе у него висел меч. Жестом он показал мне, чтобы я не беспокоился.

Честно говоря, я и впрямь испугался, когда услышал глухое рычание льва, бросавшегося на столбы и отчаянно бьющего по земле хвостом. Наконец он поднялся на задние лапы, с видимым отвращением обнюхал половые органы жертв и вновь принялся злобно рычать. Как ни странно, никто из рабов не пострадал; впрочем, все они отчаянно извивались, стремясь увернуться от зубов и когтей страшного хищника.

Дождавшись, пока лев немного успокоится, Эпафродий шагнул вперед и смело воткнул ему в брюхо меч; кровь брызнула во все стороны, животное упало набок и, дергая лапами, в муках скончалось.

Юношей и девушек освободили от пут и увели, и Нерон, все еще дрожа от возбуждения, указал на львиную голову и спросил меня, поверил ли я, что этот лев — настоящий? Разумеется, я заявил, что ему удалось меня обмануть, и даже хорошее знание повадок диких зверей не помогло мне.

Нерон с гордостью продемонстрировал гибкие пружины и прочие приспособления, приводящее это чучело в движение, а также пнул ногой пронизанный мечом Эпафродия пузырь с кровью. С тех пор я нередко размышлял об этом странном развлечении Нерона, которое приносило ему наслаждение, но которого он стьщился и потому позволял наблюдать за ним только самым близким своим друзьям.

Затем император хитро посмотрел на меня и проговорил безмятежно:

— Итак, мне доставили бесспорные доказательства вины Антонии. Я вынужден поверить им, хотя ты, конечно же, понимаешь, как я расстроен и как горюю о том, что ей придется умереть. Ведь она не только знатная римлянка, но и моя сводная сестра. Ты разоблачил ее ради моего спасения, и я хочу оказать тебе честь. Я приказываю, Минуций, чтобы ты немедленно отправился к Антонии и вскрыл ей вены. У меня есть опасения, что добровольно уйти из жизни она не пожелает, в то время как политические интересы государства требуют ее гибели. Я обещаю ей пышное погребение и непременно помещу урну с ее прахом в мавзолей Божественного Августа. Сенату и народу незачем знать правду. Я расскажу им, будто она совершила самоубийство, ибо была смертельно больна. Если это объяснение не подойдет, я придумаю любое другое. Сейчас это не имеет значения.

Я был настолько удивлен тем, что Нерон угадал мое желание, что слова застряли у меня в горле.

Видишь ли, Юлий, я как раз собирался просить его сделать мне одолжение и позволить самому передать Антонии императорскую волю, чтобы у меня появилась возможность попрощаться с ней и до последнего вздоха держать ее за руку, наблюдая со слезами на глазах, как кровь вытекает из этого прекрасного белоснежного тела. Так мне было бы легче расстаться с моей любовью.

Однако Нерон неправильно истолковал мое молчание. Он засмеялся, хлопнул меня по спине и сказал высокомерно:

— Да уж, неприятно тебе будет признаваться Антонии, что это ты донес на нее. Я думаю, она все-таки переспала с тобой пару раз. Мне хорошо известны ее привычки.

Но я видел, что он говорит это только в шутку. Ему и в голову не приходило, что Антония могла увлечься таким человеком, как я, и при этом отказать ему, императору.

Посылая меня к Антонии, он хотел моего позора и унижения, так как издавна глубоко презирал доносчиков. Однако же, Юлий, мне кажется, я в своем рассказе достаточно ясно показал, что доносчики бывают разные. Сообщая Нерону те или иные сведения, я думал в первую очередь о тебе, сын мой, и о будущем всего рода Юлиев. Собственная жизнь и репутация заботили меня куда меньше. Так что Нерон ошибался. Намереваясь унизить меня, он на самом деле неожиданно подарил мне величайшую радость.

Такая же радость осветила и лицо Антонии, едва она увидела меня. Ведь мы уже попрощались навсегда, и вдруг я вернулся в ее дом. Не думаю, что кто-нибудь еще встречал известие о своей грядущей кончине с таким неподдельным восторгом. Ее глаза сияли, ее руки манили, ее губы шептали слова любви. Я приказал трибуну и преторианцам выйти и встать у наружных дверей, и мы бросились друг другу в объятия.

Разумеется, я понимал, что император с нетерпением ждет известия о смерти Антонии, и все-таки надеялся, что он даст мне час-два на уговоры. Заставить человека совершить самоубийство — дело нелегкое. Конечно, Антония давно знала, что ее ждет, и была готова уйти из жизни в любой момент, но Нерон-то об этом не догадывался.

Мне жаль было терять драгоценное время на расспросы об ожерелье Пизона, хотя я и сгорал от ревности и желания выяснить все до конца. Мы упали на ложе и ненадолго забыли об ужасах этого дня. Возможно, как любовник я тогда себя не превзошел — сказались недосыпание и усталость, однако мы крепко обнимали друг друга, и этого нам было довольно.

Тем временем служанка Антонии наполнила горячей водой роскошный порфирный бассейн, и обнаженная красавица, попросив меня поторопиться, легла в него. Я вскрыл ей вену на сгибе локтя со всеми возможными предосторожностями — быстро, аккуратно, острым ножом. Она не хотела огорчать меня, но все же не смогла удержаться от болезненного стона.

Когда кровь окрасила благоухающую бальзамом воду в розовый цвет, Антония попросила у меня прощения за обиды и огорчения, которые я будто бы от нее терпел, и рассказала, что вся ее жизнь была настолько безоблачной, что она часто раздражалась по пустякам и, например, втыкала булавки в грудь неловкой рабыни, если та, расчесывая ей волосы, случайно дергала их.

Одной рукой я держал Антонию над водой, чтобы она не захлебнулась, в другой сжимал ее хрупкие пальцы, и внезапно жизнь показалась мне такой никчемной, что я решил умереть вместе с моей возлюбленной.

— Ты очень любезен, милый мой Минуций, — прошептала она еле слышно, целуя мое ухо, — но ты должен жить ради сына. Не забудь те советы, что я давала тебе, и не забудь также положить мне в рот монету из твоего старого этрусского золота, чтобы мне было чем заплатить Харону. Это последнее, о чем я тебя прошу, прежде чем меня начнут готовить к погребальному костру. Перевозчик обязан знать, насколько я знатная. Я не хочу оказаться на его лодке в толпе черни…

Спустя мгновение ее губы побледнели, а рука стала вялой и бессильной. Однако я по-прежнему не разжимал своих пальцев и все целовал и целовал милое лицо.

Наконец я убедился, что Антония не дышит, и бережно перенес ее окровавленное тело на ложе. Начав обмывать покойницу, я с радостью увидел, что моя возлюбленная пользовалась египетским мылом одного из моих галльских вольноотпущенников. То есть, разумеется, оно было вовсе не египетским, а изготавливалось в Риме, как, впрочем, и все другие сорта мыла, а также порошки для чистки зубов, но люди платили за мыло гораздо больше, если оно красиво называлось.

Одевшись, я позвал преторианцев и их командира засвидетельствовать, что Антония добровольно совершила самоубийство, а затем поспешил во дворец. Но перед уходом я, как и обещал, положил в рот умершей одну из золотых монет, найденных в Цере в старой гробнице, и попросил управляющего Антонии проследить, чтобы монету не украли.

Нерон, поджидая меня, коротал время за вином и успел выпить более чем достаточно. Он был явно удивлен моим скорым возвращением и спросил, уверен ли я, что все уже позади. Затем он еще раз пообещал не трогать мою наследственную землю в Британии, а также замолвить за меня словечко в курии, чтобы я как можно быстрее стал сенатором. Но это ты уже знаешь, и я рад, что самая печальная часть моего рассказа подходит к концу.

Однако мне еще следует поведать тебе о том, что буквально две недели спустя я по вине покойной Антонии едва не лишился жизни. К счастью, друзья вовремя сообщили мне, что Нерон начал расследование, связанное с ее завещанием.

…Я так и не понял, почему эта умная и дальновидная женщина назвала тебя в своем завещании, хотя я просил не делать этого. Перед ее смертью мы не говорили с ней о ее последней воле, потому что были заняты другим. Да и, по правде сказать, я совсем забыл об обещании, данном ею, когда она награждала тебя именем Антоний.

Теперь мне предстояло как можно быстрее избавиться от весталки Рубрии — единственной, кому была известна тайна твоего происхождения. У меня нет большого желания рассказывать о нашей последней встрече. Заслуживает внимания всего одна деталь: перед тем, как посетить Рубрик», я зашел к старой Локусте[107], которая жила в замечательном загородном доме, подаренном ей Нероном. Она с учениками занималась выращиванием лекарственных трав и при сборе урожая строжайше руководствовалась разными фазами луны.

К моей радости, внезапная смерть старейшей жрицы храма Весты никого не удивила и не встревожила. Ее лицо даже не почернело — так хорошо владела Локуста своим ремеслом. Ничего не скажешь, рука у нее была набита на многочисленных преступниках, которые, с разрешения Нерона, пили некоторые ее снадобья, дабы она могла проверить их действие. Все равно эти люди лучшего не заслуживали.

Мое посещение Рубрии осталось незамеченным — к ней часто приходили за советами, — и потому я без всяких помех сумел замуровать в потайном месте официально заверенный свидетелями документ, касающийся твоего рождения. Рубрия подтверждала в нем, что Клавдия — дочь римского императора, что Антония признала Клавдию своей сводной сестрой и что имя Антоний было дано тебе именно поэтому.

Судя по многим признакам, я давно догадался, что впал в немилость, и приказ срочно явиться к Нерону не застал меня врасплох. Я постарался хорошо подготовиться к нашему разговору.

— Расскажи-ка мне о своем последнем браке, Манилиан, — велел, раздраженно жуя губами, Нерон, — так как я ничего не знаю о нем. И постарайся поправдоподобнее объяснить, отчего это Антония упомянула в своем завещании твоего отпрыска. Я вообще впервые слышу, что у тебя есть сын, если не считать, конечно, Эпафродиева ублюдка.

Я старательно избегал его взгляда и изображал сильнейший испуг, что, впрочем, удавалось мне с легкостью. Нерон тут же решил, что совесть моя нечиста.

— Я бы еще понял, если бы Антония оставила мальчику кольцо своего дядюшки Сеяна, — продолжал императора, — но ведь она дарит ему несколько юлианских фамильных драгоценностей, унаследованных ею от матери Клавдия, старой Антонии! Среди прочих вещиц там есть даже плечевые знаки различия, которые, как уверяют, носил сам Божественный Август, когда участвовал в боях или важных государственных церемониях. Еще более странно, что о твоем браке не говорится ни в одной из книг, а имя твоего сына отсутствует в новой переписи, не говоря уже о списке всадников, хотя по всем правилам оно должно там быть. В общем, в этом есть что-то подозрительное.

Я поспешно встал на колени и воскликнул горестно:

— О боги, и почему только я не пришел к тебе раньше?! Но мне было так совестно, что я не мог заставить себя открыться ни одному из своих друзей. Моя жена Клавдия… она… она — еврейка!

Нерон с облегчением расхохотался, да так, что все его большое тело заходило ходуном, а на глазах выступили слезы. Ему никогда не нравилось посылать людей на смерть из-за всякой ерунды, тем более своих друзей, — а ведь я был его другом.

— Но чего же тут стыдиться, Минуций? — отсмеявшись, с упреком проговорил он. — Разве быть евреем — это позор? Ты же наверняка знаешь, что за сотни лет еврейская кровь влилась в жилы не одного древнего римского семейства. В память о моей дорогой Поппее я никогда не буду относиться к евреям хуже, чем к другим людям. Мало того, я даже допускаю их к государственной службе — в разумных пределах, конечно. Пока я у власти, все имеют равные права, будь то римляне или греки, черные или белые. Терпим я и к евреям.

Я поднялся с пола. Вид у меня был печальный и смущенный, как того и требовала обстановка.

— Если так, то я немедленно познакомлю Клавдию с тобой и с моими друзьями, — сказал я. — Но у нее в семье есть даже рабы. Ее родители были вольноотпущенниками матери Клавдия, Антонии, которую можно считать твоей бабушкой. Вот почему ее назвали Клавдией, и вот почему я стыжусь ее. Вероятно, в честь своей матери Антония и захотела подарить мальчику несколько дешевых фамильных драгоценностей. Ведь это именно моя жена настояла на том, чтобы сыну дали имя Антоний.

Нерон не спускал с меня внимательного взгляда.

— И все же, — помолчав, опять заговорил я, и голос мой дрожал и прерывался от возмущения, — эта история с завещанием придумана Антонией только для того, чтобы ты начал подозревать меня. Она отлично знала, что я донес на Сцевина, Пизона и других, хотя и не догадывалась, конечно, что я донесу и на нее, ибо твоя жизнь мне дороже всего на свете. И признаюсь тебе, Нерон, я ничуть не жалею о смерти коварной Антонии.

Нерон задумчиво наморщил лоб, и я понял, что мне по-прежнему угрожает опасность.

— Еще я сознаюсь в том, что немножко интересуюсь еврейским вероучением, — быстро сказал я. — Это, конечно, не преступление, но и не самое подходящее занятие для римского всадника. Такие вещи лучше оставлять женщинам. К сожалению, моя жена Клавдия очень упряма и заставляет меня ходить в синагогу. Но я знаю, что многие римляне делают это — им попросту любопытно смотреть на молящихся евреев и им кажется, что они на цирковом представлении.

Нерон мрачно глянул в мою сторону.

— Я рад бы услышать твои объяснения, — сухо проговорил он, — но вся беда в том, что Антония заверила приписку к своему завещанию более полугода назад, когда ни о каком заговоре Пизона еще и речи не было. Или ты считаешь, она уже тогда догадывалась, что ты сделаешься доносчиком?

Я понял, что пришла пора отступить еще дальше. Я был готов к этому, хотя поначалу и прикидывался, будто рассказал уже все. Нерон не поверил бы внезапному приступу искренности — он полагал, что любому человеку есть что скрывать.

Я уставился в пол и начал шаркать ногой по мозаичному изображению Марса и Венеры, запутавшихся в медной сети Вулкана. По-моему, сыграно было просто замечательно. Сплетая и расплетая пальцы, я мычал и заикался, как бы подбирая нужные слова.

— Говори! — резко приказал Нерон. — Иначе я отберу у тебя твои новенькие сенаторские сандалии, и сенат радостно согласится с моим решением.

— О цезарь! — вскричал я. — Я ничего не буду утаивать от тебя, но только умоляю — не разглашай этой позорной тайны перед моей женой. Мне известно твое великодушие, и я уверен: ты не отдашь меня на растерзание этой ревнивой фурии. Она давно надоела мне, и я не понимаю, зачем я на ней женился.

Почуяв сплетню, Нерон сладострастно облизнул свои пухлые губы.

— Я слышал, будто еврейки обучены всяким занимательным любовным хитростям, — сказал он. — Немудрено, что ты связался с одной из них. Впрочем, я ничего тебе не обещаю. Итак, начинай.

— Из-за непомерного честолюбия моей жене взбрело в голову пригласить Антонию на церемонию по случаю наречения нашего сына. В присутствии свидетелей я взял его на колени и признал наследником…

— Точно так же ты, помнится, поступил некогда с Лауцием, — шутливо заметил Нерон. — Однако продолжай!

— Я и вообразить не мог, что Антония примет приглашение, хотя мальчик и приходился внуком вольноотпущенникам ее матери. Но она тогда скучала и искала развлечений. Приличия ради она привела с собой весталку Рубрию, которая, кстати говоря, выпила в тот вечер слишком много вина. Я думаю, Антония была наслышана обо мне и из чистого любопытства пожелала завести знакомство, хотя не исключено и другое: возможно, она уже начинала подыскивать себе сторонников и прикидывала, как лучше осуществить государственный переворот. Осушив полный кубок, она недвусмысленно дала мне понять, что я буду принят в ее доме на Палатине как желанный гость, особенно если появлюсь там один, без жены.

Нерон порозовел и невольно подался вперед, чтобы не пропустить ни словечка.

— Я, конечно, был польщен такой честью, но считал, что все дело в выпитом вине или в минутной прихоти знатной римлянки. И все же я отправился туда однажды вечером, и она встретила меня неожиданно ласково… Нет, цезарь, стыд смыкает мои губы, и я не смею продолжать…

— Не робей, — подбодрил меня Нерон. — Мне доносили об этом кое-что. Уверяли даже, будто ты покидал ее только под утро. Я прикинул тут из любопытства, мог ли твой сын выйти из чрева Антонии, и у меня получилось, что нет. Мальчику сейчас семь месяцев, а Антония всегда была тощая, как старая корова.

Зарумянившись от смущения, я пробормотал, что Антония привечала меня и на своем ложе, причем так привязалась ко мне, что хотела видеть все чаще и чаще; я же опасался гнева ревнивой жены, которая могла что-нибудь заподозрить. Возможно, предположил я, Антония упомянула в завещании моего сына в благодарность за то, что я иногда доставлял ей удовольствие, — не могла же она, в самом деле, завещать эти вещицы прямо мне! Никогда нельзя забывать о приличиях.

Нерон рассмеялся и хлопнул себя по колену.

— Старая шлюха! — воскликнул он. — Значит, она все-таки опустилась до тебя? А я-то все сомневался, не верил… Но ты был у нее не единственным, Минуций Манилиан. Однажды она пыталась проделать то же самое и со мной, когда мне как-то довелось немного приласкать ее. Я был тогда сильно пьян, и все же ее острый нос и тонкие губы запомнились мне надолго. Представляешь, она повисла у меня на шее и попробовала поцеловать. Я оттолкнул ее, и в отместку она пустила нелепейший слух, будто я предлагал ей выйти за меня замуж. Ожерелье Пи-зона служит лишним доказательством ее порочности. Я даже не исключаю, что она спала с рабами, когда никого приличнее поблизости не оказывалось. Поэтому и ты был для нее достаточно хорош.

Я непроизвольно сжал кулаки, но сумел справиться с собою и смолчать.

— Статилия Мессалина очень довольна этими рубинами, — добавил Нерон. — Она даже покрасила свои соски в такой же кроваво-красный цвет.

Нерон был в восторге от этой выдумки, и я понял, что худшее позади. Он приободрился и оживился, однако я видел, что он по-прежнему сердит на меня и хочет наказать так, чтобы я стал посмешищем для всего Рима. К сожалению, я не ошибся.

— Во-первых, — задумчиво проговорил он, — я велю тебе привести сюда свою жену, чтобы я лично убедился в том, что она еврейка. Во-вторых, я желаю побеседовать со свидетелями, которые были в твоем доме в тот день, когда ребенок получал имя. Они наверняка тоже евреи, и мне надо знать, насколько усердно ты посещаешь синагогу. Ну, а в-третьих, ты немедленно подвергнешься обрезанию. Я полагаю, твоя жена этомутолько обрадуется. Согласись, я прошу недорого: кусочек твоей собственной плоти за то, что ты осквернял им мою сводную сестру. Благодари богов, что нынче у меня хорошее настроение, — ведь я отпускаю тебя, не наказав.

Я очень испугался и принялся униженно умолять не оскорблять меня. Но мои просьбы лишь приблизили развязку. Нерон пришел в восторг, когда увидел мой ужас и, утешая, положил мне на плечо руку.

— Обряд обрезания, совершенный над одним из сенаторов, послужит хорошим уроком и тем, кто радеет за интересы евреев, и тем, кто опять вздумает злоумышлять против меня. Иди же и исполняй мою волю. А затем присылай сюда свою жену со свидетелями. Впрочем, сам тоже приходи… если, конечно, сможешь. Я захочу убедиться, что лекарь потрудился на славу.

Мне пришлось отправиться домой и сказать Клавдии и двум свидетельницам, дрожавшим от страха в ожидании моего возвращения, чтобы они шли к Золотому дому. У меня же, мол, есть еще кое-какие неотложные дела. После этого я медленно побрел в лагерь преторианцев. Там я поговорил с хирургом, который горячо заверил меня в том, что операция эта совсем несложная, — служа в Африке, он якобы делал ее многим легионерам: в жарких странах часто бывают песчаные бури, а песок, как известно, способен вызывать болезненные воспаления.

Мне не хотелось еще раз рисковать репутацией и идти к евреям, но, право, лучше бы я все-таки обратился к их искусным лекарям, а не к этому коновалу! Я мужественно вынес муки, причиненные мне его неловкими пальцами и тупым ножом, но впоследствии рана загноилась, и я надолго потерял желание даже смотреть на женщин.

После операции я так окончательно и не оправился и не сумел вновь стать самим собой, хотя, надо признаться, многие женщины мечтали полюбоваться моим покрытым рубцами членом. Я удовлетворял их любопытство и действовал при этом весьма уверенно, однако удовольствия, в отличие от них, не получал. Что ж, во всем надо уметь видеть хорошие стороны. Во всяком случае, я стал жить умеренной и целомудренной жизнью.

Я не стыжусь рассказывать тебе об этом, потому что все в городе знают о жестокой шутке Нерона, и я даже ношу соответствующую кличку, называть которую мне тут кажется излишним.

Но твоя мать никак не желала понять, что от Нерона можно ожидать любых подвохов, хотя я неоднократно предупреждал ее об этом и готовил к роли, которую ей предстояло сыграть. Когда я, прихрамывающий и бледный, вернулся из преторианского лагеря, Клавдия даже не спросила, что со мной и где я был. Она, видишь ли, решила, что я так выгляжу потому, что боюсь Неронова гнева. Обе еврейки-христианки были очень напуганы, хотя я то и дело напоминал им об обещанных мною дорогих подарках.

Нерону хватило одного взгляда, брошенного на Клавдию.

— Еврейская ведьма! — вскричал он. — Да вы только посмотрите на этот острый нос, на эти тонкие губы, на эти седые волосы! Говорят, евреи седеют очень рано из-за какого-то древнего египетского проклятия. Поразительно, что этой старухе удалось родить ребенка. Эти евреи плодовиты, точно кошки.

Клавдия дрожала от ярости, но молчала — молчала ради тебя, Юлий, сын мой!

Затем обе еврейки поклялись Иерусалимским храмом, что они знают происхождение Клавдии и знали ее родителей-евреев, принадлежавших к особо уважаемому еврейскому роду, — мол, предки Клавдии были привезены в Рим как рабы много десятилетий тому назад.

Антония, заявляли свидетельницы, действительно почтила своим присутствием наш дом и нарекла нашего сына Антонием в честь своей бабушки.

Этот допрос усыпил подозрения Нерона. На самом деле обе еврейки, разумеется, лжесвидетельствовали, а выбрал я их потому, что они входили в какую-то христианскую секту, члены которой считали любую клятву преступлением, ибо так, по их мнению, утверждал Иисус из Назарета. Поскольку клясться грешно, то лгут они при этом или нет, не имеет уже ни малейшего значения. Эти женщины жертвовали собой ради моего сына, надеясь, что Христос простит их, учтя, что грешили они из добрых побуждений.

Но Нерон не был бы Нероном, не реши он вдобавок еще и поссорить меня с женой.

Взглянув на нас обоих с усмешкой, он проговорил:

— Госпожа моя Клавдия… Ибо именно так мне следует обращаться к тебе с тех пор, как твой муж, несмотря на множество совершенных им мерзостей, получил сенаторские сандалии… Итак, госпожа Клавдия, надеюсь, тебе известно, что Минуций воспользовался удобным случаем и вступил в тайную любовную связь с моей несчастной сводной сестрой Антонией? У меня есть свидетели, готовые подтвердить, что ночь за ночью твой муж и ныне покойная Антония предавались в ее летнем доме разнообразным плотским утехам. Я следил за ней, ибо, зная о ее развращенности, опасался какого-нибудь скандала.

Услышав слова Нерона, Клавдия побледнела. По моим глазам она прочитала, что император не лжет. Я-то объяснял свои частые отлучки делами, связанными с заговором Пизона.

Она изо всей силы ударила меня по лицу, и звук пощечины разнесся по огромному залу. Я тут же покорно подставил другую щеку, как это велит столь любимый ею Иисус. Она дала мне еще одну пощечину, и с того дня я немного глуховат. А затем она начала так браниться, что я остолбенел от изумления: мне и в голову не приходило, что ей были известны столь изощренные и грязные ругательства. Впрочем, я ни словом не возразил ей — я решил следовать заветам христианского бога и сносить все терпеливо и безропотно.

Клавдия так страшно ругала и меня, и Антонию, что Нерон вмешался и прервал ее. Он напомнил, что о мертвых не следует говорить плохо, и предупредил: Клавдия может заплатить жизнью за оскорбление близкой родственницы императора.

Чтобы успокоить жену и вызвать ее сочувствие, я откинул тогу, приподнял тунику и показал ей кровавый бинт на моем детородном органе, уверяя, что и так достаточно наказан за супружескую измену.

Нерон, однако, заставил меня снять повязку, хотя это и причинило мне боль: он хотел собственными глазами увидеть след от ножа хирурга — а вдруг я пробую обмануть его, обмотав окровавленную тряпицу вокруг неповрежденного члена?

— Как же ты глуп, — сказал он с укоризной, убедившись, что я не лгу. — Зачем же ты немедленно пошел к лекарю? Я всего лишь пошутил и потом очень жалел о своих неосторожных словах, но было уже поздно. Однако, Минуций, я не могу не похвалить тебя за твои рвение и послушание.

Клавдия же вовсе не огорчилась. Захлопав в ладоши, она поблагодарила Нерона за то, что он выдумал для меня такое замечательное наказание. Как же жалел я в тот миг, что женился на ней! Она никогда не простила мне истории с Антонией, хотя другая на ее месте постаралась бы позабыть одно-единственное любовное приключение своего мужа и не попрекала бы его на каждом шагу.

Наконец Нерон отправил Клавдию и двух евреек восвояси и как ни в чем не бывало продолжил разговор со мной, прикидываясь, что не замечает моих телесных и душевных страданий.

— Тебе, наверное, уже сказали, — заявил он, — что сенат намеревается принести жертву богам, которые сохранили жизнь римскому императору. Сам же я собираюсь построить храм Цереры, достойный этой замечательной богини. От прежнего после пожара остались только стены — христианам-поджигателям удалось-таки осуществить свой злодейский замысел! Но я отвлекся. Итак, о Церере. С давних пор ей поклонялись на Авентине, и я надеюсь, что в знак нашей с тобой дружбы ты не откажешься преподнести богине свои авентинские дом и сад. Я прикидывал так и эдак, но другого подходящего по размеру земельного участка там нет. Кстати, не удивляйся, когда вернешься домой: здание уже начали сносить.

Дело не терпит отлагательств, и ты, конечно, одобришь мой выбор.

Вот как получилось, что Нерон забрал у меня родовое гнездо Манилиев, причем даже без возмещения убытков. Никакой радости я по этому поводу не испытал, тем более что предвидел: всю славу он присвоит себе и на церемонии открытия нового храма даже не упомянет мое имя. Я с горечью в голосе поинтересовался, куда же он предлагает мне перебираться со всем моим скарбом — ведь ему известно, что в городе недостает жилья.

— М-да, — отозвался Нерон. — Об этом я как-то не подумал. Впрочем, если я не ошибаюсь, дом твоего отца и Туллии все еще стоит пустой. Продать его мне не удалось, потому что в нем обитают призраки.

Я обиженно ответил, что не собираюсь платить большие деньги за дом с привидениями, который мне к тому же никогда не нравился. Я добавил, что, во-первых, он давно прогнил и вообще был построен плохим архитектором, а во-вторых, сад, что его окружает, успел зарасти травой и всякими сорняками, так что приведение его в порядок потребует немалых средств, особенно учитывая новые налоги на воду.

Нерон упивался моим недовольством.

— Мы с тобой так давно знакомы, — сказал он, — что я собирался уступить тебе дом по дешевке. Однако мне претит твоя мелочность — подумать только: ты начал торговаться со мной прежде, чем я назвал цену. Нет, я больше не жалею, что послал тебя под нож хирурга. Но я хочу показать, что Нерон всегда остается Нероном, и потому дарю тебе дом твоего отца. Я не собираюсь уподобляться тебе и лавочникам и говорить о деньгах.

Разумеется, я искренне поблагодарил императора, хотя он вовсе не подарил мне отцовский дом, а поменял его на мой на Авентине. Ладно, пусть так,

думал я, слава богам, что я вообще получил что-то за свое жилище.

Дом Туллии, пожалуй, стоил обрезания, и эта мысль утешала меня, когда я метался в горячечном бреду. То, что его никому не продали, было исключительно моей заслугой: я усиленно распространял слухи о призраках и даже отправил туда нескольких рабов, которые по ночам жгли там светильники и громко стучали по глиняным плошкам. Мы, римляне, очень суеверны и боимся мертвецов и привидений.

Что ж, теперь я могу переходить к рассказу о триумфальной поездке Нерона по Греции, о смерти Кифы и Павла и о том, как я участвовал в осаде Иерусалима.

ГЛАВА ШЕСТАЯ НЕРОН

Следствие Нерона по делу о заговоре Пизона тянулось два долгих года, и даже в провинциях были осуждены те богатые и знатные граждане, которые, услышав о злодейских замыслах преступников, не донесли о них, а решили посмотреть, чья возьмет. Правда, Нерон милостиво заменил им смертную казнь ссылкой, однако цели своей добился: привел в порядок запутанные финансовые дела империи и наполнил пустую казну.

Основную часть государственных расходов поглощала подготовка к войне с Парфией. Самому Нерону денег, как ни странно, требовалось не очень много, я бы даже назвал его человеком довольно умеренным — по императорским меркам, конечно, — особенно в сравнении с некоторыми непонятно каким образом разбогатевшими выскочками. Благодаря влиянию покойного Петрония у Нерона развился хороший вкус, изменявший ему лишь тогда, когда какая-нибудь дорогая вещь сама плыла ему в руки.

К его чести следует, например, сказать, что, подбирая замену уничтоженным пожаром произведениям искусства, он брал из казны только суммы, необходимые для оплаты доставки их в столицу. Он отправил знатоков древностей во все провинции империи, и эти люди прочесывали города и городишки в поисках статуй, достойных украсить Золотой дом.

Греки, разумеется, были этим не слишком-то довольны, и в Пергаме[108] даже вспыхнуло восстание. Но если оставить в стороне возмущение и негодование местных жителей, то надо признать, что посланцы Нерона действовали весьма грамотно: даже в Афинах, в свое время основательно разграбленных, и в Коринфе, откуда, казалось бы, все мало-мальски ценное давно вывезли, они нашли скульптуры и фрески времен греческого Золотого века.

Коринф лишь относительно недавно вновь стал процветающим и богатым, и немудрено, что тамошние торговцы и судовладельцы начали вкладывать деньги в искусство. Многие из них успели собрать неплохие коллекции, лучшие экспонаты которых — в основном, старинные статуи — заняли приличествующие им место в переходах и галереях императорского дворца.

Золотой дом был столь велик, что требовал все новых и новых произведений искусства, и в порту один за другим разгружались корабли, присланные уполномоченными Нерона из провинций. Большую часть скульптур — ту, что император посчитал не очень ценной, — он раздаривал друзьям, желая обладать лишь совершеннейшими образцами искусства древних.

Так я стал владельцем мраморной Афродиты работы Фидия[109], на удивление хорошо сохранившей свой первоначальный цвет. Она до сих пор не перестала мне нравиться, хотя ты и кривишься недовольно всякий раз, когда видишь ее. Зря, между прочим. Взял бы лучше да подсчитал, как долго смог бы ты содержать свою конюшню на вырученные за эту статую деньги.

Из-за предстоящей войны с парфянами, а также из-за терзаний совести Нерон отказался от проведения денежной реформы и позволил вновь вернуться к чеканке прежних полновесных золотых и серебряных монет с изображением Юноны. Государство поправило свои финансовые дела, и император уже не опасался, что его архитектурные замыслы нельзя будет воплотить в жизнь из-за нехватки средств. Вдобавок до него дошли слухи о недовольстве легионеров, которых тайно направляли на восток для укрепления войска Корбулона: солдаты роптали по поводу того, что на их жалованье можно было купить куда меньше товаров, чем раньше, и многие открыто обвиняли Нерона, сделавшего монеты более легкими.

Дабы умиротворить легионеров, император даровал им разные льготы, подобно тому, как он поступил когда-то с преторианцами, которые стали получать хлеб бесплатно. Однако повысить жалованье на одну пятую часть он, конечно же, не мог, потому что это легло бы тяжким бременем на государственную казну.

И тогда Нерон предпринял кое-что такое, до чего, пожалуй, никто другой попросту бы не додумался. Я не осудил его в те дни, как не осуждаю и сейчас, потому что он заботился не столько о своем благе, сколько о благе Рима, однако же не могу не назвать его поступок бесстыдством. Содержащие медь серебряные императорские монеты обменивались на новые полновесные в соотношении десять к восьми, так что при обмене за пять старых тусклых дисков давали только четыре новых.

Сам я при этом ничего не потерял, но бедняки стали еще беднее и проклинали Нерона ничуть не меньше, чем в дни начала денежной реформы. В общем, народной любви все это ему не прибавило, хотя легионеры вроде бы остались довольны, несмотря на то, что их жалованье, если считать в чистом серебре, даже несколько уменьшилось и выплачивалось от случая к случаю.

Нерон так и не научился разбираться в финансовых вопросах и всю жизнь с удовольствием прислушивался к своим лукавым советникам.

Он лишь умел печально покачивать головой, внимая рассказам об опустевшей в очередной раз казне, но собственных предложений о том, как поправить дело, никогда не имел. В последние же годы его правления занятия пением отнимали у него так много времени, что он едва успевал просмотреть налоговые провинциальные ведомости, чтобы отыскать там зажиточных людей, имущество которых можно было бы конфисковать в качестве штрафа за недоносительство о заговоре Пизона.

Впрочем, собственность отнимали не только за это. Кто-то выглядел подозрительно грустным в то время, когда наказывали бунтовщиков, кто-то не поздравил Нерона с днем рождения, а кто-то так и вообще совершил тягчайшее преступление — непочтительно отозвался о его голосе. Ни один богач не мог чувствовать себя в безопасности. Любой рисковал вызвать высочайшую немилость, задремав на спектакле или хотя бы неосторожно зевнув; некоторым становилось дурно, а несколько женщин даже разрешилось от бремени прямо в цирке, однако император был неумолим: только самая серьезная болезнь избавляла от необходимости присутствовать на его выступлениях.

Предстоящая война с Парфией требовала от властей все более увеличивать налог с оборота (который тем не менее с трудом покрывал расходы на предметы роскоши), и в результате большинство товаров продавалось из-под прилавка. Чтобы не допускать этого, солдаты частенько обыскивали торговые кварталы, и провинившимся грозил либо денежный штраф, либо конфискация товара.

Мой бывший тесть Флавий Сабиний стыдился проводить подобные обыски, но нес за них ответственность как городской префект; опасаясь за свой авторитет, он стал предупреждать лавочников о времени очередной проверки, и его состояние многократно возросло всего за несколько недель.

Немало денег принесло Нерону и тщеславие Статилии Мессалины. Зная, что более всего ей идут аметистовый и пурпурный цвета, она уговорила императора запретить продажу этих красок, чтобы единственной из женщин носить подобные одеяния. Разумеется, с тех пор любая уважающая себя римлянка считала невозможным появиться в обществе преданных друзей без пояса, накидки или головной повязки запрещенных цветов.

Понятно, что торговля аметистовыми и пурпурными красителями и тканями приобрела такой размах, что негоцианты перестали возражать против штрафов и конфискаций — конечно, не очень частых.

Сам Нерон вовсе не стремился воевать с парфянами, однако эта война была бы полезна Риму, который давно уже мечтал проложить торговые пути на Восток.

Мне лично большая война казалась страшной и даже таящей в себе угрозу для нашей страны, но все же я не мог не радоваться ей, ибо мои антиохийские вольноотпущенники богатели на глазах и умоляли меня в письмах поддержать тех членов сенатского комитета по восточным делам, кто выступал за нападение на Парфию. Я-то, конечно, мечтал, чтобы неизбежное покорение парфян произошло после моей смерти, однако надо признать, что момент для начала кампании был самый что ни на есть подходящий.

Нерон согласился на войну только тогда, когда ему намекнули, что он вообще не обязан сражаться, ибо для этого у него есть опытный и искусный Корбулон; триумфатором же сенат непременно объявит самого императора.

Правда, мне кажется, что Нерона привлек не столько триумф, сколько возможность спеть перед его новыми подданными в Экбатане[110]: огорченные поражением, они якобы непременно воспрянут духом, едва заслышав сильный красивый голос повелителя.

Ни один из советников не счел нужным пояснить Нерону, что парфяне не очень любят музыку и ни за что не станут рукоплескать императору-певцу и кифареду. Куда больше эти люди ценят умение стрелять из лука и хорошо держаться в седле, и судьба знаменитого Красса[111] служит тому подтверждением. Юлий Цезарь отправил его завоевывать Парфию, и бедняге залили в рот расплавленное золото, причем убийцы говорили: «Ешь, ешь досыта, чужеземец!» Извлеки из этого урок, сын мой, и держись подальше от Парфии.

Надеюсь, мне не нужно в подробностях рассказывать тебе историю Парфянского царства и правящей там династии Аршакидов? Замечу одно: дворцовые перевороты, братоубийство и восточные коварство и жестокость — вещи для тех краев совершенно обычные.

Разумеется, многие римские императоры тоже умирали не своей смертью, но их убивали из лучших побуждений, ради любви к отечеству. Взять хоть того же Юлия Цезаря, который, кстати, не погиб бы, если бы поверил предзнаменованиям и внял бы советам осторожных людей. Что касается Августа и Тиберия, то нет никаких прямых доказательств того, что первый был отравлен Ливией, а второй задушен Гаем Калигулой. Агриппина же, которая, безусловно, отравила Клавдия, сделала это тихо, не привлекая к себе излишнего внимания. То есть я хочу сказать, что все возникшие сложности разрешались в своем кругу, что называется «по-семейному».

Парфянские цари правили уже три столетия и считали себя прямыми наследниками персидских владык. Они весьма гордились своими многочисленными преступлениями и мнили, что их вероломство навсегда останется непревзойденным. Я не собираюсь упоминать тут об их бессчетных жертвах, скажу лишь, что со временем Вологезу[112] удалось-таки укрепить свою мощь и стать хитрым и коварным противником Рима.

Стремясь усмирить Армению, он провозгласил ее царем своего брата Тиридата. В целой череде войн Армения была трижды покорена Корбулоном и трижды отбита у него. Во время армянской кампании два наших легиона повели себя так трусливо, что Корбулон приказал казнить каждого десятого солдата, и только после этого его ярость прошла и он сумел овладеть собой. Понадобились годы, чтобы труды Корбулона начали приносить плоды и изнеженные сирийские легионы стали по-настоящему боеспособными.

…Наконец Вологезу пришлось уступить и отдать Армению под руку Рима. Тиридат торжественно сложил свою тиару к ногам Нероновой статуи, которая для этой цели была установлена на широкую скамью, и дал клятву самолично прибыть в Рим и повторить там этот обряд, с тем, чтобы император вернул ему венец армянского царя.

В Риме он, однако, не появился довольно долго и отвечал уклончиво тем, кто напоминал ему о данном обещании. Например, он уверял, будто его вера запрещает ему морские путешествия. Когда же ему предложили воспользоваться путем по суше, он принялся жаловаться на нищету. Ясно было, что Тиридат пытается сделать все возможное, чтобы избежать союза с нами.

Нерон пообещал ему возместить все дорожные издержки, однако царь продолжал тянуть. Было точно известно, что его окружали родовитые армяне, мечтавшие о возрождении своей страны; как они остались в живых, было непонятно, ибо римляне беспощадно расправлялись со всеми знатными жителями Армении.

Мы, члены сенатского комитета по восточным делам, считали, что с Тиридатом нужно срочно что-то решать. Его уловки раздражали нас, а поведение казалось вызывающим. Мы отлично знали, что парфяне беспрестанно подстрекали всех противников Рима на окраинах империи к восстаниям и подкупали вождей германских племен, чтобы германцы нападали на легионеров и наши легионы не могли бы отправиться в Парфию. В Британии тоже повсюду были их соглядатаи, так что нам приходилось держать там целых четыре легиона. Вологез использовал даже странствующих иудейских торговцев, которые хорошо знали местные языки и отлично разбирались в изменившихся обстоятельствах.

К счастью, я своевременно узнавал обо всем, что касалось Британии, от старого Пьетро из страны иценов. Он очень пригодился мне, когда я добивался наследства Юкунда. Пьетро жил теперь в основанном мною в память о Лугунде городе и пользовался

там уважением как старейшина; старейшиной сделал его я в благодарность за оказанные мне услуги. Кстати, место для нового города было выбрано необычайно удачно, и скоро он стал столицей страны иценов. Пьетро помог мне наладить отношения с друидами, так что с некоторых пор для меня в Британии секретов не было.

Друиды отговаривали местных царей и племенных вождей от восстаний против наших легионов, потому что множество предзнаменований указывало на то, что власть Рима над Британией и так весьма недолговечна. Я же, если мне это выгодно, не суеверен. Меня занимало лишь одно: чтобы деньги, вложенные мною в эти края, работали и приносили доход.

Именно благодаря сношениям с друидами я узнал о появлении на острове нескольких подозрительных иудейских торговцев. По моему совету прокуратор велел двоих из них распять, а остальных отдал друидам; последние же, усадив иудеев в ивовые корзины, принесли их в жертву своим кровожадным богам. Жрецы сделали это с радостью — уж слишком неуважительно отзывались пришельцы о местных верованиях. Результатом моих усилий стала возможность перевести из Британии на Восток один наш легион. Прочие пришлось оставить там, где они были.

Постепенно Риму удалось стянуть к границам Парфии целых десять легионов. Я их тут не перечисляю, потому что они частенько меняли и порядковые номера, и даже орлов, чтобы ввести противника в заблуждение. Однако надо признать, что Вологез был прекрасно осведомлен о замыслах Рима и знал о задаче, поставленной перед войсками сенатом и народом: использовать в качестве повода для начала войны сражение у Евфрата.

На тайном заседании нашего комитета по восточным делам мы оказали Корбулону большую честь, доверив, так сказать, метнуть через реку копье, то есть первым напасть на парфян.

Нерон давно уже собирался отправиться в Грецию. Сейчас это путешествие было бы весьма своевременным и послужило бы прекрасным прикрытием для готовящейся войны. Парфяне ничуть не сомневались в том, что император попытает счастья в состязании греческих певцов и возьмет с собой в дорогу оба своих легиона; охранять же столицу, пока цезарь находится в отлучке, будут преторианцы.

Тигеллин клятвенно уверял, что сумеет держать в узде всех врагов Нерона, но при этом сожалел, что остается в Риме и, значит, не увидит замечательного выступления повелителя. Среди тех, кто сопровождал императора в его поездке, было немало трусов, вовсе не желавших участвовать в парфянской кампании; то есть отличиться они хотели, но надеялись сделать это во время путешествия в Элладу.

Как раз в те дни пришло известие о восстании иудеев в Иерусалиме и Галилее. В отличие от взбудораженных этим парфян, мы поначалу не придали новости никакого значения, ибо бунты там случались очень и очень нередко, и тогдашний прокуратор Гессий Флор всегда беспощадно расправлялся с зачинщиками беспорядков и мятежей. Царь Агриппа, однако, был встревожен, и комитет по восточным делам согласился послать в Иудею один сирийский легион, чтобы подавить восстание в зародыше. Правда, этому легиону не хватало закаленных в битвах воинов, и он никак не мог снискать себе славу, но мы полагали, что с вооруженными дубинками и пращами иудеями солдаты все же справятся.

Наконец долгожданное путешествие Нерона в Грецию началось. Он приказал проводить певческие состязания таким образом, чтобы ему удалось выступать как можно чаще.

Насколько мне известно, поездка императора нарушила планы многих и многих греков; в частности, были перенесены на более ранний срок Истмийские игры[113]. Впрочем, если бы в Греции перешли на римское летосчисление, то многих трудностей можно было бы избежать. И зачем только этим чудакам понадобилось вести счет годам от первой Олимпиады? Дата основания Рима — что может быть удобнее?

Накануне отъезда Нерон объявил Статилии Мессалине, что та остается дома, ибо он не хочет для нее лишних треволнений. Истинная же причина заключалась в том, что Нерон повстречал кое-кого, кто напомнил ему любимую жену Поппею. К сожалению, этот «кто-то» был мужчиной, вернее — необычайно красивым юношей по имени Спор.

Спор говорил, будто давно уже чувствует себя скорее девушкой, чем юношей, и потому Нерон решился поправить ошибку природы, и дал ему одно снадобье, полученное от некоего александрийского лекаря. Оно препятствовало росту бороды и усов, делало грудь подобной женской и вообще могло чуть ли не превратить Аполлона в Афродиту.

История эта вызвала много кривотолков и всеобщее неодобрение, и потому я только добавлю, что Нерон женился-таки на Споре. Произошло это в Коринфе, причем все свадебные обряды были соблюдены до мелочей. Впоследствии Нерон обращался с этим созданием как с женой, хотя и уверял, что вручение Спору приданого и брачное покрывало на голове у последнего ровным счетом ничего не значили. «Это только шутка, — заявлял Нерон. — Равный богам может позволить себе поразвлечься». Однако римляне были очень недовольны выходкой императора, и некоторые даже не считали нужным скрывать от него свои мысли.

Однажды Нерон спросил известного сенатора-стоика, что он думает о Споре, и тот сердито и бесстрашно ответил: «Хорошо было бы всем нам жить, если бы у твоего отца Домиция была такая жена». Император, выслушав старика, лишь рассмеялся. Я думаю, он действительно относился к этой истории несерьезно.

О победах, одержанных Нероном в музыкальных состязаниях, написано достаточно. Он привез в Рим не менее тысячи венков. Не повезло ему лишь в гонках на колесницах: у поворотного столба столкнулись сразу десять повозок, и император едва успел обрезать поводья[114], обмотанные вокруг его тела.

Он заработал тогда два страшных шрама… Судьи, учитывая проявленные им смелость и находчивость, наградили его венком победителя, но Нерон отказался от награды, объяснив, что не сможет больше участвовать в этих соревнованиях, и удовольствовался венком искуснейшего из певцов.

Во время Истмийских игр Нерон вообще вел себя честно и благородно. Он очень опасался не понравиться чем-нибудь своим соперникам-певцам, которые вполне могли бы выставить его на посмешище. Сам-то он имел обыкновение грубо обрывать пение других и потешаться над игрой кифаредов — особенно тех из них, кто преуспел в своем искусстве. Короче говоря, он заслужил эту победу и даже буквально выстрадал ее, ибо несколько дней кряду у него мучительно болел зуб. В конце концов он велел вырвать его, но лекарь так волновался, что щипцы сорвались, и корень остался в десне. Его пришлось извлекать по частям, и Нерон мужественно терпел все эти муки. Правда, перед началом операции он выпил довольно много болеутоляющей микстуры и почти опьянел от нее. Только такой близкий друг императора, как я, может судить о том, насколько мешали ему выступать страх перед соперниками и огромная опухоль на месте вырванного зуба.

Доказательством честности Нерона я считаю и его отказ открывать Элевсинские мистерии. Их, как ты знаешь, проводят в честь Деметры, а у Нерона была репутация матереубийцы. Данное обстоятельство позволило многим позже заявить, будто император опасался мести богини, но это лишь чистой воды домыслы.

Нерон полагал себя богоравным и потому, конечно же, не боялся небожителей. Из скромности он, однако, не соглашался на предложения сената принимать почести, приличествующие только бессмертным.

После недолгих раздумий я решил, что тоже не буду участвовать в мистериях, и под большим секретом объяснил жрецам, что косвенным образом виноват в смерти собственного сына. Так мне удалось не обидеть жрецов и одновременно выказать Нерону свою дружбу — мол, я поступил так из-за него. Он оценил мой поступок по достоинству, и это мне вскоре пригодилось.

На самом деле я просто хотел избежать ненужных неприятностей, которые непременно были бы у нас с Клавдией, согласись я стать одним из посвященных. Но как же завидовал я другим сенаторам — тем, кто приобщился к божественной тайне и по праву гордился этим.

А потом случилось невероятное. Сирийский легион покрыл себя позором, бежав от иудейских повстанцев. Он был рассеян и уничтожен — весь, до последнего человека. Захваченного орла легиона иудеи выставили в своем храме — как дар своему богу. Когда-нибудь я назову тебе номер несчастного легиона, но пока цензоры вообще запрещают упоминать в римских анналах об этом досадном происшествии. Вот почему историки молчат о восстании иудеев, хотя Веспасиан и его сын Тит позже ничуть не стыдились своих побед и даже были удостоены триумфа. Честно говоря, я подозреваю, что погибший легион вычеркнули из списков воинских частей — как если бы его вовсе никогда не существовало.

Я признаю, что мне понадобилось все мое мужество, когда Нерон позвал меня к себе и потребовал объяснений как от главы сенатского комитета по восточным делам. Он обвинял нас в том, что мы, члены комитета, плохо справляемся со своими обязанностями, если не смогли предупредить его о готовящемся мятеже. Где иудеи взяли оружие? Как им удалось обучить своих воинов, сумевших погубить опытных римских легионеров?

Поначалу я лепетал, как младенец, но потом голос мой окреп, а тон стал уверенным. Я указал на известную всем хитрость парфян и рискнул назвать ту баснословную сумму, которую пришлось израсходовать Вологезу, чтобы снабдить иудеев оружием, — зачастую оно, кстати, раздавалось бунтовщикам бесплатно. Сделать это было несложно. Путь поставщиков лежал через пустыню, где почти отсутствовали наши пограничные посты. Кроме того, я особо подчеркнул преданность иудейских смутьянов своему делу и отсутствие в их рядах наших соглядатаев. Прежние прокураторы, заявил я, неверно вели себя с населением, зачастую не обращая внимания на распри между различными иудейскими сектами. А ведь из этого можно было извлечь немало пользы для Рима. Я осмелился даже предположить, что случившееся в Иудее может повториться и в иных местах империи, где на первый взгляд все обстоит благополучно.

Я сказал: «Поразительно, что постоянно ссорящиеся друг с другом иудеи сумели объединить свои силы. Уверен, что произошло это при попустительстве Корбулона. Разумеется, он не предатель и не пошел на прямой сговор с восставшими, но он считается великим полководцем, ибо в свое время покорил Армению, а великие полководцы обязаны иметь зоркие глаза и чуткие уши. Он должен был наблюдать за порядком на всех вверенных ему землях и постараться не допустить восстания. Иудея очень важна для нас, потому что граничит с Парфией, но, очевидно, Корбулон слишком увлекся северными приморскими делами и пренебрег страной евреев. Он потерял представление о целом, занявшись частностями, а это непростительно для знаменитого военачальника».

То же я повторил на заседании сената, посвященном событиям в Иудее. Я никогда не любил Корбулона и так и не смог сблизиться с ним. Кроме того, личные отношения должны быть забыты, если речь идет о безопасности государства. Этот принцип помнил каждый сенатор, и иногда мы даже ему следовали. Короче говоря, у нас не было причин щадить Корбулона.

В глубине души я считал, что войну против Парфии следовало отложить и заняться прежде всего восстанием в Иерусалиме, тем более что три легиона уже прибыли на место, а с ними и осадные машины, способные разрушить любые стены. Восстание иудеев в Иерусалиме мы могли подавить немедленно. Более опасным, по моему мнению, было то, что еврейские общины, которые существовали во всех городах империи, а также тридцать тысяч иудеев, проживающих в Риме, молчали, словно воды в рот набрали — будто ничего не происходило ни в Иудее, ни в самом Иерусалиме.

Волнение Нерона постепенно улеглось, и я поспешил заверить его, что римские иудеи из синагоги Юлия Цезаря не имеют к восстанию никакого отношения. Я заявил это с полной ответственностью, хотя и понимал, что они давали какие-то деньги на Иерусалимский храм, а значит, косвенно поддерживали мятежников.

— Но, — сказал я, — Помпея по своей наивности тоже некогда послала дары храму в Иерусалиме. Она просто не ведала, что творила. И она не питала злобы к иудеям.

После того, как я замолчал, никто уже не осмелился попросить слова. Нерон размышлял, морща лоб и кусая губы. Потом он попрощался с нами, нетерпеливо взмахнув рукой. Я понял, что убедил его лишь частично и что наказания за наши упущения нам не избежать.

Нерон, не советуясь с сенатом, решил поменять главнокомандующего, подыскав человека, которому было бы под силу подавить иерусалимский мятеж. И еще он приказал Корбулону спешно прибыть в Грецию и рассказать без утайки, что именно происходит в Иудее.

Парфянский поход был отложен на неопределенное время; чтобы увериться в правильности такого шага, Нерон впервые после долгого перерыва обратился к богам с просьбой о предзнаменовании.

На очередном заседании сенаторы в напряженном молчании выслушали слова императора и молча же разошлись. На сердце у всех было тревожно.

Я и еще несколько человек отправились обедать в одну из принадлежащих мне гостиниц. Еду нам приготовили двое лучших моих поваров, но она нам не понравилась, показавшись безвкусной.

Мы говорили о мятеже, но думали, мешая воду с вином, о собственных судьбах. Один из сенаторов так резко и предвзято отозвался об иудеях, что я не смог смолчать и выступил в их защиту. Моя речь, суть которой сводилась к тому, что евреи вовсе не столь плохи, как о них принято думать, — они просто борются за свободу и не хотят терпеть над собой такого жестокого грабителя, как Гессий Флор, вызвала у слушателей изумление и раздражение. Моим сотрапезникам выпитое уже ударило в голову, поэтому они не ограничились ухмылками и гримасами, выражающими неодобрение, но принялись оскорблять меня, говоря: «Правы те, кто презирает тебя. Ты, кажется, и впрямь Обрезанный!»

Вот видишь, сын мой, как оно вышло. Я не хотел упоминать в этих записях о своем позорном прозвище, однако благодаря сатирическим куплетам твоих бородатых друзей оно нынче у всех на устах. Нет, я не упрекаю тебя за то, что ты, навещая меня последний раз, попросил своих приятелей дать мне эти стихи. Теперь я по крайней мере знаю не только то, что думают обо мне люди, но и то, что думаешь о своем отце ты. Однако мне известно, что в наши дни поэты часто используют в своих произведениях всякие пошлые и грубые слова. И их можно понять. Таким образом они выражают протест против цветистых речевых оборотов, столь любимых во времена Сенеки. Но бороды свои они, между прочим, переняли у Тита, который ввел моду на них, когда вернулся в Рим из Иерусалима. Итак, ничто в мире не могло бы уже спасти Корбулона. Он получил приказ покончить жизнь самоубийством, едва ступив на берег после утомительного путешествия. Нерон передумал и не стал ждать его отчета об иудейских делах. «Имей я счастье жить при другом императоре, Рим покорил бы весь мир!» — выспренно воскликнул Корбулон, прежде чем бросился грудью на собственный меч. По его приказу тело его предали морской пучине: он боялся, что враги надругаются над ним мертвым.

Я все же полагаю, что Корбулон не был выдающимся полководцем. Слишком уж он слушался чужих приказов, не желая внимать призывам Фортуны, сулившей ему истинное величие.

У Нерона хватило здравого смысла отказаться от выступления перед парфянской публикой. Он был искусным актером и якобы ненароком споткнулся во время жертвоприношения, так что римляне собственными глазами увидели, что боги не хотят пока войны с Парфией. Поход этот мог бы и вовсе не состояться, ибо Веспасиан, хорошенько поосмотревшись на новом месте, потребовал для осады Иерусалима целых четыре легиона.

Неисповедимы пути Провидения, как имеет обыкновение сварливо приговаривать твоя мать, когда мне в очередной раз удается какое-нибудь задуманное дело. Нерон, видишь ли, поручил ведение войны с иудеями моему прежнему командиру Флавию Веспасиану, хотя последний и упирался, доказывая, что устал воевать и что его вполне устраивает нынешняя спокойная жизнь (за храбрость и верную службу Риму Веспасиан удостоился сразу двух жреческих санов).

Однако Нерон по обыкновению настоял на своем и отправил немолодого уже полководца под иерусалимские стены с наказом побыстрее победить бунтовщиков. Впрочем, я бы на месте Веспасиана только обрадовался такому назначению: ведь он довольно долго был в немилости, потому что осмелился как-то задремать во время Неронова пения. Вдобавок он имел неплохой музыкальный слух и голос, что, разумеется, было неприятно императору. Если бы Иерусалим пал, Веспасиан бы разбогател и мог бы больше не торговать мулами и не жаловаться всем и каждому на ужасающую бедность.

И все же выбор Нерона казался мне странным. Веспасиан был груб и неотесан и совершенно не обращал внимания на мнение о нем окружающих. Да и чего можно было ожидать от человека столь незнатного происхождения? Даже рабы в Золотом доме обращались с ним непочтительно. А его представление о вежливости? В благодарность за приглашение на день рождения Нерона он подарил Поппее, а позднее Статилии Мессалине по паре своих дурацких мулов!

Веспасиан совершенно не знал Иудеи, так что никому даже в голову не приходило предложить его в наш комитет или поручить какое-нибудь серьезное дело, связанное с Востоком. А в Иерусалиме его охотно заменил бы Осторий, который в свое время отличился в Британии, куда был послан Клавдием. Но, к сожалению, он проявил излишнее рвение, добиваясь у императора назначения в страну иудеев, и Нерон начал подозревать его в дурных намерениях и на всякий случай велел обезглавить.

Спустя несколько дней Нерон и сам стал сомневаться в правильности своего решения и отправил в Иудею еще и сына Веспасиана Тита. Некогда этот последний, будучи совсем мальчишкой, выказал в Британии чудеса храбрости и поддержал отца в трудную минуту, налетев со своими всадниками на отряд бриттов. Нерон надеялся, что пылкий Тит не даст Веспасиану долго сомневаться, колебаться и прикидывать различные варианты наступления. Иерусалим нужно было взять как можно быстрее, но при этом с наименьшими потерями с нашей стороны. Император был наслышан о крепких стенах этого города и опасался ненужного безрассудства легионеров и их командиров.

В Коринфе я отыскал Веспасиана и предложил ему остановиться в великолепном новом доме моего вольноотпущенника Геракса. Полководец с радостью согласился. Впрочем, он был благодарен мне не только за это: я оказался единственным человеком высокого положения из участвующих в походе, кто был вежлив и приветлив с усталым и издерганным всякими неурядицами, Веспасианом. Я забывал о присущих мне предрассудках, когда дело касалось моих друзей, а этот человек давно нравился мне.

Годы, проведенные в Британии, я вспоминал и вспоминаю с удовольствием. Командир он был строгий и даже придирчивый, однако его грубоватое радушие с лихвой искупало замечания, отпускаемые им во время смотров. Кстати, нелишне тут еще раз сказать, что, участвуя в раскрытии заговора Пизона, я изо всех сил старался предотвратить смерть Флавия Сцевина и очень переживал, когда мне это не удалось. К счастью, Веспасиан принадлежал к боковой ветви рода Флавиев, и на него не пало и тени подозрения.

Он всегда был очень беден и с трудом сводил концы с концами, так что цензоры несколько раз предупреждали его о том, что вот-вот вычеркнут его имя из списка сенаторов. Я даже собирался передать ему свое собственное поместье, но тут случилась история с заговором, и я счел неосторожным привлекать к Веспасиану излишнее внимание.

Все это я говорю для того, чтобы ты понял, какое большое значение я придавал дружбе с этим человеком и как высоко он ценил мое доброе к нему отношение, особенно если учесть, что многие откровенно презирали его, а наглые рабы Нерона даже плевали ему под ноги, хотя он был сенатором и избирался консулом.

В общем, никаких корыстных целей я, дружа с ним, не преследовал, однако в это теперь мало кто верит, ибо меня считают человеком, который и шагу не ступит без выгоды для себя. Именно таким предстаю я в стихотворениях твоих бородатых друзей.

В доме Геракса у менябыло достаточно возможностей убедиться, что «некоторые люди подобны неотшлифованным алмазам — шершавая корка скрывает их истинный блеск». Кажется, так, Юлий, недавно написал твой юный бородатый друг Децим Ювенал[115], чтобы польстить императору Веспасиану? Я очень хорошо знаю такой тип людей, а Дециму было просто необходимо завоевать расположение императора, ибо невоздержанный язык молодого поэта и оскорбительные стихи уже давно вызывали всеобщее раздражение. Но он был твоим другом, и я на него не сердился, понимая, что ты, как, впрочем, все молодые люди, не можешь оставаться равнодушным к его острому слову. Однако не забывай, что ты на четыре года моложе этого немытого бездельника.

А вот в том, что непристойные стихи Ювенала долго не проживут, я был совершенно уверен. В жизни мне приходилось видеть многих талантливых людей, чье дарование вспыхивало неожиданно и ярко, словно новая звезда на небосклоне, но столь же быстро и гасло, наподобие звезды падающей, от которой не остается и следа. Дурацкое пристрастие к вину, непристойные разговоры, поразительная способность поставить все с ног на голову и бесконечное бормотание египетских заклинаний потушило в твоем друге Ювенале последнюю искру той, возможно, истинной поэзии, которая когда-то в нем тлела.

Я говорю об этом не потому, что обиделся, когда ты показал мне стихи, которые пишет этот презренный молодой человек, сочиняя на меня сатиры и высмеивая всех и вся, но потому, что не могу с чистой совестью поддержать его усилий, публикуя и распространяя эти стихи. Не такой уж я безумец. К тому же я серьезно беспокоюсь о тебе, сын мой.

В Коринфе я смог возобновить свою давнюю дружбу с Веспасианом, более того, добился столь высокого его доверия, что перед тем, как отправиться в Египет, чтобы возглавить находящиеся там два легиона, он попросил меня ознакомить его с состоянием дел на Востоке, рассказать о моих связях с евреями, а в конце концов предложил вместе с ним пойти в Иудею. Я вежливо, но решительно отказался, объясняя, что мое присутствие под стенами Иерусалима лишь навредит добрым отношениям с иудеями, ибо Веспасиан отправляется туда усмирять восставших, а не вести обычные военные действия против варваров.

Когда Веспасиан двинулся в поход, Нерон, пытаясь сохранить в тайне свои намерения, приказал преторианцам возобновить работы по строительству Истмийского канала[116] в окрестностях Коринфа. Копать канал начали давно, но плохие предзнаменования заставили цезаря прекратить работы. Говорили, что, вырытые днем, участки канала ночью заполнялись кровью, и в темноте раздавались жуткие крики и стоны, да столь громкие, что доносились до города, приводя коринфян в ужас. Мне же из весьма надежных источников было доподлинно известно, что все эти «слухи» и «предзнаменования» — никакие не сплетни, а самая настоящая правда.

А дело было вот в чем.

В свое время Геракс сумел войти в долю по строительству — и впоследствии стать одним из владельцев — дорог, по которым волоком перетаскивали суда. Разумеется, не могло быть сомнений в том, что все, кто вложил значительные суммы в строительство волока и приобретение здоровых и сильных рабов, способных тащить суда, восприняли план сооружения канала без особого энтузиазма.

Геракс имел доступ к большому количеству свежей крови, ибо владел скотобойней и держал несколько мясных лавок. Он снабжал мясом правоверных иудеев и потому должен был соблюдать древний еврейский закон, который предписывал забивать скот особым образом — перерезая горло животного и выпуская из него всю кровь. В погребах Геракса, охлаждаемых проточной родниковой водой, хранились бочонки с кровью, которую обычно использовали для приготовления кровяных оладей — сытной пищи для невольников, работающих на медеплавильне моего вольноотпущенника. Но однажды деловые партнеры предложили Гераксу хорошую цену за многодневный запас крови и приобрели у него несколько десятков бочонков, ночью же вся кровь оказалась в канавах, подготовленных для прокладки канала. Устроить спектакль со стонами и криками не так уж и сложно, поверь мне, Юлий, ибо мне приходилось использовать этот прием, дабы дом Туллии стал опять моей законной собственностью. Я, кажется, недавно поведал тебе об этом.

У меня не было причин поддерживать сооружение канала, и я, разумеется, ни словом не обмолвился Нерону о том, что видел и слышал в доме Геракса. Преторианцы же, которые никогда особо не любили утруждать себя, вдруг прекратили работы, ссылаясь на дурные предзнаменования. И тогда на строительстве канала появился Нерон. Он торжественно прибыл в окружении своей свиты, подошел к канаве и на глазах у воинов и любопытных коринфян собственноручно выкопал первую за день яму.

Подняв на императорское плечо корзину с землей, Нерон направился к тому месту, где должен был быть берег канала.

Утром в выкопанной Нероном яме крови не обнаружили, да и жуткие стоны тоже прекратились, и потому преторианцам ничего другого не осталось, как приняться за работу. Жезлы и плети центурионов помогали солдатам преодолевать нерадивость, и командирам не пришлось самим браться за лопаты. Однако эти усердные действия центурионов вызвали лишь недовольство преторианцев. Обычно недовольные Тигеллином, наказывавшим своих подчиненных изнурительными упражнениями на площади парадов, на этот раз воины посчитали своим обидчиком Нерона, воспринимая его приказ о сооружении канала оскорбительным для преторианской гвардии. Они явно предпочитали потеть, совершенствуясь в военном искусстве, чем махать лопатой.

Внимательно изучив обстановку в городе и настроения в лагере преторианцев, я посоветовал Гераксу прекратить продажу крови, дабы она больше не попадала в ямы и канавы на стройке. Настоящую причину моего решения я, разумеется, ему не назвал, просто заверил, что так будет лучше для всех, в том числе и для его деловых друзей, а что касается финансовых потерь, то таковы иногда бывают неизбежны. Нерона же следует опасаться.

Геракс последовал моему совету, и не только из уважения ко мне, но прежде всего потому, что Нерон приказал по ночам выставлять у канала стражу, дабы посторонние не мешали строительству. Император спешил с сооружением канала.

Для меня же исключительно важной была возможность через Геракса поддерживать связи с евреями в Коринфе. После того, как я получил известие о поражении легиона в Иудее, я немедленно предупредил об этом евреев-христиан и попросил их вести себя благоразумно, дабы не навлечь на себя гнев Нерона, ибо цезарь уже разослал во все провинции приказы задерживать, заключать в тюрьмы и казнить как врагов человечества и государственных преступников всех еврейских проповедников в случае малейших беспорядков.

Не следовало также ожидать, что римские власти смогут понять разницу между небесным и земным царствами, между Христом и остальными мессиями, о пришествии которых заявляли многочисленные новоявленные ясновидцы и пророки. Римляне воспринимали проповедническую деятельность евреев-христиан, как деятельность, направленную против государства. В Риме обстановка с каждым днем накалялась. Дошло до того, что летом, после целого ряда судебных разбирательств, над христианами учинили расправу за то, что они провозгласили Нерона Антихристом, появление которого было в свое время предсказано Иисусом из Назарета.

Нерон на самом деле не имел ничего против такого прозвища и даже говорил, что христиане, по-видимому, считают его богом, равным их Христу, раз наградили его таким прекрасным именем.

В действительности же христиане отвергали любую политику и избегали политической деятельности, все свои помыслы и надежды возлагая на невидимое царство, которое, насколько я могу судить, не представляло для государства никакой опасности.

После казни христианских предводителей, каждый из которых считал, что только его вера является истинной, многочисленные христианские общины, раздираемые внутренними распрями, постепенно теряли своих приверженцев. Вскоре вместе с ними исчезнет и их вера. Я глубоко убежден в этом, несмотря на то, что твоя мать утверждает обратное. Женщины никогда не обладали политическим чутьем.

Я часто до хрипоты выступал в защиту как обрезанных, так и необрезанных христиан, пытаясь доказать их политическую несостоятельность, более того — их безразличие к политике. Однако объяснить такое римлянину, которого с детства обучали законам и готовили к политической карьере, было невозможно. Он просто качал головой и рассматривал всех христиан как врагов государства.

К моему великому сожалению, я не смог спасти Павла. Неугомонный старик нигде долго не задерживался, странствуя из страны в страну и навещая своих единоверцев, дабы еще раз донести до них слово божие. Последнее известие о нем я получил от моего вольноотпущенника, который поставлял мне оливковое масло из Эмпория[117] в окрестностях одного из процветающих портовых городов на северном побережье Иберии. Павла изгнали оттуда правоверные иудеи, но, к счастью, старик не сильно пострадал.

В Иберии, как и в других странах, он проповедовал в прибрежных городах, основанных в давние времена греками, где население все еще говорило по-гречески, хотя законы и указы были на латинском выгравированы на медных табличках. Вдоль всего побережья Иберии находилось множество довольно больших поселений и городов, и Павел путешествовал из одного в другой. Поставщик масла сообщил мне, что старик отплыл на парусном судне на юг, намереваясь достичь западной Иберии. Его неугомонность с годами нисколько не уменьшилась.

Итак, он сам был виноват в том, что вовремя не получил моего предупреждения. Его арестовали и посадили в тюрьму в Трое в азиатской Бифии так неожиданно, что он не успел прихватить с собой ни свои бумаги, ни книги, позабыл даже о своем изношенном плаще. Думаю, что Павел посетил Азию, чтобы подбодрить своих единоверцев, которых, как он и опасался, сбивали с пути истинного бродячие проповедники. Многих из них он с горечью называл лжепророками — даже тех, кто, как и он, пытался говорить от имени Христа, — ибо ни один из них в сравнении с Павлом не мог вызвать у слушателей более полного ощущения причастности к божественным таинствам.

Когда в Риме узнали об аресте Павла, его приверженцы немедленно выдали властям тайное убежище Кифы, считая, что этим они помогут своему учителю.

Кифа успел получить мое предупреждение и покинул Рим, направляясь в Путеолы, однако неожиданно повернул назад, не дойдя даже до четвертого вехового камня на Аппиевой дороге. Объясняя причину своего поведения, Кифа сообщил, что перед ним во всем своем величии явился Иисус из Назарета, и он, Кифа, сразу же вспомнил и узнал его.

— Куда идешь ты? — спросил его Иисус.

И Кифа ответил, что бежит из Рима, дабы уйти от преследований.

Тогда Иисус сказал ему:

— В таком случае мне самому придется войти в Рим, дабы быть вторично распятым.

Кифа устыдился трусости своей и покорно повернул обратно, несказанно обрадовавшись тому, что еще раз увидел учителя своего. Кифа был первым из учеников Иисуса из Назарета, который в далекие годы их совместных странствий признал в нем Сына Божьего. И вовсе не за физическую силу и большой ум полюбил его Иисус больше других учеников своих, как до сих пор считают многие, а за доброту и простоту душевную.

Я рассказываю тебе, сын мой, только то, что слышал сам, но в то же время в городе ходили и другие слухи и сплетни. Однако самым главным являлось то, что Кифе в самом деле было некое видение на Аппиевой дороге, и именно это событие в конце концов примирило его с Павлом, что и случилось перед самой их смертью.

Павел, как известно, никогда не видел Иисуса из Назарета, Кифа же, явно завидуя популярности Павла, однажды действительно сказал, что ему, Кифе, нет нужды придумывать какие-то истории про Христа, так как он знал Иисуса из Назарета и сопровождал его в странствиях. Слова эти были произнесены в то время, когда разногласия между Кифой и Павлом достигли наивысшего накала. Позднее, после того, как Кифе было видение на Аппиевой дороге, старик устыдился своих язвительных высказываний и попросил у Павла прощения.

Я очень жалел Кифу — простого рыбака, который после десяти лет проживания в Риме так и не выучил ни латынь, ни греческий язык и по-прежнему нуждался в услугах переводчика. Перевод доставлял массу неудобств, более того, довольно часто являлся причиной недопонимания и всяческих конфликтов. Слушая неумелый перевод, многие обвиняли Кифу в небрежности или неаккуратности, когда он цитировал фразу из еврейского Священного писания в подтверждение того, что Иисус из Назарета — настоящий Мессия по имени Христос, словно это было существенно для тех, кто и так верил, что он им является. Но евреи-христиане, желая показать свою ученость, спорили и обсуждали каждое слово, тоже ссылаясь при этом на свое Священное писание. Думаю, неплохо бы было со временем перевести эти священные записи на латинский язык, таким образом придавая им законченный вид и однозначное толкование, не подлежащее обсуждению. Наш язык лучше других сможет передать все тонкости оригинала. Это положило бы конец всем невыносимым спорам о значении слов, что приводит только к головной боли.

Однако пора вернуться к моему дальнейшему повествованию. Из круга наиболее близких к Иисусу из Назарета последователей мне удалось спасти некоего Иоанна. Сам я с ним никогда не встречался, но многие, знавшие его, говорили, что он мягкий и вежливый человек, сочиняющий воспоминания о Христе и ратующий за примирение между правоверными иудеями и христианами. Иоанн когда-то был близко знаком с моим отцом. Теперь его обвинили в предательстве.

К счастью, проконсулом в Азии в то время был мой друг, который по моей просьбе согласился сослать Иоанна на остров и тем самым спасти его от преследований. Я очень удивился, когда узнал о том, что он будто бы написал рассказ о нескольких грозных видениях, ибо сам Иоанн утверждал, что больше не пишет и не проповедует с тех пор, как ему разрешили вернуться в Эфес.

В поражении римских войск в Иудее Нерон обвинил членов сенатского комитета по восточным делам. В наказание император отправил нас в Рим, дабы мы следили там за порядком и за тем, чтобы евреи не подняли в городе вооруженного восстания. Он ехидно заметил, что, быть может, с этим-то мы справимся, хотя в других вопросах так и не проявили необходимых способностей. Цезарь не лишил нас должностей в комитете, ибо это мог сделать только сенат, который, дабы угодить Нерону, произвел изменения в составе комитета, однако весьма непросто оказалось найти новых людей, понимающих проблемы восточных провинций и готовых выполнять эту неблагодарную работу.

Поэтому, когда Нерон, провозгласив Ахайю свободным государством, вернул Греции независимость, я уже не был членом комитета по восточным делам. Теперь греки сами выбирали своего правителя, сами оплачивали свои военные расходы и сами копали свои каналы. Но действия эти, несмотря на бурную радость недальновидных греков, не могли оздоровить политической обстановки, что я понял еще в юности, будучи трибуном в Коринфе.

Для себя я отметил, что Нерон, ни разу не упомянув римский сенат, всем дал ясно понять, что он и только он имеет право провозглашать — а точнее говоря, — дарить независимость, кому захочет. Мы слышали собственными ушами, как перед началом строительства Истмийского канала Нерон заявил, что он надеется на то, что это великое начинание принесет благосостояние и Ахайе, и римскому народу. При этом он ни словом не упомянул сенат, хотя в официальных речах всегда следовало произносить «сенат и римский народ». Так было всегда и должно было быть и впредь. Но времена меняются…

Неудивительно, что я стал ощущать, как Орк[118] наступает мне на пятки, а Харон холодом дышит в затылок, когда я провожал евреев к месту их казни. Многие дальновидные сенаторы чувствовали то же самое, хотя так ничего и не говорили вслух. Но кому теперь можно было доверять? Поэтому, отправляясь в путешествия, каждый из нас ради собственной безопасности увозил с собой по крайней мере миллион сестерциев золотом.

Нерон не разрешил нам встречать его в Неаполе, откуда он пожелал начать свое триумфальное шествие в Рим. Это был город, где впервые цезарь публично выступил на театральной сцене. И свой нынешний триумф он хотел превратить в театрализованное триумфальное шествие, чтобы доставить народу удовольствие. Само по себе это было мудрым политическим решением, особенно учитывая военную неудачу на Востоке. Но придуманные Нероном торжества римлянам удовольствия не доставили, потому что нам пришлось разрушить часть городской стены, чтобы пропустить шествие. Раньше такой чести не удостаивался ни один победитель, даже сам Август во время своего триумфа. Нам показалось, что Нерон стал вести себя как восточный повелитель, власть которого безгранична. Рим не мог такое терпеть, несмотря на падение нравов, о чем писал немытый молодой бездельник.

Не только мы, члены совета, но и весь народ, — конечно, я имею в виду благоразумных граждан, — неодобрительно покачивали головами при виде Нерона, проезжающего на священной триумфальной колеснице Августа сквозь брешь в городской стене, а затем через весь город, в сопровождении почетной гвардии из актеров, музыкантов, певцов и танцовщиц, собранных со всего света, и следующих за ними повозок, нагруженных победными венками. Вместо битв скульптурные группы и картины на огромных раскрашенных художниками холстах представляли многочисленные победы императора в различных певческих состязаниях. Нерон в двойном венке победителя на голове и в пурпурной тоге, украшенной золотыми звездами, искусно правил колесницей.

В защиту цезаря следует сказать, что он, уважая древний обычай, смиренно поднялся на коленях по крутым ступеням к Капитолийскому храму, дабы преподнести лучшие победные венки в дар не только Юпитеру, но и другим богам Рима — Юноне и Венере. Но венков было так много, что их хватило для того, чтобы покрыть все стены в помещениях для приемов и в круглом пиршественном зале в Золотом доме.

И все же возвращение Нерона в Рим оказалось не столь уж приятным, как могло показаться на первый взгляд. Статилия Мессалина, хоть и была испорченной и слабовольной особой, все же была женщиной и вовсе не собиралась мириться с тем, что Нерон наделил всеми супружескими правами своего любовника Спора и относился к нему точно так же, как к ней, своей законной супруге, меняя супружеское ложе на ложе любовника по своей прихоти. Мессалина и Нерон ссорились так яростно и громко, что их голоса были слышны во всем дворце, но цезарь не осмеливался ударить жену, так как судьба Поппеи была еще свежа в его памяти, и Статилия совсем его не боялась.

Некоторое время спустя в приступе необузданной ярости Нерон потребовал назад у Юноны свои венки, а потом наделал еще целый ряд глупостей, чего ему ни в коем случае делать не следовало. В конце концов он сослал Статилию Мессалину в Анцию, но для нее это был, безусловно, лучший выход из создавшегося положения.

Сегодня Статилия Мессалина вновь вспоминает те дни, сожалеет о Нероне и говорит о своем супруге только хорошее, как это и приличествует вдове. Она часто посещает скромный мавзолей Домициев на Марсовом поле, который хорошо виден с садов Лукулла на Пинции, где в дни своей юности я вместе с Нероном и Агриппиной любовался цветущими вишневыми деревьями.

Говорят, что прах Нерона покоится в мавзолее Домициев. Весть о его неожиданной кончине мгновенно облетела всю страну, и в восточных провинциях начались беспорядки. Народ не поверил в смерть Нерона, считая, что это его очередная уловка и в любой момент он может вернуться, дабы напомнить нам всем о том, что годы его правления были счастливым временем, особенно в сравнении с нынешней алчностью государства, разоряющего своих граждан непомерными налогами.

В восточных провинциях то и дело появлялись беглые рабы, громогласно утверждающие, что Нерон жив, а кое-кто даже заявлял, что он и есть Нерон. Разумеется, парфяне всегда с радостью поддержат любые попытки поднять восстание. В Риме распяли на крестах двух Неронов-самозванцев. Их попросили подтвердить свои слова, соревнуясь в пении, но никто их них не обладал певческим талантом Нерона. Как бы то ни было, Статилия Мессалина поминает своего супруга только добрыми словами и украшает цветами его могилу — если это в самом деле могила Нерона.

Есть вещи, о которых говорить очень трудно, но сколько бы я ни пытался отложить повествование о них, избежать этого нельзя. Итак, я продолжаю свой рассказ.

Торжества по случаю артистического триумфа Нерона, театрализованное шествие и некоторые политические дела отвлекли императора от дел повседневных, тем самым давая мне возможность отложить исполнение приговора на неопределенное время. Но в конце концов наступил день, когда мы были вынуждены представить на утверждение Нерону давно вынесенные смертные приговоры. Дольше тянуть было нельзя, ибо даже мои коллеги с подозрением взирали на меня, шепотом обвиняя в симпатиях к евреям.

Дабы сохранить незапятнанной свою репутацию, члены сенатского комитета по восточным делам провели тщательное расследование обстановки в еврейской общине в Риме. Необходимо было определить, не угрожает ли деятельность евреев в Риме безопасности государства, особенно теперь, во время восстания в Иерусалиме. Разбирательство по этому вопросу оказалось весьма выгодным, и многие из нас существенно поправили свое материальное положение. Зато с чистой совестью мы вручили Нерону и сенату благоприятный для евреев отчет.

Незначительным большинством голосов сенат все же утвердил положение о том, что притеснения евреев в Риме следует избегать, достаточно изгнать немногих подозрительных и неугодных лиц и слишком уж фанатичных проповедников. Наше предложение основывалось на разумных предпосылках и было принято, несмотря на всеобщую ненависть к евреям, вызванную продолжительным сопротивлением восставших в Иерусалиме иудеев.

Честно говоря, при подготовке судебных дел я использовал все свои возможности и связи Клавдии среди евреев-христиан — друзей твоей матери. Потому крючконосый палаточник Акила и его бесстрашная жена Прискилла не попали даже в списки опальных лиц. Но ты лучше других знаешь, что я человек жестокий, скряга и негодяй, пекущийся лишь о собственной выгоде, для которого у твоего лучшего друга Ювенала не нашлось ни одного доброго слова в его прекрасных стихах. Думаю, мои ближайшие друзья неплохо заплатили ему за копии этих сочинений, ибо людям истинное удовольствие доставляет злорадство. Так давай порадуемся вместе, искренне порадуемся за твоего бородатого друга, которому наконец-то удалось расплатиться с долгами, и мне это не стоило ни сестерция.

Будь я столь алчным, как утверждает Децим Ювенал, мне бы следовало купить у него эти мерзкие стихи и поручить моему издателю заработать на них. Но я не похож на Веспасиана, который обложил налогом даже жидкость, производимую человеком[119].

Однажды за обедом мы обсуждали с ним стоимость похорон, и он спросил, во что обойдется государственной казне его погребение. Мы тщательно подсчитали все расходы и пришли к выводу, что церемония в любом случае будет стоить не менее десяти миллионов сестерциев.

Веспасиан тяжело вздохнул и сказал:

— Дайте мне сейчас сто тысяч и можете выбросить мой прах в Тибр.

Разумеется, мы тотчас же собрали в его видавшую виды соломенную шляпу сто тысяч сестерциев, так что обед обошелся нам весьма дорого, к тому же еда ничем особым не отличалась. Веспасиан любил простые блюда и молодое вино из собственного погреба.

Чтобы сохранить свое высокое положение, я тратил массу времени и денег на строительство нового императорского амфитеатра, который должен был стать одним из чудес света. По сравнению с ним Золотой дом Нерона должен был казаться заурядным, перегруженным архитектурными деталями сооружением, возведенным награбившим сокровища молодым человеком.

И вот опять я отвлекаюсь от главной темы моего повествования. Почему? Я повторяю себе снова и снова, что сделать это надо решительно и быстро, как вырывают ноющий зуб, — тогда все будет кончено и наступит долгожданное облегчение. Ведь я ни в чем не виноват. Я сделал для них все возможное, и никто другой не смог бы сделать больше. Никакая сила на свете не в состоянии была спасти жизни Павла и Кифы. К тому же Кифа добровольно вернулся в Рим и даже не пытался найти себе тайное убежище, чтобы переждать опасность.

Я знаю, что теперь все называют Кифу латинским именем Петр, но я не могу привыкнуть к этому и предпочитаю его старое имя, ибо оно дорого мне. Петр — это прямой перевод имени Кифа и означает «камень». Именно это имя дал ему Иисус из Назарета. Но я не знаю и даже не догадываюсь — почему. Честно говоря, Кифа вел себя по-разному, бывал груб и раздражителен, но в глубине души был человеком добрым и отзывчивым — уж никак не твердым, как камень. Он был обыкновенным человеком, он, как и все, испытывал страх, который заставил его отречься от Иисуса из Назарета в последнюю ночь жизни Христа, а потом он испугался угодников в Иерусалиме, которые обвинили его в нарушении еврейского закона за то, что он ел из одной миски с не-обрезанными. Однако, несмотря на все его недостатки, Кифа был незаурядной личностью, и забыть его я не смог.

О Павле же теперь говорят, что он взял себе имя Сергий Павел в память о Сергии, наместнике Кипра, самом высокородном государственном муже, которого ему удалось обратить в христианство. На самом деле это совершенно беспочвенные разговоры. Павел поменял свое имя Савл задолго до того, как встретил Сергия, и только по той причине, что по-гречески оно означает «незначительный, ничтожный» — совсем как мое имя Минуций по-латыни.

Называя меня столь презренным именем, мой отец понятия не имел, что делает меня тезкой Павла. Возможно, это неожиданное сходство наших имен и заставило меня начать писать эти воспоминания, дабы доказать, что я не такой уж ничтожный человек, несмотря на мое имя. К тому же у меня появилась масса свободного времени и мне необходимо чем-то занять себя, пока я отдыхаю здесь, в этом прекрасном городе, и лучшие врачи лечат мои желудочные колики, пытаясь вернуть мне здоровье и бодрое настроение. Думаю также, что тебе было бы весьма полезно поближе узнать своего отца, прежде чем его прах упокоится в семейном склепе в Цере.

Во время длительного тюремного заключения Кифы и Павла я следил за тем, чтобы с ними хорошо обращались, и устроил так, что они могли встречаться и беседовать друг с другом, — правда, под наблюдением стражи. Считающиеся опасными врагами человечества и государства, они содержались в Мамретинской тюрьме, защищенные ее стенами от гнева народа. Лучшим для здоровья и самочувствия местом Мамретинскую тюрьму не назовешь, особенно вспоминая о ее многовековой славной истории. Здесь был заморен голодом Югурта[120], обезглавлены друзья Катилины[121], там же, согласно римскому закону, запрещающему казнить девственниц, перед смертью была изнасилована маленькая дочь Сеяна.

Павел явно боялся мучительной смерти, но, будучи римским гражданином, имел полное право на снисходительное к нему отношение. Нерон же, хоть и сердился на евреев из-за восстания в Иерусалиме и всех еврейских проповедников считал причастными к нему, не проявлял жестокости, стараясь строго придерживаться буквы закона. Поэтому Павел был приговорен к отсечению головы мечом, что и предусматривалось законом в его случае, и никто из судей не подверг сомнению его право на такую казнь. Кифу — также в соответствии с законом, — приговорили к смерти на кресте. Я ничем не мог помочь ему, о чем сильно сожалел, — ведь такой смерти не пожелаешь злейшему врагу, не то что старому другу своего отца.

Я все устроил так, чтобы проводить их в последний путь, и позаботился о том, чтобы в это время никого больше не казнили. Мне хотелось предоставить Павлу и Кифе возможность достойно уйти из жизни, без криков и оскорблений любопытной толпы, которая обычно собиралась на месте казни евреев.

Там, где дорога сворачивает на Остию, мне пришлось выбирать, с кем идти дальше, ибо Павла решено было отвести к тем же воротам, у которых обезглавили моего отца и Туллию, Кифу же судьи постановили провести через еврейский квартал — иудеям в назидание, — а потом распять на месте казни для рабов неподалеку от амфитеатра Нерона.

Павла сопровождал его друг, врач Лука, к тому же я знал, что никто не посмеет оскорбить римского гражданина. Кифа значительно больше нуждался в моем присутствии, и, кроме прочего, я боялся за жизнь его спутников — Марка и Линия. Поэтому я решил сопровождать Кифу.

Мне не пришлось особенно беспокоиться о безопасности Кифы в еврейском квартале — в него бросили лишь несколько комьев грязи. Несмотря на ненависть, которую питали к христианам правоверные иудеи, обитатели еврейского квартала вели себя сдержанно, молчаливо наблюдая за тем, как христианского проповедника-иудея ведут казнить, обвинив в разжигании восстания в Иерусалиме. На груди у Кифы висела обыкновенная дощечка, на которой по-латыни и по-гречески было написано: «Симон Петр из Капернаума в Галилеи, враг народа и человечества».

Покинув пределы города, мы вышли на солнцепек, до тенистых садов было еще далеко, и жара становилась удушающей. Я заметил крупные капли пота, выступившие на морщинистом лбу Кифы, и приказал солдатам снять с плеч старика тяжелое бревно — перекладину креста. Чтобы облегчить страдания проповедника, я предложил ему сесть в мои носилки, нисколько не заботясь и не думая о том, как позже расценят такое поведение мои недоброжелатели и какие разговоры пойдут об этом по всему городу. Увидев приближающегося к нам одинокого еврея, я попросил его нести крест. Солдаты подчинились мне, ибо в действиях моих не было ничего противоправного.

Но Кифа, устало опираясь на свой пастушеский посох, довольно грубо отказался сесть рядом со мной в носилки, заметив, что предпочитает в последний раз почувствовать дорожную пыль под ногами и жар солнца над головой, как это бывало много лет назад, когда он странствовал с Иисусом из Назарета по дорогам Галилеи. Кифа не позволил также снять со своих широких плеч тяжелую перекладину и развязать путы, утверждая, что в свое время Иисус из Назарета предсказал ему такую участь, и не ему, Кифе, противиться воле Христа.

Мы приближались к месту казни, от которого далеко вокруг распространялось жуткое зловоние, как, впрочем, всегда в жаркие дни. Я спросил Кифу, не возражает ли он против бичевания, поскольку закон милосерден и позволяет бить тех, кого должны распять, чтобы таким образом сократить их муки на кресте, чего многие варвары так никогда и не поняли. Кифа ответил, что в этом нет необходимости, ибо он давно все решил для себя, но потом неожиданно передумал и покорно заявил, что желает испытать все страдания, ставшие до него участью многих праведников. К тому же Иисуса из Назарета тоже бичевали.

Но он не спешил. Я заметил легкую улыбку на его губах, когда он повернулся к своим спутникам, Марку и Линию.

— Послушайте, что я скажу вам, Марк и Линий, — торжественно проговорил старик. — Послушайте, хотя я уже много раз говорил вам об этом. И ты, Минуций, послушай, если хочешь. Когда-то сказал Иисус: «Царствие Божие подобно тому, как если человек бросит семя в землю, и спит, и встает ночью и днем, и как семя всходит и растет, не знает он; ибо земля сама собою производит сперва зелень, потом колос, потом полное зерно в колосе; когда же созреет плод, немедленно посылает серп, потому что настала жатва»[122].

Кифа умолк. В глазах его стояли слезы, он с сомнением покачал головой, а потом вдруг радостно рассмеялся.

— Какой же я глупец, — воскликнул старик, — ведь я так ничего и не понимал, хотя много раз повторял Его слова. Теперь наконец-то понял. Зерно созрело, и послан серп.

Мельком взглянув на меня, Кифа благословил Линия и протянул ему свой старый пастушеский посох.

— Присматривай за паствой моей, — строго приказал он Линию.

Я понял, что Кифа хотел, чтобы я стал свидетелем его завещания.

Затем старик спокойно повернулся к солдатам, которые привязали его к столбу и начали стегать плетьми.

Несмотря на мужество и выносливость, Кифа не смог сдержать стоны. Свист плетей и стоны ненадолго вернули к жизни распятого накануне еврея. Он открыл лихорадочно блестевшие глаза, вспугнув рои мух, узнал Кифу и даже здесь не смог отказаться от издевательств над проповедником, считавшим Иисуса из Назарета Сыном Божьим. Но Кифа не ответил ему.

Бичевание закончилось, и старик попросил солдат, чтобы они распяли его, поставив крест вниз головой. Он, мол, недостоин быть распятым так, как был распят Господь его Иисус из Назарета, Сын Божий.

Я отвернулся, пряча улыбку.

Кифа до конца оставался хитрым, здравомыслящим рыбаком, уверенным в своей правоте и в том, что перед ним непременно откроются врата царства небесного. И я понял, почему Иисус из Назарета любил его больше других своих учеников. В его смертный час я тоже любил Кифу и, разумеется, не противился желанию старика умереть распятым головой вниз: милосердное беспамятство спасет его от многих часов страданий, когда кровь прильет к голове и разорвет вены.

Солдаты, расхохотавшись, с радостью согласились выполнить его просьбу, зная, что чем скорее Кифа умрет, тем быстрее они покинут это зловонное место.

Когда старика распяли, он открыл рот и, как мне показалось, попытался петь. Удивленный поведением Кифы, я спросил Марка, в самом ли деле старик поет или же хочет что-то сказать, и Марк ответил, что Кифа поет псалом, взывая к Богу, который всех праведных ведет по зеленым лугам в цветущую весну.

К счастью, Кифа довольно быстро попал на свои заветные зеленые луга. После того, как он потерял сознание, мы подождали еще некоторое время, наблюдая, как вздрагивает и корчится его тело, а потом, не в силах больше терпеть ужасный смрад и тучи назойливых мух, я велел центуриону выполнить его обязанности. Приказав солдату переломить Кифе берцовую кость доской с острым краем, центурион собственноручно вонзил меч в шею старика, шутливо заметив, что поступает согласно еврейским правилам — выпускает кровь, прежде чем умертвить жертву. И в самом деле у подножия креста вскоре образовалась большая лужа крови.

Линий плакал. Марк, уже выплакав все слезы, сохранял спокойствие. Он смотрел отрешенно куда-то вдаль, и мне казалось, что его взору открылось нечто для меня недоступное. Очнувшись от своих видений, Марк пообещал, что они с Линием позаботятся о погребении тела и похоронят Кифу за амфитеатром, на выделенном там кладбище, неподалеку от места казни.

Ты, верно, удивлен, почему я в этот последний путь провожал Кифу, а не Павла, предпочел простого рыбака-еврея римскому гражданину. Видимо, и это еще раз подтверждает, что я не всегда веду себя, как положено и как этого ожидают мои друзья. И признаю, что больше Павла я любил Кифу — человека простого и искреннего. Кроме того, ради сохранения мира в собственном доме я был вынужден считаться с желаниями Клавдии, потому и принимал участие в судьбе обоих христианских проповедников.

Позднее я поссорился с Лукой из-за того, что не пожелал показать ему старые записки моего отца, которые мне вернули после его смерти. Для Нерона эти записки не имели никакого значения, Лука же рассчитывал найти в них сведения о жизни Павла. Но я отказал ему, и Луке пришлось долго искать очевидцев, чтобы расспросить их о тех двух годах, которые Павел провел в тюрьме в Кесарии во времена проконсула Феликса.

Вообще-то Лука вовсе не был таким уж хорошим врачом, хотя и учился в Александрии. Я никогда не позволял ему лечить мой желудок, ибо подозревал, что он сопровождал Павла исключительно из-за способностей проповедника исцелять недужных. Глубоко уверовав в способности Павла, Лука, прекрасно сознавая свои скромные возможности, хотел у Павла поучиться искусству врачевания. Зато Лука неплохо писал, правда, не на правильном греческом языке, а на языке простолюдинов — но писал понятно, и многие читали его сочинения.

А вот Марка я любил всегда, хотя с годами младший Линий стал мне дороже. Однако несмотря на мои симпатии, будучи членом сенатского комитета по восточным делам, я должен был следить за поведением евреев и христиан и в меру возможности поддерживать среди них порядок, дабы самому избежать неприятностей да и их оградить от гонений. В свое время Кифа пытался примирить враждующие христианские общины, но распри вспыхивали с новой силой, и любые действия старика — человека неученого и не обладающего политическими способностями — были обречены на провал.

Много надежд я возлагал на Клетия, переводчика Кифы, помня его смелое поведение в лагере преторианцев. Он тогда держался с большим достоинством, и я подумал было, что, возможно, когда-нибудь Клетий добьется уважения среди христиан и сможет объединить их. И я помог Клетию изучить законы, оплатив его образование, надеясь, что в будущем христиане окажут поддержку тебе. Но годы шли, и ничего не менялось, и я понял, что нет человека, способного прекратить распри и примирить христиан — они навсегда останутся невежественными простолюдинами.

Наконец-то здоровье мое стало улучшаться, и врачи заявили, что скоро я смогу вернуться в Рим. Мне порядком надоело это воняющее серой скучное место, и я уже мечтаю о том, как приятно будет вновь пить хорошее вино вместо здешней воды и наслаждаться изысканными кушаньями, приготовленными моими двумя поварами, искусство которых я лишь теперь в состоянии оценить по-настоящему.

Пребывая на лечении и отдыхе, я, разумеется, присматривал за наиболее важными моими делами, хотя врачи и не подозревали об этом, услышав же о тайных и весьма рискованных начинаниях пропретора Юлия Виндекса[123], сразу понял, что бездельничать мне больше нельзя. И я заспешил домой.

Задолго до описываемых событий я стал понимать, что заговор против Нерона мог быть успешным лишь в том случае, если самонадеянность и чванство Пизона не лишили бы его поддержки легионов. После внезапной смерти Корбулона и Остория командиры легионов стали проявлять активность, вдруг осознав, что ни военные заслуги, ни безусловное следование приказам, ни верность императору не защитят их от капризов Нерона. Я знал об этом уже тогда, когда покидал Коринф.

Срочно продавая через подставных лиц — преданных мне банкиров и вольноотпущенников — свою собственность, я собирал наличное золото. Неудивительно, что эта деятельность, — не слишком вообще-то явная, — причин которой даже самые дальновидные люди еще не понимали, все же привлекла внимание тех, кто хоть немного смыслил в финансах. Меня не пугала их возможная болтливость, ибо гарантией моей безопасности служило полное невежество Нерона в денежных делах.

Но все же мои действия вызвали некоторое беспокойство в Риме, и цены на дома, а также загородные поместья резко упали. Без малейших колебаний я продал большую часть своей собственности, несмотря на то, что земля всегда находится в относительной безопасности и даже приносит доход, пока ее обрабатывают надежные вольноотпущенники. Меня не сильно беспокоило падение цен, и я продолжал продавать все подряд, собирая наличные деньги. Я знал, что когда-нибудь, если смогу осуществить свои планы, все верну обратно. Обеспокоенность, вызванная моей активностью, заставила деловых людей более внимательно приглядеться к политической обстановке в стране.

Клавдию и тебя я предусмотрительно отправил в мое загородное поместье в Цере и заставил твою мать оставаться в этом безопасном месте до тех пор, пока не пришлю за вами. Приближался твой третий день рождения, и Клавдия была занята приготовлениями к празднику. Ты был непоседливым мальчуганом, и, откровенно говоря, я устал от твоей постоянной беготни и шума. Ни на минуту нельзя было оставить тебя без присмотра, ибо ты тут же ухитрялся свалиться в бассейн, разбить коленку или порезаться обо что-то острое. Клавдия, как настоящая наседка, оберегала тебя от всяческих неприятностей, в том числе и от моих попыток воспитывать тебя и формировать твой характер. Мне ничего не оставалось, как положиться на твою наследственность и уповать на то, что сама натура наградила тебя качествами истинного римлянина.

И я вздохнул с облегчением, благополучно отправив вас за город, так как мог теперь спокойно готовиться к путешествию, которое в будущем должно было обезопасить тебя от всяческих невзгод.

Обращаясь к Нерону и сенату с просьбой разрешить мне покинуть город и отправиться к Веспасиану в качестве советника по еврейским вопросам, я рассчитывал встретить сопротивление, но вдруг оказалось, что мое желание было одобрено всеми, более того, меня просили сделать все возможное для блага государства. Нерон полагал, что будет весьма мудро направить к Веспасиану заслуживающего доверие человека, дабы он присматривал за полководцем и заставлял его действовать решительно, ибо императору казалось, что Веспасиан слишком медлит под стенами Иерусалима.

В то время я был сенатором, и в мое распоряжение предоставили военный корабль. Вероятно, многие из моих коллег удивлялись, почему изнеженный и не терпящий неудобств Минуций Манилиан приятному путешествию в носилках и верхом предпочел морское плавание, ночлег в подвесной койке в тесном и смрадном помещении, кишащем вшами и клопами, скверную пищу и морскую болезнь.

Никто не знал истинных причин, заставивших меня отправиться в это путешествие, тем более не мог догадаться, почему я выбрал морской путь. Я же получил исключительную возможность без какого-либо досмотра погрузить на борт двадцать тяжелых железных сундуков, после чего всю ночь беспробудно проспал, не чувствуя ни укусов, ни морской качки. В пути меня сопровождало трое верных вольноотпущенников, которые по очереди и не хуже опытных воинов сторожили мои сундуки.

Поместье в Цере осталось под надежной охраной. Я вооружил преданных мне рабов и никогда не жалел о своем решении, ибо благодаря их защите преторианцы Отона, разграбив поместье и уничтожив коллекцию греческих кувшинов, истинной ценности которой они не представляли, все же не тронули ни тебя, ни Клавдию. Что же касаетсяколлекции старинных кувшинов, то в земле еще есть такое множество нетронутых могил, что восстановить ее я смогу без особого труда.

К счастью, во время путешествия море было спокойным, стояла прекрасная солнечная погода, осенние штормы еще не начались. Я торопился, потому раздавал матросам и гребцам-рабам дополнительные порции еды и даже вино, приобретенные за мой счет. Мои усилия казались командиру корабля сущим безумием, ибо он привык полагаться на свою плеть и был совершенно уверен в том, что в любой момент сможет заменить погибшего в пути раба на еврейского пленника, мой же жизненный опыт убеждал меня в другом: добром добиваются большего, чем насилием, и быстрее достигают цели. К тому же, как говорил мой отец, я был слишком мягким человеком и никогда никого не ударил, даже тебя, моего непослушного сына. Да разве я мог бить будущего императора?

Коротать время в пути можно по-разному: меня интересовало все, что касалось флота. Я спрашивал, и мне отвечали, рассказывали разные истории.

Тогда-то я и узнал, почему матросы ходят босиком — и на борту, и на берегу. Я много раз видел босых матросов, но никогда не удивлялся, считая, что так оно и должно быть, — видимо, так заведено на флоте или, может быть, это старинная традиция.

Теперь же я узнал, как император Клавдий рассердился однажды на матросов из Остии, которые пришли пешком в амфитеатр, отдохнули под тентами от солнца, натянутыми над местами для зрителей, и неожиданно потребовали от цезаря заплатить им за изношенную обувь. С тех пор рассерженный Клавдий запретил матросам носить обувь и на суше, и на море, и его приказ беспрекословно выполняется по сей день. Мы, римляне, уважаем наши традиции.

Позднее мне представился случай упомянуть об этом Веспасиану, но он не счел нужным отменять приказ Клавдия, объясняя свое решение тем, что матросы уже привыкли ходить босиком, и не стоит тревожить их по пустякам, тем более что при этом они не испытывают никаких неудобств.

— Зачем создавать командирам кораблей лишние хлопоты и зря расходовать деньги? — удивился Веспасиан.

И морские командиры на палубах своих кораблей, как и их матросы, по-прежнему ходили босиком, хотя с удовольствием надевали мягкие парадные сандалии, когда приходило время сойти на берег.

Морское путешествие, хоть и несравненно меньше, чем дорога по суше, все же доставляло мне массу хлопот: я очень беспокоился за сохранность моих сундуков и успокоился лишь тогда, когда передал их на хранение одному банкиру из Кесарии, у которого наконец они оказались в безопасности. Хотя этого банкира я знал только по рекомендациям и письмам, я доверял ему, ибо банкиры должны верить друг ДРУГУ? иначе прекратится всякая разумная деятельность. К тому же его отец был банкиром моего отца во времена юности Марка Манилиана в Александрии и оказывал ему еще кое-какие услуги.

В Кесарии было спокойно. Греки, проживающие в этом портовом городе, уже успели изгнать или вырезать всех евреев, в том числе и женщин, и детей. Поэтому здесь не было ни малейших признаков восстания и беспорядков. Большое оживление царило лишь в гавани, куда прибывало множество судов, и на дорогах, по которым в город стремились караваны мулов. И по морю, и по суше через порты в Яффе и Кесарии доставляли продовольствие и все необходимое легионам Веспасиана, осаждавшим Иерусалим.

По пути в лагерь Веспасиана под Иерусалимом я собственными глазами видел и вконец убедился в безнадежном положении здешних евреев. Самаритяне, собрав пожитки, покинули свои земли. Легионеры, не отличая самаритян от галилеян и других евреев, избивали всех подряд. Плодородная Галилея с почти миллионным населением совершенно опустела — и все происходило из-за жестокого и несправедливого отношения к ее жителям со стороны Римской империи. До сих пор Иудея, которой в силу дружеских отношений с Римом правил Ирод Агриппа, не входила официально в состав римского государства, но именно на ее землях вспыхнуло восстание иудейских крестьян и ремесленников против Рима.

Я оказался в трудном положении. Прежде всего следовало заняться изучением обстановки и узнать мнение Веспасиана и Тита о происходящем.

Они приняли меня с распростертыми объятиями и задавали массу вопросов, так как почти ничего не знали о последних событиях в Галлии и Риме. И мне пришлось долго и подробно отвечать на все их вопросы. В свою очередь Веспасиан сказал мне, что легионеры сильно устали и очень раздражены упорным сопротивлением, которое евреи оказывают войскам. Римляне несут тяжелые потери, солдаты гибнут от внезапных нападений фанатиков, которые, покидая свои тайные убежища в горах, неожиданно появляются на дорогах и в селениях. Веспасиан вынужден разрешать своим командирам вести мирные переговоры с населением, в то же время посылая отряды легионеров на побережье Мертвого моря, дабы уничтожить там новые очаги восстания. Разведчики доносят, что в укрепленных селениях находят убежище раненые фанатики.

Внимательно выслушав Веспасиана и Тита, я решил рассказать им вкратце о вере и обычаях евреев и объяснить, что, видимо, речь идет об одной из замкнутых общин ессеев, которые живут обособленно, строго соблюдая многочисленные религиозные предписания. Эти люди молитвой и аскезой готовят себя к концу света, который, как они считают, должен вот-вот наступить, и нет им никакого дела до политики и войны. К Иерусалиму они относятся скорее враждебно, чем дружелюбно, потому римлянам не стоит их преследовать, тем более что обороняться они будут ожесточенно.

Представители средних слоев населения — земледельцы, ремесленники и рыбаки — предпочитали вести скромный образ жизни, никому не причиняя вреда. И если кто-нибудь из них принимал в свой дом ищущего защиты раненого фанатика, предоставляя ему кров и пищу, то делал это исключительно из религиозных побуждений. Насколько мне известно, объяснял я Веспасиану и Титу, эти люди помогают также раненым римским легионерам, и вовсе не потому, что вдруг стали сторонниками Рима.

Веспасиан помолчал, пристально глядя на меня, а потом пробормотал, что в Британии мне так и не удалось достаточно попрактиковаться в военном искусстве и воин из меня никудышний, поэтому он, как и прежде, предпочитает послать меня в поездку по стране, дабы я разобрался в обстановке и предоставил ему необходимые сведения. А рассчитывать я могу лишь на звание трибуна, поскольку мой отец стал сенатором не по заслугам, а по политическим соображениям.

К концу беседы мне все же удалось убедить их, что не стоит убивать евреев-крестьян и сжигать их скромные жилища, поскольку они заботятся о раненых и не нападают на легионеров, если их не тревожат.

Тит тут же согласился со мной. Он был влюблен в сестру Ирода Агриппы Беренику и думал лишь о том, как поскорее установить дружеские отношения с иудеями. Несмотря на то, что Береника жила с собственным братом (что вовсе и не ново в их роду), Тит сказал, что готов смириться с любыми, даже очень странными, обычаями иудеев. Он явно надеялся на то, что великая страсть Береники к брату когда-нибудь угаснет, и Тит сможет привести возлюбленную в свой роскошный шатер, а в будущем, возможно, она станет его женой.

Я ничего не ответил ему; мне совсем не хотелось вмешиваться в это дело.

Мое тщеславие глубоко задели высокомерные слова Веспасиана о том далеком времени, когда я юношей прибыл в Британию, где мы с ним впервые и встретились. Теперь я не сдержался и язвительно заметил, что если он не против, то я с удовольствием отправлюсь в Иерусалим изучать нравы и обычаи иудеев, как в свое время изучал обычаи бриттов, и заодно собственными глазами увижу укрепления осажденного города. Возможно, мне повезет, и я разыщу трещины в мощных стенах древней крепости, через которые доблестные легионеры императора смогут проникнуть в город. Не помешает также присмотреться к защитникам и разузнать о настроениях среди населения. Неплохо бы узнать, сколько в городе переодетых парфянских наемников, постоянно укрепляющих стены, ибо парфяне — после войны в Армении — едва не самые опытные воины в деле осады и защиты крепостей. А о том, что в Иерусалиме есть парфянские лучники, Веспасиану было известно, потому он и запретил своим легионерам приближаться к стенам на расстояние полета стрелы. И хотя полководец ни словом не обмолвился о парфянах, не такой уж я был невежа в военных вопросах, чтобы поверить, будто неопытные евреи сами срочно овладели искусством стрельбы из лука. Мое предложение, разумеется, заинтересовало Веспасиана. Он пристально поглядел на меня, отер рукой рот и, улыбаясь, сообщил, что не собирается отвечать за безопасность римского сенатора в Иудеи, если тот решил совершать безумные поступки. Впрочем, он ни в чем не уступит евреям, если те захватят меня в плен. Моя бесславная кончина станет позором для Рима и, конечно же, для него, Веспасиана, ибо он представляет на земле иудеев Римскую империю. К тому же Нерон может решить, что командующий намеренно послал на смерть одного из ближайших друзей цезаря.

Веспасиан бросил на меня лукавый взгляд, но я-то знал его маленькие хитрости, потому и ответил, что ради блага государства дружбой можно пожертвовать. Полководец вовсе не хотел оскорбить меня, называя другом Нерона. Мы с Веспасианом отлично все понимали, и Рим, и будущее отечества были для нас превыше всего. Поэтому мы и шли в бой и были там, где в зловонии разлагались трупы, где стервятники терпеливо ждали, пока со стен Иерусалима упадут полумертвые легионеры.

Беседуя с Веспасианом и Титом, я рассуждал отвлеченно, как это принято в сенате. Однако Веспасиан, дружески похлопав меня по спине своей широкой натруженной ладонью, заверил серьезным тоном, что никогда не сомневался в моей порядочности и великом патриотизме. Разумеется, ему и в голову не пришло подозревать меня в намерении выдать военные секреты римских легионов иудеям в Иерусалиме — ведь не такой уж я сумасшедший. Но редко кто молча терпит пытки, а евреи в последнее время поднаторели в этом деле, проявляя особую жестокость, когда речь шла о ценных сведениях.

Веспасиан считал своим долгом покровительствовать мне и оберегать от всяких опасностей — ведь я прибыл к нему по собственной воле. Он представил меня своему советнику Иосифу, бывшему вождю еврейских повстанцев, покинувшему своих товарищей в тот момент, когда они предпочли самоубийство римскому плену. После их смерти Иосиф сдался на милость Веспасиана, предсказав ему в скором будущем императорский венец. Римский полководец, смеясь, заковал его в золотые цепи, обещая, что вернет Иосифу свободу, когда сбудется его предсказание. Вскоре золотые оковы в самом деле пали, и возгордившийся Иосиф нагло присвоил себе имя Флавия — в честь своего господина и покровителя.

С первой нашей встречи я невзлюбил Иосифа, считая его презренным предателем, и даже дальнейшая блистательная карьера иудея на литературном поприще не изменила моего к нему отношения. Пытаясь отвести возводимые на него обвинения в измене своему народу, Иосиф Флавий в своих сочинениях о иудейской войне переоценил значение многих событий, в то же время напыщенно и многословно описывая множество несущественных деталей.

Мне бы не хотелось, чтобы ты, Юлий, воспринимал мою критику произведений Иосифа как некую месть за то, что он ни разу не упомянул в них мое имя. Дело в том, что я был в корне не согласен с его концепцией ведения этой войны и считал, что осада Иерусалима должна продолжаться до тех пор, пока повстанцев в городе не победит голод. Было бы настоящим безумием бросить легионы на штурм мощной крепости, жертвуя жизнями тысяч римлян тогда как терпеливое ожидание могло дать лучшие результаты. Ненужные потери привели бы также к падению популярности Веспасиана в глазах легионеров, что для моих дальнейших планов было совсем нежелательно.

Я действительно никогда не стремился запечатлеть свое имя в римских анналах, поэтому умалчивание о моем участии в событиях в Иудеи не могло обидеть меня. Я не был злопамятен и не мстил за оскорбление людям, стоявшим ниже меня по положению в обществе, — разумеется, до тех пор, пока не наступали благоприятные обстоятельства. Ведь я всего лишь человек, и ничто человеческое мне не чуждо.

Через одного из своих вольноотпущенников я даже предложил Иосифу Флавию опубликовать его книги под общим названием «Иудейская война», а также исследования по истории и обычаям евреев, несмотря на большое количество неточностей. Однако Иосиф отказал мне, предпочитая услуги издателя-иудея и невзирая на предложенный мною высокий гонорар. И все же позднее я выпустил сокращенный вариант «Иудейской войны», ибо считал, что книга будет хорошо расходиться. К тому же мне было необходимо как-то поддержать вольноотпущенника-издателя, у которого была большая семья и старая мать, и я не возражал против его начинаний — тем более что кто-нибудь все равно опубликовал бы эту книгу.

Об Иосифе я упоминаю исключительно потому, что он подобострастно соглашался с Веспасианом, яростно возражая против моих предложений. Он с пеной у рта доказывал, что, попав в Иерусалим, в это настоящее осиное гнездо, я не выберусь оттуда живым, и я, видимо, не понимаю, что иду на верную смерть. Иосиф возражал и тянул время, но в конце концов, ехидно улыбаясь, передал мне подробную карту города. Я изучал карту до тех пор, пока не выучил ее наизусть. За это время я отрастил бороду.

Конечно же, борода не могла быть надежным прикрытием. Многие легионеры, следуя восточным обычаям, тоже отпускали бороды, уподобляясь местным жителям, и Веспасиан не запрещал им подобных мелких отступлений от римского устава. Благодаря этому его популярность среди легионеров росла, хотя следует признать, что ему было все труднее требовать выполнения строгих предписаний воинской дисциплины в полевых условиях, ибо даже его сын Тит отпускал шелковистую бородку, чтобы понравиться своей возлюбленной Бсренике.

Сообщив Всспасиану о своем намерении найти наиболее подходящее и безопасное место, через которое можно приникнуть в город, я отправился в длительную прогулку вокруг Иерусалима, стараясь оставаться вне досягаемости стрел вражеских лучников и метательных машин защитников города. Разумеется, я не собирался без надобности рисковать жизнью, но должен был попасть в Иерусалим, для чего у меня были собственные веские причины.

В течение многих дней, облаченный в тяжелую кожаную рубаху с нашитыми на нее металлическими пластинками, в железном набрюшнике, поножах и шлеме я ходил вокруг стен Иерусалима, ища подходящее место. Я обильно потел, задыхался от жары, страшно уставал под тяжестью воинских доспехов и вскоре прилично похудел, что, впрочем, пошло мне только на пользу.

Во время этих прогулок я как-то попал на место, где обычно совершались казни и где был распят Иисус из Назарета. Как мне и рассказывали, небольшой холм в самом деле походил на голый человеческий череп, из-за чего получил свое название. Я искал могилу в скале и без труда нашел ее, ибо осажденные в Иерусалиме иудеи, дабы препятствовать вражеским лазутчикам попасть или ускользнуть из города, вырубили вокруг все кусты и расчистили местность. Однако оказалось, что могил в скалах здесь довольно много, и какая из них есть то самое место, где был похоронен и восстал из мертвых Иисус из Назарета, выяснить мне не удалось. Не помогли мне также туманные подсказки в записках моего отца.

Долго бродил я под стенами Иерусалима, обливаясь потом, задыхаясь от жары и сгибаясь под тяжестью доспехов, и легионеры шутили и смеялись надо мной, уверенные в том, что не найти мне безопасного места, через которое я смогу проникнуть в город, тем более что приблизиться к стенам не позволяли бдительные парфянские лучники, которые к тому же помогали иудеям укреплять Иерусалим. Легионеры даже не пытались прикрыть меня от парфянских стрел своими щитами, ибо те давно стали неподъемными — ведь их много раз поливали со стен расплавленным свинцом. Зато они язвительно интересовались, почему у меня на шлеме нет конского волоса и куда подевалась моя сенаторская пурпурная кайма. Но ведь не мог же я расхаживать на глазах у парфянских лучников, которых, впрочем, уважал за меткость, в красных сандалиях и тоге с алой каймой, хвастаясь своим высоким положением. Не такой уж я безумец, как считали многие легионеры.

Я никогда не забуду воздвигнутого на горе и оттого возвышающегося над городом Иерусалимского храма — голубого в лучах утреннего солнца и кроваво-красного на закате дня, когда небесное светило опускалось в долину. Храм Ирода в самом деле был одним из чудес света. После многих лет строительства он наконец-то был полностью завершен — незадолго до своего разрушения. Никогда больше человеческие глаза не увидят его, и виноваты в этом сами евреи. Я не хотел быть причастным к его уничтожению.

Религиозные представления, многие из которых я в то время разделял, делали меня слишком мягким, слишком чувствительным к людским страданиям, что вовсе не приличествовало человеку моего возраста и положения. Они и заставляли меня рисковать собственной жизнью ради твоего будущего, сын мой. Я это сознавал, но не мог не думать об Иисусе из Назарета и христианах. Я помогал им в меру своих сил и возможностей, стараясь примирить враждующие общины, что оказалось не под силу даже их предводителям — Павлу и Кифе.

Я не верил, что у христианского вероучения есть будущее — даже при самом терпимом императоре, — но из-за того, что произошло с моим отцом, у меня сложилось особое отношение к Иисусу из Назарета и к его учению. А когда примерно год назад боли в желудке стали нестерпимыми и мое состояние резко ухудшилось, я даже был готов признать его Сыном Божиим и Спасителем мира, лишь бы он вернул мне здоровье.

Все чаще по вечерам я доставал из сундука деревянную чашу моей матери и пил из нее вино, дабы опять ощутить уверенность в себе и необыкновенный прилив сил, ибо понимал, что в моем опасном предприятии, в котором я рассчитывать могу только на себя, мне понадобится все мое счастье.

Веспасиан все еще хранил старый помятый серебряный кубок своей бабушки и, увидев мою простую деревянную кружку, в которую я наливал ему вина, когда мы с ним встречались в Британии, вспомнил охватившее его тогда отцовское чувство и свою привязанность ко мне. Ему нравилось, что я до сих пор храню чашу в память о своей матери и, как и прежде, не вожу с собой серебряные и золотые кубки, как это делают богачи, дабы подчеркнуть свое состояние и высокое положение. Дорогая утварь и Роскошные одежды сулили грабителям богатую добычу, о чем Веспасиану давно было известно.

И вот в знак нашей давней дружбы мы обменялись священными фамильными кубками и выпили вина. Предлагая Веспасиану выпить из моей «чаши Фортуны», я пожелал полководцу большой удачи, ибо сейчас, как никогда прежде, она была ему особенно необходима.

Размышляя о том, как мне проникнуть в город и предстать перед глазами иудеев, я в конце концов отказался от переодевания в еврейские одежды — вокруг римского лагеря едва не ежедневно распинали на крестах еврейских «купцов» в назидание тем, кто посмел в темноте приблизиться к городским стенам, чтобы передать восставшим военные секреты римлян.

В тот день, когда я наконец выбрал подходящее место и решился взобраться на стену, я надел все те же доспехи, в которых давно прохаживался вокруг Иерусалима. Я считал, что они-то уж точно защитят меня от первых ударов, которые непременно обрушатся на меня, как только я окажусь в городе.

Легионеры получили приказ провожать меня градом стрел и делать как можно больше шума, чтобы привлечь внимание евреев к «беглецу» из римского лагеря.

Приказ был выполнен как нельзя лучше, но одна из стрел угодила мне в пятку — и я стал хромать на обе ноги. Вне себя от ярости я поклялся непременно разыскать после возвращения рьяного лучника — слишком усердных исполнителей приказов следует строго наказывать, но когда я вернулся — жив и здоров, — то на радостях простил незадачливого стрелка, ибо моя раненая пятка едва ли не спасла мне жизнь, помогая ввести иудеев в заблуждение, и они поверили мне.

В то время как я изо всех ног удирал из лагеря к стенам Иерусалима, евреи, поначалу проклинавшие меня, обрушили град камней и стрел на преследующих меня римлян. Двое легионеров из пятнадцатого легиона, которые прибыли в Иудею из Паннонии, никогда больше не увидят любимых болотистых берегов Дуная. Они отдали жизни за меня в стране евреев, которую уже успели тысячу раз проклясть. Позднее, выяснив их имена, я взял на себя заботу об их семьях.

Несясь изо всех ног к Иерусалиму, я кричал и звал на помощь, и со стены спустили мне корзину, в которую я немедленно залез. Раскачивающаяся корзина медленно ползла вверх, а я, не на шутку перепуганный тем, что со мной происходило, дергал и дергал стрелу, застрявшую в моей пятке. Я даже не чувствовал боли, когда наконец вытащил ее, однако острые зазубрины так и остались в ране, и вскоре пятка загноилась. После возвращения в лагерь мне все же пришлось еще раз в жизни, надеюсь — последний, обратиться к военному хирургу. Боль была адская, коновал долго копался в моей пятке, и, видимо поэтому, я до сих пор хромаю.

Однако на этот раз мои старые шрамы, да и свежая рана выручили меня из беды. Когда евреи, разъяренные видом римских доспехов, наконец успокоились и позволили мне объясниться, я сообщил, что принял иудейскую веру, прошел обряд обрезания и теперь прибыл в Иерусалим с добровольной миссией. Они немедленно проверили достоверность моих слов, и когда воочию убедились, что я говорю правду, наши отношения сразу улучшились. И все же мне будет трудно забыть парфянского военачальника в еврейских одеждах и тот жестокий допрос, которому он подверг меня, пытаясь узнать мое имя и установить истину, прежде чем передал меня иудеям. Я лишь упомяну, что ногти на больших пальцах отрастают довольно быстро, и мне это известно по личному опыту. К сожалению, эти раны не засчитываются как боевые. Военные законы порой совершенно нелепы. Я же вынужден отметить, что ногти причинили мне куда больше страданий, чем многодневные прогулки под стенами Иерусалима в тяжелых доспехах и под градом вражеских стрел, что, кстати, считается героизмом.

Иудейскому совету я передал документы, подтверждающие, что именно мне поручено вести переговоры от имени общины правоверных евреев и синагоги Юлия Цезаря в Риме. Документы эти я все время носил при себе и даже Веспасиану ничего о них не сказал. Допрашивающие меня парфяне прочитать их не могли, ибо не знали еврейской тайнописи, к тому же документы скрепляла священная печать Давида.

Совет синагоги Юлия Цезаря сообщал о моих больших заслугах по сохранению еврейской общины в Риме во время гонений, вызванных восстанием в Иерусалиме, а также о моей причастности к казни Павла и Кифы — этих возмутителей общественного спокойствия. Известие о смерти проповедников должно было обрадовать евреев в Иерусалиме, ибо они ненавидели обоих, считая их виновниками распрей и нарушителями закона Моисеева.

Совет Иерусалимского храма, много месяцев не получавший никаких сведений о событиях в Риме, интересовался буквально всем, что происходило в столице и во всей империи. Почтовых голубей из Египта, доставлявших в Иерусалим послания, перехватывали обученные охоте соколы Тита, а птиц, которым все же удавалось долететь до города, убивали и съедали голодающие обитатели осажденной крепости, прежде чем донесение попадало в руки членов совета.

Я не счел нужным уведомлять совет Иерусалимского храма о своей сенаторской должности, заявив, что принадлежу к влиятельному всадническому сословию и, исповедуя иудейскую веру, сделаю все возможное для блага Иерусалима и священного Иерусалимского храма. Ведь я даже подвергся обрезанию, в чем они сами убедились, ибо столь глубока моя вера и мое желание помочь единоверцам в борьбе с Римом. Именно поэтому, говорил я иудеям, получив должность военного трибуна, я прибыл к Веспасиану и предложил ему проникнуть в Иерусалим и добыть необходимые сведения, которые помогут погубить город. И стрела у меня в пятке, объяснял я, была просто случайностью, а заранее подготовленная погоня должна была ввести в заблуждение защитников города, дабы они поверили в мой побег из римского лагеря.

Моя откровенность произвела сильнейшее впечатление на старейшин совета, и иудеи поверили мне. С этого момента мне разрешалось свободно передвигаться по городу, разумеется, под защитой охранников с горящими фанатизмом глазами, и этих своих стражей я боялся больше, чем голодающих жителей Иерусалима. Мне также позволили посещать храм, ибо я, как и все правоверные иудеи, прошел обряд обрезания, поэтому я оказался одним из немногих, кому довелось увидеть Иерусалимский храм во всем его великолепии.

Я смог собственными глазами видеть золотые семисвечники, золотые сосуды и золотые дароносицы, которые все еще находились на своих местах. Столь несметных богатств я в жизни не видел, но никто, казалось, и не помышлял увозить их из Иерусалима, будто им не угрожала никакая опасность, — столь велика была вера этих безумных фанатиков в могущество их бога и неприкосновенность Иерусалимского храма. И как бы это ни казалось странным для здравомыслящего человека, неисчислимые сокровища так и оставались почти нетронутыми, несмотря на жуткий голод и постоянную необходимость покупать новое оружие и оплачивать наемников, защищающих город. Евреи предпочитали умирать голодной смертью и едва ли не голыми руками давать отпор врагу, чем притронуться к священным реликвиям, надежно, как они считали, спрятанным за тяжелой дверью в глубине скалы. Гору, на которой высился храм, испещряли, наподобие пчелиных сот, многочисленные лабиринты подземных коридоров и извилистых проходов с тысячами келий для паломников.

Но никому еще не удавалось спрятать сокровища так, чтобы об этом никто не знал. Тайна, в которую посвящен более чем один человек, обязательно становится достоянием многих.

Позднее я сам убедился в этом, когда искал секретные архивы Тигеллина. Считая, что они должны быть уничтожены, дабы сохранить авторитет сената и защитить доброе имя многих членов наших старинных семей, я приложил все усилия для их обнаружения. Попади эти записи в руки не очень щепетильного человека, мертвый Тигеллин, смерти которого на арене требовал плебс, стал бы неизмеримо опаснее, чем живой. Уж в больно неприглядном свете предстали бы перед римлянами многие их родственники и друзья.

Разумеется, все состояние Тигеллина я передал Веспасиану, оставив себе на память лишь несколько вещиц, но я ни словом не обмолвился о тайных архивах префекта преторианцев, а Веспасиан так ни о чем и не спросил меня, ибо он был мудрее и хитрее, чем казалось на первый взгляд.

Не скрою, что передавал я состояние Тигеллина с тяжелым сердцем, ибо насчитывало оно ровно два миллиона сестерциев в полновесных золотых слитках, которые я лично отдал префекту на хранение перед тем, как покинуть Рим, — он был единственным человеком, который мог усомниться в моих добрых намерениях и помешать моему отъезду. До сих пор у меня в ушах звучат его подозрительные замечания.

— Почему, — спросил он тогда, — ты решил оставить мне такую большую сумму, не спросив предварительно моего согласия?

— Я доверяю тебе и делаю это ради нашей дружбы, — честно ответил я. — К тому же я знаю, что только ты сможешь наилучшим образом использовать эти деньги в случае крайней необходимости. Да защитят нас боги Рима от нежелательных событий!

Вот и нашел я, спрятанные Тигеллином до лучших времен, мои два миллиона. Он так и не воспользовался ими — возможно, из-за своей скупости, — хотя прекрасно знал, как следует поступить в случае опасности. Ведь именно по его наущению преторианцы покинули Нерона, и никто не желал Тигеллину смерти, а Гальба даже приветствовал его. И только Отон, неуверенный в своей силе и популярности, решил избавиться от Тигеллина.

Я всегда сожалел о преждевременной и ненужной кончине Тигеллина, считая, что после полной горестей и несчастий юности он заслуживал того, чтобы увидеть лучшие времена. В последние годы правления Нерона он жил в постоянном напряжении, лишился сна и стал угрюмее, чем прежде.

Но почему я вдруг вспомнил о нем? Ведь я пробрался в осажденный Иерусалим лишь для того, чтобы убедиться, что сокровища храма все еще находятся там. Кольцо римских войск плотно опоясало город, и даже крыса не могла незамеченной ускользнуть из Иерусалима.

Не пойми меня превратно, сын мой, но только ради тебя и твоего будущего благополучия я не предложил Веспасиану воспользоваться содержимым моих двадцати железных сундуков, оставленных на хранение у банкира в Кесарии. Я, конечно же, верил в честность Флавия и готов был предоставить в его распоряжение даже все свое состояние, если бы это помогло Веспасиану взойти на престол, но финансы Рима находились тогда в плачевном состоянии, страна стояла на пороге гражданской войны, и победа Веспасиана казалась мне пока весьма сомнительной. Вот почему я, рискуя жизнью, отправился в Иерусалим. Только там я мог решить собственные проблемы.

Разумеется, разгуливая по городу, я собирал всяческие сведения об оборонительных сооружениях Иерусалима, метательных машинах, количестве защитников на стенах, о снабжении водой и продовольствием, дабы было мне о чем доложить Веспасиану после возвращения в лагерь. Воды, хранившейся в подземных цистернах, в городе было более чем достаточно, несмотря на то, что Веспасиан в самом начале осады велел закрыть акведук, построенный еще прокуратором Понтием Пилатом сорок лет назад. Тогда евреи всеми средствами противились этому строительству, не желая зависеть от воды, поступающей в город снаружи. И это еще одно доказательство того, что восстание готовилось давно и иудеи ждали лишь подходящего момента.

Но в городе не было запасов продовольствия, и на улицах я видел обессилевших, похожих на тени матерей с полумертвыми детьми на руках — несчастные женщины пытались выдавить хоть каплю молока из своих высохших грудей, но молока больше не было; я видел также и очень жалел умирающих от голода стариков, ибо пищу раздавали лишь мужчинам, способным носить оружие и работать при укреплении стен.

На рынках голубь или крыса были на вес золота, хотя в городе имелись целые стада овец, предназначенных для ежедневного жертвоприношения ненасытному богу евреев Иегове. Однако голодная толпа даже не смотрела в их сторону, и овец не охраняли — в этом не было необходимости, ибо они считались неприкосновенными животными. Не голодали, разумеется, ни священнослужители, ни члены совета, напротив, они питались сытно и даже вкусно.

Страдания еврейского народа сильно огорчили меня. Я не понимал, за что их якобы справедливый бог так страшно наказывает свой избранный народ — ведь на его весах слезы еврея и римлянина, и любого другого человека, независимо от языка, на котором он говорит, и цвета его кожи, весят одинаково, одна же слезинка ребенка стоит неизмеримо больше всех человеческих слез. По крайней мере так уверяли иудейские проповедники. Но я точно знал: осада Иерусалима будет продолжаться, пока город не падет, и евреи страдают из-за собственного упрямства.

Любого отчаявшегося или недовольного жителя города, намекающего на возможность переговоров с Римом, немедленно казнили, и больше никто не жаловался и не роптал, мне же доподлинно известно, что большинство казненных заканчивало свой земной путь на иерусалимских рынках.

Иосиф в своем отчете упоминает о нескольких матерях, которые съели собственных детей, но пишет он об этом, как в общем сам говорит, лишь для того, чтобы вызвать сострадание к несчастным иудеям. На самом же деле поедание человечины стало в Иерусалиме настолько обычным, что даже он вынужден был, пусть между прочим, написать об этом, дабы его не обвинили в исторической неточности.

Хотя я имел законное право публиковать книги без согласия авторов и «Иудейскую войну» уже продавал мой вольноотпущенник, я все же предложил Иосифу Флавию значительный гонорар за его сочинение. Но он отказался от денег и, как и большинство авторов, стал бранить и поносить меня за сокращения его невыносимо многословного произведения и за поправки, которые мне пришлось внести, чтобы книга лучше продавалась. И я не смог убедить его в том, что я прав. Авторы всегда крайне тщеславны.

На очередном заседании еврейского совета мы договорились, о чем мне следует доложить Веспасиану, что сообщить ему об оборонительных сооружениях города, о количестве защитников и настроениях среди населения. Мы также решили, каким образом синагога Юлия Цезаря в Риме сможет тайно поддерживать восстание в Иерусалиме, не подвергая при этом опасности своих единоверцев в столице.

И вот наконец мне позволили покинуть Иерусалим. С завязанными глазами меня вывели по подземному переходу в каменоломню, полную разлагающихся трупов. Мне запретили снимать с глаз повязку, пока я не выберусь наружу, пригрозив безжалостно убить меня, если я нарушу запрет. Я ободрал всю кожу на локтях и коленях, пробираясь сквозь острые каменные осколки и с отвращением вздрагивая каждый раз, когда рука моя притрагивалась к омерзительному трупу. Евреи тем временем тщательно скрыли вход в тайное подземелье, и лишь с большим трудом нам удалось обнаружить его.

Путь, по которому я выбирался из города, навел меня на мысль о том, что входы в крепость, надежно спрятанные от посторонних глаз, находятся в самых невероятных местах. Чтобы найти их, я посулил легионерам огромные деньги, и воины без устали копали и рыли в местах, которые я указывал им. Но за год нам удалось обнаружить всего лишь три входа.

Тяжелое положение, в котором оказались жители Иерусалима, не на шутку тревожило меня, и я стал бояться, что не смогу, как задумал, обеспечить твоего будущего благополучия. Но мне не следовало беспокоиться. Когда Тит захватил город и Веспасиан смог сполна оплатить свои долги, сокровища по-прежнему находились в своем укрытии.

Но для этого я почти год провел на Востоке, ни на шаг не отступая от Веспасиана, пока наконец не пришло время собирать урожай.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ ВЕСПАСИАН

Я довольно долго тесно общался с Веспасианом и надеялся, что кое-что сумел ему втолковать. Исподволь, намеками, но я дал-таки понять, чего именно хочу от него. Он всегда был неглупым и очень осторожным человеком, и это помогло ему в конце концов добиться успеха.

Нерона умертвили следующей весной, и в течение одного года Римом правили целых трое императора Гальба[124], Отон[125] и Вителлин[126], — или даже четверо, если брать во внимание позорный государственный переворот, совершенный восемнадцатилетним Домицианом[127] якобы в поддержку своего отца. Впрочем, на этот раз с ним быстро покончили.

Мне казалось забавным, что после смерти Гальбы императором стал именно Отон. То есть Поппея была бы первой из римлянок, даже если бы осталась его женой, и, значит, давнее пророчество сбылось. Я, как ты знаешь, не суеверен, но признаю, что время от времени любой должен обращаться к богам за советом и предзнаменованием.

Затем, едва услышав о самоубийстве Отона, власть захватил Вителлий, заручившись поддержкой германских легионов. Я думаю, Отон правил так недолго потому, что у него достало наглости похитить из храма Марса священный меч твоего предка Юлия Цезаря. Владеть этим мечом Отон не имел никакого права — ни морального, ни юридического. Право это принадлежит тебе, Юлий Антоний Клавдий, ибо ты являешься прямым потомком и Юлиев, и Клавдиев. К счастью, оружие удалось вернуть на место, и оно вновь находится в храме Марса.

Легионы Отона были разбиты в битве при Бедриаке близ Кремоны, и он покончил с собой, потому что не захотел затевать очередную гражданскую войну, хотя и имел возможность набрать новую армию. Его последнее письмо было к вдове Нерона Статилии Мессалине: он горько сожалел, что не сможет выполнить свое обещание жениться на ней. Еще он просил ее в этом послании — на мой взгляд, излишне сумбурном и многословном для человека военного и тем более для императора, — позаботиться о его бренных останках и его архиве. Таким образом на попечении у Мессалины оказались сразу две могилы.

Об Авле Вителлин я скажу тут немного. Юность свою он провел на Капри — в обществе императора Тиберия. Я охотно признаю заслуги перед государством его знаменитого отца, однако сам Авл был настолько порочен, что отец даже не захотел сделать его проконсулом. Впрочем, Вителлию — скорее благодаря своей развращенности, чем добродетелям, — удалось снискать благосклонность трех правителей Рима. Нерон, например, считал его другом, но я никогда не хотел сблизиться с ним. Мало того, я по возможности даже избегал его.

Единственный его благородный поступок состоял в том, что он ослушался сената и приказал совершить на Марсовом поле в присутствии всех коллегий жрецов жертвоприношение в честь Нерона, а на устроенном затем ужине рукоплескал лучшему во всем Риме кифареду, исполнявшему по его приказу сложенные Нероном песни, так, как рукоплескал прежде самому покойному императору. Однако он добился совсем не того результата, на который рассчитывал: присутствующие невольно сравнивали двух музыкантов, и сравнение это было вовсе не в пользу Нерона; короче говоря, Авл лишний раз показал, что Гай Юлий Виндекс, наместник Галлии Лугдунской, был совершенно прав, когда в своем письме, послужившем причиной гражданской войны, назвал Нерона бездарным певцом. (Разумеется, Виндексу было безразлично, хорош или плох у Нерона голос, он просто хотел побольнее уязвить императора.)

По моему мнению, крупнейшими ошибками Вителлия стали роспуск преторианских когорт и казнь тех ста двадцати человек, которые имели отношение к убийству Гальбы. Эти люди действовали в его интересах, и их следовало не наказывать, а награждать, тем более что среди них оказались трибуны и центурионы. Немудрено, что подобное поведение заставило командиров легионов усомниться в необходимости поддерживать такого императора.

Мне неприятно тут вспоминать о безжалостных убийствах большого числа знатных граждан. Подумать только: Вителлий не пощадил даже некоторых банкиров, а ведь они могли быть полезны ему. Надеясь быстро обогатиться, он велел казнить их и конфисковать все имущество, не понимая, что режет курицу, несущую золотые яйца.

На восьмой месяц правления Вителлин я получил сведения, подтолкнувшие меня к решающему разговору с Веспасианом. Я пообещал ссудить ему все мое состояние — под часть сокровищ Иерусалимского храма и будущей военной добычи, — чтобы он смог стать властителем Рима. Я рассказал Веспасиану о моих двадцати окованных железом сундуках, набитых золотом, чтобы он понял, как уверен я в его успехе. (Мое богатство ни за что не поместилось бы в Двух десятках сундуков, но это его не касалось.)

Осторожный Веспасиан так долго отказывался, что в конце концов Тит, послушавшись моего совета, сотворил письмо, в котором Отон якобы называл Веспасиана своим преемником. Тит владел искусством подделывать любой почерк гораздо лучше, чем все мошенники, которых я встречал на своем жизненном пути. Ну, а во что это может вылиться, принимая во внимание его натуру, пускай останется между строк.

Мне трудно судить, поверил ли Веспасиан в подлинность Отонова послания, — в конце концов он отлично знал своего сына. Как бы то ни было, всю ночь напролет он тяжело вздыхал, ворочался с боку на бок, и я решил для верности подкупить легионеров, раздав им по нескольку сестерциев, с тем чтобы на рассвете они объявили его императором. Может, они с радостью сделали бы это и без денег, но я спешил. Мне сообщили, что время сейчас самое подходящее, ибо слух, распространенный моими людьми и гласивший, будто Веспасиан любит простых солдат и отечески заботится о них, достиг даже отдаленных легионов.

Именно этим объяснялась весьма удивившая Всспасиана история о принесении присяги ему на верность легионерами Мезии и Паннонии[128], до которых вроде бы никак еще не могло дойти известие о недавнем провозглашении его императором у стен неприступного Иерусалима. В своем послании солдаты просили выплатить им давно ожидаемое жалованье, и новоиспеченный цезарь поспешил выслать им деньги, взятые, конечно же, из моих сундуков. Поначалу он несмело отказывался от предложенной мною помощи, бормоча что-то невнятное о своем нежелании быть в зависимости от богачей Рима, но потом, когда я растолковал ему, что он сможет расплатиться со мной, захватив сокровища иудеев, согласился взять деньги.

Думаю, окончательно убедили Веспасиана мои ссылки на Юлия Цезаря, которого в молодости ссужали золотом только лишь под его доброе имя и надежды на славное будущее. Правда, потом его кредиторы вынуждены были одобрять любые политические шаги императора — иначе им никогда не вернуть бы своих денег. Чтобы расплатиться со всеми, Цезарю пришлось покорить богатую и плодородную Галлию. Такие подвиги были явно не по плечу стареющему Веспасиану, но я все же сумел договориться с ним, соблюдя собственную выгоду.

Однако при жизни Нерона Веспасиан ни за что не пошел бы на нарушение воинской присяги. Да уж, верности и преданности ему было не занимать, хотя, на мой взгляд, эти качества при некоторых обстоятельствах становятся обременительными. Политическая целесообразность — тоже вещь немаловажная.

Впрочем, убедившись, что дела государства совершенно расстроены, а гражданской войне не видно конца, Веспасиан взвалил-таки на себя тяжелую ношу императорской власти. Он решил, что обязан вмешаться и спасти Рим от гибели; пошел он на это из сострадания ко всем простым людям нашей страны, понимая, что они хотят мира, спокойствия и тихого семейного счастья. Большинство обывателей и впрямь мечтает именно об этом и совершенно не желает думать о предметах, касающихся мирового устройства.

Я ощущаю настоятельную потребность рассказать тебе все, что известно мне о смерти Нерона, свидетелем которой, впрочем, сам я не был. Как друг Нерона и как простой смертный, снедаемый любопытством, я захотел разобраться в этой темной истории настолько тщательно, насколько позволяли мне изменившиеся обстоятельства.

Статилия Мессалина совершенно убеждена в том, что Нерон умер именно так, как об этом рассказывают. Но ведь в те дни она была в Анции, и потому ее слова ничего не стоят. Что же до Акты, то она столь частоприносит цветы на могилу своего царственного любовника, что это кажется подозрительным. Акта, между прочим, присутствовала при ставшем уже легендарным самоубийстве Нерона.

Когда Нерон убедился, что мятеж, поднятый Виндексом в Галлии, все ширится, он вернулся из Неаполя в Рим. (Сначала-то он не принимал Виндекса всерьез, хотя и обиделся, естественно, на его наглое письмо.) В столице император призвал всех сенаторов и всадников в Золотой дом, желая посоветоваться с ними, но очень скоро — как человек тонко чувствующий — ощутил холодок враждебности по отношению к себе. После этого заседания ему стало по-настоящему страшно. Узнав же о том, что Гальба, бывший тогда наместником в Иберии, примкнул к восставшим, Нерон окончательно упал духом, так как понял, что посланный им человек опоздал и не передал Гальбе высочайшего повеления покончить с собой ради блага государства.

Весть о поступке Гальбы быстро разнеслась по Риму и подняла такую волну ненависти к Нерону, какая заставила вспомнить, о временах Октавиана Августа и Марка Антония. Я не хочу повторять и пересказывать все те непристойности, что говорились о нем и выцарапывались на его статуях. Верхом дерзости стал случай с ключами от Капитолия, спрятанными сенаторами перед церемонией ежегодного обета за императорское благополучие, который дают всадники и члены сената. Ключи, разумеется, нашлись, но только после того, как Нерон, пришедший от долгого ожидания в ярость, пригрозил некоторым весьма влиятельным участникам этого происшествия немедленной казнью — причем прямо перед запертыми дверями этого священного места. Исчезновение ключей было, однако, расценено многочисленными зеваками как очень нехорошее предзнаменование для Нерона.

И все-таки Нерон мог еще переломить ход событий. Впоследствии я нашел в тайнике в доме Тигеллина длиннющий список тех людей, которых император собирался казнить. Там было и мое имя, но я сразу простил его ради нашей старой дружбы. Гораздо больше удивила меня его дальновидность: он намеревался предать смерти всех, кто был хоть как-то связан с отпавшими от империи Иберией и Галлией.

Я увидел в этом списке имена обоих консулов, а также такого множества сенаторов, что просто пришел в ужас. Обидно, что политические соображения вынудили меня уничтожить список. То-то интересно было бы поглядеть на лица включенных в него сановников — я частенько приглашаю их в мой дом, как того требует занимаемый мною поет, хотя совершенно не стремлюсь к общению с ними.

Нерон, однако, ограничился тем, что отстранил от должности обоих консулов и возложил их обязанности на себя — благородная натура и человеколюбие помешали ему прибегнуть к тем суровым мерам, которые единственно могли его спасти. Не забывай, что у него оставалась преторианская гвардия, на чью поддержку он благодаря Тигеллину мог рассчитывать. Но массовые казни были бы равносильны тому, чтобы обрезать все ветви у дерева, оставив лишь голый ствол. Император справедливо полагал, что никакое дерево, даже самое могучее, не выдержит такого обращения.

Нерон почувствовал себя очень счастливым, когда греки, восхищенные его пением и актерской игрой, наградили императора сотней венков; вернувшись в Рим, он стал еще более тяготиться своими обязанностями цезаря. Я даже думаю, что, прояви сенаторы в те дни больше терпимости, Нерон охотно поделился бы с ними властью. Но сенат злобен и завистлив, так что договориться с ним почти невозможно. Никому, даже самому просвещенному из правителей, не посоветовал бы я доверять сенаторам, не советую я этого и Веспасиану. Пожалуйста, запомни мои слова, Юлий, они идут от сердца, хотя я сам член сената и всегда старался и стараюсь защитить его авторитет.

Даже в своем нынешнем состоянии сенат куда больше подходит для управления страной, чем какие-нибудь безответственные плебеи. Чтобы быть сенатором, человек должен обладать целым рядом качеств и не уподобляться тем выскочкам, которые обещают толпе бесплатное масло, устраивают яркие и шумные цирковые представления и под предлогом праздников то и дело объявляют дни свободными от труда. Люди загадочны и непредсказуемы, но обойтись без них политику невозможно, хотя они почти всегда и опрокидывают все его расчеты. Потому необходимо, чтобы толпа была довольна и чувствовала сильную руку правителей.

Нерон, конечно же, не хотел гражданской войны, коя, как подсказывала ему родовая память Юлиев, сулила сплошные несчастья. И однако, он ровным счетом ничего не предпринял для подавления мятежа, ибо пытался избежать кровопролития. Взволнованным же и сердитым советчикам он отвечал, усмехаясь, что один встретит триумфально приближающиеся к Риму восставшие легионы и привлечет их на свою сторону искусным пением. По-моему, он тогда уже на что-то решился — недаром молва утверждала, будто он сожалел о том, что в молодости занялся политикой, а не изучением восточных философий. Восток всегда манил его, однако дальше Ахайи он никогда не бывал.

Знания Нерона о Парфии не ограничивались только обычными сведениями военного характера о пастбищах, дорогах, родниках, бродах через реки и большие водоемы, горных перевалах и крепостях. Помимо этого, он любил порассуждать и о некоторых особенностях парфянской цивилизации, хотя мы и смеялись над ним, потому что парфяне всегда были и останутся варварами — если, конечно, римляне не приобщат их к истинной культуре.

После смерти Нерона я вдруг подумал, что его мечта спеть перед побежденными парфянами в Экбатане была не столь уж нелепа. До меня, видишь ли, дошли слухи, что игра на кифаре или лире модна нынче среди парфянской знати. Впрочем, любители этих музыкальных инструментов, так похожих друг на друга, уже отстали от века — с тех пор, как мы взяли Иерусалим, по всему Риму разносятся задорные звуки тамбуринов, наводящие на меня тоску своей непреходящей жизнерадостностью.

Музыка, нравящаяся нынешней молодежи, делает пожилых людей больными. Я часто вспоминаю певучие кифары Нероновой поры, и те не такие уж далекие времена кажутся мне золотым веком, хотя я и лишен начисто музыкального слуха, о чем вы с матерью непрестанно твердите мне.

Для меня, кстати, остается загадкой, как тебе удается сосредоточиться на науках, когда за твоей спиной стоит раб, бьющий по медным крышкам от кастрюль, а рядом с ним завывает какой-то сиплый неряха, исполняющий египетские песнопения. Я бы сошел с ума, слушая подобное изо дня в день, однако ты совершенно серьезно уверяешь, что иначе никакая учеба не идет тебе на ум, а твоя мать, по обыкновению защищая тебя, заявляет, что я ничего не понимаю. Я уверен, что ты и бороду бы отпустил, но, к счастью, у пятнадцатилетних она не растет.

Итак, Нерон, глубоко задетый ложью и оскорблениями, сыпавшимися на него со всех сторон, ничего не делал для спасения своей императорской власти, и войска Гальбы продолжали победное движение к Риму. Они не участвовали пока ни в одной битве — и все благодаря бездействию цезаря.

Наконец наступил канун дня Минервы[129]. Тигеллин, желая сохранить собственную шкуру, предоставил преторианцев в распоряжение сената, собравшегося на заре на чрезвычайное заседание. Приглашение на это заседание получили далеко не все сенаторы, а лишь те, кто заслуживал доверия; не получил его и Нерон, хотя он не только имел право присутствовать на любом собрании, но и по своему положению стоял выше всех прочих членов сената.

Оба консула, смещенные Нероном, незаконно заняли свои места, и сенаторы единогласно решили сделать владыкой Рима Гальбу, этого лысого и развратного старика, издавна питавшего слабость к атлетически сложенным юношам.

Так же единодушно сенат провозгласил Нерона врагом государства и приговорил его, согласно обычаю предков, к мучительной смерти: свергнутого императора должны были засечь бичами. Спасибо и на том. Эти неблагодарные и коварные люди могли отдать Нерона на растерзание толпы, если бы отняли у него право на суд равных ему по рождению. Впрочем, каждый из присутствующих был уверен, что Нерон наложит на себя руки, дабы избежать столь ужасной смерти. Разумеется, Тигеллин тоже ратовал за этот суровый приговор.

Префект преторианцев лично проследил за тем, чтобы ночью из Золотого дома ушли и преторианцы, и германцы — телохранители императора.

Нерон проснулся в полночь в спальне покинутого всеми Золотого дома; на соседнем ложе крепко спал Спор, его «верная жена». С императором осталось лишь несколько слуг и вольноотпущенников; он отправил письма своим друзьям, однако никто из них не только не пообещал ему поддержки, но даже не ответил. Поняв, что его предали, император пешком пошел в город и принялся стучать в двери своих приятелей; ни в один из домов его не впустили, хотя дома эти были подарены трусам самим цезарем. Их обитатели молчали, и даже собаки не лаяли, потому что хозяева завязали им морды тряпками.

Вернувшись к себе, Нерон увидел, что его спальня ограблена — оттуда вынесли все шелковые покрывала и другие ценные вещи. Тогда он вскочил на лошадь — босой, в одной тунике и плаще раба — и поскакал на загородную виллу одного из своих вольноотпущенников, который (если верить его рассказу) сам предложил императору укрыться там. Вилла эта расположена между дорогами Салариа и Наместана, возле четвертого вехового камня. Ты, конечно, помнишь, что Сенека окончил свои дни в доме, находившемся у четвертого вехового камня, и что Кифа повернул обратно в Рим, дойдя как раз до четвертого камня.

Нерона сопровождали четверо: — Спор с неким вольноотпущенником, затем, как ни странно, Эпафродий, а также человек, которого ожидало наказание за то, что он болтал лишнее посреди Форума. Акта уже успела добраться до этого загородного дома. Я думаю, все было разыграно просто великолепно. Один из лучших актеров своего времени, Нерон прекрасно разбирался и в работе постановщика спектаклей. Он всегда замечал неправильное освещение, выделявшее из темноты какого-нибудь второстепенного исполнителя в то время, когда пел сам Нерон.

Пока они ехали на виллу, произошло землетрясение, и молния ударила прямо в дорогу, так что лошадь императора испугалась и поднялась на дыбы. Нерон был в глубоко надвинутом на глаза капюшоне, но от прыжка лошади тот сполз на плечи, и лицо цезаря открылось. Бывший неподалеку ветеран-преторианец узнал Нерона и поприветствовал как императора. После этого все еще больше заторопились, опасаясь привлечь к себе внимание других случайных прохожих.

Мне это стало известно из рассказов Эпафродия и вольноотпущенника. Спор позднее бесследно исчез. Отон, мечтавший позабавиться с ним, безуспешно разыскивал его по всей стране, а не найдя, предложил разделить с ним ложе Статилии Мессалине, ибо полностью доверял вкусу Нерона.

Я не хочу повторять тут все, что наговорили эти два человека о растерянности императора, о его ужасе и страданиях, о том, как пил он холодную воду из лужи, зачерпывая ее руками, и как, морщась, выдергивал колючки из своего грубого плаща, когда на четвереньках пробирался через кусты к заветному дому.

И Эпафродий, и вольноотпущенник охотно поведали об этом в сенате, так что историкам оставалось лишь записать их слова. Нерон настолько тщательно подготовился, что у него была даже заготовлена речь, в которой он просил прощения за совершенные им по политическим мотивам преступления и умолял сенат сохранить ему жизнь и назначить прокуратором в какую-нибудь отдаленную восточную провинцию — ибо, по его мнению, он неплохо послужил сенату и народу Рима. Таким образом Нерон хотел создать впечатление, будто действует под угрозой смерти и в плену у слепого ужаса. Однако двоим очевидцам не удалось убедить в этом никого из здравомыслящих людей, за исключением разве что тех сенаторов, кто сделал все, чтобы подтолкнуть Нерона к самоубийству, и кто надеялся, что их мечты наконец сбылись.

Нерон ни о чем не забыл и оставил, как и намеревался, потомству свою последнюю остроту. Он сказал: «Какой артист погибает!», и я с удовольствием произношу эти слова, так как только спустя много лет понял, что за великий актер и великий человек был покойный император Нерон. Рим потерял в его лице истинного друга всех людей, хотя зачастую находиться с ним рядом было небезопасно, потому что он любил капризничать и всегда стоял на своем.

Впрочем, тут почти нет его вины: никто не должен безгранично распоряжаться властью в течение целых семнадцати лет, и ты, сын мой, обязан хорошенько усвоить эту истину и повторять ее себе, когда тебя охватит нетерпение, и ты станешь пенять своему отцу за медлительность.

Когда могила была уже готова, и вокруг нее установили нужное количество мраморных плит, а также запаслись дровами и водой, чтобы поливать ею раскаленный мрамор, из Рима примчался гонец с посланием для вольноотпущенника. Из него Нерон узнал о провозглашении Гальбы императором и о своем смертном приговоре. Представление следовало продолжить, чтобы у Спора оставалось еще время для изображения вдовьей скорби, но все замыслы разрушило одно неожиданное происшествие.

Преданный императору ветеран — тот самый, что встретил его на дороге, — не поспешил со всех ног в сенат доносить о бегстве объявленного преступником цезаря (как это, положа руку на сердце, сделал бы на его месте любой), но, напротив, поковылял в лагерь преторианцев, где все уважали его за шрамы и доблесть. Кроме того, этот человек был членом братства Митры[130] и потому пользовался доверием центурионов. В лагере он оказался в самое подходящее время, ибо Тигеллин все еще не вернулся из сената, где болтуны продолжали изливать свою ярость и хвастать любовью к отечеству, не боясь, что их кто-то прервет.

Старик обратился к товарищам с пылкой речью и напомнил им об их воинской присяге и о том, как много сделал для них Нерон; не забыл он сказать и про рубцы, оставленные на спинах преторианцев палкой Тигеллина. Выслушав ветерана, оба легиона тотчас решили поддержать Нерона: им хорошо была известна его щедрость, и их отпугивала репутация Гальбы, человека скупого и мелочного.

Они решили противопоставить силе силу, и ни у кого не возникло ни тени сомнения в исходе возможной битвы. Легионеры были уверены, что многие покинут Гальбу, узнав о верности Нерону лучших римских войск. Они быстро снарядили отряд конников под командованием центуриона, который должен был отыскать императора и проводить его в лагерь преторианцев. Но время было упущено, а кроме того, никто не знал, где может находиться Нерон; об отдаленной вилле вольноотпущенника вспомнили не скоро.

Когда же центурион наконец нашел императора, тот не захотел возвращаться в Рим. Он устал от власти и торопил Эпафродия, которому предстояло ударить его ножом в горло. Эпафродий хорошо справился с этим, потому что поднаторел в таких делах, когда участвовал в многочисленных спектаклях, устраиваемых Нероном. По-видимому, император выбрал удар ножом в горло для того, чтобы доказать сенату, будто ради интересов Рима он жертвует самым дорогим — своими голосовыми связками. Если же когда-нибудь на Востоке появится замечательный певец, то ни у кого не должно даже мысли возникнуть, что это воскрес из мертвых Нерон Клавдий Цезарь, ибо он собственноручно перерезал себе горло. Когда кровь живописно хлынула из раны, Нерон, собрав остатки сил, позвал к себе центуриона и прерывающимся голосом поблагодарил за преданность; затем он возвел глаза к небу и скончался, содрогаясь настолько правдоподобно, что закаленный в боях центурион смахнул набежавшую слезу и бережно закрыл императора своим алым плащом, давая ему возможность умереть, как и подобает властителю, в одиночестве и пряча от богов искаженное мукой лицо. Всем известно, что Юлий Цезарь также закрыл свое лицо из уважения к бессмертным, когда кинжалы убийц кромсали его тело. После этого вольноотпущенник и Эпафродий предложили центуриону спешно возвратиться в лагерь и сообщить всем легионерам о гибели Нерона — это, мол, нужно для безопасности командира и его солдат, а также для того, чтобы никто из преторианцев не успел натворить каких-нибудь глупостей. Затем, сказали они, центуриону следует отправиться в сенат и доложить о бегстве Нерона, о снаряженной им, центурионом, погоне и о том, что он намеревался доставить беглеца на Капитолий живым, однако Нерону удалось самому распорядиться своей жизнью.

Пятна крови на плаще наверняка убедят сенаторов в правдивости его слов, хотя, разумеется, можно отрезать у покойного голову, чтобы представить ее в качестве доказательства. Впрочем, такой поступок вряд ли совместим с представлениями военного человека о чести, тем более что вестника все равно обязательно наградят. Сам же Нерон просил, чтобы его никем не оскверненное тело было без пышных церемоний предано огню.

Центурион торопливо уехал, оставив свой плащ для сенатской комиссии, которая, по общему мнению, должна была непременно поспешить на виллу, дабы удостовериться в смерти ненавистного императора.

Едва отряд ускакал, как все начали действовать. Отыскав в кустах на обочине подходящее мертвое тело (а трупы валялись тогда повсюду, ибо провозглашение Гальбы цезарем сопровождалось пускай небольшими, но все же беспорядками), они возложили его на погребальный костер, облили маслом и подожгли. Куда и под какой личиной направился Нерон, остается лишь догадываться. Но я почти убежден, что он на Востоке, в Парфии. При тамошнем дворе за три столетия скопилось столько тайн, что сохранить еще одну не составит для парфян никакого труда. Ну, а мы, римляне, в большинстве своем болтуны, и сенаторы тут не исключение.

Полагаю, что единственное доказательство, какое я могу привести, это внезапный интерес парфянской знати к игре на кифарах. Но я точно знаю, что Нерон не думает больше о возвращении в Рим и не хочет вновь становиться императором. Сейчас развелось множество самозванцев, именующих себя Неронами, и у некоторых есть даже шрамы на шее; однако все они лжецы и будут безжалостно распяты нами.

Спутники цезаря так успешно справились со своим делом, что, когда прибыла комиссия, собиравшаяся расследовать обстоятельства смерти, они уже лили воду на раскалившийся мрамор, причем от их усердия он крошился на мелкие кусочки, покрывавшие обугленные останки белой пеленой. Распознать покойника было невозможно, тем более что Нерона не отличали ни приметные шрамы, ни какие-нибудь увечья. Зуб же, который ему вырвали в Греции, на всякий случай вырвали и у мертвого незнакомца.

Останки завернули в белоснежный, расшитый золотом плащ — его многие видели на плечах Нерона этой зимой на празднествах по случаю Сатурналий. С разрешения Гальбы на похороны израсходовали двести тысяч сестерциев. Теперь каждый может зайти в родовой мавзолей Домициев, поглядеть на лежащее в саркофаге из порфира полуобгоревшее тело в белой скорлупе и убедиться, что Нерон действительно умер. Статилия и Акта не возражают против любопытствующих посетителей — им нравится, что память покойного чтут.

Я обязан рассказать тебе все это, чтобы ты был готов к любым неожиданностям. Нерону исполнилось всего тридцать два года, когда он предпочел мнимую гибель опасной для государства гражданской войне. Он хотел искупить свои преступления и начать новую жизнь. Где он сейчас, в точности не знает никто, но ему нынче лишь сорок три года.

Мои подозрения особенно усилились, когда я узнал, что произошло это в годовщину смерти Агриппины и что Нерон выехал из города босиком и с закрытым лицом, как бы посвящая себя богам. Еще одним веским доказательством верности моего предположения является исчезновение Спора. Нерон был очень привязан к нему, ибо Спор напоминал чертами Поппею, и не мыслил без него жизни. Некоторые проницательные сенаторы тоже придерживались такого мнения, но, конечно, остерегались высказывать его вслух.

Гальба понимал, что многие в Риме искренне оплакивают его предшественника, и потому не только не осквернил доставленных со злосчастной виллы останков, но и оставил без внимания то обстоятельство, что сенат объявил Нерона врагом государства. Впрочем, он вообще не доверял сенаторам и намеревался ограничить срок действия сенаторских полномочий жалкими двумя годами, хотя всем известно, что сенаторство дается до конца дней. Конечно, из-за этого нам приходится терпеть среди себя стариков, которые совсем выжили из ума и при каждом удобном и неудобном случае норовят выступить с длинной речью, где восхваляют прошлые времена. Но это болезнь, и мы тоже можем заболеть ею, так что к старым сенаторам все питают уважение, видя в них свое возможное будущее. Молодежь, разумеется, слагает по этому поводу разные куплеты, но с годами она наверняка остепенится и поймет, что мы были правы.

В общем, никто не удивился, когда спустя всего несколько месяцев голову Гальбы доставили на Форум. Он, как известно, был совершенно лыс, и потому несший голову преторианец сунул в императорский рот свои пальцы, чтобы половчее ухватить трофей. Получив от Отона обещанную награду, он передал голову своему товарищу, который поволок ее в лагерь, смеясь и что-то громко выкрикивая.

Солдаты невзлюбили Гальбу за его скаредность. Во-первых, он не заплатил им за свое восшествие на престол, а во-вторых, плохо обращался с теми красавцами, которые ему нравились. Например, он всю ночь не отпускал от себя рослого стражника-германца, довел беднягу до полного изнеможения, а утром не дал ему даже пары сестерциев на пиво, заявив: «Надеюсь, ты был счастлив насладиться дружбой такого человека, как я — пожилого, но при этом полного юношеского задора». В общем, преторианцы не пожелали терпеть над собой еще одного Тигеллина и свергли отвратительного им Гальбу.

Но вернемся к Веспасиану. Приятно было видеть изумление, охватившее его при кликах солдат: «Да здравствует цезарь Веспасиан!» Как замечательно размахивал он руками, протестуя против такой высокой чести, как ловко спрыгивал со щита, на котором несли его вдоль иерусалимских стен! Впрочем, сидеть на щите и впрямь очень неудобно, особенно если тебя пытаются подбросить вверх, чтобы выразить народное ликование. Солдаты к тому времени были уже здорово навеселе, потому что успели потратить на вино полученные от меня сестерции. (Конечно же, я вернул себе часть этих денег, добившись для моего вольноотпущенника-сирийца исключительного права на продажу в лагере горячительных напитков; он же распоряжался и разрешениями для евреев-купцов торговать в лагере своими товарами.)

Отослав жалованье легионам в Паннонии и Мезии, а также высказав в письме, отправленном в Галлию, несколько мелких упреков тамошним когортам за их жестокое обращение с местными жителями, Веспасиан без промедления отбыл в Египет. Направлять туда войска под командованием Тита не требовалось, потому что он мог положиться на верный египетский гарнизон. Веспасиан просто захотел посмотреть, как идут дела в этой нашей провинции, которая не только снабжает Рим зерном, но и дает нам большое количество бумаги; кроме того, если бы не налоги, поступающие с берегов Нила, государственная казна наполовину бы опустела.

Веспасиан довел искусство налогообложения до степени, прежде неизвестной, так что нам, состоятельным людям, часто кажется, будто у нас идет кровь из носа и ушей от его жестокой хватки. Не говоря уже о кровотечении из прямой кишки, как раз и приведшей меня на этот курорт. Врачи были поначалу столь обеспокоены моим состоянием, что вместо своих микстур и мазей стали предлагать мне побыстрее написать завещание.

Когда же они оставили меня наедине с моими болями, заявив, что я безнадежен, я решил обратиться за помощью к Иисусу из Назарета. Правда, я ничего не обещал ему, прекрасно понимая, что в тот день, когда он будет отделять овец от козлищ, мои добрые дела все равно не перевесят моих недостатков и совершенных мною преступлений. В глазах многих я жестокосерд и прижимист. Может, именно поэтому я решил не разбрасываться пустыми обетами.

Лекари пришли в великое изумление, когда кровотечения внезапно прекратились. Посовещавшись, эти ученые мужи заявили, что, оказывается, никакой угрозы для моей жизни не существовало, а болезнь была мнимой и объяснялась острейшим чувством негодования, которое я испытал, получив отказ Веспасиана пойти мне навстречу и освободить от уплаты одного-двух налогов — тех, что я считал особо для себя обременительными.

Нет, я, естественно, понимаю, что он выжимает из нас все соки не ради собственной выгоды, а для блага Рима, но нельзя же так в самом деле! Даже Тит с презрением относится к деньгам, взимаемым за пользование общественными уборными, хотя этих медяков и набирается за день целая корзина. Приятно, конечно, что в новых уборных есть и проточная вода, и мраморные сиденья, и лепные украшения, но мы больше не чувствуем себя там свободно, так, как это было в прошлые времена. Вот почему самые бедные предпочитают вызывающе мочиться на стены храмов и на ворота нарядных вилл.

Когда мы приблизились к Александрии, Веспасиан решил не заходить в гавань, потому что в воде плавало множество зловонных трупов греков и евреев и все бухты и бухточки были забиты ими. Веспасиан никогда не любил напрасного кровопролития и хотел дать обывателям время на улаживание споров и на то, чтобы противники разошлись по своим частям города и заперлись в домах. Александрия слишком велика, чтобы можно было легко и быстро примирить греков и евреев.

Мы сошли на берег за городской чертой; впервые ступая на священную землю Египта, я так твердо поставил на нее ногу, что испачкал грязью свою красную сенаторскую сандалию.

На следующее утро к нам явилась депутация, состоявшая и из греков, и из евреев. По-восточному роскошно одетые богатые горожане дружно попросили прощения за вчерашние беспорядки, устроенные, по их словам, неразумными и необузданными людьми, и заверили, что власти Александрии уже восстановили порядок. Среди депутатов были ученые философы и даже хранитель местной знаменитой библиотеки, что произвело на далекого от книжных знаний Веспасиана сильнейшее впечатление.

Узнав, что в городе находится Аполлоний Тианский, приехавший сюда, дабы познакомиться с египетскими философскими теориями и рассказать местным ученым об искусстве созерцания пупка, в котором преуспели индийские мудрецы, император обиженно заявил, что глубоко сожалеет о том, что у величайшего философа мира не нашлось времени поприветствовать своего императора.

На самом деле поведение Аполлония диктовалось его хитростью. Он был очень тщеславен и гордился своей ученостью ничуть не меньше, чем своей длинной белой бородой. Разумеется, желания добиться императорской благосклонности у него было хоть отбавляй, однако он решил для начала притвориться недовольным совершенным государственным переворотом и показать это свое «недовольство» императору. Когда-то в Риме Аполлоний прикладывал огромные усилия для того, чтобы завоевать расположение Нерона, но цезарь даже не принял его, предпочтя по обыкновению философии искусство. Правда, Аполлонию удалось напугать Тигеллина, уверив последнего в своем умении колдовать, и потому преторианский префект разрешил Аполлонию остаться в городе даже после того, как Нерон изгнал из Рима почти всех философов.

На следующее утро Аполлоний из Тианы пришел к воротам александрийского дворца еще до рассвета и потребовал, чтобы его немедленно пропустили. Однако преградившие ему путь стражники объяснили, что Веспасиан, который давно уже на ногах, не может сейчас никого принять, потому что диктует важные письма.

— Из этого человека получится истинный правитель, — громко провозгласил Аполлоний, питая надежду, что эти его слова будут переданы Веспасиану.

Так оно, конечно, и случилось.

Позже он опять появился у дворца, желая получить бесплатные еду и вино. На этот раз его без промедления отвели к императору и оказали почести, достойные ученейшего человека в мире. Многие до сих пор считают Аполлония равным богам.

Аполлоний, похоже, был слегка удивлен тем, что ему подали кислое вино и солдатский хлеб грубого помола: он привык к лучшей пище и всегда ценил изысканный стол, хотя время от времени и постился, чтобы очистить свое тело. Но, продолжая играть избранную им роль, он похвалил пристрастие Веспасиана к народной еде: это, мол, свидетельствует о том, какую пользу принесет государству одержанная им победа над Нероном.

— Я бы никогда не восстал против своего императора, — коротко ответил Веспасиан.

Аполлоний прикусил язык, потому что как раз собирался похвастаться участием в галльском восстании Виндекса и заслужить этим благосклонность цезаря; потом он осторожно спросил, нельзя ли пригласить сюда двух его спутников — знаменитых философов, которые все еще ожидали у ворот дворца. Веспасиан чуть было не вспылил, потому что не спал полночи, диктуя срочные приказы и письма, но все же сумел сдержаться.

— Мои двери всегда будут открыты для мудрых людей, — кротко сказал он, — но для тебя, о славный Аполлоний, будет открыто еще и мое сердце.

После этого Аполлоний позвал своих приятелей и прочел всем нам вдохновенную лекцию о преимуществах демократии по сравнению с единоличной властью и о том, что надо поскорее восстанавливать республику.

Я забеспокоился, но, как оказалось, напрасно, ибо Веспасиан слушал старика с вежливым любопытством.

— Я подозреваю, — проговорил он, когда Аполлоний умолк, — что той неограниченной власти, о которой ты нам рассказывал, удалось очень сильно повлиять на наших граждан, причем в худшую сторону. Поэтому предложенные тобой идеи трудно будет воплотить в жизнь. Для начала людей надо научить ответственности, которую всегда несет с собой свобода. Иначе мы не получим ничего, кроме бесконечных раздоров, могущих вылиться в гражданскую войну.

Аполлоний ничуть не затруднился с ответом, и я не мог не восхититься его способностью на ходу менять свои взгляды.

— Какое мне дело до того, каким будет наше государство?! — воскликнул он. — Я живу только для богов. Просто мне не хочется видеть людей униженными тем, что их пастырь плохо справляется со своими обязанностями. Вообще-то, обстоятельно поразмыслив обо всем, я готов согласиться с тем, что просвещенный властитель, находящийся под доброжелательным присмотром облеченного народным доверием сената, чья единственная цель — забота об общественном благе, как раз и воплощает собой развитую форму демократии.

Затем он заговорил о своем горячем желании познакомиться с достижениями древнеегипетских ученых, исследовать внутренность пирамид и зачерпнуть воды из истоков Нила. Но, добавил он мрачно, у него нет денег на лодку с гребцами, а идти пешком он не сможет, ибо его старые кости ноют в любую погоду.

Веспасиан покосился в мою сторону.

— Я беден, — сказал он. — А государственной казной позволено распоряжаться только в интересах Рима, о чем, дорогой Аполлоний, тебе, конечно же, хорошо известно. Но здесь присутствует мой друг, сенатор Минуций Манилиан, столь же преданный идеалам демократии, как и ты. Он весьма состоятельный человек и, возможно, согласится предоставить в твое распоряжение корабль с гребцами, если ты его об этом попросишь, а также оплатит твою поездку к истокам Нила. Тебе не надо бояться опасностей, обычно подстерегающих путешественников, потому что туда недавно направилась охраняемая преторианцами группа ученых мужей, которых Нерон два года назад послал в Египет. Присоединяйся к ним, если хочешь.

Аполлоний так и просиял от этого обещания, данного ему щедрым за чужой счет Веспасианом.

— О Юпитер Капитолийский, — восторженно вскричал он, — о покровитель нашей страны! Храни, храни этого человека! Он обязательно отстроит заново твой храм, оскверненный нынче безбожниками.

Мы все были потрясены и его пророчеством, и его блуждающим взглядом. Сказать по правде, я ему не поверил, решив, будто он нас просто разыгрывает, но каково же было мое удивление, когда две недели спустя нас настигла весть о свержении Вителлия и о том, что Флавий Сабиний и Домициан были вынуждены укрываться на Капитолии.

Домициан трусливо сбежал из охваченного беспорядками города, сбрив волосы и переодевшись; жрецом Исиды[131]. Он присоединился к служителям богини как раз тогда, когда верные Вителлию солдаты подожгли храм Юпитера Лучшего и Величайшего и, разрушив своими стенобитными орудиями его ворота, выпустили плененных жрецов на свободу, не захотев, чтобы те участвовали в кровопролитии. Будучи уже глубоким стариком, мой бывший тесть Флавий Сабиний погиб, сражаясь храбро с мечом в руках за своего брата Веспасиана.

Домициан же перебрался на другой берег Тибра и укрылся у одной еврейки, матери его школьного товарища. Все знатные еврейские мальчики, сыновья, племянники или братья мелких иудейских правителей, являлись почетными заложниками Рима и ходили в школу на Палатине. Среди них был и некий Хслкия, чья судьба заставила моего сына Юкунда присоединиться к нескольким молодым людям, задумавшим разрушить Рим и перенести столицу куда-нибудь на Восток. Вот видишь, я все же пишу об этой грустной истории, хотя вовсе не собирался вспоминать о ней.

Однажды Тигеллин напоил Хелкию пьяным, а потом использовал для удовлетворения своих гнусных желаний. После этого юноша на глазах у школьных друзей совершил самоубийство, ибо его религиозные убеждения запрещали ему вступать в половые отношения с мужчинами; кроме того, из-за случившегося он не смог бы унаследовать трон своего отца. Как бы в отместку за его смерть пожар вспыхнул с новой силой, причем огонь начал распространяться именно с садов Тигеллина и тогда, когда в других местах пламя уже стало гаснуть. Вот почему я туманно намекал в своих записках, что моего сына Юкунда, безусловно приложившего к этому руку, нельзя считать совсем уж безвинной жертвой.

Расчет Домициана был верен. Он понимал, что никто не станет разыскивать его в еврейском квартале, так как ненависть евреев ко всем Флавиям общеизвестна. Ведь во время осады Иерусалима погибло множество иудеев, попытавшихся сразиться с римскими воинами под его стенами.

Прослышав о последних событиях в Риме, Аполлоний Тианский вновь захотел вмешаться во внутри-александрийские распри, заняв сторону греков. Перед тем как ступить на борт судна, купленного для него мною, он сказал Веспасиану:

— Я знаю, что ты уничтожил тридцать тысяч евреев в одной битве и пятьдесят тысяч в другой. Ты поистине великий человек. Никто не мог бы сделать лучше. Евреи давно уже предают и продают и Рим, и все человечество. Народ, который стремится отделиться от прочих народов, народ, чьи мужья и жены не едят и не пьют вместе с другими и отказываются молиться и приносить обычные жертвы богам, чужд нам так же, как какие-нибудь варвары из неведомых далеких земель. Хорошо бы, чтобы на земле и вовсе не осталось ни одного еврея.

Умнейший человек нашего времени проявил столько нетерпимости, что я разом перестал жалеть о деньгах, истраченных на его поездку, и попросил богов озаботиться тем, чтобы судно затонуло посреди Нила; в крайнем случае меня бы устроили и нубийские дикари, готовые с удовольствием поглотить поджаренного на вертелах Аполлония. Вдобавок меня немало беспокоили его занудные рассуждения о народовластии: в последнее время Веспасиан стал слишком уж всерьез задумываться об общественном благе и совсем не упоминал о желании стать императором.

Без всякого сомнения, Аполлоний из Тианы был колдуном. Позднее мы все сошлись во мнении, что он попросту мысленно видел горевший Капитолий.

…Несколько дней спустя Домициан покинул свое тайное убежище и беззастенчиво провозгласил себя императором. Часть вины за это, бесспорно, лежит и на сенате, ибо сенаторов больше устраивал не умудренный жизненным опытом Веспасиан, а послушный их воле восемнадцатилетний юнец.

Домициан сполна отплатил Вителлию за свой страх и унижение: его за ноги подвесили на Форуме к шесту и медленно умертвили уколами кинжалов; затем тело железным крюком отволокли к Тибру.

Это еще один урок тебе, сын мой; никогда не доверяй народной любви. Что же до твоей любви к подданным, то ты обязан научиться умело ею манипулировать.

Но всего этого мы в Александрии пока не знали. Веспасиан по-прежнему колебался, хотя и был уже провозглашен восточными легионами римским императором. Как и многим пожилым сенаторам, ему была дорога идея республики, и он любил порассуждать со мной на эту тему — правда, отвлеченно, воздерживаясь от принятия какого-нибудь окончательного решения.

Громогласные многочисленные заклинания Аполлония ни в чем нас не убедили, а гонцы из Рима поспеть сюда еще не могли. Жрецы Александрии на всякий случай подтвердили божественность Веспасиана: они очень надеялись, что сбудется наконец древнее пророчество о царе, явившемся с Востока.

Одним жарким утром, когда Веспасиан по обыкновению отправлял правосудие возле храма Сараписа[132], где был для него установлен высокий помост, к нему привели двух калек — слепого и хромого, — моливших об исцелении. Веспасиан далек был от мысли попытаться им помочь, потому что перед храмом собралась огромная толпа, и ему вовсе не хотелось прилюдно оскандалиться.

Однако мне внезапно показалось, будто я уже видел всю эту сцену — и колоннаду храма, и судейское кресло, и толпу. Я вдруг вспомнил сон, приснившийся мне давным-давно в Британии, и я пересказал его Веспасиану и попросил, чтобы тот поступил так же, как в моем сне.

Веспасиан нехотя поднялся, подошел к убогим и смачно плюнул слепцу в глаза, а хромого сильно пнул в ногу. Незрячий немедленно увидел свет, а искривленная нога хромца вновь стала прямой.

Все это произошло так быстро, что мы едва смогли понять, что случилось. После этого Веспасиан наконец поверил в свою императорскую судьбу, но отнюдь не почувствовал себя святым, а если и почувствовал, то тщательно скрывал от окружающих дарованную ему бессмертными божественность.

Мне доподлинно известно, что после александрийского чуда Веспасиан ни разу не пытался кого-нибудь исцелить, хотя я, например, попросил его возложить свою божественную длань на то место, которое у меня кровоточило, когда он навестил меня на моем ложе скорби. Он мягко, но решительно отказался, заявив, что история с двумя калеками очень испугала его: оказывается, он подумал, будто сходит с ума. «А Риму и так везло на императоров-безумцев», — добавил Веспасиан, и я с ним полностью согласился.

Многие люди, верящие лишь в то, что они сами видят, слышат или обоняют (хотя, кстати сказать, человеческие ощущения тоже могут подвести), склонны считать мой рассказ вымыслом, поскольку египетские жрецы славятся хитростью и коварством. Но я могу засвидетельствовать, что служители храма Сараписа чрезвычайно внимательно осматривают больного, чтобы выяснить, не притворщик ли перед ними, и только после этого разрешают ему просить помощи у бога. Дело в том, что лечение воображаемой болезни, по их мнению, оскорбляет Сараписа.

Я знаю, что Павел тоже далеко не каждому позволял облачаться в свою одежду, которая могла избавить от тяжкого недуга. Тех же, кто лишь прикидывался больным, он беспощадно прогонял от себя. Вот почему я, исходя из собственного опыта, полагаю, что Веспасиан исцелил-таки двух страждущих, но признаюсь при этом, что совершенно не понимаю, как такое стало возможным. Я также еще раз заявляю, что Веспасиан поступил правильно, когда решил не испытывать больше судьбу и не пытаться лечить других людей. Во время таких процедур теряешь много сил, а они ему еще понадобятся.

Говорят, что Иисус из Назарета очень не любил, когда кто-нибудь без его разрешения касался даже края его плаща, потому что ощущал при этом, как убывает его сила. Да, конечно, он исцелял больных и даже воскрешал мертвых, но лишь тогда, когда его очень просили или когда ему становилось жалко родственников этих людей. А вообще-то он, похоже, не придавал своим чудесам особого значения. Он укорял тех, кто видел, но не верил, и хвалил блаженных — тех, кто верил, хотя и не видел. По крайней мере так я слышал.

Дело вовсе не в том, что моя собственная вера велика — она весит не больше, чем песчинка, и я с опаской думаю о его суде, — но я все же пытаюсь не лукавить перед его лицом.

Упоминание о египетских жрецах и их умении творить чудеса навело меня на мысль об одном греке, который потратил все свое состояние и приданое своей жены на ненужное и странное изобретение. Этот сумасшедший так настойчиво умолял о встрече с Веспасианом, что нам пришлось принять его.

Он с горящими от возбуждения глазами рассказывал о придуманных им устройствах, особенно похваляясь тем, что сила водяного пара сможет якобы приводить в движение мельничные жернова.

— А что же делать с рабами, которые живут тем, что вращают сейчас эти жернова? — спросил у него император. — Попытайся подсчитать, скольких безработных придется в таком случае содержать государственной казне.

Изобретатель произвел несложный расчет и, покраснев, признался, что не подумал об ущербе, который мог невольно принести империи. Однако он не угомонился и заявил, с надеждой глядя на нас, что силу, скрытую в кипящей воде, можно использовать для того, чтобы двигать весла, только у него нет, мол, пока необходимых средств для опытов. Если же они пройдут успешно, то морские суда — и торговые, и военные — не будут больше зависеть от ветра.

Тут я перебил его и снисходительно объяснил, что военные корабли, а также суда, перевозящие, например, зерно, станут в этом случае очень дорогими и пожароопасными — ведь на борту такого судна для подогрева воды придется непрерывно поддерживать горящий огонь. Уже сейчас приготовление пищи в открытом море справедливо считается настолько опасным, что при малейшем намеке на шторм кухонный огонь, разложенный на подушке из песка, немедленно гасится. Любой моряк знает, что лучше питаться всухомятку, чем разводить на корабле костер.

Веспасиан добавил, что греческие триеры[133] всегда были, есть и будут лучшим оружием для битв на воде, хотя, с другой стороны, торговые суда карфагенян так превосходны, что не нуждаются ни в каких усовершенствованиях.

Проситель выглядел очень удрученным, и Веспасиан распорядился выдать ему довольно приличную сумму денег — при условии, разумеется, что он не станет тратить их на бессмысленные опыты. Подумав, император решил даже, что деньги эти будут выплачены жене изобретателя, которая наверняка сумеет ими распорядиться с большей пользой для себя и мужа.

Чтодо меня, то я часто рассматривал хитроумные военные машины и думал о талантливых инженерах, которые наверняка без труда создали бы механизм для облегчения жизни сельскохозяйственных рабов. Такая машина помогла бы экономить силы, скажем, при рытье канав, необходимых для осушения заболоченных мест (секреты осушения мы переняли у этрусков). Можно было бы даже использовать обожженный кирпич и выстилать им дно таких канав вместо применяемых сейчас прутьев и грубо обтесанных камней; то есть поступать точно так же, как поступают при строительстве стоков для нечистот, хотя они и отличаются по размерам. Но я отлично понимаю, какие ужасы таят в себе все эти изобретения. Где тогда рабы возьмут масло и хлеб? Государство и так расходует много средств на бесплатную раздачу зерна. И рабам потребуется новая работа, причем достаточно тяжелая, чтобы в головах у них не рождались всякие глупые и опасные идеи. А то, что это случится, я знал наверняка, ибо неплохо изучил историю Рима.

Египетские жрецы уже изобрели все необходимые механизмы. У них есть даже хитроумный железный разбрызгиватель священной воды, который опрыскивает всякого, кто сунет в его щель подходящую монету. Эта штука умеет даже определять, сточена монетка или нет, как бы невероятно ни прозвучали для тебя мои слова. Отвратительное ремесло стачивания золотых и серебряных дисков для получения драгоценной пыли зародилось в Александрии. Ремесло это довольно доходное — ведь речь идет о многих тысячах сточенных монет. Кому тут принадлежит пальма первенства, я не знаю. Евреи обвиняют греков, и наоборот.

Я говорю об этом для того, чтобы ты окончательно убедился: Веспасиан действительно исцелил страждущих. Египетские жрецы наверняка умеют отличать больного от здорового — недаром же они так изобретательны.

Когда после ночных раздумий Веспасиан совершенно уверился в том, что ему предназначено стать императором, я, признаться, с облегчением перевел дух. Было бы ужасно, если бы он, вдохновившись явно отжившими свой век демократическими идеями, принялся перестраивать государство.

Поняв, что этого не произойдет, я наконец осмелился, когда мы были наедине, открыть ему свою тайну. Я рассказал о Клавдии и о тебе — последнем потомке Юлиев по мужской линии. С того самого момента я в душе стал называть тебя Юлием, хотя официально ты получил это имя, когда тебе вручили мужскую тогу и Веспасиан собственноручно прикрепил к ней брошь императора Августа — плечевой знак различия, который в наследство тебе оставила Антония.

Веспасиан сразу мне поверил и даже не очень удивился. Он ведь знал твою мать еще в те времена, когда Калигула, бывало, называл ее своей двоюродной сестрой, желая досадить своему дяде Клавдию.

Чтобы яснее представить себе эти непростые родственные отношения, Веспасиан принялся загибать пальцы.

— Значит, твой сын — внук Клавдия, — сказал он. — Клавдий приходился племянником Тиберию. А женой брата Тиберия была Антония, младшая дочь Октавии, сестры Божественного Августа. Октавия и Божественный Август являлись детьми племянницы Юлия Цезаря. То есть выходит, что трон передавался по женской линии. Отец Нерона был сыном старшей дочери Марка Антония. Его право наследования столь же законно, как и право Клавдия, хотя, ради соблюдения формальности, Клавдий и усыновил Нерона, когда женился на собственной племяннице. Без сомнения, наследственное право твоего сына столь же неоспоримо, как и всех тех людей, что я тут перечислил. Итак, чего же ты хочешь?

— Я хочу, чтобы мой сын стал со временем самым лучшим и самым благородным из всех римских императоров, — ответил я. — И я, Веспасиан, нимало не сомневаюсь, что ты назовешь его своим законным наследником, когда наступит твой смертный час.

Веспасиан долго размышлял, полузакрыв глаза и нахмурившись.

— Сколько лет твоему сыну? — наконец спросил он.

— Нынешней осенью ему исполнится пять, — с гордостью отозвался я.

— Тогда нам нет никакой нужды торопиться, — сказал Веспасиан с облегчением. — Будем надеяться, что боги отпустят нам лет десять, чтобы выдержать бремя правления и привести дела государственные в какое-то подобие порядка. К тому времени твой сын получит мужскую тогу. У Тита есть свои слабости, и я обеспокоен его связью с Береникой, но обычно мужчина, взрослея, обретает чувство ответственности. Через десять лет Титу[134] уже будет за сорок, а это возраст зрелости. По моему мнению, он имеет полное право на императорский трон, если только не женится на Беренике. Это было бы большим несчастьем. Мы не можем согласиться, чтобы еврейка стала супругой императора, пусть даже она из семьи Ирода. Если Тит поведет себя разумно, я полагаю, ты позволишь ему править, пока не истечет его время, чтобы и твой сын, подобно моему, имел возможность созреть и набраться государственного опыта. Ну, а Домициан, мой второй отпрыск, никогда не сумеет стать настоящим властителем, и даже мысль о том, что он будет цезарем, внушает мне отвращение. По правде говоря, я всегда сожалел, что, крепко напившись, зачал его тогда в Риме. К тому моменту Титу исполнилось уже десять, и я не думал, что наше супружеское ложе вновь окажется плодородным. Размышления о Домициане всегда делают меня больным. Я даже не смогу отпраздновать триумф, так как в этом случае мне придется терпеть его участие в процессии.

— Но за взятие Иерусалима тебе непременно положен триумф, — сказал я обеспокоено. — Ты жестоко оскорбишь легионы, если откажешься, ведь они понесли тяжелые потери в войне с евреями.

Веспасиан глубоко вздохнул.

— Я еще не заглядывал так далеко, — проговорил он. — Я слишком стар, чтобы взбираться по ступеням Капитолия. Ревматизм, которым я заболел в Британии, подтачивает мои коленные суставы все сильнее и сильнее.

— Но я мог бы поддержать тебя с одной стороны, а Тит с другой, — сказал я ободряюще. — Это вовсе не так трудно, как кажется.

Веспасиан посмотрел на меня и улыбнулся.

— Да? Но что тогда подумают о нас люди? — спросил он. — И все же, клянусь Геркулесом, лучше ты, чем Домициан, — этот безнравственный и извращенный лжец!

Так он говорил задолго до того, как мы узнали о победе под Кремоной, осаде Капитолия и трусливом поведении Домициана. Веспасиан все же был вынужден разрешить своему младшему сыну — в память о его бабушке — ехать рядом с Титом во время триумфальной процессии, однако Домициану пришлось сидеть на осле, и народ отлично понял, что это означает.

Мы всесторонне и доброжелательно обсудили вопрос наследования власти, и я с радостью согласился на предложение Веспасиана и пообещал, что между ним и тобою станет править Тит, хотя, честно говоря, я не был о Тите столь же высокого мнения, как его отец. Способность этого человека подделывать почерки заставляла меня задумываться о скрытых — и отнюдь не лучших — качествах его характера. Отцы, однако, слепы в отношении своих детей.

После того, как Рим подтвердил полномочия Веспасиана, Тит, повинуясь его приказу, штурмом взял Иерусалим[135]. Разрушения в городе были именно такими, как их описал Иосиф Флавий. И все же мне удалось получить свою долю трофеев. Тит не захотел разрушать храм, ибо поклялся Беренике на любовном ложе, что сохранит его, но в пылу сражения было не до тушения пожаров, и огонь пожирал все новые кварталы Иерусалима.

Измученные голодом евреи ожесточенно защищали каждый дом и каждый подвал, и потому легионы несли тяжелые потери, хотя им обещали приятную прогулку за золотом и прочими сокровищами.

Очень скоро любой сможет увидеть и мой портрет на рельефе триумфальной арки, которую мы решили воздвигнуть на Форуме. Но, сказать по правде, поначалу Веспасиан пытался не соглашаться с тем, что я тоже заслужил триумфальные знаки отличия, которых я так усердно добивался ради тебя. Я вынужден был несколько раз напоминать ему, что во время осады имел следующий по старшинству чин после него как главнокомандующего, и что я бесстрашно открылся для вражеских стрел и камней и был ранен в пятку, когда бежал к стенам города.

Только после великодушного вмешательства Тита Веспасиан все-таки наградил меня триумфальными знаками. Он никогда не видел во мне воина в истинном значении этого слова, но я считаю свое участие в осаде и взятии Иерусалима вполне достойным награды. Сейчас нас, сенаторов, имеющих триумфальные знаки отличия, можно пересчитать по пальцам одной руки, и, уж если говорить начистоту, даже среди этих людей есть такие, кто получил свои знаки случайно, ибо ни разу не был на поле брани.

Взобравшись по ступеням Капитолия, Веспасиан наполнил корзину камнями с развалин храма и отнес ее на плече вниз, к канаве, которую предстояло засыпать. Он хотел показать народу свои трудолюбие и скромность, а главное, подать ему хороший пример. Веспасиан также выразил пожелание, чтобы каждый из нас взял на себя часть расходов по восстановлению храма Юпитера.

Через некоторое время Веспасиан собрал со всех концов империи копии старых законов, распоряжений, декретов и гарантий особых прав, составленных за долгие века существования города. Общее число этих бронзовых табличек к настоящему моменту достигло почти трех тысяч, и они хранятся на месте оригиналов, расплавившихся во время великого пожара, в заново построенных архивах сената.

Насколько мне известно, Веспасиан не извлек для себя из этой коллекции никакой пользы, хотя у него была прекрасная возможность проследить свое происхождение вплоть до самого Вулкана. Однако он по-прежнему довольствуется старым помятым серебряным кубком своей бабушки.

Когда я пишу эти строки, он правит как император уже десятый год, и мы готовимся праздновать его семидесятилетие. Мне самому осталось всего два года до пятидесяти, но я чувствую себя на удивление молодо — благодаря лечению и еще одному обстоятельству. Вот почему я не спешу в Рим, как ты, конечно же, заметил, но предпочитаю оставаться здесь и писать свои мемуары.

По мнению врачей, я мог бы вернуться в Рим еще месяц назад, но Фортуна распорядилась иначе, и я насладился этой весной и вкусил радости, о которых уже успел позабыть. Мне сейчас так хорошо, что совсем недавно я приказал привести мою любимую лошадь. Я хочу попытаться прокатиться верхом — впервые за несколько последних лет, в течение которых я участвовал во всех процессиях, ведя лошадь за собой за уздечку. Хорошо еще, что благодаря декрету Клавдия подобное иногда разрешается, и мы, стареющие мужчины, пользуемся этим, когда начинаем толстеть.

Кстати о Фортуне. Я должен заметить, что твоя мать всегда до странности ревниво относилась к простой деревянной чаше, которую я унаследовал от моей матери. Возможно, она назойливо напоминала Клавдии, что кровь в твоих венах на четверть греческая, хотя твоя мать и не знала, насколько эта кровь неблагородна. Из-за этого мне пришлось несколько лет назад отослать мою «чашу Фортуны», как называл ее мой первый наставник Тимай, Линию, наследнику Кифы. Тогда я полагал, что пресытился жизнью и вкусил достаточно мирского успеха. Я, видишь ли, считаю, что христианам удача необходима более, чем кому-нибудь другому, а из этой чаши после своего воскрешения пил сам Иисус из Назарета. Для того, чтобы дерево было целее, я заключил чашу в другую, искусно сделанную по моему заказу из золота и серебра. На одной ее стороне отчеканен барельефный портрет Кифы, а на другой — портрет Павла.

Выполнить их изображения оказалось довольно просто, поскольку мастер сам много раз видел этих людей; кроме того, он пользовался рисунками, выполненными неизвестными рисовальщиками, а также мозаикой. Конечно, и Кифа, и Павел были евреями, а евреи неодобрительно относятся к любому изображению человека. Однако Павел уважал и наши обычаи тоже, и потому я не думаю, что он стал бы возражать против того, что я с помощью Линия увековечил его внешность для потомков. Хотя, конечно, может случиться, что христианское учение скоро сгинет бесследно под натиском, например, культа Митры или гимнософистов[136].

Кифа и Павел были хорошими людьми, и теперь, после их смерти, я понимаю их куда лучше, чем прежде. Такое случается нередко. Человек навсегда уходит, и мы забываем все дурное, что было с ним связано, и более отчетливо представляем себе его облик. Он-то и запечатлевается в нашей памяти. Как бы то ни было у христиан есть своеобразный портрет Иисуса из Назарета. Когда он упал под тяжестью креста, некая женщина обтерла кровь с его лица куском ткани, и изображение Иисуса осталось на нем. Если бы он сам этого не захотел, такое вряд ли бы случилось, и потому я думаю, что Христос в отличие от многих слишком уж правоверных своих последователей не сердился бы на усердных портретистов.

Чаша моей матери изрядно потрескалась от времени, и я, разумеется, должен был что-то предпринять для ее сохранности. Но у меня есть чувство, что ее волшебная сила уменьшилась после того, как она была заключена в золото и серебро. Во всяком случае, давние раздоры христиан продолжаются, и эти люди столь же непримиримы и воинственны, как и прежде. Линию с огромным трудом удается успокаивать их и предотвращать драки во время их священных трапез.

А уж что происходит потом, после этих собраний, на темных городских улицах, когда отпираются двери и единоверцы покидают дома гостеприимных хозяев, я вообще не берусь описывать.

Короче говоря, в христианской среде царят те же зависть и нетерпимость, что погубили много лет назад Кифу и Павла. И это лишнее доказательство того, что у христианства нет будущего. Остается только дожидаться минуты, когда один христианин убьет другого во имя Христа.

Лекарь Лука так стыдился всего этого, что никак не мог заставить себя сосредоточиться на третьей книге своего грандиозного труда и вынужден был прекратить работу.

Христианам не помогает даже то, что в последнее время к ним начали присоединяться ученые и образованные люди, которые открыто объявляют себя приверженцами Иисуса из Назарета. Мало того, по-моему, это обстоятельство только приближает закат христианства.

Незадолго до своей болезни я пригласил к себе на ужин двух софистов[137], надеясь, что их образованность послужит Линию и его делу. Так в результате они затеяли друг с другом такой жестокий спор, что чуть не разбили мои весьма ценные вазы из александрийского стекла.

Я позвал софистов в свой дом по соображениям чисто практическим. Мне пришла в голову одна любопытная идея, касавшаяся христиан, и я захотел обсудить ее с этими учеными мужами. Почему бы, подумал я, христианским вождям не носить на своей одежде нечто вроде знаков различия, свидетельствующих об их положении. Например, нашивать на свои простые пастушеские плащи изображение спирали гадателя, а в дополнение надевать высокую шапку — наподобие той, что носят жрецы Митры. Такие внешние атрибуты, по моему мнению, будут поощрять обыкновенных граждан присоединяться к христианам.

Однако мои гости разочаровали меня, ибо немедленно начали задевать друг друга и обзываться обидными словами.

— Я верю в незримое царство, — сказал один из них, — верю в ангелов и в то, что Христос — Сын Божий, потому что только вера может объяснить непостижимый и безумный порядок вещей. Моя вера такова, что поможет мне понять мир.

— Разве ты не видишь, жалкий глупец, — промолвил другой, — что разум человека никогда не постигнет божественную суть Христа? Я сам верю только потому, что учение его темно и бессмысленно. То есть я верю потому, что вера моя абсурдна.

К счастью, я успел вмешаться и не дать им пустить в ход кулаки.

— Мне трудно считать себя ученым человеком, — заявил я, — хотя я читал труды многих философов и немало поэтических произведений и даже собственноручно написал книгу о Британии, которую и сейчас можно найти на полках публичных библиотек. Я не могу сравниться с вами в искусстве познания жизни и в умении вести дискуссии. Моя вера не очень крепка, и молюсь я весьма редко, поскольку мне кажется бессмысленным просить у загадочного бога то, о чем он и так знает. Он обязательно позаботится обо мне — если, конечно, сочтет это нужным. Я устаю от ваших многоречивых молений, но если мне все же придется прибегнуть к молитве, то я бы хотел, чтобы у меня достало сил прошептать в последнее мгновение своей жизни: «Иисус Христос, Сын Божий, помилуй меня!» Я не тешу себя напрасными надеждами, что несколько моих добрых дел заставят его позабыть все мои низкие деяния и преступления. Ибо богатый человек всегда виновен; на его совести даже слезы его рабов. Однако не надо печалиться понапрасну. Я понимаю людей, которые раздают свое имущество бедным, чтобы следовать за Христом, но сам я при этом предпочитаю сохранить свои земли и дома для моего сына и общего блага. Ведь иначе это богатство может достаться кому-либо куда более жестокому, чем я, и тогда многие, кого я нынче кормлю, заплачут горше прежнего. Итак, поберегите мои стеклянные вазы, ибо они дороги моему сердцу и при этом недешево стоят.

Гости удержались от ссоры из уважения к моей должности и высокому положению, хотя, возможно, вцепились друг другу в глотки, едва оставив мой дом, так как отведали за ужином хорошего вина. Но не думай, Юлий, сын мой, что отец твой стал христианином. Я неплохо знаю учение Иисуса из Назарета, и, мне кажется, я недостоин пока так называться. Именно поэтому я отказался креститься, несмотря на настойчивые просьбы твоей матери.

Что же до моих многочисленных любовных похождений, то на земле нельзя сыскать ни одного безгрешного человека — и даже среди тех, кто посвятил себя служению богу. Но я могу заверить тебя, что я никогда никого не принуждал делить со мною ложе. Никто не доставлял мне удовольствия из страха передо мной — ни девочка-рабыня, ни тем более свободная женщина. Я всегда во всех видел людей, и говорю это тебе искренне и откровенно.

Однако, вопреки сложившемуся мнению, любовь редко бывает грешной. Самые страшные человеческие пороки не связаны с плотскими утехами, даримыми нам женщинами. Взять хотя бы жестокосердие — наихудшую из болезней, угрожающих любому. Будь осторожен, Юлий, и не позволяй себе ожесточиться, как бы высоко ни вознесла тебя судьба и какие бы трудности ни пришлось тебе преодолевать. Некоторая толика тщеславия, впрочем, вполне допустима — если, конечно, ты не теряешь способности реально оценивать свои достижения. Не думай, будто я не знаю, что ты соревнуешься с Ювеналом в искусстве стихосложения.

Сейчас, когда я пишу эти строки, меня переполняет любовь ко всему миру. Какое счастье, что боги позволили мне насладиться еще одной весной! Потому, вернувшись в Рим, я оплачу все долги твоего друга Децима Ювенала и не стану больше посмеиваться над его бородой. Я не хочу разногласий между мною и тобой из-за этого чуждого мне, но почему-то близкого и приятного тебе человека.

Мое сердце подсказывает мне, что я просто обязан поделиться с тобой самым сокровенным. Итак, я расскажу тебе о весне, которую только что пережил, ибо мне некому больше рассказывать о ней, а ты прочтешь эти записки только после моей смерти, когда, возможно, тебе легче будет понять твоего старого отца. Насколько же проще найти общий язык с чужим ребенком! Но таков, очевидно, удел каждого отца, и так будет вечно, хотя, конечно, надо надеяться на лучшее.

Я не знаю, с чего начать. Как тебе известно, я никогда не собирался возвращаться в Британию, несмотря на то, что у меня там собственность, и вопреки горячему желанию посетить город Лугунда, основанный мной в честь матери Юкунда, ставший настоящей столицей иценов. Боюсь, мне бы не понравилось в этой стране, которая казалась такой очаровательной, когда мы с Лугундой, жрицей зайца, путешествовали по ней. Возможно, я был тогда заколдован друидами, и потому даже пасмурная Британия виделась мне солнечной и прекрасной. И я бы не хотел стереть эти воспоминания, явившись туда пятидесятилетним — с огрубевшими и притупившимися чувствами и с утраченной верой в доброе начало, якобы заложенное в каждом человеке.

Однако эту весну я смог прожить так, словно я еще совсем молод. Она была подобна хрупкой мечте, сновидению, что туманит слезами взор такого мужчины, как я. Ты вряд ли когда-либо увидишь ее, сын мой, потому что я решил больше с нею не встречаться — как ради нее, так и ради меня.

Она сравнительно низкого происхождения, но ее родители из-за своей бедности блюли старые традиции и обычаи нашей страны. Она удивляется даже тому, что моя туника из шелка. Мне нравилось рассказывать ей о моей прошлой жизни, и даже о таких мелочах, как львята, которых Сабина брала к нам на ложе, заставляя меня кормить их. Она слушала меня с любопытством, и я замечал, как меняется выражение ее необыкновенных глаз.

Мне также было полезно освежить свою память — ведь я пишу и диктую эти мемуары, которые, надеюсь, однажды тебе пригодятся. Они научат тебя не слишком доверять людям и оберегать себя от разочарования. Ни один правитель не может всецело положиться на кого-то, хотя одному нести бремя абсолютной власти необычайно тяжело. И еще. Помни, сын мой, что слишком большая зависимость всегда в конце концов рождает желание отомстить.

Я пишу так потому, что люблю тебя всем сердцем; ты — единственное, что по-настоящему важно для меня, пускай даже ты этого пока не ощущаешь. Мне кажется, что, найдя в этой девушке свою позднюю, слишком нежную и уязвимую любовь, я научился любить тебя еще сильнее, чем прежде. Я также стал лучше разбираться в характере твоей матери и оценил ее сильные стороны. Я прощаю ей те слова, которыми она иногда в запальчивости ранит меня. Я очень надеюсь, что и она простит меня за то, что я уже никогда не смогу измениться. Трудно научить старую собаку новым трюкам.

Все то время, что я оставался в этом скучном месте, где наконец стали меня усердно лечить и которое расположено недалеко от усадьбы ее родителей, между нами не происходило ничего непристойного. Раз или два я поцеловал ее и, быть может, погладил ее мягкую руку своей шершавой ладонью. Я не стремился к большему, потому что не хотел причинять ей боль или возбуждать ее чувственность слишком рано. Мне было достаточно, что от моих рассказов щеки ее розовели, а глаза начинали блестеть.

Я не стану называть тебе ее имя. Ты не найдешь его и в моем завещании, поскольку я иным способом позаботился о том, чтобы она никогда не испытала нужды и ее приданое было достаточно велико для любого достойного ее молодого человека. Возможно, мое высокое мнение о ее природном уме объясняется лишь тем вниманием, с которым она выслушивала рассказы пожилого человека. Однако я думаю, ее будущий муж обрадуется ее умению слушать и подавать осмысленные реплики — особенно если он захочет посвятить себя государственной службе.

Может быть, она выберет в мужья одного из благородных римских всадников, потому что эта девушка обожает лошадей. Ради нее я велел привести сюда из Рима мою любимую кобылу и снова начал ездить верхом. По-моему, эта девушка излечила меня одним своим присутствием и проявленным ко мне состраданием, тем более что наша дружба исключала изнурительное для пожилого человека пламя страсти.

Я уверен, что ты был раздосадован и, возможно, с ненавистью подумал о своем отце, когда белоснежный жеребец, выведенный от знаменитой Молнии императора Гая, внезапно исчез из твоей конюшни. В связи с этим мне было забавно напомнить самому себе, кем же в действительности является римский сенатор. Как известно, Гай решил сделать Молнию консулом, что и послужило истинным поводом для его жестокого убийства. Однако сенаторы себя явно переоценили. Не понимаю, на что они, собственно, обиделись? Я знаю многих из них долгие годы и потому смею утверждать, что сенату следовало найти более веский повод для расправы с Калигулой.

Я слышал, что ты, получив мужскую тогу, гарцевал на этом белом жеребце во время праздничной процессии членов всаднического сословия. Юноша твоего возраста не должен делать этого, Юлий, поверь мне. Вот почему я решил, что будет лучше убрать жеребца подальше от тебя. Я предпочитаю видеть на его спине разумную пятнадцатилетнюю девушку из тихой сельской глубинки. Кроме того, не забывай, что именно я содержу конюшню, хотя она и называется твоей.

Я не могу попросту отмахнуться от тех сплетен, что доходят сюда самыми разными путями. Читая эти записки, постарайся понять меня. Я отнюдь не намерен в чем-то оправдываться перед тобой. Можешь продолжать злиться на меня из-за своей неожиданно пропавшей великолепной лошади. Да, да, наливайся злобой, коли у тебя недостает здравого смысла разобраться, зачем это было нужно.

Я собираюсь преподнести этого жеребца ей в качестве прощального подарка, так как она не считает возможным принять на память обо мне золотую цепочку. Думаю, что лошадь она возьмет. Ее родители, используя жеребца как производителя, будут иметь с этого небольшой доход; к тому же улучшится порода местных, на удивление невзрачных, лошадей. Даже моя старая ласковая кобыла вызывает здесь зависть.

Когда я размышляю о собственной жизни, на ум мне частенько приходит притча, которую наверняка рассказывал тебе Линий, говоря об учении Иисуса из Назарета. Некий человек, отправляясь в чужую страну, дал своим слугам на хранение по одному таланту серебра. Первый из слуг зарыл свой талант в землю, а второй выгодно распорядился богатством и приумножил его. Так вот, никто не сможет упрекнуть меня в том, что я похоронил свой талант; пускай это звучит нескромно, но я стократно умножил унаследованное мною. Ты убедишься в этом, когда увидишь мое завещание. Однако я имею в виду не только те ценности, которые можно видеть и осязать. Поверишь ли, я израсходовал на свои воспоминания почти вдвое больше лучшей египетской бумаги, чем мой отец, писавший Туллии из Иудеи. У тебя еще будет возможность познакомиться с этими его примечательными письмами.

Сказал хозяин слуге своему, который приумножил талант его: «Хорошо, добрый и верный раб! В малом ты был верен, над многими тебя поставлю; войди в радость господина твоего»[138]. Я считаю, что это прекрасные слова, хотя и понимаю, что обращены они не ко мне, ибо я никогда не был ни добрым, ни верным. Но у Иисуса из Назарета есть необычный способ привлекать к себе даже тех, кто уверен, будто со всем справится сам.

Не прошло и недели, как я похвалился двум вздорным гостям, что никогда ни о чем не молюсь, и у меня так сильно заболел живот, что я стал просить Христа остановить кровотечение и не дать мне умереть. Лучшие врачи Рима не верили в мое выздоровление, и тем не менее болезнь почему-то отступила.

Здесь, в этом прекрасном месте, богатом минеральными водами, я чувствую себя здоровым и счастливым, точно вернулся в юность. К тому же во мне

зреет странная уверенность, что, хотя я ничего не обещал Иисусу из Назарета, я еще понадоблюсь для какой-то его цели.

Однако позволь мне добавить еще несколько слов об этой девушке с сияющими глазами, которая дарила мне такую радость, что при одном взгляде на нее сердце мое оттаивало.

Поначалу я не мог понять, откуда взялось ощущение, что я встречал ее раньше, но все в ней, вплоть до ее мельчайших движений, казалось мне знакомым. В порыве безрассудства я дал ей кусок мыла и благовония, которыми пользовалась Антония, и я надеялся, что давние и любимые ароматы сделают это сходство еще более очевидным.

Но случилось обратное. Тяжелый вязкий запах совершенно не подходил ее свежести. Поначалу это смутило меня. Но когда я ее поцеловал и увидел, как темнеют ее глаза, то вместо лица деревенской девушки передо мной возникли и лицо Антонии, и лицо Лугунды, и, что удивительней всего, лицо твоей матери в дни ее молодости. Я на какое-то мгновение заключил девушку в объятия — и тут же вспомнил всех тех женщин, которые были мне дороги. Я уверен, что после нее ни одна возлюбленная не войдет уже в мою жизнь. Мне повезло, ибо я получил более чем достаточно разделенной любви. Мужчина не должен требовать большего.

Я собственноручно дописал эти строки, когда сама судьба велела мне поставить последнюю точку в моих мемуарах. Только что сюда прибыл гонец на взмыленной лошади, и я узнал, что римский император Веспасиан умер неподалеку от Реате[139] в своем родовом имении. Ему не удалось отпраздновать свое семидесятилетие, но в послании сообщалось, что он пытался подняться и умереть стоя, поддерживаемый под руки своими близкими.

Народ о его смерти известят лишь через два дня, чтобы у Тита было время добраться до Реате. На ближайшем заседании сената мы провозгласим Веспасиана равным богам. Он достоин этого, ибо был самым милосердным, бескорыстным и добродетельным из всех императоров Рима. Не его вина, что он из плебеев. Однако, раз он станет Божественным, потребуется иная, официальная версия его жизни. Как его старый друг я оставлю за собой место в коллегии жрецов нового бога, тем более что раньше мне никогда не доводилось занимать должность священнослужителя. Это, дорогой сын мой, очень украсит список моих заслуг перед отечеством.

Я, твой отец, ставлю собственноручную подпись: Минуций Лауций Манилиан.

Три месяца спустя я опять возвращаюсь к этим заметкам.

Похоже, Фортуна начала меня избегать. Ужасное извержение Везувия недавно разрушило мой новый дом в Геркулануме[140], где я собирался провести свои последние годы, наслаждаясь мягким климатом и приятным обществом. К счастью, благосклонные ко мне боги удержали меня от поездки туда и от изнурительной беседы с подрядчиком, ибо в этом случае я оказался бы погребенным под кучей пепла.

Однако я опасаюсь, что подобное зловещее предзнаменование сулит несчастье нашему правителю Титу, который является моим хорошим другом и желает добра нам обоим. Правда, лучшие годы у него впереди, а его уже сейчас называют «любовью и утешением человеческого рода»[141]. Не знаю, кстати, толком, за что. Могу лишь сказать, что юного Нерона называли точно так же.

Тем не менее я полагаю, что правление Тита будет удачным и что он доживет до тех пор, когда хитрый интриган Домициан станет неопасным и можно будет объявить тебя престолонаследником. Ни в коем случае не доверяй Домициану. Разве можно ждать чего-либо приятного от человека, который развлечения ради насаживает мух на острый стиль[142], уподобляясь мальчишке-шалуну?

Эпилог

Минуций Лауций Манилиан, триумфатор и консул, глава коллегии жрецов Божественного Веспасиана и член римского сената, принял при императоре Домициане мучительную, но вместе с тем удивительную смерть, на которую был обречен как последователь Христа; случилось это в амфитеатре Флавиев, названном благодаря своим небывалым размерам Колизеем. Вместе с ним погибла его жена Клавдия, родившаяся еврейкой, и его сын Клемент, а также и консул Тит Флавий, родственник Домициана и сын бывшего римского префекта Флавия Сабиния. Поскольку все мужчины имели знатное происхождение, а некоторые занимали высокие государственные должности, их бросили на растерзание львам — благороднейшим из животных.

В свою последнюю ночь, находясь в тюремной камере под ареной Колизея, сенатор Минуций Манилиан согласился креститься по христианскому обычаю. Крестил его некий добродетельный раб, который должен был умереть вместе с сенатором. Но сначала Минуций Манилиан удивил многих своим заявлением, что предпочел бы погибнуть по политическим мотивам, а не ради любви к Иисусу из Назарета.

Затем среди христиан вспыхнул ожесточенный спор о том, как именно должен производиться обряд крещения. Некоторые из них полагали, что необходимо погружаться в воду с головой, а другие уверяли, что вполне достаточно окропить темя. Как известно, в амфитеатре Флавиев имеется отличный водопровод, но вода из него предназначается лишь для диких зверей и гладиаторов. Осужденным же вода положена только для питья, к тому же в те дни ее не хватало, потому что приговоренных было слишком много.

Конец спору положил сам Манилиан, сказавший, что вполне удовлетворится плевком раба на его плешивую голову. Подобное богохульство заставило всех застыть от ужаса и изумления; пока христиане молчали, Клавдия громко убеждала Манилиана, что при встрече со львами именно ему в первую очередь понадобится милость Христа по причине его склонности к распутству, корыстолюбия и жестокосердия. Сенатор, протестуя, невнятно пробормотал, что за свою жизнь совершил и несколько добрых деяний, но среди знавших его никто ему не поверил.

Когда же он шагнул на арену и встретился с хищными зверями, то Бог сотворил одно из своих чудес. На Манилиана пал выбор старейшего льва, а произошло это то ли по причине упитанности сенатора, то ли из-за его высокого положения, хотя на нем уже не было тоги с широкой красной каймой, а была лишь простая туника, как и на других приговоренных. Однако, принюхавшись, лев принялся почтительно облизывать ему руки и ноги и защищать от атак других животных, так что зрители привстали со своих мест и принялись громко кричать, единодушно требуя помилования для Манилиана. То есть на самом-то деле они не называли его по имени, а употребляли прозвище, которое не может быть здесь приведено по соображениям благопристойности.

Но когда сенатор Минуций Манилиан увидел, как львы рвут на куски его жену и сына, которым он ничем не мог помочь, он в сопровождении старого льва приблизился к императорской ложе, воздел к небу руки, требуя у публики тишины, и бросил в лицо Домициану такие ужасные обвинения, что цезарь сразу приказал своим лучникам убить его, так же как и льва, который не выполнил возложенной на него задачи. Сенатор между прочим утверждал, что Домициан отравил своего брата Тита и что император Веспасиан никогда бы не позволил Домициану занять римский Престол.

Чудо, случившееся с Манилианом, помогло другим христианам достойно встретить смерть и, умирая, прославлять Господа, ибо это чудо явилось свидетельством необъяснимой милости Христа. Никто не смог бы утверждать, что сенатор Манилиан вел жизнь праведника, не говоря уже о его благочестивой жене. Однако история со львом прославила имя сенатора, и оно осталось в памяти христиан.

Лучший друг его сына, поэт Децим Юний Ювенал, последовал совету Манилиана и сбежал в Британию. Манилиан помог ему сделаться всадником и получить хорошую должность. В своем родном городе тот некоторое время был цензором, поскольку Манилиан считал, что человек, известный своими дурными привычками, будет, отправляя правосудие, исходить из своего опыта и потому сумеет проявить снисхождение к слабостям и порокам других людей. Когда-то Манилиан оплатил также путешествие Ювенала и своего сына Клемента в Египет, хотя никто тогда так и не понял, зачем сенатору понадобилось это делать.

Гор Видал Сотворение мира

Посвящается

Томасу Прайору Гору (1870–1949)

Предисловие автора

Люди V в. до н. э. Индией называли персидскую провинцию на реке Инд, а государство Цинь было всего лишь одним из множества воюющих между собой княжеств на территории современного Китая[143]. Ради ясности я использовал в книге название Индия не только для обозначения долины Ганга, но и тех стран, которым теперь нравится называть себя Пакистан и Бангладеш. Название Китай я использую для описания государств, находящихся в данный период между реками Хуанхэ и Янцзы. По мере возможности я пользовался современными названиями и именами. Средиземное море, например, или Конфуций; с другой стороны, многострадальный Афганистан и не менее многострадальный Иран я предпочитаю называть их древними названиями Бактрия и Персия.

Для обозначения расстояний я использовал принятые нынче мили. Что касается дат, то повествователь старается соотносить их со временем, когда он начал диктовать свой ответ на выступление Геродота (еще не получившего почетного титула «отец истории»), — будем считать, что случилось это вечером 20 декабря 445 г. до н. э.

КНИГА I ГЕРОДОТ УСТРАИВАЕТ ЧТЕНИЕ В АФИНСКОМ ОДЕОНЕ

1

Я слепой. Но не глухой. Из-за этакой неполноты моего несчастья мне пришлось вчера шесть часов кряду слушать одного самозваного историка, чьи описания событий, которые афинянам нравится называть Персидскими войнами, столь абсурдны, что будь я помоложе и не столь стеснен в своих поступках, то поднялся бы со своего места и устроил скандал на все Афины вместо ожидаемого от меня ответа.

Правду о Греческих войнах знаю я, а не он. Ему-то откуда знать? Откуда греку знать правду? А я большую часть жизни провел при персидском дворе и даже теперь, на семьдесят пятом году своего пребывания на земле, все еще служу Великому Царю, как служил его отцу — моему дорогому другу Ксерксу, а до того его героическому отцу, даже среди греков известному как Дарий Великий.

Когда мучительное чтение закончилось — у нашего «историка» очень тусклый и монотонный голос, а жесткий дорический акцент делает его вовсе малопривлекательным, — мой восемнадцатилетний племянник Демокрит поинтересовался, не хочу ли я остаться и поговорить с этим человеком, злословящим против Персии.

— Это не было бы лишним, — заключил он свою речь. — Все на тебя смотрят. Они знают, что персидского посла подобное чтение должно немало разозлить.

Здесь, в Афинах, Демокрит изучает философию. Это значит, что он обожает всяческие споры. Запиши, запиши, Демокрит. В конце концов, это по твоей просьбе я диктую отчет, как и почему начались Греческие войны. Упомяну я в нем всех — в том числе и тебя. Так на чем я остановился? Ах да, Одеон.

Я улыбнулся проницательной улыбкой слепого, как некий поэт охарактеризовал улыбку тех, кто не может видеть. Нельзя сказать, что сам я, пока был зрячим, уделял много внимания слепым. Да разве и мог я предполагать, что доживу до старости, а тем более до слепоты, постигшей меня три года назад, когда сетчатку затянула белая пелена и все для меня погрузилось во мрак.

Последнее, что я видел, — это смутные черты собственного лица в полированном серебряном зеркале. Произошло это в Сузах, во дворце Великого Царя. Сначала я подумал, что комната заполняется дымом. Но время было летнее — очаг не разжигают. Еще мгновение я продолжал различать себя в зеркале, но потом и я сам, и что бы то ни было другое навсегда исчезло во тьме.

В Египте врачи делают операцию и снимают эту пелену, но я слишком стар для путешествия в Египет. Кроме того, я уже достаточно повидал. Разве не я смотрел на священный огонь — олицетворение Ахурамазды, Мудрого Господа? Я видел Персию, и Индию, и далекий Китай. Ни один из ныне живущих столько не путешествовал.

Я отвлекся. У стариков всегда так. Мой дед в свои семьдесят пять мог говорить часами, поминутно перескакивая с одной темы на другую. Речь его была совершенно бессвязной. Но моим дедом был Зороастр, пророк Истины; и подобно Единому Богу, которому служил, он держал в уме одновременно все грани сущего. В результате — речи его крайне воодушевляли, если удавалось понять, о чем он говорит.

Демокрит хочет записать, что случилось, когда мы вышли из Одеона. Прекрасно. Его же пальцы и устанут. Голос мне не изменяет, как и память… По крайней мере, вчерашнее я еще помню.

Когда Геродот из Галикарнаса закончил свое описание поражения персов при Саламине тридцать четыре года назад, раздались оглушительные хлопки. Между прочим, акустика в Одеоне ужасная. Очевидно, не я один считаю новый музыкальный зал не слишком удачным. Даже лишенные музыкального слуха афиняне понимают, что в их драгоценном Одеоне что-то не так. Его недавно соорудили в невиданно короткий срок по приказу Перикла, оплатившего все деньгами, выделенными ему другими городами на оборону Афин. Это не что иное, как каменная копия шатра Великого Царя. Шатер этот попал в руки грекам во время поражения персов в последнюю греческую кампанию. Греки сначала подчеркнут свое презрение к нам, а потом нам же подражают.

Когда Демокрит вывел меня в вестибюль этого музыкального зала, со всех сторон послышалось:

— Посол! Персидский посол!

Гортанные звуки их речи поражали меня, как черепки, на которых афиняне время от времени пишут имена тех, кому случается обидеть сограждан или кто просто надоел. Получивший наибольшее число голосов на этих выборах — или, точнее, «отбраковке» — на десять лет изгоняется из города. Счастливец.

Вот некоторые из замечаний, что я расслышал по пути к выходу:

— Готов поспорить, не очень-то ему понравилось услышанное!

— Он ведь брат Ксеркса?

— Нет, он маг.

— Это еще что такое?

— Персидский жрец. Они едят змей и собак.

— И вступают в кровосмесительную связь со своими сестрами, матерями и дочерьми.

— А с братьями, отцами, сыновьями?

— Главкон, опомнись!

— Маги всегда слепые. Так положено. А это его внук?

— Нет. Любовник.

— Вряд ли. Персы не такие, как мы.

— Да. Они проигрывают сражения. А мы нет.

— Тебе-то откуда знать? Ты еще не родился, когда мы загнали Ксеркса обратно в Азию.

— А мальчишка смазливый.

— Он грек. Так принято. Варваров для этого не берут.

— Он из Абдеры. Внук Мегакреона.

— Мидофила! Подонка земли!

— Богатого подонка. Мегакреону принадлежит половина серебряных рудников во Фракии.

У меня осталось два относительно хорошо сохранившихся чувства — осязание и обоняние, так вот, ничего, кроме жилистой руки Демокрита, которую крепко сжимал в своей, я не осязал. Но вот запахи, о! Летом афиняне не слишком часто моются. Зимой — а на этой неделе самый короткий в году день — зимой они не моются вообще, а их пища состоит только из лука и вяленой рыбы, запасенной еще с гомеровских времен.

Меня толкали, дышали в лицо, оскорбляли. Как посол Великого Царя, я, конечно, сознаю, что положение мое в Афинах не только опасно, но и в высшей степени двусмысленно. Опасно, потому что в любой момент этот непостоянный народ может запросто созвать свое собрание, где каждый гражданин мужского пола имеет право не только высказать свое мнение, но, хуже того, еще и проголосовать. Выслушав одного из множества продажных невменяемых городских демагогов, граждане могут расторгнуть священный договор, как это уже случилось четырнадцать лет назад, когда они послали экспедицию для завоевания персидской провинции Египет. Экспедиция окончилась полным провалом. Эта авантюра оказалась вдвойне постыдной, посколькушестнадцать лет назад в Сузы прибыло афинское посольство с наказом заключить с Персией вечный мир. Возглавлял его Каллий, богатейший из афинян. Договор был составлен по всем правилам. Афины признавали суверенитет Великого Царя над греческими городами в Малой Азии. Взамен Великий Царь согласился держать персидский флот вдали от Эгейского моря и так далее и тому подобное. Договор был длинный. Часто думаю, что во время составления этого договора я и повредил себе глаза. Определенно, белая пелена опустилась на них в те месяцы переговоров, когда мне приходилось перечитывать каждое слово, написанное чиновниками.

После разгрома греков в Египте в Сузы прибыло новое посольство. Великий Царь был великолепен. Он словно и не заметил, что афиняне, вторгшись в нашу провинцию, нарушили договор. Он только тепло отозвался о своей дружбе со Спартой. Афиняне пришли в ужас. Они боялись Спарты, и правильно делали. Через несколько дней сошлись на том, что соглашение, не соблюдавшееся ни той ни другой стороной, снова вступает в силу, а в доказательство доверия к своим афинским рабам — так Великий Царь назвал их — он посылает в Афины Кира Спитаму, ближайшего друга и наперсника своего отца Ксеркса, то есть меня.

Не то чтобы я очень обрадовался. Никогда не думал, что последние годы жизни проведу в этом холодном и ветреном городе среди таких же холодных и ветреных людей. С другой стороны, — и это я говорю только для твоих ушей, Демокрит… А вообще-то, можешь использовать сей комментарий по своему усмотрению и к собственной выгоде, когда я умру… Думаю, это вопрос нескольких дней, судя по жгущей меня лихорадке и приступам кашля, что делает диктовку утомительной и для тебя, и для меня. Я потерял мысль.

С другой стороны… Да. С тех пор как моего дорогого друга убили и на престол вступил его сын Артаксеркс, положение мое в Сузах стало не совсем ловким. Великий Царь был милостив ко мне, но слишком многое связывает меня с предыдущим царствованием, чтобы новые люди при дворе могли полностью мне доверять. Тем малым влиянием, которое еще у меня осталось, я обязан своему происхождению.

По мужской линии я последний живой внук Зороастра, пророка Единого Бога, Ахурамазды — по-гречески, Мудрого Господа. С тех пор как полвека назад Великий Царь Дарий перешел в зороастризм, царская фамилия всегда с почтением относилась к нашей семье, отчего я чувствовал себя самозванцем. В конце концов, дедов не выбирают.

У дверей Одеона меня остановил Фукидид, угрюмый человек средних лет, возглавляющий в Афинах, с тех пор как умер Кимон, его знаменитый тесть, консервативную партию. В результате Фукидид оказался единственным соперником Перикла, лидера демократической партии. Политические определения здесь не очень точны. Вожди обеих группировок — аристократы. Но некоторые благородные граждане — как вышеупомянутый Кимон — предпочитают класс богатых землевладельцев, другие же — как Перикл — заигрывают с городской чернью, чье печально известное собрание, которое Перикл всеми силами укрепляет, продолжает дело его же политического наставника Эфиальта, лидера радикалов, убитого лет двенадцать назад при таинственных обстоятельствах. Естественно, в убийстве обвинили консерваторов. Если они в самом деле причастны, их можно поздравить. Чернь не может править городом, а тем более империей. Определенно, будь мой отец греком, а мать персиянкой, а не наоборот, я бы примкнул к консервативной партии, хотя эта партия никогда не могла перестать запугивать народ Персией. Несмотря на любовь Кимона к Спарте и ненависть к нам, мне жаль, что я не был с ним знаком. Все здесь говорят, что его сестра Эльпиниса характером напоминает брата. Она чудесная женщина и мой верный друг.

Демокрит учтиво напоминает, что я снова отвлекся. Я же напоминаю ему, что после многочасового слушания Геродота не могу больше следовать логике и рассуждать последовательно. Он прыгает как кузнечик от события к событию. Я просто перенял его манеру.

С Фукидидом мы побеседовали в вестибюле Одеона.

— Надеюсь, запись всего, что мы тут услышали, будет отослана в Сузы.

— Почему бы и нет? — Я был туп и вежлив, как примерный посол. — Великий Царь обожает сказки. У него страсть ко всяким небылицам.

Очевидно, мне не хватило тупости. Чувствовалось, что Фукидид и прочие консерваторы недовольны. Вожди афинских партий редко появляются в свете из страха быть убитыми. Демокрит говорит, что если увидишь шумную толпу, среди которой маячит изображение зеленого лука со стрелкой или алой луны, то в первом случае толпа состоит из сторонников Перикла, а во втором — Фукидида. Возбужденные горожане разделились между луком и осенней луной.

Сегодня как раз день алой луны. По некоторым причинам лук со стрелкой на чтениях в Одеоне отсутствовал. Неужели Перикл устыдился акустики в своем строении? Впрочем, я забылся: стыд — чувство, неизвестное афинянам.

Ныне Перикл со своей кликой художников и каменщиков строит храм Афины в Акрополе, грандиозное сооружение взамен убогому строению, дотла сожженному персидским войском тридцать четыре года назад, — факт, на котором Геродот предпочитает не задерживаться.

— Ты хочешь сказать, почтенный посол, что прослушанное нами — неправда?

Фукидид держался нагло. Пожалуй, он был пьян. Нас, персов, обвиняют в пьянстве из-за ритуального употребления хаомы, но я никогда не видел перса, напившегося до такого состояния, как порой афиняне. Нужно тем не менее признать: афинянин никогда не напивается так, как спартанец. Мой старый друг спартанский царь Демарат говорил, что спартанцы не пили неразбавленного вина до тех пор, пока кочевники с севера вскоре после опустошения Дарием их родной Скифии не прислали в Спарту посольство. Согласно Демарату, именно эти скифы научили спартанцев пить вино без воды. Я этой истории не верю.

— То, что мы услышали, мой дорогой юный друг, всего лишь одна из версий событий, что произошли еще до твоего рождения и, подозреваю, еще до рождения этого историка.

— Но осталось немало тех, кто помнит день, когда персы подошли к Марафону, — раздался старческий голос у моего локтя.

Демокрит не узнал его обладателя, но такие голоса здесь слышатся повсюду. По всей Греции незнакомые друг с другом люди определенного возраста приветствуют друг друга вопросом: «А где был ты, когда Ксеркс подошел к Марафону?» — и затем обмениваются ложью.

— Да, — сказал я, — еще есть те, кто помнит те далекие дни. И я, увы, один из них. Ведь Великий Царь Ксеркс и я — ровесники. Будь он сейчас жив, ему было бы семьдесят пять. Когда он взошел на престол, ему было тридцать четыре — пик жизни. Хотя ваш историк только что сообщил, что Ксеркс, когда сменил Дария, был неуравновешенным юнцом.

— Малозначащая деталь… — начал было Фукидид.

— …но типичная для труда, который в Сузах вызовет такой же восторг, как пьеса Эсхила под названием «Персы». Я сам перевел ее Великому Царю, и он нашел восхитительным аттическое остроумие и фантазию автора.

Все это, конечно, ложь: Ксеркс пришел бы в ярость, узнай он, до какой степени его самого и его мать окарикатурили на забаву афинской черни.

Я взял себе за правило никогда не реагировать на оскорбления варваров. К счастью, злейшие оскорбления меня минуют, греки приберегают их друг для друга. Большая удача для всего остального мира, что друг друга они ненавидят куда сильнее, чем иноземцев.

Прекрасный пример: когда ранее восхваляемый драматург Эсхил проиграл приз ныне восхваляемому Софоклу, он был настолько взбешен, что бежал из Афин на Сицилию, где и принял вполне достойную для себя смерть. Один орел в поисках чего-нибудь твердого, чтобы разбить черепаху, которую нес в когтях, принял лысину автора «Персов» за валун и с роковой точностью выронил свой груз.

Фукидид намеревался продолжить и устроить безобразную сцену, но Демокрит вдруг подтолкнул меня вперед с криком:

— Дорогу послу Великого Царя!

И мне дали дорогу. К счастью, мои носилки дожидались совсем рядом с портиком. Мне повезло, что я снял дом, построенный еще до того, как мы сожгли Афины. Хотя он и не столь претенциозен, но кое в чем удобнее тех домов, что строят ныне богатые афиняне. Обычно, чтобы вдохновить честолюбивых архитекторов, нужно спалить дотла их родной город. Теперь, после великого пожара, Сарды гораздо роскошнее, чем были во времена Креза. Хотя я никогда не видел прежних Афин — и, само собой, не могу видеть новых, — говорят, что частные дома здесь по-прежнему строят из необожженного кирпича, прямых улиц мало, а широких вовсе нет, что новые общественные здания напоминают роскошные времянки — как пресловутый Одеон.

Теперь по большей части дома строят в Акрополе, на скале цвета львиной шкуры, по поэтическому сравнению Демокрита, и эта скала нависает не только над большей частью города, но и над моим домом. В результате зимой — а сейчас зима — солнце у нас бывает не больше часа.

Однако скала имеет свою прелесть. Мы с Демокритом часто к ней ходим. Я ощупываю рухнувшие стены. Слушаю болтовню каменщиков. Вспоминаю великолепную династию тиранов, живших в Акрополе, пока их не изгнали из города, как изгоняют всех истинно благородных людей. Я знал последнего, благородного Гиппия. Он часто бывал в Сузах, при дворе, в дни моей молодости.

Ныне главная достопримечательность Акрополя — дома и храмы с изображениями богов. Люди делают вид, что поклоняются им. Говорю «делают вид», потому что в моем понимании, несмотря на основательный консерватизм, проявляющийся у афинян в сохранении формы древностей, в сущности, все они атеисты. Как недавно с опасной гордостью сказал один из моих греческих родственников, человек есть мера всех вещей. Похоже, в глубине души афиняне искренне верят, что так оно и есть. В итоге, как это ни парадоксально, они исключительно суеверны и строго наказывают тех, кто, по их мнению, проявляет неуважение к святыням.

2

Кое-что из сказанного мною вчера за ужином стало для Демокрита неожиданностью. Теперь он просит не только рассказать правду о Греческих войнах, но и хочет записать мои воспоминания об Индии и Китае, о моих встречах с мудрецами Востока и тех стран, что еще восточнее. Ему кажется это еще важнее. Он собирается записать все, что я запомнил. Гости за трапезой просят меня не менее настоятельно. Однако подозреваю, они просто стараются прослыть учтивыми.

Сейчас мы сидим во дворе перед домом. Как раз настал час, когда светит солнце. День прохладный, но не холодный, и я ощущаю на лице тепло солнечных лучей. Мне хорошо, потому что я одет по-персидски. Все части тела, кроме лица, закрыты, даже не занятые ничем руки я спрятал в рукава. Естественно, на мне шаровары — этот предмет одежды вечно выводит греков из себя.

Наши понятия о скромности очень забавляют греков. Их ничто так не радует, как любование собственными обнаженными юношами. Слепота избавляет меня от лицезрения не только резвящихся юнцов, но и от вида похотливых мужчин, за ними наблюдающих. Однако, посещая женщин, афиняне держатся скромно. Женщины здесь расфуфырены, как знатные персиянки, но безвкусно, нет тех украшений, ярких цветов.

Я диктую по-гречески, поскольку всегда свободно говорил на ионийском диалекте. Моя мать Лаис — гречанка из Абдеры. Она дочь Мегакреона, прадеда Демокрита. Поскольку Мегакреон владеет богатыми серебряными рудниками, а ты его потомок по мужской линии, ты гораздо богаче меня. Да-да, запиши это. Ты ведь часть моего повествования, столь незрелого и малозначительного. И, кроме всего прочего, ты ворошишь мою память.

Вчера я ужинал с носителем факела Каллием и софистом Анаксагором. Демокрит каждый день проводит многие часы в разговорах с Анаксагором. У греков это называется образованием. В мое время у нас под образованием понимали заучивание священных текстов, изучение математики, обучение музыке, стрельбе из лука…

Скакать верхом, владеть луком, говорить правду — вот что такое образование по-персидски. Демокрит напоминает мне, что почти то же самое можно сказать о греках. Почти — за исключением слова «правда». Юноша знает наизусть ионийца Гомера, еще одного слепца. Но похоже, в последние годы традиционные подходы к образованию отвергнуты — Демокрит говорит: дополнены, — появился новый сорт людей, называющих себя софистами. Теоретически всякий софист искушен в том или ином искусстве. На практике же многие местные софисты не способны ни к какому делу. Просто они очень лукавы в своих речах, и очень трудно определить, чему же они, собственно, учат, поскольку только спрашивают обо всем на свете, кроме денег. Но следят, чтобы городская молодежь им хорошо платила.

Среди этой почтенной публики Анаксагор, считай, лучший. Он говорит просто и хорошо пишет на ионийском диалекте. Демокрит читал мне его книгу «Физика». Хотя я многого там не понял, но восхищаюсь дерзостью этого человека. Он попытался объяснить все сущее посредством тщательного рассмотрения видимого мира. Я еще слежу за ходом его мысли, пока он описывает видимое, но, когда берется за невидимое, я совершенно теряюсь. Он верит, что в природе нет пустоты. Верит, что все пространство чем-то обязательно заполнено, даже если мы не в состоянии это что-то увидеть — как ветер, например. Особенно интересно (и совершенно безбожно) он рассуждает о рождении и смерти.

«У греков, — пишет он, — неверная концепция возникновения и исчезновения. Ничто не появляется и не исчезает, но существует смешение и разделение существующих частиц. Следовательно, следует говорить о рождении как о соединении и об умирании как распаде».

Это еще куда ни шло. Но что такое «существующие частицы»? Что их собирает вместе и разъединяет? Как и когда они были сотворены? И кто их сотворил? Для меня есть лишь один достойный рассмотрения вопрос — сотворение мира.

В ответ Анаксагор вводит понятие «разум».

«В начале все частицы, от бесконечно малых до бесконечно больших, находились в покое. Потом „разум“ их упорядочил. Затем эти частицы (что за частицы? где они? откуда взялись?) начали вращение».

Одним из величайших предметов является раскаленный камень, который мы зовем Солнцем. Еще в юности Анаксагор предсказал, что рано или поздно от Солнца оторвется кусок и упадет на землю. Двадцать лет назад это подтвердилось. Весь мир видел, как часть Солнца, прочертив по небу огненную дугу, упала поблизости от Эгоспотамии, во Фракии. Когда раскаленный кусок остыл, оказалось, что это просто обломок бурого камня. На следующее утро Анаксагор стал знаменитостью. Нынче его книгу читают повсюду. Подержанная копия стоит на Агоре драхму.

Перикл пригласил Анаксагора в Афины и назначил ему содержание, которого хватает на жизнь самому софисту и его семье. Излишне говорить, что консерваторы ненавидят Анаксагора почти так же, как Перикла. Когда они хотят досадить последнему как политику, начинают обвинять Анаксагора в святотатстве, непочтении к богам и прочей расхожей нелепице… Нет, нет, не такой уж нелепице, поскольку Анаксагор в самом деле атеист, как и все остальные греки, но в отличие от них он не лицемерит. Это серьезный человек. Он много думает о природе Вселенной, а без познания Мудрого Господа действительно нужно много думать, чтобы хоть что-нибудь понять.

Анаксагору около пятидесяти. Он иониец из города Клазомены, маленький и толстенький человечек, во всяком случае так говорит Демокрит. Анаксагор происходит из состоятельной семьи. После смерти отца он отказался заниматься политикой и управлять завещанным имуществом. Его больше интересовало наблюдение за природой. Он отрекся от наследства в пользу дальних родственников и ушел из дому. Когда я спросил, интересуют ли его хоть немного земные дела, он ответил: «О да, очень интересуют!» — и указал на небо. Я прощаю ему этот характерный для греков жест. Все они любят порисоваться.

Пока мы ели первое блюдо — копченую рыбу (к слову сказать, не такую уж и копченую, она скорее была сырой), — Анаксагор все любопытствовал, как мне понравилась история Геродота. Я несколько раз порывался ответить, но старик Каллий не давал и рта раскрыть. Нужно отнестись к Каллию снисходительно, поскольку наш незримый мирный договор, разумеется, очень популярен среди афинян. По сути дела, всегда остается опасность, что в один прекрасный день соглашение будет расторгнуто и мне придется уехать. Предполагаю, что мой статус посла будет уважен и меня не предадут смерти. Вообще, греки не чтят послов. Однако, как соавтор соглашения, Каллий является моим защитником.

Он еще раз описал Марафонскую битву. Мне уже надоела греческая версия этого инцидента. Разумеется, Каллий сражался с доблестью Геракла.

— Я не был обязан сражаться. Я хочу сказать, что я потомственный носитель факела и отправляю службу на мистериях великой богини Деметры. В Элевсине. Но ведь вам все это известно?

— Разумеется, Каллий. Мы же в некотором роде коллеги. Помните? Я ведь тоже потомственный — как вы это назвали? — носитель факела.

— Вы? — У Каллия плохая память на только что услышанное. — Ах да, конечно, поклонение огню. Да, это все очень интересно. Вы должны позволить мне увидеть ваш ритуал. Слышал, на это стоит взглянуть. Особенно как архимаг глотает огонь. Ведь вы и есть архимаг, верно?

— Конечно. — Я больше не пытаюсь объяснить грекам разницу между магами и последователями Зороастра. — Но огонь мы не глотаем. Мы его питаем. Огонь — это посланник Мудрого Господа. Огонь напоминает нам также о судном дне, когда каждому придется пройти через море расплавленного металла — вроде как на Солнце, если теория Анаксагора соответствует действительности.

— А что потом?

Хотя Каллий потомственный жрец, он очень суеверен. Это странно. Потомственные жрецы обычно склонны к атеизму. Они слишком много знают.

Я ответил ему традиционно:

— Если ты служил Истине и отвергал Ложь, то не ощутишь кипящего металла. Ты просто…

— Понятно. — Каллий прервал меня и, как испуганная птица, перепорхнул на другую тему. — У нас примерно то же. Но все равно я бы хотел посмотреть, как вы глотаете огонь. Естественно, на наши мистерии я допустить вас не могу. Как вам известно, их нелегко постичь. И я не могу вам рассказать о них. Разве лишь одно: ты снова родишься, поскольку до конца прошел свой путь. То есть если до конца прошел свой путь. И когда умрешь, сможешь избежать… — Каллий запнулся. Птица села на сук. — Как бы то ни было, я сражался при Марафоне, хотя мне полагалось быть в жреческом облачении, — сами понимаете, я всегда должен носить его. Как жрец или как воин, но я убил в тот день причитающуюся мне часть персов…

— И нашел в канаве золото.

Каллий утомил Анаксагора, как и меня, но Анаксагор имеет то преимущество, что не обязан его терпеть.

— Молва сильно исказила эту историю. — Каллий вдруг стал стремиться к точности. — Мне случилось захватить пленного, который из-за вот этой ленты на голове принял меня за стратега или царя. Поскольку он говорил только по-персидски, а я только по-гречески, объясниться мы не могли. Я не мог сказать, что занимаю лишь одно положение — являюсь носителем факела. К тому же мне было всего семнадцать или восемнадцать, и он мог бы и сам понять, что я ничего из себя не представляю. Но он не понял и указал мне место на берегу реки — а вовсе не в канаве, — где спрятал ларец с золотом. Естественно, ларец этот я взял себе. Законная военная добыча.

— А что стало с хозяином этого золота?

Все Афины знают, и Анаксагор тоже, что Каллий тут же и убил того перса, а деньги вложил в вино, оливковое масло и морские перевозки. Сейчас он богаче всех в Афинах. Ему непомерно завидуют. В Афинах все чему-нибудь да завидуют, даже отсутствию предмета для зависти.

— Я отпустил его. Естественно.

Врет Каллий очень непринужденно. За глаза его зовут Каллий-разбогатевший-в-канаве.

— Золото было выкупом. Естественная вещь в сражении. Между греками и персами такое случается каждый день, вернее, раньше случалось. Теперь с этим покончено — и все благодаря нам с вами, Кир Спитама! Весь мир будет вечно нам благодарен.

— Мне хватит и нескольких лет.

Во время перемены блюд к нам присоединилась Эльпиниса. Это единственная женщина в Афинах, которая обедает с мужчинами, когда захочет. Она пользуется тем, что приходится женой богачу Каллию и сестрой великолепному Кимону, сестрой, а заодно и вдовой. Прежде чем выйти за Каллия, она жила с братом как с мужем, приводя этим в трепет афинян. Последнее говорит о незрелости греков как нации: они еще не понимают — когда братья женятся на сестрах, великие фамилии становятся еще более великими. По сути дела, каждый суть половина единого и, соединившись в браке, каждый удваивает свою значительность.

Про Эльпинису также говорят, что на самом деле она, а не Кимон, руководила партией консерваторов.

Кроме того, она оказывает сильное влияние на своего племянника Фукидида. Эта женщина вызывает восхищение и страх. С ней приятно проводить время. Высокая, как мужчина, Эльпиниса обладает сокрушительной красотой — моим информатором выступает Демокрит, он в свои восемнадцать лет так внимательно всех рассматривает, что от его пристального взора не ускользнет ни один седой волос. Эльпиниса говорит с мягким ионийским акцентом, который я так же люблю, как не люблю жесткий дорийский. Самого меня научила греческому моя мать, она из Ионии.

— Я веду себя неприлично — знаю, но ничего не могу поделать. Обедать одной в кругу мужчин — какое бесстыдство! Как милетская гетера — разве что не играю и не пою.

Гетерами здесь называют изысканных проституток. Хотя в греческих городах женщины не пользуются большими правами, случаются варварские отклонения от правил. Когда я в первый раз присутствовал на играх в одном малоазийском городе, меня удивило, что незамужних девушек поощряли посещать игры в гимнасиях — пусть оценят своих будущих мужей в голом виде. А замужним женщинам смотреть на игры запрещалось по вполне разумной причине: не стоит присматривать замену законному супругу. В консервативных Афинах женам и девицам редко разрешают выходить из дому, а уж посещать игры и подавно. Но Эльпиниса — исключение.

Я слышал, как важная дама устраивается на ложе подобно мужчине — женщинам в тех редких случаях, когда они делят трапезу с мужчинами, полагается скромно сидеть в кресле или на табурете. Но Эльпинисе наплевать на обычаи. Она ведет себя так, как ей нравится, и никто не смеет ее упрекнуть — в глаза. Как сестра Кимона, жена Каллия и тетка Фукидида, она первая дама в Афинах. Эльпиниса часто бестактна и, как правило, не скрывает своего презрения к Каллию, который от нее без ума.

Я все не могу решить насчет Каллия, дурак он или нет. Пожалуй, у него и без найденного в канаве сокровища хватило бы ума сделать состояние. Но его практичность в делах перечеркивается совершенной наивностью во всех остальных областях жизни. Когда его двоюродный брат — благородный, честный, бескорыстный (насколько это возможно для афинянина) государственный муж Аристид жил в бедности, Каллия упрекали в том, что он-де не помогает своему родственнику и его семье.

Осознав угрозу своей репутации, Каллий упросил Аристида рассказать на собрании, как часто он отказывался от предложенных ему денег. Благородный Аристид в точности исполнил просьбу. Каллий поблагодарил его, но денег так и не дал. В итоге теперь его считают не только скупердяем, но и совершенным лицемером. Аристид же прославился своей справедливостью и беспристрастностью. Не знаю почему. Чувствую огромные пробелы в своих знаниях этого города и его политической истории.

Прошлой ночью Эльпиниса заполнила один из них:

— У нее родился сын. Сегодня утром. Он в восторге.

Он и она, произнесенные с особым выражением, всегда означают гетеру Аспазию и ее любовника стратега Перикла. Консервативного Каллия это очень позабавило.

— Значит, сына придется продать в рабство. Так гласит закон.

— Закон так не гласит, — возразил Анаксагор. — Мальчик рожден свободным, поскольку его родители свободны от рождения.

— Это не согласуется с новым законом, на котором Перикл сам же настаивал и вынудил собрание принять. Там ясно сказано: если мать иностранка или отец иностранец… Я хочу сказать, не афиняне…

Каллий запутался. Анаксагор поправил его:

— Чтобы быть гражданином Афин, необходимо, чтобы оба родителя были афинянами. Раз Аспазия родом из Милета, ее сын не может считаться афинским гражданином и занимать государственные должности. Но он не раб, так же как его мать и как остальные иностранцы.

— Ты прав, а Каллий заблуждается. — Эльпиниса быстро все расставляет по своим местам. Она напоминает мне мать Ксеркса, старую царицу Атоссу. — Но, как бы там ни было, меня радует, что Перикл сам настоял перед собранием на принятии подобного закона. Теперь этот закон лишает афинского гражданства его же сына.

— Но у Перикла есть другие сыновья. От законной жены.

Каллия все еще глубоко задевает — или он только делает вид, — что много лет назад жена его старшего сына бросила мужа, чтобы выйти за Перикла, разбив тем самым две семьи.

— Плохие законы должны работать против тех, кто их принял, — произнесла Эльпиниса, словно цитируя чье-то изречение.

— Так сказал Солон? — спросил я.

Солон — это легендарный мудрец, афиняне часто его цитируют.

— Нет. Так сказала я. Люблю цитировать себя. Я не отличаюсь скромностью. Так кто же будет царем на нашем ужине?

Как только убирают второе блюдо, у афинян принято выбирать ведущего, который, во-первых, решает, сколько воды добавлять в вино — малое количество воды означает фривольную вечеринку, — и, во-вторых, выбирает тему беседы. Затем царь по мере возможности руководит беседой.

Мы выбрали Эльпинису. Она назначила три доли воды на одну вина. Намечалась серьезная дискуссия. И в самом деле, состоялось опасное обсуждение природы Вселенной. Я говорю «опасное», потому что существует местный закон, — нашлось место для законов! — запрещающий не только занятия астрономией, но и всяческие рассуждения о природе небес и звезд, Солнца и Луны, мироздания.

Древняя религия утверждает, что два величайших небесных светила — это божества, уважительно называемые Аполлон и Диана. Как только Анаксагор заводит речь, что Солнце и Луна — просто огромные раскаленные камни, вращающиеся в небесах, он подвергается риску быть обвиненным в святотатстве. Однако надо сказать, что те из афинян, кто способен размышлять, только и делают, что размышляют об этих предметах. Но существует постоянная опасность, что кто-нибудь из врагов обвинит тебя перед собранием в святотатстве, и если на этой неделе тебя за что-то невзлюбили, то могут и приговорить к смерти. Афиняне не перестают удивлять меня.

Но прежде чем нам затронуть опасную тему, Эльпиниса поинтересовалась моим мнением о выступлении Геродота в Одеоне. Я старательно избегал защищать политику Великого Царя по отношению к грекам, — как можно! — но упомянул про ужас, с каким выслушал клевету на нашу царицу-мать. Вопреки тому, что Геродот счел уместным поведать публике, Аместрис не дала ни малейшего повода говорить о себе как о кровожадной мегере. Когда он рассказал, что незадолго до описанных событий царица заживо сожгла нескольких персидских юношей, зрители содрогнулись от восторга. На самом деле все было совсем не так. После убийства Ксеркса некоторые знатные фамилии подняли смуту. Когда порядок был восстановлен, сыновей восставших казнили, как водится. Магический ритуал требует выставить мертвые тела напоказ перед народом, пока они не начнут разлагаться, но, как верная последовательница Зороастра, Аместрис отвергла магов и приказала похоронить казненных юношей. Это был рассчитанный политический шаг, еще раз демонстрирующий победу Зороастра над поклонниками демонов.

Я рассказал о безупречной верности Аместрис ее мужу Великому Царю, о ее героическом поведении во время его убийства, о ее предусмотрительности и уме, проявленных в борьбе за трон для сына.

Эльпиниса пришла в восторг:

— Мне надо было стать персидской дамой. Очевидно: в Афинах я пропадаю зря.

Каллий был неприятно удивлен:

— Ты и так слишком свободна. Не уверен, что даже в Персии найдется женщина, которой бы позволяли возлежать на ужине рядом с мужчинами, распивать с ними вино и вести кощунственные речи. Тебя просто заперли бы в гареме.

— Нет, я водила бы в бой войска, как эта — как ее звали? — из Галикарнаса. Артемизия? Вы должны приготовить ответ Геродоту, — обратилась она ко мне.

— И рассказать нам обо всех ваших путешествиях, — добавил Каллий. — Обо всех восточных странах, что вам довелось повидать. Торговые пути… Это действительно может оказаться весьма полезным. Как добраться, например, до Индии и Китая.

— Но важнее торговых путей теории о сотворении мира, которые вы там узнали.

Нелюбовью к торговле и политике Анаксагор отличается ото всех остальных греков.

— И вы должны записать учение вашего деда Зороастра. Всю жизнь слышу о Зороастре, но никто мне так и не объяснил, кто он такой и что он в действительности считал природой всего сущего.

Последовавшую дискуссию оставлю Демокриту записать самостоятельно. Я запомнил лишь, что Каллий, как и следовало ожидать, объявил о своей вере во всех богов. А иначе как же ему удалось трижды победить на Олимпийских играх в гонках колесниц? Впрочем, он ведь носитель факела на Элевсинских мистериях Деметры.

Эльпиниса придерживалась учения скептиков. Она любит очевидность, то есть ей нужны убедительные аргументы. Для греков в словах важна лишь убедительность. Они мастера так подбирать слова, что совершенно немыслимые вещи звучат правдоподобно.

Как всегда, Анаксагор держался скромно. Он говорит как «просто любопытствующий». Хотя этот упавший с неба камень подтвердил его теорию о природе Солнца, Анаксагор после этого стал еще скромнее, поскольку «так много еще осталось узнать!».

Демокрит спрашивал его о пресловутых частицах, которые всюду и которые невозможно увидеть.

После третьей чаши разбавленного вина Анаксагор сказал:

— Все в мире есть сочетание и разделение вечно существующих частиц. Ничто создать невозможно и уничтожить тоже ничего нельзя.

— Конечно, — заметил я. — Ничто — оно и есть ничто и не существует по определению. Естественно, его нельзя создать.

— Слово «ничто» неудачно? Тогда скажем «все». Представим все как бесконечное множество мельчайших частиц, которые и составляют все сущее. Тогда во всем есть все.

— В это поверить гораздо труднее, чем в то, что, скорбя по своей дочери, Деметра спускается в царство Аида и забирает с собой весну и лето, — сказал Каллий и забормотал молитву, как приличествует высокому жрецу на Элевсинских мистериях.

— Я не сравниваю, Каллий. — Анаксагор всегда очень тактичен. — Но ты ведь признаешь, что в миске с чечевицей нет ни одного волоса.

— Будем надеяться, — вставила Эльпиниса.

— А обрезков ногтей? Осколков костей?

— Я согласен с моей женой. То есть надеюсь, что никакие из названных предметов не смешались с чечевицей.

— Прекрасно. Я тоже согласен. Мы также согласимся, что как ни рассматривай зернышко чечевицы, в нем нет ничего, кроме самого зернышка. То есть в нем нет человеческих волос, костей, крови и кожи.

— Определенно нет. Но сам я все равно не люблю чечевицу, как и всякую крупу, впрочем.

— Это потому, что Каллий на самом деле пифагореец, — заметила Эльпиниса.

Пифагорейцы запрещают членам своей секты есть любые семена, так как те содержат переселяющиеся человеческие души. Это индийское воззрение каким-то образом подхватили пифагорейцы.

— Не в том дело, просто я не очень хорошо вижу.

Каллий счел, что пошутил.

— Если человек будет питаться одной чечевицей, — настаивал на своем Анаксагор, — и невидимой влагой, у него все равно будут расти волосы, ногти, кости, сухожилия. Таким образом, все составляющие человеческого тела как-то присутствуют в чечевице.

Остальную часть беседы, интересной и поучительной, Демокрит запишет для себя, не для меня.

Каллий с Эльпинисой ушли первыми. После их ухода Анаксагор, подойдя к моему ложу, произнес:

— Я некоторое время не смогу приходить к вам. Вы понимаете…

— Мидофильство?

Греки называют мидофилами тех, кто благоволит к персам и их собратьям мидийцам.

— Да.

У меня это вызвало скорее раздражение, чем тревогу.

— Эти люди не могут трезво взглянуть на вещи. Не желай Великий Царь мира, я не был бы послом в Афинах, а командовал войском.

Сказав это, я поступил не очень мудро. Сказалось вино.

— Перикл популярен. Я его друг. К тому же я приехал из города, когда-то принадлежавшего Великому Царю. Так что рано или поздно меня обвинят в мидофильстве. Ради Перикла я надеюсь, что это случится не скоро.

Совсем молодым Анаксагор сражался при Марафоне на нашей стороне. Мы никогда не касаемся этого эпизода в его жизни. В отличие от меня, у него нет ни малейшего интереса к политике. И поэтому его непременно используют, чтобы насолить Периклу.

— Лучше будем надеяться, что обвинение минует вас, — сказал я. — Иначе они приговорят вас к смерти.

Анаксагор издал короткий вздох, что можно было истолковать как смешок.

— Путь в царство Аида одинаков, где бы и когда бы ты его ни начал.

Тут я задал самый беспощадный из греческих вопросов, впервые сформулированный не слишком трезвым и рассудительным автором «Персов»:

— Не лучше ли человеку вообще не рождаться?

— Разумеется нет, — последовал мгновенный ответ. — Стоит пожить хотя бы для того, чтобы изучать небо.

— Я, к несчастью, его не вижу.

— Тогда чтобы слушать музыку. — Анаксагор никогда не теряет темы. — Все равно Перикла обвиняют в том, что за восстанием в Эвбее стоят спартанцы. Так что нынче врагом Афин выступает Спарта, а не Персия. — Анаксагор понизил голос до шепота: — Когда я сказал стратегу, что пойду вечером сюда, он попросил извиниться перед вами. Он хочет как-нибудь принять вас, но за ним постоянно следят.

— Такова афинская свобода.

— Есть города и похуже, Кир Спитама.

Уже когда он направился к выходу, я спросил:

— А где были эти мельчайшие частицы до того, как разум привел их в движение?

— Везде.

— Это не корректный ответ.

— Возможно, но и вопрос не был корректен.

Я рассмеялся:

— Вы напомнили мне одного мудреца, которого я встретил на Востоке. Когда я спросил его, как возник мир, он дал невразумительный ответ. На мое замечание, что в его ответе нет смысла, он сказал: «Бессмысленные вопросы предполагают соответствующие ответы».

— Мудро, — неуверенно заметил Анаксагор.

— Но почему, по какой причине разум привел их в движение?

— Потому что такова внутренняя природа разума.

— Это можно доказать?

— Доказано, что Солнце — это камень, столь быстро вращающийся, что загорелся. Раньше оно должно было где-то покоиться, иначе к настоящему времени уже сгорело бы, как тот кусок, когда упал на землю.

— Тогда почему вы не можете согласиться со мной, что разум, приведший все частицы в движение, принадлежал Мудрому Господу, чьим пророком был Зороастр?

— Вы должны больше рассказать мне о Мудром Господе и что он говорил вашему деду. Возможно, Мудрый Господь и есть тот разум. Кто знает? Я не знаю. Вы должны рассказать мне о нем.

Анаксагор показался мне очень любезным. Он не торопится с выводами, как большинство софистов. Я подумал о своем родственнике Протагоре. Он обучает юношей так называемой морали, и они платят ему за обучение. Он богатейший софист в греческом мире — так говорят другие софисты, а уж им ли не знать.

Много лет назад я встретил Протагора в Абдере. В один прекрасный день он пришел в дом к моему деду, принес дрова. Это был симпатичный молодой человек с живым умом. Позднее он каким-то образом получил образование. Не думаю, что ему помог дед, хотя и был очень богат. Протагор не появлялся в Афинах уже несколько лет. Говорят, он дает уроки в Коринфе — городе, переполненном вольнодумными и нечестивыми молодыми бездельниками, как считают афиняне. Демокрит восхищается нашим родственником и предложил мне прочитать одну из его многочисленных книг. Я отказался от такого удовольствия. Хотя не прочь встретиться с этим человеком снова. Перикл тоже обожает Протагора.

Не считая одной короткой встречи со стратегом, я больше ни разу не был в той части города, где живет Перикл. И потом, как вчера вечером сказал Анаксагор, за Периклом всегда следят. Хотя он фактический правитель Афин, его тем не менее могут обвинить на собрании в мидофильстве или атеизме — или даже в убийстве своего политического наставника Эфиальта.

Демокрит считает этого великого мужа тупым. Правда, он восхищается Аспазией. Недавно его стали принимать у нее в доме, где постоянно живет с полдюжины прелестных милетских девиц.

Поскольку я диктую Демокриту, то не имею возможности изложить свой взгляд на подобающее молодому человеку поведение в обществе. Он уверяет меня, что Аспазия, несмотря на свой солидный возраст — ей двадцать пять, — еще прекрасно выглядит. И бесстрашна — тоже неплохо, потому что в этом беспокойном городе хватает страхов, особенно для метеков — так здесь называют иностранцев, — а она из Милета да еще любовница человека, которого ненавидят исконные аристократы и их многочисленные прихлебатели. И ко всему еще окружила себя блистательными мужчинами, не верящими в богов.

В настоящее время один полоумный прорицатель угрожает обвинить Аспазию в святотатстве. Если он исполнит свое обещание, ей грозит реальная опасность. Но по словам Демокрита, при упоминании об этом прорицателе Аспазия только хохочет. Разливает вино. Дает советы музыкантам. Слушает сплетни. Проводит время с Периклом и его новорожденным сыном.

3

Вначале был огонь. Все сущее казалось объятым пламенем. Мы выпили священной хаомы, и мир представлялся нам вечным и светлым, как само пламя на алтаре.

Бактрия. Мне семь лет. Я стою рядом со своим дедом Зороастром. В одной руке у меня ритуальный пучок прутьев, и я смотрю…

Только я начал вспоминать тот страшный день, как раздался стук в дверь. Поскольку слуг никогда не бывает на месте, Демокрит открыл сам и впустил софиста Архелая с одним из его учеников, молодым каменщиком.

— Его арестовали!

У Архелая голос громче, чем у любого из слышанного мною греков. Это значит — самый громкий голос в мире.

— Анаксагора, — пояснил молодой каменщик. — Его арестовали за оскорбление святынь.

— И за мидофильство, — гремит Архелай. — Вы должны что-то предпринять!

Я сохраняю любезность:

— Но поскольку в Афинах я представитель Мидии, не думаю, что мои слова могут повлиять на собрание. Скорее наоборот.

Архелай, однако, думает иначе. Он хочет, чтобы я обратился к властям и заявил, что после заключения мирного договора Великий Царь ничего не замышлял против греков. И раз между Персией и Афинами царит мир, Анаксагора нельзя обвинять в мидофильстве. Этот довод показался мне довольно простодушным, как и сам Архелай.

— К сожалению, одно из условий договора — он не должен обсуждаться публично.

— Перикл имеет право его обсуждать. — Голос эхом разносился по двору.

— Право имеет, — подтвердил я. — Но не будет. Дело тут довольно деликатное. Кроме того, даже если бы договор можно было обсуждать, афиняне все равно могут признать Анаксагора виновным в мидофильстве или в чем угодно, как им заблагорассудится.

— Совершенно верно, — согласился со мной ученик.

Молодого каменщика зовут Сократ. Если верить Демокриту, он сколь безобразен, столь и умен, то есть необычайно. Прошлым летом по рекомендации Демокрита я нанял его подлатать фасад дома, так он так напортачил, что теперь в стене с дюжину новых трещин, через которые свистит ледяной ветер. В итоге переднюю комнату мне пришлось освободить как нежилую. Сократ предложил все переделать, но боюсь, что если он еще поорудует тут своим мастерком, то глиняный дом просто рухнет нам на голову. Как работник он просто удивляет. Штукатуря стену, он может вдруг на минуту замереть, уставившись куда-то вверх и прислушиваясь к некоему духу внутри себя. Когда я спросил Сократа, о чем ему поведал этот дух, он просто рассмеялся и ответил:

— Он любит лишь задавать вопросы.

Некомпетентность этого духа поразительна.

Но пожалуй, неунывающий Сократ такой же никудышный софист, как и каменщик.

Архелай согласился, что, раз консерваторы не смеют напасть на Перикла, они должны довольствоваться обвинением его друга. Но я не согласился на его предложение выступить перед собранием и объявить о несостоятельности обвинения в мидофильстве.

— С чего бы им меня слушать? — спросил я. — Кроме того, главное обвинение заключается в оскорблении святынь, и в этом он действительно виновен. Как и ты, Архелай. Как и я, в глазах обвиняющей его толпы. Кто выдвинул обвинение?

— Лисикл, торговец баранами.

Это имя ударило мне в уши, как морской прибой. Лисикл — грубый надоедливый тип, он старается нажить капитал, служа Фукидиду и консерваторам.

— Тогда все предельно очевидно, — сказал я. — Фукидид нападет на Анаксагора и его друга Перикла. Перикл примется защищать Анаксагора — и свою администрацию.

— А вы?..

— Я не стану вмешиваться. — Ничто не могло поколебать моего решения. — Мое положение здесь весьма шатко, если не сказать большего. Когда консерваторы решат, что пришла пора начать новую войну с Персией, меня приговорят к смерти — если время не опередит ваших политиков.

Я выразительно кашлянул, но потом не смог остановиться. Я действительно нездоров.

— А что будет после вашей смерти? — вдруг очень неучтиво спросил Сократ.

Разинутым ртом я хватал воздух; казалось, прошла вечность, пока мне удалось вдохнуть.

— Прежде всего, меня уже не будет в Афинах.

— Но вы верите, что продолжите существование в другом образе?

Молодого человека искренне заинтересовало, что я об этом думаю, точнее, что думают по этому поводу последователи Зороастра.

— Мы верим, что все души созданы Мудрым Господом при сотворении мира. Значит, они рождены однажды, и только однажды. Хотя на Востоке верят, что душа рождается и умирает, снова рождается и снова умирает в другом образе — и так тысячи и тысячи раз, снова и снова.

— Такого же мнения придерживается Пифагор, — сказал Сократ. — Когда мы с Архелаем были в Самосе, то встретили одного из старейших учениковПифагора. Он говорил, что его учитель вынес свое учение из Египта.

— Нет, — твердо возразил я, сам не знаю почему, — ведь я ничего не знаю о Пифагоре.

Архелай начал терять терпение:

— Все это прекрасно, почтенный посол, но остается факт: нашего друга арестовали.

— Остается также факт, что люди умирают, — хладнокровно заметил Сократ, — а что происходит или не происходит с живущим в теле сознанием — представляет большой интерес.

— Что нам делать?

Казалось, Архелай сдерживает обуревающие его слезы. В юности он учился у Анаксагора.

— Не стоит спрашивать у меня, — ответил я. — Лучше сходите к стратегу Периклу.

— Мы ходили. Его нет дома. Его нет в доме правительства. Его нет у Аспазии. Он исчез.

В конце концов Архелая удалось выпроводить. Анаксагор же тем временем томится в тюрьме, и на ближайшем собрании Фукидид выступит против него с обвинением. Допускаю, что Перикл возьмет на себя его защиту.

Я сказал «допускаю», потому что сегодня рано утром спартанское войско пересекло границу и вступило в Аттику. Стратег Перикл вывел войска на боевые позиции, и война, которую так долго ожидали, наконец началась.

У меня мало сомнений в ее исходе — Афины проиграют. Демокрит расстроен. Я толкую ему, что не вижу разницы, кто победит. Мир не рухнет. Как ни смотри, между Спартой и Афинами нет больших различий. И спартанцы, и афиняне — греки.

Я объясню тебе, Демокрит, то, чего не успел рассказать твоему другу, когда он спросил, что будет после смерти. Освободившись от тела, душа возвращается к Мудрому Господу. Но сначала она должна пройти по мосту избавления. Те, кто в жизни следовал Истине, пройдут в дом радости и счастья. Кто следовал Лжи — то есть служил брату-близнецу Мудрого Господа, Ахриману, олицетворяющему зло, — окажутся в доме Лжи и испытают всевозможные мучения. В конечном счете, когда Мудрый Господь сокрушит зло, все души станут как одна.

Демокрит хочет знать, зачем Мудрый Господь вначале сотворил Ахримана. Это хороший вопрос, и мой дед ответил на него раз и навсегда. В момент сотворения Мудрый Господь сказал своему брату-близнецу:

— Ни наши мысли, ни наши деяния, ни наше сознание, ни души никогда не придут к согласию.

Демокрит говорит, что это не ответ. А я скажу, что это глубже, чем ответ. Ты недоволен, что я не объяснил, зачем он создал злого брата. Но оба появились одновременно. Кто создал их? Ты очень по-гречески дотошен. Дай мне объяснить.

В момент сотворения было только бесконечное время. Но затем Мудрый Господь решил устроить Ахриману ловушку. Он взялся выделить в бесконечном времени период долгого владычества. Человеческая раса попала туда, как муха в кусок янтаря. Когда этот период закончится, Мудрый Господь повергнет своего брата-близнеца, и весь мрак будет поглощен светом.

Демокрит хочет знать, зачем Мудрому Господу все эти хлопоты. Почему он допустил существование зла? Потому, Демокрит, что у него не было выбора. Ты спрашиваешь, чей же это был выбор? Я потратил жизнь в поисках ответа на этот вопрос, я задавал его Госале, Будде, Конфуцию и многим другим мудрецам на Востоке и в странах, что еще восточнее.

Устраивайся поудобнее, Демокрит. У меня много воспоминаний, и я дам волю своей памяти. Пока мы в этом доме со сквозняками ждем прихода спартанцев, надеюсь, у нас хватит времени. Я начну с самого начала и расскажу тебе все, что знаю о сотворении этого мира, а также и всех других миров. И объясню, почему существует зло и почему оно не существует.

КНИГА II В ДНИ ВЕЛИКОГО ЦАРЯ ДАРИЯ

1

Вначале был огонь. Все сущее казалось охваченным пламенем. Мы выпили священной хаомы, и мир предстал нам вечным и светлым, как само пламя на алтаре.

Бактрия. Мне семь лет. Я стою рядом с моим дедом Зороастром. В одной руке у меня ритуальный пучок прутьев, и я внимательно смотрю, как Зороастр зажигает на алтаре огонь. Когда взошло солнце и пламя ярко разгорелось, маги затянули один из тех гимнов, что передал Зороастру сам Ахурамазда, Мудрый Господь. На тридцатом году жизни мой дед попросил Мудрого Господа указать ему раз и навсегда, как человеку жить праведно и достичь истинного существования. И это чудо случилось.

Мудрый Господь явился Зороастру. Ахурамазда рассказал ему, что именно человек и все человечество должны делать, чтобы очиститься до того, как подойдет к концу время долгого владычества. Поскольку Мудрый Господь огнем осветил путь Истины, которому мы должны следовать, чтобы Ложь не победила нас, Зороастр и те, кто придерживается истинной религии, разжигают священный огонь в месте, куда не проникают солнечные лучи.

Я и сейчас вижу огонь на алтаре, освещающий ряд золотых кувшинов со священной хаомой. Слышу, как маги поют гимн, прославляя Мудрого Господа. Помню ту ноту, на которой они прервали пение, когда с Севера к нам явилась смерть.

Мы пели строки о конце мира: «Когда все люди в один голос громко вознесут мольбу Мудрому Господу, и в это время он подведет итог всему сотворенному им, и у него не останется больше дел…»

Хаома возымела свое действие, моя душа и мое тело стали существовать как бы отдельно друг от друга, и поэтому я не совсем четко помню, что именно произошло. Помню характерную дрожь дедовых рук, когда он в последний раз поднес к губам кувшин с хаомой. Я просто преклонялся перед ним. Да и кто не благоговел перед Зороастром? Он казался мне непомерно высоким. Но я тогда был ребенком. Позднее я понял, что дед был среднего роста и склонен к полноте.

Помню, что в свете огня завитки его белой бороды казались золотыми. Помню, что в свете огня его кровь казалась жидким золотом. Да, я помню, помню, как сейчас, убийство Зороастра у огненного алтаря.

Как это случилось?

Провинция Бактрия лежит у северо-восточной границы империи. Столица провинции находится не только на полпути между Персией и Индией, но также между северными разбойными племенами и теми древними цивилизациями, чьи владения простираются до южных морей.

Хотя уже несколько недель ходили слухи, что северные племена вышли в поход, к защите Бактры никто не готовился. Наверное, люди чувствовали себя в безопасности под властью сатрапа Бактрии Гистаспа, отца Великого Царя. Бактрийцы думали, что ни одно племя не посмеет напасть на город отца Дария. Они ошиблись. Когда Гистасп с войском ушел в Сузы, туранцы обрушились на Бактру. Что они не успели разграбить, то сожгли.

Стоя перед огненным алтарем, мы ничего не знали, пока внезапно и бесшумно не появились туранцы. Громадные люди со светлыми волосами, красными лицами и голубыми глазами. Когда пребывающие в трансе маги наконец заметили их, они в страхе возопили и попытались было убежать, но тут же были зарублены. Кувшины разбились, и золотая хаома смешалась с более темным золотом крови.

Демокрит интересуется, что такое хаома. Я и сам не знаю, что это. Только магам, то есть потомственным жрецам, дозволено готовить хаому, а я не маг. Знаю только, что в основе этого священного одухотворяющего снадобья лежит трава, растущая высоко в горах Персии и напоминающая, как мне говорили, ту, что у вас зовется ревенем.

За прошедшие годы каких только историй не насочиняли про смерть Зороастра! Поскольку он твердо и последовательно выступал против старых божеств, богов-демонов, поклонники этих злых духов верят, что демоны и убили пророка Мудрого Господа. Это ерунда. Эти белобрысые скоты с Севера просто грабили и жгли богатый город. Они и не подозревали, кто такой Зороастр.

Я не двинулся с места, где стоял в начале ритуала, и пучок прутьев так и остался зажатым у меня в руке. Думаю, на меня все еще действовала хаома.

Зороастр же, не обращая внимания на убийц и не отрывая глаз от пламени на алтаре, продолжал обряд. Боюсь, что я хоть и не двинулся с места, но в огонь уже перестал смотреть, как того требует ритуал.

Я зачарованно смотрел на бесчинство, творившееся вокруг. Благодаря хаоме я не испытывал страха. Горящие желтым пламенем соседние дома вдруг показались мне сказочно прекрасными. Тем временем Зороастр поддерживал священный огонь на алтаре. Губы под белой бородой в последний раз спросили:

— Прошу тебя, Господь, скажи мне правду: кто из говорящих со мной праведен, а кто порочен? Кто из двоих? Сам я служу Злу или Зло отделяет меня от спасения? Как мне не…

Зороастр упал на колени. Скоро семьдесят лет, как я рассказываю о том, что произошло потом, и иногда я сам себе кажусь школьником, бесконечно повторяющим вызубренный, но так и не понятый текст.

Но иногда во сне я снова вижу это пламя, чувствую запах дыма, смотрю, как туранский воин, высоко подняв мощной рукой топор, вдруг с силой опускает его на шею Зороастра. Пенясь, полилась золотая кровь, старческие губы продолжали шептать молитву, а варвары с тупым любопытством смотрели на моего деда. Зороастр возвысил голос, и я до сих пор слышу каждое его слово. Обычно он задает Мудрому Господу ритуальные вопросы, но на этот раз сам Мудрый Господь заговорил устами своего порока:

— Поскольку Зороастр отверг Ложь и заключил в объятия Истину, Мудрый Господь благословляет его вечной жизнью до окончания вечного времени, и так же будет с теми, кто последует за Истиной.

Туранский топор опустился снова. Зороастр пал ничком на алтарь и благоговейно прижал к груди то, что осталось от сына Мудрого Господа, — горящие угли.

Меня бы тоже зарубили, если бы один из магов не успел унести меня. К счастью, он слишком поздно выпил хаомы и сохранил ясность сознания, благодаря чему я и спасся. Мы провели ночь на дымящихся развалинах городского базара.

Перед рассветом варвары ушли, забрав с собой добычи сколько смогли унести. Все остальное сожгли, кроме городской цитадели, где нашли убежище моя мать и кое-кто из родственников.

Последующие дни я запомнил плохо. Сатрап Гистасп поспешил вернуться в город. По пути он захватил в плен множество туранцев. Мать говорила, мне показывали пленных, чтобы я опознал убийцу Зороастра. Но я не смог. Как бы то ни было, я ничего об этом не помню. В то время от действия хаомы я находился между явью и грезами. Помню пленных туранцев, посаженных на кол за разрушенными городскими воротами.

Через несколько недель Гистасп отвез нас с матерью в Сузы, к царскому двору, где нас встретили не очень-то приветливо. По сути дела, если бы не Гистасп, очень сомнительно, что я остался бы жив и смог насладиться минутами почтенной старости в этом городе — жемчужине среди городов, в который я никогда не чаял попасть, а тем более жить в нем.

Демокрит думает, что Афины великолепны. Но Демокрит никогда не видел цивилизованного мира. Надеюсь, когда-нибудь ты совершишь путешествие туда и изменишь свой греческий взгляд на вещи. Демокрит уже три месяца рядом со мной. Я стараюсь просветить его. Он старается просветить меня. Но мы сходимся в том, что, когда я умру — надо думать, довольно скоро, — ему следует отправиться на Восток. И между тем он слишком грек, слишком афинянин. Запиши это, Демокрит.

Я любил старого Гистаспа. Несмотря на мои малые годы, он обращался со мной как со взрослым. Он относился ко мне как к святому — к семилетнему-то мальчишке! Правда, я был последним, кто слышал предсмертные слова Зороастра — первые слова, произнесенные через человеческие уста самим Мудрым Господом. В результате те маги, что следуют Истине и противостоят Лжи, до сих пор считают меня несколько не от мира сего. С другой стороны, я не являюсь настоящим наследником Зороастра, несмотря на все попытки доброжелателей — и недоброжелателей — сделать меня верховным жрецом.

Демокрит напоминает, что я так и не объяснил, что же такое маг. Определенно, Геродот во время своего нескончаемого чтения в Одеоне много присочинил на этот счет.

В Мидии и Персии магами называют потомственных жрецов, как в Индии их называют брахманами. У всех арийских племен, кроме греков, есть каста жрецов. Хотя греки сохранили арийский пантеон богов и арийские ритуалы, наследование жреческого сана они утратили. Не знаю, как это получилось, но в данном случае они оказались мудрее нас, или им просто повезло.

Персидский обычай требует, чтобы все религиозные обряды выполнялись магами. Это доставляет массу неудобств. Хотя большинство магов вовсе не последователи Зороастра, обычай обязывает их прислуживать на наших священных ритуалах. Мой дед изо всех сил пытался обратить их от поклонения демонам к единобожию, но всех его стараний не хватило, и сегодня хорошо, если хотя бы каждый десятый маг следует Истине. Остальные служат Лжи.

Отец мой был третьим, младшим сыном Зороастра. В Скифском походе он, как начальник конницы, сражался бок о бок с Великим Царем Дарием. В сражении на Дунае отца ранили, и он вернулся домой в Бактру, где и умер. Я был тогда слишком мал и не помню его. Мне говорили, что он был очень смуглым и темноволосым, как все Спитамы, с яркими глазами цвета оникса и магическим голосом пророка. Во всяком случае, так говорит моя мать, Лаис. Она гречанка…

Демокрит удивляется, что я говорю о ней в настоящем времени. Я сам удивлен. Но это факт — Лаис жива и живет на острове Фасос, прямо напротив прибрежного города Абдеры, где она родилась в семье греков-ионийцев.

Отец Лаис был верноподданным Великого Царя — презрительной клички «мидофил» тогда еще не употребляли, потому что все греческие города в Малой Азии и множество вдоль Геллеспонта и на Фракийском побережье исправно платили дань Великому Царю. Беда пришла позже, по вине афинян.

Демокрит хочет знать, сколько Лаис лет и как она вышла замуж за моего отца. Начну со второго вопроса. Они встретились вскоре после восхождения Дария на престол. Это было смутное время — вспыхивали восстания в Вавилоне, Персии, Армении. Дарию нужны были деньги, войска, союзники. И он послал моего отца к блестящему двору Поликрата, самосского тирана.

Много лет Поликрат был союзником египетского фараона, противника Персии. Но, увидев что Египет больше не может противостоять нашему войску, принял — или притворился, что принял, — нашу сторону.

Задачей моего отца было получить от Поликрата деньги и корабли. Переговоры были долгими и мучительными. Каждый раз, когда проносился слух, что Дарий потерпел поражение, отцу приказывали покинуть Самос. Но когда отец уже собирался вступить на палубу отходящего судна, прибывал гонец: пожалуйста, вернитесь. Тиран только что посоветовался с оракулом, и… Другими словами, Дарий не разбит, а одержал победу.

Во время этих нелегких переговоров отцу очень помогал Мегакреон из Абдеры, владелец многочисленных серебряных рудников во Фракии. Мегакреон был верным другом Персии и мудрым советчиком ненадежному Поликрату. Он был также отцом одиннадцатилетней Лаис. Когда мой отец попросил ее руки, Мегакреон с радостью дал свое согласие. В отличие от Дария. Тот не одобрял смешанные браки, хотя сам из политических соображений несколько раз и заключал их.

В конце концов Дарий согласился, но при условии, что мой отец немедленно подыщет, по крайней мере, одну жену-персиянку. Но так получилось, что отцу не пришлось жениться ни на ком из персидских дам, да и вообще больше ни на ком. В тот же месяц, когда я родился, он умер. Лаис было тогда тринадцать лет… так что сейчас ей около восьмидесяти восьми. Это ответ на твой первый вопрос.

Лаис благополучно живет на Фасосе в доме с видом на Абдеру. Это значит, что на дом вечно дует северный ветер. Но она не мерзнет. Она похожа на скифов, даже с виду. Рыжие волосы — или раньше были, — голубые глаза, как у меня. Или были у меня, пока не выцвели.

На этот раз меня сбил ты, Демокрит, а не мои собственные мысли.

Так о чем я говорил? Между Бактрией и Сузами. Между старой жизнью и новой.

Ночь. Эта сцена как будто у меня перед глазами. Я только что вошел в шатер к Гистаспу, сатрапу Бактрии и Парфии. Гистасп казался мне древним, как мой дед, а ведь ему было тогда не более пятидесяти пяти. Это был приземистый, коренастый и очень энергичный человек с высохшей правой рукой. Еще в юности в одном из сражений ему прорубили мышцы до кости.

Гистасп сидел на походном сундуке. По обеим сторонам от него пылали факелы. Когда я собрался упасть перед сатрапом ниц, он здоровой рукой усадил меня на табурет.

— Кем ты хочешь стать?

Он говорил с детьми — или, по крайней мере, со мной — так же прямо, как со всеми остальными, в том числе и со своим сыном — Великим Царем.

— Думаю, воином.

Я серьезно не задумывался над этим. Я только знал, что не хочу быть жрецом. Учти, жрецом, а не магом. Хотя все маги рождались жрецами, не все жрецы были магами. Определенно, мы, Спитамы, не маги. Я должен также подчеркнуть, что с самого детства меня утомляли религиозные церемонии, а от постоянного заучивания священных текстов болела голова. Иногда мне казалось, что вместо головы у меня кувшин, до краев наполненный священными гимнами. Жители Китая, кстати, считают, что человеческая душа находится не в голове, а в животе. Несомненно, это объясняет, почему они так заботятся о всякой стряпне и сервировке стола. Это также объясняет, почему память у них настолько превосходит нашу: информация хранится не в голове, которая не меняется в размерах, а в растущем животе.

— Воином? Что ж, почему бы и нет? Тебя отправят в придворную школу, где ты будешь учиться вместе со своими сверстниками. И если ты проявишь способности в стрельбе из лука и прочем…

Голос Гистаспа прервался. Он очень легко терял мысль. Я привык к его нескончаемым речам и долгим паузам.

В ожидании, когда он продолжит, я бесцельно уставился на один из факелов. Гистасп счел это знамением.

— Видишь? Ты не можешь оторвать глаз от сына Мудрого Господа. Естественно.

Я быстро отвел взгляд. Несмотря на свои семь лет, я понимал, что последует за этими словами. Так и случилось.

— Ты внук величайшего из людей, когда-либо ступавших по земле. Разве ты не хочешь последовать по его стопам?

— Да. Хочу. Я пытаюсь. — Я умел прикидываться маленьким жрецом, чем и пользовался. — Но я также хочу служить Великому Царю.

— Нет более высокой цели для живущих на земле — кроме тебя. Ты не такой, как все. Ты был там. В храме. Ты слышал голос Мудрого Господа.

Хотя мне посчастливилось, если можно так выразиться, присутствовать при убийстве Зороастра — и это вызывало во мне постоянный интерес ко всем следующим Истине и отвергающим Ложь, — иногда мне кажется, что жизнь моя была бы куда проще, родись я в обычной знатной персидской семье, не осененной божеством. Я всегда чувствую себя самозванцем, когда один из магов целует мне руку и спрашивает, что именно сказал Мудрый Господь. Конечно, я верую. Но я не фанатик. И к тому же меня никогда не удовлетворяло объяснение Зороастра — если это можно назвать объяснением, — откуда возник Мудрый Господь. Что было до него? Я проехал всю землю в поисках ответа на этот вопрос вопросов. Демокрит хочет знать, нашел ли я его. Подожди.

Наверное, доля ионической крови от Лаис сделала меня более скептичным в делах религии, чем это принято среди персов, а тем более среди священного семейства Спитама. Но из всех ионийцев жители Абдеры наименее склонны к скептицизму. Есть даже старая поговорка, что быть тупее абдерца выше человеческих способностей. Похоже, фракийский воздух произвел отупляющий эффект на греческих колонистов, наших с Демокритом предков.

Демокрит напоминает мне, что самый блистательный из греческих софистов — абдерец и наш двоюродный брат. Абдера также гордится величайшим из ныне живущих художников — Полигнотом, который расписал длинный портик на рыночной площади, Агоре, здесь, в Афинах. Я его никогда уже не увижу.

Гистасп снова выразил свое почтение моему деду. Он говорил и не переставал массировать свою высохшую руку.

— Это я спас его от магов. Нет, не совсем так. Зороастра спас Мудрый Господь. Я был лишь его орудием. — Гистасп завел старую песню, никогда ему не надоедавшую, я привык пропускать ее мимо ушей. — Когда Великий Царь Кир сделал меня сатрапом Бактрии, я был молод и верил всему, что говорили маги. Я поклонялся всем божествам, особенно Анахите и Митре. Я часто пил хаому для удовольствия, а не как священный напиток, и ни разу не пожертвовал снадобье Мудрому Господу, потому что не знал его. Потом в Бактру пришел Зороастр.

Его прогнали из его родных Раг, и он отправился на восток, от города к городу. Но когда он начинал проповедовать Истину, маги прогоняли его дальше. Наконец он прибыл в Бактру. Маги молили меня изгнать его. Но мне стало интересно. Я заставил их спорить с Зороастром в моем присутствии. Беседовали они семь дней. Один за другим он опровергал их аргументы. Он выставил их богов демонами, пособниками Лжи. Он доказал, что есть лишь один творец — Мудрый Господь. Но рядом с ним существует и Ахриман — дух зла. Он есть Зло, с которым Истина никогда не смирится…

Оглядываясь назад, теперь я вижу, что по своему темпераменту Гистасп был прирожденным магом или жрецом. Ему, а не мне следовало быть внуком Зороастра. Да по духу он и был им. Когда Гистасп принял учение моего деда, он приказал и всем бактрийским магам принять его. Официально они повиновались. Но втайне большинство до сих пор продолжают поклоняться демонам.

Появление на сцене Зороастра напоминало землетрясение, что постигло тогда Спарту. Он говорил магам, что их боги — на самом деле злые духи. И их ритуалы — в частности, жертвоприношения — он счел не просто нечестивыми, но позорными. Он обвинил их в том, что они устраивают оргии под видом богослужений. Например, маги, поглощая священную хаому, рубили на части живого быка. Затем они оставляли себе те части жертвенного животного, что по праву принадлежат Мудрому Господу. Что и говорить, маги люто ненавидели Зороастра. Но благодаря Гистаспу бактрийским магам пришлось изменить свои обряды.

Вспоминая сейчас ту сцену в шатре у Гистаспа, я начинаю понимать, какие надежды наряду с опасениями питал он насчет моего пребывания при дворе своего сына, Великого Царя.

Несколькими годами раньше, с большой помпой, Дарий признал Мудрого Господа и его пророка Зороастра. Когда моего деда убили, Гистасп решил послать меня к Дарию как постоянное и зримое напоминание о Зороастре. Мне предстояло учиться, как будто я принадлежал к одной из шести знатнейших фамилий, которые помогли Дарию взойти на престол.

— В Сузах ты найдешь много врагов, — говорил мне Гистасп, словно я был не ребенок, а умудренный государственный муж. — Большинство магов поклоняется демонам. И в частности, те, кто из древней Мидии. Они следуют Лжи. И пользуются влиянием при дворе. Мой сын слишком терпим к ним.

Готовность Гистаспа покритиковать своего сына Дария всегда приводила в смятение старых персидских вельмож. Но ни он, ни Дарий не воспитывались при дворе. По правде говоря, главная ветвь царствующей династии Ахеменидов прервалась с убийством сына Кира Великого. Дальний родственник Ахеменидов, молодой Дарий, захватил трон с помощью Шести — и Мудрого Господа. Затем он пригласил Зороастра к себе в Сузы. Но Зороастр не уехал из Бактры. А уехал бы, может, и прожил бы дольше и я не подвергался бы в течение многих лет таким опасностям.

Гистасп все так и сяк пристраивал свою высохшую руку.

— Сын мой клянется, что следует Истине, а поскольку он перс, то лгать не может.

Теперь, когда я заделался историком — или опровергателем историков, — должен заметить, что для нас, персов, нет ничего хуже лжи, в то время как для греков нет более изысканного удовольствия. Полагаю, это из-за того, что греки живут торговлей, а торговцы, конечно же, не могут быть честными. Знатным персам обычай запрещает что-либо покупать или продавать, и поэтому лгать они не умеют.

Гистасп всегда сокрушался о недостатке религиозного рвения у сына:

— Я понимаю, что Дарию приходится править более чем тысячей городов, и в каждом свои боги. Когда он восстановил наши храмы огня, твой дед радовался. Но когда он отстроил храм Бел-Мардука в Вавилоне, твой дед ужаснулся. И я тоже. Но мой сын считает, что раз он правит всеми землями, то должен и принимать все религии, какими бы отвратительными они ни были.

Гистасп очень медленно провел рукой сквозь огонь факела рядом с собой — старый трюк магов.

— Двор Великого Царя расколот на множество партий. Будь начеку. Служи только Великому Царю и Мудрому Господу. Каждая из главных жен имеет своих сторонников. Избегай их. При дворе избегай греков. Многие из них — тираны, изгнанные новоявленными демократиями. Они всегда стремятся втянуть моего сына в войну с другими греками. Это плохие люди, и они очень убедительно говорят. Поскольку твоя мать гречанка…

Гистасп снова не закончил фразу. Он не любил мою мать за то, что она не персиянка, и он невзлюбил бы и ее сына, не придись этому полукровке услышать речь самого Мудрого Господа. Должно быть, это озадачило Гистаспа. Мальчик, наполовину грек, оказался избранным услышать голос Мудрого Господа. Поистине нелегко понять божественные пути. С этим согласны все.

— Пока не подрастешь и не пойдешь в школу, будешь жить в гареме. Будь бдителен. Наблюдай за женами. Три из них имеют большое влияние. Самая старшая жена — дочь Гобрия. Дарий женился на ней, когда ему было шестнадцать. У них три сына. Старший — Артобазан. Он уже почти взрослый. Предположительно, после Дария унаследует трон он. Но Великого Царя очаровала Атосса, вторая жена, которая считается царицей, потому что она дочь Кира Великого. Поскольку она тоже родила Дарию трех сыновей, уже после того как он стал Великим Царем, то объявила, что старший из ее сыновей и есть законный наследник. И к тому же, будучи внуком Кира, мальчик в самом деле царственный. Его зовут Ксеркс.

Так я впервые услышал имя человека, ставшего мне другом на всю жизнь. На всю его жизнь.

Гистасп сурово взглянул на меня. Я поборол сонливость и постарался принять заинтересованный вид.

— Атосса — одна из тех, кому ты должен понравиться, — сказал Гистасп, только что советовавший мне избегать всех жен и партий. — Но не заводи врагов среди прочих жен и их евнухов. Ты должен быть скрытным, как змея. Ради Мудрого Господа ты должен уцелеть. Это будет непросто. Гарем — нечестивое место. Астрологи, колдуньи, поклонники демонов — все виды порока находят отклик у женщин. И Атосса хуже многих. Она считает, что должна была родиться мужчиной и стать Великим Царем, как ее отец Кир. Но поскольку она все-таки не мужчина, то старается возместить это магией. Она устроила тайную часовню, где молится злой богине Анахите. Между Атоссой, с одной стороны, и магами, с другой, твоя жизнь будет нелегкой. Маги постараются обратить тебя ко Лжи. Но ты не поддавайся. Помни, что ты посланник Мудрого Господа на земле, что ты послан им наставить Сузы на путь истины, продолжить дело Зороастра, святейшего человека из когда-либо живших.

Все это было чересчур для сонного ребенка, стремящегося поскорее вырасти и стать воином, потому что воинам не нужно столько учиться в школе, как магам и жрецам — или софистам.

2

Морозным днем мы отправились в Сузы.

Закутанный в шерсть, я ехал на верблюде рядом с матерью — я так и не научился любить этот способ передвижения. Верблюд — неприятное создание, его ход вызывает у человека точно такую же болезнь, как корабельная качка. По пути к городу мать непрестанно шептала про себя греческие заклинания. К слову сказать, Лаис — колдунья. Она призналась мне в этом через несколько лет жизни при дворе.

— Я фракийская колдунья. Мы самые могущественные ведьмы на земле.

Сначала я подумал, она шутит. Но она не шутила.

— Ведь не умей я колдовать, — любила говорить она, — не уцелеть бы нам в Сузах.

Возможно, в этом была ее заслуга. И все же, позволяя себе заниматься фракийскими таинствами, она ревностно продвигала своего сына как единственного пророка Мудрого Господа, являвшегося, конечно же, злейшим врагом всех тех злых демонов, которым она втайне поклонялась. Лаис — умная женщина.

Уже светало, когда мы подъехали к реке Карун. Длинной вереницей караван неторопливо перешел по деревянному мосту, который стонал и прогибался. Вода внизу была скована льдом, а впереди в лучах солнца сверкал город Сузы. Я и не подозревал, что город может быть таким большим. Вся Бактра уместилась бы на одном базаре. Правда, большинство домов в Сузах — развалюхи, построенные из необожженного кирпича или — еще нелепее — вырыты прямо в земле и покрыты сверху пальмовыми листьями для защиты от палящего летнего зноя и леденящего зимнего холода. Но также правда и то, что построенный незадолго до того дворец Дария — самое великолепное здание в мире, ничто не идет с ним в сравнение. Воздвигнутый на холме, дворец царит над городом, как над Сузами царят покрытые снегом пики Загросских гор.

Сузы лежат на окруженной со всех сторон горами плодородной равнине меж двух рек. Насколько помнят люди, город всегда был столицей Аншана — территории, подвластной сначала эламитам, потом мидийцам. На юго-западе Аншана находится Персидская возвышенность, где во главе местных племен стоял Кир Ахеменид, потомственный владыка Аншана. Когда Киру стало тесно в Аншане, он завоевал Мидию, и Лидию, и Вавилон. Его сын Камбиз завоевал Египет. В результате благодаря Киру и Камбизу, Дарию и его сыну Ксерксу, и его сыну, моему нынешнему господину Артаксерксу, весь мир от Нила до Инда принадлежит персам. От вступления на престол Кира до настоящих дней прошло всего сто семь лет, и так получилось, что большую часть этого удивительного века я жил, жил на свете и находился при персидском дворе.

Летом в Сузах так жарко, что в полдень на улицах находят изжарившихся змей и ящериц. Но к этому времени двор переезжает на двести миль севернее, в Экбатану, где мидийские цари выстроили самый огромный в мире и, наверное, самый неприспособленный для жилья дворец. Это деревянное здание занимает больше квадратной мили в прохладной горной долине. В не очень жаркие месяцы Великий Царь обычно вместе с двором переезжал на двести миль восточнее, в древнейший и развратнейший из городов — Вавилон. Но позднее Ксеркс предпочел Вавилону Персеполь, и теперь двор зимует на исконных персидских землях. Старые придворные вроде меня очень тоскуют по томному и знойному Вавилону.

У сузских ворот нас встречал «царево око». У царя в каждой из двадцати провинций — сатрапий — есть по меньшей мере одно такое «око». Эта должность — нечто вроде главного инспектора и представителя Великого Царя на местах. В обязанности встречавшего нас входило присматривать за членами царской фамилии. Он почтительно приветствовал Гистаспа и приставил к нам военный эскорт, необходимый в Сузах, поскольку улицы там столь запутанны, что новичок очень быстро потеряется — и зачастую навсегда, если его не сопровождает охрана.

Меня восхитил обширный пыльный базар. Всюду, сколько хватало глаз, стояли шатры и навесы, а яркие флаги отмечали начало и конец каждого каравана. Здесь собрались купцы со всех стран света. Тут же были жонглеры, акробаты, заклинатели змей. Змеи раскачивались в такт пению дудочек, танцевали женщины, укутанные покрывалами, и женщины без покрывал, маги снимали чары, вырывали зубы, восстанавливали мужскую силу. Удивительные цвета, звуки, запахи…

Дворец Дария находится на широкой прямой улице, отгороженный рядом огромных крылатых быков. Фасад дворца покрыт изразцами, изразцовый барельеф изображает победы Дария по всему свету. Эти искусно расписанные фигуры в натуральную величину сделаны прямо из кирпича. Хотел бы я увидеть что-либо подобное в греческом городе! Хотя фигуры похожи одна на другую — каждая в профиль, в древнем ассирийском стиле, — все же представляют они разных Великих Царей и разных приближенных.

На западной стене дворца, напротив памятника какому-то давнишнему мидийскому царю, изображен мой отец при дворе Поликрата в Самосе. Отец держит свиток с печатью Дария и смотрит на Поликрата. За креслом тирана стоит знаменитый врач Демоцед. Лаис считает, что отец не похож на себя, но она не любит условности нашего традиционного искусства. Ребенком она любила смотреть за работой Полигнота у него в мастерской. Моя мать любит реалистичный греческий стиль. Я — не люблю.

Дворец в Сузах тянется с востока на запад, и за его стенами скрыто три двора. Перед главными воротами «царское око» препоручил нас начальнику дворцовой стражи, который сопроводил нас в двор первый. Справа мы увидели портик на высоких деревянных колоннах с каменным основанием. Нам отсалютовали стоявшие там царские стражники, известные как «бессмертные».

По высокому коридору мы проследовали во второй двор, внушительнее первого. Я был еще мальчик, и меня приободрило изображение солнца — символ Мудрого Господа — под охраной сфинксов.

Наконец мы вошли в так называемый «личный двор», где Гистаспа приветствовал главный распорядитель с высшими чиновниками царской канцелярии, выполняющими всю текущую работу по управлению империей. Все распорядители и большинство чиновников — евнухи. Пока старый распорядитель царского двора — кажется, это был Багонат — приветствовал Гистаспа, множество пожилых магов вынесли нам чаши с курящимся фимиамом. Распевая свои непонятные молитвы, они внимательно рассматривали меня. Маги знали, кто я такой, и были настроены недружелюбно.

Когда церемония закончилась, Гистасп поцеловал меня в губы:

— Пока я жив, я буду твоим покровителем, Кир, сын Похураспа, сына Зороастра. — Затем он повернулся к распорядителю, который раболепно съежился: — Поручаю тебе этого отрока.

Когда Гистасп ушел, я чуть не заплакал. Младший служащий проводил нас с матерью в гарем — это особый мирок внутри большого мира дворца. Показав нам маленькую пустую комнатку наподобие курятника, он ухмыльнулся:

— Ваше помещение, госпожа!

— Я ожидала, что нам предоставят дом. — Лаис была взбешена.

— Всему свое время, госпожа. А пока царица Атосса надеется, что вам с мальчиком будет хорошо и здесь. Что бы вы ни пожелали — вам стоит лишь приказать.

Это было мое первое знакомство с придворным стилем жизни. Все обещают что угодно и не делают ничего. Сколько Лаис ни приказывала, ни просила, ни умоляла, мы оставались в четырех стенах этой комнатушки, которая глядела на пыльный двор с высохшим фонтаном и дюжиной кур. Куры принадлежали одной из приближенных царицы Атоссы. Их кудахтанье раздражало мою мать, но я кур любил — другой-то компании у меня не было. Демокрит говорит, что теперь кур завозят и в Афины. И как их здесь называют? Ну конечно, персидская птица! Как же еще?

Несмотря на официальное покровительство Гистаспа, нас с Лаис держали почти что на положении заключенных. Великий Царь нас не принял. Его прибытие и отбытие из дворца сопровождалось страшным шумом, боем барабанов и тамбуринов, отчего куры в панике чрезвычайно комично метались по двору, но моя мать трагически возводила глаза к небу. Дальше — хуже: с приходом лета мы не уехали вместе с двором в Экбатану. Никогда я не испытывал такой жары!

Мы не видели никого из царских жен, кроме Аристоны, родной сестры Атоссы — и, стало быть, дочери Кира Великого. Очевидно, мы вызвали ее интерес. Однажды после полудня она появилась у нас во дворе. Должен сказать, она оказалась в точности такой красавицей, как о ней говорили.

Лаис была этим озадачена, поскольку всегда считала, что если знаменитости приписывается какое-нибудь достоинство, то в действительности именно его-то больше всего ей и недостает. Для колдуньи все существует как иллюзия. Возможно, в этом есть резон. Я в самом деле думаю, что люди выдумали, будто Аристона была единственной любовью Дария. В действительности ничего на земле он не любил, кроме самой земли, то есть он любил свои обширные земли. Ксеркс, напротив, любил слишком многих людей и потому потерял свои земли.

Аристону сопровождали красивые евнухи-греки, по возрасту не старше меня. Их продавал гарему один малоизвестный самосский торговец, который крал греческих детей. Поскольку греки очень неохотно соглашаются на кастрацию, греческие евнухи пользуются особым спросом, и этот самосец здорово разбогател.

С наибольшей охотой идут в евнухи вавилоняне, и из них в самом деле выходит больше всего толку. Каждый год пятьсот вавилонских юношей с радостью подвергают себя кастрации, чтобы служить в гареме Великого Царя и его вельмож. Поистине юноши эти необыкновенно умны и так же честолюбивы. В конце концов, если ты не родился в знатной семье, стать евнухом — единственный путь попасть ко двору. Не секрет, что до сих пор истинный источник власти находится не на троне, а в гареме, где строят свои козни честолюбивые женщины и хитрые евнухи. В нынешние дни евнухи не только всюду сопровождают жен и наложниц, они стали советниками Великого Царя, государственными сановниками и даже порой военачальниками и сатрапами.

Аристона была в накидке из золотых нитей, с тросточкой из слоновой кости, на щеках ее играл яркий естественный румянец, но она казалась не в духе.

Поскольку Лаис была гречанкой, а я наполовину греком, Аристона велела мальчикам говорить с нами по-гречески.

Лаис прервала ее:

— Нам не нужно переводчика, госпожа. Мой сын — внук пророка.

— Да, я знаю. — Аристона указала на меня своей тросточкой: — Ты умеешь глотать огонь?

Я был слишком напуган и промолчал.

Характер у Лаис был скверный.

— Огонь — это сын Мудрого Господа, госпожа. Не стоит шутить над божественным, это небезопасно.

— О? — Светло-серые глаза расширились. Она напоминала своего отца, Кира Великого, — он был замечательно красивым мужчиной. Я знаю. Я видел залитое воском тело в священных Пасаргадах.

— Да ну? Ведь Бактрия так далеко!

— В Бактрии живет отец Великого Царя, госпожа, там его вотчина.

— Это не его вотчина. Он там просто сатрап. Он Ахеменид из священных Пасаргад.

Лаис, в своем выцветшем шерстяном платье, окруженная гурами, не дрогнула перед лицом не только дочери Кира, но и любимой жены Дария. Лаис никогда не знала страха. Колдовство?

— Из Бактрии пришел Дарий, чтобы восстановить империю вашего отца, — сказала она. — Из Бактрии же Зороастр заговорил голосом Мудрого Господа, чьим именем ваш муж Великий Царь правит во всех своих землях. Берегитесь, госпожа, как бы не пало на вас проклятие Единого Бога.

В ответ Аристона подняла к лицу правую руку, нелепо прикрывшись золотистым рукавом, и поспешила удалиться.

Лаис обернулась ко мне, глаза ее горели гневом:

— Никогда не забывай, кто ты. Никогда не отрекайся от Истины и не следуй Лжи. Никогда не забывай, что ты сильнее, чем все поклонники демонов.

Это произвело на меня сильное впечатление. Ведь я уже тогда понимал, что Лаис нет дела ни до какой из религий (фессалийское колдовство не в счет). Но Лаис очень хитрая и практичная женщина. В Бактрии она заставила себя выучить тысячу гимнов и ритуалов, чтобы убедить Зороастра в своем следовании Истине. Затем она постепенно внушила мне, что я не такой, как все, что Мудрый Господь избрал меня быть постоянным свидетельством Истины.

В юности я не сомневался в словах Лаис. Но теперь, когда жизнь близится к концу, я понятия не имею, выполнил я возложенную на меня Мудрым Господом миссию или нет, — даже допуская, что таковая была на меня возложена. Должен также признаться, что за семьдесят лет, прошедших после смерти Зороастра, я насмотрелся на столько божественных ликов в стольких частях этого огромного мира, что уже ничего не могу утверждать определенно.

Да, Демокрит, я помню, что обещал тебе объяснить, откуда возник мир. И я объясню — насколько это вообще поддается объяснению. Что касается существования зла, то это объяснить проще. Сказать по правде, я удивлен, что ты сам не разгадал загадку Лжи, которая и определяет Истину, — в этом кроется подсказка.

3

Вскоре после визита Аристоны всех кур во дворе перерезали. Я скучал по ним. Моя мать — нет.

Стояла ранняя осень, когда нас навестил младший канцелярский чин. Его прислал распорядитель. В канцелярии решили, что я должен ходить в придворную школу. Очевидно, весной, когда я проживал при дворе, мне не нашлось в ней места. Но теперь чиновник вознамерился лично сопроводить меня в класс.

Лаис постаралась воспользоваться непонятным случаем и потребовала новые комнаты. Это невозможно, был ответ. Никаких инструкций на этот счет. Она попросила об аудиенции у царицы Атоссы. Евнух с трудом сдержал смех от такой дерзкой просьбы.

И бедная Лаис так и осталась на положении заключенной. Я, по крайней мере, ходил в школу и был от этого в восторге.

Придворная школа делится на две группы. В первой учатся члены царской фамилии — в то время насчитывалось с три десятка принцев в возрасте от семи до двадцати лет, — а также многочисленные сыновья Шести.

Во второй учат сыновей менее знатных вельмож и малолетних «гостей Великого Царя», как называют заложников. Узнав, что я учусь не в первой группе, Лаис пришла в ярость. На самом деле она не понимала, как нам обоим повезло, что мы вообще остались живы.

От школы я был в восторге. Она располагалась в просторном помещении с окнами на огороженный стеной парк, где мы упражнялись в стрельбе из лука и верховой езде.

Нашими учителями были маги старой школы, они ненавидели Зороастра и опасались его влияния. В результате большинство как учителей, так и учащихся-персов старались не замечать меня. Моими товарищами были лишь «гости Великого Царя», поскольку и сам я в некотором смысле являлся «гостем». И я был наполовину грек.

Вскоре я подружился с мальчиком моих лет по имени Милон, чей отец, Фессал, приходился сводным братом афинскому тирану Гиппию. Хоть Гиппий и продолжил золотой век своего отца Писистрата, афинянам это семейство надоело. Ведь известно, что, когда афинянам живется хорошо, они сразу начинают искать себе какую-нибудь неприятность, а такие поиски быстро заканчиваются успехом.

Со мной в классе также учились сыновья милетского тирана Гистиэя. Сам Гистиэй числился в «гостях», поскольку приобрел слишком много богатства и власти. Однако во время вторжения Дария в Скифию он доказал свою преданность — и предусмотрительность.

Чтобы переправить персидское войско в Скифию, Дарий построил из лодок мост через Геллеспонт. Когда Великий Царь вернулся к Дунаю (где ранили моего отца), многие греки-ионийцы хотели сжечь мост и оставить Дария на растерзание скифам. Если бы Дария убили или взяли в плен, ионийские города объявили бы свою независимость от Персии.

Но Гистиэй отверг этот план.

— Дарий — наш Великий Царь, — сказал онпрочим тиранам. — Мы поклялись ему в верности.

Но по секрету Гистиэй предостерег их, что без поддержки Дария ионийская знать заключит альянс с чернью и свергнет тиранов, в Афинах такой союз боролся в то время против последних Писистратидов. Тираны послушались совета, и мост остался невредим.

Дарий благополучно возвратился домой. В благодарность он подарил Гистиэю несколько серебряных рудников во Фракии. И тут, будучи правителем Милета и владельцем фракийских богатств, Гистиэй стал уже не рядовым тираном, а могущественным царем. И всегда бдительный Дарий пригласил его с двумя сыновьями в Сузы, где они и стали «гостями». Хитрый, неугомонный Гистиэй не мог привыкнуть к жизни «гостя»… Я упоминаю обо всем этом, чтобы лучше объяснить те войны, что Геродот называет Персидскими.

В школе я большую часть времени проводил среди греческих заложников. Хотя маги запрещали нам говорить по-гречески, вдали от учительских ушей мы общались только на этом языке.

Однажды холодным зимним днем мы с Милоном сидели на мерзлой земле, наблюдая, как наши товарищи метают дротик. Одетые по-персидски — в толстые шаровары с тремя парами подштанников, — мы не ощущали холода. Я и сейчас так одеваюсь и часто советую грекам последовать моему примеру, но их невозможно убедить, что несколько слоев легкой одежды спасают не только от холода зимой, но и от жары летом. Греки когда не голые, то кутаются в пропитанную потом шерсть.

От своего отца Милон унаследовал вкус — но не талант — к интриге. Он с удовольствием объяснял мне, кто при дворе какую партию поддерживает.

— Все хотят, чтобы после смерти Дария его сменил на троне Артобазан, потому что он старший сын. Артобазан также внук Гобрия, который все еще думает, что не Дарий, а он должен быть Великим Царем. Но пятеро из Шести поддерживают Дария.

— Как же иначе? Ведь Дарий — Ахеменид. Он племянник Кира Великого.

Милон с жалостью взглянул на меня. Да, в Сузах даже мальчишки умеют так смотреть. При дворе даже мальчишки хотят казаться посвященными в секреты, скрытые от остальных.

— Дарий, — сказал Милон, — такой же родственник Кира, как ты и я. Конечно, все знатные персы приходятся родней Киру, и поэтому, вероятно, в Дарии есть кровь Ахеменидов — как во мне от моей матери и в тебе от отца. Впрочем, в тебе нет — Спитамы на самом деле незнатная фамилия. Они даже и не персы, ведь так?

— Наша фамилия знатнее всех знатных. Мы святые. — Во мне проснулся внук пророка. — Мы избраны Мудрым Господом, который сам говорил со мной…

— Ты в самом деле можешь глотать огонь?

— Да, — сказал я. — И дышать им, когда чувствую божественное вдохновение или гнев. Но если Дарий не родственник Кира, как же он стал Великим Царем?

— Потому что он лично убил верховного мага, обманывавшего всех, выдавая себя за сына Кира.

— Но может быть, тот маг и в самом деле был сыном Кира?

В столь раннем возрасте я уже представлял, какие порядки царят в этом мире. Лицо Милона вдруг стало очень греческим — дорическим. Голубые глаза округлились, приоткрылись розовые губы.

— Как ты можешь произносить такую ложь?!

— Иные люди лгут. — Теперь пришел мой черед показать, что и я не лыком шит. — Но я не умею лгать, потому что я — внук Зороастра. — Я говорил возвышенно и дерзко, с чувством превосходства. — А вот некоторые умеют и лгут.

— Ты называешь лжецом Великого Царя?

Я заметил опасность и аккуратно ее обошел:

— Нет. И поэтому я так удивился, услышав, что ты обвиняешь его во лжи. Ведь это он называет себя Ахеменидом и родственником Кира, а ты это отрицаешь.

Милон совершенно смешался и перепутался:

— Благородный перс, каковым является отец моей матери, не может лгать. Также не может лгать и афинский тиран, каковым являюсь я…

— Ты хочешь сказать: афинский тиран, каковым был твой дядя?

— Он и теперь тиран. Афины наши! Все знают: до того как мой дед Писистрат стал там тираном, Афины были ничем, и пусть демагоги на собраниях говорят что угодно! Да, Великий Царь — Ахеменид, раз он так говорит. Я всего лишь хотел сказать, что мы все Ахемениды. То есть родня им. В частности, Гобрий и его семья, Отан и его семья…

— Наверное, я неправильно тебя понял.

Я дал ему улизнуть. В Сузах нужно успеть стать ловким царедворцем до того, как пробьется первый пушок на щеках. Придворный мир — место чрезвычайно опасное: один неверный шаг — и смерть, если не хуже.

К тому времени я уже немало наслышался о том, как Дарий сверг сына Кира, но никто при мне не осмеливался вслух сказать, что Дарий не родственник Киру, и я узнал от этого олуха Милона кое-что важное.

Факт, что Дарий — такой же узурпатор, как и смененный им маг, многое объяснял в принадлежности придворных к различным партиям. Теперь я понял, почему тесть Дария Гобрий хотел быть Великим Царем. У него было больше прав на престол, он был одним из Шести и в знатности не уступал Дарию. Но тот его перехитрил. Гобрий признал Дария Великим Царем при условии, что наследником станет Артобазан. Но Дарий быстренько взял вторую жену — дочь Кира Атоссу, и через два года, день в день со мной, у них родился сын — Ксеркс. Если принадлежность Дария к Ахеменидам вызывала сомнения, то в отношении его сына Ксеркса сомнений не было. Он был точно внук Кира Великого, точно Ахеменид.

После рождения Ксеркса двор раскололся на две партии — царицы Атоссы и дочери Гобрия. Шестеро знатнейших склонялись к Гобрию, но другие вельможи поддерживали Атоссу… как и маги. Моя мать утверждает, что Дарий намеренно стравил всех друг с другом, резонно полагая при этом, что замышлять против него у них просто не хватит времени. Это просто, а кем бы Дарий ни был, но уж не простаком. Однако известно, что он подстрекал то одну, то другую сторону.

Сузы были тогда ареной, на которой разворачивалась не одна схватка. Поскольку маги, поклоняющиеся демонам, имели большинство, они всеми силами старались насолить магам — последователям Зороастра. Служителей Лжи поддерживала царица Атосса. Сторонники Истины должны бы были пользоваться расположением Великого Царя, но Дарий уклонялся открыто их поддерживать. Он тепло отзывался о моем деде, а затем давал деньги евреям на восстановление их храма в Иерусалиме, вавилонянам на починку храма Бел-Мардука и так далее.

Хотя я был слишком юн, чтобы играть активную роль в этой религиозной войне, присутствие мое при дворе глубоко задело поклонников демонов. Поскольку они пользовались расположением царицы Атоссы, Лаис и я оказались заключенными в ужасном курятнике, откуда нас вызволил Гистасп. Очевидно, в письме своему сыну он поинтересовался моими успехами в школе. В результате меня отправили во вторую группу. И благодаря этому письму Лаис и я спаслись от таинственной болезни, неизменно убивающей тех, кто имел при дворе могущественных врагов. При дворе эту болезнь предпочитали называть лихорадкой.

Однажды ясным утром жизнь моя переменилась снова, совершенно по воле случая, если нашей судьбой правит это единственное из признаваемых греками божество.

Я сидел скрестив ноги в дальнем конце класса и, как всегда, старался казаться невидимым — обычно мне это удавалось. Маг-наставник утомлял нас каким-то религиозным текстом, не помню, каким именно. Возможно, одним из тех бесконечных гимнов плодовитости Анахиты, которую греки называют Афродитой. При дворе прекрасно знали, что Атосса поклоняется Анахите, и маги всячески ублажали эту богиню.

По знаку учителя класс завел благодарственную песнь Анахите. Запели все, кроме меня. Когда предлагалось вознести хвалу тому или иному божеству, я хранил молчание, а маги-учителя делали вид, что не замечают меня. Но это утро было не таким, как все.

Маг вдруг прекратил свои завывания и стоны. Класс тоже замолк. Старик посмотрел на меня в упор. Случайность это была или рок? Я никогда не узнаю. Знаю лишь, что я воспринял тот взгляд как вызов. Я встал. Я был готов к… не знаю к чему. Наверное, к бою.

— Ты не пел с нами гимн, Кир Спитама.

— Да, маг. Не пел.

Удивленные лица повернулись ко мне. Милон разинул рот да так и застыл. Я держался крайне непочтительно.

— Почему?

Я принял позу, какую тысячи раз принимал мой дед перед огненным алтарем в Бактре: одна нога чуть впереди другой, а руки ладонями вверх протянуты перед собой.

— Маг! — Я изо всех сил пытался копировать голос Зороастра. — Я поклоняюсь только бессмертному, лучезарному солнцу на быстроногом коне. Ведь когда оно восходит по воле Мудрого Господа, земля очищается. Бегущие воды очищаются. Очищаются воды в колодцах. Очищаются стоячие воды. Все священные создания очищаются.

Маг сделал жест, оберегающий его от злых духов, а мои одноклассники взирали на меня, побледнев от страха. Самый тупой понял, что я призываю в свидетели солнце с неба.

— Не взойди солнце, — начал я заключительную часть молитвы, — и злые духи уничтожат все в материальном мире. Но кто поклоняется бессмертному, лучезарному солнцу на быстроногом коне, тот устоит против тьмы, и против демонов, и против незримо надвигающейся смерти!..

Маг бормотал заклинания, чтобы уберечься от меня. Но я не мог остановиться, даже если бы захотел. Громким голосом я направил против Лжи Истину:

— Если ты на стороне Ахримана и всего злого, я молю солнце уничтожить тебя первого во время долгого владычества…

Я не успел закончить проклятие. Маг с воплем бросился прочь, за ним остальные. Помню, я долго стоял один в классной комнате, дрожа, как листочек в весеннюю бурю. Не знаю, как я вернулся во двор, где бродили призраки зарезанных кур. Но слова мои эхом пронеслись по всему дворцу, и незадолго до заката я получил приказ явиться к царице Атоссе.

4

О дворце в Сузах говорят, что там никто не знает, какой коридор куда ведет. Я верю этому. Говорят также, что там ровно десять тысяч комнат, — вот в этом сильно сомневаюсь. Боюсь, если бы о нем писал Геродот, он бы насчитал все двадцать тысяч.

Помню, меня вели по длинному (мне показалось, не менее мили) коридору со зловещими темно-красными пятнами на полу. Мы с матерью никогда не покидали отведенного нам помещения в гареме, но вскоре мне должны были запретить вход туда: когда персидские мальчики достигают семилетнего возраста, их выселяют из гарема и вверяют родственникам-мужчинам. Поскольку, кроме Лаис, у меня не было родни, мне разрешили жить в женском помещении до довольно зрелого возраста — девяти лет. Нельзя сказать, что мы жили в настоящем гареме. Из придворных дам мы в нашей убогой пристройке видели только служанок.

Два необычайно высоких и худых евнуха-вавилонянина встретили меня у дверей апартаментов царицы Атоссы. Один из них предупредил, что до прихода царицы мне надлежит лечь ниц на узорчатый индийский ковер, а когда она войдет, то следует подползти и поцеловать ее правую ступню. Если мне не будет дозволено встать, то нужно оставаться на полу, не поднимая головы, пока царица не выйдет. Затем я должен отползти по ковру обратно к дверям. И ни в коем случае нельзя смотреть на царицу. Таким же образом верноподданные приближаются к Великому Царю и его представителям. Члены царской семьи и высшая знать низко кланяются своему владыке и в знак покорности целуют правую руку. Если Великий Царь окажет такую милость, особо приближенным он может позволить поцеловать себя в щеку.

Протокол при дворе Дария был строгим, как всегда бывает, когда монарх не родился законным наследником. Хотя двор Ксеркса своим блеском значительно превосходил двор его отца Дария, протокол там соблюдался куда как свободнее. Сын и внук Великих Царей, Ксеркс не имел нужды напоминать о своем величии. И все же я часто думал, что имей он хоть каплю той одержимости властью, что была у его отца, он бы мог сравняться с ним в долгожительстве. Но когда в дело вмешивается рок (как афиняне любят напоминать нам в своих трагедиях, непрестанно повышая плату за зрелище), человеку не выйти из этой борьбы победителем. Как ни высока была слава лысого поэта, орел сбросил ему на лысину несчастную черепаху.

Лаис говорит, что в восемь лет я был необыкновенным ребенком, истинным внуком и наследником Зороастра и все такое прочее. Естественно, она пристрастна, но и другие подтверждают мою необычайную смелость и самоуверенность. Если я действительно производил такое впечатление, я был, пожалуй, незаурядным актером, потому что на самом деле постоянно испытывал страх — и особенно в тот холодный вечер, когда лежал ничком на черно-красном ковре в апартаментах царицы. Сердце мое бешено колотилось.

Комната была небольшая, в ней стояло только кресло слоновой кости с серебряной подставкой для ног да небольшая статуя богини Анахиты. Перед статуей курился фимиам. Вдохнув тяжелый аромат, я беспокойно поежился. Я понял, где нахожусь: в лапах демонов.

Дверь из ливанского кедра напротив меня бесшумно отворилась. Шелестя одеждами, царица Атосса вошла в комнату и села в кресло. Я пополз к ней, нос мой так и терся о складки ковра. Наконец я увидел на подставке две прижатые друг к другу золотые туфли. В панике я поцеловал левую, но царица, казалось, не заметила моего промаха.

— Встань.

Голос Атоссы был низким, почти мужским. Она говорила на изысканном персидском языке исконного аншанского двора. Нынче такой язык редко услышишь в Сузах, да и не только в Сузах. Старые придворные говаривали, что, слушая Атоссу, они снова слышали голос покойного Кира.

Как ни старался я не смотреть, но краем глаза все же взглянул на царицу. И на нее стоило посмотреть! Не выше меня ростом, она напоминала хрупкую куклу, а маленькое тело венчала совершенно не соответствующая ему огромная голова Кира — с горбатым носом, как у всех Ахеменидов. Ее нос напомнил мне клюв петуха из нашего двора, и я чуть ли не ожидал увидеть ноздри-прорези на переносице.

Волосы Атоссы (или парик) были выкрашены в красный цвет, белки красновато-серых глаз были тоже красными, как волосы. Она страдала неизлечимой глазной болезнью, но так до смерти и не потеряла зрения, счастливица. Толстый слой белил покрывал ее щеки, чтобы скрыть, как говорили, мужскую растительность. У нее были малюсенькие ручки, и все пальцы унизаны перстнями.

— Тебя назвали в честь моего отца, Великого Царя.

При прежнем дворе члены царской фамилии не задавали вопросов. Из-за этого непривычным к придворной жизни стоило труда вести беседу, когда прямые вопросы казались утверждениями, а ответы звучали как вопросы.

— Меня назвали в честь Великого Царя. — Тут я произнес все титулы Атоссы, как обязательные, так и необязательные — на этот счет Лаис меня тщательно проинструктировала.

— Я знала твоего отца, — сказала царица, когда я закончил. — Твоего деда я не знала.

— Он был пророком Мудрого Господа, единственного творца-создателя.

Две пары глаз быстро обратились на улыбающуюся статую Анахиты. Подобно голубой змее, между мной и Атоссой извивалась струйка дыма. У меня выступили слезы.

— Ты говорил это в школе. Напугал учителя. Теперь скажи мне правду, мальчик: ты наложил на него проклятие?

Это был прямой вопрос, в духе нынешнего двора.

— Нет, Великая Царица. У меня нет такого могущества. — И добавил: — Насколько мне известно. — Я не собирался упускать возможное оружие. — Я просто служу Мудрому Господу и его сыну огню.

Неужели в восемь лет я был так мудр, так предусмотрителен? Нет. Но меня натренировала Лаис, которая решила не только выжить при дворе, но и победить.

— Мой отец Великий Царь Кир поклонялся солнцу. И стало быть, огню. Но он поклонялся и другим могущественным богам. Он восстановил храм Бел-Мардука в Вавилоне. Он построил храмы Индре и Митре. Его очень любила богиня Анахита.

Атосса наклонилась к бронзовой статуе. Шею идола украшала гирлянда из живых цветов. Я принял это за дело рук злых духов. Я еще не знал, что в Сузах цветы выращивают в помещении всю зиму, — роскошь, придуманная мидийцами.

Атосса спросила меня о деде. Я рассказал все, что мог, о его откровениях и описал его смерть. На царицу произвело впечатление, что я сам слышал голос Мудрого Господа.

Пусть Атосса и ее маги служили Лжи, но им следовало признать, что Мудрый Господь — единственный всемогущий бог, хотя бы потому что сам Великий Царь объявил всему миру, что корону и победы даровал ему Мудрый Господь. Поскольку Атосса не могла выступить против своего мужа Дария, она касалась этого вопроса с большой осторожностью.

— Зороастра у нас почитают, — сказала она неуверенно. — И конечно, тебя и твою мать…

Атосса нахмурилась в поисках верных слов и затем произнесла изысканную староперсидскую фразу, совершенно непереводимую на греческий, но сводящуюся к чему-то вроде «мы очень любим как своих родственников».

Я склонился до земли, гадая, каких слов от меня ждут. Лаис не подготовила меня к такой любезности.

Но Атосса и не ждала ответа. Довольно долго царица рассматривала меня своими сине-красными глазами.

— Я решила предоставить вам жилище получше. Скажи своей матери, что я была удивлена, узнав, что вы живете в старом дворце. Произошла ошибка. Виновные понесут наказание. Скажи также, что до отбытия двора в Экбатану я приму ее. И еще решено, что тебя переведут в первую группу придворной школы. Ты будешь учиться с принцами царской крови.

Должно быть, я выдал свою радость, но царица не казалась такой довольной.

Уже много лет спустя, когда мы с Атоссой стали друзьями, она призналась мне, что в действительности решение об улучшении нашей жизни исходило не от нее, а лично от Дария. Очевидно, одно из посланий Лаис дошло-таки до Гистаспа. Взбешенный, он пожаловался сыну, который и приказал Атоссе обращаться с нами подобающим образом.

— Но, — сказала Атосса двадцать лет спустя, одарив меня своей очаровательной чернозубой улыбкой, — я не собиралась слушаться Великого Царя. Совсем наоборот — я собиралась предать тебя с матерью смерти. Видишь ли, я была вся во власти этих злых магов. Трудно поверить, правда? Как они заморочили нам голову, настроив против Мудрого Господа, Зороастра и Истины! Ведь я действительно следовала Лжи!

— И продолжаете следовать! — Наедине я всегда дерзил Атоссе, это ее забавляло.

— Никогда! — Атосса чуть улыбнулась. — Тебя просто спас тот случай в классе. До тех пор вряд ли кто слышал о тебе и твоей матери. Но когда разошелся слух, что во дворце внук Зороастра, посылающий проклятия магам… Да, тут уже тебя нельзя было не замечать, правда, можно было убить…

Но если бы вас с матерью нашли на дне колодца — у меня было такое на уме, лихорадка слишком долгая штука, — прочие жены Дария обвинили бы меня и он был бы недоволен. И мне пришлось изменить курс. Как Лаис старалась спасти свою и твою жизни, так и я стремилась сделать своего сына наследником Дария. Попади я в немилость, Персидская держава досталась бы не моему сыну, а Артобазану, в чьих жилах царской крови не больше, чем у Дария.

— Или Кира Великого, — вставил я.

Со старой Атоссой можно было позволять себе вольности до известного предела.

— Кир был потомственным вождем горных племен. — Атосса ничуть не смутилась. — Он был урожденный Ахеменид, урожденный владыка Аншана. Что касается остального мира… Что ж, он завоевал его обычным образом, и если бы его сына Камбиза не… если бы он не умер, то не было бы никакого Дария. Но это прошлое. Сегодня Ксеркс — Великий Царь, и все оказалось к лучшему.

5

Двор покидал Сузы в четыре этапа. Поскольку гарем двигался медленнее всех, женщины и евнухи выезжали первыми. Само собой, носилки Лаис двигались в свите царицы Атоссы. Теперь Лаис стала важной придворной дамой. Следом за гаремом вывозили драгоценности и утварь Великого Царя. Затем отправлялись чиновники канцелярии со своими бесконечными свитками. Потом должностные лица, законники, знать, и, наконец, на дорогу верхом или на боевой колеснице выезжал сам Великий Царь. Благодаря Милону, я ехал среди знати на запряженной четверкой коней колеснице. Вскоре после моего перехода в первую группу придворной школы Фессал настоял, чтобы его сына тоже приняли туда на том основании, что племянник афинского тирана равен по положению персидскому вельможе или жрецу. Итак, мы с Милоном снова учились вместе, и мне нашлось с кем говорить по-гречески. Когда пришло время отправляться в Экбатану, Фессал настоял, чтобы я ехал вместе с ним и Милоном.

Мы покинули Сузы на рассвете. В Загросских горах таял снег, и вода в обеих реках поднялась. Но через месяц эти бурные потоки превратятся в два грязных ручейка. Я не видел места, где бы было так жарко летом, как в Сузах — а я немало времени прожил в Индии, — и так холодно зимой, а я пересек заснеженные Гималаи.

Фессал сам правил четверкой коней. Когда-то он был победителем Олимпийских игр в гонке колесниц и так же, как Каллий, упивался этим. Игры устраиваются раз в четыре года, и в них есть нечто такое, что сводит с ума даже умнейших из греков. Думаю, если бы Фессалу предложили выбор: быть тираном Афин или получить венок победителя на тридцать девятой Олимпиаде, он бы предпочел пучок оливковых веток.

Со всеми своими носилками и фургонами гарем тащился до Экбатаны недели две. Мальчики с чемпионом-возницей добрались туда за четыре дня. Кстати, тогда же я впервые оценил созданную Дарием превосходную систему дорог. Дариевы дороги расходятся из Суз на север, юго-запад и восток. Через каждые пятнадцать миль стоят почтовые станции, а также постоялые дворы с конюшнями. Вокруг станций вырастают деревушки.

На нашем первом ночлеге я увидел сквозь бело-розовое цветение тысяч плодовых деревьев лачуги нового поселка. К северу от Суз земли чрезвычайно плодородны.

Уважая ранг Фессала, хозяин постоялого двора отвел нам небольшую комнату с низким потолком и земляным полом. Менее значительные персоны спали в конюшнях и коровьих стойлах или просто на земле под звездным небом.

Хотя люди такого ранга путешествуют с собственными шатрами, челядью и утварью, Фессал захотел, чтобы мы путешествовали, «как воины; ведь вам обоим предстоит ими стать».

— Киру — нет, — сказал Милон. — Он собирается стать жрецом. Он вечно молится и придумывает проклятия.

Хотя Милон плохо помнил свой родной город, афинское ехидство ему не изменяло. Наверное, оно в крови.

Фессал взглянул на меня с интересом:

— Ты потомственный маг?

— Нет. Я не перс…

— Он не перс. Он мидиец.

Милон тактом не отличался. При дворе считалось дурным тоном упоминать о том, что пророк, посланный Мудрым Господом, сам не перс, а мидиец из Раг. Хотя многие представители нашей фамилии пытались это оспорить, Зороастр не имел ни капли персидской крови. Правда, я не думаю, что и мидийская есть. Подозреваю, наши корни уходят в истинно древнее племя — ассирийцев, халдеев или вавилонян. Не считая меня, все Спитамы слишком смуглы, слишком экзотичны с виду для мидийцев. Я, благодаря Лаис, светлый, я похож на грека.

Фессал разжег угли на жаровне и испек нам из отрубей и воды солдатский хлеб. Плод его трудов видом и вкусом напоминал подсохшие на солнце коровьи лепешки.

— У тебя великие предки, — сказал Фессал.

Он был красивым мужчиной. В юности он женился на персиянке из Милета, и хотя в ту пору афиняне не так возражали против смешанных браков, как теперь, все в Афинах считали, что если представитель их царствующей династии женится на персиянке, та должна быть по меньшей мере близкой родственницей Великого Царя.

Мне говорили, что Фессал совсем не по-афински любил свою жену. Определенно, он был страстным мужчиной. Роман между ним и будущим цареубийцей Гармодием был столь неистовым, хотя и коротким, что повлиял на судьбу Афин.

Думаю, никто из ныне живущих толком не понимает, что там, собственно, произошло. Эльпиниса, чрезвычайно осведомленная в такого рода делах, думает, что Фессал и его сводный брат Гиппарх были влюблены в Гармодия, прекрасного молодого атлета из Танагры. Естественно, Гармодию льстила любовь братьев афинского тирана. К тому же Гармодий любил пофлиртовать. Официально он был любовником другого танагрийца, начальника конного отряда по имени Аристогитон. Как обычно в таких случаях, афиняне перессорились. Аристогитон проклинал тирановых братьев, Фессал злился на своего брата, что тот пытается отобрать юношу, сам же юноша… Впрочем, дело это весьма запутанное и может представлять интерес только для афинян. А с другой стороны, эта ссора повлияла на ход истории.

Гиппарх публично оскорбил девственную сестру Гармодия. Считается, он-де выразил надежду, что она не так распутна, как ее брат. Разгневанный Гармодий пошел к своему старому любовнику Аристогитону, и вместе они поклялись отомстить за оскорбление. На большом всеафинском празднике Аристогитон с Гармодием не только убили Гиппарха, но и совершили покушение, правда неудачное, на жизнь Гиппия. Хотя обоих тут же казнили, тирания получила удар, положение Гиппия пошатнулось, и он счел необходимым послать Фессала в Сузы для заключения союза с Дарием. Но в Афинах дело зашло слишком далеко. Из-за любовной ссоры династия Писистрата пала, а на Агоре установили статуи любовников. Между прочим, когда Ксеркс захватил Афины, он увез эти статуи с собой в Сузы, где по моему совету их установили у подножия памятника Писистратидам. До сих пор можно видеть, как молодые убийцы взирают снизу на добрых тиранов, по глупости и ревности изгнанных из города, никогда больше не видевшего такого долгого и славного мира, какой столь мудро и успешно поддерживали потомки Писистрата. Все это нелепо. Только в Афинах любовные страсти смешивают с политикой.

Демокрит напоминает мне, что при персидском дворе любимые жены и наложницы Великого Царя часто пользуются большим влиянием. Это правда. Но когда наши царицы добиваются власти, это происходит не благодаря их сексуальной привлекательности, а благодаря тому, что они сумели управиться с тремя домами гарема, и, кроме того, царица получает большие доходы независимо от Великого Царя. К тому же царица может непосредственно влиять на евнухов, управляющих канцелярией. Хоть я и не встречал более подверженного женским чарам человека, чем Ксеркс, ни на мгновение не могу предположить, чтобы его сердечные дела могли влиять на его политику. Впрочем, однажды был такой случай, но это произошло в конце его жизни. Если проживу достаточно долго, расскажу.

Жуя солдатский хлеб, я постарался убедить Фессала, что тоже хочу стать настоящим воином.

— Это самая лучшая судьба, — сказал он. — И это необходимо. Мир опасен для тех, кто не может сражаться. Или командовать войском. — Он поворошил угли в жаровне. — Или нанять войско.

Фессал погрустнел. Все мы знали, что ему не удалось уговорить Дария помочь Гиппию. В те дни Дарий мало обращал свой взор на греческий мир. Хоть он и владел греческими городами в Малой Азии и простер свою власть на множество островов вроде Самоса, Великий Царь никогда не интересовался западным миром, особенно после поражения на Дунае.

Дария всегда тянуло на Восток, но он никак не мог направить туда все свое внимание. Правда, он совершил экспедицию к реке Инд, но ему хотелось добраться до стран, лежащих еще дальше на восток, и еще дальше, чем те. Дария, как и раньше Кира, постоянно отвлекали эти краснолицые всадники с севера, вечно наседающие на наши границы. Но это были мы сами. Тысячу лет назад исконные арии, налетев с севера, поработили до сих пор находящихся под нашей властью жителей Ассирии и Вавилонии. Теперь под именами индийцев и персов племена создали новую культуру, и нашего племенного вождя мы называем Великий Царь. Тем временем наши родичи в степях алчно взирают на нас с севера и ждут своего часа.

Фессал задумчиво рассказывал об Афинах. Несмотря на свои малые года, я понимал, что говорит он не просто так. Моя мать водила дружбу с царицей Атоссой. Сказанное мне будет пересказано царице.

— Гиппий — надежный друг Персии. Его враги в Афинах — это враги Персии и друзья Спарты. — Нахмуренное лицо Фессала казалось розовым в свете жаровни. — Гиппий нуждается в помощи Великого Царя.

Снаружи донесся крик:

— Дорогу посланцу Великого Царя!

Послышался шум, гонцу меняли лошадей. Даже в те дни царские посланцы покрывали полторы тысячи миль от Суз до Сард менее чем за неделю. Дарий всегда говорил, что империя держится не войском, а дорогами.

— В один прекрасный день Спарта заключит союз с врагами моего брата в Афинах. И тогда они нападут на Персию.

Даже для ребенка это звучало несуразно. Персия — это же целый мир! Хотя я плохо представлял, что такое Спарта, я знал, что это греческий город, маленький и слабый, где-то далеко. И я знал, что персы неизменно побеждают греков. Таков закон природы.

— Только мой брат Гиппий, один он и отделяет Персию от Спарты.

Не думаю, что Фессал отличался большим умом. Поскольку он умер, когда я был еще мал, мне не довелось его знать как мужчине мужчину. С другой стороны, я часто встречался при персидском дворе с его братом Гиппием, когда тот был в длительном изгнании. Гиппий не производил впечатления сильной личности, но был хорошо образован.

— Почему Спарта так опасна? — спросил я.

— Спартанцы живут ради войны. Они не любят других людей. Спарта — не город, а казарма. Они хотят завоевать всю Грецию. Завидуют Афинам. Они ненавидят нашего отца Писистрата, потому что его любит народ и любят боги. Сама богиня Афина провела моего отца в Акрополь и перед всеми гражданами наделила его и его потомков властью над городом.

Не знаю, верил ли сам Фессал в эту историю. Нынешние афиняне определенно не верят. Верили ли они раньше? Сомневаюсь.

Истина здесь то, что Писистрат с друзьями уговорили одну высокого роста девушку по имени Фия нарядиться Афиной. Я встретил ее внука, который взахлеб рассказывал, как его бабка тогда сопровождала Писистрата в священный храм Афины в Акрополе. Поскольку большинство афинян все равно поддерживали Писистрата, они прикинулись, будто принимают Фию за Афину. Остальные промолчали — из страха.

Пришло время, и Писистрата из Афин изгнали. Он отправился во Фракию, где владел серебряными рудниками. Какое-то время он имел дела с моим дедом Мегакреоном. Но как только Писистрату удалось снова нажить состояние, он расплатился с аристократической партией Ликурга. Потом подкупил партию торговцев во главе с Мегаклом. Поскольку сам он возглавлял партию афинских простолюдинов, то не мог снова стать в Афинах тираном. Он дожил до старости и умер в довольстве. Ему наследовали его сыновья Гиппий и Гиппарх.

Существует две версии, — две? да их тысячи! — что именно двигало убийцами Гиппарха. Одни считают — политические мотивы. Другие — что просто любовники потеряли голову. Я подозреваю последнее. Как и Эльпиниса. Она недавно выяснила, что ни один из убийц не был связан с известными фамилиями, вокруг которых сплачивались аристократы — противники тирании. Я имею в виду, конечно же, потомков проклятого… в буквальном смысле проклятого Алкмеона. Он предал смерти множество людей, укрывшихся в храме, и за это был проклят особым проклятием, переходящим от отца к сыну из поколения в поколение. Между прочим, Перикл тоже Алкмеонид по материнской линии. Бедняга! Хоть я и не верю в многочисленных греческих богов, в силу проклятий я склонен верить. Во всяком случае, по предсказанию Дельфийского оракула, внук Алкмеона Клисфен возглавил оппозицию популярному Гиппию.

— Клисфен — опасный человек. — Фессал был мрачен. — И он неблагодарен, как все Алкмеониды. Унаследовав власть после нашего отца, Гиппий дал Клисфену государственную должность. Теперь Клисфен бежал в Спарту и хочет вторгнуться в Афины. Он знает, что только иностранным войском можно справиться с нами. Афиняне против нас не пойдут. Мы популярны. А Алкмеониды — нет.

Несмотря на явную пристрастность, расчеты Фессала оказались верны. Примерно через год Клисфен пришел в Афины со спартанским войском, и Гиппия свергли. Потом тиран поклялся в верности Великому Царю и поселился с семьей в Сигее, городе, что выстроили неподалеку от развалин Трои.

Гиппий водил дружбу со жрецами Аполлона в Дельфах. Он также участвовал в Элевсинских мистериях, где Каллий носил свой факел. О Гиппии говорили, что он понимает в оракулах лучше всех греков. И он умел предсказывать будущее. Однажды в дни моей не знающей сострадания и самоуверенной юности я спросил тирана, предвидел ли он свое падение.

— Да, — ответил он.

Я ждал подробностей, но не дождался. Во всех политических и моральных затруднениях афиняне любят цитировать Солона. И я поступлю так же. Солон был прав, обвиняя не Писистрата, а самих афинян в том, что они оказались под игом тирана. Он сказал… Что?

Демокрит приводит мне истинные слова Солона:

Вы ведь свой взор обратили на речи коварного мужа.
Каждый из вас столь хитер, что сравниться с лисицею может,
Вместе, однако, вы все слабый имеете ум[144].
По-моему, точнее про афинский характер не скажешь — и сказал это афинянин! Лишь одно замечание ложно: никто не попадал под иго. Тиранов любили, и без помощи спартанского войска Клисфен никогда бы не сверг Гиппия. Позднее, чтобы укрепить свою власть, Клисфену пришлось пойти на всевозможные политические уступки черни, поддерживавшей тирана. И результат — знаменитая афинская демократия. В то время единственным политическим противником Клисфена был Исагор, лидер аристократической партии.

Теперь, спустя полвека, ничего не изменилось, разве что вместо Клисфена Перикл, а вместо Исагора Фукидид. Что касается потомков Писистрата, они довольствуются владениями у Геллеспонта. Все, кроме моего друга Милона. Он погиб при Марафоне, сражаясь за свою семью — и за Великого Царя.

Тем вечером по дороге из Суз в Экбатану я стал ревностным сторонником Писистратидов. Естественно, я не упоминаю о своей приверженности перед нынешними афинянами, которых уже полвека учат ненавидеть фамилию, столь любимую их дедами.

Однажды, очень деликатно, я коснулся этого предмета при Эльпинисе. И неожиданно нашел сочувствие.

— Они правили лучше всех. Но афиняне предпочитают хаос порядку. И мы ненавидим великих людей. Смотрите, что они сделали с моим братом Кимоном!

Перикла жаль. Раз все признают его великим человеком, он плохо кончит. Эльпиниса полагает, что через год-два его подвергнут остракизму.

Так на чем я остановился? Экбатана. Даже теперь, когда мои воспоминания не сопровождаются зрительными образами — слепота, похоже, таинственным образом распространилась и на мою память, — я по-прежнему вижу неправдоподобно прекрасный подъезд к Экбатане.

Сначала едешь через темный лес. Потом, когда уже кажется, что ты заблудился или Экбатана куда-то делась, вдруг, как мираж, возникает укрепленный город, окруженный семью концентрическими стенами, каждая своего цвета. На холме за золотой стеной, точно в центре города, стоит дворец.

Поскольку мидийские горы покрыты лесом, дворец весь построен из кипариса и ливанского кедра. От этого внутри крепко пахнет старым деревом и постоянно возникают пожары. Но дворцовый фасад обит щитами позеленевшей бронзы, как броней. Некоторые считают, что мидийцы сделали это, чтобы враги не могли сжечь дворец, но я подозреваю, что это просто украшение. Определенно эти щиты придают зданию своеобразную красоту, когда бледно-зеленая бронза начинает гореть в солнечных лучах на фоне темно-зеленого хвойного леса, покрывающего окрестные горы.

В день нашего прибытия в Экбатану мы смогли в течение девяти часов любоваться на ее легендарные красоты — столько времени понадобилось, чтобы пройти через семь ворот. Ничто не сравнится по шуму и суматохе с прибывающим в столицу персидским двором.

За эти долгие часы перед экбатанскими воротами я узнал от Фессала множество греческих выражений, которые с тех пор произношу с большим удовольствием.

6

В мое время школьная жизнь была очень напряженной. Мы вставали до рассвета. Нас учили владению всеми видами оружия. Кроме математики и физики нас учили даже скотоводству и земледелию. Мы учились читать и даже, на случай необходимости, писать. Нас учили строить не только мосты и крепости, но и дворцы. Каждый день нас кормили только постной пищей.

Ко времени когда знатному юноше исполнялось двадцать, он умел, если придется, делать почти все. Первоначально система образования была проще: юношей просто учили скакать верхом, натягивать лук, говорить правду, и все. Но ко времени Кира стало ясно, что персидской знати следует знать многое, и в невоенных областях деятельности тоже. В конце концов к тому времени, когда Дарий взошел на престол, мы были почти готовы к главной цели — управлять лучшей частью мира.

Один аспект правления тем не менее держали от нас в секрете — гарем. Хотя многие среди наших учителей были евнухи, никому из нас никогда не рассказывали о внутренней кухне гарема, таинственном мире, навсегда закрытом для всех персов-мужчин, кроме Великого Царя — и меня. Я часто думаю, что достаточно долгое пребывание в гареме неоценимо помогло моей дальнейшей карьере.

Когда я наконец переехал жить к принцам царской фамилии, я прожил в гареме три года. Теперь я рад, что все так сложилось. Как правило, знатных мальчиков, по крайней мере за три года до половой зрелости, забирали из гарема и посылали в придворную школу. Я стал исключением. В результате я узнал не только жен Дария, но и местных евнухов, работавших рядом со своими собратьями в Первой и Второй палатах канцелярии.

Демокрит интересуется, что это за палаты. Первая всегда располагается в задней части первого двора, в каком бы дворце ни случалось жить Великому Царю. Сотня чиновников за длинными столами разбирают его переписку и все поступающие петиции. После сортировки документов чиновники Второй палаты решают, что стоит показать Великому Царю, а что — более вероятно — следует направить тому или иному советнику. Вторая палата обладает огромной властью. Само собой, ее держат в своих руках евнухи.

Позднее Ксеркс любил дразнить меня, говоря, что своей ловкостью и проницательностью я обязан евнухам гарема. А я дразнил его, говоря, что останься он подольше в гареме, то мог бы научиться государственным уловкам у своей матери. Он со смехом соглашался. Потом оказалось не до смеха.

Здесь я должен заметить, что до воцарения Дария замужним женщинам правящего класса была разрешена почти такая же жизнь, что и мужчинам, и считалось в порядке вещей, если, скажем, богатая вдова после смерти мужа сама управляет своим имуществом. Во времена Кира женщины не удалялись из общества, разве что, разумеется, на периоды менструаций. Но у Дария были свои понятия. Он держал царственных дам вдали от людских глаз. Естественно, знать стала подражать Великому Царю, и их жены тоже оказались взаперти. Нынче персидская дама и помыслить не может заговорить с каким-нибудь мужчиной кроме своего супруга. Однажды выйдя замуж, она уже навсегда покидает своего отца или братьев, да и сыновей ей запретят видеть, когда те покинут гарем.

Затрудняюсь сказать, почему Дарий так стремился удалить женщин от общественной жизни. Может быть, в интересах политики? И все же не пойму, почему он считал менее опасным держать их взаперти. В действительности же вдали от глаз общества их власть только возросла. В полной тайне они использовали евнухов, а евнухи использовали их. Во время правления Ксеркса государственными сановниками часто вертели евнухи вместе с той или иной из царских жен. А это не лучшее, что можно было придумать, если не сказать больше.

Но даже в строгое время Дария случались исключения из правил. Царица Атосса принимала кого хотела: мужчин, женщин, детей или евнухов. Любопытно, что вокруг этого никогда не возникало скандалов — в мое время. Еще за годы до того шептались, что у нее был роман с Демоцедом — врачом, удалившим ей одну грудь. Думаю, это слухи. Я знал Демоцеда, он был слишком умен и слишком робок, чтобы связываться с царственной особой.

В свои юные годы Атосса предпочитала мужчинам евнухов. Так делают большинство женщин в гареме. Ведь если евнух кастрирован в зрелом возрасте, он сохраняет способность к нормальной эрекции. Женщины сражались за красивых евнухов, а Великий Царь вполне разумно предпочитал не замечать этого: женщин изолировали не столько из моральных соображений, сколько для уверенности, что дети будут законными. Чем занимается госпожа со своими евнухами или с другими женщинами, не касается ее хозяина, если он достаточно мудр.

Другим исключением из правил была Лаис. Поскольку у меня не было другой родни, мы регулярно виделись у нее в апартаментах, всегда располагавшихся тут же рядом с гаремом. Чувственная женщина, Лаис не видела нужды обходиться евнухами. Насколько мне известно, она по меньшей мере дважды забеременела и каждый раз устраивала выкидыш, что в Персии карается смертью. Но Лаис обладала мужеством льва. Хотя любой мог ее выдать, все промолчали. Она приписала это своим чарам, говоря, что буквально очаровала двор. Возможно, так оно и было. Тирана Гистиэя она околдовала определенно и имела с ним длительный роман.

Забавно, но я совершенно не помню, как впервые встретился с самой значительной фигурой в моей жизни — Ксерксом. Он тоже вряд ли запомнил эту встречу. Да и с чего бы? Ксеркс был сыном царя, и его уже называли наследником Дария, я же не был ни принцем, ни жрецом — просто какая-то аномалия при дворе. Никто не понимал моего ранга и как со мной держаться. Но у меня было два могущественных покровителя — Гистасп и Атосса.

Очевидно, мы с Ксерксом встретились тем летом в Экбатане. Очевидно, мы увиделись на первом для меня официальном приеме, посвященном женитьбе Дария на одной из своих племянниц. Этот случай ярко запечатлелся у меня в памяти, потому что я впервые увидел — наконец-то! — Великого Царя Дария.

Несколько недель гарем гудел. Дамы только и говорили об этом браке. Одни одобряли женитьбу Дария на своей племяннице — одиннадцатилетней внучке Гистаспа, другие считали, что на этот раз ему не следовало жениться на девице из царской семьи. Три дома, где жил гарем, наполняли бесконечные и совершенно неинтересные мне споры.

Демокрит интересуется, что это за три дома. Я думал, всем известно, что гарем делится на три части. Так называемый Третий дом занимает царица или царица-мать. Если царица-мать жива, она по своему рангу выше царицы-супруги. Второй дом отводится женщинам, которых Великий Царь уже познал. ВПервом доме живут девственницы, новые приобретения, которых пока обучают музыке, танцам, искусству вести беседу.

В день свадьбы перед дворцом состоялся военный парад. Мои одноклассники стояли в свите Великого Царя у ворот, а мне, к моему огорчению, пришлось смотреть на перемещения войск с крыши гарема.

Стиснутый в толпе дам и евнухов, я завороженно смотрел на замысловатые маневры десятитысячной личной гвардии Великого Царя, известной как «бессмертные». В ярких лучах солнца их доспехи сияли, как серебристая чешуя только что пойманной рыбы. Когда они с безупречной синхронностью метнули копья, солнце затмила туча древков со стальными наконечниками.

К несчастью, с места, где я стоял прижавшись щекой к занозистой деревянной колонне, не было видно Великого Царя, он был прямо подо мной, в тени золотого балдахина. Но я хорошо видел невесту. Она сидела на табурете меж двух кресел — своей матери и царицы Атоссы. Миловидная девочка, она прямо обезумела от страха перед происходящим. Время от времени, пока шел парад, то мать, то Атосса что-то шептали ей на ухо. Не знаю, что именно они говорили, но паника девочки только возрастала.

В тот же день Дарий со своей маленькой племянницей уединились у него в комнатах. Потом в главном дворцовом зале состоялся прием, где присутствовал и я со своими одноклассниками. При Дарии придворные церемонии так усложнились, что почти всегда как-нибудь да нарушались. В Китае, если какая-нибудь мелочь не соблюдена, все начинают сначала. Придерживайся мы такого правила, править миром у нас просто не осталось бы времени.

Определенную склонность к путанице при персидском дворе я отношу за счет больших доз выпиваемого персами на торжествах вина. Этот обычай восходит к временам, когда они были диким горным племенем и были подвержены длительным запоям.

Заметь, я говорю «они», а не «мы». Спитамы индийцы, если не еще более древнее племя, и, разумеется, Зороастр терпеть не мог пьянства. Это одна из причин ненависти к нему магов — они привыкли напиваться не только вином, но и священной хаомой.

Я до сих пор вспоминаю тот благоговейный трепет, который охватил меня, когда увидел на возвышении трон со львом. Трон был изготовлен для лидийского царя Креза, и спинка представляла собой льва в натуральную величину. Его золотая морда со сверкающими изумрудными глазами и оскаленными слоновой кости клыками смотрела через плечо восседающего на троне. Сверху на длинных цепях висел балдахин из кованого золота, а справа и слева от помоста на искусно выделанных жаровнях горело сандаловое дерево.

В Экбатане стены ападаны — колонного зала — завешаны полотнами, изображающими эпизоды из жизни Камбиза. Хотя завоевание Египта показано весьма подробно, о таинственной смерти Великого Царя Камбиза тактично умалчивается.

Я с остальными учениками придворной школы стоял справа от трона. Ближе всех к нему располагались сыновья Шести, затем «гости Великого Царя». Меня поставили на границу, отделяющую «гостей» от знати, между Милоном и Мардонием, младшим сыном Гобрия от сестры Великого Царя.

Слева от трона стояли Шестеро — это они позволили Дарию сделаться Великим Царем. Хотя одного из Шести незадолго до того казнили по обвинению в измене, его старшему сыну было дозволено представлять не утратившую своего благородства и славы фамилию.

Всему миру известно, что, когда Камбиз был в Египте, маг по имени Гаумата выдал себя за Бардью, брата Камбиза. После смерти Великого Царя на пути из Египта Гаумата захватил трон. Но молодой Дарий с помощью Шести убил лже-Бардью, женился на Атоссе, вдове обоих — Гауматы и Камбиза, и сам стал Великим Царем. Вот все, что известно миру.

Из Шести меня больше всех заинтересовал Гобрий — высокий, чуть ссутуленный мужчина с выкрашенными в ярко-красный цвет волосами и бородой. Потом Лаис мне рассказала, что цирюльник совершил роковую ошибку, использовав не ту краску — то есть роковую для цирюльника. Он был казнен. Вероятно, из-за его нелепого вида я так и не смог воспринимать Гобрия всерьез, как относились к нему остальные.

Я часто задумывался, что думает Гобрий о Дарии. Подозреваю, он его ненавидел. Наверняка завидовал. По сути дела, Гобрий имел столько же прав на трон (или столь же мало), как и Дарий. Но Великим Царем он не стал, факт свершился. Теперь Гобрий хотел видеть своего внука Артобазана Дариевым преемником, и по этому вопросу двор разделился. Шестеро склонялись к Артобазану, Атосса и родня Кира хотели Ксеркса. Как всегда, Дарий хранил загадочное молчание. Вопрос о наследовании оставался открытым.

Вдруг раздался треск барабанов и звук кимвалов. Резные кедровые двери напротив трона распахнулись, и вошел Дарий. На нем был цидарис — высокая круглая войлочная шляпа, какую разрешалось носить лишь Великому Царю и наследнику трона. Внизу цидарис был обвязан сине-белой лентой — символом верховной власти. Эта лента некогда принадлежала Киру, а до него десяти потомственным мидийским царям.

Я успел лишь мельком взглянуть на Великого Царя, поскольку простерся на полу ниц. Хотя принцы царской фамилии и высшая знать остались на ногах, все они низко склонились перед Великим Царем и каждый поцеловал его правую руку. Излишне говорить, что я, как и все остальные, исподтишка подсматривал за Дарием, хотя смотреть на Великого Царя без разрешения считалось серьезным проступком.

Дарию шел тогда тридцать девятый год. Хотя и невысокого роста, он был прекрасно сложен. Узкие алые шаровары подчеркивали мускулистые ноги. На длинном пурпурном мидийском халате красовался вышитый золотом орел, изготовившийся к удару. Когда Дарий подошел к трону, я заметил, что застежки на его выкрашенных в шафранный цвет кожаных туфлях сделаны из крупных кусков янтаря.

В правой руке Дарий держал тонкий золотой скипетр — символ его права управлять страной. В левой руке был золотой лотос с двумя бутонами — символ бессмертия.

Длинная курчавая борода блестела, как лоснящийся лисий мех. Царь не имел нужды красить и завивать ее, но лицо его было красочно расписано. Темные линии у век заставляли небесно-голубые глаза сверкать. По рассказам, легендарный Кир был красивейшим мужчиной Персии. Если Дарий и не был самым красивым из персов, он определенно ослеплял великолепием, шествуя подобно льву меж двадцатью двумя колоннами ападаны.

За Дарием следовали его виночерпий в высоком тюрбане и распорядитель двора, который нес личную салфетку царя и мухобойку. Тут же шли Гистасп, отец только что выданной замуж девочки, и старший сын, Артобазан, — крепко сбитый двадцатилетний молодой человек, чья борода была почти такой же красной от природы, как у его деда Гобрия после ошибки цирюльника. Артобазан уже командовал войсками на северных рубежах.

Подойдя к трону, Дарий игриво хлопнул золотым скипетром Гобрия по плечу и жестом предложил обнять себя. Это был знак особого расположения. Опустив глаза и пряча кисти рук в рукавах, Гобрий поцеловал Дария. Кстати замечу, что никто не смеет показывать руки Великому Царю, дабы не проявить непочтительность и, кроме того, по более прозаическим причинам, которые не имеют отношения к придворному церемониалу. Смысл этого очевиден. Поскольку запрещается появляться перед Великим Царем с оружием, прежде, чем проводить к нему, придворных и просителей обыскивают и для пущей предосторожности им наказывается прятать руки. Этот древний мидийский обычай был введен Киром, как и многие другие.

У подножия трона Дарий хлопнул в ладоши. Все встали и выпрямились, готовые к произнесению титулов своего владыки. Сколько бы я ни присутствовал при этом ритуале, дрожь всегда начинала сотрясать мое тело, — впрочем, я его, видно, уже никогда не услышу.

Первым из Шести Великого Царя приветствовал Гобрий:

— Ахеменид!

Его хриплый голос звучал чуть ли не злобно, непроизвольно выдавая истинные чувства.

Следующим был Гистасп.

— Милостью Мудрого Господа! — выкрикнул он. — Великий Царь!

Это звучало как вызов последователям Лжи, составляющим тогда большинство среди магов. Хотя со своего места я не мог их видеть, потом мне говорили, что при имени Мудрого Господа они сделали друг другу секретный знак.

Один за другим из разных частей зала титулы произнесли братья Дария. От четырех жен Гистасп имел двадцать сыновей, и, судя по всему, все они в тот день присутствовали в Экбатане. К счастью, у Дария хватало титулов. После каждого выкрика били барабаны, громыхали кимвалы.

— Царь Персии! — провозгласил старший из братьев.

— Царь Мидии! — крикнул следующий.

— Царь Вавилонский!

Этот титул Ксеркс отменил, когда ему пришлось навсегда упразднить древнее Вавилонское царство.

— Фараон Египта! — донеслось с другого конца, и было названо египетское имя Дария.

Как и Камбиз до него, Дарий называл себя земным воплощением египетского бога Ра и, таким образом, считался законным богом-царем Египта. Боюсь, Дарий оказался таким же оппортунистом в вопросах религии, как и Камбиз. Но Камбиз не признавал, что получил мир в дар от Мудрого Господа, а Дарий публично объявил, что без его помощи никогда бы не стал Великим Царем. А затем продолжал говорить египтянам, что его предок Ра более великий бог, чем Мудрый Господь! Я рад, что смог убедить Ксеркса не величать себя фараоном. В итоге Египет теперь — одна из многих сатрапий и в долине Нила больше нет нечестивых богов-царей.

Один за другим выкрикивались титулы Дария. Какое торжество! А как же, со времен Кира до Дария большая часть мира стала персидской, и наш Великий Царь известен всем не как один из многих царей, а как царь всей необъятной земли.

Ко всеобщему удивлению, последним оказался Артобазан, который, выступив вперед, тихим голосом объявил несравненный титул:

— Царь царей!

Само то, что Артобазана назначили — неважно, как тихо — объявить последний титул, было принято за знак особой милости, и положение царицы Атоссы моментально ухудшилось.

Я взглянул на Гобрия. Он мрачно улыбался в ярко-красную бороду. Затем Великий Царь опустился на трон со львом.

7

Вскоре после нашего обустройства в Экбатане Лаис завела роман с Гистиэем. Гистиэй был смуглый вечно хмурый мужчина. Не скажу, что он мне нравился. Это был несчастный человек, весьма агрессивно распространявший свое уныние на все вокруг. Признаю: у него были причины горевать. После приказа прибыть в Сузы из могущественного милетского тирана он превратился в «гостя Великого Царя». То есть в узника. А тем временем Милет процветал в правление его зятя Аристагора.

Лаис всегда принимала мужчин в присутствии двух евнухов. Поскольку приставленные к ней евнухи были не только старыми и дряхлыми, но и отличались удивительным безобразием, такая ее рассудительность не могла, по ее мнению, не создать ей в глазах остальных дам гарема репутацию благопристойной вдовы. Вообще-то, Лаис не приходилось заботиться о своей репутации. С самого начала двор смотрел на нее как на чужую и общие законы гарема на нее не распространялись. После Атоссы Лаис пользовалась при дворе наибольшей свободой, и никто не обращал внимания на ее поведение, коль скоро у нее не было никаких отношений с Великим Царем. Лаис также старательно избегала конфликтов с царскими женами. И наконец, как мать Зороастрова внука, она имела при дворе нечто вроде духовного сана — положение, которым не упускала случая воспользоваться. Ей нравилось носить таинственные одеяния, не похожие ни на греческие, ни на персидские. На публике она принимала светский вид, но по секрету распускала слухи, что умеет — не бесплатно — составлять гороскопы, варить приворотное зелье, готовить незаметно убивающие яды. И пользовалась большой популярностью.

В Экбатане Гистиэй ходил с бритой головой в знак траура по Сибарису — городу, имеющему тесные связи с Милетом. Годом раньше Сибарис до основания разрушили кротонцы.

С горестным видом Гистиэй часто сидел в деревянном кресле напротив пристроившейся на складной скамеечке Лаис в малюсеньком дворике у ее жилища. Дряхлые евнухи дремали на солнце. Иногда и мне разрешали посидеть там: мое присутствие должно было придать больше приличия отношениям Лаис с Гистиэем. А вообще-то я не часто виделся с матерью. В то лето в Экбатане я больше времени проводил с принцами, упражняясь в воинском искусстве.

— Тебе повезло со школой. — Гистиэй всегда стремился заговорить со мной. — Когда вырастешь, для тебя не будет недостижимой должности.

— У него и так есть должность. Он глава зороастрийцев, верховный жрец всей Персии.

В те дни Лаис прилагала усилия, чтобы сохранить для меня этот высокий пост. Я к нему вовсе не стремился, да такой и должности-то не существовало. Нет никакого верховного жреца всей Персии. Зороастризм — учение, а не церковь.

— Ну если он передумает, то сможет стать сатрапом, государственным советником — да кем угодно! — Как все ионийские греки, Гистиэй не слишком уважал религию. — Но чем бы ты ни занимался в жизни, — торжественно проговорил он, — никогда не забывай свой родной язык!

Поскольку мы с Гистиэем всегда говорили по-гречески, совет казался излишним.

— Я говорю по-гречески с Милоном, — с готовностью сказал я. — Вообще-то это не рекомендуется, но мы говорим.

— С Милоном, сыном Фессала?

Я кивнул:

— Это мой лучший друг.

— Что ж, я сделал все для их семьи. — Гистиэй помрачнел, как никогда. — Я говорил Великому Царю, что нужно послать в Афины флот, пока старые землевладельцы не призвали спартанское войско, — а они призовут. Несомненно, лучше помочь Гиппию, пока он еще тиран, потом будет поздно. Персия должна действовать сейчас, но, к сожалению… — Гистиэй умолк: он не мог открыто критиковать Великого Царя. — Я даже предлагал свои услуги в качестве флотоводца. Но…

Повисла долгая пауза. Мы прислушивались к похрапыванию евнухов. Как и все остальные, мы с Лаис знали: Дарий глаз не спускает с Гистиэя.

К нам присоединился Демоцед, всем говоривший, что учит Лаис медицине. Теперь я подозреваю, что на самом деле она учила его магии — если это не одно и то же. Когда в Сардах персидский сатрап казнил самосского тирана, он продал Демоцеда в рабство. Позже в Сарды прибыл Великий Царь Дарий и, упав с коня, порвал себе мышцы на правой ноге. Проведя всю жизнь на полях сражений, Великий Царь тем не менее был неважным наездником.

Позвали египетских врачей. В результате их сложных манипуляций и заунывного пения нога совсем онемела. Царь был взбешен.

Тогда кто-то вспомнил, что в одной из лавок держат рабом знаменитого врача Демоцеда. И тут Демоцед проявил себя смелым и очень рассудительным человеком. Он понял, что если Дарий узнает о его искусстве врачевателя, то не видать ему свободы и своего дома в Кротоне как своих ушей. И когда за ним пришли, Демоцед все отрицал.

— Никакой я не врач, — объявил он. — Это другой Демоцед был искусным лекарем.

Дарий приказал принести раскаленные железо и клещи. Тут смелость уступила место рассудительности, и Демоцед взялся за работу. Он на два дня усыпил Дария, и все это время массировал ногу, употребив все свое искусство. На третий день Дарий выздоровел, и худшие опасения Демоцеда оправдались — его назначили семейным врачом царской фамилии. Ему даже была пожалована неслыханная привилегия — посещать помещение гарема в любое время дня и ночи без сопровождения евнухов.

Это Демоцед спас жизнь царице Атоссе. Когда на одной ее груди начала расти опухоль, вызывая страшные боли, Демоцед аккуратно удалил грудь. Ко всеобщему удивлению, Атосса поправилась. Печаль египетских врачей была сравнима только с унынием жен Великого Царя.

Хотя и огорченная потерей груди, Атосса понимала, что, прибегни она к египетскому лечению (растирания больного места кобыльим молоком, змеиным ядом и толченой слоновой костью убивают вернее, чем острый меч), ей бы не миновать смерти. То, что она смогла прожить столь долгий век, изменило не только мою жизнь — этого не стоит и упоминать, — но и повлияло на судьбу всего мира. Умри тогда Атосса, ее сын Ксеркс не стал бы преемником отца. Не секрет, что возведение на трон Ксеркса было целиком делом рук его матери.

Любопытная вещь: после удаления груди у Атоссы на лице стали расти волосы. Как она ни старалась избавиться от них, используя всевозможные египетские снадобья, щетина вырастала снова. В конце концов царице пришлось наносить на лицо слой белил, чтобы скрыть красноту от всех этих средств. Эффект действительно необычный. Мать говорила мне, что после операции Атосса стала скорее мужчиной, чем женщиной.

Вскоре после спасения жизни царице Демоцед собрался по делам Великого Царя отплыть в Италию. В Таренте он улизнул с корабля и поспешил в свой родной город Кротон, где женился на дочери Милона, всемирно известного борца, — да-да, еще одного олимпийского чемпиона. Этот Милон был также полководцем, это он разгромил Сибарис.

Но вскоре Демоцеду наскучила жизнь на родине. В конце концов, большую часть жизни он провел при блестящих дворах. Он служил Писистрату в Афинах, Поликрату в Самосе и самому Великому Царю в Сузах, так что привык к придворной жизни и терпеть не мог провинцию. И вот Демоцед смиренно обратился к Дарию, не будет ли ему с женой дозволено вернуться в Сузы. Великий Царь с готовностью простил его, и Демоцед снова оказался в Персии, где пользовался большим уважением. Только его старая подруга Атосса почему-то взъелась на его молодую жену, что казалось совершенно нелепым. Зная всего несколько слов по-персидски, надоесть царице она не могла. Лаис считает, что Атосса ревновала. В таком случае слухи о ее романе с врачом похожи на правду.

Демоцед низко склонился перед бывшим милетским тираном, после чего они расцеловались в губы — у персов так принято при встрече с равными по положению друзьями. Друзьям ниже по рангу только подставляют для поцелуя щеку. Вообще говоря, Гистиэй бы тоже должен был подставить щеку, как милетский тиран он превосходил своим положением Демоцеда, но, оказавшись гостями Великого Царя, греки не придавали значения таким безделицам.

Демоцед тоже был пламенным сторонником Гиппия.

— Я знал Гиппия с его детства. Он всегда был незаурядным юношей. Он мудр и справедлив — редкое сочетание для тирана. — Демоцед беззубо улыбнулся: — В наши дни лишь Афины и Милет довольны своими тиранами.

— Были довольны. — Гистиэй стал мрачнее грозовой тучи. — Ты говорил с Великим Царем насчет Гиппия?

— Я пытаюсь, но Греция его не интересует. Он говорит об Индии и странах, что еще восточнее.

— Индия на другом конце света от Персии. — Лаис налила ему вина, и он долил в вино воды. — А Афины прямо напротив Милета, только море переплыть.

Демоцед кивнул:

— А Италия через море от Греции. Как известно, меня посылали в Кротон подготовить встречу Великому Царю. Но он не приехал, и я вернулся домой.

Это была совершенная чушь. Но не мог же Демоцед признать, что на самом деле сбежал со службы Великому Царю. Официально его проступок представили как секретную дипломатическую миссию по заданию Второй палаты царской канцелярии.

— У Великого Царя нет притязаний на западные земли. — Демоцед закашлялся в лоскут материи. Я мало встречал хороших врачей, которые бы сами постоянно не болели.

— Если не считать Самоса, — сказал Гистиэй, и его нахмуренные брови на мгновение поднялись. Самос был греческим городом на западе.

— Поликрат — тяжелый человек.

Демоцед выискивал на лоскуте следы крови. Я тоже взглянул, как и остальные. Но крови не было, и, кроме Демоцеда, это никого не расстроило.

— Мы с ним ладили. Знаю, большинство считают его…

— Вероломным и тщеславным дураком, — сказала Лаис.

— Я вечно забываю, что вы тоже были при самосском дворе, — улыбнулся Демоцед.

На его бледных деснах виднелось три нижних зуба — и ни одного верхнего. Перед едой он прилаживал в рот специально вырезанную деревяшку, упиравшуюся в нёбо, и тогда мог потихоньку жевать все, кроме очень жесткого мяса и очень черствого хлеба. Теперь я сам старик, частенько думаю о зубах и знаю, каково без них.

— Да-да, я помню вас маленькой. Вы были с отцом. Из Фракии, верно? Ну конечно! Богач Мегакреон. Серебряные рудники. Да, да.

— При дворе Поликрата я встретила своего мужа, — грустно проговорила Лаис. — И это единственное, что я могу вспомнить хорошего о тех днях. Ненавижу Самос. И Поликрата. Он был просто пиратом, и больше ничего. Он рассказывал отцу, что, когда возвращал друзьям награбленное с их кораблей, это доставляло им куда большую радость, чем если бы он их вообще не обирал.

— Да, он был пиратом, — согласился Демоцед. — Но он был великолепен. Помню времена, когда самосский двор был еще пышнее, чем у Писистрата. Помните Анакреона? Поэта? Это, пожалуй, было еще до вас. Прежде чем появиться в Самосе, он жил где-то во фракийской глуши.

— Анакреон жил в Абдере, — твердо напомнила Лаис. — В греческом городе.

Мужчины рассмеялись. Демоцед поклонился Лаис:

— Прежде чем появиться в Самосе, он жил в лучезарной Фракии. Потом отправился в Афины. Он был любимцем бедняги Гиппарха. Печальная история, не правда ли? Но как бы там ни было, одного у Поликрата не отнимешь — он всегда смотрел на запад. И он был истинным владыкой морей.

— Да, — сказал Гистиэй, — был владыкой морей и хотел стать владыкой над всеми островами.

Демоцед обратился к бывшему тирану:

— Возможно, вам стоит поговорить об островах с Великим Царем. Что ни говори, Дарий с радостью приобрел Самос. И еще больше его обрадовало приобретение самосского флота. А когда в твоем распоряжении такой роскошный флот…

Демоцед замолк, взглянув на Гистиэя.

— Когда я еще был в Милете, — мечтательно проговорил тот, — я мог с легкостью захватить Наксос.

Демоцед кивнул:

— Прекрасный остров. Плодородные земли. Сильный народ.

Мужчины переглянулись. Так начинались Греческие войны. Ребенком слушая рассказы взрослых, я не понимал всего значения этих загадочных переглядываний. Много позже до меня дошло, как между делом эти два неугомонных грека затеяли увенчавшийся успехом заговор по вовлечению Великого Царя в греческие дела.

Но это — оглядываясь в прошлое. А тогда меня больше интересовали рассказы Демоцеда о чудесном учителе Пифагоре.

— Я познакомился с ним в Самосе, — говорил старый лекарь. — Он тогда еще был ювелиром, как и его отец. Тот был личным ювелиром Поликрата. Но рано или поздно с Поликратом все ссорятся. Однако, как бы то ни было, Пифагор был — почему был? Я опять видел его в Кротоне — выдающимся человеком. Мыслит очень любопытно. Он верит в переселение душ…

Персидским мальчикам не полагается задавать вопросы взрослым, но для меня делали исключение.

— Что такое переселение душ? — спросил я.

— Ну прямо как дед! — воскликнула Лаис, хотя мой вопрос был самым заурядным. Лаис всегда обращала внимание на мое на самом деле несуществующее сходство с Зороастром.

— Это значит, что душа умершего переселяется в другое тело, — ответил Демоцед. — Неизвестно, где такое придумали.

— Во Фракии, — предположил Гистиэй. — Все вздорные идеи приходят из Фракии.

— Я из Фракии, — твердо напомнила Лаис.

— Тогда вы меня прекрасно поняли, госпожа. — По губам Гистиэя скользнула улыбка.

— Я знаю, что наша родина ближе всех к небесам и к преисподней, — проговорила Лаис особым колдовским голосом. — Так пел Орфей, спускаясь под землю.

Мы пропустили ее слова мимо ушей, и Демоцед продолжал:

— Не знаю, как эта идея дошла до Пифагора, но известно, что он провел год или два в египетских храмах. Он мог набраться этого и там. Не знаю. Но известно, что египетские ритуалы сильно действуют на впечатлительных людей. К счастью, сам я не из таких. А он — да. Мне вспоминается, Поликрат дал ему письмо для своего друга фараона, старика Амасиса. Так что Пифагору, по-видимому, показали все ритуалы, которых обычно люди не видят и не слышат. Но потом на Египет напал Камбиз, Амасис погиб, а бедолага Пифагор угодил в плен и как ни убеждал всех, что он друг тирана Поликрата, персы продали его одному вавилонскому ювелиру. К счастью, ювелир оказался снисходительным человеком и разрешил Пифагору учиться у магов…

— Это нехорошее дело, — твердо напомнила Лаис.

— Мудрые люди извлекают пользу из всего, даже из самых неподходящих вроде бы вещей. — Демоцед обладал практическим умом. — Как бы то ни было, когда Пифагор выкупил у ювелира свою свободу и вернулся в Самос, он стал другим человеком. По некоторым причинам он остановился у меня, а не при дворе. И рассказал, что научился читать египетские иероглифы и даже писать по-египетски. Еще он выучился персидскому. И у него появились теории о природе и устройстве так называемой Вселенной.

Да, это слово придумал Пифагор. Теперь оно не сходит с языка у афинских софистов, понятия не имеющих о том тонком смысле, какой вложил в него его создатель.

Насколько я понимаю Пифагора, — хотя кто может понять его полностью? — он считал, что в основе всего лежит единица. От единицы происходит число. От чисел — точки. От точек — линии. От линий — плоскости, а от них — тела. От тел — четыре элемента: огонь, вода, земля и воздух. Эти элементы, смешиваясь, образуют Вселенную, вечно живую и вечно движущуюся сферу, в центре которой расположена меньшая сфера — Земля. Пифагор считал, что из всех тел сфера — самое прекрасное, а из плоских фигур самая священная — окружность, в которой все точки связаны, и она сама не имеет ни начала ни конца. Лично я не мог постичь его математических теорем. Демокрит говорит, что понимает их. Рад за тебя.

Демоцед также рассказывал, как Поликрат как-то разругался с Пифагором и послал своих лучников арестовать мудреца.

— К счастью, я смог убедить Поликратова главного архитектора спрятать Пифагора в туннеле рядом с городом. Потом, темной ночью, мы посадили его на корабль, идущий в Италию. Я дал ему письмо к моему старому другу Милону Кротонскому — теперь это мой тесть…

— Который уничтожил Сибарис! — снова застонал Гистиэй.

И это правда. Разгромив сибаритское войско, Милон повернул русло реки, и город исчез под водой.

— Что сказать? — Демоцед старался быть деликатным. — Я знаю Милона с самого его детства. Вообще-то, я гожусь ему в деды. Когда он выиграл свой первый поединок на Олимпийских играх…

Демокрит считает, что Сибарис был разрушен несколькими годами позже. Вряд ли. Впрочем, должен признаться, что, вспоминая о событиях шестидесятилетней давности, я могу поменять местами встречи разных лет…

На протяжении многих лет я много слышал от Демоцеда о Пифагоре и точно передаю смысл его рассказов. А хронология… она может нарушаться. Я не веду анналов. Но могу с уверенностью сказать, что имя Пифагора я впервые услышал во время своего первого визита в Экбатану. И в тот же день я услышал еще более важную беседу о владыке морей Поликрате. Вспоминая переглядывания и многозначительные недомолвки, я понял позже, что именно на той встрече два грека решили объединить свои усилия, чтобы вовлечь Дария в греческие дела. Они собирались соблазнить Великого Царя недостающим ему титулом владыки морей и убедить его помочь тирану Гиппию — если понадобится, то и военным путем. По сути дела, война оказалась неизбежной, во многом из-за досужих измышлений двух греков летним днем в Экбатане.

— Твоя жена говорит, что Пифагор основал в Кротоне школу. — Лаис очень любила Демоцедову жену, поскольку та не представляла никакой угрозы. — Люди со всего света едут у него учиться.

— Это, собственно, не школа. Скорее… В общем, он со многими праведными людьми живет в одном доме «правильной жизнью», как говорит Пифагор.

— Они не едят бобов.

Гистиэй позволил себе рассмеяться. До сих пор наивернейший способ рассмешить афинян — это упомянуть о запрете Пифагора есть бобы. Афинянам это кажется чрезвычайно забавным, особенно когда, прохаживаясь насчет бобов, афинские комики в театре громко пускают ветры.

— Он считает, что в бобах заключены человеческие души, ведь бобы напоминают человеческий зародыш.

Демоцед всегда оставался человеком науки, и не было такой теории сотворения мира, которая бы оставила его равнодушным.

— Пифагор также не ест мяса из страха ненароком съесть своего предка или друга, чья душа могла вселиться в животное.

— И как долго, по мнению Пифагора, души могут переходить из одного существа в другое? — спросил я.

Греки взглянули на меня с нескрываемым любопытством. Я задал ключевой вопрос и на мгновение стал для них не ребенком, а наследником Зороастра.

— Не знаю, Кир Спитама. — Демоцед с почтением произнес мое имя.

— До окончания времени долгого владычества или раньше? — Я был поистине зачарован этой новой концепцией смерти, возрождения и… и чего? — Разумеется, ничто не сможет рождаться по окончании неопределенного отрезка времени.

— Я не могу говорить в терминах Зороастровых воззрений… Я хочу сказать… истинных воззрений. — Демоцед не смел подвергать сомнению религию Великого Царя. — Я просто говорю, что, по Пифагору, жизнь каждого человека должна иметь целью освобождение заложенной в него божественной искры, чтобы она воссоединилась со всей Вселенной, которую он рассматривает как движущееся, вечно живое… совершенное, гармоничное целое.

— Я дитя земли и звездного неба! — объявила Лаис. — Я жадно слушала долгую и таинственную песнь о сотворении, поведанную мне фракийскими колдуньями…

Когда она умолкла, Демоцед продолжил:

— Пифагор учит, что нужно вырваться из бесконечного круга смертей и рождений. Он считает, что этого можно достичь путем самоотречения, выполнения обрядов, очищения через ограничение в пище, через изучение музыки и математики. Правда это или нет, но, благодаря Пифагору и его учению, большая часть Южной Италии находится под властью Кротона.

— Причина не в том, — возразил Гистиэй. — Благодарить следует твоего тестя Милона. Он великий воин.

Гистиэй на удивление мало интересовался философией, — кстати, это слово придумал Пифагор для обозначения истинной любви к мудрости.

Пифагор также установил с помощью Демоцеда (во всяком случае так утверждал последний), что мышление сосредоточено в человеческом мозгу. Я не видел доказательства этому утверждению, а увидев, все равно не понял бы. Но я верю. Я спорил по этому поводу с жителями Китая. Они считают, что мышление сосредоточено в животе, что живот из всех частей тела наиболее способен к чувствам и познанию, поскольку все время бурчит. Демокрит напоминает, что я уже говорил об этом. Ты должен терпеть: в повторении кроется секрет обучения.

— Успех Кротона я приписываю доблести его жителей. — Демоцед закашлялся в свой лоскут. — Они считают своим учителем бога, и я полагаю это возможным.

— А он как считает? — вернулся к теме Гистиэй.

Демоцед покачал головой:

— Думаю, Пифагор считает, что в мире все взаимосвязано, все участвует в космическом процессе, все является частью единого божества. Но мы не можем воссоединиться с целым, пока не освободимся от тела, нашего надгробия.

— Почему? — спросила Лаис.

— Превзойти страдания этого мира, чувство несовершенства…

— Орфей спускался в подземное царство, — проговорила Лаис, словно отвечая на свой вопрос; возможно, так оно и было.

Я плохо знаком с культом Орфея. Это был фракиец, спустившийся в подземное царство, чтобы вызволить оттуда свою умершую жену. Ему удалось вернуться, но без жены — умершие не возвращаются. Позже его разорвали на куски, — надо полагать, за непочтительность к богам.

Культ Орфея всегда был распространен в захолустьях, в частности во Фракии, этом рассаднике ведьм. Позже его стали использовать по всему греческому миру. Из того немногого, что мне известно об орфизме, я могу заключить, что это не более чем грубое переложение прекрасной и правдивой истории о герое Гильгамеше. Он тоже спускался в подземное царство, чтобы вернуть оттуда своего любимого Энкиду. Нет, Демокрит, Гильгамеш не был греком, он был великим героем и, подобно большинству великих героев, хотел слишком многого. В мире для него не было ничего неодолимого, кроме собственно этого ничего — смерти. А герой хотел жить вечно. Но даже славный Гильгамеш не смог изменить естественного хода вещей. Смирившись с этой суровой истиной, он успокоился… и умер.

Легенду о Гильгамеше я узнал в Вавилоне. В стародавние времена Гильгамешу поклонялись во всем мире. Сегодня он забыт почти повсюду, кроме Вавилона. Время долгого владычества в самом деле очень долгое. Беда греков в том, что они не представляют, как стара земля. Они словно не понимают, что все случившееся уже случалось когда-то. Все повторяется, кроме конца. А в Индии думают, что и конец уже случался много раз, что мир циклически догорает — и разгорается снова.

Демокрит считает своим долгом просветить меня насчет орфизма. Видимо, орфики тоже верят в переселение душ, и этот процесс якобы заканчивается лишь тогда, когда через ритуалы и все такое прочее дух очищается. Я полагаюсь в этом вопросе на компетенцию Демокрита. Ты ведь тоже из Фракии. Ты уже убедил меня, что Лаис из-за своей склонности к темным силам природы никогда не понимала культа Орфея.

— Вряд ли Пифагор говорил, что тоже спускался в царство Аида, но он поведал мне одну странную историю. — Демоцед казался немного опечаленным, словно ему не очень нравилось то, что он собирался нам рассказать. — Вскоре после его возвращения из Вавилона мы прогуливались по новому молу, только что сооруженному Поликрагом в заливе, и вдруг Пифагор замер и поглядел на меня. Он был много выше меня ростом. «Вспомнил! — воскликнул он. — Я все вспомнил!» Я не имел понятия, о чем это он. «Что вспомнил?» — спросил я. «Мои прежние жизни».

И очень убедительно Пифагор рассказал мне, как в первых своих воплощениях он был сыном бога Гермеса и земной женщины. И Гермес так любил своего сына, что посулил дать ему что угодно, кроме бессмертия, — бессмертны только боги. И мальчик попросил о следующей милости: «Сделай так, чтобы я помнил все свои жизни в предыдущих воплощениях». И Гермес согласился. «И вот теперь я помню, как был птицей, воином, лисицей, ахейцем в Трое. Все это я, и я буду жить, пока не сольюсь с целым», — сказал Пифагор.

Рассказ Демоцеда оставил во мне глубокое впечатление, и я часто жалел, что не был знаком с Пифагором. Когда соперничающая партия изгнала его из Кротона, он нашел убежище в одном из метапонтийских храмов, где уморил себя голодом. К тому времени мне было уже двадцать лет, и я мог бы с ним увидеться. Говорят, он до самого конца принимал желающих с ним поговорить. Я беру на себя смелость назвать это все же концом. Если я заблуждаюсь, то он, возможно, и сейчас разгуливает по улицам Афин и его память полнится воспоминаниями о тысячах предыдущих судеб.

Демокрит говорит, что в Фивах есть пифагорейская школа, до недавних пор возглавляемая кротонцем по имени Лисий. Демокрит был поражен приписываемыми этому Лисию словами: «Люди должны умирать, поскольку не могут соединить начало с концом».

Да, это в самом деле мудро. Человеческую жизнь можно изобразить в виде нисходящей прямой линии. Но когда душа, то есть часть божественного огня в нас, соединяется с первоначальным источником жизни, достигается совершенная форма — прямая превращается в окружность, и начало встречается с концом.

Здесь должен отметить, что ребенком я не отличался особыми способностями. Ни в коем случае не хочу выставлять себя пророком, чудотворцем или философом — я не был им ни в детстве, ни в зрелом возрасте. Мне выпало родиться Спитамой, и я не могу пожаловаться на судьбу. Мое место в мире принесло мне массу радостей, хотя я и испытывал постоянную враждебность магов — последователей Лжи. Но эта враждебность более чем возмещена проявленной ко мне милостью трех Великих Царей — Дария, Ксеркса и Артаксеркса.

Никогда не имея склонности к религии или магии, от природы я люблю размышлять. И считаю своим долгом сопоставлять религиозные и философские системы с той истиной, следовать которой мне было предписано от рождения.

За свою долгую жизнь я познакомился с разными верованиями и с удивлением обнаружил в других религиях элементы того, что считал откровением Мудрого Господа, которое тот открыл специально для Зороастра. Но теперь мне ясно, что Мудрый Господь может говорить на любых языках — и на всех языках его слова редко понимают и еще реже им следуют. Но слова от этого не изменяются. Потому что они истинны.

8

В детстве я вел двойную жизнь: религиозную — дома с Лаис и магами-зороастрийцами и другую — в школе. Мне больше нравилась последняя, в обществе моего ровесника Ксеркса (мы родились в один день) и его двоюродного брата Мардония, сына Гобрия. Кроме Милона, все мои одноклассники были персы. Сыновей Гистиэя, по некоторым соображениям, не брали в первую группу. Не думаю, что такое исключение доставляло радость честолюбивому тирану.

Нас утомляли военными упражнениями, но я их любил хотя бы потому, что в них не вмешивались маги. Нас обучали лучшие из «бессмертных», то есть лучшие воины в мире.

Утро, когда я познакомился с Ксерксом, запечатлелось у меня в памяти ярче сегодняшнего утра. Но тогда я был молод и мог видеть. Что? Солнце, как золотое блюдо на бело-голубом небе. Рощу темно-зеленых кедров. Высокие горы с шапками снега. Желтые поля, по краям которых пасутся коричневые олени. Детство — это буйство красок. Старость?.. Отсутствие цветов, а для меня и зрения вообще.

С восходом солнца мы совершали свой ежедневный поход. Шли колонной по два, каждый с копьем. Почему-то я попал в пару с Ксерксом. Он не обращал на меня внимания. А я, само собой, внимательно его рассматривал. Дитя гарема, я знал, что, если партия Атоссы возьмет верх над партией Гобрия, в один прекрасный день Ксеркс станет Великим Царем.

Это был высокий юноша, под черными сросшимися бровями сверкали светло-серые глаза. На румяных щеках курчавился темно-золотистый пушок. Ксеркс не по годам рано созрел в половом отношении.

Если он и сознавал свое предназначение, то ничем не выдавал этого. Вел он себя так же, как и множество других сыновей Великого Царя. Улыбка у него была чарующая. В отличие от большинства людей он до самого конца сохранил все зубы.

Я не заговаривал с ним, он со мной тоже.

В полдень нам скомандовали сделать привал у лесного родника. Было позволено попить воды, но не есть. Почему-то я не растянулся на мху, как сделали все, а пошел побродить по лесу.

Вдруг ветви вечнозеленого лавра раздвинулись. Я увидел рыло с изогнутыми клыками. Весь похолодев, я замер с копьем в руке, смотря, как огромная щетинистая туша проламывается сквозь заросли. Почуяв меня, кабан кинулся назад, несомненно столь же напуганный, но затем неожиданно развернулся и бросился на меня.

Я взлетел в воздух. Не успев упасть на землю, я ощутил, что в груди не осталось ни капли воздуха.

Я считал себя уже мертвым, однако обнаружил, что хоть и не могу дышать, но в состоянии слышать. Я услышал почти человеческий крик кабана: Ксеркс глубоко вонзил копье ему в шею. Я смог вдохнуть, лишь когда истекающий кровью кабан, шатаясь, скрылся в зарослях лавра, где упал и испустил дух.

Все поспешили поздравить Ксеркса. На меня никто не обращал внимания. Хорошо, что я не был ранен. Никто не замечал меня, кроме Ксеркса. Взглянув на меня сверху вниз, он улыбнулся:

— Надеюсь, ты в порядке?

Посмотрев на него снизу вверх, я сказал:

— Ты спас мне жизнь.

— Знаю.

Он придерживался фактов.

Поскольку у нас было много чего сказать друг другу о происшедшем, ни он, ни я больше не упоминали об этом эпизоде. За прожитые годы я сумел заметить, что когда человек спасает жизнь другому, то потом ощущает эту жизнь своей собственностью. Иначе не могу объяснить, почему Ксеркс избрал меня своим личным другом. По его настоянию вскоре после этого лесного приключения меня перевели жить вместе с принцами.

Я продолжал навещать Лаис, но больше не жил с ней вместе. Она пришла в восторг от моей близости с Ксерксом, или просто так говорила. Спустя годы она призналась, что эта дружба очень ее беспокоила. В те дни все считали, что Дарию унаследует Артобазан. Если бы так и вышло, Ксеркса бы казнили вместе со всеми его друзьями.

Возможно, в то время я и знал о грозившей мне опасности, но припомнить сейчас, что боялся, я не могу. С Ксерксом мы прекрасно проводили время. С ним все казалось легко. Он был отличным наездником, в совершенстве владел всеми видами оружия. Хотя уроки магов мало его интересовали, он научился довольно сносно читать. Сомневаюсь, что он умел писать.

Каждый год весной и осенью мы сопровождали Великого Царя из Суз в Экбатану, Вавилон и обратно. Ксеркс и я предпочитали остальным столицам Вавилон. Да и кто бы из молодых людей не предпочел?

Пока мы учились, вся наша жизнь управлялась военными начальниками, магами и евнухами. Двор всегда двор, в каком бы городе он ни находился, и такова же придворная школа. Мы имели свободы не больше, чем рабы на серебряных рудниках моего деда. Но в Вавилоне мы поняли, что истинно чудесная жизнь находится за пределами почти по-тюремному строгого существования при дворе Дария. Ксеркс, Мардоний и я мудро решили узнать, каково будет в Вавилоне в отсутствие там двора. На девятнадцатом году жизни наше желание исполнилось.

Мардоний был остроумным и сообразительным юношей, и Дарий, казалось, благоволил к нему. Я говорю «казалось», потому что никто не знал истинных чувств Дария. Он манипулировал людьми в своих интересах, и устоять перед ним было невозможно. Великий Царь был самым непостижимым из людей, никто не мог точно определить, как он к кому относится, и порой узнавал об этом слишком поздно. Определенно на Дария влиял тот факт, что Мардоний сын Гобрия — в лучшем случае неудобного человека, а возможно, и опасного соперника. И Дарий был очень милостив как к отцу, так и к сыну.

В свои дни рождения Великий Царь, по обычаю, в присутствии членов царской семьи и их близких смачивает голову розовой водой и исполняет желания приближенных. В тот год в Сузах кувшин с водой держал Ксеркс, а Мардонию выпало шелковым платком вытирать Великому Царю бороду и волосы.

— Каково твое желание, Мардоний?

Дарий был в хорошем расположении духа, хотя не любил никаких годовщин, понимая, что каждый прожитый год приближает смерть.

— Управлять Вавилоном в третий месяц нового года, Великий Царь!

Хотя по протоколу ВеликомуЦарю не полагается удивляться, Ксеркс рассказывал, что отец не смог скрыть своего удивления.

— Вавилоном? Почему Вавилоном? И почему один месяц?

Но Мардоний не ответил, он просто упал Дарию в ноги — при дворе это означает, я твой раб, делай со мной что соизволишь. Дарий озадаченно уставился на Мардония, затем оглядел полный зал. Хотя никому не дозволялось прямо смотреть на Великого Царя, Ксеркс нарушал этот запрет, и когда Дарий поймал взгляд сына, царевич улыбнулся.

— Я еще не знал такого скромника! — Дарий изобразил недоумение. — Конечно, нередко состояния делались и менее чем за месяц. Но только не в Вавилоне. В денежных делах черноволосые куда умнее нас, персов.

— Я отправлюсь с Мардонием, Великий Царь, если ты исполнишь это мое желание, — сказал Ксеркс, — и прослежу за его нравственностью.

— А кто проследит за твоей? — Дарий напустил на себя суровость.

— Кир Спитама, если ты исполнишь это его желание. Он сам попросил меня объявить его. — Ксеркс с Мардонием все хорошо отрепетировали. — Он проследит за нашим религиозным обучением.

— Кир Спитама поклялся обратить к Истине верховного жреца Бел-Мардука, — набожно вставил Мардоний.

— Я стал жертвой заговора! — воскликнул Дарий. — Но я должен вести себя в этот день как подобает царям. Мардоний, сын Гобрия, доверяю тебе управление моим городом Вавилоном в третий месяц нового года. Ксеркс и Кир Спитама, вы будете сопровождать его. Но почему в третий месяц?

Конечно же, Дарий знал, что у нас на уме.

— Висячие сады над Евфратом будут в цвету, Великий Царь, — сказал Мардоний. — Это прекрасное время года.

— Тем более что в третий месяц Великий Царь будет в Сузах, за много миль оттуда. — Дарий расхохотался — эту плебейскую привычку он сохранил до конца своих дней. Мне никогда его смех не казался обидным, даже наоборот.

9

Вавилон прекрасен, но еще более ошеломителен. Все постройки там из одинакового унылого кирпича, сделанного из евфратской грязи. Но храмы и дворцы имеют египетские пропорции, и, конечно, в те дни городские стены были такими толстыми — и жители не устают напоминать об этом, — что наверху могла развернуться колесница, запряженная четверкой лошадей. Не скажу, что я там видел колесницы да и вообще какую-либо охрану, — так крепок был мир внутри владений Великого Царя в те дни.

У этого города, существующего более трех тысяч лет, есть одна любопытная особенность. Хотя Вавилон часто разрушался в войнах, жители — известные просто как черноволосые — всегда отстраивали свой город в точности таким, какой он был раньше, во всяком случае так они говорят. Вавилон располагается посреди обширной равнины, разделенной почти точно пополам бурными и темными водами реки Евфрат. Первоначально Вавилон был хорошо защищен внешней и внутренней крепостными стенами и глубоким рвом, но когда Дарию пришлось во второй раз усмирять вавилонян, часть внешней стены он приказал срыть. Через много лет, когда уже Ксеркс подавил восстание в городе, он почти полностью уничтожил стены и засыпал ров. Сомневаюсь, что теперь вавилоняне доставят нам какие-нибудь хлопоты. По своей природе черноволосые ленивы, похотливы и покорны. В течение веков ими управляли развращенные жрецы, имеющие очень сложную иерархию. Время от времени жрецы одного храма поднимали народ против другого храма, и, как летняя буря, возникали беспорядки — и так же быстро утихали. Но эти периодические вспышки очень досаждали правителям города.

Хоть я и рад, что не родился вавилонянином, должен отметить, что ни одно место на земле не может так ублажить прихотей молодых людей, особенно воспитанных в строгости персидских обычаев.

На закате мы прошли через ворота Иштар, названные так в честь богини, не лишенной сходства с Анахитой и Афродитой, правда она может являться одновременно и мужчиной, и женщиной. Но в том и в другом облике похоть Иштар не имеет границ, и ее культ придал своеобразие всему городу. Ворота Иштар — это, по сути дела, двое ворот: одни во внешней стене, другие — во внутренней. Огромные створки покрыты голубыми, желтыми и черными изразцами, изображающими причудливых и страшных зверей, в том числе драконов. Это скорее страшно, чем красиво. Из девяти городских ворот — каждые несут имя какого-нибудь бога — ворота Иштар самые главные, потому что ведут прямо в сердце города — на левый берег реки, где расположены храмы, дворцы и сокровищницы.

Сразу за первыми воротами Мардония приветствовал правитель города со своей свитой. По понятным причинам Ксеркс и я сохраняли инкогнито. Мы были просто товарищами правителя третьего месяца.

После традиционного предложения хлеба и воды нас с почетным эскортом сопроводили по Дороге процессий. Эта впечатляющая улица вымощена плотно пригнанными известняковыми плитами, а стены домов покрыты изразцами с изображением львов.

Слева от Дороги процессий находится храм некоего злого божества, справа — так называемый Новый дворец, построенный царем Навуходоносором за пятнадцать дней, если верить местным жителям. Последний героический вавилонский царь Навуходоносор изгнал из Азии египтян, а также завоевал Тир и Иерусалим. К сожалению, как многие вавилоняне, он был религиозным фанатиком. Пожалуй, у него просто не оставалось другого выбора: городом управляли жрецы Бел-Мардука, а вавилонский царь не станет настоящим царем, если не облачится в жреческие одежды и не подаст руки Белу — буквально, то есть не пожмет руку золотой статуе Бел-Мардука в великом храме. Белу жали руку Кир, Камбиз, Дарий и Ксеркс.

В свои последние дни Навуходоносору приходилось тратить почти все свое время на религиозные церемонии, где он часто изображал жертвенного козла. Однажды он даже опустился на четвереньки и ел траву в священных садах. Но в отличие от обычного козла его на самом деле не заклали. Примерно за пятьдесят лет до нашего приезда в Вавилон он, сойдя с ума и неся околесицу, умер. Я не встречал вавилонянина, который бы не любил поговорить о Навуходоносоре. Это был их последний настоящий царь. Между прочим, род свой он вел от древних халдеев, как и Спитамы, — насколько можно быть уверенным, не имея доказательств.

Через тридцать лет после смерти Навуходоносора антижреческая партия пригласила в Вавилон Кира. Это был союз разноплеменных торговцев и менял, которые ссужали деньгами последнего царя — темную личность по имени Набонид. Поскольку этот странный монарх интересовался лишь археологией, он обычно проводил время не в Вавилоне, а в пустыне, где откопал забытый Шумер. Видя погруженность царя в прошлое, настоящее забрали себе жрецы. Они правили страной и довели ее до разрухи или, правильнее сказать, до славы, потому что страна перешла к Киру.

Нам отвели роскошные покои в Новом дворце. Прямо под нашими окнами был каменный мост, соединяющий две половины города. Каждую ночь деревянные части моста поднимали, чтобы воры не могли перейти из одной части Вавилона в другую.

Под рекой Навуходоносор построил туннель. Это замечательное инженерное сооружение имеет около двадцати футов в ширину и почти столько же в высоту. Из-за постоянных протечек пол и стены в туннеле угрожающе размокают, а вонь стоит не только от тянущих повозки быков, но и от чадящих смоляных факелов, вручаемых проезжающим (за плату) при входе. Когда мы вышли на другой берег, я еле дышал, а Ксеркс сказал, что чувствует себя сожженным заживо. Тем не менее туннелем пользовались в течение пятидесяти лет без всяких происшествий.

Наши покои располагались на самом верху Нового дворца. С центральной лоджии открывался чудесный вид на то, что вавилоняне называют зиккурат. Этот зиккурат известен как Дом Основания Небес и Земли. Это грандиознейшее сооружение в мире, рядом с ним величайшие из египетских пирамид кажутся ничтожными, во всяком случае так говорят вавилоняне. Я никогда не был в Египте.

Семь огромных кирпичных кубов поставлены один на другой, самый большой в основании, самый маленький наверху. Вокруг всей пирамиды идет винтовая лестница. Каждый этаж посвящен своему божеству и раскрашен в соответствующий цвет. Даже в свете луны мы различали таинственное голубое, красное и зеленое сверкание богов солнца, луны, звезд.

У самого зиккурата находится храм Бел-Мардука — комплекс огромных грязного цвета зданий и пыльный двор. Ничего особенно красивого в храме нет, если не считать высоких бронзовых ворот в зал бога. По сути дела, замечательно в этом храме лишь одно: считается, что он совершенно не изменился за три тысячи лет. Истинный бог или дух этого города — неизменность. Ничему не разрешено меняться.

Жаль, что так мало афинян побывало в Вавилоне: они бы почувствовали унижение от мысли, как долго длится время и как коротки наши собственные ограниченные дни, не говоря уж о наших трудах. Неудивительно, что, имея такую богатую историю, черноволосые теперь полностью посвящают себя удовольствиям. В конечном счете Вавилон — прекрасное место для усмирения амбиций. Определенно ни одному из наших Великих Царей не нравилось держать здесь двор. И в конце концов Ксеркс нарушил эту ежегодную практику, восходящую еще к Киру.

Правитель города устроил нам пир в садах на крыше Нового дворца. Эти замечательные сады были созданы для Навуходоносора. Сначала строители установили ряд колонн, достаточно прочных, чтобы выдержать шестифутовый слой земли, затем там были посажены цветы и деревья, дабы утешать царицу, тоскующую по Экбатане — лучшему из мест! И наконец, устроены механические насосы. День и ночь без перерыва эти висячие сады орошаются водой из Евфрата. В результате даже в самые жаркие летние дни сады зеленеют и хранят прохладу. Должен сказать, что сидеть в сосновой роще на крыше окруженного пальмами дворца — ни с чем не сравнимое удовольствие.

Впервые в жизни мы были свободны, и тот вечер запомнился мне как самый чудесный из когда-либо проведенных в жизни. Мы развалились на подушках под серебрящимися в лунном свете глициниями. До сих пор при запахе глициний мне неизменно вспоминается Вавилон — и моя юность. Нет, Демокрит, ни вид, ни касание серебра не улучшают памяти. Я не торговец и не ростовщик.

Правитель города носил золотистый тюрбан и опирался на посох из слоновой кости. Он знал, кто такой Ксеркс, но сумел справиться со страхом, так часто внушаемым Великим Царем и его сыновьями. Угодливый хозяин, он привел для нас с дюжину девушек, хорошо обученных искусству Иштар.

— Сатрап Зопир остался у себя дома, выше по реке, — сказал правитель. — Он уже несколько месяцев как нездоров, а иначе непременно пришел бы сам вас приветствовать.

— Передайте ему наш привет.

Мардонию пришлась по вкусу роль правителя Вавилона, а Ксеркс и я притворно лебезили перед ним в лучших придворных традициях. Позже мы сочли удачей, что сатрап нас не принял, потому что ему полагалось поцеловать друзей Великого Царя, а у Зопира не было губ, а также ушей и носа.

Когда Дарий во второй раз осадил Вавилон, город сопротивлялся почти два года. Зопир был сыном одного из Шести и командовал отрядом в персидском войске. Под конец он спросил Великого Царя, так ли нужен ему этот Вавилон. Я бы сказал, естественный вопрос после девятнадцати месяцев осады. Когда Дарий дал понять, что город имеет для него первостепенную важность, Зопир пообещал подарить Вавилон Великому Царю.

Он позвал мясника и приказал отрубить себе уши, губы и нос, а затем перебежал к вавилонянам. Указав на обезображенную голову, Зопир сказал: «Смотрите, что сделал со мной Великий Царь!» И ему поверили. Как не поверить человеку в таком состоянии?

В конце концов Зопира ввели в высокий совет жрецов, управлявших городом. Когда стали кончаться продовольственные запасы, он посоветовал убить большинство женщин, чтобы хватило пищи воинам. Пятьдесят тысяч женщин было убито. Затем ночью, когда вавилоняне отмечали религиозный праздник, Зопир открыл ворота Наннара, и Вавилон пал вторично.

Суд Дария был скорым. Три тысячи человек распяли у стен города. Многие ворота и часть внешней стены срыли. Чтобы вновь заселить Вавилон, Дарий ввез из разных частей света тысячи женщин. Во время нашего визита иноземные дамы уже сделали свое дело, и большинство населения составляла молодежь до шестнадцати лет.

Как того требовал обычай, Дарий еще раз пожал Белу руку и еще раз стал законным царем Вавилона. Зопира он назначил пожизненным сатрапом. Любопытно: всего несколько дней назад я встретил на Агоре Зопирова внука. Он торговец и, по его собственному выражению, «больше не перс». Я сказал ему, что он навсегда останется внуком человека, которого Дарий назвал величайшим персом со времен Кира. Да, мы не отвечаем за наших потомков. По иронии судьбы этого торговца тоже зовут Зопир, он сын Мегабиза, до недавнего времени лучшего персидского полководца.

— А где сокровища царицы Нитокрис? — спросил игриво настроенный Мардоний.

— Клянусь, в ее могиле их нет, мой господин!

Правитель так серьезно это произнес, что мы не удержались от смеха.

— Как и обнаружил Великий Царь, — заметил Ксеркс.

Он чашу за чашей пил пиво. Я не встречал человека, кто мог бы выпить больше и при этом сохранять присутствие здравого смысла. Также замечу, что в свои девятнадцать лет Ксеркс был замечательно красив, а тем вечером в свете луны его светлые глаза сияли лунными камнями и молодая бородка курчавилась, как скифская лиса.

— Как это возможно, — спросил я, — чтобы страной правила женщина?

— Видите ли, господин, некоторые наши царицы представлялись мужчинами, как в Египте. Да и богиня Иштар одновременно и мужчина, и женщина.

— Нам обязательно нужно осмотреть ее храм, — сказал Ксеркс.

— Возможно, знаменитые сокровища спрятаны там, — предположил Мардоний.

Оглядываясь назад, я понимаю теперь, как хорошо Дарий раскусил молодого Мардония. Шутка царя о том, что за месяц можно сделать состояние, имела под собой почву. Уже тогда Дарий понял то, на что мне понадобились годы, — Мардоний был чрезвычайно жаден.

Ксеркс хотел посмотреть на могилу царицы, устроенную под одними из городских ворот. На внутренних створках ворот написано: «Если будущий правитель моей страны будет нуждаться в деньгах, пусть откроет эту гробницу».

Поскольку Дарий постоянно нуждался в деньгах, он приказал ее вскрыть. Однако, кроме залитого медом тела царицы, там ничего не обнаружили, а на каменной плите прочли: «Был бы ты менее жаден и тороплив, не стал бы разорителем могил». Дарий собственноручно выбросил тело царицы в Евфрат. Это было не слишком тактично, но уж очень он разозлился.

Правитель заверил нас, что сокровища Нитокрис не более чем легенда. С другой стороны, хотя он об этом и не упомянул, нигде не выставлено столько золота, как в храме Бел-Мардука.

Годы спустя Ксеркс вывез из храма все золотые предметы, в том числе и статую самого Бел-Maрдука, и переплавил их на дарики — золотые монеты, — чтобы покрыть расходы на Греческие войны. Как и следовало ожидать, теперь вавилоняне любят поговорить о том, что его последующие беды вызваны этим святотатством. Чепуха. На самом деле Кир, и Дарий, да и молодой Ксеркс заключали слишком много компромиссов со многими местными богами в империи. Хотя наши Великие Цари весьма разумно и трезво позволяли покоренным народам поклоняться своим божествам, самим им не следовало принимать никакого бога, кроме Мудрого Господа. Полуправда — то же самое, что чистейшая Ложь, говорил Зороастр.

Зопир оказался гостеприимнейшим хозяином. Сам же он не покидал своего дома выше по реке, и мы ни разу его не видели. Переодевшись простыми индийцами, мы были вольны обследовать город. Разумеется, телохранители не отходили далеко от Ксеркса, царица Атосса позаботилась об этом. Она даже ходила к Дарию и молила оставить сына дома. Но царское обещание нельзя забрать обратно, и Атосса настояла лишь на том, чтобы ей разрешили лично отобрать охрану для Ксеркса. Она также взяла с меня клятву приглядывать за Мардонием. Царица считала его способным на убийство царского сына, и никакие мои речи не могли ее переубедить.

— Его отец — Гобрий. Мардоний — дядя Артобазана. Этого достаточно. Это заговор. Когда мой сын останется один в Вавилоне…

Но на этот раз Атосса ошиблась. Мардоний был предан Ксерксу. Более того, он не любил своего отца и не питал никаких чувств к своему племяннику Артобазану.

Как все гости Вавилона, мы первым делом отправились к храму Иштар, где женщины торгуют телом. Согласно древнему вавилонскому закону, каждая местная женщина должна раз в жизни пойти к храму Иштар и дождаться, пока мужчина не предложит ей серебро, чтобы лечь с ней. Первый предложивший деньги получает ее. В других храмах этой богини продают себя мальчики и молодые мужчины, считается, что приходящие сюда получают особое благословение богини. К счастью для вавилонских мужчин, от них не требуется раз в жизни прийти в храм, чтобы продавать себя. Только дамам выпала такая честь.

Вытаращив глаза, мы строем стояли на краю двора. На земле под палящим солнцем сидело с тысячу женщин всевозможной комплекции, роста, возраста, сословия. И никакого навеса или тента. Портик в дальнем конце двора занимали храмовые евнухи, лениво следящие, чтобы посетители не переступали начерченных на земле линий. Каждому мужчине полагалось держаться в отведенной ему полосе, иначе получилась бы большая неразбериха. Между этими полосами сидели женщины.

Довольно странно, что вавилонские мужчины редко приходят в этот храм. Наверное, они привыкли. К тому же им, должно быть, неловко видеть, как их жены и сестры служат богине. К счастью, всегда хватает приезжих со всех концов света, чтобы помочь дамам заслужить благословение Иштар.

Ксеркс, Мардоний и я вереницей прошли сквозь скопление сидящих женщин. Нас предупредили, что веселые и радостные женщины на самом деле шлюхи и только делают вид, что служат богине. Как бы они порой ни казались привлекательными, их следует избегать. Лучше выбрать из задумчивых и грустных, словно некоторым образом отдалившихся от своих тел, предлагаемых в жертву божеству.

Большинство из приходящих к святому месту исключительно безобразны, и я понял, какая радость какому-нибудь уродцу-пекарю за серебряную монету получить прекрасную дочь почтенного вавилонянина. И даже для трех персидских принцев — я, конечно, преувеличиваю свой ранг — ситуация представлялась в высшей степени заманчивой. А поскольку мы были молоды, то привлекали к себе много просящих взглядов.

По обычаю, на колени выбранной женщины ты бросаешь серебряную монету. Женщина встает, берет тебя за руку и ведет в храм, где устроены сотни деревянных перегородок, образуя ряд клетей без дверей. Найдете пустую, совокупляетесь прямо на полу. Хотя евнухи не приветствуют зрителей, но симпатичные пары часто собирают вокруг себя значительное число любопытствующих — ненадолго. Обстоятельства там таковы, что правилом служения Иштар является стремительность и быстрота. Чтобы подавить пропитывающий все вокруг запах половых отправлений, повсюду на жаровнях курится фимиам, отчего в воздухе висит синий дым, и, если задержишься там слишком долго славить богиню, рискуешь посинеть сам.

Большинство иностранцев раздеваются догола, но мы, благопристойные персидские юноши, не сняли ничего, и это особенно позабавило греков. В считанные мгновения мы освятили трех девушек, показавшихся нам поприличнее. Они были вроде бы удовлетворены, но когда Мардоний спросил свою даму, не увидеться ли им снова, та со всей серьезностью ответила, что будет за это проклята навеки. И, кроме того, она замужем. Затем вежливо поблагодарила его за проделанную работу.

Моя избранница казалась очень смущенной всем этим ритуалом. Она сказала, что совсем недавно вышла замуж, что хотела сослужить службу Иштар еще девственницей, но мать отговорила ее. Очевидно, слишком многие вавилонские девственницы имели печальный опыт общения с грубыми иноземцами, и потому девушка отложила это до настоящего времени. Она сказала, что теперь рада своему решению.

Мы расправили после совокупления наши одежды, что очень позабавило двух белобрысых северян, говоривших на ломаном греческом:

— И как они справляются в таком наряде?

Мы пропустили их слова мимо ушей.

— Самое страшное, — сказала моя девушка, выходя со двора, — подхватить какую-нибудь болезнь. Не знаешь, кому попадешься. Моя мать говорила, что, если подойдет какой-нибудь грязный тип, лучше прикинуться уродиной или дурочкой. А если, наоборот, увижу опрятного мужчину, нужно улыбнуться. Хорошо, что я так и сделала.

Она хотела мне польстить, и я был польщен. Мы постояли на свежем воздухе, очищая легкие от пахучего дыма, и девушка рассказала, что уродливым женщинам приходится приходить сюда изо дня в день, и порой не один месяц, ожидая, когда их кто-нибудь купит. Я даже слышала про семьи, вынужденные заплатить иноземцу, чтобы он лег с их женщиной. Это нехорошо, конечно, и очень грешно. Но не так грешно в глазах богини, как вообще не продаться мужчине.

Расстались мы друзьями. Опыт удался прекрасно, и только неделю спустя я заметил, что она наградила меня вшами. Я сбрил себе волосы на лобке и с тех пор делаю это регулярно.

Площадь вокруг храма Иштар отдана под бордели скорее светского, чем религиозного толка. Обычно эти заведения находятся под питейными. Их хозяева — женщины, почти всегда. Нигде женщины низших слоев не пользуются такой свободой, как в Вавилоне. У них своя собственность, они торгуют на базаре. Я даже видел, как женщины наравне с мужчинами обжигают кирпичи и добывают из каналов соль.

Покинув храм Иштар, мы оказались под опекой одного из помощников сатрапа Зопира. Он стал нашим гидом, а охрана Ксеркса держалась неподалеку, не спуская с нас глаз.

В Вавилоне главные улицы идут параллельно одна другой, а маленькие улочки пересекают их под прямым утлом. Похожие я видел в Индии и Китае, но больше нигде. Зрелище завораживающее, особенно когда стоишь в тени зиккурата и смотришь вдоль длинных прямых проспектов, просматривающихся до самого конца, до низких железных ворот, что выходят на берег реки.

Вдоль одной широкой улицы выстроились всевозможные страждущие. При нашем приближении все они начали вопить о своих недугах. По словам нашего гида, «вавилоняне не доверяют врачам и больные приходят сюда. Когда они видят кого-то с виду знающего, то рассказывают о своих болезнях. Если он знает, как это вылечить, делится знаниями с больными».

Мы видели, что и в самом деле многие останавливались и говорили с больными, предлагая им травы и различные корешки якобы целительного свойства.

— Демоцед был бы потрясен, — сказал Ксеркс. — Он-то считает медицину искусством.

— Скорее колдовством, — откликнулся Мардоний, особым знаком отгоняя злых духов.

У подножия широкой лестницы к вершине Дома Основания Небес и Земли нас встретил верховный жрец Бел-Мардука. Визит трех принцев не произвел на сварливого старика ни малейшего впечатления. Великие Цари приходят и уходят, а жрецы Бел-Мардука остаются.

— Именем господа Бел-Мардука, подойдите!

Старик протянул к нам руки, но тут же отдернул, когда Мардоний протянул свои. Наш гид не объяснил, как нам вести себя. Думаю, сам не знал. Верховный жрец произнес невразумительную речь на древнем вавилонском языке и вдруг исчез на втором этаже зиккурата.

До вершины Дома Основания Небес и Земли тысяча ступеней. На полпути мы остановились, взмыленные как лошади. Под нами простирался город, ограниченный высокими стенами и разделенный пополам унылой рекой, несущей в город свои воды мимо береговых укреплений. Как мираж в пустыне, над пыльным городом из бурого кирпича парили зеленые облачка висячих садов.

Наш гид разъяснил нам сложную систему каналов, которые не только орошают плодороднейшие земли Персидской империи, но и облегчают перевозку грузов. Вода, подведенная куда необходимо, — самый дешевый вид передвижения, даже если пользуешься круглой вавилонской лодкой. Кстати, никто из вавилонян так и не смог объяснить, почему они делают свои лодки круглыми и такими замечательно неуклюжими.

Тяжело дыша, мы продолжили путь к вершине зиккурата, где у дверей маленького храма из желтого кирпича стояли два стражника.

— Что это такое? — спросил Мардоний.

— Гробница Бел-Мардука.

Похоже, гид не хотел пускаться в разъяснения.

Воспользовавшись своим религиозным авторитетом, я потребовал рассказать, что там внутри.

— Ведь если там находится какое-то изображение бога, — схитрил я, — мы должны воздать ему подобающие почести.

Зороастр пришел бы в ужас, услышав, как почтительно его внук говорит о демоне. А с другой стороны, одобрил бы мою неискренность: он же всегда говорил, что мы живем в мире, придуманном не нами.

— Там нет никакого изображения. Вы уже видели единственное истинное изображение Бел-Мардука.

Утром наш гид водил нас в огромный храм, где показал стоящую на массивной плите огромную золотую статую человека, к ногам которого мы, как полагалось, возложили цветы. Правая рука статуи была словно отполирована и сверкала ярче левой. Это объяснялось тем, что каждый вавилонский царь был обязан пожать ее своей рукой, и никто не знает, сколько веков это продолжалось. Я тихо вознес молитву Мудрому Господу, требуя свергнуть идола. Через двадцать лет моя просьба была удовлетворена.

Увертки провожатого только разожгли наш интерес к гробнице на вершине зиккурата, и Ксеркс в конце концов заявил:

— Мы войдем внутрь!

Поскольку спорить с наследником Великого Царя было невозможно, гид велел стражам открыть двери. Те хмуро повиновались, и мы вошли в глухое, без окон, помещение, где после утомительного подъема нас встретила приятная прохлада. Висевшая на потолке лампа освещала единственное, что было в комнате, — широкое ложе.

— Кто здесь спит? — спросил Ксеркс.

— Бог Бел-Мардук. — Вид у провожатого был совершенно несчастным.

— Ты когда-нибудь видел его? — спросил я.

— Нет. Конечно нет.

— А жрец его видел? — Меня всегда интересовали эти вопросы.

— Не знаю.

— Так откуда же ты знаешь, что здесь действительно спит бог?

— Мне говорили.

— Кто?

Ксеркс впился в несчастного серыми глазами Ахеменида. Этот взгляд многих лишал мужества.

— Женщины, мой господин, — прошептал провожатый. — Каждый вечер на закате сюда доставляют разных женщин. Это избранницы Иштар, супруги Бел-Мардука. В полночь в комнату приходит бог и овладевает женщиной.

— Как он выглядит? — Я был искренне заинтересован.

— Женщины не могут сказать. Они не смеют. Они всегда молчат. Таков закон.

— Очень хороший закон, — сказал Ксеркс.

Когда мы вернулись во дворец, Мардоний велел правителю города привести к нам двух жрецов — служителей храма на вершине Дома Основания Небес и Земли.

Когда те явились, Ксеркс спросил:

— Кто на самом деле является женщинам в гробнице?

— Сам Бел-Мардук, господин, — в один голос ответили жрецы.

Три раза они повторяли один и тот же ответ, и тогда Мардоний велел принести тетиву, какие используются для быстрого удушения. Когда он задал вопрос в четвертый раз, мы узнали, что каждую ночь Бел-Мардук вселяется в кого-нибудь из жрецов.

— Так я и думал. — Ксеркс был доволен. — Сегодня ночью, — сказал он милостиво, — я освобождаю одного из жрецов от его повинности. Сегодня ночью я сам буду Бел-Мардуком.

— Но принц не жрец! — пришли в ужас служители храма.

— Но Бел-Мардуком прикинусь не хуже. Ведь все дело в наряде, не так ли?

— Но жрец в самом деле становится Бел-Мардуком! Бог проникает в него.

— А он в свою очередь проникает в девицу? Да, я понял. Создается цепь совершенной святости. — Ксеркс всегда легко схватывал такие вещи. — Будьте уверены, бог вселится и в меня. Ведь, между нами говоря, мой отец с ним за руку.

— И все равно это кощунство, благородный принц!

— И все равно такова моя воля.

Затем Ксеркс сообщил, что Мардоний и я пойдем в гробницу вместе с ним. Жрецы ужаснулись, но ничего не могли поделать. Ползая пред нами на брюхе, они умоляли хотя бы принять вид богов. Ксерксу надлежало одеться Бел-Мардуком, главой всех богов, Мардонию выпало изображать божество солнца Шамаша, а мне — бога луны Наннара, этому божеству поклонялись в Уре. И еще жрецы просили не разговаривать с женщиной: несомненно, пребывая на земле, Бел-Мардук никогда не говорит со своими невестами по-персидски.

Здесь стоит отметить (впрочем, не обязательно здесь), что вавилоняне поклоняются шестидесяти пяти тысячам богов. Поскольку только верховный жрец знает все шестьдесят пять тысяч их имен, ему приходится тратить уйму времени на обучение этим именам своего преемника.

Незадолго до полуночи мы взобрались на вершину зиккурата. Костюмы ждали нас, и стражники помогли нам переодеться. Наверное, стражу специально подобрали для этого святотатства, потому что они были весьма добродушны в отличие от мрачных дневных охранников.

Я водрузил на голову серебряный диск в виде полной луны, а в руку взял серебряный посох, увенчанный полумесяцем. Мардоний надел на голову золотой солнечный диск, Ксеркс обвешал себя золотыми цепями и взял в руку короткий золотой топор — обязательный атрибут владыки шестидесяти пяти тысяч богов.

Когда мы приготовились, стражи отворили двери, и мы вошли внутрь. На ложе лежала девушка еще моложе нас, чрезвычайно хорошенькая, с обсидиано-черными волосами и мертвенно-бледным лицом — очень в вавилонском духе. На ней не было ничего, кроме льняного покрывала вроде савана, в какие заворачивают мертвецов. Увидев величественных вавилонских богов, она закатила глаза и лишилась чувств.

Мы тихо обменялись мнениями, что делать. Мардоний предположил, что девушка оживет, если Ксеркс к ней подляжет, и тот согласился оказать ей такую честь. На меня возложили обязанность стянуть льняное покрывало, что я и сделал. Девушка оказалась не только прекрасно сложена, но и умудрилась лишиться чувств в самой пикантной позе.

Ксеркс в нетерпении бросился на ложе.

— Вавилоняне делают это без одежды, — заметил вредный Мардоний.

— Но не их боги, — смущенно ответил Ксеркс.

— А их боги тем более. В конце концов, ты — первый мужчина, она — первая женщина. Вы еще не изобрели одежды.

Я уже говорил, персидские мужчины не обнажаются не только друг перед другом, но и перед своими женами и наложницами — в отличие от греков, которые благопристойно одеваются перед женщинами (за исключением Игр), но бесстыдно заголяются друг перед другом. Но тут был особый момент. В конце концов, никогда нам больше не играть богов в Вавилоне, где нагота на каждом шагу, даже на вершине Дома Основания Небес и Земли. И мы были молоды. Ксеркс сбросил одежды. Он, несомненно, унаследовал пропорции безупречно сложенного Кира, а не коротконогого с длинным туловищем Дария.

Не помня себя, Ксеркс вскочил на пришедшую в себя девушку. Мы с Мардонием в свете лампы наблюдали за двумя фигурами — они действительно представлялись первыми мужчиной и женщиной. Признаюсь, в вавилонских обычаях в самом деле есть нечто странное.

Когда Ксеркс кончил, он вытерся льняным покрывалом, и мы помогли ему одеться. Затем он картинно поднял топор Бел-Мардука, но прежде чем успел произнести хоть слово, девушка улыбнулась и проговорила на чистейшем персидском языке:

— Прощай, Ксеркс, сын Дария Ахеменида!

Ксеркс чуть не выронил топор, а более сообразительный Мардоний сказал по-вавилонски:

— Это Бел-Мардук, девочка. А я бог солнца Ша-маш. А это стоит бог луны…

— Я знаю вас всех. — Для своих тринадцати лет она удивительно владела собой. — Я тоже наполовину персиянка. Я видела тебя в Сузах, благородный принц. И тебя тоже, Кир Спитама.

— Это жрецы рассказали тебе о нас? — Ксеркс напустил на себя суровость.

Девушка села на ложе.

— Нет. — Она не испытывала ни малейшего страха. — Моя мать — жрица Иштар, и в этом году она отбирает девушек в гробницу. Сегодня она сказала, что моя очередь принять Бел-Мардука, и вот я оказалась здесь. Это просто совпадение.

Позже мы узнали, что мать девушки была вавилонянка, а отец перс. Часть года они жили в Сузах, а часть в Вавилоне, где отец вел дела с торговым домом «Эгиби и сыновья» — высшая рекомендация в глазах помешанного на деньгах Мардония. Мать девушки приходилась племянницей последнему вавилонскому царю Набониду, что вызвало интерес у Ксеркса. Девушка была умненькая и без предрассудков, чем очаровала и меня.

Девятнадцать лет спустя Ксеркс женился на ней, поскольку роман, начавшийся на вершине зиккурата, счастливо — хотя и тайно — продолжался до самой смерти Дария. Женившись, Ксеркс больше не спал с ней, но они сохраняли добрые отношения. Пожалуй, из множества его жен Роксана была самой очаровательной. И определенно она была лучшей актрисой.

— Я прекрасно знала, что произойдет, пока вы трое еще не вошли в гробницу, — признавалась мне Роксана годы спустя в Сузах. — Когда верховный жрец предупредил мать, что нечестивый персидский царевич собирается выдать себя за бога Бел-Мардука, та пришла в ужас. Мать была очень набожной женщиной — и очень глупой. К счастью, я подслушала их разговор и, когда жрец ушел, сказала, что хочу принести себя в жертву. Что пойду в гробницу. Она сказала: «Никогда!» Когда я стала настаивать, она ударила меня. Тогда я сказала, что, если она меня не отпустит, я всем расскажу о святотатстве Ксеркса. И всем расскажу, как жрецы прикидываются Бел-Мардуком. Тогда она меня отпустила, так я оказалась обесчещенной Ксерксом и стала персидской царицей.

Это было преувеличение — она не стала царицей. На самом деле среди жен Роксана занимала седьмое место. Но Ксеркс всегда очень любил ее общество, а также и те из нас, кого допускали к ней в гарем. Она продолжила обычай Атоссы принимать кого захочет, но всегда в присутствии евнухов и только после менопаузы.

Ко всеобщему удивлению, царица Атосса к Роксане не питала злобы. Женщины непредсказуемы.

КНИГА III НАЧАЛО ГРЕЧЕСКИХ ВОЙН

1

Мы, Ксеркс, Мардоний и я, росли и все больше привязывались друг к другу. Во всяком случае охлаждение не наступало. Великие Цари и их наследники легче наживают врагов, чем заводят друзей. И поэтому друзья детства становятся друзьями на всю жизнь, если царевич не обезумеет, а друзей не съест зависть.

С годами Гистасп стал чаще бывать при дворе, чем в Бактрии. Он всегда оказывал положительное влияние на Дария. Не сомневаюсь, проживи Гистасп на несколько лет больше, он нейтрализовал бы при дворе влияние греков и уберег сына от этих изнурительных и дорогостоящих войн.

Когда мне исполнилось двадцать, Гистасп сделал меня начальником своего личного войска в Сузах. Но поскольку никакого войска за пределами сатрапии у него не было, должность эта являлась чисто символической почестью. Просто Гистасп не хотел отпускать меня от себя, я должен был помогать ему следовать Истине и противостоять Лжи. Я же чувствовал себя самозванцем. Религиозен я не был и во всех вопросах, касающихся учения Зороастра, полагался на мнение моего дяди, который обосновался в Сузах, где регулярно разжигал священный огонь лично для Дария. Теперь, когда дядя уже умер, могу сказать, что у него была душа торговца. Но он был старшим сыном Зороастра, а остальное не имело значения.

Несмотря на старания Гистаспа развивать мои духовные и пророческие дарования, воспитание я получил при дворе Великого Царя, и ни о чем, кроме военного дела и интриг или путешествия в далекие края, я даже думать не мог.

В двадцать первый год правления Дария, незадолго до зимнего солнцестояния, Гистасп вызвал меня к себе.

— Мы едем на охоту, — сказал он.

— Разве сейчас сезон, господин?

— Каждому сезону своя дичь.

Старик глядел мрачно, и я больше не задавал вопросов.

Хотя Гистаспу было далеко за семьдесят и он непрестанно болел — болезни всегда сопутствуют этому возрасту, — даже в самые холодные зимние дни владыка отказывался от носилок. Выезжая из Суз, он, выпрямившись, стоял рядом с возницей. Шел снег, и снежинки, облепив его бороду, сверкали в зимнем свете. Я ехал верхом. Кроме меня, Гистаспа никто не сопровождал. Против правил. Когда я сказал ему об этом, он ответил:

— Чем меньше людей будет знать, тем лучше, — и приказал вознице: — Сверни на Пасаргады.

Но Гистасп не собирался в Пасаргады. Вскоре после полудня мы подъехали к охотничьему домику в густо заросшей лесом долине. Домик был построен последним мидийским царем, потом его перестроил Кир. Дарию нравилось думать, что, когда он в этом охотничьем домике, никто не знает, где он. Гарем, конечно, в любой день и в любую минуту знал в точности, где и с кем находится Великий Царь. Но не в тот день.

В строжайшей тайне Дарий прибыл в охотничий домик накануне ночью. Прислугу он не предупредил, и в главном зале было холодно. Угли в жаровнях еще не разожгли. Ковры, по которым ступал Великий Царь — его ноги никогда не должны касаться земли или голого пола, — были разбросаны столь поспешно, что я взял на себя труд даже расправить один.

На возвышении стоял персидский трон — высокое золотое кресло с подставкой для ног. Перед возвышением выстроились в ряд шесть табуретов. Это было необычно: при дворе сидеть полагается лишь Великому Царю. Что и говорить, мысль, что я увижу Великого Царя в его тайной и истинной роли вождя воинственного горного племени, завоевавшего весь мир, очень растревожила меня.

Нас приветствовал сын Гистаспа Артафрен, сатрап Лидии. Хотя в Сардах, столице богатейшего древнего Лидийского царства, отобранного Киром у Креза, этот могущественный человек считался царем, здесь он был простым рабом своего младшего брата — Великого Царя. Когда Артафрен обнял своего отца, тот спросил:

— Он здесь?

При дворе мы по-разному произносили слово «он» в зависимости от того, относилось оно к Великому Царю или к кому-то другому. Сейчас речь шла не о Дарии.

— Да, господин и отец мой. Вместе с другими греками.

Уже тогда я понимал, что секретная встреча с греками означает беду.

— Тебе известно мое мнение. — Старик погладил свою высохшую руку.

— Знаю, господин и отец мой. Но мы должны их выслушать. На западе ситуация меняется.

— А когда она не менялась?

Гистасп смотрел на сына нерадостно.

Наверное, Артафрен надеялся поговорить с отцом наедине, но не успел я извиниться, как нас прервал распорядитель двора, с глубоким поклоном обратившийся к двум сатрапам:

— Не изволят ли высокие господа принять гостей Великого Царя?

Гистасп кивнул. Первым вошел самый незначительный из гостей. Это был мой старый знакомый Демоцед. Он всегда выступал в роли переводчика, когда Дарий принимал высокопоставленных греков. Следующим был Фессал Афинский, за ним Гистиэй, не нуждавшийся в переводчике: он говорил по-персидски так же свободно, как и чувствовал себя среди персидских интриг.

Последним шел худой седовласый грек. Двигался он медленно, торжественно, как подобает жрецам, и держался по отношению к другим с той высокомерной непринужденностью, которая отличает прирожденных владык. Ксеркс обладал таким качеством. Дарий — нет.

Распорядитель возвестил:

— Гиппий, сын Писистрата, тиран афинский волею народа!

Гистасп медленно пересек зал и обнял тирана. Тут же рядом оказался Демоцед, быстро переводя с персидского и на него церемониальные фразы. Гистасп всегда питал к Гиппию искреннее уважение. Гиппий был единственным из греческих правителей, кого Гистасп еще терпел.

В охотничьем домике приезды и отъезды Великого Царя проходят без шума. Никаких барабанов, кимвалов, флейт. И мы не заметили, что Дарий уже восседает на троне, по правую руку стоит Ксеркс, по левую — главнокомандующий Датис.

Хотя Дарию шел всего шестой десяток, возраст уже начинал сказываться на нем. Он часто жаловался на боли в груди, затрудненное дыхание. Поскольку Демоцед никому не рассказывал о своих пациентах, никто точно не знал состояния здоровья Великого Царя. Тем не менее на всякий случай — а также по древнему индийскому обычаю — Дарий уже велел построить для себя гробницу близ Персеполя, в двадцати милях к западу от священных Пасаргад.

В тот день Дарий был закутан в теплые зимние одежды. Только бело-голубая повязка выдавала его высочайший сан. Он поигрывал кинжалом у пояса. Дарий не мог сохранять долго царственное спокойствие — еще одна черта, отличавшая его от Ксеркса и Гиппия, рожденных владыками.

— Я уже приветствовал тирана Афин, — сказал он, — и, поскольку все вы здесь у меня, вам нет необходимости приветствовать его в моем доме. — Дарий не терпел церемоний, когда цель не заключалась в самой церемонии. — Итак, я начинаю. Это военный совет. Сядьте.

Лицо Дария лихорадочно пылало. Он имел склонность к простудам.

Все сели, кроме Ксеркса, Датиса и меня.

— Гиппий только что из Спарты.

Как Дарий и ожидал, это оказалось для всех неожиданностью. Без помощи спартанского войска землевладельцам и торговцам никогда бы не удалось прогнать популярного Гиппия.

Дарий до половины вынул из алых ножен изогнутый серебряный кинжал. Как сейчас той частью памяти, что еще хранит увиденное, вижу яркий клинок.

— Говори, афинский тиран.

Учитывая, что тирану приходилось каждые минуту-две прерываться, чтобы Демоцед мог перевести его слова, Гиппий говорил не просто убедительно, но красноречиво:

— Великий Царь, я благодарю за все сделанное тобой для дома Писистратидов. Ты позволил нам вернуть наши фамильные владения в Сигее. Ты всегда был наилучшим верховным владыкой. И коль небеса отдали нас во власть земному господину, мы счастливы быть под твоей властью.

Пока Гиппий говорил, Гистиэй не отрывал от Дария напряженного взгляда — так индийские змеи сначала гипнотизируют перепуганного кролика своими остекленевшими глазами, а потом наносят удар. Но Дарий не был перепуганным кроликом. Несмотря на десятилетия, проведенные при дворе, Гистиэй так и не научился понимать Великого Царя — по лицу Дария ничего нельзя было прочесть. На совете Великий Царь напоминал памятник самому себе.

— Однако, Великий Царь, теперь мы хотим вернуться домой, в город, из которого семь лет назад нас изгнала горстка афинских аристократов, сумевших призвать на помощь спартанское войско. К счастью, союз между нашими врагами и Спартой теперь распался. Когда Царь Клеомен посоветовался с афинским оракулом в Акрополе,ему был сказано, что Спарта совершила прискорбную ошибку, поддержав врагов нашей семьи.

Греки придают большое значение туманным и зачастую небескорыстным ответам своих оракулов. Вполне возможно, что спартанского царя в самом деле убедил оракул, всегда поддерживавший Писистратидов. Но скорее всего он встретил враждебность афинских землевладельцев, возглавляемых в ту пору одним из проклятых Алкмеонидов, человеком по имени Клисфен, чья приверженность демократии не могла вызвать восторга у спартанского царя. Как бы то ни было, Клеомен созвал собрание представителей всех греческих полисов. Они встретились в Спарте, и Клеомен выступил против Клисфена. Кстати, мне говорили, что Клеомена устроил бы на месте тирана аристократ Исагор, то есть кто угодно, кроме Клисфена.

Гиппий в Спарте красноречиво отстаивал себя. Но ему не удалось убедить греков, и они отказались создать лигу против Афин на том разумном основании, что сами боятся спартанского войска и не хотят иметь в Афинах проспартанское правительство. Все обстояло очень просто. Но греки редко говорят прямо. Представитель Коринфа оказался особенно хитер. Гиппию он объявил о незаконности любых тиранов, хороших или плохих. Не получившие при голосовании поддержки, спартанцы вынуждены были дать клятву, что не будут поднимать в Афинах смуту.

— И тут, Великий Царь, я сказал собранию, что, всю жизнь изучая оракулы, считаю своим долгом предупредить коринфян, что рано или поздно их город будет разрушен той самой афинской партией, которую они сейчас поддержали.

Пророчество Гиппия сбылось. Правда, кто знаком с непостоянством греческого характера, понимает, что рано или поздно два соседствующих города обязательно не поладят, сильнейший разгромит слабейшего, и если не повернет речное русло на развалины, как сделал Кротон с Сибарисом, то так замарает репутацию поверженного города, что правды о войне уже никто не узнает. Совершенно непроизвольно греки следуют Лжи. Это в их натуре.

— Великий Царь, если ты поможешь нашей семье вновь обрести свой дом, то найдешь помощь со стороны Спарты. Спартанцы поклялись. Они пойдут за царем Клеоменом. И узурпаторы — которые и твои враги тоже — будут изгнаны из города, оскверненного их нечестивостью.

Гиппий умолк. Дарий кивнул. Гиппий сел. Дарий взглянул на Датиса. Главнокомандующий знал, что делать. Он заговорил, и Демоцед бойко принялся переводить скорую, с индийским акцентом, речь.

— Тиран, — говорил Датис, — по спартанским законам всегда правят два царя. Они равноправны. Один из них поддерживает твое возвращение к власти. Другой — нет. Перед военной кампанией цари бросают жребий, кто поведет войско. Что, если в войне с Афинами командовать выпадет не твоему союзнику Клеомену, а врагу Демарату?

Ответ Гиппия был подготовлен не хуже:

— Как ты сказал, стратег, в Спарте два царя. Один поддерживает меня. Другой нет. Тот, что меня не поддерживает, скоро не будет царем. Так сказал Дельфийский оракул.

Пока его слова переводили, Гиппий смотрел в пол. Дарий хранил надменность. Как и на остальных, греческие оракулы на него мало действовали. В свое время сам он подкупил не одного.

Гиппий перешел к более практическим рассуждениям:

— Демарат будет смещен, потому что он незаконнорожденный. Клеомен сам сказал мне, что тому есть доказательства.

Выслушав перевод, Дарий впервые улыбнулся.

— Будет интересно узнать, — сказал он кротко, — как можно доказать или опровергнуть законность через тридцать лет после зачатия.

Шутка Дария прозвучала в Демоцедовом переводе непристойнее, чем была в действительности. Но что любопытно — Гиппий оказался совершенно прав. Они доказали незаконность Демарата и сместили его. И Демарат отправился прямиком в Сузы, где стал верой и правдой служить Великому Царю — и Лаис. Прошло не так много времени, и Клеомен сошел с ума и отправился к праотцам. Он начал кусать себя и, будучи не в силах остановиться, умер от потери крови. Демарат всегда любил описывать удивительную смерть своего соперника.

Дарий хлопнул в ладоши, и виночерпий поднес ему серебряный флакон с кипяченой водой из реки Хоаспа, протекающей невдалеке от Суз. Где бы Великий Царь ни находился, он пьет воду из реки Хоаспа и не предлагает ее больше никому. Он также пьет только гельбонское вино, ест пшеницу только из Асе и использует соль только из египетского оазиса Аммон. Не знаю, откуда взялся такой обычай. Вероятно, от мидийских царей, которым Ахемениды во многом подражают.

Пока Дарий пил, я заметил, что Демоцед внимательно смотрит на своего пациента: постоянная жажда — признак лихорадки. Дарий всегда пил много воды — и часто страдал лихорадкой. И все же он был крепким мужчиной и умел переносить все тяготы походов. Тем не менее при любом дворе где угодно на земле всегда существует непроизносимый вопрос: как долго еще проживет монарх? В тот зимний день в охотничьем домике на дороге в Пасаргады Дарию оставалось еще тринадцать лет, и нам не стоило особенно внимательно следить за количеством выпиваемой им воды.

Дарий вытер бороду тыльной стороной толстой квадратной, покрытой шрамами руки.

— Тиран Афин, — начал он и остановился. Демоцед стал было переводить и тоже остановился: Дарий говорил по-гречески.

Великий Царь посмотрел на кедровую балку, поддерживающую потрескавшийся потолок. В доме свистел ветер. Хотя считалось, что выросшие в горах знатные персы не замечают непогоды, все ежились от холода, кроме закутанного по-зимнему Дария.

Великий Царь начал импровизировать — раньше я никогда от него подобного не слышал, поскольку сопровождал его только на торжественных церемониях, где вопросы и ответы являются ритуальными, как в священных песнопениях моего деда.

— Сначала север, — сказал царь. — Вот где кроется опасность. Вот где погиб мой предок Кир, сражаясь с кочевниками. Вот почему я ходил на Дунай. Вот почему я ходил на Волгу. Вот почему я убивал каждого скифа, кого находил. Но даже Великий Царь не может отыскать их всех. Они все еще там. Их орды ждут. Ждут, чтобы двинуться на юг. И когда-нибудь они двинутся. Если это случится при мне, я перережу их еще раз, но…

Дарий остановился, полуприкрыв глаза, словно осматривая поле боя. Возможно, он вспоминал свое поражение — теперь уже можно назвать вещи своими именами — в скифских лесах. Если бы Гистиэй не удержал ионийских греков от сожжения моста между Европой и Азией, персидское войско было бы уничтожено. Дарий на всю жизнь сохранил благодарность к Гистиэю. И на всю жизнь сохранил к нему недоверие. Вот почему он считал, что Гистиэй представляет меньшую опасность в Сузах, чем дома в Милете. Это оказалось ошибкой.

Я понимал, что Гистиэю не терпится напомнить всем о своей решающей роли в Скифской войне, но он не смел заговорить, пока ему не дадут слова, — только брату Великого Царя Артафрену на совете разрешалось выражать свое мнение в любое время.

Надо сказать, все это многое мне прояснило. Я понял, что хотя и вырос при дворе, но ничего не знаю о том, как в действительности осуществляется управление Персией. Рассказывая мне о своем отце, Ксеркс говорил только общеизвестные вещи. Иногда Гистасп ворчал на своего сына, но ничего нового не сообщал.

И только на совете в охотничьем домике я начал понимать, кто же такой Дарий, что он из себя представляет, и даже его преклонный возраст — сейчас я годился бы ему в отцы! — не смог скрыть того пылкого, хитроумного молодого человека, который сверг так называемого самозванца-мага и сделался владыкой мира, сохранив верность Шести знатнейших, с чьей помощью взошел на трон.

Дарий жестом отпустил виночерпия и повернулся к Артафрену. Братья были совершенно не похожи. Артафрен был просто грубой копией своего отца Гистаспа.

— Великий Царь и брат мой!

Артафрен склонил голову. Дарий прикрыл глаза и ничего не сказал. Когда главы персидских кланов собираются вместе, часто содержание их встреч нельзя выразить словами. Через много лет Ксеркс говорил мне, что у Дария был широкий набор жестов для выражения своей воли. К сожалению, я не был при нем столь долго, чтобы изучить этот важный язык.

Артафрен начал речь:

— Верю, что Гиппий нам друг, каким был его отец, которому мы пожаловали во владение Сигей. Верю, что в наших интересах видеть во главе Афин династию Писистратидов.

На лице Фессала отразилась радость. Но лицо Гиппия, как и Дария, было непроницаемо. Он был осторожный человек, привыкший к разочарованиям.

И Артафрен уготовил для него разочарование, сменив тему:

— Две недели назад в Сардах я принимал Аристагора из Милета.

Гистиэй выпрямился. Маленькие темные глазки следили за каждым жестом сатрапа.

— Как известно Великому Царю, — эту фразу используют при дворе, чтобы подготовить Великого Царя к сообщению о чем-то неизвестном ему или о том, что он забыл или не хочет знать, — Аристагор приходится племянником и зятем нашему верному другу, почтившему нас сегодня своим присутствием, — правой рукой Артафрен указал на Гистиэя, — милетскому тирану, предпочитающему общество Великого Царя своему родному городу.

Думаю, Дарий при этих словах улыбнулся. К сожалению, его борода была слишком густа и скрывала губы, поэтому не могу сказать с достоверностью.

— Аристагор правит Милетом от имени своего тестя, — продолжал сатрап. — Он обещает сохранять нам верность, как хранит сам тиран. И я ему верю. Ведь Великий Царь никогда не отказывал в поддержке тиранам своих греческих городов.

Артафрен замолк и повернулся к Дарию. Они обменялись взглядами — что означали эти взгляды?

— Мы ценим Аристагора, — сказал Дарий и улыбнулся Гистиэю, — поскольку его ценишь ты, наш друг.

Гистиэй воспринял эту улыбку как разрешение говорить.

— Великий Царь, мой племянник — прирожденный воин. Он испытанный флотоводец.

Мировая история могла бы развиваться иначе, спроси в этот момент кто-нибудь, когда и где Аристагор проявил себя как военачальник.

Теперь я знаю, что Гистиэй и Артафрен были заодно. Но тогда я был зеленым юнцом и имел смутное представление, где находится Милет, Сарды или Афины, и еще меньше понимал, что они собой представляют. Я лишь знал, что такова политика Персии — поддерживать греческих тиранов. И еще я знал, что набирающие силу торговцы в союзе со знатью постепенно изгоняют наших любимых тиранов, — если, конечно, слово «знать» применимо к грекам. Обладатель двух лошадей и фермы с одним оливковым деревом там уже считается знатью.

— Аристагор считает, что остров Наксос очень уязвим, — сказал сатрап. — Если Великий Царь даст ему флот, Аристагор клянется, что присоединит Наксос к нашей империи.

Я вдруг вспомнил тот день в Экбатане, годом раньше, когда Демоцед с Гистиэем говорили о Наксосе, и, несмотря на свою неопытность, быстро сопоставил одно с другим.

— Завладев Наксосом, мы сможем контролировать цепь островов, называемых Киклады. Получив контроль над этими островами, Великий Царь станет владыкой морей, как и всех земель.

— Я и так владыка морей, — сказал Дарий. — Я владею Самосом. Море мое.

Артафрен сделал раболепный жест:

— Я говорил об островах, Великий Царь. Конечно, ты всемогущ. Но тебе нужны острова, и так, шаг за шагом, ты приблизишься к самой Греции, а наши друзья снова смогут править Афинами.

Артафрен ловко связал притязания Аристагора на Наксос с восстановлением дома Писистратидов — официальной темой собрания высокого совета.

Воцарилась долгая пауза. Дарий задумчиво одергивал свой толстый шерстяной халат.

— Торговля в наших греческих городах идет плохо, — наконец заговорил он. — Причалы пустуют. Доходы упали. — Дарий посмотрел на увешанную копьями стену перед собой. — После падения Сибариса Милет потерял италийский рынок. Это серьезно. Куда Милет денет всю ту шерсть, что обычно продавал в Италии? — Дарий взглянул на Гистиэя.

— Больше нет подходящего рынка. Вот почему я обрил голову, когда затопили Сибарис, — объяснил тиран.

Меня крайне удивили познания Дария в таких прозаических вещах, как торговля милетской шерстью. Позже я узнал, что Дарий проводил дни за изучением караванных путей, мировых рынков, торговли. Как и многие, я заблуждался, считая, что Великий Царь в жизни такой же, как на приемах, — высокомерный, парящий над земными делами. Это было распространенной ошибкой.

На самом деле, когда мы сидели в холодном охотничьем домике, Дарий был уже в курсе дела — советники подготовили его. Его хотели сделать владыкой морей, а он хотел оживить промышленность ионийских городов в Малой Азии. Дарий всегда предпочитал славе золото, — без сомнения, на вполне разумном основании, за второе сможет купить первую.

— Сколько кораблей понадобится для захвата Наксоса? — задал вопрос Великий Царь.

— Аристагор полагает, что сможет взять Наксос с сотней боевых парусных кораблей.

Артафрен говорил очень точно. Он всегда находил подходящие слова. Казалось, он всегда знает правильный ответ на любой вопрос. Как показали дальнейшие события, он совершенно ничего не знал.

— С двумястами кораблей он сможет сам стать владыкой морей, — сказал Дарий. — Разумеется, от моего имени.

На этот раз Дарий явно улыбнулся (чем всех очаровал).

— Клянусь, он будет тебе верен, как был я — и остаюсь, Великий Царь!

Гистиэй сказал чистую правду, как опять же показали дальнейшие события.

— Не сомневаюсь в этом. — Затем Дарий приказал: — На верфях наших ионийских городов нужно построить еще сто новых триер. Они должны быть готовы к весеннему равноденствию. Затем они отправятся в Милет, где присоединятся к ста кораблям нашего самосского флота. Наш брат сатрап Лидии проследит за выполнением этого плана.

— Все будет исполнено в точности, Великий Царь! — в соответствии с протоколом ответил Артафрен.

Он старался скрыть свою радость. Гистиэй же просто сгорал от восторга. Только афиняне выглядели мрачновато: от Наксоса до Афин путь неблизкий.

— Мы отдаем флот под командование нашего вернейшего флотоводца…

Грубое лицо Гистиэя расплылось в улыбке.

— …и двоюродного брата Мегабета. — Дарий не удержался, чтобы не взглянуть, как рот Гистиэя захлопнулся. — Его заместителем будет Аристагор. — Дарий встал, и все мы согнулись в поклоне. — Такова воля Великого Царя.

— Такова воля Великого Царя! — в соответствии с обычаем повторили мы.

Греческие войны надвигались с неизбежностью.

Гистасп и я остались в охотничьем домике еще на два дня. Каждый день Дарий устраивал нам грандиозный пир. Хотя сам Великий Царь обедал один или с Ксерксом, он присоединялся к нам, чтобы выпить вина. Все горцы гордятся тем, сколько могут выпить, и поэтому я не удивился, заметив, что возлияния становятся все обильнее, что в гельбонское вино Великого Царя добавляется все меньше воды из реки Хоаспа. Но, как и все представители его клана, Дарий имел крепкую голову. Сколько бы ни выпил, разума он не терял. Но мог внезапно уснуть. Когда это случилось, виночерпий и возница отнесли его в постель. Горцы перепили всех равнинных греков, кроме Гиппия, который только больше и больше грустнел, понимая, что на этот раз его миссия закончилась провалом.

Я очень плохо помню этот знаменательный совет. Помню только, что Ксеркс предвкушал поход на Наксос, но его участие было еще не очевидно.

— Я наследник, — говорил он мне солнечным холодным утром на верховой прогулке. — Все уже решено. Но считается, что никто не знает — пока.

— В гареме знает каждый, — сказал я. — Там только об этом и говорят.

Так оно и было.

— И все равно, пока Великий Царь сам не объявил, это только слухи, а он не объявит до отбытия на войну.

По персидским законам перед отъездом на войну Великий Царь должен назвать своего преемника. Иначе в случае его гибели возможны беспорядки, как это случилось после внезапной смерти Камбиза.

Мы скакали верхом, и холодный зимний воздух прояснил наши головы от выпитого накануне. Я не мог знать, что мы переживаем апогей Персидской державы. По иронии судьбы, в дни своей юности, на пике золотого века Персии, я постоянно страдал от головных болей и тяжести в желудке — результат бесконечных пиров и попоек. Спустя несколько лет я просто объявил, что, как внук пророка, могу пить, лишь выполняя ритуал. Это мудрое решение и помогло мне так долго прожить. Но поскольку долгая жизнь есть наказание, теперь я понял, что нужно было больше пить гельбонского вина.

2

Летом следующего года Мардоний и я уехали из Вавилона в Сарды. Четыре сотни конницы и восемь рот пехоты сопровождали нас. Когда мы проезжали ворота Иштар, дамы из гарема махали нам с крыши Нового дворца, — впрочем, то же делали евнухи.

Мы, младшие офицеры, питали глубокое почтение к дюжине или около того старых — для нас удручающе старых — воинов, прошедших с Дарием от одного края мира до другого. Я даже встретил старшего офицера, знавшего моего отца. К сожалению, он не мог вспомнить о нем ничего интересного. Командовал нашим небольшим войском брат Дария Артан — темная личность, он потом заразился проказой и вынужден был жить один в глуши. Говорят, прокаженные обладают огромной силой духа. К счастью, я не был с ним достаточно близок, чтобы убедиться в этом.

Я никогда так не наслаждался, как во время тех недель путешествия из Вавилона в Сарды. Мардоний был чудесным попутчиком. И ему, и мне не хватало Ксеркса, и большая часть чувств к отсутствующему товарищу изливалась друг на друга.

Каждую ночь мы разбивали свои шатры по соседству с какой-нибудь почтовой станцией, что установлены через каждые пятнадцать миль вдоль полуторатысячемильной дороги из Суз в Сарды. Затем мы закатывали пир. Я даже пристрастился к пальмовому вину — крепкому напитку, очень популярному в Вавилонии.

Мне вспоминается один вечер, когда мы с Мардонием и несколько девушек, путешествующих с грузовым караваном, решили проверить, сколько пальмового вина можем выпить. Мы сидели наверху так называемой Мидийской стены, когда-то давно сооруженной из кирпича и асфальта, а теперь постепенно превращающейся в пыль. До сих пор помню слепящую глаза полную золотую луну, когда я лежал на бархане у подножия стены. Ночью я свалился, и только мягкий песок спас мне жизнь. Мардония это очень позабавило. Несколько дней меня тошнило от пальмового вина.

Оставив Евфрат справа, мы двигались на север, к морю. Как никогда ранее, меня поразили протяженность и разнородность нашей империи. Мы проехали от знойных, обильно орошаемых полей Вавилонии через пустыни Месопотамии к высокогорным лесам Фригии и Карий. Через каждые несколько миль ландшафт менялся. И люди тоже. Равнинные жители, живущие у рек, низкорослые, быстрые, большеголовые. В горах люди высокие, бледные, медлительные, с маленькими головами. В греческих же прибрежных городах невообразимое смешение рас. Хотя преобладают ионийские и дорийские греки, они смешиваются с белокурыми фракийцами, смуглыми финикийцами, египтянами, чья кожа напоминает папирус. Физическое разнообразие людей так же поразительно, как низменность человеческого характера.

По непонятным причинам мы не свернули по царской дороге в Милет, а направились в Гиликарнас, самый южный из подвластных Великому Царю греческих городов. В Галикарнасе живут греки-дорийцы, традиционно лояльные к Персии.

Царь Лидагм принял нас чрезвычайно любезно и поселил в своем приморском дворце — возвышающейся над побережьем сырой казарме из серого камня. Мы с Мардонием заняли комнату с видом на высокий зеленый остров Кос вдали. Я не отходил от окна. Впервые в жизни я увидел море. Должно быть, в моих жилах течет кровь моряка, — от ионийских предков Лаис? — потому что я не мог оторвать глаз от фиолетовой неспокойной глади. Гонимые осенним ветром, тяжелые волны с таким грохотом разбивались об основание приморского дворца, что я всю ночь не мог уснуть. Между ударами волн, если прислушаться — а я напрягал слух изо всех сил, — было слышно, как под окном шипит кипящая морская пена.

Мою очарованность морем Мардоний назвал ерундой.

— Подожди немного, пока отплывешь. Тебе наверняка оно быстро надоест. Магов всегда тошнит.

С юных лет Мардоний любил называть меня магом. Но он был добродушным пареньком, и я никогда особенно не обижался на такое обращение.

В те дни я знал Мардония так хорошо, что, по сути, не знал его совсем. Я никогда не изучал его характер, как это случается по отношению к новым знакомым или тем важным персонам, на которых приходится взирать издали.

Поскольку Мардония ждала мировая слава, я, пожалуй, должен постараться восстановить в памяти, что он представлял собой в юности и — что особенно важно — каков он был в Галикарнасе. Я уже тогда начал сознавать, что это не просто один из родовитых юношей, чьи достоинства заключаются в знатности его семьи и особой роли как сотрапезника Ксеркса. Я всегда замечал умение Мардония быстро обернуть в свою пользу создавшуюся ситуацию. Он был также очень скрытен в своих поступках, не говоря уже об их мотивах. Редко кто имел представление о его ближайших намерениях. Он неохотно открывал душу. Но в Галикарнасе я узнал многое о его натуре. Будь я повнимательнее, я бы смог даже начать понимать его. А пойми я его… Да что толку рассуждать о том, что могло бы быть?

Вот что случилось в действительности.

Два десятка из нас развлекались в гостях у царя Лидагма. Сам Лидагм, невзрачный пятидесятилетний старик, возлежал на подушках в дальнем конце зала, справа от него расположился брат Великого Царя Артан, слева — Мардоний, после Артана знатнейший из присутствовавших персов. Остальные устроились полукругом перед тремя благородными. Рабы принесли каждому по треножнику, нагруженному всевозможными дарами моря. В тот вечер я впервые попробовал устриц и увидел, как едят кальмара, отваренного в собственных чернилах.

Пиршественный зал представлял собой длинное помещение, бесцветное и словно какое-то недоделанное — на меня всегда производит такое впечатление дорический стиль. По сырому от морской воды полу был разбросан плесневелый тростник. Неудивительно, что правители Галикарнаса склонны к болезням суставов.

За спиной у Лидагма стояло кресло, на котором сидела царевна Артемизия. Это была стройная белокурая девушка. Поскольку муж ее постоянно болел, она обедала в обществе отца, заменяя собой его зятя. Говорили, что у нее есть слабоумный брат. И по дорийским законам получалось, что наследница царя — она. Как и все, я не отрывал от нее глаз — ведь впервые я обедал в присутствии женщины, если не считать Лаис. Мои товарищи-персы тоже были загипнотизированы.

Хотя Артемизия ничего не говорила, если к ней не обращался отец, она внимательно слушала разговоры и держалась очень скромно. Я сидел слишком далеко, чтобы слышать ее, но исподволь наблюдал, как ее пальцы выщипывают нежное мясо морского ежа, начиная от центра и дальше к колючей шкуре. Так я научился есть морских ежей. Для слепых они опасны. Возможно, поэтому я так много лет и не вспоминал об Артемизии.

На пирушке много пили, по дорийскому обычаю, который близок к фракийскому. По кругу пускают полный рог вина, каждый изрядно отпивает и передает дальше. Последние капли обычно выплескивают на соседа — считается, что этот неопрятный жест приносит удачу.

Отправившись спать, я не обнаружил в комнате Мардония, но на рассвете, когда я проснулся, он уже храпел рядом. Я разбудил его и предложил сходить в порт.

Наверное, в мире нет места прекраснее малоазийского побережья. Берег здесь крутой и испещрен причудливыми бухтами. Холмы густо поросли лесом, а прибрежные равнины влажны и плодородны. Голубые горы выглядят так, словно это огненные храмы, воздвигнутые во славу Мудрого Господа, хотя в то время в этой духовно обездоленной части мира Мудрого Господа еще никто не знал.

Порт заполняли всевозможные суда, и в воздухе пахло смолой от проконопаченных бортов и палуб. Когда подходили рыбачьи лодки, рыбаки выбрасывали на берег сети с бьющейся сверкающей рыбой, и торговцы начинали на берегу торг. В оглушительном шуме слышалось что-то радостное. Я люблю морские порты.

Около полудня, в самый разгар базара — впервые я услышал это греческое выражение в Галикарнасе, — к нам подошел высокий моряк. Он торжественно приветствовал Мардония, и тот представил меня. Этого человека звали Сцилакс. Мардоний считал само собой разумеющимся, что я его знаю, но мне пришлось со стыдом признаться, что впервые слышу имя лучшего в мире навигатора. Сцилакс был греком откуда-то из Карий, и Дарий часто отправлял его в экспедиции. Это он составил карту южного океана, омывающего Индию, и также почти всего западного Средиземноморья. Это он убедил Дария прорыть канал между Средиземным и Аравийским морями. Когда Ксеркс стал Великим Царем, то хотел послать Сцилакса вокруг Африки. К сожалению, кариец был уже слишком стар для такого путешествия.

— Готовится война? — спросил Мардоний.

— Вам лучше знать, господин.

Сцилакс отвел взгляд. Как у всех моряков, глаза его были всегда полуприкрыты, словно он насмотрелся на солнце, а лицо хоть и почернело от зноя и ветра, как у нубийца, но шея оставалась белой, как морская пена.

— Но ты же грек! — Когда Мардоний пытался хоть недолго говорить с кем-то ниже себя как с равным, у него всегда это выходило неестественно. — Чем занят Аристагор?

— Его здесь нет. Говорят, он на севере. Сомневаюсь, что он заедет так далеко на юг. Мы же дорийцы. У нас свой царь. Здесь нет тиранов.

— У него большой флот?

Сцилакс улыбнулся:

— Какой бы ни был, Аристагор весь потопит.

— Разве он не владыка морей?

— Нет, не владыка. — Сцилакс нахмурился. — Но будь в Милете Гистиэй, уж тот-то бы был владыкой!

— Неужели?

Как все молодые царедворцы, Мардоний считал само собой разумеющимся, что старшие по возрасту придворные неизбежно уступают нам по всем статьям. Молодость склонна к самодовольной глупости.

— Я хорошо его знаю. И Великий Царь тоже. Дарий правильно делает, что не отпускает его от себя. Гистиэй может быть очень опасным.

— Я запомню это.

Сцилакс, извинившись, покинул нас, а мы с Мардонием поднялись по крутой узкой улочке от пропахшего рыбой многолюдного порта к приморскому дворцу Лидагма.

Мы говорили о грядущей войне. Поскольку мы ничего не знали, то вроде школьников, каковыми и были еще недавно, обсуждали великие дела, ждущие нас в будущем, когда вырастем. К счастью, будущее было — и всегда будет — скрыто от нас.

— Здесь кое-кто хочет поговорить с тобой, — обратился ко мне Мардоний в приморском дворце. — Кое-кто очень интересуется Мудрым Господом.

Хотя Мардоний не смел открыто шутить над религией Ахеменидов, он имел схожий с Атоссиным дар к тонким насмешкам, когда дело касалось зороастризма.

— Я следую Истине, — сказал я сурово, как всегда, когда во мне хотят увидеть проявление мудрости Мудрого Господа.

К моему удивлению, в апартаменты Артемизии нас отвели две старухи. В те дни при дорийских дворах евнухи были неизвестны. Когда мы вошли в маленькую комнату, Артемизия поднялась нам навстречу. Подойдя ближе, я заметил, что у нее что-то на уме, но что, я не понял. Артемизия жестом отослала старух.

— Садитесь, — произнесла она. — Примите приветствия моего отца. Он хочет принять вас, и того и другого, но сейчас не совсем хорошо себя чувствует. Он в соседней комнате.

Артемизия указала на резную деревянную дверь, грубо прилаженную к голой каменной стене. Из искусств дорийцам знакомы лишь война и воровство.

Затем я выслушал несколько поверхностных вопросов о Мудром Господе. Дав с дюжину таких же поверхностных ответов, я вдруг понял, что накануне ночью Мардоний спал с Артемизией, а теперь использует меня как предлог для благопристойного визита при свете дня. В самом деле, что может быть естественнее: царская дочь обсуждает религиозные вопросы с внуком пророка.

Раздосадованный, я прекратил объяснения. Она и не заметила, продолжая смотреть на Мардония, словно хотела тут же проглотить его, как ловко проделывала это с колючими морскими ежами накануне.

Увидев, что от меня толку нет, Мардоний сам начал рассуждать о религии. Артемизия внимала с важным видом. Он знал о Мудром Господе не больше, чем я о его любимом Митре.

Кончилось тем, что мы просто сидели и молчали. Влюбленные смотрели друг на дружку, а я притворился поглощенным видением мира после окончания долгого владычества. У меня это хорошо получается, даже лучше, чем у моего двоюродного брата, нынешнего наследника Зороастра. У него всегда такой вид, будто он собирается всучить тебе партию ковров.

Вошел царь Лидагм, без всякой помпы — и это очень мягко сказано. Он прямо-таки прокрался в комнату. Смущенные, мы вскочили на ноги. Если Лидагм и знал, чем Артемизия занималась с Мардонием в этой самой комнате накануне ночью, то никак этого не выдал. Напротив, он обращался с нами со всей торжественностью, приличествующей хозяину, понимающему, как подобает принимать сотрапезников — или сотрапезника — Великого Царя. Это Мардоний обедал с Дарием, мне не случалось. Потом, конечно, я был сотрапезником Ксеркса до самой его смерти. Это великая честь, поскольку я не принадлежал ни к царской фамилии, ни к Шести.

— Кир Спитама, внук Зороастра, — представила меня Артемизия.

Она ни капли не смутилась. Видно, Мардоний был не первым, кто развлекал ее.

— Знаю, знаю, — слащаво пропел Лидагм. — Мне сказали, что ты принимаешь этих двух молодых принцев. Очевидно, они так тебя очаровали, что ты забыла — мы собирались на верховую прогулку.

Артемизия вдруг начала извиняться:

— Я совсем забыла! Извини, пожалуйста. Они поедут с нами?

— Конечно. Если захотят.

— Куда? — спросил Мардоний.

— Мы собираемся загнать оленя, — сказала Артемизия. — Вы присоединитесь к нам?

Так и закончился этот любопытный день: Мардоний и я гонялись за невидимым оленем вместе с Лидагмом и Артемизией. Девушка несколько картинно скакала впереди нас, в развевающейся накидке, с копьем наперевес.

— Похожа на богиню Артемиду, правда? — Лидагм гордился своей дочерью-амазонкой.

— Еще прекраснее, еще ловчее, — сказал Мардоний, не глядя на меня.

Поскольку Артемида относится к главным демонам, я жестом отогнал злых духов, и это подействовало: Артемизия, зацепившись за низкий сук, свалилась с коня. Я был к ней ближе всех и слышал ругательства, более подходящие дорийскому коннику. Но когда приблизился Мардоний, она начала тихонько стонать, и он нежно усадил ее снова на лошадь.

По дороге из Галикарнаса в Сарды мы немного поговорили об Артемизии. Мардоний признался, что соблазнил ее.

— То есть совсем наоборот, — поправился он. — Она очень волевая женщина. Что, все дорийки такие?

— Не знаю. Лаис ионийка.

Бок о бок мы проехали через лесистое ущелье. Ночью в горах подморозило, и под копытами потрескивали заиндевевшие ветки и листья. Впереди и сзади нас по крутой лесной дороге колонной по два ехали всадники.

Мы с Мардонием всегда держались в центре, сразу за нашим командиром Артаном. В случае сражения он возглавит атаку из центра, передняя колонна станет правым флангом, арьергард — левым. Естественно, я говорю об открытой местности. В этом высокогорном ущелье нападающие перебили бы нас всех. Но наши умы не занимала опасность — военная опасность.

Мардоний вдруг сказал:

— Я хочу жениться на ней.

— Дама замужем, — счел нужным напомнить я.

— Он скоро умрет, ее муж. Это вопрос нескольких недель, может быть месяцев, как она говорит.

— Уж не собирается ли она… ускорить ход событий?

Мардоний кивнул, сохраняя, однако, полную серьезность:

— Как только я скажу, что готов жениться, она станет вдовой.

— Мне бы такая жена только портила нервы.

Мардоний рассмеялся:

— Выйдя за меня, она отправится в гарем и не выйдет оттуда. Мои жены не будут принимать мужчин, как она принимала меня. Или охотиться на оленей.

— Зачем она тебе нужна?

Мардоний с улыбкой взглянул на меня, и я оценил мужественную красоту его строгого лица с тяжелой квадратной челюстью.

— Затем, что я получу Галикарнас, Кос, Нисирос и Калимну. Когда отец Артемизии умрет, она станет полноправной царицей этих мест. Ее мать тоже дорийка, с Крита. Артемизия говорит, что может также претендовать и на Крит. И будет претендовать, если ее муж окажется достаточно силен.

— И ты станешь владыкой морей.

— И я стану владыкой морей.

Мардоний отвернулся, улыбка сошла с его лица.

— Великий Царь не разрешит этот брак, — вернулся я к теме. — Взгляни на Гистиэя. Как только он завладел этими серебряными рудниками во Фракии, так сразу оказался в Сузах.

— Но он грек. А я перс. И я племянник Дария. И сын Гобрия.

— Да. Именно поэтому этот брак невозможен.

Мардоний ничего не ответил. Конечно, он понимал, что я прав, и не посмел заговорить с Дарием о своем браке. Но через несколько лет, когда Артемизия сама стала царицей, Мардоний испросил позволения у Ксеркса жениться на ней. Ксеркса это очень позабавило, он посмеялся над Мардонием. А с трона им было произнесено:

— Горцы никогда не смешивают кровь с представителями низших рас.

Несмотря на всю непочтительность Мардония, Ксеркс знал, что он не осмелится напомнить ему о крови Ахеменидов, которую сам Ксеркс так весело и порой столь противозаконно смешивал с иноземными женщинами. Любопытно заметить, что из всех отпрысков Ксеркса ничего путного не вышло. Но если не лукавить, то у них и не было возможности проявить себя. Большинство казнили в следующее царствие.

3

В Сарды мы прибыли ранней осенью.

Всю жизнь я слышал об этом легендарном городе, построенном или перестроенном Крезом, богатейшим человеком на земле. О победе Кира над Крезом сложены тысячи баллад, пьес, легенд. В Милете также рассказывают истории о царящем там разврате и чрезмерной роскоши.

Теперь уже не могу припомнить, что же я ожидал увидеть, — наверное, дома из чистого золота. Вместо этого передо мной предстал заурядный городишко с населением в тысяч пятьдесят жителей, глинобитные, крытые соломой домишки, теснящиеся один к другому. А в запутанных улочках заблудиться было еще легче, чем в таких же неприглядных Афинах или в Сузах.

Мы с Мардонием помогли отряду разбить лагерь к югу от города и верхом отправились в Сарды, где очень быстро и заблудились. Вдобавок местные жители не говорили ни по-персидски, ни по-гречески, а по-лидийски не говорит никто на земле, кроме самих лидийцев.

Казалось, мы блуждаем уже несколько часов. Нависающие балконы и верхние этажи так и грозили обвалиться — особенно увешанные мокрым бельем. Но жители показались нам необычайно красивыми. Мужчины заплетали волосы в длинные косы и гордились своей белой, гладкой кожей. Ни один уважающий себя лидиец не рискнет выйти на солнцепек. И тем не менее лидийская конница лучшая в мире и составляет костяк персидского войска.

В конце концов мы спешились и повели коней в поводу вдоль реки, протекающей не только через центр города, но и через огромный базар. Когда сомневаешься, иди вдоль реки — так, по преданию, сказал некогда Кир Великий.

Базар в Сардах еще больше, чем в Сузах. В окруженных кирпичной стеной шатрах, под тысячью навесов предлагается на продажу все, что только существует на земле. Разинув рот, как двое карийских крестьян, мы глазели на это зрелище, и никто не обращал на нас ни малейшего внимания. Персидские офицеры в Сардах не редкость.

Купцы со всех уголков света предлагали свои товары. Из Афин привозили кувшины и амфоры, из сатрапии Индия — хлопковые ткани и рубины, с персидских гор — ковры. Вдоль грязной речки росли пальмы, к ним привязывали строптивых верблюдов. С одних снимали их экзотическую ношу, других нагружали лидийскими красными фигами, двенадцатиструнными арфами, золотом… Да, Сарды — действительно золотой город, поскольку грязная речка изобилует золотым песком. Отец Креза стал первым мыть золото и превращать его в украшения, он также первый отчеканил золотую монету.

На холмах за Сардами находятся рудники, где добывают редчайший в мире металл — серебро. Когда-то у меня была лидийская серебряная монета якобы возрастом больше ста лет. Если это так, то ее отчеканил дед Креза. Ведь, как известно, чеканить монеты начали в Лидии, это исконное занятие лидийцев. На той монете был выбит лев, стертый до такой степени, что стал еле различим. Я утратил ее, когда меня ограбили в Китае.

— Как они богаты! — воскликнул Мардоний. Казалось, он готов один разграбить весь базар.

— Это потому, что не тратятся на строительство. — Я все еще испытывал разочарование от невзрачности этого славного города.

— Похоже, у них на первом месте удовольствия.

Мардоний поздоровался с мидийским купцом, и тот согласился стать нашим гидом. Мы не спеша пересекли рыночную площадь, и я был совершенно ошеломлен разнообразием ярких красок и пряных запахов, непонятным говором на десятках языков.

Сразу за рыночной стеной находился небольшой парк с тенистыми деревьями, в дальнем конце которого раскинулся древний дворец Креза — двухэтажное здание из необожженного кирпича и бревен. Это резиденция персидского сатрапа в Лидии.

Вслед за распорядителем двора мы проследовали по пыльному коридору в тронный зал Креза, и Мардоний покачал головой:

— Будь я богатейшим человеком в мире, уж я бы построил себе не такой дворец!

Артафрен сидел рядом с троном, который всегда пустовал, если не приезжал сам Великий Царь. Меня удивило, что трон оказался точной копией трона со львом, только был безвкусно сделан из сплава золота с серебром.

Артафрен принимал группу лидийцев, но, увидев Мардония, встал и поцеловал его в губы. Я поцеловал сатрапа в щеку.

— Добро пожаловать в Сарды! — Артафрен в тот день был просто вылитый Гистасп. — Вы поселитесь здесь.

Затем он представил нам лидийцев. Один, глубокий старик, оказался Ардом, сыном Креза. Потом я ближе познакомился с этим восхитительным «памятником» старины.

В последующие дни мы часто виделись с Артафреном и с греками. Кажется, нет в Греции авантюриста, который бы не приехал в Сарды. Излишне говорить, самый последний из них предлагает свои услуги, и Артафрен брал греков на службу: они не только прекрасные солдаты и моряки, но очень умны и столь же вероломны.

Демокрит слишком вежлив, чтобы возразить мне. Но я видел греков с той стороны, которой они обычно не поворачиваются друг к другу. Я видел их при персидском дворе. Я слышал, как они молили Великого Царя напасть на их родные города, потому что грек не выносит успеха другого грека. Не будь при персидском дворе греков все эти годы, и Греческих войн бы не было, Ксеркс распространил бы нашу империю на всю Индию, Гималаи, а возможно, и дальше. Но мало ли что могло бы быть…

На первом же собрании совета в Сардах я увидел Гиппия. С ним были Фессал и мой школьный товарищ Милон.

Гиппий вспомнил нашу зимнюю встречу в охотничьем домике:

— С тех пор я прочел немало трудов о вашем деде.

— Рад, что вы следуете Истине, тиран.

Из вежливости я промолчал — к тому времени о деде и его учении было написано еще очень мало. Сейчас, конечно, тысячи воловьих шкур исписаны молитвами, гимнами и диалогами, и все приписываются Зороастру.

На самом первом совете, где я присутствовал, Гиппий предложил персидскому войску решительно атаковать Милет. Старый тиран говорил со своей обычной торжественностью:

— Мы знаем, что Аристагор с флотом все еще на Кипре. Мы знаем, что афиняне послали ему двадцать кораблей. Сейчас эти корабли уже подплывают к острову. Прежде чем два флота соединятся, мы должны захватить Милет.

— Город хорошо укреплен.

Артафрен никогда не спешил принимать ту или иную стратегию, — без сомнения, на том основании, что искусство управления состоит в знании, когда не нужно ничего делать.

— Милет начал свою историю как афинская колония, — сказал Гиппий, — и до сих пор многие милетцы смотрят на мою семью с любовью.

Это был совершенный вымысел. Если Милет и был некогда колонией Афин, то к Писистратидам это отношения не имеет. И в любом случае в Милете мало кто питал нежные чувства к тиранам, что стало ясно, когда Аристагор потребовал независимости. Высшие классы отказались восставать против Персии, если Аристагор не допустит в Милете демократии на афинский лад. И этому авантюристу пришлось уступить им. Вскоре мы смогли убедиться, что эпоху тиранов Великий Царь продлил искусственно — своей политикой в отношении к греческим городам, находившимся под его покровительством. Очевидно, правящие классы одинаково не выносили ни тиранов, ни своих союзников-простолюдинов. И сейчас в греческих городах царит демократия по названию и олигархия по существу. Демокрит считает, что нынешняя форма власти в Афинах сложнее. Я в этом не уверен.

Мардоний поддержал предложение Гиппия. Он увидел возможность отличиться в бою.

— Это позволит мне проявить себя, — заявил он мне как-то ночью, когда мы перебрали сладкого лидийского вина. — Если мне позволят вести войско на Милет, следующим летом мы будем дома.

Мардоний оказался прав, говоря, что война позволит ему проявить себя. Но дома он следующим летом не был. Война с ионийскими повстанцами продлилась шесть лет.

Через неделю споров Артафрен дал согласие: половина персидского войска и половина лидийской конницы должны были напасть на Милет. Мардоний был назначен заместителем командующего, а командование поручалось Артобазану, старшему сыну Дария и сопернику Ксеркса. Я остался в свите сатрапа в Сардах.

Первая плохая весть пришла во время церемонии в храме Кибелы. Мне она показалась кстати. В конце концов, почему я должен участвовать в обряде поклонения демонам? Но Артафрен требовал, чтобы все придворные ходили вместе с ним в храм.

— Мы должны приноравливаться к лидийцам. Как и все мы, они рабы Великого Царя. Как все мы, верные рабы.

Я с отвращением смотрел, как жрицы танцуют с евнухами. С первого взгляда было и не различить, где жрица, а где евнух, — на всех были женские одежды. Вообще-то, евнухи одевались лучше жриц. Никогда не понимал почтения невежественных народов к Анахите, Кибеле или Артемиде — какое бы имя ни носило это ненасытное божество.

В Сардах в день богини молодые люди, желающие служить ей, отсекают себе половые органы и бегут по улицам, держа в руке то, что отрезали. Менее ревностные поклонники богини почитают за благобыть обрызганными кровью новоиспеченных евнухов. Это нетрудно, крови хватает. В конце концов обессиленные самодеятельные евнухи бросают свои отрезанные органы в открытые двери какого-нибудь дома, и его владелец обязан впустить бросившего и выходить самозванца.

Я не раз видел эту церемонию и в Вавилоне, и в Сардах. Поскольку молодые люди выглядят совершенно невменяемыми, думаю, они предварительно напиваются хаомы или какого-то иного помутняющего рассудок напитка, колхидского меда например, который вызывает галлюцинации. Иначе я не могу себе представить, как человек в здравом уме может таким образом служить какому бы то ни было демону.

В тот день в Сардах я видел, как один несчастный бросил свои половые органы в открытую дверь, но не попал и истек кровью прямо на дороге. Считается кощунством прийти на помощь будущему жрецу Кибелы, не сумевшему, как это случилось, найти подходящего дома для своих гениталий.

Церемония служения Кибеле была нескончаема. Фимиама накурили столько, что образ высокой богини, стоящий, точнее, стоявший в греческом портике, был за дымом еле различим. По одну сторону от богини стоял лев, по другую — две извивающиеся змеи.

Старик Ард находился рядом с верховной жрицей, выполняя все, что в таких случаях полагалось последнему представителю лидийской царственной династии. Жители Сард были в подобающем случаю экстазе, Артафрен с Гиппием старались не проявлять своей скуки. Милон, однако, зевал.

— Как я все это ненавижу! — как всегда по-мальчишески просто заявил он мне.

— И я, — совершенно искренне ответил я.

— Они еще хуже, чем наши школьные маги.

— Ты хотел сказать: маги, следующие Лжи. — Я соблюдал почтительность.

Милон хихикнул:

— Если ты жрец огня, что ты тут делаешь, вырядившись воином?

Прежде чем я придумал холодный, уничтожающий ответ, вдали показался скачущий во весь опор всадник. Он спешился и привязал коня прямо у храма, тем самым совершив святотатство. Артафрен удивленно смотрел, как вновь прибывший идет к нему с посланием в руках. Удивление его возросло куда больше, когда он прочел: ионийский флот встретился с афинским, и теперь корабли стоят на якоре у Эфеса. Хуже того, от Милета на юге и до Византия на севере все греческие ионийские города выступили против Великого Царя.

Через неделю Артафрен давал пир во дворце Креза. Не помню, по какому поводу. Помню только, что незадолго до полуночи один из гостей заметил, что в городе пожар. Поскольку Сарды построены бестолково, никто не придал этому значения: каждый день дома горят и каждый день их отстраивают. Эмблемой Сард должен быть не лев, а феникс.

Пока Гиппий напоминал нам в очередной раз о любви греков к его семейству, прибывали все новые сообщения: греческие войска высадились в Эфесе. Маршем идут на Сарды. Они — у городских ворот. Они уже в городе. Они подожгли город.

Артафрен не просто растерялся, он не смог этого скрыть — явный признак, что для большой войны такой человек не создан. Но с другой стороны, кто мог поверить, что банда безрассудных ионийцев и афинян наберется дерзости вторгнуться в глубь персидской территории и поджечь столицу Лидии?

Артафрен приказал собрать войска. Всепожирающее пламя превратило ночь в день, и мы, спеша в парк, где собиралось войско, ясно видели друг друга. Воины были готовы сражаться. Но где же враг? К тому же до неба вздымались красно-золотистые языки пламени, и некогда прохладная ночь зноем не уступала летним дням в Сузах.

Наконец показался один из помощников Артафрена. Нам «в строгом порядке» надлежало отступить к акрополю. К сожалению, приказ пришел поздно. Все пути из города были отрезаны пламенем, и нам оставалось одно: спешно идти на базарную площадь. Если случится худшее, мы по крайней мере сможем броситься в реку и переждать, пока пожар иссякнет сам собой. Что и говорить, эта мысль пришла в Сардах не одним нам. Когда мы подошли к ограде, на площади уже было не протолкнуться — горожане вперемешку с персидскими и лидийскими воинами давно заполнили ее.

Думаю, последний день мироздания будет похож на пылающие Сарды. Оглушительные крики людей, рев скота, грохот рушащихся зданий, когда огонь по воле переменчивого ветра бросался то туда, то сюда.

Но уничтоживший Сарды ветер спас нам жизнь. Не будь он так порывист, мы бы задохнулись в огне, а так тяжелый воздух все же позволял дышать. К тому же окружавшая базар высокая стена служила защитой от огня. На самом базаре не загорелось ничего, кроме ряда пальм вдоль отражающей пламя глубокой реки.

Я молился Мудрому Господу, дрожа от мысли о расплавленном металле, который ожидает в конце земной юдоли. Никогда я не чувствовал себя таким беспомощным.

— Можно сделать плот и уплыть по течению, — сказал Милон.

— Прямо к твоим афинянам. Они перебьют нас, когда мы будем проплывать мимо.

— Ну у нас же будет плот… Можно поднырнуть под него, как эти люди.

Многие горожане барахтались в воде, держась за деревянные обломки или надутые бурдюки.

— Нужно сбросить доспехи. — Я предпочитал утонуть, чем сгореть, но в тот момент не хотелось спешить с окончательным выбором.

Милон покачал головой:

— Я не могу бросить оружие.

Профессиональный воин и наследник тирана, он должен был погибнуть с оружием в руках. Но вокруг не с кем было сражаться, кроме двух из четырех первоэлементов.

Внезапно на площадь вылетела лидийская конница, у одной из лошадей горела грива, так же горели косы ее всадника. Словно сговорившись, конь и всадник нырнули в реку.

К счастью, тут появился начальник штаба Артафрена. Не помню его имени, что с моей стороны черная неблагодарность — ведь он спас нам жизнь. Это был крупный мужчина, в руке он держал короткий хлыст и вовсю орудовал им, не делая различий между горожанами и воинами.

— Собраться! Построиться! Конница — налево, к стене! Пехота — поротно вдоль берега! К горящим деревьям не подходить! Горожанам — на другой берег.

К моему изумлению, мы снова превратились в дисциплинированное войско. Помнится, я подумал: теперь мы сгорим заживо в четком строю. Но огонь остался за ограждающей рынок стеной. Для греков, однако, это была не преграда. С громкой победной песней они беглым шагом приближались к базарной площади, но, увидев персидское войско в боевом порядке и лидийскую конницу, остановились как вкопанные.

Пока жители Сард бежали в укрытие, командир персов дал сигнал к атаке, и греки без звука ушли туда, откуда пришли. Конница пыталась преследовать их в объятых пламенем извилистых переулках, но греки оказались слишком проворными, а пожар слишком лютым.

К полудню две трети Сард сгорели дотла, а угли тлели еще не одну неделю. Но построенный кое-как город был с удивительной быстротой отстроен заново, и через шесть месяцев Сарды стали прежними, и даже лучше, если не считать храма Кибелы, который так и остался лежать в руинах. Для нас все обернулось к лучшему. Если раньше лидийцы склонялись к грекам, теперь они так разозлились за оскорбление своей богини, что на пути к Эфесу лидийская конница уничтожила половину греческого войска.

Тем не менее стратегия греков дала свои плоды: они бросили вызов Великому Царю в самом сердце его империи. Они сожгли лидийскую столицу и вынудили Артафрена для защиты Лидии снять осаду Милета. Тем временем объединенный флот Аристагора и Афин оказался вне нашей досягаемости, а это значит и непобежденным.

Потом, в ту же зиму, восставшие ионийские города сплотились вокруг Кипра, и Персии пришлось вести войну с новым грозным противником, известным под именем Ионийское Содружество.

4

Два года я пробыл штабным офицером в Сардах. Меня посылали во многие экспедиции на север страны. Однажды мы попытались (неудачно) вернуть город Византии. В Сардах же меня застала весть о смерти Гистаспа. Он умер, надзирая за постройкой гробницы для Дария. Я горевал о нем. Это был лучший из людей.

В Сардах я помог Мардонию отпраздновать его первую победу на Кипре во славу Персии, потом — его женитьбу на Артазостре, дочери Великого Царя. Если верить Лаис, это была милая девушка, но от рождения совершенно глухая. У Мардония родилось от нее четверо сыновей.

Незадолго до моего возвращения в Сузы Гистиэй поднял мятеж против Великого Царя, и Лаис решила, что пора навестить свою семью в Абдере. Она всегда знала, когда исчезнуть, а когда появиться вновь. В свой срок Артафрен захватил Гистиэя в плен и казнил его. К тому времени Лаис с трудом вспоминала его имя.

Когда я вернулся домой, в Сузы, меня удивило — в те дни я еще был чрезвычайно наивен, — что никто не хочет и слышать про Ионийский мятеж. Хотя сожжение Сард вызвало шок, двор не сомневался, что греки скоро понесут наказание, и теперь у всех на уме был только последний претендент на вавилонский трон. Не знаю времени, когда бы на этот древний трон никто не претендовал. И сейчас время от времени с вавилонских окраин появляется какой-нибудь чудак, чтобы объявить себя наследником Навуходоносора. У остатков старой царской фамилии это всегда вызывает переполох и раздражает Великого Царя. Несмотря на природную лень, вавилоняне склонны к беспорядкам, особенно сельские жители, когда перепьют пальмового вина.

— Меня посылают подавить мятеж, — сказал мне Ксеркс.

Мы находились на тренировочной площадке, где так много времени проводили в детстве. Рядом упражнялось в стрельбе из лука новое поколение персидской знати. Помню, я подумал, какие мы уже старые и как хорошо, что больше не зависим от своих учителей-магов.

— Многие поддерживают мятежников?

— Нет. «Царево око» говорит, это займет всего несколько дней… — Ксеркс нахмурился. Я еще не видел его таким расстроенным. Причина скоро выяснилась. — Мардоний одержал настоящую победу, правда?

— Кипр снова наш. — Я не зря провел жизнь при дворе и знал, как обращаться с ревнивым царевичем. — Но Мардоний был не один. План вторжения разработал Артафрен. И потом, флотом командовал…

— Мардоний заслужил доверие. Остальное не важно. А я сижу здесь без дела.

— Ты женился. Это кое-что.

Ксеркс незадолго до того женился на Аместрис, дочери Отана.

— Ерунда.

— Твой тесть — первый богач в мире. Это кое-что да значит.

В другое время Ксеркса бы это позабавило. Но не сейчас. Он был серьезно озабочен.

— Вы все стали настоящими воинами.

— Одни больше, другие меньше, — сказал я, желая его развеселить, но он не слушал.

— Я, как евнух, — сижу в гареме.

— Ты идешь на Вавилон.

— Только потому, что это безопасно.

— Ты наследник Великого Царя.

— Нет, — сказал Ксеркс. — Я не наследник.

Я только разинул рот.

— Кое-что изменилось, — сказал он.

— Артобазан?

Ксеркс кивнул:

— Он хорошо справляется в Карии. Во всяком случае, так говорят. Отец постоянно разговаривает с ним.

— Это ничего не значит.

— Великий Царь объявил с трона со львом, что наследник не будет назначен, пока Афины не будут разгромлены.

— А если он умрет раньше?

— Великий Царь всемогущ. Он умрет тогда, когда сочтет нужным.

Только при мне Ксеркс мог не скрывать своей обиды. Но в некотором смысле я был ему ближе, чем любой из братьев. В конце концов, я не принадлежал к царской фамилии и угрозы не представлял.

— А что говорит царица Атосса?

— Чего она только не говорит! — Ксеркс изобразил улыбку. — Ты не видел такого парада магов, жрецов и всяческих ведьм, что она устроила у себя в покоях. Так и лезут к ней!

— А Дарий… Он приходит к ней в покои?

— Нет.

Ответ был кратким, но вряд ли убедительным. Атосса в значительной степени контролировала имперскую администрацию через евнухов гарема и могла влиять на Дария исподволь.

— Я пойду к ней, — сказал я.

— Пока ты поговоришь с ней, меня уже здесь не будет. Я буду покорять Вавилон. — Ксеркс попытался пошутить, но не вышло. Неожиданно он проговорил: — Перед смертью Кир сделал царем Вавилона своего сына.

Я ничего не сказал, не посмел.

Пока мы упражнялись в метании дротиков, я рассказал Ксерксу об осаде Милета и сожжении Сард. Но его больше заинтересовал роман Мардония с Артемизией.

— Завидую ему, — сказал Ксеркс, но в голосе его слышалась не зависть, а печаль.

5

У Лаис нашлось немало жалоб на Абдеру, свою поездку по морю и недавние события при дворе. Она немного располнела.

— Фракийская кухня! Все пропитано свиным жиром. Он снова здоров — мой отец, твой дед. Жаль, что ты его не знаешь. Наши дела процветают. Я лечила его, ты знаешь. Но что за место! Наши родственники теперь уже больше фракийцы, чем греки. Я видела своих двоюродных братьев в лисьих шапках!

Мало того что мне пришлось выслушать подробное описание хозяйства деда в Абдере, теперь еще предстояло ознакомиться с красочными портретами всех родственников.

Характерно, что, несмотря на трехлетнюю разлуку, Лаис ни слова не спросила о моих делах. По сути дела, к моим делам она не питала ни малейшего интереса, когда мы оставались вдвоем, но, когда в доме был кто-нибудь чужой — или когда меня не было, — она не уставала хвастать моим мистическим могуществом и религиозным рвением. Ведь без меня Лаис не получила бы места при дворе. Должен сказать, меня никогда не задевало, что Лаис мной не интересуется. Я слишком хорошо знал ее характер. И я рано понял, что, когда она продвигает себя, я тоже выигрываю от этого. Мы напоминали пару случайных попутчиков, действующих заодно среди дорожных опасностей.

Со своей стороны, я всегда считал Лаис обманщицей. Я не встречал человека, лгавшего с такой легкостью и так правдоподобно, а ведь моя жизнь прошла при дворах и среди греков.

Я сказал Лаис, что испросил аудиенции у царицы Атоссы, но до сих пор ответа не получил. Мать произвела несколько магических знаков, — без сомнения, чтобы приблизить час моего приема царицей.

Затем Лаис подтвердила подозрения Ксеркса. После того как Артобазан доказал свои способности полководца, Дарий начал поговаривать о возможном изменении своего завещания. Захват Мардонием Кипра также добавил славы семейству Гобрия.

Тем временем царица Атосса вернулась жить в Третий дом гарема. Хотя никто не знал, что она замышляет, Лаис сохраняла оптимизм.

— Атосса найдет способ, как продвинуть своего сына. Она просто умнее всех при дворе, в том числе… — Лаис драматически понизила голос, словно за нами шпионили, чего не было: мы были слишком ничтожными фигурами, — в том числе и Дария.

— Но почему он не даст Ксерксу равные шансы с остальными?

— Потому что Дарий боится такого сочетания — Атосса и Ксеркс. Может быть, царствует в Персии Дарий, но правит Атосса. Если Ксеркс окажется во главе победоносного войска на равнинах Карии или где угодно, а Атосса будет в Сузах и звезды сойдутся определенным образом…

— Измена?

— Почему бы нет? Такое случалось и раньше, и Дарий это знает. Потому он и держит Ксеркса дома. Потому и позволяет другим своим сыновьям и племянникам одерживать всевозможные победы. Но Атосса это изменит.

— Ты уверена?

— Конечно. Хотя это будет нелегко. Мы должны ей всеми силами помочь. Ты, со своей стороны, мог бы занять место главного зороастрийца. Твой дядя — болван. Ты можешь заменить его хоть завтра.

Затем Лаис обрисовала стратегию, в результате которой я становился главой нового ордена. Я не сказал ей, что предпочел бы укус одной из змей Кибелы. Я не собирался становиться жрецом и в то же время затруднялся назвать, в чем вижу свое призвание. В военном деле я не проявил особых способностей. Я был готов стать государственным советником или распорядителем двора, но, к сожалению, с такой работой лучше справлялись евнухи. В душе я хотел лишь служить моему другу Ксерксу — и повидать дальние страны.

Ксеркс, мрачный, отправился в Вавилон, и через неделю после этого мне дала аудиенцию царица Атосса. Как обычно, дверь к ней в покои охраняли внушительного вида евнухи, разодетые по-царски. Я не видел ее в этих апартаментах с тех пор, как перепуганным мальчиком полз здесь по черно-красному ковру. Теперь ковер изрядно вытерся, но Атосса не заменяла полюбившихся ей вещей — и полюбившихся людей.

Я нашел Атоссу все такой же. Да и может ли измениться белая раскрашенная маска? Царицу сопровождал глухонемой — это всегда хороший знак. Значит, можно говорить свободно.

Мне было милостиво дозволено присесть на подставку для ног.

Атосса сразу приступила к делу:

— Я подозреваю Гобрия в колдовстве. Думаю, Дария околдовали. Конечно, я делаю что могу, но не в состоянии рассеять незнакомые мне чары. Поэтому я хочу обратиться к Мудрому Господу.

— Через меня?

— Да, через тебя. Считается, что у тебя есть доступ к одному и единственному богу — не такому, как остальные небесные боги. И вот я хочу, чтобы ты воззвал к Мудрому Господу. Ксеркс должен стать Великим Царем.

— Я приложу все усилия.

— Этого недостаточно. Тебе нужна власть. Я хочу, чтобы ты стал главным зороастрийским жрецом. Вот зачем ты здесь. Да. Это я приказала тебе вернуться в Сузы, — конечно, от имени Великого Царя.

— Я не знал этого.

— Тебе и не полагалось знать. Я никому не говорила. Даже Лаис, которая, признаюсь, и подала мне идею. С тех пор как я ее знаю, она только об этом и говорит. Я хорошо ее поняла. И проинструктировала магов — ваших и моих. То есть наших. Одно твое слово, и твой дядя уступит тебе место. Все маги боятся тебя и, возможно, побаиваются меня.

Атоссины губы были раскрашены в яркий кораллово-розовый цвет. На мгновение штукатурку из белил расколола улыбка.

— А я боюсь Великого Царя, — сказал я.

— Дарий тебя любит. Если ты станешь главным зороастрийцем, он не будет возражать. Мы уже обсудили это. Кроме того, царь не потеряет в тебе великого полководца. — Атосса не позаботилась смягчить приговор.

— Я исполняю свой долг…

— А твой долг быть здесь, при дворе. Как главный зороастриец, ты будешь иметь доступ к ушам Великого Царя. Раз он прикидывается последователем Зороастра, ему придется тебя слушать. А значит, ты сможешь влиять на него, направлять против врагов.

— Против Гобрия?

— И его внука Артобазана, и его сына Мардония, и против множества остальных. Дария околдовали, но какой бы злой дух ни завладел им, наш долг изгнать этого демона.

Атосса сжимала и разжимала кулаки. Я заметил, что статуя Анахиты вся завешана цепями и причудливыми украшениями. Очевидно, царица всерьез взялась за осаду небес. Теперь дошла очередь и до Мудрого Господа.

Я не посмел сказать «нет». Атосса была опасным другом, но врагом она была смертельным. Я сказал, что пойду к дяде.

— Не знаю, что он скажет. Ему нравится быть главным…

Атосса хлопнула в ладоши, двери распахнулись — там стоял главный зороастриец. Он выглядел перепуганным, как и следовало. Дядя низко поклонился царице, не выказавшей почтения Мудрому Господу, и начал петь один из самых знаменитых зороастрийских гимнов:

— «В какие края полечу я? Где преклоню свои колени? Я изгнан из семьи и племени…»

Так Зороастр обращался к Мудрому Господу в начале своей миссии. Несмотря на нетерпение Атоссы, которая вопросам пророков предпочитала прямые ответы, я позволил дяде пропеть изрядную часть гимна, а затем вмешался ликующим обетом, завершающим аккордом, словами самого пророка:

— Тому, что есть Истина для меня. Тебе посвящаю я свою добрую волю, свои жгучие стремления. Да падет гнет на того, кто жаждет угнетать нас! О Мудрый, я стремлюсь возрадовать Тебя своей праведностью, так я решил умом и сердцем…

Не думаю, что все это дяде понравилось. Он был сын пророка, а я внук. Он пришел первым, я вторым. Но только двое из ступавших по земле слышали голос Мудрого Господа. Первый был убит у алтаря в Бактрии. Я второй. Будет ли третий?

Когда я закончил гимн, Атосса обратилась к моему дяде:

— Ты знаешь, чего от тебя ждут?

Главному зороастрийцу было не по себе.

— Да, да. Я отправлюсь домой в Бактрию. Я буду служить у огненного алтаря. И мне надо переписать слова моего отца. На коровью шкуру. На лучшую коровью шкуру! Когда корову убьют и на жертвоприношении будет должным образом выпита хаома — в точности как завещал Зороастр, ни капли лишнего, — в месте, куда не проникает солнечный луч…

— Хорошо!

Голос Атоссы прервал бормотание моего дяди. Царица сказала, что я немедленно должен быть введен в должность.

— Все необходимые церемонии будут проведены у огненного алтаря в Сузах.

Затем главный зороастриец был отпущен.

— Мы… Мы обложим Великого Царя, — сказала Атосса.

Но поскольку стены в покоях Атоссы всегда имели уши, это Дарий обложил нас, а не мы его. За день до моего введения в должность главы зороастрийцев мне пришло указание явиться к Великому Царю.

Я был в ужасе. Меня казнят? Изувечат? Заточат в темницу? Или в знак особой милости повесят на золотых цепях? Двор Ахеменидов никогда не обходился без сюрпризов, и, как правило, неприятных. Я надел жреческие одежды. Это была идея Лаис.

— Дарий должен почитать Зороастра и его преемника.

Но Лаис тоже нервничала.

Она проклинала Атоссу шепотом, но я читал по губам: самонадеянная, опасная, выжившая из ума старуха. Старая царица отнюдь не выжила из ума, однако в самом деле вела себя неосторожно. О нашей беседе с ней донесли Великому Царю.

6

Великий Царь принял меня в рабочем кабинете. В этой комнате до сих пор сохраняют тот порядок, что был при жизни Дария. Квадратная, с высоким потолком комната. Из мебели — один стол из цельного порфира и высокий нелепо деревянный табурет, на который Дарий любил забираться, когда не расхаживал по комнате, диктуя секретарю, притулившемуся, скрестив ноги, рядом со столом. Эти документы, прочесть которые мог только сам Дарий, писались на особом языке с упрощенной грамматикой. Писать для его глаз было большим искусством, но, как я уже говорил, Великий Царь легко оперировал цифрами. Он умел складывать, вычитать и даже делить в уме — что замечательно, — не прибегая к помощи пальцев.

Главный распорядитель двора — реликт времен Кира — доложил обо мне, и, когда я пал ниц пред Великим Царем, двое секретарей по-змеиному быстро выскользнули за дверь. Это было нечто невиданное — аудиенция с глазу на глаз. Мое сердце колотилось так, что я еле расслышал слова Дария:

— Встань, Кир Спитама!

В полуобморочном состоянии я выпрямился. Хотя глаза мои почтительно смотрели в сторону, я заметил, что Дарий заметно постарел за годы, проведенные мною в Сардах. Поскольку он не позаботился привести в порядок волосы, из-под бело-голубой повязки на голове — единственного знака царского достоинства — выбивались седые завитки. Седая борода была не расчесана.

Несколько мгновений Дарий смотрел на меня. Правая нога у меня начала непроизвольно дергаться. Я надеялся, что жреческие одежды скроют внешнее проявление моего неподдельного внутреннего трепета.

— Ты неплохо служил нам в Сардах, — коротко сказал Дарий.

Не было ли это вежливым вступлением перед ужасным «но»?

— Я по мере сил служу Великому Царю, чей свет…

— Да, да, — прервал он мой церемониальный ответ.

Дарий сдвинул в сторону кипу папирусных свитков из Египетской сатрапии. Я различил иероглифы. Затем он порылся в другой кипе документов и нашел квадратный лоскут красного шелка с начертанным на нем в виде золотого листа посланием — роскошная, хотя и непрактичная форма письма.

Я не понял, на каком языке было это письмо. Определенно не на персидском и не на греческом. Дарий просветил меня:

— Это пришло к нам из Индии. От царя страны, о которой я никогда не слышал. Он хочет торговать с нами. Я всегда хотел вернуться к Индии. Вот где наше будущее! Определенно на западе нет ничего достойного наших владений. — И, не изменив интонации, он заявил: — Тебе не быть главным зороастрийцем. Я так решил.

— Да, владыка всех земель.

— Подозреваю, тебя обрадует мое поручение.

Дарий улыбнулся, и я вдруг почти перестал трястись.

— Моим желанием было всегда служить только Великому Царю.

— А Мудрому Господу — это не то же самое?

— Это может только совпадать, владыка.

Очевидно, то не был день моей казни.

— Гистасп не согласился бы с тобой.

И тут, к моему удивлению, Дарий расхохотался, как простой горский воин. В неофициальной обстановке он никогда не прибегал к манерному придворному покашливанию.

— Мой отец был о тебе высокого мнения. Он хотел, чтобы ты стал главным зороастрийцем, чего, понятно, хочет и царица.

Напряженность снова возросла. Дарий знал каждое слово нашей с Атоссой беседы. Великий Царь бесцельно водил пальцами по золотым буквам на красном шелковом лоскуте.

— Но я решил иначе. Тебе не хватает настоящего занятия. Это так же ясно мне, как и Мудрому Господу — первому среди богов. — Дарий замолк, словно ожидая от меня опровержения этого кощунства.

— Я понял, владыка, что тебе было ясно всегда. — Ничего лучшего я не придумал.

— Ты тактичен в отличие от своего деда, и это хорошо. Если бы Зороастр говорил с Киром так, как он говорил со мной, Кир отрубил бы ему голову. Но я… Я снисходителен. — Солдатские пальцы теребили разукрашенный лоскут красного шелка. — В отношении религии. В других вопросах…

Он замолчал. Я видел его сомнения — можно ли со мной откровенничать?

Думаю, в конце концов он решил быть искренним, как не бывал ни с кем. Ведь секрет абсолютной власти состоит в абсолютной секретности. Только монарх должен знать все. Он может поделиться частью знаний с тем или иным из подданных, но все пространство должен видеть он один. Только ему быть беркутом.

— Я недоволен Греческой войной. Гистиэй считает, что может ее остановить, но я сомневаюсь. Теперь я вижу, что война не кончится, пока я не разрушу Афины, а это займет не один год и потребует много золота, а в конечном итоге для обогащения империи я получу только каменистый клочок западного континента, где ничего не растет, кроме этих вонючих маслин. — Дарий имел истинно персидское отвращение к маслинам. Наш западный мир разделился на тех, кто употребляет только оливковое масло, и тех, кто имеет доступ к разнообразию других масличных культур. — Я надеялся, что на склоне лет смогу проехать на восток, где встает солнце. Символ Мудрого Господа, — добавил он, улыбнувшись мне. Поверь Дарий во что-нибудь еще кроме своей судьбы, я бы удивился. — Что ж, Греческие войны займут не больше года-двух, и я надеюсь, меня хватит на год-два…

— Да живет вечно Великий Царь! — издал я традиционный крик.

— Неплохо бы.

В жизни Дарий не был склонен к церемониям. Наедине с ним я ловил себя на мысли, что мы похожи на двух менял или купцов, выясняющих, как лучше обобрать покупателей на базаре.

— Ты знаком с математикой?

— Да, владыка.

— У тебя есть способности к языкам?

— Думаю, да, владыка. Я немного выучился по-лидийски…

— Лидийский забудь. Кир Спитама, мне нужны деньги. Мне нужна куча денег…

— Для Греческих войн. — Я позволил себе непозволительное: хоть я и не задал прямого вопроса, но перебил Великого Царя.

Однако Дарий, казалось, скорее обрадовался прямому разговору, чем рассердился:

— Для Греческих войн. Для работ, что я веду в Персеполе. Для укрепления северных границ. Конечно, я могу повысить дань, но, когда восстали ионийские города и начались волнения в Карий, когда опять кто-то претендует на вавилонский престол, не время повышать налоги. Но деньги я должен добыть. — Дарий замолчал.

По логике вещей, мне предстояло угадать, зачем меня вызвали.

— Великий Царь хочет послать меня в Индию.

— Да.

— Великий Царь хочет, чтобы я заключил там торговый союз.

— Да.

— Великий Царь хочет, чтобы я разузнал, что из себя представляют индийские государства.

— Да.

— Великий Царь хочет присоединить Индию к своей империи.

— Да.

— Владыка, я не мыслю более высокой миссии.

— Хорошо. — Дарий взял красное шелковое послание. — Эти люди хотят торговать с Персией.

— Что они могут предложить, владыка?

— Железо. — Дарий широко и озорно улыбнулся мне. — Мне говорили, что эта страна вся сделана из железа. Да и вся Индия, как я слышал, полна железа, и кто завладеет тамошними рудниками — сделает себе состояние!

Дарий напоминал молодого купца, подсчитывающего барыш.

— Великий Царь хочет, чтобы я заключил сделки.

— Сотни сделок! Я потребую от тебя полного отчета о богатствах каждой страны, где ты побываешь. Я хочу знать состояние дорог, систему налогообложения, используют они монеты или натуральный обмен. Изучи, как они снабжают и перемещают войска. Выясни, что они сеют и сколько раз в году собирают урожай. Особое внимание обрати на их богов. Моей политикой всегда было поддерживать истинно популярные религии. Если окажешь почет местному божеству, жречество сразу на твоей стороне. А если жрецы на твоей стороне, то для поддержания порядка не нужен большой гарнизон. Это для нас жизненно важно. Нас, персов, мало, а мир обширен. Как Кир и Камбиз, я правлю неперсами через их жрецов. Вот в этом ты можешь оказать мне неоценимую помощь. — Дарий перешел на заговорщицкий тон, он даже понизил голос. — Я слышал, что некоторые индийцы высоко чтят Зороастра. И поэтому ты будешь не только моим послом, но и жрецом.

— Как жрец, я должен буду провозглашать единственность Мудрого Господа. Мне придется клеймить демонов, которым поклоняются индийцы.

— Ничего подобного ты делать не будешь, — твердо отрезал Дарий. — Ты будешь соглашаться со всеми жрецами. Ты найдешь сходство между их богами и нашим. Ты не должен держаться с ними вызывающе. Когда-нибудь я буду править Индией. И мне понадобятся жрецы. Поэтому ты должен… околдовать их.

Это слово употребляла Атосса.

Я низко поклонился:

— Я выполню каждое слово, владыка.

Дарий со стуком уронил на стол унизанную перстнями руку. Тут же в дверях показался распорядитель двора. С ним были двое: индиец-евнух и Сцилакс, с которым мы встречались в Галикарнасе. Великий Царь говорил со Сцилаксом почти как с равным и совершенно не замечал трясущегося от страха евнуха.

Дарий указал на большой кожаный кошелек в руке у Сцилакса:

— Принес. Хорошо. Я возьму свой.

Он отодвинул занавес с изображением Камбиза, преследующего оленя. Любопытно, что ни в одном из дворцов я не припоминаю изображений Дария, а Камбиз был везде. Насколько помню, в Сузах был один ковер с изображением Кира, в царицыном зале, — довольно грубая работа, и моль не сделала ее лучше.

За занавесом оказалась глубокая ниша, где стоял простой деревянный сундук — в таких купцы держат деньги. Дарий поднял крышку, порылся и достал маленький медный диск. Тем временем Сцилакс достал похожий диск из кожаного кошелька.

До того я ни разу не видел настоящей карты для путешествий. По сути дела, я видел лишь одну фантастическую карту, занимавшую целую стену Нового дворца в Вавилоне. На удаленных один от другого камнях были изображены города и порты Вавилонии, Малой Азии и Египта времен Навуходоносора. Поскольку вавилоняне — искусные математики, расстояния, вероятно, отличались точностью.

Дарий положил две карты рядом на столе и начал выискивать различия.

— Мы сошлись лишь на реке Инд, карту которой ты для меня составил. — Он указал на длинную линию, идущую с высокогорья в Восточной Бактрии к запутанной дельте, линия уходила в так называемое Индийское море.

Сцилакс сказал, что его карта более поздняя. Впрочем, он согласился, что ни та ни другая не заслуживают доверия.

Дарий вдруг бросил на пол красный шелковый квадрат, чтобы индиец-евнух мог прочесть послание.

— От кого это письмо? — спросил Великий Царь. — Откуда? — Он обратился к Сцилаксу: — Что ты видел в Индии своими глазами?

— Реку, владыка. Частично дельту. Город Таксилу на севере.

— Это ведь мой город?

— Да, владыка. Вся долина к востоку от Инда теперь сатрапия Великого Царя. Граница проходит примерно здесь. — Сцилакс указал на карту. — К востоку отсюда находится страна пяти рек, которую индийцы называют… Как?

Сцилакс взглянул на пол, где, разбирая письмо, копошился евнух.

— Пенджаб, флотоводец.

— Пенджаб. Затем на севере есть город Гандхара.

— Мое царство.

— Тамошний царь платит дань Великому Царю, — тактично заметил Сцилакс. Он провел пальцем вдоль извилистой реки Инд с севера на юг. — Мне понадобилось тринадцать месяцев, чтобы проплыть от гор до дельты. Но в конце все принадлежало Великому Царю.

— Не говоря о ежегодной дани в триста пятьдесят талантов золотым песком! — Дарий прямо-таки облизывался; никто из нас не позволил бы себе такой вульгарности. — Это больше, чем дает любая сатрапия, в том числе и Египет. Только подумай, какой доход может дать это все!

Квадратная ладонь обвела медный диск слева направо, с запада на восток. Дарий вдруг нахмурился:

— Но что это? На моей карте две реки и три города, названия которых мне не прочесть. А там… Ну-ка сравни! Моя Индия похожа на круг. А твоя напоминает полуостров. Там что, за дальним краем? Море? Или там мы упадем с края земли?

— Там еще одно море, владыка. И там вдали высокие горы, джунгли, а еще дальше великая империя, во всяком случае так говорят.

— Китай. Да, я слышал это название. Но где это?

— В царствование Кира, владыка, приезжало посольство из Китая. Они привезли нам шелк и нефрит.

— Знаю, знаю. Я видел опись. Я хочу торговать с ними. Но нелегко торговать со страной, которая неизвестно где. Ах, Сцилакс, мне снятся коровы! Я жажду коров! — Дарий захохотал.

Сцилакс не посмел рассмеяться, но улыбнулся.

Я ничего не понимал. Что за коровы? Позже, в Индии, я слышал эту фразу тысячи и тысячи раз. Коровами измерялось богатство арийских племен, завоевавших Персию, а также Ассирию, Грецию и Индию. Хотя мы уже не мерим богатство коровами, культурные индийские потомки тех давно умерших угонщиков коров по-прежнему говорят: «Мне снятся коровы», когда хотят сказать, что жаждут богатства. Как настоящему арийскому вождю, Дарию не переставали сниться коровы — выражение, столь же распространенное среди Ахеменидов и индийских ариев, сколь непонятное для остальных.

— Ну что ж, Сцилакс, вот и настало наше время разжиться коровами. Очевидно, нас приглашают в коровник. Из… откуда письмо?

— Из Магадхи, Великий Царь. Послание от тамошнего царя Бимбисары. Он шлет привет из своей столицы Раджагрихи.

— Что за странные имена и названия! Хуже греческих. Ну, Сцилакс, ты ведь грек, где эта Магадха? Ее нет на моей карте.

Сцилакс указал на реку, протянувшуюся с северо-запада на юго-восток:

— Это река Ганг, владыка. Здесь, к югу от нее, находится царство Магадха. Раджагриха должна быть где-то тут. Ни царство, ни город на карте не обозначены.

— Я хочу иметь полную карту Индии, Кир Спитама.

— Да, владыка.

Меня взволновала мысль о путешествии, и я побледнел, представив обширность Индии, — тринадцать месяцев, чтобы просто спуститься по реке!

— Что еще этот… индиец хочет сказать?

— Он говорит, что его дед обменялся посольствами с Великим Царем Киром. Говорит, что сам в тесной связи с царством Гандхарой.

— Моим царством.

— Да, Великий Царь.

— Но этот Бимб — как его там? — не признает моего суверенитета над этим царством.

— Весь мир признает! — Евнух невольно затрясся.

— А он нет! А значит, для нас есть работа. Он хочет торговать с нами?

— Да, Великий Царь. Он говорит про железо. Тиковое дерево. Хлопок. Рубины. Обезьяны.

— Что угодно для души!

Дарий ткнул пальцем в карту. Раздался звук, как от маленького гонга. Затем Великий Царь забрал у евнуха красный лоскут и поднес к лицу. К старости Дарий стал близорук. Он осторожно отделил от шелка золотые буквы, положил кусочки в рот и, как ювелир, попробовал металл на зуб.

— Золото, — проговорил он счастливо. — И чистейшее.

Он выплюнул золото на пол и шутливо пнул евнуха:

— Ты подготовишь послание Сарабимбе. Напиши ему, что Великий Царь, владыка всей земли, Ахеменид и все такое прочее доволен своим рабом и снисходит послать к нему в качестве посла одного из своих наперсников Кира Спитаму, внука Зороастра, арийского пророка, — подчеркни «арийского» и то, что мы одной расы и разделены лишь географически. Это разделение я нахожу нетерпимым. Нет, этого не пиши. Мы не хотим его тревожить. Напиши, что за железо мы заплатим золотыми монетами — если у них в ходу монеты, или товаром, если нет. Составь обычный перечень, что мы можем предложить. Ты индиец и знаешь, что они любят. Ты сам откуда?

— Из Кошалы, Великий Царь. Это самое древнее и славное арийское царство. На севере от Ганга.

— Кто твой правитель? Я не могу назвать его царем. На этой земле только один царь.

— Если он еще жив, владыка, это Пасенади, святой и добрый человек, его сестра — главная царица Бимбисары Магадханского и мать…

— Избавь меня от подробностей. Но сообщи их все моему послу. — Дарий улыбнулся мне. От снов о коровах он помолодел. Спутанные седые волосы казались просто светлыми, голубые глаза сияли. — Приготовься, Кир Спитама. А ты прямо сейчас начинай учить его, как говорят в той части мира. Ты отправишься с моим послом. — Дарий на прощание еще раз пнул евнуха. — Подготовь схожее послание своему правителю. Представь моего посла и все такое прочее.

Когда евнух ушел, Сцилакс с Дарием взялись составлять план путешествия — моего путешествия.

— Ты поедешь по почтовой дороге в Бактру. Это будет легко и приятно, — сказал Дарий. — Увидишь свой старый дом. Я был там в прошлом году. Он полностью восстановлен. — Дарий провел пальцем по карте. — Затем сможешь поехать так, вдоль реки Амударья в горы. Пройдешь через этот проход, которого, наверное, не существует. Их никогда не оказывается, когда нужно. Далее ты окажешься в Гандхаре, где сможешь преспокойно спуститься по реке Инд до самой… как ее? — Дарий обернулся к Сцилаксу.

— Таксилы. Это в трех днях пути от города, где сходятся все караванные тропы.

— Караванные тропы? Там нет дорог?

— Честно говоря, нет, владыка. Но страна равнинная, и тропы хорошо протоптаны. Правда, джунгли непролазные. Там много диких зверей и разбойников. Понадобится рота солдат. И придется пересечь пять рек, прежде чем мы достигнем реки Джамна. Затем на лодках или плотах спустимся в долину Ганга, где находится шестнадцать царств.

— Откуда тебе это все известно? — Дарий с удивлением взглянул на Сцилакса. — Ты же никогда не был восточнее дельты Инда.

— Мне тоже снятся коровы, владыка, — сказал Сцилакс. — Конечно, во имя Великого Царя!

Дарий ласково полуобнял Сцилакса — за такое объятие любой из его сыновей или братьев отдал бы по меньшей мере руку.

— Ты получишь коров, Сцилакс! Присмотри за мальчишкой. — Со мной обращались весьма бесцеремонно. — У тебя будет сотня воинов — хватит, чтобы защитить честь посла, но пастухи будут спокойны за своих коров. И еще проводники, картографы, архитекторы и прочие. Этот евнух — как его? — приготовит подходящие дары двум правителям. Но не слишком дорогие. В конце концов, как повелителю всех стран, их земли принадлежат мне по праву… данному мне Мудрым Господом, — добавил он для моего удовольствия.

Затем Дарий повернулся ко мне. Я был поражен, обнаружив, что он не выше меня ростом. Мне он всегда представлялся гигантом. Великий Царь посмотрел мне прямо в глаза, отчего я совсем лишился мужества.

«Нельзя смотреть на Великого Царя», — успел вспомнить я, когда эти голубые с красноватыми веками глаза уставились прямо в мои.

— Не подведи меня, Кир Спитама. Даю тебе год, самое большее — два. По истечении этого срока я хочу знать все, что мне нужно для вторжения в Индию. Я хочу дойти до самого края земли — или до Китая, если это по пути.

— Слушаю и повинуюсь, владыка.

— Пусть Индия будет моим последним подарком моему племени. Так что ты должен быть наблюдательным, внимательным, сообразительным. Ты будешь проповедовать Истину, но не будешь угрожать последователям Лжи.

Совершенно справедливо Дарий опасался рвения истинных зороастрийцев. Он не собирался сплачивать вокруг себя шестнадцать индийских государств из-за религиозного фанатизма своего посла.

— Я сделаю так, как приказывает Ахеменид. — Обращение к Великому Царю по его настоящему имени звучало как клятва Мудрому Господу.

— Хорошо.

Дарий протянул мне руку для поцелуя.

Так мне была оказана честь. Теперь в случае приглашения я мог обедать с Великим Царем за одним столом. Мне так и не пришлось ни разу отобедать с Дарием, но мое положение упрочилось. Теперь я принадлежал к персидской знати, и в случае благополучного возвращения из Индии меня ждало богатство.

КНИГА IV ИНДИЯ

1

Из Суз посольство в шестнадцать индийских царств — так нас, посмеиваясь, называли во Второй палате канцелярии — отправилось вниз по реке Тигр. На плоскодонных лодках мы спустились до дельты, где встретили Сцилакса с двумя триерами, уцелевшими после несчастной осады Наксоса. Наверное, мне следовало бы счесть это дурным предзнаменованием, но я был в слишком приподнятом настроении.

В дельте, где сходились Тигр и Евфрат, образуя мелкое заболоченное озеро, из-за постоянных речных наносов не было настоящего порта. Персы, вавилоняне, ассирийцы — все пытались устроить порт на стратегически важном пересечении дорог, но грязь, стекающая с вершины мира к его основанию, неизменно хоронила все попытки. В царствование Дария здесь была временная пристань у края соленого болота, которое можно было преодолеть, лишь устроив из плотов цепочку, тянущуюся почти на милю через топь и зыбучие пески. Однажды я видел, как верблюд вместе с седоком пропали в мокрых песках так быстро, что человек не успел даже позвать на помощь.

Сцилакс хотел на кораблях обогнуть Африку, но важнее оказалась Индия, и я бы не сказал, что он сильно огорчился, хотя всю жизнь мечтал о путешествии вокруг Африки, которое так никто и не совершил, несмотря на все заявления финикийцев. Послушать их, так они сняли карту с каждой мили омывающего мир океана.

На триеру требуется сто двадцать гребцов и еще тридцать матросов, плотников, поваров. Поскольку эти корабли строят для войны, а не для торговли, там есть место для воинов, но не для путешественников. В дополнение к сотне телохранителей меня сопровождал штат из двенадцати человек, считавшихсязнатоками Индии, а также ценный дар царицы Атоссы — индиец-раб по имени Карака.

— Он очень подойдет для наших целей, — сказала царица и ничего не прибавила.

Нас также снабдили подарками для двух царей, провиантом для нас самих и еще погрузили восемь лошадей с конюхами. Корабли оказались серьезно перегружены.

Я был раздражен, поскольку большая часть недели ушла у Сцилакса на подготовку нашего путешествия. Но он был прав: в долгой дороге всего важнее, чтобы каждый знал свое место. Если возникают сомнения, кто и где должен выполнять ту или иную работу, ссоры неминуемы, дисциплина падает. К счастью, поскольку до самой реки Инд нам предстояло держаться близ персидского берега, каждую ночь моряки собирались причаливать к берегу, чтобы все мы могли с удобством спать под звездами. Хоть я и старался играть роль мудрого командира, всем от моего имени очень тактично и почтительно распоряжался Сцилакс.

Никогда не забуду волнения, охватившего меня при отплытии. На рассвете, когда подул западный ветер, Сцилакс приказал поставить на кораблях мачты. Затем гребцы принялись за работу, и я впервые услышал их ритмичную песню в такт мелодии флейты. Когда мелодия совпадает с внутренним ритмом человека, слушатель сливается с кораблем, морем, небом, как в любовном акте.

Отойдя от берега, мы подняли квадратные паруса, а когда они поймали ветер, корабли начали ложиться то на тот, то на другой галс, и гребцы смогли отдохнуть. Слева от нас под солнцем искрилась пустыня, а горячий западный ветер пах морем, солью и тухлой рыбой. В этой части побережья тамошние обитатели построили из соли грубые стены. Солнце выжигает влагу, и местные жители собирают оставшуюся чистую соль для продажи проходящим караванам. Они также солят рыбу, на всякий случай. Эти странные люди живут в причудливых шатрах с каркасами из китовьих скелетов.

И часа не прошло, как мы подняли парус и ко мне подошел Карака: пора-де, как обычно, заниматься индийским языком: в действительности же у него были другие намерения.

— Господин посол, — сказал он, и мне понравилось такое обращение, хотя мое новое достоинство являлось не более чем надвигающейся на Индию тенью Дария. — Я обследовал корабль. — Карака понизил голос, словно опасаясь, что услышит Сцилакс, но наш капитан разговаривал на носу с начальником матросов.

— Хороший корабль, — сказал я, словно сам его построил.

С самого начала я полюбил море, и если сейчас жалею о чем-нибудь, так это о том, что никогда уже не услышу песни гребцов, не почувствую соленых брызг на лице, не увижу восхода или заката над вечно меняющимся и неизменным морским горизонтом.

— Да, господин. Но в корпусе полно гвоздей.

Я удивился:

— А как же иначе скрепить корабль?

Я имел смутное представление о кораблестроении. Если не считать мимолетного посещения Галикарнасского порта, я никогда не видел корабельных работ.

— Но гвозди из металла, господин! — Карака трясся от страха.

— Но деревянные шипы не годятся для моря, — со знанием дела отвечал я.

В действительности все, что я знал, — это что деревянные шипы имеют преимущество перед железными гвоздями. Говоря с Каракой, я озаботился встать, расставив ноги, изображая из себя опытного моряка.

— Господин, я уже один раз проделал этот путь. Но я путешествовал на индийском корабле, а мы не используем гвоздей. Не смеем. Это смертельно опасно.

— Почему?

— Магнитные скалы.

На круглом черном лице был написан искренний испуг. У Караки был приплюснутый нос и толстые губы исконного индийца — их иногда называют нагами, иногда дравидами. Этот темнокожий народ до сих пор преобладает на юге Индии, их язык и обычаи сильно отличаются от языка и обычаев высоких светлокожих ариев, в незапамятные времена захвативших северные индийские царства и республики.

— Что еще за магнитные скалы? — спросил я, искренне заинтересованный, если не встревоженный.

— Там! — Карака махнул рукой в сторону голых, отшлифованных ветром береговых холмов. — Эти холмы сложены из камней, имеющих силу притягивать металл. Если корабль подойдет слишком близко, гвозди вылетят из корпуса, притянутые скалами, корабль развалится и все мы утонем.

Хотя я не видел причин не доверять ему, но послал за Сцилаксом и спросил его насчет опасности. Сцилакс успокоил нас:

— Да, есть такие скалы, способные притягивать металл, но если железо замазать дегтем, то магнитная скала на него не действует. Поскольку наши гвозди надежно защищены, опасаться нечего. Да и потом, это мое третье плавание вдоль здешнего берега, и я обещаю, что по прибытии в Индию все гвозди останутся на месте.

Позже я спросил его, правду ли говорил Карака. Сцилакс пожал плечами:

— Кто знает? Возможно, другие скалы, на других берегах действительно вытягивают гвозди из кораблей, но не на этом побережье. Это я знаю.

— Тогда зачем же ты замазал гвозди дегтем?

— Я и не замазывал. Но я всегда так говорю индийцам, иначе они сбегут с корабля. Между прочим, я заметил странную вещь: никто ни разу не проверил, действительно гвозди замазаны или нет.

Мне до сих пор любопытно узнать, существуют ли такие магнитные камни. Но я не встречал ни одного индийского моряка, который бы не был убежден, что, если при постройке корабля использовать хоть один гвоздь, его вытащит демоническая сила и корабль пойдет ко дну. Индийцы скрепляют свои корабли канатами.

— Это не худший способ кораблестроения, — признался Сцилакс. — Какие бы ни были волны и ветер, все равно не утонешь, потому что вода свободно входит и уходит через щели.

От дельты Тигра и Евфрата до дельты Инда около девятисот миль. Полоса пустыни между морем и персидскими горами, наверное, самое суровое место на земле. Из-за нехватки пресной воды на берегу горстка рыбаков, соледобытчиков, ловцов жемчуга и пиратов кое-как сводит концы с концами.

На исходе третьего дня за группкой коралловых островков я увидел огненный алтарь Бактры, увидел моего деда, нападение туранцев, резню. Это волшебное видение длилось всего минуту, но оно пригвоздило меня к месту, как послание Зороастра. Он лично напомнил мне, что все люди должны следовать Истине, и я почувствовал себя виноватым, потому что пустился в путешествие, не следуя Истине, а как посланец беркута Ахеменида. Потом, в Индии, мне приходилось и более серьезно нарушать заветы Зороастра. Хоть я и никогда не терял веры в его учение, индийские мудрецы вызвали во мне тревожное ощущение, что теорий сотворения мира не меньше, чем вавилонских богов, и многие из этих теорий показались мне весьма захватывающими, если не истинными. Или самой Истиной?

Демокрит хочет узнать самую нелепую из теорий. Могу рассказать. Она гласит, что никакого сотворения мира не было, что мы не существуем, что все это лишь сон. Кому же все снится? Тому, кто проснулся и вспоминает.

За несколько недель пути к реке Инд мы то попадали в штиль и прибегали к помощи гребцов, которые под палящим солнцем слабели с каждым днем, то ветер относил нас на северо-восток. Под наполненными ветром парусами наша жизнь постоянно находилась в опасности: от скалистого кораллового берега мы не удалялись, и внезапный порыв ветра мог разбить корабль. Но Сцилакс был опытным моряком, за свою жизнь он не потерял ни одного судна. Или только так говорил, и это вызывало у меня беспокойство. Тем, кто не перенес мелких несчастий, обычно судьба припасает большое.

И все же я смог обернуть эти недели на море к своей пользе. В юности я быстро схватывал новое, а Карака оказался превосходным учителем. Когда вдали показалась сине-черная муть дельты Инда, я уже освоил основы индийского языка или так мне казалось. Потом выяснилось, что Карака учил меня дравидскому диалекту, который ариям шестнадцати государств почти так же непонятен, как и персидский.

К счастью, Карака знал достаточно арийских слов, чтобы помочь мне понять не только новый язык, но и новый мир — ведь язык народа говорит нам очень много о том, каким богам этот народ поклоняется и что за люди его составляют или какими они хотели бы быть. Хотя язык индоариев совсем не похож на речь дравидов, но в чем-то схож с персидским, что подтверждает древнюю теорию, что-де некогда все мы принадлежали к одному северному племени и поклонялись — до Зороастра — одним богам. Теперь же арийские боги стали для нас демонами.

Сцилакс много рассказывал мне о своем первом путешествии по Инду.

— Сначала Дарий хотел овладеть всей Индией. Он и сейчас хочет, конечно, хотя, между нами, он уже слишком стар для длительного похода. Ему бы следовало отправиться на восток сразу, как только я разведал для него долину Инда.

— Но он не мог. Восстание в Вавилоне. И потом…

— Дела всегда найдутся. Но если хочешь овладеть миром, нужно забыть о всяких незначительных местечках вроде Вавилона.

Я рассмеялся. От двора удалиться всегда приятно.

Как и на Сцилаксе, на мне была одна набедренная повязка и индийская хлопчатая накидка от солнца. Мы ничем не отличались от гребцов. Хотя Сцилаксу к тому времени было уже за пятьдесят, тело его оставалось крепким и жилистым, как у молодого. Соль сохраняет человека, как и рыбу. Моряки всегда кажутся моложе своих лет.

— Вавилон — величайший город в мире, — сказал я.

— Может быть, когда-то и был, — возразил Сцилакс. — Но индийские города богаче и производят большее впечатление.

— Ты разве их видел?

— Только Таксилу. И Таксила больше Сард и гораздо богаче. Но индийцы скажут тебе, что это всего лишь приграничный городок.

— Почему же тогда Дарий так долго ждал?

Сцилакс пожал плечами:

— Как фараоны со своими гробницами, я думаю. Он считает, что когда завладеет Индией, то умрет, потому что в мире будет нечего завоевывать.

— А Китай?

— Разве это часть мира?

Для профессионального моряка Сцилакс иногда казался слишком рассудительным, не хватало тяги к приключениям. И все же надо признать, он первым снял точную карту Индийского океана до самого острова Цейлон. Я сказал «первым», но это не совсем так. Через несколько лет, когда я подарил Великому Царю подробную карту Индии, он показал мне схожую карту, которую нашли в Вавилоне, в архивах храма Бел-Мардука. Очевидно, вавилоняне и индийцы имели постоянные связи между собой задолго до Дария и Сцилакса. В этом старом мире нет ничего нового, кроме нас самих.

Всю широкую дельту Инда покрывают всевозможные ручьи и протоки. Черноземные участки дельты засевают рисом, а участки солоноватых болот годятся лишь для разведения водоплавающей птицы вроде индийских уток — превосходная дичь, если ее достаточно долго готовить. Там и сям на фоне свинцового неба живописно раскинулись ивовые рощи. Ежегодные дожди в тот год задержались на месяц, и индийцы только об этом и говорили. Без дождей полстраны вымрет. Но в тот год им не пришлось долго беспокоиться: как только мы выгрузились в порту Паталена, выше по течению, хлынул невероятный ливень, и потом мы три месяца не могли высохнуть. Первым моим впечатлением от Индии осталась вода. Греческие сказания о сотворении мира имеют свою привлекательность для тех, кто пережил индийские сезоны дождей.

По пути до Паталены Сцилакс показывал мне окрестности.

— Оба берега персидские, — говорил он с видимым удовлетворением.

— Благодаря тебе, — вежливо заметил я.

— Да, — ответил он без тени тщеславия. — У меня это заняло тринадцать месяцев. К счастью, местный народ предпочитает иметь верховного владыку за тысячи миль, а не рядом. Им лучше, когда ими управляет Ахеменид из Суз, чем местный царь.

— Но здесь есть сатрап.

Сцилакс кивнул и нахмурился:

— Первого я подобрал сам. Он был арием из Пенджаба. Потом он умер, и теперь правит его сын.

— Он предан нам?

— Сомневаюсь. Но по крайней мере, он вовремя платит ежегодную дань. Ты нигде не увидишь столько золотого песка, как в этой части мира.

Откуда ни возьмись, вокруг появились дуги лоснящихся дельфиньих спин. Один дельфин даже выпрыгнул из-под самого носа корабля, на мгновение завис в неподвижном воздухе и бросил на нас задорный взгляд.

— Добрая примета, — сказал Сцилакс.

— Это пресноводные дельфины? Я не знал, что такие бывают.

— Да. Но насколько мне известно, они водятся лишь в индийских реках, — добавил он.

Сцилакс был прирожденным исследователем, он ничего не принимал на веру и всегда скептически относился к услышанному. Если чего-то он не видел сам, то и не утверждал, что это существует, — в отличие от некоторых дорийских греков, пишущих так называемую историю.

Мы высадились в Паталене, большом, но ничем не примечательном порту. От дождя и сырости было трудно дышать, низкое небо все затянули тучи.

Здесь я должен заметить, что в Индии существуют три времени года. С ранней весны до начала лета солнце палит безжалостно, и, если бы не большие реки и искусно построенная ирригационная система, земля вскоре превратилась бы в пыль и люди вымерли. Затем с приходом лета начинает дуть муссон, и треть года идет дождь, а реки разливаются. Потом следует совсем коротенькая зима, чередой идут прохладные дни, и небо невообразимо синее, а цветы разрастаются так буйно, что розовые цветники Экбатаны покажутся рядом с ними убогими.

Только я ступил на паталенскую пристань, как сильный порыв ветра ударил нашу триеру о причал, и две лошади упали с нее в реку. Затем небо словно разверзлось, и на раскаленную землю обрушился ливень. Совершенно мокрых нас встретил «царево око».

— Сатрап остался в Таксиле и шлет свои извинения, — сказал он.

Нас проводили в административное здание — старую деревянную развалюху с совершенно негодной крышей. Никогда еще я не страдал одновременно от жары и сырости — странное сочетание, характерное для сезона дождей в этой части света.

На следующий день мы расстались со Сцилаксом. Он отправился вверх по реке в Таксилу, а я начал свое путешествие по суше в царства Кошалу и Магадху. Я жаждал самостоятельности и был рад остаться один. Все мне казалось нипочем. Я был глуп. Я был молод. Демокрит считает, что нужно поменять местами «глуп» и «молод» — дескать, первое вытекает из второго. Но с моей стороны было бы невежливо связывать одно с другим.

К нашему отправлению «царево око» приготовил верблюдов, провизию, проводников. Кроме того, кое-как знал дорогу Карака.

Чувствуя себя сродни Великому Царю, я под проливным дождем пустился в путь, рядом со мной ехал Карака. Вся моя свита насчитывала триста воинов, пять наложниц и ни одного евнуха. Еще в Сузах Карака предупредил меня, что индийцы испытывают такое отвращение к кастрации, что не кастрируют даже животных. Из-за этой их причуды индийские гаремы охраняют старики и старухи. Хотя это кажется не очень удачным выходом из положения, но на самом деле престарелые люди обоих полов обычно не только бдительны, но и неподкупны. Ведь в отличие от честолюбивых молодых евнухов у них нет планов на будущее — за отсутствием такового.

Я ехал верхом, так же как Карака и мои телохранители. Остальные передвигались или на верблюдах, или шли пешком по дороге, от дождя превратившейся в густое желтое месиво. Мы продвигались медленно, держа наготове оружие. Но хотя Индия кишит шайками разбойников, во время дождей они обычно сидят по домам. В такую погоду только невежественный и излишне ревностный посол может попытаться преодолеть тысячу миль по так называемой суше.

Каждый раз при приближении к границе, что случалось не менее раза в день, нас останавливали вооруженные отряды. В этой части Индии не только множество государств, но каждое еще делится на полуавтономные владения, живущие в основном за счет поборов с проходящих караванов. Как посол Великого Царя, я был освобожден от такого рода дани, но я взял за правило всегда что-нибудь платить. В результате нам часто предоставляли почетный эскорт, который сопровождал нас до следующей границы. Предполагалось, что это отпугивает разбойников.

Только сильный монарх может сделать проселки безопасными для путешественников, а в то время во всей Индии был лишь один сильный царь — Бимбисара, при чьем дворе в Магадхе я и был аккредитован. Хотя Пасенади Кошальский правил более обширной, древней и богатой страной, как правитель он был слаб, и Кошала представляла опасность для путешественников.

Мы пробирались через джунгли, вокруг кричали попугаи, а безгривые львы, завидев нас, убегали. Как-то я взглянул вверх и увидел прижавшегося к дереву тигра. Я смотрел в его яркие солнечно-желтые глаза, а он смотрел в мои. Я испугался. Тигр — тоже. И исчез в зеленой влажной темноте, как мираж или страшный сон.

Самые опасные среди индийских зверей — дикие собаки. Они бегают стаями и никогда не лают. И с ними нельзя бороться. Даже более проворные животные становятся их жертвами, потому что собаки способны неуклонно, день за днем преследовать оленя, тапира или даже льва, пока тот не изнеможет от усталости, а затем бесшумно нападают.

В окрестностях заброшенного города Гандхаи я заметил несколько нор, расположенных правильным полукругом в стороне от вязкой дороги. Я спросил Караку, что это, и он ответил:

— Каждая собака вырывает себе нору. Она забирается туда и спит. Или подглядывает. Видишь, сверкают глаза?

Сквозь ливень я различил горящие глаза диких собак. Они следили за каждым нашим движением.

В тот вечер довольно неожиданно эскорт покинул нас у ворот города Гандхаи.

— Они говорят, что город населен призраками, — сказал Карака.

— И это в самом деле так?

— Даже если и так, — улыбнулся он, — это призраки моего народа. Так что нам нечего бояться.

Мы проехали по широкой центральной улице к главной городской площади, построенной древними индийцами за тысячи лет до прихода ариев. Город очень напоминает Вавилон, с домами из необожженного кирпича и прямыми улицами. К западу от города остались руины цитадели, срытой ариями. Потом по каким-то причинам арии изгнали местных жителей, и с тех пор город пуст.

— Построившие этот город люди звались хараппами. Думаю, те, кто уцелел, ушли на юг, — с горечью проговорил Карака.

— Но это случилось так давно!

— Тридцать пять поколений — это у нас не много.

— Ты говоришь словно вавилонянин, — сказал я, и он воспринял это как комплимент.

Незадолго до захода солнца мы зашли в большое здание, некогда служившее зернохранилищем. Хотя древняя черепичная крыша сохранилась лучше, чем новая в паталенском административном здании, потолочные балки угрожающе просели. Мы выгнали колонию рассерженных обезьян, и я приказал поставить в конце зала мой шатер. Затем разожгли огонь и приготовили ужин.

Тут Карака принялся знакомить меня с индийской пищей. Это не быстрый процесс, поскольку я едок осторожный. Если первое знакомство с манго не удовлетворило меня, то ананасы сразу же получили восторженное признание. Мне также пришлись по вкусу индейки — это птицы с нежным белым мясом и совсем ручные. Индийцы держат их не только ради яиц и мяса, но и ради перьев, которыми набивают подушки. Эти птицы сродни тем, которых греки называют «персидской птицей» и недавно завезли в Афины.

Как правило, я обедал отдельно от других, вдвоем с Каракой. Во-первых, персидские офицеры предпочитают не питаться со всеми, а, во-вторых, я в некотором роде представлял Великого Царя и поэтому был окружен частью его величия.

— Видишь, какой высокой культурой мы обладали. — Карака обвел рукой огромное помещение.

— Да, впечатляет, — согласился я, хотя думал только о просевших балках.

— Мы построили этот город за тысячу лет до прихода ариев. — Карака говорил так, будто сам был архитектором. — Мы были строителями, купцами, ремесленниками. А они — кочевниками, живущими в шатрах скотоводами, разрушителями.

Когда я просил Караку — или кого-нибудь еще — рассказать мне доступно, кто же такие были хараппы, то не получал ответа. Цари и купцы их оставили круглые отпечатки на влажной глине, создав нечто часто принимаемое за прелестные картинки, но текстов хараппов никто так и не прочел.

— Они поклонялись матери всех богов, — сказал Карака несколько туманно. — И рогатому богу.

Кроме этого я от него мало что узнал. Спустя годы я услышал еще кое-что о таких богах, как дракон Нага, бык Нанди, обезьяна Хануман, и многих прочих богах-животных и богах-деревьях. Очевидно, самым могущественным считался бог-змея, поскольку у самого грозного индийского человекообразного божества из каждого плеча выходит по змее, как у Ахримана.

Без особой помощи со стороны Караки я вскоре научился говорить с правителями индоариев на подобающем индо-арийском языке и с удивлением обнаружил, что они для обозначения своей древней родины используют то же слово, что и персы. Оттуда даже в Грецию пришли ахейцы и дорийцы. Земли эти находятся где-то на самом севере мира, и поэтому Полярная звезда священна для всех ариев. Должен сказать, мне всегда с трудом верилось, что мы действительно близкая родня тем белокурым безжалостным кочевникам-скотоводам, которые до сих пор нападают на смуглые южные народы, чтобы грабить и сжигать их города, — как туранцы поступили с Бактрой.

Тысячу лет назад, по давно забытым причинам, какие-то из арийских племен решили не рушить южные города, а воздвигнуть новые. Это случилось в Мидии, Аттике и Магадхе, и тут арийские кочевники переняли культуру своих рабов. Кроме того, несмотря на всяческие табу, стали заключаться смешанные браки, и самые дикие из диких стали похожи на культурный народ, ими завоеванный. Можно видеть, что такое продолжается и теперь, когда приграничные районы Персии постоянно подвергаются набегам тех диких племен, какими были и мы сами и которые тоже станут такими, как мы, — культурными.

Между прочим, Кир прекрасно сознавал опасность, исходящую от превращения своих персидских горцев в такой же изнеженный народ, как покоренные черноволосые. Чтобы обезопаситься от этого, Кир настаивал на строгом военном обучении всех молодых персов. Нам никогда не полагалось забывать своего арийского происхождения. Но Ксеркс меланхолически заключил, что персы уже не отличаются от того народа, которым правят, и в значительной степени упразднил образовательную систему Кира. Я говорил, что считаю это ошибкой. Но он был Ахеменид.

Хотя арии заселили Северную Индию задолго до Кира, я верю, что предки и мидийцев, и персов пришли в нынешнюю Персию примерно в одно время. Но арии-персы обосновались в горах, а арии-мидийцы усвоили ассирийскую и эламскую культуру. В конце концов мидийцы настолько ассимилировались со смуглой древней расой, некогда ими покоренной, что ко временам Кира арийского царя Мидии можно было принять за правителя Ассирии или Элама. Благодаря географическим особенностям страны, персидские племена сумели сохранить твердый воинственный арийский дух, но так было до тех пор, пока Кир не сделался вселенским монархом, как говорят в Индии.

Индоарии же, в отличие от мидийцев, почти сорок поколений сопротивлялись ассимиляции с нагами, или дравидами, или хараппами. Они гордятся своей светлой кожей, прямым носом, светлыми глазами. И к тому же весьма разумно делят себя на четыре касты. Первая — жрецы, так называемые брахманы, очень напоминают наших магов; вторая — воины; третья — торговцы; четвертая — крестьяне и ремесленники. И еще есть исконные жители этих мест, они темнокожи, замкнуты, угнетены — вроде Караки. Миллионы их по-прежнему живут на севере, неохотно служа своим пришлым хозяевам.

Теоретически индоарии могут заключать браки только внутри своей касты, а браки с исконным населением запрещены категорически. Однако за тысячелетие со своего прихода в Индию здешние арии гораздо больше потемнели кожей и глазами, чем их персидские родичи. И тем не менее они совершенно серьезно заверят вас, что черны из-за палящего в сухое время года солнца. И я всегда соглашаюсь.

Я уже собирался удалиться на ночь к себе в шатер, когда в дверях зернохранилища возник высокий обнаженный человек. На мгновение он замер, щурясь на свет. Волосы его свисали с головы чуть ли не до лодыжек, ногти на руках и ногах были такими длинными, что загибались, как клюв у попугая. Похоже, дорастая до определенной длины, они сами обламывались. В руках пришелец держал метлу. Когда глаза его привыкли к свету, он медленно двинулся ко мне, метя пол перед собой.

Те, кто еще не спал, ошеломленно, как и я, уставились на незнакомца. Наконец один из моих телохранителей выхватил меч, но я жестом велел пропустить странного пришельца.

— Это еще что за чудо? — спросил я Караку.

— Он вроде как святой. Наверное, это джайн. Или сумасшедший. Или и то и другое сразу.

Незнакомец встал передо мной, поднял метлу, словно салютуя, и произнес что-то, чего я не понял, но разобрал Карака.

— Это сумасшедший, — пояснил он. — И джайн. Джайны — одна из наших самых древних сект.

— И все джайны сумасшедшие?

— Совсем наоборот. Но этот говорит, что он переправщик, а никакой он не переправщик. Этого не может быть. С начала времен их было всего двадцать три.

Все это для меня звучало полной бессмыслицей.

— Что за переправщик? И почему он голый? И зачем эта метла?

Незнакомец без спроса тщательно вымел пол вокруг себя и передо мной, а затем сел, скрестив ноги, и забормотал какую-то молитву. Карака был настолько потрясен появлением своего соотечественника, что отказывался отвечать на вопросы, пока я не напомнил ему, что Великий Царь, в частности, интересовался индийскими религиями, и это соответствовало истине. Понадобись Дарию для завоевания Индии разгуливать нагишом с метлой в руках, он бы не раздумывал.

— Переправщик — это самый святой из людей. Последний раз такой появлялся на земле около двухсот лет назад. Я слышал, что теперь появился новый, но, несомненно, этот голый не переправщик. Прежде всего, голыми ходят только экстремисты, или, как говорят джайны, голыши.

— А метла?

— Сметать насекомых. Джайны не должны убивать никаких живых существ. Они даже часто носят маску, чтобы случайно не вдохнуть какую-нибудь мошку. Они не возделывают землю, потому что при пахоте гибнут букашки; не едят меда, чтобы не голодали пчелы. Они не могут…

— Ладно, а что они могут?

— Они прекрасные предприниматели, — улыбнулся Карака. — Мой отец был джайном. Но я — нет. Это очень древний культ… Еще доарийский. Джайны не признают арийских богов. Они не верят в Варуну, Митру, Брахму.

— Потому что это демоны. — Тут я вкратце процитировал Зороастра.

— Для Зороастра это, может быть, демоны, а для нас это просто ничто. Мы очень не похожи на ариев. Они верят в жизнь после смерти: для праведников — на небесах, для грешников — в аду. Мы — нет. Мы верим в переселение душ от одного человека к другому, или в дерево, в камень, в животное. Мы считаем высшим состоянием нирвану, то есть угасание, как свеча. Остановку длинной цепи бытия. Это окончательное существование на самом потолке Вселенной — в совершенстве и спокойствии. Но чтобы этого достичь, нужно, как сказал бы джайн, переправиться через реку — избавиться от земных желаний, подчиниться вечным законам.

Много лет я пытался выяснить, имел ли Пифагор какие-либо контакты с джайнами. Свидетельств этому я не нашел никаких. Если он ни от кого не узнал о новых воплощениях и до мысли о переселении душ дошел сам, то, возможно, это доарийское воззрение и верно.

Лично у меня эта мысль вызывает содрогание. Вполне достаточно родиться и умереть один раз. После смерти, учит Зороастр, каждого из нас ожидает суд. Праведники попадут в рай, грешники — в ад. В конце концов, когда Истина уничтожит Ложь, все превратится в Истину. Мне это кажется не только разумной, но и полезной религией. Вот почему я не представляю ничего более ужасного, чем перескакивание из тела в тело или из змеи в осу, а потом в дерево. Конечно, никто — как Пифагор — не помнит прошлых воплощений. Но в действительности это не важно. Лично я целиком за нирвану — это слово трудно перевести на греческий. Нирвана — это что-то вроде задувания свечи, но слово имеет некоторые аспекты, и не только не поддается переводу, но и непостижимо для неверующего вроде меня.

— Как возникла земля? — задал я традиционный первый вопрос.

— Мы не знаем, да и не интересуемся этим, — ответил Карака за святого, продолжавшего бормотать молитвы. — Правда, арии говорят, что некогда была пара близнецов, мужчина и женщина.

— Яма и Има? — Я был поражен: эту пару знал и Зороастр, и в деревнях им до сих пор молятся.

Карака кивнул:

— Они самые. Яма хотела ребенка. Но Има боялся кровосмешения. В конце концов она уговорила мужчину, что ему нужна пара, и так возникли люди. И все же кто создал близнецов? Арии говорят о яйце, которое разрубил бог Брахма. Хорошо, но кто снес яйцо? Мы не знаем, да нас это и не волнует. Все мы похожи на шестерых слепцов, попытавшихся узнать, что такое слон. Один нащупал ухо и сказал, что это не зверь, а просто кожистый лист. Другой ощупал хобот и сказал, что это змея. И так далее. Какая разница, откуда и как все взялось, если тебя не интересуют вещи, способные сделать жизнь не только жалкой, но и нечестивой?

Разумеется, Карака не произносил такой речи, я просто попытался выделить вкратце все знания по этой теме, добытые мной за много лет.

Но я сохранил яркие воспоминания о том зернохранилище в древнем хараппском городе. Во-первых, голый джайн вдруг заговорил, и благодаря Караке, научившему меня не тому языку, я смог понять обращенные ко мне слова, которые меня крайне изумили и до сих пор звучат в ушах:

— Когда родился девятый от конца переправщик, у него был брат, столь же злой, насколько сам он был добр. Змеи выросли из плеч злого брата, и не было злодейства, какого бы он не совершил. Как один брат был воплощенная доброта, так второй — совершенное зло. И так продолжалось, пока наконец свет не поглотил тьму и повсюду возобладал свет. И так будет, когда последний переправщик переведет нас с темного берега реки на залитую солнцем сторону.

Я попытался расспросить святого, но он не смог или не захотел ответить, а просто повторял истории, пел песни и молитвы. От Караки тоже было мало толку, но теперь уже я сам горел желанием разрешить вопрос, ответ на который должен быть на земле. Неужели Зороастр просто восстановил религию, которую мы исповедовали до завоевания Мидии Персией? Определенно Зороастр не был арием. Как я уже говорил, по моему убеждению, Спитамы происходят от халдеев, но этот народ уже так перемешался с остальными, что наша исконная вера совершенно забылась и перепуталась. Тем не менее если так называемая реформа Зороастра не более чем восстановление первоначальной истинной человеческой религии, то непонятно, почему Зороастр с такой яростью набросился на богов, принесенных ариями с севера. «Для нас это не боги, а демоны», — говорил он. И раз столь многие простолюдины приняли его завет, значит, тайное видение божества никогда не покидало их душ. Это объясняет также, почему Ахемениды никогда не воспринимали всерьез учения Зороастра. Кроме Гистаспа, они только притворялись, что чтят моего деда, потому что, как вожди ариев, по-прежнему верны своим племенным богам, предавшим их власти мир к югу от степей.

Должен признаться, мое религиозное образование началось в Гандхаи. Дождь стучал по черепичной крыше, а голый святой с риторическими отступлениями рассказывал нам, что душой обладает все, даже камни.

Кстати, используемое им для обозначения души слово почти совпадает с греческим, а утверждают — его придумал Анаксагор… Он тоже утверждает, что все точки зрения, кроме одной, ложны. Поменяй точку зрения, и одна и та же вещь видится совсем по-другому — отсюда и история про слепых и слона. И все же есть абсолютная правда, которую может увидеть лишь переправщик, спаситель. К сожалению, наш святой довольно путано объяснил, как стать спасителем. Сам он такой, по его словам, потому что выполняет пять заповедей: не убивать, не лгать, не красть, сохранять целомудрие, не искать удовольствий.

Это последнее представляет некоторую трудность, как я на следующий день заметил Караке, когда мы снова пустились в путь.

— А что, если кто-то находит удовольствие в разгуливании нагишом и чтении лекций персидским послам? Это ведь будет нарушением пятой заповеди?

— А может быть, он терпеть не может говорить с персидскими послами?

— Нет. Он был очень доволен собой. Я чувствую, что это не настоящий переправщик.

— И даже не джайн.

Карака был смущен этим нашим приключением. Ему почему-то казалось, что я увидел дравидскую культуру, к которой он был неравнодушен, не с той стороны. Хоть Карака и ненавидел арийских завоевателей, но всю жизнь провел среди них — и в Индии, и в Персии. В итоге он оказался ни тем ни другим — похожее состояние я часто испытываю сам. Ведь я наполовину перс или халдей, а наполовину грек-иониец. Я служу Великому Царю, но я внук Зороастра. Я отвергаю арийских богов, но не арийских царей. Я верю в истинный путь, но, честно говоря, не знаю, каков он и где его искать.

2

Милях в четырехстах к востоку от Инда течет река Джамна, на ней расположен богатый город Матхура. Там нас принял градоначальник, маленький толстячок с желто-фиолетовой бородой. Наши цирюльники из кожи вон лезут, пытаясь возвратить стареющим мужчинам юношеский цвет волос, их же индийские собратья замечательны в своей фантазии. Иметь четырехцветную бороду даже весьма желательно. И нет более странного зрелища, чем когда собираются индийские придворные, каждый с радужной бородой, в туфлях на толстой кожаной платформе, с ярким зонтиком.

Хотя градоначальника назначил кошальский царь Пасенади, Карака заверил меня, что Матхура практически независима, как и большинство кошальских городов.

— Пасенади никто не боится. Царство его разваливается, а ему и дела нет.

— А до чего ему есть дело?

— До угревертов и расщепителей волос.

— Это еще кто такие?

— Чудодеи. Мудрецы, или так они себя зовут.

Как видишь, Индия пятидесятилетней давности напоминала нынешние Афины, где процветают такие угреверты и расщепители волос, как Протагор и Сократ, и нет ни правды, ни лжи.

На склоне лет я начал наконец понимать, через что прошел наш мир. Какое-то время исконное население Греции и Персии пыталось свергнуть арийских богов, или демонов. В каждой из стран Зевс — Варуна — Брахма отрицаются. Но поскольку афинская толпа в своих предрассудках остается арийской, не многие осмеливаются подвергать сомнению официальных государственных богов, хотя втайне греки обращаются либо к доарийскому культу, либо к таким радикальным пророкам, как Пифагор, то есть к атеизму. В Индии все открыто. Арийских богов осмеивают со всех сторон. Такие древние верования, как переселение душ, снова популярны, и в деревнях полно аскетов, променявших арийских богов на старую веру. Даже арийские цари порой отказывались от трона, чтобы жить в джунглях, медитировать там и укреплять плоть.

Я высоко чту Зороастра за то, что он показал человечеству не только единственность бога, но и одновременно его двойственность — необходимый атрибут истинного божества. Истина не может быть истиной без Лжи, а Ложь не может быть опровергнута без Истины. Следовательно, человеческая жизнь суть поле боя между тем и другим.

Демокрит видит противоречие в том, что мне кажется предельно ясным. Но он проводит дни с софистами.

В Матхуре мы остановились в маленьком очень удобном домике, похожем на миниатюрную копию индийского дворца в Экбатане. К сожалению, в сезон дождей ничем, кроме мокрого дерева, не пахнет и, сколько ни кури фимиам, во всех комнатах стоит гнилостный дух.

Мы пробыли в Матхуре две недели. За это время прибыли гонцы от царей Кошалы и Магадхи. Каждый хотел, чтобы я посетил его царство первым. Поскольку мы уже находились в Кошале, Карака считал, что мне лучше сначала представиться Пасенади. Но поскольку Дарию прислал письмо Бимбисара, я счел, что следует оказать ему честь в Раджагрихе. Кроме того, Бимбисара владел железными рудниками, столь заинтересовавшими Дария.

Я послал гонца в Сузы с докладом о своем прибытии, затем приготовился к следующему этапу путешествия: переправе через Джамну и спуску по Гангу до Варанаси. Я боялся, что если Ганг выйдет из берегов, то нам придется ехать по суше или даже дождаться в Матхуре конца сезона дождей. Как оказалось, вышли из берегов и Ганг и Джамна, и нам пришлось ждать. Дождь хлестал безжалостно, я мрачнел, а Карака прямо-таки расцветал от дождя. Дождь несет жизнь этому народу.

В Матхуре я встретился и с самой ненавистной — и самой почитаемой — религиозной фигурой Индии.

Я попросил градоначальника показать мне городские храмы и религиозные институты. Он был очень любезен и даже сделал вид, что знает, кто такой Зороастр. Благодаря его усилиям я провел несколько дней перебегая из храма в храм. Не знаю, зачем я так суетился. Арийские боги везде одинаковы, как бы их ни называли. Есть бог огня Агни и бог бури Индра. Есть очень популярная богиня-мать, ее изображения в святилищах очень бы пришлись по душе Атоссе. И так далее.

Однажды ранним утром, вооружившись зонтиками от дождя, мы с Каракой предприняли поход на базар. Перед балаганом со змеями в плетеных корзинах меня вдруг остановил какой-то старик. У него был деревянный посох и не было зонтика, и хотя старик весь промок, он словно не замечал, что вода заливает его черные глаза, стекает с длинного носа. Несколько мгновений мы смотрели друг на друга. Я заметил, что борода у него белая, не раскрашенная. Наконец я спросил:

— Тебе нужна милостыня?

Старик покачал головой.

— Пойдем со мной, — сказал он так, как говорят арии высшей касты.

Пересекая рыночную площадь, он ни разу не обернулся, очевидно не сомневаясь, что мы идем следом. Мы в самом деле шли за ним, и на этот раз народ глазел не на нас, а на него. Одни жестами отгоняли злого духа, другие целовали край его мокрой накидки. Сам же он никого не замечал.

— Святой, — сказал Карака с обычной прозорливостью.

Мы прошли вслед за стариком по узкой, запруженной людьми улице к широкому зданию, построенному вокруг двора, где за верандами скрывался ряд больших черных нор. Это были входы в кельи монахов. Так я увидел первый из множества индийских монастырей.

Старик провел нас в длинную пустую комнату. Опустившись на корточки на утоптанном земляном полу, он жестом пригласил нас сделать то же самое. Земля оказалась неприятно сырой — как и все в Индии в это ужасное время года.

— Я Госала, — сказал старик. — Ты из Персии. Мне говорили, что Великий Царь хочет научиться у нас мудрости. Это хорошо. Но должен предупредить, что в этой стране много угревертов, выдающих себя за завоевателей, просветленных, переправщиков. Ты должен быть бдителен и докладывать Великому Царю только то, что соответствует истине.

— И что же соответствует истине, Госала? — Я тактично воздержался от объяснения ему, что такое Истина.

— Я могу сказать тебе, что не соответствует истине.

Я понял, что встретился с заядлым учителем. Понятно, я не знал, кто такой Госала. Знай я тогда это, может быть, больше бы извлек из нашей единственной встречи.

— Джайны верят, что можно достичь святости или приблизиться к ней, если не убивать никаких живых существ, не лгать, не стремиться к удовольствиям.

Он привел обычный перечень, но мог бы и не приводить: этот перечень един для всех религий, желающих очистить душу, или, проще, улучшить человека. Это, кстати, не одно и то же, благодаря исходной двойственности всего сущего. Душа приходит прямо от Мудрого Господа. Тело материально. Хотя первое напоминает собой второе, между ними есть различие: душа вечна, тело тленно.

— Но ты сам, Госала, джайн. — Карака точно распознал, кто такой Госала.

— Я джайн. Но я разошелся с тем, кто зовет себя Махавирой. Он считает себя одним из двадцати трех переправщиков. Он не переправщик.

— А ты? — Карака искренне заинтересовался.

— Не знаю. Мне все равно. Я любил Махавиру. Мы были как братья. Мы были как один. Мы вместе соблюдали заповеди. Мы возродили древнюю мудрость. Но потом я стал изучать то, что люди забыли, и нам пришлось расстаться. Потому что я точно знаю, что есть истина, и я должен говорить истину всем, кто хочет слушать.

— Но только что ты говорил, что можешь сказать лишь то, что не соответствует истине. — Быстренько напомнил я ему.

— Утверждения происходят от отрицания. — Госала был терпелив. — То, что любое существо может приблизиться к святости или нирване через праведную жизнь или соблюдая все наши заповеди, не соответствует истине. Что касается истины… — Госала взглянул на меня строгим и, как мне показалось, бесстрастным взглядом; старый джайн был одновременно безмятежен и безжалостен. — Что касается правды, то все мы ведем начало от атома, или от монады. И каждая монада должна подвергнуться серии из восьмидесяти четырех тысяч возрождений, начиная от первоначального живого атома, пройти через каждый из четырех элементов — воздух, огонь, воду и землю, — а затем также через сложные циклы из камней, растений и всех видов животных. Когда серия из восьмидесяти четырех тысяч возрождений завершится, монада освобождается, затухает.

Наверное, я не производил впечатления умника, потому что Госала, будто бы играя с ребенком, вдруг встал и вынул из пояса клубок ниток:

— Подумай об этой нити как о полном пути монады. А теперь смотри, как она поднимается.

Госала подбросил клубок к стропилам. Клубок размотался в воздухе на всю длину и упал на пол.

— Вот и все. И такова история нашего существования, — сказал Госала. — Мы превращаемся из атома в воздух, в огонь, в воду, в землю, в камень, в траву, в насекомое, в пресмыкающееся, в человека, в бога — и в ничто. Под конец все маски, что нам пришлось надевать и снимать, становятся ненужными, и это наше истинное состояние. Но мой бывший брат Махавира скажет, что этот процесс можно ускорить, ведя праведную жизнь, исполняя пять заповедей. Он лжет. Каждый из нас должен пережить полный цикл от начала до конца. И выхода нет.

— Но откуда ты знаешь, Госала, что это правда?

— Я всю жизнь изучал святую мудрость. Она открывалась нам столетиями. Процесс ясен, как эта нить на полу. Никто не может ускорить или изменить свою судьбу.

— Но Махавира учит добродетели. Разве это нехорошо? — Карака, как и я, был озадачен суровой бескомпромиссностью Госалы.

— Махавира находится в этой стадии развития, — смягчился старик. — Он, очевидно, приближается к концу своейнити. Ведь некоторые ближе к нирване, чем другие. Но добро они творят или зло, не имеет значения. Они просто есть. Они делают, что им назначено делать, и переживают то, что им назначено пережить, и каждый в свой срок достигает конца — не раньше.

— Тогда зачем же ты учишь? — Чтобы успокоиться, я подтянул к себе ближний конец нити. — Зачем же ты хочешь рассказать мне, что правда, а что ложь?

— Я близок к выходу, мальчик. Это моя обязанность. И это доказывает, что конец мой близок. По сути дела, у меня нет выбора. — Он улыбнулся. — Я обязан играть на своей струне.

— Ты знаешь Зороастра?

Госала кивнул:

— Из слышанного мной могу заключить, что он был очень молод. — Старик выкрутил свою мокрую накидку, и я, глядя на него, почувствовал себя промокшим. — Это признак чрезвычайной молодости — заботиться о правильном соблюдении обрядов, придумывать небеса и преисподнюю и судный день. Я не считаю, что это нехорошо, — добавил он. — Тысячи лет назад я тоже прошел подобную стадию. Это неизбежно.

Неизбежно.

Такова была безжалостная проповедь Госалы, и я никогда ее не забуду. За свою долгую жизнь я пришел к тому же неумолимому взгляду на мир. Хотя многие в Индии поносили Госалу, огромное число верили, что он приблизился к выходу, и верили каждому его слову. Я, естественно, не верил.

Ведь на практике, если бы возобладала его точка зрения, это привело бы к крушению всего человеческого общества. Если добро и зло — всего лишь характеристики места данного индивидуума на разматывающейся нити, нет нужды в правильном поведении, если человек, скажем, находится в начале цикла, а без правильного поведения не может быть никакой цивилизации и никакого спасения, когда Истина повергнет Ложь. И тем не менее мне все это показалось весьма любопытным, и не проходило дня в моей жизни, чтобы я не вспомнил о Госале и его нити.

3

В Индии огромное количество рек и совсем нет мостов, поэтому паромы совершенно необходимы. Я это понял по-настоящему, лишь когда мне пришлось переправиться через вздувшуюся реку Джамна. Когда мы вверили свою жизнь двум сомнительного вида паромщикам, меня вдруг осенило, почему двадцать три спасителя у джайнов называются переправщиками. Джайны воспринимают мир как бурную реку. Мы родились на одном берегу, который есть мирская жизнь, но потом, если подчиним себя переправщику, сможем перейти на другую сторону, к избавлению от страданий и даже к полному освобождению. Духовный паром — эмблема очищения.

Мирской паром в Матхуре оказался попросту большим плотом, который от одного берега к другому толкали шестами два тщедушных спасителя. Я так толком и не изучил религию джайнов и не знаю, обогатили ли они свою метафору упоминанием о несчастных, которые утонули, что чуть было не случилось с нами по пути на другой берег. Но мы уцелели в желтых водоворотах и должным образом очистились.

Затем мы по суше добрались до Ганга, где нас ждало несколько плоскодонок, чтобы доставить на двести миль ниже по течению в древний священный город Варанаси, находящийся в царстве Кошала, но неподалеку от границы с Магадхой.

Поездка от одной реки к другой прошла без происшествий. Местность там ровная. Большая часть джунглей сведена, и на их месте разбиты рисовые поля. За последнее столетие население долины Ганга удвоилось: слишком легко выращивается рис. И не только сезоны дождей питают влаголюбивую культуру: когда дожди проходят, крестьяне на плоской равнине без труда орошают поля водой из немелеющего и на удивление холодного Ганга.

Как нас и предупреждали, дороги никуда не годились. В сельской местности мы передвигались увязая в грязи, а в джунглях вверяли себя проводникам, которым платили поденно. В итоге мы провели слишком много времени в знойных зеленых диких лесах, где в кустах полно змей и кровь путников пьют фантастических размеров москиты. Хотя персидский наряд закрывает все тело, кроме лица и кончиков пальцев, это не спасает: индийские москиты прокусывают трехслойный тюрбан.

Деревенские жители показались нам робкими, но приветливыми. Если верить Караке, в деревнях живут потомки древних доарийских племен, а города — обиталище арийских завоевателей. Две эти группы редко смешиваются.

— То же самое и на дравидском юге, — сказал Карака.

— Но ты говорил, что на юге нет ариев.

Карака пожал плечами:

— Может быть. — Он страдал врожденной индийской склонностью к неясности. — Но деревенские жители отличаются от городских. Они не хотят бросать свою землю и скотину.

— Кроме тех случаев, когда бросают, — заметил я.

В Индии распространены сказки про деревенского парня, который отправился в большой город, подружился там с волшебником, женился на царской дочке и стал умащивать себя ги — так называют здесь топленое масло из молока буйволицы, тошнотворное вещество, обожаемое богачами. Время от времени жрецы в храмах окунают изображения богов в эту дурно пахнущую тягучую жидкость.

Варанаси — большой город на берегу Ганга. Его жители говорят, что это древнейший из ныне существующих городов. Но поскольку мир очень стар и велик, не знаю, как они могут утверждать это. Однако я понимаю их чувства. Вавилоняне тоже хвастают древностью своего города. Но в Вавилоне от древних времен сохранились письмена, а в Индии ни в одном городе не найдешь ни одной надписи. Как и персы, индийцы — по крайней мере, до последнего времени — предпочитали устную традицию.

В течение тысяч лет арийские завоеватели повторяли свои песни и гимны, так называемое божественное знание — здесь оно известно как Веды. Язык Вед очень стар и совсем не похож на современные диалекты. Вероятно, это тот самый язык, на котором говорят исконные персы, и многие легенды напоминают те персидские сказки, что старики до сих пор рассказывают на базарах. Они повествуют о таких же героях и чудовищах, об искусных воинах и внезапном откровении божества. Любопытно, что индийское божество часто называют Агни — богом огня.

По всей Индии брахманы бережно хранят эти гимны. Но среди брахманов наблюдается существенное разделение труда. Одни славятся знанием Вед, касающихся, скажем, бога Митры или героя-полубога вроде Рамы; другие следят за правильным принесением жертв и так далее.

Хотя брахманы относятся к высшему арийскому сословию, воины посмеиваются над ними, да и низшие касты открыто дразнят брахманов в своих песнях и театральных представлениях. Как мне это знакомо! Персы так же относятся к магам. И все же богов, которым служат брахманы, многие воспринимают всерьез. Агни, Митра, Индра имеют своих поклонников, особенно среди простых ариев.

Мне не верится, что кто-нибудь может разобраться во всех хитросплетениях индийских религий. Столкнувшись с подобной божественной путаницей, Зороастр просто объявил все множество богов злыми демонами и смел их в священный огонь. К сожалению, они возвращаются в виде дыма.

Под проливным дождем мы причалили к деревянной пристани Варанаси. Градоначальник был предупрежден о нашем прибытии, и нас встретила делегация насквозь промокших официальных лиц. Нас поздравили с благополучным прибытием и очень вежливо намекнули, что в сезон дождей никто не путешествует. Очевидно, мы угодили богам.

Затем принесли лестницу, чтобы я смог забраться на слона. Это было мое первое знакомство со слонами, и погонщик постарался заверить меня, что животные эти умом не уступают человеку. Подозреваю, он был не самого высокого мнения о людях, но слоны определенно понимают многие устные команды, они к тому же очень ласковы и одновременно ревнивы. По сути дела, каждый слон считает погонщика своим, и если тот проявляет хоть малейший интерес к другому слону, разражается скандал. Слоновье стойло весьма напоминает гарем в Сузах.

Я уселся на нечто вроде деревянного трона под зонтиком. Погонщик что-то сказал слону, и мы тронулись. Я никогда раньше не путешествовал, пребывая на такой высоте, и прошло немало времени, пока я решился опустить взгляд вниз, на покрытую жидкой грязью улицу, где собралась большая толпа поглазеть на посла с далекого запада.

До самого недавнего времени название Персия было в долине Ганга совершенно неизвестно. Но постепенно разрастающемуся царству Магадха перестало хватать собственных университетов, и самых одаренных молодых индийцев стали посылать в Варанаси или Таксилу для получения образования. Естественно, предпочтительнее считалась Таксила, поскольку она дальше от Магадан, а молодые люди всегда любят уехать подальше от дома. В результате молодые магадханцы не только узнали о могуществе Персии, но и стали встречаться с персами из двадцатой сатрапии.

Наместник встретил нас у себя во дворце. Смуглый, как дравид, он принадлежал к арийской касте воинов. При моем приближении он низко поклонился. Произнеся подготовленную приветственную речь, я заметил, что наместник трясется, как ива на ветру. Он был прямо-таки в ужасе, что меня изрядно обрадовало. «Пусть боится Дария, — думал я про себя, — а заодно и его посла».

Когда я закончил любезности, наместник обернулся и показал мне высокого бледного человека с видневшейся из-под золотистого тюрбана бахромой огненно-рыжих волос:

— Уважаемый посол, это наш почетный гость Варшакара — распорядитель двора магадханского царя.

С неуклюжестью верблюда Варшакара двинулся ко мне. Стоя друг перед другом, мы приветствовали друг друга в официальной индийской манере, включающей в себя многочисленные кивки головой и хлопки в ладоши — в собственные ладоши, никакого физического контакта.

— Царь Бимбисара с нетерпением ждет посла царя Дария. — Голос у Варшакары для такого крупного мужчины был на удивление тонкий. — Царь сейчас в Раджагрихе и надеется увидеть вас до окончания дождей.

— Посол Великого Царя с нетерпением ждет встречи с царем Бимбисарой.

К тому времени я мог вести церемониальную беседу без переводчика, а к концу моего индийского посольства уже я учил Караку принятому при дворе языку.

Сначала я называл Дария Великим Царем, но, когда придворные Бимбисары стали применять этот титул к своему монарху, я стал называть Дария Царем Царей. Они не нашли у себя соответствия такому титулу.

— Счастливейшее совпадение! — сказал Варшакара, дергая себя за зеленую бороду. — Мы оказались в Варанаси в одно и то же время. Мое величайшее желание и надежда — вместе отправиться в Раджагриху.

— Это доставит нам только радость.

Я обернулся к наместнику, приглашая присоединиться к беседе, но он в страхе смотрел на Варшакару. Очевидно, это не я, а магадханец вызывал такой ужас у него самого и его окружения.

Заинтригованный, я нарушил протокол и спросил:

— Что привело распорядителя двора в Варанаси?

Варшакара обнажил в улыбке ярко-красные зубы (он непрерывно жевал бетель):

— Я прибыл в Варанаси, чтобы быть рядом с жеребцом. Сейчас он в Оленьем парке, за городом. Он не больше нашего любит дождь, но продолжает свой священный путь и должен войти в Варанаси…

— Чей жеребец в Оленьем парке? — спросил я. — И почему его путь священный?

— По крайней мере раз в свое правление истинно великий царь устраивает жертвование коня.

Мне не понравилось употребление им слова «великий», но я промолчал. Еще будет время его поправить. Мысленно я уже видел, как беркут Дария воспарил над всей Индией и падает вниз вместе с дождем.

— Жеребца метлой загоняют в воду. Затем сын шлюхи палкой забивает насмерть четырехглазую собаку. Как арийскому жрецу, вам должно быть понятно значение этого обряда.

Я принял важный вид, хотя нисколечко ни в чем не разбирался.

— Затем тело собаки проплывает под брюхом коня на юг, где живут мертвые. Потом жеребца отпускают на волю — бродить, где ему вздумается. Если он уходит в другую страну, тамошний народ должен либо признать главенство нашего царя, либо воевать за свою свободу. Естественно, если они поймают коня, судьба царя будет серьезно… омрачена. Как видите, жертвование лошади не только наш древний обычай, но может принести и много славы.

Тут я понял беспокойство наместника Варанаси. Если конь войдет в город, жителям придется признать Бимбисару своим царем или воевать. Но с кем воевать?

Царский распорядитель двора с радостью объяснил мне. Он наслаждался страхом нашего хозяина.

— Естественно, мы не можем подвергать опасности судьбу нашего царя. За конем всегда следует три сотни наших лучших и благороднейших воинов. Все верхом, но ни в коем случае не на кобылах! Жеребцу в течение года запрещалось вступать в половые сношения, и также царю. Ночью царь должен целомудренно лежать в объятиях самой прелестной из своих жен. Однако мы отвлеклись. Если жеребец войдет в Варанаси, то этот добрый народ, — Варшакара сделал жест в сторону наместника и его свиты, — окажется под властью царя Бимбисары, который, я уверен, не будет возражать. В конце концов, наш царь женат на сестре их нынешнего правителя, царя Кошалы.

— Все мы во власти судьбы, — вздохнул наместник.

— И поэтому я приехал сюда убедить наших друзей, соседей, родных — вы видите, мы уже относимся к народу Варанаси как к части нашей магадхской семьи, — убедить их не сопротивляться, если жеребец решит войти в город и напиться из Ганга.

Довольно зловещее начало посольства, думал я, пока нам показывали дворец наместника. Война между Магадхой и Кошалой определенно подорвет торговлю железом. А с другой стороны, война между двумя могущественными державами часто решается вмешательством третьей силы. Много лет назад индийский царь предлагал посредничество между Киром и индийским царем. Естественно, предложение было отвергнуто обеими сторонами. Западные цари могут идти на восток, но восточных никогда не поощряли идти на запад!

Ради торговли железом я надеялся, что жеребец остановится в Оленьем парке. А ради будущей славы Персидской империи я надеялся, что он захочет и напьется из Ганга. Через два дня жеребец повернул на юг, и Варанаси был спасен. Несмотря на внутреннее бешенство, Варшакара сохранял безмятежный вид.

— Мы должны вместе сходить в храм Агни, — сказал он мне через день. — Агни очень похож на вашего огненного бога, и я уверен, в Индии вы захотите поклоняться ему.

Я не стал объяснять этому царедворцу, что такое Мудрый Господь. Я уже принял решение говорить о религии только с брахманами, святыми и царями. Но мне было интересно узнать, распространилось ли влияние моего деда за пределы Персии.

Казалось, мы несколько миль проехали по узким, извилистым, невероятно людным улочкам. В золоченых носилках нас принесли к храму Агни — маленькому безобразному строению из дерева и кирпича. В дверях нас почтительно встретил сам верховный жрец. Голова его была чисто выбрита, лишь на макушке оставался клочок волос. На жреце было алое одеяние, он размахивал факелом.

У дверей храма стоял круглый каменный алтарь, защищенный от дождя балдахином. Верховный жрец непринужденно подпалил своим факелом частичку ги, и я побледнел от такого святотатства. Священный огонь должен зажигаться в укрытых от солнца местах. Но, пожалуй, то обстоятельство, что солнце несколько месяцев не показывалось над всей Индией из-за туч, позволяло считать ее укрытым от солнца местом.

Варшакара и я вошли в храм, где поблескивала деревянная статуя Агни, намазанная прогорклым ги. Бог сидел на баране. В одной из своих четырех рук он держал копье, изображающее огонь, а на голове его красовалась искусно разрисованная деревянная корона в виде дыма. Другие изображения в храме представляли Агни о семи языках и в прочих причудливых видах. Как большинство индоарийских богов, он имел много образов. В очаге — это огонь. В небе — молния. Во все времена посредник между человеком и божеством, поскольку огонь возносит сожженную жертву в небеса — вот в этом, и только в этом Агни похож на Зороастров огонь.

Я стал свидетелем многих обрядов, в большинстве своем совершенно не понятных для небрахманов. Интересно, что жрецы пользовались не знакомым ни мне, ни Караке языком.

— Сомневаюсь, что они сами его понимают, — сказал мне потом Карака.

Хотя родители его были джайны, он любил называть себя поклонником Наги, дравидского бога-змеи — это на ее кольцах покоится мир. В действительности же Карака был очень далек от любой религии.

Через час невнятных песнопений нам предложили отведать из общей чаши неприятной на вкус жидкости. Пришлось чуть-чуть отхлебнуть. Эффект оказался скорым, и гораздо сильнее, чем от хаомы. Но поскольку я не признавал ведических богов, привидевшиеся мне образы к церемонии не имели отношения. И все же в какое-то мгновение мне показалось, что четыре руки Агни зашевелились и копье каким-то образом воспламенилось.

Как посланник Ахурамазды, Мудрого Господа, я прошептал молитву огню. Позднее я узнал, что одно из имен главного арийского бога Варуны — Ашура. Оно означает то же, что по-нашему Ахура, то есть Мудрый Господь. Тогда я понял, что мой дед признал основного арийского бога единым создателем, а остальных богов отверг как лишних, как демонов. Но, кроме Ашуры-Варуны или Ахурамазды, у нас нет ничего общего с поклонниками ведических богов, разве что между творцом и творением должна создаваться гармония через правильное выполнение обрядов и жертвоприношений. И еще не могу отвязаться от мысли, что все это безумное множество индоарийских богов есть признак того, что арии движутся к признанию всеобъемлющего Зороастрова единства. Разве эта уйма богов — как в Вавилоне — не ведет к признанию, что никаких богов, кроме Одного, нет?

В конечном итоге жертвоприношения тому или иному демону рассматриваются Мудрым Господом как приношения ему самому. Иначе он не допустил бы существования этих богов. Он же тем временем посылает к нам святых, объясняющих, как, когда и что жертвовать. Самым святым из них был Зороастр.

В Индии живут святые, или учителя, всевозможных видов, и многие из них восхищают и возмущают одновременно. Большинство отвергает ведических богов и жизнь после смерти. Согласно ведической религии, творящие зло в конце концов попадают в ад, известный как дом из глины, а праведники поднимаются в так называемый мир отцов. Современное поколение святых верит в переселение душ, придерживаясь доарийской точки зрения. Некоторые святые, архаты, верят, что этот процесс можно остановить. Другие не верят. Очень немногие совершенно безразличны к данному вопросу — они бы составили Аспазии превосходную компанию во время принятия пищи.

Но поскольку индоарийские поклонники демонов верили, что огонь суть благо, поскольку уничтожает тьму, у меня ни малейших возражений против участия в той церемонии в Варанаси не было. Индийцы называют вызывающую зрительные образы жидкость «сома», — очевидно, переиначенное «хаома». К сожалению, брахманы, как и наши маги, не любят раскрывать свои маленькие хитрости, и мне не удалось узнать, как и из чего она готовится. Знаю лишь, что видел — то есть мне померещилось, — как Агни метнул свое огненное копье прямо в потолок.

Слышал я также, как верховный жрец говорил о происхождении всех вещей. К моему удивлению, он даже не упомянул о космическом яйце, колоссе или близнецах, а вместо этого говорил, вполне внятно, о моменте, когда не существовало ничего, даже пустоты.

Меня поразил этот образ. Я никогда не мог представить себе ничто. По-моему, для сущего — для человека — невозможно вообразить отсутствие всякого существования, абсолютное ничто.

— Не было ни существования, ни отсутствия существования, не было ни воздуха, ни неба.

Закончив последнюю строку так называемого гимна сотворению, верховный жрец ударил в маленький барабанчик, который держал в одной руке.

— Что покрыло все? И где?

Затем гимн поведал о времени — бывшем еще до времени, — когда не было ни смерти, ни бессмертия, ни ночи, ни дня. Но потом от жара — я гадал, откуда взялся этот жар, — появилось нечто, известное как Единый.

— Затем возникло желание, первичное семя и зародыш духа.

От Единого произошли боги и люди, весь наш мир, небеса и ад. Затем гимн принял весьма странный оборот.

— Кто знает, — пропел верховный жрец, — откуда все взялось и как сотворилось? Боги, включая Агни, не знают, потому что они появились позже. Так кто же знает? Высочайший из небесных богов, знает ли он, как все началось, или он тоже не посвящен?

Для меня это звучало как святотатство. Впрочем, я так и не смог выяснить, во что же действительно верят брахманы, если они во что-то верят. Хотя наши маги изощренны, хитры, умеют все запутать, но они все же придерживаются чего-то определенного. Например, первоначальные близнецы для них существуют как первые мужчина и женщина. И я не могу представить, чтобы маг — во время религиозного обряда! — вдруг задался вопросом о самом существовании бога-творца.

В совершенном замешательстве я вернулся во дворец наместника, где Варшакара захотел потолковать со мной о политике. Но я упросил его отложить беседу. Сома, дождь и путешествие за тысячу миль совершенно измотали меня, и я проспал три дня подряд.

Разбудил меня Карака:

— Варшакара предлагает проводить нас до Раджагрихи. Сказать ему, что мы согласны?

— Да.

Хотя я и пребывал в полусне, но смог заметить: что-то изменилось. Затем до меня дошло: впервые за четыре месяца не было слышно стука дождя по крыше.

— Дождь…

— Перестал. Сейчас перестал. Сезон дождей идет на убыль.

— Мне снилась лошадь.

Это была правда. Во сне я видел себя в гробнице Кира в Персеполе. Я сидел верхом на жеребце. Передо мною стояли Атосса и Лаис, у каждой в руке меч.

— Это Персия! — кричала Атосса.

— И это не та лошадь, — твердо сказала Лаис.

Тут Карака разбудил меня. Мне следовало сразу повнимательнее разобраться в том сне. Индийцы большие мастера в толковании снов. Но я быстро забыл его, и только теперь, полвека спустя, вспомнил — ярко и безо всякой пользы.

— Лошадь вернулась в Раджагриху, — сказал Карака. — Все встревожены, особенно Бимбисара. Он рассчитывал присоединить Варанаси к своему царству. Или, если не удастся, одну из маленьких республик к северу от Ганга. Но получилось так, что конь не вышел за пределы Магадан. Я подготовил тебе встречу с Махавирой.

— С кем? — Я еще не совсем проснулся.

— С переправщиком. С героем джайнов. Он в Варанаси и согласился встретиться с тобой.

Имя Махавира означает «великий герой». Действительное имя двадцать третьего и последнего переправщика было Вардхамана. Хотя он происходил из семьи воинов, родители его были так привержены учению джайнов, что серьезно последовали наставлению, будто лучшая из смертей — это самому загасить свою жизнь, постепенно, сознательно уморив себя голодом.

Когда Вардхамане исполнилось тридцать, его родители так и поступили. Должен сказать, они мне представляются героями, если не великими героями. На Вардхаману смерть родителей произвела столь сильное впечатление, что он бросил жену и детей и стал монахом-джайном. Через двадцать лет отшельничества и самоотречения он достиг состояния, называемого в Индии «кевала». Это значит, что он некоторым образом приобщился к космосу.

Вардхаману прозвали Махавира, и он стал главой секты джайнов. Когда я был в Индии, секта насчитывала до четырнадцати тысяч холостых мужчин и женщин. Женщины жили в женских монастырях, мужчины — в мужских. Многие обходились без одежды и были известны как «одетые в небеса». Женщинам столь возвышенные наряды носить запрещается.

На невысоком холме над Гангом несколько монахов-джайнов переоборудовали полуразрушенный склад под монастырь, где Махавира проводил дождливый сезон. Нам было сказано прийти после полуденной трапезы. Поскольку монахи не едят, а глотают выпрошенный в качестве подаяния рис, полуденная трапеза начинается и заканчивается в полдень. И вскоре после полудня два монаха провели нас в сырое, похожее на пещеру помещение, где вслух молились несколько сот членов секты. Я заметил, что большинство редко моются, а многие и вовсе казались калеками или больными.

Сопровождающие провели нас в нечто напоминающее по виду пристройку, отделенную от самого склада занавеской. За занавеской мы обнаружили героя собственной персоной. Махавира, скрестив ноги, сидел на роскошном лидийском ковре в золотистой хламиде. Одеяние его не показалось мне очень аскетичным, Карака заверил меня, что все из двадцати трех переправщиков с начала времен имели свой цвет и эмблему. Цвет Махавиры — золотистый, а эмблема — лев.

Когда мы встретились с Махавирой, ему, похоже, было далеко за семьдесят. Это был приземистый, толстый мужчина с высоким резким голосом. Он почти не смотрел на собеседника, когда говорил, и это меня смущало. Я вырос при дворе, где было запрещено смотреть на царственных особ, поэтому, если кто-то старается не смотреть на меня, я чувствую себя то ли царем, то ли… Кем? Самозванцем?

— Добро пожаловать, посол Великого Царя Дария. Добро пожаловать, внук Зороастра, говорившего от имени Мудрого Господа, если кто-то в самом деле говорил от его имени.

Мне понравилось, что Махавира знает меня, и не понравилось это его «если кто-то в самом деле…». Он что, хотел сказать, что Зороастр не был пророком? Вскоре все выяснилось.

Я жестом, в изощренной индийской манере, приветствовал Махавиру, а Карака в знак почтения облобызал ему ноги. Мы сели на край ковра. За занавеской в унисон пели какой-то гимн.

— Я пришел учить людей истине Мудрого Господа, — сказал я.

— Если кто-то способен к этому, уверен — это ты.

И снова полуулыбка человека, который знает или думает, что знает больше других. Сдержав раздражение, я спел для него один из Зороастровых гимнов.

Когда я закончил, Махавира произнес:

— Существует много богов, как есть много людей и много москитов.

И как раз большой москит медленно описал круг над его головой. Как джайн, Махавира не мог отнять у него жизнь. Как гость джайна, я решил, что тоже не могу. И как назло, москит в конце концов сел мне на тыльную сторону руки и напился моей, а не его крови.

— Все мы — единая субстанция, — говорил Махавира. — Мельчайшие частицы, или монады, собирающиеся и разлетающиеся, они складываются то в одну, то в другую форму. Одни восходят по жизненному циклу, другие нисходят.

По мнению джайнов, космос наполнен атомами. Я использую слово, введенное Анаксагором для обозначения бесконечно малых частиц материи, которые и создают все сущее. Однако монады джайнов не совсем то же, что атомы Анаксагора.

Анаксагор не считает, что мелкие песчинки содержат в себе жизнь. А у джайнов каждый атом — это монада. Некоторые монады перемешиваются между собой и проходят полный жизненный цикл от песчинки до высших существ, обладающих пятью чувствами, и в эту категорию входят не только люди, но и сами боги. Или монады распадаются и проходят нисходящий цикл. Сначала они теряют так называемые пять способностей и пять чувств, а затем постепенно распадаются на составляющие элементы.

— Но когда начался этот процесс развития или деградации? — спросил я, опасаясь услышать то, что и услышал:

— Ни начала, ни конца нет. Мы обречены продолжать этот процесс, вверх и вниз, как было всегда и всегда будет, пока не закончится цикл всего мира, чтобы начаться вновь. И между прочим, я — последний переправщик в этом цикле. Теперь мы все деградируем, все мы.

— И ты тоже?

— Как и все сущее, я тоже. Но я переправщик. По крайней мере, я смог очистить одушевившую меня монаду до чистоты алмаза.

Очевидно, монада напоминает кристалл, который мутнеет, или темнеет, или окрашивается в один из шести кармических — или судьбоносных — цветов. Если ты кого-нибудь убьешь, монада станет темносиней и так далее. Но если верно соблюдать законы секты, то очистишься, однако переправщиком все равно не станешь. Для этого нужно им родиться.

Уверенность, с которой Махавира говорил, была результатом древней веры, чьи догматы он столь безоговорочно принимал, что не мог представить себе ничего другого. Когда я указал ему, что борьба между монадами и затемняющими их цветами напоминает борьбу между Мудрым Господом и Ахриманом, он с вежливой улыбкой произнес:

— В каждой религии, как бы развита она ни была, часто возникает противоречие между идеями добра и зла. Но молодые религии впадают в ошибку абсолютной истины. Они не могут принять конца человеческой личности и настаивают на глиняной пещере или каком-нибудь жилище предков, где человек остается собой вечно. Это очень по-детски. Разве не ясно, что не имеющее начала не имеет и конца? Разве не ясно, что восходящее должно опуститься? Разве не ясно, что этого не избежать? Если только не стать совершенным, как я, слившись со Вселенной?

— А как этого добиться? — Я был вежлив и даже заинтересовался.

— Двадцать лет я был отшельником. Я жил без одежды, ел редко, сохранял целомудрие. Естественно, сельские жители били меня и закидывали камнями. Но я знал, что тело нечисто, преходяще, что это якорь, держащий паром на полпути, и не обращал внимания на требования плоти, пока наконец постепенно моя монада не очистилась. И теперь, будучи неподвластен ничему, я не возрожусь снова, даже царем или богом, которые всегда боятся чего-нибудь, потому что величие такого рода замутило не один кристалл. По сути дела, быть одним из высших божеств — это последний соблазн, самый необоримый, самый изощренный. Посмотри на своего Ахурамазду. Он избран быть Мудрым Господом. Но, обладай он в самом деле мудростью, он бы сделал следующий и конечный шаг и слился бы с космическим существом, частью которого являемся все мы, — с колоссальным человеком, в чьем теле мы — просто атомы, не перестающие перестраиваться снова и снова, пока, слившись друг с другом, не найдут освобождения от себя. Как пузырь, человек всплывает к поверхности звездного купола, и здесь конец — свершилось!

Нет, не уверенность завораживает меня в джайнах — ее хватает и в других религиях, — меня завораживает древность их веры. Возможно, их атомистическое воззрение на человека — древнейшая из известных нам религиозных теорий. Веками они изучали все стороны человеческой жизни и соотносили ее со своим видением мира. Хотя слияние со Вселенной признается целью каждого монаха-джайна, не многие достигают ее. И все же эти попытки приводят к лучшему возрождению, если таковое существует.

— Ты можешь вспомнить какое-нибудь из прошлых воплощений?

Впервые Махавира взглянул на меня:

— Нет. А зачем? Какой смысл? В конце концов, нетрудно представить себе, каково быть львом, богом Индрой, слепой женщиной или песчинкой.

— Один грек по имени Пифагор говорит, что помнит все свои прошлые жизни.

— О, бедняга! — Махавира, похоже, искренне сострадал. — Помнить восемьдесят четыре тысячи прошлых воплощений! Это действительно ад, если такое возможно.

Число восемьдесят четыре тысячи напомнило мне о Госале. Я сказал Махавире, что встречался с его бывшим другом.

Махавира прищурился. Он напоминал добродушную толстую обезьяну.

— Шесть лет мы были как братья, — сказал он. — Потом я перестал быть собой. Мне больше нет до него дела. Как и ни до кого другого. Я достиг слияния. А бедный Госала — нет, и не может. И мы расстались. Через шестнадцать лет, когда мы встретились снова, я уже был переправщиком. Он не мог этого перенести и возненавидел себя. Тогда-то он и отринул саму веру джайнов. Если мы не можем — некоторые из нас — слиться со Вселенной, какой смысл в наших деяниях? В это мгновение Госала решил, что в нашем поведении нет смысла, потому что… Он бросал для тебя клубок?

— Да.

Махавира рассмеялся:

— Интересно, что произойдет с теми мельчайшими частицами нити, которые отделяются друг от друга, когда клубок разматывается? Подозреваю, некоторые из них сольются в целое, как ты думаешь?

— Понятия не имею. Расскажи мне о конце цикла мироздания.

— О чем тут рассказывать? Он кончается…

— Чтобы начаться снова?

— Да.

— Но когда начался первый цикл? И почему они продолжаются?

Махавира пожал плечами:

— То, что не имеет конца, не имеет и начала.

— А этот… колоссальный человек? Откуда он взялся? Кто его создал?

— Его никто не создавал, потому что он уже был, и все сущее есть его часть, всегда.

— А время…

— Времени не существует. — Махавира улыбнулся. — Если тебе трудно это понять, — он взглянул на дравида Караку, — представь время как змею, заглатывающую свой хвост.

— Время — это кольцо?

— Время — кольцо. У него нет начала. У него нет конца.

Тут Махавира наклонил голову, и аудиенция закончилась. Встав, чтобы уйти, я заметил, что на обнаженном плече Махавиры примостился москит. Махавира не шевельнулся, пока тот пил его кровь.

Один из монахов уговорил нас осмотреть приют для больных и покалеченных животных. Их держали в нескольких развалюхах рядом и заботливо ухаживали. Никогда ни до того, ни после я не встречал такого зловония, воя, мычания.

— Вы так же ухаживаете и за людьми? — спросил я, зажав нос.

— Некоторые да, но не мы. Мы помогаем истинно беспомощным. Посмотрите на эту разрывающую сердце корову! Мы нашли ее…

Но мы с Каракой поспешили прочь.

Позднее в тот же день я встретился с одним из самых видных городских купцов. Хотя торговцы считаются ниже воинов и брахманов, купцы контролируют большую часть всех индийских богатств, и часто представители высших каст ищут их расположения.

Я бы назвал имя этого человека, да забыл его. Довольно любопытно, что он переписывался с вездесущими «Эгиби и сыновьями», вавилонскими ростовщиками. Несколько лет он пытался наладить с ними обмен караванами.

— Караваны — основа процветания.

Он произнес это так, словно цитировал религиозный текст. Когда я сообщил ему о желании Великого Царя ввозить в Персию железо из Магадхи, он сказал, что может оказаться полезным. По его словам, у него было много торговых партнеров в Раджагрихе. Мне следовало связаться с ними. Некоторые оказались ростовщиками, имеющими дело с деньгами.

Вообще-то индийцы мало чеканят монету. Они или торгуют посредством обмена, или используют грубо отбитые куски серебра, иногда меди, определенного веса. Весьма любопытно, что они совсем не чеканят золотых монет, хотя наши персидские дарики ценят высоко. И тем не менее индийцы производят немало золота, которое добывают для них гигантские муравьи. Хотя мне показалось странным, что эти высокоцивилизованные и древние страны так примитивны в отношении денег, их кредитная система произвела на меня большое впечатление.

Из-за воров и грабителей индийцы редко путешествуют с сундуками золота или других драгоценностей. Вместо этого они у себя в городе отдают свои ценности какому-нибудь купцу, пользующемуся хорошей репутацией, а тот дает им письменное подтверждение, что товары определенной стоимости оставлены у него, и просит своих друзей-купцов в шестнадцати странах обеспечить владельца данного документа деньгами или товарами взамен денег или товаров, переданных ему. Путешественники охотно идут на такую сделку. Еще бы! Ведь деньги не только сохраняются, но дающий получает до восемнадцати процентов прибыли. А купец, берущий ваши ценности, платит вам и сам получает хороший процент за собственные вложения ваших денег.

Система надежна, удобна и очень эффективна. В самом деле, за время моего посольства доходы мои оказались даже выше расходов. Несколько лет назад я попробовал ввести такую же кредитную систему в Персии, но она вряд ли приживется. Персы честны и недоверчивы одновременно — не лучшие качества для предпринимательства.

Во время моей беседы с купцами в комнату вошла пожилая служанка с кувшином воды.

— Простите, я должен принести одну из пяти жертв, — сказал хозяин.

Он зашел в нишу, где на изящной изразцовой полочке располагалось в ряд множество грубо вылепленных глиняных фигурок. Полив пол перед ними, он прошептал несколько молитв и передал кувшин служанке, которая тихо удалилась.

— Это молитва моим предкам. Каждый день мы должны выполнять то, что называется пятью великими жертвами. Первая — Брахме, мировому духу. Мы читаем ему части из Вед. Потом мы совершаем возлияние водой в честь предков, а в честь богов поливаем священный огонь буйволиным маслом — ги. Потом разбрасываем зерно для птиц, зверей и духов. И наконец, воздаем честь человеку, оказывая гостеприимство чужестранцу. — Он низко поклонился мне. — Только что я имел честь выполнить две жертвы одновременно.

Я процитировал ему описание сходного арийского обычая еще дозороастровых времен.

Затем мой новый знакомый спросил, как персы обучают свою молодежь. Особенно его заинтересовала придворная система образования, введенная Киром.

— У наших царей то же самое, — сказал он. — Но мы очень ленивы. Наверное, из-за жары и дождей. Наша каста воинов обучается стрельбе из лука, и некоторые из них в самом деле умеют воевать. Но только воевать. Если кто-то выучит хоть немного из Вед, его считают высокообразованным. А я думаю, что мы, купцы, образованнее всех. Конечно, брахманы знают тысячи и тысячи строк из Вед, но они редко разбираются в вещах, которым мы придаем большое значение, например в математике, астрономии, знании языка. Нас очень занимает природа языка. На севере, в Таксиле, персидский язык стали изучать задолго до того, как Дарий завладел рекой Инд. Нас всегда околдовывали слова, разделяющие и связывающие людей. Сам я здесь, в Варанаси, помогаю местной школе, где изучают шесть метафизических учений и тайны календаря.

Хотя меня ошеломила запутанность индийского образования, я согласился до отъезда в Раджагриху встретиться со школьниками.

— Они с почтением и вниманием выслушают персидского посла, — заверил меня купец.

Школа занимала несколько комнат в старом здании сразу за базаром, где продавали изделия из металла. Доносившийся перестук молотков по меди не улучшил моей лекции, но ученики в самом деле слушали со вниманием. Большинство из них были светлокожими, некоторые относились к касте воинов, остальные — к торговцам. Брахманов не было.

Демокрит интересуется, как я определил, кто к какой касте принадлежал. А вот как: когда индийский мальчик взрослеет для так называемого второго, арийского, рождения, ему вручают шнурок из трех перевитых нитей, и человек носит его на груди всю жизнь, через левое плечо под правой рукой. У воинов шнурок хлопковый, у жрецов пеньковый, у торговцев шерстяной. У нас в Персии существует схожий ритуал инициации, но без внешних признаков касты.

Я сидел на стуле позади учителя, который хоть и принадлежал к касте торговцев, но был очень религиозен.

— Я последователь Гаутамы, — торжественно объявил он мне при встрече. — Мы зовем его просветленным, или Буддой.

Ученики показались мне любознательными, вежливыми, застенчивыми. Их очень интересовала география. Где именно находится Персия? Сколько семей живет в Сузах? Индийцы измеряют население не количеством свободных граждан, а числом домашних хозяйств. В то время в Варанаси жило сорок тысяч семей, или около двухсот тысяч человек, не считая иностранцев и местных неарийцев.

Я немного рассказал о Мудром Господе. Мальчики, похоже, заинтересовались. Я повторил рассказ в суровом стиле, характерном для проповедей моего деда. Поскольку индийцы признают всех богов, им оказалось легко принять и идею единого бога. Они даже допускают такую возможность, что никакого творца не было вообще, а арийские боги суть природные силы сверхчеловеческих существ, которые угаснут, когда цикл творения должным образом завершится и, как они считают, начнется новый цикл.

Я понимаю, что этот недостаток определенности в божестве и привел к внезапному расцвету такого множества теорий о сотворении мира. Сначала я безнадежно запутался. Меня воспитывали в вере, что Мудрый Господь заключает в себе все, и я был готов в споре уничтожить любого, кто отрицает истину, как ее понимал Зороастр. Но никто из индийцев ее не отрицал. Все признавали Ахурамазду Мудрым Господом. Они даже признавали, что их собственные божества Варуна, Митра, Рудра для нас демоны.

— Все развивается, все изменяется, — сказал молодой учитель, когда урок закончился.

Он уговорил меня посетить за городом Олений парк. Друг купца предоставил нам колесницу с четверкой лошадей, и мы с комфортом проехали по Варанаси. Как многие очень древние города, он тоже застраивался без всякого плана, и я не встретил ни одной прямой улицы. Город как бы жмется к реке. Многие дома имеют четыре, а то и пять этажей и вот-вот рухнут. День и ночь в узких извилистых улочках толкутся люди, скот, повозки, слоны. Никаких храмов или общественных зданий, представляющих хоть какой-то интерес, я в Варанаси не увидел. Резиденция наместника — это простой дом, чуть побольше соседних. Храмы маленькие, закоптелые, и в них воняет ги.

В Оленьем парке, насколько я мог судить, никаких оленей не водилось. Это просто прекрасный, буйно заросший зеленью парк, полный необычных цветов и еще более необычных деревьев. Простые люди могут пользоваться парком в свое удовольствие, что они и делают. Люди сидят под деревьями, едят, играют, слушают профессиональных рассказчиков, а порой и мудрецов.

Благодаря четырем месяцам дождей парк зеленеет так ярко, что у меня заслезились глаза. Подозреваю, с тех пор мои глаза каким-то образом сохранили повышенную чувствительность, что и привело меня к слепоте.

— Вот здесь сидел Гаутама, когда впервые пришел в Варанаси.

Молодой учитель показал мне ничем не примечательное дерево, отличающееся от остальных только тем, что никто к нему не подходил, разве что поглазеть, как мы.

— Кто? — Признаться, я уже успел забыть имя, услышанное часом раньше.

— Гаутама. Мы называем его Будда.

— Ах да! Ваш учитель.

— Да, наш учитель. — Мой собеседник придерживался сухих фактов. — Под этим деревом ботхи он достиг просветления. И стал Буддой.

Я слушал меньше чем вполуха. Сиддхартха Гаутама со своим просветлением не вызвал у меня интереса. Но я заинтересовался тем фактом, что царь Бимбисара — буддист, и, помнится, подумал: ага, это такой же буддист, как Дарий — зороастриец. Цари всегда следуют популярной религии.

Прощаясь с молодым человеком, я сказал ему, что отправляюсь в Раджагриху.

— Значит, вы идете по стопам Будды, — совершенно серьезно ответил он. — Когда дожди кончились, Будда покинул этот парк и отправился на восток, в Раджагриху, как и вы. И его принял царь Бимбисара, как примет вас.

— Но наэтом сходство и заканчивается.

— Или начинается. Кто знает, когда и как придет просветление?

Этот вопрос остался без ответа. Как и греки, индийцы более горазды задавать вопросы, чем отвечать на них.

4

Пышной процессией персидское посольство выехало из Варанаси. Обычно путешественники спускаются по Гангу на лодках до Паталипутры, где высаживаются и продолжают путь по суше до Раджагрихи. Но поскольку воды Ганга все еще не вошли в свое русло, Варшакара уговорил нас ехать на слонах.

Через день или два качки, сравнимой разве что с морской болезнью, не только привыкаешь к такому виду передвижения, но и начинаешь любить само животное. Не удивлюсь, если выяснится, что слоны умнее людей. В конце концов, голова у них больше нашей, а то, что они не говорят, можно отнести к их достоинствам.

Когда у нас прохладная осень, у жителей Гангской равнины жаркий и изобилующий бурями сезон. Но вот дожди постепенно утихают, влажный воздух прямо-таки загустевает от жары, и чувствуешь себя так, будто плаваешь в воде. Странные, покрытые перьями деревья напоминают морской папоротник, а ярко расцвеченные птицы мелькают средь их ветвей, как рыбы.

Дорога в Раджагриху никуда не годится. Когда я поделился этим наблюдением с Варшакарой, он удивился:

— Это одна из лучших дорог, досточтимый посол, — и засмеялся, чуть не забрызгав меня красной слюной. — Будь дороги лучше, каждый день по ним на нас шли бы войска.

Загадочная фраза, если не сказать больше. Коль Магадха — самая мощная держава в Индии, никакое войско не посмеет напасть на нее. Если только этот царедворец не хотел польстить Дарию. Хотя часто я с трудом понимал, что он говорит, сам Варшакара не представлял для меня загадки. Это был безжалостный человек с непомерным честолюбием, способный на все ради усиления Магадан. Он бы пошел и… Впрочем, всему свой черед.

На меня произвело большое впечатление богатство так называемой Великой равнины. Ежегодно там собирают два урожая: один зимой, в еще довольно сносное время года, а второй — во время летнего солнцестояния. Сразу после летней страды сажают рис и просо, и засеянные поля показались мне желто-зелеными коврами, покрывающими плоскую равнину. Народу здесь не требуется особых усилий, чтобы прокормить себя. По сути дела, если бы не стояло задачи кормить еще и большие города, индийские крестьяне могли бы не работать. Плоды и орехи, домашняя птица, тысячи видов речной рыбы в состоянии обеспечить самое разнообразное питание.

Но города требуют развития сельского хозяйства. В итоге многочисленные стада арийских завоевателей намеренно сокращаются, поскольку пастбища превращают в поля, и многие спорят о переменах в жизни народа.

— Что такое арий без коровы? — вопрошают брахманы и, разумеется, не ждут ответа.

Сразу за лесами и джунглями на востоке от Варанаси появляется множество деревень. Каждое поселение огорожено шатким частоколом — не для отражения вражеского войска, а для защиты скота и детей от тигров и прочих хищников. В центре каждого из этих разбросанных поселков располагается постоялый двор, где путники могут бесплатно переночевать на полу и почти бесплатно пообедать.

Я удивился, узнав, что большинство индийских крестьян — свободные и в каждой деревне есть свой выборный совет. Им, конечно, приходится платить подати всякому, кто окажется их владыкой, но кое-что и остается. Без сомнения, это объясняет высокую продуктивность индийской деревни. Ведь каждый землевладелец в мире знает: наемный работник или раб производит ровно половину того, что снимает свободный человек со своей земли, которую возделывает сам. Очевидно, индийская сельскохозяйственная система — древний, первобытный пережиток.

Дорога из Варанаси в Раджагриху заняла две недели. Мы ехали медленно. Если бы не дневная жара, путешествие было бы вполне приятным. Каждую ночь для меня и Варшакары разбивали шатры, а остальные ночевали на постоялых дворах в ближайшей деревне или прямо под открытым небом.

Каждый вечер я окуривал свой шатер едким дымом, чтобы отогнать насекомых, пьющих кровь у спящих. И еще одна проблема — индийские змеи. Их не прогонишь ни дымом, ни заклинаниями, и Варшакара дал мне маленького пушистого зверька, пожирающего змей. Таких зверьков называют мангустами. Если посадить мангусту на цепь у кровати, ни одна змея не нарушит твой сон.

Вечера стояли тихие. Мы с Каракой записывали все увиденное и услышанное за день. Мы также следили за составлением карт, поскольку карта Сцилакса оказалась столь же неточной в отношении внутренней части Индии, сколь точна она была для побережья. Потом, когда устанавливали шатры, я обычно ужинал с Варшакарой. Он так же интересовал меня, как и я его. Мы неизбежно много лгали друг другу, но я выловил и много полезных сведений об экзотическом мире, в котором оказался. Мы полулежали на диванах — это нечто вроде греческого ложа, но обшито материей, и сверху лежат подушки. У каждого дивана обязательно плевательница — индийцы постоянно жуют какие-нибудь наркотические листья.

Индийская кухня имеет сходство с лидийской. Широко используется шафран и острая смесь из пряностей под названием кэрри. Для жарки обильно используют ги, которое долго не портится даже в жару. В конце концов я все же привык к нему. Что не поджарено на ги, то им пропитано. Я предпочитал постное масло, которое сами индийцы употребляют мало. Сделанное из зерна, называемого симсим, оно легче, чем ги, а по вкусу не хуже. Для индийцев симсимовое масло — то же, что оливковое для афинян.

Но на царском столе или на столе какого-нибудь богача может быть только ги, и поскольку я упорно ел все, чем меня кормили, то в первый и единственный раз в жизни разжирел, как евнух. Кстати, полнота в Индии — предмет восхищения как в женщинах, так и в мужчинах. Женщина не может быть слишком толстой, но шароподобный монарх считается блаженным и снискавшим благословение богов.

Сам Варшакара, правда, ел весьма умеренно. Но с другой стороны, он слишком много потреблял крепкого напитка, получаемого выпариванием сахарного тростника. Я тоже полюбил его. Но оба мы следили, чтобы не напиваться в присутствии друг друга. Варшакара ко мне относился так же подозрительно, как и я к нему. Мы непомерно, в индийской манере, льстили друг другу, и каждый ждал от другого какой-либо ошибки, но так и не дождался.

Помню одну беседу в шатре, когда после излишне сытного ужина мы продолжали пить вино из сахарного тростника, которое девушка-служанка наливала нам в глиняные чашки. Я совсем осоловел, как и Варшакара, но, помнится, спросил:

— И долго еще лошади гулять?

— До весны. Еще пять-шесть месяцев. У вас в Персии есть такой обычай?

— Нет. Но лошадь высоко почитается нашими царями. Раз в год жрецы приносят в жертву коня у гробницы Великого Царя Кира.

Индийское жертвование коня произвело на меня неизгладимое впечатление. Прежде всего, я был поражен той баснословной странностью, с какой могла быть развязана война — всего лишь из-за того, что лошадь решила попастись на лугах соседней страны. Разумеется, я слышал эти нескончаемые стихи слепого Гомера, уверяющего нас, что некогда греки напали на Трою — нынешний Сигей в нашей части мира — только из-за того, что жена греческого вождя сбежала с троянским юношей. Для тех, кто знает греков, совершенно ясно, что греки всегда хотели контролировать вход в Черное море и богатые черноморские земли. А для этого нужно сначала завоевать Трою, или Сигей. Сейчас это мечта Перикла. Желаю ему удачи. Он очень в ней нуждается. И сбеги жена Перикла с сыном старика Гиппия, владетеля Сигея, для греков нашелся бы неплохой повод начать войну, и ты, Демокрит, мог бы воспеть это в стихах.

Мы, персы, искреннее других народов. Мы открыто признаем, что строим империю, чтобы стать богаче и сильнее. Кроме того, не покори мы соседей, они бы покорили нас. Так уж повелось в мире. Несомненно, так было принято и у воспетых Гомером арийских племен и так же индийские брахманы воспевают героев своего арийского прошлого. Кстати, в Ведах есть повествование о молодом царе по имени Рама — длиннейший из когда-либо написанных гимнов. Мне говорили, что образованному брахману нужно не менее десяти лет, чтобы выучить все строчки. Думаю, день-два послушав этот гимн, каждый скажет — и будет не так уж неправ, — что это повествование еще скучнее гомеровского. Для меня в обеих этих арийских историях единственно интересным представляется то, что боги там предстают просто как сверхгерои. Арийские боги — те же самые мужчины и женщины, только бессмертные; у них тот же чрезмерный аппетит, которому они слишком потворствуют — обычно за счет людей.

Демокрит говорит, что образованные греки никогда не воспринимали гомеровских богов всерьез. Возможно. Но огромный храм Афины, строящийся сейчас в Акрополе у нас за спиной, — чрезвычайно дорогой памятник богине, и, несомненно, ее воспринимает всерьез не только народ, но и правители города, названного в ее честь. И до сих пор в Афинах считается смертельным преступлением глумиться над гомеровскими богами или отрицать их существование, по крайней мере публично.

Индийцы в те времена были — а может быть, и остались теперь — мудрее греков. Для них боги просто существуют или не существуют, в зависимости от вашего взгляда на них. Понятие кощунства совершенно чуждо индийскому уму. Арийские цари не только находят удовольствие в беседах с атеистами, открыто глумящимися над богами арийских племен, но ни одному арийскому правителю и в голову не придет запретить доарийских местных богов, которым поклоняются в деревнях.

Усилия моего деда превратить арийских богов в демонов поразили индийских ариев не так, как обвинения в кощунстве и упражнения в бессмыслице. Идея о Мудром Господе под именем Брахмы или Варуны и так широко распространена. Так зачем же, спрашивали меня индийцы, отрицать меньших богов? Я повторил Зороастровы заветы: каждый должен очиститься, отринуть демонов, обратить всех к истине. Но сам я никого не обратил. Правда, у меня была дипломатическая миссия.

Варшакара не знал, когда, как и с чего началась традиция жертвования коня.

— Она очень древняя. Очень священная. По сути дела, после коронации это самый значительный ритуал в жизни царя.

— Потому что добавляет царству новые территории?

Варшакара кивнул:

— Что может быть лучшим свидетельством благоволения небес? Если бы конь вошел в Варанаси, наш царь приобрел бы истинную славу. Но… — Он вздохнул.

— Не хочу показаться непочтительным к богам, почтеннейший Варшакара, — крепкое вино несколько развязало мне язык, — но те воины, что сопровождают жеребца… не могут ли они предопределить его путь?

Варшакара улыбнулся, и его окрашенные бетелем зубы показались кровавыми.

— Малейший намек, что коня может направить что-либо кроме судьбы, совершенно недопустим и нечестив… Но отчасти это верно. Коня можно тихонько направлять, однако до известного предела. Поскольку лошади боятся городов, мы обычно поощряем коня обходить вокруг города. Это нас вполне устраивает. Контролируя периметр, получаешь и сам город. Естественно, нашим воинам приходится одержать победу над местными, но это для нас не представляет труда. Кошала распадается, и мы бы с легкостью… Но конь свернул на юг. Единственная надежда, что он повернет на северо-восток, к Гангу, к республикам на другом берегу. Вот откуда идет угроза.

— Республики?

Варшакара снова показал свои красные зубы, но это была уже не улыбка.

— Есть девять республик. От Шакья в северных горах до Личчхави, что сразу за Гангом от Магадан. Все девять заключили союз и люто ненавидят Магадху.

— Как же девять маленьких республик могут угрожать великому царству?

— В этот самый момент они собираются в федерацию, которая мощью не уступит Магадхе. В прошлом году они избрали верховную сангху.

Полагаю, лучшим переводом этого слова будет «собрание». Но в то время как Афинское народное собрание открыто и для простолюдинов, и для знати, сангха индийских республик состоит из представителей от каждой из девяти стран. Как выяснилось, лишь пять республик объединились в федерацию, пять самых близких к Магадхе, вот это-то и напугало царя Бимбисару и его распорядителя двора Варшакару. Основания у них для этого были. Эти республики относились к Магадхе так же, как ионийские греческие города к Персии. Единственное различие: во времена Дария города эти были не республиками, а тираниями.

И все равно аналогия мне показалась уместной, и я привел ее:

— Из нашего опыта известно, что никакая республика не устоит против популярной монархии. Взять хотя бы греков…

С таким же успехом я мог говорить о жителях Луны. Варшакара имел смутное представление, где находится Персия, кое-что слышал о Вавилоне и Египте, запад же для него просто не существовал.

Я попытался объяснить ему, что не найдется двух греков, которые могли бы долго вместе проводить общую политику, в итоге их либо побеждает дисциплинированное войско извне, либо они становятся жертвами внутренней распри между демократическими партиями.

Варшакара понял достаточно, чтобы прояснить, что именно они в Индии понимают под республикой.

— Этими странами правит не народное собрание. Собрания исчезли задолго до нашего прихода. Нет, этими республиками правят советы, собранные из глав знатных фамилий. То, что мы зовем республиками, на самом деле… — Он употребил индийское слово, означающее олигархию.

Позднее я узнал, что упомянутые им древние собрания племен имели не доарийские корни; напротив, они являлись в большой степени частью исконно арийской племенной системы, когда на свободном собрании избирали вождей. Но такие собрания постепенно сошли на нет, как это происходит повсюду, и место их заняла наследственная монархия, опять же как везде.

— Верно, нам нечего бояться никакой из республик. Но федерация республик представляет серьезную опасность. По сути дела, лишь Ганг отделяет нас от их южных пределов.

— А Кошала?

Хотя мои знания индийской географии никогда не отличались полнотой, тогда я уже имел в голове картину той части света, и эта картина во многом соответствовала действительности. На севере стояли высокие горы. Наверное, они оказались бы высочайшими в мире, измерь кто-нибудь их и все остальные горы на этой необъятной земле. Гималаи, несомненно, впечатляют, особенно когда видишь их из низкой долины Ганга. На этих горах обитают арийские боги и, что еще важнее, там берет начало Ганг. У подножия Гималаев расположились девять маленьких республик. Они лежат на плодородной равнине между рекой Рапти на западе и лесистыми холмами на востоке. Примерно посредине протекает река Гандак, приток Ганга, служащего северной границей Магадхи. Самые важные торговые пути начинаются из восточного порта Тамралинта, идут через эти республики в Таксилу и дальше в Персию. Магадха всегда домогалась контроля над этими путями.

К западу от республик располагалась Кошала, невероятно богатая и населенная страна. К несчастью, царь Пасенади был слабым монархом и не умел поддержать порядок. Он не мог даже собрать дань со многих своих городов, потому что главы их часто против него восставали. И тем не менее в то время и арии, и дравиды соглашались, что в мире нет города, сравнимого со Шравасти, столицей Кошалы. Благодаря накопленным в прошлом богатствам и высокой культуре царя Пасенади, Шравасти был великолепен, в чем я убедился лично. На некоторое время он стал для меня домом. Там живут мои сыновья, если они живы.

— Кошала представляет для нас опасность. — Для Варшакары весь мир представлял опасность. — Естественно, мы проводим политику поддержки этого царства против федерации. Но в конечном итоге искусство государственного мужа — это искусство концентрических колец: даже в отношениях между суверенными государствами индийцы придумали замысловатые законы. Сосед всегда враг. Это в природе вещей. Поэтому нужно искать союз со страной, граничащей с соседом. Это следующее концентрическое кольцо. Так мы смотрим на Гандхару…

— И на Персию.

— И на Персию. — На мгновение он показал мне свои красные зубы. — У нас повсюду есть агенты и доброжелатели. Но федерация гораздо хитрее нас. В Магадхе нет уголка, куда бы не пробрались их люди.

— Шпионы?

— Хуже. Хуже! Впрочем, вы сами знаете. Вы же сами говорили с ними, господин посол.

Сердце мое неровно забилось.

— Мне еще только предстоит провести очень непростые переговоры с врагом Магадхи, почтенный Варшакара.

— О, я уверен, вы не знали, с кем говорите. Но тем не менее говорили с нашими врагами. И они куда опаснее шпионов, потому что ослабляют нас вредными идеями, как уже ослабили Кошалу.

Я начал понимать.

— Вы имеете в виду джайнов?

— И буддистов. И последователей Госалы. Господин посол заметил, что так называемый Махавира и так называемый Будда — не арии? И хуже того, они пришли из республик.

— Но я думал, ваш царь покровительствует Будде…

Варшакара высморкался двумя пальцами. Вообще-то, индийцы в своих манерах почти столь же деликатны, как и мы, но вот сморкаются и мочатся прилюдно.

— О, наша политика — позволять этим людям свободно приходить и уходить, но мы не спускаем с них глаз, и очень скоро, надеюсь, наш царь поймет, что это враги Магадхи.

Я представил Госалу с его нитью, Махавиру, отстраненного от окружающего мира.

— Не могу представить себе, что этим… аскетам есть какое-то дело до возвышения или падения царств.

— Они притворяются. Не будь джайнов, еще вчера Варанаси был бы нашим городом.

Жевание бетеля в конце концов ослабляет ум, как и хаома. Если хаому пить слишком часто, она стирает барьер между сном и явью. Вот почему Зороастр наложил строгие ограничения на употребление священного напитка. Жевание бетеля в конечном итоге производит такой же эффект, и в тот вечер я решил, что Варшакара опаснейшим образом повредился в уме. Я говорю опаснейшим, потому что, несмотря на искаженное видение реальности, мысли свои он продолжал излагать вполне разумно.

— Когда конь вошел в Олений парк, то направился — совершенно добровольно — прямо к городским воротам. Я знаю. Там были мои осведомители. И вдруг из ворот выбежали два небесно одетых джайна. Конь испугался. И убежал в другую сторону.

— Вы не допускаете, что их появление было простым совпадением?

— Совпадением? Нет! Федерация не хочет, чтобы Варанаси оказался в наших руках. А Махавира родился в столице республики Личчхави. Но ничего, все не так плохо. Например, теперь мы имеем новый и драгоценный союз с Персией.

Мы выпили за союз.

Я надеялся, что осведомители Варшакары не доложили ему, как тщательно географы в моей свите снимают карту долины Ганга. Я думал только о завоевании Индии. Мне снились коровы! Персидское войско вошло в Таксилу. Опираясь на эту северную базу, войска могут обрушиться на равнину. Кошала, вероятно, не окажет сопротивления, но Магадха будет сражаться. Мы столкнемся с грозными, закованными в броню слонами. Не внесут ли они паники в ряды персидской конницы? Не важно, я был уверен, что Дарий все равно победит. Он всегда побеждает.

Пока мы говорили о шпионах и угрожающих Магадхе врагах, я гадал, сознает ли Варшакара, что я и есть главный шпион опаснейшего врага. Думаю, сознавал. Он был далеко не дурак.


Испокон веков в Раджагрихе, в нескольких десятках миль к югу от Ганга, было поселение. Этому способствовали пять холмов, превращающих место в естественную крепость. Но в начале царствования Бимбисары город начал распространяться на равнину, и царь построил массивную стену из грубо обтесанного камня, чтобы защитить не только народ, но и сельские угодья, сады, парки, озера. И теперь в случае осады в городе всегда хватит воды и продовольствия. Сначала это меня обеспокоило, но потом Карака подсказал, что столицы всегда сдаются, оказавшись отрезанными от остальной страны, как голова от тела.

Когда мы подъехали к Раджагрихе, солнце садилось, и в полумраке стены с неуклюжими башнями казались скалами, разбросанными через неравные интервалы. Индия очень богата лесом и глиной, поэтому в этой стране мало искусных каменщиков. Важнейшие сооружения строят из дерева или дерева и кирпича.

Когда мы въехали в город, небо было усеяно звездами. В нашу честь затрубили в морские раковины, вокруг столпился народ, как всегда, чтобы поглазеть на гостей, не говоря уже о слонах.

Построенный Бимбисарой город имел ту же прямоугольную планировку, какой я восхищался в Вавилоне и в заброшенном хараппском городе. Длинные прямые улицы идут параллельно, каждая начинается от городских ворот, а кончается на центральной площади, над которой возвышается огромное здание, сюда путешественников за плату пускают переночевать и поесть.

Сразу за новым городом возвышаются пять холмов-стражей и начинается старый город — путаница узких улочек, — как в Сардах и Сузах.

Мы с сопровождавшим меня архитектором часто спорили, имели ли первые города такие прямые, пересекающиеся под прямым углом улицы. Он считал, что первые города были просто разросшимися деревнями, как Сарды, Сузы, Экбатана или Варанаси. Потом города разрушались, большие проспекты теряли свою прямизну, и между новыми улицами появлялись извилистые переулки, огибающие старинные развалины. Ответа мы не узнаем никогда.

Новая часть Раджагрихи впечатляет. Есть даже пятиэтажные дома, и построены они прочно. Царь установил множество стандартов для постройки домов, и они строго соблюдаются. Вообще, царя слушаются беспрекословно, потому что, благодаря Варшакаре, секретные службы развиты здесь как нигде. Нет ничего, о чем бы царь не знал. А если не царь, то распорядитель двора.

Восседая на слоне, я имел возможность заглядывать в окна вторых этажей, где из-за резных решеток женщины могут наблюдать за городской жизнью, сами оставаясь невидимыми. На многих крышах возвышались очаровательные воздушные беседки, где владельцы домов спят жаркими ночами.

Под многими окнами на верхних этажах есть балконы, заставленные горшками с цветами. Когда мы проезжали мимо, мужчины и женщины бросали нам под ноги цветы. Все были внешне доброжелательны.

Воздух был пропитан запахами, которые теперь всегда напоминают мне об Индии: жасмин, прогорклое ги, сандаловое дерево и, конечно, запах гнили, нет, это не гниение человеческого тела, это гниет город. У деревянных домов короткий срок и там, где дожди редкость, а в Индии обычно потоками хлещут ливни.

Царский дворец стоит посреди большой немощеной площади, где нет никаких статуй или памятников, — наверное, потому, что город совсем новый. Довольно любопытно, что в Раджагрихе нет ни одной аркады. В климате, где всегда либо мокнешь под дождем, либо жаришься на солнце, аркады, казалось бы, необходимы, но в Магадхе их не знают. Местные жители довольствуются ярко расцвеченными навесами по бокам улиц или совершают свои сделки прямо под палящим солнцем. Большинство жителей темнокожие, некоторые черны буквально до синевы.

Если не считать кирпичного основания, весь четырехэтажный дворец построен из дерева. Но в отличие от дворца в Экбатане, сделанного из однообразного кедра, на постройку изящного строения Бимбисары пошли всевозможные сорта полированного дерева: эбеновое, тиковое, шелковая акация: стены многих комнат покрыты перламутром или пластинами резной слоновой кости. Каждая часть дворца имеет свой характерный аромат — результат тщательно подобранных душистых пород дерева в сочетании с запахом цветов. Благодаря сводчатому потолку во дворце довольно прохладно даже в самые жаркие дни.

Дворец имеет четыре внутренних дворика. Два из них отведены дамам гарема, одним пользуются придворные. Дворик царя полон деревьев, цветов и фонтанов. Поскольку все выходящие туда окна, кроме окон из царских покоев, запечатаны, никто не может подглядывать за царем, когда он гуляет по саду. По крайней мере, так задумано. Вскоре я понял, что секретная служба устроила множество слуховых отверстий и постоянно следит за царем, чьими глазами она должна была бы быть. Я никогда не видывал двора, более опутанного интригами, а я ведь служил в Сузах Ксерксу до самой его кончины.

Нас с Каракой поселили на третьем этаже дворца, в так называемых комнатах принцев. Это большая честь, — во всяком случае, все без устали напоминали нам об этом. Наши апартаменты состояли из шести комнат с видом на придворный сад с одной стороны и городскую площадь — с другой. Остальное посольство расположилось в близлежащих домах.

Меня предупредили, что страна кишит шпионами и каждое слово может быть подслушано. Никто не допускал мысли, что те, кто подслушивает, не знают персидского. Между тем мне предстояло определить истинный военный потенциал Магадхи. Я говорю истинный, потому что еще не встречал страны, которая не искажала бы представления о своей мощи и богатстве, что в свой срок приводит государство к краху, поскольку оно обманывает само себя.

В Афинах и дня не проходит, чтобы мне не рассказали, будто две или три тысячи — или сотни? — греков разбили персидское войско и флот числом в два или три миллиона воинов. Греки так искажают эти войны, что уже сами запутались. Все было не так. Не умеешь считать — не ходи на рынок, и на войну тоже.

5

Должен сказать, никогда я не видел столько наготы, как в Индии. Но в отличие от греков индийцы обнажаются не для того, чтобы возбуждать друг друга, а просто потому, что живут в жаркой стране. У них существует два вида одежды. И мужчины, и женщины носят нечто вроде юбки, подпоясанной причудливым ремнем или кушаком, а также накидку, завязанную или заколотую у шеи. Придворные наряды отличаются от обычных лишь более дорогой материей.

Придворные дамы не считают зазорным выставлять напоказ высшему свету груди с раскрашенными сосками, выщипанные подмышки, пупки, украшенные драгоценными камнями. Не слишком толстые дамы бывают необычайно красивы. У них очень хорошая кожа, особенно когда чуть раскраснеется от ароматной помады.

И мужчины, и женщины раскрашивают лицо. Глаза аккуратно обводят на индийский манер. Став Великим Царем, Кир тоже принял такой обычай, и его продолжают придерживаться все Великие Цари и их придворные. По теории Кира, персы должны как можно более походить на богов, особенно показываясь перед подданными из других стран. К счастью, персы выше и мускулистее других народов и поэтому с накрашенными глазами и нарумяненными щеками в самом деле выглядят роскошно, как изображения богов-воителей.

Индийские мужчины и женщины красят также губы веществом, называемым лак, в рубиново-красный цвет. Несомненно, косметика украшает всех, но очень утомительно носить ее и удалять. При индийском дворе мне приходилось краситься — или давать себя раскрашивать — два раза в день. Как любому персу моего поколения, такое внимание к собственной внешности казалось мне смешным и недостойным мужчины, да и утомительным. Тем не менее в этом есть какая-то томная привлекательность: тебя купают и умащают хорошенькие девушки, а потом важный старик особым раствором промывает тебе глаза, подцвечивает бороду и делится последними сплетнями. Между прочим, индийцы отращивают лишь клочок волос на подбородке, на щеках у них волосы не растут.

На следующий день после моего обустройства во дворце я был приглашен царем Бимбисарой. В длинном высоком зале собралось несколько сот придворных. Решетки в верхних окнах были столь частыми, что солнечные лучи с трудом пробивались сквозь них и мелкими брызгами падали на бледно-зеленые плитки пола.

В дверях тронного зала меня встретил Варшакара. На нем был алый тюрбан и полупрозрачная накидка, поддерживаемая ниткой необработанных рубинов. Как и у многих жирных индийских придворных, грудь его напоминала женскую. Подобно многим индийцам, он казался выше благодаря туфлям на высокой платформе.

Очевидно, Варшакара предпринял все, чтобы произвести на меня впечатление. Но после двора Ахеменидов магадханский двор выглядел по меньшей мере провинциальным. Мне он напомнил Сарды.

Распорядитель двора держал в руке трость из слоновой кости. Он произнес короткую речь для меня и моей свиты из семи человек. Я произнес такую же короткую ответную речь. Затем Варшакара подвел нас к высокому трону из слоновой кости, где, скрестив ноги, восседал Бимбисара, царь магадханский. Над его золотым тюрбаном возвышался балдахин из страусовых перьев.

Старая царица сидела на табурете слева от царя. В отличие от персидских и афинских женщин индийские дамы свободны — в известных пределах — ходить куда им вздумается. Например, индийская женщина может пойти за покупками в сопровождении одной старухи. Но сделать это она должна на рассвете или в сумерках, чтобы лавочник не мог ее хорошо рассмотреть. И в то же время — парадоксально! — она может показаться практически голой перед мужчинами своей касты.

На голове у старой царицы был причудливый убор из жемчуга, нанизанного на серебряные нити, искусно перевитые с седыми волосами. На ней была мантия из павлиньих перьев. Царица выглядела незаурядной, даже умной женщиной. Некоторое время я принимал ее за индийский вариант Атоссы, ведь она была главной женой Бимбисары и сестрой Пасенади. Но при дворе, где женщины не совсем изолированы и где — что, возможно, еще существеннее — нет евнухов, власть целиком осуществляется самим царем и его советниками. Гарем практически не имеет влияния.

По правую руку от царя сидел принц Аджаташатру. Наследник трона был несомненно и восхитительно (по индийским понятиям) толст. Лицо у него было как у огромного ребенка, а из трех мягких подбородков пробивался пучок светло-зеленой бородки. Принц все время умильно улыбался. Мочки его ушей оттягивали бриллиантовые серьги, а необъятную талию перехватывал широкий пояс из золотых звеньев. Руки были на удивление мускулисты.

Царь Бимбисара был старик с длинной фиолетовой бородой. Я никогда не видел его шевелюры — если таковая была, — поскольку никогда не видел его без причудливого тюрбана из золотых нитей — аналога персидского цидариса. Бимбисара был высок и жилист, и можно было догадаться, что в свое время воином он был сильным и грозным.

Поскольку я представлял собой тень — не важно, сколь слабую тень — Великого Царя, то ниц не простерся. Но колено преклонил. Тем временем мой эскорт открывал сундуки с дарами Бимбисаре от Дария. Там было много среднего размера драгоценных камней и несколько изысканных ковров из Лидии и Мидии.

Закончив вступительную речь, я передал Варшакаре письмо, написанное индийским евнухом от имени Дария. Произнеся цветистую фразу, распорядитель передал письмо царю; тот даже не взглянул. Мне сказали, что Бимбисара не умеет читать. Но говорил он действительно хорошо, и не на староарийском, каким пользуются при дворе и в храмах, а на современном диалекте.

— Мы приветствуем в твоем лице нашего брата Дария, деяния которого дошли до нас даже с такого удаления. — Голос Бимбисары звучал грубо, как у командиров конницы. Он говорил прямо и слов не подыскивал. — Мы рады, что он получил наше письмо. Мы рады, что он прислал тебя, святого человека и воина.

В действительности, будь я индийцем, я бы не принадлежал к касте воинов. Я был бы брахманом. Но я с удовлетворением воспринял причисление к воинам, поскольку, хотя и не без исключения, из этого сословия происходят индийские правители, постоянно соперничающие с номинально высшей кастой — брахманами.

— Мы покажем тебе все, что ты захочешь увидеть. Мы обменяем наше железо на ваше золото. Мы будем относиться к тебе как к настоящему брату, словно нас разделяет только река, а не целый мир.

Это был не просто оборот речи.

Долгий день закончился рядом религиозных жертвоприношений арийским богам, наделенным магической силой и таинственными функциями, а также лишними головами и конечностями.

Потом нас пригласили в царские апартаменты на пир. Первая перемена блюд совпала с восходом полной луны над высокой черепичной крышей дворца. Луна блестела, как чудесный золотой щит.

Ужинали мы на просторной веранде, выходящей на царские сады. Это была большая честь, и Варшакара не преминул заметить:

— Сюда приглашают только членов царской семьи и потомственных министров. Царь в самом деле почитает вашего господина Дария как своего младшего брата.

Я дипломатично не упомянул о том, что многие из двадцати Дариевых сатрапий богаче и обширнее, чем Магадха. С другой стороны, ни одна из них не имела столько железа или слонов. Признаюсь, я уже видел себя сатрапом шестнадцати индийских царств — и девяти республик тоже! Почему бы нет? Я даже думал, как назвать свою сатрапию. Большая Индия? Гангские земли? Как и все в юности, я мечтал о власти. Я также понимал, что человек, объединивший все эти страны в одну державу, станет соперником Великого Царя. Одним из результатов моего посольства стало то, что Персия теперь не допускает усиления какого-либо одного из индийских государств, иначе оно может поглотить остальные, а в этом Великий Царь не заинтересован. В конце концов, пока Дарий и Ксеркс мечтали о завоевании Востока, в Индии тоже мог появиться император, с завистью поглядывающий на Запад…

Во время моего посольства Бимбисара был не только самым могущественным царем во всей Индии, он был близок к тому, чтобы стать владыкой всех индийских стран. Через жену он получил во владение значительную часть Кошалы — Каси и надеялся, что жертвование коня оправдает захват древнего города Варанаси. Теперь требовался другой повод.

Я возлежал на диване напротив Бимбисары. По бокам от него снова расположились жена и наследник. Вместе с мужчинами на ужине присутствовало много дам, и, более того, они спустили — очень непринужденно — верхнюю часть своих одежд. Позже я понял, что искусство публичного раздевания в Индии разработано еще тщательнее, чем искусство наряжаться. Многие из дам нарумянили соски, некоторые причудливо разрисовали живот. Сначала я принял это за татуировки, но оказалось, что рисунки нанесены краской из сандалового дерева. Никогда я не был так шокирован.

И еще одна несуразность — нам прислуживали женщины. Естественно, для перса странно не видеть евнухов, но до прибытия в Индию я не замечал, насколько привык считать их присутствие само собой разумеющимся.

Мне поднесли дюжину различных вин, соков, фруктов. Рыба, дичь и овощи сменялись через равные промежутки времени, наводя на мысли о бесконечности. В саду полдюжины музыкантов, сидя в свете полной луны, играли странные заунывные мелодии, изредка невпопад начиная бить в барабан. Как и к греческой, к индийской музыке нужна привычка. Главный инструмент здесь напоминает лидийскую арфу, но имеет десять струн. Распространены также флейты и кимвалы.

Царственные особы за ужином почти не говорили, разве что отец с сыном обменялись короткими фразами. Царица хранила полное молчание. Ела она очень много, но толстой не была, и я заключил, что царица страдает какой-то тяжелой болезнью. Мое предположение подтвердилось. Карака, впервые ее увидев, заметил то же самое.

— Она не доживет до следующего сезона дождей, — сказал он доверительно, как врач, не желающий брать ответственность за больного.

Но царица прожила еще два года.

Рядом со мной расположилась очень миловидная женщина. На голове у нее красовался убор высотой, наверное, фута в четыре — фантастическое сооружение из волос и драгоценностей. Волосы частично были собственными, частично нет. Она сбросила накидку, и я увидел, что груди у нее разрисованы венками из красных цветов, и, я не мог не отметить, весьма искусно. Это была жена министра войны и мира. Она осторожно начала флирт, несомненно выполняя указание:

— Мне говорили, что в вашей стране женщин держат взаперти и их никто не видит.

— Да, никто, кроме мужей и их евнухов.

— И их кого?

Я объяснил ей, кто такие евнухи. Было странно видеть, как голая ото лба до пупа женщина краснеет.

Женщина, как и я, была смущена.

— Я не уверена, что это может быть подходящей темой для беседы, — сказала она и тут же сменила ее: — Нам позволяется обедать с мужчинами своего сословия. Естественно, женщины в каждой семье имеют собственное жилище, где и пользуются некоторым уединением. В старые времена, конечно же, молодые мужчины и женщины имели возможность видеться когда угодно. Девушки даже сражались. Еще во времена моей бабушки дамы учились поэзии, танцам, музыке. Но теперь только женщинам низших сословий, угождающим прихотям мужчин, разрешается упражняться в шестидесяти четырех искусствах, и это весьма несправедливо. Но вы знаете брахманов…

— Они предписывают, как жить?

— Предписывают, как жить, и жить запрещают. Они только тогда будут счастливы, когда последнюю из нас запрут, как монахиню-джайну.

Как странно — и очаровательно — говорить с умной женщиной и не проституткой. Индийский двор полон женщинами такого сорта, но вне Индии мне довелось встретить только трех действительно умных женщин — Эльпинису, царицу Атоссу и Лаис. Двух последних я узнал благодаря случаю, а воспитывайся я как положено благородному персу, то по достижении семилетнего возраста никогда бы их больше не увидел.

— А не возникает осложнений с… — Я хотел поговорить о незаконнорожденных, основной причине изоляции женщин. Мужчина должен быть уверен, что его сын действительно от него. Если существуют какие-то сомнения, то собственность, не говоря уж о престоле, может оказаться в опасности. Я перебрал свой небогатый словарный запас в поисках подходящего индийского слова… — с ревностью? Я имею в виду придворных дам, вот так ужинающих с мужчинами.

Она рассмеялась. Это была веселая молодая женщина.

— О, мы слишком хорошо знаем друг друга. Кроме того, нас хорошо охраняют. Если в комнатах женщины найдут чужого мужчину, как бы ни был знатен его дом, пусть даже дворец, мужчина будет тут же посажен на кол, чего и заслуживает. Естественно, другие сословия нас не видят, в том числе и брахманы. Мы их глубоко презираем, — добавила она твердо.

— Они очень образованны, — заметил я как бы между прочим.

Я понял, что, несмотря на свой экзотический персидский наряд, не произвел на эту женщину большого впечатления. К тому же я весь вспотел. Потом, пока не кончился жаркий сезон, персидский посол одевался по-индийски.

— Вы женаты? — спросила она.

— Нет.

— А это правда, что у вас на Западе принято иметь много жен?

— Как и у вас.

— Но у нас не так. В самом деле. Царю, правда, приходится часто жениться из политических соображений, но в нашем сословии редко женятся больше одного раза.

— Тогда что же за женщины в ваших гаремах?

— Служанки, рабыни, наложницы. Для нас идеальные отношения между мужчиной и женщиной — это отношения между Рамой и Ситой.

Она назвала героя и героиню их священной книги. Рама похож на греческого Одиссея, разве что он всегда честен по отношению к другим. Но как Одиссей и Пенелопа, Рама и Сита преданны друг другу, и потому представители индийского правящего класса редко имеют больше одной жены.

После подачи роскошного молодого павлина, украшенного собственными перьями, царь Бимбисара пригласил меня прогуляться с ним по саду.

Когда мы спустились с веранды, слуги унесли столы, и все гости перемешались. Было много битой посуды — в Индии я начал привыкать к этому звуку. Слуги здесь столь же неуклюжи и неумелы, сколь покладисты и сообразительны.

Придворный сад был полон красок даже в лунном свете. В теплом воздухе витал запах жасмина. На высоких деревьях пели ночные птицы. Дворец напоминал серебряную гору с аккуратно спрямленными углами. Закрытые окна усиливали сходство.

Бимбисара, взяв меня под руку, повел по дорожке, которая в свете луны казалась сделанной из чистейшего серебра.

— Хорошо, что ты здесь.

— Для меня большая честь…

Старик слышал, не слушая, — царственная привычка.

— Мне не терпится больше узнать о Дарии. Сколько у него воинов?

Я оказался не готов к такому прямому вопросу.

— За тридцать дней, владыка, он может собрать миллионное войско.

Это в какой-то мере соответствовало истине. Я не стал уточнять, что большинство войска составит неотесанная деревенщина. В действительности в те дни войско Великого Царя насчитывало не более ста тысяч хорошо обученных воинов.

Очевидно, в уме Бимбисара поделил мое число, как принято, на десять.

— И сколько у него слонов?

— Слонов нет, владыка. Но его лидийская конница…

— Нет слонов? Нужно послать ему несколько. У меня их тысяча.

Я в уме поделил на десять.

— И на каждом, — продолжал царь, — в железной башне сидит по шесть лучников. Они так защищены, что их никто не убьет. Они разгромят любое войско.

— Но ведь самих слонов можно убить?

— На них тоже броня. Они неуязвимы.

Через меня Бимбисара предупреждал Дария.

В середине сада стояла небольшая беседка с широким диваном, на который и возлег Бимбисара, а я примостился на краешке. Через зарешеченные окна проникал лунный свет — и грел, как я заметил. Индия — единственная страна, где полная луна греет. К счастью, по ночам в Раджагрихе с холмов дует ветерок.

— Я часто прихожу сюда. — Бимбисара обеими руками расчесал свою фиолетовую бороду. — Здесь нас не подслушают. Видишь? — Он указал на четыре полукруглых окна, составлявших стены беседки. — Никто не подойдет незамеченным.

— Кто посмеет шпионить за царем!

— За царем шпионят все! — Бимбисара улыбнулся, в свете луны он казался серебряным. — А царь следит за всеми. В Магадхе и Кошале ничего не происходит без моего ведома.

— А в Персии?

— Ты будешь моими глазами и ушами. — Он сделал учтивый жест. — Меня очень интересует царь, способный собрать стотысячное войско за столь короткий срок.

Так он выдал, что, в самом деле, делил на десять. Я не стал поправлять, а принялся рассказывать о землях, которыми правит Дарий, но Бимбисара прервал меня:

— Такое же послание, как я послал Дарию, мой дед посылал Киру. Но ответа не последовало.

— Возможно, посольство не дошло.

— Возможно. Но следующее поколение персов во главе с Дарием подошло к реке Инд. Может быть, это и был несколько запоздалый ответ, уважаемый посол?

— Нет, нет!

Я рассказал о миролюбии Дария. О его восхищении Бимбисарой. О его бедах с греками. И во всем этом было немало правды. Пока я бубнил, старик неподвижно сидел в лунном свете, сполуулыбкой на обращенной ко мне стороне лица.

Поблизости продолжали играть музыканты. Через окно виднелась веранда, где мы ужинали. Там танцевали обнаженные девушки. В конце концов я полюбил индийские танцы, не похожие ни на какие в мире. Во-первых, голова танцующей двигается взад-вперед таким образом, что, не увидев это собственными глазами, будешь клясться, что такое невозможно. Тело же танцующей кажется движущимся совершенно самостоятельно, а волнообразные движения бедер и живота зачаровывают, влекут. Многие танцовщицы достигают богатства, славы, власти. По сути дела, магадханская танцовщица может сделать себе состояние и распоряжаться им, так и не став ничьей женой или наложницей. Приглашения в ее дом будут искать так же, как в дом подруги Демокрита проститутки Аспазии.

— Дарий в самом деле так хочет стать нашим другом, что мог бы даже послать войска против федерации республик?

— Уверен, что да.

Меня охватила дрожь. Бимбисара давал удобный повод. Я уже прикидывал, как бороться со слонами. Они боятся мышей. В решающий момент наши воины выпускают тысячи грызунов. Слоны в панике, я становлюсь сатрапом Большой Индии. Так мне представлялось.

— Возможно, я обращусь к нему. — Бимбисара поиграл своей бородой. — Ты также предполагаешь посетить нашего дорогого брата Пасенади Кошальского.

— Да, владыка. У Великого Царя послание к царю Кошалы.

— Пасенади хороший человек, но слабый. Моя жена — его сестра. Она всегда говорила, что он когда-нибудь лишится своего царства, потому что правление его не интересует. Это в самом деле печально. Когда я был мальчиком, Кошала была величайшей державой в мире. Теперь осталось одно название. Царство раздираемо надменностью вельмож и безрассудством рабов. Это трагедия. — Полуулыбка превратилась в полную улыбку. Чужие трагедии всегда производят на царей приятное воздействие.

— Царь Пасенади ждет от вас помощи?

— Нет. Он не видит опасности. Не видит или, быть может, не придает ей значения, ему все равно. Видишь ли, он буддист. Будда обычно проводит сезон дождей в Шравасти. Потом на месяц-два появляется у нас. Как ты, должно быть, знаешь, в Раджагрихе много буддийских монастырей. Мы считаем его святым.

Я не мог не заметить контраста между Бимбисарой и Дарием. Индийский владыка был искренне околдован Буддой, в то время как Дарий не испытывал никакого интереса к Зороастру.

— Кто произвел на тебя большее впечатление — Госала или Махавира?

Я не спросил царя, как он узнал о моих встречах с этими святыми. Я достаточно быстро схватываю, что к чему. За мной следили с самого прибытия в Индию.

— Оба, — ответил я искренне. — Но воззрения Госалы несколько мрачны. Если надлежащим поведением свою судьбу не изменить, почему бы не пуститься на самые низкие злодеяния?

— Я говорил ему то же. Но он, похоже, думает, что выполнение заповедей хорошо само по себе и свидетельствует, что ты близок к выходу. Он также верит, что человеческая жизнь напоминает пруд: если не добавлять воды, он высохнет. Но Госала отрицает, что судьба — карма — может быть изменена добрыми поступками. Все предопределено. Ты достигнешь выхода в свою очередь, не раньше. Согласно ему, боги и цари этого мира очень далеки от выхода. — Бимбисара погрустнел. — Боюсь, в своей следующей жизни я опущусь еще ниже. По некоторым признакам, я стану Марой, богом зла — владыкой этого мира. Я молю избавить меня от этого. Стараюсь соблюдать заповеди. Следую четырем буддийским правдам. Но судьба есть судьба. Хуже, чем быть царем вроде меня, — быть богом.

Я, конечно, не мог не согласиться, но думаю, сам бы нашел мысль о превращении в бога крайне соблазнительной, хотя и непонятной. Если бог бессмертен, так кто-то может стать уже существующим богом? Когда я задал этот вопрос одному брахману, ответ его занял полдня. А я с тех пор забыл обе половины того дня.

— Меня удивляет, владыка, понимание времени вашими святыми. Они мерят существования тысячами.

— Более чем тысячами, — ответил Бимбисара. — Некоторые брахманы говорят, что действительно злая карма может быть преодолена путем тридцати миллионов миллионов миллионов перерождений и это число нужно еще умножить на число песчинок на дне Ганга.

— Долго.

— Долго, — сурово проговорил Бимбисара. Не знаю, верил ли он сам в то, что говорит. Он имел привычку повторять последние слова, а потом менять тему. — Кто сейчас царь Вавилона?

— Дарий, владыка.

— Я не знал этого. Много лет назад мы торговали с Вавилоном. Но много кораблей гибло. Торговля не стоила этого.

— Есть пути по суше, владыка.

— Да, и я от души желаю, чтобы скоро их истоптали в пыль. Хочешь жену?

Я был слишком ошарашен, чтобы ответить. Царь повторил вопрос, добавив:

— Мы надеемся, что Раджагриха станет твоей родиной, и будем рады, если ты женишься на одной из наших знатных дам, я женюсь на одной из дочерей вашего царя, а он женится на одной из моих.

— Думаю, я не заслужил такой чести, — ответил я. — Но с радостью готов жениться.

— Хорошо. Мы все устроим. У тебя есть другие жены?

— Ни одной, владыка.

— Хорошо. Некоторые брахманы имеют глупое мнение насчет того, сколько жен можно иметь, хотя наша религия в этом вопросе весьма терпима.

Бимбисара встал. Аудиенция закончилась.

Мы прошли сквозь благоухающий, серебрящийся воздух к веранде. На мгновение Раджагриха показалась мне родной.

6

Я женился в конце недели после жертвования коня. Обе церемонии состоялись поздней зимой, в прекрасный промежуток времени, схожий с ранней весной в Экбатане.

В отличие от женитьбы жертвование коня прошло не так успешно. Через год блужданий жеребец умудрился убежать от республиканской федерации, как раньше от Кошалы. Говорили, что Варшакара в отчаянии пытался загнать коня на паром, который перевез бы его в Личчхави. Но в последний момент жеребец испугался и не переправился через Ганг.

С почти человеческой изощренностью он целый год не покидал пределов Магадан. Для Бимбисары это был плохой знак. Но с другой стороны, коня не захватили враги, и то хорошо. В конце года его привели обратно в Раджагриху, чтобы после трех дней празднований принести в жертву.

Жертвование коня — это самое странное действо из всего мною виденного. Происхождение ритуала неясно. Все брахманы соглашаются, что он имеет арийские корни, по той простой причине, что, пока в эту часть мира не пришли с севера кочевники, лошадей здесь не знали. Но больше брахманы ни в чем не сходятся. Почти вся церемония выполняется на столь древнем языке, что сами брахманы, читающие священные гимны, не имеют представления, что значат произносимые ими слова. Тут они похожи на магов, следующих Лжи. Однако высокопоставленные брахманы при дворе расспрашивали меня о персидских жертвоприношениях, и я только смог рассказать, что в Персии коня приносят в жертву Солнцу лишь служители Лжи. Так что сам я знаю о происхождении наших обычаев не больше, чем индийцы о своих.

Для индийского монарха жертвование коня имеет огромное значение. Во-первых, оно символизирует возобновление его царствования. Во-вторых, если царь сможет расширить пределы своей державы, он прославится как великий царь, махараджа, — некоторые честолюбивые индийцы хотели приравнять этот титул к нашему «Великий Царь», но я тактично объяснил, что махараджа больше соответствует египетскому фараону или вавилонскому царю, тоже титулам Дария.

Жертвование коня состоялось на базарной площади внутри городских стен. В центре построили четырехэтажную золотую башню, перед ней квадратом расставили триста флагов. Поскольку ветра не было, флаги вяло висели на древках.

Одурманенного и покорного жеребца привязали к одному древку, а к остальным брахманы привязали по животному или птице. В этот день в жертву приносили лошадей, коров, гусей и даже разинувших рот дельфинов. Тем временем играла музыка, выступали жонглеры и акробаты. Казалось, на площади собралась вся Раджагриха.

Я, в окружении придворных, стоял в дверях башни. Царская семья готовилась к церемонии в башне.

Ровно в полдень царь со своими пятью женами вышел наружу. Все были в белом. Над площадью не раздавалось ни звука, только рвались привязанные животные, да бились птицы, и почти по-человечески хрипели дельфины.

Верховный жрец подвел к царю жеребца. Бимбисара обошел вокруг коня. Одна из жен умастила жеребцу бока маслом, а другая надела ему на шею венок. Рядом несколько брахманов выполняли свои роли — нечто вроде притворного бракосочетания, со множеством непристойных телодвижений. Языка их я не понимал.

На площади царило торжественное настроение. Обычно индийская толпа бывает шумной и оживленной, но в этот день люди, наверное, ощущали магию события, случающегося, как правило, не чаще раза в царствование, несмотря на древнее предание, что первый земной царь, отпраздновавший сто жертвований коня, свергнет бога Индру и займет на небесах его место.

Вряд ли есть что-нибудь скучнее, чем бесконечно долгая церемония, посвященная незнакомому богу или богам, проводимая к тому же на непонятном языке.

Но завершал эту игру весьма интригующий ритуал. Коня снова отвели туда, где он был привязан. Затем верховный жрец накрыл ему морду платком и потихоньку придушил. Жеребец со стуком упал в пыль и несколько минут дергал ногами в предсмертной агонии. Потом к телу подошла старая царица. Толпа затихла. Царица осторожно легла рядом с мертвым телом. Верховный жрец накрыл жеребца и старую царицу простыней.

Когда они скрылись под шелком, жрец громко и ясно произнес:

— Вы скрылись на небесах, вы оба! И да внесет свое семя плодотворный жеребец, производитель семени!

Я не сразу понял, что происходит. После ритуалов Иштар в Вавилоне я думал, что ничто меня уже не удивит и не шокирует. Я ошибался. Под шелковым покровом старая царица, похоже, засовывала в себя половой член мертвого жеребца.

Ритуальный диалог был непонятен и непристоен. Начинался он душераздирающим воплем о помощи:

— О, мать моя, мать моя! Никто меня не берет! Бедный коник спит. Меня, малышку, одетую в листья и кору дерева пампила!

Верховный жрец кричал:

— Я возбужу продолжателя рода! И ты тоже должна возбуждать его!

Царица говорила мертвому жеребцу:

— Иди сюда, вложи свое семя в лоно той, что раздвинула для тебя свои бедра! О символ мужественности, приведи в движение орган, который для женщин есть делатель жизни, который входит в них и выходит, быстро, во тьме, как тайный возлюбленный!

Под покрывалом велось судорожное копошение. Потом старая царица завыла:

— О, мать моя, мать моя! Никто меня не берет!

За этим последовала непристойная сцена с участием одной дамы и верховного жреца. Он указал на ее половой орган:

— Эта бедная курочка так возбуждена и голодна! Смотрите, как ей хочется, чтобы ее накормили.

Дама указала на половой орган жреца:

— Он болтается почти как твой язык. Молчи, жрец!

Тем временем царица не переставала выть:

— Мать моя, мать моя! Никто меня не берет!

Верховный жрец обменялся с каждой из царских жен загадочными непристойностями. Сам царь не проронил ни слова. Наконец то, что должно было случиться, случилось. Вероятно, старой царице удалось засунуть член жеребца себе во влагалище. Покрывало сдернули. Царские жены в унисон затянули гимн летучему небесному коню. Когда им принесли тазы, они в соответствии с ритуалом омыли руки и лицо и запели гимн воде. Затем всех животных, птиц и рыб зарезали и разожгли костер.

Старая царица села в кресло рядом с мертвым жеребцом и следила, как четверо брахманов его четвертуют. Верховный жрец собственноручно зажарил кости. Когда зашипел костный мозг, царь Бимбисара вдохнул дым и тем самым очистился от греха. Шестнадцать жрецов поджарили по порции конины, и, когда это было сделано, народ завопил. Теперь Бимбисара считался вселенским монархом.

Я слышал про всевозможные культы плодородия в диких районах Лидии и Фракии, но жертвование коня превосходит все своей необычностью и, если верить брахманам, древностью. Говорят, что сначала обряд являлся поручительством за плодовитость царя и его жен, но наверняка никто не знает и не узнает, потому что никто из ныне живущих не понимает всех тех слов, что брахманы разучивают и поют последние две тысячи лет. Могу лишь сказать, что смотреть на обряд страшно, словно все мы вернулись в первобытное время.

Празднества и танцы продолжались всю ночь. На рассвете царское семейство удалилось к себе в золотую башню. Как и большинство присутствовавших при жертвоприношении, я спал в открытом поле.

На следующий день мне сказали, что мне предстоит жениться на дочери принца Аджаташатру, и, как всегда, напомнили, что это большая честь. С одной стороны, как представителя Великого Царя меня причислили к классу воинов, но поскольку я все же не был Великим Царем, то не мог жениться на дочери Бимбисары. Тем не менее я оказался достоин взять в жены одну из двадцати трех дочерей Аджаташатру.

Сначала я испугался, что по какому-нибудь ведическому закону мне придется выкупить жену у ее семьи. Но оказалось совсем наоборот: по древнему ведическому закону мне же еще и заплатили, и весьма щедро, за то, что я беру в жены двенадцатилетнюю Амбалику, у которой, как солгал ее любящий папаша, еще не начались менструации. Индийцы считают эту деталь очень важной на том восхитительном основании, что, раз женщине дана такая свобода, ни одна достигшая брачного возраста девушка в таком климате и при таком дворе не может долго сохранять девственность.

Предварительные, очень официальные переговоры вели Варшакара, представлявший царскую семью, и Карака, представлявший мою особу, но окончательное соглашение было достигнуто между мной и Аджаташатру в очень дружеской, прямо-таки чарующей атмосфере, когда мы сидели в игорном доме «Пять Холмов», самом большом из многочисленных столичных заведений такого рода.

Индийцы — страстные игроки. И к тому же безрассудные. За один бросок костей или неугаданную цифру отдаются состояния. При царе Бимбисаре все игорные дома оказались под строгим надзором государства. Пять процентов ставок идет на поддержание игорного дома. Поскольку игрокам не разрешается пользоваться собственными костями, кости даются напрокат, и казна также получает от этого неплохой доход. А поскольку сами игорные дома никогда не проигрываются в пух — то ли кости залиты свинцом, то ли в ход идет другое тайное жульничество, а может быть, законы больших чисел покровительствуют игорным домам, — царский доход столь велик, что действительная его величина держится в строжайшей тайне. Разумеется, мое посольство не смогло в нее проникнуть.

Хотя сам царь Бимбисара питал отвращение к азартным играм и старался не поощрять их при дворе, наследник его был завсегдатаем «Пяти Холмов» — самого изысканного из столичных игорных заведений. Поговаривали, что Аджаташатру сам был владельцем этого игорного дома и напропалую обманывал правительство при дележе дохода.

Мой будущий тесть был всего на несколько лет старше меня. Мы и сначала прекрасно ладили, но потом, когда он решил меня очаровать, то стал просто бесподобен. Тем вечером в «Пяти Холмах» Аджаташатру прямо-таки излучал обаяние, он даже нарумянил соски, что придворные щеголи делают лишь по случаю праздника.

Взявшись за руки, мы вошли в главный зал — длинное узкое помещение с игорными столиками по обе стороны. У дальнего конца в занавешенном алькове стояли покрытые шелком диваны. Здесь принц мог расслабиться, невидимый для других, но все видя через несколько дырочек, проделанных в пыльной занавеске.

Я заметил, что, пока управляющий вел нас к алькову, никто из игроков не взглянул на принца.

— Видите, — шепнул мне Аджаташатру, тяжело дыша от благовоний, — я невидим.

Я решил, что здесь считается дурным тоном замечать принца, когда он отдыхает среди простого народа. Потом я узнал, что это было хуже, чем дурной тон: тому, кто посмеет взглянуть на принца, когда тот развлекается, грозила смерть.

Задернув занавески, мы развалились на диванах. Затем молоденькие девушки принесли нам в серебряных кувшинах крепкого вина. Одна была совсем девочка, что возбудило интерес принца. Разговаривая со мной, он поглаживал ее, как маг ласкает собаку, важно рассуждая о правильном употреблении хаомы или сотворении мира.

— Вы принесете нам радость и удачу.

Принц улыбался. В отличие от Варшакары он сохранил белизну зубов, поскольку жевал какую-то косметическую смолу, вытягивающую все частички пищи. Я сидел совсем рядом и мог заметить, что все тело принца выбрито, все волоски выщипаны. Если бы не мускулистые предплечья и огромные лапы, я бы подумал, что сижу не с будущим тестем, а с будущей тещей.

— Вы оказали мне честь, которую не оценить золотом и серебром. Мой господин Великий Царь будет доволен.

— Мы должны пригласить его в Магадху. Конечно, не на свадьбу, — добавил Аджаташатру несколько поспешно.

Я всегда догадывался, что секретные службы в Раджагрихе более или менее в курсе персидских намерений, и все же верил, что мы достаточно осторожны в своей шпионской деятельности. Те пятеро, кому я поручил оценить магадханскую военную мощь, ничего не записывали. Каждый должен был запомнить одни и те же факты в расчете, что хотя бы один вернется в Сузы.

В отношении же торговых путей, изделий и сырья наша деятельность была совершенно открыта, и вскоре мы получили полное представление о замечательном богатстве этой страны. Большую часть доходов государство получало через пошлину, взимаемую с проходящих через Магадху караванов; в частности, очень прибыльной была знаменитая тропа с юго-востока на северо-запад — я говорю «тропа», потому что слово «дорога» просто неприменимо к Индии.

Государство имело монополию на производство тканей и оружия. Управляющему ткацкой фабрикой потребовалось три дня, чтобы показать мне все множество цехов, где пряхи и ткачихи работают от восхода до заката. Экспорт готовой хлопчатой ткани — главный источник дохода магадханских царей. Хотя мне не показали арсеналов, кое-кому из моей свиты удалось проникнуть в некоторые секреты. Насколько я узнал, выплавка железа шла на удивление неэффективно, но изготовление оружия и сельскохозяйственных орудий было налажено весьма ловко.

Одна группа рабочих отвечает за изготовление, скажем, деревянных черенков для мотыг, другая отливает железные части. Третья насаживает мотыгу на черенок, а четвертая ответственна за погрузку готовых изделий в фургоны. И огромное количество мотыг может быть сделано и перевезено с удивительной быстротой.

К сожалению, в Сузах я не интересовался подобными вещами. Во-первых, персидская знать презирает торговлю, а во-вторых, как придворный, я не имел знакомых, стремящихся что-либо производить в больших количествах.

— Вы найдете мое дитя совершенным сокровищем. Она будет вам предана, как Сита Раме.

Избитая фраза.

— Она ваша дочь, и для меня этого достаточно.

— Из всех моих детей она мне ближе всех.

Из ярко накрашенных глаз покатились слезы. В действительности, как потом рассказала сама Амбалика, отец так и не удосужился узнать имя хоть какой-нибудь из своих дочерей. Интересовали его только сыновья.

— Я боялась его, — говорила потом Амбалика. — Мы все боялись. Он, по сути дела, никогда со мной не разговаривал до того, как объявил, что выдает меня за персидского вельможу. Когда я спросила, где это — Персия, он ответил, что не мое дело.

— Вы, конечно, захотите встретиться с дедушкой моей дочурки, моим дорогим принцем Джетой. Он также родственник моему нежно любимому дяде — царю Кошалы. Наша семья живет в полном согласии и любви, и я всегда говорю, что разделяет нас лишь Ганг. И известная вам федерация, — добавил он, и лицо его вдруг сморщилось от плача. — Ох, мой драгоценный, вы должны дать мне мудрейший совет.

Огромная лапа на мгновение накрыла мою руку, пальцы принца горели. Пальмовое вино здорово разогревает тело и путает мысли.

— Мы сильнее. Но они хитрее. Они беспокоят нас на границах. Они просачиваются в религиозные секты. В джайнистских и буддийских монастырях полно республиканских агентов. Но поскольку мой отец — да живет он вечно! — сам предан Будде, мы ничего не можем поделать. Хуже того, за последний год республиканцы проникли в гильдии. В настоящий момент они контролируют совет гончарной гильдии здесь, в Раджагрихе. В совете ткачей у них тоже два республикански настроенных члена. И хуже всего, старшина гильдии сапожников — явный республиканец. Нас постепенно разъедают изнутри. О, мой драгоценный друг, что же нам делать?

— Очистить гильдии, достойный принц. Изгнать республиканцев.

— Но, драгоценнейший, вы не знаете нашего маленького мирка. Наши гильдии почти так же стары и почитаемы, как и монархия. Очистить их… Лично я разорвал бы их на куски. У моего отца такое же желание, разумеется тайное. Но они слишком могущественны. И слишком богаты. Они ссужают деньги под сумасшедшие проценты. У них собственное ополчение…

— Но это опасно, достойный принц. Только монарх должен иметь власть набирать войска.

Я был потрясен, узнав, что магадханские гильдии не только контролируют деловую жизнь страны, но, поскольку рабочие каждой профессии живут вместе в определенном квартале, они образуют крохотные государства со своим судом, казной, войсками.

— Учтите, мы до определенной степени контролируем гильдии. В военное время ополчение гильдий автоматически становится частью царского войска. Но сейчас нет никакой войны…

— И они практически независимы?

— Почти. Конечно, гильдии приносят нам пользу. Никакой царь, никакие секретные службы не смогут контролировать такое большое население, как наше. А гильдии поддерживают порядок. К тому же, когда дело касается цен, они обычно лучше нас знают требования рынка.

— Но как вы их контролируете? Если бы я был… скажем, старшиной сапожников, я бы постарался установить цену за пару туфель как можно выше. Я бы удвоил цену, а людям пришлось бы все равно покупать, потому что только моей гильдии позволено делать и продавать туфли.

Принц несколько слащаво улыбнулся. Начинало сказываться выпитое.

— Во-первых, только мы имеем власть казнить и миловать. Мы редко пользуемся ею против гильдий, но она никуда не исчезает, и они знают об этом. Практически наша власть основывается на том, что мы контролируем все сырье. Мы покупаем дешево и продаем с малой выгодой. Например, коров режут в определенное время года. Тогда мы скупаем шкуры и храним на складах. И когда кожи не хватает, продаем гильдиям по приемлемым ценам. Если сапожники пытаются взвинтить цены на свою обувь, мы придерживаем шкуры, пока гильдия не образумится.

Нигде в мире я не видел столь тонкой и сбалансированной монархической системы, способной с минимальным принуждением получать максимальный доход.

— Вы пойдете войной на федерацию? — Я до того напился, что задал принцу вопрос, державший в напряжении всю Индию.

Аджаташатру развел руки ладонями вверх. Кончики его пальцев были выкрашены красным.

— Война — всегда самое последнее дело. Обернись, однако, жертвование коня иначе, у нас был бы хотя бы знак небес, что пора сражаться за выживание. А так… Не знаю, мой драгоценный.

Принц ласкал лежащую у него на коленях девочку лет девяти-десяти. У нее были огромные внимательные глаза. Я заключил, что она агент секретной службы. В Магадхе их вербуют с детства, особенно среди бездомных сирот.

Если девочка и была агентом, она в ту ночь ничего не узнала. Принц, как всегда, соблюдал осторожность. Хоть я не раз видел его напившимся до потери сознания, но ни разу не слышал от него ничего такого, чего бы он не хотел объявить всему миру. От вина принц становился слезливым, сентиментальным и сбивчивым. Его «драгоценнейший» следовали подобно греческим фалангам. Одной горячей рукой он сжимал мою, другой влюбленно обнимал за плечи. Той ночью я был затискан, заласкан, тысячи раз назван «драгоценнейшим» и в какой-то степени принят в члены магадхской царской семьи, отделенной от своих родственников в Кошале лишь Гангом… и зловредной федерацией республик. В ту ночь в игорном доме «Пять Холмов» у меня сложилось впечатление, что решение о войне уже принято.

— Вы знаете, в мире нет воина, равного моему отцу, — рыдал от вина Аджаташатру. — Даже Кир Великий не сравнится с ним. Поверьте, Бимбисара был великим царем и до жертвования коня. Ведь это он покорил народ Анги, что дало нам порт Чампа, господствующий над путем вниз по Гангу до моря, а это дорога в Китай. Да, это Бимбисара создал мощнейшую в мире державу. Это он построил тысячу тысяч дорог и тысячу тысяч гатей через болота. Это он…

Я бросил слушать. Когда индийцы начинают называть числа, остановиться уже не могут. Бимбисара действительно проложил множество пыльных троп, которые дожди превращают в жижу, но не мог прилично содержать даже великий караванный путь из Чампы в Таксилу. К тому же довольно любопытно: нигде в Индии нет никаких мостов. Вам будут говорить, что мосты бесполезны из-за сезонных наводнений, но, по-моему, индийцы просто не способны связать два берега даже вереницей плотов. Конечно, одну из самых влиятельных гильдий в Магадхе создали паромщики, а, как говорят индийцы, ни одна гильдия не уничтожит себя сама.

Позднее тем же вечером, когда принц заснул, мы с Каракой немного поиграли в кости. Но я, как только начал проигрывать, сразу бросил игру, Карака же не мог остановиться. В конце концов я приказал ему уйти. До того я не понимал, до какой степени желание играть сводит людей с ума. Это вроде хаомы или половой страсти. Но хаома и половое чувство со временем слабеют, а потребность играть нет.

Должен сказать, меня восхитило, как Бимбисара сумел столь безболезненно извлечь из человеческих пагубных привычек такой доход. Одно время мы тоже пробовали устроить в Сузах игорный дом. Но персы не игроки — потому что не торговцы? И туда ходили только греки, а поскольку греки неизменно проигрывали больше, чем могли заплатить, заведение пришлось закрыть.

7

Убедившись в схожести всех людей, я понял и различия между разными расами. Индийцы — игроки, персы — нет. Ведические боги Индии — демоны для зороастрийцев. Почему одни думают, что космос — это единственное и единое существо, а другие верят, что это множество разных вещей? Или много вещей в одной? Или вообще ничего. Кто или что создали космос? Существует он или нет? Существовал ли я, пока не задал этот вопрос Демокриту? Существую ли я сейчас? Существовал ли я в иной форме до своего рождения? Буду ли я рожден еще в каком-нибудь виде? Если бы в мире не было людей, чтобы смотреть на солнечные часы, то существовало бы время?

Обсуждение того, что мы называем первоэлементами, доставило принцу Джете еще больше удовольствия, чем мне. Он приехал в Магадху из Кошалы на свадьбу своей внучки. При первой встрече он пригласил меня к себе в загородный дом в северном пригороде Раджагрихи. Мне было сказано прийти в полдень и не беспокоиться о жаре — обычно в это время года в гости ходят к вечеру.

— В полдень, — сказал принц, — вам будет так же прохладно, как в снежной стране.

Это такое старомодное выражение, оно восходит еще к первым ариям. Сомневаюсь, что хотя бы дюжина магадханских придворных когда-нибудь видела снег.

Мы с Каракой ехали в затененном фургоне, запряженном волами. Карака только что вернулся с осмотра железных рудников на юге страны и был под впечатлением от их размеров.

Возница наш был шпионом и понимал по-персидски, и мы говорили загадочными фразами. Как мы узнавали, кто говорит по-персидски, а кто нет? Во-первых, те, кто знаком с персидским, с северо-запада, из Гандхары или из долины Инда, а жители северо-запада выше и светлее магадханцев. Кроме того, у них, как и у нас, трудности с местным диалектом. Варшакара оказал мне честь, привезя с северо-запада несколько дюжин шпионов специально для нашего посольства.

Владения принца Джеты окружала стена из необожженного кирпича с единственным входом — деревянными воротами прямо у главной дороги. Ни стена, ни ворота не представляли собой ничего особенного, внутри же мы ожидали увидеть нечто вроде штаб-квартиры гильдии мельников. Но то, что мы увидели внутри, потрясло даже настроенного против ариев Караку.

В конце длинной цветущей аллеи находился искусно сделанный павильон, его полукруглые окна затенялись бледно-голубыми занавесями из материи, на ощупь напоминавшей шелк, но оказавшейся какой-то новой разновидностью хлопчатой ткани.

Аромат цветов и трав менялся от одного участка сада к другому. Местность между Гангом и Раджагрихой совершенно равнинная, но принц Джета нарушил монотонность пейзажа, велев насыпать множество холмиков и миниатюрных горок. Склоны искусственных холмов были покрыты цветочными клумбами и низкорослыми деревцами, а крошечные горы напоминали седые Гималаи в миниатюре. Зрелище удивительно прекрасное.

Внутри павильона царил полумрак и, как было обещано, прохлада. Воздух периодически охлаждался водяными брызгами с намоченных веток из-за окон. В конце концов одному члену моего посольства удалось разгадать гидравлический принцип, на котором основывалась эта система охлаждения, и впоследствии он был использован в новых садах в Вавилоне. Но новшества в этом городе не прививаются, и новую систему охлаждения вскоре забросили. Все новое, сделанное после новатора Навуходоносора, считается непочтительностью к богам. Думаю, не ошибусь, сказав, что вавилоняне — самый консервативный народ на земле.

Принц Джета был не молод и не стар. Кожа его казалась светлее, чем у магадханцев его возраста, а над глазами были необычные складки, характерные для гималайских горцев и жителей Китая. Для знатного индийца в летнее время принц Джета двигался на удивление проворно, — без сомнения, давала себя знать прохлада от проточной воды, тенистых деревьев и магических крутящихся вееров.

Принц Джета чинно поздоровался с нами, высказал свою радость, что я женюсь на его внучке, которая, по общему признанию, легконога, как газель, плодовита, как свежий латук, и так далее. Мне понравилось, что он не притворялся, будто знает девочку.

Когда церемонии закончились, нам был дан легкий, но изысканный обед.

— Я не ем мяса, — сказал принц, — но вы, если хотите, можете себе позволить.

— Нет, нет, — с облегчением ответил я: в жаркий день от сочетания мяса и ги я тупел, как объевшийся брахман.

Я спросил нашего хозяина, не по религиозным ли соображениям он воздерживается от мяса.

— Я хочу истинного просветления. — Принц Джета сделал изящный оправдывающийся жест. — Но мне его не достичь. Я, по мере сил, соблюдаю заповеди, но сил у меня не много. И до нирваны мне далеко.

— Возможно, Мудрый Господь приравняет ваши желания к деяниям и позволит перейти по мосту искупления в рай.

Сам не знаю, что меня дернуло бестактно заговорить о религии в доме человека, близкого с Буддой. Хотя меня и учили, что из всех религий только наша истинна и нести ее следует всем людям независимо от того, нравится это им или их демонам или нет, но я был придворным и, что еще важнее, послом. Дарий весьма недвусмысленно наказал мне не отвергать чужих богов и не направлять Мудрого Господа против иноземцев.

Но принц Джета вполне дружелюбно воспринял мои слова:

— Со стороны Мудрого Господа в самом деле было бы весьма любезно помочь столь недостойному перейти в его… гм, рай.

Вообще-то понятие рая как мира праотцов для индоариев довольно туманно и совершенно непонятно, в частности, для тех, кто заменил своих ведических богов концепцией долгого чередования смертей и рождений, которое заканчивается, когда остановится цикл мироздания, чтобы начаться вновь, или когда на тебя снизойдет просветление.

Я решил больше не говорить о Мудром Господе и с сожалением отметил, что принц Джета тоже. Он завел речь о Будде:

— Вы встретитесь с ним во время визита в Кошалу, и мое сердце будет разбито, если нам будет отказано в вашем — как бы это сказать? — в вашем лучезарном присутствии в Шравасти не только как посланца Великого Царя, но, что важнее, как внука Зороастра.

Как все индийцы, принц Джета умел плести венки из цветистых фраз. Как все персидские придворные, я тоже. Но после обеда мы дали цветам увянуть и перешли к более насущным вопросам.

— Прогуляемся, — предложил принц, беря меня под руку.

Он привел меня к искусственному озеру, столь искусно обсаженному камышом и лотосами, что его можно было принять за удивительно удачное творение природы. Благодаря некоторой хитрости с перспективой, озеро, уходя дальним краем к горной гряде, казалось очень широким и глубоким.

У воды принц Джета снял верхнюю одежду.

— Вы плаваете? — спросил он.

— Это одна из первых вещей, чему нас учат.

В действительности я так толком и не научился плавать. Но мне удалось не отстать от принца, пока тот аккуратными гребками плыл по мелководью к миниатюрной горной гряде. Под ногами метались какие-то рыбы ярких цветов, а издали на нас взирали фламинго. Все это в самом деле напоминало рай.

Когда мы оказались в нескольких футах от искусственного утеса, принц Джета сказал:

— Теперь зажмите нос и ныряйте под скалу, — и через мгновение, как чайка, бросающаяся за рыбой, исчез под водой.

Я не умел нырять, но погрузил голову и начал изо всех сил дрыгать ногами. Когда, по моим расчетам, я достаточно ушел под воду, то впервые в жизни открыл под водой глаза и был очарован яркими рыбами, колышущимися зелеными водорослями, стремящимися к поверхности стеблями лотосов. Почувствовав, что сейчас задохнусь, я вдруг увидел вход в пещеру. Из последних сил дрыгнув ногами, я втолкнул себя туда и вылетел на поверхность.

Принц Джета помог мне выбраться из воды. На песке там и сям были расставлены кресла, столы, диваны. Кроме белого песка, все было голубым, и все в пещере сияло ярким голубым светом, словно под водой горел огонь. Этот природный эффект создавали несколько маленьких окошек, прорубленных у самой поверхности воды. Хотя вода и воздух проникали в пещеру, заглянуть внутрь не мог никто.

— Нас и подслушать не могут, — сказал мой хозяин, усаживаясь на диване. — Это единственное место в Магадхе, где Варшакара нас не услышит.

— Это вы построили пещеру?

— И гору тоже. И озеро. И парк. Конечно, я тогда был молод. Не соблюдал заповедей и был привержен всем удовольствиям этого мира, а такая приверженность есть причина боли, не так ли?

— Но без сомнения, приносит больше радости. Взгляните на ваше чудесное творение…

— …За которое мне придется расплатиться в своем следующем воплощении, когда я буду бездомной собакой.

Принц Джета, как воистину высокорожденный, говорил так невозмутимо и безмятежно, что я не мог понять, хранит ли он серьезность или шутит.

Принц, однако, умел быть и прямым.

— Насколько я понимаю, вы заключили договор с моим родственником Бимбисарой.

— Да, мы провели некоторые переговоры. Насчет железа для Персии в обмен на золото. О цене мы не договаривались. Я должен вернуться в Сузы, прежде чем сообщу окончательное решение Великого Царя.

— Понятно. А когда вы отправляетесь в Кошалу?

— Понятия не имею.

— Я здесь не только ради вашей свадьбы с моей внучкой, я от имени царя Пасенади уполномочен пригласить вас как можно скорее посетить его двор.

Выдержав дипломатическую паузу, я спросил о причине подобной спешки:

— Вы считаете, будет война?

— Да. Скоро. Войска уже поднимаются по реке.

— Для вторжения в федерацию?

— Да…

Глаза принца стали синими, как подземный бассейн. В действительности при нормальном освещении они были, как я обычно называю, гималайского цвета — цвета серых теней, свойственного природе только в этой высокогорной части света.

— Какова будет позиция Кошалы?

— А какова будет позиция Персии?

Я не был готов к такой прямоте.

— От Таксилы до Магадхи тысячи миль.

— Мы слышали, что войско Великого Царя передвигается быстро.

— Тогда вы должны знать, что войско Великого Царя занято на западе с греками, это…

Я счел излишним объяснять такому культурному человеку, кто такие греки. Если ему нужно было знать, кто это, он уже узнал. Как потом оказалось, принц Джета вообще ничего не знал о Европе.

— Другая часть войска — на северных границах, — сказал я. — Сражается с кочевниками.

— С нашей родней, — улыбнулся принц.

— В тридцатом или сороковом колене. Но каковы бы ни были наши древние узы, сейчас они реальные враги.

— Да, конечно. Но несомненно, у Великого Царя есть войска в его сатрапии на реке Инд.

— Только для обороны. Он никогда не пошлет их в Магадху.

— Вы уверены?

— Великий Царь владеет долиной Инда на протяжении менее одного поколения. Без персидского гарнизона…

— Понимаю. — Принц вздохнул: — Я надеялся…

Он сделал изящный и неопределенный жест, но я еще не научился понимать язык жестов, как говорят индийцы. В самых тонких вопросах они прибегают к жестам — эта форма общения восходит к первобытным танцам.

— Как вам понравился мой зять?

— О, весьма. Он кажется очень изысканным и… сентиментальным.

— Он определенно сентиментален. Однажды он неделю проплакал над смертью своей птички.

— Но распорядитель двора не заплачет! — сказал я и подумал: «Теперь проверим, проникла ли магадханская секретная служба в этот грот принца Джеты».

— Да. Это жесткий человек. Он мечтает о захвате Варанаси. И падении Кошалы.

— И это его единственная мечта?

— Пасенади — святой человек. Ему нет дела до этого мира. Он архат. Это значит, он близок к просветлению, окончательному исчезновению, слиянию с миром.

— И поэтому его страна также близка к исчезновению и слиянию, хотя и не к просветлению?

Принц Джета пожал плечами:

— Почему царства должны отличаться от царей? Они рождаются. Живут. Умирают.

— Почему же вас волнует, что Кошала напоминает тело человека месяца через три после смерти?

— О да, волнует. Из-за сангхи.

Слово «сангха» обозначает секту или общину буддистов. Но слово «сангха» и это понятие появились за века или даже за тысячелетия до Будды. В индийских республиках сангхой называют совет глав родов. В некоторых республиках каждый член совета называет себя раджой или царем — очень милое нарушение главного монархического принципа: если все цари — царя нет. В те дни ни в одной республике не было настоящего правителя.

Поскольку сам Будда был сыном члена совета в республике Шакья, его часто называли принцем. Но его отец был всего лишь одним из сотен так называемых царей, которые собирались для совместного управления республикой. Но в то время как в республиканской сангхе решение принимает половина ее членов плюс один, буддийская сангха не может принять никакого решения, если хоть кто-то возражает. Когда Будда окончательно угас, это правило причинило секте немало бед.

— Вы боитесь царя Бимбисары?

— Нет. Это наш друг.

— Варшакары?

Принц Джета начертил на белом — нет, голубом — песке звезду.

— Это типичный распорядитель царского двора. Ему представляется опасной любая секта.

— Республик?

— Именно. И поскольку Бимбисара стар, а Варшакара молод, то разумно предполагать худшее. — Принц Джета рассмеялся: — Знаете, почему я не могу стать настоящим буддистом? Я должен одновременно заниматься политикой и соблюдать заповеди.

— И какие же заповеди вы не соблюдаете?

В те дни я придавал большое значение словам. К тому же тысяча и одна религия в Индии повергли меня в полное замешательство. Индийцы признавали все, а это то же самое, что не признавать ничего. Когда я разжигал священный огонь в затененном месте, ко мне подходили любопытные брахманы. Они были неизменно вежливы и задавали вопросы, но никогда не приходили снова. Ума не приложу, как моему деду удалось бы их обратить.

— Я слишком связан с этим миром, — сказал принц Джета.

Он бросил камешек в сияющий голубизной бассейн у наших ног, и через мгновение к нам выплыла стайка дельфинов. Но когда дельфины вынырнули, то оказались молодыми девушками. Каждая держала завернутый в водонепроницаемую шкуру музыкальный инструмент.

— Я подумал, вам захочется послушать музыку. Я так спроектировал гору и грот, чтобы музыка звучала здесь наилучшим образом. Боюсь, я недостаточно практикуюсь во всех шестидесяти четырех искусствах, но музыка — единственное искусство, которое считаю близким к…

Он мудро не стал ни с чем сравнивать то, что считал несравненным.

Не скажу, что концерт мне понравился так же, как голубой свет над водой, от которого все предметы становятся бестелесными, как от хаомы.

Теперь я гадаю, не было ли все это подстроено намеренно. Но многое из того, что принц Джета рассказал тогда о Будде, запало мне в память. Может быть, освещение в сочетании с музыкой каким-то образом вызывает такие же видения, как хаома или демоническая сома? Ответить мог бы только принц Джета, но он уже давно сменил тело, что сидело рядом со мной, на… На что? На тело младшего индийского божества, имеющее по меньшей мере две руки и почти вечное блаженство перед окончательным ничем.

Пока играла музыка, принц Джета описал мне четыре буддийские благородные истины:

— Первая истина — жизнь есть страдание. Если ты не получаешь желаемое, то страдаешь. Если получаешь — тоже страдаешь. Между получением и неполучением человеческая жизнь подобна потрескивающему огню. Ведь вы согласны?

— Да, принц Джета.

Я всегда говорю «да», чтобы узнать побольше. Настоящий угреверт — вроде Протагора или Сократа — захотел бы выяснить, что такое страдание. Страдание от получения. Страдание от неполучения. Если этим расщепителям волос дать достаточно острый нож, сам факт человеческой жизни окажется иссечен в ничто. Я считаю это пустой тратой времени. В голубой пещере под искусственной горой мне хотелось поверить хотя бы на мгновение, что жизнь — это потрескивающий огонь.

— Мы привыкли восхищаться пятью чувствами. Определенно мы стремимся избегать боли и страдания. Что причиняет их? Чувства, которые только добавляют масла в огонь, заставляя его ярче пылать. И вторая истина заключается в том, что стремление к удовольствию или, еще хуже, желание его сохранения в мире, где все течет, делает огонь только жарче, и это значит, что, когда он погаснет —а он погаснет, — боль и сожаление станут лишь сильнее. Ведь вы согласны?

— Да, принц Джета.

— Значит, ясно, что страдания не прекратятся, пока питаешь огонь. Ведь вы согласны, что во избежание страданий нужно прекратить подбрасывать в огонь топливо?

— Да, принц Джета.

— Хорошо. Это третья истина. Четвертая истина учит, как загасить огонь. Это достигается отказом от желаний.

Он замолк. Какое-то время я слушал музыку, и она показалась мне странно притягательной. Я говорю «странно», потому что тогда еще не привык к индийской музыке. Но все вокруг было столь чарующим, что все доставляло мне удовольствие, и я больше чем когда-либо отрешился от четырех буддийских истин! Я совершенно отделился, освободился от внешнего мира, и гаснуть совершенно не хотелось.

Внезапно до меня дошло, что четвертая истина принца Джеты — не что иное, как правда некоторых афинян, и даже абдерцев. Я повернулся к моему хозяину. Он улыбался. Он ответил на мой вопрос раньше, чем я успел задать его:

— Чтобы задуть пламя, несущее боль существования, нужно идти извилистым путем с восьмью поворотами. Это четвертая высокая истина.

Рано или поздно индийцы начинают называть цифры. Поскольку они слабы в математике, я всегда снижал называемые мне числа, как, например, тридцать миллионов миллионов миллионов раз, умноженных на число песчинок на дне Ганга.

— Восемь? — Я постарался казаться заинтересованным. — Но я думал, истин всего четыре.

— Четвертая истина требует следовать восьми изгибам пути.

— Но что же это за путь, принц Джета?

Меня отвлекла одна из флейтисток. Она то ли сфальшивила, то ли специально вывела нечто такое, чего я еще не слышал.

— Должен тебе рассказать, Демокрит, что включает в себя путь с восьмью изгибами. Первое — правильные воззрения. Второе — правильные цели и намерения. Третье — правильные речи. Четвертое — правильные поступки. Пятое — правильный образ жизни. Шестое — правильные усилия. Седьмое — правильная занятость ума. Восьмое — правильная сосредоточенность.

К концу перечисления принц Джета понял, что мне скучно.

— Все это может показаться вам очевидным…

— Нет, нет! — Я был вежлив. — Но все это так общо, ничего конкретного. Например, Мудрый Господь очень четко объяснил моему деду, как следует правильно приносить в жертву быка.

— Будда приносит в жертву не животных, а животное в себе.

— Понимаю. Но что такое конкретно… ну, например, правильный образ жизни?

— Есть пять моральных принципов.

— Четыре высокие истины, восемь изгибов, пять моральных принципов… По крайней мере, Будда не оперирует такими огромными числами, как Махавира.

Это с моей стороны было очень грубо. Но принц Джета не рассердился.

— Мы находим взгляды Махавиры близкими к нашим, — сказал он мягко. — Но Махавира всего лишь переправщик. А Будда уже переправился. Он просветленный. Он совершенный. Он не существует.

— Если не считать, что сейчас он живет в Шравасти.

— Там его тело. Но самого его там нет.

Раз уж ты хочешь знать, Демокрит, что это за пять моральных принципов, я перечислю их. Сфальшивившая флейтистка запечатлела в моей памяти каждое слово принца. Вот эти правила: не убивай, не кради, не лги, не пей, не предавайся похоти.

Я переспросил о последнем правиле:

— Что же ждет человеческую расу, если все в самом деле начнут соблюдать эти пять правил?

— Человеческая раса прекратит свое существование, а в глазах Будды это и есть совершенство.

— Несмотря на то, что исчезнет и буддийское учение?

— Цель учения — погасить себя. К несчастью, только крохотная часть человечества вовлечена в секту и из них лишь бесконечное малое число за тысячи лет достигнет просветления. Вам нечего бояться, Кир Спитама, — пошутил принц Джета. — До конца нынешнего цикла человеческая раса будет пребывать на земле.

— Но какой же смысл в религии, которая обращается лишь к нескольким людям? И из этих нескольких, как вы только что сказали, почти никто не достигнет окончательного состояния нирваны?

— Будда не интересуется религией. Он просто помогает тем, кто на берегу. Он покажет им паром. Достигнув другого берега, они обнаружат, что нет ни реки, ни парома, ни даже двух берегов.

— И Будды тоже?

— И Будды тоже. Огонь погаснет, сон об их существовании будет забыт, а просветленный проснется.

— Где?

— Я не просветленный. Я слишком связан с этим берегом.

Вот что я запомнил об этом чарующем, хотя и странном дне в гроте принца Джеты. Позднее, когда я увиделся и поговорил с Буддой, мне стало яснее его учение, которое по сути своей даже и не учение.

Демокрит говорит, что видит сходство между буддийскими и пифагорейскими истинами. Я не вижу. Пифагор, Госала и Махавира верили в переселение душ из рыбы в дерево, потом в человека или во что-нибудь еще. Но Будду не интересовало переселение душ, потому что в конечном счете он не верил в существование вообще. Нас здесь нет, говорил он. И там тоже нет. Нам только кажется, что горит огонь.

И все-таки человек существует… Не вызывает ни малейшего сомнения, что я слепой старик, сидящий в холодном, продуваемом сквозняками афинском доме, и почти оглох от шума стройки, которую ведут сзади нас. Без сомнения — по крайней мере у меня нет сомнений, — я обсуждаю старые времена со своим молодым родственником из Абдеры. Следовательно, я существую, хотя и с трудом — больше золы, чем огня.

Для Будды идея существования представлялась чем-то очень болезненным. Как прав он был! — исчезнуть, избавившись от всех желаний, включая и желание избавиться от всех желаний. Очевидно, не многим это удается — даже за вечность. Но я убежден, что следующие по пути, указанному Буддой, лучше подготовлены к этому миру, чем остальные.

Странно. Никогда не думал, что приду к такой точке зрения. И принц Джета не думал.

— Все, о чем я говорил, не имеет значения, — проговорил он, готовясь покинуть светящуюся пещеру.

— Потому что целью природы является саньята, — сказал я, к его удивлению и к собственной гордости, что оказался таким умным. — А саньята — это ничто, которое и есть ваш мир, потому что круг, означающий ничто, сам все же существует.

Принц Джета на мгновение замер у бассейна. Лучи, отраженные от голубой воды, зайчиками играли у него на лице, как светящиеся паутинки.

— Вам надо встретиться с Татхагатой, — сказал он тихо, словно не хотел, чтобы даже вода услышала его.

— Кто это?

— Это другое имя Будды. Тайное имя. «Татхагата» означает: «Тот, кто пришел и ушел».

И с этими словами принц Джета нырнул в воду. Я неуклюже бултыхнулся за ним.

Годы спустя я узнал, что некий агент магадханской секретной службы старательно запомнил каждое слово, произнесенное в гроте под горой. Каким-то образом Варшакаре удалось проделать отверстие в горе… К счастью, принц Джета был слишком важной персоной, чтобы его арестовать, а посол Великого Царя — личность неприкосновенная.

Путь обратно в Раджагриху был невыносим. На пыльной дороге толклись люди, телеги, отряды солдат, верблюды, слоны. Каждый стремился попасть в город, пока солнце не село и ворота не заперли.

Должен сказать, я так и не смог привыкнуть к манере индийцев облегчаться прямо на людях. Нельзя пройти и пары шагов, не увидев дюжину мужчин и женщин, восседающих на корточках у обочины дороги. И самые зловредные — джайны и буддисты. Монахи могут есть лишь то, что получили как милостыню, а им в миску часто кладут гнилье, порой специально. А если пища в миске, ее приходится есть. В результате этой лютой диеты многие монахи страдают всевозможными желудочными расстройствами — на глазах у всех.

Я увидел, пожалуй, дюжину буддийских монахов. Каждый был в еле держащемся на нем рванье и держал миску для подаяний. Ни на ком не было желтых одежд, по которым узнают нынче представителей этой секты: в те времена большинство ревностных буддистов еще жили в пустыне, вдали от искушений. Но в конце концов отшельническая жизнь пришла в противоречие с необходимостью записывать и передавать сутры своей секты — слова, когда-либо произнесенные Буддой. Постепенно мужчины и женщины, приверженные Будде, образовали общины. Даже к концу моего первого посещения Индии секта уже насчитывала гораздо меньше странников-бродяг, чем в начале.

Первые ученики странствовали вместе с Буддой. Он, за исключением сезона дождей, всегда переходил с места на место. В поздние годы он стал ходить по кругу, всегда возвращаясь в Шравасти, где пережидал дожди в парке, переданном секте принцем Джетой, а не местным купцом Анатхапиндикой, который часто заявлял, что заплатил принцу Джете за парк огромную сумму. Поскольку принц всегда старался избежать похвал и славословий в свой адрес, Анатхапиндику теперь превозносят как самого щедрого покровителя Будды. Я не видел человека благороднее принца Джеты.

Когда дожди кончались, Будда иногда возвращался в родную Шакью у подножия Гималаев. Потом он шел на юг через республики, заходя в города Кушинару и Вайшали. Потом он переправлялся через Ганг в порт Паталипутра и шел на юг до Раджагрихи, где в бамбуковой роще сразу за городской стеной проводил не меньше месяца. Он всегда спал под деревом. Будда предпочитал выпрашивать пропитание в деревнях, а не на шумных улицах Раджагрихи. Во время знойного сезона он медитировал под деревом, и всевозможный люд сходился туда посмотреть на него, в том числе и сам царь Бимбисара.

Должен заметить, что в Индии святой, сидящий на корточках под деревом, — самое обычное дело. Многие прославились, пребывая в такой позе годами. Поливаемые дождем, палимые солнцем, обдуваемые ветрами, они живут на подаяние. Одни никогда не говорят, другие никогда не молчат.

Из Раджагрихи Будда шел в Варанаси. Здесь его всегда встречали, как героя-победителя. Тысячи любопытных сопровождали его в Олений парк, где он впервые привел в движение колесо своего учения. Из-за скоплений народа он редко задерживался в Оленьем парке. С первыми лучами солнца он покидал Варанаси и направлялся в северо-западные города Каушамби и Матхура, а затем, перед самым сезоном дождей, возвращался в Шравасти.

Будду почитали все, в том числе и брахманы, которые могли бы считать его угрозой своему престижу. В конце концов, он принадлежал к касте воинов. Но он был больше чем воин, больше чем брахман. Он был Золотой. И брахманы боялись его, потому что он не был ни на кого похож. Но, строго говоря, он и был никем. Он пришел и ушел.

8

Заплатив мне приданое, Аджаташатру сказал:

— Теперь вы должны купить себе дом. Он должен быть не слишком большой и не слишком маленький. Он должен находиться на полпути из моего дома в царский дворец. Он должен иметь дворик, а во дворике колодец с чистейшей водой. Там также должно расти десять видов цветущих кустов. Меж двух деревьев должны висеть качели, чтобы двое могли бок о бок качаться на них много-много счастливых лет. В спальне должна быть широкая кровать с шелковым балдахином. Там еще должен быть диван рядом с окном, выходящим на дерево в цвету. — Перечислив все, что должно быть у меня в доме, он выгнул дугами брови и спросил: — Но где, где найти такой прекрасный дом? Мой драгоценный, мы должны сейчас же отправиться на поиски, нельзя терять ни минуты!

Не стоит и говорить, Аджаташатру уже подыскал нам идеальный дом. По сути дела, это был его дом, и все кончилось тем, что я вернул тестю половину приданого, чтобы купить у него довольно милый, хотя и ветхий особняк, к тому же стоящий на шумной улице.

К моему удивлению, перед свадьбой никто не пытался обратить меня к поклонению демонам. От меня потребовалось лишь исполнить роль жениха в древнем арийском обряде, чем-то схожем с нашим. Как и в Персии, религиозную часть ритуала выполняют представители жреческой касты, а значит, не обязательно следить за тем, что они говорят и делают.

К вечеру я прибыл в длинный и низкий деревянный дом Аджаташатру. У входа меня дружелюбным гомоном встретила толпа народа. От меня веяло роскошью. Несмотря на жару, на меня надели златотканую накидку и тюрбан, который слуга наматывал и прилаживал целый час. Личный царский цирюльник подвел мне глаза черным и покрыл губы лаком. Затем он расписал мне тело светлой пастой из сандалового дерева, превратив грудь в листья и ветви, а ствол деликатно опускался по животу к половым органам, раскрашенным на манер корней. Две блестящие змеи, обвивая каждую ногу, спускались к коленям. Да, цирюльник был дравид и не избежал влияния доарийской культуры. В жару индийские щеголи часто покрывают себя сандаловой пастой — это якобы предохраняет от жары. Ничуть не бывало! Потеешь, как лошадь, но пот, по крайней мере, пахнет экзотическими благовониями.

Меня сопровождал Карака со всей моей многочисленной свитой. К тому времени все уже переоделись в индийский наряд. Погода взяла верх над патриотизмом.

В дверях дворца нас приветствовали Аджаташатру и Варшакара. Они были разодеты еще пышнее меня. На Варшакаре сияли бирманские рубины цвета его зубов, а наследник трона разукрасил себя, как сказали бы индийцы, тысячей тысяч алмазов. Алмазная нитка висела на шее, алмазы покрывали пальцы, спадали каскадами с ушей, обвивали огромное пузо.

По древнему обычаю, Аджаташатру предложил мне мед и кислое молоко в серебряной чаше. Когда я выпил этой приторной смеси, меня провели в центральный двор, где был натянут ярко расцвеченный шатер. В дальнем конце шатра, пока еще невидимая мне, сидела со своей матерью, тетками и служанками моя невеста. На нашей стороне расположилась мужская часть царской семьи во главе с самим Бимбисарой, который величаво и приветливо поздоровался со мной:

— Этот день увидит соединение ариев далекой Персии с ариями Магадан!

— Ты отражаешь, о владыка, как и Великий Царь, истинный свет ариев, и я счастлив стать скромным мостиком между двумя сиятельными владыками всего мира!

Всю эту галиматью я подготовил заранее, и еще многое другое, что можно спокойно забыть. Главное было создать впечатление, что Персия и Магадха теперь объединились против федерации республик и, если понадобится, против Кошалы.

Меж Бимбисарой и Аджаташатру я вошел в шатер. Горели серебряные лампы. Цветов было тысяча тысяч. Заметь, Демокрит, я действительно думаю на цветистом индийском диалекте и перевожу мысли на твердокаменный греческий такими, как они есть. Эти два языка совершенно противоположны по стилю, хотя есть много схожих слов. Как бы то ни было, цветочных гирлянд там было множество, и в спертом воздухе благоухало жасмином и сандалом.

Землю покрывали китайские ковры. Один был замечательно красив: голубой дракон на фоне белого неба. Позже, когда Аджаташатру спросил дочь, чего она хочет больше всего, она выбрала этот ковер. Принц расплакался от радости. Ничто, сказал он, не может доставить ему большего счастья, чем видеть этот ковер с драконом в доме своей любимой дочери. Но ковра мы так и не получили. Принц решил отказать себе в этом счастье.

Шатер был разделен надвое розовым занавесом. С одной стороны занавеса брахманы пели ведические тексты, бесконечно долго пересказывая историю нерушимой любви между Ситой и Рамой. Мне было забавно, что индийцы даже не притворялись, что слушают. Они были слишком поглощены разглядыванием нарядов и росписей друг на друге.

Наконец верховный магадханский жрец разжег на жаровне огонь. Затем к жрецу присоединились три брахмана. Один держал миску риса, другой миску ги, третий миску с водой.

В шатре стало уже так жарко, что я почувствовал, как с дерева у меня на груди опадают листья. Я вспотел так, как предписывал то Кир каждому персидскому воину перед единственным за день приемом пищи.

За розовым занавесом женские голоса распевали мантры. Потом Бимбисара шепнул что-то верховному жрецу. Через мгновение занавес поднялся, и царственные дамы увиделись с мужчинами.

Поначалу мне показалось, что прически у дам — в их собственный рост. Потом моя жена рассказывала, что такая прическа требует целого дня и ночи кропотливой работы, и женщине приходится спать на наклонной доске, чтобы не разрушить чудо, созданное у нее на голове.

Между старой царицей и главной женой Аджаташатру стояла маленькая хорошенькая девочка. Дать ей от роду можно было лет шесть… или двадцать шесть. Меж ее бровей виднелся красный кружок, какие так любят индийские дамы. Наряд невесты был прост, символизируя девственность.

Мгновение мужчины смотрели на женщин, а женщины притворялись, что на мужчин не смотрят. Мне понравилось, что и у тех, и у других грудь прикрыта — дань древней арийской скромности, столь легко преодоленной томным климатом Гангской равнины.

Наконец верховный жрец приступил к своим обязанностям. Он взял у служанки корзину сухого риса и сделал на ковре семь маленьких кучек. После этого Аджаташатру пересек разделяющую мужчин и женщин линию и взял дочь за руку. Варшакара подтолкнул меня и шепнул:

— Идите к ним!

Я присоединился к отцу с дочерью у священного огня. Что отвечать, я уже выучил, — к счастью, слов было немного.

— Кир Спитама! — сказал Аджаташатру. — Арийский воин, посол персидского царя, возьми мою дочь Амбалику и обещай, что будешь соблюдать арийские заповеди и принесешь ей богатство и радость!

Я сказал, что приложу для этого все усилия. Тогда Аджаташатру привязал мой кушак к ее. Вместе с Амбаликой мы бросили рис и ги в огонь. Меня порадовала эта часть церемонии — ведь мы были с сыном Мудрого Господа в затененном месте. Затем я взял девочку за руку и несколько раз обвел вокруг огня, пока кто-то не положил перед ней маленький жернов. Амбалика встала на него, а я не мог взять в толк, что означает этот жернов.

Связанные вместе, мы неуклюже сделали семь шагов, следя, чтобы обе ее ноги и мои на мгновение оказались на каждой кучке риса. Я знаю, что они обозначали: семь матерей-богинь доарийской Индии. Эти дамы вечны и вездесущи.

Когда мы кончили прыгать по ковру с драконом, верховный жрец обрызгал нас водой, охлажденной ровно настолько, чтобы я понял, как мне жарко, и все — мы поженились.

Но брак считался заключенным лишь после того, как мы проспим три ночи бок о бок. В свое время мне объяснили смысл этого воздержания, но я уже забыл. Мы также должны были в первую ночь в нашем доме вместе смотреть на Полярную звезду — это напоминание новобрачным ариям, откуда пришли их племена… И туда они когда-нибудь вернутся?

Амбалика мне понравилась, чего я не ожидал. Я взял за правило предполагать худшее, и, когда предположения не оправдываются, даже получаешь некое тайное утешение.

Время шло к полуночи, ушли последние гости. Тесть мой совершенно напился.

— Драгоценный мой, — всхлипывал он, — эти слезы вызваны тем, что уже никогда, никогда в жизни я не испытаю такой радости!

Он заморгал, и краска с век стала щипать ему глаза, вызвав настоящие слезы. Нахмурившись, принц потер глаза сверкающей алмазами рукой:

— О, мой дражайший из дражайших, заботься о лотосе моего сердца, любимейшей из моих детей!

Царская семья отбыла в шуршании надушенных одежд и сверкании самоцветов, и я остался наедине со своей первой женой.

Я посмотрел на нее, не зная, что сказать. Но мне не стоило беспокоиться. Амбалику на женской половине хорошо вышколили. Она напоминала светскую даму, проведшую полвека при дворе.

— Думаю, — сказала она, — что, когда вы зажжете священный огонь, нам лучше подняться на крышу и посмотреть на Полярную звезду.

— Разумеется, — ответил я и добавил: — Огонь и для нас священен.

— Естественно.

Амбалика не проявила ни малейшего интереса к Мудрому Господу и Зороастру. Но рассказы о персидской придворной жизни влекли ее необычайно.

Я зажег огонь на жаровне. С полдюжины слуг, явившихся в тот же день, для нас уже все приготовили. Считалось, что это подарок от старой царицы. На самом деле это были агенты секретной службы. Как я узнал? Если в Магадхе слуга послушен и расторопен, значит, это секретный агент. Обычные слуги ленивы, болтливы и нечисты на руку.

Мы вместе забрались по скрипучей лестнице на крышу, к звездам.

— Термиты, — тихо сказала Амбалика. — Мой господин и хозяин, надо постараться их выкурить.

— Откуда ты знаешь, что здесь термиты?

— Это первое, что мы обязаны знать, — ответила она с затаенной гордостью. — Как шестьдесят четыре искусства, которым меня обучала старая царица. Сама она по-настоящему владеет ими. Царица — из Кошалы, а там верят, что женщина действительно может научиться этому. В Магадхе не так. Здесь только шлюхи изучают эти искусства, а жаль: ведь рано или поздно мужьям становится скучно со своими женами, и они дни напролет проводят в игорных домах или со шлюхами. А эти девушки, наверное, очень милые. Одна из моих служанок работала раньше шлюхой, она говорила мне: «Думаешь, в твоем дворце хорошо? Погоди, вот увидишь дом такой-то хозяюшки!» Но мне придется ждать вечность, потому что все равно не смогу туда сходить. А мужчины могут. Но я надеюсь, что стану совсем старухой, когда вы начнете ходить в такие места.

На крыше был натянут шатер. При свете луны мы видели пять гладких холмов старого города.

— Вон Полярная звезда!

Амбалика взяла меня за руку, и мы вместе посмотрели на то, что Анаксагор считает камнем. Я уже тогда заметил, что часто думаю, откуда мы пришли. Где арии впервые собрались вместе? В северных лесах, где Волга? Или на бескрайних равнинах Скифии? И кем были темноволосые народы, которых мы нашли в шумерских и хараппских городах? И откуда пришли они? Или они просто появились из-под земли, как возникают цветы лотоса, когда приходит время?

Демокрит хочет знать, почему восточные народы считают лотос священным? Вот почему: когда лотос пробивается через грязную жижу на поверхность воды, он образует цепочку бутонов. Когда бутон выходит из-под воды на воздух, он распускается, цветет и умирает, а на его место выходит следующий из бесконечной вереницы. Думаю, если достаточно долго смотреть на лотос, то сама собой возникнет мысль о смерти и одновременном возрождении. Конечно, может быть и наоборот: тот, кто верит в переселение душ, решит, что образ лотоса соответствует цепи новых существований.

Насмотревшись на звезду, мы зашли в шатер. Я скинул накидку. Дерево на моей груди плохо перенесло катившийся градом пот.

Но Амбалику оно очаровало.

— Наверное, это было прелестное дерево!

— Увы — было. А у тебя есть дерево?

— Нет.

Она тоже скинула накидку. Я не разделял склонности ее папаши к малолетним и с удовлетворением отметил, что Амбалика уже вполне сформировалась как женщина. Вокруг маленьких грудей были нарисованы листья и цветы. На пупке, под цветущими грудями, простерла красные крылья белоголовая птица.

— Это Гаруда, — сказала Амбалика, похлопав себя по животу. — Птица солнца. На ней летает Вишну. Гаруда приносит удачу всем, кроме змей. Она враг всем змеям.

— Посмотри! — Я показал ей обвитую змеей ногу.

Амбалика звонко, непринужденно рассмеялась:

— Это значит, вы должны следовать нашим законам, а то мой Гаруда заклюет ваших змей.

Я обеспокоился:

— Значит, три дня мы должны спать вместе, но не прикасаться друг к другу?

Амбалика кивнула:

— Да, три дня. Но это не долго. Ведь я владею всеми шестьюдесятью четырьмя искусствами — ну большинством, какая разница? — и не дам вам соскучиться. Правда, я не слишком сильна в этих искусствах, то есть я хочу сказать, что я не шлюха. Я умею играть на лютне, очень хорошо танцую. Пою не так хорошо. Играю в старых пьесах очень хорошо, особенно роли богов вроде Индры. Я предпочитаю играть богов-мужчин. Еще я умею писать стихи, я сочиняю их в уме, хотя и не могу сочинять моментально, как старая царица. Я не фехтую палкой и мечом, но хорошо стреляю из лука. Я умею делать искусственные цветы, их не отличить от настоящих. Умею плести церемониальные гирлянды, украшать цветами…

Амбалика описала различные степени своего владения всеми шестьюдесятью четырьмя искусствами. Я уже давно забыл весь этот перечень, но до сих пор удивляюсь, как человек, тем более женщина, может быть одинаково сведущ во всех перечисленных занятиях и искусствах и к тому же уметь колдовать, плотничать, придумывать шарады и учить птичек говорить — особенно последнее. У каждой индийской дамы есть хотя бы одна птичка с яркими перьями и скрипучим голосом, которую хозяйка учит словам «Рама» или «Сита». Стоит мне вспомнить об Индии, тут же начинаю думать о говорящих птичках, о реках и дожде, о солнце, подобном богу.

Амбалика сдержала слово. Она развлекала и занимала меня все три дня и три ночи, и, хотя мы спали радом в шатре на крыше, я сумел соблюсти ведический закон.

Когда я сказал Амбалике, что Аджаташатру назвал ее любимой дочерью, она рассмеялась:

— Я его вообще не видела, пока он не решил выдать меня за вас. На самом-то деле меня выбрала старая царица. Я ее любимая внучка. Разве жертвование коня прошло не чудесно? Старая царица так волновалась! «Теперь я могу умереть спокойно», — сказала она потом. Знаете, она скоро умрет. Последний гороскоп был несчастливым. Смотрите! Падающая звезда! У богов пир. Они бросают друг в друга звезды. Загадаем желание!

Я тогда еще не познакомился с Анаксагором и не мог сказать ей, что звезда, кажущаяся ей пригоршней чистого света, на самом деле всего лишь летящий вниз кусок раскаленного металла.

— У твоего отца есть любимая жена?

— Нет. Он всегда любит новых. Не жен, конечно. В конечном счете жены обходятся слишком дорого, а отец уже женился на троих. Он может взять еще одну или даже двух, но только став царем. Сейчас он не может себе позволить новую жену. Но все равно он спит с красивыми шлюхами. Вы с ним не ходили в такие дома?

— Нет. Ты сказала, у него нет денег…

— Мы с сестрами часто говорим, что хорошо бы переодеться в мужское платье и пробраться в публичный дом, когда там веселье, и посмотреть, как правильно занимаются искусствами. Или мы могли бы надеть вуали и прийти туда как танцовщицы. Конечно, если бы нас поймали…

— Я схожу и все тебе расскажу.

— Не думаю, что вы должны говорить так вашей первой жене до того, как познали ее.

— Но не будет ли еще хуже сказать потом?

— И правда. А что у моего отца нет денег…

Девочка была бойкая. Она слышала, что я сказал, и пыталась отвлечь меня, а когда это не удалось, начала говорить искренне, но осторожно. Амбалика прикоснулась к уху, показывая, что нас могут подслушать, затем нахмурилась и накрашенным пальцем коснулась сжатых губ. Она была прекрасным мимом. Меня предупреждали, что не следует говорить о таких вещах дома, даже на крыше в полночь.

— Он слишком щедр со всеми, — громко произнесла Амбалика. — Он всем хочет счастья и раздает слишком много подарков. И поэтому не может себе позволить взять новую жену, чему мы очень рады, потому что хотим, чтобы он был наш. Мы ни с кем не хотим его делить.

Этот маленький монолог был шедевром двадцать восьмого искусства — актерства.

На следующий день, когда мы бок о бок качались на качелях во дворике, Амбалика шепнула мне на ухо:

— Все деньги отец тратит на войско против республик. Считается, что это секрет, но все женщины знают.

— Но разве не царь снаряжает войско?

— Старая царица говорит, что царь на самом деле хочет мира. Ведь после жертвования коня он вселенский монарх. Так зачем же воевать?

Я не сказал ей, что это Дарий, а не Бимбисара вселенский монарх, сразу заключив, что для Амбалики на первом месте родня, а не муж, и считал само собой разумеющимся, что обо всех моих словах будет доложено отцу или Варшакаре.

— А что думает царь о планах твоего отца?

— Он не знает. Откуда? Старая царица ему не скажет, она боится моего отца. Не знаю почему. Ведь она его мать.

— Ему может сказать распорядитель двора.

— Никто не знает, что говорит распорядитель по секрету. — Амбалика вдруг показалась вдвое старше. — Но республики он ненавидит.

— Он и мне так сказал.

— Да, что он говорит, все знают.

Это звучало двусмысленно. Я тогда задумался, что же будет шестьдесят пятым искусством. Дипломатия? Или конспирация? Нашу беседу прервало прибытие деда Амбалики, принца Джеты. Поскольку шел третий день, он принес нам подарки, и мы развлекали его в главной комнате. Как ни изящна была мебель и драпировки, было совершенно ясно, что дом скоро рухнет от ветхости и термитов. Как всегда, мой тесть заключил выгодную сделку.

Когда Амбалика собралась оставить нас вдвоем, принц Джета остановил ее:

— В конце концов, часто ли человек видится со своей внучкой?

Амбалика повиновалась. Принц Джета обратился ко мне:

— Вы официально приглашены ко двору Пасенади. — Он говорил спокойно, без напряжения, которое, несомненно, испытывал. — Царь хотел бы принять вас до начала дождей.

— Это большая честь, — по обыкновению, ответил я и добавил: — К сожалению, я должен подождать до отправки в Персию первой партии железа.

— Это будет в конце следующего месяца, уважаемый посол.

Принц Джета улыбнулся, а я изо всех сил старался не проявить своего смущения тем, что он знает о совершенно секретной сделке между мной и Варшакарой. Мы договорились о цене и решили, что железо будет обменено на золото в Таксиле. В общем и целом я остался доволен моим первым торговым соглашением, но не тем, что о нем знает принц Джета.

— Поскольку ваш караван идет через Шравасти, надеюсь, вы могли бы отправиться с ним.

— И у вас будет надежная охрана, — сказала Амбалика, вдруг заинтересовавшись. — Вы знаете, по всей Кошале рыщут банды, а на реках пираты. И все равно мне очень хочется повидать Шравасти. Старая царица говорит, нет города красивее.

— Я согласен с ней, — ответил принц Джета. — Правда, я видел лишь земли между двух рек — так мы называем наш маленький мир, — добавил он, обращаясь ко мне.

— Разумеется, я постараюсь совершить эту поездку… — начал было я.

— О, скажите «да»! — Амбалика обладала детским талантом упрашивать. Ей все было нужно тут же. Лаис обладает тем же свойством.

Принц Джета улыбнулся внучке:

— Твой муж хочет также встретиться с Буддой, о котором на женской половине ты слышала столько ужасного.

— Неправда, принц Джета. Многие наши дамы восхищаются господином Буддой. — Амбалика вдруг превратилась в воспитанную принцессу.

— А ты?

— Не знаю. Не скажу, что мне нравится мысль быть задутой, как свечка. Пожалуй, Махавира куда интереснее.

— Ты видела и слышала Махавиру? — заинтересовался принц Джета.

Амбалика кивнула:

— Когда мне еще не было шести, нянька взяла меня на совет джайнов, недалеко от вашего дома, у дороги к реке. Махавира сидел прямо в грязи перед советом. Никогда не видела такой толпы!

— А ты помнишь, что он говорил?

Казалось, принц Джета обнаружил во внучке нечто любопытное. Потому что она стала моей женой?

— Ну, мне понравилось, как он рассказывал, откуда взялся мир. Вы знаете, на самом деле все является частями гигантского человека, и мы находимся где-то у его поясницы. Конечно, география по Махавире отличается от того, чему нас учили в школе, но мне понравились все эти круги океанов — один из молока, один из прозрачного масла, один из сахарного тростника. О!.. — У нее была привычка замолкать. — Особенно мне понравилось, как он говорил о первом круге мироздания, когда все были шести миль роста и имели брата или сестру-близнецов, и каждый должен был жениться на сестре, как сейчас принято в Персии, и никто не работал, потому что было десять деревьев, на которых росло все, что можно пожелать. Листья одного становились горшками и сковородками, на другом росли всевозможные яства, уже готовые, — это дерево мне понравилось больше всех. Боюсь, я чересчур жадная. Было дерево с одеждами, а на одном дереве росли дворцы, хотя я не представляю, как это можно сорвать дворец будто банан. Но наверное, когда дворцы созревали, они сами падали на землю, которая была из сахара, а вода — из вина… — Амбалика снова запнулась. — Но я это серьезно. Я просто говорю, что запомнила. Он был очень старый. Я еще запомнила, что он был прилично одет, не в небесных одеяниях.

Наша брачная ночь прошла прекрасно. Я остался доволен, и Амбалика тоже. Наверное, и ведические боги остались довольны, потому что через девять месяцев родился мой первый сын.

Вскоре после свадьбы, в разгар засушливого сезона, я был приглашен на неофициальную аудиенцию к царю Бимбисаре. Он принял меня в маленькой, полной цикад комнатке, занавешенной пыльными занавесками.

Бимбисара сразу приступил к делу. Пусть он был и не вселенским монархом, но царем-воином несомненно. Кстати, до своего путешествия в Китай я считал, что идея о вселенском монархе присуща только ариям, видевшим нашего Великого Царя. Но в Китае мне рассказали, что некогда всем Срединным Царством — так они называют свою страну — правил один монарх в полном согласии с небесами и когда-нибудь он придет снова как Сын Неба. Поскольку существует только один бог, должен быть и один вселенский монарх. В действительности, разумеется, на небе и на земле столько же ложных богов, как и монархов. И все же мне ясно, что человечество жаждет единства. Китайцы никоим образом не связаны с ариями, но думают так же, как мы. Ясно, их вдохновил Мудрый Господь.

Я испросил у Бимбисары позволения отбыть с караваном в Шравасти.

— Ты свободен ехать, сын мой. — Бимбисара обращался со мной как с членом семьи, каким по ведическим законам я и являлся.

— Мне хочется встретиться с Буддой.

Естественно, я не упомянул о настоятельных приглашениях царя Пасенади.

— Я бы отдал все мое царство, чтобы следовать за Буддой, — сказал Бимбисара. — Но мне нельзя.

— Вселенский монарх может делать все, что пожелает. — При дворе все лицемерят.

Бимбисара дернул себя за фиолетовую бороду.

— Никакого вселенского монарха нет, — улыбнулся он. — Тебе это известно. А если бы такой и был, то им, вероятно, стал бы Дарий. Конечно, это между нами. Твой Дарий — владыка многих великих стран. Но он не владыка всей земли, как себя называет. Как ты сам понимаешь…

— Как я сам понимаю, повелитель…

— Как ты сам понимаешь, — повторил он задумчиво, — если Будда спросит тебя о жертвовании коня, скажи, что я был обязан засвидетельствовать почтение арийским богам.

— Он осуждает это?

— Он ничего не осуждает. И ничего не одобряет. Но в принципе все живое для него священно, поэтому жертвование коня порочно, как всегда порочна война.

— Но царь — воин и арий. Царь должен приносить коня в жертву своим богам, он должен убивать своих врагов во время войны и злодеев в мирное время.

— И поскольку я делал все это, мне не познать просветления в этом воплощении. — В глазах его блеснули неподдельные слезы, в отличие от тех, что всегда готовы пролиться потоками из глаз его сына. — Я часто мечтал, что когда-нибудь смогу отринуть все это. — Он коснулся своего украшенного самоцветами тюрбана. — И потом, став ничем, смогу последовать по восьми изгибам пути Будды.

— Что же мешает? — искренне заинтересовался я.

— Я слаб.

Со всеми Бимбисара был во всеоружии, настороже, скрытен. Но со мной часто бывал на удивление откровенен. Думаю, потому, что я не принадлежал к его миру, и он чувствовал, что может свободно говорить со мной о делах, не касающихся политики. Хоть я и женился на его внучке, но оставался послом Великого Царя, и когда-нибудь мое посольство должно было закончиться.

Из деликатности никто при дворе не упоминал о моем неминуемом отъезде. Однако мысль о возвращении в Персию не выходила у меня из головы, и при нашей последней встрече она посетила и Бимбисару. Он прекрасно понимал, что я могу решить вернуться с караваном в Персию. Я прекрасно понимал, что вполне могу так и сделать. Моя миссия выполнена — связь между Персией и Магадхой установлена, и ей нет причины рваться, пока у одних есть золото, а у других — железо.

Но во время аудиенции у Бимбисары я еще не принял решения. Я определенно не собирался бросать Амбалику. С другой стороны, я не знал, как ей понравится мысль о разлуке с Индией. Не хотелось также думать, что скажет и сделает Аджаташатру, когда я скажу, что уезжаю в Персию, — ведь утопит в слезах, если не в Ганге.

— Я слаб, — повторил Бимбисара, вытирая глаза краем накидки. — У меня еще есть дела здесь. Я стараюсь устроить сангху всех деревенских старейшин. Сейчас я хочу, чтобы они собирались все вместе хотя бы раз в год и рассказывали о своих затруднениях.

— Магадха станет республикой.

Я улыбнулся, показывая, что шучу. Признаться, меня обеспокоило, что царь собирается обсуждать внутреннюю политику с иностранцем. Но Бимбисара просто думал вслух.

— Деревенские старейшины — вот секрет нашего процветания. Управляй ими — и ты богат. Подави их — и тебя нет. Я первый магадханский царь, знающий лично каждого старейшину. Вот почему я вселенский монарх. Нет, я не собираюсь устроить республику. — Оказывается, он меня слышал. — Я презираю страны, где каждый состоятельный человек считает себя царем. Это противоестественно. В стране может быть только один царь: на небе ведь одно солнце, а у войска один полководец. Скажи Пасенади, что наши чувства к нему неизменны.

— Да, повелитель.

Казалось, Бимбисара собрался приступить к главному, и я предчувствовал неловкость.

— Скажи ему, что с его сестрой все хорошо. Скажи, что она выполнила жертвование коня. Скажи, пусть не доверяет тем, кто… кто хочет нас поссорить. Пока я жив, у них ничего не выйдет.

Я смотрел на него выжидающе. На индийских царей можно смотреть прямо, и даже невежливо не смотреть на них, но взгляд должен выражать смирение.

— Иди к Будде. Пади ниц перед Золотым. Скажи ему, что через тридцать семь лет после нашей встречи я по-прежнему шесть раз в месяц упражняюсь в морали восьми изгибов. Скажи ему, что недавно я начал понимать истину, некогда им сказанную: абсолютное достижение в абсолютном уходе. Скажи ему, что я втайне поклялся когда-нибудь оставить земные дела и последовать за ним.

Никто не узнает, всерьез или нет говорил царь Бимбисара о своем уходе от мира. Мне кажется, сам он считал, что говорит серьезно, а в религиозных делах это значит чуть больше, чем ничего.

Аджаташатру попрощался со мной в канцелярии своего отца, в царском дворце. Для любителя наслаждений он проводил уйму времени в переговорах с царским тайным советом и главным советником.

В Магадхе главный советник действительно выполняет работу по управлению страной, и ему помогают тридцать советников; многие из них потомственные, и большинство ни на что не годны. Как распорядитель двора, Варшакара отвечал не только за двор, но и за тайную полицию. Разумеется, он обладал большей властью, чем главный советник, и могуществом превзошел бы царя, не правь Бимбисара в тесном сотрудничестве с деревенскими старейшинами, которые смотрели на царя не просто как на друга при продажном, погрязшем в интригах дворе, но от его имени собирали налоги, оставляя часть себе, а остальное передавая в казну. Царя редко обманывали.

Как и в Сузах, разные советники выполняли разные государственные обязанности. По традиции во все царствования верховный жрец приближен к царю. Но буддист Бимбисара редко советовался с официальным стражем ведических богов. Для жреца единственным моментом славы было недавнее жертвование коня. Из числа тайного совета царь назначает министра войны и мира, а также верховного судью, который главенствует над всеми судебными органами страны и выслушивает жалобы, не направленные лично царю; кроме того, из числа тайного совета назначаются казначей и главный сборщик налогов. Эти чиновники обладают большим весом и традиционно умирают в богатстве. Но при Бимбисаре их держали на коротком поводке. Заключив союз с деревенскими старейшинами, царь несколько обошел их.

Над всеми чиновниками ниже министров есть хозяин, известный как суперинтендант. Поскольку вся руда принадлежит царю, железными рудниками распоряжается суперинтендант, из чистого патриотизма потребовавший с меня лишь пять процентов за экспорт принадлежащего его хозяину железа. И я заплатил. Поскольку все леса принадлежат царю, слонами, тиграми, экзотическими птицами, строительным лесом и дровами тоже распоряжается суперинтендант. По сути дела, почти все приносящие доход стороны жизни в Индии находятся под контролем государства. Есть даже суперинтенданты, отвечающие за азартные игры, за торговлю крепкими напитками, за публичные дома. И в конечном счете система работает не так уж плохо. Если монарху не сидится на месте, он может, если захочет, ускорить ход событий. Если нет, то управление государством — процесс медленный и постепенный. Ничего не делая, не совершишь большой ошибки. Это, Демокрит, политическое, а не религиозное наблюдение.

Тридцать членов тайного совета сидели на низеньких диванах в комнате с высоким сводом на первом этаже дворца. Судя по всему, комната эта соответствует Второй палате нашей канцелярии. Когда я вошел, Аджаташатру поднялся мне навстречу. Я низко поклонился — тестю и принцу. Он подошел и обнял меня за плечи:

— Вы покидаете нас, драгоценнейший! О, пожалуйста, скажите, что это не так!

Но на этот раз в глазах у него не было слез. Его глаза сверкали, как у тигра, когда он смотрит на тебя с дерева.

Я произнес цветистую и учтивую, заранее подготовленную речь. Потом Аджаташатру увлек меня в дальний конец комнаты и понизил голос, как это делают во дворцах по всему свету:

— Мой драгоценный, скажите царю Пасенади, что его племянник печется о нем, как родной сын.

— Скажу, мой принц.

— Скажите ему, — Аджаташатру уже шептал мне в ухо, дыша кэрри, — скажите ему как можно деликатнее, что нашей полиции стало известно: скоро на его жизнь произойдет покушение. Очень, очень скоро. Вы понимаете — и он поймет, — что мы не можем предупредить его открыто. Нам было бы неловко признать, что у нас в Кошале есть агенты. Но вы — вы человек нейтральный. Вы приехали издалека. Вы можете сказать ему: пусть будет настороже.

— Но кто замышляет против него? — Тут я позволил себе придворное вдохновение: — Федерация республик?

Аджаташатру был, очевидно, благодарен за подсказку. Самому ему такое не сразу пришло в голову.

— Да! Они хотят повергнуть Кошалу в руины — она и так уже почти в руинах. Вот почему они вошли в сговор, тайно и, о! столь коварно. — Аджаташатру беззвучно произнес имя: — С Вирудхакой, сыном царя.

Не знаю, почему меня это так потрясло. В конце концов, человек, в честькоторого мне дали имя, убил своего тестя. Но тесть — не отец, а священное почитание отца является одной из основ арийского морального кодекса. Поверил ли я Аджаташатру? Не помню, это было так давно. Но подозреваю, что нет. Его манера говорить напоминала птичье пение: много трелей, щебетания, и воздух прямо-таки звенит от бессмысленных звуков.

В полдень следующего дня Варшакара проводил меня до самых ворот Раджагрихи. Передовая часть каравана отбыла еще до рассвета, и голову от хвоста отделяло около двух миль. Я ехал в середине, с горсткой членов своего посольства. Я так и не решил, возвращаться мне с караваном в Персию или нет. Два года отделяли меня от настоящей жизни, два года, в течение которых я не получил ни одной весточки из Суз. Я чувствовал себя брошенным, если не сказать большего.

— Мы считаем Пасенади нашим добрым союзником. Варшакара плюнул бетелем в собаку какого-то парии, оставив на ухе пса малиновый след. На севере, насколько хватало глаз, медленно ползли тысячи запряженных быками повозок с железом, поднимая облака желтой пыли. Металл был исключительно высокого качества благодаря одному из членов моего посольства, сумевшему научить магадханцев выплавлять железо по персидскому способу.

— Потому что слабый союзник — добрый союзник? — Шутить с Варшакарой было все равно что дразнить тигра в ненадежной клетке.

— Иногда так, а иногда и нет. Но мы определенно предпочитаем старика сыну.

Мы находились в середине шумной индийской толпы, и вряд ли кто-то мог нас подслушать.

— Это правда? — спросил я.

Варшакара кивнул:

— До конца дождливого сезона в Кошале будет новый царь.

— Надеюсь, в это время меня там не будет.

— Надеюсь, вы сможете это предотвратить.

— Каким образом?

— Нужно предупредить старика. Я уверен, сильный царь в Кошале нужен Персии не больше, чем нам.

— Как там может быть сильный царь, когда страной управляют буддисты?

Варшакара удивленно взглянул на меня:

— Но это не так. А даже если и так, какая разница?

Очевидно, он забыл свои же слова об опасности существующему порядку со стороны буддистов и джайнов. Я решил, что он не в себе, и осторожно напомнил:

— Насколько я понял, монастыри полны республиканцев и они ведут целенаправленную деятельность на ослабление Кошалы — и Магадхи тоже.

— Совсем наоборот! — Варшакара опроверг все, что говорил мне по дороге в Варанаси. — Джайны и буддисты оказывают нам неоценимую помощь. Нет, это сам Пасенади заблуждается. Он святой человек и думает только о следующем мире… или вообще не о мире, а уж не знаю, о чем это люди думают. Этим можно восхищаться, но не в царе. Старому дураку давно пора бы отречься. Тогда бы мы могли… усмирить сына.

Меня не интересовал анализ характера Пасенади, прежде всего, потому, что я не верил ни единому слову Варшакары во всем, что касалось политики, но я с любопытством отметил, что теперь распорядитель двора одобряет буддизм. И я спросил почему.

— Всякая религия, утверждающая, что этот мир — страдание, от которого нужно избавиться молитвами, уважением ко всему живому и отказом от земных желаний, оказывает правителю огромную помощь, — произнес Варшакара, и ответ показался мне искренним. — Ведь если человек не стремится к материальной собственности, он не желает того, что имеем мы. Если люди чтят все живое, они не попытаются убить нас и свергнуть наше правительство. Честно говоря, через нашу тайную полицию мы пытаемся поощрять джайнов и буддистов. Естественно, если мы увидим в них угрозу, то…

— Но их добродетели совершенно неприемлемы. Они не работают. Живут милостыней. Как сделать из них солдат?

— Мы и не пытаемся. И потом, это относится к монахам. Большинство джайнов и буддистов просто почитают Махавиру и Будду, а в остальном продолжают заниматься своим делом, как и другие, — с одним отличием: они причиняют меньше хлопот.

— Потому что в душе сочувствуют республикам?

Варшакара рассмеялся:

— Пусть и так, что они могут? Все равно земные дела их не интересуют, и это очень устраивает тех, кто целиком предан земным делам.

Подъехала моя повозка, и мы распрощались с Варшакарой. Затем мы с Каракой протолкались к моей охране. Воины были одеты по-индийски, но вооружены по-персидски. Я настоял, чтобы повозку снабдили навесом и мягкими сиденьями. К моему удивлению, это было исполнено. Когда мы с Каракой уселись, возница хлестнул быков, повозка дернулась, и мы пустились в двухсотдвадцатимильный путь до Шравасти.

Амбалика со мной не поехала, потому что ее лихорадило. К тому же она могла быть беременна, и мы решили, что путешествие может оказаться для нее опасным.

— Но вы вернетесь, ведь правда? — Амбалика выглядела несчастной девочкой.

— Да, — сказал я. — Как только кончатся дожди.

— Тогда вы увидите, как я рожу вам сына.

— Буду молить Мудрого Господа, чтобы быть к тому времени дома. — Я обнял ее.

— Следующей зимой мы все втроем поедем в Сузы, — твердо сказала Амбалика.

9

Караван переправился через Ганг в речном порту Паталипутры, чьи паромщики славятся своей неуклюжестью и к тому же приходят в восторг при разных несчастьях. В нашем случае они дважды имели возможность повеселиться, и каждый раз при этом мы теряли по повозке с железом, хотя дни стояли такие, что гладь реки напоминала полированное зеркало.

Из-за палящего зноя мы передвигались по ночам, а днем спали. Грабители нам не встречались, пока мы не въехали в лес на юге от Вайшали. Здесь на нас напало несколько сот хорошо вооруженных бандитов, они произвели много шума, но никакого вреда не причинили. Эта банда пользовалась уважением по всей Индии, принимали в нее только законных сыновей членов воровской гильдии в третьем колене. Грабеж так прибылен, что эта гильдия не хочет подрывать свое ремесло, допустив к нему любителей.

Вайшали, столица Личчхави, является и столицей союза республик, известного так же как Ваджианская федерация.

Приветствовал нас местный градоначальник, он показал нам зал съездов, где собирались делегаты из других республик. Поскольку съезд сейчас не заседал, зал был пуст. Нас также сводили на место рождения Махавиры — ничем не примечательный пригородный дом, в котором уже безошибочно угадывалась усыпальница.

Мне потребовалось немало времени, чтобы понять, что и Будда и Махавира представлялись своим поклонникам чем-то большим, чем просто учителя и пророки. Они воспринимались как нечто более великое, чем все боги. Такая идея кажется мне столь же головокружительной, сколь и ужасной. Хотя обычно буддисты и джайны продолжают молиться Варуне и Митре и прочим ведическим божествам, богов этих они считают ниже двадцати трех просветленных и двадцати трех переправщиков, поскольку боги не могут достичь нирваны и кевалы, не возродившись в человеческом образе. Я повторяю, Демокрит. Никакой бог не станет просветленным и не достигнет угасания, не родившись сначала человеком.

Удивительно, что миллионы людей в мое время — да и сейчас тоже — действительно думают, что в данный исторический момент два человеческих существа оказались на более высокой ступени развития, чем все прежние и будущие боги. Греки назвали бы это титанизмом. А это безумие.

Пока я был в Вайшали, у меня сложилось впечатление, что хотя республики и ожидали нападения со стороны Магадхи, войска им было бы собрать трудно. Так всегда случается в странах, где каждый состоятельный человек считает себя царем. Нельзя вести войну, имея десять тысяч военачальников. Отдавая неизменную дань народной мудрости, не стоит забывать о том, что известно каждому дураку: народ не только легко подвержен влиянию демагогов, он склонен к подкупу. Хуже того, люди редко стремятся к дисциплине, без которой нельзя воевать, а тем более победить. Я предрекаю возвращение в Афины тиранов. Демокрит со мной не согласен.

Уже на закате мы выехали на северный берег реки Равати. Шравасти находится на южном берегу. Поскольку медленная, мутная, пересохшая от жары река делает в этом месте широкую дугу, Шравасти имеет форму полумесяца. С суши его окружает кирпичная стена с грозными сторожевыми башнями. Со стороны реки построены пристани, доки и склады — обычный кавардак речного порта. Порт отделен от города шатким частоколом, — очевидно, местные жители не боятся нападения с реки. В стране без мостов и боевых кораблей вода — отличная защита. Я с удовлетворением отметил, что Великий Царь сможет захватить Шравасти за один день. Такое же удовольствие мне доставил вид высоких городских башен в свете раннего утра — они казались сложенными из роз.

Поскольку караван шел дальше на север в Таксилу, ему не было смысла переправляться через реку, и я распрощался со всем своим посольством, кроме моей личной охраны и неоценимого Караки.

Сам же я, переправляясь через реку, начал отчасти понимать тягу буддистов и джайнов к рекам, паромам, переправам и дальнему берегу. На середине реки, увидев, как быстро караван на северном берегу уменьшается в размерах, а городские башни и храмы растут на глазах, я живо представил образ, нарисованный принцем Джетой. Приближаясь к резиденции просветленного, я ощутил себя видящим этот образ наяву. Покинутый мною берег был знакомой обыденной жизнью. Река — потоком существования, где легко утонуть. Передо мной был не столько город Шравасти, сколько «отчий берег от рождения до смерти», как говорят буддисты.

В Шравасти моего прибытия ждали, и на пристани меня встречала блестящая делегация. Принц Джета лично представил меня градоначальнику и свите. Встречавшие нас особы отличались от своих магадханских собратьев более светлой кожей и волосами. И еще они распространяли вокруг себя атмосферу самоуверенности, редкой при магадханском дворе. Но царь Пасенади не претендовал быть вселенским монархом, к тому же у него не было Варшакары, чья секретная полиция и внезапные аресты держали всех в постоянном напряжении. Какие бы беды ни испытывало государство Кошала, жизнь здесь протекала вполне приятно для тех, кто мог себе позволить комфортное пребывание в Шравасти, роскошнейшем из городов этого мира.

— Почетные гости обычно прибывают с юга, и мы в их честь устраиваем подобающую церемонию, но здесь, у реки… — извинялся градоначальник за огромную толпу портовых рабочих, рыбаков, лодочников.

Несмотря на попытки городских полицейских оттеснить толпу, они толкали и пихали нас. Хотя все выражали доброжелательность, всегда тревожно оказаться в бушующем море темных, пахучих индийских тел. Полицейский кордон был смят, и толпа прижала нас к деревянному частоколу. Только благодаря моим персидским телохранителям меня не раздавили насмерть. Толпа отхлынула. Градоначальник громким голосом приказал открыть ворота. Но ворота не открывались. Мы оставались в опасности между бушующей толпой и частоколом.

— В Кошале всегда так, — сказал принц Джета, ударив по чьей-то воровской руке, умудрившейся украдкой просунуться между двумя телохранителями.

— А народ, кажется… веселый, — сказал я.

— О, народ здесь очень веселый.

— И людей так много, — добавил я бессмысленно.

— О да! В Шравасти живет пятьдесят семь тысяч семей.

Между тем градоначальник продолжал кричать во всю глотку и стучать кулаками в ворота. Казалось, прошел полный цикл ведического мироздания, пока деревянные створки со скрипом не отворились и прямо за ними не появился строй воинов с копьями наперевес. Толпа отпрянула, и мы вошли в Шравасти скорее торопливо, чем степенно и с достоинством.

Нас ждала запряженная лошадьми повозка, но я сказал, что предпочел бы пройтись пешком, потому что «за три недели у меня одеревенели ноги». И я совершил весьма утомительную прогулку, пройдя от начала до конца самую короткую из четырех прямых улиц, идущих на караванную площадь. Три длинные улицы идут от площади к юго-западным, юго-восточным и южным воротам, и каждая является началом или концом караванного пути.

Своими несметными богатствами Шравасти обязан географическому положению — город находится на пересечении торговых путей с запада на восток и с севера на юг. В результате им правят богатые магнаты. На практике это означает, что брахманы и воины занимают на иерархической лестнице вторую и третью ступень после касты торговцев — аномалия в ведическом мире, очень обижающая свергнутый, а точнее, оставленный без внимания правящий класс. В мирное время царь, знать и брахманы полностью зависят от торговцев, которые, как и везде, заинтересованы в торговле, прибыли и мире. Только во время войны правящий класс занимает подобающее ему место, потому что торговцы прячутся и ждут, пока война закончится.

Принц Джета считает, что потому-то класс торговцев и поддерживает буддистов и джайнов: обе секты почитают все живое и осуждают войну. Две эти секты привлекают также на свою сторону сельских жителей, молящихся доарийским богам. Во-первых, в деревнях предпочитают войне мир; во-вторых, они питают отвращение к закланию быков, лошадей и ягнят, жертвуемых брахманами ведическим богам. Крестьяне не хотят никому отдавать свою скотину, будь то арии или неарии, люди или боги. Думаю, благодаря усилиям торговцев и неарийского местного населения буддийские и джайнийские верования когда-нибудь заменят культ арийских богов — это вполне возможно.

До приезда в Индию я представлял себе города как слепые стены разной высоты, беспорядочно разбросанные вдоль извилистых улочек. Даже в Вавилоне дома вдоль длинных прямых проспектов такие же слепые, без окон, как в любом персидском или греческом городе. Если бы не случайные греческие галереи, монотонность архитектуры здесь подавляла бы, особенно учитывая климат, где простолюдины чуть ли не круглый год проводят на улице.

Но Шравасти не похож на западные города. Каждый дом выставляет на улицу свои окна и балконы, а крыши украшены фантастическими башенками. Стены расписаны сценами из бесконечной жизни Рамы. Многие из этих картин пишутся весьма искусно — или переписываются, потому что каждый год их смывает дождем. Некоторые домовладельцы нынче покрывают стены своих домов барельефами — получается прекрасно.

Пока повозка прокладывала нам путь, мы с градоначальником медленно двигались по людной улице к центру, а богатые купцы разглядывали нас со слонов. В отличие от толпы в порту горожане держались степенно. Они привыкли к иностранцам и встречали персов, не говоря уж о вавилонянах, египтянах, греках, и видели даже гостей из-за Гималаев, желтокожих китайцев.

— Слева — базары и мастерские, — сказал принц Джета, наш радушный гид.

Он мог бы и не говорить. Я различал специализацию каждой улочки или переулка, отходящих от главной улицы, по их виду и запаху. От одних поднимались ароматы цветов, другие воняли прокисшими кожами. В некоторых кварталах с шумом грузили железо, из других доносился птичий гам (птиц продавали как пищу или чтобы держать дома в клетке).

— Справа — правительственные здания, шикарные дома, царский дворец. А сюда, — мы проходили по огромной центральной площади, — сходятся караваны со всего мира.

Караванная площадь в Шравасти впечатляет. Тысячи верблюдов, слонов, быков и лошадей заполняют самую большую из когда-либо виденных мной городскую площадь. День и ночь караваны прибывают и уходят, загружаясь и разгружаясь. Три больших фонтана дают воду скоту и людям, а вокруг в полном беспорядке раскинуты шатры и установлены навесы. Невозмутимые купцы все продают и все покупают. Они деловито снуют от одного воза к другому, сверкая цепкими глазами, как стервятники перед началом битвы.

От караванной площади царская дорога ведет в зеленый парк, в центре которого расположен причудливый бревенчато-кирпичный дворец. Может быть, он не так внушителен, как новое творение Бимбисары, но гораздо красивее.

К тому времени я уже изнемог, и мой эскорт тоже. Им эта долгая пешая прогулка по жаре была совсем ни к чему, просто пришлось исполнить мой каприз. Но во дворце они отыгрались.

— Царь сказал, чтобы вас привели к нему, как только прибудете. — Взмокший распорядитель сиял от радости. В отличие от меня.

— Но я весь в пыли…

— Сегодня царь не обращает внимания на протокол.

— В таком случае, может быть, царь не будет возражать, если я сменю эти одежды и…

— Царь может не обращать внимания на протокол, но ожидает послушания во всем.

— Но я привез дары Великого Царя…

— В другой раз.

— Мне очень жаль, — прошептал принц Джета.

Пока распорядитель вел меня через высокие комнаты, разукрашенные серебром, перламутром и слоновой костью, я физически ощущал, какой контраст представляю с окружающей роскошью.

Наконец, безо всяких церемоний, я вошел в маленькую комнату со стрельчатыми окнами, выходящими на деревья, цветущие виноградники и пересохший мраморный фонтан. На фоне окон вырисовывались силуэты двух бритоголовых буддийских монахов.

На мгновение я подумал, что не туда попал, и в замешательстве уставился на двух стариков. Они улыбались мне. Старики походили на братьев. Меньший из них сказал:

— Добро пожаловать, Кир Спитама, к нашему двору!

Я хотел упасть на колено, но царь Пасенади остановил меня:

— Нет, нет! Вы святой человек. Вы должны опускаться на колени только перед теми, кто поклоняется… огню, не так ли?

— Мы поклоняемся только Мудрому Господу. Огонь — всего лишь его посланец.

Я слишком устал, чтобы проповедовать, и больше ничего не добавил, да и слащавость царя показалась мне безобидной.

— Конечно, конечно. Вы молитесь небесному богу. Ведь и мы тоже, правда, Шарипутра?

— Да, в самом деле. У нас есть все боги, которых только можно вообразить, — сказал высокий тщедушный Шарипутра.

— Включая и тех, которых вообразить нельзя, — добавил Пасенади.

— Мудрый Господь — единственный бог! — сказал я.

— Наши боги тоже единственные. Правда, Шарипутра?

— Многие из них, мой драгоценный.

К тому времени я уже привык к манере индийских святых обращаться со своими приверженцами как… как с малыми любимыми детьми. Это «мой драгоценный» звучало нежно, в отличие от угрожающих «драгоценных» в устах Аджаташатру, который только и думал, как усыпить бдительность собеседника.

— Мне видится здесь противоречие, — произнес я плохо повинующимся языком.

— И нам тоже, — ласково ответил царь Пасенади.

— По сути дела, сама жизнь есть противоречие, — хихикнул Шарипутра, — хотя бы потому, что рождение всегда является прямой причиной смерти.

Старики весело рассмеялись.

Поскольку я был совершенно не расположен к веселью, то взял официальный тон:

— Я прибыл от Ахеменида Дария, Великого Царя, владыки всей земли, царя царей!

— Мой драгоценный, мы знаем, знаем! И вы расскажете нам о Дарии, когда мы примем вас при дворе со всей подобающей пышностью. Тогда и только тогда мы примем посланца — нет, посла! — персидского царя, чье присутствие в долине Инда так обеспокоило нас всех. Но сейчас мы просто два старика, желающие следовать по пути восьми изгибов. Как царь, я не могу пройти по нему столь далеко, как мне того хочется. Но к счастью, теперь я архат, а вот Шарипутра необыкновенно близок к просветлению.

— Мой драгоценный, вовсе нет! Я служу Будде и нашей секте, понемножку…

— Слушайте его, Кир Спитама! Это Шарипутра создал секту. Это он создал все правила. Это он следит, чтобы все сказанное Буддой не было забыто. И Шарипутра сам помнит каждое слово, произнесенное Буддой с того дня в Оленьем парке в Варанаси.

— Мой драгоценный, вы преувеличиваете! Это Ананда, а не я помнит каждое слово. Все, что сделал я, — это переложил слова в стихи, этому может научиться и маленький ребенок. — Он обернулся ко мне: — Вы поете, мой драгоценный?

— Нет. То есть плохо.

Я чувствовал, что схожу с ума. Мне не верилось, что один из этих стариков правит страной, по величине равной Египту, а другой — глава всех буддистов. Они поразили меня своей простоватостью.

— Я вижу то, чего вы не видите, — сказал Пасенади. — Но вы устали. И все равно вы захотите узнать эту историю. В свое время в Шравасти приехала молодая дама. Она сказала, что из рода Гаутамы, как и сам Золотой. О, я затрепетал! Когда мы поженились, просветленный открыл мне, какую милую шутку со мной сыграли. Очевидно, правители Шакьи не хотели смешивать свою благородную кровь с царским домом Кошалы. И в то же время они не хотели меня обидеть. И послали мне обычную проститутку. И я на ней женился. Но когда все раскрылось, рассердился ли я, а, Шарипутра?

— Вы были в ярости, драгоценнейший!

— О нет, не был! — Пасенади был уязвлен.

— Да, были. Вы так бушевали, что мы за вас испугались.

— Наверное, вам показалось!

— Мой драгоценный, вы рассердились!

— Мой драгоценный, нет!

Чья-то милостивая рука стерла из моей памяти окончание этой сцены. Наверное, я упал в обморок.

Персидское посольство заняло маленький особнячок в конце дворцового сада. От дворца нас отделяли фонтаны, цветы, деревья — и тишина. Даже павлины не издавали ни звука, — им подрезали языки? — а компания священных обезьян безмолвно взирала на нас с ветвей. В центре великого города царь создал лес отдохновения.

Мне дали неделю, чтобы подготовиться к официальному представлению царю. Принц Джета не отходил от меня. Он пригласил меня к себе домой — в высокое здание с видом на реку. В культурном обществе принца встреча с двумя выжившими из ума стариками стала казаться горячечным бредом. Но когда я рассказал ему о приеме у царя Пасенади, его это позабавило и встревожило.

— Это похоже на старика, — сказал принц.

Мы сидели на крыше. Когда солнце село за смутно вырисовывающиеся голубые холмы, облака приняли странную форму: они полосками расположились на небосклоне — предвестие сезона дождей. Небесный купол над Индией таинственным образом стал выше — обман освещения? Не знаю причины, но эффект устрашающий, унижающий человека.

— Распад государства объясняется поведением Пасенади?

— Все не так страшно, — уточнил принц Джета. — Кошала по-прежнему великая страна. Пасенади остается великим царем.

Я одними губами спросил:

— Шпионы?

Принц Джета кивнул. Но, возвращаясь к теме, пояснил:

— Дело в том, что Пасенади одновременно и архат, и царь, а одно с другим очень трудно сочетается. Я знаю это по собственному скромному опыту.

— Что такое архат?

— Само слово означает «убивший врага», в данном случае — свои человеческие желания.

— Как Будда.

— Если не считать того, что архат продолжает существовать, а Будда пришел и ушел. Некоторые считают, что раз Шарипутра не уступает Гаутаме в святости, то он тоже достиг нирваны. Но это невозможно. Будда всегда единственный — в данный момент времени. В прошлом было двадцать три будды. В будущем будет еще один будда, последний в этом временном цикле.

— Шарипутру в самом деле считают… святым?

— О да! Насчет Пасенади могут быть сомнения, но насчет Шарипутры — нет. После Будды он ближе всех к освобождению. И потом, он сам создал секту. Это он дал монахам правила. Теперь он и Анаида собирают все высказывания Будды.

— Они записывают его слова?

— Разумеется нет. Зачем?

— В самом деле, незачем.

Тогда я верил, что если святые слова записать, они потеряют свою силу. Я верил, что слова Мудрого Господа должны жить не в письменах на коровьих шкурах, а в умах истинно верующих. К сожалению, мне не удалось объяснить это моим бактрийским родственникам-зороастрийцам, перенявшим у греков манеру все записывать.

Демокрит считает, что первые религиозные трактаты появились в Египте. Кто знает? Да и кому до этого дело? Я по-прежнему думаю, что, записывая гимны и святые повествования, неизменно снижаешь религиозное чувство. Определенно нет ничего более волшебного, чем религиозные повествования, заповеди и молитвы, твердимые в уме, как нет ничего лучше человеческого голоса, когда он вызывает из уголков памяти слова Истины. С годами, правда, я изменился. Теперь я хочу полностью записать слова моего деда по той простой причине, что, если мы, еще живущие, не сделаем этого, это сделают другие и истинный Зороастр исчезнет под кипами исписанных воловьих шкур.

Безо всяких церемоний к нам на крышу забрался статный мужчина лет сорока. Он был в полном вооружении и шлеме, казавшемся золотым. Принц Джета упал на колени, я опустился на одно колено, догадавшись, что это Вирудхака, наследник трона.

Вирудхака поспешил поднять нас. Грациозным жестом он усадил нас на диван.

— Официально мы встретимся завтра, уважаемый посол. Но я подумал, что было бы приятно увидеться вот так, вместе с нашим благородным другом.

От имени Великого Царя я согласился, а краем глаза рассматривал принца. Мой ум занимало три вопроса: в самом ли деле он замышляет отцеубийство? Если да, то удастся ли оно? Если удастся, что это будет значить для Персии?

Не догадываясь о моих тревожных мыслях, Вирудхака задавал множество умных вопросов о Персии. После Бимбисары он был первым высокопоставленным индийцем, понимающим степень могущества Великого Царя.

— Судя по всему, Дарий близок к тому, чтобы стать тем самым вселенским монархом, о котором так долго твердят.

— Мы и считаем его вселенским монархом, достойный принц.

Небо уже утратило всякий цвет. В высоте парили и ныряли ночные птицы. В воздухе пахло дождем.

— Но включает ли его вселенная и Кошалу? А республики? А Магадху? А юг Индии? А земли там, за горами? — Он указал на темнеющие вдали Гималаи. — Есть еще Китай — целый мир, более обширный, чем Персия и все западные страны, вместе взятые. Должен ли и Китай подчиниться вселенскому монарху?

— Говорят, они провозгласили собственного вселенского монарха. — Я был тактичен.

Вирудхака покачал головой:

— В Китае много стран, но не хватает монарха, который бы их объединил.

— Монарха? Или бога? — спросил принц Джета. — Думаю, истинный вселенский монарх должен быть подобен богу.

— Мне казалось, что вы, буддисты, не верите в богов, — рассмеялся Вирудхака, чтобы подчеркнуть серьезность своих слов.

— Нет, мы признаем всех богов. Они неотъемлемая часть космического ландшафта. — Принц Джета сохранял невозмутимость. — Естественно, Будда не придает им значения. Естественно, боги почитают его.

— Я не вникаю в эти вопросы, — сказал Вирудхака. — Меня интересует одно: Кошала. — Он повернулся ко мне: — У нас трудности.

— У какого царства их нет, достойный принц.

— У некоторых меньше. Бимбисару объявили вселенским монархом. Вы были на жертвовании коня. Так что все видели. И слышали.

— Но не скажу, что все понял. В конце концов, все владения Бимбисары не больше и не богаче, чем, например, Лидия — одна из двадцати сатрапий Великого Царя.

С самого начала я придерживался политики не лебезить перед индийцами, но и не пугать их. Не уверен, что мне всегда это удавалось.

— Возможно, — сказал Вирудхака. — Но в этой части Индии только долина Инда подвластна Персии, и эта сатрапия… очень далеко от Кошалы. К тому же ваш царь должен знать, что нас никогда не побеждали ни в одной войне. А беспокоит нас вот что: Бимбисара требует признать себя вселенским монархом. Но жертвование коня прошло плохо. Он надеялся присоединить к себе Варанаси. Не получилось. Теперь мой двоюродный брат Аджаташатру собирает войско. Это значит, что, как только кончатся дожди, он перейдет Ганг и начнется война.

— Насколько я понимаю, принц Аджаташатру опасается только республик. — Я действовал, как водолаз.

— Он их опасается не больше, чем мы. А нас они ни капли не беспокоят. — резко возразил Вирудхака. — Нет, война будет не с республиками, а с нами. Конечно, мы победим.

— Конечно, достойный принц. — Я ждал неизбежной просьбы.

— Персия контролирует долину Инда.

— Но, как принц сам только что сказал, сатрапия Индия очень далеко от Кошалы.

Пока мы беседовали, опустилась безлунная ночь, наши бесплотные голоса смешивались с доносившимся снизу шумом реки. В какой-то момент наш разговор угас, и я вдруг ощутил, что угасли мы сами. Нирвана?

Но Вирудхака вернул нас в реальный мир. Для индийского принца он был очень прямолинеен. Он сказал, что хочет союза с Персией против Магадхи. Когда я спросил, что выиграет от этого Персия, принц ошарашил меня своим ответом:

— Мы контролируем путь в Китай. У нас монополия на торговлю шелком. У нас пересекаются все важные пути на Дальний Восток. Из Бирмы мы ввозим рубины и нефрит. Через нас вы можете достичь юга Индии не только по суше, но и по воде, поскольку порт Чампа снова будет наш.

Его планы шли очень далеко. Он рассказал мне, сколько в точности войск нам потребуется, когда и где. Речь была тщательно подготовлена.

Пока принц говорил, я представил, какое лицо будет у Дария, когда я расскажу ему обо всех богатствах, увиденных мной на средоточии караванных путей в Шравасти. Я также представлял, какие мысли возникнут у него в голове, когда он узнает о предлагаемом союзе. Вот превосходный повод для вторжения в Индию! В Кошале гостеприимно встретят персидское войско. Затем Магадха будет сокрушена, а Кошала безболезненно поглотится Персией.

Дарий был мастер в тонком искусстве присоединить к себе чье-нибудь царство. Впрочем, каждый персидский школьник знает наизусть знаменитую речь Кира к мидийцам:

«Своей покорностью вы сохранили себе жизнь. А в будущем, если будете вести себя так же, никакая беда не падет на вас — только управлять вами будет не тот человек, что раньше. Но вы будете жить в тех же домах и обрабатывать те же земли…»

Эта речь определила неизменную политику Ахеменидов: для покоренных народов не изменяется ничего, кроме господина: а поскольку Ахеменид всегда господин справедливый, его обычно принимали с радостью, как Кира в Мидии. К тому же при всякой возможности Ахемениды старались сохранить хотя бы сходство с властью прежней правящей династии. И вроде бы не было никаких причин, почему бы Аджаташатру и Вирудхаке не остаться сатрапами, кроме одной: только идиот оставил бы у власти таких ушлых принцев.

— Я сделаю все возможное, достойный принц. — Я произнес это загадочно и многообещающе — в лучшей сузской манере.

— У нас мало времени. Вот-вот начнутся дожди, тогда по морю отправляться нельзя. А сухопутный путь… Где останавливается ваш караван на время дождей?

— В Таксиле. Я оставил три месяца на завершение переговоров.

— Но вы сможете вернуться в Персию, когда дожди кончатся?

— Да. Однако, если вы считаете… что время не ждет, я могу послать проект нашего соглашения сатрапу Индии, он перешлет его в Сузы, и мы получим ответ до качала сухого сезона.

Излишне говорить, что ничего подобного я делать не собирался. Я выжидал. Сначала должен прийти караван. Потом я доложу обо всем Дарию. Потом… Кто знает?

Вирудхака был уже на ногах. Мы тоже встали; наши силуэты еле виднелись на фоне темного неба. Вирудхака, как того требует ритуал, заключил меня в объятия.

— Тайный совет подготовит соглашение, — сказал принц. — Надеюсь, вы отнесетесь к нему со вниманием. Также надеюсь, вы лично переведете текст на персидский. Это чрезвычайно важно.

— Царь… — Принц Джета только начал фразу.

— Царь одобрит, — успокоил его Вирудхака. — Он еще не совсем отошел от своего царства.

Вирудхака ушел, а мы с принцем Джетой сделали несколько шагов вдоль парапета и посмотрели вниз. В темноте горели тысячи огоньков, словно упавшие на землю звезды, — это живущие у реки готовили себе ужин. Я шепнул принцу на ухо об услышанном в Магадхе.

Он неуклюже замахал обеими руками:

— Они хотели, чтобы вы сказали это мне.

— Без сомнения. Но это правда?

Он покачал головой:

— Сын предан своему отцу. Да и как же иначе? У сына и так развязаны руки. Пасенади редко вмешивается… Он… — После паузы принц Джета произнес: — Нам посылают предупреждение. Но что оно значит? Чего от нас хотят в действительности?

— Магадха хочет войны с республиками.

— И с Кошалой. Поэтому, посеяв рознь между отцом и сыном…

Продолжать не стоило.

— Умно, — сказал я.

— Но что, если мы никому не скажем? — Принц Джета взглянул на меня, словно хотел рассмотреть в темноте мое лицо. — В таком случае никакой розни не возникнет, не так ли?

Мы договорились никому не сообщать о предупреждении принца Аджаташатру. Но конечно, каждый намеревался использовать свое знание в собственных интересах, как это водится при любом дворе, да и вообще в мире. И все же я был в замешательстве, потому что в замешательстве оказался принц Джета. Аджаташатру солгал мне? Если да, то зачем?

10

На следующее утро, пока меня для представления царю облачали в персидский наряд, на крыши Шравасти обрушились первые ливни. Через мгновение ко мне вошел весь мокрый и растрепанный Карака.

— Что-то случилось, — объявил он, не обратив внимания на навострившего уши цирюльника. — Все утро царь заседал со своим советом. Принц на стенах с лучниками… — Карака запнулся, наконец заметив цирюльника.

— Это может быть?.. — Я не закончил фразу, но Карака должен был понять.

— Не знаю. Не думаю, — ответил он.

Цирюльник, улыбаясь, покрывал мои губы лаком.

Как высокопоставленный чин кошальской секретной службы, он знал то, что было неизвестно нам.

В полдень меня ввели в заполненный приемный зал. Хотя у подножия трона были разложены дары Великого Царя, сам трон был пуст. Обычно невозмутимые и холодные кошальские вельможи казались встревоженными, голоса их сливались с шумом дождя по крыше. Я стоял в дверях, но никто не замечал меня.

Наконец распорядитель двора увидел меня. Поспешив навстречу, он уронил свой жезл, потом схватил его совершенно неподобающим образом, кое-как отсалютовал и, запинаясь, пробормотал:

— Прошу прощения, досточтимый господин посол. Вы могли принять нас за дикарей. Но случилось… Пожалуйста, пойдемте со мной. И ваша свита тоже.

Мы втиснулись в комнатушку рядом с приемной. Дверь за нами не закрылась, а захлопнулась. Мы с Каракой обменялись взглядами. Дождь стучал по крыше так громко, что мы с трудом расслышали крики «Да здравствует царь!».

— Какой царь? — шепнул Карака.

Я развел руками. Я был готов иметь дело как с Пасенади, так и с Вирудхакой и боялся лишь, что война между Магадхой и Кошалой начнется раньше, чем Дарий сможет воспользоваться создавшейся ситуацией.

Внезапно раздался троекратный звук трубы, точнее, кто-то дул в морскую раковину. Поскольку это традиционный сигнал к бою, я впервые встревожился. Свергнута правящая династия? Во дворце вражеские воины? Тут, еле дыша, словно бежал, появился распорядитель двора.

— Царь на троне, — сообщил он. — Сюда, господин посол.

Мы поспешили в зал аудиенций, где в серебряном кресле восседала блестящая фигура с мечом в одной руке и скипетром из слоновой кости в другой.

Распорядитель объявил о прибытии посольства от Великого Царя Персии. Затем, сопровождаемый эскортом, я подошел к трону, на котором застыла совершенно сиятельная личность, не имеющая ничего общего с тем тщедушным монахом, что я встретил в первый день по прибытии в Шравасти. Только отсалютовав монарху, я осознал, что этот надменный, усыпанный драгоценностями владыка в самом деле Пасенади. Его лицо было так же ярко раскрашено и так же ничего не выражало, как у ведических богов. Где тот хихикающий монах, которого я видел с Шарипутрой?

Холодно и официально царь произнес:

— Мы надеемся на добрые отношения с нашим братом в Персии. — Голос звучал громко, отчетливо, бесстрастно. — Мы будем стремиться к этому. Мы посылаем ему наше отеческое благословение. Мы…

Пасенади замолк. Казалось, он потерял нить. Воцарилась продолжительная, несколько неловкая пауза. Мы смотрели на царя, а он смотрел нам за спину, на двери. Я услышал позади себя шаги, но не посмел повернуться к царю спиной. Затем мимо меня проследовал Вирудхака, с него катилась дождевая вода. У подножия трона он по-сыновьи отсалютовал и тихо, так, что слышали только царь и я, сказал:

— Это правда.

Пасенади опустил скипетр. Обеими руками он взял за рукоятку меч, словно держал факел, освещая какой-то кровавый путь.

— Мы только что узнали, что наш возлюбленный брат царь Бимбисара свергнут своим сыном принцем Аджаташатру, который просит нашего благословения. Мы не даем его. Проклятие сыну, поднявшему руку на породившего его! Проклятие стране, чей владыка захватил отцовский трон! Проклятие на Аджаташатру!

С неожиданной проворностью старик соскочил на пол, принц и государственные советники быстро удалились вместе с ним. Затем распорядитель столь же быстро удалил нас. Официальная церемония при дворе в Шравасти, очевидно, не состоялась, и дары Великого Царя остались непринятыми. Карака помрачнел: в конце концов, мы тащили эти сундуки с коврами и камнями чуть ли не через полмира.

— Как нехорошо! — сказал он. — Оставить без внимания дары Великого Царя!

— Война важнее, — произнес я с трезвостью государственного мужа. — Но поскольку до окончания дождей бои вряд ли начнутся, нам нужно как можно скорее повидаться с царем.

Но ни царя, ни принца мы не видели еще два месяца. Каждый день, невзирая на дождь, ко двору прибывали делегации со всех концов страны. Постоянно заседал тайный совет. Тем временем улица кузнецов закрылась для всех (кроме шпионов), и Карака проник в тот квартал как шпион.

— Мечи, наконечники для копий, доспехи, — доложил он. — Они работают день и ночь.

Война в самом деле оказалась важнее всего и отодвинула в сторону все остальные дела.

О событиях в Раджагрихе мне рассказал принц Джета. На собрании совета Аджаташатру просил разрешения перейти Ганг и напасть на республики. Бимбисара хотя и признал, что федерация не устоит против магадханского войска, заметил, что, учитывая последующие сложности в управлении этими склочными государствами, войну развязывать не стоит. Кроме того, разве он и так не вселенский монарх? Царь очень серьезно отнесся к жертвованию коня. Как оказалось, слишком серьезно. Через несколько дней, не посоветовавшись с отцом, Аджаташатру объявил Варанаси владением своей матери. Бимбисара пришел в ярость и сказал, что Варанаси — неотъемлемая часть Кошалы. И с этим распустил совет.

Следующим вечером, после захода солнца, личная охрана Аджаташатру вошла в царский дворец и арестовала царя. Все было проделано быстро и неожиданно, поэтому сопротивления не оказал никто.

— Сейчас Бимбисара заточен на Горе Стервятников. Это такая башня в старом городе. — Принц Джета не выказал ни удивления, ни сожаления: он знал жизнь. — Говорят, оттуда еще никто не ускользал.

— И что теперь?

— Мой зять и ваш тесть — безжалостный и решительный человек, и он хочет войны. А раз хочет, то и получит.

Мы сидели на внутренней веранде в доме принца Джеты. Напротив под косым дождем гнулись банановые деревья.

— Никто бы не подумал, — сказал я. — Аджаташатру всегда… так легко плакал.

— Он играл роль. А теперь будет самим собой.

— Нет. Он просто будет играть другую роль, без этих слез, а может быть, и со слезами. Большинство живущих при дворе проводят жизнь снимая и надевая разные маски, — проговорил я с уверенностью брахмана.

Принцу Джете мои слова показались забавными.

— Вы говорите как один из нас. Только вместо масок мы меняем воплощения.

— Но в отличие от придворных вы не помните предыдущих воплощений.

— Будда помнит. Он может вспомнить каждую из предыдущих жизней.

— Пифагор тоже.

Принц Джета пропустил мимо ушей непонятную реплику.

— Но Будда как-то сказал, что если в самом деле возьмется вспоминать прежние жизни, то не останется времени на нынешнюю, а она важнее всех, потому что последняя.

Внезапный порыв ветра оторвал от ветки гроздь неспелых бананов. Дождь хлестал.

— Бимбисара говорил, что через год собирается стать монахом.

— Будем молиться, чтобы ему позволили.

Какое-то время мы смотрели на дождь.

— Интересно, — произнес я. — Ведь Аджаташатру хотел, чтобы я предупредил Пасенади насчет его сына.

— И как тонко! Пока мы следили за заговорами в Шравасти, он привел в исполнение свой в Раджагрихе.

— Но какой смысл сбивать с толку меня?

— Чтобы убрать вас со сцены. В конце концов рано или поздно ему придется иметь дело с Персией. Мы знаем это с тех пор, как ваш царь захватил одну из наших богатейших стран.

— Не захватил, принц Джета. Правители долины Инда сами попросили Великого Царя принять их в свою империю. — Я говорил как восьмидесятилетний евнух Кировых времен.

— Простите меня. Я допустил бестактность, — улыбнулся принц Джета. — Но как бы то ни было, Аджаташатру хочет нанести Кошале как можно больше ущерба. Что он не сможет захватить извне, то попытается разделить изнутри и поэтому старается настроить сына против отца.

— Он пытался?

— В этом нет нужды. Пасенади хочет быть и царем, и архатом. Это невозможно. И оттого Вирудхака… несчастлив. И кто упрекнет его?

Через несколько дней Карака принес мне личное послание Аджаташатру, написанное на коровьей шкуре красными чернилами — очень подходящий цвет. Вместе мы разобрали замысловатые буквы:

«Вы так же близки нашему сердцу, как были всегда. Вы любезны нашему взгляду, словно наш собственный сын. Вы оплакиваете, как и я, смерть моего отца, вселенского монарха Бимбисары. Ему шел семьдесят восьмой год жизни и пятьдесят первый год славного царствования. Двор будет соблюдать траур до конца сезона дождей, когда мы ожидаем увидеть нашего любимого сына Кира Спитаму на нашей коронации».

Само собой, никакого упоминания о том, как Бимбисара умер. Через несколько дней мы узнали, что Аджаташатру собственноручно задушил отца шелковым шнурком, как того требует протокол при свержении монарха.

Я провел не одну беспокойную неделю в душных, заросших зеленью садах Пасенади. Ни царь, ни принц не присылали за мной. Из Суз тоже ничего не было. Никаких известий из Таксилы о караване. Мое отшельничество наконец было нарушено прибытием принца Джеты и монаха Шарипутры. Они без предупреждения появились на веранде. Я помог им отжать одежду.

— Я случайно увидел Шарипутру в саду, — сказал принц, — и сообщил ему о вашем желании поговорить с ним.

Я простил эту ложь. Мне так не хватало общества, что даже буддийский архат с черными деснами казался милостью судьбы.

Карака пошел за вином,Шарипутра уселся на пол, принц Джета на подушку, а я пристроился на табурете.

Старик наградил меня гримасой, которую я счел улыбкой.

— Мой дорогой… — начал он и замолк.

— Наверное, вам лучше задавать ему вопросы, — выжидательно глядя на меня, подсказал принц Джета.

— А может быть, лучше я буду отвечать на вопросы? — вывернулся я, вспомнив о своей духовной миссии.

— Известно, что Будда только задает вопросы, — тактично заметил принц. — Как и Шарипутра.

— Хорошо. — В старике было какое-то неиссякаемое благодушие, вызывавшее во мне образ сытого младенца, но холодный немигающий взгляд напоминал змеиный. — Вы любите игры, дитя мое?

— Нет, — ответил я. — А вы?

— Вечные игры — да. — Шарипутра засмеялся, но смех его прозвучал одиноко.

— Но почему вы совсем не интересуетесь Мудрым Господом и его пророком Зороастром?

— Все в мире интересно, дитя мое. И если вам интересно рассказать мне о вашем Мудром Господе, вы должны это сделать. Сейчас же! Говорят, истина не может ждать — не знаю почему. Все остальное ждет. Расскажите!

Я рассказал. Когда я закончил, Шарипутра обратился к принцу Джете:

— Этот Мудрый Господь пытается выдать себя за перса, но говорит точно как Брахма. Ох уж эти боги! Они меняют имена от страны к стране и думают, что мы не заметим. Но нас не проведешь! Они нас не одурачат, а? И не спрячутся от нас. Но этот Брахма! Он самый честолюбивый, остальным далеко до него. Считает себя создателем — подумать только! О, вы бы его послушали, когда он в первый раз явился к Будде! Нет, не в первый — во второй. В первый раз он упрашивал Будду привести в движение колесо его учения. О, Брахма умеет убеждать и упрашивать! Он знает, что прежде чем достичь нирваны, ему придется вновь родиться человеком, а единственный способ для этого — стать Буддой. Он ведь не глуп. Только говорит глупо. Как бы то ни было, Будда позволил себя уговорить, поскольку Брахма лучший среди богов и к нему можно снизойти, правда? И Будда согласился (после первого визита) привести колесо в движение. Для Будды это было большой жертвой, поскольку сам он уже достиг нирваны и его уже нет ни здесь, ни там, ни где бы то ни было — в отличие от бедняги Брахмы.

Затем Брахма пришел во второй раз. Это было в Раджагрихе. Как это происходило точно, нужно спросить у Ананды — он помнит все, даже самые незначительные подробности. Все это случилось до меня. И Брахма сказал Будде: «Я Брахма! Я великий Брахма, царь богов! Меня никто не создал — это я создал мир! Я владыка мира! Я могу создавать, изменять и дарить жизнь. Я отец всего сущего!» Теперь-то мы знаем, что все это полная чепуха. Но Будда всегда вежлив. И всегда возвышен. «Если ты существуешь, Брахма, — сказал он смиренно, — значит, ты создан. Если ты создан, ты будешь развиваться. Если ты развиваешься, то твоя цель — освободиться от огня и постоянного движения, вложенных в тебя. Поэтому ты станешь тем, что я сейчас. Ты сделаешь последний шаг по пути восьми изгибов и прекратишь свое развитие и существование».

— И что ответил Брахма?

Никогда ни до, ни после этого я не слышал такого кощунства!

— О, он растерялся! А вы бы не растерялись? Представьте его — точно как ваш Мудрый Господь, такой же самодовольный и всемогущий, или мнит себя таким. Однако будь он в самом деле всемогущим, то смог бы и не существовать, а как ни старается, не может этого достичь. Вот потому-то он и упросил Будду запустить колесо своего учения.

— А вы вполне уверены, что это в самом деле Мудрый, то есть Брахма, говорил с Буддой?

— Конечно не уверен! Это ведь все сон, дорогой мой, а во сне что-то имеет смысл, а что-то нет. Я хочу сказать, много зависит от того, где спишь, не так ли?

Я признал про себя, что в самом деле ощущаю, будто то ли сплю, то ли схожу с ума.

— Зороастр сам слышал голос Мудрого Господа… — начал я.

— …Как и Брахма слышал ответы Будды.

Шарипутра одобрительно кивнул мне несколько раз как тупому ученику, которому удалось к одному прибавить один.

— Должен заметить, что Зороастр почтительно слушал ответы Мудрого Господа, а не наоборот.

— Я говорю наоборот, потому что Брахма почтительно слушал Будду. Ведь в каждый момент существует только один Будда.

— Существует только один Мудрый Господь.

— Кроме случаев, когда он перебирается в Индию и выдает себя за Брахму. Но все равно это не единственный бог. Просто самый тщеславный.

Я изо всех сил старался сохранить свою придворную маску.

— Вы отрицаете, что Мудрый Господь — единственный творец всего сущего?

— Конечно, мой дорогой. И вы тоже. — И тут этот вредный старикашка повторил мне мою же цитату из священного текста: — «Ахурамазда до акта сотворения не был Мудрым Господом, жаждущим расширяться, мудрым, свободным от несчастий, ясным…» Я забыл, о чем еще вы столь любезно только что нам говорили. Моя память уже не та.

Я мрачно продолжил:

— «…Всегда правым, щедрым, всепроникающим…»

— Да, да. «И прозорливый Ахурамазда увидел, что разрушительный дух никогда не прекратит своих нападок…» И потому он ходит и устраивает ловушки для разрушительного духа и изобретает вне бесконечного времени, времени долгого владычества. Мой дорогой, как это надуманно! Если он всемогущий создатель, зачем он придумал этого разрушительного духа? Чего ради? А если уж придумал, зачем же бороться с собственным творением? Не очень мудро с его стороны, правда? И потом, настаивать, чтобы человеческая раса, другое его творение, постоянно боролась с его самым первым творением… Нет, это определенно не очень хорошо.

— То, что существует зло, нехорошо, Шарипутра. Но зло существует, равно как и добро, и борьба между ними продлится до торжества добра в конце долгого владычества.

— Если добро все равно победит, зачем же бороться? К чему беспокоиться?

— Потому что такова воля Мудрого Господа. Из себя он породил все человеческие души. И эти вечные души существуют в нем, пока им не настанет пора принять человеческий облик. Тогда они делают выбор: следовать Истине или Лжи. Если они следуют Истине, то заслуживают награды. Если Лжи…

— Да, дитя мое. Как ни неповоротлив мой ум, идею я уловил. Но зачем заставлять всех так страдать?

— Как же иначе победить зло?

— Уничтожить сначала мир, потом себя. Или, если хотите — и можете, — сначала себя, потом мир.

— Мир существует. И сам он существует. И зло существует. И добро существует. И борьба существует — неизбежно, предопределенно.

— Тогда лучше не существовать, не правда ли? И достичь этого можно, следуя по пути восьми изгибов.

Старик сводил с ума лучше злейшего из здешних софистов.

— Все борется… — начал я.

— …Кроме того, что не борется, — закончил Шарипутра. — Но ваш Мудрый Господь, как и наш гордый, хотя и лукавый Брахма, так же находится во тьме, как и остальные его творения. Он понятия не имеет о том, куда идет, как и не знает, откуда взялся.

— Мудрый Господь знает, что поймает и уничтожит злого Ахримана, когда кончится время долгого владычества. Когда он это сделает, все души будут спасены.

— Так он говорит. Но он тоже развивается. Было время, когда его не было. Потом он был. Теперь он есть. Но будет ли он?

— До Мудрого Господа был Мудрый Господь.

— А до того? Он говорит, если вы верно процитировали: «До акта сотворения я не был Господом». Если не был Господом, то кем же? И откуда взялся этот творец?

— Время…

— Ах время! Но откуда взялось оно?

— Время было. Есть. Будет.

— Возможно. А возможно, нет. Я говорю об изначальных вещах, дитя мое, потому что они вас интересуют. Мы не любопытствуем о природе вещей, о мироздании. Нам не дано знать, что было сначала и есть ли что-то первое во времени и пространстве или вне времени и пространства. Все едино. Боги, люди, призраки, звери, рыбы, деревья… Это все проявления мира, где страдание постоянно, потому что все течет и ничто не остается собой. Разве не так?

— Есть единый источник… — начал я.

Но Шарипутра уже не слушал меня.

— Первое, что я делаю с нашими учениками, — веду их на кладбище, где показываю разложившееся тело. Мы рассматриваем новую жизнь, возникающую из мертвеца, смотрим, как черви откладывают яйца в гниющую плоть. Потом яйца лопаются, и новое поколение червей наедается, пока через какое-то время — время очень-очень короткого владычества, мой дорогой, — не остается ничего, кроме костей, и бедные черви умирают от голода. Но из их праха произрастают растения, насекомые, невидимые зернышки жизни, и цепь продолжается дальше и дальше. И кому не захочется прервать эту цепь страданий?

— Цепь прервется, когда Мудрый Господь возобладает над тьмой и все станет светом.

— Должен сказать, это очень похоже на речения Брахмы. Но как он признает сам — когда не лжет, — ему не ведомо, как все закончится, так же как и откуда все взялось. Он на середине реки, как и все мы. Естественно, его река шире нашей, но по сути — все реки одинаковы. Как вы сами так прекрасно спели… нет, нет, действительно прекрасно: «Время сильнее, чем все созданное — созданное Мудрым Господом и созданное духом разрушения». Для нас, дитя мое, время — только часть сновидения, от которого ты очнешься, если испытаешь просветление.

— И угаснешь?

— Вы усвоили урок, Кир Спитама!

Вредный старик наградил меня рукоплесканиями. Многие аргументы Шарипутры можно бы было опровергнуть, но я помнил наказ Дария. Я должен учиться и учить, а нельзя учить, не поняв сперва, что другие считают истиной. В те дни я не сомневался в своей миссии — наставлять всех на путь Истины. Но в то же время меня глубоко интересовала природа мироздания, и каким-то непонятным образом Шарипутра привлек мое внимание к любопытному пробелу в Зороастровой концепции божества. Да, Демокрит, ты тоже его заметил. Но ты заметил оттого, что интересуешься сущностью материального. А мы интересуемся сущностью божественного.

Согласен, всегда казалось неясным, когда и почему Мудрый Господь родился из неопределенного времени, что непонятно уже само по себе, поскольку неопределенное, по определению, — это не то, что еще не определено, а то, что неопределенно. Но до встречи с буддистами я думал, что религии, философии или мировоззрению при всей их сложности невозможно обходиться без теории мироздания, пусть даже самой туманной. Но тут нашлась секта или религия, захватившая ум двух могущественных царей и многих мудрецов, которая даже не задалась единственно важным вопросом: как возник космос?

Хуже того, буддисты относятся ко всем богам столь же дружелюбно-пренебрежительно, как и образованные афиняне. Но афиняне боятся общественного осуждения, а буддисты безразличны к предрассудкам брахманов. Их даже не очень взволнует, если их богов объявят демонами, как это сделал Зороастр. Буддисты принимают мир таким, какой он есть, и пытаются уничтожить его.

Между тем они признают, что для простых буддистов-обывателей, возможно, лучше быть веселым, доброжелательным, спокойным и преисполненным сочувствия к окружающим. Членам же секты, однако, надлежит отрешиться не только от печалей мира сего, но и от радостей тоже.

— Когда мы насмотримся на гниющие трупы, я напоминаю ученикам, как отвратительно живое тело. Поскольку многие из них молоды, женщина еще влечет их и, конечно, привязывает к цепи существования. И поэтому я показываю, что тело самой прекрасной женщины подобно ране с девятью отвратительно сочащимися отверстиями и покрыто липкой, холодной кожей…

— При всей скудости моего ума, суть я уловил, — сказал я, в какой-то степени отыгравшись.

— Мой дорогой, если вы в самом деле поняли, то теперь сами вращаете колесо учения! Какой умный мальчик.

Шарипутра взглянул на принца Джету. Лицо у монаха по-прежнему улыбалось, но глаза оставались ясными и немигающими, как у попугая. Он приводил меня в замешательство.

— Думаю, нашему другу пора посетить Будду, — сказал принц.

Демокрит хочет знать, кто такой Будда и откуда он взялся. На первый вопрос, пожалуй, ответа нет. В Индии я часто спрашивал об этом и получил удивительное множество ответов. Индийцы, в отличие от нас, не придают значения фактам, ощущение времени у них не такое, как у нас, а понимание реальности основано на глубокомысленном заключении, что мир не имеет большого значения, поскольку лишь непостоянный образ. Они считают, что мир им снится.

11

Вот что я могу рассказать о Будде. В то время, когда мы с ним встретились — более полувека назад, — ему было семьдесят два — семьдесят три года. Он родился в республике Шакья, что лежит у подножия Гималаев. Происходил из рода воинов Гаутама. При рождении его назвали Сиддхартха. Воспитывался Сиддхартха в городе Капилаваштру, столице той страны. Одно время отец Гаутамы имел в республике высокую должность, но я бы не назвал его царем, как это делают некоторые снобы в Шравасти и Раджагрихе.

Сиддхартха женился. У него родился сын, Рахула, что значит «звено» или «связь». Подозреваю, ребенок начинал жизнь под другим именем, но я так и не выяснил, под каким. Но определенно он оказался для Сиддхартхи связью с тем миром, который Будде предстояло для себя уничтожить.

В двадцать девять лет Сиддхартха начал так называемые «благородные искания». Он остро ощущал свою подверженность страданиям жизни как таковой и, понимая опасность жизни для всех подверженных страданиям от рождения, начал искать радикальное избавление от связей с жизнью — нирваны.

Поиски продолжались семь лет. Он жил в лесу. Умерщвлял плоть. Медитировал. В свой срок, благодаря усилиям, — или просто потому, что прошел путь всех своих рождений? — Сиддхартха не только понял причины страдания, но и нашел лекарство. Он увидел все, что было и что будет после. В магическом поединке он победил злого бога Мару, владыку этого мира.

Сиддхартха стал просветленным, или Буддой. Поскольку он устранил не только себя, но также и осязаемый мир, то стал выше всех богов: они продолжают свое развитие, а он нет. Они еще существуют в мире, который он полностью развеял. А раз просветление есть конец самого себя — великий конец, — уничтоженный мир не должен волновать Будду. Но мир, от которого он очнулся, вернулся к нему, когда с небес спустился великий бог Брахма и попросил указать путь другим. Однако Будду это не заинтересовало. Зачем говорить о том, чего нельзя описать? Но Брахма был настойчив, и Будда согласился пойти в Варанаси и привести в движение колесо своего учения. Там он открыл людям четыре истины и указал путь восьми изгибов. И в то же самое время, парадоксально, все это не имело смысла, потому что он упразднил этот мир, как и все остальные.

— Все, причиняющее страдание, подобно миражу, — говорил Будда.

Для него человеческая личность напоминает дурной сон — лучше избавиться от него, очнувшись к… к чему? Дальше я не воспринимаю учение Будды. Но ведь он просветленный, а я нет.

Как ни крути, это учение противоречит учению Мудрого Господа. Для буддистов и джайнов мир ухудшается, поэтому целью для мудрого является угасание. По Зороастру, каждый человек должен идти следуя Истине или Лжи, а спустя вечность его будут судить за все, что он сделал или не сделал в течение своей единственной жизни. В конце концов, проведя какое-то время на небесах или в аду, все человеческие души разделят победу Мудрого Господа над Ахриманом, и все мы достигнем совершенного состояния, не столь отличного от буддийской саньяты, сверкающей пустоты, — так можно перевести это слово, буквально передав смысл необъяснимого.

Для индийцев все существа обречены постоянно возрождаться. Наказание и награда в каждой данной жизни есть результат предыдущих деяний в предыдущей жизни. Каждый полностью во власти своей кармы, то есть судьбы. Для нас существует страдание и радость во время долгого владычества, а потом слияние с Ахурамаздой на вечное время. Для них существует бесконечная череда смертей и рождений, и лишь очень немногие вырываются из нее посредством нирваны, которая есть ничто, и саньяты, которая есть саньята, если она есть.

Демокрит считает, что одно не так уж далеко от другого. Я же знаю, что между ними нет ничего общего. Признаю: в буддийском понятии саньяты есть что-то светящееся и скользкое; получается так, что чем больше я думаю о буддийской истине, тем сильнее ощущаю, что пытаюсь ухватить одного из тех скользких угрей, которые извиваются по ночам в южных морях, испуская холодное сияние. В сердцевине буддийской системы находится пустота, и это не просто какая-то там нирвана. Это самый настоящий атеизм.

Насколько я знаю, Будда никогда не спорил о существовании богов и их заповедях, разве что мимоходом. Он никогда их не отрицал, он просто не придавал им значения. Но несмотря на ужасное самомнение, Будда не ставил себя на их место, потому что к тому времени, когда он привел в движение колесо своего учения, сам уже перестал существовать, что есть высшая степень развития. Но поскольку он сам еще не покинул тела Гаутамы, то позволил людям создать сангху, дабы облегчить страдания немногих избранных.

Сначала в секту принимались только мужчины, но потом Ананда убедил Будду, что для женщин не надо делать исключения. Они тоже должны жить своей общиной и следовать пути восьми изгибов. Несмотря на свою обычную любезность, Будда отпустил шутку, и женоненавистники часто вспоминают ее.

— Если бы секту составляли одни мужчины, Ананда, — сказал он, — ей бы осталось существовать тысячу лет. Когда в нее допустили женщин — лишь пятьсот лет.

Подозреваю, он был излишне оптимистичен.

В конце дождливого сезона принц Джета сопроводил меня в парк, который он то ли продал, то ли все-таки не продавал купцу Анатхапиндике для Будды. Здесь живут тысячи монахов, учеников и почитателей Будды. Многие аскеты спят под открытым небом, паломники ночуют на постоялых дворах, а члены секты — в большом здании с тростниковой крышей.

Неподалеку от этого монастыря на низком основании воздвигли деревянный навес. Здесь на циновке сидел сам Будда. Поскольку навес не имел стен, святой жил на виду у всего мира.

Шарипутра провел нас в монастырь. Старик двигался как мальчишка, то и дело подпрыгивая. Зонтика у него не было. Теплый дождь, казалось, не беспокоил архата.

— Вам повезло: Татхагата в настроении поговорить. Мы так рады за вас! С полнолунием он обычно замолкает. Но не сегодня. — Шарипутра похлопал меня по плечу: — Я рассказал ему о вас.

Если он и ожидал вопросов, что сказал Будда о персидском после, то тщетно.

— Я с радостью жду этой встречи, — церемонно проговорил я, использовав слово из упанишад, означающее не только встречу, но и серьезную дискуссию на духовную тему.

Шарипутра проводил нас с принцем Джетой к навесу, воздвигнутому над основанием, к которому вели восемь пологих ступеней, — по одной на каждый изгиб пресловутого пути? На нижней ступени Шарипутру приветствовал высокий, желтокожий человек мощного сложения, и архат представил его нам:

— Это Фань Чи. Он приехал из Китая учиться у Будды.

— Не учиться у Будды невозможно.

На кошальском диалекте Фань Чи говорил лучше меня, хотя и с сильным акцентом. В дальнейшем мне было суждено близко подружиться с этим человеком, а пока я лишь замечу, что прибыл он в Индию не учиться у Будды, а с торговой миссией из одной маленькой страны на юго-востоке Китая. Позже Фань Чи признался мне, что пришел в тот день в парк, чтобы встретиться с персидским послом. Его так же влекла к себе Персия, как меня Китай.

Вслед за Шарипутрой мы ступили под навес. Все встали навстречу нам, только Будда остался сидеть на своем коврике. Я понял, почему его называли Золотым, — кожа его была желтой, как у китайца. Будда был не только не арием, но даже и не дравидом. Очевидно, род Гаутамы происходил от племени, перебравшегося через Гималаи из Китая.

Будда был маленьким, худым, гибким. Он сидел очень прямо, поджав под себя ноги. Раскосые глаза были такими узкими, что не сразу поймешь, открыты они или закрыты. Кто-то сравнил глаза Будды со сверканием ночного летнего неба. Не знаю. Я их так и не рассмотрел. Светлые брови срослись, образовав над переносицей пучок. В Индии это считается божественным знаком.

Кожу старика покрывали морщины, но она была блестящей, что свидетельствовало о его хорошем здоровье, голый же череп сверкал желтым алебастром. Вокруг старика пахло сандалом, что показалось мне неподобающим для аскета. За все то время, что я провел с ним, старик ни разу не пошевелился, разве что несколько раз повел правой рукой. Голос Будды звучал тихо и мелодично и, казалось, никак не связан с дыханием. Вообще создавалось впечатление, что Будда каким-то таинственным образом просто не дышит.

Я низко поклонился. Он жестом предложил мне сесть. Я произнес подготовленную речь. Когда я закончил, Будда улыбнулся. И все. Ответом не удостоил. Получилось неловко.

Потом какой-то молодой человек спросил:

— О, Татхагата! Это правда, что мир вечен и все остальные взгляды ложны?

— Нет, дитя мое, я не считаю, что мир вечен, а остальные взгляды ложны.

— Тогда считаешь ли ты, что мир не вечен и другие взгляды неверны?

— Нет, дитя, я не считаю, что мир не вечен, а другие взгляды неверны.

Затем молодой человек спросил Будду, конечен или бесконечен космос, похоже или не похоже тело на душу, существует или нет святой человек после смерти и так далее. На каждый вопрос Будда давал юноше такой же ответ-неответ, что и на вопрос о вечности мира. Наконец молодой человек спросил:

— В таком случае какие недостатки всех этих теорий мешают Будде принять их?

— Дело в том, дитя, что теория, будто мир вечен, — это джунгли, пустыня, кукольное представление, корчи и цепь, навечно прикованная к бедности, боли, отчаянию и борьбе. Такая точка зрения не способствует отстранению, отсутствию желаний, спокойствию, знанию высшей мудрости и нирване.

— И это ответ Татхагаты на все вопросы?

Будда кивнул:

— Вот что мешает мне принять эти очевидно противоречащие одна другой теории, и поэтому я не придерживаюсь ни одной из них.

— Но у Татхагаты есть собственная теория?

Повисла пауза. Признаюсь, кровь вдруг прилила к моим щекам, я почувствовал словно приступ лихорадки. Мне отчаянно хотелось услышать ответ или не ответ.

— Будда свободен от всяких теорий. — Голос старика звучал мягко. Глаза, казалось, смотрели не на нас, а в какой-то мир-немир, для нас не познаваемый. — Конечно, есть вещи, известные мне. Я знаю природу материи. Я знаю, как вещи возникают, знаю, как они исчезают. Я знаю природу чувств. Я знаю, откуда берутся чувства, и знаю, как они проходят. Я знаю, как приходит понимание и как оно заканчивается. Как начинается сознание — только чтобы прекратиться. Поскольку я знаю все это, то смог освободиться от любой привязанности. Моя сущность ушла, отринулась, освободилась.

— Но Татхагата, ты… Жрец, который достиг состояния, подобного твоему… сможет ли он возродиться?

— Неверно сказать, что он возродится.

— Значит, он не возродится?

— Это тоже не будет верно.

— Так он одновременно и возродится, и не возродится?

— Нет. Одновременность не соответствует истине.

— Я не понимаю, Татхагата. Он или одно, или другое, или одновременно и то и другое, однако…

— Довольно, дитя. Ты не понимаешь, потому что человек часто не видит того, что перед ним, когда смотрит не в ту сторону. Я задам тебе вопрос. Если перед тобой зажечь огонь, ты заметишь это?

— Да, Татхагата.

— Тогда скажи, куда он уходит, когда гаснет? На восток? На запад? На север? На юг?

— Но твой вопрос не имеет смысла, Татхагата. Когда огонь гаснет из-за недостатка горючего, он… ну он просто гаснет.

— Вот ты сам и ответил на свой вопрос, возрождается или нет святой. Это вопрос ни о чем. Он затухает, как огонь, гаснущий из-за недостатка горючего.

— Понятно, — сказал молодой человек. — Теперь я понял.

— Возможно, ты начал понимать.

Будда смотрел в мою сторону. Не могу сказать, что он посмотрел на меня.

— Мы часто возвращаемся к этому спору, — сказал старик. — И я всегда использую образ огня, потому что нагляден.

Повисла долгая пауза. Вдруг Шарипутра объявил:

— Все, что имеет причинность, — мираж.

Снова воцарилась тишина. К тому времени я позабыл все вопросы, что хотел задать. Мое сознание затухло, как пресловутый огонь. За меня спросил принц Джета:

— Татхагата, посол Великого Царя Персии интересуется, как был создан мир.

Будда обратил ко мне свой странный, невидящий взор. Потом улыбнулся:

— Возможно, ты расскажешь мне сам.

Зубы Будды были желтыми, в черных точках, и почему-то напоминали змеиные. Не помню, что я говорил. Наверное, я описал ему одновременное рождение добра и зла, пересказал учение моего деда, и все это под наставленными на меня — не могу найти другого слова — узкими глазами. Когда я закончил, Будда вежливо произнес:

— Поскольку никто не узнает, правильно его собственное мнение о сотворении мира или нет, то совершенно невозможно утверждать, что чье-то мнение ложно.

И он обошел единственно важный из всех существующих вопрос. Следующая пауза была самой длинной. Дождь стучал по камышовой крыше, в ветвях шумел ветер, из монастыря доносилось пение монахов. Наконец я вспомнил один из множества вопросов, что собирался задать:

— Скажи мне, Будда, если жизнь этого мира есть зло, то зачем же существует этот мир?

Будда взглянул на меня. Думаю, на этот раз он действительно меня увидел, хотя под навесом стало тускло и зелено, как под водой, когда нырнешь с открытыми глазами.

— Мир полон боли, страдания и зла. Вот первая истина, — сказал он. — Пойми эту первую истину, и остальное станет очевидным. Следуй пути восьми изгибов, и…

— …И нирвана затушит тебя, или не затушит. — От такой выходки многие разинули рты — я перебил Будду! Тем не менее я был настойчив в своей бестактности. — Но я спрашиваю, кто или что создало мир, единственное назначение которого, согласно тебе, без всякой цели причинять страдание.

— Дитя мое, допустим, ты сражался в бою. И тебя ранило отравленной стрелой. Тебе больно. У тебя жар. Ты боишься смерти — и последующего возрождения. А рядом я. Я искусный хирург. Ты приходишь ко мне. О чем бы ты попросил меня?

— Удалить стрелу.

— Сразу?

— Сразу.

— Ты не захочешь узнать, из чьего лука она вылетела?

— Конечно любопытно. — Я понял, куда он клонит.

— Но захочешь ли ты до того, как я удалю стрелу, узнать, высоким был тот стрелок или низким, был он воином или рабом, красивым или уродливым?

— Нет, но…

— И вот что тебе даст путь восьми изгибов: избавление от стрелы и боли, противоядие от яда, каким является этот мир.

— Но когда стрела будет вынута и я исцелюсь, я могу поинтересоваться, кто меня ранил.

— Если ты в самом деле прошел лечение, вопрос становится для тебя несущественным. Ты увидишь, что жизнь — всего лишь сон, мираж, плод твоего воображения. И когда ты исчезнешь, исчезнет и он.

— Вот ты Татхагата — тот, кто приходит и уходит. Когда ты здесь — ты здесь. Но когда ты уходишь, куда ты уходишь?

— Туда же, куда уходит погасший огонь. Дитя мое, нирвану нельзя определить словами. Не пытайся поймать ее в сеть привычных фраз, что она есть и ее нет. В конце концов, даже понимание сути нирваны есть лишь доказательство, что ты еще на этом берегу реки. Кто достиг этого состояния, не пытается найти имя безымянному. Давай сначала вынем стрелу. Вылечим плоть. Давай взойдем, если сможем, на паром, отправляющийся на другую сторону. Так мы пройдем половину пути. Так будет правильно?

В сумерках я еле различал улыбку Будды. Потом он проговорил:

— Мудрость, превосходящая эту жизнь, бездонно глубока, как пространство Вселенной, наполненное кружением бессчетных звезд.

— И понять ее трудно даже тем, кто проснулся, — сказал Шарипутра.

— Вот почему, Шарипутра, никто не может понять ее путем пробуждения.

Оба старика рассмеялись, очевидно, знакомой шутке.

Больше я из той встречи ничего не запомнил. Кажется, прежде, чем покинуть парк, мы зашли в монастырь. Похоже, там я впервые встретился с Анаидой. Это был маленький человечек, делом жизни которого было заучить наизусть все услышанное о словах и деяниях Будды.

Помнится, я спросил у принца Джеты, сказал ли Будда что-нибудь такое, чего не говорил уже тысячу раз.

— Нет. Он снова и снова повторяет одни и те же образы. Единственно новым — для меня — был парадокс с пробуждением.

— Но для Шарипутры это было не ново.

— Да. Шарипутра видится с ним чаще всех, и они обмениваются замысловатыми шутками. Они много смеются вместе. Я не понимаю, над чем. Хотя я продвинулся достаточно, чтобы улыбаться в этом мире, смеяться над ним я еще не могу.

— Но почему он так безразличен к идее мироздания?

— Потому что он считает мир несущественным в буквальном значении этого слова. Конечная цель для человека — дематериализоваться. Самому ему это удалось. Теперь он вращает колесо своего учения для других, чтобы они, по мере возможности, обратились. Сам же он пришел — и ушел.

Демокриту эти идеи, кажется, даются легче, чем мне. Я еще могу допустить, что все сущее находится в движении и что мы принимаем за реальный мир какой-то изменяющийся образ, воспринимаемый каждым по-своему, причем восприятие каждого отлично от реальности. Но отсутствие божества, начала и конца, добра и его борьбы со злом… А отсутствие цели делает учение Будды слишком странным для моего восприятия и чуждым мне.

12

В последнюю неделю дождливого сезона река вышла из берегов. Желтая вода поглотила причалы, пробилась за деревянный частокол и затопила полгорода.

Владельцы высоких домов вроде принца Джеты, просто перебрались на другие этажи, но живущие в одноэтажных были вынуждены залезть на крышу. К счастью, дворцовый ансамбль находился на возвышенности и мои комнаты залило лишь по щиколотку.

На второй день наводнения я обедал с Каракой и Фань Чи. Вдруг обед прервали трубные звуки — кто-то трубил в раковину. Затем послышался зловещий звон железа. Поскольку наводнения и гражданское неповиновение ходят в Индии рука об руку, мы все пришли к заключению, что пострадавшие от разбушевавшейся реки напали на дворец.

В сопровождении персидских стражников мы поспешили туда. Помню, что горячий ветер заливал дождем глаза. Помню скользкую грязь под ногами. Помню наше удивление, когда мы обнаружили, что вход в дворцовый сад не охраняется.

С мечами наголо мы вошли в вестибюль, где вода стояла по пояс. Там никого не было, но из другой части здания слышались приглушенные крики. У входа в приемный зал нам открылось странное зрелище: царские стражники сражались друг с другом, но очень медленно, так как вода затрудняла движения. Пока мы смотрели на это напоминающее сон сражение, двери в зал распахнулись и появилась шеренга копьеносцев с оружием наперевес. При виде копьеносцев стражники вложили мечи в ножны. Сражение закончилось в тишине. В тишине же из дверей вышел царь Пасенади, на шее у него болталась длинная цепь, конец ее держал офицер его собственной охраны. Ритмичное позвякивание цепи над водной гладью создавало некую суровую музыку, которая пришлась бы по душе ведическим богам.

Царь проследовал мимо нас, и я поклонился. Но он меня не заметил. По сути дела, на персидское посольство никто не обращал никакого внимания. Когда царь скрылся, я по пояс в воде пробрался к двери приемного зала и увидел с дюжину мертвых воинов, плавающих в окрашенной кровью желтой воде. В дальнем конце помещения валялся перевернутый трон, и несколько человек пытались вернуть его на возвышение. Одним из них был Вирудхака.

Завидев меня, он предоставил другим устанавливать серебряное кресло и медленно двинулся по воде ко мне, вытирая лицо краем мокрой накидки. Помню, мне показалось странным, что человек, бредущий по пояс в кровавой воде, хочет вытереть лицо мокрой материей.

— Как видите, уважаемый посол, мы совершенно не готовы к церемонии.

Я как мог припал на колено. Увиденного было достаточно, чтобы понять, чего от меня ждут.

— Да хранят боги царя Вирудхаку долгие годы!

Карака и Фань Чи тоже выразили эту праведную надежду.

— Я приложу все усилия, чтобы стать достойным того, что боги даровали мне в сей день, — торжественно возвестил Вирудхака.

Раздался треск, и трон снова упал с возвышения. Да, не лучшее начало царствования.

— Мой отец уже несколько лет хотел отречься, — как ни в чем не бывало проговорил Вирудхака. — Сегодня утром он вызвал меня и упросил освободить его от бремени сего мира. И вот по его настоянию, как послушный сын, я исполнил просьбу отца и занял его место.

Очевидно, утверждение Будды, что этот мир — лишь сон, оказало влияние не только на Вирудхаку, но и на весь двор. Никто не вспоминал, по крайней мере в моем присутствии, кровавого свержения Пасенади. В редких случаях, когда упоминалось его имя, говорили, что царь удалился в долгожданное отшельничество, в лес. Говорили, что он всем доволен; ходили слухи, что он достиг нирваны.

На самом деле в тот же день Пасенади изрубили на мелкие кусочки и принесли в жертву речному богу. Поскольку река скоро вошла в обычное русло, жертва, судя по всему, была принята.

Немного времени спустя я встретил на людной улице принца Джету. От высохшей речной грязи в воздухе стояла пыль, и мы натянули на лицо отсыревшую одежду, стараясь не дышать глубоко.

Мы направились к караванной площади, и принц Джета сказал:

— Пасенади обещал уйти, но в последний момент передумал. Он сказал: «Еще месяц». Очевидно, этот месяц оказался лишним.

— Очевидно. Но он был очень стар. Почему… не подождал он? — В Индии всегда лучше заменять известные имена местоимениями.

— Из страха. Он благочестивый человек, и, хотя ясно видел, что отец разрушает Кошалу, терпеливо ждал. Но когда в Магадхе власть захватил Аджаташатру, понял, что грядет война. И поступил так, как велел ему долг, для спасения остатков царства.

Мы остановились у лавки с причудливыми глазированными китайскими горшками, какие недавно завез в Индию Фань Чи.

— Вы одобряете его поступок?

Принц Джета вздохнул:

— Как я могу одобрять? Я буддист. Я не могу одобрить поступок, причиняющий вред живому существу. К тому же этот… покойный был моим старым другом. Но… — Принц Джета лениво указал на кувшин с драконьей головой: — Говорят, в Китае много таких чудовищ.

— Мне то же говорил Фань Чи. Из драконьих костей делают самые лучшие лекарства.

Я ждал ответа на свой вопрос.

Принц Джета купил кувшин.

— Если кто-то и может спасти страну от Аджаташатру, то это новый царь, — сказал он.

— А как отнесся к этому Будда?

— Будда рассмеялся — как лев.

— В нем нет сострадания.

— Откуда? Он пришел и ушел. Царь — всего лишь часть этого сумасшедшего кукольного представления, в котором совершенный больше не участвует.


Во время жаркого сезона из Раджагрихи приехала Амбалика с нашим сыном. Принц Джета отвел своей внучке и правнуку крыло в своем речном особняке. Тем временем через Таксилу пришло послание из Суз. Великий Царь упрекал меня за слишком высокую цену, уплаченную за железо, но, поскольку я открыл торговый путь между Персией и Магадхой, в целом он был доволен своим рабом, и при дворе я стал героем, во всяком случае так сообщал письмом секретарь. Мне предписывалось немедленно возвращаться домой.

Я тщательно приготовился. Караке я велел вернуться в Раджагриху, где ему надлежало стать торговым агентом Великого Царя. Ему следовало также подготовить второй караван с железом из Магадхи, по более разумной цене, чем заплатил я. Амбалике с нашим сыном предстояло остаться в Шравасти, пока я не пришлю за ней или не вернусь сам.

Ко всеобщему удивлению — приятному удивлению, — война между Раджагрихой и Кошалой так и не началась. Хотя Аджаташатру и послал войска в Варанаси, он не делал попыток захватить город. Тем временем Вирудхака повел кошальское войско не на юг, к своему осажденному городу Варанаси, а на восток, в республику Шакья. Через несколько дней республика пала, и ее территорию поглотила Кошала. Но федерация республик привела свои войска в боевую готовность.

В конечном итоге я был рад вернуться в Персию, где бои шли вдалеке от Суз, а страшное преступление отцеубийства было неизвестно среди наших ариев. Мне казалось отвратительным, что два самых могущественных арийских царя были убиты своими сыновьями, но принца Джету это вроде бы не смущало.

— У нас есть старая пословица: принцы, как крабы, пожирают своих родителей.

В конце концов, мое столь богатое на кровавые события посольство в Индийские царства проходило под созвездием рака.

А рассуждая практически, иметь дело с Вирудхакой мне казалось даже проще, чем с его отцом. Во-первых, он был превосходным администратором, и в скором времени Кошале предстояло стать тем, чем, по всей видимости, она была в далекие славные дни, о которых все с такой ностальгией рассказывали.

Правда, в каком бы городе я ни был, мне говорили, что я немного опоздал, а то бы застал его золотой век. Судя по всему, мне не суждено успевать вовремя.

На коронации Вирудхаки я был почетным гостем. Древний ритуал состоялся на ярмарочной площади у стен города. Я не запомнил сложной церемонии; помню только, что все несколько спешили.

Помню также магический момент, когда новоиспеченный царь сделал три шага по тигровой шкуре, имитируя шаги бога Вишну, когда тот пересек мир и наполнил Вселенную светом. Ананда говорит, что и Будда сделал то же самое после просветления. Но насколько я могу судить, сам Будда вроде бы никому, кроме Ананды, не говорил о своем странствии по Вселенной. У меня осталось впечатление — возможно, ошибочное, — что Будда не был склонен к таким преувеличениям.

Хотя Вирудхака просил Будду присутствовать на церемонии, совершенный нашел уместным покинуть Шравасти накануне ночью. Последний раз его видели на дороге в Шакью. Потом говорили, что Будда знал о намерении царя напасть на его родину и хотел встретить начало войны вместе со своим народом. Но годы спустя, когда я спросил принца Джету, правда ли это, он покачал головой:

— Будду не заботили события. Все попытки вовлечь его в политику провалились. Он лишь продолжал смеяться над кукольным представлением. Правда, люди в Шакье думали, что он может спасти их, потому что вроде бы одобрял их сангху. Может быть, и так. Но его интересовала не сангха Шакьи, а буддийская сангха, — если вообще что-нибудь интересовало.

Эта беседа состоялась во время моего последнего визита в Индию. Если повезет, то ты тоже, Демокрит, сможешь говорить о чем-то как о последнем, зная наверняка, что не ошибаешься. Я больше не увижу алых попугаев, желтоглазых тигров, небесно одетых безумцев. Никогда не проеду по жаркой плоской равнине, где быстрые светлые реки разливаются и снова входят в свои берега и где всегда нужно устраивать переправы.

Почему Вирудхака напал на Шакью?

Сначала принц Джета высказал официальную версию. Я никогда не верю официальным объяснениям. Во Второй палате сузской канцелярии я сам придумал немало благородных оправданий необходимым, но весьма неблаговидным поступкам.

— Вирудхака, так же как и Аджаташатру, боялся республик. Наверное, он думал, что, напав на них первым, станет сильнее своего двоюродного брата. Как знать? Вирудхаке не везло.

Но в день коронации боги, казалось, благоволили ему. Во-первых, как только Вирудхака сделал последний шаг по тигровой шкуре, все боги спустились с небес и поднялись из преисподней приветствовать его, и толпа радостно встретила этот спектакль.

— Вот идет Вишну, — сказал принц Джета. — Как всегда, первый.

Вдвое выше обычного человека, бог Вишну маячил над головами возбужденной толпы. Его красивое, мужественное лицо было иссиня-черным, а голову украшал высокий причудливый убор. В одной руке бог держал лотос, как Великий Царь. В другой была морская раковина. К моему утешению, в тот день он не надел свои дополнительные руки. Пока Вишну медленно шествовал к тигровой шкуре, где стоял Вирудхака, народ пал ниц. Многие ползли к богу, чтобы коснуться края его одежды. Казалось, площадь вдруг заполнилась ползучими гадами с человеческими головами.

За Вишну следовала его жена Лакшми, ее сосцы были раскрашены киноварью, а золотистая кожа лоснилась от ги, как ее статуи у городских ворот. Когда два высших божества украсили Вирудхаку венками, толпа в экстазе завыла и пустилась плясать, как напившиеся хаомы маги.

— Боже, кто это? — спросил я принца Джету.

— Боже? Но это и есть арийские боги.

Его забавляло мое недоумение. Карака тоже рассмеялся.

— Ваш Вишну уже давно в Индии, — сказал он принцу Джете. — Он принял цвет наших старых богов.

— Конечно, они же родственники. — Из вежливости принц Джета сменил тему. — Естественно, это очень редкий случай. Лишь раз или два за поколение боги являются к царю.

Тем временем в дальнем конце площади появился краснолицый Индра. В одной руке он держал молнию, в другой сжимал глиняную бутыль сомы, из которой то и дело отхлебывал. Рядом, весь в черном, на запряженной четверкой огненно-красных коней колеснице стоял бог Агни, глаза его горели.

Сверкающие, грозные, со всех сторон появлялись ведические боги и торжественно подходили к Вирудхаке.

Принц Джета не понял, как я ко всему этому отнесся. Я и сам до сих пор не понимаю. Поверил ли я хоть на мгновение, что это настоящие боги? Возможно. Определенно, представление было потрясающим. Но это было всего лишь представление, как объяснил мне принц Джета.

— Боги вселились в актеров, — сказал он.

— Но какие гиганты эти актеры!

— Дело в том, что каждый бог вселился в двух актеров. Один сидит на плечах у другого, а одежды скрывают обоих. Выглядит, однако, убедительно, правда?

— И даже пугающе. — У меня было чувство, будто я грежу от хаомы. — И люди в самом деле верят, что это боги?

Принц Джета пожал плечами:

— Некоторые верят. Некоторые — нет.

— Большинство верит, — сказал Карака. Он обратился к принцу Джете: — Вы, арии, взяли эту идею у нас. На Новый год, когда наш народ в храмах приносит жертвы, тоже появляются боги. Они сулят людям голод и мор. И чтобы избежать беды, жрецы просят народ нести в храм жертвы. Если наши актеры-боги хорошо преображаются, храм удваивает свой доход.

— В таком случае, может быть, под видом бога Брахмы Будде явились дваактера? — решил я подразнить принца Джету.

— Не знаю. Меня там не было, — невозмутимо ответил он. — Да ведь и Будды не было, он тогда уже угас. И поэтому Брахма — или его воплощение — зря потерял время.

Должен признаться, эти огромные божества, двигавшиеся по заполненной людьми площади, лишили меня присутствия духа. Я увидел во плоти всех главных демонов моего деда и понял, на что похож зороастрийский ад.

Но Амбалике все это понравилось чрезвычайно.

— Как живые! Лучше, чем живые, правда?

Она была на коронации в свите старой царицы.

С тех пор как родила сына, Амбалика несколько раздалась.

— Я не слишком толстая на ваш вкус, нет? — так она поздоровалась со мной, когда я встретил ее у городских ворот.

Как-то раз я бестактно пожаловался, что при магадханском дворе все слишком разжирели и я сам в том числе. За три года я чуть ли не удвоил вес.

— Нет. Все в порядке.

— Если да — скажите.

Мы были в саду у дома принца Джеты.

— Скажу.

Я восхищался Амбаликой и сказал ей об этом.

— И вы возьмете меня в Сузы?

— Если смогу.

— Я уверена: вы никогда не вернетесь.

Амбалика выглядела грустной, но говорила весело.

Я сказал, что обязательно вернусь, хотя бы по такой прозаической причине, что «обязан расширять торговлю между Персией и Магадхой. И Кошалой тоже».

И это было правдой. Ведь до отъезда из Шравасти я наладил отношения со всеми самыми видными городскими купцами. Каждый добивался особых торговых льгот. Хотя я и отклонил несколько баснословных взяток, но принял предварительный гонорар от гончарной гильдии в форме беспроцентной ссуды. Эту сумму гильдия обязалась заплатить, если я прослежу, чтобы индийские гончарные изделия не облагались налогом. Я взял деньги, чтобы Амбалика и мои дети — она снова была беременна — имели должный уход, если принц Джета умрет или окажется в опале. Естественно, я предполагал снова увидеть жену и детей, уже явившись вместе с владыкой всей Индии Дарием, Великим Царем.

Осенью того же года я присоединился к направлявшемуся на запад каравану. В дополнение к личной охране со мной следовал Фань Чи. Остальные члены его первоначальной экспедиции или были убиты, или умерли от болезней, или вернулись на родину.

— Китайцы не любят путешествовать. — Фань Чи улыбался своей постоянной, но не надоедающей улыбкой. — Если Китай — это целый мир, зачем куда-то ехать?

— Персы считают так же.

Поскольку день был сухой и прохладный, мы ехали верхом. Стояла чудесная погода, и казалось совершенным счастьем жить и быть молодым — редкое ощущение.

За время пути на запад я много узнал о Китае, куда в свое время мне довелось попасть. Я предполагал поразить Фань Чи роскошью и величием Персидской державы. Вместо этого он поразил меня величием — конечно, с его слов — китайского мира, бывшего некогда единой империей, известной как Срединное Царство. Но как это бывает с империями, держава распалась, и сегодня Китай представляет собой множество соперничающих меж собой государств, как Индия. Кроме того, опять же как в Индии, эти государства не только воюют друг с другом, но там нет ни одного мало-мальски значимого властелина, который не мечтал бы стать единым владыкой возрожденного Срединного Царства.

— Но такое может случиться, лишь если правитель — кто бы он ни был — получит небесное право.

Помнится, я впервые услышал эту фразу, когда вдали, как сон, в фиолетовой дымке показались башни Таксилы. Обычно прежде, чем увидеть город, путешественник ощущает его запах. На этот раз сначала появились башни, а потом донесся пахнущий домашней стряпней дымок.

— Мы называем это небесное право грозным величием владыки, — сказал я. — Его единственным дарителем был один из наших прежних демонов. И отнять его мог он и только он. Теперь-то мы знаем, что не бог-демон, а Мудрый Господь дарует владыке грозное величие.

— Учитель Кун сказал бы, что дарителем является небо, — ведь это одно и то же, не так ли?

Через несколько лет мне было суждено встретиться с Учителем Куном, и это был мудрейший из людей, каких я когда-либо знал. Поверь мне на слово, Демокрит. Впрочем, у тебя и нет особого выбора. Ведь, наверное, я единственный в западном мире, кто знал этого замечательного мудреца.

Нет, Учитель Кун, или Конфуций, как его часто называют, не похож на Пифагора. Конфуций не был умным человеком. Он был мудрым. Когда-нибудь я постараюсь объяснить разницу. Но вряд ли мне это удастся. Греческий язык хорош для расщепителей волос и спорщиков. Это не язык Бога, это язык безбожников.

КНИГА V ПЕРЕХОД ГРОЗНОГО ВЕЛИЧИЯ ВЛАДЫКИ

1

Я снова прибыл в Сузы. Прошло без трех дней четыре года после отправки моего посольства в шестнадцать индийских царств — совершенно неверное название даже на момент моего отбытия. Царств на Гангской равнине было меньше шестнадцати, а сколько народов жило к югу от нее, никто не считал. В канцелярии согласились, что послов следует назначить лишь в Магадху и Кошалу.

Хотя двор оставался в Сузах, сам Дарий переехал в зимнюю резиденцию в Вавилоне. Канцелярия тоже готовилась к отъезду, а гарем уже тащился в фургонах на запад. Из царской семьи в столице остался только Ксеркс.

За время моего отсутствия внутренняя война в гареме закончилась великой победой Атоссы, хотя вначале такой исход вызывал серьезные сомнения. Если не считать неудачной попытки сделать меня главным зороастрийцем, поражений она не знала, за что ни бралась. Атосса таки вынудила Дария сделать Ксеркса наследником престола.

Принц принял меня в личных покоях. Я уже собирался пасть ниц, как Ксеркс подхватил меня левой рукой, и мы по-братски обнялись.

Оглядываясь назад, я теперь вижу, как мы были счастливы. Мы были в расцвете лет, но, к несчастью, не сознавали этого. Я устал от путешествий, Ксеркс устал от Мардония. Никто не замечает счастья, когда оно есть, и только потом вспоминает, что был счастлив.

Мы пили гельбонское вино, и я рассказывал о своих индийских приключениях. Принц был увлечен.

— Я должен вести туда войско! — Светло-серые глаза горели, как у кошки. — Великий Царь слишком стар. Ему придется послать меня. Но… — Брови, обычно сросшиеся в прямую линию, разошлись. — Он пошлет не меня. Он пошлет Мардония.

— Вы можете пойти вместе. Мардоний будет заместителем.

— Если бы меня отпустили! — Свет в серых глазах погас. — Он получает все, я — ничего! Он одержал десятки побед, я — ни одной.

— Принц покорил Вавилон, — сказал я. — Во всяком случае, собирался, когда я уезжал.

— Я подавил мятеж, не более того. Но когда я попросил назвать меня царем Вавилонским, как Камбиза, Великий Царь сказал — нет. Он сказал, что с меня хватит управления Вавилоном, что я и делаю. Еще я построил там новый дворец, где мне разрешено жить в отсутствие Великого Царя.

Я так и не понял, любил Ксеркс своего отца или нет. Подозреваю, что нет. Определенно, его обидела вся эта возня с наследованием, а то, что ему не поручали командования войсками хотя бы в мало-мальски существенных делах, принц воспринимал как намеренное оскорбление. И все же он был до конца предан Дарию и боялся его, как сам Дарий Атоссу.

— Ты почему здесь так припозднился? — спросил я. Наедине мы говорили запросто и смотрели друг другу в глаза.

— Что, холодно?

В комнате было морозно. В мире нет города, где бы так резко менялась погода, как в Сузах. Накануне было прямо-таки знойно, но утром, когда я направился из своих покоев в северную часть дворца, где жил Ксеркс, дворцовые пруды были покрыты толстой коркой переливающегося на солнце льда, и мое дыхание дымком поднималось в свежем воздухе. Я знал, как стареющий Дарий ненавидел холод; при первом же намеке на мороз он удалялся в теплый Вавилон.

— Я главный каменщик Великого Царя. — Ксеркс протянул мне руки. Под короткими ногтями застрял раствор. — Ему так понравился построенный мной в Вавилоне дворец — а я его строил для себя, не для него, — что Великий Царь велел мне достроить и этот. Он также дал мне полную свободу в Персеполе. И вот я строю и строю. Трачу и трачу. Я заменил большинство строителей-египтян ионийскими греками. Они лучше кладут камень. Еще я взял несколько твоих индийских резчиков по дереву. Собрал почти все, кроме денег. Дарий дает неохотно, по капельке. Вряд ли с Греческих войн мне перепал хоть один «лучник».

Тогда я впервые услышал жаргонное «лучник» — так греки называли золотую монету с изображением Дария в короне и с луком в руке. Нынешние персы шутят: нет грека, непробиваемого для персидского лучника.

Ксеркс изложил мне свое видение событий, происшедших в мое отсутствие. Я говорю «свое видение», потому что не существует такой вещи, как изложение истины. Каждый видит мир по-своему, и, понятно, трон — лучшее место лишь для обозрения спин простершихся перед владыкой рабов.

— Милет после долгой осады пал. Мы перебили мужчин, а женщин и детей на кораблях перевезли в Сузы. Великий Царь предполагал поселить их где-нибудь поблизости. Так что теперь тут несколько тысяч хорошеньких милетянок в старых бараках. Подбери себе. Многие уже бросили плакать и голосить. Одну молодую вдовушку я взял к себе в гарем. Она учит меня греческому, по крайней мере пытается. Умная, как все милетянки.

Эта умная дама, между прочим, — тетка Аспазии. Мы должны держать это в тайне, Демокрит. Афиняне подвергнут Перикла остракизму, если узнают, что мать его внебрачного сына — племянница наложницы Великого Царя. Демокрит сомневается, что у собрания хватит ума выявить это родство. Конечно. Но у Фукидида хватит.

Холодный ветер трепал еще не убранный на зиму навес. Через открытый портик я видел кружащиеся сухие листья. Вспомнились школьные дни в этом же дворце, и я поежился. В дни моего детства в Сузах, казалось, стояла вечная зима.

— Когда мы взяли Милет, группа мидийцев — кто же иначе? — подожгла храм Аполлона в Дидимах, и все сгорело дотла, вместе с оракулом. Потом этот болван Артафрен разослал в греческие города послание, что храм сожжен в отместку за храм Кибелы в Сардах.

— А разве нет?

— Брат моей юности, жрецы Аполлона в Дидимах, жрецы Аполлона в Дельфах — все поддерживают Великого Царя. Каждый день он посылает им полки лучников.

Демокрит хочет знать, продолжаем ли мы платить греческим оракулам в Дельфах. Нет. Война кончилась. Кроме того, жрецы усвоили урок. Теперь оракулы редко касаются политики.

— И все равно Великий Царь с тех пор старается загладить вину. Кроме того, ему пришлось оплатить восстановление храма. А это значит — меньше денег для Персеполя.

В те дни Ксеркс мог выпить полдюжины бутылок неразбавленного гельбонского вина и сидеть как ни в чем не бывало. А я даже в дни моей юности разбавлял вино водой, как грек.

Ксеркс велел виночерпию принести еще вина. Затем описал подавление Карийского бунта.

— Когда Милет пал, для этой черни все было кончено. Что оставалось? Гистиэя поймали, и этот болван в Сардах казнил его, чем очень разгневал Великого Царя. Дарий любил Гистиэя и никогда не винил его за милетские пакости. Правда, его любимца обвинили в пиратстве, а не в измене, а уж пиратством-то в последние годы жизни Гистиэй занимался. Твоя мать была очень расстроена, узнав о казни.

Ксеркса всегда забавляли интрижки моей матери.

— После Милетского восстания они больше не дружили. Так мне говорили, во всяком случае. Точно не знаю. Я всегда старался сторониться греческой партии.

— Только в том смысле, что не встречались. Но сохраняли привязанность друг к другу. — Ксеркс осклабился. — Я знаю.

И он, конечно, знал.

Ксеркс имел с дюжину шпионов в гареме — в отличие от Дария, который не придавал значения тамошней возне, если в ней не участвовала Атосса. Разумеется, за ней он следил постоянно, как и она за ним. Они напоминали двух соседствующих монархов.

— После Милета мы послали флот на Ионийское побережье. Греческие города сдались. Потом наш флот — в основном финикийский — прошел через проливы и так перепугал местного тирана, что тот сбежал в Афины. Не могу представить зачем: как самому преданному вассалу Великого Царя, ему ничего не грозило. А так он стал изменником.

Между прочим, Демокрит, Ксеркс говорил о Мильтиаде, младшем персидском вассале, которого менее чем через три года греческий союз избрал своим главнокомандующим. Ему приписывают так называемую победу греков при Платеях. Демокрит говорит, что Мильтиад был не при Платеях, а под Марафоном. Такая деталь, несомненно, важна для греческой истории. Но я говорю об истории Персии.

— Потом, прошлой весной, командование и флотом, и армией поручили Мардонию.

Ксеркс любил Мардония, как брата, и тем более успех его был для царевича невыносим.

— Не прошло и шести месяцев, как он завоевал Фракию и Македонию. С тех пор как Камбиз покорил Египет, никто не присоединял к империи столь обширных территорий. Мое счастье, что он племянник, а не сын Великого Царя.

— А почему тебе не дали такой возможности?

Ксеркс поднял к небу правую ладонь — традиционный жест повиновения Великому Царю в государственных делах.

— Говорят, моя жизнь слишком значительна. Но как я стану Великим Царем, если не на поле брани? О, мне нужны победы! Мне нужно быть как Мардоний! Но…

Ксеркс уронил руку на стол. Пальцы сжались в кулак.

— Царица Атосса?

— Да. Я наследник благодаря ей. И благодаря ей я ничтожнее, чем мой двоюродный брат, чем родные братья, чем ты.

— Ну, уж меня-то ты определенно выше.

— Да, конечно. Но я не видел Индии, как ты. А благодаря тебе мы готовы к присоединению остального мира. Что ж, помолимся, чтобы это стало делом моих рук! И помолимся, чтобы Дарий позволил Мардонию продолжать войну с греками, как тот хочет. Не знаю почему. На западе хотеть нечего.

— Разве Великий Царь не хочет отомстить за сожжение Сард?

— Есть десятки военачальников, кто справится с этим. Это нетрудно. И бессмысленно. Но Индия!

От выпитого вина Ксерксу стало легче. Он сжал мой локоть; его пальцы загрубели от военных упражнений.

— Когда будешь докладывать Великому Царю, скажи, что он должен, — ну да, конечно, ты не можешь сказать, что он что-то должен, однако…

— Я могу намекнуть. Я также могу переговорить с царицей Атоссой.

— Не надо. Она захочет удержать меня в безопасном Вавилоне.

— Если она решит, что завоевание индийских царств не составит труда, то не будет возражать против твоего похода. Она не глупая женщина, если не сказать большего.

Кончиком кинжала Ксеркс вычищал из-под ногтя строительный раствор.

— Она может помочь. Впрочем, трудно сказать. Посмотрим. — Он улыбнулся. — Я пойду туда, и ты пойдешь со мной.

Мы радостно строили планы, что свойственно молодым. Старикам отказано в этом удовольствии, для них все планы закончены, как паутина, когда паук умер.

— Если повезет, мы начнем все это, пока Мардоний болен.

Он вдруг укололся. На большом пальце выступили две алые бусинки. Ксеркс слизнул их.

— Мардоний нездоров?

— Ранен. — Ксеркс старался скрыть радость. — По пути из Македонии ему устроили засаду. Фракийцы. Повреждено сухожилие на ноге. Теперь он хромает и жалуется на жизнь, хотя каждый день обедает с Великим Царем. Когда меня нет, сидит по правую руку и Дарий кормит его со своего блюда.

— Но если он ранен, значит, с греческими делами покончено.

Я всегда старался отвлечь Ксеркса, когда он начинал жаловаться на отцовское невнимание. Нет, невнимание — не совсем то слово. Дарий считал Ксеркса продолжением Атоссы, дочери Кира, и не только любил жену и ее сына, но и побаивался их. Вскоре я узнал почему.

— Это должно кончиться. Определенно, нас ничто не держит на западе, кроме претензий Мардония стать сатрапом над всеми греками. К счастью, он не готов к весенней кампании. А я готов. И, если повезет, — Ксеркс воспользовался греческим выражением, — этой весной персидское войско возглавлю я. И мы пойдем на восток, а не на запад.

Затем он завел разговор о женщинах. Ксеркс питал к ним нескончаемый интерес. Он хотел больше разузнать об Амбалике, и я удовлетворил его любопытство. Мы согласились, что мой сын должен воспитываться при персидском дворе. Потом Ксеркс рассказал о своей жене Аместрис.

— Ты знаешь, мне ее подобрала Атосса. Сначала я не понимал почему.

— Наверное, из-за денег Отана.

— Такое соображение было. Но Атосса смотрела глубже. — Ксеркс улыбнулся, довольно невесело. — Аместрис учитывает все расходы. Она управляет моим хозяйством. Часами просиживает с евнухами, а ты понимаешь, что это значит.

— Суется в политику?

— Да. Атосса хочет быть уверена, что, когда умрет, за мной будет присматривать другая Атосса. Естественно, я почитаю свою мать. Благодаря ей я наследник.

— Старший из живущих внуков Кира — законный преемник Великого Царя.

— У меня два младших брата.

Ксерксу не было нужды продолжать. Он всегда опасался, что его обойдет не Артобазан, а один из младших братьев. В конце концов, когда Дарий стал Великим Царем, у него было три старших брата и живые отец и дед. Да, такое отклонение вряд ли могло повториться в персидской истории, но все же есть немало примеров, когда предпочтение отдавалось младшему, и свидетельством тому наш нынешний господин Артаксеркс.

— Нужно женить тебя на персиянке. — Ксеркс сменил опасную тему. — Ты должен жениться на одной из моих сестер.

— Я не могу. Я не принадлежу к Шести.

— Не думаю, что это правило касается царевен. Спросим законников. — Прикончив последнюю бутылку, он удовлетворенно зевнул. — Им также надо подобрать жену для этого индийца… как его?

— Аджаташатру.

Ксеркс оскалил зубы:

— Я лично поеду на эту свадьбу.

— Это будет большой честью для Магадхи.

— И я буду присутствовать на его похоронах. Это еще большая честь.

Когда на следующий день мы выехали из Суз, шел град. В Индии я так привык к непогоде, что меня это ничуть не смутило, но Ксеркс считал плохую погоду проявлением небесного гнева и всегда искал способ наказать дождь или ветер.

— Какой смысл быть владыкой Вселенной, — говаривал он, — если из-за грозы не можешь выехать на охоту?

Я пытался научить его не придавать значения таким вещам, но без особого успеха. Однажды я даже дошел до того, что рассказал о Будде. Ксеркс посмеялся над четырьмя благородными истинами.

Меня это задело. Сам не знаю почему. Будда и мне казался отталкивающей и даже опасной личностью, но вряд ли можно осуждать его благородные истины, которые очевидны.

— Они такие смешные?

— Нет, смешон твой Будда. Как он не понимает, что желание не хотеть — это тоже желание? Его истины не благородны. Нельзя перестать быть человеком, не умерев.

Ксеркс целиком принадлежал этому миру.

Когда мы подъехали к изломанному ряду красных песчаных холмов, естественной границе Сузского округа, погода улучшилась, потеплело, и Ксеркс сразу повеселел, а подъезжая к Вавилону, даже он не мог придраться к небесам.

Вскоре после полуночи мы были у городских ворот. Почтительно, но не совсем точно стража приветствовала Ксеркса как вавилонского царя. Затем огромные кедровые ворота со скрипом открылись, и мы вошли в спящий город. По сторонам широкой улицы, ведущей к Новому дворцу, светились огоньки бедняков, как земные звезды. Пока ты на земле, они всегда сопровождают тебя.

2

Поскольку я побывал в мире, о котором никто при дворе не слышал, а уж подавно и не видел, я думал, что мое возвращение вызовет большой интерес, и я ожидал стать центром внимания. Мне следовало знать двор лучше. Он живет тем, что касается двора. Моего отсутствия не заметили, на возвращение не обратили внимания.

А вот появление Фань Чи вызвало смех. К счастью, он не обиделся.

— Они для меня тоже выглядят нелепо, — сказал он невозмутимо. — И от них пахнет, как от несвежего ги. Наверное потому, что они такие волосатые — как обезьяны.

У желтых людей из Китая на теле почти нет волос, и поэтому их пот пахнет необычно — вареными апельсинами.

Я доложил о прибытии в Первую палату канцелярии. Там ничто не изменилось. Меня послали во Вторую палату, где те же евнухи сидели за теми же длинными столами, сверяя счета, составляя письма от имени Великого Царя, ведя нудную работу по управлению империей. То, что я побывал в Индии, ничуть их не заинтересовало. Помощник распорядителя сказал, что Великий Царь очень скоро может дать мне аудиенцию. Но потом… Персидский двор вечен в своей неизменности.

Лаис тоже не изменилась.

— Ты очень возмужал, — сказала она.

Мы обнялись. Как обычно, она не задавала вопросов о моей жизни. Индия ее тоже не интересовала.

— Тебе нужно повидаться с твоим старым другом Мардонием. Прямо сейчас. Это, несомненно, самый влиятельный человек при дворе. — Лаис ощущала влиятельность, как изгибающийся прут лозоходца чувствует малейшую подземную влагу. — Дарий от него без ума. Атосса в ярости. Но что она может поделать?

— Отравить, — предположил я.

— Она бы и отравила, кабы знала, что это сойдет ей с рук. Но я не устаю повторять, что Мардоний не опасен. Чего бояться? Он не сын Великого Царя. «Случалось, наследовали и племянники», — говорит она. В этом году она лишилась четырех зубов. Просто выпали. Но если не поймешь, что она говорит, не подавай виду. Притворись, что понял каждое слово. У нее большое самомнение, и она не любит повторять. Как тебе понравился дворец Ксеркса?

Мы были на крыше Нового дворца над покоями Лаис. На севере, сразу за зиккуратом маячило, сверкая золотом, роскошное строение Ксеркса.

— Да, понравился, насколько смог рассмотреть. Я только что из канцелярии.

— Внутри прелестно. И удобно. Дарию так понравилось, что бедняге Ксерксу приходится переезжать сюда, когда двор в Вавилоне, а двор проводит здесь все больше и больше времени. — Лаис понизила голос. — Он постарел.

Лаис бросила на меня таинственный ведьмин взгляд. В ее мире ничто не происходит естественным путем, и если Дарий постарел, то это результат не времени, а колдовства или яда.

Шурша одеждами, в дверях появился знакомый древний евнух. Он взглянул на Лаис. На меня. И исчез. Они так хорошо понимали друг друга, что могли общаться без знаков.

— У меня новый друг, — несколько нервно проговорила Лаис. — Надеюсь, ты его полюбишь, как и я.

— Я всегда любил твоих греков. Откуда этот? Из Спарты?

Лаис всегда не нравилось, что я вижу ее насквозь, как она якобы видела других. Но ведь я внук святейшего человека из когда-либо живших и к тому же сын колдуньи. Я обладаю способностями, каких лишены обычные люди.

Демокрит просит продемонстрировать эти способности. Пожалуйста: моя память.

Грек был не намного старше меня. Да ведь и моя мать не намного меня старше. Это был высокий мужчина с бледным лицом и голубыми дорийскими глазами. Если не считать сандалий вместо туфель, одет он был по-персидски, и чувствовалось, как это его стесняет. Я угадал: он был спартанцем. Как я узнал? По темно-рыжим волосам до плеч, ни разу не мытым, разве что под дождем.

— Демарат, сын Аристона, — почтительно представила грека Лаис. — Спартанский царь.

— Больше не царь. Больше не сын Аристона. Благодаря Дельфам.

— Прорицательницу сменили.

Лаис говорила так, словно это она была причиной замены.

— Для меня слишком поздно.

Я тогда не понял, о чем они говорят. Потом я с лихвой узнал о так называемом Спартанском скандале — довольно нелепое название, если учесть, сколько скандалов случается в Спарте ежегодно. Обычно они связаны со взяточничеством должностных лиц. Из всех греков спартанцы самые алчные до лучников.

Спартанское государственное устройство предполагает не одного, а двух царей — глупейший обычай. Демарат пал жертвой второго царя, Клеомена, подкупившего дельфийскую прорицательницу, чтобы та сказала, будто Демарат — не сын Аристона. А раз Демарат оказался незаконнорожденным, то и царем быть перестал. Гиппий нам так и говорил в охотничьем домике, но ему не поверили. Великий Царь не думал, что через столько лет даже Дельфийский оракул может доказать, кто кого зачал. Но оракул справился, и, подобно всем низложенным греческим тиранам и полководцам, Демарат тут же отправился в Сузы, где его и приветил Великий Царь. Демарату пожаловали земли в Троаде и высокую военную должность.

Мы обменялись обычными любезностями. Потом с чувством, что все это уже было мною видено в исполнении Гистиэя, я произнес:

— Теперь вы попытаетесь убедить Великого Царя напасть весной на Афины. Когда Афины падут, вы захотите, чтобы Великий Царь захватил и Спарту?

— Только Афины, — ответил Демарат. Я заметил, что его холодные голубые глаза имели тот же оттенок, что и голубые изразцы на воротах Иштар. — Спартанское войско сильнее персидского.

— Нет войска сильнее, чем у Великого Царя! — нервно выкрикнула Лаис.

— Кроме спартанского, — сказал Демарат. — Это так.

Меня восхитило хладнокровие бывшего царя. Но ноги его меня повергали в ужас. Он носил открытые сандалии, выставлявшие наружу его пальцы, черные, как у вавилонских крестьян. Стараясь не смотреть на них, как и на волосы, я стал рассматривать его бороду. Она была такой густой, что застаревшая в ней пыль казалась обожженной глиной.

— Без союзников Спарта уязвима, — заметил я. — Спарта зависит от афинского флота. А если Афины падут…

Я не стал утверждать очевидное. Демарат бросил на меня убийственный взгляд и в раздражении потянул себя за персидские рукава.

— Эретрия, Эвбея и Афины — вот цели Великого Царя на следующий год. Спарта — другое дело. Спартанцы сами решат свои проблемы. А тем временем Мардоний снова возглавит войско.

Лаис взглянула на меня, словно я должен обрадоваться. Я взглянул на нее, напоминая, что наша партия — не партия Мардония и греков, а Ксеркса и Атоссы.

— Вы уверены?

Но заданный Демарату вопрос на самом деле относился к Лаис.

— Нет, — сказала она. — Врачи говорят, он уже никогда не будет ходить.

— Мардоний — лучший полководец Великого Царя. — Демарат говорил прямо. — Если понадобится, он поведет войско и лежа на носилках. Но до этого не дойдет. Я видел его ногу. Она заживет.

— А если нет, — Лаис вдруг напустила на себя торжественность и таинственность, — то почему бы спартанскому царю самому не возглавить войско.

Демарат подогнул свои черные пальцы на ногах. Я отвел глаза.

— Есть одна веская причина, по которой я не могу возглавить войско. — Голос его звучал неестественно мягко. — Я не перс — пока еще.

В тот же день мы с Лаис бурно повздорили. Я говорил, что самое худшее, чего нам следует опасаться, — это еще одна греческая экспедиция.

— Наше будущее на западе! — объявила Лаис. — Пусть Мардоний затмит Ксеркса на год-два. Что это изменит? Ксеркс все равно когда-нибудь станет Великим Царем, и тогда, благодаря Мардонию и Демарату, он будет владыкой над всеми греками от Сигея до Сицилии и всех морей тоже.

Мы с Лаис оказались на разных сторонах. По сути дела, с того дня в течение нескольких лет мы с ней не разговаривали. Поскольку я поддерживал Ксеркса, то старался направить персидскую политику на восток, а Лаис продолжала принимать всех греков, оказавшихся при персидском дворе, и поддерживала их многочисленные жалобы. И тем не менее сохраняла теплые отношения с Атоссой. Годы спустя, когда мы с Лаис помирились, она рассказала, как ей удавалось оставаться своей в обеих партиях.

— Я убедила Атоссу, что даю Мардонию яд. Очень понемногу, конечно, так что, когда он умрет, все будут считать причиной незаживающую ногу.

— И что Атосса сказала, когда Мардоний не умер?

— Когда у него отняли войско, я сказала ей: «Какой смысл его убивать?» — и она согласилась, что никакого. И я прекратила так называемое отравление.

Вскоре после моей встречи с Демаратом меня приняла Атосса, сожалевшая о моем разрыве с Лаис.

— В конце концов, мать спасла тебе жизнь.

— Это вы спасли мне жизнь, Великая Царица!

— Верно. Но я сделала это для Лаис. Как мне ненавистен этот город!

Хотя Третий дом гарема во дворце Ксеркса был пышнее, чем в Сузах, Атосса постоянно жаловалась на жару, шум, вавилонян — будто когда-нибудь видела вавилонян, кроме тех, что всегда служили при дворе.

— Разумеется, тобой я довольна.

С потерей нескольких зубов речь Атоссы действительно ухудшилась. Царица компенсировала потерю, постоянно чмокая и отвратительнейшим образом поджимая губы.

— Я знаю, что ты делаешь для Ксеркса. Знаю, что с матерью ты поссорился из-за греков и Мардония. Мардоний…

Она вовремя спохватилась. Подозреваю, она чуть не сказала, что ее блистательный племянник стараниями Лаис скоро будет мертв. Но если и было минутное искушение заявить об этом, Атосса сдержалась и лишь топнула по пестрому ковру ногой в яркой серебристой туфле. Куда бы царица ни отправлялась, старый ковер путешествовал с ней. Думаю, она имела какой-то предрассудок насчет него. У меня-то точно были связаны с ним определенные воспоминания.

Атосса обратилась к ковру:

— Говорят, Мардоний этой весной не сможет воевать. — Оторвав взор от ковра, она посмотрела прямо на меня. — Расскажи мне об Индии.

Я рассказал об Индии. В глазах старухи блеснула жадность.

— Богатство! Богатство! — повторяла царица.

— И легко достижимое, — сказал я, — для Ксеркса.

— Ему нельзя рисковать.

Атосса сохраняла твердость.

— Он должен доказать свое умение вести войска, прежде чем умрет Великий Царь.

— Слишком опасно. Особенно сейчас. В такое время. Все мы такие старые! Ох, гробница!

Из-за невнятной речи за царицей было особенно трудно уследить, когда она меняла тему разговора. Я тупо уставился на Атоссу.

— Гробница. Гробница Дария. — Перед каждым слогом она предусмотрительно складывала губы. — Она меня бесит.

— Из-за эмблемы луны?

Фасад гробницы украшала демоническая эмблема луны в противовес солнцу Мудрого Господа. Гистасп умер возле этой гробницы в гневе на такое кощунство. Теперь Гистасп лежит внутри, а на фасаде продолжает красоваться луна.

— Так и должно быть. — Атосса оторвала цветок от гирлянды у себя на шее и бросила в образ Анахиты в углу. — Луна — ее символ, и я не хочу лежать ни под каким другим. Нет, случилось еще кое-что. В гробнице есть место лишь для двенадцати из нас. Старый Гистасп и два Дариевых брата уже заняли одну полку. Потом Дарий, я и моя сестра Артистона займем другую, а шестеро племянников — две оставшиеся. Все это оговорено между мной и Дарием. И вот теперь, только сегодня утром, Дарий отдал место молодого Артафрена Пармис! Она умерла на прошлой неделе. Мне говорили, в страшных муках!

Атосса прижала худую желтую руку к месту, где раньше была грудь.

— Да, та же самая болезнь. Но у меня есть Демоцед. И я выжила. А у нее только египтяне. И она умерла в муках. Говорят, перед концом она весила меньше годовалого ребенка. — Приятные мысли быстро развеялись прежним напоминанием. — Пармис вечно будет с нами в этой каменной комнате! О, это невыносимо! И тут какая-то загадка. Правда, ходит слух, что… Но вопрос в том, зачем он совершил немыслимое? Кроме как досадить мне, что ему всегда удается. Невыносимо думать, что целую вечность мне придется лежать рядом с дочерью убийцы, изменника и самозванца!

Должен сказать, я тогда совсем забыл о Пармис, дочери мага-узурпатора Гауматы. Лаис говорила мне, как удивился двор, когда Дарий объявил, что женится на ней. И еще более загадочным было объяснение: «Самозваным или нет, но этот маг в течение года был Великим Царем. Поэтому его дочь Пармис — дочь Великого Царя Персии. Поэтому ей пристало быть моей женой».

— Ты должен обещать мне именем Анахиты — то есть Мудрого Господа, — что, когда Дарий умрет и я умру, ты убедишь Ксеркса убрать из гробницы эту ужасную женщину. Поклянись!

Пока я клялся, Атосса подозрительно наблюдала за мной.

— Если ты нарушишь клятву, я сама ничего не смогу поделать. Но богиня сильна. Богиня вездесуща.

Красные глаза Атоссы впились в меня.

— Я сделаю все возможное. Но, конечно, ваше слово Ксерксу…

— Он уже слышал это слово. Но он забывчив. К тому же его занимают другие мысли. — Она не уточнила. — Так что я рассчитываю на тебя. На тебя одного.

У Атоссы были и другие жалобы. Она редко видится с Ксерксом. Когда двор в Сузах или Экбатане, он — в Вавилоне или Персеполе.

— У него мания строить. — Атосса нахмурилась. — Конечно, таким был и мой отец. Но это очень дурное увлечение, как оказалось. И бесконечное.

Спустя годы я увидел творение Ксеркса в Персеполе — прекраснейший в мире комплекс недостроенных зданий. Когда в Персию приехал Каллий для мирных переговоров, я свозил его в Персеполь. Эльпиниса говорит, что он был так потрясен постройками Ксеркса, что велел одному из рабов срисовать основные сооружения. В этот самый момент афиняне заняты копированием творений Ксеркса. К счастью, я видел оригиналы. К неменьшему — не увижу грубых подделок Фидия.

Атосса призналась, что одинока и ни с кем не видится.

— Конечно, у меня есть Лаис. Но она помешалась на греческой политике. Обычно мне хватало евнухов. Они были моими глазами и ушами с самого детства. Но новое поколение не похоже на прежнее. Они или слишком похожи на мужчин, или на женщин. Не пойму, что тут не так. Во времена моего отца они были вполне уравновешенны и абсолютно преданны. Без слов понимали, чего от них хотят. Нынешние евнухи дерзки, тупы и нерадивы, и обе палаты канцелярии еле чешутся. Ничего не делают, как следует. Похоже, это все греки с Самоса. Они смазливы, конечно. Даже умны. Но из них хорошие евнухи не получаются. Из них вообще не выходит ничего путного, только и умеют, что устраивать неприятности. Ты знаешь, что Лаис снова им потворствует.

— Да, я встретил спартанского царя.

— В гареме Лаис зовут греческой царицей. Нет, я не возражаю. Не будь ее, я бы не знала, что затевает этот пакостный народишко.

— И что же он затевает?

В серьезных делах я задавал Атоссе прямые вопросы, и она иногда прямо отвечала.

— Они затевают весенний поход. Афины должны быть разгромлены и тому подобное. Все это совершенная глупость, но Гиппий…

— Вечно этот Гиппий!

— Не перебивай!

— Я только повторил, Великая Царица.

— Не повторяй! Гиппий убедил Дария, — в который раз! — что афиняне снова хотят его, Гиппия, к себе тираном. Дарий стареет.

В отличие от Лаис Атосса не шептала крамольные слова, а выкрикивала, зная, что секретная служба передаст Дарию все в точности. Так они общались друг с другом. До самой смерти Дария я не понимал, почему она не боится его, а он ее боится.

— Дарий запутался. Он действительно думает, что Афины хотят восстановить у себя тиранию, когда остальные греческие города стали демократиями.

Я был изумлен:

— Но ведь в ионийских городах…

— …Теперь установились демократии. Тиранов прогнали, всех до одного. Благодаря Мардонию. Сначала Дарий пришел в ярость. Но потом понял, как умен оказался Мардоний. — Глаза Атоссы напоминали в свете факела запыленную глазурь. — Мардоний умен… Иногда мне кажется, слишком умен. Как бы то ни было, идя от города к городу, он понял, что тираны непопулярны, потому что верны Персии.

— Прекрасная причина их поддерживать.

— Я бы тоже так решила. Но Мардоний хитрее нас. Он взял за правило встречаться с первыми греческими купцами. Ты знаешь этих людишек, управляющих сбродом, когда тот собирается и начинает голосовать. И вдруг Мардоний от имени Великого Царя прогнал всех тиранов. Вот так. Теперь среди ионийских демократов он герой. Поистине дух захватывает.

— Хотя тиранов и прогнали, я уверен, что в Галикарнасе царица осталась.

Такие вещи забавляли Атоссу.

— О да! Артемизия осталась царицей. И к тому же она красавица вдова.

— Ну, вдова-то она не слишком привлекательная.

— Все царицы — красавицы, — твердо сказала Атосса. — Только не для своих мужей. Но как бы то ни было, теперь Персия оказалась в смешном положении: насаждает демократии в ионийских городах и пытается свергнуть демократию в Афинах, чтобы установить там тиранию.

— Мардоний очень самонадеян.

— Во времена моего отца с него живого содрали бы кожу у городских ворот за то, что осмелился присвоить прерогативу Великого Царя. Но нынче не те времена, как я часто себе напоминаю. — Атосса пощупала один из оставшихся зубов и сморщилась от боли. — Мардонию посчастливилось завоевать Фракию и Македонию. Иначе Дарий бы разгневался на него. А так Великий Царь слушает Мардония, и больше никого. Во всяком случае, весь этот год. И значит, будет новый поход в Грецию, с Мардонием или без него. Если только… Расскажи мне еще об Индии.

Атосса была очень трезвым и реалистичным политиком и сознавала, что рано или поздно Ксеркс проявит себя на войне, и в свете побед Мардония лучше рано, чем поздно. Она не опасалась, что Ксерксу не удастся добиться побед, — разве он не внук Кира? — но боялась покушений со стороны партии Гобрия. Атосса понимала, что гораздо легче убить полководца во время битвы, чем окруженного охраной принца при дворе.

Когда я закончил, она произнесла грозные слова:

— Я поговорю с Дарием.

За все годы нашего знакомства фразу эту я слышал, думаю, раза три, не более. Как объявление войны. Я благодарно поцеловал царице руку. Мы снова были сообщниками.

Несколько раз я пытался повидать Мардония, но он был слишком слаб, чтобы меня принять. В ноге началась гангрена, и шли разговоры об ампутации. Все говорили, как стыдно, что Демоцеда уже нет в живых.

Фань Чи был в восторге от Вавилона.

— Там живет, по крайней мере, шесть китайцев, и один из них ведет дела с Эгиби.

Известно всему миру — за исключением Демокрита, — что «Эгиби и сыновья» — богатейшие банкиры в мире. На протяжении трех поколений они финансируют караваны, флоты, войны. Я никого из них не знал достаточно хорошо, но Ксеркс был с ними слишком близок. Из-за своей страсти к строительству ему всегда не хватало денег, и Эгиби неизменно помогали, и порой не без выгоды для себя. Обычно они ссужают деньги под двадцать процентов, но для Ксеркса снизили учетную ставку до десяти, что позволило ему заложить, правда так и не завершить до конца жизни, с дюжину дворцов, да еще вести Греческие войны. Жена Ксеркса Роксана была внучкой Эгиби. Она очень стыдилась этого родства, что весьма забавляло Ксеркса.

— Они не могут отказать в деньгах родственнику, — любил говорить он.

Дарий презирал банкиров, что довольно любопытно, так как он по своей сути был человеком с рынка. Вероятно, он хотел устранить посредника. Во всяком случае, Великий Царь финансировал державу за счет налогов и грабежей. Если верить Ксерксу, Дарий никогда не брал ссуд.

— Да и вообще, не думаю, что отец когда-нибудь понимал эту систему, — говорил он мне.

Я не сказал Великому Царю Ксерксу, что в области финансов было очень мало вопросов, в которых его предшественник не разбирался. Все знали о возвращенных в казну Дариевых денежных векселях. Хотя считается, что краткосрочным займам у граждан он научился от Гиппия, думаю, все было наоборот. Но, с другой стороны, чеканка золотых монет во времена Дария проводилась честно.

— Я и есть этот лучник, — любил говорить он, катая по столу монету. — Это мое лицо, моя корона, мой лук. Люди должны ценить мой истинный вес.

И они ценили. И ценят. Только недавно качество золотых монет снизилось.

Я смог устроить Фань Чи несколько встреч с Ксерксом. Я был переводчиком и видел, что они хорошо поладили. Не только мне удалось заинтересовать Ксеркса Индией, рассказы Фань Чи о Китае взволновали нас обоих.

— Как велик мир! — воскликнул как-то Ксеркс.

Мы разбирали карты, и, когда дело касалось путей в Китай, Фань Чи всегда говорил как-то путано. Он рассказал, что есть два пути. Один проходит через горы на востоке от республики Шакья, другой пересекает обширную северную пустыню за Амударьей. Сам Фань Чи прибыл морем в магадханский порт Чампа.

— Но это заняло у меня больше года, — сказал он, — и я не хочу возвращаться этим путем. Я хочу найти хорошую сухопутную дорогу — шелковый путь, который соединит нас с вами.

Потом, в Китае, Фань Чи признался мне, что намеренно темнил насчет путей в так называемое Срединное Царство, так как был поражен необъятностью империи Дария.

— Я думал, что Персия будет вроде Магадхи, а вместо этого увидел вселенского монарха, который, к нашему счастью, не имеет представления, как велика Вселенная. И я решил, что будет не очень хорошо, если он захочет посетить Китай. Персидское войско на Желтой реке вызвало бы у нас большое беспокойство.

Обрати внимание на разницу между китайцем и греком. Грек из оскорбленного самолюбия всегда готов предать свою родину. А хотя Срединное Царство разбито на десятки воюющих между собой государств, никто в Китае — кроме, может быть, так называемого Сына Неба — не мыслит попросить помощи у войска чужой расы. Желтые люди не только исключительно умны, но совершенно убеждены, что во всем мире они — единственные в своем роде. В их глазах это мы — варвары! Вот почему только ищущие приключений души, как Фань Чи, порой покидают Китай. Остальным безразлично, что лежит за пределами Срединного Царства.

Фань Чи быстро заключил множество сделок с «Эгиби и сыновьями». Искусно воспользовавшись их страстью к шелку и китайским тканям, он продал все, что при нем было, купил все, что мог себе позволить, и еще взял ссуду под залог будущей прибыли.

Пока я ждал личной аудиенции у Великого Царя, Фань Чи удалось найти средства на конвой грузовых кораблей, чтобы доплыть до Индии, где он собирался нанять караван, пересечь ее и пройти длинным и рискованным путем через горы в Китай, на что, не подумав, решаются лишь молодые люди.

После недолгого траура по Пармис, Дарий выдержал паузу и наконец устроил утренний прием. Я воспользовался возможностью представить двору Фань Чи. Сначала это вызвало достаточно возражений со стороны Второй палаты канцелярии. Действительно ли желтый человек посол? Если да, то от какого царя? Если он просто купец, то не может быть принят. Ни в коем случае. В конце концов вмешался Ксеркс, и послу Фань Чи было велено явиться на аудиенцию и от имени правителя Лу признать главенство Великого Царя.

В полдень мы прибыли в колонный зал нового дворца. Ксеркс только что отстроил это великолепное здание на северо-западе от старого дворца. Меня почтительно встретилраспорядитель двора. Персидские вельможи, не знавшие, как следует воспринимать меня, держались напыщенно. Вообще-то, они не любили жрецов. Но я был не более жрецом, чем вельможей. Однако, так или иначе, к царской семье я был близок, и знатные персы встречали меня вежливыми улыбками, подставляли щеки для поцелуя, шептали комплименты — все, кроме Гобрия. Он даже не кивнул мне. Как сторонник партии Атоссы, я был врагом. Я заметил, что бакенбарды старика подверглись новой метаморфозе: из ярко-красных они, как осенние листья, стали тускло-золотыми.

Мардоний не показывался, но присутствовало более ста сыновей и племянников Великого Царя. Впервые я увидел Артафрена, сына лидийского сатрапа. Он был очень похож на отца, только лицо его окаменело от заносчивости. Рядом стоял мидиец Датис, известный полководец, которого я видел много лет назад в охотничьем домике на дороге в Пасаргады.

Слева от трона собрались сочувствующие греческой партии. Гиппий совсем постарел, но выглядел решительно. Он жался к Милону, который стал теперь статным мужчиной. Я поклонился Гиппию и обнял Милона.

— Ты совсем почернел! — удивленно заметил он.

— Слишком много глотаю огня, — ответил я, отступая: мне не хотелось говорить со спартанским царем.

Рядом со мной стоял Фань Чи. Вельможи смотрели на него, как на какое-то диковинное животное. Он смотрел на них так же. Персидская архитектура ему не понравилась, но роскошью нарядов Фань Чи восхищался.

— А где же Эгиби? — вдруг спросил он.

— Мы при дворе, — ответил я, считая, что сказал достаточно.

— Знаю. Но я также знаю, что они ссужают деньгами наследника трона. Почему же их нет здесь?

— Мы при дворе, — повторил я. — А Эгиби — ростовщики, торговцы. Великий Царь не может принять их.

— Но царская семья ведет с ними дела.

— Да. Однако неофициально. При дворе лишь знать может видеть Великого Царя. Разве в Китае не так?

— Говорят, так было в прежние дни. Возможно, это правда.

Фань Чи умел давать ни о чем не говорящие справки, обычно приписывая их своему Учителю Куну.

В каждой столице придворный церемониал следует протоколу, возникшему еще до становления Персидской империи. В Мемфисе Великий Царь — фараон и бог. В священных Пасаргадах он — предводитель кланов. В Вавилоне — халдейский царь, чья власть опирается на жречество, которое делает вид, что, хотя город может управляться смертным персидским царем, придворный церемониал должен по-прежнему служить лишь земным отражением величия Бел-Мардука. Потому музыканты играли нечто более подходящее для вечеринки со шлюхами, чем для приема у Великого Царя, и храмовые танцовщицы выделывали явно непристойные фигуры, воздавая честь Иштар (она же Кибела, она же Анахита, она же Диана, и она — везде!).

Хозяином всей церемонии в Вавилоне выступает верховный жрец Бел-Мардука. В тот день он был в голосе и, стоя у входа в колонный зал, завывал на старохалдейском языке.

— Великий Царь Дарий, владыка всей земли, царь Вавилонский, царь царей! — проревел начальник стражи.

В дверях появился Дарий, за спиной у него сияло солнце. Когда он ступил на длинный лидийский ковер, ведущий к трону, мы простерлись ниц.

На Великом Царе был пурпурный мидийский халат, какой имел право носить лишь монарх. На голове красовался высокий войлочный цидарис, обвитый бело-голубым шнуром Кира. В правой руке Дарий держал золотой скипетр, в левой — золотой лотос. Распорядитель двора нес церемониальное опахало и сложенную пополам салфетку. Начальник стражи — подставку для ног. Член вавилонской царской фамилии держал над головой Великого Царя традиционный золотой зонтик. Этот зонтик принадлежал древним царям Ассирии. Отстав от Дария на несколько шагов, шел наследник престола.

Пока Дарий медленно и величаво перемещайся к середине зала, жрецы Бел-Мардука затянули торжественную песнь. Хотя считалось, что все мы смотрим на красный пол, все смотрели на Великого Царя.

Дарий теперь был белым, как скиф. Я выискивал у царя признаки старости и нашел — это всегда легко, только не тогда, когда смотришь в зеркало. Дарий чуть приволакивал левую ногу: несколькими месяцами раньше его постигло нечто вроде паралича, и левая рука, в которой он держал лотос, так и не обрела свободы движения. Потом мне сказали, что Великий Царь совсем не владел левой половиной тела, и лотос был просто привязан к пальцам.

Тем не менее лицо Дария оставалось красивым и мужественным и, казалось, раскрашено не больше обычного. Голубые глаза смотрели ясно. Но контраст между ним и Ксерксом был разителен. Сын был на полголовы выше отца, и он был молод. В левой руке Ксеркс держал золотой лотос, правая рука оставалась пустой.

Подозреваю, Дарий вполне сознавал, что в зале нет человека, который бы не прикидывал, сколько еще осталось ждать нового владельца львиного трона, — правда, в Вавилоне таким троном не пользовались. По настоянию жрецов, Великий Царь обязался сидеть на довольно невыразительном золоченом кресле, которым на протяжении тысячелетий пользовались аккадские цари, то есть так утверждал верховный жрец. Когда Вавилон восстал в последний раз, Ксеркс изрубил это кресло на куски и сжег.

— Видите, я был прав: дерево не старое, — произнес он, глядя на дым. — У них тут кругом надувательство.

Вавилоняне всегда были помешаны на старине. Заслуга тут принадлежит Набониду, последнему вавилонскому царю. Когда в Вавилонию вторгся Кир, Набонид был очень занят раскопками одного храма, которому к тому времени уже было тридцать три века, и даже не заметил, что уже перестал быть царем. Но, вернувшись как-то вечером в город, он обнаружил в своей резиденции, Новом дворце, Кира. Во всяком случае, черноволосые любят эту историю. Набонид в самом деле был схвачен, заключен в темницу, однако потом освобожден и снова вернулся к своим раскопкам.

Между владениями Набонида и его друга Амасиса, египетского фараона, всякое старье не только постоянно выкапывают, но и пытаются утвердить это старье в правах. Для истинного любителя древностей нет ничего слишком старого и безобразного. Возрождаются даже, кажется, уже забытые религиозные ритуалы, особенно в Египте. К неизбывному стыду Кира, он поощрял антикварную страсть своих вавилонских и египетских подданных; более того, его политикой было отождествление Ахеменидов со всеми угасшими династиями, когда-либо упоминавшимися в записях. Кроме Ксеркса, все его преемники продолжали это сумасшествие. Более двадцати лет дюжина магов работала в задней комнате Сузского дворца, изобретая для Дария приемлемую генеалогию. В конце концов он оказался потомком всех богов от Зевса до Амона-Ра, и неизменно по прямой линии!

Дарий занял свое место. Ксеркс встал сзади. Мы стояли, спрятав руки в рукава и почтительно склонив головы. Вавилонский верховный жрец нараспев прочел все титулы Великого Царя, потом последовал эротический танец женщин из храма Иштар. Вся церемония выглядела отнюдь не по-персидски.

Распорядитель двора, вооружившись свитками, начал шептать Дарию то, что Великому Царю следовало знать. Дарий с годами стал глуховат, и это было причиной многих казусов. Бывало, несуществующим военачальникам поручалось командовать несуществующими пограничными крепостями. Тем не менее Дарий, в отличие от Ксеркса, который рутинные назначения оставлял канцелярии, настаивал на своем исключительном праве распределять должности и никогда не терял контроля над правительством. Ксеркс же никогда не владел этим искусством.

Дарий произнес пространную речь. Время от времени он не мог выговорить простейших слов, как это случается с перенесшими частичный или полный левосторонний паралич. Демоцед когда-то рассказывал, что в таких случаях почти ничем нельзя помочь. Но если больной — деятельный и упрямый человек, ему можно прописать припарки из трав, «поскольку они не причинят пациенту практически никакого вреда». Это был редкостный врач.

— На северных границах все в порядке, — сказал Дарий. — Кочевники ведут себя тихо. Были беспорядки в Армении. Великий Царь пресек их. В Египте обычные волнения. Но Египет вроде Вавилона: там полно религиозных фанатиков, сумасшедших и авантюристов. Великий Царь там уже восстанавливал порядок.

Пока Дарий говорил, я наблюдал за греками. Демарат с Гиппием возглавляли группу примерно из двадцати изгнанников. Кроме Гиппия, при дворе теперь не было ни одного тирана. Та эпоха кончилась. Обиженные полководцы, флотоводцы, должностные лица, считающие — часто не без основания, — что демократии дурно с ними обошлись, — вот кто составлял эту группу. Особенно свирепствовали афиняне. Но афинское народное собрание в самом деле очень своенравно. Прогнать можно любого гражданина, если большинство горожан время от времени прибегает к подкупу, но легкомысленное собрание всегда голосует за остракизм. Рано или поздно чуть ли не каждый незаурядный государственный деятель оказывается в изгнании. Демокрит считает, что я преувеличиваю. Я так не думаю. Когда-нибудь они избавятся и от стратега Перикла просто потому, что он им наскучит.

— Насчет западных дел. — Дарий скрестил руки; скипетр и лотос поменялись местами, как посох и цеп в руках египетского фараона, когда тот хочет показать свою власть над обоими царствами. — Мы очень довольны нашим племянником Мардонием. Он пошатнул могущество греков. Фракийцы прислали нам землю и воду. Царь македонский Александр тоже прислал нам землю и воду. Он наш раб навеки. С западными греками дело улажено. Весенней кампании не будет.

Ксерксу полагалось стоять за спиной отца, не выражая своих чувств, но я заметил, что губ его коснулась улыбка.

Греки же не улыбались. Великий Царь говорил с трона, а греки только в частных беседах могли убеждать его продолжить войну, и, конечно, своих замыслов они не оставят. На спокойную зиму Дарию нечего надеяться.

— Сегодня мы принимаем нашего посла, отправленного с миссией в шестнадцать царств за Индом. Мы хвалим Кира Спитаму за открытие торгового пути между нашей сатрапией Индией и государствами… государствами…

Дарий и распорядитель двора начали интенсивно перешептываться. Распорядитель с трудом выговаривал слова «Кошала» и «Магадха», а Дарий к тому же плохо слышал. В раздражении Великий Царь велел распорядителю замолчать, ткнув в него скипетром.

— …И шестнадцатью государствами, — твердо сказал Дарий. — Первый караван с большим грузом железных слитков прибыл в Бактру перед полнолунием. В следующем году к нам еще прибудут металлы, ткани и драгоценные камни из… из этих отдаленных мест. Подойди, Кир Спитама!

Ко мне приблизились два стражника и проводили к трону. Я простерся у золотой подставки для ног.

— Отныне ты мое око, — сказал Дарий.

Советник Великого Царя уже говорил мне, что я стану «царевым оком». Это означало, что, как высокое должностное лицо, я смогу получать из казны приличное жалованье. Я также смогу останавливаться во всех царских дворцах и ездить куда захочу за казенный счет в сопровождении почетной охраны и глашатая, чей крик «Дорогу „цареву оку“!» может половину населения империи повергнуть в страхе на землю. Каждая сатрапия регулярно инспектировалась «царевым оком». Любые жалобы граждан на сатрапа и его администрацию приносят «цареву оку», и он имеет право восстановить справедливость на месте. Во время исполнения своих обязанностей «царево око» представляет монарха. Поскольку многие сатрапии необыкновенно богаты, а порядка в них нет — думаю, это особенно касается Египта, Лидии и Индии, — продажные «царевы очи» умирают в богатстве. Я не был продажен. Правда, меня и не посылали в богатые провинции. Я совершил поездку по ионийским городам, не отличающимся богатством, и в Бактрию, совсем бедную.

Я выразил благодарность Великому Царю и Мудрому Господу, направившему его. Наконец Дарий, наслушавшись благодарностей, милостиво пнул меня в плечо. Встав, я заметил, каким дряхлым было раскрашенное лицо. Но глаза смотрели ясно, даже озорно.

— На востоке от востока лежит страна, известная как Китай, — проговорил Великий Царь.

Дарию определенно доставляло удовольствие дразнить греков, не имевших ни малейшего интереса к моему посольству. Любопытно, что большинство персидской знати тоже оставалось безразличным к соблазну завоевать новые миры. Им казалось, что Персия и так достаточно велика. Им всегда не хватало любознательности.

— Эта далекая страна полна городов и рек, золота и коров. — Теперь Дарий говорил для собственного и, возможно, моего удовольствия. — Тамошний народ происходит от какого-то желтого бога, живет по берегам какой-то желтой реки, которая никогда не пересыхает. Некогда у них был посланный небесами правитель. Но с тех пор как он умер, тамошняя знать только и делает, что ссорится между собой, как раньше было и у нас. То, что некогда было богатым единым царством, теперь жалкое скопление маленьких беспокойных государств. Им нужен великий царь, который защитит их, даст звонкую монету и справедливый порядок. Владыка одной из этих стран на востоке от востока готов прислать нам землю и воду. Он прислал к нам посла.

Все это не совсем соответствовало истине, если не сказать большего. Фань Чи прибыл с торговой миссией, а вовсе не с посольством. Но Дарий знал, что делает. Он хотел разжечь в персах интерес. Он хотел убедить их в том, что сам знал всегда: будущее Персии на востоке и к востоку от востока.

К счастью, Фань Чи ни слова не понимал по-персидски, и я перевел ему то, что мне хотелось до него донести. Потом я сказал Великому Царю то, что хотел услышать он. Поскольку никто из присутствующих не понимал индийского диалекта, на котором мы с Фань Чи общались, я мог запросто переводить все по своему усмотрению.

Фань Чи простерся ниц перед Великим Царем. Наш варящийся в собственном соку двор был смущен внешностью посла. Все уставились на высокого гостя. Хотя желтокожие люди встречаются во всех главных персидских городах, никто из знати не видел их вблизи, если не занимался торговлей, а такого быть не могло, поскольку персидской знати не позволено торговать и занимать деньги, по крайней мере теоретически. При дворе о желтых людях только ходят слухи, как про двухголовых африканцев, которых якобы видел Сцилакс.

С головы до ног Фань Чи был облачен в малиновые китайские одежды. Видный мужчина примерно моих лет, он был воином одной из самых знатных фамилий земель правителя Лу. В отличие от большинства молодых людей своего возраста и сословия ему хотелось повидать внешний мир. И для этого он затеял торговлю с западом как повод отправиться в Индию и Персию.

— Я выражаю почтение Великому Царю, — сказал Фань Чи. В переводе я заменил «Великому Царю» на «вселенскому монарху». — Я приехал, чтобы возобновить торговый путь по суше между Китаем и Персией.

Это я перевел точно, но добавил:

— Я приехал как посол от правителя Лу, владыки такой же богатой и обширной страны, как Лидия. Мой господин говорит, что если Великий Царь придет к нему со своим войском, Лугун предложит ему землю и воду и подчинится, как раб.

Это вызвало оживление в колонном зале; греки, однако, сохраняли невозмутимость. Для греков все негреческое просто не существует.

Дария вроде бы весьма порадовало услышанное:

— Передай своему господину, что я приду к нему со всем моим воинством. Передай, что я собственными руками приму от него землю и воду. Передай, что я сделаю его сатрапом над… над всем Китаем.

Дарий был великолепен. Он не больше моего представлял, что такое Китай. С таким же успехом мы могли говорить о луне. Но для двора Дарий казался знающим, невозмутимым, всемогущим.

Фань Чи был озадачен нашим разговором, который оказался значительно длиннее его собственного ответа о возобновлении торгового пути.

Я перевел Фань Чи:

— Великий Царь будет охранять караваны, идущие из Персии в Китай. Он велит вам написать перечень товаров, какие ваша страна может поставить в обмен на персидское золото или другие товары.

— Передайте Великому Царю, что я подчиняюсь его повелению. Передайте ему, что он ответил на чаяния моего сердца.

Я перевел Дарию:

— Если Великий Царь придет в Лу, то ответит на чаяния тамошнего правителя, который обещает преданно служить в качестве сатрапа всего Китая.

О представлении, что устроили мы с Дарием, при дворе говорили всю зиму. Даже тупейшие из благородных персов заинтересовались возможным походом на восток и на восток от востока.

На следующее утро вошло в моду одеваться на манер Фань Чи. В результате весь шелк на рынке был продан до последнего лоскута, к восторгу Эгиби, которые тогда — да и сейчас — контролировали всю торговлю шелком. Персидское золото было потрачено на китайский шелк, а «Эгиби и сыновья» получили двадцать процентов со ссуженной Фань Чи суммы, да еще дополнительную прибыль от продажи шелка на рынках.

На следующий день после приема Великий Царь вызвал меня к себе. Дарий всегда предпочитал маленькие комнатки. Здесь он напоминал горного льва в своем логове среди скал и, как большинство виденных мной владык этого мира, неизменно сидел спиной к стене.

Я застал Дария разбирающим стопку счетов. С годами он мог читать, лишь поднеся написанное к самому лицу. Я выразил свою покорность. Несколько минут Дарий не обращал на меня внимания. Прислушавшись к тяжелому царскому дыханию, я услышал в его груди что-то вроде львиного рыка.

— Встань, «царево око», — наконец сказал Дарий. — Будем надеяться, ты не так близорук, как царь.

Я снизу внимательно подсматривал за ним. Неравномерно покрашенные волосы и борода были в обычном беспорядке. Лицо без краски казалось изможденным. В своем запачканном и мятом халате царь выглядел, как какой-нибудь грек, содержатель конюшни. Бессильная левая рука была в естественном положении уложена на столе, и другой бы не догадался о параличе.

— Ты переплатил за железо.

— Да, Великий Царь.

С Дарием не спорили.

— Но я хочу повторить сделку. На этот раз мы заплатим не золотом, а товарами. Ты знаешь, что нужно тому народу?

— Знаю, владыка. Я подготовил список и передал во Вторую палату канцелярии.

— Где он пропадет навеки. Скажи советнику по востоку, что я хочу видеть перечень сегодня же.

Дарий положил документ, который держал в здоровой правой руке, сел в кресло и широко улыбнулся. Зубы его оставались крепкими и желтыми — да, как у льва. Вид Великого Царя всегда вызывал у меня этот образ.

— Мне снятся коровы, — сказал «лев», как и подобало.

— Они есть в самом деле. Миллионы. И только ждут пастуха.

— Сколько понадобится времени, чтобы загнать их в стойло?

— Если войско отправится в долину Инда следующей весной, оно может переждать лето — индийский сезон дождей — в Таксиле. Потом, осенью, когда погода наладится, останется четыре месяца на захват Кошалы и Магадхи.

— То есть от начала до конца нужен год.

Дарий отодвинул в сторону документ, открыл медную пластину со снятой мною картой Индии и позвенел по металлу указательным пальцем с золотым перстнем.

— Поясни расстояния. Характер местности. Что с этими реками? Никогда не видел столько рек в одной стране. Насколько они бурные? Понадобится флот? Или там достаточно леса для наведения мостов? Если нет, нам понадобится подвозить бревна? Или лодки? Какие?

Мне никогда не задавали за час столько вопросов. К счастью, на большинство я смог ответить. И к счастью, у Великого Царя была отличная память, так что он ни разу не повторил ни одного вопроса дважды.

Особенно Дария заинтересовал принц Аджаташатру. Его развеселило, когда я сказал, что прихожусь его будущему вассалу зятем.

— Превосходно! Мы сделаем тебя сатрапом Магадхи. Ведь ты член их царской семьи, а наша политика — минимум перемен. Наверное, тебя придется малость подкрасить, а? Они ведь все черные?

— Простолюдины — да. Но правящий класс лишь немного темнее, чем мы. Они тоже арии.

— Пусть будут кто угодно. Все равно мы окунем тебя в хну. Впрочем, подумаем: ты и так довольно черный. Ладно, а что насчет того народа в Китае? Они такие же желтые, как тот, кого ты привел на прием?

— Так я слышал, владыка.

— Никогда раньше не видел их столь близко. Очень странные глаза, правда? А как попасть в Китай?

Дарий уже грезил о китайских коровах. Я указал на северо-восточный угол карты.

— В этих горах есть проход. Но он открыт только в жаркий сезон. Говорят, по нему можно добраться за полгода.

— А морем?

— Это займет не менее трех лет — из Персии.

— Значит, из Индии один год. Надо полагать, мы пройдем мимо множества островов. Богатых островов.

— Островов, полуостровов и вдоль материка. Фань Чи говорит, что на юге Китая одни джунгли. Но он также говорит, что там много удобных портов — и много жемчуга.

Чтобы привлечь внимание Дария, всегда рекомендовалось упомянуть о чем-нибудь вроде жемчуга.

— Что ж, мы соберем китайский жемчуг, когда загоним в стойло индийских коров.

Нахмурившись, Дарий взял левую руку правой и убрал со стола. Во мне это вызвало странное чувство. Я десятки раз видел такой жест у его отца. Дарий вдруг осознал, что совершил в моем присутствии.

— Я по-прежнему езжу верхом.

Он придерживался фактов.

— И Великий Царь ведет за собой войска.

— И веду за собой войска. В Индию захочет идти Ксеркс. — Улыбка Дария напоминала мальчишескую, несмотря на квадратную спутанную бороду, почти скрывавшую нервные губы. — Знаю, он тебе жаловался.

Я ощутил, как к щекам прихлынула кровь. Так, обвинение в измене.

— Владыка, он никогда не жаловался…

Но Дарий был в добром расположении духа.

— Глупости. Кроме преданных глаз, — он указал на меня, — у меня есть и преданные уши. Я не упрекаю мальчика. Стоило бы его упрекнуть, если бы он не жаловался. Он ровесник Мардония и смотрит, сколько всего уже совершил тот. Это царица виновата, что мой сын ведет такую жизнь. Она хочет, чтобы он был в безопасности. И соответственно направляет меня. — На Дария нашел короткий приступ кашля, после чего царь произнес: — Я не слишком стар и еще могу сам вести войско.

То, что он почувствовал необходимость повторить это заявление, для меня явилось первым признаком: он сам понимает, насколько сдал.

— Я не вмешивался в эти Греческие войны, потому что они не стоят моего времени и усилий. К тому же я не выношу греков. На последнем приеме в колонном зале я их насчитал больше, чем персов. — Возможно, Дарий с трудом читал, но считал он с величайшей легкостью. — Я окружен греками, алчущими «лучников». — Меня всегда слегка шокировал этот жаргон в устах Великого Царя. — «Лучников» обоих видов, — добавил он. — Но теперь у меня хватает и тех, и других. Весеннего похода не будет. Мардоний сердится. Но я сказал ему, что он не сможет вести войско, даже если бы поход состоялся. Он мне произнес речь о битвах, выигранных полководцами на носилках. Глупости. Я еще могу не слезать с коня от восхода до заката.

Этой непоследовательностью Дарий окончательно убедил меня, что уже никогда не выйдет в поход. Меня это обрадовало. Скоро свой шанс получит Ксеркс.

— Ты неплохо поработал. — Дарий отодвинул карту. — Скажи в канцелярии, что, по твоему мнению, следует послать в Китай. Напиши этим двум царям — ты понял, индийским, — что Великий Царь с улыбкой смотрит на своих рабов. Все как обычно. И скажи, что до конца следующего года мы отправим караван. — Дарий улыбнулся. — Не упоминай, что караванщиком буду я сам. И что нашим товаром будет металл — мечи, щиты, копья! До смерти я успею стать… Как, ты сказал, тот человечишко себя называет?

— Вселенский монарх.

— Я стану первым вселенским монархом. Мне снится шелк и жемчуг с островов и из Китая.

Будь Дарий лет на десять помоложе, а я лет на десять постарше, убежден: весь известный и стоящий того мир принадлежал бы сейчас Персии. Но, как я догадался, Дарию уже было не суждено повести племена в бой. Не прошло и пяти лет, как он уже лежал рядом со своим отцом в вырубленной в скале гробнице на окраине Персеполя.

3

Мардоний принял меня на борту пришвартованного у Нового дворца судна, главнокомандующий войском и флотом Великого Царя выглядел бледным и хрупким и еще моложе своих лет. Он лежал в гамаке, подвешенном между бимсами. Судно покачивалось на речных волнах, и гамак покачивался в такт.

— От качки боль утихает, — сказал Мардоний, когда я взобрался к нему по трапу.

Гноящаяся нога почернела и распухла. Два раба отгоняли мух. Горящее на кадильнице сандаловое дерево не могло перебить заполнявшего помещение запаха гниющей плоти.

— Отвратительно, правда?

— Да, — честно ответил я. — Отрежь ее.

— Нет. Мне нужны две ноги.

— Ты можешь умереть…

— Худшее позади. Во всяком случае, говорят. Если это не так…

Мардоний пожал плечами и тут же сморщился от боли.

Вокруг слышались обычные звуки хлопотливого порта: крики людей, скрип клюзов, плеск преодолевающих течение круглых вавилонских лодок.

— Шум тебя не беспокоит?

Мардоний покачал головой:

— Я люблю его. Когда закрываю глаза, я представляю, что снова на флоте. Не хочешь отплыть со мной следующей весной?

— Во Фракию?

Сам не пойму, как я набрался бестактности упомянуть место, где он не только был ранен, но и потерял во время шторма часть флота.

— Да, и во Фракию тоже. — Мардоний нахмурился. — Где сейчас бунтуют твои родственники.

— Абдера, может быть, бунтует, но не семья Лаис. Они все настроены проперсидски.

— Я встретил твоего деда. Я и не представлял, какой он богач.

— Я никогда с ним не виделся. А жаль. Точно знаю, что он всегда был предан Великому Царю.

— Он грек. — Мардоний заворочался в своем гамаке, стараясь раскачать его. — Зачем ты завлекал Ксеркса своими сказками об Индии? — В его голосе слышался упрек.

— Он сам попросил. И я рассказал. Если хочешь, могу и тебе повторить: наше будущее на востоке.

— Ты так говоришь, потому что вырос у восточных рубежей, — раздраженно сказал Мардоний. — Ты не представляешь, что такое Европа. Как она богата — серебром, зерном, людьми.

— Дарий пытался завоевать Европу, помнишь? И потерпел серьезное поражение.

— Это крамола, — сказал Мардоний, не пытаясь смягчить выражения. — Великий Царь никогда не терпел поражений.

— А его полководцы никогда не бывали ранены?

Я всегда разговаривал с Мардонием, как с равным. Не думаю, что ему это нравилось, но поскольку мы много лет были неразлучны с Ксерксом, он не мог особенно выражать недовольство. Да и вообще Мардоний был больше привязан ко мне, чем я к нему, а это всегда дает преимущество. Поскольку я не был полководцем, то не представлял для Мардония угрозы. К тому же он считал, что сможет переубедить Ксеркса.

— Это глупое недоразумение.

Мардоний пошевелился в гамаке. Я старался не смотреть на его ногу и, конечно, только на нее и смотрел.

— Не вижу причины, почему бы тебе не повести войско в Индию.

Я целиком был поглощен так называемой восточной политикой и никогда от нее не отклонялся до сего дня. Но Мардоний был проводником западной политики, единственным. За легкие задачи он не брался. Великий Царь утратил интерес к Европе после поражения на Дунае; он проводил дни в заботах из-за северных кочевников и придумывал новые способы извлечения доходов. Однако, пока я не распалил воображение Дария рассказами об Индии и Китае, серьезного желания продолжить свои завоевания на Восток он не выказывал.

Несколько часов мы с Мардонием спорили. Зловоние и постоянное покачивание судна вызывали тошноту. Хотя Мардоний знал о моей аудиенции у Дария, он был слишком умен, чтобы прямо спросить, о чем там шла речь. При персидском дворе не так уж много секретов. Все знали, что в Вавилоне я был у Ксеркса.

— Я хочу, чтобы следующую греческую экспедицию возглавил Ксеркс. А я буду заместителем.

Я видел, что Мардоний считает себя хитрецом.

— Атосса не хочет его отпускать.

Я совсем не хитрил.

— Но Аместрис заставит его пойти в поход, — улыбнулся Мардоний. — Она имеет большое влияние на нашего друга.

— Да, я слышал. Но хочет ли она, чтобы он пошел?

— Конечно. Она не может смотреть, как вся слава достается мне. И я ее не осуждаю. Вот почему я хочу разделить с ним честь завоевания Европы.

— И какую же именно часть Европы ты хочешь завоевать?

Это был в самом деле вопрос. В те дни о размерах и разнообразии западных стран мы знали еще меньше, чем теперь. Финикийцы подали нам хорошую мысль о возможности использовать старые или построить новые порты вдоль северного побережья Средиземного моря. Но территория этого густо заросшего лесом и малонаселенного континента оставалась, да и сейчас остается, загадкой, не стоящей того, чтобы ее разгадывать, — конечно, с моей точки зрения.

— Главное сокрушить Афины и Спарту и переселить жителей сюда, как мы сделали с милетянами. Потом я бы захватил Сицилию. Это огромный остров, где можно выращивать достаточно зерна, чтобы прокормить всю Персию, — это избавит нас от привязанности к дурацкому ячменю. — Мардоний скорчил гримасу. — Если хочешь понять вавилонян, только представь ячмень… и пальмовое вино. Они только этим и питаются, взгляни на них.

— Они очень даже ничего…

— Я говорю не о красоте. Меня не интересуют проститутки. Меня интересуют воины, а их здесь нет.

Но вскоре появились. В каюту ввалилась вся греческая партия при персидском дворе. Мы обнялись с престарелым Гиппием.

— Это будет последний поход, — шепнул он мне на ухо.

Несмотря на старость и нехватку зубов, он по-прежнему сидел на коне как влитой.

— Прошлой ночью мне приснилось, что моя мать держит меня на руках. Это хорошая примета. Теперь я уверен, что скоро буду в Афинах приносить жертву Афине.

— Будем надеяться, тиран.

Я соблюдал протокол. Демарат, однако, этим себя не утруждал.

— Будем надеяться, поход состоится.

Спартанец с неприязнью взглянул на меня, и остальные последовали его примеру. Даже розовая физиономия Милона погрустнела при мысли, что я, возможно, враг.

Я стал прощаться. Мардоний настоятельно приглашал приходить снова.

— В следующий раз я приготовлю для тебя карту Европы, такую, что порадует «царево око».

Он рассмеялся. Греческие заговорщики — нет.

Солнце палило вовсю, пока я взбирался по ступеням, ведущим от причала к низким воротам в конце улицы Бел-Мардука. Здесь меня ожидали мои стражники и глашатаи. Я чуть не забыл про них. Я тогда еще не привык к преимуществам и неудобствам высокого положения. Одно дело — в чужой стране вроде Магадхи, где никто не обращает внимания на незнакомцев, и совсем другое дело идти или скакать по главной улице Вавилона в сопровождении стражников с обнаженными мечами и глашатая, который звонким голосом выкрикивает: «Дорогу „цареву оку“!» И дорогу дают. От взгляда «царева ока» люди сжимаются, как от огня, способного их опалить.

Когда двор в Вавилоне, город переполнен людьми. Храмы заняты не только религиозной службой и ритуальной проституцией, но, что важнее всего, обменом денег и раздачей ссуд. Говорят, банки изобрели в Вавилоне. Может быть, это и правда. Но также правда и то, что в других местах, и совершенно независимо, индийцы и китайцы создали собственные банковские системы. Меня всегда поражало, что проценты во всех уголках мира обычно одни и те же, хотя регулярных контактов между тремя странами не было. Мне это кажется поистине загадочным.

Я пешком проследовал по узкой, извилистой боковой улочке. Благодаря глашатаю и охране я смог попасть в контору «Эгиби и сыновей» без особой толкотни — и плевков. Черноголовые мстят своим персидским хозяевам, плюя в них. Правда, делают они это среди достаточно большой толпы, когда можно мгновенно скрыться.

Фасад величайшего в мире банковского дома представлял собой невыразительную глинобитную стену с простой кедровой дверью и маленьким окошечком в ней. При моем приближении дверь отворилась. Черные рабы с ритуальными шрамами на лицах, кланяясь, ввели меня в маленький внутренний дворик, где я увидел главу семейства — улыбающегося маленького человечка по имени Ширик. Когда мой глашатай объявил о присутствии «царева ока», Ширик пал на колени. Я почтительно помог ему встать.

Он держался доброжелательно и внимательно, но мое появление не произвело на него никакого впечатления. Он провел меня в длинную высокую комнату, где стены были покрыты полками со стопками глиняных табличек.

— Некоторые из этих записей сделаны более века назад, — сказал Ширик, — когда наша семья впервые приехала в Вавилон. — Он улыбнулся. — Нет, мы не были рабами. Существует легенда, что мы были пленниками иудеев, пришедших сюда после падения Иерусалима. Но рабами мы не были. Мы обосновались в Вавилоне задолго до их прихода.

К нам присоединились Фань Чи и еще один китаец, служивший у Ширика. Мы сели за круглый стол, а отовсюду немо взирали на нас глиняные таблички, представлявшие собой миллионы овец, тонны ячменя, груды железа и почти всех отчеканенных «лучников».

Думаю, из меня бы вышел неплохой ростовщик, не получи я такой подготовки как жрец и воин. Хоть у меня и было свойственное знати пренебрежение к торговле, я не питаю положенной ей страсти к войне, охоте и винопитию. Как жрец, я обладаю большими познаниями в религии, но не уверен, что есть истина. Хоть я и слышал однажды голос Мудрого Господа, теперь, с годами, могу признаться, что слышать и слушать — две вещи разные. Меня смущал вопрос мироздания.

Ширик приступил к делу:

— Я готов профинансировать караван в Китай. Фань Чи произвел на меня впечатление, как и на моего коллегу из соседнего с землями Фань Чи княжества Вэй.

Ширик указал на своего желтого помощника, невыразительную личность с невидящими глазами, бледными, как лунный камень. Ширик был точен. Он знал, что Вэй не царство, а княжество. Когда он получал сведения, в которых нуждался — нет, которых жаждал, — то всегда узнавал правду. Если не считать Дария, я не встречал человека с таким страстным и внимательным интересом к этому миру.

— Естественно, есть трудности, — сказал Ширик, предлагая получающим ссуду защищаться.

— Множество, но они преодолимы, почтенный Ширик.

Фань Чи уже начинал говорить по-персидски, и его речь мило дополняла речь Ширика — ростовщик говорил по-персидски свободно, но с характерным акцентом. Ширик был вавилонянин, но в то время народ Вавилона избегал учиться персидскому на том не высказываемом вслух основании, что рано или поздно персы либо уйдут, либо будут поглощены более древней и богатой вавилонской культурой.

Какое-то время мы обсуждали путь в Китай. Безопаснее всего казалось идти из Шравасти через горные перевалы. Мы все согласились, что путь по морю бесконечно долог, а из Бактрии на восток не пройти из-за скифских племен. Пока мы говорили, Ширик передвигал костяшки абака с такой быстротой, что они мелькали, как крылышки колибри.

— Естественно, вести один караван не имеет смысла.

Ширик предложил нам вина в кубках из литого золота. Их блеск и великолепие резко контрастировали с запыленными табличками вдоль стен, столь похожими на необожженные кирпичи какого-нибудь мертвого города. Однако эти невзрачные таблички и позволили отлить золотые кубки.

— Допустим, караван доберется до Лу или Вэя. Допустим, другой караван благополучно вернется в Вавилон с товарами, чья стоимость окупит все расходы. Допустим, все так и будет. И все равно вероятность семь к одному, что первый караван не дойдет, и одиннадцать к одному, что второй караван не вернется в Вавилон.

Я заключил, что все это он каким-то образом подсчитал на своем абаке.

— Но я готов рискнуть. Пять поколений нашей семьи мечтали проложить путь между Вавилоном, то есть Персией, и Китаем. Мы всегда поддерживали связи с индийскими царствами. — Ширик обратился ко мне: — Ростовщик-торговец, с которым вы имели дело в Варанаси, наш важный партнер. Конечно, мы с ним никогда не встречались в этом мире, но нам удается обмениваться письмами разик-два в год и, по мере возможности, заключать сделки.

Не прошло и часа, как Ширик сформулировал мне свое предложение:

— Мы верим, что предприятие достигнет полного успеха, если вы отправитесь с караваном как посол Великого Царя в Срединное Царство. Как вы знаете, китайцы делают вид, что их империя еще существует.

— Она существует, — сказал Фань Чи, — и в то же время нет.

— Наблюдение, достойное Будды, — заметил Ширик.

Меня поразило упоминание этого имени вавилонским ростовщиком в двух тысячах миль от берегов Ганга. В мире, с которым ему приходилось вести дела, было мало такого, о чем бы Ширик не знал.

— Я также со всем смирением предлагаю вам отправиться до начала весенней кампании.

— Весенней кампании не будет, — сказал я.

Ширик улыбнулся своей тонкой, загадочной улыбкой.

— Я не могу возражать «цареву оку»! Я слишком смиренен, владыка. Но если все-таки предположить, что одновременное нападение каким-то чудом произойдет на Эретрию и Афины с суши и моря, затраты окажутся огромными. Если такое вторжение произойдет, «Эгиби и сыновьям» придется внести свою долю — мы внесем с радостью, с радостью! — дайте договорить. Но, принимая в расчет эти значительные расходы, я бы предложил «цареву оку», почтившему нас своим присутствием, шепнуть славному монарху, чьим оком является он, что посольству следует отправиться в Китай до того, как персидский флот покинет Самос.

— В этом году в Греции войны не будет. — Я уперся в своем невежестве. — Я говорил…

Я чуть было не совершил ошибку, непростительную для придворного: повторить публично содержание личной беседы с Великим Царем.

— …С командующим флотом Мардонием, да. — Ширик ловко исправил мою оплошность. — Вашим дражайшим другом после самого дорогого друга наследного принца Ксеркса, наместника в Вавилоне… Да, да, да.

Он говорил со мной, как греческий философ говорил бы с сыном своего хозяина: одновременно услужливо и дерзко, учтиво и пренебрежительно.

— Верно, — согласился я. — Я только что от Мардония. Войны не будет. Он физически не может возглавить экспедицию.

— Последнее слишком верно. Достославный Мардоний не поведет войско Великого Царя. Но война будет. Решение принято. Командование будет поделено. Я не открываю вам никакой государственной тайны, ведь если бы это действительно было важной тайной, откуда бы ничтожному Ширику из дома Эгиби ее знать? Одним полководцем будет Артафрен, сын лидийского сатрапа, другим Датис Мидиец. Шестьсот триер имеют точкой встречи Самос. Затем идут на Родос, Наксос, в Эретрию и Афины. Но вам все это известно, владыка. Вы просто изволите шутить над смиренным стариком, заставляя его выставляться дураком и рассказывать вещи, известные всем, кто присутствует на советах у Великого Царя.

Я постарался сделать вид, будто в самом деле владею государственными тайнами. В действительности же Ширик застал меня врасплох. Меня не удивило, что ростовщик может знать больше меня, но я был почти уверен, что Мардоний ничего не знал о весеннем походе, и совершенно уверен, что Ксеркс о планах своего отца не догадывался. Если сведения Ширика точны, то по неизвестным причинам греческая партия еще раз уговорила Великого Царя заняться на западе войной.

Я согласился с Шириком, что посольство должно отправиться вместе с караваном, и сказал, что предложу Великому Царю себя в качестве посла. Мы строили планы, но у меня не выходило из головы двуличие Дария. Он же обещал мне вторжение в Индию! Разумеется, Великий Царь не обязан сдерживать обещания, данные своим рабам. Однако, как сам он признал, интересы Персии лежат на востоке. Почему же он передумал?

В те дни Ксеркс любил, переодевшись, бродить по Вавилону. Он надевал широкий халдейский плащ, так что капюшон скрывал выдающую благородного перса квадратную бороду, и в таком одеянии напоминал не слишком удачливого молодого купца из какой-нибудь деревни в верховьях реки. Когда Атосса в разговорах с ним касалась этих вылазок, он отвечал:

— Если уж меня захотят убить, то убьют. Чему быть, того не миновать.

И в конце концов это его не миновало. В юности благодаря Атоссе Ксеркс никогда не оставался без опеки. Куда бы он ни шел, рядом была охрана. И тем не менее должен сказать, эти экспедиции всегда вызывали у меня беспокойство.

— Зачем так подставлять себя? — спрашивал я.

— А мне это нравится. Все равно заранее никто точно не знает, и я сам в том числе, когда мне захочется исчезнуть. Как тут меня подстережешь?

Мы с Ксерксом исчезли через день после моей беседы с Шириком. Я отпустил свою охрану и глашатаев, а телохранители Ксеркса переоделись идущими на базар крестьянами. Ксеркс самодовольно провел меня по малоизвестным борделям, далеко превосходящим подобные заведения при храмах. В хорошем частном доме можно хорошо пообедать, послушать музыку, насладиться тамошними девушками, свезенными со всего мира, причем девушки неизменно прелестны и опрятны.

Любимым местом Ксеркса был дом на одной из аллей между задней стеной храма Иштар и верблюжьим рынком. Хозяйкой была усатая женщина, не догадывавшаяся, кто мы такие. Но она всегда с теплотой вспоминала красивого сероглазого молодого перса, щедро платившего и не доставлявшего неприятностей. Женщина приветствовала нас в дверях обычной фразой:

— Прекрасные принцы, вы подобны солнцу во тьме! Заходите, заходите!

Несколько неуместно, она говорила на языке, принятом при старом вавилонском дворе, где, по ее собственному признанию, провела юность в качестве наложницы Набонида. Правда, хозяйки других веселых домов в том квартале уверяли, что она была не наложницей, а кухаркой. Вавилонские насмешки всегда изощренны и забавны, если не ты являешься их мишенью.

— К настоящему времени, — как-то говорила одна пожилая соперница нашей хозяйки, — эта старая тварь сама поверила, что была вавилонской царицей. Но на самом деле она была низшей из низших. Не понимаю, почему ваши милые ребятки вообще приближаются к ее дому. У нее полный букет всякой заразы, и к тому же сама она бесполая. Вы не знаете? Вы разве не заметили бородку?

Как всегда, мы заплатили вперед, что очень нравилось Ксерксу. Он любил прикидываться простым смертным. Как всегда, платил я. Наследник трона не может ходить с кошельком. Потом нас проводили в большой зал наверху, где мы возлегли бок о бок на низенький диван.

Зная пристрастие Ксеркса к гельбонскому вину, нашахозяйка прислала нам дюжину глиняных бутылок, и каждую бутылку несла новая девушка — милый способ показать товар. В соседней комнате играла фригийская музыка. Когда последняя девушка поставила последнюю бутылку и удалилась, я рассказал Ксерксу о своем визите к Ширику.

Ксеркс с кубком в руке откинулся на подушку.

— Нет, — прикрыв глаза, пробормотал он.

— Разве Великий Царь тебе не говорил?

В комнате было тепло. Все, в том числе и вино, пропитывал запах ладана. Не пойму, почему люди так привязаны к этому приторному аромату. Наверное потому, что он столь редок. Сатрап Аравии поставляет Великому Царю в качестве дани более шестидесяти тысяч фунтов в год.

— Отец мне ничего не говорил. Мы говорили о строительстве. Говорили о… — Ксеркс широким жестом обозначил вавилонскую сатрапию, — обо всем этом. Как следует всем этим управлять, в отличие от того, как делаю это я. Он придирается. — Ксеркс вздохнул. — Датис не опасен. Но вот мой двоюродный брат Артафрен… — Голос его сорвался.

— Будем надеяться, он унаследовал доблесть своего отца. Когда по оплошности сатрапа горели Сарды, я был там.

— Гобрий никогда не был силен в военном деле, а посмотри на его сыновей. — Ксеркс вдруг улыбнулся, впервые с тех пор, как я сообщил ему новость. — Что ж, по крайней мере командовать будет не Мардоний. — Ксеркс хлопнул в ладоши, и в низком дверном проеме появилась девушка. — Я хочу лидийской музыки. И лидийских блюд.

В то же мгновение мы получили и то и другое. Пока нам приносили яства за яствами, за стеной двенадцатиструнная арфа играла мелодию за мелодией. Между переменами блюд мы продолжили беседу.

— Я приложил все усилия, чтобы убедить Дария, что следующей весной мы должны пойти на восток, — сказал Ксеркс.

Он запустил руку в горшок с почками в меду и кедровыми орехами.

— И что он ответил?

— Согласился. Сказал: «Да, нужно идти на восток». Конечно, это в его духе: говорит «нужно», и я думаю, что он так и сделает. Но… Что-то случилось. Он был действительно захвачен твоим рассказом.

— Так почему же…

— Не знаю. Никогда не знаю. Очевидно, греки при дворе оказали влияние. Гиппий, например. Он имеет какую-то власть над отцом. Всякий раз, как этот старик говорит: «Именем Афины и Посейдона клянусь, я снова принесу жертву в Акрополе!» — Ксеркс передразнил звучный голос Гиппия, лишь недавно начавший по-стариковски дребезжать, — у Дария выступают на глазах слезы и он клянется помочь.

— А что спартанский царь?

— Спроси свою мать. — Ксеркс смотрел невесело. — Я с ним не имел дела. Наверное, он хочет с нашей помощью вернуть власть. Чего же еще? Он считается хорошим воином. Будем надеяться, Лаис приучит его время от времени мыться.

— Мы с Лаис поссорились.

— Из-за греков?

Я кивнул:

— И из-за тебя. И Мардония.

Ксеркс привстал на локте и притянул меня так близко, что моя щека коснулась его курчавой бороды. Я ощутил исходящий от его одежды запах сандалового дерева и теплоту губ, когда принц прошептал мне в ухо:

— Она в самом деле дает Мардонию яд?

Я отпрянул:

— Нет. — Голос мой звучал ровно. — Не думаю, что эта девица вообще его любит.

— Но мне говорили, что она сохнет по нему и каждый день по капле добавляет в чашу яд.

Ксеркса забавляла наша игра.

— Думаю, она хочет, чтобы кое-кто думал, будто она влюблена.

— Понятно. — Ксеркс кивнул. — И все же…

К моей радости, индийские танцовщицы начали для нас свой танец. Близняшки из Таксилы очень удивились, когда я обратился к ним на их языке. Я попросил исполнить знаменитый танец живота. Ксеркс был очарован, следя, как их животы двигаются туда-сюда. В перерывах между танцами он сказал, что по прежнему не уверен в наследовании престола.

— Чепуха. Иного быть не может, — сказал я.

Признаться, меня несколько утомляли эти, с моей точки зрения, беспочвенные страхи. Ксеркс уже несколько лет считался наследником и соперников не имел.

— Гобрий по-прежнему хочет, чтобы наследником стал его внук. — Ксеркса не оставляли сомнения. — И Артобазан не забывает, что когда-то наследником считался он.

— Должен сказать, я об этом почти забыл.

Двор был в Экбатане, когда Дарий вдруг объявил, что отправляется на северо-западные рубежи, а поскольку персидский (на самом деле — мидийский) обычай требует, чтобы во время отбытия монарха из страны объявлялся его преемник, Великий Царь выбрал старшего сына, Артобазана. В то время мне и Ксерксу было по тринадцать или четырнадцать лет. Я совсем не думал об этом объявлении, пока Лаис не спросила, как отреагировал Ксеркс. Когда я сказал, что никак, она покачала головой. Год спустя Ксеркс признался, чего ему стоило скрывать свой ужас.

— Ведь не вернись Дарий из-за границы, Великим Царем стал бы Артобазан и всех остальных сыновей ожидала бы казнь.

Мы опустошали бутылку за бутылкой, и Ксеркс рассказывал о своем брате Ариамене как о возможной угрозе. Ариамен был сатрапом Бактрии, территории, склонной к бунтам.

— Шпионы мне донесли, что он собирается занять мое место.

— Каким образом?

— Яд. Переворот. Не знаю.

— А что думает Атосса об этом… своем сыне?

— Это Атосса меня и предупредила. — Ксеркс задумчиво покачал головой. — Ты знаешь, из всех моих родных и сводных братьев я любил одного Ариамена, который хочет меня убить.

— Если ты не убьешь его раньше.

Ксеркс кивнул.

— К несчастью, Бактрия далеко. Вот почему я надеялся… — он положил руку мне на плечо, — что ты отправишься в Китай через Бактрию.

Ксеркс подмигнул мне кошачьим глазом. Я похолодел как лед.

— Это… страшное поручение.

«Каким образом, — думал я, — возможно убить сатрапа Бактрии в его собственной столице?»

— Ну, пока тебе еще это не поручается. Но держи в уме, что когда-нибудь придется продемонстрировать любовь к своему шурину.

Сквозь пьяный туман я ошеломленно смотрел на него, а он — на меня. Он ликовал.

— Я говорил с законниками, — Ксеркс обнял меня, — и убедил их. На Новый год ты женишься на моей сестре.

— Я недостоин.

Отвечать так — принято. Но в тот раз я в самом деле так считал. Кто я такой, чтобы жениться на дочери Великого Царя? Я высказал это и еще кое-что добавил. Но Ксеркс пропустил мои возражения мимо ушей.

— Мы должны принять тебя в свою семью. По крайней мере, я должен. Атосса в восторге.

— А что говорит Великий Царь?

— Сначала он был недоволен. Но потом начал говорить о Зороастре, о том, как разочаровал последователей твоего деда, которых ценит выше магов. Ты знаешь его красноречие, когда он хочет получить что-то задаром. Как бы то ни было, когда он закончил, то уже убедил себя, что женить тебя на одной из своих дочерей была его собственная идея. Смешать кровь Кира Великого и святого Зороастра. То есть смешать мою кровь, поскольку сам он к Киру имеет отношения не больше, чем ты.

Остаток того дня в борделе несколько расплылся у меня в памяти. Помню, мы поделили с Ксерксом близняшек-индианок. Помню, меня стошнило. Помню, хозяйка дала мне какое-то сильное снадобье, которое сразу прочистило мне мозги, вызвав головную боль.

На закате мы с Ксерксом нетвердой походкой вернулись через толчею улиц в Новый дворец. У подножия зиккурата я спросил:

— На какой из твоих сестер мне предстоит жениться?

— На… м-м-м… — Ксеркс остановился и тяжело задумался, затем покачал головой. — Не помню. Из пяти я сам видел только двух. Все равно, Атосса говорит, что твоя — лучшая из всех. Спроси Лаис. Она знает гарем.

— Я с ней больше не разговариваю.

— Ладно, спроси Атоссу. Или просто подожди и сам увидишь. — Ксеркс ухмыльнулся в свете заката. — В конце концов, какая тебе разница? Ты женишься на внучке Ахеменида, а остальное в этом мире не важно.

4

По неизвестным причинам Великий Царь снова обратил свой взгляд на запад. В его царствование экспедиции на восток не будет. Я с грустью проводил Фань Чи, с радостью женился на дочери Великого Царя и следующие пять лет пользовался удовольствиями различных высоких придворных должностей, включая желанный многими статус царского друга — титул, который я по-прежнему ношу, но которым при нынешнем дворе не смею пользоваться. Я всегда считал, что титул и действительное положение должны более-менее совпадать.

В качестве «царева ока» я совершил инспекционную поездку по ионийским городам. Мне очень понравилась эта командировка. Во-первых, я очень подходил к такому делу по своему высокому рангу, а кроме того, я наполовину грек. Во-вторых, я посетил Абдеру, где встретился со своим дедом, принявшим меня, как единственного сына. Он был богат. И умен. Он был софистом еще тогда, когда про них в Греции и слыхом не слыхали. Протагор был, правда, тогда в Абдере резчиком по дереву, имел свою мастерскую и, возможно, повлиял на моего деда. А возможно, дед повлиял на Протагора. Встретился я также с моим дядей — твоим дедом, Демокрит. Он тогда был восемнадцатилетним юношей, и его интересовали только деньги. Я не буду распространяться на тему, которой ты владеешь лучше.

Из Абдеры я отплыл домой. Плавание прошло без происшествий и закончилось в Галикарнасе, где мы и причалили в свете утренних лучей, хотя на западе еще виднелись звезды. Сойдя на берег, я чуть ли не ожидал увидеть самого себя — молодого, разинувшего рот от впервые увиденного моря и от вида внушительного «царева ока». Однако вместо призрака своей молодости я увидел возмужавшего Мардония. Он сидел на краю мола в окружении разгружавших сети рыбаков.

— Дорогу «цареву оку»! — выкрикнул глашатай.

— Дорога свободна. — Мардоний встал и низко поклонился. — Добро пожаловать в Галикарнас!

— Владыка морей!

Мы обнялись, и я ощутил под толстым халатом бесплотное тело. Прошло два года с тех пор, как Мардония ранили, но он и до сих пор не оправился. Лицо было бледным, по-детски ясные голубые глаза отражали яркий свет морского утра.

— Я совсем удалился от мира, — сказал он, когда мы шли от линии прибоя к стоящему на холме дворцу Артемизии. — Никто меня не видит. Никто не помнит.

— Никто не видит, но помнят все. Чем ты тут занимаешься?

Мардоний остановился у подножия холма. Он тяжело дышал, на висках блестел пот.

— Когда меня отстранили от командования, я сказал Великому Царю, что хочу удалиться от двора.

— Навсегда?

— Как знать? Думаю, навсегда бывает только смерть. Не так ли, дорогой родственник? — Он странно посмотрел на меня. — Кто мог подумать, что ты возьмешь жену из нашей семьи?

— Их семьи. — И я передразнил его: — Дорогой родственник.

— По крови, и моей тоже. И твоей — через женитьбу. И через неизменную любовь Ксеркса.

Мы стали взбираться к Приморскому дворцу, и Мардоний взял меня под руку. Он даже не хромал, а шатался: все тело раскачивалось из стороны в сторону, когда он старался не переносить весь свой вес на покалеченную ногу. На полпути Мардоний отпустил мою руку.

— Взбираться хуже всего, — проговорил он и опустился на известняковый выступ.

Я сел рядом. Городские дома внизу напоминали игральные кости, разбросанные вдоль пурпурного пролива, отделяющего материк от зеленых гор острова Кос. Я подумал о пиратах, живущих в его живописных горах, о бедных представителях власти на острове, о недобираемых налогах. Как строгий надзиратель, как неподкупное «царево око».

— Как только молодой Артафрен и Датис отправились в Грецию, я уехал в Галикарнас. И с тех пор здесь…

— Собираешься с силами?

— Да. — Мардоний несколько вызывающе взглянул на меня. — В будущем году я собираюсь командовать войском.

— Но будет ли в следующем году поход? Афины разгромлены, какой смысл?

Я ткнул пальцем в маленькую окаменевшую рыбку, застрявшую в известняке, — реликт времен вавилонского потопа.

— Смысл? Большая Греция. Сицилия. Италия. — Мардоний оскалил зубы. — Я не показывал тебе карту?

— Нет. Да и я не показывал тебе мою — индийских царств.

— Мы никогда не сойдемся.

— Да. Но тебе-то к чему волноваться? — сказал я с еле уловимой горечью. — Ты всегда побеждаешь… Ты обладаешь какими-то чарами. Говоришь Великому Царю: нападем на Грецию — и он нападает.

— Чарами обладает Гиппий, — серьезно проговорил Мардоний. — Я только молюсь, чтобы они продолжали действовать. Такой старик, а отправился с флотом. И все греки тоже, кроме Демарата. Он остался в Сузах вместе с Великим Царем.

— Чего же хочет Демарат?

— Власти над миром! Чего еще можно хотеть?

Мардоний прямо-таки прокричал это мне в ухо, его бледное лицо вдруг порозовело, как коралл. И только тогда до меня дошло, что он собирается не просто выздороветь, но добиться если не власти над миром, то хотя бы командования войсками Великого Царя.

К нам приблизился пастух со стадом коз. Он низко поклонился, что-то проговорил на своем диалекте и двинулся дальше, очевидно и не догадываясь, кто мы такие. Просто иноземцы на пути в Приморский дворец.

Мардоний отнесся к этому так же, как я.

— Мы правим миллионами людей, — сказал он, словно удивляясь, — а они даже не знают наших имен.

— Наших, возможно, не знают. Но знают, что Дарий — Великий Царь.

Мардоний покачал головой:

— Этот пастух не знает и кто такой Дарий.

Я не согласился, и мы поспорили. Пока Мардоний отдыхал на камне, я пробрался сквозь стадо к пастуху, чем весьма напугал его. Я заговорил с ним, он что-то отвечал. Его дорийский диалект показался мне древним и примитивным, а его поставил в тупик мой ионийский. В конце концов мы нашли какой-то общий язык, и я смог спросить:

— Кто твой хозяин?

— Деметрий, молодой господин. Он владеет всем склоном по ту сторону горы. И стадо тоже его.

— А кто хозяин Деметрия?

Нахмурившись, пастух задумался. Пока он тужился воспринять новую для себя мысль, воспользовавшись его неподвижностью, из волос показалась вошь и поползла от левого уха к спутанной бороде, начинающейся от середины щеки. Вошь нашла убежище в зарослях бороды, чем меня порадовала: кто по своей природе не охотник, всегда принимает сторону дичи.

— Не знаю, — наконец сказал пастух.

Я указал на серый дворец наверху:

— А царица?

— Царица? — Он произнес это слово, словно никогда его не слышал.

— Госпожа, живущая там.

— Ах, госпожа! Да, я видел ее. Она скачет верхом, как мужчина. Очень богатая.

— Она царица Галикарнаса.

Пастух кивнул, очевидно не поняв моей фразы.

— Да, да, — сказал он. — Козы разбегаются, молодой господин.

— А кто ее хозяин?

— Ее муж, наверное.

— Она вдова. Но над ней есть господин, ее владыка. — И снова я употребил непонятное слово.

— Владыка? — повторил пастух. — Нет, я редко хожу на этот склон. Здесь многих не знаю.

— Но ты, конечно, знаешь имя Великого Царя. Он твой владыка, как и мой, и его имя знает весь мир.

— И как же его зовут, молодой господин?

Мардоний был в восторге. Я — нет.

— Должен же быть какой-то способ достучаться до этих людей!

— К чему беспокоиться? Он смотрит за козами и платит что-то землевладельцу, а тот платит налог царице, которая платит дань Великому Царю. Чего еще хотеть от этой деревенщины? Зачем забивать им голову, кто мы такие и кто такой Дарий?

Мы продолжили свой путь к вершине. Лицо Мардония заливал пот, как теплый индийский дождь.

— Двор — это не мир, — вдруг сказал Мардоний.

— Да. — Я весь был «царево око». — Но мир принадлежит нам — и их мир тоже. Знают они о том или нет.

— Ты никогда не был в море.

Его слова звучали непонятно. Я напомнил, что пересек южное море, но Мардоний покачал головой:

— Я не об этом. Ты никогда не командовал кораблем. Это совсем другое дело.

— Да, владыка морей.

Я дружески поддразнил его. Но он не ответил, задыхаясь от усилий. Мы присели на разбитую колонну напротив дворца и смотрели, как приходят и уходят просители.

— Что нового о Ксерксе?

Мардоний вытер рукавом пот со лба. Солнце уже утратило утреннюю свежесть, и казалось, жар исходит прямо от земли.

— Он в Персеполе, — ответил я. — Строит.

— Строит? — Мардоний подобрал кедровую шишку. — Это не жизнь. — Он встопорщил чешуйки в поисках орехов и, ничего не найдя, швырнул шишку об дерево, на котором она выросла. — Я говорил Великому Царю, что Ксеркс должен вести войско на Афины. — Это была ложь, но я промолчал. — Он согласился.

— Однако идти в поход Ксерксу не разрешил.

Мардоний потер рукой шершавую поверхность гранитной колонны.

— Ксерксу нужны победы, — сказал он, лаская камень, как коня. — В прошлом году, когда я понял, что для войны не окрепну, я посоветовал Дарию отменить наступление на западе и послать войско в твои обезьяньи страны.

— Правда?

Вопрос был грубым. Потому что я не знал ответа.

— Благородный перс не способен лгать, — ответил Мардоний и добавил: — Даже когда лжет. — Казалось, ему больно. — Да, это правда. Я хочу одного — покорить греков и не желаю делить победу ни с Артафреном, ни с Датисом. Поэтому было бы неплохо, чтобы Ксеркс с войском в этом году перешел реку Инд.

— А на следующий год ты бы повел войско на запад?

— Да, я хотел этого. Но получилось не так.

Я поверил Мардонию. В конце концов, не секрет, что он хочет стать сатрапом европейской Греции. А теперь выходило, что эта высокая должность достанется Артафрену, и я сменил тему:

— А как царица Артемизия, довольна своим положением?

Мардоний рассмеялся:

— Которым? У нее их несколько.

— Я говорю как «царево око». Она не считается с сатрапом, имеет дело напрямую с Великим Царем. Сатрапу это не нравится.

— А Артемизии нравится, и ее народу тоже. Это дорийский город, а дорийцы склонны боготворить свои царские семьи. И потом, как я заметил, она популярна в своих владениях. Когда я разогнал ионийских тиранов, то прогнал и ее тоже. И вскоре получил от нее послание, где говорилось, что если я хотел свергнуть династию, древностью не уступающую арийским богам, то должен был победить ее в бою.

— Один на один?

— Был такой намек, — ухмыльнулся Мардоний. — В общем, я послал ей успокоительный ответ в сопровождении моей собственной сиятельной персоны с еще не поврежденной ногой.

— И она приветствовала тебя на полу?

— На троне. Потом на ложе. Пол — для юных. Она страшная женщина, и я бы отдал… Я бы отдал мою покалеченную ногу, чтобы жениться на ней. Но это невозможно. И я совершенно открыто живу с ней, словно консорт. Удивительно. Эти дорийцы не похожи на остальных греков, да и вообще ни на кого. Женщины делают все, что им вздумается. Наследуют имущество. У них даже свои игры, как у мужчин.

Кроме Галикарнаса, я не бывал в дорийских городах. Подозреваю, что Галикарнас — лучший из них, как Спарта — худший. Независимость дорийских женщин всегда раздражала Ксеркса. В конце концов он развелся со всеми женами-дорийками и прогнал дорийских наложниц на том основании, что не выносит их унылости. Они действительно тосковали, попав в гарем. Я открыл, что нет таких чудных нравов, с какими человек рано или поздно не встретится, если заедет достаточно далеко.

Артемизия приняла нас в длинном низком зале с маленькими окошками, выходящими на море и темно-зеленый Кос. Она стала дородней, но волосы сохранили свое золото, и лицо выглядело сносно, несмотря на намечавшийся второй подбородок.

Мой глашатай, как положено, объявил о моем прибытии. Царица поклонилась не мне, а моей должности, опять же как положено. Потом она сказала: «Добро пожаловать в Галикарнас!» — а я сказал о милости Великого Царя к своим вассалам. Она громко поклялась повиноваться персидской короне. Затем наша свита удалилась.

— Кир Спитама — неумолимый надзиратель. — Мардоний пришел в доброе расположение духа. — Он поклялся наполовину увеличить дань с вас.

Он вытянулся на узком ложе, поставленном так, чтобы видеть в окне залив. Мардоний говорил, что целые дни проводит, рассматривая приходящие и уходящие корабли. В то утро, с первым лучом солнца, только завидев мой парус, он поковылял вниз поприветствовать меня.

— Моя казна принадлежит Великому Царю.

Артемизия соблюдала протокол. Она сидела, выпрямившись на высоком деревянном кресле. Я почти так же прямо сидел в кресле пониже.

— А также мое войско и я сама.

— Я доложу об этом владыке всей земли.

— «Царево око» может добавить: когда Артемизия говорит, что принадлежит ему, это в самом деле так. Но не для гарема. Для поля боя.

Должно быть, я выразил все свое удивление. Но Артемизия невозмутимо продолжала воинственные речи:

— Да, я готова в любое время вести мое войско в любое сражение, какое Великий Царь сочтет нужным выиграть. Я надеялась принять участие в весеннем походе на Афины, но Артафрен отверг мое предложение.

— И теперь мы утешаем друг дружку, — сказал Мардоний. — Два полководца, которым не с кем воевать.

На мой вкус, Артемизия была слишком мужеподобна. Физически это была женщина в теле, но обращенное ко мне красное жесткое лицо напоминало лицо скифского воина. Не хватало только усов. Однако Мардоний говорил, что из сотен женщин, которых он знал, ни от одной не получал такого удовлетворения. Никогда не знаешь, в ком что кроется.

Мы поговорили о войне в Греции. Никаких новостей от Артафрена не поступало с тех пор, как он сжег город Эретрию и продал в рабство тамошних жителей. Предполагалось, что он уже вошел в Афины. Благодаря тому, что Мардоний прогнал ионийских тиранов, демократическая партия в Афинах была настроена проперсидски и серьезного сопротивления не ожидалось. По сути дела, большинство видных афинян были или за персов, или подкуплены персами, или и то и другое.

Пока я говорил о нашей победе в Эретрии, Мардоний молчал, а Артемизия была сдержанна и мрачна. Эта тема не могла доставить удовольствия нашему раненому льву. В конце концов царица прервала мой пристальный анализ военной ситуации в Греции:

— Мы слышали о вашей недавней женитьбе на дочери Великого Царя.

— Да, теперь он мой родственник. — Мардоний оживился. — Когда-то был вроде мага, хлестал хаому, а теперь член царской семьи.

— Я не маг.

Меня всегда раздражало, когда меня называли магом, и Мардоний знал это. Друзья детства всегда ведут себя подобным образом, если не становятся открытыми врагами.

— Это он так говорит. А только подведи его к огненному алтарю, тут же схватит священный хворост и запоет…

— И какая же из благородных дам мать вашей жены? — перебила Мардония Артемизия.

— Царица Атосса, — официальным тоном ответил я, — дочь Кира Великого, в честь которого я назван.

Я был слегка удивлен, что Артемизия не знает имени моей жены. Но возможно, она знала и только притворялась.

— Мы так далеко тут, у моря, — сказала царица. — Знаете, я ведь ни разу не была в Сузах.

— Мы поедем вместе, когда я вернусь ко двору.

Мардоний тихонько поднимал и опускал больную ногу, упражняя мышцы.

— Не думаю, что это будет прилично. — Артемизия подарила нам одну из своих нечастых улыбок. На минуту она показалась женственной, даже красивой. — И как же зовут вашу благородную жену?

— Пармис.

Демокрит хочет узнать побольше о моей женитьбе. Его заинтриговало имя моей жены. В свое время меня оно тоже заинтриговало. Наслушавшись злобных излияний Атоссы на жену Дария Пармис, я не поверил своим ушам, когда распорядитель двора сказал, что моей женой будет Атоссина дочь Пармис. Помнится, я попросил евнуха повторить, что он и сделал, добавив:

— Это самая прекрасная из дочерей Атоссы.

Так принято выражаться при дворе, и означают эти слова, разве что она не совершенно уродлива. Когда я спросил, не в честь ли дочери узурпатора ей дали такое имя, распорядитель не смог, а может быть, не захотел ответить.

Атосса не многое прояснила.

— Пармис — принятое у Ахеменидов имя, вот и все. Увидишь, характер у нее скверный, но она не глупа. Я бы не хотела такого сочетания в жене, будь я мужчиной. Но я женщина, к несчастью. Но все равно не важно, какова она, а важно, кто она. Бери ее. Если будет совсем несносна, бей.

Я взял и как-то раз побил. Ни к чему хорошему это не привело. Пармис была женщиной со злобным характером и сильной волей, и совет Атоссы оказался совершенно ошибочным. Физически Пармис напоминала Дария, но черты, красивые у Великого Царя, совершенно не шли к ее лицу. Когда мы поженились, ей было восемнадцать, и она была в ужасе от этого брака. Дочь Великого Царя предполагала выйти, в худшем случае, за кого-нибудь из Шести, а в лучшем — за царя соседнего государства. Вместо этого ее выдали за «царево око». К тому же Пармис была убежденной поклонницей демонов и затыкала уши при одном упоминании Зороастра. Однажды жена так меня разозлила, что я со всей силы ударил ее тыльной стороной руки. Она упала на низенький столик и сломала себе левое предплечье. Говорят, женщины любят мужчин, которые к ним жестоки. В случае с Пармис это оказалось не так, и с тех пор она возненавидела меня, как никогда.

Несколько лет я жил собственным хозяйством в Сузах, и Пармис делила женскую половину с Лаис, которая, конечно же, очень ее полюбила. Причуды Лаис безграничны. Я не держал в доме наложниц из-за нехватки места и не заводил новых жен, так что две дамы жили вместе. Я никогда не пытался узнать, о чем они говорят. Я и без того прекрасно представлял их беседы.

После того как Пармис родила мертвую дочку, я перестал с ней встречаться, а когда Великим Царем стал Ксеркс, я попросил его забрать ее обратно, что он и сделал. Пармис умерла, когда я был в Китае. Это невеселая история, Демокрит, и я не вижу необходимости на ней задерживаться.

Я спросил Артемизию о ее отношениях с сатрапом. Как «царево око», я собирался загладить обиды и подвести какой-то итог тому, чего не удалось избежать. Артемизия отвечала на вопросы невозмутимо и добродушно.

— У нас прекрасные отношения. Он не заходит ко мне, я не хожу к нему. Я плачу дань прямо в Сузы, и казначей вроде бы доволен. Он несколько раз навещал меня.

— Кто там теперь казначей?

Мардоний любил притворяться, что не знает имен должностных лиц канцелярии, он-де выше простых чиновников. Но он знал, как и все мы, что империей управляют чиновники канцелярии и евнухи гарема.

— Барадкама, — ответил я. — Он считается честным. Я знаю, он требует полного отчета о расходах в Персеполе, и, если хотя бы одна сделка по кедровым бревнам не учтена, катятся головы.

— Хотела бы я, чтобы мне так служили в моих малых делах, — сказала Артемизия.

Вдруг за стеной раздались звуки лиры. Мардоний застонал, а Артемизия выпрямилась в своем кресле.

В дверях стоял высокий рыжеволосый мужчина в нищенской одежде. В одной руке он держал лиру, в другой — посох странника. Идя к нам, он стучал палкой по полу, как это любят делать слепцы, но не я. Кажется, не все знают, что слепые могут на расстоянии чувствовать препятствие. Не могу этого объяснить, но это так. В результате я редко спотыкаюсь и еще реже натыкаюсь на стены. Тем не менее некоторые слепцы, обычно нищие, любят выставлять свою немощь, стуча перед собой палкой при ходьбе.

— Приветствую тебя, царица! — Голос слепого звучал громко и крайне неприятно. — И вас, благородные мужи! Позвольте смиренному певцу-сказителю доставить вам радость песнями его предшественника, слепого Гомера, который пришел с того покрытого горами и полнящегося благословенными быстрыми реками острова Кос. Да, во мне течет кровь того, кто пел об ахейцах, плывших в высоковратную Трою. Да, я тоже пою те песни, что пел Гомер, сказания о прекрасной Елене и лживом Парисе, об обреченном Патрокле и его возлюбленном мальчике — капризном Ахилле, о гордом Приаме и его горестном падении! Внемлите же!

С этими словами сказитель под аккомпанемент расстроенной лиры затянул нечто нескончаемое. Голос певца был не только дурным, он был еще и оглушительным. Но самой несуразной была его песня. Как все говорящие по-гречески, я знаю наизусть множество стихов Гомера и распознал немало отрывков, вылетавших — нет, извергавшихся — из уст слепого, как камни из пращи. Сначала он пел из Гомеровой «Илиады», грубо подчеркивая шестистопный размер. Затем спел что-то совершенно новое в семистопных строках, что прямо противоречило спетому ранее. У меня было чувство, что я вижу сон, какие случаются после слишком сытного лидийского обеда.

Когда наконец сказитель смолк, Мардоний застыл на своем ложе, как труп, Артемизия неколебимо сидела в кресле, а «царево око» вылупилось — о, возможно, «уставилось» более подходящее слово — на певца.

— Почтенный Кир Спитама, позвольте представить моего брата, принца Пигра, — сказала Артемизия.

— Смиренный сказитель с удовольствием споет ахейскому благородному мужу. — Пигр низко поклонился мне.

— В действительности я перс, — отвечал я в некотором отупении. — То есть, конечно, я наполовину грек…

— Я знал это! Глаза! Брови! Властные манеры! Какое сходство с Ахиллом!

— Так вы не слепой?

— Нет. Но я истинный бродячий певец, потомок Гомера, который жил за тем проливом. — Он указал в окно. Правда, Гомер родился не на Косе, а на Киосе, но я промолчал. — Его музыка течет через меня.

— Да, я слышал, — вежливо сказал я и вдруг вспомнил его характеристику Ахилла. — Несомненно, Ахилл был старше Патрокла и, конечно, не был его мальчиком. Разве они были любовниками на греческий манер?

— Вы должны дать некоторые права моему вдохновению, благородный муж. К тому же мой предок считал, что Ахилл был моложе, но не посмел этого сказать.

— Пигр — это вновь рожденный Гомер, — сказала Артемизия.

Я не понял, шутит она или говорит серьезно. Мардоний повернулся к нам спиной и вовсю храпел.

— Персидский Одиссей спит, — прошептал Пигр. — И мы должны говорить потише, — добавил он, повысив голос. — Но как долог путь отсюда до его дома на Итаке, где жена Пенелопа замышляет предать его смерти, потому что ей нравится быть царицей Итаки и содержать гарем мужчин!

— Но Пенелопа несомненно была рада возвращению Одиссея…

Я замолк, с запозданием поняв, что к чему. Передо мной стоял сумасшедший, и все речи его были бредом. Поговаривали, что Пигр только притворяется сумасшедшим из страха перед Артемизией, которая после смерти отца захватила корону, по праву принадлежащую брату. Если это правда, то начавшееся представление постепенно перешло в реальность. Если слишком долго носить маску, станешь сам походить на нее.

За время правления Артемизии Пигр переработал всю «Илиаду». На каждую строку Гомера он написал собственную. Результат получился убийственный, особенно в его исполнении. Пигр также написал необычайно умное повествование о войне лягушек с мышами и как-то летним днем спел мне это произведение приятным, чистым голосом, и меня очень позабавила его резкая сатира на претензии арийского военного сословия — сословия, к которому я и принадлежу, и нет. Я от души наградил певца аплодисментами.

— Чудесное сочинение!

— Как ему и подобает быть, — ответил он, мотнув головой назад и прикидываясь слепым. — Это сочинил Гомер. Я лишь спел. Я только его голос.

— Вы рожденный вновь Гомер?

Пигр улыбнулся, приложил пальцы к губам и на цыпочках удалился. Потом я часто думал, что же стало с ним в сыром Приморском дворце Артемизии?

В Галикарнас к нам пришла весть из Греции. Не помню, кто ее доставил, — наверное, какой-нибудь купеческий корабль. Не помню точно, что там говорилось, но мы с Мардонием так встревожились, что на следующее же утро покинули Галикарнас и вместе отправились в Сузы.

5

До сих пор афиняне считают битву при Марафоне величайшей победой в истории военного искусства и, как обычно, преувеличивают. На самом деле было вот как. До того как Датис разграбил Эретрию и сжег городские храмы, Афины готовы были сдаться. Афинскую демократическую партию возглавляли Алкмеониды, клан нашего благородного Перикла, и они недвусмысленно намекали: если Персия поможет им изгнать аристократическую партию, они более чем охотно признают власть Великого Царя. Что они собирались сделать с Гиппием, точно не известно. Хотя демократическая партия часто вступала в союз с Писистратидами, век тиранов подходил к концу, и даже само слово «тиран» звучало ругательством, а некогда оно означало тень бога на земле.

Я никогда не понимал, почему тираны оказались в такой немилости. Однако греки — самый непостоянный и изменчивый из народов, им так легко надоесть! Они не выносят законоположенного порядка вещей. По их мнению, старое не может быть хорошим, а новое — плохим, пока не состарится. Они любят радикальные перемены во всем, неизменно лишь их мнение о себе, как о глубоко религиозной нации, каковой на самом деле они не являются. Персы совсем другие. Великие Цари могут приходить и уходить, часто в результате кровавых событий, но государственное устройство не изменяется: в Индии и Китае также.

Разгромив Эретрию, Датис проиграл войну. Заключи он союз с эретрийскими демократами, они бы предложили ему землю и воду, а потом, имея в тылу Эретрию, Датис спокойно мог идти на Афины, где ему был бы обеспечен радушный прием.

Демокрит думает, что Афины оказали бы сопротивление даже в том случае, если бы Эретрия осталась неприкосновенной. Сомневаюсь. Годы спустя, когда величайший афинский полководец Фемистокл был изгнан им же спасенным народом, он бежал в Сузы. Я часто говорил с ним о греках вообще и афинянах в частности. Фемистокл признал, что, уцелей Эретрия, Марафонской битвы бы не было. Но, узнав о разгроме Эретрии, афиняне в панике призвали на помощь всех своих союзников. Как обычно, спартанцы прислали свои сожаления. Этот воинственный народ весьма изобретателен в поисках оправданий, когда нарушает обязательства перед ненадежными союзниками. Очевидно, тогда луна была полной — или не полной, или что-нибудь еще. Я не проверял, но не удивлюсь, если окажется, что персидская казна заплатила спартанским царям, чтобы они сидели дома. Барадкама, казначей, не раз жаловался, что из всех получавших секретные выплаты спартанцы — самые жадные и самые ненадежные.

На отчаянный призыв афинян откликнулись только платейцы. И вот, прямо напротив узкого пролива, отделяющего Эретрию от Аттики, афинские и платейские войска под командованием бывшего тирана Мильтиада заняли позиции на Марафонской равнине. С большой политической ловкостью этот бывший вассал Великого Царя умудрился добиться назначения афинским стратегом, в интересах консерваторов. Естественно, демократы его ненавидели. Но благодаря ошибке Датиса с Эретрией обе партии сплотились вокруг этого человека, и наши войска были остановлены. Нет, я не буду снова описывать эту битву, которую сейчас, в этот самый момент, старики смакуют во всех подробностях. Скажу только, что афиняне потеряли не меньше, чем персы. Но кто в Афинах поверит, что такое могло быть?

Наши войска в боевом порядке погрузились на корабли, и Датис приказал держать курс прямо на Пирей: он надеялся достичь Афин раньше, чем греческое войско вернется из-под Марафона. Когда флот огибал мыс Суний, Алкмеониды дали ему знак, что город пуст и можно идти на штурм.

Но у самого Фалера Датиса задержал встречный ветер, когда же ветер стих, афинское войско уже было в городе и персидская экспедиция закончилась. Датис отправился домой. В Галикарнасе мы узнали только, что Датис и Артафрен вернулись назад.

Никогда я не видел Мардония в таком приподнятом настроении. Он стал набирать вес и время от времени даже забывал про хромоту.

— В будущем году командовать буду я, — сказал он мне, когда мы верхом выехали из Галикарнаса.

В воздухе стоял тяжелый запах забродившего винограда, на земле толстым слоем валялись маслины.

— У них был шанс! — ликовал Мардоний. — И они не сумели им воспользоваться! Мне следовало этого ожидать. Год назад сивилла в Делосе сказала, что я умру хозяином Греции. — Он обернулся ко мне, лицо его пылало. — Можешь пойти со мной. Я сделаю тебя наместником в Афинах… Нет, не стоит: ты не захочешь быть наместником развалин. Я отдам тебе Сицилию.

— Я бы предпочел Индию.

Не исполнилось, однако, ни то, ни другое. Дарий был разгневан поражением Датиса. Из привязанности к старшему, Артафрену, он не упрекал младшего, он просто включил его в список отстраненных от активной жизни — к радости Ксеркса. Но когда наследный принц попросил разрешения возглавить следующую экспедицию против Афин, Великий Царь отказал, сославшись на нехватку денег. Требовалось время пополнить казну, построить новый флот, подготовить новые войска.

Последние дни жизни Дарий провел на удивление мирно. Он смирился с тем, что больше не возглавит войско сам. И еще пришел к заключению (ошибочному), что у него нет надежных полководцев. Хотя Мардоний и оставался фаворитом, Великий Царь обращался со своим честолюбивым племянником, как с ровесником, страдающим теми же недугами.

— Ну что мы за пара! — говорил Дарий в экбатанских садах, прогуливаясь под руку с Мардонием. — Два старых воина, уже повидавших свое. Посмотри на свою ногу! Я бы на твоем месте ее отрезал. Чем плоха деревянная, раз дни битв позади? А для нас они позади. О, это печально!

Дарию нравилось мучить Мардония. Не пойму почему. Ведь своего племянника он любил больше всех из нашего поколения. Возможно, поняв, что самому ему уже никогда не сражаться, Дарий хотел разделить с Мардонием свой уход от дел — и свою печаль. Да, в глазах Великого Царя была печаль, когда он смотрел на упражнения молодых офицеров.

Мардония удаление от дел совсем не обрадовало. Я даже был однажды свидетелем того, как он, смертельно побледнев, отплясывает перед Дарием, желая показать, что нога его в полном порядке. В действительности Мардоний так и не смог избавиться от хромоты. Правда, на коне он держался неплохо и не имел трудностей на боевой колеснице, где натягивал ремень, чтобы перенести вес с больной ноги на здоровую.

Двор в последние дни Дария был прелестен — и весьма опасен: сплошные заговоры и контрзаговоры. Не могу сказать, что вспоминаю о тех днях с большим удовольствием. Во-первых, мне было нечего делать. После похвалы за исполнение обязанностей «царева ока» от должности я был освобожден и назначен на новый пост. Но из милости не вышел. Я по-прежнему оставался зятем Дария и по-прежнему носил титул царского друга. Произошло то, что часто случается при дворе: я был больше не нужен монарху. К тому же, думаю, при моем появлении Дарию вспоминались снившиеся ему некогда коровы, но не ему теперь их было пасти… Кому понравится напоминание о том, что не удалось выполнить в жизни?

Двор ясно видел, что век Дария подходит к концу. То есть теоретически мы понимали, что протянет он недолго, и все же никто из нас не мог представить мир без него. Дарий всю нашу жизнь был Великим Царем. Другого мы не знали. Даже Ксеркс не мог по-настоящему представить себя на месте Дария, а никто не скажет, что Ксерксу не хватало веры в свое величие.

В гареме продолжала верховодить Атосса. Она старалась продвигать восточную политику, но неудачно. В те последние дни Дария не увлекали никакие рискованные планы. Большую часть времени он проводил со своим тайным советом, часто встречался с начальником стражи Астафином и казначеем Барадкамой. Великий Царь приводил в порядок домашние дела.

Внезапная смерть Гобрия разогнала тучи. Через несколько недель после нее бывший наследник трона Артобазан удалился от двора и переехал в Сидон. В Сузах он больше не появлялся. Атосса увидела-таки полное поражение партии Гобрия при своей жизни.

Хотя греки реже, чем раньше, появлялись на глаза, Демарат стал наперсником Дария. Без сомнения, колдовство Лаис оказалось действеннее, чем обычно. Очевидно, к ее же заслугам следовало отнести и то, что спартанец стал чище и от него уже не пахло, как от лисы в клетке. Остальные греки либо умерли, либо вышли из милости.

Ксеркс продолжал строить дворцы. Ему ничего не оставалось, разве что тайно набирать среди придворных и евнухов себе сторонников, которые понадобятся после смерти Дария. Примерно в это время Ксеркс нашел Артабана, молодого персидского офицера, отдаленно связанного с кланом Отана. Артабан был беден и честолюбив. В свой срок Ксеркс сделал его начальником личной охраны, а из Второй палаты канцелярии подобрал личного управляющего — Аспамитра, необыкновенно обаятельного евнуха.

Ксеркс и Мардоний снова были близки, как… Я чуть не сказал «как братья», но в царских семьях родство не говорит о близости. Как бы то ни было, они снова сдружились, и никто не сомневался, что Мардоний будет главнокомандующим. Так, с большой хитростью и осторожностью, Ксеркс подбирал людей себе на погибель. Но глядя со стороны, я не мог сказать, что его назначения были сами по себе ошибочны. В конце концов, бывает везение и невезение. Моему другу не везло — и он знал об этом, а я нет.

В последний год жизни Дария я несколько раз встречался с Эгиби, чтобы отправить наш караван в Индию. Но что-то неизменно шло не так. Примерно в то же время я получил послание от Караки. Он отправил второй конвой из Магадхи в Персию. К несчастью, где-то между Таксилой и Бактрой караван исчез. Я заключил, что его захватили скифы. До моего отъезда из Индии мы с Каракой разработали секретный шифр, и в результате я смог узнать из вроде бы сухого коммерческого отчета, что Кошалы больше не существует, что Вирудхака мертв, а Аджаташатру завладел всей Гангской равниной. Поскольку принц Джета пользовался милостью Аджаташатру, моя жена и два сына — второй ребенок тоже оказался мальчиком — жили в безопасности. Больше я ничего не знал. Мне не хватало Амбалики, особенно в тех редких случаях, когда я бывал с Пармис.

Через пять лет после своего отъезда Фань Чи прислал мне письмо. Он по-прежнему был в Китае, но сообщал, что собирает караван, что нашел новую дорогу в Китай и надеется открыть шелковый путь между Китаем и Персией. Я прочитал письмо Ксерксу, который заинтересовался и снял копию для Великого Царя. Через месяц я получил официальное уведомление от советника по востоку, и — тишина.

В каком-то смысле в смерти Дария был виновен Мардоний. Выздоровев, он снова оказался в центре внимания греческой партии при персидском дворе. В частности, его обхаживал Демарат. Я как-то запретил Лаис принимать греков у меня в доме, и, пока я был дома, она слушалась. Но стоило мне только уехать из Суз, как все греки, ошивавшиеся при дворе, стали собираться у нас, и я ничего не мог поделать, разве что прогнать Лаис — не слишком подходящий способ избавиться отфракийской ведьмы.

Мардоний хотел завершить Греческую войну, а Ксеркс хотел одержать победу в сражении — в любом сражении. Мардоний искушал Ксеркса воинской славой. Они вместе собирались в поход на Грецию: Ксеркс — в качестве верховного главнокомандующего, Мардоний — как его заместитель. Об Индии не заходило и речи, и меня удалили с их советов. Я был опечален. Греческих войн я никогда не одобрял: греков я знал, Ксеркс — нет.

У меня сложилось впечатление, что Дарий хотел мира. Хотя в то время он сердился на Датиса за неудачный поход на Афины, но вообще-то не принимал это близко к сердцу. По сути дела, Дарий никогда не воспринимал Афины всерьез, как и прочие греческие города. Да и как могло быть иначе, если их вожди вечно приезжали в Сузы с просьбами помочь в борьбе против их же собственных городов? Хотя Дарий восхищался греками как солдатами, их междоусобные дрязги его утомляли. Наконец Великий Царь сказал:

— Двух кампаний хватит.

Первая имела безоговорочный успех, а вторая оказалась не только сомнительной, но и очень дорогой. В третьей не было нужды.

Но Мардония это не остановило. Он только увеличил на всех свое давление, в том числе на царицу Атоссу, которая наконец согласилась, что Ксерксу пора выйти на поле брани. Удаление Артобазана в большой степени успокоило ее, и казалось, у Ксеркса нет соперников. А так как на Дария тоже давили, усилия Мардония оказались катастрофически успешными.

Великий Царь собрал нас в Сузах в зале с семьюдесятью двумя колоннами. У меня не было предчувствия, что это последнее его появление на людях, но, помнится, я подумал, как он изменился с тех пор, когда я видел его в том же зале молодым, энергичным победителем. Вместо прежнего льва мимо нас к трону проковылял дряхлый старик. Великому Царю шел шестьдесят четвертый год.

Демокрит хочет знать, сколько лет в то время было Ксерксу. Ксерксу, Мардонию и мне было по тридцать четыре года. Городот считает, что Ксерксу было всего восемнадцать. Характерно для так называемого историка. Хотя мы уже вышли из юности, старость была так же далеко, как детство.

Ксеркс помог отцу взойти на золотой трон; все глаза следили за потрясающим монархом и его преемником. На Дарии была кованая военная корона. В правой руке он сжимал золотой скипетр. Незаметно, насколько это возможно, Ксеркс взял бессильную левую руку отца, положил на подлокотник трона и спустился вниз.

— Царь царей! — Его голос заполнил зал. — Ахеменид!

Мы стояли прямо, пряча руки в рукава — правая в левый, левая в правый. Взглянув на ряд молодых принцев и знати, я вспомнил Ксеркса, Мардония, себя и Милона, стоящих точно так же много лет назад. Теперь нас сменила новая компания молодежи, как Ксеркс скоро сменит угасающую фигуру на троне. Ничто так не напоминает о беспристрастном ходе времени, как неизменность персидского двора.

Когда Дарий заговорил, голос его звучал слабо, тон он, однако, старательно выдерживал.

— Мудрый Господь требует наказать афинян, сжегших наш священный храм в Сардах.

Для оправдания экспедиций против западных греков всегда использовалась эта формулировка. Я не раз спорил по этому поводу с распорядителем двора. Говорил с Ксерксом. Я делал все возможное, чтобы убедить их изменить формулировку, но канцелярия подобна общеизвестной горе, которую не шевельнешь. Когда я говорил, что Мудрому Господу было угодно разрушить этот храм руками греков или чьими-либо еще, никто в канцелярии даже не удосужился взглянуть на меня. И зороастрийская община тоже не пришла на помощь. Чтобы сохранить положение самых почитаемых жрецов при дворе, они радовались, да и сейчас радуются, когда удается остаться самыми незаметными. Они не спешили выполнять наказ моего деда обращать к Истине всех последователей Лжи. Честно признаться, я тоже не спешил. Только в Бактре зороастрийская община сохранила относительную чистоту, а также воинственность.

— Мы повелели построить шестьсот триер. Мы собираем войска со всех концов империи. Мы увеличиваем дань со всех сатрапий.

Дарий скипетром указал на Барадкаму, и тот прочел полный список налогов. В зале то и дело раздавались вздохи, когда тот или другой вельможа замечал, что повышение налогов касается его лично или его сословия. Персидские кланы освобождались от всех налогов, но от них ждали пополнения войсковых частей, составлявших костяк персидского войска. В некотором смысле именно персы платили самую дорогую цену за войны Великого Царя. Когда казначей закончил, Дарий подвел итог:

— Экспедицию возглавит наш сын и наследник Ксеркс.

Этого приказа Ксеркс ждал всю жизнь, но лицо его ничего не выразило.

— Наш племянник Мардоний будет командовать флотом.

Это был сюрприз. Все ожидали, что Мардония назначат заместителем Ксеркса. Возможно, пост командующего флотом значил то же, а возможно, нет. Великий Царь предпочел не вдаваться в подробности. Я посмотрел на Мардония, стоявшего справа от трона. Его губы растянулись в улыбку под пышной бородой. Он был счастлив. Я — нет. Мне придется идти с Ксерксом в Грецию. Если переживу кампанию, то смогу разве что когда-нибудь вернуться в Индию, чтобы навестить Амбалику и сыновей. Признаюсь, я был глубоко расстроен. Я не видел на западе будущего для Персии. Более того, теперь и на востоке я не видел будущего для себя. Неудачный брак с Пармис делал Амбалику еще желаннее. Демокрит хочет знать, почему я не брал новых жен. Ответ прост: не хватало денег. К тому же в глубине души я всегда верил, что когда-нибудь или поселюсь с Амбаликой в Шравасти, или привезу ее и, главное, сыновей к себе в Персию.

Под конец аудиенции Дарий, помогая себе правой рукой, встал и мгновение стоял покачиваясь. Вся тяжесть его тела приходилась на одну правую ногу — Ксеркс хотел помочь, но Дарий жестом отстранил его и начал медленно, нерешительно, превозмогая боль, спускаться с трона.

На последней ступеньке возвышения он качнул бессильную ногу, думая, что ставит ее на последнюю ступень, но просчитался — больше ступенек не было. Как закрывается высокая золоченая дверь, Великий Царь повернулся к нам на правой ноге и медленно — очень медленно, как показалось ошеломленному двору, — упал лицом вниз на пол. Скипетр остался зажатым в руке, но корона упала с его головы, и я с ужасом увидел, как золотой обруч неотвратимо катится прямо на меня.

Я бросился ниц. Поскольку случай был беспрецедентный, все изобразили мертвых, не смея пошевелиться, пока Ксеркс и распорядитель двора помогали Дарию подняться на ноги.

Когда Великого Царя полувели, полуволокли мимо меня, я услышал его тяжелое дыхание. На гладком красном полу алели следы свежей крови. Дарий рассек себе губу и сломал здоровую руку. Великий Царь начал умирать.

В тот год Греческой войны не было, как не было и на следующий. Война откладывалась не из-за немощи Дария, а потому, что Египет предпочел восстать, чем платить новые налоги. Поэтому собранное Великим Царем для покорения Греции войско теперь было использовано для умиротворения и наказания Египта. От края до края земли глашатаи объявляли, что весной Дарий возглавит войско и Египет будет разгромлен.

Но три месяца спустя, когда двор пребывал в знойном Вавилоне, а Сузы засыпало снежной бурей, какой не помнили старожилы, Великий Царь умер. Ему было шестьдесят четыре года, и из них он царствовал тридцать шесть.

Смерть застала Дария — выбрала же! — в спальне царицы Атоссы. Они поругались. То есть он хотел поругаться с Атоссой, — во всяком случае, так она говорила.

— Я, как всегда, старалась избежать ссоры.

Я был у нее в покоях в Вавилоне. Это случилось за день до того, как все мы отправились в Пасаргады на похороны Дария и коронацию Ксеркса.

— Я знала, чем он болен. И он тоже знал. И все равно страшно сердился — якобы на меня, а в действительности на себя. Он не мог смириться со своей слабостью, и я не упрекну его за это. Я сама не выношу своей слабости. Так или иначе, он приехал ко мне тайно, в женских носилках с задернутыми занавесками. Ходить он уже не мог. Он не владел собой. Ему было больно. И лег там. — Атосса указала на пространство между своим креслом и мной. — Я знала, что он умирает. В какой-то момент болезни ощущение хода времени исчезает и думаешь, что никогда не умрешь, потому что все еще здесь, живой. Ты есть, и все. Ничто не изменится. Я пыталась отвлечь его. В молодости мы, бывало, играли в загадки. Как ни странно, он любил словесные игры, и чем сложнее, тем больше. И я пыталась отвлечь его, предлагала разные игры. Но он не отвлекался. Он упрекал Ксеркса. Я молчала. Он упрекал меня. Я молчала. Я знаю свое место.

Для пущего эффекта Атосса прибегла к явной гиперболе.

— Потом Дарий начал хвалить нашего сына Ариамена. «Это лучший из моих сатрапов. Благодаря ему северные племена удалось отогнать от Бактры». Ты знаешь, как Дарий любил говорить об этих дикарях. «Я хочу, чтобы в Египет вел войско Ариамен. Я уже послал за ним». Боюсь, в этот момент мне не удалось сохранить спокойствие, и я сказала: «Этой весной командование обещано Ксерксу. И Ксеркс ваш наследник». Тогда Дарий закашлялся. До сих пор слышу эти ужасные звуки.

К моему удивлению, из глаз Атоссы текли слезы, в то время как голос звучал ровно.

— Я бы хотела сказать, что наша последняя встреча прошла мирно. Но это не так. Дарий не мог забыть, что единственное законное признание получил через меня, и ненавидел свою зависимость. Не знаю почему. Может быть, он добился короны собственной хитростью, но вместе с короной получил меня, а через меня стал отцом Кирова внука. Чего еще может желать человек? Не знаю. Мне всегда было трудно в него проникнуть. И потом, мы мало виделись в последние годы. Конечно, его ум был расстроен болезнью. Я понимаю. И все равно, я не могла подумать, что он пошлет за Ариаменом. «Вы развяжете гражданскую войну, — сказала я. — Ариамен захочет стать наследником. Но мы не позволим. Это я обещаю». Так я сказала. О, я была тверда! Дарий пришел в ярость. Он пытался угрожать мне, но не мог. Его душил кашель. Но он смотрел на меня и изображал, что ножом перережет горло. Этот жест о многом мне сказал, и я пригрозила ему: «Если вы поощрите Ариамена, клянусь: я сама пойду в Пасаргады, я собственными руками подниму знамя Ахеменидов, я созову все кланы, и мы сделаем внука Кира нашим Великим Царем!» Тогда… — Атосса откинулась в своем кресле, — Дарий поднял правую руку и сжал кулак. Потом рука упала рядом с носилками. Он вытаращил глаза. Посмотрел на меня, как на незнакомку. Помнишь? Вежливо, но как-то очень отстраненно. Потом перестал дышать, все так же очень вежливо глядя на меня.

Атосса моргнула, ее глаза уже были совершенно сухими. Ее поглощали дела.

— Ариамен идет в Сузы. Будет гражданская война.

Но благодаря Ксерксу гражданская война не разгорелась. Через день после смерти Дария Ксеркс во главе десяти тысяч «бессмертных» вышел из Вавилона и завладел Сузским дворцом и сокровищницей. Из Суз он послал своего тестя Отана на переговоры с Ариаменом. Я так и не узнал подробностей этой встречи. Знаю только, что Ариамен был побежден без кровопролития. Как бы то ни было, в доказательство доброй воли он согласился присутствовать на коронации в Пасаргадах. Должен сказать, к чести Ксеркса, он не казнил своего самонадеянного брата. Как правило, в таких делах снисходительность ошибочна, поскольку редко найдешь человека, способного простить простившего его. Но Ариамен оказался исключением. Он был предан брату. Позднее он погиб в Греческих войнах.

Поначалу Ксеркс понимал людей со всем их тщеславием.

6

Ясным холодным днем тело Дария положили в каменную гробницу рядом со старым Гистаспом и несчастной Пармис, чьи останки вскоре были вынесены оттуда по настоятельному требованию Атоссы.

Одетый простым воином, Ксеркс вошел в маленький огненный храм напротив гробницы Кира. Остальные ждали снаружи. Никогда я так не мерз. Стоял один из тех дней, когда мороз склеивает волоски в носу, а лучи сверкающего солнца не несут ни капли тепла. Помню, что небосвод был совершенно чист, если не считать перышек дыма, поднимавшихся от костра, у которого тысячи быков ждали жертвоприношения Мудрому Господу.

Внутри храма маги преподнесли Ксерксу простое блюдо с кислым молоком, травами и финиками. Попробовав этой традиционной пищи, он надел расшитую золотом мидийскую мантию Кира. Затем Ариамен преподнес Ксерксу военную корону Кира, которую Ксеркс держал в руках, пока архимаг не указал точный момент зимнего солнцестояния. В тот священный момент Ксеркс водрузил корону себе на голову и стал Великим Царем. В действительности зимнее солнцестояние было раньше того дня, но маги редко соблюдают точность — к сожалению.

Когда Ксеркс появился в дверях храма, мы приветствовали его громкими криками, чуть не сорвав голос. Никогда я не был так взволнован, как в тот зимний день, когда мой друг детства стоял перед нами в мантии Кира, высоко подняв лотос и скипетр. Помнится, я подумал, что златозубая корона на голове у Ксеркса напоминает земную — нет, неземную — частичку самого солнца. Так началось новое царствование.

Двор оставался в Персеполе еще месяц. За это время я подготовил первое воззвание Великого Царя. Оно высечено на скале неподалеку от гробницы Дария. Ксеркс хотел начать с самовосхваления, подражая древним царям Элама, всегда угрожавшим читателю или слушателю своим могуществом. Но я убедил его взять пример с отца, который начал свое первое воззвание восхвалением Мудрого Господа. Разумеется, на меня давила вся зороастрийская община.

Когда Ксеркс наконец согласился признать верховенство Мудрого Господа, я в первый и единственный раз за всю жизнь оказался очень популярным среди своих многочисленных дядюшек, племянников и прочих родственников. Через несколько лет они еще больше обрадовались, когда я убедил Ксеркса отказаться от притворства, что он правит Вавилоном и Египтом по воле местных богов.

«Великий бог — это Мудрый Господь, создавший землю, создавший мир и покой для человека… — Эта последняя фраза принадлежит самому Ксерксу, не мне. В отличие от большинства монархов он никогда не воевал ради самой войны. — …Сделавший Ксеркса царем, одним из многих царей, одним из многих владык…» и т. д.

Затем он перечислил все страны, которыми правил. В несколько угрожающем тоне упоминалось о последних волнениях в Бактрии, но о бунте в Египте умалчивалось. Дело было слишком деликатное. Мне удалось также убедить Ксеркса отречься, в сильных выражениях, какими всегда пользовался Дарий, от демонов и их поклонников. Но Ксеркс смазал эффект, возвеличив Мудрого Господа словом «Арта» — то есть «праведный». Теперь, когда Арта считается одним из проявлений единого божества, никакого кощунства тут не усматривается, но еще недавно простолюдины считали различные проявления Мудрого Господа разными богами — и маги потворствовали такому заблуждению. Боюсь, Ксеркс и сам склонялся к этой ереси. Он так же молился Арте, как и Мудрому Господу, и даже назвал своего сына, нашего нынешнего монарха, Артаксеркс.

Когда Ксеркс объявил, что двор на месяц останется в Персеполе, я удивился: неужели он собирается на столь долгий срок разлучиться с гаремом? Когда я вскользь упомянул об этом, Великий Царь улыбнулся.

— Ты не представляешь, что за радость быть вдали от Атоссы и Аместрис, от их вечных советов.

Ксеркс также считал знаменательным, что его царствование началось в самом сердце родины персов, в окружении вождей кланов.

На пиру по поводу коронации присутствовало пятнадцать тысяч виднейших персов. Пир состоялся в главном зале Дариева Зимнего дворца. Я как-то видел список зарезанного скота для того пира. Думаю, в горах не осталось ни одной овцы, ни одного быка, ни одного гуся. Но что говорить о затратах — событие было слишком значительным, или так мы думали. Вельможи обжирались и напивались в течение девяти часов. Многим стало плохо. Все одурели. Грозное величие владыки перешло — и самым естественным образом — к несомненному Ахемениду. Такое случается нечасто. Сам Ксеркс сидел со своими братьями в занавешенном алькове рядом с залом, где пировали сто царских друзей. От пирующих Ксеркса отделял плотный бело-зеленый занавес. Позже занавес убрали, и Великий Царь пил вместе с нами. Еще позже он вышел во двор, и там раздались ритмичные, подобно морскому прибою, крики. Да, Демокрит, во внешних морях бывают мощные приливы, каких не случается в Средиземном море, где волны вызываются изменчивыми ветрами. Нет, я не знаю причины этого. Но каким-то образом океанские приливы следуют за прибыванием и убыванием луны, подобно циклам у женщин.

Я сидел между Мардонием и Артабаном. Мы были пьяны, как и все. Только Ксеркс оставался трезвым. Он разбавлял вино водой, что делал нечасто. Ксеркс был начеку, ведь у подножия его золотого ложа сидел Ариамен. Возможный узурпатор был коренастым молодым мужчиной с руками кузнеца. Я имел сильные подозрения насчет него, да и не только я. Только Ксеркс их не имел.

Артабан мне показался вполне сносным. Не могу сказать, что я отнесся к нему очень серьезно, хотя и знал, что Ксеркс собирается назначить его начальником дворцовой стражи, а эта должность дает огромную власть, поскольку начальник стражи не только охраняет Великого Царя, но и наблюдает за повседневным порядком при дворе. Дарий всегда держал своего начальника стражи на коротком поводке, и я решил, что Ксеркс последует его примеру.

Артабан был светловолосый голубоглазый гирканец на год или два старше Ксеркса. Поговаривали о его любви к выпаренному ячменному вину, которое он пьет из человеческого черепа. Не знаю насчет скрытых привычек, но на людях он держался вполне прилично. Ко мне он явно проявлял почтение. Боюсь, мне он показался туповатым, и такое впечатление он произвел на всех. Как потом выяснилось, туповатыми были мы, а не он.

Обычно при персидском дворе за начальником стражи надзирает распорядитель двора. Мудрый владыка всегда стремится держать этих двух должностных лиц в постоянной ссоре, что не так трудно. Поскольку распорядитель должен иметь доступ в гарем, это всегда евнух. А поскольку мужественные воины презирают евнухов, необходимая враждебность между начальником стражи и распорядителем двора обеспечена. По рекомендации Аместрис распорядителем Ксеркс уже назначил Аспамитра. В общем и целом, двор это устраивало. Все знали, что когда Аспамитр берет взятку, то берет ее не просто так. Он также был превосходным администратором, в чем я убедился в день коронации.

К третьей смене блюд я и Мардоний были уже в сильном подпитии. Помню, что подали оленину, приготовленную самым моим излюбленным способом: с петушиными гребешками и политую во время жарки уксусом. Я попробовал и с полным ртом повернулся к Мардонию, который напился больше моего. Он, как всегда, говорил о войне.

— Лучше Египет, чем ничего. Я не против. В самом деле. Я хочу служить Великому Царю.

Мы еще не свыклись с тем, что этот величественный титул теперь навсегда принадлежит нашему другу юности.

— Однако уже год потеряли, как… — Мардоний рыгнул и потерял мысль.

— Как вернулись из Греции. Понятно. Но Египет важнее Греции. Египет богат. И он наш — или был наш.

Я потянулся к блюду с олениной просто проверить, на месте ли она, но оленины уже не было. Я выругался вслух. Мардоний тупо уставился на меня и вдруг расхохотался:

— Не ругай рабов за объедки.

— А я ругаю!

Тут откуда-то возник Аспамитр. Он был молод, бледен, быстроглаз. Борода у него не росла. Это означало, что его кастрировали до возмужания. Так получаются самые лучшие евнухи. Он следил за всем, сидя у подножия Ксерксова золотого ложа.

— Господин еще не наелся?

— Да. И командующий флотом тоже.

— Виновные будут наказаны.

Аспамитр оказался очень серьезной фигурой. Через мгновение оленина стояла на столе, а позже той же ночью шестеро слуг были казнены. В итоге весьма прибыльной торговле объедками с царского стола был в значительной мере положен конец, хотя и не полностью. Старые обычаи трудно искоренить. Но по крайней мере в первые годы правления Ксеркса можно было почти всегда съесть больше половины поданного, и все благодаря Аспамитру.

Поговаривали, что, когда ему исполнилось семнадцать, он был любовником царицы Аместрис. Не знаю. Я только повторяю слухи. Хотя дамы гарема — и даже царские жены — имели сложные отношения со своими евнухами, сомневаюсь, что почтенная царица-мать Аместрис имела что бы то ни было с Аспамитром, хотя его половой член славился необычайными размерами для мужчины, кастрированного в возрасте десяти-одиннадцати лет.

Демокрит сообщил мне последние сплетни с Агоры. Очевидно, грекам хочется верить, будто царица-мать находится в постоянной связи с нынешним распорядителем двора, двадцатитрехлетним евнухом с накладными усами и бородой. Могу заверить падких до скандалов афинян, что царице-матери идет семидесятый год и она равнодушна к плотским утехам. К тому же она всегда предпочитала власть, как и ее предшественница Атосса. Думаю, молодая Аместрис могла пофлиртовать с евнухом, но это был другой мир, ныне уже ушедший.

Тот ушедший мир был для нас прекрасным. В частности, та зима в Персеполе, когда все казалось достижимым. Все, кроме комфорта. Дворцы оставались недостроенными. Собственно, о городе говорить не приходилось: здесь стояли только лачуги ремесленников и новенький комплекс зданий вокруг сокровищницы Дария. Его кладовые, парадные залы, портики и служебные помещения временно заняли чиновники канцелярии.

Мы с Мардонием разделили маленькую, душную и холодную комнатушку в Зимнем дворце. Поскольку женская половина дворца была рассчитана на относительно скромную коллекцию жен и наложниц Дария, первое повеление Ксеркса как Великого Царя относилось к архитекторам. Им надлежало расширить женские помещения в сторону сокровищницы. В конце концов первоначальную сокровищницу пришлось снести, чтобы разместить новый гарем.

Как-то днем меня вызвал Ксеркс.

— Пошли посмотрим гробницу твоего тезки, — сказал он.

Верхом мы проехали значительное расстояние до гробницы Кира Великого. Маленькая известняковая усыпальница на высоком фундаменте имела портик с тонкими колоннами. Каменная дверь была покрыта резьбой под дерево. За дверью на золотом ложе лежал Кир Великий.

Хотя обслуживающий гробницу маг явно был поклонником демонов, ради нас он затянул гимн Мудрому Господу. Кстати, этот служитель живет в домике рядом с гробницей и раз в месяц приносит в жертву духу Кира коня — древний арийский обычай, не одобряемый Зороастром.

Ксеркс велел магу открыть гробницу. Вместе мы вошли в затхлое помещение, где на золотом ложе лежало залитое воском тело Кира. Рядом стоял золотой стол, заваленный драгоценностями, оружием, одеждами. Они сверкали в неровном свете факела, который держал Ксеркс.

Должен сказать, при виде великого человека, умершего более полувека назад, я испытал сложное чувство. На Кире были алые шаровары и мантия, вся покрытая золотыми бляхами. Чтобы скрыть рану от варварского топора, мантию натянули до подбородка. Ксеркс стянул ее, открыв темную пустоту на месте шеи.

— Ему перерубили позвоночник, — сказал он. — Не таким уж он был красавцем, а?

— Он был уже старик, — прошептал я.

Если не считать сероватой кожи, Кир поистине казался спящим, и я не хотел будить его. Я трепетал. Ксеркс же держался как ни в чем не бывало.

— Я бы предпочел, чтобы меня забальзамировали египтяне. — Он очень скептически отнесся к бальзамировщикам Кира. — Цвет никуда не годится. И запах. — Ксеркс втянул носом воздух и скорчил гримасу, но я чуял только специальные мази. — Спи спокойно, Кир Ахеменид! — Он шутливо отсалютовал основателю империи. — Ты заслужил отдых. Завидую тебе.

Я никогда точно не знал, когда Ксеркс шутит, а когда нет.

Ксеркс устроил себе резиденцию во дворце, известном как Дариева Пристройка, хотя его полностью выстроил Ксеркс, будучи еще наследником. Каллий говорит, будто этот изящный дворец сейчас копирует Фидий. Желаю ему успеха. Пристройка была первым в мире строением, имеющим с каждой из четырех сторон по портику. Демокрит сомневается, что это так. Я бы тоже сомневался, проводи я дни с философами.

Вскоре после визита в гробницу Кира Ксеркс вызвал меня официально. В вестибюле Пристройки меня встретил Аспамитр. Он был, как всегда, любезен и услужлив. Благодаря Аспамитру наглость и грубость чиновников канцелярии исчезла, по сути дела, за одну ночь. Чиновники стали услужливыми и угодливыми почти на год. Да, через год они снова были наглыми и грубыми. Такова, однако, природа чиновников, не говоря уж о евнухах.

Меня провели мимо письменных столов, поставленных рядами между ярко оштукатуренными деревянными колоннами, — это самый дешевый способ строить колонны; к тому же штукатурку легче раскрашивать, чем камень. Говорят, Фидий собирается сделать свои колонны из чистого мрамора. Если он поддастся этой глупости, я предрекаю Афинам опустошение казны. Даже гранитные колонны в главных зданиях Персеполя до сих пор не оплачены.

Жаровни с углями распространяли по комнате Ксеркса уютное тепло, а от фимиама на двух бронзовых треножниках стоял надоедливый дым. Но фимиам всегда вызывал у меня головную боль — несомненно, в связи с тем, что сопровождает поклонение демонам. Зороастр обличал употребление сандалового дерева и ладана, так как это священные благовония служителей демонов. Хотя наши Великие Цари исповедовали веру в Мудрого Господа, другим они позволяли считать себя земными богами. Мне не нравилось это противоречие. Но легче повернуть солнце вспять, чем изменить протокол персидского двора.

Ксеркс сидел за столиком в комнате без окон. На мгновение в свете лампады он предстал перед моим раболепным взглядом живой копией Дария. Я пал ниц. Аспамитр, быстро перечислив мои имена и титулы, выскользнул.

— Встань, Кир Спитама!

Это был голос прежнего Ксеркса. Я встал и, как положено, уставился в пол.

— Царский друг может смотреть на своего друга. По крайней мере наедине.

Я поднял на него глаза, он смотрел на меня. Он улыбнулся, я тоже. Но все было не так, как раньше, и прошлого уже не вернуть. Он был царь царей.

— До отъезда в Египет я должен придумать себе жизнеописание. — Ксеркс сразу приступил к делу. — А значит, у меня мало времени. Я хочу, чтобы ты помог мне написать текст.

— Что в мире желает знать царь царей?

Пододвинувшись ко мне, Ксеркс постучал по связке папирусов:

— Это единственная копия жизнеописания Кира, больше в книгохранилище нет. Видишь, она почти изорвана. Очевидно, он не собирался ее переписывать. Текст не изменялся с года моего рождения. Кстати, обо мне там упомянуто. Все равно нам нужно переписать это как можно лучше.

Я взглянул на эламский текст:

— Язык очень устаревший.

— Тем лучше. Я хочу, чтобы все звучало, как у Дария, который говорил, как Камбиз, а Камбиз говорил, как Кир, который подражал индийским царям, и так далее, до самого начала, когда бы и где бы оно ни было.

Помнится, я подумал, что, хотя Дарий неизменно считал своим предшественником лже-Бардью, Ксеркс никогда о нем не упоминал.

Великий Царь и я три дня и три ночи сочиняли его официальное жизнеописание. Закончив, мы разослали копии во все города империи как осязаемое выражение воли и характера монарха. Вначале Ксеркс описал своих предков, их деяния и стремления. Последнее имело особое значение, потому что личные заветы Великого Царя могли использоваться в любом суде для дополнения к официальному своду законов.

Работали мы так: Ксеркс говорил, что бы он хотел написать. Затем я вносил свои замечания. Когда я был готов диктовать, вызывались секретари. Говорил я по-персидски, и мои слова тут же переводились на эламский, аккадский и арамейский — три письменных языка канцелярии. В те дни редко писали по-персидски. Должен сказать, я поражался скорости, с какой секретари воспроизводили персидские фразы на других языках. Позднее текст надлежало перевести на греческий, египетский, индийский и прочие языки.

Когда весь труд был записан, его снова прочитали Ксерксу на каждом из трех языков канцелярии. Он внимательно выслушал и затем внес исправления и пояснения. В конце концов, для Великого Царя это самая важная задача — уметь вслушиваться в каждое слово канцелярского текста.

В начале царствования Ксеркса ни одно слово не выходило от его имени без тщательной проверки: оно действительно должно было нести отпечаток замысла Великого Царя. Потом он уже ничего не слушал, кроме музыки и гаремных сплетен.

К ночи третьего дня Ксерксу прочитали окончательный текст, и он лично приложил свою печать к каждой версии. В конечном итоге, я думаю, этот наш труд превзошел Дариев тщеславный и неточный отчет о своем захвате власти.

Когда Аспамитр и секретари удалились, Ксеркс хлопнул в ладоши, и, как призрак или мираж, откуда-то возник виночерпий. Он налил вина, отпил из кубка Ксеркса и исчез столь же проворно, как появился. Ксеркса всегда забавлял этот ритуал с отпиванием.

— Все думают, что если вино отравлено, то попробовавший тут же и умрет. А если яд действует медленно? До его и моей смерти пройдет месяц.

— Но разве ритуал не предостережет виночерпия от отравления своего господина?

— Да, если у него нет противоядия. Но умный злоумышленник убьет нас обоих так медленно, что никто и не поймет. — Ксеркс улыбнулся. — Посмотри, как Лаис убивает своими фракийскими снадобьями.

Меня всегда смущало упоминание о Лаис как о ведьме и отравительнице. В действительности не думаю, что она самолично отравила хоть одного человека. Но знаю, что для Атоссы она готовила всевозможные зелья, и не секрет, что все дамы гарема, неугодные старой царице, рано или поздно заболевали какой-нибудь загадочной смертельной болезнью, что и требовалось.

— Как странно, — проговорил Ксеркс с неожиданной грустью. — Я не верил, что это случится.

— Но ведь было ясно, что Дарий умирает.

— Верно. И все же не верилось, что он… — Ксеркс, как самосский гончар, вертел в руках красно-черный кубок. — Я слишком стар.

Я уставился на него, удивленный, безмолвный. Ксеркс снял с шеи тяжелый золотой воротник, уронил на кедровый стол и лениво почесался.

— Да, я слишком стар, чтобы… — Он снова замолк. Казалось, он говорит не со мной, а сам с собой. — У меня нет побед. То есть ни одной настоящей. — Он постучал по нашему рукописному труду. — Я подавлял восстания, но не прибавил ни горстки земли, ни чаши воды к владениям моего отца. Вся моя деятельность — это строительство.

— Ты величайший строитель из когда-либо живших, владыка!

Я не преувеличивал. Я верил, что Ксеркс являлся — нет, и до сих пор является — самым великим зодчим и градостроителем из всех когда-либо живших на земле, в том числе и из тех африканских дикарей, что много-много веков назад воздвигли столь глубокомысленно тупые египетские пирамиды и пилоны.

— Это не в счет.

Ксеркс задумался. Я никогда не видел его в таком подавленном состоянии. Казалось, получение в дар всех этих стран принесло ему не радость, а боль и мрачные предчувствия.

— Думаю, жизнь прошла зря. Все, что я делал — только ждал и ждал, а теперь мне тридцать пять…

— Разве это старость? Взгляни на Мардония!

— Я и взглянул. — Ксеркс улыбнулся. — Он шатается, как старик. Нет, вот это… — он быстрым жестом изобразил в воздухе корону, — должно было прийти лет десять назад. Я был в том возрасте, что и Дарий, когда он убил Великого Царя.

— Великого Царя? — Я уставился на Ксеркса. — Ты хочешь сказать, узурпатора Гаумату?

— Я хочу сказать, Великого Царя. — Ксеркс допил кубок и вытер губы расшитым рукавом. — Ты не знаешь?

Я покачал головой.

— Я думал, знаешь. Мне известно, что Атосса говорила Лаис. Очевидно, твоя мать осмотрительнее моей. Но все равно тебе пора узнать страшную тайну нашей семьи.

Доверяя секрет, монархи часто одновременно подписывают приговор слышавшему. Мне вдруг стало холодно. Я не хотел ничего слышать. Но остановить Ксеркса не мог. Ему не терпелось поделиться со мной знанием, известным в то время лишь горстке людей.

— Дарий никогда не был Ахеменидом. Он их очень дальний родственник. Как и глава любого из персидских кланов. Когда Камбиз пошел на Египет, он оставил за себя своего брата Бардью. Было условлено, что, если Камбиз умрет, Великим Царем станет Бардья. В Египте Камбиза отравили. Не знаю кто. Сам Камбиз считал, что кто-то из местных жрецов. Как бы то ни было, яд медленно делал свое дело. Камбиз очень мучился. Он стал невменяем. Но когда приходил в себя, то соображал вполне ясно. — Ксеркс помолчал, теребя пальцем край золотого воротника. — Вопреки всему, чему нас учили, Камбиз был не менее великим монархом, чем его отец Кир.

Я слушал затаив дыхание.

— Когда в Сузах узнали, что Камбиз болен, Бардья провозгласил себя Великим Царем. Услышав об этом, Камбиз тут же обвинил брата в захвате власти и двинулся домой. По дороге его снова отравили, на этот раз кто-то из близких. Если помнишь, считалось, что он сам ранил себя мечом. Думаю, в этой части официальная версия не врет. Но меч был смазан смертельным ядом, и Камбиз умер. Теперь Бардья был Великим Царем по закону. У него не было соперников. Его любили.

Но тут поползли слухи: Бардья — на самом деле не Бардья. Говорили, что Бардью убили два брата-мага, и один из них, Гаумата, выдает себя за убитого. Как всему миру известно, Дарий с Шестью убили лже-Бардью, и Дарий сделался Великим Царем. Потом он женился на Атоссе, дочери Кира, сестре и жене Камбиза, жене и сестре так называемого лже-Бардьи, и в итоге сделал своего сына, меня, законным Ахеменидом.

Ксеркс хлопнул в ладоши. Появился виночерпий. Если он и подслушивал, то не подал вида. Да он бы не посмел.

Когда виночерпий ушел, я задал очевидный вопрос:

— Кого же убил Дарий?

— Великого Царя Бардью, брата Камбиза, сына Кира, убил мой отец.

— Но, конечно, Дарий думал, что убивает мага Гаумату, лже-Бардью.

Ксеркс покачал головой:

— Никакого мага не было. Был только Великий Царь, и Дарий убил его.

Мы в молчании пили вино.

— Кто же, — спросил я, зная ответ, — был тот человек, что отравил меч Камбиза?

— Оруженосец Великого Царя, — сказал Ксеркс без всяких эмоций. — Дарий, сын Гистаспа. — Он отодвинулся от стола. — Теперь ты знаешь.

— Я не хотел этого знать, владыка.

— Но теперь знаешь. — И снова меня поразила печаль в голосе Ксеркса. — Теперь ты знаешь, что я стал тем, чем стал, потому что мой отец убил одного моего дядю, а затем — другого.

— Как же еще получают трон, владыка? — пробормотал я. — В конце концов, Кир тоже убил своего тестя, и…

— Тогда была война. А тут — кощунственное преступление. Предательство с единственной целью — захватить власть. Перс убил вождя своего клана. — Ксеркс улыбнулся, не разжимая губ. — Когда ты рассказал мне о тех двух индийских царях, убитых своими сыновьями, я подумал об отце. Я подумал: что ж, меж нами нет разницы. Мы тоже арии. Но мы знаем, как должны знать и индийцы, что преступивший священный закон навеки проклят сам, как и его потомки.

Ксеркс твердо верил, что будет наказан судьбой за преступление своего отца. Я не согласился. Я сказал ему, что если сам он будет следовать Истине, то Мудрый Господь не придаст значения тому, что отец его следовал Лжи. Но Ксеркса преследовали все те демоны, которых мой дед пытался изгнать из этого мира. Ксеркс верил, что все кровавые долги отца будет вынужден заплатить сын. Рано или поздно, считал он, старые боги отомстят за убийство Великих Царей, и только священной кровью можно смыть пятна священной крови.

— Гистасп знал? — спросил я.

— Да. Знал. Он был в ужасе. Он верил, что, посвятив себя Зороастру, сможет искупить вину Дария. Но ведь это невозможно, правда?

— Да, — сказал я. — Это мог сделать только Дарий с помощью Мудрого Господа.

Я был слишком потрясен для утешений.

— Я так и думал.

Ксеркс поставил на стол свой кубок и перевернул его вверх дном. Вино он допил, но оставался трезвым.

— Да, мой трон запятнан кровью. Атосса считает это естественным. Но она наполовину мидийка, а мидийцы в этих вопросах отличаются от нас.

— Откуда ты все это узнал?

— Еще ребенком. В гареме. Старые евнухи не раз шептались об этом. А я слушал. В конце концов спросил Атоссу. Сначала она солгала. Но я настаивал. «Если я не узнаю правды, — говорил я, — как я замечу, когда и на меня снизойдет грозное величие владыки?» Тогда она рассказала. Она жестокая женщина. Но я не должен говорить так: она спасла тебе жизнь. И спасла жизнь мне, и посадила сюда.

— Но как ей удалось спасти свою жизнь?

— Хитростью, — ответил Ксеркс. — Убив Бардью, Дарий вызвал Атоссу. Он собирался казнить ее, потому что она одна точно знала, что убитый был в самом деле ее мужем и братом, истинным Бардьей.

— Но разве остальной гарем не знал?

— Откуда? Пока Камбиз был жив, его брат оставался за него на троне, но не в гареме. Но когда стало известно, что Камбиз в конце концов умер, Бардья быстренько женился на Атоссе, к ее радости. Он был ее любимым братом. А через год, когда Дарий пришел в Сузы, она распустила слух, что Бардья был вовсе не Бардья, а маг-самозванец. Дарий убил этого так называемого самозванца. И теперь на земле оставался лишь один человек, знающий правду, — Атосса.

О том, что случилось после, я слышал три версии: от самой Атоссы, от Лаис и от Ксеркса. Все они немного разнятся друг от друга, но основной смысл таков.

Когда Дарий вошел в гарем, Атосса в диадеме царицы сидела перед статуей Кира Великого. Атосса держалась уверенно, или так казалось. Грациозным жестом она велела своим слугам удалиться, а затем, как индийская кобра, напала первой.

— Ты убил моего мужа и брата — Великого Царя Камбиза!

Дарий не ожидал такого. Он думал, Атосса бросится к его ногам и будет умолять сохранить ей жизнь.

— Камбиз умер от раны, — сказал Дарий, переходя в защиту, — ошибка, какой он не позволял себе на войне. — Случайно сам себя поранил.

— Ты был царским другом. Ты был его оруженосцем. Ты смазал ядом лезвие меча.

— Твои слова не сделают это правдой, — сказал Дарий, начиная приходить в себя. — Камбиз мертв. Это так. А как он умер — это не твое дело.

— Все, что касается Ахеменидов, — мое дело, и только мое. Потому что я — последняя из них. У меня есть доказательство, что ты убил моего мужа и брата — Великого Царя Камбиза…

— Что за доказательство?

— Не перебивай, — прошипела Атосса. Когда хотела, она умела шипеть, как настоящий питон. — Я царица из рода Ахеменидов. И мне известно, как и тебе, что ты убил моего мужа и брата — Великого Царя Бардью.

Дарий попятился было от опасной женщины, но остановился.

— Он был твоим мужем, но не братом. Это был маг Гаумата.

— Он был магом не больше, чем ты. Но в отличие от тебя он был Ахеменид, которым тебе не бывать.

— Я Великий Царь. — Дарий уже отгородился от Атоссы креслом (я цитирую версию Атоссы). — Я убил мага, самозванца, узурпатора…

— Ты сам узурпатор, Дарий, сын Гистаспа. Одно мое слово кланам, и восстанет вся Персия.

Это привело Дария в чувство. Он отодвинул кресло и двинулся к сидящей царице.

— Никакого слова не будет, — сказал он, приблизив свое лицо к ее лицу. — Понятно? Ни единого. Потому что все, кто хочет верить, будто этот маг был действительно Бардьей, умрут.

— О, жалкий авантюрист! Убей теперь меня! И посмотрим, что получится.

Атосса подарила ему очаровательную улыбку (в те дни это в самом деле могло быть так: белый жемчуг вместо черного). И вот в этот момент голубоглазый узурпатор с темно-рыжими волосами показался царице необычайно привлекательным — так она рассказывала Лаис. То, что они с Дарием были ровесниками, скорее усиливало вдруг возникшее чувство, чем ему мешало.

Атосса сделала самый смелый в своей жизни шаг.

— Я уже разослала своих людей в Вавилон, Сарды и Экбатану. В случае моей смерти они откроют военачальникам в преданных нам городах, что Дарий совершил двойное цареубийство. Вспомни, как восхищались Камбизом. Вспомни, как любили Бардью. Вспомни, что они были последними сыновьями Кира Великого. Города восстанут. Я обещаю. Ты просто дерзкий молодой авантюрист — и больше ничего. Пока.

Это «пока» положило начало сложному мирному договору, чьи основные условия выдвинула Атосса. Если Дарий женится на ней и сделает их первого сына наследником, она заявит всем, что он в самом деле убил мага, за которого она была вынуждена выйти замуж. Хотя оба сделали друг другу кое-какие уступки, основной пункт договора признала и та и другая сторона.

Демокрит хочет знать, действительно ли Атосса разослала своих людей в Вавилон и прочие города. Разумеется, нет. Она была великолепнее всего в импровизациях, направленных к достижению великой цели. Поверил ли ей Дарий? Этого никто никогда не узнает. Нам известно лишь, что и после этого рискованного договора он не переставал бояться Атоссу и восхищаться ею. В течение последующих тридцати шести лет он старался отстранить царицу от государственных дел и, нужно сказать, добился своего. Со своей стороны, Атосса была очарована молодым цареубийцей и видела в нем прекрасного управляющего для империи ее отца. Результатом этого замешанного на крови договора явился Ксеркс. К несчастью, сын оказался человеком с чувством равновесия в вещах. Если положить на бревно доску, то один ее конец опустится, если другой поднимется. Раз Дарий не страдал от своих преступлений, страдать предстояло сыну.

Я раскрыл все это, Демокрит, не ради посрамления того галикарнасца. Совсем наоборот: его версия — прекрасная сказка для детей, где Дарий предстает блистательным героем. Действительная история грязнее и не придает славы нашему царскому дому. Но мне кажется необходимым сказать правду, чтобы объяснить натуру столь любимого мною Ксеркса. С первого момента он знал историю возвышения своего отца и ясно видел собственную кровавую кончину. Это предвидение и объясняет, почему он был таким, каким был, и почему поступал так, как поступал.

К счастью, не прошло и месяца, как Ксеркс забыл о своей меланхолии. Он заставил обе палаты канцелярии работать день и ночь. Он лично пересчитал все золото и серебро в сокровищнице. Мы вместе проверили содержимое книгохранилища. Я читал ему всевозможные древние писания, в частности относящиеся к Индии и Китаю.

— Ты хочешь туда вернуться? — спросил он.

Мы были все в пыли от старых глиняных табличек,заплесневевших папирусов, бамбуковых лент.

— Да, владыка. Я хочу вернуться.

— Не в этом году, и не в следующем. — Ксеркс стряхнул с бороды пыль. — Обещаю, мы пойдем туда, когда Египет будет снова на коленях. Я забыл, что ты говорил мне. Я также забыл, что рано или поздно, как бы стар я ни был, я должен прибавить земель и богатства моему отечеству.

Мы оба улыбнулись. Тогда я не мог принять всерьез жалобы Ксеркса на свой преклонный возраст, однако, оборачиваясь назад, думаю, он сам убедил себя, будто его время быть воином пришло и ушло. Война — действительно дело юных.

Пока двор еще был в Персеполе, Ксеркс восстановил меня в должности «царева ока». Затем мне было приказано сопроводить Ариамена в Бактрию. Ожидалось, что я буду не только оком, но и ухом. Хотя Ксеркс терпимо относился к брату, но все же не доверял ему. Теперь я лучше понимал их семейство и не мог сказать, что его сомнения не имели оснований.

Ариамен отнесся к моей компании с понятной снисходительностью. Несмотря на сопровождавшую нас значительную свиту, нам пришлось платить унизительную дань разбойникам, хозяйничающим на пути через персидские высокогорья.

Бактру я не узнал. После страшного пожара весь город так перестроили, что теперь он скорее напоминал Шравасти или Таксилу, а не Сузы. То, что когда-то было простым пограничным поселком, теперь стало просто восточным, а не истинно персидским городом.

Сначала Ариамен смотрел на меня весьма подозрительно, но в конце концов мы неплохо поладили. Наши отношения еще улучшились, когда я не обнаружил никаких изъянов в его управлении сатрапией. Он показался мне фигурой совершенно загадочной. До сих пор не пойму, почему он, хотя и ненадолго, взбунтовался. Может быть, потому, что Бактрия лежит так далеко от Персии и так на нее не похожа? На юге за горами — Индия; на востоке через пустыню — Китай; на севере за холодными лесами и голыми степями — кочевые племена. До начала каких-нибудь цивилизованных мест нужно проехать триста миль на запад. Бактрия лежит между всем, то есть нигде.

Бактрия — это не только место, но и нравы, и нравы дикие, жестокие, необузданные. Бактрийские маги, следующие Лжи, — одни из самых странных людей на земле. Они постоянно одурманены хаомой и зверствуют невероятно. Несмотря на учение Зороастра и строгие предписания трех Великих Царей, они продолжают привязывать больных и умирающих на обочине дороги. Палимые солнцем, обмороженные, под снегом, умирающие молят о помощи, но никто не смеет помочь. Стервятники и собаки питаются здесь не только трупами, но и живыми.

Когда я указал на это Ариамену, он сказал:

— Я ничего не могу поделать. Бактрийцы боятся магов больше, чем меня. Почему ты не остановишь их? Ты же преемник пророка. Тебя они послушают.

Ариамен смеялся надо мной. Он знал, что там, где оказался бессилен Зороастр, его внуку не видать удачи. И все же я поговорил с руководителями зороастрийской общины. Большинство из них состояло со мной в родстве, и многие сочувствовали. Почти все были… миряне — пожалуй, вот подходящее слово. Притворяясь, что следуют Истине, они стремились к богатству и почестям. Они уверяли меня, что умирающих и больных перестанут привязывать у дорог. Однако это продолжается и по сей день.

На месте, где был убит Зороастр, воздвигли большую усыпальницу. Стоя перед опаленным огнем алтарем, чьи пологие ступени некогда были залиты золотой хаомой и кровью, я пережил поистине странное чувство. Я произнес молитву. Мой двоюродный брат, глава зороастрийской общины, пропел ответ. Потом, стоя перед огненным алтарем, я рассказал дюжине моих родственников — невысоких, смуглых людей, обликом напоминающих халдеев, — о смерти пророка и тех словах, что Мудрый Господь счел нужным сказать мне его умирающими — мертвыми? — устами.

Родственники были глубоко тронуты. В общем, и я тоже. Однако, произнося знакомые слова, я в действительности не вспоминал, как они звучали, когда были впервые услышаны мною. Повторение давно стерло эти звуки из моей памяти. Тем не менее, стоя перед тем алтарем, я вдруг на мгновение ощутил себя маленьким мальчиком с глазами, ослепленными смертью и видением божества.

Потом мне показали комнату с воловьими шкурами. Здесь сидела дюжина писцов, слушая, как старые члены общины цитировали зороастрийские тексты. Старики пели стихи — гаты, а писцы записывали. Поскольку я сам слышал некоторые гаты из уст деда, то заметил несколько внесенных — сознательно? — изменений. В некоторых случаях я решил, что дедовы слова изменены для нового поколения, но чаще читающие просто забывали первоисточник. Вот почему я в конце концов пришел — очень неохотно — к тому, что тексты пора записать, пока ошибок еще сравнительно мало.

Благодаря нынешней повсеместной мании все записывать — где, когда и почему она возникла? — действительные слова Зороастра, Будды, Махавиры, Госалы, Учителя Куна будут сохранены для будущих поколений. Парадокс: ведь письменный текст уничтожить проще, чем стереть его из памяти жреца, который выучил миллионы слов и не осмеливается изменить хотя бы одно из страха потерять все остальные. С другой стороны, совсем нетрудно записать на воловьей шкуре совершенно новый текст и выдать за древний, принадлежащий пророку.

Уже на протяжении моей жизни заветы Зороастра насчет неправильного употребления хаомы изменились в угоду традициям магов. Недавно понятие арты, или праведности, персонифицировали, и Арта стал богом, а демон Митра так никогда и не был полностью изгнан из зороастрийской веры, потому что, как сказал мой последний ныне живущий двоюродный брат, «разве Митра не есть солнце? А разве солнце — не знак Мудрого Господа?» Так, исподволь, один за другим, возвращаются демоны. Человек будет поклоняться тому, чему хочет. Мой дед сместил некоторые акценты. Вот и все.

Когда я сообщил общине, что Ксеркс пообещал не признавать никакого бога, кроме Мудрого Господа, все очень обрадовались и глава общины заключил:

— И это значит, что маги, следующие Лжи, не хотят следовать за Великим Царем.

Мне довольно подробно поведали о словесных баталиях между нашими магами и их. Мне также рассказали о бесконечных разногласиях между придворными зороастрийцами и теми, кто остался в Бактре.

Хотя я приложил все усилия, чтобы всего себя посвятить их службе, у меня осталось впечатление, что я разочаровал этих низкорослых смуглых людей, живущих на границе. Они ожидали, что я один из них, а вместо этого встретили голубоглазого человека, говорящего на придворном персидском. Как «царево око», я всем своим существом слишком принадлежал миру, и уверен, им это казалось так же странно, как мне по-прежнему кажется чудом, что из всех живущих на земле мне одному было суждено услышать голос Мудрого Господа. Из-за одного момента в детстве меня до сих пор считают святейшим человеком Персии. Нелепо. Но мы редко становимся тем, чем хотим. То, чем мы хотим быть, не дано нам — или изменяется вместе с временами года.

Разве я не мудр, Демокрит? Теперь, когда пришла зима и снег мне кажется черным, я точно знаю, кто я. Ждущий своего часа труп.

КНИГА VI КИТАЙ

1

Через два года после восхождения Ксеркса на трон меня уполномочили быть послом во всех царствах и владениях тех удаленных, никогда не виданных ни одним персом земель, что мы называем Китай. Путь, который я надеялся проделать вместе с Фань Чи, теперь предстояло проехать с караваном, снаряженным «Эгиби и сыновьями». Ко мне были приставлены два китайца в качестве переводчиков, а также бактрийские конные и пешие воины как эскорт.

Излишне говорить, Вторая палата канцелярии противилась моему посольству, но Великий Царь сказал свое слово, и, чтобы оправдать пущенные на ветер деньги (с точки зрения казначея), мне было официально велено открыть торговый путь между Персией и Китаем — задача, схожая со строительством лестницы на луну. Но я более чем охотно взялся за нее. Я бы предпочел более долгий, но относительно безопасный путь через Индию — чтобы повидать Амбалику и сыновей, — однако в письме от Фань Чи говорилось, что северный путь через Амударью самый короткий, хотя и самый опасный. И я отправился на север. Это оказалось глупо. Но ведь глупость свойственна молодости. Демокрит говорит, что тоже отправился бы в Китай кратчайшим путем. Вот мое утверждение и доказано.

Фань Чи говорил, что, поскольку выплавка железа в Китае практически неизвестна, там открывается прекрасный рынок для превосходного персидского металла — и персидских металлургов. «Эгиби и сыновья» согласились. Они дадут денег на караван, хотя шансы на возвращение каравана удручали — Ширик рассчитал их на своем абаке. Тем не менее он изъявил готовность рискнуть.

— Если вы откроете северную дорогу, то мы получим — впервые — удобный шелковый путь, — сказал он.

По традиции все дороги в Китай называют шелковыми путями. В обмен на выплавленное железо «Эгиби и сыновья» собирались получить тысячу и одну вещь — от шелка до драконовой кости для медицинских нужд. К счастью для меня, желудочные расстройства Ширика лечились только настоем из толченой драконовой кости, поэтому кроме делового он имел в успехе моей миссии и личный интерес.

Ранней весной я выехал из Бактры на восход солнца. Мое описание этого долгого путешествия на восток хранится в железном сундуке в книгохранилище Персеполя, ключ есть только у Великого Царя, и приняты все меры, чтобы он не потерялся. Менее чем через год я открыл ранее никому на западе не известный путь в Китай, но, поскольку я перс и царский друг, у меня нет ни малейшего желания открывать грекам все подробности этого пути. К тому же без карт и наблюдений за звездами я могу лишь в общих чертах рассказать о путешествии, состоявшемся… по моим подсчетам, лет тридцать восемь назад.

Переправившись через Амударью, мы поехали по лугам. Там живут северные племена. Они не раз нападали на нас, но поскольку у меня была тысяча бактрийских воинов, кочевники вреда нам не причинили. Бактрийцы ведь и сами в близком родстве с теми лютыми всадниками, живущими в степях. И в пустыне.

Пустыня! Наверное, та восточная пустыня — величайшая в мире и определенно самая безжизненная. Все наши лошади пали. К счастью, большинство верблюдов выжило. Но многие из людей — нет. Из двух тысяч погонщиков, воинов и слуг, выехавших ясным утром из Бактры, всего двести вынесли переход через пустыню, не имевшую, казалось, конца и только иногда показывавшую нам удивительные и жестокие миражи. То вдруг мы видели впереди быстрый горный поток, или водопад, или прохладный снег в густых лесах. Неизменно некоторые бросались в живительное озеро или ручей и умирали, давясь обжигающим песком.

Хотя в восточной пустыне много оазисов, чтобы их найти, нужен надежный проводник. Нам такого было не достать: пустынные племена следят за этим. По сути дела, не знай мы, что Китай находится на восходе солнца, мы бы безнадежно заблудились. И так наше путешествие продлилось на месяц дольше, чем предполагалось, и стоило нам многих жизней. К концу, чтобы избежать миражей и жары, мы двигались только ночью. Когда над прямым серым горизонтом появлялось солнце, мы закапывались в песок, как индийские собаки, и, накрыв голову одеждой, засыпали мертвым сном.

Несмотря на долгие беседы с Фань Чи, я очень мало знал о географии Китая. Я знал, что большинство государств расположено между Янцзы и Желтой рекой, но не представлял, как далеко друг от друга находятся эти реки и в какое море впадают. Фань Чи говорил, что его родиной являются земли правителя Лу, расположенные в бассейне Желтой реки. И больше о Китае и его окрестностях мне было ничего не известно.

Пустыня снова перешла в луга, где с безопасного расстояния на нас взирали желтолицые пастухи. Они не делали попыток приблизиться. Там было много источников и дичи, и мы неплохо пожили в этой благодатной стране. Под конец, когда похолодало, мы достигли западного края долины и увидели Желтую реку — глубокую, темную, извивающуюся мимо низких, заросших хвойным лесом холмов, напомнивших нам дом арийских праотцов.

Мы разбили лагерь в бамбуковой роще на берегу. Пока мои люди купались и ловили рыбу, я подвел итоги. Мы потеряли много людей и лошадей, но благодаря несокрушимым верблюдам сохранили большую часть железа и достаточно оружия, чтобы защитить себя от кого угодно, кроме разве что настоящего войска. В течение недели, пока мы стояли лагерем у реки, я разослал с дюжину гонцов. Вернулся лишь один — пленником окружившего нас войска.

Сотни всадников на низкорослых лошадках смотрели на нас с тем же изумлением, что и мы на них. Хоть я и привык к желтизне Фань Чи, кожа у этих людей была как темный мед. У них были круглые лица, плоские носы и раскосые глаза. Одеты они были в стеганые халаты и необычные шапки. Каждый, казалось, прирос к своей коротконогой лошадке. Так, пасмурным днем, во время года, когда выпадает первый снег, я познакомился с только что сформированной конницей Цинь, самого западного из китайских государств.

Около шести месяцев два моих переводчика учили меня основам своего непростого языка. В итоге я смог общаться с начальником всадников. Не скажу, что нам нашлось много о чем поговорить. Как пленников нас под конвоем отправили в Ян, столицу земли Цинь. Я не много запомнил из той поездки. Помню лишь свое удивление, что начальник конницы никогда не слышал о Персии. Помню еще, я сказал ему, что груз железа предназначен для Лу, а он рассмеялся и плюнул на землю, демонстрируя презрение к Лу.

Я представлял, что мир желтого народа будет примерно таким же, как и в долине Ганга. Вместо этого я с удивлением обнаружил, что жители Яна молчаливы, даже угрюмы, и одеты в одинаковые серые халаты. Городские улицы напоминали военный лагерь. Вся жизнь была строго регламентирована. Мужчинам предписывалось ходить по одной стороне улицы, а женщинам низшего класса — по другой. Женщины высшего класса там должным образом изолированы. Даже на центральной рыночной площади царила жуткая тишина: орда надзирателей постоянно проверяла весы продавцов и деньги покупателей. Нарушившего любой из множества законов ждали смерть или увечье. Казалось, у каждого второго не хватает уха, носа или руки. Я не увидел ни одной улыбки — и простой люд, и солдаты, которые были повсюду, хранили непроницаемую серьезность.

В первые дни моего пребывания в Китае я гадал, преднамеренно или нет Фань Чи ввел меня в заблуждение: это было совсем не похоже на тот Китай, какой он мне описывал. Мне еще предстояло открыть, что Цинь не похоже не только на остальные китайские государства, но и вообще ни на какие, за исключением, возможно, Спарты.

Моих людей заперли в пустом складе сразу за городской стеной. Самого меня более или менее почтительно отконвоировали в приземистое деревянное здание в центре города, где — скорее менее, чем более почтительно — заперли в маленькой клетке.

Никогда я не чувствовал такого одиночества и уныния. Хоть я и понимал чужой язык, никто со мной не говорил. Люди безмолвно приносили мне пищу, стараясь не смотреть на меня, потому что то, что они видели, вызывало явную тревогу. Их очень беспокоили голубые глаза. Светлая кожа вызывала отвращение. К счастью, мои волосы не были рыжими, а то меня бы тут же принесли в жертву так называемым звездным богам.

Не скажу, что со мной обращались плохо. Со мной просто никак не обращались. Один раз в день меня кормили или рисом, или каким-то мясным супом. Но когда я пытался заговорить со слугами, они, казалось, не слышали. Я даже было принял их за глухонемых.

В конце концов меня отвели не к правителю, у которого я был аккредитован, а к главному министру — вежливому старикашке, похожему на того помощника Ширика, что я когда-то встретил в конторе последнего. Главного министра звали Хуань — и как-то там дальше. Второе имя я забыл. Да я никогда и не мог разобрать их имен. У каждого приличного китайца в дополнение к разным титулам есть публичное имя, частное имя, тайное имя и прозвище. Кроме того, каждый одевается в соответствии со своим рангом. Некоторые носят меха. Каждая видная персона носит пояс или ремень, к которому подвешены разные драгоценные украшения, обозначающие ранг, фамилию, страну. Очень хорошая система. Любой, взглянув на ранг незнакомца, сразу знает, как себя с ним вести.

Зал приемов Хуаня напоминал безупречно отполированный деревянный ящик. Большинство государственных строений в Китае деревянные, а дома бедняков — из необожженного кирпича, с тростниковыми крышами. Из камня строят только крепости, и очень грубо. Все здания строятся в соответствии с четырьмя сторонами света — севером, югом, востоком и западом. Каждая из сторон имеет свои особенности: например, если спишь головой на север, то непременно умрешь, и тому подобное.

Я тогда не знал, что заключен в доме главного министра. Как высшее должностное лицо Пин-гуна, Хуань возглавлял совет из шести министров, представлявших собой шесть знатных фамилий, управляющих землей Цинь. Пин-гун имел очевидное пристрастие к крепкому напитку из перебродившего проса. В итоге он провел большую часть своего правления, уединившись с наложницами и собутыльниками у себя во дворце. Раз в год он появлялся в храме своих предков и приносил жертву небесам; в остальном по влиянию на государственные дела его можно было бы приравнять к усопшим предкам.

Разумеется, при первой встрече с главным министром ничего этого я не знал. Министр принял меня, как я счел, со всей китайской изысканной любезностью. На самом деле он обращался со мной, как с дорогим рабом.

Хуань жестом пригласил меня сесть на коврик напротив себя. Хотя мне было суждено научиться говорить по-китайски, я так и не перестал путаться в китайских выражениях. Во-первых, глаголы не имеют времен. Никогда не знаешь, событие уже произошло, происходит сейчас или произойдет в будущем. Во-вторых, поскольку существительные не имеют единственного или множественного числа, никогда не знаешь, сколько фургонов с шелком получишь за железо. Однако, чтобы быть точным, нужно сказать, что языковые ухищрения ухищрениями, но китайские купцы не только прекрасно знают свое дело, но и часто оказываются честными.

Когда я принялся перечислять все титулы Великого Царя и попытался описать, кратко, но ярко, его могущество, Хуань вежливо слушал. Потом сказал:

— Насколько я понял, вы приехали торговать с нами.

Каждый раз, утверждая что-то, он кивал головой, словно желая убедиться, что мы согласны друг с другом.

— Торговать со всеми китайскими государствами, да.

Голова снова качнулась, но на этот раз кивок означал несогласие, и это меня испугало.

— Да. Да. И в то же время нет. Есть лишь один Китай. Есть лишь одно Срединное Царство. Как бы оно ни делилось — это явление временное, прискорбное и, — он взглянул победно, — несуществующее.

— Да. Да. — Подражая ему, я тоже стал кивать. — Но я знаю, что есть правитель Циня, и герцог Лу, и еще один — в Вэй…

— Правда. Правда. Но каждый из них правит только по милости Сына Неба, который только один имеет право на власть, как потомок Желтого Императора.

Я совершенно не понимал, о чем это он, но гнул свою линию:

— Да, почтенный Хуань. Мы знаем об этом могущественном императоре. И Великий Царь шлет ему привет через мою недостойную особу. Но могу я спросить, где его найти?

— Там, где он есть. Где же еще?

Голова снова качнулась вверх и вниз.

Хуань казался неестественно обрадованным.

— В таком случае, я пойду к нему. Туда, где он есть.

— Да. Да.

Хуань вздохнул. Мы смотрели друг на друга. В последующие годы мне пришлось услышать множество вариаций на тему императора, который есть и которого нет там, где он есть и где его нет. В действительности настоящего небесного императора не было уже триста лет. Хотя Чжоу-гун величал себя императором, все его презирали.

Когда дело касается прошлого, китайцев так же трудно понять, как индийцев. Но все они сходятся в том, что давным-давно существовала императорская династия Шан. В течение многих поколений эти императоры обладали небесным правом на власть или, как мы это называем, грозным величием владыки. Но семь или восемь веков назад это право, как водится, было утрачено, и Срединное Царство захватили западные племена, основавшие династию Чжоу.

Первого императора этой династии звали Вэнь. Ему наследовал его сын У. Через два года после получения небесного права — то есть после того, как он вырезал своих противников Шанов — У серьезно заболел, и даже отвар драконьих костей помочь не мог. В конце концов его младший брат Дань, Чжоу-гун, предложил небесам свою персону на место императора. Китайские небеса, кстати, отличаются от арийских и любых других, о каких мне доводилось слышать, тем, что там правят не бог и не боги, а умершие предки, начиная с самого первого человека, так называемого Желтого Прародителя, или Желтого Императора. Следовательно, праведный Дань не молился китайскому аналогу Мудрого Господа, а обращался к трем предыдущим праведным предкам. Здесь следует отметить, что религия этого народа весьма своеобразна, если ее вообще можно назвать религией. Хотя тамошние так называемые звездные боги сродни нашим демонам, поклонение этим низшим божествам мало влияет на процветание страны, которое основано на поддержании гармонии между небесами и землей. А это достигается тщательным соблюдением церемоний в честь предков.

Три умерших царя были столь растроганы предложением Даня занять место брата, что позволили У оправиться от болезни и, что замечательнее всего, за свою милость не потребовали жизни Даня. Для многих китайцев Дань такой же герой, как и его отец Вэнь. Поскольку У прославился своей безжалостностью в войнах, им не всегда так восхищаются. Само собой, циньские правители называли себя прямыми потомками У и отказывали в праве на власть представителям династии Чжоу — потомкам Вэня. Циньские властители непрестанно твердили о гегемонии, якобы по праву принадлежащей им. В данном случае гегемония означает верховную власть над всеми воюющими между собой странами, ныне составляющими Срединное Царство.

Однако небеса так любят китайцев, что отказали в гегемонии циньским владыкам. Как позже выяснилось, правителей Цинь ненавидят все китайцы, в том числе и их собственные угнетенные подданные. Когда я говорю «правители», я не имею в виду гунов. Я имею в виду совет Шести, правящий Цинь, а из шести я выделяю Хуаня — определенно самого выдающегося из когда-либо виденных мною людей и одного из самых отвратительных.

Меня держали в плену шесть месяцев. Моих спутников продали в рабство, железо конфисковали. Мне сохранили жизнь лишь по настоянию Хуаня, убедившего всех, что я один владею секретом выплавки железа. Я в самом деле многому научился, наблюдая за выплавкой магадхской железной руды. В те дни Персия была самой передовой страной в области выплавки железа, а Китай — самой отсталой. Нынче благодаря мне в Китае появились искусные металлурги.

Обращались со мной неплохо. Я часто обедал наедине с Хуанем. Порой я сопровождал его во время визитов к другим вельможам. Но властителю меня не показывали.

Когда я решил, что моей жизни ничего не угрожает, то начал задавать Хуаню почти столько же вопросов, сколько он мне. Ему очень нравилась моя варварская прямота, как он это воспринимал. Но сами вопросы нравились не всегда.

— Почему бы не свергнуть властителя, раз он все равно не правит?

— Как можно!

Хуань, казалось, был в ужасе. Он быстренько начертил у коврика, где сидел, какой-то магический знак — против демонов? Мы находились в комнате с низким потолком, окна которой выходили в сад, заполненный ароматом цветущих слив.

— О, какое варварство! Действительно варварство! Это чересчур даже для человека, приехавшего из-за пустыни.

— Прошу прощения, почтенный Хуань. — Я смиренно уставился в полированный деревянный пол.

— Так ужасно услышать выраженную мысль, что я содрогаюсь, и — о! как больно моей душе! — Он хлопнул себя по животу, где, по мнению китайцев, она обитает. — Наш владыка священен, потому что происходит от императора У. Он, и только он, владеет небесным правом. Даже варвары должны это знать.

— Я знаю, почтенный Хуань. Но вы сами сказали, что Срединное Царство пока не принадлежит ему. Равновесие между землей и небесами — этими великими мехами, как говорят ваши мудрецы, — еще не достигнуто должным образом.

— Правда. Правда. Конечно, так.

Так — то есть правда, он это говорил. Я так и не смог привыкнуть, как китайцы в своем языке путают будущее, настоящее и прошлое. Вроде бы Хуань говорил о том, что небесное право уже принадлежит властителям Пин. На самом деле Хуань имел в виду, что оно когда-нибудь будет принадлежать гуну, потому что уже принадлежит и принадлежало ему, поскольку он — тот, кто он есть. В китайском языке множество тонкостей, и он бесконечно запутан.

— Но ведь пока в Лояне есть император.

— Он не император. Это Чжоу-гун.

— Но он потомок отца У, Вэня. И Лоян — священная столица Срединного Царства.

— И все равно он — всего лишь один из пятнадцати правителей Срединного Царства. А из этих пятнадцати только одиннадцать являются потомками того или иного из сыновей Желтого Императора, придумавшего огонь, и это потомки Императора спасли мир от потопа, а потом получили от небес великий план с девятью разделами — план, попавший в конце концов к императору У, от которого через поколения перешел к нему, смотрящему на юг.

Хуань почтительно поклонился в сторону резиденции гуна. Выражение «смотрящий на юг» означает императора, облеченного небесным правом. Не знаю почему. Без сомнения, астролог нашел бы объяснение. Я часто думаю, что здесь есть что-то общее с арийской Полярной звездой. Появляясь перед народом, император всегда стоит на севере от подданных.

Облеченный правом император является земным отражением небес, призрачным представителем той вереницы императоров, что тянется к Желтому Прародителю, который раскрыл некое космическое яйцо, чья верхняя часть стала небом, а нижняя землей, и создал все сущее между ними. И только ублажением небес можно поддерживать гармонию между двумя половинами божественного целого. Что и говорить, религиозные ритуалы имеют для китайцев огромное значение. Как многие первобытные народы, китайцы верят, что осенью будет неурожай, если, скажем, весенний обряд возделывания земли будет выполнен неправильно — а это очень сложная церемония, в которой участвует множество актеров, танцоров, певцов и музыкантов. В ней также участвует император — он один может разговаривать с царственными предками, взирающими сверху на него и его деяния и улыбающимися — или хмурящимися.

— Пин-гун уже получил небесное право.

Я низко склонил голову, произнося имя владыки, и еще ниже, упомянув небеса.

— Да, да, — улыбнулся Хуань.

Но, конечно, Пин-гуну не хватало небесного права, как и претенденту в Лояне. Из-за этого в Китае кризис власти постоянен. Там нет правителя, не мечтающего о гегемонии и небесном праве — в таком порядке. Однако не похоже, что кто-нибудь из них в обозримом будущем сможет подчинить себе соседей, как это сделал Кир или хотя бы Аджаташатру. Насколько я могу судить, Срединное Царство больше Гангской равнины, но меньше Персидской империи. Сто лет назад северное государство Цзинь чуть не добилось гегемонии; потом южное государство Чу сравнялось с ним могуществом, и небесное право так никому и не досталось, такое положение вещей сохранялось, когда я был в Китае, и сомневаюсь, что оно с тех пор изменилось. Несмотря на утверждения в обратном, никто из жителей Срединного Царства не хочет объединения страны — разве что поставив себя во главе. Таково там политическое равновесие (или его отсутствие).

Еще в начале своего пленения мне удалось отправить послание Фань Чи в Лу. Он был моей единственной надеждой когда-нибудь вернуться в Персию, но я не представлял, обладает ли он властью освободить меня, потому что мне не говорили, в каком качестве я здесь пребываю. Если я раб, он бы мог меня выкупить. Но когда я заикался Хуаню о выкупе, тот говорил: «Что вы, ведь вы наш почетный гость!» — потом хлопал в ладоши, и меня вновь водворяли в мою клетку. Правда, дверцу не запирали, поскольку я все равно убежать не мог. Я был бы столь же заметен, как черный человек в Сузах. И даже более. В Сузах сотни черных, а насколько могу судить, здесь я был единственным белым человеком.

Когда я освоил язык, Хуань довольно подробно расспросил меня о системе власти в Персии. К Великому Царю он не проявил интереса, но более чем с нетерпением ждал рассказов о таких вещах, как твердые цены на рынке, установленные ссудные проценты, использование полиции и секретных служб в Персии и индийских царствах.

Помню один обед, где Хуань обращался со мной как с почетным гостем. Он всегда любил выставлять меня перед своими собратьями. В тот раз было приглашено большинство членов государственного совета. Мы сидели на коленях на ковриках, а слуги притащили в комнату табуреты и поставили рядом с каждым из присутствовавших. Мне так и захотелось сесть на табурет, но на званом китайском обеде такое непозволительно. К табурету можно только прислониться. Поскольку даже китайцам неудобно часами сидеть на коленях, табурет используется, чтобы хоть как-то переместить вес тела.

Перед каждым поставили строй блюд и чаш. Министрам предлагалось по восемь блюд, мне — шесть. Слева стояло блюдо с мясом на косточке, справа — с мясом, нарезанным ломтями, и чаша с супом. Такой порядок никогда не изменялся. За этими блюдами стояли другие: с жареным мясным фаршем, тушеным луком, пикулями и так далее. Вареную рыбу подают зимой брюхом направо от хозяина, летом — брюхом налево. Сушеное мясо складывают слева. Кувшины стоят носиком к хозяину. И так далее и тому подобное.

Ритуал китайского обеда почти так же замысловат, как религиозная церемония. Например, если кто-то из приглашенных рангом ниже хозяина (как, считалось, был я), то ему полагается взять блюдо с рисом, просом или каким-нибудь зерном, поклониться хозяину и отказаться, притворяясь, что уходит. Тогда хозяин встает и упрашивает гостя остаться, что тот и делает. Я не слышал, чтобы кто-нибудь в самом деле ушел. Однако раз все, что может случиться, в конце концов случается, то такое, наверное, было. Но я бы не хотел оказаться гостем, покинувшим обед.

Были и другие тонкости, которые следовало соблюдать, но я их уже забыл. Однако не могу забыть прекрасную кухню во всех знатных китайских домах. Даже готовая пища на рынке всегда высочайшего качества, и в мире нет большего удовольствия, чем под летней луной обедать в лодке, привязанной к иве на берегу реки Вэй.

Из-за всех этих церемоний китайский обед может оказаться таким же замысловатым, как беседы здешних афинских софистов. Но, конечно, китайские манеры гораздо строже афинских. Впрочем, какие не строже? Тем не менее беседа в обеденном зале Хуаня оказалась резкой и деловой. Споры шли до самого окончания обеда, где просяного вина было выпито выше всякой меры.

Помню, какое удовольствие доставило мне первое, знаменитое блюдо — запеченный молочный поросенок. Этот поросенок стоит более подробного описания. Сначала его, откормленного финиками, пекут в траве и глине: когда он испечется, глину разбивают, мясо нарезают тонкими ломтями и поджаривают на топленом сале; потом ломтики варят с травами три дня и три ночи, после чего подают с нашпигованной говядиной и уксусом. Ничего подобного не найдешь во всей Лидии. Боюсь, что за столом у Хуаня я глотал слишком жадно, — это считается неприличным, но все так делают.

Когда Хуань объяснил мне, как приготовлен поросенок, и я вполне искренне воздал хвалу результату, мой хозяин сказал:

— Но вы, наверное, ели нечто подобное у себя в стране, — и поощрительно кивнул.

— Нет, никогда. Вы достигли того совершенства, к которому мы только стремимся, — тоже кивнув, ответил я.

— О нет, нет! — Тут Хуань обратился к остальным гостям: — Кир Спитама, несмотря на свое странное имя и необычную бледность, является очень острым оружием.

Китайцы так выражаются, говоря об умном человеке.

Все посмотрели на меня с интересом, более чем просто вежливым. Да ведь и вряд ли кто-то из них раньше видел белого человека. Все неизменно удивлялись, когда я говорил на их языке. Как от варвара, от меня ожидалось услышать что-нибудь вроде поросячьего хрюканья.

Один из гостей вежливо спросил меня о Персии. Где это? Как далеко? Когда я объяснил, что это в тысяче миль к западу от Чампы — порта, о котором они все слышали, — дюжина голов недоверчиво закивала.

— Он говорит, — сказал Хуань, улыбаясь во весь рот, — что в его стране все люди принадлежат государству и только государство является мерой добра и зла.

Министры закивали и заулыбались, я тоже. Само собой, я никогда не говорил Хуаню ничего подобного.

— Но, конечно, — заговорил один старичок, — даже в варварской стране небесные законы имеют верховенство над государственными.

Хуань возвел очи к небу — точнее, к потолочной балке.

— Поскольку власть дана небом, воля владыки абсолютна. Разве не так обстоит дело в вашей благословенной стране? — улыбнулся он мне.

— Так, почтенный Хуань.

Я не собирался перечить моему хозяину.

— Но, конечно, — и старичок повернулся ко мне, радуясь возможности не обращаться к главному министру, — существуют определенные небесные законы, которым обязан подчиняться правитель?

За меня ответил Хуань:

— Нет. Таких законов нет, поскольку власть дана ему. Эти западные варвары верят, как и мы, что государство есть цепь, первое звено которой — человек. Люди смыкаются в семью, семьи смыкаются в деревню, а те смыкаются в государство. В благословенной стране нашего досточтимого гостя, — кивок в мою сторону, — люди больше не живут так, как жили вначале, каждый сам по себе. Ведь это означало: если взять двоих, то получишь два разных мнения о том, что хорошо, а что плохо. А это очень плохо, поскольку никто не может отрицать, что всякое страдание начинается с несогласия между людьми о том, что хорошо, а что плохо. Да, персидские варвары мудрее нас. Да, да! Они верят, что, если каждому позволить действовать и думать, как кому нравится, не может быть никакого порядка, никакой гармонии, никакого государства. Стало быть, когда мудрый правитель получает от небес власть, то должен сказать своему народу, что он считает для всех добром и что считает злом. Но, конечно, всегда находятся такие, кто не слушается своего правителя, и тогда персидский царь сказал: «Если против официально принятого добра будет поднят чей-нибудь голос, всякий услышавший его должен доложить своему господину». Как мудро это правило! Поистине мудро! Каждый обязан докладывать правителю или его людям обо всех нехороших действиях или даже призыве или намеке на нехорошие действия. Результат? Полный успех! Потому что западные варвары уничтожили весь беспорядок и дисгармонию. Все служат государству, которое основано на… Как вы так чудесно сказали, Кир Спитама? Ах да! На принципе согласия с вышестоящим.

Хуань поклонился мне, словно я и был тот воображаемый персидский монарх, придумавший эту нечестивую систему управления страной. Несколько лет спустя я узнал, что тот обед у Хуаня оказался историческим. Более чем целое поколение спорило с циньской знатью, как следует управлять государством. Хуань считал, что управлять можно, лишь поработив народ до такой степени, какой еще не пытались достичь ни в Китае, ни в любой другой стране, включая Спарту. Семьи разбивались, чтобы здоровых мужчин вызывать из войска на сельскохозяйственные работы, строительство дорог и для прочих нужд. Поскольку ремесленники и торговцы склонны ходить сами по себе, куда им вздумается, Хуань предложил запретить законом эти профессии. Наконец, чтобы установить полное главенство государства, он по секрету предложил уничтожить свой собственный класс, аристократию.

Само собой разумеется, не все братья Хуаня по классу были в восторге от его теории — не говоря уж о практике. На том обеде многие выражали вежливое несогласие. Несколько лет спустя несогласие стало менее вежливым и Хуань был убит противной партией. Но он хорошо поработал. Хотя торговцы и ремесленники процветают, а аристократия сохранила власть, простым мужчинам и женщинам приходится жить в казармах и их жизнь полностью регламентирована государством. Если кто-то противится небесному закону Хуаня, его разрубают на две части и выставляют по обе стороны городских ворот.

Пока мы ели поросенка, старичок через меня обратился к Хуаню:

— Во времена наших предков каждый человек жил под диктатом своей внутренней природы и в мире было много доброты и мало войн. Конечно, ваш персидский царь хотел бы, чтобы его подданные жили так, как их предки, в согласии с небом и собой.

Хуань весело хлопнул в ладоши:

— Но когда я задал этому варвару тот же самый вопрос, он ответил — и я надеюсь, что процитирую верно…

— О, конечно! Конечно, верно, почтенный Хуань!

Я уподобился индийским птицам, говорящим то, чему их научили.

— Вы сказали мне, что в давние времена люди были добры друг к другу, потому что их было мало, а всего много. Теперь же людей много, а всего мало. Даже в далекое время императора Ю жизнь была столь тяжелой, что сам Ю работал в поле, пока не потерял из бороды все волосы. А теперь людей в десять тысяч раз больше, чем тогда. И поэтому для общей пользы мы должны следить за ними, чтобы они не мешали друг другу. Как это сделать? Признаюсь, сам я не так умен, чтобы найти решение. Но ваш мудрый персидский царь подсказал мне ответ.

Хуань поклонился в мою сторону, вынудив и меня поклониться так низко, что в животе забурчало. Китайцы очень серьезно относятся к издаваемым животом звукам, и я молился, чтобы бурчание из моего набитого брюха не восприняли, как бунтарское.

— «Использовать человеческую природу, — говорит персидский царь. — Поскольку одно доставляет людям удовольствие, а другое страдания, то подданными можно управлять путем поощрения и наказания — вот рычаги, которыми правитель поддерживает свою власть».

— Но если эти… эти рычаги подведут правителя, что советует этот мудрый перс?

Старичок смотрел на меня налитыми кровью глазами, на висках у него пульсировали жилки. Вне всякого сомнения, он ненавидел Хуаня.

— Мудрый перс употребляет термин «сила», — милостиво ответил за меня Хуань. — «Сила» — вот что держит массы в повиновении.

Несмотря на превосходную пищу, не помню более тревожного обеда. Через меня Хуань бросил вызов своим собратьям. К счастью для жителей Цинь, министры не встретили горьких рецептов Хуаня с ликованием, а сам он не достиг большего, чем был много лет, оставаясь первым среди равных. Но своими попытками преобразований он так изменил жизнь простых людей, что только крушение государства могло спасти их от уготованного Хуанем рабства. Спартанцев, по крайней мере, учат любить свою страну, и страна обеспечивает им хотя бы скотскую жизнь. А народ царства Цинь не любит своих хозяев, если не сказать большего.

Обед закончился общим призывом к небесам о долгой жизни правителю. Я был несколько озадачен страстностью, с какой гости взывали к небесам. Ведь правитель не имел практической власти, и тем не менее при мысли, что он может умереть, министры лили настоящие слезы. Но через три месяца, когда Пин-гун в самом деле преставился, я понял искренность этих слез.

В тот роковой день я проснулся на рассвете от звона колоколов. Потом последовал беспорядочный бой барабанов. По всему городу слышались рыдания.

Я быстро оделся и поспешил во двор, где Хуань как раз забирался в колесницу. Он был одет в лохмотья и выглядел нищим. Возница с плачем хлестнул четвергу лошадей, и колесница тронулась.

Как сказал один из экономов, «властитель умер перед самым рассветом. Говорят, он выпил слишком много вина и позвал евнуха, чтобы тот помог вызвать рвоту. Но вместо вина владыку стошнило кровью. О, ужасный для страны день! О, черный, поистине черный, черный день!»

— Вы так его любили?

— Клянусь небом, да! Иначе каким бы он был «смотрящим на юг»? А теперь его нет.

Эконом разразился рыданиями. Я ничего не понимал. Я знал, что Пин-гун не пользовался популярностью. Более того, он представлял собой всего лишь церемониальную куклу, управляемую шестью семействами. Почему же все в такой печали?

Все прояснилось во время похорон. Я с челядью Хуаня стоял на площади, посреди которой находилась резиденция правителя. Если не считать ряда знамен напротив входа, дом Пин-гуна был ниже дворца главного министра. Знамена означали, что живущий внутри обладает небесным правом. В тот день знамена были черно-красными, очень зловещими. Ни ветерка — плотные полотнища неподвижно повисли под палящим солнцем. Казалось, воздуха просто нет. Я то и дело зевал в рукав и не мог глубоко вздохнуть. Я приписывал это не только жаре, но и тяжелому дыханию десяти тысяч мужчин и женщин, стоящих в торжественной тишине вокруг дворца, от ворот которого не отводили глаз. Хотя народ Цинь можно назвать тишайшим и самым покорным на земле, неподвижность казалась мне тревожной — как перед землетрясением.

Ворота распахнулись. Появился Хуань вместе с государственным советом, за ними двенадцать воинов несли на плечах высокий лакированный паланкин. На верху паланкина лежал умерший правитель. Тело было наряжено в алый шелк и украшено тысячей драгоценных камней. На груди лежал диск из темного нефрита — символ благоволения небес.

Длинная череда рабов вынесла из дворца сундук с шелком, золотые треножники, кожаные барабаны, фигурки из слоновой кости, золоченое оружие, ширмы из перьев и серебряное ложе. Всему этому великолепию предстояло украшать гробницу властителя, и стоимость этих сокровищ захватывала дух. Мне она была известна. Хуань попросил меня сделать такую оценку, чтобы включить сумму в бюджет для представления совету, когда дождутся нового правителя.

В дальнем конце площади Хуань со своими министрами заняли места во главе длинной, в милю длиной, похоронной процессии. За колесницей со знатью восьмерка белых коней тащила фургон. Тело Пин-гуна привязали к доске, и казалось, он сам правит лошадьми. Эффект получился несомненно неприятный. Вещи для гробницы везли в других фургонах вместе с несколькими сотнями дам гарема, которые стонали и рыдали под вуалями.

Колесницы и фургоны больше часа ехали через город к южным воротам. Здесь Хуань принес жертву местномудемону и повел процессию по извилистой улице к долине, где под искусственными холмами, сродни тем, что я видел в Сардах, погребены цари.

Совершенно неожиданно какой-то высокий тощий человек пригласил меня в свой покрытый красным лаком фургон.

— У меня страсть к белым людям, — сказал незнакомец. — Когда-то у меня было их трое. Но двое умерли, а третий все время болеет. Вы можете поцеловать мне руку. Я Шэ-гун, родственник последнего циньского гуна, а также правителей Лу и Вэй. Правда, все мы, властители, в родстве друг с другом, ведь наш общий предок — император Вэнь. А вы откуда приехали?

Я попытался объяснить. Хотя Шэ-гун ничего не знал о Персии, он путешествовал по западу больше любого из виденных мною жителей царства Цинь.

— Я год прожил в Чампе, — сказал он мне. — Не скажу, что мне там понравилось. Там или страшная жара, или льет дождь. И люди слишком смуглые, на мой вкус. Я думал встретить там белых, как вы. Но мне сказали, что для этого нужно ехать еще по крайней мере полгода, а мне была невыносима мысль о столь долгом удалении от мира. — Он оттянул мне щеку и внимательно посмотрел на оттянутую складку. — Покраснело! — Шэ-гун был в восторге. — Точно как у моих бывших рабов. Мне никогда не надоедает смотреть, как появляется и исчезает краснота. Как вы думаете, Хуань не продаст вас мне?

— Я не уверен, что я раб, — очень осторожно ответил я.

— О, я вполне уверен в этом. Вы варвар, хотя и не запахиваете платье на левую сторону. На самом-то деле, должно быть, сами знаете. Нам это кажется очень забавно. И волосы должны быть растрепаны. Не надо стараться выглядеть цивилизованным, вы теряете прелесть новизны. Но все равно вы определенно раб. Вы живете в доме министра и делаете все, что вам говорят. Должен вам сказать, вы самый настоящий раб. Не представляю, почему Хуань сам не сказал вам. Очень нехорошо с его стороны, очень нехорошо. Но он очень деликатен. Наверное, ему кажется, что было бы дурным тоном прямо сказать вам, что вы раб.

— Я бы сказал, военнопленный.

— Военнопленный? Война? — Шэ-гун привстал и огляделся вокруг. — Не вижу никаких войск.

Серо-зеленые окрестности выглядели вполне мирно, только похоронная процессия извивалась меж изломанных известняковых холмов подобно беззвучной, бесконечной змее.

— Я прибыл как посол Великого Царя.

Шэ-гуна слегка заинтересовала моя история. Хотя название Персия было для него пустым звуком, Магадху он знал прекрасно. Когда я рассказал, что женат на дочери Аджаташатру, это произвело на него впечатление.

— Я встречался с некоторыми членами этой семьи. В частности, с дядей царя Аджаташатру. Когда я был в Чампе, он был там наместником. — Шэ-гун воодушевился, даже развеселился. — Я уверен, кто вами владеет, может получить от царя великолепный выкуп — вот почему я должен забрать вас у Хуаня. И потом продам вашему тестю. Видите ли, мне вечно не хватает денег.

— Но я думал, что владетель Шэ богато одарен… небесами?

Я с трудом приучался к замысловатому стилю китайцев. Слова никогда не несут своего значения, в то время как движения рук и всего тела необычайно сложны. Я так с этим и не смог освоиться.

— Шэ, правителем которого я являюсь, уже давно не то Шэ, и я никогда не ступал на его землю. Я со своим двором предпочитаю путешествовать, навещать многочисленных родственников и собирать драконьи кости. Вы, возможно, слышали, что у меня богатейшая в мире коллекция драконьих костей. Что ж, это правда. Но поскольку я всегда вожу их с собой, мне приходится содержать десять тысяч фургонов, а это очень накладно. Но если я продам вас царю Магадхи, я поистине разбогатею!

Шэ-гун был фантастической фигурой, очень забавлявшей китайцев. От рождения он был Шэ Чжу-лян, незаконнорожденный сын Лу-гуна. Недовольный таким своим противоречивым положением, он величал себя Шэ-гуном. Но Шэ — это не страна. Слово означает святую землю — земляной холм, который есть в каждом китайском государстве. Шэ-гун придумал, что в некие времена где-то было государство Шэ, чьим наследным властителем он и является. Растащенное грабителями-соседями Шэ прекратило свое существование, и все, что от него осталось, — его странствующий правитель. Был ли он на самом деле гуном — через родство с Лу, — являлось излюбленной темой дискуссий среди китайской знати. С другой стороны, поскольку его происхождение от императора Вэня не вызывало сомнений, все китайские монархи были обязаны принимать своего славного родственника. И так, постоянно переезжая от двора к двору, ему удавалось свести свои расходы к минимуму. Он содержал двадцать престарелых слуг, четырнадцать таких же престарелых кляч, шесть фургонов (десять тысяч — это китайская гипербола, означающая бесчисленное множество) и колесницу со сломанной осью.

Некоторые думали, что Шэ-гун необыкновенно богат, но очень скуп. Другие считали его бедняком, живущим за счет торговли драконьей костью. Он собирал эти огромные кости на западе Китая, где драконов водится довольно много, а потом продавал врачам с востока, где драконы редкость. Мне посчастливилось не увидеть этих чудовищ, но Шэ-гун говорил, что убил их более трех десятков.

— В юности, конечно. Боюсь, нынче я уже не тот.

Он постоянно рисовал этих страшилищ и картины продавал, где только можно.

Пока процессия ехала к высокому кургану, где якобы покоился император У, Шэ-гун все придумывал способ, как забрать меня у Хуаня.

— Наверняка вы имеете на него какое-то влияние. Я хочу сказать, иначе он уже убил бы вас. Ему все быстро надоедает, как и большинству таких деликатных людей.

— Не думаю, чтобы я имел на министра хоть малейшее влияние. Он использует меня для мелких поручений. Например, сейчас я веду его денежные счета.

— Вы искусный математик?

Шэ-гун искоса взглянул на меня. Заходящее солнце было на уровне глаз и, казалось, выжгло весь воздух. Никогда ни до, ни после я не чувствовал такой духоты, как тогда в Китае.

— Да, почтенный владыка. — Мне так хотелось, чтобы он меня купил, что я был готов на любую ложь. — Мой народ строит пирамиды, упражняясь в небесной математике.

— Да, я слышал о них. — Мои слова произвели впечатление. — Что ж, надо что-то придумать. И вы тоже подумайте. Жаль, что вы не преступник, а то, когда новый властитель восходит на трон, всегда объявляют амнистию. И даже тогда нам пришлось бы упрашивать правителя освободить вас, если бы Хуань допустил такое, что сомнительно. С другой стороны, если вы свободный человек, как он может держать вас в клетке? Головоломка, а?

Я согласился. Впрочем, я во всем соглашался с этим сумасшедшим. Это была моя единственная надежда выбраться из Цинь, откуда мне так не терпелось вырваться. И нетерпение еще больше возросло, если такое возможно, во время похорон у кургана.

Колесницы и фургоны выстроились полукругом перед коническим холмом, где покоился если не сам император У, то несомненно какой-то очень древний монарх, так как на кургане выросли, как символ величия, карликовые сосны, которым требуется тысяча лет, чтобы принять свой ритуальный вид, коим так восхищаются китайцы.

Поскольку колесницы и фургоны выстроились в соответствии с рангом владельцев, Шэ-гун и я оказались вблизи от главного министра и прекрасно видели все происходящее. Позади нас на серебристо-серых холмах безмолвными рядами стояло несколько тысяч простолюдинов, обмахиваясь от жары.

Не знаю, что я ожидал увидеть. Я догадывался, что будет жертвоприношение, и оно состоялось. На юго-западном склоне кургана развели костер и зарезали огромное множество лошадей, овец, свиней.

В части жертв, как и во всем остальном, тамошнее правительство весьма изобретательно. Каждому из присутствующих дали особую палку, по которой определяли, сколько ему положено мяса пожертвованной скотины и птицы. В итоге не только всем всего хватает, но и нет неподобающей суеты, столь портящей не только вавилонские, но даже и персидские церемонии. Мне сказали, что это новшество ввел Хуань, но после его приняли и все остальные китайские государства. Когда я попытался предложить подобный порядок магам, они его отвергли. В своих ритуалах с возлиянием хаомы они предпочитают суету и хаос.

Новый правитель стоял на севере от нас. Как того требовал ритуал, он был один и выглядел ровесником своего предшественника, если не старше. Но если верить Шэ-гуну, новый правитель был не сыном усопшего, а двоюродным братом. Министры отвергли всех сыновей Пина ради какого-то двоюродного брата, замечательного своей тупостью. С точки зрения министров, он очень подходил для престола.

— И всегда монарха выбирают министры?

— Получивший небесное право назначает министрами только своих верных рабов.

Голос Шэ-гуна вдруг стал визгливым. Узнав этого человека лучше, я понял, что даже если в нем не уживались две разные личности, он определенно обладал двумя совершенно разными манерами поведения. Шэ-гун был то хитрым и вкрадчивым, и тогда в его голосе слышались басовитые нотки, то чрезвычайно таинственным, и тогда говорил монотонным, тонким, высоким голосом. Мне стало ясно, что не время и не место спорить о ненормальности положения двоюродных братьев правителя. Как вскоре я узнал, они, за редким исключением, не имеют власти, и их владениями управляют потомственные министры или самостоятельно, или вместе с потомственными же чиновниками. Небесное право — не более чем золотой сон о том, что могло быть, но чего нет и, наверное, не будет никогда.

Новый циньский гун громко обратился к своим предкам. Я не понял ни слова из сказанного. Пока он говорил с небесами, рабы тащили в пещеру — похоже, естественную — у подножия крутой известняковой скалы сундуки, треножники, мебель. Музыка играла не переставая. Поскольку сразу играло около трехсот музыкантов, звук для уха иностранца получался мучительный. Позже я нашел немало хорошего в китайской музыке. В частности, меня очаровало, когда бьют молотками по камням различной величины, — прелестные звуки.

Когда правитель закончил свое обращение к предкам, двенадцать воинов подняли на плечи паланкин с телом его предшественника. В тишине паланкин за спиной гуна внесли в пещеру. Когда тело скрылось из виду, все выдохнули. Атмосфера была тревожной и напоминала первое дыхание летней бури.

Я взглянул на Шэ-гуна. Как линяющая птица, он нахохлился на краю фургона, не отрывая глаз от пещеры. Внесшие тело не показывались. Вместо этого к пещере двинулась сотня женщин в вуалях. Одни были женами усопшего, другие наложницами, танцовщицами, рабынями. За женщинами двинулась вереница мужчин и евнухов во главе с благородным старичком, присутствовавшим на обеде с молочным поросенком. Среди мужчин было много офицеров стражи, других высокопоставленных вельмож. За ними последовали музыканты со своими инструментами, за теми повара и подавальщики с бамбуковыми столами, на которых несли изысканные яства. Один за другим мужчины и женщины входили туда, где, очевидно, в известняке был выдолблен огромный зал.

Всего вошло пятьсот человек. Когда внутри скрылся последний, новый правитель снова обратился к своим предкам на небесах. На этот раз я более-менее разобрал слова.

Он взывал к каждому предку по имени. Это заняло некоторое время. Затем он попросил предков принять его предшественника на небеса, называя Пин-гуна всежалостливым. В Китае к мертвому никогда не обращаются по собственному имени на том разумном основании, что если назвать его имя, то дух может вернуться, чтобы мучить и преследовать усопшего. Если всежалостливого примут на небеса, правитель поклялся, что не пропустит ни одного обряда, поддерживающего гармонию между небом и землей. Он просил благословения предков сироте. Я не мог взять в толк, о ком это он, и лишь потом узнал, что правитель часто называет себя сиротой или одиноким, поскольку его предшественник или предшественники умерли. Он называет свою главную жену «эта особа», в то время как народ называет ее «эта царская особа». Сама она называет себя «маленьким мальчиком». Не знаю почему. Странные они люди, эти китайцы.

Из пещеры донеслись звуки музыки. Очевидно, начинался пир. Целый час мы стояли лицом на север, а властитель — лицом на юг. Целый час мы слушали музыку из пещеры. Затем музыканты начали один за другим замолкать. Последним раздался звук бронзового колокольчика. Все взгляды устремились на вход в пещеру. Шэ-гун рядом со мной трепетал. Я было подумал, что он заболел, но он дрожал от возбуждения.

Когда звук колокольчика затих, Шэ-гун издал продолжительный вздох. Впрочем, вздохнули все, словно готовясь к чему-то. Из пещеры вдруг появились те, кто нес паланкин. У каждого в руке был меч и с меча капала кровь.

Выйдя, воины торжественно отсалютовали новому господину, который, подняв голову к небесам, издал вой наподобие волка. Все подданные, стоящие на юге от него, издали ответный вой. Никогда я не был так напуган. Я присутствовал на маскараде: те, кого я принимал за людей, оказались переодетыми волками. И теперь перед моими глазами они возвращались к своей истинной природе. Даже Шэ-гун присоединился к вою. Задрав голову к небу, он оскалил неестественно длинные зубы.

Я до сих пор слышу этот вой во снах, вновь оживляющих момент, когда двенадцать забрызганных кровью воинов, выполнив свое дело, появились у выхода из пещеры. Пятьсот мужчин и женщин было убито, чтобы их тела могли навек остаться с господином.

Хотя человеческие жертвы случались и в нашей части мира, я никогда не видел такого, как в Китае. Мне говорили, что, когда умрет истинный Сын Неба, смерть ожидает не менее тысячи придворных. Это объяснило непонятную мне ранее страстность в мольбах о здоровье правителя после обеда с запеченным молочным поросенком. Живого владыку презирали; мертвый он мог многих забрать с собой. На самом деле по циньскому обычаю лишь один из министров приносится в жертву, и его определяет жребий. Роковая палочка из тысячелистника — случай и коварство Хуаня уготовили ее старому министру, возражавшему на обеде главному. Пещеру опечатали. Танцы, музыка, пир остались там. Потом на месте входа будет насыпан холм. Что и говорить, могила правителя представляет такой соблазн для воров, что разложенные там прекрасные и дорогие предметы обычно появляются в обращении довольно скоро после похорон. Хуань отказался продать меня Шэ-гуну.

— Как я могу продать посла, свободного приходить и уходить, когда ему угодно? — сказал он.

— В таком случае, почтенный Хуань, может быть, мне пришло время уехать вместе с Шэ-гуном?

Такое нахальство вызвало улыбку моего хозяина.

— Вы, конечно, не захотите рисковать своей жизнью в компании человека, ищущего в диких местах драконов, сражающегося с разбойниками, якшающегося с ведьмами. О, знакомство с Шэ-гуном небезопасно! Я не могу позволить человеку, которого полюбил, встретиться в чужой стране с подобными опасностями. Нет, нет, нет!

Вот так. Но я решил бежать. Когда я сказал Шэ-гуну о своем решении, он проявил удивительную изобретательность.

— Вам нужно изменить внешность, — шепнул он.

Мы были на еженедельном приеме у главного министра. Ходоки со всего царства допускались к Хуаню, стоящему в конце низкой комнаты. Золотые треножники справа и слева от него символизировали власть.

Главный министр принимал просителей спокойно и вежливо, что контрастировало с его жесткими политическими взглядами. Но он был достаточно умен и понимал, что непокорный народ не поработить, сперва не очаровав. Определенно, сначала людей нужно убедить, что ваши цели совпадают и цепи, в которые вы их заковали, являются необходимым украшением. В некотором роде и Великий Царь всегда сознавал это. Различным народам нашей империи от Кира до нашего нынешнего просвещенного монарха Артаксеркса во многом позволялось жить, как они привыкли, они платили Великому Царю лишь ежегодный налог, а он, в обмен, обеспечивал законность и порядок. Хуаню удалось убедить варваров далекого Цинь, что хотя когда-то был золотой век, когда люди жили свободно, как им нравится, век этот кончился тогда, — как он любил эту фразу! — «когда стало слишком много людей и мало всего».

В действительности Китай населен негусто, и многие богатые земли пустуют. Кроме полудюжины городов со стотысячным населением, вся страна представляет собой обнесенные каменными стенами деревни, разбросанные меж двух рек. Большая часть страны покрыта лесами, особенно на западе, а на юге расстилаются джунгли, как в Индии. Вследствие этого, если не считать дисциплинированных и полностью контролируемых жителей Цинь, китайцы очень склонны к перемене мест.

Если хозяйство смоет наводнением, крестьянин с семьей просто забирает свою соху и дедовский очаг и переезжает в другое место, где все начинает сначала, платя дань новому господину.

Самые главные путешественники — это ши. Ни в греческом, ни в персидском языках нет соответствующего слова, как и нет такого сословия. Чтобы понять, что такое ши, нужно понять всю китайскую иерархическую систему.

На вершине находится император, или Сын Неба. Одно время таковые были и, возможно, будут еще, но сейчас его нет. Сказав это, я вдруг осознал, как умны китайцы, пользуясь языком без прошлого, настоящего и будущего. Ниже императора располагаются пять уровней знати. Самый высокий уровень — гуны. За редким исключением вроде сумасшедшего Шэ-гуна они соответствуют своему титулу и иногда в самом деле правят государством, что делает их равными нашим царям и тиранам, признающим Великого Царя своим владыкой и источником власти. Каждый гун, в теории, получил власть от Сына Неба, которого не существует. Если бы таковой был — то есть кто-то осуществлял бы гегемонию над Срединным Царством, — им бы стал скорее всего Чжоу-гун, прямой потомок императора Вэня, некогда установившего свою гегемонию. Циньский гун, потомок сына Вэня, грубого У, определенно бы не стал императором.

Старший сын гуна — хоу, и после смерти отца он сам становится гуном, если не случается слишком распространенного несчастья. Другие сыновья гуна тоже могут быть хоу, но пока старший или второй сыновья носят этот титул, остальные получают следующий, более низкий, а их сыновья — следующий и так далее до титула нань. В течение шести или семи веков с установления гегемонии Чжоу появились десятки тысяч его потомков. Они не имеют ранга и являются ши, то есть обладают лишь одной наследственной привилегией: они могут отправляться на войну в собственной колеснице — если могут таковую себе позволить.

В последние годы развелось немало ши. Эти не слишком знатные люди, они — повсюду. Одни служат чиновниками, как у нас евнухи, другие — офицерами в войсках, третьи учительствуют. Есть и такие, кто посвящает себя поддержанию в чистоте религиозных обрядов, сохраняющих гармонию между небом и землей, как зороастрийцы. И наконец, именно ши осуществляют повседневное управление почти всеми китайскими государствами, служа тем потомственным государственным чинам, которым удалось отнять у гунов если не божественное право, то, по крайней мере, реальную власть.

Дороги Китая забиты честолюбивыми ши. Если кому-то из них не удается занять пост, скажем, министра полиции в Лу, он едет в Вэй, где его служба может быть оценена администрацией выше, чем дома. Человеческая извращенность такова, что обычно чем дальше ши уезжает от дома, тем больше имеет шансов получить работу.

Поэтому-то тысячи ши постоянно куда-то переезжают. При этом они стремятся поддерживать между собой тесные связи и образуют из себя некое Срединное Царство. Вместо Сына Неба имеется десять тысяч ши, которые и управляют Китаем, и хотя тамошние государства постоянно друг с другом воюют, ши зачастую способны смягчать свирепость своих хозяев — за исключением государства Цинь, где они если и имеют, то очень малое влияние на Хуаня и других деспотов в совете.

И наконец, в иерархическую систему введен новый элемент. Теперь там есть категория, известная как «благородный муж». Благородным мужем может стать всякий, если придерживается небесных правил, — но это не совсем простое занятие. Я коснусь этих правил, когда буду рассказывать об Учителе Куне, или Конфуции, как его тоже называют. Ему приписывают введение понятия «благородный муж», пригодного для ши и вряд ли для кого еще.

Пока Хуань принимал прошения и выслушивал жалобы, мы с Шэ-гуном разрабатывали план побега.

— Вам нужно сбрить бороду. — Шэ-гун притворился, что восхищается перьевой ширмой. — Мы оденем вас в женское платье. Вы поедете со мной как наложница.

— Белая наложница?

— Шэ-гун их больше всего любит, это известно всему миру. — Его рассмешила собственная мысль. — Но так ничего не выйдет. Вам нужно затемнить лицо. Я пришлю вам грим, которым пользуюсь сам. И конечно, понадобится вуаль.

— Вашу свиту будут осматривать.

Я знал суровую стражу, охранявшую не только городские ворота Яна, но и заставы по всему Цинь. Люди всегда старались обойти слишком рациональные правила Хуаня.

— Они не посмеют! Я родственник их монарха. Но если посмеют…

Шэ-гун сделал понятный повсюду жест, означающий взятку.

Неожиданно рядом возник Хуань. У него был дар возникать повсюду. Я часто представлял его тенью быстро несущегося облака.

— Почтенный владыка… досточтимый посол! Я вижу, вы восхищаетесь моей ширмой.

— Да, — как ни в чем не бывало ответил Шэ-гун. — И я хотел объяснить вашему гостю значение ее рисунка.

Я взглянул на ширму и впервые действительно увидел ее. Там были изображены восемь черных дроздов на фоне грозового неба.

— Вы должны знать его значение. — Хуань обернулся ко мне. — Нет ничего, чего бы Шэ-гун не знал о нашей правящей фамилии, которая является и его фамилией.

— Совершенно верно. Прадед последнего всежалостливого был дедом моего дяди. Его звали Пин. Однажды к нему пришли несколько музыкантов с севера и сказали, что знают всю музыку, когда-либо исполнявшуюся при дворе императора У. Пин-гун не поверил. Да и как поверить? Всем известно, что большая часть музыки истинного двора Чжоу либо безнадежно испорчена, либо полностью забыта. Он так и сказал им. Но старший из музыкантов — который не был слепым, и это подозрительная деталь, потому что всякий настоящий музыкант должен быть слепым, — так вот, он сказал: «Мы докажем, что можем приблизить небо вплотную к земле!» И они начали играть. Музыка была какой-то странной, потусторонней. Потусторонней, но не небесной. Откуда-то появились восемь черных дроздов и стали танцевать на террасе перед дворцом. Тут по городу пронесся жестокий ураган. С крыши дворца полетела черепица. Ритуальные сосуды разбились. Пин-гун заболел, и три года в стране ничего не росло — ни травинки.

Хуань улыбнулся мне:

— Почтенный владыка прекрасно знает эту печальную, эту предостерегающую сказку. Знаете, я воспринимаю ее вполне серьезно. В общем-то, потому я и держу эту ширму всегда рядом, чтобы меня не постигло искушение сыграть не ту музыку. Мы не хотим снова увидеть восемь черных птиц, летящих на нас с юга.

В ту самую ночь эконом Шэ-гуна подкупил одного из слуг Хуаня, чтобы в полночь тот проник ко мне в клетку. Я получил бритву, грим и женскую одежду. Быстренько преобразившись в необычно высокую китайскую даму, я последовал за слугой через тускло освещенный дворец: при каждом скрипе половицы я в страхе замирал, особенно когда мы крались мимо спящих — то есть накурившихся чего-то — стражников у дверей. За дверью начинался огражденный стеной сад. Там ждал меня эконом Шэ-гуна. К счастью, ночь была безлунной и беззвездной из-за густых дождевых туч.

Как духи смерти, мы устремились по петляющим улочкам, при приближении ночной стражи прячась в дверных проемах. Бронзовые лампы стражников отбрасывали вперед блики света, как грозные пики. Поскольку гражданам не разрешалось выходить из дому от заката до рассвета, Ян казался вымершим. Эконом имел разрешение на выезд за границу, но у меня такого не было. Не знаю, какое оправдание он приготовил на случай нашего задержания. К счастью, прогремел гром, словно грянули десять тысяч барабанов, и на город обрушился ливень.

Через дождевые потоки мы продолжили путь к городским воротам, где в готовности к отбытию дожидались фургоны Шэ-гуна. Эконом поднял пол одного из фургонов и заставил меня втиснуться в пространство чуть меньше моего объема. Когда я втиснулся, доски снова забили гвоздями. Гроза так бушевала, что я не слышал приказа двинуться, но фургон начал подскакивать подо мной, возница хлестнул мулов, и мы прогремели через ворота.

Как я и ожидал, циньская полиция настигла нас через два дня, когда мы были на перевале Ханку. Там фургоны тщательно обыскали, и мое убежище обнаружили. Но меня там уже не было. Шэ-гун получил предупреждение от расставленных вдоль дороги дозорных. Он знал, что, когда обнаружится мое исчезновение, Хуань заподозрит в подготовке побега его. Дозорные подавали друг другу сигналы при помощи до блеска отполированных бронзовых щитов, пуская солнечные зайчики от поста к посту.

Когда мы узнали, что нас вот-вот настигнут, я нашел убежище на дереве, а фургоны поехали дальше. При появлении полицейских Шэ-гун был великолепен. Он напомнил им о своем родстве с новым властителем и своем происхождении от самого Желтого Императора, императора Вэня и прочих. Тем не менее он позволил обыскать фургоны, выразив надежду, что такое святотатство не останется без внимания его предков на небесах и виновные понесут наказание.

Полиция обыскала фургоны, внимательно осмотрела каждого из сопровождавших Шэ-гуна мужчин и женщин и, к своему большому удивлению, меня не обнаружила. В таком тотально зарегулированном государстве, как Цинь, никто не исчезает без молчаливого согласия властей. Наконец процессии было разрешено ехать дальше, но, к моему ужасу, в течение последующих пяти дней полицейские сопровождали фургоны и не покидали Шэ-гуна до самого каменного монумента, обозначающего границу между Цинь и Чжоу.

Мне пришлось остерегаться не только полицейских, но и нападения волчьих стай, которые с любопытством за мной следили. Их глаза горели в ночи желто-зелеными огнями. Я спал на деревьях, не расставался с тяжелой дубиной и проклинал женский наряд, не включавший в себя никакого оружия. Я видел бурого медведя. Если он и заметил меня, то интереса не проявил. Хотя считалось, что в том дремучем лесу водятся разбойники, я не встретил ни единой человеческой души. Если бы время от времени не слышалось, как стучат фургоны Шэ-гуна, я был бы полностью изолирован от людей.

Встречая ручей или лужу, я пил воду, как зверь, на четвереньках. Я ел незнакомые ягоды, корни, плоды. Часто меня тошнило. Однажды мне показалось, что я вижу дракона, поблескивающего чешуей в лесном полумраке. Но дракон оказался верхушкой светло-зеленой глыбы нефрита, прекраснейшего из камней.

Стоя в рощице каких-то пушистых деревьев у слияния рек Вэй и Тай, я смотрел, как полицейские отсалютовали Шэ-гуну, и вернулся в лес. На другом берегу реки Тай виднелись обработанные поля Чжоу. Перейти из Цинь в Чжоу все равно что попасть из ночи в день.

На том берегу Шэ-гуна почтительно встретил начальник пограничной заставы, небрежно проверивший его разрешение на въезд и грациозно махнувший в сторону Лояна, столицы Срединного Царства. Мое прибытие в Чжоу было менее формальным. Я переплыл Тай под грубым плотом из ивовых ветвей.

Увидев меня, Шэ-гун изумился.

— Какая радость! — Он захлопал в ладоши. — Теперь я получу денежный выкуп из Магадхи. О, я вне себя от восторга! И не менее удивлен. Я был уверен, что если вы не достались лесным волкам, то вас схватили волки двуногие.

Так впервые — разумеется, уже на земле Чжоу — я услышал, как цивилизованные китайцы называют циньских варваров.

Шэ-гун дал мне поесть из собственных запасов и подарил мне один из своих широкополых халатов, сшитый из тонкой добротной ткани, и почти новую черную мерлушковую безрукавку. Удалив его эмблемы, я принял вид настоящего ши — ни дать ни взять. И все же мне было как-то не по себе. Впервые с юных лет я оказался без бороды и выглядел как евнух. К счастью, многие китайцы не отпускают бороду, и я, по крайней мере, не вызывал подобных подозрений.

2

Впервые со своего прибытия в Срединное Царство я начал радоваться жизни. Хоть я и оставался пленником, если не рабом, Шэ-гун был прекрасным попутчиком и стремился показать мне настоящий Китай.

— Не следует судить о всем Срединном, увидев только Цинь. Хотя их правители в некотором роде и являются потомками императора У, Цинь трудно назвать частью Царства. И несмотря на это, тамошние грубияны жаждут гегемонии! Но небеса милостивы и никому не дают права на власть. А когда это все же случится, я уверен, властью наградят моего любимого родственника чжоуского гуна. Он произведет на вас впечатление. Правда, и он не лишен недостатков. Он ведет себя так, будто уже Сын Неба, а это большая самонадеянность. Впрочем, все правители Чжоу страдали таким недостатком — на том основании, что последний раз небеса остановили свой выбор на их предке. Но это случилось триста лет назад, а потом, когда нечестивые варвары, сговорившись с властями, убили императора, небесное право было утрачено. Тогда его сын бежал в Чжоу и объявил императором себя. Но, конечно, гегемонии больше не было, и на самом деле он был уже всего лишь чжоуским гуном. Теперь у нас осталась лишь тень Сына Неба в Лояне, который представляет собой лишь тень столицы настоящего Срединного Царства. Чжоуский гун почти император. Но и это неплохо, правда? Особенно если учесть, что Чжоу — одно из самых слабых государств и рано или поздно кто-нибудь из соседей — возможно, эти двуногие волки — захватит его. А пока мы смотрим на Чжоу со слезами на глазах и надеждой в животе.

Потом Шэ-гун рассказал мне о своей прабабке, приходившейся прабабкой и правящему чжоускому гуну. Женщина непомерного честолюбия, она всегда говорила о себе, как о маленьком мальчике. Однажды в дворцовом крыле, где она жила, случился пожар, и все дамы убежали, лишь этот маленький мальчик остался сидеть в зале приемов, безмятежно гадая о своей судьбе на палочках из тысячелистника. Служанка умоляла правительницу покинуть горящий дворец, но благородная старушка отвечала:

— Маленький мальчик не может выйти из дворца без сопровождения родственника-мужчины в ранге не ниже хоу, и, разумеется, маленький мальчик никогда не показывается за стенами дворца без придворной дамы старше себя, — и продолжала гадание на палочках (распространенное китайское времяпрепровождение).

Служанка поспешила разыскать какого-нибудь мужчину соответствующего ранга, чтобы проводить правительницу в безопасное место, но во дворце не нашлось никого достойного. Поэтому в горящий дворец, обернув лицо мокрой тряпкой, пробрались племянник правительницы и служанка. Они нашли правительницу по-прежнему раскладывающей палочки.

— Пожалуйста, о воплощение Сына Неба, — сказал ее племянник, — пойдемте со мной!

Правительница очень рассердилась.

— Это неслыханно! Я не могу выйти без сопровождения дамы старше себя и мужчины-родственника в ранге не ниже хоу. Получится неприлично!

И так правительница сгорела, во имя приличия — качества, значащего для китайцев все.

Смерть благородной дамы вызвала в Китае бесконечные споры. Одни видели в ней пример, достойный восхищения и подражания, другие считали это смешным.

— В конце концов, — говорил Фань Чи, — она не была ни девицей, ни молодой замужней женщиной. Правительница была очень стара и не нуждалась в сопровождении. Это не скромность. По сути дела, она обладала тем же тщеславием, что и все представители дома Чжоу. А тщеславие в глазах небес не есть достоинство. Это не приличие.

Когда мы приблизились к пригородам Лояна, народу вдруг прибавилось. Множество мужчин и женщин направлялось в столицу. Богачи катили в колесницах или ехали в носилках. Бедные крестьяне несли свой товар за спиной. Зажиточные крестьяне и купцы восседали в запряженных быками крытых повозках. Простые люди были хорошо одеты и улыбались, в отличие от угрюмых жителей царства Цинь, чьи лица, кстати, внешне не похожи на лица восточных китайцев. В царстве Цинь люди имеют бронзовый цвет кожи и плоские носы, а жители Чжоу, как и других восточных государств, светлее остальных китайцев и с более тонкими чертами лица. Но все в Срединном Царстве черноволосые, черноглазые и почти без волос на теле. Довольно любопытно, что воины в Чжоу называют местных жителей черноволосыми, как мы вавилонян, а сами воины произошли от племен, завоевавших Срединное Царство примерно в то же время, когда арии пришли в Персию, Индию и Грецию. Откуда пришли те племена? Китайцы указывают на север. Интересно, если окажется, что у нас общие предки.

Мы въехали в Лоян через высокие каменные ворота в грубой кирпичной стене. И я сразу почувствовал себя дома. Толкучка напоминала толпу в Сузах или Шравасти. Люди хохотали, кричали, пели, торговались, плевались; покупали, продавали, играли и ели в маленьких ларьках, что стоят на каждой улице.

У рыночной площади Шэ-гун купил в ларьке вареного карпа.

— Лучший карп в Китае, — сказал он, оторвав кусок и протягивая мне.

— Никогда не ел рыбы вкуснее, — ответил я с изрядной степенью искренности.

Шэ-гун улыбнулся торговцу:

— Приезжая в Лоян, я всегда сразу прихожу к вам. Правда?

Даже с набитым ртом Шэ-гун отличался изяществом.

Торговец низко поклонился, пожелал ему долгих лет жизни и взял монету. Потом Шэ-гун купил большой лист с завернутыми в него пчелами, зажаренными в собственном меду, и стал расхваливать мне это блюдо, но мне оно показалось странным. После Лидии я охладел к меду.

Шэ-гун всегда останавливался в большом здании напротив монаршьего дворца.

— Когда-то этот дом принадлежал родственнику моей семьи, — сказал он несколько туманно. Ему почему-то все приходились родственниками. — Но потом дом продали одному купцу, который сдает комнаты очень дорого, но с меня, как с члена императорской фамилии, в виде исключения берет другую цену.

Хотя Шэ-гун обращался со мной не как с пленником, я прекрасно сознавал свое положение. Когда мы путешествовали, он держал меня либо у себя в комнате, либо в комнате у эконома. С меня не спускали глаз.

После Цинь Лоян показался мне чудесным местом, и я даже не заметил, что в то время оба города находились на грани экономического краха. Большую часть Чжоу захватили соседние государства, и только двусмысленная священная фигура здешнего властителя удерживала правителей Цинь и Вэй от захвата самого Лояна. Как оказалось, все в той или иной степени поддерживали версию, будто властитель является Сыном Неба, что не мешало им разворовывать его земли и насмехаться тайком над его претензиями.

Лоян имел всполошенный облик великой столицы, лишь недавно потерявшей питавшую ее империю. В Вавилоне царит тот же дух несобранности и какой-то растерянности. И все же в Лояне на каждом шагу слышалась музыка, город играл, устраивал церемонии, глазел на жонглеров.

Мы участвовали в церемонии празднования Нового года, которая проводилась в храме предков Чжоу-гуна. Когда его построили, здание, по-видимому, отличалось необычайной красотой. Это было три века назад, вскоре после приезда сына последнего императора.

Храм имел высокую пологую крышу, и покрытая глазурью черепица волнами переходила из зеленой в золотую. Деревянные колонны были украшены изображениями лепесточков, какие летом покрывают поверхность прудов. Эти знаки мог использовать только Сын Неба. Храм стоял на каменном фундаменте, а его стены из темного дерева были увешаны различным оружием, как древним, так и современным. Теоретически все оружие в стране хранится в храме предков правителя. На практике же оружие здесь только декоративное. Когда правитель был просто вождем племени, собственностью на оружие он утверждал свою власть. Но это было давно, когда общество представляло собой не более чем семью, подчиняющуюся отцу семейства, который сам являлся сыном не только своего отца-вождя, но также и неба.

В одном конце обширного здания находится любопытная статуя. Человек, чуть больше чем в натуральную величину, одет, как воин времен династии, предшествующей Чжоу, а рот его запечатан тройной печатью. На постаменте написано: «Меньше сказано, скорее исполнено». Зачем в зале предков Чжоу стоит эта предостерегающая статуя, остается полной загадкой, если, конечно, смысл не лежит на поверхности и слова не значат только то, что они значат.

Сыном Неба оказался подвижный невысокий человечек лет сорока, с длинной остроконечной бородкой. На нем был роскошный церемониальный халат с вышитым на спине рельефным золотым драконом. В одной руке Сын Неба держал большой нефритовый диск на палочке из слоновой кости — высший символ непостоянного небесного права.

Чжоуский гун одиноко стоял в северном конце зала спиной к алтарю. Между ним и придворными справа и слева застыли военачальники — высшие должностные лица государства. За ними следовали потомственные жрецы, затем руководители музыкантов и церемоний, а дальше гости Чжоу. Благодаря высокому рангу Шэ-гуна — такому же сомнительному, как и у самого Сына Неба, — мы смогли детально рассмотреть церемониал, претендующий на бесконечность. Я слышал комментарии моего хозяина:

— Во всем напортачили! Какой скандал!

Особенно Шэ-гун возмущался, когда заиграла музыка наследования власти.

— Это можно играть только в присутствии обладателя и права, и гегемонии. О, какое кощунство!

Музыка наследования была сочинена более тысячи лет назад. Пока она звучала, причудливо разодетые танцоры изобразили мирное наследование трона после легендарного императора по имени Шунь. Должным образом исполненная и сопровождаемая пантомимой музыка якобы связывала в совершенную гармонию землю и небо.

Демокрит хочет знать, как музыку могли помнить в течение тысячи лет. Это же хотят знать и многие китайцы. Они утверждают, что музыка или изменилась, или за века совершенно забылась, и то, что сегодня слушают в Лояне, — лишь пародия на оригинал, и поэтому небесное право утрачено. Не знаю. Могу лишь сказать, она производит странное впечатление на иностранца.

Когда музыка и гримасы закончились, властитель Чжоу попросил у Желтого Императора небесного благословения на Срединное Царство. Затем Сын Неба продлил полномочия всех китайских владык. Эта часть церемонии была столь же впечатляющей, сколь бессмысленной.

Правитель Чжоу торжественно велел владыкам Срединного Царства приблизиться. К нему торопливо просеменили пятнадцать пышно разодетых людей. Должен заметить, что когда особа низшего ранга представляется высшему лицу, то всегда опускает голову, ссутуливает плечи, наклоняет все тело, сгибает ноги, чтобы казаться как можно меньше в присутствии великого мужа.

Подойдя к правителю, пышные фигуры остановились. Затем военачальники справа и слева преподнесли властителю пятнадцать бронзовых табличек с живописными письменами. Я так и не научился понимать китайскую письменность.

Правитель взял первую табличку и повернулся к первому человеку в серебристом халате.

— Подойди ближе, любезный родственник.

Старик по-крабьи придвинулся к гуну.

— Волею небес ты продолжаешь служить нам, как верный раб. Возьми! — Правитель вручил старику табличку. — Это небесный знак, что ты будешь по-прежнему служить нам и небесам как вэйский гун.

Это впечатляло. В пыльном зале с потемневшими, изъеденными термитами балками собрались все правители Китая, чтобы подтвердить свои полномочия у Сына Неба. Всего есть одиннадцать правителей внутренних государств и четыре в так называемых окраинных владениях. Пока каждый правитель получал символ подтверждения власти, звучала музыка, жрецы пели, а Шэ-гун тихо посмеивался. Я не посмел спросить, над чем. Сначала я подумал, это со зла, что Шэ больше не принадлежит ему. Но когда символ власти, униженно благодаря, получил Цинь-гун, я с изумлением обнаружил, что это вовсе не тот человек, который выл по-волчьи на кургане императора У.

— Это не правитель, — шепнул я.

— Конечно! — хихикнул мой чудаковатый хозяин.

— Но кто же это?

— Актер. Каждый год пятнадцать актеров изображают правителей и каждый год Сын Неба притворяется, что продлевает их полномочия. О, совершеннейшее неприличие! Но что остается моему бедному другу? Настоящие правители не приезжают в Лоян.

— Мне казалось, вы говорили, что они признают его Сыном Неба.

— Признают.

— Почему же они не оказывают ему почестей?

— Потому что он не Сын Неба.

— Я не понимаю.

— И он тоже. В самом деле. А дело-то простое. Пока они прикидываются, что считают его Сыном Неба, никто из соперников не может объявить себя обладателем небесного права. Вот почему это представление так необходимо. Поскольку каждый правитель мечтает когда-нибудь заполучить это право, все они соглашаются, что сейчас лучше делать вид, будто чжоуский гун в самом деле тот, кем себя называет. Но рано или поздно какой-нибудь правитель добьется гегемонии, и тогда Лоян исчезнет, как сон, и Желтая река покраснеет от крови.

Когда актеры-«властители» вернулись на место. Сын Неба провозгласил:

— Здесь, на севере от вас, стоит одинокий. Небесное право на власть здесь!

Музыканты произвели страшный шум, и сотня танцоров в фантастических головных уборах, прицепив звериные хвосты, исполнила нечто столь же необычное, что я видывал в Вавилоне, где все стоит того, чтобы посмотреть. В разгар разноцветного кружения и странных звуков Сын Неба удалился.

— Они играют в четырехтоновой гамме, — сказал Шэ-гун. — Ревнителям чистоты это не нравится. Но лично я предпочитаю новую музыку. В чем-то это ересь, но сейчас и время еретиков. Доказательства? Сейчас не существует владельца Шэ.

Не помню, сколько мы пробыли в Лояне. Помню только, что впервые со времени пленения я чувствовал себя почти свободным. Вместе с Шэ-гуном мы посещали многочисленные званые обеды, ему нравилось выставлять меня перед другими. Не скажу, что я пользовался большим успехом. Китайцы вообще и лоянские придворные особенно питают мало интереса к миру за так называемыми четырьмя морями. Хуже того, я выглядел нелепо и говорил с непозволительным акцентом — эти два непростительных недостатка не способствовали моей популярности. К моему удивлению и к разочарованию Шэ-гуна, западный мир никого не интересовал. Что не Срединное Царство, того просто не существует. В глазах китайцев это мы — варвары, аони — культурный народ. Я обнаружил, что если заедешь достаточно далеко, то левое становится правым, верх — низом, север — югом.

И все же жалкий двор Лояна мне очень понравился. Придворные искали только развлечений. Они играли в словесные игры, к которым я присоединиться не мог, сплетничали друг о друге, ели из треснувших блюд, пили из выщербленных чашек и носили отрепья с большой элегантностью.

Поблуждав по Лояну, можно предположить, что когда-то это была величественная, хотя и довольно первобытная столица. Можно также понять, что дни ее прошли. Подобно призракам, слуги Сына Неба посещают церемонии, которые, если верить Шэ-гуну, выполняются совершенно неподобающим образом, и как призраки подражают чувственной плоти, так и придворные развлекаются, словно догадываясь, что дни их прошли и двор, которому они служат, всего лишь тень навсегда утраченного мира.

Мы посетили Зал Света — древнее здание, посвященное Мудрому Господу — я хочу сказать, небесам. Любопытно, что в двух учениях я нашел много общего, однако при упоминании о Мудром Господе китайским жрецам становилось слегка дурно, они меняли тему, начинали говорить о Желтом Императоре, о царственных потомках, о небесном праве… О, это вечное небесное право! Они не могут или не хотят понять, что в мире есть первый и главный закон. Они не признают борьбы между Истиной и Ложью. Они больше обеспокоены поддержанием гармонии между заоблачной волей небес и буйным земным безрассудством. Они верят, что церемонии — лучшее средство для достижения этого и тщательность их соблюдения — гарантия довольства предков.

Шэ-гун был шокирован, обнаружив, что Зал Света полон музыкантов, жонглеров, торговцев снедью. Зрелище открылось веселое, но вряд ли исполненное религиозным чувством.

— Не могу понять, почему это позволили!

— А что здесь должно происходить?

Я, как зачарованный, смотрел на группу карликов, выполняющих, к восторгу толпы, акробатические трюки. Люди бросали исполнителям монетки.

— Ничего. Здесь должно быть уединенное место, где человек может поразмыслить об идее света. И конечно, здесь проводятся религиозные церемонии. Думаю, правитель получает с этих торговцев арендную плату. И все равно зрелище шокирует, не правда ли?

Вместо меня ему ответил мелодичный голос сзади:

— Чрезвычайно шокирует, почтенный владыка! Возмутительно! Но такова человеческая природа, не так ли?

Обладателем голоса оказался седобородый старик с необычными для китайца раскрытыми глазами. В них светилась доброта — или грусть. Часто одно совпадает с другим, что этот замечательный человек и любил демонстрировать.

— Лао-цзы!

Шэ-гун приветствовал мудреца с тщательно выверенной долей уважения и снисходительности. Если я еще не говорил этого, «цзы» по-китайски означает «учитель» или «мудрый». Дальше я буду называть Лао-цзы Учителем Ли.

— Это зять царя богатейшей Магадхи, — представил меня Шэ-гун; он редко забывал о моем царском родстве, из которого надеялся извлечь для себя выгоду. — Он приехал к нам набраться культуры. — Шэ-гун повернулся ко мне: — Вы встретили мудрейшего человека в Срединном Царстве, держателя архивов дома Чжоу, мастера всех трех тысяч искусств…

Он щедро расточал похвалы Учителю Ли. Как многие из обедневшей знати, Шэ-гун чувствовал себя обязанным восполнить отсутствие войск и владений многочисленными комплиментами и вычурными манерами.

Учитель Ли проявил искренний, а не просто вежливый интерес к моему происхождению: он также оказался первым из китайцев, кто с первого взгляда понял, что я не уроженец Магадхи. Хотя о Персии он не слышал, но знал, что за рекой Инд есть земли, где живут люди с голубыми глазами. Желая узнать что-то новое для себя, Учитель Ли пригласил Шэ-гуна и меня отобедать с ним на краю места для жертвоприношений Земле.

— Одинокий с радостью разрешил мне пользоваться старым павильоном. Мы скромно поедим и побеседуем о дао.

Слово «дао» означает «путь». Как я открыл, оно имеет еще много и других тонких значений.

Мы проложили свой путь через группу полуобнаженных танцовщиц. Насколько я мог судить, они толком никогда не танцевали, а слонялись по Залу Света в ожидании, что кто-нибудь купит их благосклонность. Шэ-гун был шокирован таким кощунством.

— Никогда не думал, что какой-нибудь Сын Неба, как бы… — Он мудро не закончил фразу…

Паузу невозмутимо заполнил Учитель Ли:

— …Как бы ни сочувствовал им! Да, сирота глубоко им сочувствует. Он желает лишь счастья людям. Он не стремится к недостижимому. Он приверженец у-вэя.

По-китайски «у-вэй» означает «недеяние», «ничегонеделание», и для Учителя Ли искусство ничегонеделания являлось секретом не только правления, но и человеческого счастья. Подразумевал ли Учитель Ли неделание вообще ничего? Нет, Демокрит. Он подразумевал нечто еще нелепее. В свое время я постараюсь изложить его воззрения.

Мы прошли по оживленным аллеям Лояна. Не знаю почему, я чувствовал себя дома. Наверное, потому, что столько времени провел в пустыне, в лесу, в дикой стране Цинь. Народ Чжоу, пожалуй, самый жизнерадостный народ на земле. Если они и считают пребывание на земле печальным, то прекрасно умеют это скрывать. Кроме того, как и многие занятые люди, они практикуют у-вэй, сами того не сознавая. Да, Демокрит, это парадокс, который скоро будет подтвержден.

Место для жертвоприношений Земле — это парк на севере города, неподалеку от конического кургана, какие есть на окраине каждого китайского города. Эти курганы известны как шэ, или святая земля, и они символизируют государство. Шэ всегда располагается рядом с рощей деревьев, не только характерных для данной местности, но и считающихся священными. В Чжоу священными считаются каштаны.

В третьем месяце каждого года на этих землях исполняют так называемое весеннее террасное представление. На самом деле это не одно представление, а множество представлений, танцев и церемоний. Если весеннее представление оказывается неудачным — то есть ритуал выполнен неточно, — то урожай осенью будет плохой или его не будет вовсе. Терраса — это обрыв, где поклоняющиеся могут сидеть и наблюдать за церемонией. При этом мужчины и женщины могут свободно находиться рядом друг с другом. Поскольку для всех весеннее террасное представление — величайший праздник в году, разные магнаты заискивают перед небесами — и народом, — оплачивая празднества, как это нынче бывает и во многих греческих городах. Первоначально эти обряды плодородия напоминали те, что до сих пор устраивают в Вавилоне, где мужчины и женщины ради будущего урожая занимаются проституцией. С годами китайское весеннее представление стало вполне пристойным, но в нем появилось много неточностей, как утверждали Шэ-гун и Учитель Ли. Я так и не узнал, правда ли это. По некоторым причинам за годы в Срединном Царстве я ни разу не присутствовал на этой церемонии, а если бы даже и присутствовал, все равно не определил бы, правильно или нет она исполняется.

Когда мы прошли мимо кургана, Шэ-гун с облегчением заметил, что там выросло не так уж много травы.

— Если святая земля не содержится в совершенной чистоте…

Шэ-гун сделал знак, отгоняя демонов, затем поклонился алтарю Земли, имеющему форму квадрата. Китайцы верят, что Земля имеет форму квадрата, а небо круглое. На юге от каждого города есть круглый алтарь Небу.

Учитель Ли провел нас через узкий каменный мостик в прелестный павильон на известняковом утесе, у подножия которого журчал и пенился быстрый ручей. Должен сказать, я никогда не видел ничего более прекрасного и ничего более необычного, чем китайский сельский пейзаж — по крайней мере, на пространстве между двух рек. Холмы там принимают самые фантастические формы, какие только можно представить, а деревья совершенно не похожи на что-либо, растущее на западе. Кроме того, когда путешествуешь, неожиданно встречаешь водопады, живописные ущелья, где сине-зеленая прохладная глубина манит к себе, несмотря на опасность встретить там драконов, призраков или разбойников, коими Китай изобилует. Хотя ни драконов, ни призраков я не встретил, но разбойников навидался. Прекрасный, кажущийся пустынным китайский пейзаж таит в себе немало опасностей для путешественников. И вообще, куда ни поедешь на земле, всегда оказывается, что все портят люди.

Павильон был сложен из желтого кирпича и имел пологую черепичную крышу. Трещины заросли мхом, на затянутых паутиной балках висели летучие мыши. Старые слуги, приготовившие нам поесть, обращались к Учителю Ли как к равному. Под звуки бьющегося о камни стремительного потока мы жадно набросились на свежую рыбу.

Мы сидели на грубой циновке, и Учитель Ли объяснил нам понятие — или понятия — дао.

— Буквально «дао» означает «путь» или «дорога», — сказал он. — Например, благоустроенная, высокая дорога. Или низкая дорога, низкий путь.

Я заметил, что руки у Учителя Ли были словно из хрупкого алебастра, и понял, что он намного старше, чем показался мне сначала. Позже я узнал, что ему уже перевалило за сто лет.

— И где же этот путь — ваш путь — начинается? — спросил я.

— Мой путь начинался бы со мною самим. Но нельзя сказать, что у меня есть путь. Я сам часть Пути.

— И что же это?

Шэ-гун удовлетворенно замурлыкал, ковыряясь в зубах зубочисткой. Он обожал подобные беседы.

— А вот что. Первичное единство всего сотворенного. Первый шаг, который человек делает по Пути, чтобы обрести гармонию с законами Вселенной. Эти законы мы называем вечно неизменными.

— И как же делается этот первый шаг?

— Представьте Путь водой. Вода всегда стремится вниз и проникает повсюду.

У меня появилось нехорошее чувство, что я снова в долине Ганга, где сложнейшие вещи объясняют так просто, что они становятся в высшей степени неясными.

К моему удивлению, Учитель Ли прочитал мои мысли:

— Мой дорогой варвар, вы думаете, что я намеренно напускаю мрака. Но я просто ничего не могу поделать. Ведь учение о Пути известно как учение без слов. И потому все мои слова не имеют смысла. Вы можете понять мои мысли не более, чем я — ощутить боль у вас в левом колене, которым вы елозите по циновке, потому что еще не привыкли сидеть по-китайски.

— Но вы поняли мое неудобство, не ощутив его. Так может быть, и я пойму ваш Путь, не следуя по нему?

— Очень хорошо, — сказал Шэ-гун, рыгнув, чтобы показать свое удовлетворение не только едой, но и нами. Китайцы считают отрыжку выражением глубочайшей душевно-желудочной искренности.

— Тогда представьте Путь как состояние, в котором нет противоположностей и различий. Нет горячего. Нет холодного. Нет короткого. Нет длинного. Эти понятия бессмысленны в отрыве от других вещей. Для Пути все вещи суть одна.

— Но для нас их много.

— Так кажется. Да, в самом деле между вещами есть различия. Но, по сути, существует только пыль, из которой мы сотворены. Пыль на время принимает разнообразные формы, но не перестает быть пылью. Важно понять это. И так же важно понять, что невозможно восстать против природы. Жизнь и смерть — одно и то же. Без первого не может быть второго. А без второго невозможно первое. Но в конечном итоге ничто не существует изолированно. И существует, таким образом, только вечно неизменное.

Его концепцию о первоначальном единстве я нашел приемлемой, но уследить за теми различиями, что Учитель Ли столь радостно топил в своем море вечно неизменного, не смог.

— Но, конечно же, человека можно судить за его поступки, — сказал я. — Есть хорошие поступки, а есть плохие. Истина и Ложь…

Я говорил как внук Зороастра. Когда я закончил, Учитель Ли ответил мне любопытной метафорой.

— Вы говорите мудро. — Старик вежливо склонил голову. — Естественно, относительно данной жизни есть поступки достойные и недостойные, и я уверен, мы сойдемся, что считать похвальным, а что нет. Но Путь — по ту сторону этих вопросов. Позвольте привести пример. Допустим, вы выплавляете бронзу…

— В действительности он выплавляет железо, Учитель Ли. Варвары преуспели в этом полезнейшем искусстве.

Шэ-гун взглянул на меня так, словно сам создал меня из первоначальной пыли.

— Вы выплавляете бронзу. Вы хотите отлить колокол и приготовили тигель. Но когда вы начинаете разливать жидкий металл, бронза отказывается течь и говорит: «Нет, я не хочу быть колоколом! Я хочу быть мечом, таким, как безупречный меч У». Как литейщик, вы бы были крайне недовольны капризным металлом, не правда ли?

— Да. Но металл не может выбирать себе форму. Выбирает литейщик.

— Нет. — Тихо произнесенное «нет» обдало меня холодом, как подброшенная нить Госалы. — Вы не можете восстать против Пути, как ваша кисть не может восстать против предплечья, а металл против формы. Все является частью Вселенной, которая вечна и неизменна.

— И каковы же основные вселенские законы? Кто их сотворил?

— Вселенная — это единство всего, и принять Путь — значит признать это единство. Живой или мертвый, ты всегда часть вечно неизменного, чьи законы просто законы становления. Живым становишься лишь на время, и когда уходит жизнь — это естественно. Со спокойствием принимать происходящее — значит избавить себя от печали и радости. Вот что значит следовать Пути, принять у-вэй.

Меня снова поставила в тупик эта фраза, буквально означавшая «не делать ничего».

— Но как мир сможет существовать, если никто не будет ничего делать? Кто-то ведь должен отливать бронзу, чтобы у нас были колокола и мечи.

— Когда мы говорим «не делать ничего», значит, ничего неестественного или самопроизвольного. Вы стреляете из лука?

— Да. Меня обучали как воина.

— Как и меня. — На воина Учитель Ли походил менее всего. — Вы замечали, как легко поразить цель, если вы упражняетесь в свое удовольствие?

— Да.

— Но когда вы соревнуетесь с другими за золотой приз, разве вы не замечали, что попасть в цель гораздо труднее?

— Да, замечал.

— Когда вы слишком стараетесь, то напрягаетесь. А когда напрягаетесь, то не можете показать себя с лучшей стороны. Так вот, избегать напряжения — это мы и называем у-вэй. Или, другими словами, не сосредоточиваться на своей деятельности. Быть естественным. Вы когда-нибудь резали скотину?

— Да.

— Вам не показалось трудным разделывать тушу?

— Показалось. Но я не мясник и не маг — то есть не жрец.

— И я тоже. Но я наблюдал, как работают мясники. Они всегда проворны, всегда точны. Что для нас трудно, для них легко. Почему? И однажды я спросил одного опытного мясника, как это получается, что он может разделать быка, пока я чищу маленькую рыбешку. «Я и сам не знаю, — ответил он. — Мой разум как будто останавливается, и начинает действовать душа — или что-то еще». Вот это и есть у-вэй. Не делать ничего неестественного, что нарушило бы гармонию в основах природы. Времена года приходят и уходят без борьбы и суеты, потому что следуют Пути. Мудрец, созерцая их смену, начинает понимать скрытую гармонию Вселенной.

— Я согласен, что принимать естественный мир мудро. Но даже мудрейший должен делать все возможное для поддержания добра и борьбы со злом…

— О мой дорогой варвар, эта мысль о деятельности порождает все беды! Не делай ничего! Это лучшее из деяний. Оставайся в состоянии ничегонеделания. Брось себя в океан существования. Забудь, что ты считаешь добром и злом. Поскольку ничего не существует в отрыве от вещей, забудь о связях. Пусть все само заботится о себе. Освободи свою душу. Стань безмятежным, как цветок, как дерево. Потому что все истинное возвращается к своим корням, само того не сознавая. Все истинное — бабочка, дерево — в своем незнании не покидает первозданной простоты. Но стань они сознательными, как мы, и они потеряют свою естественность. Они потеряют Путь. Для человека совершенство возможно лишь во чреве матери. Тогда он похож на глыбу, которой еще не тронул резец скульптора и не испортил ее. В жизни человек, нуждающийся в других, всегда скован. Кто сам нужен другим, всегда печален.

Но я не мог принять учение Учителя Ли о бездеятельности, как не смог в свое время постичь желанности буддийской нирваны.

Я спросил его о реальном мире — или о мире вещей, поскольку слово «реальный» могло вдохновить даосского мудреца на серию самодостаточных вопросов о природе реального.

— Я понял вас. Или начинаю понимать, — добавил я поспешно. — Я не могу следовать Пути сам, но вы дали мне его увидеть. Я ваш должник. А теперь давайте поговорим практически. Государством нужно управлять. Как это возможно, если правитель исповедует у-вэй?

— Существует ли такой совершенный правитель? — вздохнул Учитель Ли. — Суета мира вещей мешает сосредоточиться на Пути.

— Правители могут лишь мельком увидеть Путь, по которому идет мудрец. — Полусонный Шэ-гун был очень доволен собой. — И все же мы чтим ваш труд. И скорбим о собственном суетном положении. И ждем, когда вы поведаете нам, как править народом.

— Идеально, почтенный владыка, было бы мудрому монарху опустошить умы подданных и наполнить желудки. Нужно ослабить их волю и укрепить кости. Имея мало знаний, люди и желают мало. Если они мало желают, они не будут делать ничего для человека неестественного. И добро распространится по миру.

Как государственная доктрина это мало отличалось от воззрений Хуаня.

— Но если человек приобретет знания, — с величайшим почтением заметил я, — и если он захочет изменить свой жребий — или даже изменить само государство, — что ответит ему мудрый монарх?

— О, монарху следует убить его, — улыбнулся Учитель Ли; между двумя длинными резцами виднелись лишь темные десны. Он вдруг напомнил мне спящих у нас над головой летучих мышей.

— Стало быть, следующие по Пути не возражают против лишения человека жизни?

— Почему они должны возражать? Смерть так же естественна, как жизнь. Кроме того, умерший не исчезает. Нет, совсем наоборот — уйдя, он становится недосягаем для всякого вреда.

— А его душа возродится вновь?

— Определенно пыль снова соберется в некую форму. Но, пожалуй, это нельзя назвать возрождением в вашем смысле.

— А что происходит, когда души умерших уходят к Желтым Родникам? — спросил я.

Когда кто-то умирает, простые китайцы говорят, что он ушел к Желтым Родникам. Но когда я пытался выяснить, что это такое и где находится это место, то получал довольно невразумительные ответы. Из этого я понял, что выражение о Желтых Родниках очень древнее; оно напоминает что-то вроде мест вечного заточения, как царство Аида у греков. И суда не будет. Добро и зло ждет одна участь.

— Мне кажется, что Желтые Родники повсюду. — Учитель Ли ударил левой рукой по правой. Магический жест? — А коль они повсюду, то никто не уходит к ним, поскольку уже там. Но, конечно, человек рождается, живет, умирает. Хотя он и является частью целого, факт краткого существования склоняет его сопротивляться целостности. А мы следуем Пути, чтобы не сопротивляться целостности. И теперь ясно всем, или почти всем, — он поклонился в мою сторону, — что, когда тело распадается, душа, — он похлопал себя по животу, — исчезает тоже. Тем, кто не исповедует Путь, эта мысль кажется невыносимой, даже ужасной. Но мы не пугаемся. Поскольку мы отождествляем себя с космическим процессом, то не сопротивляемся вечно неизменному. Перед лицом и жизни, и смерти человек совершенный не делает ничего и точно так же истинный мудрец не порождает ничего. Он просто созерцает Вселенную, пока сам не станет Вселенной. Это мы называем таинственной погруженностью.

— Ничегонеделание… — начал было я.

— …Это безмерная душевная работа, — закончил Учитель Ли. — У мудрого человека нет стремлений. И поэтому он не терпит неудач. А кто не терпит неудач, всегда добивается успеха. А кто всегда добивается успеха, тот всемогущ.

— На это нет ответа, Учитель Ли, — сказал я.

Я уже привык к таким круговым доводам, которые для афинян то же, что колесо учения для буддистов.

К моему удивлению, Шэ-гун посмел возразить Учителю Ли в вопросе, как лучше всего управлять государством.

— Конечно, — сказал он, — кто следует Пути, тот всегда возражает против смертной казни на том основании, что никто не имеет права объявить другому такой страшный приговор. Это совершенно противоречит у-вэю.

— Многие следующие Пути согласны с вами, почтенный владыка. Но лично я не вижу здесь логики. В конце концов, природа безжалостна. Природа безразлична. Должен ли человек отличаться от природы? Конечно нет. Тем не менее во мне находит отклик замечание, что, может быть, лучше дать нашему миру идти своим путем и не управлять им вовсе, поскольку действительно хорошее управление невозможно. Всем известно, что чем больше хороших законов издает правитель, тем больше появляется воров, чтобы их нарушить. И всем известно, что, когда правитель берет слишком много налогов для своих нужд, народ начинает голодать. И все же он всегда берет, и народ всегда голодает. Так что давайте жить в совершенной гармонии с миром. Не будем издавать никаких законов и будем счастливы.

— Без законов не может быть счастья, — твердо сказал я.

— Возможно, — весело согласился Учитель Ли.

— Я уверен: должен быть какой-то правильный способ управлять, — настаивал я. — Определенно все мы хорошо знакомы с неправильными способами.

— Без сомнения. Но, в конце-то концов, как знать?

При каждом доводе старик гнулся, как тростник.

Меня уже начало покидать терпение.

— А что человек может знать? — спросил я.

Ответ последовал мгновенно:

— Человек может знать, что быть на Пути — значит быть на небесах, то есть — неуязвимым. Человек может знать, что если он овладел Путем, то, хотя его тело и перестанет существовать, сам он уничтожен не будет. Путь вроде неиссякаемой чаши, которую не нужно наполнять. Все сложное становится простым. Все различия сливаются, противоположности приходят в гармонию. Путь — это спокойствие и сама вечность. Лишь прильни к целому.

Учитель Ли замолк. Вот так.

Шэ-гун сидел выпрямившись, высоко подняв голову. Дыхание его было ровным, он похрапывал. Вода внизу шумела, как поднесенная к уху раковина.

— Скажите, Учитель Ли, — спросил я, — кто сотворил Путь?

Старик взглянул на свои сложенные на коленях руки:

— Я не знаю, чье это дитя.

3

Сыну Неба меня так и не представили. Очевидно, протокол не предусматривал церемонии для приема посла из варварской страны, да еще к тому же невольника. Однако при нескольких церемониях с участием властителя Чжоу я присутствовал. Поскольку он всегда выступал в качестве божества, то и вел себя соответственно своей символической роли. И хорошо, потому что, по словам моего хозяина, он был «не так умен, как большинство людей».

Мы часто совершали прогулки с Учителем Ли и его учениками. Очевидно, обязанности архивариуса в Чжоу были не слишком обременительными, так как он всегда находил время для многословных бесед с нами о своем учении, не требующем слов. Учитель Ли изящно отверг догму моего деда о добре и зле на том основании, что первоначальное единство не имеет столь мелкого деления. Я предпочел не спорить, просто рассказывал ему о Госале, Махавире, Будде, Пифагоре. Его заинтересовал только Будда. Учитель Ли восхитился четырьмя благородными истинами и выдуманным Буддой триумфом над чувствами, что перекликалось с у-вэем.

— Но почему он так уверен, что когда умрет — потухнет? — вопрошал Учитель Ли.

— Потому что он достиг полного просветления.

Мы стояли у алтаря Земле. Сильный ветер срывал с деревьев листья, близилась зима. Дюжина молодых ши застыла в почтительном ожидании.

— Если он думает, что достиг, значит, не достиг: ведь он по-прежнему думает.

Эта немудреная игра слов привела молодежь в восторг; они одобрительно захихикали.

— Мудрость! Мудрость! — воскликнул Шэ-гун.

Я не стал защищать Будду. В конце концов, меня не привлекали ни китайский Путь, ни четыре буддийские благородные истины. И то, и другое требовало уничтожения мира, каким мы его знаем. Я еще могу понять, как этого можно желать, но не пойму, как это выполнить. И все же я благодарен Учителю Ли, так как его служение у алтаря Земле ненароком повлекло за собой события, позволившие мне вернуться в Персию.

Учитель Ли сидел на скале. Молодые люди устроились вокруг. Один из них произнес;

— Учитель, когда Заоблачный Дух встретился с Хаосом, то спросил: «Каков лучший способ привести небо и землю в гармонию?» И Хаос ответил, что не знает.

— Мудро со стороны Хаоса, — одобрительно кивнул Учитель Ли.

— В высшей степени мудро, — подтвердил молодой человек. — Но Заоблачный Дух сказал: «Люди смотрят на меня, как на образец. Я должен что-то сделать, чтобы восстановить равновесие в их делах».

— Самонадеянно со стороны Заоблачного Духа, — сказал Учитель Ли.

— В высшей степени самонадеянно, — откликнулся молодой человек. — И Заоблачный Дух спросил: «Что же мне делать? Все на земле так плохо!» И Хаос согласился, что основные принципы мироздания постоянно нарушаются и истинная природа вещей приходит в упадок. Но Хаос сказал, что причина этого…

— В ошибочном управлении людьми, — закончил Учитель Ли, очевидно, какой-то древний диалог. — Да, это было и остается мудрым взглядом.

— Но Заоблачный Дух не удовлетворился этим, — продолжил молодой человек.

— И до сих пор не удовлетворен. — Плащ на Учителе Ли трепетал на ветру, а седые волосы встали дыбом. — Но его должны были убедить слова Хаоса о том, что все беды в мире проистекают из идеи действия. Прекратить!

Голос Учителя Ли вдруг загремел на ветру, как бронзовый колокол от удара молотом.

— Но разве мы следуем Хаосу, а не Заоблачному Духу, Учитель? — Молодой человек словно и впрямь спрашивал, а не участвовал в литании.

— В этом смысле, да. В частности, когда Хаос сказал: «Питайте свой ум. Оставайтесь в состоянии ничегонеделания, и вещи сами позаботятся о себе. Не спрашивайте имена вещей, не пытайтесь проникнуть в тайны природы. Все устроится само собой».

— Прекрасно, — прошептал Шэ-гун.

— Ваш призыв к Хаосу… — начал я.

— …Является частью нашего обращения к небесам, — закончил Учитель Ли.

— Понятно, — сказал я, ничего не поняв.

Поскольку вещи не могут устраиваться без порядка, небеса вроде бы должны выступать как антитезис Хаосу. Но я не стал пускаться в дебаты со старым мудрецом. Он имел преимущество, зная, что означают слова его языка, — в этом секрет власти, Демокрит. Нет, я пока не буду его объяснять.

Один из молодых людей в отличие от остальных не был в восторге от превознесения Учителем Ли бездеятельности. Склонив голову, он вышел вперед. Хрупкий юноша весь дрожал то ли от ветра, то ли это был благоговейный трепет — не знаю.

— Но, конечно же, Учитель, нельзя не согласиться с желанием Заоблачного Духа достичь гармонии между небом и землей. В конечном счете о чем еще мы можем молиться?

Молодой человек склонился до самого алтаря.

— О, мы должны соблюдать соответствующие обряды.

Учитель Ли потуже запахнул свой плащ и втянул носом воздух, уже попахивающий снегом.

— Но одобрит ли Хаос эти обряды?

— Да, да. Хаос считает это естественным, как… как осень. Или зимнюю спячку корней в земле. Бездеятельность неестественна, ритуал же естествен, и все образуется к лучшему.

— В таком случае, Учитель, вы согласитесь, что если правитель хотя бы раз выполнит обряд, все под небесами откликнется на его праведность?

Учитель Ли, нахмурившись, взглянул на молодого человека. Остальные ученики молчали, широко раскрыв глаза. Даже Шэ-гун вдруг насторожился. Была произнесена какая-то ересь. Молодой человек нервно поежился, как в лихорадке.

— О какой праведности ты говоришь?

Обычно вкрадчивый голос Учителя Ли стал пронзительным.

— Не знаю. Я лишь знаю, что, правильно выполняя ритуалы, можно достичь праведности. А чтобы государство процветало, сам правитель должен быть источником праведности. Она не может исходить от других.

— Сын Неба — это отражение небес, как известно, являющихся всем. А праведность — что же это, если не у-вэй?

— Это то, что делается и что не делается. Праведность — это не делать другим того, чего не хочешь терпеть от других. И если ты способен вести себя подобным образом, то не вызовешь противодействия себе или…

Учитель Ли довольно бесцеремонно расхохотался:

— Ты цитируешь Учителя Куна! А ты должен знать, что он и я столь же непохожи, как солнечный склон холма и склон темный.

— Но ведь солнечный и темный суть склоны одного холма, — мягко заметил Шэ-гун.

— Никаких благодарностей Учителю Куну, или попросту Конфуцию. Ты должен следовать Пути, мой мальчик.

Два ученика помогли Учителю Ли подняться. Трепещущий юноша молчал, потупившись.

— Где бы Конфуций ни появлялся, нигде он не задерживался надолго. Всегда его встречают с почтением, но потом он начинает разглагольствовать и раздражать власти, даже монархов. Подумать только — однажды он пытался поучать самого Сына Неба! О, это было оскорбительно! Но ведь он тщеславный и глупый человек, он только и думает, как бы занять государственный пост. Он домогается мирской славы и власти. Несколько лет назад он занимал второстепенную должность в полицейском управлении Лу. Но нынче он всего лишь ши и никогда не сможет стать тем, кем хотел, то есть министром. И поэтому уехал в Ци. Но там главному министру он показался — я цитирую собственные слова министра — «непрактичным, самодовольным, со многими странностями — в частности, с навязчивой идеей вникать в древние церемонии». — Учитель Ли обратился к Шэ-гуну: — Потом, кажется, ваш родственник, — он улыбнулся навстречу морозному ветру, — последний правитель Вэй, предоставил ему одну из низших должностей.

Шэ-гун кивнул:

— Мой несравненный родственник назначал его то на одну, то на другую должность. Но потом несравненный умер. Его постигла примерно та же участь, — он повернулся ко мне, — что и всежалостливейшего в Цинь. Тоже не смог побороть своего пристрастия к просяному вину. Но несравненный был столь же мил, сколь всежалостливейший невоспитан и груб. — Шэ-гун обратился к Учителю Ли: — В действительности Конфуций покинул Вэй еще до того, как несравненный умер…

— Мы слышали, что Конфуций рассорился с одним министром несравненного.

Учитель Ли натянул на голову плащ. Все мы начинали замерзать.

— Если они и поссорились, то после помирились. Не далее как вчера Сын Неба говорил, что Конфуций снова в Вэй, где ваш молодой родственник Цзю-гун очень его ценит.

— Пути небес загадочны, — сказал Учитель Ли.

Я все больше замерзал, и разговоры о совершенно неизвестном мне человеке мне порядком наскучили. Хотя Фань Чи и любил цитировать Конфуция, я мало что запомнил из сказанного им. Трудно воспринимать мудреца из чужого мира, тем более в пересказе.

— Ай-гун пригласил Конфуция вернуться в Лу, — сказал трепещущий молодой человек; лицо его посерело, как облака на зимнем небе.

Темнело.

— Вы уверены?

Шэ-гун снизошел взглянуть на юношу.

— Да, почтенный владыка. Я только что из Лу. Я хотел остаться там и повидаться с Конфуцием, но пришлось ехать домой.

— Какая жалость! — прошипел Учитель Ли; его древнее лицо от злобы помолодело.

— Мне тоже жаль, Учитель, — прямо ответил юноша. — Я восхищаюсь Конфуцием за все, чего он не делает.

— Да, он замечателен именно тем, чего не делает.

Шэ-гун проговорил это совершенно серьезно, и мне стоило труда не рассмеяться. Учитель Ли поймал мой взгляд и заговорщически улыбнулся.

— Так расскажи нам, чем ты больше всего восхищаешься из того, чего он не делает.

— Я восхищаюсь четырьмя вещами. Он ничего не принимает как само собой разумеющееся. Он никогда не бывает слишком категоричен. И упрям. И не бывает самовлюбленным.

Учитель Ли принял вызов молодого человека:

— Это правда, что Конфуций мало что принимает как само собой разумеющееся, но он несомненно самый категоричный, самый упрямый и самовлюбленный человек меж четырех морей. Я видел его только раз и нашел достойным уважения, но тут он как раз начал читать нам нотации о правильном исполнении церемоний. Слушая его, я думал про себя: при таком самодовольстве и спеси разве может ужиться этот человек с кем-либо под одной крышей? В его присутствии совершенно белое покажется замаранным, а вполне разумная власть — нелепой.

Под аккомпанемент северного ветра последние слова звучали стихами. Ученики захлопали в ладоши. Трепещущий молодой человек не хлопал. Тут небо совсем потемнело, наступила ночь — и зима.

По пути домой Шэ-гун восторгался Конфуцием.

— Конечно, сам я никогда не был его учеником — этого не позволяет мой ранг. Но я частенько слушал его, когда бывал в Лу. Я также заезжал к нему в Вэй. И пришел к мысли, что если бы я не видел его в…

Пока Шэ-гун перескакивал с одного на другое, меня не оставляла одна мысль: нам нужно ехать в Лу, где я найду Фань Чи, и если он еще жив, то освободит меня.

Последующие несколько дней я проявлял такой жгучий интерес к Конфуцию, что Шэ-гун загорелся.

— Это поистине мудрейший человек меж четырех морей. Да, вероятно, это божественный мудрец, а также мой близкий друг. Конечно, Учитель Ли великолепен, но вы сами могли заметить, он немножко не от мира сего, потому что уже сам стал частью Пути, а Конфуций — наш проводник в поисках Пути.

Шэ-гуну так понравилась последняя фраза, что он повторил ее. Я восторженно откликнулся:

— О, что бы я ни отдал, чтобы посидеть у ног божественного мудреца! — Я вздохнул. — Но Лу так далеко!

— Это совсем не далеко. Нужно дней десять ехать на восток вдоль реки. В общем-то, не обременительная поездка. Но мы с вами отправимся через великую равнину к реке Янцзы, а оттуда в морской порт Гуйцзи, а оттуда… в страну золота!

Но я бросил семя и каждодневно его взращивал. Шэ-гуном овладело искушение.

— В конце концов, — размышлял он, — в Лу множество морских портов. Меньше, чем Гуйцзи, но вполне подходящих. Очевидно, и там можно найти корабль, идущий в Чампу. Хотя путь из Лу по морю будет длиннее, зато до Лу по суше ближе.

Шэ-гун признался, что не рискнет пересечь великую равнину с грузом драконьей кости. Равнина кишела грабителями. К тому же ему пришлось признать, в Лу большой рынок для сбыта драконьей кости.

С каждым днем он все больше соблазнялся мыслью о Лу.

— Я дядя Ай-гуну по крови. Это милый юноша, сейчас он на троне уже двенадцатый год. Мой сводный брат, его отец, был очень музыкален. Другой мой сводный брат, его дядя, совсем не смыслил в музыке. Этот дядя был правителем, пока, как вы знаете, его не прогнали. Но вы же не знаете! Откуда?

Мы беседовали в тутовой роще невдалеке от холма, где оставляли умирать нежеланных детей. Мы прогуливались под мяукающие крики умирающих младенцев, сливающиеся с криками летящих на юг птиц. Китайцы предают смерти уродливых мальчиков и большинство девочек. Таким образом, они поддерживают равновесие в численности населения, которое и так не кажется слишком большим. Я так и не смог понять, почему обычай бросать младенцев так решительно сохраняется в этой большой, богатой и малолюдной стране.

Правда, такая практика распространена повсеместно и в самом деле необходима: никакое общество не хочет иметь слишком много способных рожать женщин, особенно греческие города, где скудная почва не может прокормить большое население. Тем не менее рано или поздно всякий греческий город оказывается перенаселенным. И тогда лишних людей посылают осваивать колонии — в Сицилию, Италию или Африку, — куда только можно доплыть на корабле. В результате греческие колонии простираются от Черного моря до Геркулесовых столбов — и все из-за бесплодных земель Аттики и большинства островов Эгейского моря. Греки любят хвастать своей доблестью на войне и в спорте. Они приписывают ее отбору и поэтому-де убивают не только нежелательных девочек, но и несовершенных мальчиков. Жить дозволяется только сильным — и, разумеется, красивым. По крайней мере, так они говорят. Но Демокрит считает, что афиняне в последние годы явно ослабли. Он говорит, что большинство мужского населения города безобразны внешне и подвержены всевозможным болезням, портящим внешность, в частности кожным. Не знаю. Я слепой.

Когда я спрашивал Фань Чи, почему китайцы всегда притворяются, что в их благодатном безлюдном мире слишком много народа, он обычно прибегал к той же фразе, что и диктатор Хуань: «Когда нас было мало, а всего много, царило всеобщее счастье. Теперь же всего мало, а людей много…» Подозреваю, за всем этим кроется какая-то религиозная причина, но я так и не смог ее выяснить. Когда китайцы не хотят чего-то говорить, они очень изощренно и скучно пустословят.

Шэ-гун упомянул о своем сводном брате Чжао-гуне, которого изгнали из Лу тридцатью годами раньше.

— Он обладал очень скверным характером. Чжао-гун был много старше меня, и хотя наш отец не слишком любил его, это был законный наследник, как признавали все, даже потомственные министры. Чжао всегда уважал меня, он даже как-то раз — и этого не стоит забывать — в частной беседе признал, что у меня больше прав на престол, так как мой титул, полученный от моей матери из династии Шэ, — древнейший в Срединном Царстве.

К тому времени я уже знал, что мой хозяин сам придумал не только эту династию, но и саму страну. В действительности он был сыном не то третьей жены, не то первой наложницы старого луского гуна, никто точно не знает. Но все признают, что он имел полное право на титул хоу, если бы не предпочел стать самопровозглашенным правителем несуществующей страны.

Мой фантастический хозяин взглянул на холм, где среди тысяч тоненьких белых костей лежало с полдюжины иссиня-серых младенцев. В ярком зимнем небе лениво парили стервятники. Я подумал о смерти и умирающих в Бактре и произнес про себя молитву о них.

— Банальные вещи могут привести к большим катастрофам.

Шэ-гун промолчал. Я внимательно слушал. В Срединном Царстве никогда не знаешь, что — пословица, а что — бессмыслица. Для иностранного уха в них таится опасное сходство.

— Да, — продолжил Шэ-гун, поправляя нефритовые, золотые и слоновой кости украшения на поясе, — петушиный бой изменил историю Лу. Петушиный бой! Небеса не перестают смеяться над нами. Один нань из клана Цзи приобрел боевого петуха. Представитель правящей фамилии приобрел другого. За Высокими Южными Воротами столицы состоялся бой. О, что за трагический день! Я там был. Я знаю. Конечно, я был очень молод, совсем мальчишка.

Позже я узнал, что Шэ-гун не был на знаменательном петушином бое. Но поскольку он так часто говорил о своем присутствии, то, несомненно, и сам поверил в свою выдумку. Мне понадобилось прожить немало лет, чтобы освоиться с людьми, лгущими без всякой цели. Поскольку персы не должны никогда лгать, они и не лгут — как правило. Перед сокрытием правды у нас прирожденный страх, восходящий к Мудрому Господу. У греков такого чувства нет, и они лгут вдохновенно. Китайцы лгут при случае. Большинство евнухов и Шэ-гун лгут для своего удовольствия. Но я несправедлив к Шэ-гуну. В нем так перемешались правда и выдумки, что я уверен: он сам уже не мог отличить одно от другого и жил в придуманном мире под прямым или острым углом к неизменному, как сказал бы Пифагор.

— Цзи-нань намазал шпоры своего петуха несильным, но быстро действующим ядом. После недолгой схватки петух правителя упал замертво. Не стоит и говорить, что в тот день за Высокими Южными Воротами царили распри. Там собралось полгорода, в том числе и сам правитель Чжао. Клан Цзи ликовал. Семейство правителя — нет. Пока Цзи-нань собирал кошельки с деньгами, произошло немало стычек. Коварный Цзи-нань на ночь удалился к себе во дворец. На следующее утро перед дворцом собралась толпа. За ночь яд был выявлен. Взбешенный правитель лично прибыл со своей гвардией и приказал арестовать преступника. Но, переодевшись слугой, тот ускользнул и бежал на север в Ци. Чжао-гун бросился в погоню. Тогда… — Мой хозяин вдруг с торжественным и напыщенным видом сел на пень. — Скверные времена для Срединного Царства. — Он понизил голос, словно кто-то мог нас подслушать, хотя рядом никого не было. — Клан Цзи пришел на помощь своему родственнику. А с ним кланы Мэн и Шу. Эти три фамилии незаконно правят Лу. На Желтой реке их войска напали на моего брата. Да, на волею небес властителя Лу, потомка Желтого Императора, потомка Даня из династии Чжоу напали его собственные рабы и вынудили переплыть реку и искать убежища в земле Ци. И хотя Чжао-гун был всегда добр к тамошнему правителю, тот не помог ему вернуть законное место. Клан Цзи слишком могуществен, их личное войско самое большое в Срединном Царстве, и Цзи хозяйничают во всем Лу. И мало того — о, я с содроганием произношу эти слова! — глава фамилии неоднократно надевал высочайшие знаки отличия. Кощунство! Кощунство! Небеса должны были сразу вынести свой приговор. Но небеса молчали. И мой несчастный брат умер в изгнании.

Шэ-гун потянулся рукавом к глазам, но стая черных птиц отвлекла его внимание. Он следил за их кружением, ища знамения, однако если и нашел, то ничего не сказал. Но его улыбку я принял за благоприятное знамение — для себя.

— И кто наследовал вашему брату, почтенный Шэ-гун?

— Наш младший брат, великодушный. Потом он умер, и ему наследовал его сын, мой милый племянник Ай-гун.

— А как же Цзи?

— Теперь они во всем слушаются своего правителя. А как же? Иначе они бы нарушили волю небес. Вы увидите, как раболепствуют эти Цзи перед наследником славного Даня.

Моя душа пела. Мы едем в Лу!

Когда мы выехали из Лояна, стояла весна. Только что зацвел миндаль, и поля меняли цвет с грязного красно-коричневого на желто-зеленый. Вокруг цвел кизил, словно на землю упали розовые облака. Когда распускаются первые листья, все кажется возможным. Для меня весна — лучшее время года.

Мы ехали по суше. Пару раз Шэ-гун попытался было спуститься по реке на барже, но течение было слишком бурным. Кстати, на баржах здесь не только спускаются вниз по течению, но и поднимаются по нему вверх. Для этого веревку с баржи цепляют за бычью упряжку, и быки тянут ее за собой вдоль берега. Они идут по специальной дорожке, вырубленной в мягком камне. Таким образом, в любое время года можно преодолевать даже узкие горловины. Но не весной, когда неожиданные разливы делают подобное путешествие небезопасным.

Сельские пейзажименя очаровали. Тучные земли, колдовские рощи, и прекраснее всего — сопровождающая нас серебрящаяся река. Ночью ее мягкое журчание вплеталось в приятные, спокойные сны.

Порой дорога подходила к самому берегу. Причудливой формы острова, казалось, были разбросаны в серебряной воде каким-то божеством или демоном. Многие напоминали миниатюрные известняковые горы, покрытые соснами и кипарисами. На каждом острове есть хотя бы один небольшой храм местному божеству. Некоторые храмы очень красивы со своими изразцовыми крышами, другие построены грубо — как говорят, еще во времена Желтого Императора.

Среди желто-зеленой бамбуковой рощи эконом Шэ-гуна издал страшный вопль:

— Мой господин! Дракон!

С мечом в руке Шэ-гун спрыгнул на землю и занял боевую позицию за задним колесом своего фургона. Все остальные скрылись в роще, кроме дюжины ши, набранных в Лояне сопровождать нас. Они обнажили мечи. Меня охватила тревога, но и разбирало любопытство.

Шэ-гун принюхался.

— Да, — шепнул он, — он где-то рядом! Очень старый. Очень злой. За мной!

И Шэ-гун бросился в бамбуковую рощу. Молодые побеги гнулись перед ним, как от небесного ветра. Затем мы потеряли его из виду, но неожиданно прозвучал пронзительный крик:

— Смерть!

Затем послышался шум и хруст, будто какой-то огромный зверь удирал от нас сквозь чащу. Через мгновение Шэ-гун уже стоял перед нами, его бледное лицо раскраснелось от пота.

— Убежал, какая жалость! Будь я верхом, получил бы уже его голову. — Шэ-гун вытер лицо рукавом. — Конечно, они все меня знают, и от этого завалить их еще труднее.

— Но это же всего лишь звери, — сказал я. — Как они могут знать репутацию человека?

— А как ваша собака узнает вас? Это ведь тоже зверь, не правда ли? А драконы — это особый класс. Не люди и не звери, нечто особенное. К тому же они живут практически повсюду. Говорят, среди них есть ровесники Желтого Императора. И они знают своего врага, как вы сами только что видели. Один взгляд на меня — и дракон в страхе бежал.

Позже один из ши рассказал мне, что видел этого так называемого дракона, который оказался водяным буйволом.

— Я стоял рядом с экономом на первом фургоне. То ли эконом слепой, то ли он нарочно прикинулся, что видит дракона.

И молодой ши рассказал мне про Шэ-гуна смешную историю. Причем столь забавную, что до отъезда из Китая я слышал не менее дюжины ее версий.

— Как вы знаете, у Шэ-гуна страсть не только к драконьей кости, но и к самим драконам.

— О да! — ответил я. — Он убил их множество.

Молодой рыцарь улыбнулся:

— Так он говорит. Но в Срединном Царстве драконов осталось совсем мало, если остались вообще, — не считая тех, что обитают в голове Шэ-гуна.

Я удивился. В конце концов, драконы водятся почти во всех странах, и есть много внушающих доверие свидетелей, описавших встречи с этими чудовищами. Когда я был еще мальчиком, в Бактрии ходила слава об одном драконе. Он ел детей и коз. Потом он умер или куда-то делся.

— Но если их так мало, — возразил я, — как вы объясните такое количество драконьей кости, которую Шэ-гун собрал, в частности, на западе?

— Это старые, старые кости. Давным-давно меж четырех морей водились, должно быть, миллионы драконов, но это было во времена Желтого Императора. Кости, которые находят сейчас, так стары, что окаменели. Но ваш Шэ-гун, как известно, помешался на живых драконах.

— Вряд ли он помешанный. Он сделал неплохое состояние на торговле драконьей костью.

— Несомненно. Но его страсть к живым драконам — совсем другое дело. Несколько лет назад он ездил в Чу — дикую южную страну на реке Янцзы, где, кажется, еще можно встретить драконов. Естественно, прошел слух, что в столицу приехал знаменитый любитель драконов и остановился на третьем этаже маленького постоялого двора.

Однажды утром, на рассвете, Шэ-гуна разбудил толчок. Чувствуя, что за ним наблюдают, Шэ-гун встал, подошел к окну, открыл ставни и увидел дружелюбно оскалившегося дракона. Шэ-гун в ужасе сбежал вниз по лестнице и в главном зале споткнулся обо что-то вроде свернутого ковра. Это был хвост дракона — дракон приветствовал Шэ-гуна, похлопывая хвостом по полу. Наш Шэ-гун грохнулся в обморок. И это, насколько известно, была самая близкая встреча Шэ-гуна с живым драконом.

Я не посмел спросить Шэ-гуна об этой истории, но он сам упомянул о ней в первый же день по прибытии в Цюй-фу.

Столица Лу очень похожа на Лоян, но значительно древнее. Улицы там пересекаются под прямым углом, что характерно для городов, основанных династией Чжоу. Но между четырьмя прямыми проспектами вьется бесконечное множество таких узеньких улочек, что два человека не могут разойтись, не прижавшись к стенам, рискуя при этом вымазаться содержимым ночных горшков. И все же запахи в китайских городах более-менее сносны, поскольку у каждого перекрестка на жаровнях готовят острую пищу, а в частных домах, как и в общественных заведениях, жгут ароматическое дерево.

От самих людей пахнет необычно, но я бы не сказал, что неприятно, — я об этом уже упоминал. В китайской толпе пахнет скорее апельсинами, чем потом. Не знаю почему. Возможно, их желтая кожа имеет что-то общее с этим запахом. Определенно, апельсинов они едят мало и моются куда реже персов, чей пот тем не менее пахнет гораздо резче. Но, конечно, ничто не сравнится с ароматом шерстяных подштанников, которые афинская молодежь надевает осенью и не меняет до следующей осени. Демокрит говорит, что юноши высшего сословия моются в гимнасиях. Он говорит, что они не только умащают кожу маслом, чтобы она лоснилась, но и моются водой. Так почему же они, вымывшись, снова надевают эти вонючие шерстяные подштанники?! В таких вопросах, Демокрит, не спорь с оставшимися у слепого чувствами.

Дворец правителя смахивает на дворец Сына Неба — то есть он старый и ветхий, а знамена перед его главным входом рваные и пыльные.

— Правитель в отъезде. — Мой хозяин читал по знаменам с той же легкостью, как я читаю — читал — аккадские письмена. — Что ж, доложимся распорядителю двора.

Я с удивлением обнаружил, что вестибюль дворца пуст, если не считать двух сонных стражников у дверей во внутренний двор. Вопреки уверенности моего хозяина в обратном, властитель Лу был так же безвластен, как и так называемый Сын Неба. Но правитель Чжоу играет хоть и символическую, но некую роль, и в его доме в Лояне вечно толпятся паломники со всего Срединного Царства. То, что обладание небесным правом — пустая фикция, простой народ не отпугивало. Они продолжали приходить и глазеть на одинокого, получали его благословение, предлагали ему свои деньги или добро. Жаль, что правитель Чжоу живет целиком на сборы верующих. А луский гун, хотя и богаче своего родственника в Лояне, близко не сравнится с любой из трех правящих в Лу фамилий.

Пока мы ждали распорядителя, Шэ-гун рассказал мне свою версию истории с драконом. Во многом она совпала с той, что я слышал, только главным действующим лицом выступал не сам герцог, а много о себе возомнивший придворный, и мораль заключалась в следующем: «Избегайте ложной восторженности. Выражая свою любовь к тому, чего на самом деле не знал, глупец был напуган до смерти. Во всем нужно быть преданным правде».

Возможно, рассказ Шэ-гуна был слишком назидателен, но я не встречал вдохновенного лжеца, который бы не воспевал добродетель правдолюбия.

Распорядитель двора приветствовал со всем почтением, удостоив меня вежливо удивленным взглядом. После приветствий он сообщил, что Ай-гун на юге.

— Но мы ждем его с минуты на минуту. Гонцы вчера разыскали его. Можете себе представить, почтенный Шэ-гун, как мы обезумели от горя!

— Из-за того, что мой прославленный племянник отправился на охоту?

Шэ-гун приподнял одну бровь в знак того, что требуется дополнительная информация.

— Я думал, вы знаете. Уже три дня, как у нас война. И если не доложить предкам о состоянии дел, мы проиграли. О, ужасный день, мой господин! Как видите, Лу в хаосе.

Я подумал о мирных будничных толпах, только что увиденных на улицах столицы. Очевидно, хаос — вещь относительная в Срединном Царстве, и, как я уже упоминал, китайское слово, означающее хаос, означает также и небеса — и мироздание тоже.

— Мы ничего не слышали. С кем война?

— С Ци.

Когда в Китае говорят о гегемонии, — а когда о ней не говорят? — эта страна, расположенная к северу от Желтой реки, всегда рассматривается как наиболее вероятный претендент на небесное право. Началось богатство Ци с поваренной соли, и сегодня это, несомненно, самое передовое из китайских государств. Кстати, первые китайские монеты были отчеканены там же, что делает Ци чем-то вроде Восточной Лидии.

— Войско Ци у Каменных Ворот. — Это граница между Ци и Лу. — Наши войска, конечно, в боевой готовности. Но победы не может быть, пока правитель не придет в храм предков и не доложит сначала Желтому Императору, а потом нашему основателю Даню. Пока он не доложит, мы не получим благословения.

— Вы посоветовались с панцирем черепахи?

— Панцирь приготовлен. Но только правитель может толковать послание небес.

В момент кризиса в любом из китайских царств внешнюю сторону черепашьего панциря заливают кровью. Затем главный авгур берет раскаленный бронзовый прут и протыкает им панцирь так, что на окровавленной поверхности появляется рисунок из трещин. Теоретически только император может толковать это послание небес. В действительности же лишь главный авгур знает, как толковать получившуюся фигуру, — это еще более сложная процедура, чем традиционное в Срединном Царстве гадание, когда раскидывают палочки из тысячелистника. Наугад бросают пять палочек, толкование их положения относительно друг друга ищут в древнем тексте так называемой Книги Перемен. Итоговый комментарий сродни тому, что дает пифия в Дельфах, с единственной разницей, что книга не требует золота за свои пророчества.

Распорядитель заверил нас, что как только Ай-гун выполнит ритуальные обязанности, он сразу примет своего дядю. Хотя дядя прозрачно намекнул, что приглашение остаться во дворце не будет им категорически отвергнуто, распорядитель предпочел этого не понять. Шэ-гун ретировался в дурном расположении духа.

Мы пошли за рыночную площадь, где эконом Шэ-гуна уже вел переговоры с продавцами драконовой кости. Сам не знаю, почему я так полюбил китайские рынки. В конце концов, рынок везде рынок. Но у китайцев воображение богаче, чему остальных. Снедь здесь напоминает изощренные картины или скульптуры, а разнообразие товаров бесконечно: корзины из Цинь, ткани из Чжэн, шелковые нитки из Ци — десять тысяч наименований.

Шэ-гун был слишком важной персоной, чтобы говорить с торговцами, но он произвел полагающиеся традиционные жесты в ответ на их поклоны.

— Я понял, нам нужно было ехать на юг, — тем временем еле слышно говорил он. — Если это настоящая война, мы влипли. И хуже того, мой племянник будет слишком занят, чтобы должным образом принять меня. Не будет официального приема, знаков уважения, места для жилья.

Больше всего его беспокоило последнее. Шэ-гун не терпел платить за постой — как, впрочем, и за все остальное.

Я заметил, что народу на рынке нет никакого дела до войны.

— Почему они ничуть не взволнованы? — спросил я своего хозяина, когда мы прокладывали себе путь через толпу, а все вокруг цвело яркими красками под низким небом.

Почему-то китайское небо кажется ближе к земле, чем всякое другое. Без сомнения, оно наблюдает за правителями, решая, кого наградить небесным правом.

— А с чего бы? — сказал Шэ-гун. — Ци и Лу все время в состоянии войны. Для правителя и двора, конечно, страшное неудобство, но простой народ это мало волнует.

— Но ведь их могут убить, город могут сжечь…

— О, таких вещей у нас не бывает. Это не Цинь, где война — кровавое дело: ведь там волки, а не люди. Нет, мы не такие, мы люди культурные. Два войска встретятся у Каменных Ворот — как обычно; одна-две небольшие стычки, несколько сот убитых и раненых. Будут захвачены пленные для обмена и выкупа. Потом заключат договор. Наш народ любит договоры. В настоящее время между странами Срединного Царства заключено десять тысяч договоров, а поскольку каждый договор непременно нарушается, то вместо него заключается новый.

В действительности дела в Срединном Царстве обстоят не так плохо и не так хорошо, как уверял меня Шэ-гун. За шестьдесят лет до того главный министр слабого государства Сун устроил мирную конференцию. В итоге было заключено перемирие, и в Срединном Царстве десять лет длился мир. Десять лет — очень долгий срок для человеческой истории. Хотя в последнее время и было множество малых войн, никто не решался совсем уж нахально нарушить принципы Сунского договора, и этим объясняется, почему ни один из правителей не счел для себя момент благоприятным, чтобы бороться за гегемонию.

Шэ-гун предложил зайти в огромный храм.

— Уверен, там вы увидите, как клан Цзи чинит свои обычные святотатства. Только законный наследник Дань-гуна может говорить с небесами. Но семейство Цзи делает все, что им вздумается, и глава фамилии, Кан, любит воображать себя гуном.

Великий храм Дань-гуна впечатляет, как и Лоянский, но он гораздо древнее. Дань-гун основал Лу шесть веков назад. Вскоре после его смерти в память о нем воздвигли этот храм. Конечно, о действительном возрасте любой постройки повсюду и всегда можно поспорить. Поскольку большинство китайских храмов деревянные, я почти уверен, что даже самые древние храмы воссозданы, как феникс, по давно утраченным оригиналам. Но китайцы настаивают — как и вавилоняне, — что раз они всегда тщательно копировали первоначальную постройку, то ничего на самом деле не изменилось.

Перед самым храмом выстроилась в боевом порядке тысяча пеших воинов. На них были кожаные панцири, через плечо — вязовые луки, на поясе — длинные мечи. Воинов окружали дети, уличные женщины, торговцы снедью. В дальнем конце площади на алтаре жарились жертвенные животные. Настроение царило скорее праздничное, чем боевое.

Шэ-гун спросил стражника в дверях храма, что происходит, и тот ответил, что Кан обращается к небесам. Шэ-гун вернулся ко мне по-настоящему опечаленным.

— Это действительно страшно. И кощунственно. Он не гун.

Мне было любопытно узнать, что происходит внутри храма, и мой хозяин постарался объяснить:

— Лжегун говорит предкам, которые не его предки, что на страну напали враги. Он говорит, что, если небеса и все праотцы с улыбкой взирают на него, он остановит врага у Каменных Ворот. И тем временем предлагает предкам все обычные жертвы, молитвы, музыку. Потом командующий войсками подстрижет ногти, и…

— Что-что? Что он сделает?

Шэ-гун с удивлением взглянул на меня:

— Разве ваши полководцы не подстригают ногти перед боем?

— Нет. Зачем?

— Затем, что, когда умирает кто-то из наших знакомых, мы перед похоронами подстригаем ногти, в знак уважения. Поскольку на войне люди погибают, командующий заблаговременно готовится к похоронам, надев траур и подстригая ногти. Затем он ведет войско через предвещающие несчастье ворота — здесь это Низкие Северные Ворота — и выходит на поле боя.

— Я думал, командующий хочет иметь дело только со счастливыми знамениями.

— Да, — сказал Шэ-гун несколько раздраженно. Как и большинство людей, любящих объяснять, он не любил, когда его спрашивают. — Мы выходим через противоположные, в соответствии с небесным обычаем. Выходим через несчастливые, чтобы вернуться через счастливые.

За время своих путешествий я понял, что большинство религиозных воззрений кажутся бессмысленными, если ты не посвящен во внутренние таинства культа.

— Он также обращает тринадцать молитв к числу тринадцать.

— Почему именно тринадцать?

Шэ-гун купил у уличного торговца маленькую жареную ящерицу и не предложил мне ни кусочка, что я счел плохим знамением, а он, без сомнения, хорошим.

— Тринадцать, — сказал Шэ-гун с набитым ртом, — знаменательное число, поскольку тело имеет девять отверстий, — я вспомнил, как отвратительно их описывал Шарипутра, — и четыре конечности. Девять и четыре — тринадцать — символизирует человека. После славословия числу тринадцать полководец вознесет молитву, чтобы этот человек был избавлен от точек смерти. Точка смерти, — поспешно проговорил он, пока я не задал вопроса, — это та часть тела, которая менее всего защищена небесами и поэтому наиболее восприимчива к смерти. Несколько лет назад мне сказали, где находится моя точка смерти, и я тщательно оберегаю ее от чужих глаз. По сути дела…

Но я уже не слушал. В этот момент бронзовые двери храма распахнулись, нефритовые палочки ударили в барабаны, нестройно зазвенели колокола, воины замахали яркими шелковыми знаменами. Все взоры обратились к выходу из храма, где стоял потомственный диктатор Лу.

Кан-нань был маленький толстый человечек с гладким, как яичная скорлупа, лицом. Он был одет в траур. Кан-нань торжественно повернулся к нам спиной и троекратно поклонился предкам внутри храма. Затем оттуда вышел высокий внушительного вида мужчина, тоже в трауре.

— Это Жань Цю, — сказал Шэ-гун, — управляющий клана Цзи. Он поведет войско к Каменным Воротам.

— А войска Лу не существует?

— Существует. Войско Цзи.

Как и у большинства китайцев, у Шэ-гуна не было понятия о национальной армии. Там почти во всех странах каждый клан имеет свои войска. Поскольку у самого могущественного клана самое большое войско, он и пользуется наибольшей властью в государстве. Единственное исключение представляет собой Цинь, где Хуань-нань умудрился свести в одно войско не только дружины своих собратьев-аристократов, но и вообще всё население, способное носить оружие. Получившееся военное государство спартанского типа выделяется среди всего Срединного Царства.

— И кто победит? — спросил я.

— Ци богаче и сильнее Лу. Но Лу отличается святостью и древностью. Все доброе и хорошее народ Срединного Царства связывает с основателем этого города Дань-гуном.

— Но чтобы выиграть войну, вряд ли достаточно быть мудрым, добрым и древним.

— Несомненно достаточно. Такие вопросы решают небеса, а не люди. Если их оставить людям, циньские волки поработят нас всех. Но небеса держат волков в немилости. Подозреваю, война будет недолгой. Ци не посмеет нарушить мировое равновесие, захватив Лу, даже если бы могло, что сомнительно. Жань Цю — прекрасный полководец. И истинный последователь Конфуция. Он даже был вместе с ним в изгнании. Но семь лет назад Конфуций сказал, что его долг быть здесь, и с тех пор Жань Цю служит управляющим у Цзи. По-моему, у него немало достоинств, хоть он и не родовит. И поэтому я всегда с ним вежлив. — (Шэ-гун выразил ему высшее признание).

Диктатор обнял своего полководца. Затем каждому воину была предложена священная плоть. Когда все проглотили по куску жареного жертвенного мяса, Жань Цю выкрикнул команду, которой я не понял, и с другой стороны площади к нам прогрохотала колесница с двумя воинами.

Излишне говорить, Шэ-гун узнал офицера в колеснице. Он всегда говорил, что никто в Срединном Царстве не имеет столько знакомств.

— Это заместитель командующего. Тоже ученик Конфуция. По сути, у клана Цзи всем управляют ставленники Конфуция, вот почему Кан-нань вызвал его после всех этих лет. — Шэ-гун посмотрел на заместителя командующего, который отсалютовал диктатору. — Не могу вспомнить его имя. Но это опасный человек. Я как-то слышал его слова, что никто из нас не должен жить за счет других. Я был ошеломлен. Рад сообщить, что и Конфуций тоже. Помню его ответ, я процитирую часть: «Ты должен делать то, что тебе надлежит на твоем месте в жизни, как и простой народ должен делать то, что надлежит ему. Если ты мудр и справедлив, люди со своими младенцами за спиной будут смотреть на тебя. Поэтому не трать понапрасну времени, взращивая собственный рис. Оставь это крестьянам». Конфуций также сделал одно очень верное замечание…

Но я уже не слушал. Я узнал заместителя командующего. Это был Фань Чи. Я быстро соображал. Бежать к нему? Или подождать, когда он вернется с войны? А если его убьют? Тогда остаток жизни я проведу невольником сумасшедшего гуна святых земель. За время пребывания в Лояне я понял, что Шэ-гун слишком легкомысленный человек, чтобы предпринять далекое и опасное путешествие в Магадху. Я останусь его рабом на всю оставшуюся жизнь, следуя за ним с места на место, как ручная обезьянка, чтобы он выставлял меня перед знакомыми, показывая китайцам, как появляется и исчезает краснота. Между такой жизнью и смертью я выбрал смерть — или побег и на забитой людьми площади перед великим храмом Лу принял решение.

Я протолкался сквозь толпу, нырнул за шеренгу воинов, подбежал к Фань Чи и уже собирался заговорить, когда двое телохранителей Цзи схватили меня за руки. Я был всего в нескольких шагах от Кан-наня, чье лицо оставалось непроницаемо. Жань Цю нахмурился. Фань Чи хлопал глазами.

— Фань Чи! — крикнул я.

Мой старый друг отвернулся. Я был в ужасе. По китайскому закону теперь я считался беглым рабом. Меня могли казнить. Когда стражники поволокли меня прочь, я крикнул по-персидски:

— Так-то вы обращаетесь с послом Великого Царя?

Фань Чи резко обернулся, мгновение смотрел на меня, а потом сказал что-то Жань Цю. Тот сделал знак стражникам, и меня отпустили. По-китайски раболепно я приблизился к Фань Чи. Никогда больше я так не боялся, разве что когда мальчиком полз по ковру царицы Атоссы.

Фань Чи спустился с колесницы, и мое замершее сердце вновь начало биться. Он обнял меня и шепнул на ухо:

— Как? Что? Короче.

— Захвачен в Цинь. Теперь раб Шэ-гун. Вы получили мое письмо?

— Нет.

Фань Чи разжал объятия и, подойдя к Кан-наню, поклонился. Они обменялись несколькими словами. Хотя яйцеподобное лицо диктатора не выдало никаких чувств, он еле заметно кивнул. Затем Фань Чи снова поднялся на колесницу, а Жань Цю оседлал вороного жеребца. Прозвучала команда. Полубегом воины Цзи пересекли площадь в направлении предвещающих несчастье Низких Северных Ворот.

Диктатор взглядом проводил свое войско. Я не знал, что делать, и боялся, что обо мне забыли. Когда последний воин покинул площадь, ко мне приблизился Шэ-гун.

— Что за выходка! — прошипел он. — Это унизительно! Вы ведете себя, как варвар. Пойдем. Сейчас же! — И он потянул меня за руку.

Но я стоял, словно ноги мои пригвоздили к утоптанной красной земле.

Диктатор вдруг взглянул на нас. Шэ-гун тут же вспомнил о своих манерах.

— Дорогой Кан-нань, какая радость видеть вас в этот день среди дней! Когда в воздухе носится победа во имя моего любимого племянника.

Китайские манеры можно назвать какими угодно, но грубость в них совершенно исключена. Хотя мой хозяин был всего лишь обедневшим попрошайкой, при всяком китайском дворе его принимали как гуна, и хотя в Срединном Царстве вряд ли найдется правитель, которого не презирали бы потомственные министры, но и публично, и частным образом с каждым из них обращаются, как с персоной, «освященной небесами», истинным потомком Желтого Императора.

Кан-нань проделал минимальный набор движений и жестов, полагавшихся низшему по титулу — пусть даже фактическому главе государства — в присутствии гуна. Когда Кан-нань наконец заговорил, его голос оказался таким же невыразительным, как и лицо.

— Ваш племянник, чьим рабом я являюсь, будет здесь до заката. Полагаю, вы остановитесь у него.

— В действительности я в этом не уверен. Я только что говорил с распорядителем двора. Он, кажется, очень взволнован, и я его понимаю. В конце концов, сегодня день черепахи — такое случается нечасто. Правда, и визит дяди тоже случается не каждый день, не правда ли, Кан?

— Кажется, небеса балуют нас, гун. Добро пожаловать в мою гостеприимную скромную хижину.

— Очень любезно с вашей стороны, Кан. Я сам разыщу вашего эконома. Не отговаривайте меня. Я справлюсь. — Шэ-гун повернулся ко мне: — Пойдем!

Я взглянул на диктатора Кана. Он смотрел мимо меня на Шэ-гуна.

— Ваш раб останется у меня.

— Вы очень любезны! Естественно, я надеялся, что вы позволите ему спать во дворце, но не собирался настаивать на этом.

— Он будет жить во дворце. Моим гостем.

Так я получил свободу. Шэ-гун был взбешен, но ничего не мог поделать. Кан был диктатор, и с этим приходилось считаться.

Почтительный помощник управляющего отвел мне комнату во дворце и сказал:

— Господин примет вас вечером после гадания на черепахе.

— Я раб? — поспешил уточнить я.

— Нет. Вы уважаемый гость господина. Вы можете приходить и уходить, когда вам вздумается, но поскольку Шэ-гун может попытаться заполучить вас обратно…

— Я не буду ни приходить, ни уходить и останусь прямо здесь, если можно.

Уже за полночь диктатор вызвал меня. Насколько я мог судить, он принял меня сердечно, хотя ни лицо, ни тело не выражали ни малейших эмоций. Когда я закончил серию полагающихся поклонов, подергиваний и движений руками, он жестом предложил мне сесть на коврик справа от себя. За перьевой ширмой две женщины наигрывали печальную мелодию. Я принял их за наложниц. Комнату освещала единственная бронзовая лампа, наполненная так называемым благовонным орхидеевым маслом.

— Как видите, я отвел вам почетное место справа от себя, — сказал Кан-нань.

Я склонил голову, но про себя недоумевал: в Срединном Царстве почетным считалось место слева от хозяина. Кан-нань угадал мои мысли:

— В мирное время почетное место слева. Во время войны оно — справа. У нас война, Кир Спитама. — Он без труда выговорил необычное для себя имя. Позже я слышал, что у него лучшая в Китае память. — Вы больше не раб.

— Благодарю вас, почтенный… — начал я. Грациозным взмахом руки он прервал меня:

— Фань Чи говорит, что вы родственник Великого Царя по ту сторону западной пустыни. Он также говорит, что вы друзья. И поэтому мы не можем сделать для вас меньше, чем вы сделали для нашего друга и родственника.

Глаза мне заволокли слезы. Я был переполнен впечатлениями, если не сказать больше.

— Я навек благодарен…

— Да, да. В этом отношении, как хозяин, я всего лишь следую мудрости Конфуция.

— Я слышал похвалы этому божественному мудрецу, куда бы ни поехал. Им восхищаются почти так же, как вами…

Кан-нань позволил мне льстить ему так долго, что даже я понял, какой искусной работы была та маска невозмутимости, что он постоянно носил на своем лице. Как и большинство владык, Кан-нань не мог насытиться похвалами и нашел во мне панегириста, превосходящего любого из когда-либо встреченных меж китайских четырех морей. Я доставил ему такое удовольствие, что он велел немедленно принести вина из перебродивших слив. Пока мы пили, Кан-нань задал мне бесчисленное множество вопросов о Персии, Магадхе, Вавилоне. Его пленили мои описания придворной жизни в Сузах. Он хотел знать в подробностях, как управляют сатрапиями. Его привели в восторг мои знания по выплавке железа, и он надеялся, что я научу его металлургов. Кан-нань просил описать персидские боевые колесницы, доспехи, оружие.

Вдруг он прервался и стал извиняться:

— Не к лицу двум культурным людям говорить так много о войне — ремесле, более подобающем мужланам.

— Но в данных обстоятельствах вполне понятно ваше стремление к такой беседе, почтенный повелитель. Ваша страна ведет войну.

— Тем более я должен направить мысли на вещи действительно важные. Например, как принести государству хотя бы день совершенного мира. Если такое когда-нибудь случится, сладкая роса со вкусом меда падет на землю.

— Случалось ли такое когда-нибудь, почтенный повелитель?

— Все когда-нибудь случалось. И все когда-нибудь случится. — Я верю, что именно так он сказал. В языке без времен никогда нельзя знать наверняка. — Надолго ли вы почтили нас своим присутствием?

— Я бы хотел как можно скорее вернуться в Персию. Естественно… — Я не закончил предложение, которое мог закончить только он.

— Естественно, — повторил Кан-нань, но не стал продолжать тему. — Вчера вечером при дворе я виделся с Шэ-гуном. — Что-то вроде улыбки изменило нижнюю часть яйца. — Он очень расстроен. Он говорит, что вы не только его раб, но и друг. Он спас вас от двуногих волков и надеялся поехать с вами в Магадху, где царствует ваш тесть. Он надеялся, что вместе как партнеры вы смогли бы открыть постоянный торговый путь между Чампой и Раджагрихой.

— Он собирался получить за меня выкуп. О торговом пути речи не было.

Кан-нань дружелюбно кивнул.

— Да, — сказал он неофициально.

Надо заметить, в китайском языке существуют два разных «да»: одно официальное, другое — нет. Я счел хорошим знаком, что для меня он выбрал неофициальное.

— Меня очень интересует царь Аджаташатру. В начале своего царствования он написал Сыну Неба в Лоян. Копии его письма были разосланы всем гунам. Ваш грозный тесть говорил, что хочет торговать с нами. Думаю, он не изменил своих решений.

— О да. В общем-то, он и раньше надеялся, что я смогу оказаться звеном…

Я сам не верил в то, что говорил. Очевидно, слишком долгое и близкое знакомство с Шэ-гуном привило и мне любовь к фантазиям; кроме того, сливовое вино оказалось неожиданно крепким и путало мысли. Я пространно рассказал о своей миссии объединить в один мир Персию, Индию и Китай. Я подробно описал круговой караванный путь из Суз через Бактрию в Цинь, оттуда в Лу, Чампу, через Шравасти в Таксилу и обратно в Сузы. Во всем этом не было ни капли смысла. Но Кан-нань сохранял вежливость. В отличие от большинства владык он умел слушать внимательно. В своей невыразительной манере Кан-нань делал быстрые выводы во время медленных речей. Он всегда быстро улавливал невысказанные важные слова и прозвучавшие фальшивые ноты. Со временем я стал восхищаться этим человеком и даже по-своему полюбил. Но меня никогда не покидал страх перед ним.

Когда я наконец иссяк, к собственному облегчению, Кан-нань вежливо сказал, что описанный мною торговый путь является и его мечтой. В конце концов, это было мечтой многих путешественников на протяжении веков. По его собственным словам, Кан-нань мало знал о Персии и западе, но имел некоторые представления о государствах Гангской равнины. Затем он весьма подробно описал их и закончил словами:

— Аджаташатру теперь вселенский монарх. Он разгромил Кошалу. Кроме нескольких горных республик, он обладает гегемонией… — последовала пауза, после чего Кан-нань закончил: — …над всей Индией.

— Аджаташатру поистине чудесный воитель и справедливый правитель!

Сливовое вино вызвало многочисленные эпитеты, более подходящие быть выбитыми на скале для поучения подданных, чем звучать в беседе с человеком, явившимся, что ни говори, моим освободителем.

— Мне кажется любопытным, — сказал Кан-нань, когда я наконец прекратил свое бормотание, — что Персия и теперь Индия получили по монарху с небесным правом.

— Я думал, небесное право может снизойти только на Сына Неба, господина Срединного Царства.

— Так всегда думали и мы. Но теперь начинаем понимать, как велик мир за четырьмя морями. И я начал подозревать, что мы всего лишь зернышко в огромном амбаре. Как бы то ни было, я счел хорошим знаком, что небесным правом снова кто-то наделен, хотя бы варвары в удаленных странах.

— Возможно, — сказал я слишком смело, — оно достанется правителю Лу.

— Возможно, — сказал Кан-нань и добавил: — Или кому-нибудь еще.

Слуги принесли нам яйца, выдержанные под землей в течение нескольких лет. Мы их ели крохотными ложечками. Яйца имели тонкий привкус плесени. Потом, в Сузах и Галикарнасе, я закопал немало яиц, но они просто протухли. Или китайская земля отличается от нашей, или китайцы знают какой-то секрет.

Мой собеседник следил, чтобы я больше отвечал на вопросы, чем задавал их. Его интерес к западу был неистощим. Кан-нань напоминал мне грека.

Когда я осмелился спросить о вечернем гадании на черепашьем панцире, он покачал головой:

— Я не могу обсуждать это. Прошу меня простить. — Но по его тону я понял, что гадание прошло великолепно. — Обычно мы поддерживаем хорошие отношения с Ци. Но когда Ци предоставил убежище Чжао-гуну — боюсь, это не очень хороший человек, — между нашими странами возникли трения. Мы решили, что с их стороны не очень хорошо держать нашего врага в такой близости от Каменных Ворот, где он может восстановить против нас всех недовольных. И мы выразили протест. Но старый властитель Ци был упрямым человеком и любил устраивать всякие неприятности. Поэтому он поощрял претензии нашего бывшего правителя. — Кан-нань тихонько вздохнул и громко рыгнул. — К счастью, Чжао-гун умер естественной смертью. После этого между нашими странами все шло хорошо. Или так нам казалось. Но потом… О, мы живем в интересное время! — Китайцы называют «интересным» то, что греки охарактеризовали бы как «катастрофическое». — Своему брату наследовал Дин-гун, и моему недостойному деду было велено занять пост главного министра — пост, к которому он подходил так же мало (и так же мало желал его), как я. — Китайские владыки любят выражаться, как евнухи при подготовке к набегу на кладовую гарема. — Когда мой дед умер, один из его секретарей, некто по имени Ян Ху, сам стал главным министром. Поскольку он был всего лишь ши, ему этого совсем не полагалось. О, мы были в большом замешательстве!

Кан-нань опустил свою ложечку, и мы вместе прислушались к замысловатым ходам его ума. Затем нам принесли консервированные абрикосы. Из всех китайских фруктов абрикосы самые почитаемые. Я их никогда не любил, но всем видом выражал удовольствие от всего, что мне предлагал диктатор.

Как обычно, истинную причину этого замешательства я узнал не от Кан-наня, а от других. Ян Ху захватил власть и в течение трех лет был абсолютным диктатором. Как и многие незаконные правители, он пользовался среди народа большой популярностью. Он даже пытался заключить союз с гуном против трех фамилий наней.

— Я служу Дин-гуну главным министром, — говорил Ян Ху, — чтобы династия Чжоу могла восстановить свое главенство в Лу. Когда это случится, небесное право снизойдет на нашего владыку, наследника богоподобного Даня.

У Дин-гуна хватило ума держаться подальше от узурпатора. «Подальше» в буквальном смысле: он вечно пропадал на охоте и в столицу приезжал, лишь когда приходилось обращаться к предкам. Должен сказать, я бы на его месте заключил союз с Ян Ху. Вместе они бы разгромили противников. Но Дин-гун был робок и к тому же не имел ни воображения, ни опыта, чтобы почувствовать себя настоящим правителем. Три известные фамилии подавляли семейство Дин-гуна на протяжении пяти поколений. А тот уезжал на охоту.

В конце концов Ян Ху зарвался. Он попытался убить отца Кана. Но Цзи сплотились вокруг своего вождя, и Ян Ху бежал в Ци, захватив большую часть государственной казны. Правительство Лу потребовало выдать мятежника вместе с украденными сокровищами, и, когда требование осталось без ответа, отношения между Ци и Лу испортились.

Кан-нань заверил меня, что Ян Ху, по его выражению, даже злоумышляет вернуться, чтобы, по выражению узурпатора, создать «Восточное Чжоу» — то есть реставрировать истинного небесного императора. Должно быть, Ян Ху обладал даром убеждения. Определенно этим человеком в Лу многие восхищались, особенно среди тех, кто почитал так называемые старые традиции. Насколько мне известно, он так и не вернулся. Клан Цзи очень могуществен, а Кан-нань — человек умный и волевой, если он еще жив. Когда я встретился с ним, он уже третий год был главным министром. Но даже будучи абсолютным диктатором, он побаивался Ян Ху. Кроме того, он был потрясен недавним мятежом одного из самых способных своих военачальников — коменданта замка Би.

Со времен распада империи Чжоу знать всегда строила себе крепости. Сначала замки предназначались для защиты против грабителей и вражеских войск. Но постепенно, с годами, они стали видимым внешним признаком мощи той или другой семьи. Через браки, предательства, безжалостные бунты каждая семья, даже клан стремятся завладеть как можно большим числом крепостей. С тех пор как клан Цзи стал постоянно контролировать самое большое число укреплений в Лу, он вошел в союз с соперниками из семейств Мэн и Шу и управляет миллионным народом. Само собой, у правителя замков нет. По сути дела, он владеет только дворцом, на содержание которого постоянно не хватает денег. Ян Ху обещал изменить подобное положение вещей и даже говорил о разрушении замков Цзи. Подозреваю, именно угроза крепостям, а не покушение на старого наня, и привела Ян Ху к падению.

Лет за десять-пятнадцать до моего приезда в Лу комендант замка Би поднял мятеж против своих хозяев Цзи. Пять лет он удерживал крепость, но в конце концов ему пришлось сдаться и искать убежища в Ци. Не секрет, что Кан-нань считал коменданта главным подстрекателем войны между Ци и Лу, хотя другие отдавали эту честь Ян Ху. В любом случае, комендант коварно восстал как еще один сторонник правителя. Он тоже хотел создать «Восточное Чжоу».

Кан-нань намекнул на этот мятеж. Как обычно, он изъяснялся более чем туманно:

— Ясно, что небеса желают отказать нам в абсолютно безмятежной жизни. И все же мы ублажаем небеса и выполняем все традиционные ритуалы. К несчастью, у нас есть недоброжелатели на севере… — Кан-нань помолчал, желая удостовериться, понял ли я двусмысленность. Я понял. Ци к северу от Лу, а слова «на севере» также означают «небесный император». — Вижу, вы знаете наши обычаи. Конечно, я подразумевал Ци, где укрывают наших врагов. Не пойму зачем. Мы никогда не принимали ни одного противника их правительства. Люди непознаваемы, не правда ли?

Я согласился. Люди действительно всегда казались мне непознаваемыми. Они пекутся исключительно о своей выгоде. И как они решаются излагать или объяснять, скажем, факт сотворения мира, всегда оставалось для меня загадкой.

Мы сидели в тускло освещенной комнате, в воздухе трепетала нежная музыка — скорее отголоски звуков, чем сами звуки, и я понял, что Кан-нань хочет воспользоваться мной. Диктатор испытывал меня в привычной ему манере — не договаривать до конца. Он как бы раскалял внутренность черепашьего панциря, чтобы прочесть таинственные письмена, выступающие на внешней поверхности. Я оставался недвижим, как… как черепаший панцирь.

— Восстановление дома Чжоу — это наша мечта, — сказал диктатор довольно неожиданно.

— В ближайшем будущем?

— Кто знает? В любом случае сначала гегемония, потом право. — Две тонкие параллельные линии вдруг исказили верхнюю часть яичной скорлупы. — Некоторые верят, что процесс можно повернуть вспять. Я так не думаю, но многие мудрые и не очень мудрые люди считают, что можно. Они верят, что если законному правителю дать древнюю светскую власть, за этим последует и небесное право… Эти ложные идеи вдохновляют авантюристов. Вот почему наше войско стоит у Каменных Ворот. С авантюристами справиться нетрудно. — Верхняя часть яйца снова разгладилась. — Мы не боимся предателей. Но боимся — и уважаем — наших божественных мудрецов. Вы знакомы с учением Конфуция?..

— Да, почтенный правитель. Фань Чи мне много рассказывал о нем на западе. И конечно, все образованные люди спорят о нем. Даже Учитель Ли, — добавил я с улыбкой, уже начав понимать, откуда дует ветер.

— Даже Учитель Ли, — повторил он.

Нижняя часть яйца ненадолго изобразила две морщинки. Диктатор улыбнулся.

— Они не любят друг друга, эти мудрецы, — негромко сказал Кан-нань. — Конфуций возвращается в Лу по моей просьбе. Он не был здесь пятнадцать лет. За это время Конфуций объездил почти все страны меж четырех морей. Ему нравится думать, что мой досточтимый отец, главный министр, изгнал его. Но уверяю вас, это не так. Это Конфуций изгнал нас. Он очень прям. Когда правитель Ци подарил моему отцу несколько религиозных танцовщиц, — слова о религиозных танцовщицах смахивали на вавилонское выражение «храмовые проститутки», — Конфуций решил, что отец не должен был принимать дар на том основании, что это неприлично. Он привел традиционный довод: такие танцовщицы ослабляют решительность человека, который ими владеет. Очень вежливо мой отец сказал, что рассматривает подарок как стремление правительства Ци искупить свою вину за укрывательство изменника Ян Ху. Тогда Конфуций отказался от всех должностей. Он был высшим должностным лицом города Чжун-фу, прелестного местечка — вам нужно посетить его, пока вы здесь. Он также помогал надзирать за работами… нет-нет, я ошибся — он получил повышение и стал помощником министра полиции — это очень важная должность, и он исполнял ее весьма компетентно.

Кан-нань говорил, глядя в стену у меня за спиной. Куда дует ветер, не вызывало сомнений. Он знал, что я друг Фань Чи, а Фань Чи был учеником Конфуция, как и управляющий Жань Цю. Я стал связывать все это воедино. И связал.

— Конфуций ездил в Ци? — спросил я.

— Да.

Мы пили сливовое вино, слушали музыку, перекатывали нефритовый шар, чтобы охладить руки.

Я не знал никого ни в одной стране ни в какие времена, кто бы занимал такое место в жизни общества, как Конфуций в Срединном Царстве. Он родился в Лу в семье первого ши. Это означало, что по рангу он идет сразу за государственными министрами. Тем не менее семья Конфуция была небогатой. Говорили, что его отец служил низшим офицером в войске клана Мэн. Как и другие фамилии наней, этот клан руководил школой для сыновей своих сторонников. Конфуций был самым блестящим учеником из всех, когда-либо учившихся в этой школе. Он изучил Книгу Песен, Книгу Истории, Книгу Перемен и сделался таким знатоком прошлого, что мог принести пользу в настоящем. Как сын первого ши, он также обучался военному делу и, пока возраст не замутил зрения, проявил себя превосходным стрелком из лука.

Женившись в девятнадцать лет, Конфуций, состоя на государственной службе, сам зарабатывал на жизнь себе и своей семье. Кажется, первой его должностью было место чиновника, прикрепленного к государственным амбарам. Вероятно, он аккуратно вел учет, поскольку в свой срок продвигался по служебной лестнице, где высшей ступенью для него как ши являлась та должность, которую он занял в министерстве полиции.

Было бы преуменьшением сказать, что Конфуций не пользовался большой популярностью. По сути дела, его ненавидели и всячески ему вредили не только собратья-чиновники, но и высокие должностные лица. Причина проста: он вечно ворчал и всехизводил своими придирками. Он в точности знал, что и как нужно делать, и не стеснялся выражать свое мнение перед старшими по должности. Тем не менее, при всей своей надоедливости, Конфуций был слишком значительной личностью, чтобы не обращать на него внимания, и потому достиг наибольшего, что возможно в его положении. К пятидесяти шести годам он стал помощником министра полиции, как того и следовало ожидать. В правительстве Конфуций сделал успешную карьеру. Если его и не любили, то вполне почитали. Во всем, что касалось Небесной Империи Чжоу, он пользовался авторитетом. Хотя сам Конфуций ничего не писал, именно он был главным толкователем чжоуских текстов. Говорили, что он столько раз перечитал Книгу Перемен, что ремни, стягивающие бамбуковые страницы, пришлось неоднократно заменять. Конфуций так же изнашивал кожу, как и терпение коллег в администрации Лу.

Примерно в то же время он сделался Учителем. Я так и не выяснил, с чего все началось. Наверное, это произошло постепенно. С годами он становился все умнее и образованнее, и молодые люди задавали ему вопросы о тех или иных предметах. К пятидесяти годам у Конфуция было тридцать или сорок постоянных учеников, молодых рыцарей вроде Фань Чи, которые слушали Учителя часами.

Хотя Конфуций кое в чем схож с теми, кого мы частенько видим в Афинах — а я скорее слышу, чем вижу, — он не брал с молодежи практически никакой платы и в отличие от твоего друга Сократа, чтобы привести юношей к мудрости, не задавал вопросы, а отвечал на них, и многие ответы возникали благодаря его несомненно богатейшей памяти. Он знал все, когда-либо записанное, и помнил всю историю династии Чжоу. Он также знал историю их предшественников Шанов. Хотя многие китайцы считают Конфуция божественным мудрецом — одним из посланных небом Учителей, принесших столько бед, — сам он постоянно и твердо отрицал не только свою божественность, но и мудрость. Тем не менее Конфуций так прославился за пределами Лу, что к нему стали съезжаться люди со всего Срединного Царства. Он всех учтиво принимал, говорил с ними о том, что есть и что должно быть. И вот эти-то разговоры о том, что должно быть, и навлекли на него беду.

Конфуций начинал жизнь в семействе Мэн. Потом он получил должность от семейства Цзи. Но несмотря на патронаж семей наней, он никогда не давал им забыть, что они присвоили прерогативы Гунов, и хотел исправить положение: во-первых, восстановить чжоуские ритуалы в первозданной форме и, во-вторых, заставить наней отказаться от власти в пользу законного властителя. После совершения этих двух дел небеса были бы удовлетворены и наградили бы монарха небесным правом.

Такого рода разговоры не вызывали восторга у семей наней. Но семейство Цзи все спускало мудрецу и продвигало его учеников. Правда, нельзя сказать, что у него был большой выбор: все конфуцианцы получали у своего ментора прекрасную военную и административную подготовку. В конечном итоге, поскольку Конфуций старался поддерживать мир между странами, нани не выражали своего неудовольствия — по крайней мере открыто.

Конфуция часто посылали на мирные конференции, где он неизменно подавлял остальных участников своей небесной образованностью. Иногда он даже приносил практическую пользу. Но несмотря на годы административной и дипломатической работы, он так и не научился такту. Кан-нань привел мне вопиющий пример его бестактности:

— Незадолго до своего первого отъезда из Лу Конфуций присутствовал на праздновании в семейном храме наших предков. Увидев, что мой отец нанял шестьдесят четыре танцовщицы, он пришел в ярость и сказал, что, поскольку сам гун при обращении к своим предкам может себе позволить всего восемь танцовщиц, отец не должен использовать больше шести. О, как Конфуций честил моего отца! И весьма его этим позабавил.

На самом деле в этой истории не было ничего забавного. Конфуций объяснил, что, поскольку нань бесцеремонно захватил монаршие прерогативы, его неизбежно постигнет небесная кара. Когда же нань велел Конфуцию не совать нос не в свое дело, мудрец удалился. Когда он вернулся к себе, некоторые слышали, как он произнес: «Если этого человека можно терпеть, то кого же тогда нельзя?» Должен сказать, мой дед никогда не заходил так далеко.

Конфуций пытался убедить Дин-гуна срыть крепости трех фамилий наней. Без сомнения, Дин-гун так бы и сделал, если бы мог. Но он был бессилен. Как бы то ни было, хотя бы на словах, эти двое сговорились против трех семейств и определенно несут ответственность за мятеж в замке Би, принадлежащем клану Цзи. Свидетельство? Вскоре после того, как комендант замка бежал в Ци, Конфуций подал в отставку со всех должностей и покинул Лу.

О том, что происходило в Ци, говорят по-разному. Но все сходятся в том, что и Ян Ху, и комендант Би пытались привлечь Конфуция к себе на службу. И тот, и другой обещали свергнуть наней и вернуть гуна на его законное место, и тот, и другой предлагали Конфуцию должность главного министра. Говорят, предложения коменданта его соблазнили. Но ничего из этого не вышло, потому что Ян Ху и комендант так и не объединились. Фань Чи убежден, что иначе бы они прогнали наней и восстановили у власти гуна. Но оба авантюриста не доверяли друг другу.

Конфуций не долго оставался в Ци. Хотя его переговоры с двумя мятежниками закончились ничем, правитель Ци в Конфуции души не чаял и предложил ему место в правительстве. Предложение было соблазнительным. Но главный министр Ци не желал иметь у себя в правительстве такую звезду, и предложение было снято.

Несколько лет Конфуций странствовал из страны в страну, ища применения своим способностям. Он никогда не собирался сделать учительство своей профессией, но поскольку мы всегда становимся в жизни не тем, кем собирались, куда бы он ни шел, повсюду его осаждали желающие стать учениками. Молодые ши и даже знать рвались учиться у него. Хотя Конфуций вроде бы говорил о восстановлении старых порядков, на самом деле он возглавил ультрарадикальное движение, намеревавшееся — всего-навсего! — свергнуть продажные всемогущие власти и бесконечно размножившуюся знать, чтобы снова был Сын Неба, смотрящий на юг, на своих верных рабов, среди которых явное большинство составляли бы хорошо обученные ши нового конфуцианского ордена.

Так обстояли дела, когда на семидесятом году жизни Конфуция пригласили вернуться в Лу. Хотя лично его не считали угрозой существующему режиму, его идеи так беспокоили знать, что Кан-нань решил положить конец странствиям ученого мужа и послал к нему посольство. Мудреца умоляли вернуться домой и намекали на ожидающую его высокую должность. Конфуций клюнул и теперь был на пути из Вэй в Лу.

— Будем надеяться, — сказал мой гостеприимный хозяин, — что наша маленькая война с Ци до его приезда закончится.

— Да будет воля небес! — благочестиво отозвался я.

— О воле небес вы наслушаетесь от Конфуция. — Последовала долгая пауза. Я затаил дыхание. — Вы поселитесь здесь, рядом со мной.

— Большая честь… — начал я, но закончить мне не дали.

— Мы подумаем насчет вашего возвращения домой, то есть на родину. А пока… — Кан-нань посмотрел на свои гладкие маленькие ручки.

— Я буду служить вам, чем смогу, почтенный повелитель.

— Да.

Таким образом, без лишних разговоров было условлено, что пока я в Лу, то буду следить за Конфуцием и тайно докладывать обо всем Кан-наню, опасающемуся Ян Ху и коменданта; кроме того, Кан-нань питал подозрения насчет командира собственной гвардии Жань Цю и был раздражен моральной силой Конфуция и его учеников. Порой мудро пойти навстречу тому, чего боишься, а не уклоняться от него. Вот почему диктатор послал за Конфуцием. Он хотел узнать худшее.

4

Столица Лу напомнила мне Лоян. Конечно, все китайские города в известной степени похожи. На удивление узкие, извилистые улочки, шумные рынки, тихие парки с алтарями Небу, Дождю и Земле. Город Цюй-фу древнее Лояна и весь пропах горелым деревом — результат пяти веков постоянных пожаров. В то время я еще не знал, что Лу считается захолустьем среди таких государств, как, например, Ци, чья столица вызывала у китайцев трепет, как у нас в свое время Сарды. Зато правитель Лу был потомком легендарного Даня, чье имя в Китае у всех на устах подобно имени Одиссея в разговорах греков. Но в то время как Одиссей прославился хитростью, на удивление благородный и самоотверженный Дань является не только образцовым китайским правителем, но и образцовым благородным мужем — эта категория придумана или введена в обиход Конфуцием. Хотя в большинстве своем благородные мужи относятся к сословию ши, не все ши — благородные мужи. Благородное или приличное поведение — вот конфуцианский идеал. В свое время я попытаюсь объяснить, в чем оно заключается.

Что бы важное Конфуций ни сказал, он неизменно приписывает это Даню. И всегда добавляет:

— Я только передаю то, чему меня научили. Сам я ничего не придумываю.

Полагаю, он сам верил своим словам, и в какой-то степени они, наверное, соответствовали истине. Ведь все уже было когда-то сказано, и если кто-то хорошо знает древние писания, то всегда может найти достойный повод для своего поступка — или афоризм.

Две недели спустя после моего переезда во дворец Цзи война между Лу и Ци закончилась. Жань Цю и Фань Чи одержали замечательную, то есть неожиданную, победу. Они даже умудрились захватить город Лан по ту сторону границы. Докладывали, что и Ян Ху, и коменданта Би видели сражающимися во вражеском войске против своих соотечественников. В этом отношении китайцы похожи на греков. Верность своим интересам ставится выше патриотизма.

Демокрит дерзит мне. Он спрашивает о тех персидских авантюристах, что свергали Великих Царей, которым сами же клялись в верности. Это не совсем удачное сравнение. Правда, и мы отдали свой долг узурпаторам. Но я не припомню случая, чтобы обиженный высокопоставленный перс когда-либо присоединился к иноземному войску, вторгшемуся в его страну.

Меня принимали как гостя семейства Цзи, я даже получил титул уважаемого гостя. И меня приняли при дворе правителя. Хотя Ай-гун не обладал реальной властью, Кан-нань не только в соответствии с ритуалом спрашивал его мнение, но и советовался о государственных делах. Правда, нет доказательств того, что Кан-нань хоть раз последовал полученному совету, но его отношения с Ай-гуном внешне оставались безоблачными.

Когда победоносное воинство Цзи вернулось в столицу, был устроен прием героев в Долгой Сокровищнице — здании прямо напротив дворца правителя. Сопровождая главного министра, я впервые надел придворный передник — любопытное шелковое одеяние, ниспадающее полукругом с широкого кожаного ремня, к которому прикрепляются знаки различия из золота, серебра, нефрита и слоновой кости. Что и говорить, на моем ремне не было ничего, кроме серебряной шишечки, означающей, что я уважаемый гость.

С Кан-нанем в главный зал Долгой Сокровищницы вошло человек пятьдесят. Ранее это здание служило для защиты не только сокровищ, но и самих правителей. Когда Чжао-гун попытался вновь обрести законную власть, то засел в Долгой Сокровищнице. Но войска трех семейств перебили защитников и сожгли здание. Чжао удалось спастись, сокровищнице — нет. Было много споров, стоит ли восстанавливать этот символ власти правителя. В конце концов Кан-нань дал свое согласие, и за год до моего приезда в Лу Долгая Сокровищница восстала из пепла.

В северной части зала стоял Ай-гун. Это был тощий, ухоженный человек с ногами заядлого охотника — то есть ноги услужливо изгибались, чтобы плотнее прижиматься к конским бокам. На нем был потрясающий сине-золотой халат, принадлежавший некогда легендарному Даню.

Семейства Мэн и Шу были уже на месте, так же как семейство Ай-гуна и его слуги. Среди родственников я увидел надутого Шэ-гуна. По крайней мере, он надулся, увидев меня.

Кан-нань поклонился Ай-гуну, пожелал ему долгих лет жизни, поздравил с победой над Ци. Затем он представил Ай-гуну Жань Цю, и Ай-гун ответил речью столь высокопарной и архаичной, что я мало что понял.

Пока Ай-гун говорил, я осматривал длинное высокое помещение, точную копию того, что когда-то сгорело. За его спиной стояла лишь высокая, грубоватая статуя Дань-гуна, то есть мебель в зале была только для придворных. В сверкающих халатах они представляли собой прелестное зрелище, и зал напоминал скорее весенний сад, чем сборище честолюбцев.

После речи с северной стороны зала заиграла музыка. Начались ритуальные танцы. Было огромное количество просяного вина, которым все перепились. Спустя какое-то время Ай-гун тихонько исчез — печальный признак утраченной власти: по всему миру протокол требует, чтобы никто не покидал зала раньше владыки, и он спешил. Но в Лу правил Кан-нань, а не Ай-гун.

Когда Ай-гун удалился, народ разбрелся по залу. Было много поклонов, подергивания, топтаний. Китайский протокол всегда казался мне нелепым и мучительно нервирующим. С другой стороны, на Фань Чи произвели такое же впечатление наши вавилонские порядки. Наконец, как я и ожидал, меня нашел Шэ-гун. Он явно выпил просяного вина сверх меры.

— Если бы мне предстояло прожить десять тысяч лет…

— Молюсь, чтобы так оно и было! — быстро проговорил я, кланяясь и подергиваясь, словно передо мной стоял настоящий владыка.

— …Надеюсь, никогда бы не встретил такой неблагодарности.

— Я ничего не мог поделать, почтенный владыка. Я был схвачен.

— Он был схвачен! — Шэ-гун указал на серебряную шишечку у меня на ремне. — Уважаемый гость! Вы… Которого я спас от неминуемой смерти… Раб! Мой раб! За которого я платил. Обращался с ним, как с человеком. И теперь он предал своего благодетеля, своего спасителя!

— Никогда! Я навек вам благодарен. Но Кан-нань…

— Попал под влияние каких-то чар. Я вижу явные признаки. Что ж, я предупредил моего племянника. Он не спустит с вас глаз. Один неверный шаг, и…

Куда мог привести меня один неверный шаг, мне уже никогда не суждено было узнать, потому что между нами встал Фань Чи.

— Дорогой друг, — сказал он мне. — Почтенный владыка! — приветствовал он моего бывшего хозяина.

— Да будет славен этот день! — пробормотал Шэ-гун и поплелся прочь.

Больше я никогда его не видел. Но я был искренен, говоря, что буду вечно ему благодарен за спасение от двуногих циньских волков.

Фань Чи хотел в подробностях знать все мои злоключения. Я постарался удовлетворить его любопытство. Пока я перечислял многочисленные превратности моей судьбы в Срединном Царстве, он только качал головой и бормотал:

«Как нехорошо! Нехорошо!» Когда я иссяк, Фань Чи произнес:

— Вы сделали так, чтобы я вернулся сюда. Теперь моя очередь проследить, чтобы вы уехали в Персию. Обещаю!

— Кан-нань тоже обещал помочь, благодаря вам.

Фань Чи принял торжественный вид — подобное выражение редко появлялось на его веселом лице.

— Это будет не так просто. Во всяком случае, не прямо сейчас.

— Я думал, что можно найти корабль, идущий в Чампу, и…

— Не так уж много кораблей снаряжается в Чампу. А те немногие, что отплывают, доплывают редко. Те же, что доплывают… Как бы это сказать: они доплывают без пассажиров.

— Пираты?

Фань Чи кивнул:

— Вас ограбят и бросят за борт первой же ночью. Нет, вам следует плыть на собственном или правительственном грузовом судне. К несчастью, у правительства нет денег. — Фань Чи растопырил пальцы и поднял руки ладонями вверх, затем перевернул их — китайский жест, означающий пустоту, ничто, бедность. — Во-первых, большую часть казны утащил Ян Ху. Потом, немало стоило отстроить это. — Он указал на длинный зал, где подобные цветам придворные словно бы начали вянуть. — Потом было много неприятностей, и вот еще эта война с Ци, которую мы умудрились не проиграть.

Китайцы очень сдержанны в выражениях, да и вообще. Попойки — загадочное исключение.

— Вы одержали чудесную победу и прибавили Лу новые земли.

— Но выигранное не стоит затрат. Кан-наню придется ввести новые налоги. Это значит, вам придется подождать, пока у нас найдутся деньги отправить вас в обратный путь. Может быть, в следующем году.

Я постарался изобразить удовлетворение. В действительности я ощущал отчаяние. Прошло уже пять лет, как я покинул Персию.

— Лично я, признаюсь, рад, что вы здесь, — улыбнулся Фань Чи; его лицо напоминало полную луну. — Теперь я смогу отплатить вам за все, что вы сделали для меня в Вавилоне.

Я сказал, что не сделал ничего, и все такое прочее. Потом спросил:

— А здесь, в Лу, есть какое-нибудь заведение вроде «Эгиби и сыновья»?

— Нет. Но у нас есть всевозможные купцы, судовладельцы, морские капитаны, просто алчные люди.

Так или иначе, в этой беседе неизбежно было упомянуто имя Конфуция. Не помню, в какой связи. Но помню, как радостно заблестели глаза Фань Чи.

— Вы помните мои рассказы об Учителе Куне?

— О да. Да! Как можно забыть?

Мой энтузиазм был неподдельным: мне предстояло выполнить задание Кан-наня.

Фань Чи взял меня за руку и провел через толпу придворных. Хотя их манеры сохранили неизменную изысканность, голоса звучали чуть громче обычного. Это очень напоминало персидский двор, за одним исключением: китайский правитель — или в данном случае правители — удалились при первом признаке опьянения, а Великий Царь всегда остается до конца. Из-за древнего персидского обычая Геродот теперь говорит, что Великий Царь строит политические планы только в состоянии сильного опьянения. В действительности дело обстоит совсем иначе. Каждое царское слово, произнесенное на таком собрании, тщательно записывается и потом, в ясном свете следующего дня, серьезно обдумывается. Если решение оказывается не совсем последовательным, о нем тихо забывают.

Я прошел вместе с Фань Чи через многолюдный зал и заметил, как диктатор Кан выскользнул через боковую дверь. Победу своих войск он воспринял так же бесстрастно, как принимал все. Во многих отношениях это был образцовый правитель. Я всегда буду им восхищаться, хотя он и показался мне странноватым — как и весь его мир.

У ног грозной статуи Дань-гуна стоял Жань Цю в окружении дюжины доброжелателей. С первого взгляда я понял, что все они принадлежали к военному сословию, в том числе и сам полководец. Фань Чи представил меня своему командиру. Мы обменялись обычными любезностями. Затем, в высшей степени учтиво, он подвел меня к высокому, худому старику с бледным лицом, большими ушами, выпуклым лбом, редкой бородкой и ртом, более подходящим какому-нибудь травоядному зверьку вроде зайца, чем питающемуся мясом человеку. Два передних зуба были такими длинными, что, даже когда рот у старика был закрыт, их желтые концы виднелись на нижней губе.

— Учитель Кун, разрешите представить вам моего друга из Персии, зятя двух царей и…

— И нашего уважаемого гостя, — заключил Конфуций, взглянув на мой ремень и увидев скудный символ моего весьма неопределенного ранга.

— Первейший! — поприветствовал я его.

Я уже свободно читал по ремням. Мы обменялись любезностями. Хотя Конфуций в своей речи дотошно соблюдал учтивые обороты, он производил впечатление крайне прямолинейного человека. Кому довелось узнать китайский язык, поймет, как это нелегко.

Затем меня представили всем его ученикам. Они делили с ним изгнание и теперь снова вернулись домой. Все они выглядели очень довольными собой, особенно один сгорбленный старичок, оказавшийся сыном Конфуция, выглядел же он не моложе своего отца. Из той беседы я не запомнил ничего, достойного упоминания. Речь шла в основном о победе Жань Цю, которую он скромно приписывал учению Конфуция. Думаю, он говорил это серьезно.

Через несколько дней Фань Чи взял меня с собой к Учителю Куну, в его дом — трудно описуемое здание невдалеке от алтаря Дождю. Поскольку жена Конфуция давно умерла, за ним присматривала овдовевшая дочь.

По утрам Конфуций разговаривал со всеми, кто к нему приходил. В результате менее чем за мгновение дворик наполнился молодыми и не такими уж молодыми людьми, и Учителю пришлось отвести их в тутовую рощу у алтаря Дождю.

Днем Конфуций принимал друзей и учеников. Это одно и то же, потому что он не мог не быть учителем, а друзья не могли не быть учениками. Ему постоянно задавали вопросы о политике и религии, добре и зле, жизни и смерти, музыке и обрядах. Обычно он отвечал на вопросы цитатами, часто цитируя Дань-гуна. При необходимости он мог подобрать цитату для любого вопроса.

Живо помню этот свой первый визит к нему в дом. Я стоял у заднего края дворика. Между ученым мужем и мной сидело на земле с сотню учеников. Как я уже говорил, Конфуций не брал с них никакой — или почти никакой — платы. Но дозволялись подарки, если они были скромными. Конфуций любил говорить: «Кто хочет моего совета, никогда не получит отказа, как бы ни был беден, — даже если может принести лишь кусочек вяленого мяса». Но это имело свои последствия — он не тратил времени на тупиц.

— Я учу только тех, кто зубрит с усердием, с интересом, кто хочет знать, что знаю я, — говорил Учитель.

И приходящих, и постоянных учеников он звал «маленькими», как детей.

Имея смутное представление о цитируемых Конфуцием текстах, я не был идеальным, усердно зубрящим учеником. И все же, когда Учитель говорил своим тихим, высоким голосом, я слушал внимательно, хотя половины не понимал. Но когда он брался толковать древние тексты, все было ясно, как воды Хоаспа.

Помню вопрос, заданный одним явно усердным и чересчур любознательным учеником:

— Если наш владыка попросит Учителя Куна поступить на службу в правительство, как поступит Учитель Кун?

Фань Чи шепнул мне:

— Мы можем услышать ответ.

Конфуций мгновение смотрел на юношу, затем процитировал одну из старых максим:

— Если тебя ищут, то иди; если тебя не замечают, то прячься.

Фань Чи пришел в восторг от такого изящного ухода от ответа. На меня это впечатления не произвело. Все знали, что Конфуций провел всю жизнь в поисках правителя, который в лучшем случае позволил бы ему управлять государством, а в худшем — внимал бы его советам. Даже в семьдесят амбиции старика управлять страной не ослабли.

— Не поясните ли вы эту цитату. Учитель? — Юноша нервничал. Я заподозрил, что это Кан-нань велел ему задать такой вопрос. — Многие верят, что вас для того и вызвали, чтобы вы направляли страну.

Конфуций улыбнулся: он сохранил большую часть зубов.

— Маленький, я понимаю, ты думаешь, что я скрываю какой-то секрет. Поверь, у меня нет секретов. Иначе я не был бы собой.

— Превосходно! — шепнул мне на ухо Фань Чи.

Я запомнил лишь один диалог того утра. Какой-то недалекий юноша с искренней наивностью сказал:

— В моей деревне говорят, что вы очень ученый, но удивляются, почему же вы не сделаете для мира ничего настоящего и не прославите свое имя?

Все разинули рты. Фань Чи окаменел. Конфуций рассмеялся. Вопрос его поистине позабавил.

— Твои друзья совершенно правы. Я действительно не проявил себя ни в чем. Но никогда не поздно, не правда ли? Поэтому я начну упражняться. Сегодня же! Но в чем? В стрельбе из лука? Или гонках на колеснице? Гонках на колеснице! Да, при первой же возможности я должен заняться гонками.

Все с облегчением рассмеялись.

В тот день я еще раз виделся с Конфуцием. На этот раз с ним было всего с десяток ближайших друзей. Казалось, старик не замечает моего присутствия. Помнится, я подумал, что, может быть, у него в самом деле нет секретов. Но если есть, то моя задача раскрыть их и доложить диктатору Кану.

Конфуций сидел на коврике в комнате для гостей. По бокам сидели его старейший ученик Цзы-лу и любимейший ученик, юный, но болезненный Янь Хуэй. Позади расположился преждевременно постаревший сын Конфуция, а впереди — его внук Цзи-сы. Конфуций обращался с внуком, как с сыном, а с сыном, как просто со знакомым, потому что сын был глуп. Похоже, это закон: кем бы ни был отец, сын будет представлять собой нечто совершенно иное.

Ученики открыто обсуждали планы Кан-наня относительно Конфуция. В обсуждении участвовал и Учитель.

— Я вернулся, так как уверен, что нужен здесь, а быть нужным — значит служить государству всеми силами.

Янь Хуэй покачал головой:

— Зачем Учителю растрачивать свое драгоценное время на государственной службе? — Янь Хуэй всегда говорил так тихо, что нам приходилось наклоняться вперед и приставлять к ушам ладони. — Разве не лучше беседовать с нами, молодыми ши, приходящими к вам, с государственными чиновниками, нуждающимися в совете? Зачем обременять себя службой в министерстве полиции, когда вы один можете объяснить порядки наших предков и таким образом направить людей к добру?

Ему ответил Цзы-лу:

— Ты десять тысяч раз слышал слова Учителя: «Не имеющий государственной должности не может обсуждать государственные дела». Вот, Кан-нань вызвал Конфуция к себе. Значит, он ему нужен. Значит, то гармоничное состояние дел, о котором мы мечтаем со времен Чжоу, вот-вот настанет.

Затем состоялся длительный спор между сторонниками двух точек зрения. Конфуций слушал каждого говорящего, словно ожидал услышать слова поразительной мудрости. Но услышанное не удивило его, потому что не заключало в себе ничего неожиданного. Цзы-лу был злобный старикашка: никто бы не подумал, что подобный тип может связать свою жизнь с мудрецом — в отличие от Янь Хуэя, деликатного, задумчивого, замкнутого.

Фань Чи говорил, как высоко Кан-нань ценит Конфуция. В самом деле совсем незадолго до того главный министр упомянул о возможности назначить Конфуция главным законником государства. Большинство считало, что это место достойно ученого мужа. Никто не хотел замечать, что, будучи всего лишь ши, он не мог занимать никакой высокой должности.

Наконец заговорил Конфуций. Он не обратился напрямую к теме дискуссии.

— Вы знаете, когда мне было пятнадцать лет, я направил свою душу на учение. В тридцать я твердо стоял ногами на земле. В сорок я больше не страдал от… от растерянности. В пятьдесят я узнал, что означают веления небес. В шестьдесят я подчинился им. Теперь мне семьдесят. — Учитель взглянул на край коврика, где сидел, и тщательно разгладил невидимую морщинку. Затем поднял глаза. — Мне семьдесят, — повторил он. — Я могу следовать велениям своего сердца, потому что в нем нет желания переступать границы правильного.

Никто не знал, как это понимать. Но это оказалось ненужным, потому что тут в комнату вошел Жань Цю.

— Наш господин желал бы принять Учителя у себя во дворце, — объявил он.

Партия Цзы-лу ликовала. Определенно Конфуций получит должность. Янь Хуэй выглядел печальным. Но и все погрустнели, когда Жань Цю добавил:

— Я имею в виду нашего господина Ай-гуна.

Заметив разочарование учеников, Конфуций улыбнулся им.

— Мои маленькие, — ласково сказал он, — если бы из Книги Перемен мне пришлось взять одну фразу, объемлющую все мое учение, я бы сказал: «Пусть не будет никакого зла в ваших мыслях».

Я редко виделся с диктатором Каном наедине. Победа над Ци истощила государственную казну и нужно было придумывать все новые налоги, которых с неменьшей изобретательностью гражданам Лу обычно удавалось избежать. Мне вспомнилась разорительная цена Греческих войн, заставивших Дария настолько повысить налоги, что Египет взбунтовался.

Наконец, после нескольких встреч с Конфуцием, я явился к диктатору Кану прямо в Долгую Сокровищницу. Он сидел во главе обширного стола, покрытого бамбуковыми полосками с государственными счетами. За вторым столом чиновники перебирали другие счета, делали какие-то исправления, складывали и вычитали. Позади уставилась в потолок статуя Дань-гуна.

— Извините меня, — сказал Кан-нань, не поднимаясь. — Сегодня день государственной инвентаризации. Боюсь, обескураживающий день.

В Китае, как и в Индии, каждое государство имеет зерновые запасы. Когда зерна не хватает, резервы продаются с минимальной прибылью. Во время его избытка на рынке зерно скупают. Государство также запасает оружие, сельскохозяйственные орудия, ткани, телеги, быков и лошадей на случай трудного — то есть «интересного» — времени. Не секрет, что в Лу сейчас не хватает всего, в том числе монет, которые к тому же не слишком тонко обрезали.

Когда я на цыпочках недоверчиво приблизился к Кан-наню, ссутулив плечи и кивая головой в наигранном унижении — обычный способ подхода к высокому лицу, — он жестом велел сесть рядом на низкий табурет.

— Уважаемый гость, я молюсь, чтобы ваши дни не оказались испорчены в этом недостойном городе.

Подобным образом китайцы могут выражаться часами. К счастью, Кан-нань никогда не растягивал эти ни к чему не обязывающие любезности, обычно он был слишком занят. Сродни Дарию, то есть Дарию-торгашу, а не Дарию — Великому Царю.

— Вы виделись с Конфуцием четыре раза. — Я кивнул, ничуть не удивившись, что за мной следили. — Его неоднократно принимал Ай-гун, что весьма нас устраивает.

— Но вы его не приняли, почтенный повелитель.

Я в виде утверждения задал вопрос — расхожее персидское искусство, еще не известное в Китае.

— Война.

Кан-нань указал на чиновников за соседним длинным столом. Это означало, что он лично еще не беседовал с Конфуцием.

— У меня сложилось впечатление, что он думает, будто вы вызвали его, чтобы использовать.

— У меня сложилось такое же впечатление.

Кан-нань говорил с важным видом — верный признак, что он шутит. За три года в Лу я так продвинулся, что научился читать по его лицу с величайшей легкостью. Под конец мы редко обменивались словами. Не было необходимости, мы и так прекрасно понимали друг друга. И меня с самого начала приучали к мысли, что мне придется серьезно поработать, чтобы вырваться из этой прелестной клетки.

Я доложил. Я повторил все представляющие интерес высказывания Конфуция и почти все, что говорил Фань Чи касательно Учителя. Когда я закончил, диктатор сказал:

— Вы должны вызвать его интерес.

— Я не уверен, что это возможно.

Тут я непозволительным образом улыбнулся. В присутствии старшего придворный должен держаться робко и настороженно — не самая трудная задача при любом из переменчивых в своих пристрастиях китайских дворов.

Со стороны Чжоуской династии это было гениально — умерить разрушительную человеческую природу путем замысловатых ритуалов, церемоний, этикета и музыки. При дворе нужно знать и выполнять триста правил основного ритуала. Коврик, на котором сидишь, не должен иметь складок, постельное белье должно быть ровно в полтора раза длиннее спящего, нельзя упоминать настоящие имена недавно умерших и так далее. В дополнение к тремстам основным правилам истинно благородный муж должен также знать, уметь исполнять и постоянно пользоваться тремя тысячами малых правил. Провести время с китайским благородным мужем, по-настоящему пунктуально выполняющим предписания, — весьма непростое дело для иностранца. Ваш партнер будет делать таинственные жесты руками, возводить очи к небесам, опускать их к земле, вращать глазами из стороны в сторону, шептать молитвы. Он будет бросаться вам на помощь, когда никакая помощь не требуется, и предоставлять вам самому беспомощно барахтаться, когда его помощь весьма необходима. Так и молчание диктатора, его загадочная мимика, использование и неиспользование лицевых мышц были просто частью кодекса благородного мужа, чуть измененного для иностранца. Однако когда сильные мира сего собираются вместе — где бы то ни происходило на земле, — они стараются обходиться без условностей, соблюдаемых при появлении на людях. В частной жизни Дарий всегда плевал на пол и хохотал, как солдат.

— Вы должны вызвать его интерес.

Так Кан-нань приказал мне непосредственно шпионить за Конфуцием.

— И какие темы мне следует затронуть, чтобы… чтобы вызвать его интерес?

Так я принял поручение.

— Вы внук божественного мудреца. Его заинтересует это. — Перечислив долгий и нудный список так называемых интересных тем, барон приступил к сути: — Его очень интересует Ци, как и меня. Надеюсь, очень скоро мы получим оттуда не совсем обычные вести. Когда они придут, не представляю, какова будет его реакция. Ведь он близок к Цзянь-гуну. Он часто бывал в обществе коменданта Би…

— Изменника! — Я был должным образом возмущен.

— Называя вещи своими именами — да. Мне также известно, что комендант предлагал Конфуцию стать главным министром в Лу, если тот поможет ему предать свою родину.

Впервые я действительно заинтересовался:

— И Конфуций согласился?

— Вот это вам и нужно выяснить. Определенно комендант упирал на возвращение, как он это называет, всей власти правителю Лу, который, как мы знаем, не утратил ни крупицы истинной власти, данной ему его небесными предками.

Утверждение, что потомственный монарх обладает всей полнотой власти, является основой тридцати трех сотен ритуальных обычаев. Все, что диктатор делал, он делал от имени Ай-гуна.

— Это и стало причиной войны? Восстановление, как они это ложно называют, власти гуна?

— Да. Комендант убедил Цзянь-гуна, что настало время напасть. Естественно, Ци хотело бы уничтожить нас и поглотить. Однако более года назад Конфуций пересек Желтую реку и поселился в Вэй. Не знаю зачем. А хотел бы узнать. Поссорился с комендантом, как обычно ссорится со всеми? Или это была уловка, чтобы мы подумали, будто он не имеет отношения к нашим врагам в Ци и недавней войне?

Я никогда не слышал от диктатора таких прямых речей. И ответил с той же прямотой:

— Вы думаете, Конфуций — тайный агент коменданта?

— Или Цзянь-гуна. Теперь, даже если бы и был, это уже не имеет значения, — диктатор посмотрел мне в глаза, чего китайский благородный муж никогда не позволяет себе, — потому что его ученики и последователи занимают все важные должности во всех министерствах нашего правительства. Мой лучший полководец — истый конфуцианец. Ваш лучший друг и мой второй управляющий Фань Чи отдаст жизнь за своего учителя. Вы меня понимаете?

— Да, почтенный повелитель.

Кан-нань опасался, что конфуцианцы в его собственном правительстве в сочетании с силами Цзянь-гуна могут привести его к падению, особенно теперь, когда на вторую войну не было средств. Диктатор вернул Конфуция в Лу не только чтобы присматривать за ним, он хотел нейтрализовать его в случае новой войны. В каком-то смысле я был для диктатора идеальным агентом. Варвар, я не зависел ни от кого, кроме него самого, ведь только он один мог отправить меня домой. Хотя он доверял мне не больше, чем я ему, в этом деле ни у меня, ни у него большого выбора не оставалось. Я воспринял поручение, как милость судьбы. Заинтересовать Конфуция своей особой — не самая простая задача, поскольку мир за пределами четырех морей не волновал китайцев.

К счастью, Конфуций оказался не похож на других. Он был зачарован четырьмя варварскими мирами — то есть теми, что находятся на севере, юге, востоке и западе от Срединного Царства. В минуты неудач он обычно говорил: «Сяду-ка я на плот и уплыву в море». Так китайцы выражаются, когда хотят сказать о смене родины на дикую и нецивилизованную часть мира.

— Как же мне завладеть его вниманием? — спросил я Кан-наня.

— Сходите с ним на рыбалку, — сказал диктатор, возвращаясь к горестной задаче, как близкую к финансовому краху страну вывести к процветанию.

Как всегда, диктатор оказался прав. Конфуций питал страсть к рыбалке. Не помню точно, как я уговорил его пойти со мной к речушке, бегущей через ивовую рощу к северу от алтаря Дождю, но однажды ясным утром, в начале лета, мы были там вдвоем, каждый с бамбуковым удилищем, шелковой лесой, бронзовым крючком и плетеной корзинкой. Конфуций никогда не ловил рыбу сетью.

— Что за радость в такой ловле? — говорил он. — Если, конечно, твоя жизнь не зависит от количества пойманного.

В старом клетчатом халате Конфуций сел, скрестив ноги, на сырой, заросший травой берег. Я сел рядом на камень. До сих пор вижу, как серебристая поверхность тихой речки отражает солнце. До сих пор помню, что в тот день на белом весеннем небе сияло не только затянутое дымкой солнце, но и виднелась, как череп призрака, половинка луны.

Речка принадлежала нам двоим. Впервые я увидел Учителя без учеников. Он показался мне милым и очень мирским. В общем-то, суровым он бывал, только когда кто-то из власть имущих вел себя неподобающим образом.

Конфуций оказался умелым рыбаком. Когда клевало, он очень нежно двигал леску так и сяк, и получалось, будто она движется не рукой человека, а самим течением реки. Потом, точно в нужный момент, он подсекал.

Как-то после долгого молчания Конфуций сказал:

— Эх, если бы можно было проводить вот так день за днем!

— На рыбалке, Учитель?

Старик улыбнулся:

— Это тоже неплохо, уважаемый гость. Но я имел в виду реку, которая никогда не останавливается и всегда есть.

— Учитель Ли говорит, что все есть часть вечно неизменного.

Нет лучшего способа дать человеку раскрыться, чем упомянув о его сопернике. Но Конфуция не увлек разговор об Учителе Ли. Вместо этого он спросил меня о Мудром Господе. Я ответил ему с привычной обстоятельностью. Он молча слушал. У меня сложилось впечатление, что его больше заинтересовала повседневная жизнь праведного зороастрийца, чем борьба между Истиной и Ложью. Он также проявил любопытство насчет различных систем правления, какие я встречал в своих путешествиях. Я рассказал о них, как смог.

Конфуций произвел на меня огромное впечатление, хоть я и не могу должным образом оценить его обширное учение, снискавшее ему славу в Срединном Царстве. Поскольку я ничего не знаю о ритуалах, Книге Песен, Книге Истории, которым он посвятил свою память, то не могу восхищаться той легкостью, с какой он цитировал эти древние труды. По сути дела, я не мог отличить, когда он цитирует, а когда толкует древние тексты. Как правило, говорил он просто, в отличие от многих греков, которые перестановкой слов делают сложными простые вещи, а потом еще более сложной игрой слов с триумфом проясняют то, что сами умудрились запутать.

Я был поражен, как часто мнение этого следующего традициям ученого расходится с общепринятым мнением. Например, когда я спросил, что именно предсказало последнее гадание на черепашьем панцире, он сказал:

— Панцирь попросил снова воссоединить его с черепахой.

— Это поговорка, Учитель?

— Нет, уважаемый гость, шутка. — И он в улыбке показал мне два передних зуба. Как и многие люди с неровными зубами, Конфуций страдал желудком — чем сам очень восхищался. В Китае постоянное урчание в этой области тела говорит о неустанной работе мощного ума.

Конфуций размышлял о бедности государства:

— Только вчера Ай-гун спросил меня, что ему делать. Я поинтересовался, собрало ли государство всю годовую десятину, и он ответил: «Да, но война обошлась так дорого, что уже ничего не осталось».

— Налоги придется увеличить, — сказал я, вспомнив мрачную фигуру диктатора за расчетами в Долгой Сокровищнице.

— Но это будет крайне неразумно, — ответил Конфуций, — и к тому же нечестно. В добрые времена правитель охотно делит избыток со многими, а в тяжелые он должен так же охотно смириться с необходимостью тратить меньше, чем ему хотелось бы.

Я доложил это соображение диктатору, думая, что оно может послужить свидетельством стремления Конфуция ослабить государство в случае нападения со стороны Ци. Кан-нань решил, что такое возможно, но маловероятно.

— Он всегда имел такое мнение. Он считает, что народ обязан отдавать государству определенную часть своего дохода, не более, и злится, когда правительство изменяет то, что он считает священным договором.

Конфуций рассказал мне о мудреце, которого знал в юности. Очевидно, этот государственный муж — он был главным министром одного из самых захудалых государств — собрал и свел воедино все законы Срединного Царства, высек их в бронзе, наподобие того, что сделал Дарий, даруя нам свой кодекс. Тот мудрец по имени Цзы-Чань, к ужасу консерваторов, также провел ряд экономических реформ. Эти реформы оказались столь эффективны, что сегодня это самый знаменитый человек у китайцев, им все восхищаются. Разумеется, Конфуций щедро расточал похвалы своему учителю.

— Цзы-Чань обладал четырьмя добродетелями истинно благородного мужа.

Клюнула рыба. Конфуций плавно повел удилище по течению, затем, чуть порезче, против.

— На крючке! — сообщил он весело.

— Что за четыре добродетели? — я не дал ему отвлечься.

К востоку от Инда все пронумеровано. Осторожно подтягивая леску, Конфуций перечислил эти драгоценные добродетели:

— Истинный благородный муж вежлив в личной жизни. Он корректен в отношениях с монархом. Он отдает простому народу не только причитающееся, но больше. И наконец, он совершенно честен с теми, кто служит ему и государству.

— Цзы-Чань говорит, как божественный мудрец, — учтиво заметил я.

В действительности мудрец смахивал на одного из тех мастеров банальностей, которых так любят пространно цитировать тупицы.

Конфуций дал рыбе устать, водя ее у берега.

— Сомневаюсь, увидим ли мы в наши дни божественного мудреца. Но мы всегда можем надеяться встретить истинно благородного мужа.

— Считается, что вы и есть такой благородный муж, Учитель. Если не более.

Я говорил с ним, как с монархом. Но Конфуций, в отличие от большинства выдающихся людей, казалось, не имел той самоуверенности.

— Кем меня считают и кто я есть — это вещи разные. Как рыба, которая в воде, и та, что на тарелке. Я учитель, потому что мне не позволяют заниматься государственными делами. Я вроде горькой тыквы, которую вешают на стену для красоты.

Он произнес это без видимой горечи. Затем вытащил рыбу — крупного окуня, — быстрым движением снял с крючка, снова насадил наживку и забросил удочку — все это заняло времени не больше, чем обычному человеку нужно для ответа на знакомый вопрос.

Когда я отпустил комплимент его мастерству удильщика, Конфуций, рассмеявшись, сказал:

— Я не занимаю высокой должности — вот почему я так много всего умею.

— Говорят, правитель Ци предлагал вам такую должность.

— Старый правитель. И много лет назад. Потом я говорил с его сыном. Цзянь-гун — серьезный человек. Но я не пользуюсь влиянием в Ци.

— Ясно, Учитель.

Я приступил к выполнению поручения диктатора. И между делом удил рыбу.

— Что ясно, уважаемый гость?

Конфуций был одним из техредких людей, которые задают вопрос, чтобы узнать что-то еще неизвестное. Как правило, мудрецы сего мира используют тщательно продуманные вопросы в качестве наживки, чтобы получить ответ, лишний раз подтверждающий их непреложное мнение. Это совсем нетрудно, в чем ты убедишься, Демокрит, когда я заставлю Сократа отвечать на мои вопросы. Из темноты, в которой я пребываю, я слышу твою улыбку. Что ж, когда-нибудь ты убедишься в моей правоте. Мудрость начинается не в Аттике — хотя, возможно, здесь и кончается.

— Из-за недавней войны, которой вы воспротивились.

— Когда она началась, меня не было в Ци. — Конфуций взглянул на мою натянувшуюся леску и посоветовал: — По течению, тихонечко.

Я двинул удилищем, но слишком резко, и рыба сорвалась.

— Плохо, — сказал старик. — Требуется легчайшее прикосновение. Впрочем, я-то здесь рыбачу всю жизнь и знаю течение. Удивительно, что кто-то мог подумать, будто я одобрю войну.

Конфуций прекрасно понял, какую рыбу я ловлю. В таких делах его никто не мог одурачить, я даже и не пытался, но гнул свою линию:

— Многие думают, будто вы хотели, чтобы комендант замка Би восстановил власть гуна.

Конфуций кивнул и забросил удочку.

— Совершенно верно, я говорил с комендантом. Верно, он предлагал мне должность. И верно, что я отказался. Он авантюрист и несерьезный человек. — Старик быстро взглянул на меня. Глаза его были светлее, чем у большинства китайцев. — И так же верно, что не будет должного равновесия между землей и небом, пока мы не восстановим прежние церемонии, музыку, обычаи и династию. Мы живем в злые времена, потому что сами не добры. Так и скажите Кан-наню.

Его не беспокоило, что мне поручили шпионить за ним. Конфуций воспользовался мной для связи с главным министром.

— А что такое доброта, Учитель?

— Всякий подчиняющийся ритуалам праведен, то есть добр. — Вокруг собралось облачко мошек. — Не шевелитесь! — сказал Конфуций. — Они пролетят.

Мы сидели не шевелясь, но они не пролетали. Я потихоньку вдыхал мошек, но Учитель оказался целиком в их власти.

— Благородный муж или правитель, — Конфуций снова показал в улыбке передние зубы, — вы знаете, они могут совпасть в одном лице, — не должен делать ничего, противоречащего ритуалу. Он ко всем должен обращаться с одинаковой учтивостью. Он не должен делать другим ничего такого, чему не хотел бы подвергнуться сам.

— Но ведь когда правитель приговаривает к смерти за совершенное преступление, он делает то, чему не хотел бы подвергнуться сам.

— Допустим, приговоренный к смерти нарушил ритуал. В глазах неба он совершил зло.

— Но допустим, он сражался за свою страну?

К этому времени и я, и Конфуций уже отбивались от мошек. Он бил их веером, я — своей широкополой соломенной шляпой. Наконец мошки, разбившись на группы, начали отступать, как военные подразделения.

— Война включает свой набор ритуалов. Но в мирное время хороший правитель должен быть начеку, чтобы избегать четырех отвратительных вещей.

Опять числа! Поскольку ожидалось, что я спрошу об этих отвратительных вещах, я так и сделал. Тем временем последняя из определенно отвратительных мошек улетела.

— Первое: предавать человека смерти, не научив его, как поступать правильно. Это дикость. Второе: требовать, чтобы задание было выполнено в срок, не предупредив работника об этом сроке. Это угнетение. Третье: давать невнятные приказы и требовать точного исполнения. Это мучение. И наконец, давать причитающееся с недовольным видом. Это проявление внутренней мелочности.

Вряд ли кто-нибудь стал бы отрицать, что указанные вещи отвратительны, и я воздержался от комментариев. Конфуций и не ожидал их.

— А что именно вы называете ритуалом, Учитель?

Слово «ритуал» в Китае употребляется постоянно и значит гораздо больше, чем просто религиозный обряд.

— Древние чжоуские обряды очищают нас, а жертвоприношения предкам связывают небо и землю в совершенную гармонию, если правитель праведен и обряды выполняются точно.

— В Лояне я наблюдал за церемонией почтения предков. Боюсь, она показалась мне очень запутанной.

У Конфуция снова клюнуло. Бамбуковое удилище согнулось в дугу. Рыба оказалась тяжелой, но рука удильщика сохраняла легкость.

— Всякий, кто вник во все жертвоприношения предкам, может обращаться со всем под небесами так же легко, как я… поймал… — Мощным рывком Конфуций поднял удилище, и жирный лещ пролетел у нас над головами. Всегда приятно видеть безукоризненное мастерство. — …Эту рыбу!

Конфуций закончил фразу, когда рыбина упала в кусты сирени. Я принес ее, и Учитель сказал:

— Все посвященные предкам церемонии чем-то похожи на ловлю рыбы. Потянешь слишком сильно — и порвешь леску или сломаешь удилище. Потянешь слабо — и рыба уплывет вместе с удочкой.

— Значит, быть праведным — это действовать в соответствии с волей небес?

— Разумеется.

Старик положил в корзину свою последнюю добычу.

— А что такое небеса? — спросил я.

Конфуций дольше, чем обычно, наживлял крючок и не ответил, пока не забросил удочку. Я заметил, что дневная луна исчезла. Солнце на белом небе поднялось выше.

— Небеса — это распорядитель жизни и смерти, счастья и несчастья.

Он понимал, что не ответил на мой вопрос. Я молчал, и он продолжил:

— Небеса — это место, где обитает первый предок. Принося жертву небесам, мы приносим жертву ему.

Я поймал извивающегося угря и подумал, что угорь — прекрасный образ Конфуция, рассуждающего о небесах. Учитель так и не сказал ничего определенного — он верил в небеса не больше, чем в так называемого верховного предка.

Конфуций был атеистом. Уверен. Но он верил в силу ритуалов и церемоний, заложенных давно вымершей династией Чжоу, потому что был привержен к порядку, равновесию, гармонии в людских делах. Поскольку простой народ верил во всяческих звездных богов, а представители правящих классов — в свое происхождение от череды небесных предков, внимательно наблюдающих за ними с небес, Конфуций старался использовать эти древние верования для создания гармоничного общества. Он поддерживал династию Чжоу, потому что — не прибегая к чарам высказываний Дань-гуна — последний Сын Неба принадлежал к этой династии. И чтобы создать единое Срединное Царство, было необходимо найти нового Сына Неба, желательно из той же фамилии. Но поскольку Конфуций справедливо опасался появления неправедного правителя, то постоянно подчеркивал так называемые добродетели старой династии. Хотя я почти уверен, что изрядную часть своих цитат он выдумал, Фань Чи клялся, что Конфуций всего лишь толкует существующие тексты. На что я отвечал:

— Значит, толкует их в угоду текущему моменту.

Фань Чи не нашел в этом ничего предосудительного. Но когда я пересказал ему шутку Конфуция о черепашьем панцире, он нахмурился.

— Это неприлично.

— Почему?

— Искусство гадания происходит от предков. Они также дали нам Книгу Перемен, которую Учитель чтит.

— И все же он улыбался.

Фань Чи горестно вздохнул:

— Не секрет, что Учитель недостаточно интересуется гаданиями. Говорят, он как-то сказал, что человек сам творит собственное будущее, подчиняясь небесным законам.

— В существование которых он не верит.

Фань Чи был глубоко оскорблен:

— Если вы так думаете, то вы не поняли его. Конечно, вы же варвар. — Он осклабился. — Вы служите какому-то странному богу, создавшему зло, чтобы оправдать себя за мучения тех, кого сам же и создал.

Я не удостоил ответом такое богохульство.

Насколько мне известно, Конфуций был единственным китайцем, не интересующимся демонами, призраками и миром духов. Можно было подумать, что он в них не верит. Я несколько раз спрашивал его, но он толком так и не ответил.

Помню, что, пытаясь снять угря с крючка, я спросил:

— А как насчет мертвых? Куда они деваются? Их судят? Воскресают они? Или вновь рождаются? — Угорь извивался и не давал вынуть крючок. — Существуют ли какие-нибудь заслуги, за которые на небесах нас ждет награда? А если нет, то зачем…

— Вы бы лучше не мешали мне снять угря с вашего крючка, — сказал Учитель.

Ловким движением старик отцепил его, бросил в корзину и вытер руки о траву.

— Хорошо ли вы знаете жизнь? — спросил он меня.

— Не уверен, что понял ваш вопрос. Я знаю свою собственную жизнь. Я путешествовал по чужим странам, встречался со всевозможными людьми…

— Но не со всеми людьми, не со всеми народами?

— Конечно, нет.

— Тогда, уважаемый гость, раз вы еще не до конца понимаете жизнь, как вы можете понять смерть?

— А вы знаете жизнь, Учитель?

— Конечно, нет. Я мало что знаю. Я люблю учиться. Я пытаюсь понять этот мир. Я всех выслушиваю. Откидываю в сторону то, что кажется сомнительным, и осторожно обращаюсь с остальным.

— Вы не верите в божественные откровения?

— Например?

Я рассказал ему, как слышал голос Мудрого Господа. Я также описал видение Пифагора, просветление Будды, видения другого мира нашими магами — пусть вызванные хаомой, но тем не менее истинные. Старик слушал с улыбкой — или так казалось из-за видневшихся кончиков зубов. Из-за этого Конфуций всегда словно вежливо посмеивался.

Когда я закончил, он вытащил удочку и аккуратно собрал свое снаряжение. Я сделал то же, правда не так аккуратно. На мгновение мне показалось, что он забыл, о чем мы говорили. Но поднявшись с моей помощью на ноги — у него плохо гнулись суставы, — Учитель сказал как бы между прочим:

— Я слышал немало подобных историй, и обычно они производили на меня огромное впечатление. Настолько, что я наконец решил всерьез заняться медитацией. Я провел день без пищи и ночь без сна. Полностью сосредоточился. И что, ты думаешь, случилось дальше?

Впервые он обратился ко мне на ты. Меня приняли.

— Не знаю, Учитель.

— Ничего. Совершенно ничего. Мой ум был совершенно чист. Я ничегошеньки не увидел. И ничегошеньки не понял. И поэтому решил, что следует изучать реальные вещи в реальном мире.

Мы медленно шли через рощицу за алтарем. Конфуция узнавали и приветствовали встречные, он отвечал с достоинством, учтиво, отстраненно.

Внезапно перед алтарем появился какой-то неотесанный рыцарь.

— Учитель! — восторженно приветствовал он Конфуция.

— Цзы-Гун.

Приветствие Учителя было вежливо, но не более.

— У меня великая новость!

— Расскажи нам.

— Помните, я спрашивал вас, существует ли какое-нибудь правило, которое мне было бы можно и должно исполнять с утра до вечера каждый день?

Конфуций кивнул:

— Да, помню. И я сказал тебе: не делай другим того, чему не хотел бы подвергнуться сам.

— Так вот, с тех пор прошло больше месяца, и благодаря вам, Учитель, у меня нет желания, — поверьте! — делать то, чего я не жду от других!

— Мой милый, — сказал Конфуций, похлопывая Цзы-Гуна по плечу, — ты еще не совсем дошел до этой стадии.

5

Я доложил обо всем диктатору. Не знаю, какое впечатление произвел мой отчет об этой первой беседе с Конфуцием. Кан-нань сурово выслушал, затем попросил меня вспомнить все, что было сказано о бывшем коменданте Би. Казалось, его больше заинтересовал комендант, чем правитель Ци.

Когда я рискнул сказать, что, по-моему, вряд ли такой человек, как Конфуций, решит когда-нибудь устроить государственный переворот, Кан-нань покачал головой.

— Вы не так хорошо знаете этого человека, как мы. Он не одобряет существующего порядка. Вы слышали, что он сказал о моем досточтимом отце, потомственном главном министре? «Если этого человека можно терпеть, то кого же тогда нельзя?» Это было сказано открыто перед первым изгнанием.

— Почему же ваш отец не казнил его?

Кан-нань покрутил рукой в воздухе:

— Потому что это Конфуций. Мы смирились с его скверным характером. К тому же он знает небесный промысел. И мы должны почитать его. Но не должны спускать с него глаз.

— В семьдесят лет, почтенный повелитель?

— Да. Анналы Срединного Царства полны вредных стариков, пытавшихся разорвать государство на куски.

Затем диктатор велел мне научить государственных металлургов выплавлять железо. Мне надлежало также как можно чаще встречаться с Конфуцием и регулярно докладывать о встречах. Диктатор обеспечил мне ежедневный доступ к своей персоне, и это означало, что я могу появляться при его дворе, когда захочу. На приемы семейств Мэн и Шу меня по некоторым причинам не пускали, но двери дворца были для меня всегда открыты.

Мне положили скромное жалованье, предоставили милый, хотя и холодный домик близ литейных мастерских, двух слуг и двух наложниц. Китайские женщины без преувеличения самые красивые на земле и самые ловкие по части доставления мужчинам удовольствия. Я чрезвычайно привязался к обеим. Когда Фань Чи поведал Конфуцию о моем сладострастии, Учитель произнес:

— Всю жизнь я искал человека, чье стремление к моральному совершенству было бы равно половому влечению, и я было подумал, что, возможно, этот варвар и есть такой человек. — Он рассмеялся. — Теперь я вынужден продолжить свои поиски.

Вообще говоря, в то время, когда я его узнал, Конфуций не много смеялся. Вскоре после его возвращения дела обернулись скверно. Я был при дворе, когда Ай-гун объявил:

— Мой дорогой, любимый родственник правитель Ци убит.

В нарушение протокола по залу пронесся вздох. Первый ши ни вздохом, ни жестом не выдал своих чувств, но весь побледнел.

Очевидно, семейство наней в Ци решило захватить власть по примеру семейства Цзи, отобравшего власть в Лу у местного правителя. Друг и покровитель Конфуция был убит перед храмом своих предков. Когда Ай-гун закончил речь, Конфуций, как первый ши, попросил разрешения обратиться к трону и, получив таковое, сказал:

— Я прошу прощения, что предварительно не омыл голову и руки, как проситель. Но я не знал, что окажусь в таком положении в этот страшный день.

Хотя голос старика срывался от волнения, Конфуций объявил, что убийство законного правителя — это публичное оскорбление небес и должно быть наказано.

Ответ Ай-гуна был величествен:

— Я разделяю ужас первого ши от убийства моего родственника и сделаю все возможное, чтобы отомстить. — Ай-гун выглядел прямо-таки разъяренным, насколько это может себе позволить человек без власти. — Я предлагаю вынести этот вопрос на совет Трех.

Конфуций отправился прямо к диктатору, который грубовато сказал ему, что в Лу никому нет дела до убийства в Ци. Конфуций не мог сдержать ярости, но и поделать ничего не мог.

В тот вечер в мой домик у литейных мастерских пришел Фань Чи. Пока девушки жарили рисовые лепешки — в те послевоенные дни мы жили бережливо, — Фань Чи сказал:

— После войны мы постоянно этого ждали.

— Убийства правителя?

Он кивнул:

— Цзянь-гун хотел восстановить власть Ай-гуна. Но, проиграв войну, он лишился поддержки наней. И с некоторой помощью извне они его убили.

— С помощью извне?

Я вдруг вспомнил слова диктатора о каких-то грядущих событиях. Фань Чи приложил к губам палец. Я жестом велел девушкам удалиться. Когда мы остались одни, Фань Чи поведал мне, что диктатор Кан сговорился с нанями в Ци убить правителя. Это объясняло, почему ему так не терпелось выяснить не только и не столько намерения и возможности Конфуция, а до какой степени на Жань Цю и Фань Чи повлияет несомненный гнев Учителя после убийства монарха и к тому же его близкого друга. Не без оснований Кан-нань постоянно опасался предательства. Определенно у него были причины держаться начеку. На протяжении своей жизни сам он из вассала сделался диктатором Лу, комендант собственного замка поднял мятеж, а правитель Ци вторгся в страну. Если в диктаторе накопилась подозрительность, кто упрекнет его?

— Я попытался успокоить Кан-наня, но не думаю, что он воспринимает меня всерьез, — сказал я.

— Мог и воспринять. Вы человек со стороны.

— И когда, вы думаете, я смог бы войти в круг своих?

Дни мои протекали не без приятности в этой прелестной, хотя и небезопасной стране, но часто меня удручало одиночество. До сих пор помню, каким чужим я почувствовал себя там одним осенним утром. Первая девушка хотела, чтобы я пораньше сходил на рынок и выбрал парочку дорогих фазанов. Помню холодный рассвет. Помню, что в воздухе еще носилась ночная мгла. Помню, что сам рынок был — да и остался до сих пор — охвачен непрекращающимся весельем. Всю ночь в город катят фургоны и повозки с товарами. Затем овощи тщательно сортируются — не по цене, а по цвету, размеру и красоте. В круглых трубах держат живую рыбу — и морскую, и пресноводную, а также осьминогов, креветок и крабов. Там можно купить и дорогие деликатесы: медвежьи лапы, студенистые птичьи гнезда, акульи плавники, павлиньи печенки, яйца, пролежавшие в земле со времен Желтого Императора.

Как только над рынком, разгоняя туман, встает солнце, купля-продажа сразу достигает пика интенсивности. Зрелище восхитительное, и я обычно с удовольствием окунался в него. Но в то утро, стоя перед рядом плетеных клеток с фазанами, я был вдруг оглушен одиночеством. Никогда не чувствовал я себя в такой дали от настоящего мира. Стоял, окруженный людьми чуждой расы, язык которой едва понимал, чья культура была столь далека от всего, что я когда-либо знал! Будь где-нибудь в самом деле дом праотцов или царство Аида, я уверен: человек чувствовал бы себя там примерно как я, когда глядел сквозь слезы на фазанов. Мне вспомнилась строка из Гомера, где тень Ахилла скорбит о прежней жизни в мире под солнцем, которого больше никогда не увидит. В тот миг я бы предпочел быть пастухом на холмах вблизи Суз, а не Сыном Неба. Хотя такие минуты слабости случались нечасто, от этого они не становились менее мучительными. Мне по-прежнему иногда снится, что я стою на рынке в окружении желтокожих людей, а когда пытаюсь убежать, путь мне преграждают клетки с фазанами.

Фань Чи утешал меня:

— Мы поедем вместе. Скоро. Диктатору нравится эта мысль. И он должен помочь. И потом, я нашел маршрут, который, наверное, и есть древний шелковый путь в Индию. Мы могли бы выехать хоть завтра, да вот только…

— Нет денег?

Фань Чи кивнул:

— Все хуже, чем вы думаете. Казна Цзи почти пуста. Сокровищница правителя всегда пуста.

— А семейства Мэн и Шу?

— Они тоже страдают. В прошлом году был неурожай. Война стоила разорительно много, а не выиграли мы почти ничего, кроме Лана, беднейшего города в Ци.

— Вы говорили, что здесь нет банкиров, но наверняка есть богатые купцы, которые охотно одолжат казне денег.

— Нет. Наши богачи прикидываются бедными. В итоге никто не дает взаймы, потому что… Да, жизнь здесь переменчива.

«Не более переменчива, чем где-либо еще», — подумал я.

В действительности же долгие периоды относительного мира и стабильности в Вавилоне и даже в Магадхе сделали возможным существование сложных банковских расчетов. Но Срединное Царство слишком разобщено, и вряд ли там может возникнуть хоть какая-нибудь развитая система займов и кредитов.

— Завтра, — сказал Фань Чи, — Кан-нань собирается ввести новые налоги. — На столе перед ним стояло Блюдо Четырех Времен Года, на приготовление которого мои девушки потратили четыре дня и после которого еще четыре дня остаются воспоминания и привкус во рту, но мой друг был несчастен. — Их должен будет платить каждый. Без исключения. Это единственный способ собрать с богатых деньги.

— И разорить остальных.

Я встревожился. Всего несколькими месяцами раньше, к ужасу горожан, был собран военный налог, и уже тогда Конфуций предупреждал правительство, что налог чрезмерен.

— Более того, — говорил он, — взимая так много на государственные нужды, вы снижаете возможность каждого создавать новые богатства. Даже бандит в лесу никогда не обирает караван больше, чем на две трети. В конце концов, в интересах бандита, чтобы купцы процветали и чтобы всегда было кого грабить.

Я спросил Фань Чи, посоветовались ли с Конфуцием.

— Нет. Кан-нань не желает выслушивать поучений. Жань Цю собирается вывесить ставки налогов на стене Долгой Сокровищницы, а потом с солдатами пойдет от дома к дому, собирая, что сможет.

— Надеюсь, диктатор понимает, что делает.

— Он понимает, что нужно делать.

Фань Чи совсем не радовался этому. Кроме общественных волнений, вызванных новыми налогами, все правительство беспокоила и реакция Конфуция. Я всегда удивлялся, с каким трепетом все относились к мнению не имеющего никакой власти старика. Хотя ни один правитель не давал ему желанной должности и не прислушивался к его политическим и религиозным советам, все государственные деятели хотели его одобрения. Я до сих пор не пойму, как какой-то ученый, не имея ни власти, ни богатства, смог занять подобное положение. Несомненно, пока никто не видел, небеса дали ему свое поручительство.

В день, когда закон о новых налогах входил в силу, я был у Конфуция. Перед ним полукругом расположилась дюжина учеников, а сам он сидел, прислонившись к деревянному столбу, подпирающему потолок. Казалось, старика беспокоила спина, и он то одной, то другой лопаткой прижимался к жесткому дереву. Никто не вспоминал о последнем повышении налогов. Мнение Конфуция всем было хорошо известно. Вместо этого мы говорили — под настроение — о похоронах и трауре, об умерших и долге перед ними. Слева от Учителя сидел Цзы-лу, справа — Янь Хуэй. В другой части дома умирал сын Конфуция. Смерть витала в воздухе.

— Определенно, — сказал Учитель, — никто не может быть слишком пунктуален, когда наступает траур. Мы обязаны отдать долг памяти об умершем. Я даже склоняюсь к древнему правилу, что человек, утром на похоронах оплакавший умершего, не должен подавать голоса во время ночных песнопений.

Хотя все согласились, что при выполнении похоронного обряда пунктуальность не может быть чрезмерной — например, нельзя совершать жертвоприношение, поев чеснока или выпив вина, — собравшиеся не пришли к единому мнению, как долго следует скорбеть о родителе, а как долго о ребенке, друге, жене.

Один молодой ученик сказал:

— Я убежден, что годовой траур по отцу вполне достаточен, но Учитель настаивает на трех годах.

— Я ни на чем не настаиваю, мой маленький. Я просто придерживаюсь обычая.

Хотя Конфуций был, как всегда, мягок, я заметил, что время от времени он бросает беспокойные взгляды на Янь Хуэя.

— Но разве обычай не требует отложить все дела во время траура по отцу?

— Обычай таков.

— Однако, Учитель, если благородный муж в течение трех лет не будет выполнять религиозных обрядов, обряды эти придут в упадок. Если он не будет заниматься музыкой, то утратит свое искусство. Если не будет возделывать поля — не получит урожая. Если не будет добывать огонь трением — он не сможет разжечь огонь, когда старый погаснет. Определенно года без этих необходимых дел более чем достаточно.

Конфуций перевел взгляд с Янь Хуэя на молодого ученика.

— Будешь ли ты спокойно есть лучший рис и носить парчовые одежды всего через год траура? — спросил он.

— Да, Учитель, буду.

— В таком случае так и поступай. Непременно. Но помни, — он чуть повысил голос, — если истинно благородный муж во время траура слушает музыку, музыка ранит его уши. Изысканная пища не имеет вкуса. Мягкая постель становится каменистым полем. Вот почему ему так легко воздержаться от подобной роскоши. Но если ты с легкостью можешь позволить себе все это — не раздумывай…

— Я знал, что вы поймете, — с большим облегчением нашел себе оправдание ученик.

Когда юноша ушел, Конфуций покачал головой:

— Как бесчеловечно! Всего год назад у этого молодого человека умер отец, и он уже хочет прекратить траур! А ведь, будучи ребенком, он три года провел на руках у родителей. Можно предположить, самое меньшее, что он может сделать, — скорбеть о своем отце такое же время.

Хотя Конфуций поощрял меня к вопросам, я редко спрашивал что-либо в присутствии других. Я предпочитал задавать вопросы ученому мужу, когда мы оставались одни. Я также обнаружил, что с удочкой в руке старик становится общительнее. Он даже спрашивал сам и внимательно выслушивал ответы. Поэтому я удивился, задав Учителю вопрос перед учениками. Наверное, на меня повлияло общее напряжение. Сын Учителя умирал. Янь Хуэй тяжело болел, сам Конфуций был так возмущен новыми налогами, что в рядах учеников явно намечался раскол. Чтобы отвлечься, а заодно узнать что-то новое, я спросил:

— Я заметил, что в разных частях Срединного Царства, когда умирает владыка, вместе с господином предают смерти многих мужчин и женщин. Прилично ли это в глазах небес, Учитель?

Все взгляды разом обратились ко мне. Поскольку на земле нет общества, где бы не увековечивали древних обычаев, глубоко возмущающих вдумчивых современников, вопрос мой звучал неприлично.

Конфуций покачал головой, словно в осуждение того, что приходится если не оправдывать, то, по крайней мере, объяснять.

— Со времен Желтого Императора принят обычай, что когда великие люди умирают, то берут с собой своих верных рабов. На западе этот обычай по-прежнему процветает, как вы видели в Цинь. Мы на востоке не так верны традициям. Но это благодаря правителю Чжоу, чьи слова в данном вопросе представили дело несколько в ином свете.

Стоило Конфуцию упомянуть правителя Чжоу, у всех почти не оставалось сомнений, что сам ученый муж готов отменить обычай от имени легендарного основателя Лу, чьи взгляды, казалось, никогда не расходились с собственным мнением Конфуция.

— Поскольку наши правители желают, чтобы в гробнице им служили так же, как во дворце — законное желание и вполне соответствующее традициям, — возник обычай предавать смерти мужчин и женщин, лошадей и собак — всех, кто может там ему пригодиться. Это естественно, но до определенной степени, которую, как всегда прекрасно, разъяснил правитель Чжоу. Он заметил, что человеческое тело быстро разлагается и вскоре превращается в землю. В одно мгновение прекраснейшая наложница из когда-либо живших теряет свой облик и становится обычной глиной. И тогда правитель Чжоу сказал: «Когда эти убитые мужчины и женщины превращаются в глину, они теряют свою первоначальную форму и функции. Поэтому давайте заменим тленное тело изображением из настоящей глины, обожженной, чтобы остаться неизменной навеки. В любом случае великого владыку будет окружать глина, но если образы рядом с ним сделаны из глины, сохраняющей свою форму, дух его сможет вечно смотреть на своих верных рабов».

Ученикам понравился такой ответ. Говорил ли когда-нибудь правитель Чжоу что-либо подобное, значения не имело. Так сказал Конфуций, и этого достаточно.

Определенно всякий разумный китаец считает, что массовые жертвы расточительны, бессмысленны и, согласно Конфуцию, осуждаются Чжоуской династией.

— Конечно, — заметил Цзы-лу, — люди в Цинь мало ценят человеческую жизнь.

— Верно, — ответил я. — Знаете, когда я спросил циньского диктатора, почему он считает своей обязанностью казнить такое множество людей за незначительные проступки, он ответил: «Если моешь голову как следует, обязательно потеряешь несколько волосков. Если голову не моешь вовсе, лишишься всех волос».

К своему удивлению, я почувствовал, что большинство присутствующих согласно с Хуанем. Но во всем Срединном Царстве люди склонны одобрять смертную казнь преступников, которых мы бы наказали простым увечьем или даже побоями.

Тема похорон, траура и долга перед умершими занимает китайцев еще больше, чем нас. Я так до конца и не понимал почему, пока Цзы-лу вдруг не спросил Учителя:

— А знают ли умершие, что мы молимся им?

Я знал, — да и кто не знал? — что Конфуций питает глубокую неприязнь к вопросам, не имеющим ответа.

— Разве ты не согласишься, — спросил он, — что вполне достаточно того, что мы знаем смысл своих действий, когда воздаем им почести?

— Нет. — Как самый старый и ревностный ученик, Цзы-лу никогда ни в малейшей степени не противоречил ученому мужу. — Если духов и призраков не существует, то не вижу причины утруждать себя, ублажая их.

— А если существуют? — улыбнулся Конфуций. — Что тогда?

— Конечно, мы должны оказывать им почести…

— А раз мы не можем знать наверняка, не лучше ли вести себя так, будто они есть?

— Возможно. Но стоимость похорон может разорить семью, — настаивал Цзы-лу. — Должен быть какой-то другой, более разумный способ служить и духам, и живым.

— Мой старый друг, пока ты не узнал, как должным образом служить живым, как ты можешь надеяться послужить им после смерти?

Конфуций взглянул, должно быть непроизвольно, на Янь Хуэя, который с улыбкой смотрел на него. И вдруг под дряблой кожей молодого человека явственно обозначился череп.

— Кроме того, — продолжал Конфуций, — мир, что-нибудь значащий в этом мире, — это мир живых. Но поскольку мы любим и чтим пришедших до нас, то выполняем обряды, напоминающие о нашем единстве с предками. И все же истинное значение этих обрядов нелегко понять даже мудрецу. Для простого же народа это сплошное таинство. Люди рассматривают эти церемонии, как оказание почестей и умилостивление страшных призраков. Но это не так. Небеса далеко. Человек близко. Ради живых мы воздаем почести умершим.

Меня всегда умиляло, как Конфуций уклоняется от разговоров о небесах. Я хотел продолжить расспросы, но нас прервало появление Жань Цю и Фань Чи. Они примостились позади всех, как опоздавшие на урок школьники.

Конфуций несколько долгих мгновений смотрел на них, затем спросил:

— Почему так поздно?

— Государственные дела, Учитель, — тихо ответил Жань Цю.

— Мне не дано должности, но если бы сегодня вечером были какие-то государственные мероприятия, я бы знал. — Конфуций покачал головой.

Повисла растерянная пауза. Затем Конфуций спросил:

— Вы одобряете новые налоги?

— Сегодня утром по приказу Кан-наня я вывесил ставки налогов на стене Долгой Сокровищницы, — ответил Жань Цю.

— Это всем известно. — На этот раз концы передних зубов скрылись из виду. Старик закрыл свой кроличий рот и принял необычно суровый вид — этакий мечущий молнии бог-демон. — Я не спрашиваю, вывесил ты или нет новые ставки налогов; я спрашиваю, одобряешь ли ты их.

— Как управляющий семейства Цзи я обязан подчиняться главному министру, — с отчаянием в голосе проговорил Жань Цю.

Конфуций был готов взорваться, если такое возможно.

— Во всем? — спросил он.

— У меня есть обязанности, Учитель. И это всегда было в ваших правилах — нужно служить законному владыке.

— Даже когда он требует совершить кощунство?

Жань Цю казался ошеломленным.

— Кощунство, Учитель?

— Да, кощунство. Прошлой весной Кан-нань ездил к горе Тай. И предложил духу горы нефритовый камень. Поскольку только монарх может делать это, он совершил кощунство. Ты прислуживал ему на церемонии у горы Тай?

— Да, Учитель.

— Значит, ты совершил кощунство. — Конфуций захлопнул свой веер. — Ты начал собирать новые налоги?

Потупившись, Жань Цю кивнул.

— То, что ты делаешь, несправедливо. Налоги чрезмерны. Народ будет страдать. Ты должен был остановить Кан-наня. Ты должен был предупредить его о последствиях.

— Я предупреждал его, что налоги… что ими будут возмущаться.

— Когда правитель отказывается быть справедливым к народу, его слуги должны подать в отставку. Твой долг был ясен. Ты должен был отказаться от должности управляющего.

По комнате пронесся внезапный вздох. Я оказался свидетелем небывалого: Конфуций изгонял ученика — ученика, ставшего одним из могущественнейших людей в государстве. Жань Цю встал и, поклонившись Учителю, удалился. Фань Чи остался. С приятной улыбкой Конфуций сменил тему.

На какое-то время Лу оказалось на грани революции. Мне вспомнилась реакция Египта на Дариево повышение налогов. Всегда существует черта, за которой народ становится неуправляем, и, когда эта черта достигнута, правитель должен или превратить народ в рабов, или найти какой-то умный способ отступить.

Теперь Конфуций стал лидером тех ши — противников Цзи, кто служил гуну или семействам Мэн и Шу. Хотя эти семейства противились налогам, выступать против диктатора Кана они не смели. Как и Ай-гун, они только отпускали загадочные замечания. Как и Ай-гун, ничего не предпринимали. Войско Цзи было не только сильным, но и преданным диктатору. К тому же за день до введения новых налогов Кан-нань увеличил жалованье своим воинам. В трудные времена верность стоит дорого.

Этот напряженный период я провел в литейных мастерских. Диктатор меня не вызывал, и я не появлялся при дворе Цзи. Само собой, я не посещал и Конфуция. Я избегал также двора Ай-гуна, где всегда собирались несогласные. По сути дела, я не виделся ни с кем, кроме Фань Чи, который порой заходил ко мне. Он был единственным звеном, связывающим меня с придворным миром.

Фань Чи любил заходить в литейные мастерские и наблюдать за выплавкой железа. Процесс его зачаровывал. А меня очаровали китайские металлурги. Не знаю народа, который бы так быстро схватывал и осваивал новые технологии. Хотя я официально отвечал за выплавку железа в государстве, через несколько месяцев мне уже было почти нечего делать. Тамошние металлурги уже знали все, что было известно их персидским собратьям, так что я оказался лишним.

Через неделю после повышения налогов ко мне зашел Фань Чи. Я поручил наблюдение за работами моему главному помощнику и удалился от жары и сверкания расплавленного металла в туманный фиолетовый вечер, украшенный медленным кружением крупных снежинок. По пути к дому я выслушал последние новости. Налоги собирались, и государству особенно не грозили внутренние раздоры.

— Но Учитель отказался встречаться с Жань Цю. И Кан-нанем.

Мы шли по улице горшечников-шанов.

Шаны — это местные темноволосые жители, обитавшие в этих краях еще до прихода с севера племен чжоу и завоеванные последними. Пока в Срединное Царство не пришли чжоу, шаны были жрецами и чиновниками, мастерами в чтении и письме. Теперь они занимаются гончарным ремеслом. Но в последнее время из старого племени шанов вышло немало конфуцианских благородных мужей. Так, потихоньку, темноволосые возвращаются к власти, как и во всем мире. Зороастр, Будда, Махавира — даже Пифагор — возрождают религии доарийского мира, и конский бог постепенно умирает повсюду.

— Не опасно ли это, — спросил я, — что Конфуций бросил вызов диктатору?

Мы стояли перед гончарной лавкой. В шанских лавках всегда светит одна лампа, и глазированные изделия из глины играли желтыми, красными и синими огоньками, как угольки в ночи, отчего Фань Чи вдруг расцветился всеми цветами радуги.

Он улыбнулся:

— Мы живем в Восточном Чжоу. Или так объявляем. Нашему божественному мудрецу ничто не угрожает, что бы он ни сказал.

— Он говорит, что он не божественный мудрец.

— Он скромен, а это признак божества, если таковое когда-либо существовало. Но он жесток. Жань Цю страдает.

— Он мог бы положить конец страданиям, отказавшись от должности управляющего.

— Он не откажется.

— Значит, предпочитает страдать?

— Он праведности предпочитает власть. Это не редкость. Но он хочет быть и праведным, и могущественным — а вот это редкость. Он думает, это возможно. Учитель так не считает.

Фань Чи купил жареных каштанов. Когда мы их очищали — обжигали пальцы, когда ели — обжигали рты. С равнодушного серебряного неба на равнодушную серебряную землю не прекращали падать, как ледяные перышки, снежинки.

— Вы должны поговорить с ним, — с набитым ртом проговорил Фань Чи.

— С Жань Цю?

— С Конфуцием. Вы — фигура нейтральная, человек со стороны. Он вас послушает.

— Сомневаюсь. Да и что я скажу?

— Правду. Государство страдает, потому что между правителем и божественным мудрецом нет гармонии. А если Конфуций согласится принять Жань Цю…

Я пообещал сделать все возможное. Между тем я в очередной раз спросил о своем возвращении. Фань Чи не выразил оптимизма.

— В этом году ничего не выйдет. Казна скудна. Но я знаю, что диктатор интересуется путем в Индию по суше.

— Ваш шелковый путь?

— Да, мой шелковый путь. Но такое путешествие — очень серьезное предприятие.

— Я старею, Фань Чи.

До сих пор одиночество ассоциируется у меня с падающим снегом и обжигающими каштанами.

— Сведите Кан-наня с Конфуцием. Сделайте это и получите все, что хотите.

Я не поверил, но пообещал сделать все возможное.

Следующий день был последним днем старого года, и я пошел на место поклонения предкам Конфуция. Я не мог выбрать более неудачного момента. Прежде всего, ритуал изгнания был в самом разгаре. Наверное, на земле нет церемонии шумнее. Все носятся, рога трубят, барабаны бьют, погремушки гремят. Считается, что только оглушительным шумом можно изгнать злых духов старого года и открыть дорогу добрым духам нового. Во время ритуала изгнания Конфуций обычно надевал придворные одежды и вставал на верхнюю ступеньку усыпальницы. Когда шум становился просто невыносимым, он начинал успокаивать духов предков, говоря, что не нужно пугаться, не нужно удивляться страшному шуму и гвалту, и умолял оставаться там, где они есть.

Но, к моему удивлению, Конфуция на обычном месте не оказалось. Не болен ли он? Я поспешил домой к Учителю. Точнее, постарался поспешить: на каждом шагу меня, кривляясь, останавливали изгонители нечистой силы и их штатные сумасшедшие.

За определенную плату изгонители ходят от дома к дому, изгоняя злых духов. Каждого сопровождают четверо шумельщиков, называемых сумасшедшими. Сумасшедшие они или нет на самом деле, не имеет значения, но определенно ведут они себя самым неестественным образом. Каждый натягивает на голову и плечи медвежью шкуру, берет пику и щит. Зайдя в дом, оглушительными криками сумасшедшие доводят слуг до исступления, в то время как изгонитель шныряет вокруг дома и с завываниями выкрикивает эпитеты злых духов, обитающих в погребе, под крышей, в подсобных помещениях.

Побеленный фасад Конфуциева дома был размалеван шафраново-коричневой росписью. Я так и не выяснил значения этой мазни. Дверь в переднюю оказалась открыта, и я вошел внутрь, ожидая увидеть какую-нибудь религиозную церемонию. Но в передней не было ни жрецов, ни даже учеников — здесь стоял могильный холод.

Я пересек комнату и услышал доносящиеся откуда-то из дома причитания. Приписав их изгонителю злых духов, я попытался вспомнить, какие существуют порядки, — допускается ли кому-либо входить в дом во время обряда изгнания?

Меня просветил выскользнувший откуда-то слуга.

— Сын умер, — шепнул он. — Нужно засвидетельствовать почтение отцу. — И он провел меня в личные покои.

Одетый в траур, Конфуций сидел на гладком коврике спиной к деревянной колонне. Комната была наполовину заполнена учениками. Все выглядели не просто печальными, а убитыми горем.

Я поздоровался с Учителем, и он ответил с обычной учтивостью. Мы оба сделали жесты, полагающиеся в самых печальных случаях. Когда я опустился на колени рядом с Цзы-лу, тот прошептал:

— Он безутешен.

— Какое может быть утешение во время глубочайшей скорби — потери старшего сына? — ответил я традиционной фразой.

— Он потерял больше, — сказал Цзы-лу.

Сначала я не понял. Принято считать, что у человека не может быть большего несчастья, чем потеря старшего сына. Я присоединился к пению, повторил молитвы, пытаясь утешить старика. Но Конфуций уже искренне плакал, в то же время издавая ритуальные рыдания.

Наконец почтительно, но твердо Цзы-лу сказал:

— Учитель, вы утратили сдержанность. Приличны ли такие рыдания?

Конфуций прекратил завывать; слезы змейками блестели у него на щеках.

— Приличны ли? — повторил он и, пока Цзы-лу не успел ответить, зарыдал снова. В то же время удивительно ровным голосом старик проговорил: — Если чья-то смерть оправдывает чрезмерные рыдания, то это его смерть.

Я понял, что Конфуций не верит в загробную жизнь. Что бы он ни говорил по ритуалу о небесах как обиталище предков, сам он не верил в такое место. И тем не менее я был отчасти удивлен, что он так убит смертью сына, который не так уж много для него значил. Честно говоря, сын часто служил для отца источником расстройства. Не раз его обвиняли в поборах с учеников Конфуция и присвоении этих денег себе. И что хуже всего, он был тупицей.

Потом какой-то старик, которого раньше я никогда не встречал, сказал:

— Учитель, позвольте мне взять вашу колесницу под катафалк для моего сына.

Я ничего не понимал. Кто этот старик? Конфуций резко прекратил рыдания и повернулся к нему:

— Нет, друг мой, нельзя. Вы лишились сына, это естественно. Я тоже понес утрату, потеряв своего сына, каким бы он ни был, а теперь потерял и вашего сына — лучшего и мудрейшего из молодых людей.

И только тут я понял, что Янь Хуэй тоже умер. Дважды, один за другим, на Учителя обрушились удары… небес.

Отец Янь Хуэя принялся противным голосом причитать:

— Вот, разве теперь не главное — воздать такому блестящему юноше все возможные почести? Ведь это был мудрейший ученик мудрейшего из людей!

Конфуций заморгал, и его скорбь сменилась раздражением. Вопреки расхожему мнению старики более непостоянны в своих настроениях, чем молодые.

— Ваш сын был подобен дереву, которое я взращивал, пока оно не зацвело. Но дерево не дожило до плодов. — Конфуций вздохнул и продолжил без видимых эмоций: — Я не дам свою колесницу под катафалк, потому что когда хоронил своего сына — не подумайте, что я их сравниваю, — то и ему не предоставил катафалка. Во-первых, потому, что это неприлично, и, во-вторых, потому, что я первый ши и, как таковой, не имею права идти к могиле пешком. Обычай требует ехать в колеснице. Это закон, и нам не дано выбирать.

Хотя отец Янь Хуэя остался недоволен, настаивать он не посмел. Но Цзы-лу осмелился:

— Несомненно, Учитель, мы должны похоронить Янь Хуэя со всеми почестями. Катафалк мы можем сделать, не отбирая у вас колесницу. Определенно мы должны оказать честь Янь Хуэю. Это наш долг перед небесами. Это наш долг перед предками. Это наш долг перед вами, его Учителем.

Возникла долгая пауза. Затем Конфуций, опустив голову, прошептал, словно самому себе:

— Небеса украли принадлежащее мне.

Но не успели замолкнуть его слова, как небеса ответили на это кощунство — в комнату ворвался изгонитель злых духов счетырьмя завывающими сумасшедшими. Пока они приплясывали, гремя погремушками, стуча в барабаны, выкрикивая оскорбления злым духам уходящего года, Конфуций выскользнул из комнаты, а я поспешил через город во дворец наней Цзи.

Я нашел Фань Чи в той части дворца, что соответствует Второй комнате канцелярии у нас в Персии. Здесь текущими государственными делами занимаются светлокожие чжоуские ши и черноволосые шанские благородные мужи. Мне не удалось выяснить, сколько среди них было конфуцианцев. Подозреваю, большинство.

Фань Чи уже слышал о том, что случилось.

— Конечно, это печально. Янь Хуэй был замечательным человеком. Нам будет не хватать его.

— А сын?

Фань Чи сделал уклончивый жест:

— По крайней мере, вся эта скорбь доставит нам передышку.

К нам присоединился Жань Цю. Он был озабочен и печален, но приветствовал меня, как положено по отношению к почетному гостю. Новость он слышал тоже.

— Я бы хотел пойти к нему. Понимаю, как он должен страдать. Что он сказал?

Я повторил фразу Конфуция о небесах. Жань Цю покачал головой:

— Это неприлично, и он сам же первый это признает, когда страдание отступит.

— В прежние дни он бы никогда не сказал такого, как бы ни был расстроен небесной волей.

И Жань Цю, и Фань Чи больше заботило необычное прегрешение Конфуция, чем смерть блистательного Янь Хуэя.

— Вы пойдете на похороны? — спросил я Жань Цю.

— Конечно. Это будет пышная церемония. Отец уже позаботился.

Я удивился:

— Но Учитель сказал, что похороны Янь Хуэя следует провести так же скромно, как и похороны сына.

— Он будет разочарован, — прямо заявил Жань Цю. — Я уже видел план церемонии. Отец показывал мне его сегодня утром. Как вам известно, уважаемый гость, — указательным пальцем он коснулся моего предплечья — жест доверия, — Учитель не хочет меня видеть. И тем не менее мне нужно с ним увидеться как можно скорее.

— Он будет в трауре не менее трех месяцев, — сказал Фань Чи. — И никто не сможет обсуждать с ним… такие дела.

— Мы должны найти способ. — И снова указательный палец легко, как бабочка, коснулся моего предплечья. — Вы варвар. Вы жрец. Вы ему интересны. И главное, вы никогда не злили и не расстраивали его. Если хотите оказать нам любезность — я имею в виду нашей стране, а не семейству, которому я служу, — постарайтесь устроить Кан-наню встречу с Учителем.

— Без сомнения, диктатор может просто вызвать его. Как первый ши, Конфуций обязан явиться.

— Но божественного мудреца не вызывают.

— Он отрицает… — начал было я, но Жань Цю не дал договорить.

— В Срединном Царстве он божественный мудрец. А то, что он столь яро это отрицает, лишь доказывает, что он именно тот, кем мы его считаем. Конфуций нужен Кан-наню.

Жань Цю посмотрел мне в глаза. Часто это служит признаком, что человек лжет. Но управляющему не было нужды лгать мне.

— У нас много, много бед, — сказал он.

— Налоги?

Жань Цю кивнул:

— Они чрезмерны. Но без них мы не сможем платить войску. А без войска…

Жань Цю обернулся к Фань Чи, и тот рассказал мне о последних угрозах государству.

— Рядом с замком Би есть одно священное место, называемое Чжуань-ю. Самоуправление там основал сам Дань-гун. Хотя это место находится в границах Лу, оно всегда было независимо. Крепость Чжуань-ю почти так же неприступна, как замок Би.

Я начал понимать.

— И бывший комендант Би…

— …подстрекает Чжуань-ю. — Непреодолимо веселое лицо Фань Чи не сочеталось с напряжением в голосе. — Скоро мы столкнемся с еще одним мятежом, это лишь вопрос времени.

— Кан-нань хотел бы срыть эту крепость. — Жань Цю полировал украшения у себя на поясе. — Если мы не сделаем этого сейчас, это придется делать моему сыну или внуку. Мы не можем оставить грозную крепость в руках врага. Естественно, Конфуций воспротивится нападению на святую землю — на любую святую землю.

Фань Чи снова взглянул на меня. Я ощутил слабость. Как у многих чжоуских ши, у него были желтые тигриные глаза.

— Как министры диктатора, мы согласны с ним. Как ученики Конфуция, не можем согласиться.

— Неужели вы думаете, что кто-то может уговорить Конфуция поступить так… неприлично?

Я понимал их дилемму, но не видел выхода.

— Мы должны попытаться. — Фань Чи улыбнулся. — Вы должны попытаться. Скажите ему, что он должен принять Кан-наня. Скажите, что ему предложат должность. А иначе…

— …Иначе диктатор все равно сроет замок, — договорил я.

— Да, — сказал Жань Цю. — Но меня не так волнует замок, как последние дни Конфуция. Много лет мы работали вместе ради одной цели — дать власть божественному мудрецу, чтобы он мог установить справедливый порядок.

— А теперь вы хотите убедить меня, что он сможет добиться власти, лишь разрешив диктатору совершить нечто неправедное.

Я не стеснялся в выражениях. Жань Цю моментально откликнулся на упрек:

— Справедливо или нет, но Кан-нань считает, что Конфуций способствовал свержению семейства Цзи, когда связался с изменником — комендантом Би. Справедливо или нет, но Кан-нань считает, что недавняя война с Ци была спровоцирована Конфуцием. Справедливо или нет, но Кан-нань считает, что когда-нибудь Конфуций может воспользоваться своей славой в Срединном Царстве, чтобы объявить себя Сыном Неба.

— Если хоть что-то из перечисленного правда, ваш божественный мудрец виновен в государственной измене.

Я не забыл изобразить придворную улыбку.

— Да, — без улыбки сказал Жань Цю. — К счастью, мы выиграли войну, а наш старый враг правитель Ци мертв.

Теперь я понял истинный размах заговора.

— Диктатор… — я чуть было не сказал «убил герцога», но решил соблюсти осторожность и вяло закончил: —…смог тогда спасти свою страну.

Фань Чи кивнул:

— И теперь осталось лишь искоренить бунт в Чжуань-ю. И тогда мы сможем спать спокойно. Поскольку мятежники в Чжуань-ю — последняя надежда врагов Кан-наня, между нами и окончательным миром стоит только эта крепость.

— Но сначала Учитель должен согласиться на ее уничтожение.

Жань Цю покачал головой:

— Согласится он или нет, стены Чжуань-ю будут срыты. Но если он чистосердечно согласится, мечта десяти тысяч мудрецов сбудется. Конфуция пригласят вести государство за собой. Он всегда говорил: «Дайте мне три года, и я установлю справедливый порядок». Что ж, пока не поздно, я хочу дать ему эти три года. Мы все хотим.

Я никогда не мог понять Жань Цю. Верю, что он был искренне предан Учителю. В конце концов, он доказал свою преданность, когда за несколько лет до того вместе с Конфуцием отправился в изгнание. И все же Жань Цю был не меньше предан диктатору Кану. Он надеялся перекинуть мостик — да, между небом и землей, и, если я помогу ему построить этот мостик, меня отправят домой. К такому соглашению мы пришли во дворце Цзи в тот вечер после мрачного дня, когда Конфуций упрекнул небеса за смерть Янь Хуэя.

Пока Фань Чи провожал меня к выходу, я рассказал, как холодно Конфуций обошелся с отцом Янь Хуэя. Почему бы не устроить пышные похороны? И почему бы Конфуцию не нарушить обычай и не пойти к могиле пешком?

— Боюсь, вы не поняли мудрейшего человека из когда-либо живших, — сказал Фань Чи.

— Я же не мудрец… — Я изобразил принятые в Китае робкие сомнения.

— Для Конфуция важна лишь моральная сторона дела. Это значит, что когда личное желание или интерес приходят в противоречие с правильным поведением, этими желаниями и интересами нужно пожертвовать. По-человечески он хотел воздать честь Янь Хуэю, но, как блюститель правильного, не мог нарушить того, что считал правильным.

— И скромный Янь Хуэй получит скромные похороны?

— Да. Человек имеет определенные обязанности перед родителями, друзьями, человечеством. Конечно, не все равнозначно. Для Конфуция нашим законным монархом является Ай-гун. Для нас это Кан-нань. В каком-то смысле Конфуций прав. В каком-то смысле правы мы. Но он не хочет уступать, и мы уступать не обязаны. И результат — несчастье.

— Кто точно определит, что считать правильным?

Я уже стоял в дверях дворца.

— Небеса, уважаемый гость.

— А что считать небесами, помощник управляющего Фань Чи?

Мой друг улыбнулся:

— А небеса — это то, что правильно.

Мы оба рассмеялись. Думаю, что во всех практических делах конфуцианцы атеисты. Они не верят в загробную жизнь или судный день и не интересуются, как и зачем был создан мир. Вместо этого они действуют так, будто в мире существует только их жизнь, и единственно важным вопросом является, как прожить ее должным образом. Для них небеса — просто слово, обозначающее правильное поведение. Поскольку простые люди имеют всевозможные иррациональные представления о небесах — взгляд такой же древний, как сама их раса, — Конфуций разумно воспользовался идеей о небесах, чтобы придать магический авторитет своим толкованиям, как человек должен относиться к другим. Однако, чтобы повлиять на образованный слой — и чжоу, и шанов, — он позаботился стать величайшим в Срединном Царстве знатоком древних текстов. И теперь в Чжоу не найдется текста, который он не смог бы процитировать в подтверждение своей правоты. И все же, несмотря на мою неприязнь к атеизму и мое раздражение многими конфуцианскими странностями, я не знал человека с такими ясными понятиями, как нужно вести личные и общественные дела.

Даже Демокрита заинтересовали мои ущербные воспоминания об изречениях Учителя Куна. Если кто-то соберется обойтись без творца всего сущего, то пусть заменит его ясным понятием, что считать нравственным в человеческом представлении.

6

Я приложил все старания, чтобы свести вместе рассерженного ученого мужа и раздраженного диктатора. Сначала особого успеха я не достиг. Во-первых, Конфуций все еще пребывал в трауре по сыну и Янь Хуэю. Во-вторых, пошатнулось и его собственное здоровье. Тем не менее Учитель продолжал свои проповеди. Кроме того, его заинтересовала возможность написать историю Лу.

— Думаю, может оказаться полезным, — сказал он мне, — показать, как и почему десять поколений правителей не имеют власти.

Я спросил Конфуция, что он считает главной причиной, почему гуны утратили власть, а возвысились потомственные министры.

— Все началось с того, что первые гуны поручили сбор налогов знати. — В своих размышлениях Учитель всегда придерживался фактов. — И в конечном итоге знать стала оставлять все собранное себе, а, как всем известно, кто распоряжается казной, тот распоряжается и государством. Известно также, что ни одна династия не продержалась дольше десяти поколений. Власть всегда переходила к наням, и это тоже все знают, — старик улыбнулся своей кроличьей улыбкой, — а они удерживали власть не дольше пяти поколений. У меня такое впечатление, что сегодня, после пяти поколений власти, Цзи, Мэн и Шу уже не те, что были раньше.

Я не решился вести переговоры с Конфуцием напрямую. Вместо этого я обхаживал Цзы-лу, считая, что он единственный всегда говорит Конфуцию, что думает.

— Ведь не останови я его, — признался он мне, — Учитель присоединился бы к коменданту Би. Он действительно поверил этому проходимцу, когда тот пообещал создать Восточное Чжоу. Я сказал Конфуцию, что только глупец может иметь дело с комендантом. Если когда-нибудь и будет Восточное Чжоу, то произойдет это естественным путем, когда Учитель всем разъяснит, что это не только желательно, но и возможно.

Но Цзы-лу согласился со мной, что Конфуцию пора помириться с диктатором Каном.

— Не беспокойтесь, — сказал он мне. — Я справлюсь с Учителем.

После интенсивных переговоров Конфуций принял приглашение посетить диктатора в его так называемой Лесной Хижине. Ясным летним днем, в сопровождении роты солдат, мы в запряженной четверкой коней повозке выехали из города.

— Надеюсь, он не будет возражать, если я приму его в охотничьем домике моего отца, — сказал Кан-нань, когда были закончены последние приготовления. — Могу лишь молиться, чтобы эта сельская простота повлияла на его чувство меры. — Яйцеподобное лицо диктатора, как обычно, было бесстрастно, когда он добавил: — Вы, Кир Спитама, уважаемый гость, сослужили нам службу, которая не скоро забудется.

Поездка через лес была прелестной. Вокруг порхали всевозможные птицы, только что вернувшиеся с юга, на деревьях пробивались молодые листочки, а лесные цветы наполняли воздух тем тонким ароматом, что и сейчас заставляет меня беспрестанно чихать.

В первую ночь мы по-царски отужинали дичью и свежевыловленной рыбой. Спали в шатрах. Мы не встретили ни драконов, ни злых духов, ни разбойников. Но на следующее утро наткнулись на мудреца-отшельника, и, как большинство отшельников, он говорил не переставая. Только обет молчания и может заткнуть им рот.

Волосы и борода этого человека не знали ни гребня, ни мыла уже много лет. Жил он в лесу не так далеко от лесной дороги. В результате в этой части мира он был хорошо известен. Сродни индийским обезьянам, он шнырял вокруг, дразня прохожих. Отшельник радовался отличию своей жизни от мирской суеты остальных. Китайские отшельники столь же утомительны, как и те, что встречаются на Гангской равнине. К счастью, здесь их не так много.

— А, Учитель Кун! — приветствовал он Конфуция, который вылез из кибитки, чтобы размяться в живописной дикой тутовой роще.

Конфуций вежливо поздоровался.

— Скажи мне, Учитель Кун, есть ли преступление большее, чем иметь много желаний?

— Преступление — иметь много неправильных желаний, — кротко ответил Конфуций.

Он привык к оскорблениям отшельников. Они хотели, как Будда, уничтожить мир, а он — только исправить. Они удалились от мира, а он нет.

— Есть ли горе больше, чем быть жадным?

— Смотря до чего жадным. Жадность к чему-то хорошему в глазах небес вряд ли считается несчастьем.

— Знаешь ли ты, что такое небеса?

— Для тебя, последователя Учителя Ли, — Конфуций знал своего противника, — это Путь, который нельзя описать словами. Поэтому я, с согласия Учителя Ли, не буду их описывать.

Этот ответ тоже не вызвал у отшельника восторга.

— Учитель Кун, ты веришь в исключительную важность совершения Сыном Неба жертвоприношений предкам?

— Да, я верю в это.

— Но Сына Неба больше нет.

— Он был. Он будет. Тем временем жертвоприношения продолжаются, хотя в отсутствие одинокого они и не совершенны.

— Что означают жертвоприношения предкам?

Я удивился, что Конфуций был озадачен этим вопросом, оказавшимся для него редким и новым на этой старой земле.

— Что означают жертвоприношения предкам? — переспросил он.

— Да. С чего они начались? Что они знаменуют? Объясни мне, Учитель Кун.

— Я не могу. — Конфуций смотрел на дикого человека, как на упавшее на пути дерево. — Тот, кто истинно понимает значение жертвоприношений, может обращаться со всем под небесами с такой же вот легкостью. — И он приставил указательный палец правой руки к ладони левой.

— Раз ты не понимаешь сути жертвоприношений, как можешь ты понять волю небес?

— Я просто передаю мудрость мудрых предков. Не более того.

Конфуций начал обходить лежащее на пути дерево. Но отшельник не собирался уступать ему дорогу и схватил Учителя за локоть.

— Это неприлично, — сказал Фань Чи, стряхивая бесцеремонную руку.

Когда Конфуций занял место в повозке, лицо дикого человека выражало скорее злобу, чем холодное безразличие, как то предписано превозносящим вечно неизменное.

Я не удержался, чтобы не поддразнить отшельника.

— А как все начало свое существование? — спросил я. — Кто сотворил Вселенную?

Сначала мне показалось, что он не слышал меня, — глаза его не отрывались от сгорбленной спины Конфуция. Но когда я уже собрался тронуться в дальнейший путь, он ответил или процитировал:

— Дух долины никогда не умирает. Это называется Таинственной Женщиной. Ворота Таинственной Женщины называют корнем Неба и Земли. Он всегда в нас. Сколько бы ты ни черпал из него, он не иссохнет.

— Значит, мы вышли из вод некоей первобытной матки?

Мой вопрос остался без ответа. Вместо этого отшельник вдруг крикнул Конфуцию:

— Учитель Кун, веришь ли ты, что за зло следует платить добром?

Конфуций хоть и не взглянул на него, но ответил:

— Если за зло платить добром, то чем же платить за добро? Злом?

Я уже сидел в повозке и слышал, как Конфуций пробормотал себе под нос:

— Идиот!

— Как Учитель Ли, — сказал Цзы-лу.

— Нет, — нахмурился Конфуций. — Учитель Ли умен. Но он порочен. Он сказал, что раз ритуалы предков приходят в упадок, верность и вера в добро исчезают, значит, жди беспорядков. То, что он проповедует, — для меня истинно беспорядочное, неприличное учение.

Пожалуй, никогда в жизни я не видел частного дома, столь прекрасного, как Лесная Хижина отца Кан-наня. Любопытно, что никто из моих попутчиков не знал, что старый диктатор в пятидесяти милях к югу от столицы построил свое поместье.

На широкой лесной прогалине, образуя подъем к высокому павильону, было сделано несколько террас, и казалось, что павильон плывет над обширным зеленым морем, которое ограничивали с юга островки фиолетовых гор, все еще покрытых зимним снегом.

У подножия первой террасы нас встретил распорядитель и проводил на самый верх. Лесная Хижина — это комплекс комнат, залов, галерей и павильонов, возведенных на четырех искусственных террасах в окружении сказочных садов. Где ни встань, внутри или снаружи, увидишь небо, цветы, деревья. Сады и дворцы построил архитектор из Чу — государства на юге от реки Янцзы, которое славится по всему Срединному Царству своими постройками, садами, женщинами… и драконами, как, к своему ужасу, обнаружил Шэ-гун.

Декоративные пруды отражали водянистый свет бледной луны. Светло-зеленая ряска покрывала поверхность воды, как сеть, в тонкие ячейки которой попались лотосы. У кромки воды цвели желтые орхидеи, словно застывшие на лету бабочки. Все садовники были одеты в леопардовые шкуры. Не знаю почему. Но эффект и в самом деле получился не только причудливый и странный, но также таинственно-прекрасный и, как мне сказали, совершенно в духе садов Чу.

На самом верхнем уровне стоит двухэтажный дом из тщательно отполированного красного камня. Учтиво лебезя, распорядитель провел нас в зал, занимающий целый этаж здания. Все мы были ошеломлены красотой и воздушностью интерьера — все, кроме Конфуция, который сохранял поистине горестный вид.

До блеска отполированный серо-зеленый камень интерьера живо контрастировал с красным экстерьером. В центре зала возвышалась огромная колонна из черного мрамора, высеченная в виде дерева и поддерживающая потолок, чьи расходящиеся лучами балки из тикового дерева были вырезаны в форме ветвей, отягощенных всевозможными позолоченными плодами.

Прямо напротив главных дверей гобелены с голубыми зимородками скрывали вход собственно во дворец. Пока мы стояли разинув рты, чьи-то невидимые руки отдернули гобелен, за которым стоял Кан-нань. Наш хозяин был одет просто, но изысканно. Он приветствовал первого ши изысканно, но не просто: бесконечные поклончики, подергивания руками, пожимания плечами и шумные вздохи. Это был в высшей степени официальный, торжественный и значительный прием — сомнений не оставалось.

Когда Конфуций соответствующим образом ответил, Кан-нань провел нас в длинную галерею, откуда открывался вид на засаженные садами террасы. Здесь был накрыт стол, и нам прислуживала дюжина изумительно прекрасных девушек из Чу. Они являлись частью меблировки, если не архитектуры, и все мы были ослеплены, но не Конфуций. Он сидел на почетном месте и выполнял все требования ритуала. Но на девушек старался не смотреть. Никто из нас не подозревал, что где-то в Лу существует такая роскошь. Хотя дворец семейства Чу в столице представляет собой большое и внушительное здание, он далеко не роскошен и по своему виду скорее соответствует административному центру обедневшего государства. По каким-то причинам диктатор решил показать нам ту сторону своей жизни, видеть которую доводилось не многим. Мы были потрясены, как и ожидалось. Конфуций был напуган. Так и предполагалось? Я не смог прийти к окончательному заключению.

Застолье было великолепным, и мы без меры пили темно-зеленое медовое вино, поглощали одно за другим блюда, которые нам подавали по южному обычаю — то есть горькое сменялось соленым, за ним следовало перченое и все замыкалось сладким. Помню вареную черепаху, гуся в собственном соку, тушеную утку, жареного козленка в бататовом соусе, вяленое журавлиное мясо с маринованной редиской… и знаменитый кисло-горький суп «у».

Кроме диктатора и Конфуция, все напились безобразно. Ученый муж и диктатор ели осторожно и вино старались скорее пригубить, чем выпить.

Во время перемены блюд молодые женщины под аккомпанемент цитр, дудочек, колокольчиков и барабанов исполняли крайне соблазнительные чжэнские танцы. Потом очаровательная красавица из У спела несколько любовных песен, которые даже Конфуций был вынужден похвалить за утонченность и древность. Он вообще не терпел никакой музыки, написанной после эпохи Чжоу.

Беседа мне запомнилась отрывочно, ее затмил в моей памяти тот великолепный день, еда, музыка, женщины. На каком-то этапе Кан-нань обратился к Конфуцию:

— Скажите, Учитель, кто из ваших учеников больше всех любит учиться?

— Тот, что умер, главный министр. К несчастью. Янь Хуэй прожил недолгую жизнь. И теперь, — Конфуций сурово посмотрел на присутствовавших учеников, — никто не может его заменить.

Барон улыбнулся:

— Разумеется, вам судить, Учитель. И все же я бы отдал должное мудрости Цзы-лу.

— Вот как? — Конфуций показал кончики передних зубов.

— Я также подумываю, что он достоин занять государственную должность. Вы согласны со мной. Учитель?

Так, не слишком тонко, Конфуцию предлагалась взятка.

— Цзы-лу — толковый человек, — сказал он, — и поэтому ему бы стоило занять должность.

Цзы-лу для приличия изобразил смущение.

— А что вы думаете о Жань Цю?

— Он очень непостоянен, — прямо ответил Конфуций. — Как вам, впрочем, самому известно, поскольку он уже занят на вашей службе.

— А Фань Чи?

— Он исполнителен, как вам тоже известно.

Жань Цю и Фань Чи уже не так наслаждались пиршеством, и диктатор забавлялся за их счет. И одновременно вел переговоры с Конфуцием.

— Ваши ученики хорошо служат мне, Учитель.

— Хорошо бы, эта добродетель была так же хорошо вознаграждена, главный министр.

Диктатор предпочел не отвечать на колкость.

— Скажите, Учитель, как лучше сделать народ почтительным и преданным?

— На примере?

Я вдруг заметил, что Конфуций не просто в ярости, он уже жалел о том немногом, что съел. Диктатор внимательно слушал, словно Конфуций еще ничего не сказал.

— Нужно уважать их достоинство. — Старик нахмурился и рыгнул. — Тогда и они будут уважать тебя. Нужно поощрять тех служащих государству, кто достоин этого, и учить тех, кто не справляется.

— Прекрасная правда! — Кан-нань с преувеличенным восторгом воспринял эту банальность.

— Рад, что вы так считаете. — Конфуций выглядел мрачнее, чем обычно. — И уж определенно никогда не стоит поступать наоборот.

— Наоборот?

— Не следует учить тех, кто хорошо исполняет обязанности, и поощрять тех, кто не справляется.

К счастью, беседу прервала печальная баллада Цай. Но когда она закончилась, Кан-нань снова начал внешне почтительные, но по сути вызывающие вопросы.

— Как вы знаете, Учитель, преступность непомерно выросла с тех пор, как вы покинули пост помощника министра полиции, где исполняли свои обязанности выше всяких похвал. Сам я — покорный раб гуна — трижды пострадал от воров. Что бы вы предприняли, дабы остановить эту эпидемию беззаконий?

— Если народ ничего не может скопить, главный министр, вы даже силой не заставите грабителя кого-либо ограбить. По той простой причине, что с людей нечего взять.

Диктатор пропустил мимо ушей это, я бы сказал, хамство. Не могу найти другого слова для поведения Учителя. Конфуций был чрезвычайно оскорблен демонстрацией того богатства и роскоши, что Кан-нань счел уместным выставить перед нами, когда государство обнищало.

— И все же воровать нехорошо, Учитель. Так что же нам предпринять, тем из нас, кто причастен к власти, чтобы заставить народ подчиняться закону?

— Если сами вы идете прямой дорогой, кто же последует за вами по кривой?

Нам всем стало неловко. К тому времени мы уже изрядно напились. Но Кан-нань продолжал как ни в чем не бывало:

— Полагаю, Учитель, все мы идем по дороге, которая нам кажется прямой. А кто выбрал кривую дорогу — как же правильно поступать с теми? Следует ли их казнить?

— Вас, главный министр, считают правителем, а не мясником. Если вы искренне хотите узнать, что такое добро, то и народ захочет это узнать. Благородный муж подобен ветру, а народ — траве. Когда над лугом дует ветер, трава пригибается.

Конфуций снова обрел свою обычную невозмутимость. Диктатор кивал. У меня сложилось впечатление, что он в самом деле слушал. Но что он хотел услышать? Признание в измене? Мне было чрезвычайно неловко. И всем остальным тоже, кроме Конфуция, чей ум в отличие от живота, казалось, обрел покой.

— Но поймет ли простой народ действия благородного мужа?

— Нет. Но народ будет увлечен примером.

— Понятно.

На диктатора напала икота, которую китайцы считают внешним проявлением внутренней мудрости. Даже Конфуций вроде бы смирил суровость, заметив, что оппонент внимательно его слушает.

— Скажите мне, Учитель, может ли правитель, не следующий прямому пути, принести своему народу мир и процветание?

— Нет, главный министр. Это невозможно.

— Тогда как же быть с прежним правителем Вэй? Он пользовался дурной репутацией, позволяя своей наложнице вертеть собой, — вы, я полагаю, однажды посетили эту женщину.

От этой крайне неприятной насмешки Конфуций нахмурился.

— Если я когда-то вел себя неподобающим образом, то прошу небеса простить меня, — сказал он.

— Уверен, небеса вас уже простили. Но объясните мне, почему небеса не наказали этого недостойного правителя? Десять лет назад он умер в преклонном возрасте, в довольстве и роскоши.

— Прежний правитель счел уместным пригласить на службу лучшего иностранного министра, назначил крайне благочестивого верховного жреца и нанял лучшего полководца в Срединном Царстве. В этом и кроется секрет его успеха. В своих назначениях он следовал небесному пути. Это редкость, — добавил Конфуций, многозначительно глядя на диктатора.

— Пожалуй, не многие правители имели в своем распоряжении таких достойных и добродетельных слуг, как тот недостойный правитель, — вкрадчиво заметил диктатор.

— Пожалуй, не многие правители умели различить достоинства и добродетели, когда встречали таковые.

Конфуций говорил с возвышенной и убийственной невозмутимостью.

Все мы страшно нервничали, кроме Учителя и диктатора. Они, казалось, наслаждались своим поединком.

— Что же такое хорошее управление, Учитель?

— Когда близкое улучшается, а далекое приближается.

— Стало быть, следует поставить нам в заслугу, что вы были далеко, а теперь приблизились. — Это звучало как лесть. — И мы молимся, чтобы ваше присутствие рядом означало одобрение нашей политики.

Конфуций довольно резко взглянул на главного министра и без особой изобретательности произнес свой стандартный ответ:

— Не занимающий государственной должности не обсуждает государственной политики.

— Ваши «маленькие» занимают высокие должности. — Барон указал на Жань Цю и Фань Чи. — Они помогли нам принять хорошие законы, разумные декреты…

Конфуций перебил диктатора:

— Главный министр, если вы собираетесь управлять народом посредством законов, декретов и наказаний, люди просто перестанут обращать на вас внимание и займутся своими делами. Однако, если вы будете управлять силой морали и личного примера, они сами придут к вам. И будут праведны.

— Что же такое праведность, Учитель?

— Это небесный путь, которому следуют божественные мудрецы.

— Но поскольку вы сами божественный мудрец…

— Нет! Я не божественный мудрец. Я несовершенен. В лучшем случае я благородный муж. В лучшем случае я одной ногой на Пути, не более. Почтенный главный министр, праведность — это умение распознать общность во всем; и тот, чье сердце хоть чуть-чуть ощутило праведность, сможет узнать эту общность и, таким образом, окажется неспособным не любить людей, всех и каждого по отдельности, до последнего человека.

— Даже дурных?

— Особенно дурных. Следование праведности — это работа всей жизни. По сути дела, главная черта истинного благородного мужа — это праведность, которую он воплощает в жизнь посредством ритуалов, скромно разъясняя их сущность и честно соблюдая. Определенно достижение богатства и власти неправедным образом так же далеко от идеалов благородного мужа, как проплывающие облака.

Диктатор был не праведнее большинства правителей, однако склонил голову якобы благоговейно.

— И все же, — сказал он шелковому коврику, на котором сидел, — что же на практике является праведностью для покорного слуги государства?

— Если вы еще не поняли, я скажу. — Конфуций выпрямился. — Но поскольку уверен, что в глубине своего живота вы, как всякий благородный муж, и так знаете, я лишь напомню, что она включает в себя две вещи — внимательность к другим и верность другим.

— И что же я делаю, Учитель, будучи внимательным?

— Вы не делаете другим того, чего не хотели бы себе. Это довольно просто. А что касается верности, то вы преданно служите вашему господину, если он праведен. Если нет, вы должны перенести свою верность на другого, невзирая на то, что можете от этого пострадать.

— Скажите мне, Учитель, встречали ли вы человека, глубоко преданного праведности и ненавидящего порок?

Конфуций посмотрел на свои руки. Я был поражен необычайной длиной его пальцев. Когда Учитель ответил, голос его звучал тихо:

— Не думаю, что кому-нибудь удавалось во всю силу стремиться к праведности хоть один-единственный день.

— Но сами вы, конечно, до конца праведны.

Конфуций покачал головой:

— Если бы я был до конца праведен, я бы не сидел здесь у вас, господин главный министр. Мы обедаем в роскоши, когда народ голодает. Это нехорошо. Это неправедно. Это неприлично.

В любом другом месте голова Конфуция немедленно слетела бы с плеч. Мы все были напуганы. Но, что любопытно, он сделал самое разумное из возможного. Открыто выступив против диктатора на почве морали, Конфуций дал понять, что не представляет политической опасности для семейства Цзи. В худшем случае он был неудобен; в лучшем — служил украшением режиму. Свирепый мудрец, придирающийся ко всем и каждому, часто является безопаснейшим человеком в государстве, вроде придворного шута — с ним так же мало считаются. Кан-нань опасался, что Конфуций и его ученики действуют заодно с Ци, что они втайне собираются свергнуть фамилии наней и восстановить власть гуна. Но поведение Учителя в Лесной Хижине убедило диктатора, что конфуцианцев опасаться не стоит.

Диктатор Кан пространно объяснил Конфуцию, почему государство так нуждается в доходах. Он также извинился за расточительность своего поместья:

— Видите ли, все это построил еще мой отец, не я. И многое явилось подарком от правительства Чу.

Конфуций смолчал. Буря миновала. Беседа перешла на общие темы, а танцовщицы начали добавлять в свои танцы все больше эротики. Не помню, как в ту ночь я добрался до постели. Помню лишь, что проснулся на следующее утро в спальне с красными стенами и алой резной дверью, инкрустированной нефритом. Когда я сел на постели, красивая девушка раздвинула голубые шелковые занавеси вокруг ложа и протянула мне большую чашу, на дне которой был изображен золотой феникс, восстающий из пламени.

«Удачный символ», — подумал я, блюя туда.

Никогда я не был в таком ужасном состоянии — и таком прекрасном окружении.

Последующие дни прошли идиллически. Даже Конфуций казался беззаботным. Дело в том, что диктатор с большой помпезностью поручил ему возглавить министерство, и теперь, казалось, горькая тыква наконец снята со стены и пущена в дело.

Все так думали, кроме Цзы-лу.

— Это конец, — сказал он мне. — Долгий путь завершен. Учитель уже никогда не получит возможности управлять.

— Но он министр.

— Кан-нань милостив. И умен. Конфуцию публично оказана честь. Но его услуги никому не нужны. Это конец.

В последний день нашего пребывания в Лесной Хижине меня вызвали к диктатору. Он принял меня радушно.

— Вы нам хорошо послужили, — произнес диктатор, и на яичной скорлупе проступила улыбка. — В частности, благодаря вашей любезности наш божественный мудрец теперь с нами. В стране царит мир, и ее границы спокойны, как вечный сон горы Тай.

Как всегда, его недоговоренности требовали пояснения. Позднее Фань Чи сказал, что в то самое утро пришло сообщение о взятии священного города Чжуань-ю. Войска семейства Цзи вошли в город, и стены цитадели были срыты. А самое лучшее, с точки зрения диктатора, заключалось в том, что никаких возмущений этим из-за границы не слышалось. Мятежный комендант был стар, мятежный Ян Ху, по слухам, умер. Новый правитель Ци был поглощен внутренними заботами. Лу и его диктатор на время получили передышку. Мы еще не знали, что, принимая нас в Лесной Хижине, Кан-нань после долгих и мучительных лет праздновал успех своей политики. Утверждение Конфуция в должности министра было символическим жестом, рассчитанным вызвать восторг у его поклонников и положить конец неудовольствию ши и благородных мужей, управляющих государством.

— И мы также в долгу перед вами за то, что вы открыли нам способ выплавки металла. Ваше имя — варварское — уже занесено в анналы Лу.

Он взглянул на меня, словно я получил из его рук золотое сокровище. Со слезами на глазах я поблагодарил Кан-наня за высокую честь. Он слушал, как я одну за другой накручиваю китайские фразы благодарности, подобно гончару, покрывающему тарелку глазурью. Когда я прервался, чтобы набрать в грудь воздуха, диктатор сказал:

— Я хочу снова проложить шелковый путь в Индию.

— Снова, почтенный господин?

Он кивнул:

— Да. Не все знают, что во времена Чжоу — когда Сын Неба смотрел на юг из Шенси — между нами и варварами на Гангской равнине велся постоянный торговый обмен. Затем последовал долгий… перерыв. Без истинного Сына Неба многое из того, что было, исчезло. Хотя шелковый путь никогда полностью не исчезал, регулярные сношения прекратились около трехсот лет назад. Но я, как и мой безупречный отец, поддерживаю добрые отношения с Чу. Вы видите благосклонным взором здешние сады — это кусочек Чу. И ничто не может сравниться с этой страной, которая вся — огромный сад, орошаемый водами Янцзы.

Довольно подробно диктатор взялся рассказывать мне историю Чу. Мое сердце трепетало, как птица в силках, но я притворялся, что слушаю.

Наконец диктатор перешел к делу:

— Теперь, когда в нашем государстве мир — и отчасти благодаря вам, дорогой друг, — наш правитель заключит договор с правителем Чу, и вместе мы снарядим экспедицию в Индию. И вы вручите дары нашего правителя царю Магадхи.

Тут, как по волшебству, зал заполнился купцами. Двое из них были индийцы, один из Раджагрихи, другой из Варанаси. Они рассказали мне, что прибыли в Китай морем. Точно к югу от Гуйцзи они потерпели кораблекрушение и утонули бы, не спаси их две русалки, которых в южных морях множество. Эти существа могут жить как в море, так и на суше — по крайней мере, на удаленных от берега скалах, где плетут прекрасные одежды из морских водорослей. Русалки известны своей расположенностью к мужчинам, и когда плачут — обычно, если их покинет какой-нибудь моряк, — их слезы превращаются в прекрасные жемчужины.

Мы долго обсуждали экспедицию. Хотя диктатор Кан сделал вид, что путешествие затевается исключительно в награду за мои заслуги перед семейством Цзи, вскоре я обнаружил, что это не более чем китайская гипербола. В общем-то, не реже раза в год из Ци отправляется караван через Лу на юг, в Чу. На каждой остановке к нему присоединяются новые купцы. Очень скоро я с долей горечи понял, что мог бы покинуть Лу на несколько лет раньше. Но, надо отдать справедливость диктатору, он хотел, чтобы я заслужил отъезд. Когда я заслужил, он меня отпустил. В конечном счете это был превосходный правитель, вне всяких сомнений.

Остальные дни в Лесной Хижине я запомнил плохо. Помню, что в отличие от Жань Цю и Фань Чи самого Конфуция не радовало получение высокой должности. Цзы-лу был так же мрачен. Я не мог понять почему, пока мы не оказались у городских ворот. Когда наша повозка проследовала внутрь городской стены, часовой спросил одного из наших стражников:

— Кто этот важный старик?

— Государственный министр, — напыщенно ответил стражник. — Первый рыцарь Конфуций.

— Ах вот как? — рассмеялся часовой. — Который говорит, что нужно пытаться, даже если в этом нет толку?

Хотя лицо Конфуция осталось безучастным, он весь задрожал, как в лихорадке. Туговатый на ухо Цзы-лу не слышал слов часового, но заметил, что Учителя бьет дрожь.

— Вы должны следить за своим здоровьем, Учитель. Сейчас опасное время года.

— А какое время года не опасное? — Как оказалось, Конфуций в самом деле был болен. — Да и какое это имеет значение?

Он уступил не столько главному министру, сколько времени. В Лесной Хижине Учитель понял, что никогда не будет направлять государственную политику. Но надеялся, что сможет принести какую-нибудь пользу. Однако мечте о наведении на родине порядка пришел конец.


Остаток лета ушел на приготовления к отъезду. Купцам Лу, желавшим отправиться со мной в Индию, было велено собрать свои товары у центрального склада. Я встречался с ними и старался быть хоть чем-нибудь полезным. Я обещал добиться от Магадхи всевозможных привилегий на торговлю теми или иными товарами, сырьем или изделиями. Хотя торговля с Индией оставалась делом необычным, китайские купцы прекрасно знали, что там ценится. Я всегда думал, что каждый народ каким-то образом хранит воспоминания помимо устных преданий и записей в анналах. Каким-то путем сведения передаются от отца к сыну. Несмотря на то, что с окончания регулярной торговли между востоком и западом прошло три века, большинство китайских купцов, казалось, знали с рождения, что на западе высоко ценится шелк, жемчуг, меха, перьевые ширмы, нефрит и драконова кость и там можно найти в изобилии золото, рубины и специи, столь любимые на востоке.

Начальником экспедиции был один аристократ из Ци. До наступления осени он зашел ко мне. Я заметил, что на него произвело большое впечатление мое родство с Аджаташатру, который, по моим сведениям, стал владыкой всей Гангской равнины за исключением республики Личчхави. По просьбе начальника экспедиции я согласился служить связующим звеном между экспедицией и магадхскими властями. Пользовался ли я милостью своего взбалмошного тестя — этот вопрос я счел разумным не поднимать. Из всего мне известного я запросто мог предположить, что Амбалика с сыновьями мертвы, а Аджаташатру выжил из ума. Определенно, если ему вздумается, он может казнить меня за побег — или просто для своего удовольствия. Знающие китайцы всегда говорили о нем с тревогой в голосе.

— Никогда еще не было такого кровавого царя, — говорил Фань Чи. — За последние годы он сжег дотла дюжину городов, перерезал десятки тысяч мужчин, женщин и детей.

Поскольку я знал Аджаташатру меньше, чем думали китайцы, мне он представлялся не таким страшным, как им. Во всяком случае, думал я, мы могли ему пригодиться, и не имело смысла упускать подобную возможность. Я имел основания предполагать, что он захочет превратить открытый шелковый путь в постоянный торговый маршрут, и ни к чему подрывать торговлю, грабя и убивая честных купцов. Так я успокаивал себя и начальника экспедиции.

Вскоре после возвращения из Лесной Хижины Конфуций слег. Через неделю по Срединному Царству пошел слух, что божественный мудрец умирает.

Услышав это, мы с Фань Чи поспешили к Учителю. На улице перед его домом толпились молчаливые, печальные молодые люди. Цзы-лу велел допускать к постели умирающего лишь постоянных учеников. Я оказался в доме лишь потому, что был с Фань Чи.

В передней собрались тридцать одетых в траур учеников. Я ощутил аромат курящихся в спальне ароматических листьев. Хотя для людей этот запах не лишен приятности, злым духам, как верят китайцы, от него становится тошно. В спальне пели погребальную песню.

Услышав ее, Фань Чи заплакал.

— Значит, он в самом деле умирает. Эту песню поют, когда дух покидает тело.

В Китае, если не умолить небеса и землю присмотреть за умирающим, он вернется и будет преследовать тех, кто, со своей стороны, не захотел умиротворить две половины первоначального яйца. Китайцы верят, что у каждого человека внутри живут два духа. Один — дух жизни, который умирает вместе с телом; другой — дух личности, который продолжает существовать, пока человека помнят и воздают ему почести жертвоприношениями. Если этому духу не воздавать должным образом почестей, месть призрака может быть ужасной. Даже в тот печальный момент я не удержался от мысли, сколь запутанны все религии. Сам Конфуций не верил в духов и призраков. Считалось, что и ученики не верят. И все же в момент смерти Цзы-лу настоял, что нужно выполнить все забытые древние обряды. Все равно как мой дед в момент своей смерти попросил бы вдруг богиню-демона Анахиту походатайствовать за него перед обитателями арийского дома праотцов.

Ученики во дворе присоединились к пению. Я ощутил неловкость и неуместность своего присутствия. Я также ощущал глубокую искреннюю печаль, поскольку восхищался этим мудрым непокладистым стариком.

Вдруг пение смолкло. В переднюю вышел мертвенно-бледный Цзы-лу, словно сам умирал. Позади него стоял Жань Цю.

— Учитель без сознания. Он при смерти. — Голос Цзы-лу сорвался. — Но если он придет в чувство, мы должны воздать ему честь. — Цзы-лу подошел к одному из учеников, державшему в руках большой узел. — Здесь старая одежда слуг великого министра. Мы должны надеть ее. Скорее!

Цзы-лу, Жань Цю, Фань Чи и ещечетверо учеников натянули плохо подходящие по размеру халаты и гуськом вошли в спальню, распевая хвалы великому министру. Меня никто не остановил, и я последовал за ними.

Конфуций лежал на простой циновке головой на север, где обитают мертвые. Он был очень бледен и дышал неровно. На жаровне курились ароматические листья.

Когда Цзы-лу с остальными начали стонать и раскачиваться, Конфуций открыл глаза и удивленно осмотрелся, как человек, очнувшийся от обычного сна.

— Цзы-лу!

Его голос звучал на удивление твердо. Ученики прекратили причитать, и Цзы-лу сказал:

— Великий министр, мы здесь, чтобы служить вам в смерти, как при жизни. Мы выполнили ритуал искупления. Мы взывали к небесным духам в вышине и земным духам в глубине…

— Мое искупление началось давным-давно. — От возвращающихся сил бледное лицо начало приобретать цвет. — Мне не нужны эти ритуалы. Или мои деяния праведны в глазах небес, или нет. А все это… излишне. — Старик изумленно заморгал, увидев наряды учеников. — Ради небес, кем это вы вырядились?

— Слугами великого министра.

— Но я не великий министр.

— Но вы министр.

— Как все мы понимаем, должность эта на самом деле ничего не значит. Только великий министр может иметь слуг в таких одеждах. — Конфуций прикрыл глаза. — Это пародия, Цзы-лу. — Глаза открылись снова, они стали яснее, взгляд тверже. В голосе тоже прибавилось твердости. — Представляя меня не тем, кто я есть, кого вы дурачите? Двор? Там прекрасно знают, кто я такой. Небеса? Нет! Лучше умереть в собственной скромной должности.

В уголках его губ появился намек на улыбку. Цзы-лу молчал. Гнетущую тишину прервал Жань Цю:

— Учитель, я принес вам особое лекарство. — Он протянул старику маленькую закупоренную бутылочку. — Это подарок Кан-наня, молящегося за ваше выздоровление.

— Благодарю его за молитвы. И за лекарство. — С некоторым усилием Конфуций протянул руку, словно за бутылочкой, но, когда Жань Цю попытался вложить ее, старик сжал пальцы в кулак. — Но я не знаю, что в этой бутылке, и не рискну взять ее. Кроме того, — наконец снова показались кончики передних зубов в знаменитой кроличьей улыбке, — главный министр должен знать, что благородный муж принимает лекарства только от врача, чьи отец и дед пользовали его семейство.

Конфуций не умер. К концу лета он обратился к диктатору насчет своего министерства. Когда ему сказали, что в настоящий момент ничего предложить не могут, Учитель понял, что горькую тыкву повесили на стену навечно.

С очевидной охотой Конфуций стал делить свое время между изучением чжоуских текстов и учениками. Говорят, его частная школа была первой в Срединном Царстве, не связанной ни с одной из знатных фамилий. Сам Учитель получил образование в частной школе семейства Мэн и теперь стал давать образование как представителям знати, так и всему классу воинов. И что важнее, он стал выпускать благородных мужей. Малоимущим ученикам это очень нравилось. Чжоуской знати — нет.

Конфуций также очень много времени посвящал работе над анналами Лу. Он считал важным узнать точно, что происходило в те годы, когда гуны утратили власть, и провел много счастливых часов, роясь в пыльных рукописях, предоставленных ему Ай-гуном. В Китае только великие фамилии имеют книги. Согласно Конфуцию, большинство этих библиотек — совершенная мешанина, поскольку все записи ведутся на бамбуковых полосках — как правило, сверху вниз, а не в строку, — а потом связываются вместе кожаными ремешками, продеваемыми в отверстия у верхнего края полоски. Со временем ремешки рвутся, и полоски часто перемешиваются. Конфуций мечтал привести в порядок как можно больше чжоуской литературы. Для этого требовалось отделить древние гимны от придворных песен и тому подобное. В общем, внушительная задача. Не знаю, прожил ли он достаточно долго, чтобы выполнить ее. Сомневаюсь, что ему это удалось.

В последний раз я встретился с Конфуцием за алтарем Дождю. Он прогуливался с толпой молодых учеников. Увидев меня, старик улыбнулся. Я присоединился к группе и прислушался к их разговорам. Хотя ничего нового я не услышал, всегда интересно, как Конфуций приспосабливает свое учение к разным людям и ситуациям. Учитель особенно не любил тех, кто просто повторял то, что запомнил, как те индийские птицы.

— Узнавать и не обдумывать то, что узнал, совершенно бесполезно. Думать, не получив знания, опасно, — говорил он.

С другой стороны, Учитель и не слишком хорошо относился к угревертам. Помню, как один молодой человек повернул слова Конфуция против него же самого. Учитель воспринял проявление такого рода ума с видимой невозмутимостью, но, когда мы отошли, простонал:

— Как ненавижу пустословие!

Ему бы не понравилось в Афинах. Наверное, Демокрит, твой учитель Протагор согласился бы с Конфуцием, как важно проверять, что именно усвоил ученик. Конфуций также считал, что учитель должен уметь пересказывать старое в новых выражениях. Это очевидно. Но, к несчастью, так же очевидно, что многие учителя умеют лишь повторять без пояснения старые догмы. Для Конфуция истинная мудрость заключается в том, чтобы знать пределы того, что ты знаешь, как и пределы неизвестного тебе. Испытай это на своем друге Сократе — или его духе, о котором он так любит говорить. Демокрит считает, что я несправедлив к Сократу. Если это так, то причина кроется в том, что я знал великих и мудрых людей, каких не найти в этой стране — или в эту эпоху.

Когда Конфуций с учениками подошел к берегу реки, я сказал:

— Я уезжаю. Учитель. И хочу попрощаться.

Конфуций обернулся к ученикам:

— Идите домой, мои маленькие.

Затем взял меня за руку — жест близости; он редко проявлял такое даже по отношению к Цзы-лу. Мы вместе прошли точно на то место, где впервые ловили рыбу три года назад.

— Надеюсь, ты будешь иногда думать о нас там, где будешь.

Он был слишком вежлив, чтобы назвать это место соответствующим китайским именем — страна варваров.

— Конечно. Часто. Я многому научился у вас, Учитель.

— Ты так думаешь? Я был бы рад, конечно, если это так. Но ты так не похож на остальных.

— Над Персией и Китаем одно и то же небо.

Я был искренен в своих чувствах к этому человеку.

— Но законы не одни и те же. — Старик показал свои кроличьи зубы. — И поэтому ты продолжаешь верить в Мудрого Господа и судный день и весь этот огненный… конец света.

— Да. И все же праведные пути для нас — на земле — те же, что и ваши.

— Небесные пути, — поправил он меня.

Мы стояли на берегу реки. В этот раз он сел на тот камень, где когда-то сидел я. Я опустился на колени рядом.

— Я больше не ловлю рыбу, — сказал Конфуций. — Я утратил мастерство.

— Это пройдет?

— А что не проходит? Кроме понятия праведности. И ритуалов. Я знаю, ты втайне посмеиваешься над нашими тремя тысячами тремястами обрядов. Нет-нет, не отрицай. Я тебя понимаю. И поэтому хочу, чтобы и ты нас понял. Видишь ли, без ритуалов учтивость становится утомительной. Внимательность становится застенчивостью. Смелость становится опасной. Негибкость становится жесткостью.

— Я никогда не посмеивался над вами, Учитель. Но иногда бывал в недоумении. И все же вы дали мне понять, что такое истинно благородный муж или каким он должен быть. Таким, как вы.

Старик покачал головой.

— Нет, — грустно ответил он. — Истинно благородный муж добр. И потому не бывает несчастлив. Он мудр. И потому ничему не удивляется. Он храбр. И потому ничего не боится. Большую часть своей жизни я провел в страхе, удивлении, несчастье. Я не таков, каким хотел бы быть. Вот почему, говоря честно, у меня ничего не вышло.

— Учитель, вы знаменитый мудрец…

— Проезжий возница более знаменит, чем я. Нет, я неизвестен. Но я не корю небеса и даже людей. — Он смахнул прядь седых волос с выпуклого лба. — Мне хочется думать, что на небесах людям воздается за то, как они жили и к чему стремились. Если это так, я удовлетворен.

Из садов неподалеку раздавались крики птиц и крики женщин, отгоняющих голодных птиц.

— Учитель, вы верите в небеса?

— Земля существует несомненно. — Старик топнул по мху.

— А небеса?

— Так нас учат чжоу, а до чжоу учили шаны.

— Но если отвлечься от их учений, их ритуалов, верите?

— Много лет назад, когда я впервые приехал в Ци, то увидел там танец наследования. Он потряс меня. До того я не понимал, что такое совершенная красота, что такое совершенное добро. Три месяца я был ослеплен. И понял, что небеса должны быть, поскольку на земле я был так близок к совершенству и высшему добру.

— Но откуда взялась та музыка? Кто ее сотворил?

Конфуций сложил руки, скрестив большие пальцы.

— Если я отвечу вам «с небес», вы спросите, кто сотворил небеса. И я не отвечу вам, потому что не следует знать то, что нам знать не дано. А существует многое, с чем нам приходится сталкиваться. Именем небес мы создали некие ритуалы, которые позволили нам превзойти себя. Именем небес мы должны соблюдать некие обычаи, выполнять обряды, придерживаться определенного образа мыслей. Все это способствует гармонии, добру, справедливости. Эти понятия не всегда легко определить. — Старик нахмурился. — Единственным препятствием на моем пути, как и на пути каждого человека, явился язык. Важные слова затуманиваются слишком многими значениями и отсутствием значений. Будь моя власть, я бы изменил все слова. — Он помолчал, потом лукаво улыбнулся. — Чтобы они совпадали с первоначальным чжоуским смыслом.

— Но все эти церемонии, Учитель! Что вы подумали, например, о поведении Цзы-лу, когда были так больны?

Конфуций нахмурился:

— Эти одеяния были кощунством.

— Я имел в виду молитвы небесам и земле за вашего духа — ведь вы не верите в духов.

— Это непростой вопрос. Я почитаю ритуалы, потому что они утешают живущих, показывают уважение к умершим, напоминают нам о связи с теми, кто уже ушел. В конце концов, их в миллионы раз больше, и потому я не верю в призраков. Если бы нас окружали духи умерших, для живых не осталось бы места. Мы бы видели призраков на каждом шагу.

— Но как же быть с теми, кто говорит, что видел их?

Конфуций искоса взглянул на меня, словно обдумывая, как далеко можно заходить в разговорах со мной.

— Вот что. Я говорил со многими, считавшими, что они видели духов умерших, и всегда задавал им один вопрос, неизменно сбивавший их с толку: призрак был голый? Неизменно мне говорили, что на призраке была одежда, в которой его хоронили. Но мы знаем, что шелк и лен, и овечья шерсть неодушевленны и не имеют духа. Мы знаем, что когда человек умирает, одежда его истлевает, как и он сам. Как же дух смог снова ее надеть?

Я не знал, что и сказать, и неуверенно предположил:

— Возможно, дух только казался одетым?

— Возможно, только казался. Сам дух. Возможно, он существует только в воображении испуганного человека. Прежде чем родиться, мы уже были частью первичной силы.

— Это близко к тому, что говорит Зороастр.

— Да, я помню, — рассеянно произнес Конфуций. Мне так и не удалось заинтересовать его Истиной. — Когда умираешь, ты присоединяешься к первичной силе. Поскольку до рождения у нас нет воспоминаний или сознания, то как же можно сохранить их, вернувшись к первичной силе?

— В Индии верят, что человек возрождается на земле кем-нибудь или чем-нибудь другим.

— Навсегда?

— Нет. Вы будете возрождаться снова и снова, пока не подойдет к концу настоящий цикл мироздания. Единственное исключение составляет тот, на кого снизошло просветление. Он сам гасит себя до окончания цикла.

— И когда он… погаснет, куда он девается?

— Это трудно описать.

Конфуций улыбнулся:

— Так я и думал. Мне всегда представлялось ясным, что дух, оживляющий тело, должен после смерти возвращаться к первоначальному единству, откуда вышел.

— Чтобы возродиться? Или предстать перед судом?

Конфуций пожал плечами:

— Для чего угодно. Но одно несомненно: нельзя зажечь свечу, когда она сгорела. Пока в тебе горит жизнь, твое семя может создать новое человеческое существо, но, когда огонь сгорел, ничто уже не вызовет тебя к жизни снова. Мертвец, дорогой друг, — это остывшая зола. У нее нет сознания. Но это не причина, чтобы не воздавать честь его памяти нам самим и нашим потомкам.

Мы поговорили о гадании. Хоть он и не верил в это, но видел в обрядах и ритуалах пользу для людей. Во всем, что касается улучшения человеческих отношений, Конфуций напоминал мне садовника, подстригающего и обрезающего свои деревья, чтобы они принесли наилучшие плоды.

Мы поговорили о государстве.

— Я в отставке, — сказал Конфуций. — Я вроде вазы Дань-гуна в храме предков. Ты ее видел? — Я сказал, что нет, и он рассказал мне о вазе, поставленной туда самим владыкой во времена основания Лу. — Когда ваза пуста, она стоит прямо и очень красива. Но если ее наполнить, она опрокинется и все содержимое выльется на землю, что вовсе не красиво. Вот я такая же ваза. Я стою прямо, но меня нельзя наполнить властью и славой.

Под конец, в тени древнего алтаря Дождю, Конфуций ритуально — как же еще? — обнял меня, как отец, прощающийся с сыном, которого больше никогда не увидит. Когда я уходил, глаза мне застилали слезы. Не знаю почему. Я не верю в то, во что верил он. И все же я считаю его бесконечно праведным. Определенно во всех своих путешествиях я не встречал человека, сравнимого с Конфуцием.

КНИГА VII ПОЧЕМУ ГАНГ ОБАГРИЛСЯ КРОВЬЮ

1

Путешествие по шелковому пути из Лу в Магадху заняло около года, и большую часть этого года я проболел. Такая же участь постигла и остальных — все страдали от лихорадки, свирепствующей в тех влажных и жарких диких джунглях. Каждый третий умер в пути, но начальник экспедиции считал потери приемлемыми.

Я уже не помню подробно точный маршрут, которым мы шли, а если бы и помнил, не открыл бы его грекам. В свое время я написал отчет о своем путешествии и полагаю, он до сих пор хранится в книгохранилище Персеполя.

В тот страшный год меня нередко одолевали сомнения, что когда-нибудь я снова увижу Сузы. Временами мне становилось все равно. Таково воздействие лихорадки. Кажется, лучше умереть, чем день и ночь подвергаться мучениям от приходящих в кошмарах демонов. Конфуций считает, что мира духов не существует. В таком случае откуда же берутся эти кошмарные существа, преследующие нас в лихорадке? Во время кошмара они реальны, из чего можно заключить, что они реальны вообще.

Демокрит не видит логики в моих словах.

Но ты никогда не лежал в лихорадке, Демокрит, и тебя не преследовали призраки. Моя роль в экспедиции была не очень ясной. Хотя ко мне относились с почтением, как к уважаемому гостю Лу и зятю магадхского царя, в то же время я был отчасти рабом. Начальник экспедиции обращался со мной хорошо, и тем не менее я чувствовал, что он видит во мне что-то вроде мебели, от которой при необходимости легко избавиться.

Когда мы прибыли в речной порт Чампа, что на Ганге, я попросил начальника экспедиции отпустить меня в столицу. Сначала он отказал. Но мне повезло: с наместником Чампы мы как-то встречались при дворе, и он оказал мне такие почести, что начальнику экспедиции показалось невозможным держать меня пленником вроде бы в моей собственной стране. Мы с ним договорились встретиться в Раджагрихе, и в сопровождении отряда магадхских воинов я выехал из Чампы. С одной стороны, мне совсем не хотелось встречаться с тестем: с другой — хотелось повидать в Шравасти жену и сыновей.

В двадцати милях от Чампы я расстался со своим эскортом. Они продолжили путь в Раджагриху, а я присоединился к другому магадхскому отряду, который направлялся к границам республик. Их командир более чем охотно взялся сопровождать царского зятя. На самом деле он меня боялся. Вскоре я понял почему.

Хотя даже до Китая дошли слухи о свирепости Аджаташатру, я не совсем им доверял. Конечно, я знал, что он безжалостен. Как краб, он сожрал собственного отца. Но на Гангской равнине это скорее правило, чем исключение. Определенно я не ждал от Аджаташатру бессмысленной жестокости. Но я ошибся.

Сначала я был поражен размерами опустошения на месте некогда гордой и процветающей федерации республик. Мы ехали на север через покоренные страны, и казалось, сама земля тут была подвергнута смертной казни. На месте былых просяных полей, плодоносящих садов и пастбищ не росло ничего.

Когда мы подъехали к полю, заваленному обгорелыми кирпичами, командир произнес:

— Здесь стоял город Вайшали.

Разрушение было полным. Только собаки, кошки, хищные птицы, змеи, скорпионы и ящерицы жили в руинах некогда стоявших здесь домов. Всего десять лет назад я видел здесь цветущий город, мне показывали зал собраний и место поклонения Махавире.

— Естественно, царь собирается заново отстроить город. — Командир отряда пнул груду костей.

— И тогда, я уверен, Вайшали будет соперничать с Раджагрихой, — верноподданнически сказал я.

Как я ни старался представить себя всего лишь преданным зятем человека, которого индийцы считали величайшим монархом из когда-либо живших на земле, любопытство порой брало верх над осторожностью.

— Здесь было оказано сильное сопротивление? Стоило ли уничтожать до основания целый город?

— О да, почтенный принц! Я был здесь и участвовал в битве. Она продолжалась восемь дней. Основное сражение развернулось вон там. — Командир указал на запад, где вдоль пересохшей речки стоял ряд пальм. — Мы оттеснили их к берегу. Когда они попытались укрыться в городе, мы настигли их у стен. Царь лично возглавил атаку на городские ворота. Он лично поджег первый дом. Он лично перерезал горло командующему республиканцев. Он лично обагрил кровью воды Ганга.

Командир уже не говорил, а пел. О победах Аджаташатру слагали стихи, чтобы последующие поколения могли воспеть его славу и кровожадность.

Двенадцать тысяч воинов республиканцев были посажены на кол по обе стороны дороги из Вайшали в Шравасти. Поскольку окончательное сражение произошло в сухое время года, трупы на жарком солнце превратились в мумии. В результате мертвые казались живыми. Они широко разевали рты, то ли хватая воздух, то ли крича: на этих деревянных колах смерть наступает очень медленно. Меня несколько удивило, что каждый воин был кастрирован: индийцы не одобряют такую практику. Потом, в Шравасти, я увидел на рынке множество искусно обработанных мошонок, и по крайней мере один сезон кошельки из них были в большой моде. Знатные дамы привязывали их к поясу в знак патриотизма.

Мы пересекли границу того, что осталось от республики Личчхави. После разгрома столицы республика продолжала сражаться.

— Это очень порочные люди, — заявил мой спутник. — Царь очень сердится, что они не сдаются.

— Не могу упрекнуть его. Помолимся, чтобы он наказал их — и поскорее!

— О да, почтенный принц! Мы их ненавидим, ненавидим!

Но в голосе молодого человека не было злобы. Он был такой же жертвой кровожадного Аджаташатру, как и бесконечные ряды потемневших, скорчившихся трупов слева и справа от нас.

Когда мы двинулись дальше на север, на плечо одной из мумий сел отдохнуть стервятник. С почти человеческим любопытством, даже деликатностью, он заглянул в глазницу, где когда-то был глаз, пробно клюнул и, ничего не найдя, улетел. Он опоздал на пир.

В прекрасный прохладный безоблачный осенний день я въехал в Шравасти. К счастью, Аджаташатру пощадил столицу Кошалы. Когда я покидал Шравасти, мне было двадцать семь — двадцать восемь лет. Теперь мне было сорок. Лицо мое, опаленное солнцем и ветром, напоминало маску из тикового дерева. Хуже того, обрамлявшие маску волосы совершенно побелели. А хуже всего — сам владелец маски уже не молод.

Речной дом принца Джеты, казалось, не изменился. Я постучал в парадную дверь. Через окошечко на меня подозрительно посмотрел слуга. Когда я назвал себя, он рассмеялся. Я пригрозил ему именем Аджаташатру, и слуга исчез, а чуть спустя дверь отворилась и меня почтительно встретил управляющий. Мы были незнакомы, но он сказал, что все знает о человеке с запада, ставшем отцом двух сыновей Амбалики. Так я узнал, что моя жена и сыновья живы. Что касается принца Джеты…

Мой старый друг сидел во внутреннем дворике. Это был действительно старый друг. Я бы не узнал в этом тощем старике того полного жизни человека, которым когда-то восхищался.

— Подойдите ближе, — произнес он.

Принц оставался неподвижен, и мне пришлось пересечь садик, чтобы приблизиться к его кушетке. Только обняв принца, я понял, что тело его полностью парализовано.

— Это случилось в прошлом году, — словно извинился принц. — Я бы предпочел быстрое отбытие, но, видно, было решено дать мне умереть постепенно. Наверное, в последнем воплощении я был очень счастлив. Но я не жалуюсь. В конце концов, я прожил достаточно долго, чтобы снова увидеть вас.

Прежде чем я успел ответить, к нам подошла дородная женщина средних лет с двумя серьезными голубоглазыми мальчиками. Я не узнал Амбалику, пока она не заговорила.

— Взгляните на себя! — Амбалика сразу бросилась в атаку. — Вы постарели. О мой бедный муж и господин!

Мы обнялись. Я бы не сказал, что сцена напоминала встречу Одиссея и Пенелопы. К тому же и не было поклонников, чтобы я их убил, — по крайней мере, я их не видел.

Мой старший сын выглядел уже взрослым, младший был на пороге зрелости. На жарком солнце Гангской равнины все зреет быстро, словно боясь, что не успеет дать потомства.

Мальчики удивленно разглядывали меня. Я — их. Сочетание северных голубых глаз со смуглой южной кожей получилось разительным, и оба были удивительно красивы.

— Мне они тоже кажутся прелестными, — сказала Амбалика, когда мальчиков отослали. — Но из-за этих голубых глаз все здесь смотрят на них, как на демонов. Им нелегко. Но раз уж они выросли…

Амбалика запнулась. Мы смотрели друг на друга. Я, как всегда, был заворожен чарами Амбалики. Я не знал женщины, в обществе которой мне было бы так хорошо. С ней можно было говорить, как с мужчиной, но не государственным мужем, в отличие от Атоссы. Что касается внешности… Что ж, индийское солнце сделало свое дело. Амбалика явно перезрела. Тело потеряло форму, появилось множество подбородков. Только глаза остались те же и сверкали точно так же, как в давнюю ночь, когда мы смотрели на Полярную звезду.

— Начните с самого начала, — попросил принц Джета.

Так я и сделал. Я рассказал обо всем, что, считал, может его заинтересовать. Меня удивило, что никто не хотел слушать о Персии. Когда я только женился, Амбалика лишь о ней и говорила. Правда, тогда она собиралась отправиться со мной в Сузы, а теперь потеряла интерес к западу — и ко мне.

Но Китай зачаровал их обоих. Как оказалось, принц Джета состоял в сообществе, принимающем участие в восстановлении шелкового пути.

— А теперь расскажите, что произошло здесь, — попросил я, когда во рту у меня пересохло от долгого рассказа.

Амбалика сделала неуловимый жест, предупреждая, что нас подслушивают, и восторженно проговорила:

— Мой отец теперь вселенский монарх. Мы восхищены его победами. Его мудростью. Его добротой.

Последовала череда таких же ничего не значащих эпитетов. Когда я спросил о Будде, принц Джета ответил:

— Он достиг нирваны четыре года назад.

— Съев очень плотный обед из свинины с бобами, — добавила Амбалика, вновь обретя свою беззаботность.

— Это всего лишь слухи. — Принцу Джете не понравилось ее легкомыслие. — Он покинул нас спокойно — это мы точно знаем. Последними его словами были: «Все преходяще. Зарабатывайте свое спасение усердием».

— А Шарипутра все еще возглавляет секту?

Принц Джета покачал головой:

— Он умер еще раньше Будды. Теперь вместо него Ананда. Кстати, все они живут там же, где и раньше.

— Заняты спорами, что Будда говорил, а чего не говорил. — Амбалика, как всегда, не терпела иного мира и его приверженцев.

— Ананда — хороший хранитель, — сказал принц Джета без особой уверенности. — Он следит, чтобы монахи запоминали все речения Будды так, как они звучали при его жизни.

— Вот только больше нет самого Будды, чтобы их поправить, — заметил я, зная жрецов по собственному печальному опыту.

— Вы правы. И не мне вам говорить, что уже случаются серьезные разногласия в том, что он мог, а чего не мог сказать.

— И их будет все больше.

С годами я не перестал удивляться и возмущаться новым учением, порождаемым от имени моего деда. Незадолго до своего последнего отъезда из Суз я зашел к главному зороастрийцу. Когда он приписал деду несколько бессмысленных стихов, я достаточно резко возразил ему, что Зороастр никогда не говорил ничего подобного. Но шарлатан с каменным лицом ответил:

— Верно. Пророк не говорил так в свое время. Эти стихи он прочел мне недавно во сне и велел записать, когда проснусь.

Так Ложь побеждает Истину — по крайней мере, во время долгого владычества. Ну что ж, эти лживые жрецы ощутят расплавленный металл непременно.

Следующие несколько недель я провел прекрасно. Хотя раздобревшая Амбалика больше не привлекала меня как женщина, она показалась мне не только приятной в общении, но и умной. В нашу первую ночь после разлуки она вывела меня на крышу, откуда открывался вид на реку. Помню, что луна убывала, помню пряные, как всегда, дымки кухонных очагов с причалов внизу. Казалось, в Индии ничего не изменилось.

— Теперь нас никто не услышит.

Мы сидели бок о бок на диванчике, и луна светила прямо нам в глаза. Далеко на востоке смутно маячили Гималаи — темная громада на фоне неба.

— Где твой отец?

Я бы предпочел по возможности не встречаться с этой непредсказуемой личностью.

— В сухой сезон он всегда с войском. Значит, где-нибудь у границ Личчхави. Республиканцы очень упрямы. Не знаю почему. Если бы они сдались, отец, может быть, пощадил бы кого-нибудь. А так убьет всех.

— Ведь он действительно вселенский монарх, правда?

Я не знал, до какой степени моя жена на стороне своего отца, и держался осторожно.

— Как сказать — жертвования коня не было… Но он самый выдающийся среди всех царей в нашей истории.

Мы смотрели на мерцающие звезды и слушали, как кто-то еле слышно играет внизу на цитре.

— Я полагаю, вы еще раз женились? — Она задала этот вопрос совершенно равнодушно.

— Да. Я женат — или был женат — на сестре Великого Царя. Она умерла.

— У вас были дети?

— Нет. У всех моих детей одна мать — ты.

— Большая честь.

Амбалика произнесла это серьезно, но очевидно, просто дразнила меня. Я пропустил это мимо ушей.

— Насколько мне известно, еще не было случая, чтобы у кого-то вроде меня были сыновья от дочери царя далекой страны.

— Это Персия — далекая страна! — резко откликнулась Амбалика. — Здесь мы дома.

— Я думал, ты хочешь поехать со мной в Персию.

Она рассмеялась:

— Будем считать, что я так же хочу отправиться в Персию, как вы — жить там со мной!

— Я бы хотел…

— Не будьте наивным! — Она вдруг живо напомнила мне девочку, на которой я женился. — Вы не будете знать, что со мной делать там, а я не буду знать, куда деться в стране, где среди снега и льда живут голубоглазые люди. — Она поежилась от такой мысли.

— Но наши сыновья…

— …Должны остаться здесь.

— Должны? — Я вдруг рассердился. В конце концов, это были мои сыновья, и я очень хотел увезти их в Сузы, с матерью или без.

— Да, должны. Все равно у вас нет выбора. Как и у меня, — добавила она. — Такова воля моего отца. Ему нравится мысль о внуках-персах. Он думает, что когда-нибудь это может пригодиться.

— Послать с посольством? Но если они ни разу не съездят на родину, какой от них там будет прок?

— Отец найдет. Не беспокойтесь. Во всяком случае, он вызвал старика Караку — учить их персидскому.

Меня обрадовало, что Карака жив. По словам Амбалики, он стал суперинтендантом всех железных изделий в Магадхе.

— А что Китай? — спросила она, поправляя свою легкую накидку под теплым ночным ветерком. — Там вы тоже на ком-нибудь женились?

— У меня были две прелестные наложницы, но жены не было.

— А дети?

— Нет. Китайские женщины освоили искусство не иметь детей.

Амбалика кивнула:

— Да, я слышала об этом. Конечно, у нас тоже есть кое-какие заклинания, которые всегда действуют — когда действуют.

— Китайские женщины пьют какое-то снадобье. Но когда я спрашивал, что это, они только хихикали. Вообще народ там очень скрытный. Но все равно мои две девушки были восхитительны. Тебе бы они понравились.

— Мне бы здесь понравилось любое общество. Как единственная жена пропадающего где-то мужа, в доме деда, у которого нет наложниц моложе шестидесяти, я все время одна. А что вы сделали с девушками, когда уезжали из Китая?

— Одну отослал домой, в ее деревню, и дал ей денег, чтобы вышла замуж. А другую отдал другу, чтобы вела у него хозяйство.

Фань Чи был так очарован моей второй наложницей, что я с радостью сделал ему этот подарок. Он от души благодарил.

— Мне не суждено их общество. — Амбалика словно и вправду опечалилась. — Но ведь и ваше общество мне не суждено, правда?

— Я должен доложить Великому Царю.

— И когда вы это сделаете, то будете очень, очень старым. Слишком старым, чтобы вернуться сюда.

Прямота Амбалики всегда поражала меня — и очаровывала. Слушая в темноте ее чистый, дразнящий голос, я забыл о бесформенной туше, скрывшей под собой стройную девочку, на которой я женился — как будто в какой-то другой жизни.

— Ты хочешь, чтобы я остался?

— Не думаю. Разлука была слишком долгой.

— А что скажет царь?

Амбалика молчала. Я положил руку ей на плечи. Этого не следовало делать. Созданная темнотой иллюзия юности при прикосновении исчезла, но на какое-то время мы остались в объятиях друг друга, и Амбалика рассказала мне о кровавых событиях, постигших страны Гангской равнины.

— Мы особенно испугались после разгрома кошальского войска и уже собрались бежать, но получили от царя тайное послание. Он велел нам оставаться и сообщал, что помилует Шравасти — как место жительства Будды! — Она тихо рассмеялась мне в плечо. — Отцу до Будды такое же дело, как и мне. Но он знал, что Будда популярен, а буддийская община ненавидит Вирудхаку за разгром республики Шакья. Конечно, когда отец короновался в Шравасти, никто не подозревал, что он собирается уничтожить все республики. Как бы то ни было, здешний народ приветствовал отца как освободителя. Да и сам он вел себя соответственно.

— Вы с ним виделись?

— О да. Мы в очень добрых отношениях, и, конечно, он без ума от внуков. Он всегда спрашивает о тебе, надеется увидеть снова, плачет…

— По-прежнему плачет?

— По-прежнему. Но теперь для этого больше причин.

За этой фразой не крылось осуждения. Но женщин всегда привлекала сила и власть. Не думаю, что когда-нибудь найдется завоеватель столь кровавый, чтобы большинство женщин не захотели лечь с ним в надежде родить сына, такого же лютого, как отец.

2

Незадолго до ежегодного карнавала, налетающего на Шравасти ураганом и отдающего все дни удовольствиям, мы с принцем Джетой навестили в буддийском монастыре Ананду. Я пешком сопровождал носилки принца.

— Я редко выхожу из дома, — еле слышно говорил он, когда мы пробирались через радостно шумящую толпу. — Но мне хочется присутствовать при вашем разговоре с Анандой. Его очень заинтересуют ваши китайские рассказы.

Принца Джету околдовали мои повествования о Конфуции и Учителе Ли, и он считал, что главе буддистов они тоже понравятся, — единственное проявление наивности, когда-либо замеченное мной в старом друге. Если что-нибудь может вызвать у профессионального жреца отвращение, то это рассказы о соперничающей религии или системе мышления.

Бамбуковый парк теперь был полностью отдан буддийской секте. Навес, где жил Будда, окружала невысокая стена, а рядом строилось новое здание.

— Женский монастырь, — пояснил принц Джета. — Его строит Амбапали. И она же станет первой монахиней.

— Куртизанка из Вайшали?

— Да. Когда Будда умер, она пришла сюда… Со всеми своими деньгами. Надо сказать, ей повезло.

— Да. Я видел развалины Вайшали.

— Остаток жизни она посвятила секте. Я искренне восхищаюсь этой женщиной. Она и вправду святая.

— И очень старая, — не удержался добавить я.

Удачливые куртизанки, когда красота уходит, очень часто обращаются к религии или философии. Интересно бы посмотреть, кем станет Аспазия.

Ананда чем-то напоминал Будду и не старался скрывать этого сходства. Со множеством поклонов глава сангхи сопроводил носилки принца Джеты в главный зал монастыря. Я шел следом. Несколько сот юных монахов цитировали слова Будды. Я заметил, что на многих новые желтые одежды. Это было новшество. В прежние дни монахи могли носить лишь лохмотья, выпрошенные в качестве подаяния.

Ананда провел нас в комнату с низким потолком, устроенную в задней части прежнего монастырского двора.

— Здесь я стараюсь вспоминать, — сказал он.

Когда носильщики принца Джеты удалились, Ананда обратился ко мне:

— Шарипутра очень хорошо отзывался о вас.

Принц рассказал ему о моих китайских приключениях, и святой выразил интерес. Но изложить китайскую мудрость попросил не он, а сам принц Джета. Я вкратце изложил. Ананда вежливо скучал, а под конец сказал:

— Учитель Конфуций поражает меня. Он слишком принадлежит этому миру, чтобы воспринимать его учение всерьез.

— Он верит, что мир людей — единственный из существующих миров, — ответил я. — Вот почему он придает такое значение нашему поведению в единственно существующем мире.

— Мы бы, конечно, согласились с последней частью, и его представления о благородном муже очень близки к тому, что мы знаем как истину. Вот почему мне кажется столь странным, что он не видит очевидного: нирваны. Будто, уже ступив было на путь четырех благородных истин, он вдруг останавливается. — Ананда, надув щеку, издал вульгарный звук.

— Не думаю, что он собирается идти куда-то дальше этого мира.

— И в этом его можно пожалеть.

— Думаю, Конфуций не нуждается в жалости, — сказал я резче, чем хотел, и принц Джета повернул ко мне голову.

— Наша жалость всеобща, дорогой мой. — Ананда улыбнулся. — Мы жалеем всех живущих. Быть живым — значит оказаться пойманным в круг непрестанных возрождений. Только о тех, кто был здесь и ушел, можно сказать, что они достигли того, что должно стать сознательной целью всех людей.

— Учитель Кун не согласился бы с вами.

Я с удивлением обнаружил, что говорю, как ученик Конфуция, а ведь ужасался его безразличию к Мудрому Господу! И он был безразличен не только к идее сотворения мира, но даже отказывался признать скрытую во всем двойственность. Хотя Конфуций целиком принадлежал этому миру, я защищал его от Ананды. Нет конца человеческой странности! Думаю, всегда соблазнительно бросить вызов тому, кто думает, что один знает правду, или истинный путь, или владеет ключом к тайне.

— А что Конфуций думает о смерти? — ради принца Джеты проявил интерес Ананда.

— Толком не знаю, но подозреваю, что он считает этот вопрос несущественным. Конфуций интересуется жизнью…

— Пойман жизнью! Бедняга!

— А кто не пойман? Просто Конфуций честен. Он часто грустит. Он признает свое несовершенство — как я заметил, редкость для святых сего мира.

Ананда воспринял мой намек с вкрадчивой улыбкой.

— Он хотел управлять страной для общего блага, — продолжал я. — Когда ему отказали в этом, он страдал и говорил, что это страдание и есть доказательство, что он вовсе не совершенный мудрец.

— Вовсе не совершенный мудрец, — повторил Ананда. — Вы уверены, что он не проявлял желания вырваться из круга рождений, смертей и возрождений?

— Не думаю, что он признавал этот круг.

— Боюсь, это невежество.

— Нет, не невежество. Просто другой вид знания. Он признавал первичное единство, из которого мы вышли и в которое вернемся.

— Это он очень, очень тонко подметил. — Ананда повернулся к принцу Джете. — Вот доказательство абсолютной мудрости Будды — даже в варварском Китае какой-то учитель смог заметить краешек истины — не понять, нет-нет, но ощутить ее. — Он улыбнулся мне. — Мы очень рады это слышать.

Этот коротышка утомлял своим самодовольством.

— Несомненно, Конфуций был бы рад узнать, что в далеких землях люди могут хотя бы смутно воспринять его истины, — сказал я.

Ананда не услышал ни смысла моих слов, ни звучавшего в них вызова.

— Вы будете рады узнать, что мы наконец усовершенствовали нашу канализационную систему, — обратился он к принцу Джете. — Она уникальна, по крайней мере в Шравасти. Мы отвели воду подземных потоков так, что теперь она бежит прямо под уборными. Мы также сделали…

Он еще много говорил о гигиене — вечной проблеме индийских городов. Наконец Ананда вежливо повернулся ко мне:

— Кажется, я припоминаю, что, когда вы были у нас впервые, ваши верования значительно отличались от нынешних. Тогда вы верили в верховного бога, единого творца Вселенной. Теперь же благодаря поучениям того китайца вы озабочены лишь… умением вести себя в повседневной жизни.

Я не ожидал, что он помнит мои слова о Мудром Господе, сказанные так много лет назад, и это было глупо с моей стороны. Когда дело касается памяти, профессиональный жрец еще хуже — или лучше — поэта.

— Я не изменился, — сказал я. — Я по-прежнему верю в Мудрого Господа и упомянул об учении Конфуция, лишь чтобы показать… — Я запнулся, не в состоянии вспомнить, что же именно я хотел показать, цитируя принадлежащего этому миру Конфуция.

— …Показать сходство между его Путем и путем Будды. Да, я так и понял. — Ананда улыбнулся, чем привел меня в бешенство. — Конечно, — продолжал он, — ваш китаец, отвергая идею о боге-творце вроде Брахмы или Мудрого Господа, проявил зачатки истинного ума.

Я перенес это святотатство, надеюсь, с той же невозмутимостью, с какой он постоянно уклонялся от моих нападок.

— Истинный ум заключается в том, — ответил я, — чтобы осознать: ничто не может начаться из ничего. И следовательно, мир должен начаться с чего-то. Мир должен быть кем-то сотворен — а именно Мудрым Господом.

— А кто сотворил его самого?

— Он сам.

— Из чего?

— Из ничего.

— Позвольте, но вы только что сказали, что ничто не может начаться из ничего.

Да, Демокрит, я попался в древнюю ловушку и стал скорее выкручиваться:

— Ничто — не совсем то слово, которое нужно употребить. Скажем так: то, что было тогда, есть теперь и будет всегда, то есть это — вечно неизменное. — Не долго думая, я прибег к идеям Учителя Ли. — Из вечно неизменного Мудрый Господь сотворил землю, небо, человека. Создал Истину и Ложь…

— О мой дорогой! — вздохнул Ананда. — Это очень примитивно. Извините меня. Я не хотел задеть ваших чувств. Я уважаю вашу глубокую веру в то, что ваш дед считал истиной. Но даже ваш китайский друг пошел дальше понятия о всемогущем боге вроде Мудрого Господа, или Брахмы, или неба, или как хотите назовите его или ее. Знаете, был один брахман, очень злившийся на Будду. И наконец он сказал: «Как может Будда отрицать Творца? Как вы не поймете, что и радость, и печаль, и все чувства человека приходят к нему от высшего божества?»

— И что на это сказал Будда? — спросил принц Джета: очевидно, он раньше не слышал этой части учения или это было недавним дополнением?

— Я процитирую ответ Будды, — сказал Ананда и, закрыв глаза, прочел нараспев: — «Вот так благодаря созданию высшего божества люди становятся убийцами, ворами, распутниками, клеветниками, оскорбителями, болтунами, завистниками, злобными и непостоянными во взглядах. И поэтому те, кто предпочитает опираться на придуманного бога, как первопричину, не имеют ни желания, ни необходимости совершать или не совершать те или иные поступки».

— Хорошо, — прошептал принц Джета.

— Чепуха! — рассердился я. — Это не все. Когда Мудрый Господь сотворил себя и свою тень — порок, он создал человека и дал ему выбор: служить Истине или Лжи. Те, кто служит Лжи, в судный день понесут наказание, а те…

— О, как запутанно! — сказал Ананда. — И как типично для этих высших божеств. Вся эта злоба, вся эта наивность! В конце концов, если он верховный бог, зачем же он позволяет существовать злу?

— Чтобы у каждого человека был выбор.

— Нет, если бы я был высшим божеством, я бы не связывался ни с сотворением зла, ни человека — ничего вообще, что мне бы не нравилось. Боюсь, что когда дело дойдет до объяснения сути вашего высшего божества, вы попадете впросак. Зло существует. И вы не можете объяснить зачем. И поэтому превращаете своего творца в какого-то игрока, играющего человеческими жизнями. Послушаются или не послушаются? Придется или нет их мучить? Дитя мое, это слишком примитивно. Вот почему мы давно отказались от учения о высшем божестве. И так же, насколько я понял, отказался и ваш друг Конфуций. Он понимает, как и мы, что признать такое чудовище — значит одобрить зло, поскольку зло — его творение. К счастью, мы смотрим дальше Брахмы, дальше Мудрого Господа. Мы смотрим на природу Вселенной и видим в ней кольцо без начала и конца, и тот, кто следует середине, может взглянуть сквозь кольцо и понять, что все — иллюзия, как и вечность. В конечном итоге, рассуждая практически, мы думаем, что человек лучше ведет себя в мире, где нет высшего божества, утверждающего зло и запутывающего простое. Как мудро сказал ваш Конфуций, «небеса далеко, а человек близко».

Я не стал продолжать спор. Атеисты всегда переговорят верующего в Мудрого Господа. Мы знаем, что истинно. Они нет. Конфуций нашел во мне понимание, потому что пытался удалить небеса сверху. Он принимал то, чего не мог понять. Но Будда с безразличием отвергает небеса. Не думаю, что на земле был когда-либо еще столь высокомерный человек. Ведь что он заявлял: «Я существую. Но когда я перестану существовать и меня больше не будет, то не будет ничего и нигде. Что другие принимают за существование — лишь иллюзия». От такого захватывает дух.

Демокрит говорит, что у него дух не захватывает.

Он думает, что Будда имел в виду нечто иное. Мир остается, говорит Демокрит, и единственная аномалия в нем — это несовершенная личность, наблюдающая его. Удали эту личность, и материя останется неизменной, вечно неизменной. Вечно неизменное? Не могуслушать ничего подобного. Для меня что существует, то существует.

3

Следующие несколько недель я вел переговоры с разными купцами, желающими торговать с Персией. К тому времени я сам стал вроде купца. Я знал, что и почем можно продать в Сузах, и мне доставляло удовольствие часами торговаться в шатрах на главном базаре. Само собой, когда я оказывался в обществе видных купцов или казначеев гильдий, всегда упоминалось имя Эгиби. В каком-то смысле эта контора являлась вселенским монархом. Куда ни поедешь, ее агенты уже там и делают деньги.

Мне оказалось нелегко с сыновьями. Сначала они дичились меня. У меня было чувство, что они словно обижены своей непохожестью на других и обвиняют в этом меня. Тем не менее доверие старшего мне удалось завоевать. Он чрезвычайно гордился своим дедом-царем.

— Это будет первый владыка всего мира! — сказал мальчик, когда мы шли через базар, где он был свидетелем того, как я брал ссуды от купеческих сообществ.

Надо сказать, он изо всех сил стремился скрыть свое презрение воина к торговцам, с которыми я вел переговоры.

— Что ты понимаешь под владыкой всего мира?

— Царь смотрит на запад. Царь смотрит на восток.

Очевидно, сын цитировал какой-то придворный текст.

— Ты думаешь, он замышляет поход на страну твоего отца? — спросил я.

Мальчик кивнул:

— Когда-нибудь весь мир будет принадлежать ему, потому что еще не было на свете подобного царя. Раньше не было владыки над всей Индией.

— Всей Индией? А Личчхави? А царство Аванти? А наша провинция Индия? А юг?

Он пожал плечами:

— Это мелочи. Когда Аджаташатру выезжал на площадь — я был тогда ребенком, но помню это зрелище, — он был подобен солнцу! И народ приветствовал его, словно в самом деле вышло солнце после долгих дождей.

Я не стал разубеждать сына, люди ведь могли быть просто напуганы новым правителем — летнее солнце может и сжечь поля, превратив их в пустыни.

— Он любит тебя?

— О да! Я его любимец.

Ростом мальчик был уже с воина, каковым ему скоро предстояло стать. Несмотря на мои глаза — глаза фракийской ведьмы Лаис, — он выглядел для меня совсем чужим. Но я разглядел в нем честолюбие и энергию. Он собирался связать свою жизнь с магадхским двором, в этом не оставалось сомнений.

— Ты бы хотел увидеть Персию? — спросил я.

Его зубы были ослепительными, а улыбка чарующей.

— О да! Моя мать много говорила мне о Сузах, Вавилоне, Великом Царе. И когда приходит старый Карака, он тоже рассказывает мне разные истории.

— Ты хотел бы поехать со мной?

Я не посмел взглянуть на него. В стране, где все смуглые, ощущаешь странность, когда две пары голубых глаз смотрят одна в другую, как в зеркало… Правда, одно из зеркал выступает из темноты.

— Я должен закончить учиться, отец. Потом я отправлюсь в университет в Таксилу. Я не хочу туда ехать, но дед велел мне изучать языки. Я должен повиноваться.

— Возможно, он воспользуется тобой, как послом. Вроде меня.

— Это было бы двойной честью.

Мальчик уже был придворным.

Мой младший сын был мечтательным и застенчивым. Когда мне наконец удалось сблизиться с ним, он попросил рассказать о драконах и русалках, и я постарался угодить ему своими сказками. Он также интересовался Буддой. Подозреваю, он унаследовал от прадеда склад ума, направленный на иной мир. Как бы то ни было, оба моих сына не захотели покинуть Индию. Я не удивился, но был глубоко опечален.

За день до отправления моего каравана в Таксилу я сидел рядом с носилками принца Джеты на крыше Речного дома.

— Я скоро умру, очень скоро, — сказал мой старый друг, повернув ко мне голову. — Вот почему я так рад видеть вас снова.

— Почему? Когда вы умрете, то забудете меня.

Принц Джета любил смеяться над смертью, и я старался по возможности шутить на эту тему — признаться, не самая легкая задача. И до сих пор я не привыкну к мысли, что покину это изношенное тело и совершу долгий переход — молю об этом Мудрого Господа — по мосту Спасителя.

— Ах, разговор с вами в последние дни может существенным образом изменить мою судьбу. Благодаря вам в последующей жизни я могу оказаться ближе к выходу.

— Я бы сказал, что вы и так в одном шаге от нирваны.

— Боюсь, более, чем в шаге. Я подвержен печали. Моя следующая жизнь вполне может оказаться еще хуже, чем вот это. — Он посмотрел на свое парализованное тело.

— Мы рождаемся только раз, — сказал я и вежливо добавил: — Во всяком случае, мы в это верим.

Принц Джета улыбнулся:

— Не важно, во что вы верите, уж вы простите меня. Мы не можем признать бога, забирающего бессмертные души, позволяющего им рождаться снова, играющего с ними, а потом творящего над ними суд и осуждающего на вечную муку или вечное блаженство.

— Не вечное. В конце концов, в вечности все будут как один.

— Не уверен, что правильно уловил вашу идею вечности.

— Кто может ее понять? — Я сменил тему и заговорил о сыновьях. — Я надеялся, что они смогут вернуться со мной. И Амбалика тоже.

Принц Джета покачал головой:

— Это нецелесообразно. Там они чувствовали бы себя чужими, как вы чувствуете себя здесь. Кроме того…

Он замолк, увидев что-то за рекой. Я тоже взглянул туда. Равнину между горами и берегом, казалось, заполняла пыльная буря, хотя день был безветренным.

— Что это? — спросил я. — Мираж?

— Нет, — ответил принц Джета и нахмурился. — Это царь.

Я поежился под теплым солнцем.

— Я думал, он у границ Личчхави.

— Был. А теперь здесь.

— Думаю, мне лучше исчезнуть до его прибытия.

— Поздно, — сказал принц Джета. — Он захочет вас увидеть.

— Но пока он не знает, что я здесь, я мог бы…

— Он знает, что вы здесь. Он знает все.

Следующим утром, на рассвете, мне было велено явиться к царю за реку. Я попрощался с Амбаликой, словно в последний раз. Она утешала:

— Вы же его зять, отец любимых внуков. Вам нечего бояться!

Но что бы она ни говорила, я чувствовал, что и она прощается со мной в последний раз.

Ничто на земле не сравнится с индийским войском. Во-первых, это не войско — это город. Представь палаточный город с двумястами или тремястами тысячами мужчин, женщин, детей, слонов, верблюдов, лошадей, быков — и все это медленно движется по пыльной равнине, и можно вообразить, на что это похоже, когда индийский царь идет на войну. Греков шокирует, что Великий Царь отправляется в поход со своими женщинами, утварью и бутылями воды из Хоаспа; что бессмертным позволено идти в поход со своими женщинами и рабами. Но когда приходит время сражаться, слуг и обозы оставляют далеко в тылу. В Индии не так. Царский город просто поглощает противника. Сначала на врага бросаются слоны. Если у противника своих слонов нет, на этом битва и заканчивается. Если враг дает отпор, в дело вступают лучники и копейщики. Тем временем рынки, таверны, мастерские и оружие так заполняют всю территорию, что враг просто не в состоянии сопротивляться нахлынувшей на него плотной массе людей и вещей.

Когда друг на друга нападают два равных войска, в конце концов побеждает то, которому удастся убить вражеского предводителя. Если оба предводителя остаются живы, получается просто бесконечная давка — два города безнадежно перемешиваются. Существуют рассказы о двух войсках, которые так перепутались, что пришлось объявить перемирие, дабы понять, кто есть кто.

Моему вознице понадобился час, чтобы добраться от первого часового за рекой до самого сердца лагеря, где стоял золоченый шатер Аджаташатру. Я чувствовал себя скорее на обширном базаре, чем в военном лагере. Медленно-медленно мы проехали через торговые ряды, мимо арсеналов и боен ко внутреннему городу, где возвышались шатры царя и его двора.

У входа в царский шатер возница остановил колесницу, и я сошел. Распорядитель провел меня в шатер рядом, где один из рабов поднес мне серебряный тазик с розовой водой. По обычаю, я омыл лицо и руки. Другой раб вытер меня льняным полотенцем. Со мной обращались почтительно, но все молчали, потом я остался один. Время текло медленно, но воображение работало быстро. Я считал, что меня ожидает смерть, и не осталось ни одного вида казни, который бы я не представил живо и во всех ужасающих подробностях. Я как раз размышлял о постепенном удушении, внушавшем мне особенный страх, когда у входа в шатер возник Варшакара. Наверное, схожее чувство переживает ныряльщик, поняв, что плавающее у берега бревно на самом деле оказалось крокодилом.

Но распорядитель двора успокоил меня.

— Вы почти не изменились, — сказал он, заключив меня в объятия.

— А вы все такой же!

Действительно Варшакара выглядел точно так же, как при нашей первой встрече в Варанаси много лет назад. Вечный мастер предательства, он с чрезвычайной легкостью сменил службу убитому отцу на службу убийце-сыну. Клочок бороды был выкрашен в ярко-красный цвет, компенсируя отсутствие красных зубов.

Мы поговорили о Китае. Он жадно ловил каждую кроху сведений. К счастью, у меня было более, чем крохи, чтобы насытить этого хищника.

— Вы должны изложить мне все это письменно! — сказал он под конец. — Мы очень интересуемся открытием шелкового пути — нам уже сообщил о нем ваш товарищ. Кстати, он все еще в Чампе.

Я не удивился, узнав, что Варшакара уже ведет переговоры с начальником экспедиции из Ци. «Что-то хоу рассказал обо мне?» — думал я. Ведь, по сути дела, я бросил его. Но об этом Варшакара ничего не сообщил.

Вдруг рядом загремел гром: барабаны возвещали о приближении Аджаташатру. Мы вышли наружу, и я с невольным трепетом увидел, наверное, величайшего на земле слона… Белый слон легким шагом двигался к нам, подобно разукрашенной драгоценностями горе. На спине у него был устроен серебряный павильон, в серебре сверкали алмазы. Внутри всего этого сияния колыхалась огромная золотая фигура.

— Аджаташатру!

Все вокруг выкрикивали имя царя и благословения ему. Музыканты создали невообразимый шум. На земле простерлись просители. Слон остановился, к нему приставили лестницу, и два профессиональных акробата стремительно взобрались наверх. Они с усилием подняли царя на ноги и помогли ему потихоньку спуститься.

Аджаташатру и раньше не отличался стройностью, но теперь это был самый толстый из когда-либо виденных мною толстяков. Он был так тяжел, что ноги не выдерживали веса раздувшегося тела. В результате он мог ходить либо, как сейчас, положив руки на плечи акробатов, либо опираясь на две толстые палки из слоновой кости. Царь медленно двигался вперед, его голова, плечи и шея слились воедино, и весь он напоминал жирного золотого паука.

Я уставился в землю, надеясь, что Аджаташатру остановится и узнает меня, но он без слов проплыл мимо. Я не отрывал глаз от алого ковра. Как и Великий Царь, Аджаташатру никогда не ступал на непокрытую землю.

Через несколько часов ко мне с заискивающей улыбкой явился Варшакара. Почему-то мне не хватало его окровавленных клыков, и я подумал: интересно, пришлось ли ему отказаться от жевания этой влияющей на ум жвачки из бетеля? Недавно один разбирающийся в этих делах человек сказал, что бетель можно просто держать за щекой — и наслаждаться умственным расстройством.

Варшакара подвел меня к монарху. Аджаташатру в окружении тысячи шелковых подушек расплылся по огромному дивану. В пределах его протянутой руки стояла дюжина столиков с яствами и вином. На таком же расстоянии расположилась дюжина девочек и мальчиков-подростков. С годами вкусы моего тестя не претерпели изменений. Правда, как я заметил, каким человек был в юности, таким и остается потом. Во всяком случае, не становится лучше.

Мальчик лет восьми-девяти нежно обтирал шею царя платком. Тело Аджаташатру лоснилось от пота. Пересечь зал стоило царю огромных усилий. Хотя, как я понял, жизнь его клонилась к концу, лицо оставалось прежним.

Удивительно, но из-за толстенного слоя жира мой тесть выглядел гораздо моложе меня. Я заметил, что в жарких странах, где тело рано созревает и быстро стареет, мужчины и женщины намеренно толстеют, чтобы сохранить если не красоту юности, то хотя бы очарование пухлой инфантильности.

Аджаташатру просиял:

— Драгоценнейший!

Огромное младенческое лицо уставилось на меня в ожидании, будто я сейчас положу ему что-то в рот. Потом царь широко раскинул руки, отчего жир под шелком обвис, как сардские спальные валики.

— Подойди ко мне!

Я подошел, но, наклонившись, чтобы поцеловать руку, споткнулся и, как кукла, упал на диван. Дети захихикали. Я помертвел. В Сузах — да при любом дворе! — за такой подход к монарху человека бы убили на месте. Но меня простили.

Царь схватил меня под мышки и втащил на диван, как куклу. Жирные руки сохранили силу. Когда я уткнулся в обширную грудь, от которой разило тысячей разнородных благовоний, накрашенные кармином губы покрыли мое лицо поцелуями со страстностью, с какой ребенок ласкает куклу — чтобы через минуту сломать.

— Мой дорогой! Без тебя жизнь мне стала обузой и я не знаю радости! Сколько ночей мы проплакали, не в силах уснуть, думая, почему наш драгоценный, любимый зять покинул нас. О, гадкий! Гадкий!

С этими словами Аджаташатру приподнял меня и усадил рядом. Я упал на спину в кучу подушек. Вблизи него я чувствовал себя хрупкой вазой рядом со слоном. Этикет не предусматривал такой ситуации, но я по возможности постарался выглядеть почтительным и внимательным, развалясь бок о бок с без преувеличения величайшим (по размерам) царем на земле.

— Милый Дарий!

Должен заметить, на протяжении нашего разговора он упорно звал меня Дарием. Разумеется, я не поправлял. Как многие абсолютные монархи, Аджаташатру плохо помнил имена. В Персии Великий Царь никогда не появлялся на людях без распорядителя, шепчущего ему на ухо имена приближающихся к трону.

— Как тосковало мое бедное дитя по своему мужу! Как изголодалось по весточке от него! Как жаждало узнать, где он!

Выбор слов дал ключ к тому, что было у Аджаташатру на уме, и тут же дети начали подносить ему поесть и выпить. Я не знал человека, кто бы мог так отчетливо говорить с набитым ртом. Правда, рот царя редко бывал пуст, как и редко закрыт.

Когда мне наконец было позволено говорить, я поведал о своих многочисленных попытках вернуться в Магадху. Пока я говорил, царь с шумом вливал себе в горло вино. Рассказ о моем пленении в Китае он выслушал внимательно. Темные глаза за валиками жира сверкали, как всегда. Когда я закончил свое повествование, ритмично прерываемое восклицаниями восторга, изумления и сочувствия, Аджаташатру опорожнил кубок с вином и произнес:

— Ты опишешь шелковый путь Варшакаре.

— Да, владыка.

— Подробно.

— Да, владыка.

— Сделаешь карту.

— Да, с радостью.

— Ведь ты мой дорогой, не так ли? — Он сжал меня в объятиях. — Ведь ты покажешь мне путь в Китай, правда?

— Владыка пойдет на Китай?

— Почему бы нет? Следующий год собирается быть очень, очень скучным. Эта гадкая страна, Личчхави, будет разбита, а Пардиота, — помнишь его? Царь Аванти? — он стал нехорошим. Но не думаю, что на завоевание Аванти уйдет больше месяца-двух. Ты останешься и увидишь, как я преподам ему урок. Тебе понравится. Обещаю. Потому что я очень, очень хороший учитель.

— Я знаю, владыка. Я видел развалины Вайшали.

— О, я рад! — Его глаза загорелись. — Видел тех, что были людьми, вдоль дороги?

— Да! Это великолепно, владыка. Сказать по правде, я не видел еще столько пленных, казненных одновременно.

— И я тоже. Естественно, все говорят, что я установил своего рода рекорд, но ты знаешь, как неискренни бывают люди. И все же я от души надеюсь, что ни один из царей не сажал на кол столько гадких людишек, как я тогда. Это было потрясающе! Никогда не слышал такого воя. Особенно когда их кастрировали уже на колах. Думал, оглохну. У меня очень тонкий слух. Так о чем мы говорили?

— О Китае, владыка.

— Да. Да. Я хочу пойти туда сам с основным войском. Ты будешь проводником.

Когда я сказал ему, не без радости, что его войску понадобится не менее трех лет, чтобы достичь границ Срединного Царства, он начал терять интерес. Царь поежился от рассказов о знойных, влажных джунглях, высоких перевалах, лихорадке и прочих трудностях долгого пути.

— Если так, я не пойду туда сам. Без сомнения. Пошлю войско. В конце концов, я вселенский монарх или нет?

— Да, да, владыка!

— А поскольку Китай — часть Вселенной, они тут же поймут, что я обладаю… как они это зовут?

— Небесным правом.

— Да. Они поймут это навсегда. А в общем-то, разумнее пойти на запад, как ты думаешь? Это не так далеко, и никаких джунглей. И можно останавливаться в прелестных городах. Конечно же, Персия — неотъемлемая часть моей Вселенной. Не так ли, драгоценнейший?

— О да, владыка!

Мне становилось все тревожнее. Хотя войско Аджаташатру не представляло угрозы для Бактрии, а тем более для Персидской империи, я уже видел, как царь, ведя меня на веревочке, как обезьяну, медленно движется к Персии — и своему неминуемому поражению.

Я постарался отвлечь его от персидской авантюры, но слова «моя Вселенная» приводили Аджаташатру в эйфорию. Он клял республиканцев, мешающих ему «пойти на восход солнца, на закат солнца, к Полярной звезде».

— О, я понимаю, как велика моя Вселенная и как мало у меня времени, чтобы посетить всех моих подданных, но я постараюсь. Это мой долг… перед Небом.

Он очень быстро усвоил китайскую религиозно-политическую систему. Его прельщала мысль, что гегемония порождает истинное право. Считая, что уже обладает первым, он был готов получить и второе.

— …Как только я нанесу визит моим желтым подданным и голубоглазым подданным. Представь, миллионы людей с глазами, как у моих внуков! Кстати, прелестные мальчуганы. Хотя бы за них мы перед тобой в долгу, Дарий!

Потом за изысканным и показавшимся мне бесконечным обедом нас настигла дурная весть. Войско Аванти перешло границы Магадхи. Варшакара выглядел мрачным, Аджаташатру — раздраженным.

— О, гадкий, гадкий человек! Какой нехороший царь! Теперь нам придется его убить. Очень скоро. Мой милый! — Царь поцеловал меня, словно тарелку, затем наградил тычком, от которого я слетел с дивана. — Иди к своей прелестной жене. Дождись нас в Шравасти. Мы будем там до начала дождей. А пока мы превратим царство Аванти в пустыню. Обещаю. Я — бог на земле. Бог, равный Брахме. Я вселенский монарх. Передай мою любовь… э-э-э… моей дочери. — Он забыл имя Амбалики. — И поцелуй за меня двух голубоглазых мальчуганов. Я любящий дед. Иди.

Мое последнее свидание с Амбаликой оказалось на удивление теплым. Мы сидели бок о бок на качелях посреди дворика у принца Джеты — в одном из немногих мест, где нас не могли подслушать. Я рассказал ей о своей встрече с царем.

— Он собирается воевать с Аванти.

— Это будет нелегкая победа, — сказала Амбалика.

— Ты думаешь, война может продлиться дольше сухого сезона?

— Она может длиться годами, как бессмыслица с этим надоедливым Личчхави.

— Тогда он вряд ли пойдет на Персию в этом году.

— Он сказал, что хочет пойти на Персию?

Я уклонился от ответа.

— Что ж… — задумчиво проговорила Амбалика. Мы качались вверх-вниз над цветущими кустами. — Будь он моложе, наверное, добился бы успеха. Как вы думаете?

— Персия — самая могучая империя на земле. — Я счел свой ответ достаточно нейтральным.

— Зато отец — величайший на земле полководец. Или был таким. Впрочем, этого мы никогда не узнаем. Эта война с Аванти будет тянуться и тянуться, отец умрет от несварения, а вы… Что вы собираетесь делать?

— Вернусь в Сузы.

— С вашим караваном?

Я кивнул. Я не сказал ей, что собираюсь улизнуть из города этим же вечером без каравана. Но она, кажется, подозревала нечто подобное, потому что вдруг сказала:

— Я хочу снова выйти замуж.

— За кого?

— За моего сводного брата. Мы с ним хорошо ладим. И он добр к моим сыновьям. Он сделает меня своей первой женой, и мы будем жить здесь, в Шравасти. Вы знаете, он здешний наместник. Вряд ли вы встречались. Все равно мне нужно поскорее выйти за него, потому что принц Джета со дня на день умрет, а тогда этот дом достанется его племяннику, человеку неприятному, и мы окажемся бездомными.

— Но ты уже замужем, — напомнил я.

— Знаю. Но ведь можно стать вдовой, а?

— Я должен сам покончить с собой? Или царь поможет своей дочке?

— Нет. — Амбалика очаровательно улыбнулась. — Пойдемте, я вам кое-что покажу.

Мы вошли к ней в спальню. Амбалика открыла шкатулку из слоновой кости и вынула папирус. Я с трудом разбирал индийское письмо, и она прочла мне сообщение о прискорбной кончине Кира Спитамы в такой-то год царствования Великого Царя Ксеркса.

— Теперь ваша задача установить дату — это должен быть шестой месяц от нынешнего дня. Потом заполните верхнюю и нижнюю часть какими-нибудь персидскими записями, подтверждающими, что письмо послано канцелярией, — знаете, чтобы все вышло официально.

Но я знал и индийскую религию.

— Ты не можешь снова выйти замуж. Закон запрещает это.

Однако Амбалика все предусмотрела.

— Я говорила с верховным жрецом. Он скажет, что мы не были женаты по-настоящему. Брахманы умеют найти в церемонии ошибку, если захотят. А они захотят. И я тихонько выйду за брата.

— И мы больше никогда не встретимся?

— Надеюсь, никогда. — Своей веселой безжалостностью Амбалика неприятно напомнила своего отца. — Все равно вы не захотите вернуться сюда. Да вы просто уже будете слишком старым.

— Мои сыновья…

— Они останутся там, где положено, — твердо проговорила она.

Вот так я написал сообщение о собственной смерти, на котором подделал подпись первого делопроизводителя сузской канцелярии. Потом, за час до заката, вышел из дома.

Я не повидался с сыновьями и принцем Джетой. Все свои деньги я завернул в матерчатый пояс и обернул его вокруг талии. На рынке я купил старый халат, сандалии и посох и за несколько минут до закрытия на ночь городских ворот вышел из города.

Не знаю, что стало с моими сыновьями. Карака мог бы прислать сообщение, если бы знал, что я жив, но, наверное, он поверил Амбалике, когда она объявила о моей смерти.

От Эгиби я узнавал новости об Аджаташатру. Война с Аванти оказалась такой же долгой и нерешительной, как до того с республикой Личчхави. В конце концов, на девятый год царствования Ксеркса, индийский царь умер — по слухам, естественной смертью. Поскольку вопрос с наследованием был очень запутанным, созданная Аджаташатру на Гангской равнине империя распалась.

Когда я думаю об Индии, за веками этих слепых глаз сверкает золото. Когда думаю о Китае, блестит серебро, и я снова вижу, как наяву, серебряный снег, падающий на серебристые ивы.

Золото и серебро. А теперь мрак.

КНИГА VIII ЗОЛОТОЙ ВЕК ВЕЛИКОГО ЦАРЯ КСЕРКСА

1

Весной в восьмой год царствования Ксеркса я приехал в Сузы, проведя шесть лет на востоке и на востоке от востока. Пылкого молодого человека, выезжавшего из Бактрии, больше не существовало. Через сузские ворота въехало в город привидение средних лет. Я даже удивился, что люди видят меня, и совсем не удивился, что никто не узнает. В свое время меня причислили к мертвым, и теперь для двора я был призраком. Хуже — я был призраком для самого себя.

Но мое чувство собственной нереальности вскоре развеялось или, скорее, сменилось чувством нереальности мира, в который я вернулся. Все изменилось. Нет, не совсем так. Как я обнаружил, канцелярия осталась той же. Во Второй палате меня принял помощник распорядителя, которого я знал, когда он еще был виночерпием в гареме. Это был сириец, любивший знать обо всем. Его часто дразнили за любовь задавать вопросы. И боялись, потому что он никогда не забывал ответы.

— Это чрезвычайно путает все планы, уважаемый царский друг. — Евнух воспользовался последним оставшимся у меня титулом. Чиновники Первой палаты не замедлили сообщить мне, что я больше не «царево око». — Разумеется, мы рады вас видеть, но… — Он не закончил.

За него закончил я:

— Я официально объявлен мертвым, и мое состояние передано в казну.

— Не в казну. То есть в очень малой степени. Большей частью владеет ваша уважаемая мать.

— Она жива?

— Более чем. Она со двором в Сардах.

— В Сардах? — Я удивился. — С каких это пор Великий Царь держит двор в Сардах?

— Вы что, ничего не слышали?

Окна Второй комнаты выходили в сад. Я заметил, что весна уже близится к концу.

— Очень мало. Я знаю, что Греческие войны продолжаются. Знаю, что Великий Царь дотла сжег Афины. — Я узнал об этом в Шравасти от агентов Эгиби. — Вот, собственно, и все.

— Здесь много чего произошло, — сказал помощник распорядителя.

Как оказалось, он выбрал очень мягкое выражение. Вскоре после моего отбытия в Китай Ксеркс попросил жрецов Бел-Мардука подарить ему кое-какие золотые предметы из их сокровищницы.

— Я не просил ничего священного, — после говорил он мне. — И все равно они мне отказали. Я вообще был слишком снисходителен и никого не казнил. Но конфисковал много золота и переплавил его на дарики, чтобы оплатить Греческие войны. А потом уехал в Сузы.

Через несколько недель после отъезда Ксеркса из Вавилона один из бесчисленных претендентов на этот трон при подстрекательстве жрецов Бел-Мардука объявил себя царем Вавилонским. Он казнил нашего друга, безобразного Зопира, а затем его самого убил соперник, который затем более года сопротивлялся персидскому войску. В конце концов Вавилон сдался зятю Ксеркса и его лучшему полководцу Мегабизу, сыну убитого сатрапа Зопира.

— Месть Великого Царя была ужасна, — сказал помощник распорядителя, благоговейно покачивая головой. — Он расплавил статую Бел-Мардука, и теперь никто никогда не сможет пожать ее руку. Потом он срыл все храмы Бел-Мардука и разогнал всех жрецов, кого не убил. Потом он срыл городские стены. Сровнял с землей зиккурат. Конфисковал земли и имущество самых видных купцов…

— В том числе и Эгиби?

— Нет. — Евнух улыбнулся. — «Эгиби и сыновья» теперь обосновались здесь, в Сузах. Потом Великий Царь разделил Вавилонию на две сатрапии и упразднил титул «царь Вавилонский». На сегодняшний день Вавилон — провинциальный город и его тысячелетняя история подошла к концу.

— И где же теперь зимует двор?

— В Персеполе.

— Но там зимой морозы.

Евнух вздохнул:

— Мы покорные рабы.

Он произнес традиционную формулу, и я тоже повторил ее. Когда я спросил, куда делись все те тонны вавилонского золота, то получил ответ, что все ушло на оплату вторжения в Грецию.

— Ушло, и ушло без следа, — сказал евнух. — Эти войны оказались разорительными!

— Но успешными. Афины разрушены.

— О да! Да!

Но энтузиазм евнуха был явно наигранным. Дальнейшие расспросы раскрыли часть истории, столь хорошо известной здесь, в Афинах, и я повторю ее, Демокрит, только чтобы ты смог представить себе, как все это выглядело с другой стороны.

Ксеркс лично командовал вторжением. Он шел по суше из Сард. С ним были три армейских корпуса из шести, или шестьдесят тысяч воинов — не шесть миллионов, или какое там еще число придумал Геродот, дабы польстить афинянам. Войско сопровождал весь флот.

Греки были в панике. Все дельфийские и афинские оракулы были единодушны: Великий Царь непобедим, и они намекали, что со стороны афинян было бы мудро отдать свой город и бежать в Италию. Позже Дельфийский оракул оговорился, что деревянные городские стены могут принести пользу. И тогда не уважаемый и не любимый народом Фемистокл решил довольно хитро истолковать слова «деревянные стены» как «деревянные корабли».

Но канцелярский евнух знал лишь придворную версию войны, которую и изложил мне.

— Ровно два года назад, в этом же месяце, Великий Царь был в Трое, где принес в жертву троянской богине тысячу быков.

Для меня это был удар. Только что я радовался, что Ксеркс, упразднив титулы царя Вавилонского и египетского фараона, упразднил и богов этих стран. Однако скорее из драматических, чем из религиозных соображений он принес роковую жертву не Мудрому Господу, а какой-то троянской богине, чье имя даже этот евнух не смог вспомнить.

— Но место жертвы было выбрано удачно, господин царский друг. Как вам лучше всех известно, Великий Царь много знает наизусть из грека Гомера. Поэтому после жертвоприношения он, стоя один среди развалин, произнес: «Я отомщу за Трою, разгромленную вторгшимися греками. Я отомщу за своего предка, царя Приама. Я отомщу за всю Азию, за все неисчислимые зверства греков. Как греки напали на Азию, чтобы вернуть свою спартанскую шлюху, так я нападу на них, чтобы смыть пятно бесчестья, лежащее на нас столько поколений. Афины будут сожжены, как некогда Троя. Афины будут сожжены, как некогда Сарды. Афины будут сожжены, и я сам поднесу факел. Я — возмездие! Я — справедливость! Я — Азия!»

Затем персидские войска пересекли Голлеспонт и вошли в Европу.

Для своего вторжения в Грецию Ксеркс придумал хитрый повод. Поскольку в мире нет грека, не гордящегося лично варварским нападением своих предков на азиатский город Трою, Великий Царь возложил на всех греков ответственность за грехи их предков. И он был искренен в этом. Ксеркс действительно верил, что рано или поздно боги — которых, конечно же, на самом деле не существует — сурово потребуют ответа за все совершенное когда-либо зло.

Поначалу война шла успешно. Флот и войско в строгом взаимодействии дошли до побережья Фессалии. По пути был убит спартанский царь Леонид со своими воинами. Через четыре месяца после своей речи в Трое Ксеркс был в Аттике. Афинский лидер Фемистокл приказал афинянам эвакуироваться. Большинство горожан погрузилось на корабли, которые, как он сказал, и есть «деревянные стены Афин». Фемистокл изощренно изменил букву, если не дух Дельфийского оракула, и афиняне предпочли согласиться с ним. У них не было выбора: поскольку персидские войска непобедимы, оставалось или отплыть в море, или умереть на суше.

В присутствии Ксеркса Афины были сожжены дотла, и Троя — не говоря уж о Сардах — была отомщена. Тем временем Фемистокл втайне связывался с Ксерксом. Афинский командующий, как это водится у греков, просил земель и денег, и Ксеркс более чем охотно согласился снизойти к лукавому врагу. Демонстрируя добрую волю, Фемистокл сообщил Ксерксу, что поскольку греческий флот готовится отплыть в Сицилию, если Великий Царь хочет полной победы, ему следует напасть немедленно. Любопытно, что только царица Артемизия заподозрила ловушку. Кстати, ее желание сбылось, и она лично командовала галикарнасскими войсками, и хотя в военном деле смыслила мало, но тонко понимала греческую душу. Между прочим, выходя в бой, Артемизия нацепляла искусственную бороду по образцу Мардониевой настоящей. Мардония очень раздражала эта пародия, но он молчал.

Не вняв предостережению Артемизии, Ксеркс дал приказ к атаке. В результате измены или некомпетентности финикийских капитанов треть флота была потеряна. Когда Ксеркс совершенно справедливо наказал виновных, оставшиеся финикийские и египетские капитаны дезертировали, и Персия осталась уже без половины флота. И все же на суше мы сохраняли превосходство. Тем не менее двурушник Фемистокл получил от греков всеобщее доверие за выдающуюся морскую победу. Что началось с его стороны предательством, закончилось так называемым спасением Греции.

Ксеркс не возложил ответственности за разгром на Фемистокла. Да и с чего бы? Греки не победили. Персы проиграли из-за финикийских капитанов. Затем Фемистокл предупредил Великого Царя, что передовой отряд афинского флота отплыл к Геллеспонту с приказом уничтожить мост между Европой и Азией. Чтобы защитить мост, Ксеркс поспешил по суше в Византий. По пути он остановился у моего деда в Абдере — большая честь, как и источник бесконечных бед для семейства Лаис. До сего дня они слывут мидофилами.

Ксеркс оставил в Греции один корпус под командованием Мардония. Второй корпус охранял протяженный путь по суше от Аттики до Геллеспонта. Третий использовался для поддержания порядка в ионийских городах.

Поскольку Мардоний продолжал контролировать материковую Грецию, все греческие вожди, находящиеся в оппозиции к афинским властям, прибыли в его штаб-квартиру в Фивах. Антиперсидски настроенные греки были полностью деморализованы. Тем не менее Мардонию пришлось вторично сжечь Афины, в качестве урока консервативной партии. Из всех афинян только консерваторы отказались признать Великого Царя своим господином. Упав духом, они все умоляли о помощи Спарту, но никто не пришел им на помощь. Спартанцы — традиционно ненадежные союзники. К тому же, и возможно именно поэтому, спартанские вожди всегда на жалованьи в Персии.

Какое-то время казалось, что Мардоний успешно выполнил свою миссию. Но потом спартанского правителя Павсания обуяла жадность. Как-то вдруг обнаружив, что луна в благоприятной позиции, он привел войско в Аттику и попросил Мардония подарить ему сундук золота, и тогда он уйдет. Но Мардоний хотел полной победы над Спартой и ее греческими союзниками. И золота не дал. Его тоже обуяла жадность — жадность до славы. В другое время Мардоний не упустил бы своей выгоды, но, позволив жажде славы взять верх над корыстью, он погубил себя. Всегда ошибочно идти против своей натуры.

Мардоний напал на спартанское войско. Спартанцы были разгромлены. Но когда они попытались спастись бегством, то обнаружили, что дорога назад в Пелопоннес блокирована нашими войсками, и все их запасы провизии захвачены.

Мардоний добился своего. Греция принадлежала ему. Но ему захотелось сделать завершающий триумфальный жест. Верхом на белом коне он возглавил последнюю атаку на остатки спартанского войска. В толчее белый конь был убит, и Мардоний упал на землю. Не успел он встать на ноги — учитывая его хромоту, это оказалось не так быстро, — как какой-то грек размозжил ему камнем голову. Так погиб мой друг Мардоний, мечтавший о господстве над всеми островами и стремившийся к владычеству над всеми греками. Если какую-нибудь смерть можно назвать хорошей, то смерть Мардония была таковой. Он умер не только мгновенно, но и с верой, что мечта сбылась и Греция принадлежит ему. Тело Мардония таинственным образом исчезло. Годы спустя его сын потратил целое состояние на поиски отцовских костей.

При Платеях лживого Павсания объявили спасителем Греции. Тем временем вспыхнуло восстание в Ионии, и корпусу Мардония под командованием Артабаза пришлось вернуться в Азию, где изрядная часть персидского флота была уничтожена на берегу у мыса Микале. Хуже того, два персидских корпуса были разбиты греками. По иронии судьбы решающая победа, которой греческие союзники не могли добиться на своей земле в Европе, неожиданно состоялась менее чем в ста милях от Великого Царя и его двора в Сардах.

Я в изумлении слушал отчет евнуха о свалившихся на Персию несчастьях.

— Так что Великий Царь не приедет в Сузы до начала лета, когда состоится свадьба его сына Дария, — закончил он, словно объясняя.

— Вот и закончились Греческие войны, — сказал я.

Что еще я мог сказать? «Мардоний мертв, — подумалось мне. — Молодость кончилась».

Помощник распорядителя пожал плечами:

— Говорят, Павсаний сам хочет стать царем всей Греции. Если это так, мы можем получить долгую войну.

— Или очень долгий мир.

К нам присоединился пожилой евнух, которого я знал, еще будучи ребенком в гареме. Мы тепло поздоровались, и он сказал:

— Вы можете пройти к ней.

— К ней? — Я тупо уставился на него.

— Да, к царице-матери.

— Она жива?

Мне не верилось. Да и самой Атоссе тоже. Она сжалась до размеров детской куклы — и как у детской куклы, голова казалась слишком большой для хрупкого, уменьшившегося тела.

Атосса лежала на серебряном ложе у ног статуи Анахиты. Когда я простерся на полу, царица на мгновение подняла руку и тут же снова уронила ее на покрывало. Это означало приветствие.

— Встань. — Голос звучал хрипло, как мужской.

Мы смотрели друг на друга, как два призрака, встретившихся в прихожей арийского дома праотцов.

— Удивлен?

Я молча кивнул. Атосса улыбнулась, показав единственный уцелевший зуб. Хотя я с трудом понимал ее речь, голос царицы был, как всегда, твердым, и старые глаза сверкали по-прежнему.

— Ты очень постарел, — сказала она.

— А вы, великая царица…

— …Выгляжу как что-то, что забыли положить в могилу. Смешно жить так долго.

— Благословение для нас…

С удивительной легкостью я вернулся к придворному стилю, а то боялся, что потерял сноровку. Китайский и индийский так смешались у меня в голове с персидским и греческим, что я часто забывал простейшие фразы. Я и до сих пор путаюсь в словах. Когда я говорю с тобой, Демокрит, по-гречески, то думаю на персидском, к которому безнадежно примешались восточные языки. А мои сны нынче никуда не годятся. С тех пор как в жизни я перестал что-либо видеть, сны тоже стали редко приходить ко мне. Но голоса я слышу и часто не могу понять, что именно они пытаются мне сказать.

Движением головы Атосса прервала поток моего красноречия.

— Встань туда, — сказала она, указывая на место между изголовьем ложа и статуей Анахиты. — Мне больно двигать головой. Впрочем, и всем остальным тоже.

Она закрыла глаза, и на мгновение я решил, что царица заснула — если не умерла. Но она просто собиралась с силами.

— Не думал, что застанешь меня живой. А Мардония мертвым.

— Первое принесло мне такую радость…

— Что ты даже не знаешь, как ее выразить, — передразнила Атосса нас обоих. — Но второе — это серьезно.

— У меня сложилось впечатление, — я постарался выразиться потактичнее, — что Мардоний сам виноват во всем том… что случилось в Греции.

— Да. Грецию он завоевал. — Под толстым слоем потрескавшейся штукатурки проявилось что-то вроде румянца. — И потом его убили.

— Греки?

Рот Атоссы сжался в прямую линию — не такая простая задача, когда имеешь всего один зуб.

— Будем надеяться. Но возможно, его могла убить известная придворная партия. Тело не найдено, а такое не похоже на греков. При всех их грехах, на греков можно положиться, когда речь идет о выдаче тела врага.

Даже на смертном одре Атосса продолжала вить свою паутину. Как древнему пауку, ей не терпелось поймать что-то серьезное.

— Ты обнаружишь, что двор очень не похож на тот, что был в наши дни. — Так, между делом, она причислила меня к своим современникам. — Нынче в центре всего — гарем.

— Но так было… и в наши дни.

Атосса покачала головой и зажмурилась от боли.

— Нет. Дарий правил через канцелярию. Я только могла как-то влиять. Но не через гарем. Мне тоже приходилось действовать через канцелярию. Теперь же в гареме пятьсот женщин. В Персеполе три дома так набиты, что гарем занял старые административные здания Зимнего дворца. Мой сын… — Атосса запнулась.

— Он был всегда восприимчив к чужому влиянию. — Я постарался быть как можно тактичнее.

— Теперь в силе Аместрис. Я поздравляю себя с удачным выбором жены для сына. Она понимает женщин, евнухов и Великого Царя. Но у нее нет дара к администрированию. Я имела хорошую подготовку. Она — нет. Ты понимаешь, что я последняя на земле, кто помнит моего отца Кира? — К концу жизни Атосса стала часто отвлекаться от темы разговора и вслух произносила то, о чем раньше только думала. — И вряд ли кто-то помнит моего брата Камбиза. Но я помню. И знаю, кто его убил.

Она таинственно улыбнулась, забыв, а может быть и не зная, что Ксеркс уже рассказал мне истинную кровавую историю возвышения своего отца. Но тут царица вернулась к теме:

— Ты можешь помочь моему сыну. Я рассчитываю на тебя. Ты и я — вот все, что осталось от прежних дней. И меня скоро тоже не будет. Аместрис волнуют лишь три ее сына, и это естественно. И она ревнует, а вот это опасно и глупо. Меня никогда не заботило, с кем Дарий делит ложе. Правда, не скажу, что он очень увлекался женщинами. И конечно, я выделялась среди всех. Я была не только женой, я была товарищем Великого Царя, царицей. Но Аместрис — другое дело. Совсем другое. Она тайно — а иногда и не так уж тайно — предавала смерти фавориток моего сына…

— Почему он дал ей такую свободу?

— Не перебивай! Что за манеры! Впрочем, манерами ты никогда не блистал. Ты греческий маг. Или магический грек. Ты будешь рад узнать, что Лаис теперь имеет в гареме большую власть, потому что оказалась очень полезной для Аместрис.

— Магия? — прошептал я.

— Магия? Что за чушь! Яды. — Атосса вроде как оживилась. — Когда Великий Царь проявляет к какой-нибудь девице особую милость, та через неделю начинает блекнуть. Следующую неделю ее мучают спазмы в желудке. На третью неделю она теряет интерес к еде. На четвертую умирает — с виду, естественной смертью. Твоя мать определенно лучшая ведьма, каких я только знала, и меня теперь пользуют халдеи. Слишком много пьяных обещаний.

Меня сбил с толку этот скачок. Атосса жалела времени на объяснение связей, его и так у нее оставалось мало.

— Пьяные обещания? — повторил я.

— Да. Да. — В голосе слышалось раздражение. Атосса всегда ненавидела объяснять то, что самой ей казалось очевидным. — Ксеркс чаще пьяный, чем трезвый. И когда он пьяный, если Аместрис — или кто окажется рядом — о чем-нибудь его просит, он, конечно, обещает все, чего ни захотят. На следующий день он с запозданием понимает, что натворил, но Великий Царь не может изменить своему слову.

Вот этого, Демокрит, грекам не понять. Для персов не только невозможно лгать, но если перс что-либо пообещал, то всегда держит слово. И большинство обрушившихся на Персию бед я приписываю этой их благородной черте или обычаю.

Демокрит напоминает, что, отвечая Геродоту, я говорил, будто все решения, принятые на совете в подпитии, на следующий день утверждаются или отменяются на трезвую голову. Это в самом деле так. Но я говорил про государственные советы и собрания законников, а не про случаи, когда Великий Царь один и не в себе. К тому же, и я об этом тоже говорил, в определенных церемониальных случаях приближенные Великого Царя просят чего захотят, и он обязан пообещать исполнить их желания. Очевидно, умный — и трезвый — монарх умеет так маневрировать, чтобы никогда не пообещать того, чего не хочет. К тому же его близкие не так уж горят желанием вызвать неудовольствие своего владыки, злоупотребивэтой привилегией. Но когда Великий Царь пьян, он теряет контроль над собой и случаются ужасные вещи. Когда Ксеркс отказался от мира ради гарема, женщины воспользовались его невменяемостью.

— Не знаю, какое влияние у тебя на него осталось. Полагаю, очень маленькое. Но она увидит тебя.

Я подхватил эту оговорку.

— Царица Аместрис принимает мужчин?

Атосса кивнула:

— Все говорят, что этот прецедент создала я. Естественно, ты не увидишь ее одну, как меня сейчас, беззащитной, легкой добычей для мужской похоти.

Атосса рассмеялась, и я вдруг осознал, что до того никогда в жизни не слышал ее смеха. Так смеялся Дарий или Кир? В последние дни Атосса напоминала мужчину или, точнее, Великого Царя.

— Ксеркс поощряет встречи Аместрис с государственными советниками, законниками, начальниками стражи — со всеми, с кем нужно бы встречаться самому. Но он предпочитает посылать вместо себя ее. Так не управляют империями! Во всяком случае, долго. Он влюбился, ты знаешь? Представь себе! Мой отец, братья, Дарий — ни один из них не принимал женщин всерьез. Женщины были для них удовольствием, не более — все женщины, кроме меня. Не то чтобы я не доставляла большого удовольствия — мне просто не было необходимости. Я — часть государственной власти в Персии. А Ксерксу всегда надо быть влюбленным. Заметь: я говорю по-гречески, чтобы лучше описать эту любовную лихорадку, которой персы не страдают. Или не должны страдать.

Атосса так нахмурилась, что белая штукатурка у нее на лбу вся потрескалась, как дно пересохшей летом реки. Царица заговорила рваными фразами: не хватало дыхания.

— Жена Масиста. Его сводного брата. Ксеркс увидел ее у Аместрис. В гареме. В Сардах. Случайно, конечно. Женщины болтали. Вдруг появляется Ксеркс. Видит жену брата. Влюбляется. Посылает письма. Все знают. Какой позор!

— И она ответила?

— Нет. Она умная женщина. И скромная. Не пойму что Ксеркс в ней нашел. Видимо, захотел неприятностей. Что ж, он их получил. Аместрис пришла в ярость. Масист в ужас. Женщина оказалась хитрой. У нее была прекрасная дочь. Тринадцати лет. Ксеркс собрался выдать ее за наследника трона. Он думал, мать из благодарности ему отдастся. Кир Спитама, мой сын лишится трона. — Атосса приподнялась на ложе. Усилие было титаническим, но и Атоссина воля ему не уступала. — Он всех нас погубит. Масист — сын Дария. Он сатрап Бактрии. Его любят. Ксеркс вынудит его на мятеж.

— Что нужно сделать?

— Не знаю. — Атосса нахмурилась. Казалось, мягкий свет лампы слепит ей глаза. — Он теперь редко ко мне приходит. Он знает, что я не одобряю его поведения. И знает, что скоро я буду лежать на каменной полке в священных Пасаргадах. Поэтому меня можно не замечать. — Атосса открыла глаза и задумчиво посмотрела на меня. — А ты еще можешь поговорить с ним. Молю богиню, чтобы он тебя выслушал. И также молю Мудрого Господа, — добавила она. — Но будь готов к неожиданностям. Ксеркс уже не тот человек, которого ты знал. Это не тот сын, которого родила я.

2

Внешне Ксеркс мало изменился. Он несколько раздался от питья, а бороду выкрасил в красный лисий цвет, как обычно красил Дарий. Обращался он со мной так же, как в юношеские годы.

Должен сказать, что прибытие двора из Сард напоминало вражеское нашествие. Гарем занимал столько места, что дорога с северо-запада оказалась на десятки миль запружена фургонами с мебелью, сундуками золота и серебра и, конечно, женщинами, евнухами и прислугой. Поскольку Лаис всегда путешествовала со своими верными — верными ей, если не кому-нибудь еще, — греками, она должна была приехать одной из последних.

Вскоре после прибытия Великого Царя была устроена первая аудиенция. Когда меня ввели, он в изумлении широко раскрыл глаза. Потом, подняв золотой скипетр, объявил о своей радости по поводу успешного завершения моего посольства. Позже, тем же вечером, Великий Царь пригласил меня к себе в спальню.

Несмотря на годы, проведенные при дворе, я никогда еще не видел обстановки в царской спальне, о которой ходили легенды. На этот раз легенды совпали с явью. Сто лет назад самосский золотых дел мастер Теодор отлил из золота изящную виноградную лозу, обвивающую ложе со всех сторон, создавая впечатление металлического виноградника, в гроздьях которого растет не виноград, а драгоценные камни. Напротив ложа стоял знаменитый золотой платан. Он был ниже человеческого роста, и я ощутил разочарование: все говорили, что в его тени может стоять человек. Рядом с ложем на табурете слоновой кости стояла огромная золотая чаша с благовонной водой.

Ксеркс возлежал на ложе. Стол рядом был уставлен бутылками гельбонского вина. Я заметил два золотых кубка. После того как я выразил свою покорность, Великий Царь сказал:

— Встань. Подойди. Дай посмотреть на тебя!

Он страстно обнял меня левой рукой, а правой тем временем налил в кубки вина.

— Думал, никогда уже тебя не увижу. Садись. На ложе. Забудь протокол. Нас никто не видит, кроме шпионов Аместрис. Они подсматривают через дырки в стенах. Раз в месяц я заделываю эти дырки. Раз в месяц она их проделывает снова. Ей хочется знать, с кем я делю ложе. На этот раз она призадумается.

Ксеркс осклабился. Несмотря на одутловатость вокруг глаз, он выглядел моложе своих лет. Если не считать легкого дрожания пальцев, Ксеркс казался здоровым, и уж во всяком случае моложе меня.

— Ты должен воспользоваться моим цирюльником, — сказал Великий Царь после долгой паузы. — Покрась волосы. Все знают, что мы ровесники. И ты выставишь меня дураком, если будешь разгуливать с этой сединой.

Мы выпили. Поговорили о былом. О Мардонии.

— О, это была победа! Мы захватили всю Грецию, кроме Пелопоннеса. «Подожди, — говорил я ему до своего отъезда, — спартанцы или сдадутся, или придут в Аттику. Тогда ты сможешь их купить. Или разбить их войско». Что он и сделал. Но Мардонию было мало. Нет, он хотел стать всемирным героем. И потерял голову. И они убили его. Героев всегда убивают, — добавил он туманно. — А мы упустили возможность уничтожить все спартанское войско. Потом эти дела у Микале…

Голос угас. Я гадал, кто это всегда убивает всемирных героев, но не посмел спросить.

— Но мы еще вернемся!

При этой мысли Ксеркс расцвел — буквально. Такому эффекту способствует гельбонское вино. В те дни щеки Ксеркса, когда он пил, становились красными. К концу его жизни они перестали такими становиться, потому что постоянно сохраняли цвет свежей крови.

— Спасибо моему спартанскому регенту Павсанию, победителю при Платеях. — Ксеркс осушил второй кубок. — Он хочет стать царем всей Греции. Другими словами, стать мной. И он попросил у меня помощи. По секрету, конечно. Сейчас он в Византии. Хочет жениться на моей дочери. А потом с моей помощью захватить Афины. И так далее.

— И ты ему веришь?

— Конечно нет! — Настроение Ксеркса улучшалось на глазах. — Но он будет нам полезен. Он уже прислал мне множество персидских пленных, как жест доброй воли. Как говорится в старой пословице? Бойтесь данайцев, дары приносящих. Что ж, я и не верю, но подозреваю, он сможет доставить немало бед своим собратьям-грекам. А теперь, — озорно спросил Ксеркс, — что ты подумал, когда Атосса сказала, что я лишусь трона из-за того, что убиваю время в гареме?

Я испугался и не смог скрыть этого. Мне не пришло в голову ничего лучше, чем переспросить:

— Убиваешь время в гареме?

— Откуда я знаю ее слова? — Ксеркс улыбнулся. — Я всегда знаю. Хотел бы не знать. Но у меня нет выбора. Атосса напоминает здешнюю погоду: или чересчур жарко, или чересчур холодно. — Ксеркс налил мне вина из своей бутылки. Выпив, я подумал, не отравлено ли оно. — Да, я влюблен в одну женщину, которой случилось быть женой моего брата, и поэтому я не могу приказать ей полюбить меня. Но я думаю, как ее добиться. Я устроил моему сыну Дарию женитьбу на ее дочери. Кстати, мальчик очень красивый. Невесту я не видел. Но ей повезло. Когда-нибудь она станет царицей. И что более важно: вопреки предсказаниям Атоссы благодарность заставит ее мать лечь со мной. Думаю, на следующей неделе. На следующий день после свадьбы.

Я провел час со своим старым другом. Сначала мне показалось, что он ничуть не изменился, но, уходя, я понял, что случилось нечто странное или, точнее, не случилось: Ксеркс не спросил меня ни об Индии, ни о Китае. По сути дела, все четырнадцать лет, что я оставался с ним после своего возвращения, Великий Царь почти не вспоминал о моем посольстве. Он потерял интерес к внешнему миру и обратил его ко внутреннему. Ксеркса заботил только гарем и завершение начатого еще в юности строительства.

Когда подозрительные спартанцы совершенно справедливо казнили Павсания за измену в пользу Персии, Ксеркс едва ли заметил, что лишился главного союзника в греческом мире. Но к тому времени он уверил себя, что, как почтительный сын, должен закончить войну, начатую отцом. Не обладая удачливостью Дария, Ксеркс, дважды имев удовольствие дотла сжечь Афины, не сумел хоть на какое-то время удержать материковую Грецию под своей властью. В конечном итоге он просто отомстил за Трою и Сарды.

Демокрит напоминает о пьесе Эсхила «Персы», которую читал мне при первом моем приезде в Афины. Пьеса — полнейшая чушь. Во-первых, можешь мне поверить, я ни разу не слышал от Ксеркса ни слова об афинянах, да и вообще о греках. И уж определенно он не называл их смелыми и дерзкими. И — как там звучит эта строчка?

Мощь крушилась персов! Крушилась, да! Я сгубил…
Прочти мне правильно, чтобы я посмеялся… Да, вот:
Крушилась отчизна, увы, увы,
На кораблях многовесельных![145]
Но Ксеркс не то что не сокрушил свою отчизну, он думал, что хорошо ей послужил. Он хотел преподать грекам урок и преподал, а жаловался лишь на одно: эти войны были слишком дороги.

— Все вавилонское золото до последней капли ушло на Грецию, — говорил Ксеркс. — Урок ясен: не воюй с бедной страной, потому что, как бы дело ни обернулось, останешься в проигрыше.

Сомневаюсь, что эта сентенция понравилась бы Эсхилу, так как грекам трудно признать, что Греция мала и бедна, а Персия велика и богата. А жизнь коротка. Коротка.

Я присутствовал на свадьбе наследника трона Дария и дочери Масиста. Две трети приглашенных были мне незнакомы. Но поскольку большинство составляли потомки Шести, новое поколение я узнавал если не по лицам, то по именам. Свадьба также оказалась для меня удобным случаем снова занять место при дворе Великого Царя — уже в качестве старшего! Хотя ко мне относились с почтением — ведь я с детства знал Великого Царя и дружил с ним, а Ксеркс уже был немолод, — сама моя персона ни у кого не вызывала интереса. Двор сосредоточился на самом себе, как и Великий Царь. К тому же я слишком долго отсутствовал. И мне не хватало денег. Мне понадобилось десять лет, чтобы вернуть свою собственность из казны, я уж не говорю о Лаис, которая не выразила положенной при возвращении единственного сына радости. Правда, я заметил, многие родители при мысли, что переживут своих взрослых детей, испытывают скорее радостный трепет, чем страх.

Поскольку Лаис жила в моих комнатах у меня в доме, было множество совершенно неуместных жалоб, что ей приходится переезжать на женскую половину. Хотя она не так уж и была счастлива моим появлением, держалась она в рамках естественной материнской радости.

— Мы действительно не могли знать. — Лаис грустно смотрела, как ее сундуки и диваны выносят из моей спальни на тесноватую женскую половину. — Кроме того, закон гласит, что после трех лет отсутствия человека следует считать умершим.

Лаис совсем не изменилась. Пожалуй, некоторая прибавка в весе сделала мягкое лицо, каким оно было в начале увядания, слишком жестким и решительным.

— Я собиралась сегодня принять гостей.

Это был день после окончания свадебных церемоний.

— Я тебе не мешаю, — миролюбиво сказал я. Мы напоминали скорее старых друзей, чем сына и мать. — Мне присоединиться?

— А ты не будешь несносным? — В голосе слышалось опасение.

— Греки! — Ничто и никогда не меняется, подумал я про себя. — Неужели вы все еще что-то замышляете?

— Более чем когда-либо. — Лаис гордо подняла голову, несомненно напоминая себе богиню Афину. — Настал долгожданный час. Никогда наша судьба не сияла так ярко!

— Ярко? О да! Славная судьба, — не удержался я. — Мы потеряли два армейских корпуса из шести и половину флота, казна пуста! Что же позволяет тебе думать, что судьба никогда не сияла ярче?

Мне объяснили. Сначала Лаис. Потом Демарат. Он остался внушительным мужчиной, хотя и к нему время было беспощадно. Он привык к персидскому наряду. Ноги спартанец засунул в персидские туфли, но я все же заключил, что мыться он научился. Среди греческих эмигрантов был один прекрасный молодой человек с острова Кос, по имени Аполлонид. Ксеркс строил насчет него планы. Нет, Демокрит, не из-за его прекрасной внешности, а из-за его искусства врача. Само собой, внешность не позволяла подпускать его близко к гарему. Обычно врач — единственный из мужчин, кого допускают в эту часть дворца, но, по традиции, они очень стары, как Демоцед, или безобразны, или и то и другое. Хотя за врачами внимательно следят евнухи, все сходились во мнении, что в случае с Аполлонидом не стоит искушать судьбу.

— Мой родственник Павсаний уже проявил свою добрую волю, отпустив пятерых родственников Великого Царя.

Демарат научился цветистому, в чем-то несносному персидскому языку. Пожалуй, теперь его манеры скорее напоминали персидские, чем спартанские, но я не уверен, не шла ли ему больше прежняя грубая сущность. Спартанцы непривычны ни к роскоши, ни к относительной свободе. Встречая одновременно и то и другое, как при персидском дворе, спартанец совершенно теряется.

— Но, конечно, спартанцы не позволят Павсанию заключить с нами союз.

С самого начала я был уверен, что Павсаний обречен. Он был заносчив, жаден, глуп. Такие качества привлекают радостное внимание богинь, которых греки опасливо называют добрыми. На самом деле это фурии.

— Вы не знаете Спарту. — Бывший спартанский царь был невозмутимо снисходителен. — Павсаний — регент. Он может делать, что захочет, пока эфоры у него в кармане. То есть пока он следит, чтобы у них в карманах водилось золото. О, он будет править всей Грецией — разумеется, от имени Великого Царя.

Лаис затрепетала, как всегда. Ничто не вызывало в ее глазах такого молодого блеска, как греческие заговоры. От греческой политики она была просто сама не своя.

После обеда к заговорщикам присоединилась действительно важная персона. В юности я немного знал Мегабиза. Он был сыном Зопира, обезображенного вавилонского сатрапа, с которым Ксерксу и мне посчастливилось не встретиться при нашей первой поездке в Вавилон. За годы моего пребывания на востоке Мегабиз так хорошо проявил себя в военном деле, что Ксеркс отдал ему в жены свою дочь Амистис. Кстати, от более раннего брака у Мегабиза был сын, названный в честь своего деда Зопира. Это тот самый Зопир, что недавно в Афинах устраивал неприятности нашей родине. Правда, этот молодой человек имеет законные обиды на наш царский дом, но это не повод действовать подобно греку.

Физически Мегабиз был гигантом — то есть он и сейчас гигант, — я полагаю, у него хватило ловкости выжить. Не так давно во время царской охоты он спас Великого Царя Артаксеркса от льва. Прискорбно, но никто из подданных не имеет права убить зверя, пока этого не сделает Великий Царь. Хотя Артаксеркс был благодарен Мегабизу за спасение жизни, древний обычай был попран и Мегабиза приговорили к смерти. Но Амистис объединила усилия с царицей-матерью Аместрис, и вместе они уговорили Великого Царя изгнать Мегабиза. Говорят, сейчас его поразила проказа. Но когда мы встретились под бдительным оком Лаис, все это было делом будущего.

Состоялась обычная, то есть бесконечная, дискуссия о греческих делах. Я заметил, что Мегабиз держится уклончиво, и также заметил, что он смотрит на меня, словно чего-то ожидая. Я ничего не понимал. Наконец, когда греки начали хмелеть, я предложил полководцу пройти со мной в рабочий кабинет рядом с обеденным залом. Когда мы выходили, Лаис бросила на меня сердитый взгляд — в моем собственном доме!

— Меня интересует восток, — сказал Мегабиз.

Не стоит и говорить, что никакой лидийский оркестр не пленил бы моих ушей так, как одна эта фраза. Целый час мы говорили об Индии и Китае. Беседа, так и не состоявшаяся с Ксерксом, состоялась с его полководцем. У Мегабиза не было ни малейших сомнений, где лежит наше будущее.

— Конечно, сейчас нет денег. До востока ли нам?

Но голова великана утвердительно кивнула, а не качнулась в знак отрицания.

— Через несколько лет мы начнем вторжение.

— Вы хотите этого?

— Так же, как и вы.

Мы посмотрели друг на друга, затем пожали руки. Мы были союзниками. В соседней комнате греки распевали милетские любовные песни.

— Что вы думаете о Павсании? — спросил я.

— Что можно думать о прошлогоднем спасителе Греции, нынче предлагающем продать свою родину в обмен на царскую дочь и шелковое платье? Это проходящее облако.

— Но когда облако пройдет…

— Мы перейдем реку Инд.

— Дарию снились коровы.

— В таком случае мы будем пасти их для его сына, — сказал Мегабиз.

К несчастью для Персии, Ксеркс предпочитал пасти женщин. К тому же с возрастом его все больше занимало то, чем бы он не мог или не должен был заниматься. Даже во время захватывающего разговора о восточной политике он сумел влюбиться в новую жену своего сына. Не в состоянии соблазнить мать, он взялся за дочь.

Поскольку Аместрис, нынешняя царица-мать, так долго обладала властью при персидском дворе, я постараюсь исправить ложное впечатление, сложившееся о ней у греков. Как и ее предшественница и образец царица Атосса, Аместрис жила политикой. Будучи дочерью Отана, она имела собственные доходы и в финансовом отношении не зависела полностью от Великого Царя. Подозреваю даже, что порой бывало наоборот. Хотя Аместрис принимала мужчин, словно сама была мужчиной, ни разу не возникло ни малейшего слуха — насчет мужчин. Евнухи — другое дело. Как бы то ни было, она была слишком грозна для любовных романов. Как и Атосса, Аместрис всегда думала о своих сыновьях. Как и Атосса, она смогла добиться у Великого Царя неохотного обещания, что ее старший сын станет наследником трона. Кажется, во всем мире монархи неохотно называют своего преемника по многим очевидным, хотя и не всегда разумным причинам.

В Сузах Аместрис занимала так называемый Третий дом гарема. Когда Ксеркс расширил дворец, то изрядно увеличил и апартаменты царицы. В итоге у нее теперь была своя канцелярия, а также множество помещений для камеристок, евнухов и прочей челяди. По традиции при персидском дворе царица-мать считается выше, чем царица-супруга. Теоретически, когда Ксеркс стал Великим Царем, Третий дом остался под контролем его матери. Но Атосса предпочитала свои старые апартаменты.

— Какая разница, где я живу, — сказала она мне с лукавой улыбкой, — пока живу. Я рада видеть Аместрис в Третьем доме.

Ко всеобщему удивлению, эти две дамы сохраняли прекрасные отношения. Аместрис всегда помнила, что это Атосса сделала ее царицей, и в отличие от большинства людей не питала ненависти к тому, кто ей помог. Она также знала, что старая царица по-прежнему управляет канцелярией. Говорят, ни один сатрап не назначался без согласия Атоссы. Ее слово также много значило, когда решалось, какого военачальника назначить в какую сатрапию для присмотра за местной администрацией. Сталкивание сравнительно независимых сатрапов с военачальниками, подчиненными непосредственно Великому Царю, — довольно тонкое искусство. Одна ошибка — и гражданская война обеспечена.

По крайней мере, раз в день Аместрис навещала Атоссу, и они согласовывали точки зрения по государственным вопросам. К двум дамам нередко присоединялся распорядитель двора Аспамитр. У него хватало сообразительности и ловкости верно служить и той и другой.

Несмотря на мое разочарование, что восточная политика опять перестала всех интересовать, повседневная жизнь двора протекала очень приятно. Со сменой времен года мы переезжали из Персеполя в Сузы, оттуда — в Экбатану и обратно в Персеполь. Жизнь была безмятежной и роскошной. И счастливой. У меня оставались амбиции. Я хотел личной славы. Я хотел славы Ксерксу. Но Великий Царь предпочитал устраивать походы не на Гангскую равнину и не на Желтую реку, а на дома гарема. В итоге мировая гегемония так и осталась мечтой.

Через месяц после женитьбы Дария на дочери Масиста я встретил царицу Аместрис. Это случилось на следующий день после несчастной ночи, когда Ксеркс впервые соблазнил свою новую невестку. Я был один с царицей Атоссой. Старая Атосса больше не претендовала на необходимость присутствия компаньонки. Правда, и относительно молодая Аместрис держалась свободно, как мужчина. В те золотые годы наши придворные дамы обладали свободой, как никогда больше. Естественно, если даму гарема заставали наедине с мужчиной, ее неизменно душили, а мужчину закапывали живьем — казнь пострашнее той, что ждала бы афинского распутника. Афиняне за такой проступок вставляют виновному в прямую кишку большую редиску — вещь, способную доставлять наряду с неудобством и определенное удовольствие в этом месте.

Аместрис была высокой, стройной, хрупкой женщиной. Она обладала мелодичным голосом, имела темные глаза и светлую кожу; легко вспыхивала; в манерах отличалась мягкостью и неуверенностью. Хотя внешностью она резко контрастировала с предшественницей, но по сути была такой же грозной, как Атосса. Подозреваю, что Атосса, которую я знал лучше, была поумнее. А с другой стороны, к нынешнему времени Аместрис правит Персией дольше, чем довелось Атоссе. Она управляет своим сыном Артаксерксом, как управляла его отцом Ксерксом. И управляет хорошо. Определенно это ей мы в большой степени обязаны долгим миром в Персии, чью дряхлость я олицетворяю, ежась от холода в этом продуваемом насквозь доме.

Аместрис без церемоний вошла к Атоссе в спальню.

— Началось! — прошептала она и тут увидела меня. — Кто это?

— Это муж твоей золовки, Кир Спитама, — кротко ответила Атосса. — По крайней мере, был. Он женат на Пармис.

Аместрис велела мне встать. Она показалась мне вежливой, даже застенчивой.

— Мы с большим интересом выслушали рассказ о ваших восточных приключениях, — сказала она церемонно. — Вы должны зайти к нам в Третий дом и продолжить рассказ.

У Аместрис были не только первоклассные шпионы, но и превосходная память. Она точно знала, кто на что годится и как кого лучше использовать. В глазах царицы я представлял восточную политику и Зороастра. Поскольку ни то, ни другое ее не интересовало, я с ней не сблизился — и хорошо, по-моему.

Атосса велела мне выйти. Я остался ждать в длинном зале, где ее секретари подготавливали корреспонденцию. Потом, через час, меня вызвали в спальню. Аместрис ушла, и белая Атоссина маска напоминала разбитую чашу. Царица сообщила мне, что случилось, а потом сказала:

— Мой сын сошел с ума.

— Что можно сделать? — спросил я.

Атосса покачала головой:

— Ничего. Все так и будет продолжаться. Но его сын теперь ненавидит его. А Аместрис ненавидит девочку, и это тоже опасно — для девочки. И для матери тоже. Аместрис винит мать. Я нет. Я говорила: «Я знаю жену Масиста, она не похожа на других женщин. Когда она сказала Ксерксу „нет“, именно это она и имела в виду». Но Ксеркс упрям. Он надеялся добиться своего через этот брак, и ничего у него не вышло. Теперь он влюбился в дочь. Аместрис говорит, что, когда он привел девочку в дом сына, он уже хотел ее. И теперь получил свое.

Атосса осела на насыпь маленьких подушечек. Ее красные глаза горели, как огонь Мудрого Господа. Низким, сдавленным голосом она прочла надгробную речь:

— Говорю перед Анахитой, истинной богиней: в этом доме будет траур по умершему.

Глядя в лицо богине, Атосса прошептала халдейскую молитву. Затем посмотрела на меня.

— Я только что попросила у богини исполнить мое желание — чтобы следующим, по ком будет траур в построенном моим отцом доме, была я.

Анахита откликнулась на просьбу Атоссы. Через два дня старая царица умерла во сне. Поскольку двор собирался к отъезду в Персеполь, все отметили ее предусмотрительность — для похорон не пришлось снаряжать в Пасаргады специальную экспедицию. Тело отправилось вместе со двором, словно царица-мать была еще жива.

3

Ксеркса смерть Атоссы потрясла больше, чем я ожидал.

— Она была последней связью с истоком.

Ксеркс сидел в своем позолоченном фургоне. Как царский друг, я ехал верхом рядом. Перед нами открывались пурпурные нагромождения скал, отмечавших границу священных Пасаргад.

— Пока она жила, мы были в безопасности.

— В безопасности, владыка?

— Она владела особой силой. — Он сделал какой-то магический жест, которого я предпочел не заметить. — Пока жила, она могла сдерживать проклятие. Теперь ее нет…

— Мудрый Господь каждого из нас судит в свой черед.

Но мое упование на милость Мудрого Господа и его мудрость не возымело действия на Ксеркса. С возрастом он все больше и больше обращался к демонам. Он даже переставил Атоссину статую Анахиты к себе в спальню, где она была совершенно лишней рядом с золотым платаном. Да, получилось так, что я подвел Гистаспа. Я так и не смог обратить Великого Царя к Истине.

Только сейчас я сообразил, что Атоссе в день ее смерти было не больше семидесяти лет. Это для меня сюрприз, потому что она всегда выглядела и вела себя так, будто присутствовала при сотворении мира. С годами Атосса не столько старела, сколько усыхала, как лист папируса на скале под лучами солнца — лист, на котором написана большая часть истории Персидской державы.

Смерть царицы Атоссы омрачила празднование Нового года. Ксеркс был угрюм. Царица Аместрис не показывалась. Масист выглядел настороженным. Наследник престола на всех смотрел сердито. Если верить Лаис, только его жена была довольна. Лаис часто навещала Второй и Первый дома гарема и с долей удивления сообщила мне, что все женщины завидуют этой девочке, которая была столь же хорошенькой, сколь и глупенькой. По своей глупости она и совершила роковую ошибку. Аместрис собственными руками выткала Ксерксу плащ. Девочку плащ пленил, и она упросила Ксеркса подарить его ей, а он, дурак, взял да и подарил. Нарядившись, жена наследника пришла в Третий дом гарема, где ее вежливо, даже тепло приняла Аместрис, притворившись, что не узнает плаща. Должен заметить, что мыслей и чувств Аместрис никогда не угадаешь. Сочувственная улыбка может предшествовать смертной казни, а хмурый вид — исполнению заветного желания. Но не требовалось особой мудрости понять, что рано или поздно царица отомстит за такое оскорбление.

В тот год в Персеполе новогодние празднества проходили чрезвычайно пышно. В длинной процессии лично я правил пустой колесницей, в которой сидел, если ему так захотелось, сам Мудрый Господь. Хотя большой зал с сотней колонн оставался недостроенным, Ксеркс держал двор здесь, и сатрапы со всех концов империи, а также знать, должностные лица, главы кланов — все засвидетельствовали ему свое почтение цветами.

Позже, в неофициальной обстановке, в окружении семьи и близких друзей, Великий Царь по традиции умащал себе голову. Это случай, когда присутствующие имеют право просить у него, чего пожелают, и, чего бы ни попросили, он должен обещать исполнить. Само собой, просьбы редко бывали чрезмерными. В конце концов, все мы рабы Великого Царя.

В этот злосчастный год церемония умащения головы проходила как обычно. Когда собираются друзья Великого Царя, всегда устраивается небольшая комедия. На этот раз всех рассмешил Демарат. Он был пьян и более, чем всегда, важен — не говоря уж о самоуверенности. Он попросил у Великого Царя права с помпой войти в Сарды, с короной на голове. Как он сказал, «ведь я навеки спартанский царь».

На мгновение Ксеркс был ошеломлен нахальством, за которое в любом другом случае полагалась смерть. К счастью, положение спас Мегабиз, вовремя заметив:

— У Демарата не хватит мозгов, чтобы покрыть короной.

Все рассмеялись, и кризис миновал. Пройдя всех друзей, Ксеркс не дал им ничего такого, чего не давал обычно в подобных случаях, и все остались довольны. Затем он вернулся в гарем. Кстати, уходил он от нас совершенно трезвым.

Лаис была в гареме и рассказала мне, что произошло дальше.

— Царица Аместрис вся сияла. Она целовала руки Великому Царю, а потом шепнула что-то на ухо — казалось, какую-то нежность. Но Ксеркс пришел в ужас и громко сказал: «Нет!» А она своим нежным детским голоском сказала: «Да». Они вдвоем ушли. Никто не знает, о чем они говорили и что делали. Но когда вернулись, Ксеркс был весь белый, а Аместрис улыбалась. Она попросила у Великого Царя жену Масиста, и тот был обязан удовлетворить ее просьбу.

У Аместрис хватило сообразительности не просить настоящую обидчицу, жену наследника. Девочка принадлежала к царской семье, а ее мать нет. К тому же Аместрис считала, что во всем, что случилось у Ксеркса со своей невесткой, виновата ее мать.

Ксеркс послал за Масистом и умолял его развестись с женой. Он даже предлагал ему одну из своих дочерей взамен. Но Масист понятия не имел, что случилось, и сказал, что с его стороны было бы смешно бросить жену, к тому же мать его взрослых сыновей.

Ксеркс пришел в ярость, и братья поругались. Уходя, Масист сказал:

— Владыка, ты меня еще не убил.

Когда он пришел домой и увидел свою жену, она еще жила. Но ее груди были отрезаны, язык вырван, глаза выколоты. Масист с сыновьями бежали в Бактрию, где подняли бунт. Но они не могли противостоять Мегабизу. Через несколько месяцев Бактрия была покорена, Масист со всей семьей казнены.

Но все знают, что Ксеркс с тех пор больше не разговаривал с Аместрис и не ступал в Третий дом гарема. Довольно любопытно, однако, что это совсем не повлияло на могущество царицы. Она продолжала заниматься политикой и по-прежнему правила Персией. А еще более странно, что вскоре она наладила прекрасные отношения с женой наследника. Впрочем, Аместрис умела очаровать кого угодно, а особенно трех своих сыновей. Из них троих особенно угождала среднему, нашему нынешнему Великому Царю Артаксерксу. Да, Атосса не ошиблась, выбирая себе преемницу.

4

Последующие двенадцать лет были счастливейшими в моей жизни. Да, я был не молод. Да, мой друг Ксеркс удалился от мира. И тем не менее я вспоминаю это время, как необычайно роскошное. Не было ни одной достойной упоминания войны, и жизнь при дворе протекала восхитительно, как никогда. Никогда ни до, ни после женщины гарема не пользовались такой свободой. Кто хотел иметь любовников, не встречал никаких трудностей. Думаю, что Ксеркс сам с известным любопытством следил за этими интригами. Определенно он был терпим, пока поведение дамы не становилось вопиющим.

Одна царица Аместрис оставалась выше подозрений. То есть, я хочу сказать, у нее не было ни одного романа. Ей хватало сообразительности не давать Ксерксу ни малейшего повода обратиться к арийским законам. Но царица поддерживала тесные и в высшей степени тайные связи с евнухом Аспамитром.

Ее дочь Амистис не была так умна. Она открыто меняла любовников одного за другим, вызывая гнев своего мужа Мегабиза. Когда тот пожаловался Ксерксу, Великий Царь, говорят, ответил:

— Нашей дочери позволяется все.

И, как утверждают, Мегабиз спросил:

— А если она захочет нарушить древний закон, Великий Царь позволит ей и это?

И Ксеркс ответил:

— Поскольку она из рода Ахеменидов, то не может нарушить наших законов.

Оглядываясь назад, я понимаю, что этот диалог — или подобный — знаменовал начало конца. Наследник трона Дарий ненавидел Ксеркса за совращение жены. Мегабиз злился, что Великий Царь сквозь пальцы смотрит на измены Амистис. К тому же несколькими годами раньше член царской семьи соблазнил девственную внучку Мегабиза. Тогда Ксеркс отреагировал мгновенно и приказал посадить обидчика на кол. Но гарем стеной встал за соблазнителя — кстати, его звали Сатасп, — и, к радости царственных дам, Ксеркс приказал ему совершить плавание вокруг Африки. Финикийцы хвастали, что такое удалось совершить только им. Год или два Сатасп болтался вдоль Северной Африки, а потом вернулся в Сузы и заявил, что обогнул весь материк. Никто ему не поверил, и его таки казнили.

Но Мегабиз остался недоволен. Он хотел мести сразу, а не спустя два года. Сама царица выражала недовольство, и это ее стараниями грозное величие владыки перешло на ее сына.

На двадцать первый год царствования Ксеркса, осенью, я был с Лаис в Троаде. Ксеркс пожаловал Демарату значительный удел, и бывший спартанский царь теперь был скорее лошадником-персом, чем заговорщиком-греком, что несомненно к лучшему. Хотя Демарат и Лаис жили вместе как муж и жена, выйти за него замуж она отказывалась. Она слишком любила свободу. Кроме того, Лаис не хотела делиться значительным состоянием, скопленным ею благодаря многолетней дружбе с Атоссой.

— Я гуляю сама по себе, — любила она говорить и несомненно говорит по сей день, если еще живет в Фасосе.

Мы с Демаратом смотрели в конюшне только что приобретенного арабского жеребца. Стояло серое хмурое утро, и южный ветер пах песком. Из дома к нам с криком бросился слуга.

— Он умер!

И прекрасное время кончилось.

Насколько я знаю, произошло вот что. С благословения царицы Аспамитр и начальник стражи Артабан убили Ксеркса, пока тот спал, — не такая уж трудная задача, поскольку последние годы Великий Царь не ложился, не выпив с полдюжины бутылок гельбонского вина. Они убили также царского возницу и зятя Патирамфа.

В день убийства наследник престола Дарий находился в охотничьем домике у дороги на Пасаргады. Когда ему сообщили, он поспешил в Сузы и попал в ловушку. Все знали, что Дарий не только ненавидел отца, но и стремился занять его трон. Поэтому заговорщики представили дело так, якобы это Патирамф убил Великого Царя по приказу Дария, а верному Артабану пришлось убить Патирамфа.

Затем заговорщики пошли к восемнадцатилетнему Артаксерксу и сказали, что его брат Дарий виновен в убийстве отца. Если Артаксеркс согласится казнить своего брата, они обещали ему сделать его, Артаксеркса, Великим Царем. У меня есть основания полагать, что Артаксеркс уже тогда понимал, что произошло на самом деле, но Артабан командовал дворцовой стражей, а Артаксеркс был бессилен и сделал так, как сказали. На следующий день, когда Дарий прибыл в Сузы, Артабан его арестовал, а законники приговорили к смерти как цареубийцу.

Не знаю, какую роль в казни старшего сына играла царица. Хоть она и согласилась на убийство Ксеркса, не могу поверить, что Аместрис имела отношение к смерти Дария. Подозреваю, когда она потеряла контроль над событиями, те начали развиваться. Знаю только, что, узнав через шпионов о планах Артабана убить Артаксеркса и самому сделаться Великим Царем, она призвала Мегабиза и заключила с ним тайный союз. Как командующий войском, Мегабиз был еще могущественнее Артабана, начальника дворцовой стражи. Мегабиз одобрил убийство Ксеркса, но верность династии сохранил.

С половиной армейского корпуса Мегабиз разоружил дворцовую охрану, Артабан был убит. Потом арестовали Аспамитра. Как любимцу царицы, распорядителю двора многое могло бы сойти с рук, но он посягнул на место Ахеменидов, и Аместрис пришла в ярость. Это царица приказала положить Аспамитра в так называемое корыто — что-то вроде деревянного гроба, скрывающего туловище, но оставляющего солнцу, насекомым и гадам голову и конечности. Из всех смертей смерть через корыто считается самой медленной и потому самой мучительной — после смерти от старости, конечно.

Я, Демокрит, сын Афинокрита, хочу здесь вставить в повествование моего дяди Кира Спитамы беседу, состоявшуюся у нас с ним через час или около того после описания смерти Ксеркса. Как праведный зороастриец, он думал, что ответил на все вопросы бытия. И все же дядя был слишком умен, чтобы не заметить очевидных противоречий. Хотя я почти уверен, что он бы захотел от меня точного воспроизведения своих слов, думаю, при изложении сказанного им я должен положиться не только на его память, но и на наши совместные изыскания.

Мы поднялись на Агору. Была середина лета, и стояла душная жара. Голубое небо напоминало раскаленный металл, и покрытый выжженной добела грязью город казался вымершим. Афиняне сидели по домам, обедали — или спасались от жары в гимнасиях. В это время дня мой дядя особенно любил гулять по городу.

— Никаких афинян! — восхищался он. — Ни шума, ни криков!

Благодаря многослойным одеждам, дядя никогда не страдал от жары. Годы спустя, когда я путешествовал по Персии, то одевался по-персидски и обнаружил, что легкие, не касающиеся тела одежды позволяют сохранить прохладу в самый жаркий день.

В портике Одеона дядя решил посидеть в тени. Он всегда точно знал, где находится — на Агоре или в каком-либо другом месте, — если побывал там хотя бы раз. Мы устроились на ступенях. Напротив нас гора Ликабет выглядела нелепее, чем обычно, — как иззубренный камень, брошенный каким-то древним титаном. Рациональные афиняне иррационально не любят горы. Они говорят, что там живут волки, но, я думаю, дело в том, что горы не вписываются в сельский пейзаж.

— С тех пор как я вернулся из Китая, мне было известно, что все кончится кровью. Вот почему я удалился от двора. От Ксеркса я не удалялся. Он был мне больше чем брат — он был моим двойником, моим вторым «я». Без него от меня осталась лишь половина.

— А он тем временем?..

— Великий Царь на мосту к Спасителю.

Кир замолчал, да и больше было нечего сказать, потому что, если Зороастр прав, Ксеркс в настоящее время кипит в море расплавленного металла.

— Думаю, — сказал я, — нет никакого моста, никакого Мудрого Господа…

— Как могу так думать я?

Но поскольку старик частенько думал так, то заинтересовался моим ответом.

— Зороастр говорит, что было время, когда Мудрого Господа не существовало. Так разве невозможно, что после смерти мы отправляемся туда, откуда пришел Мудрый Господь?

Кир тихонько насвистывал странную мелодию, видимо имевшую какое-то религиозное значение, поскольку он всегда насвистывал ее, когда сталкивался с противоречиями или пробелами в зороастрийской теории. Кстати, у него сохранились почти все зубы, и он мог есть все.

— На этот вопрос нет ответа, — сказал он наконец.

— Тогда, возможно, восточные жители правы и вопрос о сотворении мира не имеет ответа.

Теперь-то я знаю ответ, но тогда был еще невежествен. Я находился в начале жизненных поисков, к печальному концу которых пришел мой дядя. Печальному, потому что единственно важный вопрос остался без ответа — для него.

Старик какое-то время насвистывал, закрыв глаза, одной бледной рукой покручивая завиток бороды — неизменный признак глубокой задумчивости.

— Они ошибаются, — сказал он наконец. — Все, что мы знаем, где-то начинается и где-то кончается. Как линия на песке. Как… обрывок нити. Как человеческая жизнь. Ведь что они пытаются сделать на востоке? Замкнуть линию. Сделать круг. Без начала. Без конца. Но спроси их, кто нарисовал круг. Они не ответят. Пожмут плечами. Скажут: он просто есть. Они думают, что ходят и ходят по кругу. Вечно. Бесконечно. Безнадежно! — Последнее слово он выкрикнул, поежившись: его аж передернуло от мысли о бесконечности. — Мы же видим определенное начало. Определенный конец. Мы видим добро и зло как неизбежно борющиеся между собой начала. Одни после смерти находят награду, другие — наказание. И целое достигается только в конце всех концов.

— Который является началом… чего?

— Совершенства. Божества. Состояния, нам неизвестного.

— Но эта концепция имеет изъян. Зороастр не знает, зачем был сотворен Мудрый Господь.

— И тем не менее он был сотворен. Он есть. Он будет. Но… — Старик широко раскрыл слепые глаза. — Что-то упущено. Чего-то я не смог отыскать на этой земле за всю свою долгую жизнь.

Так, по собственному признанию, поиски Кира Спитамы закончились неудачей. И все же, разъяснив мне свою неудачу, он сделал для меня возможным понять то, чего не смог понять сам, — природу Вселенной.

Не знаю, до какой степени старик верил примитивной теологии своего деда. Определенно любое божество, сотворившее мир, чтобы его мучить, должно быть по определению злым. Предположим противное: Мудрый Господь не создавал Ахримана. Мудрый Господь сам и есть Ахриман, если до конца следовать логике — с позволения сказать! — Зороастрова послания.

К чести моего дяди, он был глубоко потрясен услышанным на востоке. Продолжая колебаться в своем дуалистическом мировоззрении, в минуты раздражения он все же утверждал, что круг не может символизировать нашу жизнь лучше, чем отрезок прямой, имеющий начало и конец.

В конечном итоге это и не прямая, и не круг. Но чтобы понять природу вещей, нужно пройти нынешнюю младенческую фазу человеческого существования. Боги и демоны должны быть отринуты вместе с понятиями добра и зла, которые могут применяться в повседневной жизни, но не имеют смысла для материального единства, включающего в себя и объединяющего все сущее. Материя — это всё. Всё — это материя.

5

Я присутствовал на коронации Артаксеркса в священных Пасаргадах. Хотя мне из вежливости сохранили титул царского друга, я не пользовался этой милостью. Молодой государь не очень любил реликты предыдущего царствования, и я приготовился удалиться к себе в галикарнасское поместье. Моя общественно-активная жизнь подошла к концу. Или так мне казалось.

Незадолго до отъезда из Персеполя меня вызвали к Великому Царю. Естественно, я испугался. Кто приготовил мне пакость? Этот вопрос всегда возникает, когда царский вестник поднимает жезл и возглашает:

— Господин зовет своего раба! Идемте со мной.

Артаксеркс сидел в небольшом кабинете в Зимнем дворце. Не помню, почему он не жил в новом дворце Ксеркса. Наверное, как обычно, там продолжалось строительство.

В свои восемнадцать лет Артаксеркс был красивым, хотя и хрупким юношей. Борода у него еще толком не выросла, и лицо чуть напоминалодевичье. В детстве он страдал от какой-то болезни, задержавшей рост левой руки и ноги, отчего правая рука казалась несоразмерно большой. Поэтому, когда мы не хотели почему-либо произносить имени Великого Царя, то называли его Долгоруким.

Справа от кресла, где сидел Артаксеркс, стоял новый начальник стражи Роксан, грозный воин; он проявил себя умелым воителем во время Греческих войн. Слева стоял прекрасный Аполлонид, врач; он оказался в большой милости, вылечив Великого Царя от изнурительной лихорадки.

Как всегда. Артаксеркс был со мною любезен, и, как всегда в его присутствии, я приходил в смущение: с совершенно непохожего лица на меня смотрели глаза Ксеркса. Как будто мой друг наблюдал за мной с лица своего сына.

— Ты нам нужен, царский друг.

Мальчишеский голос звучал слабо, недавняя болезнь еще сказывалась. Я выразил готовность отдать жизнь за нового господина. Артаксеркс сразу приступил к делу.

— Жена Артабана — гречанка. С ее помощью Артабан укрывал греческих изгнанников. Поскольку ты был близок с моим отцом, Великим Царем, и тоже наполовину грек, я хочу, чтобы ты перевел мне, что хочет сказать этот человек, и потом я хочу узнать твое мнение о нем.

С этими словами Артаксеркс хлопнул своей маленькой левой рукой по ладони правой. Кедровые двери распахнулись, и стража ввела невысокого коренастого мужчину. Несколько мгновений он и Великий Царь смотрели друг на друга — явное нарушение протокола. Потом пришедший неторопливо опустился на колени и так же неторопливо произнес выражение покорности.

— Кто ты, грек?

Снизу донесся ответ:

— Фемистокл, сын Неокла. Я тот афинский стратег, что разгромил флот Великого Царя Ксеркса.

Артаксеркс взглянул на меня. Чуть запнувшись, я перевел эти невероятные слова. Но, к моему удивлению, Артаксеркс улыбнулся.

— Скажи ему, пусть встанет. Не каждый день мы принимаем столь знаменитого врага.

Фемистокл встал. Густые седые волосы начинали расти в трех пальцах от седых бровей, нависающих над черными, блестящими, внимательными глазами. Очевидно, он не испытывал ни малейшего трепета перед Великим Царем — да и ни перед кем вообще. Но обладал тактом, сообразительностью и умел предугадывать последствия.

— Почему Артабан скрывал тебя от моего отца?

— Он боялся, владыка.

— А ты нет?

Фемистокл покачал головой:

— Чего мне бояться? Я дважды оказал услугу Великому Царю.

— Мой отец не считал потерю трети своего флота у Саламина доброй услугой.

Разговор забавлял Артаксеркса.

— Да, владыка. Но перед самым сражением я послал Великому Царю предупреждение, что греческий флот собирается улизнуть. Я сообщил ему, что есть хорошая возможность напасть…

— И он напал, — сказал Артаксеркс. — Что из этого вышло, ты знаешь.

— Он напал, владыка, и победил бы, не предай его финикийские капитаны.

Это была и правда, и неправда. Само собой, я не собирался выходить за пределы своих скромных обязанностей переводчика. Артаксеркс внимательно выслушал мой буквальный перевод и кивнул.

— А какую вторую услугу ты оказал моему отцу?

— Я послал ему предупреждение, что греческий флот намеревается разрушить мост между Азией и Европой.

— Это верно, — признал Артаксеркс.

И снова история отражала и правду, и неправду одновременно — весьма типично для лукавых греков. Фемистокл хотел усиления греков и поражения персов и с этой целью спровоцировал Ксеркса напасть, тем самым вынудив греков сражаться за собственную жизнь, что они и сделали. Потом финикийцы сбежали, и греки выиграли сражение — точнее, персы проиграли. Это оказалось сюрпризом как для персов, так и для греков. Предупреждение о возможном разрушении моста через Геллеспонт было со стороны Фемистокла мастерским ходом. Он хотел, чтобы Ксеркс убрался из Европы. Как этот грек говорил своим товарищам в Афинах, «в данных обстоятельствах не следует разрушать мост. Если мы не дадим Ксерксу вернуться в Персию, то получим в Греции разъяренного льва. Если отрезать Великому Царю пути отступления, он выйдет из-под своего золотого зонтика с мечом в руке и мощнейшим войском за спиной».

Так Фемистокл умудрялся служить одновременно и Греции, и Персии. Но поскольку грекам неизвестно такое чувство, как благодарность, его подвергли остракизму. Позже, когда Павсаний пытался склонить Фемистокла изменить Греции, тот отказался примкнуть к заговору. Это было с его стороны не по-гречески. А может быть, Фемистокл просто не доверял победителю при Платеях. К несчастью, его двусмысленные письма к Павсанию подвели последнего под суд, а Фемистоклу афиняне велели вернуться — он должен был быть казнен за измену. Он бежал в Персию к Артабану, чья жена состояла в родстве с матерью Фемистокла, — кстати, она тоже из Галикарнаса.

Стратег Перикл недавно принял весьма своеобразный закон, согласно которому афинским гражданином может считаться лишь тот, у кого и отец, и мать афиняне. В таком случае двух величайших афинских полководцев, Фемистокла и Кимона, нельзя считать афинянами: у того и другого матери родом из других городов.

— Расскажи нам о тех надоедливых греках, что пиратствуют в наших водах, — сказал Великий Царь.

— Пиратствуют, владыка?

Фемистокл еще не усвоил окольный стиль наших Великих Царей, которые прикидываются, будто не знают ничьих имен и мест проживания. В конце своей жизни Атосса утверждала, что Афины находятся в Африке и населены чернокожими пигмеями.

— Эвримедонт, — с холодной точностью сказал Артаксеркс.

Великий Царь знал это место. Все персы знают. Греки, любящие похвастать своими великими победами при Марафоне, Саламине и Платеях, не понимают, что все эти сражения не имели для Персии ни малейшего значения. То, что греки сумели удержать свои сожженные города в Аттике, вряд ли может служить предметом воинской славы. Но победой Кимона в устье Эвримедонта Персия была потрясена. Честно говоря, я часто думаю, что полная победа Кимона на персидской земле и стала для Ксеркса началом заката. С этого момента военная политика начала перемещаться в гарем, и в конце концов Великий Царь был убит.

— Кимон, сын Мильтиада… — начал Фемистокл.

— Нашего неверного сатрапа.

Персы никогда не забывают, что Мильтиад много лет был покорным рабом Великого Царя и имел обширные поместья на Черном море.

— …Победителя при Марафоне.

— Марафон? Где это? — Артаксеркс недоуменно заморгал отцовскими глазами.

— Незначительное местечко. — Как переводчик, я сумел оценить проворность Фемистоклова ума. Осознав размеры владений Великого Царя, он соответственно скорректировал свой стиль. — В общем-то, этот пират и мой враг.

— Кто ж одобрит пиратство!

Артаксеркс взглянул на Роксана, который терпеть не мог Кимона и называл его не иначе как «греческая гадина».

— В Афинах, владыка, есть две партии. Одна всей душой хочет мира с царем царей. Я принадлежу к ней. На нашей стороне простой народ. Нам противостоят прогнавшие тиранов землевладельцы. Сегодня Кимон занимает положение, которое вчера занимал я — афинского стратега. Когда меня подвергли остракизму, позиции простого народа пошатнулись.

— Но ведь раз ты подвергся остракизму, значит, большинство народа проголосовало против тебя.

Над желанием продолжать прикидываться несведущим в делах какого-то африканского города возобладало обычное стремление очень молодого человека проявить осведомленность и показаться умным. Ксеркс никогда не совершал такой ошибки. А может быть, следовало бы.

— Да, владыка. Но народ настроили против меня выступающие против персов консерваторы. Они сказали, что я сговорился с Павсанием уничтожить свободные греческие полисы. Но как Великий Царь сам мог слышать, грекам всегда быстро надоедают их вожди. И будь даже я теперь их вождем, вряд ли народ любил бы или ценил мое руководство.

— Теперь ты изгнанник, а пират бесчинствует на территории нашей империи. Что нам делать?

— У меня есть план, владыка.

Я не видел грека умнее Фемистокла. Чего бы он ни захотел, он всегда умел найти способ добиться своего — хотя бы раз. Это был настоящий Одиссей. Но прежде чем раскрыть свой план Великому Царю, Фемистокл попросил год на изучение персидского языка, поскольку, как он выразился, «ваш язык подобен одному из ваших великолепных ковров — замысловатый, тонкий, прекрасный. Я не могу выразить свои мысли через переводчика, как бы искусен он ни был».

Великий Царь дал Фемистоклу год. Он также пожаловал ему прекрасное поместье в Магнезии, после чего протянул руку для поцелуя и отпустил.

Когда Фемистокл покинул высочайшее присутствие, Артаксеркс хлопнул в ладоши и, весь порозовев, воскликнул:

— Теперь он мой! Я заполучил этого грека!

Как оказалось, у Фемистокла не было никакого определенного плана, он просто хотел ждать неизбежного остракизма Кимона, что и случилось четырьмя годами позже. За это время Фемистокл не только научился без акцента говорить по-персидски, но ему доверили управление Магнезией. На него также возложили строительство нового флота и обучение моряков на греческий манер. В то время персидские корабли напоминали плавающие крепости, были неуклюжи в сражении и очень легко воспламенялись. Фемистокл построил персам современный флот.

Возглавил бы он поход против собственного народа? Здешние афинские консерваторы считают, что таково и было его намерение. Эльпиниса не сомневается в его подлости. Но она предана памяти своего брата Кимона. С моей точки зрения, Фемистокл хотел лишь пожить и умереть в мире и комфорте, чего и добился. Через пять лет после своего появления при дворе он умер. Некоторые говорят, будто он сам покончил с собой. Я уверен, что нет. Просто таков закон природы — великие люди не живут долго вдали от народа, который возвеличили.

Десять лет Кимон был в изгнании, и афинское могущество значительно ослабло. Попытка афинян вторгнуться в Египет благодаря Мегабизу потерпела полную неудачу. Да, по существу, все у них кончалось провалом, разве что удалось захватить островок Эгину да одержать победу в паре стычек невдалеке от Афин. Потеряв Фемистокла и Кимона, Афины потеряли и свое значение в мире, которое так и не возвратили до сих пор.

Когда Кимон вернулся из изгнания, ему поручили командовать флотом. Но лучшие годы были для него упущены. Хуже того, эти годы были упущены и для Афин. Когда Кимон умер на Кипре, Афинская империя закончила свое существование, а Персидская осталась невредимой. Эфиальт и Перикл — жалкая замена тем героям. Не повторяй, Демокрит, эти мысли перед теми, кто не согласен со стариком, повидавшим в мире больше, чем рассчитывал — и уж подавно, чем хотел.

6

Я думал, что мои последние годы в Персии будут и моими последними годами вообще. Мне нравилось жить в удалении от дел. В Сузы я не ездил. Я занимал себя составлением записок для Второй палаты канцелярии, писал о шелковом пути, Китае, Аджаташатру. Меня вежливо благодарили, а записки сразу отправляли в книгохранилище.

Я часто встречался с зороастрийской общиной. Я был уже стар, и ко мне обращались с почтением, но я так и не смог заинтересовать зороастрийцев понятиями божественного и не божественного, с которыми столкнулся на востоке. Я также заметил, скорее со смирением, чем с тревогой, что простота и единство Мудрого Господа распадаются на части. Старые боги-демоны возвращаются в обличье разных проявлений Единого, который в Двух лицах, но снова станет Единым к окончанию долгого владычества. Демоны не сдаются так просто. Недавно Великий Царь воздвиг алтарь Арты, или Праведности, — как будто это качество может само быть богом.

Остракизм Кимона не привел ни к чему хорошему, то есть ни к чему хорошему для Персии. Пока в Афинах правил он, заключить мир между Персией и греческими союзниками не было никакой возможности. Но когда Кимона прогнали, лидер демократов Эфиальт быстренько восстановил власть народного собрания. Когда же Эфиальта за его старания убили, лидерство перешло к молодому Периклу, который первым делом попытался заключить с Персией мир и послал в Персеполь посольство во главе с Каллием.

И случилось так, что в шестьдесят лет мне было велено прибыть к Великому Царю в Персеполь. Я отнесся к этому спокойно. Я вообще больше не пугаюсь, когда меня вызывают к власть имущим, в том числе и к нашему местному властелину — стратегу Периклу. Если перефразировать Конфуция, смерть близка, цари далеки.

Я не был в Персеполе с коронации Артаксеркса. Когда я доложил о прибытии в Зимний дворец, выяснилось, что меня никто не знает, кроме нескольких евнухов из Второй палаты канцелярии. Увидев меня, они заплакали. Евнухи с возрастом становятся сентиментальными. Я нет. Скорее наоборот. Но правда: мы, старики — это все, что осталось от царствования Дария, от расцвета Персии. Нам было о чем повспоминать — если не поплакать.

Мне отвели чрезвычайно холодную и неудобную комнату во дворце Ксеркса. Дворец был — и, без сомнения, остается до сих пор — недостроенным, и моих слуг разместили в лачугах, образовавших целый городок за стенами царской резиденции.

Должен сказать, я чуть ли не надеялся, что меня казнят за какое-нибудь вымышленное преступление. Во-первых, мое зрение ухудшалось, что заставляло слушать других — крайняя жестокость. А во-вторых… Дни мои прошли. Но, к несчастью, я оказался в милости.

Меня вызвал не Великий Царь, а царица-мать Аместрис. Она роскошно обставила Третий дом гарема. Хотя помещения были небольшими, Аместрис сумела придать им пышность. В комнате, где она меня принимала, стены были сплошь покрыты листами золота, имитирующими листья лотоса. Сама она, казалось, была завернута в тот же материал. Стража удалилась, и мы остались одни. Я воспринял это как дань моему преклонному возрасту.

— Вы последний, — прошептала Аместрис, покраснев.

Через несколько дней я привык, что все при дворе почтительно называют меня последним. Я закашлялся, демонстрируя царице, что последним останусь недолго. «Кто-то следующий получит этот титул?» — подумалось мне. Возможно, Аместрис. Впрочем, она не так стара. Царица-мать очень похудела, и некогда милое лицо избороздили морщины. Тем не менее она не пользовалась гримом. Наверное, карикатурный облик Атоссы в последние годы жизни оказал влияние на невестку.

— Сядьте, — проговорила она, выдав взглядом, что я явно близок к угасанию.

Поскольку я страдал (и до сих пор страдаю) болями в ногах, то благодарно опустился на табурет рядом с ее креслом из слоновой кости. От царицы пахло мирром. Эта дорогая мазь так впиталась в кожу, что придавала ей перламутровый блеск.

— Вы любили моего мужа, Великого Царя.

Из глаз Аместрис полились слезы. Думаю, искренние. В конце концов, можно дать согласие и на смерть действительно любимого человека. Это я не могу. А Ахемениды могут — и дают.

— Мы последние, кто любил его.

В данном случае я по крайней мере смог разделить свой титул с кем-то еще. Но я предпочел проявить такт.

— Несомненно, наш Великий Царь, его братья и сестры…

— Дети не чувствуют того, что чувствуем мы, — сказала она резко. — Вы знали Ксеркса как человека и друга. Я знала его как мужа. Они знают его лишь как Великого Царя. Кроме того, дети бессердечны. Разве вы не знаете по своему опыту?

— Я не знаю своих детей.

— Вы имеете в виду сыновей, оставшихся в Индии?

— Да, великая царица.

Как о любом из придворных, книгохранилище содержит обо мне всевозможные сведения, накопленные за годы тайными агентами. И вдруг мне подумалось: зачем это Аместрис побеспокоилась вызвать меня ко двору? Стало немного не по себе. Хоть я и жду смерти с нетерпением, но сам процесс умирания может иметь свои неприятные стороны.

— В прошлом году они были живы. Канцелярия получила довольно подробный отчет из нашей торговой миссии в Шравасти. Но ваша жена Амбалика умерла. В том климате женщины долго не живут.

— Пожалуй, так, госпожа.

Я не ощущал печали. Для меня Амбалика умерла после нашей последней встречи, когда она так проворно устроила мне официальную кончину.

— После вашего отъезда Амбалика вышла замуж за своего брата. Признаюсь, я плохо знаю тамошние обычаи. Полагаю, она оставалась и вашей женой. Конечно, женщины непостоянны.

Нахмурившись, Аместрис вернулась к вопросу о детях. В уме она держала своих. Все знали, что царица-мать ненавидит свою дочь Амистис, чей страстный роман с прекрасным Аполлонидом был известен всем даже тогда. После воспоминаний о Ксерксе Аместрис перешла к делу:

— Греки хотят мира. Или так говорят.

— Какие греки, великая царица?

Аместрис кивнула:

— Да, в этом вечная трудность, не так ли? Сейчас прибыло два разных посольства: одно из греческого города Аргоса, излюбленного места Ксеркса, если можно любить что-либо столь… непостоянное, как греческий город; другое из Афин.

Должно быть, я выдал свое удивление. Аместрис снова кивнула:

— Мы тоже удивились. Мы думаем, они приехали с добрыми намерениями. Но как знать? Афинский посол — Каллий, зять Кимона.

— Аристократ?

— Да. И значит, настроен против персов. Но кто бы он ни был, нынешнее демократическое правительство выбрало для переговоров с нами его.

Аместрис в отличие от Великого Царя, которому всегда полагалось быть наподобие божества, проникающего в каждый атом обсуждения, не вникая в конкретные подробности, могла вдаваться в детали. Она же вела себя как старый евнух, вечно перечитывающий канцелярские записи, она знала тысячу и одну мелочь о тысяче и одной вещи, правда в отличие от Атоссы не улавливая главного.

— С аргосским посольством ведет переговоры внук Гиппия. — Аместрис улыбнулась мне своей застенчивой улыбкой. — Но для переговоров с демократами, мы подумали, было бы бестактно использовать внука тирана. И мы были бы рады, если бы с Каллием имели дело вы.

Я принял поручение.

С самого начала мы с Каллием прекрасно поладили. Он рассказывал мне свои истории про Марафон, и сначала я наслаждался его обществом. Потом он мне надоел. Но сегодня нравится опять. В этой жизни так мало постоянного, что получаешь удовольствие от человека, настойчиво рассказывающего тебе из года в год одни и те же истории слово в слово. В переменчивом мире только Каллий вызывает неизменную скуку.

Я показал ему и остальному посольству Персеполь. Они с тупым ошеломлением смотрели не только на богатство Персии — к этому они были готовы, — но и на созданные Ксерксом чудеса архитектуры. Двое из афинян были строителями. Один из них был близок с Фидием, и я уверен: позади этого дома, среди шума и воровства, строится копия Зимнего дворца в Персеполе как символ афинского гения!

Подробности договора я не имею права обсуждать. Они были засекречены четырнадцать лет назад, когда переговоры только начинались, и хранятся в тайне до сих пор, хотя мирный договор действует уже три года, с момента столь своевременной кончины Кимона на Кипре. Могу сказать, что обе стороны согласились сохранять свои сферы влияния. Персия не будет вмешиваться в события на Эгейском море. Афины не будут вмешиваться в дела Малой Азии. Вопреки легенде никакого подписанного или скрепленного печатью договора не существует, потому что Великий Царь может договариваться лишь с равными. А поскольку он царь царей, то равных ему нет, и он только выражает согласие на договор. Битва в устье Эвримедонта настроила персов против греков, и переговоры поэтому велись тайно. Только Великий Царь, царица-мать и я знаем детали этого договора.

В конце концов, когда Кимон умер и к власти твердо пришел стратег Перикл, обе стороны заключили соглашение и меня как вещественный символ нашего превосходного мирного договора послали в Афины. Надеюсь, мир просуществует дольше, чем символ, который не намеревается провести еще одну зиму в этом жутком городе, в этом продуваемом доме, в этом беспорядочном государстве.

Тебе предстоит похоронить мои останки, Демокрит. Я хочу поскорее вернуться к первичному единству. Любопытная оговорка! Я процитировал Учителя Ли. Конечно, я имел в виду не первичное единство, а хотел сказать — к Мудрому Господу, из которого наш дух выходит и к которому, очистившись от Лжи, возвратится в конце времени долгого владычества.

Чтобы тебя потешить, Демокрит, замечу, что во время моей последней аудиенции у царицы-матери меня восхитил и очаровал двадцатидвухлетний евнух Артоксар. Он очень помог нам при подготовке деталей договора. Если правда, что Аместрис нравится его ущербная любовь, я хвалю ее вкус. Артоксар не только умен, но и красив. Говорят также про его роман с Аполлонидом, любовником Амистис. Боюсь, когда-нибудь эти дамы столкнутся. Когда это произойдет, я в первый и последний раз возблагодарю судьбу, что нахожусь в Афинах.

КНИГА IX ПЕРИКЛОВ МИР

1

Прошлой ночью стратег Перикл праздновал третий год моего посольства, устроив в доме Аспазии вечеринку с музыкой. Как и все, касающееся мало кому известного и еще менее славного посольства, вечеринка проводилась в относительной тайне и в последнюю минуту. Незадолго до заката, когда я уже собрался лечь спать, явился Демокрит с сообщением, что стратег хочет меня видеть. Мы поспешили через весь город, закрывая лица плащами, чтобы консерваторы не узнали, что представитель Великого Царя сговаривается с Периклом поработить Афины.

В начале ведущего к дому Аспазии переулка — нельзя назвать это улицей — стояли два скифа-охранника. Они спросили Демокрита, по какому мы делу. Он назвал им какой-то пароль, и нас пропустили.

Я совершенно взмок. Летом здесь так же жарко, как зимой холодно. В общем, климат почти такой же скверный, как в Сузах, если это возможно. Впрочем, теперь я стал необычайно восприимчив к жаре и холоду. Короче, придя к Аспазии, я обливался потом.

Демокрит говорит, что обстановка там очень изысканна. Но откуда тебе знать? Несмотря на все богатство твоего деда, дом в Абдере, где ты воспитывался, весьма неказист, если не сказать большего. Из всех окрестных домов лишь дом Каллия представляется одновременно и удобным, и роскошным. Я чувствую, что ковры лежат на каменном полу, а на жаровнях курится ароматическое дерево.

В дом Аспазии входишь по длинному, узкому, низкому коридору, ведущему в маленький дворик. Справа от дворика под портиком устроен приемный зал, не больше комнаты, где мы сидим сейчас, пытаясь скрыться от палящего солнца.

Я сразу понял, что нахожусь в доме милетской дамы.

Воздух был напитан дорогими духами, а музыканты играли так тихо, что приходилось прислушиваться. Это редкость в Афинах, где граждане столь немузыкальны, что когда ходят на концерты, то напряженно вслушиваются в каждую ноту, пытаясь выяснить, от какой из них нужно получать удовольствие. Ионийцы из Малой Азии не таковы. Они считают музыку дополнением к беседе, пище, даже плотской любви. Музыка для них — часть воздуха, которым они дышат, а не математическое уравнение, чтобы Пифагор его решил.

В комнате, куда мы пришли, собралась, наверное, дюжина людей. Демокрит говорит, что гостей было десять, а также множество рабов из Сард. Рабы занимались музыкой и столом. Меня приветствовал Эвангелос, управляющий Перикла. Хотя эта важная фигура обычно в деревне присматривает за фермами стратега — и двумя законными сыновьями, — последнюю неделю он вместе с остальными афинянами праздновал трофей победы: народное собрание проголосовало за Перикла. Предлогом для трофея стало возвращение Эвбеи, но на самом деле его устроили в честь хитрости, с помощью которой Перикл прошлой зимой одолел спартанского царя, когда спартанское войско захватило Аттику и афиняне спрятались за своими длинными стенами.

Когда из спартанской штаб-квартиры в Элевсине пришло требование сдаться, собрание чуть было не поддалось соблазну так и сделать. В конце концов, спартанское войско самое сильное в Греции, зачем же сопротивляться? Афины господствуют на море, а не на суше. Но Перикл не собирался ничего отдавать. Он тайно встретился со спартанским царем, лупоглазым подростком, никогда раньше не бывавшим дальше Пелопоннеса. Зная неопытность молодого царя, подозрительные спартанские старейшины приставили к нему специального советника, чтобы тот не спускал глаз со своего подопечного. Но, как позже заметил Перикл, такая предосторожность всего лишь удвоила цену. Малолетний царь получил три золотых таланта, оставленных для него в Дельфах, а советник — ушлый политик — семь золотых талантов на месте. Когда царь и советник были куплены, спартанское войско убралось восвояси. Малолетнего царя старейшины потом оштрафовали на огромную сумму, а советник бежал в Сицилию, где, предположительно, наслаждается богатством по сей день.

— Единственная трудность, — говорил Перикл на вечеринке, — как объяснить эти расходы собранию.

Совет Аспазии отличался прямотой:

— Когда представишь свои счета, просто укажи: десять талантов — на необходимые расходы.

Предчувствую, именно так Перикл и поступит. Все равно все знают, что спартанцев купили. Когда я сделал Периклу комплимент, как дешево Афинам обошелся мир, он мрачно ответил:

— Я купил не мир. Я купил время.

Но мой рассказ стал сумбурным.

Хотя, когда мы пришли, Перикла не было, Аспазия более чем восполнила его отсутствие. У нее прелестный голосок, она очень нежно исполняет милетские песни, читает стихи лучше всех, кого я слышал. Конечно же, я не представляю языка прекраснее, чем правильный ионический диалект. Да, Демокрит, даже прекраснее персидского.

— Я хотела встретиться с вами с первого дня, как вы приехали в Афины.

Она двумя руками держала мою, и создавалось впечатление, что каждое произнесенное ею слово значит именно то, что она хочет сказать. Когда я похвалил ее мужество принять меня у себя в доме, Аспазия рассмеялась:

— Меня всегда звали мидофилкой. Но мне все равно. Правда, бывает, что…

Ее голос затух. Я еще раз проклял свою слепоту. Что бы я ни отдал за возможность рассмотреть ее лицо! Демокрит говорит, что Аспазия невысокого роста и немного похудела с прошлой зимы. Волосы светло-каштановые и некрашеные — так он думает. Ты еще мало смыслишь в этих вещах, не то что я. Не то что я в былые времена.

Аспазия представила мне множество мужчин: Формион, правая рука Перикла на собрании, другой — полководец по имени Софокл. Много лет назад, когда ему было двадцать, этот Софокл написал трагедию и получил за нее первый приз на празднике Диониса. Старик Эсхил был так раздосадован своим вторым местом после этого молодого выскочки, что бежал в Сицилию, где остроглазый орел удачно нацеленной черепахой положил конец соперничеству поэтов. Всегда с удовольствием думаю о смерти Эсхила.

Софокл здесь пользуется дурной славой, потому что открыто домогается молодых людей своего класса. По каким-то причинам это в Афинах табу. Хотя среди афинских граждан поощряется любовь к мальчикам-подросткам своего класса, когда у мальчика начинает пробиваться борода, он должен отказаться от половых сношений с другими гражданами. Ему полагается жениться и начать семейную жизнь. Потом, выполнив свой долг, ему не возбраняется подыскать мальчика-любовника и продолжать… Продолжать что? Полагаю, обучение нового гражданина и воина. Такие обычаи не в диковинку везде, и в частности среди наших родственников в северных племенах. И все равно я не вполне понимаю строгий запрет на половые сношения между взрослыми мужчинами, которые к тому же афинские граждане. Хотя иностранцы и рабы считаются законной добычей для имеющих подобные половые предпочтения, взрослые граждане, желающие завести между собой любовь, теряют право занимать государственные должности.

Но пока что Софокл умудряется и занимать должность, и соблазнять юных граждан. Правда, Перикла он здорово раздражает. Недавно стратег отчитывал своего друга и подчиненного.

— Ты должен служить примером, — говорил главнокомандующий. — Не прикасайся к своим солдатам. Отводи глаза, когда они купаются.

Но Софокл продолжает возмущать афинян. Говорят, когда он навещает друзей, молодым людям этого дома велят прятаться. Кстати, поскольку стратег Перикл не проявляет ни малейшего интереса к мальчикам, его считают бессердечным. Здесь очень необычное общество.

Аспазия провела меня к низенькой кушетке. Я сел на краешек, а она устроилась у моих ног, как внучка. Нам принесли вина. Вдали слышался смех девиц. Если Аспазия и не снабжает Перикла девицами, как утверждают его враги, ей определенно удается привлекать к себе в дом самых талантливых гетер в Афинах. Мне давно не было так хорошо, как прошлой ночью. Хотя в моем возрасте такие удовольствия не только неприличны, но и небезопасны, я был рад припомнить — впервые с тех пор, как покинул Индию, — как восхитительно раствориться в обществе мужчин и женщин высшего ранга. Для Персии это нечто немыслимое. Потому, полагаю, нужно афинянам отдать честь изобретения нового и восхитительного вида светского общества.

Демокрит считает, что эту честь следует отдать лично Аспазии. Он говорит, что другие афинянки не то что уступают ей, а их вечеринки становятся просто тупыми пьянками. Демокрит знает. Благодаря царственному позволению отца, он может сколько угодно пропадать в домах гетер. Он также сумел не попасть в лапы мужчин. Можешь благодарить судьбу за такую доброту — пока. Неудивительно, что ты так часто смеешься.

Я спросил у Аспазии про Анаксагора.

— Он в Коринфе.

— Вернется?

— Не знаю. Надеюсь.

— Я уверен, вернется. Я слышал, как Перикл защищал его.

Весь закутавшись, я ходил на собрание. Фукидид нападал на Анаксагора и его теории. Перикл защищал своего друга и не касался теорий. Не скажу, что на меня произвел впечатление тот или другой оратор. Перикл красноречив и может, если захочет, выводить прямо-таки фригийские страстные ноты. Я привожу музыкальный термин, потому что стратег пользуется своим голосом, как музыкальным инструментом. Но на суде, где обвиняли Анаксагора, лира Перикла молчала. Оба оратора были слишком расстроены недавними событиями — вторжением спартанцев, потерей Беотии, переворотом в Эвбее. В некотором смысле Перикл оказался на суде, когда афиняне в нем больше всего нуждались. В конце концов, когда собрание решило, что Анаксагор не мидофил и не атеист, этим оно просто выказало свое доверие Периклу. Фукидид тяжело воспринял свое поражение. Он обещает повторить свое нападение в другой раз. Уверен, так и будет. После суда Анаксагор тактично покинул Афины. Должен признаться, я скучаю по нему не меньше Перикла.

Я похвалил Аспазию за вино, музыку, надушенный воздух. Она рассмеялась — приятный звук.

— Мой дом покажется очень бедным в сравнении с гаремом Великого Царя.

— Откуда вы знаете, что мне известно, как там?

— Вы были наперсником старой царицы и в милости у нынешней царицы-матери. О, я о вас все знаю!

И она в самом деле знала. Очевидно, греческие женщины в персидском гареме как-то умудрились наладить связь со своими товарками в греческих городах. Я удивился осведомленности Аспазии о придворной жизни.

— Но ведь мой отец служил Великому Царю — как каждый день напоминают нам консерваторы.

— Великий Царь очень любил Милет, — проворковал я.

В действительности Милет доставил Персии больше бед, чем все остальные малоазийские города, вместе взятые. Ксеркс хотел срыть его до основания.

Перикл присоединился к нам так тихо, что я не замечал его присутствия, пока не ощутил на плече руку и не услышал знаменитый глуховатый голос:

— Рад вас видеть, Кир Спитама!

— Стратег!

Я попытался встать, но рука на плече усадила меня обратно.

— Не беспокойтесь, досточтимый посол. Я сяду рядом.

Аспазия удалилась за вином для стратега. Я заметил, что вечеринка продолжается как ни в чем не бывало, словно правителя и не было, хотя не заметить того, кто сидел рядом со мной на кушетке, было невозможно даже в темноте, — так он был заметен. Я не знал, что Перикл настолько выше меня.

— Мы не оказали вам должного внимания, — сказал он. — Но просто не было возможности.

— Я понимаю, стратег.

— Вы знаете, что это я послал Каллия в Сузы заключить мир?

— Да, мы знали это еще тогда.

— Надеюсь, вы знаете, как я противился Египетскому походу. Прежде всего, это было грубым нарушением нашего соглашения. Но поскольку я не смог должным образом огласить его перед собранием, то и не смог собрание уговорить. Все равно, оглашенный или нет, договор остается в силе, пока это касается нынешнего правительства.

— Великий Царь сказал бы так же.

— Долго же мы продержались! — Перикл хлопнул в ладоши — от радости? Я не мог определить только по голосу, не видя его. — Вы знали Фемистокла.

Это было утверждение, а не вопрос.

— Да, я переводил его слова, когда он приехал в Сузы.

Перикл встал и подал мне руку, мускулистую руку воина. Я кое-как поднялся на ноги.

— Я бы хотел поговорить с вами, — сказал он. — Наедине.

Стратег провел меня через зал. Хотя он задерживался перекинуться словом то с одним, то с другим из приглашенных, ни к кому из женщин, кроме Аспазии, он не обращался. Перикл отвел меня в маленькую душную комнатку, где пахло оливковым маслом.

— Здесь я работаю.

Он усадил меня на табурет.

Мы сидели так близко друг к другу, что я ощущал запах его пота, напоминающий раскаленную медь.

— Когда Фемистоклу устроили остракизм, мне было двадцать восемь, — сказал Перикл. — Я думал, это величайший человек из всех, что породил наш город.

— Но теперь…

Я начал было придворный ответ, но стратег перебил меня. Он не был падок до лести, то есть лести в персидском смысле. Как грек, он жаждал аттического разнообразия.

— С тех пор я изменил свое мнение. Это был алчный человек. Он брал деньги со всех, принимал их в том числе и от родосского тирана, что непростительно. Хуже того, взяв от тирана деньги, он ничего для него не сделал.

— Возможно, так Фемистокл доказывал, что он истинный демократ. — Я не удержался от колкости по адресу его партии. Шутка прошла незамеченной.

— Фемистокл доказал, что его слово ничего не значит. Но в свое время он был величайшим полководцем. Более того — или, возможно, к тому же, — он понимал мир лучше всех, кого я знал.

— Даже лучше Анаксагора?

— Анаксагор понял многие тайны мироздания. Конечно, это очень важные и глубокие знания. Но я говорю о политике. Фемистокл понимал, как поступят люди, раньше их самих. Он умел предвидеть будущее. Он мог сказать, какие грядут события, и не думаю, что этот дар достался ему от Аполлона. Нет. Думаю, он умел предсказывать будущее, потому что ясно понимал настоящее. Вот почему я хочу знать…

Перикл запнулся. У меня было чувство, что он смотрит на меня.

— Что вы хотите знать, стратег?

— Я хочу знать, что говорил Фемистокл об Афинах, о Спарте, о Персии. Естественно, если вы не захотите говорить, я это пойму.

— Я расскажу вам, что могу. — Я был честен. — То есть что смогу вспомнить, а моя память о недавнем прошлом не слишком хороша. Я могу рассказать слово в слово, что говорил мне Великий Царь Дарий тридцать лет назад, но уже забыл большую часть из того, что говорил мне Фукидид зимой в Одеоне.

— Счастливец! Хотел бы я его забыть. Да он не дает. Вы знаете, он борец, и борец плохой. Из тех, кто жмется, жмется к тебе, а потом исподтишка кусает. Афины тесны для нас двоих. Рано или поздно один должен уйти. Потому что…

Перикл снова запнулся. У него была склонность жалеть себя, принимавшая форму притворного непонимания противника. На последнем собрании он вел себя явно по-детски. Перикла критиковали за трату слишком больших государственных средств на строительство новых зданий. Вместо того чтобы объяснить, что без этих расходов половина населения лишится работы, он сказал:

— Прекрасно. На завершение строительства я потрачу собственные деньги. Но тогда честь постройки будет принадлежать мне, а не городу.

Поскольку хор «Нет!» был отрепетирован заранее, стратег получил ассигнования — и сберег свои средства.

Перикл воспринимал политические дела слишком лично. Впрочем, Афины — небольшой городишко, лидеры слишком хорошо знают друг друга, и поэтому их взаимные нападки всегда имеют личный характер и рассчитаны не только ранить, но и растравить рану.

Как бы то ни было, по настоянию Перикла я постарался припомнить свою единственную личную беседу с Фемистоклом. Она состоялась в Магнезии за год-два до его смерти. Не помню, почему я оказался в этой части мира. Но помню: когда вдоль тракта разнеслась весть, что едет царский друг, Фемистокл выслал навстречу мне гонца. Не соизволю ли я остановиться гостем в доме наместника? Как персу, естественно, мне было приятно, что он меня помнит. Как грек, естественно, я понял, что ему от меня что-то нужно.

Помню, что день клонился к вечеру. Кажется, стояло лето. Мы с Фемистоклом сидели на прекрасной лоджии с видом на сады его обширного поместья. За годы Фемистокл скопил огромное состояние и умудрился каким-то образом вывезти его из Афин до того, как лишился власти.

— Между мной и сатрапом в Сардах возникло недоразумение. — Он собственноручно налил мне и себе вина. — Дело пустяковое, однако… — По греческому обычаю, он выплеснул немного вина на пол. — Несколько лет назад я установил в Афинах статую, названную «Водоносом» — в память о тех временах, когда я был надзирателем за водой, — между прочим, непростая работа, но я тем не менее справлялся с ней неплохо. Статуя бронзовая — старомодно, конечно, но всем она понравилась. Как бы то ни было, после падения Афин персы забрали статую и установили в храме Геры в Сардах.

Да, Демокрит, он сказал «после падения Афин».

— И я спросил сатрапа, не могу ли я выкупить статую у храма и послать обратно в Афины, — понимаете, в знак примирения между персами и греками, и все такое прочее. Сатрап пришел в ярость. И теперь обвиняет меня в оскорблении Великого Царя, в измене, в…

Фемистокл долго перечислял угрозы сатрапа. Он был искренне обеспокоен этой перепалкой. Я постарался его успокоить, сказал, что улажу это дело через канцелярию и Третий дом гарема. Определенно мирный договор для Великого Царя важнее, чем какая-то статуя. К несчастью, примерно в то же время афинян угораздило напасть на нашу провинцию Египет. В ярости Великий Царь приказал Фемистоклу собрать флот. Через неделю Фемистокл умер — говорят, его укусила лошадь. А статуя Водоноса так и осталась в Сардах по сей день.

Когда я заверил Фемистокла, что какой-то лидийский сатрап не собьет с толку Великого Царя, мы обсудили тысячу и одну вещь. Фемистокл имел живой и любознательный ум; он задал мне множество вопросов и выслушал многие, если не все, ответы.

Я тоже задавал вопросы. Разумеется, я спросил о Египте. Уже тогда все знали, что недовольные там ждут помощи извне. Поддержат ли афиняне анти-персидское восстание в Египте? Ответ Фемистокла был категоричным;

— Если афиняне не сойдут с ума окончательно, то есть, так сказать, не перечеркнут собственный опыт, — он улыбнулся, — они никогда не нападут на континентальную Азию и Африку. Какой смысл? Завоевать их они не смогут. Афинян для этого просто мало.

Я повторил его слова Периклу, который пробормотал:

— Да, да. Он прав. Нас действительно слишком мало. Продолжайте. Прошу вас.

Я рассказал остальное из запомнившегося. Диалог состоялся примерно такой:

— Я уверен, что для Афин нет опасности со стороны Великого Царя.

Фемистокл остановил на мне долгий взгляд, чтобы убедиться, насколько серьезно я воспринимаю рассуждения персидского наемника. Я не выразил никаких чувств.

— Я больше не пользуюсь близостью с Великим Царем. Но с вами я согласен. Великий Царь хочет лишь сохранить, что имеет. Если мои молитвы сбудутся, когда-нибудь мы двинемся на восток…

— А если мои молитвы найдут отклик, афиняне двинутся на запад, — сказал Фемистокл.

— Он не сказал куда?

Перикл придвинулся так близко, что я чувствовал щекой жар от его лица.

— Сказал. Фемистокл говорил про Сицилию, Италию. Он говорил: «Европа должна быть греческой. Мы должны смотреть на запад».

— Именно! А теперь, что он говорил обо мне?

Меня позабавило, что Перикл обладает обычным тщеславием общественного деятеля. К счастью — или к несчастью, — общественный деятель всегда кончает тем, что путает себя с народом, который возглавляет. Когда стратег Перикл думает об Афинском государстве, он думает о себе. Помогая одному, он помогает другому. Поскольку Перикл талантлив и мудр — не говоря о хитрости, — Афинам должно повезти.

Хотя я не припомню, говорил Фемистокл о своем политическом преемнике или нет, я дал волю фантазии. Говорить с правителем — это не давать показания под присягой.

— Фемистокл понимал, что вы логичный преемник Эфиальта. Он сказал, что не принимает всерьез проклятия на ваш род Алкмеонидов…

Я запустил эту выдумку из любопытства, как Перикл отреагирует на то, что многие греки по-прежнему считают его и весь его род проклятыми, поскольку два века назад один из его предков убил врага в храме.

— Как известно, проклятие снято с тех пор, как наше семейство отстроило храм Аполлона в Дельфах.

Из этого небрежного ответа я не понял, верил Перикл в действие проклятия или нет. Если оно действует, пострадают Афины, потому что Перикл и есть Афины, или так он думает. С возрастом я все больше и больше верю в вечные проклятия. Ксеркс ждал, что его убьют, и я уверен, не выказал удивления в последний предсмертный момент, прежде чем, барахтаясь в крови, расстаться с грозным величием владыки.

Я играл придворного.

— Фемистокл с уважением отзывался о вас — в отличие от Кимона. Его он ненавидел.

Последнее было правдой.

— Кимон был опасным человеком, — сказал Перикл. — Я бы никогда не позволил ему вернуться. Но Эльпиниса меня перехитрила. Да, я поддался этой старой карге. До сих пор не пойму, как это она проделала, — не зря говорят, ведьма. Так или иначе, она пришла ко мне, нарядившись невестой. Я онемел. «Ты слишком стара для таких нарядов», — сказал я. Но она спорила со мной, как мужчина, и добилась своего. Кимон вернулся домой. Теперь он мертв, в то время как Фукидид… Да, город тесен для нас двоих. Один должен уйти. Скоро.

Перикл встал. И снова сильная рука помогла мне подняться на ноги.

— Вернемся к гостям. Отпразднуем мир со Спартой и мир с Персией.

— Конечно, стратег. Отпразднуем Периклов мир, — сказал ясовершенно искренне.

Перикл ответил, как мне кажется, с такой же искренностью:

— Хорошо бы, будущие поколения говорили, что ни один афинянин не надел по моей вине траур.

Я, Демокрит из Абдеры, сын Афинокрита, разбил эти воспоминания Кира Спитамы на девять книг. Я заплатил, чтобы их переписали, и теперь каждый грек может их прочесть.

Через неделю после приема у Аспазии Кир Спитама умер, быстро, без мучений, слушая мое чтение из Геродота. Это произошло около сорока лет назад.

За эти годы я совершил путешествия по многим странам. Я жил в Вавилоне и Бактре. Я поднялся до истоков Нила и на востоке дошел до берегов реки Инд. Я написал много книг. Но когда я вернулся в этом году в Афины, никто не узнал меня — даже говорливый Сократ.

Похоже, Кир Спитама был прав, считая, что проклятие Алкмеонидов все еще действует. Перикл был великим человеком, но над ним висел рок. Во время его смерти двадцать лет назад Афины были разбиты извне спартанским войском, а изнутри смертоносной чумой.

Теперь, через двадцать восемь лет постоянных войн, Афины сдались Спарте. Этой весной длинные стены были срыты, а когда я пишу эти строки, Акрополь занят спартанским гарнизоном.

В большой степени благодаря знаниям, полученным от Кира Спитамы, я смог за долгие годы жизни выявить причины не только всех небесных феноменов, но и самого мироздания.

Первоосновой Вселенной являются атомы и пустота, все остальное — просто человеческие выдумки. Миров, подобных нашему, бесконечное множество. Они появляются и исчезают. Но ничто не может возникнуть из ничего или перейти в ничто. Более того, атомы сами по себе распространены в бесконечности и бесчисленны, они образуют вселенский вихрь, где порождаются все составляющие начала — огонь, вода, воздух, земля. Причина возникновения всех вещей в непрекращающемся кружении, которое я называю необходимостью, и все происходит по необходимости. Так, Вселенная постоянно воссоздается вновь и вновь.

Как начал догадываться, если не верить, Кир Спитама, у мироздания нет ни начала, ни конца, и Вселенная постоянно развивается во времени, которое бесконечно. Хотя я нигде не наблюдал ни малейшего следа Зороастрова Мудрого Господа, он вполне может служить понятием, переводимым как круг, символизирующий космос, первичное единство, мироздание.

Но об этих вещах я написал в других книгах, и, упоминая о них сейчас, я просто хочу выразить признательность старому человеку, чью историю жизни я рад посвятить последнему живому свидетелю блестящего времени — Аспазии, жене Лисикла, торговца баранами.

Филип Гриффин «Королева легионов Афины»

Рассказ Кордулы

I

— А-а-а-а-а! — раздался испуганный крик девочки.

Из-за приоткрывшегося занавеса на нее в упор смотрела немыслимо жуткая голова мертвой женщины с ярко-рыжими волосами.

Напуганный криком, гость из Кельна выронил мешок, в котором принес этот страшный предмет. Мешковина спала, полностью обнажив высохшую маску лица. Темные впадины глазниц пронзительно и как бы всевидяще уставились прямо на девочку.

— А-а-а! — снова закричала она и в поисках защиты вцепилась в рукав брата.

— Молодая леди, подойдите ко мне немедленно! — сердито приказала их мать. Она казалась непривычно маленькой рядом с закутанным в одежды незнакомцем. — Как давно вы тут прячетесь? И вы выходите, молодой человек! Я знаю, что вы тоже там! — Взгляд женщины, направленный на тени, затаившиеся позади занавеса, метал молнии. — Вы что, подслушивали? Что вы слышали?

Все еще всхлипывая, девочка бросилась из своего укрытия к матери, ища у нее утешение и защиту. Следом медленно вышел и старший брат, не в силах оторвать глаз от чудовищного предмета на столе.

— Кто же эти молодые люди, Кордула? — тихо спросил гость после того, как утихли всхлипывания девочки. Он оказался обладателем хорошо поставленного голоса и сильного акцента, но при этом говорил мягко и доброжелательно.

— О, прошу прощения, Ваша Милость, — Кордула легонько подтолкнула детей вперед, чтобы представить их гостю. Ей пришлось наградить обоих легкими подзатыльниками, отвлекая от рассматривания головы. — Дети, это епископ Клематий Кельнский. Ваша Милость, это…

— Особенный молодой человек, — перебил ее Клематий, — один из двоих живущих на британской земле свидетелей мученической смерти лучших представителей нашей епархии. Правда, тогда он был совсем мал.

Мальчик принужденно поклонился. Епископ поклонился в ответ с подчеркнутым уважением. Потом он положил руки мальчику на плечи.

— Расскажи мне, юноша, о том, что так меня интересует, — он пристально всмотрелся в глаза ребенка. — Ты что-нибудь помнишь об этом дне? Хоть что-нибудь?

Мальчик вопросительно взглянул на мать. Кордула, в свою очередь, пристально и настороженно смотрела на епископа и сына. Ее лицо, несмотря на морщинки, отметины прожитых лет и хлопот материнства, все еще не утратило моложавой свежести. А взгляд по-прежнему ясных глаз не растерял былой пытливости. Темно-русые полосы, в которых теперь поблескивала седина, были убраны в благообразные косы, но в любую минуту грозили вырваться на свободу и каскадом рассыпаться по плечам, навстречу свободному ветру, как это случалось много лет назад.

Нехотя покоряясь неизбежному, она кивнула сыну, разрешая ему ответить на вопрос.

— Да, Ваша Милость… помню, — неуверенно произнес мальчик. — Я помню, как что-то белое и красивое медленно задыхалось под натиском чего-то черного и уродливого. Как будто… будто черное пожирало белое. Но больше всего мне запомнились… — Он замолчал и снова посмотрел на мать, словно не мог решить, говорить ли ему дальше. Епископ тоже посмотрел на Кордулу и вместе с мальчиком успел заметить промелькнувшее в ее глазах выражение муки.

— Продолжай, — мягко сказал Клематий. Поддержка епископа придала мальчику уверенности, и, когда он снова заговорил, его голос звучал уже тверже.

— Больше всего мне запомнились звуки, Ваша Милость. Я помню плач, который раздавался отовсюду. А еще я помню, как кричала мама. Но ярче всего запомнился клекот птицы — наверное, это был ястреб. Он летал прямо над моей головой.

— Невероятно! — Епископ выпрямился и обратился к небесам. — Благодаренье Богу за то, что Он наградил тебя такой памятью! — Он посмотрел на мальчика с такой теплой улыбкой, что тот не смог не улыбнуться в ответ. — Сын мой, Господь наградил твой младенческий разум таким даром, чтобы ты смог запомнить то, что никогда не должно быть предано забвению.

Затем, с еще более широкой улыбкой, Клематий повернулся к девочке.

— А ты, должно быть, прелестная Бриттола, названная в честь одной из самых почитаемых мучениц?

Бриттоле не нужно было повторять приглашения, и она, выступив из-за спины матери, смело протянула епископу руку.

Клематий с трудом подавил улыбку и наклонился, чтобы поцеловать маленькую ручку с надлежащей торжественностью и серьезностью.

— Прошу прощения, если… если предмет нашего важного разговора напугал вас. Я знаю, детка, что он выглядит ужасно. И когда-то, давным-давно, в нем действительно была живая сила. Но теперь, после смерти, ее там нет. Никакой, поверь мне, и этому предмету совершенно нечем вам угрожать.

— В жизни предостаточно и других, более неприглядных явлений, Ваша Милость, — твердо сказала Кордула. — Рано или поздно им придется к этому привыкнуть. — Она положила руки на плечи детям и развернула их к себе. — Я думала, что вы будете сегодня играть во дворе. Но теперь, раз уж так сложилось, вы можете остаться. Я хочу, чтобы вы вели себя хорошо и помалкивали. У Его Милости мало времени, а нам еще надо многое обсудить. Вам понятно?

— Да, мама, — ответили дети в один голос.

Мальчик взял сестру за руку и послушно повел в другой конец комнаты.

Кордула и Клематий торжественно подошли к столу. Оба в полном молчании внимательно рассматривали лежащую на столе голову. Детям, сгоравшим от нетерпения, показалось, что тишина тянулась целую вечность. Епископ держался невозмутимо.

Однако Кордуле было далеко до епископского спокойствия. Ее ладони вспотели, а мысли, одна за другой, лихорадочно бились в ее голове.

«Что, если это она? О, как бы мне хотелось… Только бы это была не она! Она мне здесь не нужна! Не сейчас. Не при детях… Но если это все-таки она, то, может, теперь, после всех этих лет, она, наконец, обретет покой… Может, его смогу обрести и я».

Кордула вопросительно посмотрела на епископа. Тот ободряюще кивнул, предлагая ей начать.

Она бросила взгляд на детей, заставив себя улыбнуться.

«О, как же ты жестока, мучительница Судьба! Какую страшную загадку ты мне загадала! Сейчас я вижу перед собой саму Жизнь… и Смерть. И обе пристально смотрят мне в глаза. Они вместе, хотя должны быть как можно дальше друг от друга».

Кордула вздохнула и перевела взгляд на стол. Когда она протянула руки и взяла голову, Бриттола застонала от отвращения. Быстрый предостерегающий взгляд Кордулы тут же заставил девочку замолчать.

Женщина замерла и закрыла глаза.

«Что, если это действительно она? Или еще хуже: что, если волосы были выкрашены? Что, если корни этих ярко-рыжих волос окажутся белыми?»

Она почувствовала, как ее собственные волосы зашевелились: ночные кошмары, которые она уже успела позабыть, снова всплыли перед глазами. Марширующие войска и переселение целых народов, калейдоскоп единичных стычек и стратегических схем, бешеных скачек и нескончаемых путешествий, рева чудовищных штормов и грохота барабанов. Но страшнее всего были они — гунны!

Шуршание платья дочери вернуло ее мысли к тому, что она держала в руках. Кордула откашлялась, собралась с духом и снова всмотрелась в голову. Очень медленно она взялась за затылок мертвой головы, за ушами, и приподняла ее на уровень глаз.

Голову плохо забальзамировали, поэтому кожа на ней съежилась и ссохлась, как на сморщившемся яблоке. Она вся была серого цвета, за исключением желтоватых пятен на тех местах, где кожа отходила от кости. Шею окунули в смолу и прилепили на подставку из темного дерева, отчего голова стала похожа на военный трофей. Судя по тому, что смола, в отличие от самой головы, была еще мягкой, сделано это было совсем недавно. Голова казалась хрупкой, и, держа ее в руках, Кордула понимала, что скоро этот странный ветхий предмет превратится в прах.

«В тот день было так много смертей. Где умерла эта женщина? На том же страшном поле?»

Особенно поражали волосы. Они выглядели единственным напоминанием о том, что когда-то эту голову наполнила жизнь. Локоны были заплетены «британскими» косицами надо лбом и ушами, открывая рыжие корни волос, которые когда-то при жизни их хозяйки обладали насыщенным живым цветом. Теперь же они были тусклыми и безжизненными.

— Это может быть она, — тихо сказала Кордула. Она развернула голову, чтобы рассмотреть затылок. — Скулы находятся в правильном соотношении со лбом и челюстью. И волосы убраны так же, как были у нее в тот день. — Она коснулась косичек около правого уха. — С другой стороны, многие женщины заплетали волосы таким же образом, да и прическу вполне могли переделать уже после ее смерти.

— Прическа выполнена на военный манер, — сказал Клематий, наклоняясь вперед и заглядывая в мертвые глазницы, — что говорит в пользу нашей теории.

— Ну, что ж, есть только один способ узнать все наверняка. — Кордула крепко взяла мертвую голову левой рукой и решительно сунула указательный палец правой в приоткрытый рот.

Дети онемели от изумления. Даже Клематий был так поражен, что, застыв, вместе с ними молча наблюдал за тем, что происходило дальше.

Кордула, с закрытыми глазами, тщательно ощупала рот погибшей. В это время голова издавала странный жутковатый хруст, напоминающий потрескиванье костра на морозе. Чуть погодя, открыв глаза, Кордула вынула палец и вытерла его о свою одежду. Потом очень аккуратно поставила голову обратно на смятую тряпицу.

— Это не Пинноса, — уверенно сказала она.

— Н-но, почему вы в этом так уверены? — удивился епископ. — Откуда вы знаете?

Кордула улыбнулась и подошла к окну, чтобы выглянуть в прилегающий к кухне дворик.

— У этой женщины все зубы на месте. У Пинносы одного не хватало.

— Какого? — выпалил вопрос епископ.

Теперь Кордула повернулась к нему лицом.

— Я, пожалуй, сохраню это в тайне, Ваша Милость. Так, на всякий случай, если появятся еще такие… — она кивнула на стол, — бедняжки, души и тела которых уже давно должны были упокоиться. Ваша Милость, вы проследите за тем, чтобы ее похоронили с почестями, рядом с соплеменниками?

Епископ Клематий откашлялся и вернулся к своему прежнему повелительному тону:

— Разумеется. Вы можете быть уверены в том, что она будет предана земле так, как того заслуживает. Но могу ли я спросить, как вы узнали о том, что у Пинносы недостает одного зуба? Не подумайте, что я намекаю на… Поймите меня правильно, но по этому делу я отвечаю перед остальными, и…

— Вам незачем смущаться своего вопроса. Ваша Милость. Я с удовольствием на него отвечу.

Она замолчала и посмотрела на детей. Их лица светились любопытством и желанием услышать рассказ. «Я не могу говорить об этом при них… Они еще слишком малы. Еще не пришло время рассказывать им эту историю. Да и отец их сейчас в отъезде».

— Знаете, когда-то это место было ее домом, — задумчиво произнесла Кордула. — Пинноса раньше жила здесь. — Не обращая внимания на удивленные возгласы детей, она обернулась, чтобы еще раз выглянуть в окно. — Этот дом строился, чтобы стать фамильным гнездом, и в те времена назывался виллой Флавиев… но это было много-много лет назад.

Какое-то время она смотрела на неясные тени предметов, скрытых под покровом поблескивающего снега, потом начала медленно говорить приглушенным голосом, обращаясь больше к себе, чем к кому-либо другому.

— Неужели это было так давно? Я прекрасно помню день, когда Пинноса лишилась своего зуба… как будто это было только вчера. Урсула, Пинноса и я, — Марты и Саулы тогда с нами не было… Наверное, они как обычно проводили время с молодыми вассалами. В общем, мы только что вернулись в Глостер после нашей первой в жизни охоты. Бриттола тогда была еще слишком мала, чтобы охотиться, и присоединилась к нам, только когда мы въехали в ворота. Мне тогда было семнадцать, значит, Урсуле и Пинносе по восемнадцать, а Бриттоле не более пятнадцати. Мы так гордились собой, гордо шествуя рука об руку по центральной площади! У Пинносы в волосах были вплетены два оленьих хвоста и заячья лапа, у Урсулы — два хвоста: олений и лисий, а в моих — две заячьих лапки. Бриттола бренчала на тетиве лука Пинносы, и мы вместе изо всех сил распевали «Вперед!».

Она замолчала и посмотрела через кухонный дворик на дверь, ведущую в Западную комнату. Епископ смотрел на Кордулу, и ему показалось, что она едва заметно кивнула головой, как будто в дверях кто-то стоял, наблюдая и прислушиваясь к происходящему. Кто бы это ни был, он только что дал Кордуле разрешение продолжать свой рассказ.

— Мы смеялись над тем, как забавная одноухая старуха отогнала нас от лавки со стеклом. По-моему, она жива и по сей день. Потом внезапно Пинноса вскрикнула: «Проклятье!» и, сморщившись, прижала руку ко рту. «В чем дело?» — спросила я ее. Она ответила лишь: «Подождите меня здесь, я ненадолго», и побежала в сторону лекарей, полоскавших в воде свои инструменты. Она им что-то быстро объяснила, и один из них достал из воды щипцы для выдирания зубов. Пинноса помогла ему наложить их и встала перед ним на колени. Она взялась за рукоятки щипцов вместе с лекарем, и они стали тянуть изо всех сил! Им пришлось основательно потрудиться, и, похоже, Пинноса сама тянула за двоих. В следующую минуту я уже видела, как лекарь отмывает свой очередной инструмент, а Пинноса ополаскивает водой лицо. — Кордула рассмеялась. — В этом была вся Пинноса! Вернувшись к нам, она попыталась сделать вид, что ничего не произошло. И только уступив настоятельным просьбам Урсулы, она широко раскрыла рот и показала кровавую ранку на месте зуба.

— Невероятно! — воскликнул Клематий. — Она сама выдернула себе зуб! Большинство мужчин не способно на такой поступок!

— Полно вам, Ваша Милость. Мы должны развеивать мифы и выдумки вокруг ее имени, а не придумывать новые! Я всего лишь сказала, что это выглядело таким образом. Нас разделяли шесть прилавков, и сквозь толпу мало что было видно. Хотя, с другой стороны, как вы и сами знаете, Пинноса, упокой Господь ее душу, была способна на многие поступки, казавшиеся невероятными для многих, включая большинство мужчин.

— Да, она действительно обладала мужеством и силой духа, достойным мужчины. Но все же… — Клематий подошел к Кордуле, по-прежнему стоявшей возле окна. — Пинноса была крупной женщиной, но не мужеподобной. Более того, иногда она казалась мне поразительно женственной. Я очень хорошо помню день, когда она давала обет безбрачия. Она склонила голову, чтобы принять мое благословение. Ее волосы, расплетенные и свободно распущенные по плечам, прикрывали лицо. На мгновение передо мной оказалась сама воплощенная чистота и женственность, в самой прекрасной и возвышенной форме. Она смотрела на потир, и ее глаза, столь много повидавшие, тогда источали такую невинность, такую чистоту…

Епископа явно беспокоила какая-то мысль. Он повернулся к Кордуле, чтобы осторожно высказать то, что его тревожило.

— Вы упомянули, что Марта и Саула «как обычно были с молодыми вассалами». Они что… э… они же не… Во имя Господа, как же мне говорить на такую деликатную тему? Они…

— Вы хотите знать, хранили они верность своему обету или нет? — с горечью рассмеялась Кордула. — О, об этом не беспокойтесь, Ваша Милость! Именно потому, что Марта и Саула так ценили общество мужчин, они берегли свою девственность более тщательно, чем большинство из нас! — С грустной улыбкой она вернулась к столу. Пока Кордула накрывала холстиной мертвую голову и увязывала ее в мешок, улыбка постепенно угасала. — Поверьте, Ваша Милость, я могу свидетельствовать о чистоте всех моих воинов и большинства знатных женщин, — теперь ее глаза наполнились слезами. — Вы прекрасно знаете, что именно ради этого я осталась здесь, а не присоединилась к ним на Небесах.

— Простите меня! Я ни в коем случае не хотел намекнуть на…

— Мне не за что вас прощать, Ваша Милость, — тихо произнесла Кордула, не сумев сдержать дрожь в голосе. Она глубоко вздохнула и, посмотрев епископу в глаза, добавила: — Больше не за что.

Она взглянула на своих детей, слушавших ее как зачарованные.

— Однако, Ваша Милость, хоть мы и почитаем за великую честь принимать вас у себя, но снега на дороге становится все больше, а солнце садится все ниже.

II

— Мам, а почему он не остался? — жалобно спросила Бриттола, когда они запирали двери и оконные ставни на ночь. — Он мне понравился. Он хороший.

— Твоего отца нет дома, значит, оставлять гостей-мужчин на ночлег неприлично. — Кордула старалась избегать пристального взгляда дочери, прячась за хлопотами вокруг очага. — К тому же Его Милость торопился, ему нужно было вернуться в Лондиний,[146] а потом в Кельн, где он сейчас очень нужен.

— Мама, а лошади батавские[147] такие же большие, как у Его Милости? — спросил сын.

— Ну, не такие же, но обычно они довольно крупные. — Она поставила на очаг сковородку, положила в нее рыбину, добавила немного воды и стала отщипывать листочки от висевших рядом пучками пряных растений, укладывая их вокруг рыбной тушки. — Ваш отец как-то рассказывал, что дедушка раньше держал в своей конюшне нескольких кобыл батавской породы. Только жеребцов у него не было. Считал, что они слишком широки в холке, а ему хотелось вывести быстроногую породу. — Она замолчала, посмотрела на поднимавшийся дымок и улыбнулась. — Он любил шутить: «Когда беда стучит в ворота, лучше быстро ехать, чем долго сражаться».

— Мне так нравится, когда ты рассказываешь о прошлом, мама! Ой, расскажи нам еще! — просила Бриттола. — Пожалуйста, расскажи про…

— Расскажи нам о тетушке Урсуле! — вмешался ее брат. — Ты никогда о ней не говоришь!

Бриттола затаила дыхание, услышав просьбу брата. Кордула замерла. Дети заметили, как сжались и побелели от напряжения ее пальцы, обхватившие ручку сковородки. Она медленно склонила голову, мучительно долго вздохнула и лишь затем повернулась к ним лицом. Дети приготовились к отповеди. Они уже знали, что заговаривать о тетушке Урсуле было нельзя, ни под каким предлогом.

Бриттола развернулась к брату, состроила суровую мину и уже была готова наброситься на него с укорами, как услышала тихие слова матери:

— О тетушке Урсуле? Вы хотите, чтобы я вам рассказала о тетушке Урсуле? — К огромному их удивлению, ее голос был совершенно спокоен.

— Д-да… — осмелела Бриттола. — Мы знаем, что нам нельзя об этом спрашивать, но мы бы очень…

— Да, мы бы очень хотели, чтобы ты нам о ней рассказала, — совсем расхрабрился мальчик. — Очень!

— Понятно, — Кордула нахмурилась и пристально посмотрела на детей. «Нет, они еще к этому не готовы. Еще не время». Она внимательно разглядывала их лица, замечая в глазах отблески разгоревшегося любопытства. Ей было понятно, как отчаянно они жаждали узнать правду, как в ней нуждались. «Может быть, и вправду пора. Может быть, голова этой женщины и появилась передо мной, чтобы я поняла: время пришло». Она вернулась к рыбе и продолжила обкладывать ее специями. «Они знают только о жизни. Они полны ею… Они сами суть — жизнь. Неужели именно я должна рассказывать им о смерти?»

«Да, ты». Звук знакомого голоса, тихий, едва различимый, вдруг заполнил ее разум. «Да, ты, которая дала им эту жизнь, должна рассказать им о смерти. В конечном итоге жизнь и смерть составляют единое целое. Одна бессмысленна без другой».

Кордула смиренно вздохнула. «Ты права… как всегда». Она набрала в легкие побольше воздуха и начала рассказывать.

— Тетушка Урсула была… ох! — Кордула отдернула руку от рыбины, будто та ее укусила. Одна из торчащих косточек уколола ее в кончик среднего пальца. Она сжала пораненный палец, выдавливая из него кровь, и подержала его над сковородой, стряхивая в нее красные капли. Дожидаясь, когда кровотечение остановится, она молча рассматривала детей, стараясь определить, насколько они готовы услышать то, о чем она собиралась рассказать. «Их отец должен отвечать на такие вопросы». Мысль о муже помогла ей справиться с чувствами и успокоиться. «Почему же его сейчас нет? Такое жгучее любопытство удовлетворить не просто!»

— Тетушка Урсула была моей кузиной, — начала она, стараясь придать голосу спокойный тон, будто говорила о чем-то само собой разумеющемся. — Как дети Досилины — ваши кузины и кузены.

— Да, мама, но какой она была? — настаивал мальчик.

— Да, мама, расскажи, пожалуйста! — умоляла Бриттола.

— Какой она была? Ну, для меня… — Голос Кордулы зазвучал непривычными для детей интонациями. Исчезли повелительные нотки матери семейства и хозяйки дома, уверенный тон женщины, много покидавшей на своем веку и всему знающей цену. Зазвучал легкий певучий голос, очень схожий с голосом ее дочери. В нем можно было услышать восторг и удивление. Во время рассказа она пристально вглядывалась куда-то вдаль. — Для меня она была воплощением жизни. Можно даже сказать, что она открыла для меня жизнь почти так же, как я открываю ее вам. Но для меня она в каком-то смысле сделала даже большее: открыв жизнь, она придала ей форму, смысл и предназначение. И не для меня одной, потому что ее пример сослужил ту же службу и для многих тысяч других женщин, таких как я. А потом…

— Ты хочешь сказать, что она была как бы старшей родной сестрой? — перебила ее Бриттола, изо всех сил старавшаяся понять слова матери.

На мгновение Кордула выглядела обескураженной, будто ее рывком пробудили ото сна. Потом она посмотрела на детей и заметила на их лицах выражение такой растерянности, что не выдержала и рассмеялась. Вместе со смехом к ней пришло ощущение огромного облегчения. Дети смеялись вместе с ней. Кордула наклонилась и обняла дичь. — Да, моя хорошая, она была мне как родная сестра. Я говорила, что у нас с ней похожие брови?

— Нет.

— Так вот, они у нас почти одинаковые! И она, когда серьезно о чем-то размышляла, так же сдвигала их домиком, как вы и я.

— Значит, она иногда бывала веселой? Не все время серьезной, как в школе? — Бриттола настолько увлеклась, что не давала матери возможности ответить. — А тетушки Марта и Саула? Они тоже были веселыми, да?

— О, они были самыми веселыми! Об этих двух тетушках я могу рассказать вам тысячи забавных историй!

— Да, мама, пожалуйста, расскажи! — Теперь и сын запрыгал от нетерпения.

— Хорошо, хорошо, я расскажу вам…

— Урра! — Они взялись за руки и принялись танцевать от радости.

— Только не сейчас! — Взмахом руки она призвала их к тишине. — После того, как мы поужинаем. Сначала надо приготовить рыбу и после убрать за собой. А потом, если вы не слишком устанете, я уложу вас в кровати и начну историю об Урсуле и Пинносе. И…

— О тетушке Марте и тетушке Сауле? — добавила счастливая Бриттола.

— И об Афине? — умолял ее брат.

— И о тетушке Бриттоле? — не могла остановиться девочка.

— И о Великом походе? — не унимался мальчик, дергая Кордулу за рукав платья.

— И на этом мы остановимся! — Кордула захлопала в ладоши, призывая детей успокоиться. — А теперь, пока я заканчиваю приготовление ужина, вы, молодая особа, поможете мне с овощами. А вы, юноша, накроете на стол и принесете вина.

— Да, мама, — отозвались дети в один голос. Они торопливо бросились выполнять поручения, проявляя ни разу не виденный матерью до этого энтузиазм. Какое-то время Кордула наблюдала за детьми, а потом вернулась к приготовлению рыбы.

Когда она уже солила рыбу и поливала ее лимонным соком, до нее донесся знакомый мотив. Это был старинный гимн, который люди привыкли напевать во время работы. Но приказом Кордулы именно этот гимн был запрещен на всей территории виллы, и никто, даже ее муж, не имел права его напевать. Как только она узнала припев, улыбка сошла с ее губ и выражение лица стало напряженным и гневным. Она резко развернулась назад.

— Вы что такое поете?

Бриттола была поражена неожиданно резким окриком.

— Это «Хвала Господу», мама.

— Я знаю, — оборвала ее Кордула. — Где вы этому научились?

— В школе, — голос девочки срывался, губы задрожали.

Кордула нахмурилась и уже была готова хорошенько отругать дочь, как вдруг снова услышала знакомый голос. «Если пришло время правде выйти наружу, то она выйдет вся. Не пытайся этому помешать».

Кордула все еще колебалась. «Наверное, она не хотела меня обидеть этой песней».

«Конечно, не хотела, — подхватил голос. — Это же счастливая песня… А Бриттола сейчас счастлива. Мы тоже пели ее именно поэтому. Помнишь?»

«Да, я помню», — она медленно улыбнулась.

— Это прекрасная песня. Ты знаешь ее слова?

— Да, мама.

— Тогда спой ее, пожалуйста, по-настоящему, всю.

Бриттола робко начала первый куплет. Вскоре к ней присоединился брат, и вот они уже пели в полный голос.

Кордула собиралась вернуться к своему занятию, но тут ее внимание привлекло какое-то движение во дворе. Подойдя к окну, она увидела, что снова пошел снег. Небо затянуло тучами, и внутренний дворик почти полностью погрузился во тьму. Падающие хлопья снега в неверном вечернем свете порождали движущиеся серо-голубые тени, создававшие удивительное впечатление ожившей тайны. Тени то появлялись, то пропадали, взмывая вверх и стремительно догоняя друг друга. Они были бесформенны, но Кордула точно знала, что они собой представляли.

К этому моменту дети начали петь ее любимый куплет, и казалось, что их голоса заполнили всю виллу. «Музыка изгоняет демонов прошлого, возвращая прежний дух, от которого мы долго отрекались».

Она посмотрела вверх. Очертания далеких гор утонули в снежном вихре, и над крышей дома небо было укутано переливающейся сероватой завесой. Однако Кордуле она не показалась гнетущей или зловещей. Наоборот, чудесный серебристый свет виделся ей проявлением некогда могущественной силы, начавшей теперь терять свою власть. Дети тем временем перешли к следующему куплету.

Кордула снова услышала знакомый голос: «Менее чем через десять лет они станут старше нас, впервые приехавших в это место. А еще через четыре года они нас переживут».

— Я не должна была рассказывать им об этом, — ответила она вслух. — Они еще слишком маленькие, чтобы полностью осознать смысл того, что произошло.

«О, на твоем месте, я бы об этом не беспокоилась, — с легким невинным смехом ответил голос. — Когда все началось, мы тоже ничего не понимали».

Внезапно в вихре серых и голубых теней появилось застывшее изображение лица Пинносы, искаженное гримасой муки и страха. Она пронзительно кричала: «Урсу-у-у-ла!» Лицо поднялось кверху, навстречу падающему снегу, и тот постепенно становился прозрачней и легче. Крик тоже затихал, пока не слился с детскими голосами и не исчез. Тем временем дети перешли к следующему куплету своей счастливой песни, и у Кордулы полились слезы.

Хвала Ему!
Хвала Ему!
Хвала Ему!
Хвала Господу,
Господу Христу!
Научи нас,
Научи нас праведности,
Господь наш!
Веди нас,
Веди нас к свету!
Кордула потянулась за тарелками, слезы закапали на рукава. «Снова эти старые слова! Нет! Только не сейчас!» Она прижала тарелки к груди, словно хотела защититься от песни, но живая ритмичная мелодия и запоминающиеся слова сами поднимались из глубин ее сердца.

Иисус,
Прими нас,
Накорми нас.
Благослови нас,
О, Господь!
Она пыталась противиться нахлынувшим чувствам, но песня сломила это сопротивление и Кордула позволила своему голосу влиться в ее ритм.

Ты пришел,
Ты увидел.
Ты все знал.
Ты понимал!
О, Господь,
Твоя любовь
Даст нам силы
Как ничто другое
В этом мире!
О, Господь,
Наш Господь!
Хвала Ему,
Хвала Ему,
Хвала Ему,
Хвала Ему,
Хвала Господу!
Пока она пела, мелодия волнами омывала ее сознание и приносила освобождение. Внезапно все вернулось: мечты и мысли, надежды и страхи, планы и слезы, ужасы и страдания. И вместе с воспоминаниями пришли нужные слова, которые она должна была сказать своим детям.

III

— Задолго до вашего рождения, когда я была всего лишь на несколько лет старше, чем вы сейчас, царили сложные времена, когда, казалось, вся Римская империя пришла в упадок. Племена воинственных готов своими набегами приводили страну в ужас и даже угрожали самому Риму. Они вынудили императора Гонория[148] укрыться в крепости Ровенны. Там, вместе с полководцем Стилихоном, он, пожалуй, не столько думал о спасении Рима, сколько плел заговоры против своих недоброжелателей. В это же время на севере, по другую сторону от Альп, племена варваров тоже страдали от междоусобных войн. Целые народы поднимались с обжитых мест и двигались на поиски нового дома и лучшей доли. Многие из них, стремясь к безопасности и плодородным землям, направились в сторону римских территорий, где и без того истощенные воинские силы не могли ни сдержать их, ни оттеснить.

Примерно в это же время — мне тогда было около восемнадцати — многие германские племена, и особенности свевы[149] и бургунды,[150] пересекли оставшиеся без присмотра границы, расположенные в междуречье Рейна и Дуная. Они нападали на северные и западные провинции, особенно на города и земли славной Галлии. Оставшаяся без солдат совершенно беззащитной, для захватчиков Галлия представляла собой лакомый кусок.

В Британии тоже было небезопасно. Примерно в это время здесь стали высаживаться саксы, к тому же набеги ирландцев и пиктов[151] представляли собой постоянную угрозу. В это неспокойное время наши мужчины должны были покинуть нас и отправиться на границы, чтобы охранять наши земли от вражеских набегов, а еще лучше, отогнать варваров подальше в южные провинции. А когда в Британии не осталось боеспособных мужчин, люди почувствовали себя беззащитными.

И тут до нас, находившихся до этого в блаженном неведении, донеслась весть о новом враге. Ужас катился волной перед ним, а он уже шел к нам из далеких восточных земель. Это было самое жестокое из известных воинствующих племен, самый страшный враг, самая неотвратимая угроза, и имя ему было — гунны.[152]

Бриттола вскрикнула, услышав это слово. Дети уже давно замерли от страха, сидя на кровати, и напряженно смотрели на Кордулу. Она улыбнулась и протянула им руки. Детям не понадобилось повторного приглашения, и они нырнули под защиту материнских объятий.

— Тише, тише, — заговорила она успокаивающе. — Здесь нет никаких гуннов. Во всей Британии сейчас нет гуннов. Не бойтесь, здесь вам ничего не грозит.

— А Урсула? — приглушенный голос сына звучал откуда-то из-под рукава.

— Да, мама, а тетушка Урсула? — Лицо Бриттолы появилось из-под одеяла, которое она обвила вокруг себя. — Когда начнется история про нее?

Кордула посмотрела на выражение лица девочки и, не удержавшись, рассмеялась. Дети засмеялись вместе с ней, тут же забыв о холодных тисках страха, только что сжимавших их сердца.

— Когда начнется история про тетушку Урсулу? Вот уж действительно хороший вопрос. Гм, что ж, посмотрим. Пожалуй, я расскажу вам ее так, как она сама рассказывала ее мне долгими осенними вечерами, пока мы ждали новостей об этом чудовище, Мундзуке.[153]

«Должно быть, она знала, что однажды эту историю придется пересказывать, и рассказчиком буду я».

Дети, почувствовав, что все это было только присказкой и сейчас начнется настоящая история, завозились, стараясь устроиться поудобнее. Бриттола нырнула под руку матери, а ее брат лег набок, подперев голову рукой.

— На самом деле все началось одним жарким майским днем, в Коринии…[154]

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ БРИТАНИЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ МУЖЧИНЫ УХОДЯТ

I

«Шаг, шаг, шаг», — бесконечный ритм шагающих ног. Солдаты шли по городу мимо дворца, и их шаг был так тяжел, что маленькие культовые статуэтки, изображавшие ларов,[155] дрожали и покачивались в своем уголке на женской половине. Одна из самых старых фигур домашнего божества наклонилась и неуклюже привалилась к краю святилища. Топот ног марширующих, резкие звуки рога, пронзительный зов труб, рокот барабанов и рев толпы вынуждал молодых женщин кричать изо всех сил, чтобы расслышать друг друга.

Марта и Саула, которые были ближе всех к балкону, прикладывали ладони к уху друг друга и орали во все легкие. Они пытались разглядеть, что происходит на улице, и в то же время боялись быть замеченными взрослыми, которые там находились. Стройные и гибкие, с прямыми длинными волосами, сестры походили на двух длинношеих лебедей, выглядывающих из-за тростника.

Темные локоны Кордулы были убраны в длинный, по пояс, хвост. Она в одиночестве стояла у другой стороны окна. Она знала, что не сможет первой увидеть самое главное событие парада — выход военачальников, но зато ей была хорошо видна Лондонская дорога, которая перед входом в ворота образовывала небольшой подъем. Так она первой заметит своего драгоценного Моргана на черном жеребце по кличке Гермес.

Слуги хлопотали над приготовлением Великого пира, устраиваемого в честь возвращения военачальников. Кто-то выбирал скатерти и украшения для праздничных столов, другие бегали на кухню, передавая важные указания от своих хозяек. Воспользовавшись перерывом в приготовлениях, Урсула со всей тщательностью занималась выбором вечернего наряда в дальнем углу комнаты. Она сидела возле огромного дубового сундука спиной к окну и перебирала свои платья и тоги. Олеандра, старшая служанка, уже причесала белокурые волосы своей хозяйки, взбив их пушистым облаком, напоминавшим бороду старого жреца-предсказателя.

Бриттола мялась в нерешительности возле Урсулы. Ей отчаянно хотелось принять участие в событиях, но в то же время она старалась никому не мешать. Ее густые черные вьющиеся волосы, уже заплетенные в две косы и уложенные вокруг ушей, подчеркивали миловидность юного личика. Яркие светло-карие, чуть отливающие зеленым глаза девушки блестели от возбуждения.

— Какую прическу ты сделаешь сегодня, Урсула? Уберешь волосы назад или зачешешь на пробор?

— Я еще не решила, но, думаю… — Она замолчала и украдкой бросила взгляд на молодую женщину.

— Что? — оживились Бриттола, тут же наклонившись вперед.

— Наверное, я разделю их на пробор.

Бриттола засветилась от радости. Повернувшись к ней, Урсула не смогла сдержать широкой улыбки. Ее темно-голубые глаза светились радостью.

— Это значит, что мне не понадобится мой золотой с ониксом гребень. Хочешь заколоть им волосы, Бриттола?

— Ой, а можно? — Девушка радостно захлопала в ладоши, но потом заставила взять себя в руки. — Ну только если он никому не понадобится.

Урсула взяла Бриттолу за руки. Будучи шестнадцати лет от роду, Бриттола оставалась самой младшей из девушек, на полных три года младше Урсулы и Пинносы.

— Ох, ну где же авангард? — пробурчала Саула, когда какофония звуков с улицы на мгновение затихла. — И где Константин?[156] Почему он пропустил вперед солдат? Почему он не шествует впереди, как римские полководцы?

— Его солдаты — это его слава, вот он ими и гордится, — отозвалась Урсула с другого конца залы, рассматривая отрез тонкой ткани. — Он всегда говорит: «Кто больше всех работал, имеет больше прав на отдых». Это его убеждение, и поэтому он всегда выводит на парад своих солдат, а потом идет сам. Они идут за ним только на поле боя. И, кроме того… — Она обернулась и перехватила задумчивый взгляд Саулы. — Он же британско-римский полководец.

— Да не Константина она хочет увидеть, Урсула! — закричала в ответ Марта. — Она не может дождаться авангарда, а особенно одного молодого центуриона по имени…

— Марта! — крикнула Саула и дернула сестру за рукав, требуя, чтобы та замолчала. В ответ Марта взъерошила ее соломенного цвета волосы. Тогда Саула, схватив гобеленовое покрывало, набросилась на Марту, грозясь ее придушить. Девушки так расшумелись, что Урсуле пришлось наградить их строгим предупреждающим взглядом. Только тогда они с неохотой утихомирились и, насупившись, словно дети, получившие суровый нагоняй, вернулись на свой наблюдательный пост.

После долгой паузы Марта наклонилась к Сауле и сказала:

— Обожаю парады. Мужчины на них всегда выглядят такими красавцами! Есть ли в империи другое зрелище, вселяющее в сердца такую гордость за нее?

— Особенно если учесть, что почти все эти молодцы не женаты и могут составить тебе прекрасную партию! — добавила Саула, легонько ткнув Марту в ребра. — Учти, не я одна так думаю!

Они захихикали. Марта оглянулась, чтобы посмотреть, не наблюдает ли за ними Урсула, и, увидев, что та полностью поглощена разговором с Олеандрой, приложила сложенные ладони к уху Саулы и прошептала: «Хотела бы я быть сегодня рабыней в банях!»

Они обе громко расхохотались.

— Ну, пожалуйста! — запротестовала Кордула. Марта и Саула обе показали Кордуле языки и снова выглянули в окно.

— Смотрите! — крикнула вдруг Саула. — Знамена полководца!

Урсула вскочила, тут же забыв о том, чем только что занималась.

— А Конст…

Она запнулась, покраснела, но, быстро спохватившись, спросила:

— А Константин едет впереди?

Бриттола пробежала мимо Урсулы и встала в оконном проеме, тут же оказавшись на виду у шумевшей внизу толпы:

— Да, там Константин или кто-то другой, удостоенный не меньшего почета.

С места, где стояли Марта и Саула, было лучше всего видно, что происходило вдоль стены замка. Обе старательно тянули шеи, чтобы разглядеть все получше. Глазастей всех оказалась Марта:

— Я вижу голову ведущей лошади! Это… это…

— Геронтиус,[157] — разочарованно протянули они в унисон, когда увидели крупного, коренастого мужчину.

— Вот ведь уродливый, толстый бык! — прошипела Саула.

— Постойте! Там, рядом с ним еще один человек! — крикнула Бриттола. — Нет, два! Они едут втроем, бок о бок! А в центре… Констант![158] Константу отдают больше всего почестей!

Урсула закрыла глаза и с облегчением вздохнула. И в это же мгновение толпа у стен замка увидела императора и взревела приветственными воплями.

— Так, так, так, — Кордула подошла к Бриттоле сзади и зашептала ей на ухо. — Констант становится очень популярным.

— Это потому, что он — красавчик! — крикнула Бриттола через плечо.

— Правда, и Урсуле надо быть с ним очень осторожной! — Они засмеялись. — А Константин делает успехи. Приятно видеть, что его сын тоже возмужал. Ему нужны будут силы, чтобы завершить дело отца.

— Что ты имеешь в виду?

— Армию и ее реформу. Ты еще слишком мала и не помнишь, что, когда мы были беззащитны…

— Ох, Урсула! Иди скорее сюда и посмотри! — с восторгом перебила ее Бриттола. — Констант и Константин едут рука об руку, отец и сын, оба — настоящие герои, как Филипп и Александр! Твой Констант — в зените славы! Ну, посмотри же, Урсула, пожалуйста! Ты будешь так гордиться!

— Урсула! — прозвучал густой, ясный и хорошо знакомый голос с улицы. Так мог говорить только их протектор, Константин. — Выйди на балкон, принцесса! Дай своему народу посмотреть на тебя! Выходи! И другие девушки тоже! Не надопрятаться! Отбрось неуместные приличия, выйди и поприветствуй нас вместе со своим отцом. Пусть Констант увидит свою возлюбленную невесту! И пусть все почувствуют, что мы наконец-то вернулись домой!

Марте и Сауле не нужно было повторять приглашение. Они откинули занавес, за которым прятались, и вывели Кордулу с Бриттолой на балкон. Толпа встретила их восторженными криками. Легионеры тоже приветствовали четырех благородных девушек одобрительными возгласами.

Бриттола занервничала от смущения.

Крики замерли, и все затихли в ожидании. На балкон медленно вышла Урсула. Она была выше остальных, ее голову окружал ореол белокурых волос, свободно спадавших на плечи. Казалось, что своим присутствием она освещает весь балкон. С тех пор как год назад армия ушла в поход, Урсула расцвела и сейчас представляла собой воплощение света и спокойствия. Уверенный взгляд темно-голубых глаз излучал достоинство власти — как у ее матери, любимой народом королевы Рабации. Как только она появилась, толпа взорвалась приветственными криками с удвоенным восторгом.

Урсула благодарно улыбнулась подданным и перевела внимательный взгляд на Константа. Ее возлюбленный изменился за время похода. Возмужав, он лишился мальчишеских черт и повадок. Его руки держали повод коня крепко и уверенно, а легкая поросль на скулах превратилась в густую черную бороду, как у отца. Обветрившаяся кожа потеряла юношескую нежность, придавая Константу вид закаленного сражениями воина. Теперь в его улыбке было больше знания и уверенности, чем вопросов.

Все собравшиеся стали свидетелями того, как юный герой и красавица принцесса обменялись влюбленными взглядами. Потом Константин медленно поднял руку, снял шлем и поклонился. Констант последовал его примеру. Геронтиус, после некоторой паузы и почти не скрывая недовольства, сделал то же самое.

— Смотрите же, люди Кориния! Смотрите, все жители Британии! — заговорил Константин, потом поднял руку своего сына в победном жесте и продолжил: — Вот ваше будущее! Констант и Урсула!

«Констант и Урсула! Констант и Урсула! Констант и Урсула!» — скандировала толпа, и этот крик, казалось, наполнил весь город. В это время наместник, его сын и полководец раскланялись, надели шлемы и вернулись на коней, чтобы продолжить парад.

Как только генеральские знамена исчезли из виду, Кордула схватила Урсулу за руку.

— Смотри! — Она показала на холм, вершина которого виднелась над замковой стеной и крышами домов. — Это Пинноса!

Они узнали бы ее на любом расстоянии. Она сидела на огромной черной кобыле, Артемиде, одетая в свой обычный наряд — костюм для охоты. Ярко-рыжие волосы были убраны назад, чтобы не застилать глаза. На правом плече у нее висел ремень, на котором была нанизана мелкая добыча, за спиной виднелся лук, а в левой руке она держала длинное охотничье копье. Поперек конского крупа лежал убитый ею олень. Пока девушки наблюдали за ней, Пинноса тронула поводья, и лошадь медленно ушла в тень.

— Наверное, она услышала шум и поняла, что парад уже в разгаре, — голос Бриттолы выдавал ее разочарование. — Почему она не присоединилась к нам?

— Она, скорее всего, увлеклась погоней, — отозвалась Марта. — Ты же знаешь, ничто не может оторвать ее от охоты, особенно если она погнала дичь.

— Наверное, Марта, ты права. Только я бы очень хотела, чтобы она хоть немного изменилась, — со вздохом произнесла Урсула. — Особенно сейчас, когда пришло время выполнять свой долг, как нам. Порой мне кажется, что она слишком сжилась с «дикой стариной» и относится к цивилизованной жизни в замке с излишним пренебрежением. Ох, Пинноса… — Она скорее говорила сама с собой, чем обращалась к девушкам, все еще не отрывая взгляда от опустевшей вершины холма. — Почему тебя так тянет в дикий мир? И почему ты так избегаешь мужчин?

— А по-моему, она им просто завидует, — весело сказала Марте Саула, когда они уходили с балкона. — Она — как волк, грезящий об орлиных крыльях!

Девушки засмеялись ее шутке, и даже Урсула, торопившаяся вернуться к своим приготовлениям к пиру, оглянулась на них с улыбкой.

II

Урсула наклонилась к Бриттоле, сидевшей рядом с нею за женской половиной стола.

— Где же наши мужчины?

Пир уже давно начался, за столом сидели знатные посланники Лондиния, и остальным мужчинам пора было появиться. Места во главе стола занимали король Дионот, посол Морган, епископ Патроклий и трое представителей местных знатных родов. Возле них оставалось шесть пустых сидений, предназначенных для Константина, Константа, Геронтиуса, отца Бриттолы Конана и еще двоих крупных военачальников. Жены знатных мужей сидели вместе с Урсулой, Бриттолой, Кордулой, Мартой и Саулой во главе другого стола. Столы для менее знатных гостей, за которыми должны были находиться и мужчины, и женщины, по-прежнему оставались полупустыми. Там были только жены, матери и сестры отсутствующих воинов. Из знатных дам отсутствовала только Пинноса.

Столы ломились от угощений, источавших умопомрачительные ароматы. Телята и поросята, зажаренные целиком на вертеле, горы жареной и тушеной дичи, раки и экзотические фрукты были разложены на серебряных блюдах. Благоуханное вино успело раздразнить аппетит гостей. Епископ Патроклий, полный и румяный, благословив пиршество, первым преломил хлеб и дал себе волю, знатно угостившись и набросав вокруг своей тарелки массу объедков.

Гостей тем временем развлекали вовсю. Глотатель огня, одетый в полосатую шкуру неизвестного животного, сумел так заинтриговать женщин своими трюками, что те, казалось, и думать забыли про своих мужчин.

Урсула воспользовалась моментом и подошла к королю.

— Отец, где они могут быть? — прошептала она ему на ухо. — Им уже давно пора появиться!

— Не волнуйся, дорогая. Нам ведь не трудно проявить каплю терпения по отношению к мужчинам, которым мы стольким обязаны?

— Но, отец! Они должны были закончить омовение еще задолго до заката. Чем они могут быть заняты?

Они же голодны и умирают от жажды! — И тут ей пришла в голову ужасная мысль.

Встревоженное лицо отца подтвердило ее опасения.

— Не надо так себя расстраивать, дорогая. Ты выполнила свою работу, пир великолепен. Будь же терпелива. Они скоро придут, я уверен, что…

— Они ведь у алтаря, да? — произнесла она свистящим шепотом. Взгляд, которым она пронзила отца, стер с его лица благостную улыбку.

— Тише! — Король Дионот быстро отвернулся от епископа Патроклия. Нет, он мог не волноваться на его счет: старый друг был всецело поглощен отбором самых сочных кусочков молодой куропатки. — Хороший вождь не должен покидать своих подданных. Чувство долга не позволит ему этого. Просто позволь им закончить свою работу.

— Вот я и положу конец их работе, а заодно и приведу сюда!

— Нет! Ты не должна этого делать! Не встревай в дела мужчин.

— Все, что касается мужчин, исключительно важно для женщин. Ты же знаешь, отец.

Он улыбнулся.

— Ты такая же смелая, как твоя мать. Я знаю, что если ты что-то решила, то мне тебя уже не переубедить. — Они обменялись понимающими взглядами, и Урсула ушла.

В этот момент в зале раздался резкий треск и полыхнула вспышка. Глотатель огня изрыгнул язык пламени, из которого выпорхнул белый голубь и полетел по залу. Кто-то из женщин вскрикнул от удивления, кто-то лишился дара речи. Кордула взвизгнула от восторга, и даже епископ Патроклий отвлекся от своей куропатки и присоединился к аплодисментам.

Ухода принцессы не заметил почти никто, кроме Бриттолы, которая внимательно наблюдала за тихой беседой Урсулы с отцом. Как только та выскользнула за шпалеры, девушка подхватила свой плащ и тихо отправилась следом. В то же самое время Олеандра, крадучись, проследовала за ними, исполненная решимости не оставлять хозяйку без присмотра. Она ведь нянчила Урсулу с рождения.

Кордула, сидя за столом и наблюдая, как эта троица ускользает с пиршества, воспользовалась тем, что место Бриттолы рядом с ней освободилось. Она уселась поудобнее, вытянула ноги, взяла гроздь темно-лилового винограда и с удовольствием приступила к трапезе.

III

Урсула быстро шла по пустой улице по направлению к казармам. Узкая улочка, наполненная неверными тенями в первой половине дня, сейчас переливалась теплым красноватым светом закатного солнца. Прохладный не по сезону ветер развевал светло-золотистые волосы девушки. Животные в соседних садах и сараях беспокоились: гуси гоготали, свиньи ворочались, собаки лаяли и выли. Но к этим звукам примешивался еще один: стук легких сандалий по старой мощеной мостовой.

— Подожди меня, — задыхаясь, окликнула ее Бриттола, бегом преодолевая остаток разделявшего их расстояния.

— Бриттола? — Урсула остановилась и повернула назад. — Тебе нельзя сюда, возвращайся на праздник. Я скоро приду, только позову Константа и его отца. Наверное, они чем-то увлеклись и забыли о времени.

— А я позову своего отца. Наверное, он тоже чем-то увлекся.

— Я позабочусь о том, чтобы он пошел с нами. А теперь — беги обратно.

— Нет, и пойду с тобой. Они ведь что-то затеяли, правда?

— Если они затеяли то, что я думаю, тебе туда идти нельзя. Твой отец точно не хотел бы, чтобы ты это видела. Во всяком случае, не в твоем нежном возрасте.

— Урсула! Как ты можешь так говорить! Мы обе еще молоды. Когда умерли наши матери, тебе тоже было шестнадцать лет, сколько мне сейчас. Разве ты переложила всю ответственность на одного отца? Разве ты тогда не была преисполнена желанием заботиться о нем и даже направлять его на верный путь, если он вдруг оступится?

Последние лучи заката осветили лица девушек, смотревших друг на друга в упор.

— Ты права, — сказала Урсула. — Когда умерла мама, отец стал для меня всем. А теперь еще и Констант — моя любовь.

— А у меня даже нет любви. Только отец. Урсула улыбнулась.

— Хорошо, пойдем, — сказала она. — Только будь готова, это…

Бриттола знала, что она скажет дальше. Она всегда так говорила, готовя себя и других к сложному или неприятному делу, поэтому конец этой фразы они произнесли в унисон: «Это будет нелегко».

Они засмеялись, обнялись и пошли дальше вместе.

IV

Казармы выходили фасадом на окраины города, и девушки подошли к ним с тыльной стороны. Подходя к торцу огромного здания, они услышали напевный речитатив мужских голосов. Остановившись, девушки прислушались. Звук доносился из аллеи, окружавшей здание. Он усиливался с каждым куплетом и под конец разносился единым мощным рыком.

— Что это? — воскликнула Бриттола, повернувшись в сторону источника звука. — Ну же, скорее бежим, посмотрим, чем это они занимаются?

— Бриттола! Вернись! Вернись, я тебе говорю! — кричала Урсула, но напрасно. Подруга уже скрылась в тени аллеи. С сердитым окриком «стой, Бриттола!» она побежала вслед за ней.

Аллея вывела Урсулу в старенький внутренний дворик, одну сторону которого формировала стена казармы. В стене не было дверей, только небольшое окошко посередине и слишком высоко, чтобы до него можно было достать. Рядом со стеной, прямо возле окна росло старое лимонное дерево, раскинув свои ветви высоко над крышей казармы. Урсула и Бриттола хорошо об этом знали и в детстве частенько залезали на него. Среди горожан ходило поверье, что это дерево растет возле комнаты, в которой обитали души умерших солдат, и самым большим подвигом среди детворы считалось забраться на скрипучие ветви, заглянуть в окно и рассказать, какие движущиеся тени они рассмотрели.

Урсула догнала Бриттолу возле входа в садик. Речитатив, оборвавшийся на самой высокой ноте, начался снова. Звук доносился из того самого окна, но из-за толщины стены слов девушкам было не разобрать.

— Давай! Залезем наверх и подсмотрим за ними! — заговорщицки прошептала Бриттола. Не успела Урсула ответить, как девушка подбежала к дереву, подпрыгнула, зацепилась за нижнюю ветвь и полезла вверх.

— Ну, мы же уже не дети, — побормотала про себя Урсула и с большой неохотой последовала за ней, вспоминая, куда в детстве ставила руки и ноги.

Пока она добиралась до ветки, откуда открывался хороший вид на происходившее по ту сторону окна, речитатив снова достиг кульминации и перешел в рев, который был слышен им с улицы.

— Бриттола! — громко зашептала Урсула. — Довольно! Слезай, это опасно!

Но было поздно — Бриттола успела заглянуть в окно. Когда Урсула добралась до нее, девочку уже сковал ужас. Вцепившись одной рукой за ветку над собой, другой она крепко держала серебряный крест, будто стараясь с его помощью защититься от зла. Урсула пристроилась рядом и тоже посмотрела в окно.

В зале спиной к ней стоял мужчина, окутанный в черный плащ с капюшоном, с золотисто-алым венком на голове. Он наклонился, совершая какие-то приготовления. Вокруг него находились люди в таких же облачениях. Прямо перед ним лицом к окну стоял Геронтиус, вымывшийся и побритый, обнаженный по пояс. На глазах у девушек фигура выпрямилась и рывком подняла в воздух большой, инкрустированный драгоценными камнями кубок. Густая алая жидкость выплеснулась из кубка на руку мужчины. Геронтиус протянул руки, взял драгоценный сосуд и поднял его над собой. Увидев это, окружавшие его люди стали дружно издавать странный звук, некий низкий гортанный рык, и, пока они не умолкли, Геронтиус продолжал держать кубок над собой. Потом поднес его к губам и отпил. Часть красной жидкости потекла по его скулам и подбородку. Выпив до дна, Геронтиус поставил кубок на алтарь и отошел в сторону. Мужчины снова затянули речитатив. Фигура в плаще подняла явно только что отрубленную голову теленка над кубком и наполнила его свежей кровью.

Бриттола вскрикнула. Урсула испугалась, что девочка упадет в обморок, и поспешила схватить ее покрепче. В этот момент перед их глазами появился умытый и выбритый, голый по пояс Конан, отец Бриттолы. Он стоял перед алтарем.

— Ну же, мы увидели достаточно. Давай слезать, — заговорила Урсула, стараясь заслонить Бриттолу от ужасного зрелища.

— Господь всемилостивый! — вскрикнула Бриттола. — Что он делает? На нем даже креста нет! Боже мой! Боже мой!

— Ш-ш, тише, Бриттола, — отчаянно пыталась успокоить ее Урсула. — Давай слезем вниз и положим этому конец!

Бриттола затрясла головой и закричала:

— Господи! Останови их! Останови их! Пожалуйста!

Урсула, ухватив Бриттолу за талию, принялась стягивать ее с дерева. Бросив последний взгляд на окно, она с ужасом поняла, что их обнаружили: все мужчины, включая того, кто был в плаще с капюшоном, смотрели в окно, прямо на них. Капюшон сполз и открыл лицо Константина. А перед алтарем, дожидаясь своей очереди, стоял чистый и выбритый Констант.

V

Урсула все еще помогала Бриттоле слезть с дерева, когда воины, успев переодеться в тоги и взяв в руки факелы, выбежали на аллею. Сомкнувшись кольцом вокруг старого дерева, они осыпали девушек насмешками.

— Спускайся, крикливая девка! Сейчас я заставлю тебя кричать по-настоящему! — гаркнул Геронтиус.

— Попридержи язык, Геронтиус, — одернул его Константин, пробираясь сквозь толпу к дереву. — Ты что, не видишь, это принцесса Урсула!

Пока он говорил, Урсула помогла Бриттоле слезть на нижнюю ветку. Констант, успевший пробраться сквозь толпу вперед, помог девочке спуститься. Однако, как только он отпустил руки, Бриттола со слезами упала на землю.

— Простите, что мы потревожили вас, уважаемые воины! — резко сказала Урсула, спрыгнув с дерева. Обращаясь ко всем собравшимся мужчинам сразу, она смотрела только на Константина и Константа. — Мы всего лишь хотели напомнить вам о том, что Великий пир, устроенный в вашу честь, не может начаться без вашего присутствия. — Она наклонилась к всхлипывавшей Бриттоле, приобняла ее за плечи и, покачивая как младенца, утешала: «Тише, тише. Не плачь!»

По толпе прошелестело: «Это юная Бриттола».

Отец Бриттолы, Конан, пробрался вперед и встал рядом с Константином. Он был самым опытным из командующих, да и по возрасту старше других офицеров. Правда, его годы становились видны только тогда, когда он снимал с себя доспехи.

— Иди сюда, дорогая. Возьми себя в руки. Ты и так уже устроила достаточное для этого вечера представление, а нам еще надо идти на пир. — Выступив вперед и тепло улыбнувшись Урсуле, он попытался взять дочь под руку.

— Отпусти! — Она отдернула руку и вскочила. — Отпусти меня! — Снова оказавшись на ногах, она отбросила волосы с лица и дерзко посмотрела на отца. — Как ты мог, отец? Я видела, что ты снял свой крест. Зачем? Ты надеялся спрятать свой позор от Господа?

Конан, явно расстроенный, снова попытался взять дочь за руку, но она опять отпрянула.

— Разве не достаточно того, что они решились на подобную мерзость, — и она широким взмахом рук обвела всех присутствующих. — Но ты, почему ты пошел на это, я не понимаю! Тебе же не нужно ничего доказывать никому, кроме Господа твоего. Тебе, как никому другому! Тебе, благословленному в детстве самим Константином Великим![159] Как ты мог! Где твоя вера, отец?

— Идем. Дли таких разговоров нужно выбирать и время, и место. — Он снова попытался ее увести, но она опять не далась.

— Нет! Я хочу знать, почему ты и другие «христиане» не могут хранить верность истинному Богу!

— Мы храним верность тем богам, которым пожелаем, — с этими словами вперед вышел Константин, крепко сжав Бриттолу за руку, чтобы положить конец унижениям ее отца. — Ты же сама хранишь статуи других богов в своем доме, разве нет?

— Да, но это просто традиция, это не…

— И ты возносишь благодарность Зевсу и Афине, разве не так?

— Да, но это не…

— А ты понимаешь, почему это делаешь? — Константин замолчал, но потом сам ответил на вопрос раньше Бриттолы. — Я могу тебе сказать почему. Потому что это твой свободный выбор.

— Я знаю, но…

Константин повысил голос и обратился к окружавшим мужчинам.

— И эта твоя свобода поклоняться любому из богов так, как тебе этого хочется, является частью истинной славы Римской империи. Только у Рима достает власти на то, чтобы впитать в себя разные религии и поклоняться многим богам. Ибо все боги признают власть Рима.

Он замолчал и оглядел собравшихся, задержавшись взглядом на напряженном лице Урсулы.

— Бриттола, твой отец прав. Для подобных бесед нужно уметь выбирать время и место, и я объясню тебе, почему. Свобода, которой ты сейчас наслаждаешься, та самая свобода, которая позволяет тебе роскошь рассуждений о том, что управляет людьми, бог, вера или рок… — Его торжественный тон сменился насмешливым, и толпа тут же ответила смехом. — Эта самая свобода была добыта в тяжелом бою, и, видит бог, мы должны будем и впредь ее защищать! Поэтому выше всего, всех богов, выше веры или рока, выше самой свободы должен стоять долг! А долг каждого здорового подданного Римской империи — защищать империю, вместе со всем, во что она верит. — Теперь он смотрел на Урсулу и Константа. — И лишь после того, как он выполнит свой долг, выполнит его полностью, он сможет вернуться к своей семье и друзьям, предаться пирам и разговорам — то есть насладиться той самой свободой, добытой в нелегких боях…

Чувствуя, что хватка Константина ослабла, Бриттола вырвалась из его рук, схватила свой серебряный крест и высоко подняла его над головой.

— Нет! — закричала она. — Это неправильно! Каждый человек должен умом и сердцем своим понимать, что его истинный долг — служить Богу! Единственному Богу! Истинному Богу! Нельзя жить в мире, свободном от божьих правил! Какая такая «тяжело добытая свобода» может заставить человека пить кровь животных? Мы должны стремиться к жизни в богоугодном мире! А сделать это можно, лишь подчиняя себя воле Божьей! Только отказавшись от лже-богов и прекратив вести себя как… как звери!

Константин рассвирепел. Никто из подданных не смел его перебивать, а эта девица позволила себе сделать это уже дважды.

— Как верно заметил твой отец, — вступила Урсула, встав между Бриттолой и Константином, лицом к девочке, — здесь не время и не место для подобного разговора. — Потом она повернулась к Конану. — Я думаю, действительно будет лучше, если вы отведете ее на пир, где подобные дебаты будут более уместны.

— Пойдем, прогуляемся, — мужчина осторожно обнял плечи Бриттолы.

Она опустила голову и позволила отвести себя в сторону. На мгновение показалось, что вспышка ее негодования уже позади. Но как только они подошли к выходу из аллеи, она резко высвободилась и снова развернулась лицом к толпе.

— Наш первый долг — служить Господу, а не Риму! — крикнула она. — В первую очередь мы — солдаты божьей армии, и лишь потом римской!

Мужчины, замерев, просто стояли и смотрели. Никто не шелохнулся, никто ей не ответил. Она смотрела на них с вызовом, страстно желая, чтобы ей возразили, но вдруг наткнулась на жесткий взгляд Урсулы. Только тогда Бриттола прикусила язык, развернулась и наконец ушла, следуя за своим отцом. Еще долго из темной аллеи до мужчин доносились ее рыдания.

Константин сделал повелительное движение головой, и все беспрекословно повиновались его беззвучному приказу. Мужчины разошлись, оставив Константина наедине с Константом и Урсулой.

Первой тишину нарушила Урсула.

— Я понимаю, как сложно управлять армией из христиан и римлян. Лишь одно меня удивляет: как вы можете сражаться в битве или отправляться в далекие походы, не зная наверняка, за что именно вы сражаетесь.

— Часто важнее знать не за что, а против чего ты сражаешься, — тепло ответил Константин, напомнив Урсуле того человека, которого она знала и любила с детства. Он замолчал, потом приблизил к ней пламя своего факела. — Урсула, со дня смерти матери на твои плечи легла большая ответственность. Теперь ты уже должна понимать, что мы зачастую не понимаем причин, по которым на нас возложен тот или иной долг. Мы зачастую многого о нем не знаем. Если мы будем пытаться все осмыслить, то рискуем лишиться рассудка. И в конечном итоге нам удается выполнить свой долг просто потому, что мы знаем, что должны это сделать, а не потому, что понимаем зачем.

— А как быть тогда с личными убеждениями? У нас ведь есть долг и по отношению к себе самим, — Урсула смотрела Константину прямо в глаза. — Скажите, вот вы, за что воюете лично вы, когда отправляетесь в поход?

Какое-то время они молча смотрели друг на друга. Время шло, они не опускали глаз, и Констант начал ощущать неловкость.

— Хорошо, что ты — женщина, — произнес Константин, наконец нарушив затянувшееся молчание. — Это значит, что тебе никогда не придется участвовать в войне. Несмотря на то, что я — воин, видевший проявления воли и Бога, и богов, я не могу ответить на твой вопрос. Могу сказать лишь одно: когда рядом с солдатом Бог — Он дает ему веру. Если его посещают боги — они управляют его судьбой. И то и другое — прекрасное оружие и защита.

Он повернулся к Константу и похлопал его по плечу.

— По-моему, мы можем заняться и более приятными вещами, чем упражнения в ораторстве! Не сопроводишь ли ты нашу принцессу назад, во дворец, к столу праздничного пира, где ей сейчас самое место? Я скоро к вам присоединюсь.

Констант взял Урсулу под руку и повел прочь от дворика. Константин закрепил свой факел на одном из сучьев старого лимонного дерева, заложил руки за спину и задумчиво остановил взгляд на теперь уже темном окне в стене казармы.

— Урсула! — крикнул он, когда молодая пара подошла к выходу в аллею. Они остановились. — Если я когда-нибудь сделаю выбор в пользу Бога или богов, веры или рока, если я буду уверен, что твердо в это верю, — я обязательно дам тебе об этом знать.

VI

Констант и Урсула прошли всю аллею в молчании. Выйдя на улицу, они замедлили шаг, потом остановились. Только тогда Урсула смогла, наконец, посмотреть в любимые глаза. В тот же момент для нее исчез весь мир с его проблемами и спорами. Существовали только они и их любовь, а остальное было неважно.

Но когда она попыталась обнять Константа, он холодно отстранился.

— Как ты могла допустить такую сцену, да еще на глазах у Геронтиуса и солдат? Ты что, не могла осадить Бриттолу? Прошу тебя, помни, что скоро ты станешь моей женой. Придет день, и эти люди станут нашими подданными, и тогда нам будет необходимо их уважение.

Сначала Урсула никак не могла понять, о чем он говорит.

— У Бриттолы были все основания так себя вести, когда она увидела, чем вы были заняты. Кстати, у меня они тоже были! — Констант попытался возразить, но она его перебила. — Я не хочу быть женой язычника — кровопийцы! Ты ведь тоже собирался испить из кубка. Не отрицай! Я видела это своими глазами! Что случилось с моим Константом? Тем, с которым меня вместе крестили? В кого ты превращаешься?

— В человека дела!

Прозвучавшие в его голосе уверенность и сила удивили ее. Такого она раньше не слышала.

— Видишь эти руки? Прикосновения которых ты так любила? Видела бы ты их за работой! Как бы ты тогда восхитилась их мастерством! Они могут проникать копьем в утробу врага, рассекать мечом глотку вражеского солдата, выносить раненого с поля боя, вынимать стрелы из плоти! Вот где я могу проявить себя — в битве! А битва — это ристалище многих богов, которые тебя окружают, а не того Бога, который находится внутри тебя. Когда летят стрелы, когда наступает враг, каждый воин молится тем богам, которые могут ему помочь, изменив его судьбу, подарив удачу. А удача в бою не имеет ничего общего с понятиями о Добре и Зле.

— То, о чем ты говоришь, никак не связано с Богом. Речь идет лишь об удаче. И почему ты говоришь, что можешь проявить себя только в битве? Твое истинное мастерство должно оставлять отпечаток на другом поле — в сердцах твоих людей. Придет день, и ты, как Константин, станешь их повелителем. Твои руки были созданы не для убийства, а для подписания важнейших договоров и приветствия посланников других государств, и…

Он начал улыбаться, как только она заговорила, а теперь уже смеялся в открытую. И смех этот был нарочитым, использованным только ради эффекта.

— Да, да, и для того, чтобы обнимать жену и детей. Как же мне нравится, когда тебе в голову приходят разные идеи! Ты тогда морщишь лоб, а на лице всегда написано больше, чем выражают слова! — Он попытался привлечь ее к себе.

Теперь настал черед Урсулы воспротивиться его ласкам.

— Подожди, не сбивай меня с мысли, Констант. Для меня это важно. Я говорю серьезно: я не выйду замуж за язычника! Даже если он язычник наполовину и подходит к поклонению своим языческим богам с тем же практицизмом, что и его отец. Бриттола права. Ты должен быть верен Богу так же, как мне и нашим будущим детям.

Он перестал смеяться и схватил ее за плечи. Она никогда не видела его таким. Перед ней стоял ее Констант, тот самый, которого она знала и любила, но в то же самое время он был уже другим человеком. Это был Констант — взрослый и жесткий мужчина. И этот мужчина теперь впервые обращался к ней, как к такой же взрослой женщине.

— Урсула, выслушай меня. Ты сама знаешь, насколько сильна эта новая армия. Ты знаешь, насколько в ней жесткая дисциплина. И что теперь, когда во главе этой армии стоит мой отец, мы стали самой мощной военной силой в Римской империи! Ни один император не мог бы и мечтать о большей силе, и… — Тут он заметил встревоженное выражение ее лица и замолчал. — Мне кажется, наше время пришло. Мы скоро отправимся на континент.

Не поспевая следить за лихорадочным хороводом мыслей, Урсула почувствовала, как ее сердце наполняется тяжелым ощущением страха. Такое же предчувствие нависшей угрозы уже посетило ее совсем недавно.

Урсула взяла себя в руки, улыбнулась и кивнула Константу, чтобы он продолжал.

— Мы сейчас находимся в полной боевой готовности. В наших рядах солдат больше, чем когда бы то ни было. Мобилизованы все резервы, и запасные силы присоединены к основным. В Германии и Галлии, похоже, дела обстоят не лучшим образом… — Он вздохнул и внимательно всмотрелся в ее глаза. — Прокураторы обеих провинций в отчаянии. Германцы нападают все чаще, варвары прорывают защиту границ, истребляя на своем пути людей, сжигая селения и разоряя города. Но только вместо укрепления обороны границ прокураторы оттягивают конницу и пехоту на юг, чтобы там защититься от готов. Даже императорский двор из-за угрозы вторжения переехал в Арелат.[160] Все это значит, что границы могут выстоять лишь в том случае, если британские легионы начнут кампанию по их охране и восстановлению порядка в приграничных регионах. — Констант с трудом перевел дыхание. — Мне кажется, что мы можем выступить в любой день.

Урсула опустила голову, чтобы он не смог прочитать выражение ужаса в ее глазах, и попыталась осознать то, что только что услышала.

— Я… я помню, как наша армия последний раз отправлялась на континент. А ты? Помнишь, каким великолепием и гордостью лучились легионы, покидая родные земли? Мы все наблюдали за тем, как они уходили, как блестело их оружие, когда галеры одна за другой покидали безопасное укрытие белых утесов. — Ее глаза наполнились слезами. — Как же они мучились от стыда, когда возвратились несколько лет спустя! Их вернулась всего лишь горстка, все лошади были потеряны, оружия практически не осталось, на доспехах живого места не было… Тех, кто выжил, едва хватило для того, чтобы набрать новобранцев и обучить военному мастерству. Но все-таки удалось восстановить потерянные силы. А теперь посмотри на себя… — Она подняла голову и посмотрела ему прямо в глаза. — Вы — лучшая армия, которая когда-либо была в этой провинции.

Они оба с трудом улыбнулись, только улыбка Урсулы была совсем слабой. Она едва сдерживала слезы.

— За что мы прокляты на этом острове? Почему всякий раз, когда нам удается собрать сильную армию, такую, которой все начинают завидовать, которая сможет на деле защитить Британию, ее у нас отнимают? Почему у нас отбирают плоды самых тяжких наших трудов, чтобы возложить их на чужие столы, обеспечить чьи-то другие привилегии? Пусть галльские или любые другие, главное — эти люди не способны защитить самих себя. Почему Рим со своей коварной политикой… Почему Рим всегда отнимает у нас самое лучшее?

Констант обнял ее:

— Мы не станем жертвой римских политиков, дорогая. Мы более чем подготовлены для этой миссии и сможем сделать даже больше, чем рассчитывает император. Я надеюсь, что наша кампания будет самой удачной, что границы станут крепче, чем когда бы то ни было. Говорят, что некоторые из северных народов могли бы стать нашими надежными союзниками. Мы поселим самые цивилизованные из них вдоль границ империи, чтобы они служили для нее защитой и сдерживали вторжения извне. Других же мы отправим туда, откуда они пришли, или же выпроводим на те территории, где они не смогут причинить нам вреда. Своим примером, своими продуманными делами мы научим этих галльских бездельников организовывать собственную оборону. Галлия, Германия и Испания должны будут стать опорой для Британии, а не требовать помощи всякий раз при угрозе нападения и не ждать сложа руки, что мы придем и выполним за них грязную работу. Когда мы все это сделаем, а мы это обязательно сделаем, мы вернемся домой, в свои теплые дома, и будем доживать жизнь в мире, на своей земле, рядом с любимыми и близкими.

Она опустила голову ему на плечо. Его голос зазвучал тише, переливаясь теми самыми мягкими успокаивающими нотками, которые так часто ей снились. Она вслушивалась в его голос и в биение его сердца.

— Когда придет это время, а я надеюсь, что оно придет даже раньше, чем мы на это рассчитываем, тогда уже не нужны будут никакие походы, больше не будет войн. Воцарится мир, и только тогда мой долг будет исполнен. Я смогу посвятить себя своей собственной жизни, нашей с тобой жизни, нашей семье, нашему королевству. И в этой жизни я отвернусь ото всех богов, кроме Единственного Бога, который живет в наших сердцах. Я тебе обещаю.

Они слились в долгом нежном поцелуе, дыша как единое целое. Потом Урсула неожиданно его оттолкнула.

— Тем не менее это не извиняет твоего кровавого идолопоклонничества! — Она сильно ударила его по руке. — Но с этим мы пока повременим! Пойдем… — Она взяла его под руку. — Нас ждет пир!

Они быстро пошли в сторону дворца, наполняя древние улочки Кориния смехом и влюбленным шепотом. Когда они свернули за угол, Урсула заметила тень Олеандры, скользнувшую позади них. Пожилая служанка подняла руку ко рту, чтобы скрыть улыбку.

VII

Когда все наконец собрались, праздник пошел своим чередом. Дичь была аппетитной, и вино лилось рекой, и епископ Патроклий возрадовался настолько, что принялся петь. Гости из Рима, тоже распробовавшие напитки, присоединились к нему сочным многоголосьем. Все пребывали в расслабленном блаженстве. Константин, Констант, король Дионот и Конан внимательно слушали Моргана, который рассказывал о том, как обстоят дела на континенте. Лишь изредка кто-то из королей прерывал его рассказ каким-нибудь замечанием, и чаще всего вся группа отзывалась на это громким смехом.

Геронтиус, посаженный по другую сторону стола рядом с епископом Патроклием, явно чувствовал себя не в своей тарелке. Урсула, сидевшая за отдельным столом рядом с женами высокопоставленных особ, тихо улыбалась, наблюдая за его попытками прислушаться к беседе, развернувшейся за столом Константина.

— Он как боров, которому невдомек, зачем нужен вертел! — прошептала Бриттола ей на ухо. Девушки сдержанно рассмеялись, стараясь все же не привлекать внимания. Бриттола успела успокоиться, прогулявшись с отцом. Похоже, она наслаждалась вечером, как ни в чем не бывало.

Вдруг из-за шпалер, отделявших обеденную залу от остальных помещений, до них донеслись гневные крики. Послышались звуки перепалки, топот ног, и шпалера внезапно откинулась.

— Прочь с дороги! Возвращайтесь на свою кухню и займитесь очагом! — В залу влетела Пинноса и остановилась перед головными столами. Она по-прежнему была одета в костюм для охоты и держала на плече молодого оленя, с мягкими еще рогами.

Смех и пение смолкли. Гости смотрели на Пинносу во все глаза, а некоторые римские вельможи и особенно их жены, даже с открытыми ртами.

— Прошу простить меня за опоздание, — с почтением обратилась она к королю Дионоту. — Мне лишь подумалось, что вам может понадобиться свежее мясо, чтобы восполнить ваши кладовые после такого роскошного пира. Сначала я искала огромного жирного вепря… но потом вспомнила, что у вас уже есть Геронтиус!

Все засмеялись, за исключением, конечно, Геронтиуса, который насупился, потупив взгляд в свой бокал.

Пинноса сбросила оленя на руки двух ближайших слуг. Затем, вытащив свой охотничий нож, отсекла один из рогов.

— Держи, Геронтиус! — Она пустила рог по столу по направлению к великану. — Это тебе. Судя по тому, что говорят рабыни при банях, тебе срочно нужна помощь! Любая!

Намек на сексуальную доблесть и афродизиаки заставил жен покраснеть, а мужей обрушиться настоящим шквалом хохота. О взаимной ненависти Геронтиуса и Пинносы были наслышаны почти все присутствующие, но сейчас римские вельможи сами получили возможность стать свидетелями ее проявления.

Пинноса угодила рогом прямо в тарелку и не сводила с Геронтиуса горящих ненавистью глаз.

Смех замолк. Геронтиус размахнулся и воткнул нож в стол с такой силой, что тарелка с устрицами подскочила и опрокинулась на колени епископа. Здоровяк медленно встал, развернулся и прорычал гортанным голосом с явным северным акцентом:

— Никакие высокопоставленные гости и приличия не помешают мне проучить зарвавшегося щенка, какого бы пола он ни был!

— Ты? — Пинноса внезапно оказалась на расстоянии вытянутой руки от Геронтиуса. — Проучишь меня? — Она засмеялась. — Конечно, в армии ты известный герой, когда за тебя дерутся другие. Но сам по себе ты просто жирный пустослов. — И она скорчила рожицу, доводя Геронтиуса до предельной точки кипения.

— Ах, ты! — зарычал он и попытался схватить Пинносу, но она легко увернулась, заставив его размахивать руками впустую.

Затем Пинноса неожиданно перешла к наступлению. Глядя на него со странной смесью вызова и отвращения, она подняла свой нож, готовясь к нападению, и стала обходить его по кругу, выбирая момент для удара.

— Достаточно! — крикнул Константин. — Вспомните о наших гостях и оставьте свои мелочные разборки для уличных склок. Не надо выносить их сюда, за праздничный стол!

— Пойдем, присоединимся к дамам, — Урсула поспешила к Пинносе через всю залу, по дороге приказав слуге принести для нее вечернее платье.

— Я больше не зарвавшийся щепок, Геронтиус! — бросила Пинноса, пока к ней не подошла Урсула. — Я подросла и вполне готова подрезать твое брюхо. Кстати, ты даже этого не смог сделать ради моего отца! И я собираюсь это доказать. — Тут Пинноса повернулась к головному столу. — Я здесь и сейчас бросаю вызов Геронтиусу — вызываю его на поединок!

— Что? — закричал Геронтиус. — Поединок с тобой?

— Пинноса, пойди сядь за стол! — умоляла девушку Урсула.

Та медленно и неохотно вложила нож в ножны, потом подошла и встала перед Геронтиусом, глядя ему прямо в лицо.

— Что такое? Ты уже настолько утратил свое мужество, что не можешь сразиться даже с женщиной? Ха! — И она сплюнула ему на ноги. — Как я и сказала: просто жирный пустослов.

Еле сдерживая свой гнев и не в силах больше выносить унижений, Геронтиус бросил вопрошающий взгляд на Константина. Тот удивленно приподнял бровь и молча пожал плечами, как бы предлагая ему самому справиться с ситуацией.

Тогда Геронтиус медленно повернулся к Пинносе.

— Ну что ж, я готов тебя проучить, если ты так меня об этом просишь. — При этих словах Геронтиус натянуто улыбнулся, поклонился дамам и сел за стол, повернувшись к Пинносе спиной.

— Завтра утром в южной долине, после того, как на колокольне отзвонят к утренней, — отчеканила Пинноса.

— Завтра так завтра, — бросил Геронтиус, не утруждаясь обернуться.

Пинноса выглядела вполне удовлетворенной. Она одарила почтительным поклоном сидевших за двумя основными столами, вежливо поприветствовала римских гостей, а затем позволила Урсуле отвести себя к женскому столу.

— Здравствуйте. Рада вас видеть, — уже по-свойски тепло обратилась она к знакомым гостям, по дороге успев схватить кое-что из угощения и кубок с вином.

VIII

Новость о поединке распространялась со скоростью лесного пожара.

Проезжая по дороге, ведущей от замка к южной долине, Урсула неожиданно для себя оказалась окруженной центурионами, легионерами и простыми жителями городка. Кордула и ее подруги вместе с римской делегацией в это время уже сидели под большим вязом возле реки. Слуги угощали их всяческими деликатесами, доставленными сюда на специальном ялике, пришвартованном неподалеку. Спешившись, Урсула присоединилась к гостям.

Спустя несколько минут появились Константин и Констант. Слуги везли за ними бочонки лучшего вина из погребов дворца.

— Прекрасное утро для поединка, — сказал Константин, явно отдохнувший и пребывавший в приподнятом настроении. — Давайте же выпьем за бедолагу Геронтиуса и его несчастье — девушку, которая отомстит за увечья своего бедного отца.

— И пусть победит сильнейший, — также с иронией добавил Констант, когда кубки были наполнены.

Пирующие в знак согласия подняли руки.

Урсула любила дворцовое вино. Пригубив его, она с удовольствием втянула в себя свежий майский воздух, смешанный с тонким ароматом напитка.

Она чувствовала, как чудесное сочетание вкуса и запаха будит в ней ощущение радости, предвкушение скорого счастья. Она сделала еще один небольшой глоток и стала наблюдать за проблесками первых солнечных лучей сквозь матовые от росы верхушки деревьев.

Тут с верхней части дуба, стоявшего возле входа в долину, раздался раскатистый голос охотничьего горна. Урсула тихо улыбнулась, а Бриттола воскликнула: «Это Пинноса! Она на дереве!»

Протяжный резкий звук повторился еще два раза: прозвучал сигнал о начале турнира. Ветви дуба дрогнули, и Пинноса спустилась вниз по веревке на одну из нижних ветвей. Она еще трижды протрубила в рог и спрыгнула на землю со словами: «Я вижу свою добычу! Я иду за ней!»

Пинноса прошла сквозь собравшуюся толпу, ни на шаг не отклоняясь от выбранного пути к «жертве».

Люди, поняв, что поединок непременно состоится, подались назад, образовав круг. Когда они расступились, все увидели Геронтиуса, который вместе с несколькими другими воинами только что прибыл на небольшой лодке и высаживался в дальней стороне долины.

Пинноса дошла до центра импровизированной арены и застыла, неподвижно ожидая противника.

Геронтиус некоторое время стоял молча, меряя Пинносу угрюмым взглядом, словно оценивающий соперника медведь. Потом он поправил шлем, подтянул перевязь меча и медленно направился к ней.

Король Дионот вышел вперед и обратился к собравшимся:

— Пинноса из дома Флавия. Сегодня тебе оказана честь центурионом британских легионов Геронтиусом, который принял твой вызов. Пусть сначала говорит эта молодая женщина, чтобы мы узнали, чего она хочет.

— Ваше Величество, я пришла сюда, чтобы отомстить за несчастье, приключившееся с моим отцом, великим воином Марком Флавием. Он был не только брошен этим человеком в самом разгаре боя, когда больше всего нуждался в помощи, но и претерпел муки стыда и унижения от увечья, с которым остался на всю свою жизнь. Раны его были недостаточно глубоки и тяжелы, чтобы дать ему погибнуть, приняв почетную смерть героя. Но этих уродующих ран вообще могло бы не быть, если бы не Геронтиус, который бежал с поля боя, ослепленный страхом за свою жизнь, как трусливая крыса, каковой он и является!

Пинноса заметила в толпе Урсулу, и они обменялись легкими кивками приветствия и поддержки.

— Я хочу, Ваше Величество, отомстить за своего отца, который живет сейчас жизнью беспомощного инвалида. Пусть он знает, что его страдания и позор отомщены и что трусливого негодяя Геронтиуса проучила простая женщина! — Она сделаланесколько шагов по направлению к Геронтиусу и горящим взглядом впилась в его глаза. — Потому что именно Геронтиус должен был следить за сохранением строя, окружавшего моего отца, когда начался первый обстрел стрелами. Это Геронтиус решил отозвать солдат назад, к безопасной основной линии и ждать, пока все войско не перегруппируется. Это Геронтиус предпочел провозгласить Марка Флавия погибшим, чтобы не присоединяться к группе, отправившейся на его поиски, которая спустя долгое время после окончания битвы все-таки нашла моего бедного отца почти захлебнувшимся собственной кровью! — Пинноса развернулась к людям. — И поэтому я клянусь, что сейчас, наконец, отомщу за его унижения!

Последние слова она прокричала так, чтобы сами небеса слышали ее клятву: «За честь дома Марка Флавия!»

«Марк Флавий! Марк Флавий!» — толпа быстро подхватила клич, который прокатился оглушающей ритмичной волной.

Среди выкрикивавших имя отца Пинносы были и центурионы. Геронтиус бросал на них угрожающие взгляды, но когда клич подхватил Констант, он отказался от попыток их приструнить.

— А ты, Геронтиус, генерал Легиона! — королю пришлось почти кричать, чтобы его услышали. — Что ты можешь сказать в ответ на это обвинение?

Толпа тут же замолчала. На мгновение тишину нарушало только пение птиц.

— Мне нечего добавить к тому, что уже сказано! Я хочу лишь преподать этой девице урок, который ей следовало бы давно усвоить, и поставить ее на место! Да, ее отец был хорошим воином, и мне его жаль. Жаль то, что от него осталось. Но в тот день, о котором она говорит, бой направил меня в одну сторону, а его — в другую! Вот и все, ничего особенного! Если она не может с этим смириться, то это ее личная трагедия, и к чести ее отца никакого отношения не имеет. — Он нетерпеливо теребил свой меч. — А теперь покончим с этим! Мне есть чем занять себя, кроме того, чтобы учить девиц уважать мужскую работу!

— Ну, что ж, — сказал король. — Тогда начнем поединок. Геронтиус, ты, как вызванный, можешь выбрать оружие для первого боя.

— Лошади, копья и мечи!

Артемиду, лошадь Пинносы и каурого жеребца Геронтиуса привели на поле. На них не было упряжи. Противникам были выданы одинаковые копья и щиты.

Пока шли приготовления к поединку, Урсула тихонько отвела Константа в сторону от Константина и остальных.

— Доверься Геронтиусу, и он выберет копья, — сказала она. — Честнее было бы взять только мечи.

— Геронтиус и не старается играть честно. Ему важно выиграть, любой ценой. Он всегда умел это делать. Поэтому тут и оказался.

— Тебе приходится биться с ним бок о бок?

— Обычно нет. Отец организовал армию так, что наши солдаты занимают совершенно разные позиции. Только если мы идем в широкое наступление, или происходит смешение строя, мы можем оказаться рядом.

Констант увлекся наблюдением за приготовлениями к поединку, а Урсула продолжала смотреть на него с беспокойством, плотно угнездившимся в сердце.

В этот момент Пинноса вскочила на Артемиду, и все, включая Константа, издали громкий одобрительный клич.

Вот оно! Опять. Тот самый страх, который охватывал ее без каких бы то ни было причин. Ей показалось, что вокруг сердца свиваются тугие холодные кольца ужаса.

— Не доверяй ему! — внезапно крикнула она. — Не доверяй ему никогда!

— Что? — Констант посмотрел на нее с непонимающей улыбкой. — Кому не доверять?

— Геронтиусу, конечно! Ты теперь стал его главным соперником и сам только что сказал, что Геронтиус сделает ради своей победы все что угодно. Любимый, я прошу тебя, как бы тесно ни сталкивала бы вас битва, никогда не доверяйся ему. Особенно, если…

— Если что, дорогая? — Он наклонил голову так, чтобы приблизить ухо к ее губам.

— Особенно, если погибнет твой отец, — прошептала она.

Он посмотрел на нее с любовью и собрался что-то сказать, но очередной одобрительный вопль толпы вернул его к происходящему.

— Мы поговорим об этом чуть позже, — сказал он, смущенно улыбаясь. — Смотри, они уже готовы к первому заходу!

Геронтиус снял свой шлем с султаном и, как Пинноса, остался в одной тунике, подпоясанной кожаным ремнем. У обоих в руках были короткие копья и круглые щиты.

— Это испытание на проверку умения управлять лошадью, — объяснил Констант, зная, что Урсула никогда раньше не видела подобных состязаний.

— Как они будут это проверять? — спросила она, взяв его под руку и прильнув к нему.

— Они поедут без седел, и им нельзя будет не только держаться за лошадь, но даже прикасаться к ней руками. Я не знал, что Пинноса обладает таким мастерством. А ты?

Урсула не ответила, лишь молча кивнула головой. «Ох, Пинноса! Неужели тебе не ведом страх? Неужели за тебя должны бояться другие? Так, как я боюсь за Константа?»

Пинноса и Геронтиус вывели своих лошадей на позицию: друг напротив друга на противоположных сторонах образованной зрителями арены. Без единого слова или сигнала они одновременно пустились в атаку. Толпа заревела в предвкушении столкновения. Крик «Марк Флавий!» зазвучал еще громче.

Они приближались друг к другу. Теперь они могли нанести друг другу удар. Звук железа, бьющегося о кожаный щит. Артемида встала на дыбы. Толпа загудела.

— Если она упадет — все будет кончено, — сказал Констант скорее для себя, чем для Урсулы.

— Держись, Пинноса! — крикнула Урсула.

Пинноса удержалась на лошади, но не более того. Урсула видела, что все ее силы ушли на то, чтобы не схватить Артемиду за гриву. Она выронила копье, которым пользовалась для сохранения равновесия.

Геронтиус проехал вперед, победно потрясая копьем, и тут же заставил своего коня развернуться для второго захода.

Артемида еще не успела успокоиться, когда Геронтиус снова набросился на Пинносу, метя в незащищенный бок. В последний момент Артемида подчинилась воле своей наездницы и сделала шаг назад, отправив удар Геронтиуса в пустое пространство. Тот покачнулся, и теперь уже его жеребец встал на дыбы. Пинноса поравнялась с ним и ударом своего щита заставила отойти назад. Когда лошади разошлись, он дернулся вперед и поранил щеку об острую кромку щита.

Вид крови разгорячил и без того возбужденную толпу, которая разразилась новыми криками, когда всадники приготовились для следующего захода.

— Третий заход! — воскликнул Констант. — Я еще никогда не видел, чтобы в таком состязании доходили до третьего захода!

Соперники бросились друг на друга. Пинноса уклонилась как раз вовремя, Геронтиус промахнулся, и его грузное тело дало крен вслед за копьем. Когда она увернулась и от следующего удара, нападавший на время вовсе потерял ориентацию и способность управлять конем. Жеребец занервничал и отскочил в сторону. К огромной радости толпы, Пинноса умудрилась заставить Артемиду обогнуть коня Геронтиуса и нацелилась схватить его копье. Но как только она нагнулась вперед, конь Геронтиуса встал на дыбы, и Пинноса вместо копья рванула руку противника. Они оба потеряли равновесие и упали.

— Ничья! — в восторге закричал Констант, стискивая Урсулу в таком сильном объятии, что она почувствовала боль в ребрах.

Пока обессиленная Пинноса, пытаясь отдышаться, вставала на ноги, Геронтиус успел ее опередить. Он предательски подскочил сзади и с силой ударил ее щитом по спине. Пинноса упала лицом в разрытую землю.

Толпа разразилась недовольными возгласами.

— Геронтиус! Борись честно! Помни, она всего лишь девица! — крикнул Константин.

— Короткие мечи! — закричала Пинноса, успев подняться и отплеваться от земли. — Короткие мечи и щиты! Все, Геронтиус, держись. Теперь мы будем биться по-настоящему.

Толпа возбужденно зашумела, предвкушая хороший бой на мечах. Никто не обратил внимании на гонца, который галопом пролетел свободную часть долины, спешился и направился прямо к Константину. Никто, кроме Урсулы. Она освободилась от объятия Константа, чтобы посмотреть, что посыльный передаст Константину.

Судя по тому, как вел себя гонец, новость была очень важной. Улыбка постепенно сошла с лица Константина; казалось, даже плечи его поникли. Наблюдая за ним, Урсула почувствовала, как ее сердце снова сжалось от ледяного страха. Она инстинктивно повернулась к Константу, чтобы заглянуть ему в глаза, но тот был поглощен боем. Тогда она оставила его и подошла к своему отцу, чтобы сопроводить ею к Константину.

Урсула осталась рядом с ними до тех пор, пока прибывший воин не повторил содержание своей депеши с континента. Прислушиваясь к его словам, она с ужасающей ясностью понимала, что они озвучивают приговор Судьбы.

Три племени бургундов и два свевов прорвались через границу. Они перешли Рейн возле Майнца и Аргенторатума.[161] Приграничные войска разбиты и рассеяны. Остатки кельнских гарнизонов, Аргенторатума и войск треверов[162] после отъезда двора из Арля разметаны по всему континенту. Полчища германцев переходят границу, а вся оборона, которую способны обеспечить города, — лишь закрытые ворота. Германия и Галлии открыты для вторжения.

Константин и отец Урсулы молча смотрели друг на друга. Ей показалось, что время тянется бесконечно долго. Потом с тяжелым вздохом человека, принявшего нелегкое решение, король заговорил.

— Время пришло. Приказов императора ждать больше нечего. Мы должны немедленно приступить к исполнению нашего плана.

— Мы выступаем завтра, — с мрачной решимостью подтвердил Константин. — Констант на восходе выйдет с первой конной. Они должны как можно быстрее добраться до побережья и пересечь пролив. Таким образом, мы сможем собрать оставшиеся в Германии и Галлии силы еще до прихода всего нашего войска. Я с основными частями выйду ближе к полудню. Мы отправимся к Лондинию, где нам необходимо завершить некоторые приготовления перед отправкой в порты.

— Марк Флавий! — крикнула Пинноса, показывая, что она готова ко второму туру. Толпа заревела, предвкушая продолжение поединка.

— Мы начнем подготовку к походу, как только насладимся этим зрелищем, — Константин оглянулся и заставил себя улыбнуться. Обняв короля и Урсулу, он развернул их лицами к соревнующимся противникам. — Ну же, друзья! Давайте насладимся тем, что нам вскоре придется защищать в настоящем бою!

Пинноса дважды ударила по щиту Геронтиуса, оставив на нем глубокие следы, и лишь после второго тот ответил. Мечи скрестились. Геронтиус не ожидал от Урсулы такой ярости и удивительной силы, которая застала его врасплох. Ее атака заставила его, спотыкаясь, отступить шагов на пять. С трудом восстановив равновесие, Геронтиус перешел в контратаку. Он бил с сокрушительной силой. Пятью мощными ударами Геронтиус сначала согнул, а потом и расколол щит Пинносы. Но как только он приготовился нанести завершающий удар, она собралась с силой и сделала резкий ответный выпад. Хотя Геронтиус и успел частично заслониться щитом, меч Урсулы оставил глубокий порез у него под мышкой.

Вид крови Геронтиуса привел толпу в неистовство.

Соперники разошлись, чтобы восстановить дыхание. Когда они снова сблизились в центре арены, Пинноса издала громкий боевой клич, полный ярости и угрозы. Она бросилась вперед, ее меч мелькал в серии быстрых круговых движений, и Геронтиусу казалось, что он грозит настичь его со всех сторон сразу. Она сумела трижды нанести сильные удары по корпусу соперника, не обращая внимания на размашистые движения его меча слева и справа. Он упал на колени. Она бросила на землю свой щит и, взяв меч двумя руками, одним ударом его тупой стороны расколола щит противника пополам. Этот удар оставил на теле Геронтиуса еще один кровавый след, в этот раз на предплечье. Когда он попытался обороняться, его удар вверх проткнул лишь воздух — Пинноса успела отскочить в сторону.

Толпа вскрикивала, выражая изумление ее проворностью.

Геронтиус выронил меч и упал на землю возле ее ног. Бой был окончен.

Пинноса приставила лезвие меча к горлу противника и заставила его поднять мокрую от пота голову и посмотреть ей в глаза. Они были так близко друг от друга, что она едва не задохнулась от его смрадного дыхания.

— Я призываю всех, кто видит меня сейчас, стать свидетелями этого поединка. Чтобы они могли подтвердить безо всякой лжи и преувеличения, что Марк Флавий был отомщен, а этот подлец по имени Геронтиус ответил за свои мерзкие делишки. Даже если он и стяжает славу и почет в чьей-либо армии, среди не знающих его людей… — Она снова посмотрела на поверженного противника. — Или, наоборот, среди знающих и таких же, как он сам… Мы всегда сможем напомнить всем: это Геронтиус, навечно опозоренный поражением, принятым от простой девицы.

Толпа одобрительно заревела: «Пинноса! Пинноса!» и «Марк Флавий! Марк Флавий!»

Урсула вернулась к Константу. Он увидел ее и отставил кубок с вином, чтобы обнять невесту. Их разделяла какая-то пара шагов, когда между ними вклинились жены римских гостей и стали вразнобой выражать свое восхищение и сыпать вопросами.

— Неужели все британские женщины умеют так сражаться?

— Сколько Пинносе лет?

— Кто такой Марк Флавий?

Урсула постаралась ответить всем вежливо, не сбиваясь с мысли, но при этом наблюдала за тем, как Константин отошел в сторону, кивком позвал сына за собой и крикнул находившимся на месте поединка центурионам, чтобы те незамедлительно последовали в казармы. Она лишь смотрела, как любимый помахал ей на прощанье и ушел прочь, чтобы там, далеко от нее, быть подхваченным вихрем неведомых событий.

— Неужели все ваши знатные девушки умеют ездить на лошади без седла?

— А что вы надеваете, когда едете на охоту?

Вопросы сыпались один за другим. Свой собственный голос, отвечающий на эти вопросы, удивительно спокойный, она слышала будто издалека. Глубоко в сердце ее пожирали языки черного пламени страха. Ее душа кричала: «Не уходи. Констант! Прошу тебя, не уходи!»

IX

Следующий день прошел для Кориния в суете и хлопотах. Каждый его житель, мужчина, женщина или ребенок, был занят приготовлениями к выступлению армии. Колесных дел мастера и плотники ремонтировали повозки и колесницы. Кузнецы, сапожники, портные и кожевенники штопали старое обмундирование и шили новое. Слуги мыли и чистили все, что входило в армейскую поклажу. Дети бегали с поручениями, принося воду, передавая сообщения и разнося посылки во всех направлениях. Артиллеристы ходили по городу, добывая необходимые припасы, проверяя имеющиеся и упаковывая все надлежащим образом. Лекари осматривали всех недужных, стараясь, чтобы ни одна царапина не ускользнула от их внимания. Ветеринары проверяли здоровье лошадей. Даже сторожевые псы и те не остались в стороне.

Цирюльникам в тот день пришлось выдрать пятьсот зубов. Через много лет они были сложены в специально изготовленную для этого костяную шкатулку, которую поместили в базилике в ногах статуи императора Клавдия, который присоединил Британию к Римской империи.

Гонцы и не занятые на других работах солдаты проверяли, как закреплен груз, все ли собрано на местах стоянок и в бараках. В порты были отправлены гонцы с приказом разыскать оснащенные грузовые галеры, с экипажем, готовым пересечь пролив.

Старшим посланцев был назначен Морган, а это значило, что он должен покинуть город одним из первых. Так случилось, что Урсула выглянула в окно своей комнаты, выходящее прямо на дорогу в Лондиний, как раз в тот момент, когда на ней показался Морган. Стражник у ворот протрубил громко и пронзительно, потом сигнал дополнился еще тремя короткими звуками, и с той части казарм, где квартировались гонцы, послышался громкий прощальный клич. Морган, вылетев за пределы городских ворот уже во весь галоп, постепенно стал удаляться в сторону Лондиния.

Когда всадник подъехал к небольшому подъему на дороге, из-за дерева перед ним показалась фигура и жестами приказала ему остановиться. Урсула сразу поняла, что это Кордула.

X

— Стой! — закричал Морган, натягивая поводья Гермеса.

— Вот как! — игриво сказала Кордула. — Ты думал, что сможешь ускользнуть, да? Думал, что уедешь, так и попрощавшись?

Морган отъехал совсем недалеко от города, и поэтому спешиваться ему было нельзя. За ним наблюдали десятки глаз, и такой поступок посланника мог быть воспринят как плохое предзнаменование. Он потянулся к своей возлюбленной, которая привстала на цыпочки, чтобы поцеловать его на прощание.

— Кордула, мне нельзя задерживаться, я должен торопиться. У нас мало времени, и мое задание…

— О, замолчи! У меня тоже есть задание: поймать порыв легкого ветра и заставить его исполнить обещанное. — Кордула старалась говорить легко и шутя, но голос предательски дрожал. Сердце ее было полно любви к молодому красавцу, который присоединился к гарнизону всего два года назад. Морган был сыном коневода из приграничных земель. Его отец погиб, когда ирландцы напали на их ферму и выжгли ее дотла. Морган в то время впервые отправился в гарнизон в Деве.

Когда он вернулся, на месте дома нашел только пепелище. Единственное, что у него тогда осталось, — молодой, сильный черный жеребец Гермес, на котором Морган отправился бродить по свету. Они вместе поступили на службу в армию. Осторожный, умный юноша с хорошо подвешенным языком со своим удивительно быстроногим конем быстро завоевал симпатию Константина и репутацию самого скорого гонца на британской земле. Морган и в жизнь Кордулы ворвался как безудержный мартовский ветер. Темноволосый юноша и девушка с рыжими волосами и россыпью веснушек сразу проникнись взаимной пылкой любовью.

— Почему бы тебе не выехать с открытого места, а потом вернуться и встретиться со мной, скажем, в Хог Ботом Вел? — предложила она. — Я буду там очень скоро, совсем одна. И у меня есть для тебя сюрприз…

Но Морган ее прервал.

— Нет, — твердо сказал он. Однако лицо его выдало то, что скрыл голос. Кордула увидела, как сильно хотелось ему согласиться.

— Прошу тебя! — умоляла она. — Совсем ненадолго!

— Нет. — Морган решительно отстранился от девушки, пытавшейся погладить его лицо и поцеловать. Жеребец от неожиданно резкого движения своего наездника отпрыгнул в сторону, и Морган с трудом удержал его на месте. — Нет, любимая. Я должен ехать.

— Тогда возьми меня с собой, — простодушно предложила она. Разум ее понимал, что это невозможно, но каждая частичка ее тела стремилась быть рядом с ним, уехать вместе и никогда не терять его из виду.

Наконец он освободился от руки Кордулы. Гермес тут же успокоился, и Морган смог взглянуть в ее глаза и нежно сказать: «Мне очень жаль, но я не могу этого сделать».

С этими словами он хлестнул коня, и огромный жеребец рванулся вперед, прочь от города. Морган, обернувшись, на прощание махал Кордуле рукой, пока не скрылся из виду. На девушке была ярко-красная накидка, краем которой она тоже махала вслед Моргану, даже когда он растворился в придорожном пейзаже.

Прошло немало минут с тех пор, как исчез силуэт всадника на черном коне, а Кордула так и стояла, застыв на месте. Накидка безвольно повисла на поднятой руке, потом упала и свернулась возле ее ног. Кордула в слезах осела в дорожную пыль. Ее сердце было разбито.

XI

Урсула знала, что, как только Морган исчезнет за линией горизонта, каждая секунда жизни будет приносить Кордуле невыносимые страдания. Она не сможет ни думать, ни мечтать ни о чем, кроме его возвращения. Урсула знала об этом, потому что чувствовала то же самое, когда уезжал Констант.

«Выдастся ли нам возможность побыть наедине перед расставанием?»

Она вспомнила о том, как много должно быть сделано для того, чтобы поход и переправа через пролив были успешными и безопасными. И за этим следили старшие полководцы и военачальники.

«Я не увижу его сегодня до поздней ночи, если увижу вообще. А завтра при первом луче восходящего солнца он уедет со своими войсками». Ее пронзила ужасная мысль о том, что она сможет попрощаться с ним только на публике в окружении вельмож.

— Олеандра! — крикнула она. — Беги к казармам и передай Константу сообщение. Скажи ему, что я бы хотела с ним встретиться, когда они сделают перерыв на ужин.

— Прошу прощения, госпожа, но я только что слышала, что генералы и ваш отец уже приказали, чтобы горячие блюда и угощения принесли прямо в залу, где они совещаются. Они не будут делать перерыв на ужин.

— Тогда скажи ему, что я буду ждать его в полночь в дворцовом саду.

— Слушаюсь, госпожа.

Урсула снова посмотрела за окно, на фигуру все еще рыдающей на дороге кузины. Глубоко вздохнула, промокнула глаза краешком платка и вернулась к своему рукоделию.

XII

Полночь застала Урсулу в самом нарядном летнем платье, сидящей на колоннаде дворцового сада. Она смотрела на звезды. Там сияла Малая Медведица, созвездие, в честь которого ее назвали.[163] Вечный танец вокруг Полярной звезды объединял ее с Большой Медведицей.

— Неужели только на небесах мы сможем найти свое истинное прибежище, где проведем вечность наедине и в объятиях друг друга? — спросила она вслух.

Так она просидела всю ночь на своем посту, пока предрассветная дымка не разбудила петуха и его крик не прервал ее размышлений. Олеандра тихо посапывала невдалеке, под разлапистой ивой. Петушиный крик возвестил начало нового дня, и дворцовые кухни почти сразу наполнились звуками пробуждающейся жизни. Проснулись и засуетились слуги. Ночной отдых закончился.

Урсула глубоко вздохнула и пошевелилась.

— Пойдем, Олеандра, — сказала она, с трудом разминая затекшие суставы. — Пора готовиться к прощальному параду.

Олеандра зевнула и медленно поднялась на ноги, чтобы отправиться вслед за Урсулой. Проходя по колоннаде, она заметила маленький предмет, лежащий возле опустевшего стула, наклонилась и подняла его.

— Госпожа! — крикнула старая служанка. — Вы обронили свой портрет!

XIII

Констант в парадных доспехах выглядел великолепно. Его шлем и панцирь были начищены и отполированы. Яркие цвета туники и плаща оттеняли блики утреннего солнца на доспехах. Он был свежевыбрит, что смягчало усталые тени под его глазами. Он тоже не спал всю ночь, проведя ее над военными картами со своими командирами.

Его солдаты, конные воины, уже сидели верхом. Они выстроились группами по двадцать человек: по пять в четыре ряда. Парад проходил в Форуме Кориния, единственном месте, способном вместить столько людей за раз. Солдаты выезжали на арену, делали полный круг, после чего покидали город. Сегодня только авангард Константина сможет покрасоваться в парадной форме, пройти конным строем через весь город и послушать речи на прощальной церемонии. Основные корпуса пехоты и кавалерии выйдут в поход в своей обычной униформе. И не станут собираться вместе, в единую армию до тех пор, пока они не дойдут до широкой равнины по дороге, ведущей в Лондиний. Для проведения прощальной церемонии трон Дионота был поставлен в конце Форума, на возвышение, застеленное большим фиолетовым ковром. В королевской свите были принцесса Урсула, высокопоставленные гости из Рима с женами и местная знать с семьями, включая Бриттолу, Марту, Саулу и Кордулу. Пинноса тоже была там, на этот раз одетая в дорогое нарядное платье, белое с золотой каймой. Ее длинные рыжие волосы были украшены желтыми и алыми лентами.

Констант стоял у ступеней подиума, сосредоточенный, держа шлем с перьями возле правого плеча. Константин и Геронтиус на конях располагались в качестве Почетного караула по обе стороны от подиума, на котором восседал король со свитой. На обоих жеребцах были парадные церемониальные маски, такие тяжелые и громоздкие, что их приходилось снимать, чтобы перевести лошадь с места на место. Рука Геронтиуса, раненная в поединке предыдущего дня, была перевязана.

Подруги Урсулы не смогли отказать себе в удовольствии потешиться над злобным толстяком. Марта подвела к нему других девушек со словами: «Обратите внимание на этого огромного воина, могучего генерала, принявшего поражение из рук одной девицы!» И все начали смеяться.

Геронтиус покраснел и старался смотреть прямо перед собой, делая вид, что никого не видит.

— Ты ведь понимаешь, о чем они говорят, не правда ли? — игриво спросила Пинноса. — Ах, даже у роз есть шипы!

К этому моменту он уже с трудом сохранял самообладание. Он кипел от ярости, стискивая зубы, а Пинноса продолжала говорить.

— А на этой розе еще предостаточно шипов, Геронтиус!

Теперь девушки потешались так громко, что вся свита стала выражать неудовольствие. Урсула была вынуждена покинуть свое место возле отца, чтобы утихомирить подружек.

В этот момент резкий сигнал рога призвал собравшихся к тишине, и король Дионот вышел вперед, чтобы поприветствовать пришедших на Форум.

— Люди Кориния, уважаемые гости и солдаты британской армии! Я стою пред вами, в смирении перед великолепием силы и мужества нашей армии! Конная Армия, я приветствую вас! — Он поднял руки высоко над головой. В лучах утреннего солнца его перчатки мерцали от особого покрытия из золота и молотого стекла. Толпа отозвалась восторженными восклицаниями.

— Сегодня вы нас покидаете. Вскоре вы смело отправитесь через море на помощь нашим оставшимся без защиты друзьям. Безо всякого сомнения, там вам предстоит дело, связанное со сложностями и опасностями, но такие сильные и смелые воины легко справятся с любыми из них. Пусть наши братья в Германии и Галлии знают, что британская армия — самая сильная в Риме!

Одобрительный рев толпы прервал его.

— Идите же, мужи Британии! Идите и спасите Германию и Галлию, выполните свой долг! Герои! Защитники! Станьте легендой! — Король сделал паузу, дождался, пока толпа стихла, а потом продолжил более спокойно: — Только запомните мои слова. Когда вы покинете наш драгоценный остров, который мы считаем своим домом, помните, что каких бы славы и почета вы ни достигли на континенте, вы навсегда останетесь для него чужаками. Только для нас и только для родных мест вы будете сыновьями, братьями, мужьями и настоящими друзьями. Поэтому, став героями, возвращайтесь домой. Принесите свою славу и победу домой! Но самое главное… — он помедлил. — Главное — возвращайтесь домой! Живыми и здоровыми! И как можно скорее!

На мгновение над Форумом повисло молчание, и бравые кавалеристы обменялись взглядами со своими любимыми.

Все время, пока говорил отец, Урсула наблюдала за Константом. Он стоял навытяжку лицом к Форуму, но она знала, что он может видеть ее краем глаза. Когда речь короля подходила к концу, на его скуле явственно заблестела слеза.

— Видишь эту слезу? — прошептала она чуть слышно на ухо Кордуле, которая стояла рядом с ней. — Как бы я хотела ее отереть.

— И поцеловать? И коснуться рукой?

Сестры посмотрели друг на друга. По их щекам струились слезы, губы дрожали. Урсула потянулась к Кордуле и крепко сжала ее руку. Все ее существо отчаянно стремилось прижаться к Константу, но торжественность парада не позволяла и мыслей о подобных вольностях.

Во внезапно образовавшейся пустоте молчания Урсула вдруг почувствовала, что задыхается от собственного бездействия. Она была готова закричать от отчаяния, но вдруг, будто во сне, почувствовала, что медленно отпускает руку Кордулы, поднимает ладони и начинает аплодировать. Вдох, выдох, и весь Форум присоединяется к ней, с криками и овациями. Даже всадники стучали копьями о свои щиты.

Константин обнажил меч и широко взмахнул им, требуя тишины.

— Жители Кориния, досточтимые гости и воины Конной Армии! Я свидетельствую о великой чести, оказанной мне, о чести служить великому королю Дионоту! — Он низко поклонился под одобрительные крики зрителей. — Я также свидетельствую о величайшей чести служить воистину самому смелому и благородному народу во всей Римской империи, гордым жителям Британии! — Он снова поклонился под усилившиеся крики и лишь потом продолжил: — Воины Конной Армии! Никогда не забывайте о главном! Британия — больше чем просто дом для вас. Она — наша жизнь. Ваш почетный долг — защитить свой дом ото всех врагов, где бы они ни были: здесь, на этом острове, или за морями. И никто не сможет исполнить этот долг лучше вас. Салют вам, смелые воины! Воплощенная отвага Британии! Мужество Британии! Сердце Британии!

Поднявшийся одобрительный гул вновь заставил его замолчать. Ожидая, пока смолкнут крики, Константин взглянул на сына и девушку, которая в один прекрасный день должна была войти в его семью.

— Вы долгое время оказывали мне честь, — продолжил он, — доверяя мне защищать вас от опасности. В ответ же, братья бритты, я тоже давно отдал вам самое дорогое, что у меня было, — свою жизнь и верную службу. Сейчас же я отдаю вам то, что дорого мне больше жизни. Я отдаю вам своего сына, Константа!

Толпа снова взревела. Константин принял ее приветствия взмахом руки.

— И сейчас я говорю своему сыну: выполни то, что поручает тебе твой король! Вернись домой! Вернись домой целым и невредимым. Возвращайся поскорее. Но самое главное, возвращайся сюда не потому, что здесь безопасно, а потому, что здесь тебя ждет твое будущее. Твоя красавица невеста, принцесса Урсула!

К реву толпы добавился свист, рев труб и горнов, бой барабанов. Урсула подняла руки, и из ее рукавов вылетело по белому голубю. Оглянувшись, Урсула быстро подмигнула Пинносе, которая помогла ей придумать и исполнить этот трюк.

Публика бушевала от восторга.

Константин снова обнажил и поднял меч, прося тишины.

— Я желаю вам обоим счастья, и пусть ваше будущее будет благословенно множеством детей и внуков. И тогда… тогда, может быть, я смогу отдохнуть от исполнения своего долга. Отдохнуть, наконец, обретя защиту семьи!

Пока публика смеялась шутке Константина, Урсула решительно спустилась по ступеням, подошла к Константу, взяла его лицо в свои руки и поцеловала в губы. Одобрительные возгласы «Еще!» почти оглушили ее. Урсула не заставила себя упрашивать, и на этот раз Констант ее крепко обнял. Немного отстранившись, она подала ему маленький кисет, который вышивала все последнее время.

— Что это? — Константу пришлось кричать.

— В нем мой маленький портрет, который написала Бриттола. Мы сделали для него рамку из дерева и серебра. Я украсила ее сама. Это для того, чтобы тебе легче было меня вспоминать. — Рассказывая ему об этом, Урсула осторожно надевала бечевку кисета ему на шею. Повиснув, подарок ударился о панцирь. Урсула увидела, как глупо это выглядит, улыбнулась и заправила его внутрь, под доспехи. Потом она посмотрела Константу в глаза.

— Он всегда будет со мной. Я не сниму его даже во время купанья. — Он крепко обнял Урсулу за плечи и вгляделся в ее глаза. — И запомни: только в твоем голосе я слышу зов семьи. Только в твоих глазах отражается мой дом.

Она так много хотела ему сказать, но из ее уст смогли вырваться только два слова: «Возвращайся скорее». Они поцеловались в третий раз, и публика взвыла от переполнявших ее эмоций.

— Внимание! — взревел Константин, перекрывая многоголосые крики.

Констант отпустил Урсулу. Не в силах его остановить, она наблюдала за тем, как он надевал шлем и поправлял плащ. Вот он садится на коня, поправляет меч и выезжает на позицию перед строем. Его помощник подал ему штандарт, и когда Констант поднял знамя над головой, Форум взревел еще громче, хотя, казалось, это было уже невозможно.

— Генерал! Вывести войска!

— Слушаюсь! Легионеры! Вперед, марш!

Констант развернул коня и отсалютовал королевской свите и высоким гостям. В тот момент их с Урсулой глаза все-таки встретились. У них было лишь одно драгоценное мгновение, но они оба сумели за него сказать друг другу очень многое. Их глаза говорили: «Береги себя!», сердца вторили: «Помни меня!», «Я дождусь тебя!», «Я тебя не забуду!» Но время истекло. Прощальные слова произнесены, и вот конь Константа развернулся и повлек своего всадника прочь. Констант приложил руку к губам и послал ей воздушный поцелуй. Она едва успела ему ответить, пока он мог ее видеть.

Воины объезжали Форум по почетному кругу, салютуя королю и его свите, и выезжали на центральную улицу, ведущую к Главным Воротам, Лондинию и континенту. Теперь Урсуле был виден только штандарт, парящий в мареве над перьями многочисленных шлемов.

Кордула с подругами, как и другие люди на Форуме, побежали к выходу за легионерами, крича последние слова прощания. Голос Бриттолы звучал громче всех остальных: «Да пребудет с вами Господь!»

Одна Пинноса не бежала вслед за толпой. Она обняла Урсулу и прислонила голову сестры к своему плечу.

— Пойдем, — сказала она. — Ты устала. Тебе надо вернуться к себе и выкроить пару часов сна до отъезда Константина. Все закончится около полудня, и в нашем распоряжении останется еще целый день. Я прикажу приготовить нее для конной прогулки, мы поедем все вместе. Уедем из города, оставим все это позади и поднимемся на северные холмы. Ты найдешь для себя славное тихое местечко для отдыха, а я… — Она улыбнулась. — А я смогу немного поохотиться.

Урсула кивнула и позволила Пинносе отвести себя во дворец. Как только Урсула и Пинноса вышли из Форума, Бриттола, Кордула, Марта и Саула бросились им вдогонку. Шесть девушек, в самом расцвете своей красоты, рука об руку двигались в одном направлении.

ГЛАВА ВТОРАЯ БЕЗЗАЩИТНЫЕ

I

Под предводительством Пинносы Урсула, Бриттола, Кордула, Марта и Саула возвращались с двухдневной охоты в полных дичи лесах короля Дионота. Ранним утром, свежие и бодрые, но уже соскучившиеся по уюту опочивален, девушки выехали из леса. Они направлялись к главной дороге на Кориний, в нескольких милях севернее Глостера.

Поднявшись на холм, они увидели крытую телегу, на которой ехала крестьянская семья. Даже издалека было видно, что ослами, впряженными в повозку, управлял глубокий старик. Рядом с ним сидела молодая женщина с двумя грудными детьми, громкие крики которых разносились по округе. Две старшие девочки устроились в задней части телеги вместе со скарбом. Три раба шли впереди, нагруженные одеждой, флягами с водой и даже кое-какой мебелью.

Пинноса подала своей группе сигнал остановиться и вместе с Урсулой поскакала вперед, чтобы узнать, в чем дело. Подъехав поближе, Пинноса узнала сидевших на телеге.

— Эльвина Галик? Хьюлвен? — спросила она. — Что случилось? Куда вы едете?

— Пинноса? Это правда ты? — Молодая женщина, Хьюлвен, с тревогой оглянулась и обняла детей. — Тише, дети. Это друзья, — сказала она им.

Старик, казалось, не замечал двоих всадниц, которые вплотную приблизились к его телеге. Он смотрел прямо перед собой, сохраняя полное молчание. В его глазах, поблескивавших страхом и настороженностью, затаился ужас, о котором явно он не мог забыть, но и не хотел вспоминать.

Хьюлвен заговорила:

— Они пришли в долину со стороны побережья два дня назад. Это были ирландцы. Они убивали, обирали и живых, и мертвых, а что не могли унести, все сжигали. Нам повезло, что мы смогли вырваться из этого ада. Отец рыбачил чуть выше по течению, когда услышал жуткие крики гончара Джинрета, они забили беднягу до смерти. Отец со всех ног помчался на ферму, и у нас только хватило времени побросать что-то из вещей на телегу и бежать, пока нас не увидели. Когда мы добрались до возвышенности и оглянулись, то увидели лишь клубы дыма… На том месте, где стоял наш дом… — Она замолчала. Воспоминания были слишком мучительными. Дети снова захныкали, и она принялась укачивать их. Потом Хьюлвен глубоко вздохнула и продолжила.

— Когда мы добрались до Магниса, он уже был наводнен беженцами. Там тоже было небезопасно, поэтому мы отправились дальше, в Глостер. Туда мы приехали этим утром, перед самым рассветом, и сразу же отправились к гарнизонному центуриону, чтобы просить его послать солдат на защиту от убийц и мародеров! Но он ничего не смог сделать. В его распоряжении оказалось только пятьдесят солдат, и они нужны ему, чтобы защищать город. Однако он сказал нам о том, что вся армия стоит в Коринии. Поэтому мы и отправились туда, чтобы разыскать нашего Джилдреда и…

— Он ушел, — перебила ее Пинноса. — Они все ушли. Вся армия ушла на континент. — Пинноса напряженно подалась вперед. — Хьюлвен, скажи, а моя семья? Ты их видела? Они живы?

Хьюлвен посмотрела на нее. Ферма Галиков располагалась всего на несколько лиг выше дома, где жила семья Флавия. После долгой паузы Хьюлвен покачала головой и прошептала: «Я их не видела… Мне очень жаль…»

Почувствовав волнение всадницы, Артемида остановилась. Заметив, что Пинноса отстала, Урсула увидела, что ее взгляд застыл; девушка напряженно размышляла, будто перед охотой или турниром.

— Слушай меня внимательно, — быстро сказала она Хьюлвен. — Я — принцесса Урсула, дочь короля Дионота и подруга Пинносы. Возьмите наших слуг с собой в Кориний. Вы сможете это сделать? — Хьюлвен кивнула. — Спасибо. Вас щедро наградят. Когда вы доберетесь туда, отправляйтесь прямо во дворец и расскажите обо всем королю. Скажите ему, что вы встретили меня и Пинносу на дороге и что мы отправились в Глостер. Тебе все понятно? — Хьюлвен снова кивнула.

Оглянувшись и увидев, что остальные девушки почти догнали Пинносу, Урсула развернула спою серую кобылу Быструю и отправилась следом за ними. Подъехав к ним поближе, она негромко заговорила:

— Похоже, что на семью Пинносы напали ирландские кочевники.

— Нет! — воскликнула Бриттола. — Откуда ты…

— Мы идем! — наполнил воздух громкий клич Пинносы. Она заставила Артемиду резко развернуться, подняв ее на дыбы. Когда Пинноса пролетала мимо остальных членом группы, ее искаженное гневом лицо напомнило им изображения богини воины. — Вперед!

— Следуйте за ней! Не отставайте! — крикнула Урсула. Девушки пустили лошадей в галоп.

Урсула обернулась к Олеандре:

— Мы должны ехать в Глостер и дальше, в приграничный город, чтобы убедиться в том, что семья Пинносы в безопасности. Скажи отцу, что я вернусь через несколько дней и приведу остальных с собой. Я прослежу за тем, чтобы с ними ничего не случилось. — Она показала на припасы, которые служанка везла в переметной сумке. — Мне понадобится кое-что из еды и фляги с водой.

Олеандра торопливо приторочила сумку к седлу Быстрой, бормоча про себя:

— Это, конечно, хорошо, что ты позаботишься об их безопасности, только кто будет заботиться о твоей?

Закончив возиться с мешком, она схватила Урсулу за ногу в стремени.

— Я знаю, раз ты что задумала, тебя уже не остановить. Ты с детства была неугомонной, а с возрастом становишься еще упрямее.

Урсула, с беспокойством смотревшая на удаляющиеся спины подруг, теперь взглянула на Олеандру. Они обменялись улыбками, и только тогда служанка ее отпустила.

— В Глостер и за его пределы! — крикнула Урсула, когда Быстрая сделала первый скачок. — Я иду!

II

Они ехали быстро и добрались до Глостера менее чем за час. Оказавшись в городе, Урсула и Пинноса спешились и побежали к начальнику охраны, чтобы разузнать о том, что же произошло. Остальных оставили присматривать за лошадьми.

— Первые нести о нападении дошли до нас прошлой ночью, — начальник охраны был пожилым неприветливым человеком, старым солдатом, вступившим в армию в те времена, когда Константин был еще мальчиком. Было совершенно ясно, что он не испытывал ни желания, ни терпения объясняться с молодыми девицами, чьими бы дочерьми они ни были. — Из Магниса прибыл гонец перед рассветом. Он сказал, что за два дня до нападения кто-то из торговцев видел, как ирландцы переходили горы со стороны побережья. Пришло около трех лодок, то есть от двадцати пяти до тридцати человек. Они явно направлялись грабить долину Уай и вполне могли дойти до Магниса. Потом этим утром до нас добрались две семьи, Галик и Валенс, они искали…

— Членов своих семей, мы знаем. Мы встретили Галиков на дороге в Кориний, — перебила его Пинноса, не удержавшись. — А где Валенсы?

— Они все еще в Магнисе, госпожа. Их приютили…

— А что именно вы сделали, чтобы помочь людям в долине? — Пинноса больше не могла сдерживать своего раздражения. — Вы выслали патруль? Вызвали подкрепление в Магнис?

— Нет, госпожа, мы…

— Нет? Почему? — Пинноса принялась нервно мерить комнату шагами.

— Дай этому доброму человеку ответить, Пинноса, — вмешалась Урсула.

— Благодарю вас, госпожа. — Старый солдат опустил голову, собирая воедино остатки терпения и стараясь сдержать рвавшиеся с языка резкие слова. — Нас тут всего пятьдесят человек, и мы должны…

— Так что именно вы сделали? Вы ведь что-то сделали, я надеюсь? — Пинноса в гневе бросилась на начальника охраны. Урсуле пришлось схватить ее за руку, чтобы удержать, к тому же солдат инстинктивно схватился за меч и уже был готов его обнажить.

— Да, госпожа, мы кое-что сделали, — прошипел он сквозь сжатые зубы. — Мы отправили шестерых мужчин из долины Уай в основной гарнизон в Роксетер за поддержкой в тридцать верховых. Они должны будут направиться в Магнис сразу же по извещении. — Увидев, что Пинноса повернулась к нему спиной, он успокоился и продолжил рассказ, уже обращаясь к Урсуле. — Они выйдут из Роксетера ранним утром, а в Магнисе будут самое позднее к полудню.

— Это слишком поздно! — простонала Пинноса. — Вы даете этим ирландским свиньям целый день, в который они могут делать все, что их душе угодно! Они смогут напасть еще на дюжину домов и селений и везде будут грабить, насиловать, убивать! И, если они не перепьют римского вина и не забудут, где привязали свои лодки, к тому времени они еще и сбегут с награбленным. И это все до появления долгожданной подмоги!

— Неужели вы думаете, госпожа, что мои люди, у которых в долине семьи и друзья, не хотели немедленно отправиться им на помощь? — огрызнулся старик. — Разумеется, они рвались в бой! Но они должны были выполнить приказ и отправиться в Роксетер, потому что понимали, что это было единственно правильное решение. Нам здесь отчаянно не хватает крепких воинов, особенно сейчас, когда армия ушла на континент! Я не могу позволить себе рисковатьсвоими солдатами при каждом нападении! Если я буду высылать их на защиту каждый раз, когда кочевники будут нападать на поселения, то за год у меня не останется ни одного солдата!

Пинноса вздохнула. Она посмотрела сначала на Урсулу, потом снова на начальника охраны.

— Значит, пришла пора и женщинам взяться за оружие! — С этими словами она пошла к двери. — Сейчас мы отправляемся в Магнис. Если я и мои подруги встретимся с этими кочевниками, тогда, несмотря на то, что в нашем распоряжении только легкое охотничье вооружение, мы все равно не побоимся принять бой. — Потом добавила, с усмешкой глядя на Урсулу: — Кстати, нас всего шесть человек.

Начальник охраны зарычал.

— Я не могу запретить вам отправиться в Магнис госпожа, но, при всем моем уважении, между девушками в охотничьих нарядах и шайкой ирландских убийц есть большая разница. — Он повернулся к Урсуле. — Я умоляю вас, Ваше Высочество, не совершайте поспешных поступков. Люди из Роксетера и посланцы из долины прибудут сюда уже завтра в середине дня, и они уладят все надлежащим образом. Я понимаю, что должна чувствовать госпожа Пинноса, но мой долг — настоятельно советовать нам воздержаться от поездок и эту ночь провести в Глостере. Если завтра вы решите отправиться в Магнис, я буду счастлив дать вам провожатых. Нет, я даже сам поеду вместе с вами!

Урсула не ответила. Она молча и пристально смотрела на Пинносу. Став свидетелем безмолвной борьбы двух мнений, солдат нерешительно добавил:

— Как бы вы ни решили, Ваше Высочество, вы не доберетесь до Магниса до заката. До него более тридцати лиг.

— Он дело говорит, — сказала Урсула, не отрывая взгляда от Пинносы. — Если бы речь шла только о тебе и обо мне, о наших Артемиде и Быстрой, мы бы добрались туда. Но подумай о Бриттоле и…

— Адовы муки! А ты подумай о моей семье! — прокричала Пинноса.

Казалось, Урсула колебалась всего мгновение. Потом она повернулась к начальнику охраны.

— Спасибо вам за рассказ и щедрое предложение. Я уверяю вас, что мы все тщательным образом обдумаем. Если мы все же решим отправиться в Магнис этим вечером, то сделаем это со всеми необходимыми предосторожностями.

Пинноса и солдат попытались ей возразить, но Урсула прервала их обоих, твердо сказав:

— А теперь не будете ли вы так добры и не подскажете ли нам, где разместились Валенсы?

— Они у торговцев рыбой. Место так и называется Рыболовецкий причал, Ваше Высочество.

— Благодарю вас, — Урсула направилась к двери и уже собиралась выпроводить Пинносу, как вдруг о чем-то вспомнила. — Да, я хотела еще спросить. А куда делись патрульные галеры, которые должны охранять побережье и нас всех от подобных набегов?

Этот вопрос застал начальника охраны врасплох.

— Понимаете, Ваше Высочество, людей у нас не хватает. Три галеры у нас на дозоре, а около десяти на берегу, их чинят и чистят.

— Ха! — взорвалась Пинноса. — Зачем нам чистые галеры, когда нужны плавучие и на посту?

— Хватит, — строго сказала Урсула и вывела, наконец, Пинносу из комнаты.

Валенсы ничего не знали о семье Пинносы и не могли рассказать ничего нового о том, что происходило в долине. Как и Галики, они могли лишь с ужасом вспоминать свое бегство от погибели. Эта семья жила еще дальше от дома Флавия, чем Галики. Спасаясь бегством, они пересекли вершины холмов перед излучиной реки, за которой жила семья Пинносы.

Собрав все сведения, которые им удалось добыть в Глеве, Урсула и Пинноса на закате вернулись к подругам. Когда Пинноса входила на территорию Двора гонцов, где их разместили, ее лицо было темнее тучи. Она вскочила на Артемиду и, не говоря ни слова, направилась к воротам.

— Что происходит? — закричала Бриттола. Она вместе со всеми подчинилась молчаливому знаку Урсулы и тоже стала взбираться на свою молодую кобылу, Перо. — Мы уезжаем?

— Никто здесь ничем не может помочь моей семье, — прокричала, обернувшись, Пинноса. — Значит, нам самим придется это сделать!

— Мы отправляемся в Магнис! — крикнула Урсула, развернула Быструю и направила ее следом за Артемидой.

— Магнис? — удивилась Саула. — Это же приграничные земли! Нам в жизни не добраться туда до заката!

— Это… — начала Марта, пристроившись в хвост, выезжающей через ворота кавалькады.

— Будет нелегко! — подхватили остальные.

III

Они перешли вброд реку Сабрину и направились к пологим холмам в южной части долины Уай. Дорога была хуже тех, к которым привыкли девушки, но не слишком каменистой, поэтому они смогли двигаться по ней хорошим галопом. Пинноса ехала впереди, потому что кроме нее за пределами Глостера никто раньше не бывал. К югу от дороги показались большие просеки с огромными плавильными ямами. Здешние ремесленники готовили вооружение для большей части действующей армии и приграничных территорий, вплоть до западных земель. Плавилен здесь было так много, и располагались они на такой большой территории, что девушки чувствовали резкий запах дыма, хотя ближайшая яма находилась от них в нескольких лигах.

Солнце уже почти село, когда они проехали Арикониум, основное поселение литейщиков. Целую лигу дорога была зажата с обеих сторон всевозможными мастерскими и лавками. На возничем дворе бок о бок трудились кузнецы, плотники и колесных дел мастера. Они строили новые и чинили старые повозки. Девушки рассмотрели несколько мастерских, в которых изготавливали различную домашнюю утварь и оружие, а также лавочки, в которых продавались готовые изделия. Когда Пинноса со своей кавалькадой пролетала мимо них по дороге, шум работы в мастерских смолк, и лишь кое-где рабы продолжали заниматься уборкой. Все же, несмотря на то, что девушки пронеслись сквозь поселок, не сбавляя хода, ужасный смрад и копоть от печей заставили их закашляться и долго моргать, избавляясь от неожиданных слез.

Девушки гнали лошадей во весь опор, и только благодаря этому им удалось добраться до долины Уай и проехать часть ее извилистого контура еще до захода солнца. Предзакатное светило горело кроваво-красным пламенем перед их глазами, напоминая огонь в плавильных печах и выделяя четкие очертания далеких гор, а затем медленно опустилось за линию горизонта. Им посчастливилось покрыть почти три четверти пути до заката, но теперь они оказались на неровной сельской дороге, окруженные сгущавшимися сумерками. Незнакомая местность и наступавшая темнота заставили лошадей Кордулы и Бриттолы нервничать. Они стали дергать поводья и ржать. Пинносе и Урсуле пришлось вернуться к остальным наездницам и образовать плотную группу, чтобы Быстрая и Артемида могли успокоить остальных лошадей. Кавалькада перестроилась в ряды по трое. Пинноса и Марта встали по обе стороны от Бриттолы, а Саула и Урсула взяли под опеку Кордулу. Теперь они ехали медленнее, но впервые с момента отъезда из Глостера у них появилась возможность поговорить.

— Так, значит, это приграничные земли — да, Пинноса? — спросила Марта. — А правда то, что о них говорят? Что у здешних гор есть голоса, а у деревьев — глаза?

— В этих горах видна истинная слава Господня! — к всеобщему изумлению, голос Пинносы дрогнул от восхищения. — Когда-нибудь, Марта, когда мы решим все неотложные дела и у нас появится свободное время, я возьму тебя с собой на эти вершины, чтобы ты своими глазами увидела это величие и почувствовала их волшебство. Даю тебе слово, что они очаруют и заворожат тебя так же, как однажды заворожили моего отца. Он тогда был еще совсем молодым легионером и… — тут ее голос прервался, она явно не справилась с чувствами.

Неловкая пауза длилась до тех пор, пока Урсула не нарушила молчание.

— Расскажи нам об этих землях. Почему твой отец поселился именно здесь, когда с его славой и почетом он мог остаться в любом городе Британии или Галлии и даже в самом Риме?

— С чего начать? — теперь Пинноса говорила спокойно, с присущими ей богатыми интонациями. — Пожалуй, начну с Магниса. — Она глубоко вздохнула. — Скоро вы все увидите сами. Магнис едва ли можно назвать городом. Все началось с постройки заставы, и военные укрепления сохранились там и по сей день. Я там родилась, и хотя я и училась в Глостере, всегда буду считать именно это место своим настоящим домом. В Магнисе нет привычных прелестей городской жизни: ни дорогой одежды на горожанах, ни украшений. Даже еда там самая простая. В городских закромах хранится только один сорт масла и один сорт вина, несмотря на то, что старик Саинус любит каждый месяц давать ему новое название! — она рассмеялась. Пинноса избавилась от сковывавшего ее напряжения, и это помогло успокоиться всем остальным. — Люди здесь тоже очень простые. Хотя все они разные, их объединяет любовь к этим диким приграничным землям.

Она снова вздохнула.

— На самом деле эти земли начинаются лишь за пределами Магниса. Там почти никто не живет. Разве что горсточка горцев. В горах можно встретить только патрульных, правда, их там много. Только раньше, конечно, было еще больше. Для легионеров эти земли — настоящая находка. Там они могут устраивать отличные тренировочные лагеря, чтобы учить молодежь разбивать палатки, проходить марш-броски и выживать один на один с дремучими лесами. Эти леса могут многому научить как пехотинца, так и всадника.

— Но ведь эти земли используются не только как тренировочные полигоны, правда? — спросила Бриттола. — Должно же на них происходить и что-то другое?

— Ты спрашиваешь, служат ли они защитой от ирландских набегов? — Пинноса повернулась к Бриттоле. — О, да. В жаркие месяцы ирландцы прибывают сюда на лодках. В прибрежных водах есть свои патрули, но некоторым все же удается прорваться. Добравшись до берега, бандиты уходят в леса, понимая, что от дойных римских коров их отделяют только эти горы. Раньше, до того как большую часть пограничных войск отправили на укрепление основной армии, горный патруль почти всегда отлавливал этих бандитов, еще на дальних подступах к городам. — Пинноса посмотрела вдаль, на чуть различимые силуэты вершин. — А теперь, когда число патрульных так сильно сократилось, варварам стало легче добиваться своего. Они добираются до долин, и…

Снова повисла пауза, и это неловкое молчание побудило всех остальных с ожиданием посмотреть на Урсулу. Та кашлянула и уже собралась было заговорить, как Пинноса, переведя дыхание, отмахнулась от тяжелой мысли и продолжила рассказ.

— Знаете, отец впервые попал в эти горы, когда ему едва исполнилось шестнадцать лет. Он только поступил в легион. Он сразу влюбился в эту красоту и величие природы и дал себе слово, что однажды придет сюда, чтобы построить здесь свой дом. Шли годы, его заслуги находили признание, и он стал одним из величайших центурионов, одним из основателей нынешней армии Константина. Но пришло время искать себе дом, постоянное пристанище для семьи. Нас было уже четверо: мама, я и двое моих младших братьев. Долина Уай тогда еще была не обжита, в ней стояло лишь несколько небольших домов, как у Галиков. Когда отец объявил о своем намерении расчистить место и построить здесь целую виллу, кое-кто в Магнисе и Глостере решил, что он сошел с ума. Эти люди сказали то же самое, что и ты, Урсула: зачем, мол, селиться в этой глуши, когда можно выбрать себе дом из лучших вилл Британии, Галлии или Италии? Но в то время горные патрули неусыпно охраняли покой долины, и отец остался неколебим в своем решении. Я помню, как он говорил матери, которая сначала не хотела ехать за ним: «Я знаю эти горы, и они знают меня. Они стали такой же частью меня, как ты и наши дети. Они позволяют мне укрощать их свободолюбивый дух, а в ответ я позволяю им владеть моим сердцем».

Пинноса снова замолчала, только на этот раз в молчании не было никакой неловкости. Девушки смотрели вперед, на близкие теперь вершины, силуэты которых чуть заметно проступали на фоне черного неба. Рассказ Пинносы захватил их всех.

— Это было почти десять лет назад. Пять лет назад Валенсы построили свою виллу еще выше нас. А в прошлом году богатая вдовушка Флавия Луцилла закончила строительство огромной виллы чуть ниже нашей. Она совсем недалеко от виллы Магнис, на обрыве. Я уже начала волноваться, что долина становится слишком уж населенной, что там теперь тесновато! Но теперь, когда набеги происходят все чаще…

— А ты? — перебила ее Урсула. Она понимала, что рассказ Пинносы отвлекает остальных девушек от мыслей о наступившей ночи. — Расскажи нам о том времени, которое ты провела в этих горах.

— Ну, что я могу рассказать вам о себе? — Тон Пинносы дал Урсуле понять, что она догадалась, почему та не хочет, чтобы рассказ прекращался. — К тому времени, когда строительство виллы закончилось, я едва вышла из детского возраста. У меня только начали расти вот эти… — и она взглядом указала себе на грудь и слегка качнула плечами.

Марта и Саула радостно захихикали над шуткой и жестом Пинносы. Бриттола же выглядела удивленной. Потом она заметила, как Урсула и Пинноса обменялись улыбками, и тоже рассмеялась.

— Я хорошо помню это время. Отец впервые позволил себе долгий отпуск со службы. Он решил провести все лето в горах, а из всех троих детей я одна достигла того возраста, когда меня можно было взять с собой. Юлию было семь, а Титу только шесть. — Пинноса улыбнулась своим мыслям. — Мы провели целых четыре замечательных месяца вместе, в поездках, охотах, рыбалках и с ночевками во временных лагерях, которые строили сами. Отец так многому меня научил! — Пинноса оглянулась, чтобы посмотреть на Урсулу, зная, что только она сможет понять ее слова. — Я уверена в том, что он понимал, как ценно то время, которое он проводил со мной. Однажды вечером мы сидели под звездным небом возле костра и ужинали рыбой и мясом кабана. Отец сказал мне: «Пинноса, я знаю, что ты оказалась здесь только потому, что Юлий и Тит еще слишком малы, чтобы ехать со мной. Какая мы все-таки необычная семья! У меня есть дочь, которая знает все о лошадях и оружии и обожает охоту. И сыновья, которым знакомы только домашние животные да ухоженные сады. Если бы мне было суждено умереть с восходом, я бы просил именно тебя, чтобы ты вырастила Юлия и Тита и помогла им стать настоящими мужчинами. Но ты ведь это знаешь, правда?» — Пинноса снова посмотрела на горные вершины. — Два дня спустя его вызвали на службу, и он ушел в поход против объединившихся саксов и пиктов. — Теперь она надолго замолчала, подняв глаза к звездному небу.

— А что было дальше? — не выдержала Кордула.

— Через шесть месяцев он вернулся в телеге, не способный передвигаться без костылей и мучимый постоянными болями. Мать была настоящим ангелом. Она выхаживала его днем и ночью, никогда не позволяла ему остаться вне пределов своего внимания. Вышло все именно так, как он и предсказывал: мне выпало готовить своих братьев к военной службе. Я научила их всему: управлять лошадьми, выживать в лесу, охотиться и биться на мечах.

— Они должны быть одного возраста со мной. Ты хорошо учила их, Пинноса? Они готовы к службе в армии? — бодрость Бриттолы подняла общий дух.

Пинноса же рассмеялась ей в ответ:

— Что, присматриваешь себе подходящего мужа, Бриттола? Ну, что ж, по-моему, они оба хороши собой и энергичны. А когда они достигнут зрелости, то оба будут сильны и высоки ростом. Тит, младший брат, как и я, унаследовал от отца рыжие волосы. Он обожает езду верхом, охоту и бои на мечах. Он схватывает все на лету и, судя по всему, пойдет по стопам отца. Он тебе больше подойдет, Бриттола. Юлий, средний брат, взял мамин цвет волос, темно-русый, и так же, как она, обожает домашний очаг. Он больше любит ухаживать за скотиной, чем ездить на охоту или путешествовать. Он пойдет в армию, чтобы послужить Риму и посмотреть мир, но он совсем не честолюбив. Он отслужит самый короткий срок и поспешит вернуться домой, к своей прежней жизни. Да, Бриттола, я их учила хорошо. Да, они оба превратились в сильных молодых воинов, готовых к военной службе. И они более чем способны защититься от…

Пинноса посмотрела на своего коня и снова замолчала. Потом, чуть погодя, она повернулась к Кордуле и спросила: «Я тебе говорила, что Артемида родом из конюшен отца Моргана?»

Кордула кивнула в ответ.

— Прямо не говорила, но я и так догадалась по имени лошади. Артемида, в честь Артемиды-охотницы. Отец Моргана всегда давал своим лучшим племенным коням имена в честь греческих богов, которые отражали сущность их новых хозяев.

— Правильно. Когда стало ясно, что мне придется самой учить братьев, отец, вернувшись, дал мне золота из своего наградного пособия, которое он получил за ранения. Он велел мне отправляться и купить «самого лучшего коня в этих горах». — Она похлопала Артемиду по шее. — И вот она! — Крупная кобыла в ответ встряхнула гривой. — Она родилась от одного производителя с конем Моргана, Гермесом. Я взяла ее, когда ей только исполнилось два года. Мы росли вместе, да, Артемида? — Она наклонилась и потерлась носом о шею лошади. — Моя дорогая Артемида.

— Пинноса, — послышался голос Саулы, выдававший ее любопытство. — Скажи, ведь горные патрули были призваны присоединиться к основной армии три года назад, так?

— Ну, да, — ответила Пинноса, больше занятая мыслями о том, что ее кобыла начала уставать.

— А разве ирландские бандиты не стали проникать в долину почти сразу после этого? — не унималась Саула.

— Правда, — присоединилась к ним Кордула. — Семья Моргана как раз погибла во время одного из первых таких набегов. Бандиты тогда убили всех и разрушили ферму. Наверное, я должна быть им благодарна за то, что они заставили Моргана пойти на службу.

— И несмотря на постоянно увеличивающуюся опасность, — гнула свое Саула, — твоя семья не переехала в Магнис или Глостер, где было спокойнее. Почему?

Медленно и как бы нехотя Пинноса перестала трепать шею лошади, выпрямилась и повернулась к Сауле.

— Мой отец любит эти горы, — отрезала она. — В его теперешнем мучительном состоянии они его единственная отрада. Только они, да еще любовь близких заставляют его цепляться за жизнь. Как бы ни сложились обстоятельства, он хочет умереть именно здесь. И для того, чтобы он передумал, какого-то пьянчуги ирландца будет недостаточно. Он, может, и немощен, но не труслив!

— Я… я не то хотела сказать, — забормотала Саула, задетая гневным голосом Пинносы.

— Она не это имела в виду, — Марта тут же пришла на помощь подруге.

— Уже почти стемнело, — прервала их Урсула. — Где мы, Пинноса? Далеко ли еще ехать?

Темнота быстро их окружала. Луна еще не изошла. Очертания ветвей деревьев и холмов быстро превращались в смазанные сгустки черной тени. Пинносе понадобилось время, чтобы определить, где они находились.

— Ага, — произнесла она наконец, после длительного напряженного молчания. — Вот сломанный дуб. Это значит, что нам осталось всего несколько лиг.

— Очень хорошо, — сказала Урсула. — Тогда нам лучше будет передвигаться тесной группой. Ты и Артемида знаете дорогу, так что ведите нас. Я буду замыкающей. Мы пока еще можем ехать верхом, но скоро нам придется спешиться и пойти пешком.

IV

Магнис состоял всего лишь из трех каменных домов и одной мощеной улицы. Все же остальные строения, как и в большинстве других приграничных поселениях, были построены из дерева. Защитные сооружения тоже были деревянными. Сам Магнис был обнесен очень глубоким рвом, который можно было пересечь только по одному тонкому мостику, опускавшемуся с единственных городских ворот. Стук копыт по дереву гулким эхом разнесся по округе.

— Стой! — крикнул ночной страж из-за частокола. — Кто идет?

— Пинноса, дочь Марка Флавия, Урсула, дочь короля Дионота, и четверо их подруг!

— Подойди к воротам, Пинноса, дочь Марка Флавия, чтобы мы могли на тебя посмотреть! Всем остальным оставаться на месте!

Спустя минуту ворота были открыты, и шесть девушек, ведя под уздцы уставших лошадей, вошли в безопасное укрытие. Начальник городского гарнизона громко и резко раздавал приказы о необходимых приготовлениях для молодых знатных особ. Он проводил их во временное помещение для часовых, небольшую жилую пристройку к казармам. Целая толпа слуг бросилась устраивать девушек на ночлег. Урсула и Пинноса отвели начальника в сторону, чтобы расспросить его о последних новостях.

— У нас сейчас спасаются более двадцати шести семей беженцев из долины. Мы знаем, что Галики и Валенсы отправились в Глостер. О вашей семье, госпожа, и еще о четырех мы пока ничего не знаем. Флавии Луциллы здесь нет потому, что ее вилла не пострадала от набега. У нее в поместье более тридцати слуг, и они оказали банде яростный отпор. У них было только охотничье оружие и земледельческие орудия, но они смогли убить двоих и распугать остальных нападавших. Это случилось во второй половине дня. С тех пор никаких новостей к нам не поступало.

— Почему вы ничего не сделали? — с волнением закричала Пинноса. — Почему вы не послали хотя бы патруль, чтобы проведать семьи, о которых ничего было не известно?

Подобно другому солдату, с которым они разговаривали в Глостере, начальник гарнизона, этот добрый старик, которого Пинноса знала с детства, смутился ее вопросов и выглядел пристыженным.

— Вы же знаете, госпожа, нас здесь всего пятнадцать человек. Мы должны защитить этот город, если в этом будет необходимость. Вчера мы послали вестового в Глостер, прося помощи, но сегодня к нам никто не приехал. На самом деле, когда мы услышали стук копыт ваших лошадей, то подумали, что это они.

— Шестеро мужчин, жителей долины были отправлены в Роксетер, — Урсула поспешила вмешаться, чтобы не дать Пинносе и дальше ругать несчастного старика. — Завтра ожидайте около тридцати всадников. Будем надеяться, что они прибудут сюда вскоре после полудня.

— Это хорошо, — начальник гарнизона вздохнул. — Поздновато, но все равно хорошо. Значит, мы сможем выйти из укрепления и воздать этим бандитам по заслугам.

— Что значит «поздновато»? — Пинноса была готова снова наброситься на него, но наткнулась на предостерегающий взгляд Урсулы и справилась с эмоциями.

— Благодарю вас, — обратилась та к старику. — Вы были очень добры и терпеливы. А теперь прошу нас простить, мы устали с дороги.

Она уже собиралась выйти из комнаты, как тот кашлянул и окликнул ее.

— Ваше Высочество?

— Да?

Старик переминался с ноги на ногу, явно обеспокоенный и смущенный тем, что собирался сказать.

— Вы с госпожой Пинносой и остальными девушками… вы ведь не собираетесь одни ехать через долину к вилле Флавия?

— Пинноса беспокоится о судьбе своих близких, и ее беспокойство понятно.

— Да, конечно. Только ведь вы, Ваше Высочество, не станете делать ничего, что можно назвать глупым поступком? Эти ирландцы могут быть очень опасными. Всадники уже на пути сюда из Роксетера, вы же знаете, и я бы спал куда спокойнее, если бы мог рассчитывать на то, что вы дождетесь их в безопасности нашего гарнизона. А там останется подождать еще совсем немного, пока они не обыщут долину.

Урсула улыбнулась:

— Спасибо вам за заботу. Уверяю вас, что мы не собираемся делать ничего такого, что могло бы навлечь на вашу и без того седую голову дополнительные неприятности.

— Благодарю вас, Ваше Высочество! — Он отсалютовал Урсуле и на прощание добавил: — Желаю вам приятных снов и хорошего отдыха.

Девушки настолько устали, что, выкупавшись, ужинали в полном молчании. После ужина Марта, Саула, Бриттола и Кордула отправились спать. Убедившись, что девушки уснули, Пинноса наклонилась к уху Урсулы и прошептала:

— Что-то мне пока не хочется спать. Схожу-ка я проведаю лошадей.

— Я пройдусь с тобой, — негромко ответила Урсула и последовала за ней на улицу, хотя больше всего ей хотелось улечься в постель, как это уже сделали другие Девушки.

Ночь в Магнисе была спокойной, и тихий теплый ветер, казалось, убаюкивал все вокруг, напевая нежную колыбельную. Лошадей вымыли, напоили и накормили, покрыв на ночь попонами. Они были привязаны рядом со строением, в котором разместили девушек. Быстрая и Артемида стояли ближе всех к дверям, как бы обнявшись шеями. Ночной часовой прошел рядом вдоль частокола, его силуэт был ясно виден в свете ярко-желтого диска луны.

— Завтра мы их найдем, — спокойно сказала Урсула. Она оперлась о перила и посмотрела на Пинносу. Та стояла на крыльце и молча смотрела на луну. — Не беспокойся. Я уверена, что Тит и Юлий придумали что-нибудь, чтобы защитить родителей или спрятать их где-нибудь в укромном месте.

Пинноса тяжело вздохнула. Урсула чувствовала, что она хотела что-то сказать, но ей было трудно на это решиться. Помолчав еще какое-то время, Пинноса все-таки заговорила.

— Я… вчера ночью я видела плохой сон.

— Да? — В отличие от остальных девушек, Урсула в охотничьем лагере уснула так крепко, что не слышала стонов подруги.

— Мне снилось, что мы, я и отец, были в горах, верхом. Прямо как тогда, в детстве. Он был… во сне он был целым и невредимым, как до ранения. — Она улыбнулась и снова стала смотреть на луну. — Нам было очень весело, мы охотились на оленя, скакали по руслу холодной горной реки, разбрызгивая прозрачную воду, как вдруг… — ее улыбка угасла. — Вдруг небо из голубого превратилось в серебристо-серое. Вода в русле высохла. Мы посмотрели вверх и увидели, как с неба на нас стремительно налетают четыре черных всадника. Они были в плащах с капюшонами, на мощных черных лошадях, которые неслись во весь опор, прямо на нас. Потом, откуда ни возьмись, появились другие черные всадники, несколько дюжин. Их становилось все больше и больше, до тех пор, пока небо не стало совсем черным. Их были сотни! Тысячи! — Она замолчала и вздрогнула.

— Продолжай! — тихо попросила Урсула. Пока Пинноса рассказывала, она почувствовала, как холодные тиски страха, спрятавшегося глубоко в ее сердце, снова стали сжимать ее грудь. Она тоже задрожала.

Пинноса еще раз глубоко вздохнула и продолжила.

— В тот момент, когда я подумала, что черные всадники вот-вот нас задавят, они вдруг все исчезли. Но на их месте оказались другие всадники, только белые, и они стояли совершенно спокойно, лицом прочь от нас, будто собираясь уехать. Их было четверо. Они были тоже в плащах с капюшонами, только в белых, и лошади тоже были белыми. — Пинноса снова замолчала, чтобы перевести дыхание. — Не знаю почему, но мне вдруг стало очень страшно. Я так испугалась, что они сейчас уедут, что закричала изо всех сил: «Нет! Не уезжайте!» Они обернулись, и тогда я увидела их лица. — Пинноса повернулась к Урсуле. По ее щекам ручьем текли слезы. — Белыми всадниками были мои отец, мать, Юлий и Тит.

Урсула подошла к подруге и взяла ее за руку. Они обнялись, будто пытаясь в этих объятиях удержать саму жизнь.

Спустя некоторое время Пинноса отстранилась и продолжила:

— Они все мне тепло улыбнулись, помахали руками, будто прощаясь, потом повернулись и поехали вверх, растворяясь в ярком белом свете, который стал наполнять небеса. Уже став почти прозрачным, отец вдруг обернулся ко мне и что-то крикнул. Я слышала его слова. Он говорил: «Мы будем тебя ждать, Пинноса! Мы будем ждать!»

— Ты раньше видела подобные сны? — мягко спросила Урсула, утирая слезы подруги, которые продолжали течь по ее щекам.

— Нет. Никогда, — Пинноса закашлялась, пытаясь подавить всхлипывания. Она отстранилась от Урсулы, чтобы заглянуть ей в глаза. — Но это еще не сон.

Урсула почувствовала, как от жути зашевелились волосы у нее на затылке. Она ясно почувствовала, что рядом был Ангел Смерти. Своим внутренним чутьем она уже точно знала, что дальше скажет Пинноса.

— Я повернулась, и человеком, который стоял возле меня, моим спутником во время охоты, которым в начале был мой отец… оказалась ты.

У Урсулы закружилась голова, и она почувствовала, что сейчас упадет. Она схватилась за перила. Пинноса рассказывала дальше.

— Рядом с тобой были Марта, Саула и Бриттола. Странно, но я совсем не помню там Кордулы. Мы все были одеты в белое, как те белые всадники, и…

— Нет! — Урсула всхлипнула и бросилась прочь от Пинносы. — Ни слова больше!

Пинноса шагнула к ней, озабоченная ее реакцией. Она чуть заметно улыбалась.

— Но, Урсула, это же просто сон! И он уже закончился. В конце он был просто прекрасен! Нас окружил белый свет, и он был таким теплым, таким манящим… Мы все взялись за руки и радостно засмеялись. Мы вдруг ощутили такую свободу и счастье! Как-то неожиданно кошмар кончился, и мы все понимали, что теперь мы, наконец, будем счастливы. Самым удивительным казалось то, что это счастье было не только нашим. Мы будто бы разделяли его с бесчисленным множеством других белых всадников. Их были сотни, многие тысячи! Ты представляешь, и все эти всадники были женщинами! Среди нас не было ни одного мужчины.

Пинноса замолчала, и они посмотрели друг другу в глаза. Вдруг раздался тихий скрип, заставивший обратить взгляды вниз. Они обе заметили, как побелели костяшки пальцев Урсулы, стискивавшие деревянный поручень крыльца.

— Прости меня. Я просто слишком устала, чтобы сразу понять, что же означает этот сон, — произнесла Урсула с вымученной улыбкой. — Я… Мне просто надо поспать, вот и все.

Пинноса отвернулась, снова посмотрела на луну, которая теперь высоко стояла над оградой гарнизона. У Урсулы от усталости закружилась голова, и она стала осторожно пятиться к двери. Она была уже на пороге, когда Пинноса снова заговорила.

— Это был сон о смерти, да?

— Да, — отозвалась Урсула тихим, слабым голосом.

— Значит, мои родители и братья мертвы, так?

Урсула резко повернулась к ней лицом.

— Нет! — закричала она. — Это был только сон! Мы тоже были в этом сне! Мы же живы! Почему они должны были умереть?

Пинноса не сводила глаз с луны.

— Они все умерли от рук ирландских бандитов. Вчера.

Урсула посмотрела на Пинносу. Высокая, гордая, она стояла в белом свете луны, подчеркивавшем бледность ее лица.

— Мы все узнаем завтра, — устало сказала она.

Войдя в дом, она тихо закрыла за собой дверь.

V

— Просыпайтесь! — звала Пинноса. — Ну же! У нас полно дел! Нам некогда ждать вас, сони! — Она переходила от кровати к кровати, тряся девушек за плечи, поднимая их и ставя на ноги.

Еще не рассвело, но в открытое окно было видно, что на востоке небо стало уже розоветь.

Урсула постаралась стряхнуть одолевавшую ее усталость. Выпив немного воды из чаши, поставленной на табурет возле ее кровати, она стала наблюдать, как Пинноса будит Бриттолу, свернувшуюся калачиком в ногах собственной кровати. Она понимала, что в эту ночь Пинноса не спала ни минуты.

— Еще темно! Зачем ты будишь нас так рано? — Кордула сидела на кровати и терла глаза. — Что, всадники из Роксетера уже приехали?

Пинноса вскинула на себя тяжелую вещевую сумку и вынесла ее из дверей.

— Мы не будем их ждать.

— Как это, не будем ждать? — спросила Марта перед тем, как откусить кусок яблока. — Ты же не хочешь сказать, что мы одни поедем через долину?

Пинноса с грохотом бросила сумку на пол и резко выпрямилась.

— Я уезжаю до первого крика петуха. Если хотите — оставайтесь здесь и ждите приезда охраны из Роксетера. Если поедете со мной, то вот тут, — она указала на мешок, — лежит ваше оружие.

На мгновение в комнате повисло молчание, пока Марта, Саула, Бриттола и Кордула обменивались взглядами. Потом они все посмотрели на Урсулу.

— Но вчера вечером я вроде бы слышала, как ты обещала городскому главе не делать глупостей, — жалобно произнесла Бриттола.

Урсула внимательно посмотрела каждой из них в глаза и только потом ответила.

— Я лишь сказала, что мы не станем усложнять его жизнь и навлекать на него неприятности. — С этими словами она вздохнула и встала рядом с Пинносой. — Но мы же не можем остановить Пинносу, а я не могу позволить ей отправиться туда в одиночестве. — Она еще раз посмотрела на девушек. — Я беру всю ответственность за свой поступок на себя. Это мои неприятности.

— Ой, какая же я глупая, — заявила вдруг Марта с хитрой улыбкой. — Разве ты мне вчера не говорила, что здесь, в Магнисе, нет ни одной приличной лавки, которая бы торговала платьем или украшениями?

Пинноса кивнула в ответ. Марта встала.

— Ну, в таком случае, я передумала. Если здесь нет ничего интересного, то я с удовольствием отправлюсь с вами на верховую прогулку по приграничным землям, особенно в такое замечательное утро. А ты что скажешь, Саула? Не желаешь осмотреть дикие красоты этим утром?

— Что? Чтобы я пропустила свежий воздух и развлечения? — ответила Саула со смехом. Она тоже встала на ноги. — Нет уж, меня тоже посчитайте.

— И я с тобой, Пинноса! — Это Бриттола соскочила со своей кровати. — Мы же просто проедем по долине до дома Пинносы, чтобы навестить ее родителей и братьев. Это же не значит, что мы будем искать ирландских мародеров, правда?

— Именно, — с готовностью отозвалась Пинноса.

Теперь все повернулись и посмотрели на Кордулу.

Та улыбнулась и произнесла:

— Вы же не думаете, что я останусь тут одна, чтобы изводиться за вас тревогой? Кроме того, я бы предпочла сразиться с ирландцами, нежели объяснять начальнику гарнизона, куда вы делись.

Пока девушки одевались и собирали провиант в дорогу, Пинноса начала раздавать оружие, которое она добыла за то время, пока они спали. Каждой из девушек досталось по маленькому круглому щиту, охотничьему луку с полным колчаном стрел, охотничьему же копью и короткому военному мечу, похожему на тот, который Пинноса носила с собой. Когда все были готовы, Пинноса выглянула за дверь. Для себя она нашла длинный, полновесный военный меч с украшенной орнаментом рукоятью, который она уже успела закрепить на поясе.

— Где ты его взяла? — воскликнула Бриттола.

Пинноса в ответ улыбнулась и постучала себя пальцем по лбу.

— Не забывай: я знаю этот город как свои пять пальцев.

— Как думаешь, для чего он может тебе понадобиться? — спросила Урсула.

— Просто дополнительное оружие для защиты, — ответила та. Затем она осмотрела остальных и спросила: — Ну что, готовы?

Выйдя на улицу, девушки обнаружили уже оседланных лошадей. Часовой ждал их появления с зажженной масляной лампой. Пинноса кивнула ему, и он тут же поспешил к воротам, не дожидаясь, пока девушки рассядутся на своих лошадей. Небо на востоке только начинало светлеть. В считаные мгновения ворота были открыты, и шестеро молодых всадниц на хорошем галопе вылетели из укрепления. Стук копыт их лошадей многократным эхом отразился от стен укрепления и внутри него зазвучал подобно раскатам грома. Этот шум разбудил весь Магнис. Залаяли собаки, замычал и заблеял скот, запели петухи, оповещая о начале утра.

Выехав за пределы города, девушки направились к реке. Пинноса возглавляла группу, а Урсула была замыкающей. По разбитой дороге всадницы направились вверх по течению реки, в сторону виллы Флавия и навстречу тому, что приготовила им судьба за вершинами диких холмов.

VI

Они добрались до последней излучины реки как раз в тот момент, когда огненно-красная кромка рассвета показалась над горными вершинами. Пинноса знаком велела группе остановиться. Когда девушки, повинуясь ей, спешились, она отвела их на маленькую поляну возле реки. Там они могли стреножить лошадей и спрятать их и густой тени ветвей, так, чтобы их не было видно с дороги.

— Оставшееся расстояние мы пройдем пешком и очень-очень тихо, — шепотом объяснила она.

Пинноса новела свою группу назад к реке, через дорогу, и в глубокие заросли. Вскоре они нашли оленью тропу, которая позволила им подойти незамеченными к самой вилле. Как только они добрались до главного здания, Пинноса снова велела им остановиться.

— Подождите меня здесь, — прошептала она. — Я пойду вперед. — И добавила тихо, чтобы ее могла слышать только Урсула: — Я вернусь сразу же, как проверю, безопасно ли здесь находиться. — С этими словами она исчезла среди деревьев.

После ухода Пинносы все замерли и оставались практически без движения несколько минут, показавшихся им вечностью. Девушки прислушивались к каждому шороху, ища в нем предвестника ее возвращения. После изнурительно долгого ожидания Урсула все же решила, что им тоже пора идти вперед. Она сделала девушкам знак, чтобы они следовали за ней. Медленно, шаг за шагом, они выбрались на окраину леса. Когда заросли стали реже, они заметили хорошо утоптанную тропу, которая вела от реки, находившейся слева от них, к вилле, располагавшейся справа. Тропа была открыта, поэтому вначале девушки внимательно осмотрели поля, окружавшие виллу, в поисках признаков жизни, но смогли увидеть лишь дремлющую безмятежную красоту, купающуюся в рассветных лучах, обещавших еще один прекрасный летний день. Густая листва окружавшего их леса оживлялась только пением птиц и шорохами мелких животных. Но никаких признаков человеческой жизни или тем более борьбы они не заметили. Ирландские разбойники не могли вести себя так тихо.

После очередной длительной паузы Урсула повернулась к девушкам, знаком дав им понять, что нужно поднять щиты, и повела их прочь из леса. Выйдя на дорогу, они смогли лучше рассмотреть ближайшие окрестности виллы. Ужасную картину, представшую перед их глазами, они не смогли забыть до конца своих дней.

Там, прямо перед первым зданием, посередине дороги, они увидели Пинносу. Она стояла на коленях перед истерзанным обнаженным трупом. Тело висело вниз головой, привязанное к ветке большого старого дуба. С огромных разрезов на груди и животе свисали внутренности и потеки черной запекшейся крови. Подойдя ближе, девушки увидели, что тело принадлежало юноше, едва достигшему возраста возмужания. По ярко-рыжим волосам они догадались, что перед ними младший брат Пинносы, Тит.

Урсула отложила оружие со щитом и присела рядом с Пинносой. Обняв подругу, она наклонила голову и присоединилась к ней в безмолвной молитве. Марта, Саула и Кордула тоже преклонили колена, чтобы выразить свою скорбь и уважение к погибшему. Затем они выпрямились, приняв боевую стойку, подняв щиты и сжав мечи, готовые к неожиданной атаке.

Бриттола последней присоединилась к остальным. Она была потрясена до глубины души. Обойдя девушек, она подошла к Пинносе и встала рядом с ней на колени. Какое-то время она просто молча смотрела на висевший перед ней труп. Потом с громким клацаньем бросила оружие о землю, схватила свой нательный крест и стала бормотать молитву.

— Тише! — прошипела Пинноса, резко развернувшись к ней. Внезапность движения и ярость в ее глазах заставили Бриттолу разрыдаться. Кордула молнией метнулась вперед и закрыла рукой рот девушки, чтобы та не шумела.

Пинноса встала, кивнула на основные здания и пошла вперед. Саула и Марта отправились вслед за ней. Бриттола взяла себя в руки и догнала их вместе с Кордулой. Урсула как всегда шла последней.

Они дошли до задней стены большого сарая, выходящего в дальний двор, и оказались лицом к входу в саму виллу. Именно туда в хорошие времена приходили гости, рассчитывавшие на теплый прием. Теперь над гостеприимными дверьми висела зловещая тишина. Не слышно было даже кудахтанья курицы или вздоха коровы. Пинноса указала на противоположный край двора и знаками дала понять, что она собирается зайти в виллу оттуда. Урсула кивнула. Пинноса вышла на освещенное солнцем пространство и пошла по двору, как будто забыв, что она находится на виду у любого человека, спрятавшегося на вилле.

Урсула повела остальных к находившейся в тени стене сарая. Она понимала, что Пинноса играла роль приманки, притягивая на себя внимание возможных наблюдателей и давая остальным девушкам шанс убежать, если возникнет опасность. Приближаясь к основному зданию виллы, Урсула поймала себя на мысли, что в своей молитве просит о том, что в глубине души считает невозможным. «Господи, пусть в доме окажется кто-то живой! И пусть этот человек, увидев Пинносу, бросится к ней со словами любви… а не с боевым кличем!»

Девушки благополучно добрались до портика перед основным входом. Вокруг не было слышно ни шороха, но распахнутая дверь не предвещала ничего хорошего. Пинноса проскользнула внутрь, стараясь не касаться двери, чтобы она случайно не скрипнула. Потом дала знак подругам следовать за ней. Решительность Пинносы придала смелости и остальным девушкам, и они все вместе вошли в темную неизвестность виллы.

Им пришлось постоять какое-то время в холле, позволяя глазам свыкнуться с темнотой. Но темнота была не единственным, к чему им пришлось привыкать: в комнате явно, невыносимо резко пахло кровью. По знаку Пинносы девушки двинулись в западную прихожую. Сделав пару шагов, Кордула поскользнулась на чем-то вязком и липком и с трудом удержала рвавшийся с губ крик. Она опустила глаза и увидела на полу огромную лужу крови, стекшую откуда-то из-под лестницы.

Пинноса подошла к алькову и наклонилась, чтобы заглянуть туда.

— Служанка матери, — прошептала она, выпрямляясь. Остальным девушкам была видна лишь нога жертвы, обутая в сандалию. Остальное скрывала тень.

«Господи милосердный! — Урсула изо всех сил старалась сдерживаться. — Какие же адовы муки ей пришлось испытать в последние мгновения жизни?»

Западная прихожая вела в Западную залу виллы. Это была огромная жилая комната, в которой поселились родители Пинносы, как только ее отец вернулся после последнего похода с тяжелыми увечьями. Она тянулась вдоль всего здания и выходила на большую застекленную террасу, смотревшую окнами на восток. За террасой располагался внутренний дворик.

Пинноса вспомнила, как входила в эту комнату в прошлый раз. Тогда она влетела туда на крыльях радости и гордости за успех Тита на последней охоте. Он ранил и затем выследил волка, который попытался напасть на него, пока мальчик свежевал свою менее крупную добычу. «Кто знает, может, он смог перед смертью вспороть брюхо бандиту…» Пинноса обошла колонну на входе в залу. На этот раз она не услышала теплого приветствия, не ощутила ни объятий матери, ни рукопожатия отца. Два тела, увиденных ею в дальнем конце комнаты, уже никогда не смогут этого сделать. Утренний солнечный свет лился в окна и заполнял большую часть залы. Оба тела были полностью одеты и располагались рядом, в тени. Одно как бы сидело на полу, опираясь спиной остену. Второе лежало ничком на ногах первого.

Звук быстрых шагов Пинносы по мозаичному полу гулко разносился по зале. Она забыла об осторожности, но остальные помнили об опасности, оставаясь в полной боевой готовности. Сидящим оказался Марк Флавий. Широко открытые глаза безжизненно смотрели на любимые горы, которые в обрамлении оконной рамы были похожи на великолепное творение живописца. Из груди отца Пинносы там, где сердце, торчало копье. Он выглядел спокойным, будто боль, страх и страдания давно его покинули. Второе тело принадлежало матери Пинносы. Она умерла, бросившись на длинный меч. Было ясно, что родители Пинносы сами убили себя, предпочтя такой конец мучениям от рук варваров, ломившихся в их дом.

— Смотрите! — прошептала Бриттола. Она, шедшая последней, лучше всех видела то, что происходило во внутреннем дворике. Все одновременно повернули головы в том направлении, куда указывала Бриттола, и тут же прыжком укрылись в спасительной тени. Пинноса и Урсула встали в оконный простенок, недалеко от распростертых на полу тел. Марта стояла между двумя соседними окнами. Оставшаяся троица спряталась за дальней стороной крайнего окна. Урсула лихорадочно подавала знаки, чтобы никто не проронил ни звука и не двигался с места. Потом они с Пинносой осторожно выглянули во двор. Там находились ирландцы, и все спали как убитые. Вокруг них были разбросаны пустые сосуды из-под вина, что объясняло тот факт, почему проникновение девушек в дом их не подняло на ноги. Ни один пьяный негодяй не шевелился. Урсула оглянулась на остальных, приложила палец к губам и кивнула, показывая, что они тоже могут выглянуть, если будут хранить полное молчание.

Вожак с широким бородатым лицом, гротескная карикатура на мужчину, развалился на каменном кресле посередине двора. На нем был большой грязный кожаный плащ. Между распахнувшихся пол были видны несколько ножей и два огромных меча, заткнутых за еще более засаленный пояс, перехватывавший необъятное брюхо. У ног вожака растянулись два его охранника, толстошеих громилы. Некоторые из бандитов лежали вдоль стен дворика небольшими группами, будто бы их свалили так намеренно. Остальные спали на украшенных каменных бордюрах или в клумбах, упав на месте в пьяном обмороке. Весь дворик был усеян оружием, причем большая часть из него предназначалась для пыток: шипованные дубинки, мечи, ножи и топоры. Вдоль стен стояли тюки с награбленным, набитые до отказа.

Пинноса собрала девушек и с помощью жестов и шепота объяснила им свой план. Потом они с Мартой прошли в Восточный зал, выходивший в тот же дворик, но с другой стороны.

Как только все оказались на своих местах, Пинноса подняла к губам свой охотничий рог, с которым не расставалась, и дала один короткий высокий гудок.

Вылетели шесть стрел, и шесть целей были поражены. Пятеро бандитов, включая вожака, пробудились от своих же диких криков. Шестой кричать не мог, потому что стрела Саулы пронзила ему горло. Его хрипы и кровавые всхлипы лишь добавили паники еще не пострадавшим бандитам.

Снова прозвучал рог Пинносы. Снова взлетело шесть стрел, и оба охранника вожака получили по второму ранению. Они упали на землю. Еще троим стрелы впились в конечности, и они завопили от боли. Во дворе воцарился хаос. Не пострадавшие бандиты вопили и метались по двору, словно дикие звери. Прозвучал третий призыв горна, и еще несколько человек упало. К этому моменту лишь немногие остались целы.

— Бросить оружие! — крикнула Пинноса. Ее голос прозвучал громче воплей раненых. — Вы окружены!

Она повторила приказ на родном языке ирландцев, которому научилась еще в детстве от купцов, временами заезжавших в Магнис. Все мужчины, включая раненых, повернулись к окну, откуда доносился голос Пинносы. Кто-то из еще боеспособных стал выкрикивать ругательства и размахивать мечами и дубинками.

Звук рога и еще шесть стрел. Четыре цели поражены.

— Бросить оружие! — Голос Пинносы был тверд. Она снова повторила приказ по-ирландски. На этот раз в ответ послышался шум брошенного на землю оружия.

— Она сказала, бросить все оружие, — крикнула Урсула и выпустила еще одну стрелу. Она попала в руку здоровяка, державшего за спиной топор. Тот с тяжелым грохотом уронил его на мостовую. Его примеру добровольно и быстро последовали все остальные.

Пинноса появилась из тени и смело вышла на середину двора. Она бросила свои лук и щит, взяв только два меча: короткий в левую, а длинный — в правую. Марта тоже вышла во двор, но осталась в тени. Тетива ее лука была натянута, а стрела в любой момент готова сорваться и лететь в цель. В то же самое время Урсула и Кордула вышли во двор со стороны Западной залы, а Саула и Бриттола остались в дверях за их спинами. Все девушки держали луки наготове.

— Те из вас, кто может передвигаться, марш к дальней стене, лечь на землю вниз лицом! И никаких разговоров! Первый, кто произнесет хоть слово, получит стрелу в горло! — Пинноса вытянула руку с длинным мечом, указывая, куда должны перейти пленники, и повторила свои команды на ирландском. Шестеро невредимых и несколько раненых постарались выполнить их в точности. Вожак, только что вырвавший стрелу из своего бедра, тоже встал, чтобы пойти за остальными.

— А ты куда? — крикнула Пинноса. — Нет, ты останешься здесь!

Она подошла к одному из охранников, побледневшему от боли и трясущемуся в агонии. Он пытался вытащить стрелу из своего бока. Пинноса наклонилась и без тени сомнения быстро перерезала его горло коротким мечом. — Это вам за Тита. — Потом она встала и повернулась к вожаку.

— Подними! — крикнула она, указывая на его меч, выпавший из крепления на поясе и теперь лежащий у его ног.

— Мы не хотим с вами воевать, госпожа! — Его голос дрожал от страха, который усиливал и без того ощутимый акцент.

— Я сказала, подними!

— Вы же не станете драться с раненым, госпожа? — он поморщился от боли, но наклонился. — Это ведь будет нечестно, правда?

— Тихо! — Пинноса опустила короткий меч. Она стала обходить вокруг него, держа длинный меч в вытянутых руках. Вожак тоже поднял меч и приготовился к ее атаке.

— Не желаю слышать твой мерзкий голос! — прорычала она и царапнула кончиком меча мостовую, вызвав всполох искр. — А еще… — она перебрасывала меч из руки в руку. — Я никогда… — снова бросок, — никогда больше не хочу видеть твою отвратительную рожу! — теперь она держала оружие двумя руками.

Она нацелила меч и бросилась на вожака. Он поднял свое оружие, чтобы отразить ее атаку, и в то же время попытался провести контратаку. Пинноса уклонилась вниз и ударила по кончику вражеского меча. Выпав из рук противника, меч громко лязгнул и противно проскрежетал по камням вымощенного двора.

Вожак выхватил один из своих ножей, но сделал это слишком неповоротливо. Пинноса молниеносным движением пронзила его необъятное брюхо. Бандит выкатил глаза, его тело начали сотрясать приступы рвоты.

— Это тебе за мою мать! — крикнула Пинноса. — А это, — она перевела дыхание и с силой вонзила меч глубже, так, что окровавленное лезвие вышло у вожака из спины, сквозь кожаный плащ. — А это тебе за отца!

Пинноса сделала шаг назад и выдернула меч, распоров при этом брюшину. Дрожащая требуха выползла на землю к ногам бандита, потом и сам он упал ниц. Он неподвижно лежал лицом вниз в быстро расплывающейся луже собственной крови. Один глаз оставался открытым и горел ненавистью даже после смерти хозяина.

Уцелевшие оцепенели от ужаса перед яростью молодой женщины. Урсула и Кордула быстро обошли двор, оценивая ситуацию. В одной из клумб они нашли умирающего. Он лежал на спине, корчась от боли и сжимая руками стрелу, угодившую ему в живот. Урсула взяла длинный меч вожака, который лежал неподалеку, уперла его острие в горло умирающему и с силой надавила. Раздался глухой треск, и его страдания окончились.

— Марта, — спокойно сказала она. — Возвращайся в Магнис и приведи подмогу. Захвати с собой кандалы на двадцать, нет, двадцать пять человек. И повозки для раненых.

VII

Был полдень третьего дня их долгого путешествия к побережью через горы, и Урсула выбилась из сил. Она ехала верхом бок о бок с Кордулой. Они на два корпуса коня отставали от Бриттолы, которая, в свою очередь, на два корпуса отставала от Саулы. Марта позади ехала вместе с нарядом, охранявшим последнюю повозку с тяжелоранеными. Урсуле хотелось отдохнуть от наблюдения за пленниками, которые еле плелись и звенели своими кандалами. Этот звук действовал ей нервы.

— Какой ужасный звон! — в изнеможении простонала она. — Я слышу его даже во сне!

— Во сне? — устало отозвалась Кордула. — А я не помню, что это такое. Во всяком случае, настоящий сон. Никто из нас не спал нормально уже несколько дней.

— Да, я знаю. То же самое происходит с мужчинами. Они на ногах столько же времени, сколько и мы, особенно люди из Глостера. Один из них рассказывал мне, что…

— Смотри! — Кордула перебила кузину, указан прямо перед собой.

Совсем недалеко они увидели, как на фоне скалы, стоявшей возле дороги, появился силуэт Пинносы верхом на Артемиде. Она кружила вокруг их каравана с того самого дня, как они отправились в путь. Вместо, того чтобы ехать вместе с ними, она следовала параллельным курсом на расстоянии. Иногда она пропадала из виду надолго. Потом ее замечали где-нибудь на утесе, направляющейся в сторону соседней долины. Но теперь она неслась галопом прямо к ним наперерез, а потом исчезла в узком ущелье.

— Она должна побыть наедине с собой, — сказала Урсула. — Она носит в сердце невыносимую боль, только никогда не позволит себе признаться в этом, даже нам.

— Я бы чувствовала то же самое, если бы пережила подобный кошмар, — тихо ответила Кордула. Девушки замолчали. — Как жаль, что Моргана сейчас нет с нами, — произнесла она после паузы, с горечью глядя на Урсулу. — В моей голове крутится одни и те же вопросы. Где он сейчас? Что делает? Какая опасность ему угрожает? Жив ли он? Здоров?

— Ты должна оставить эти мысли. Иначе они сведут тебя с ума.

— Не могу.

— Не можешь, я знаю, — Урсула протянула руку и коснулась кисти кузины. — Я тоже не могу.

Девушки посмотрели друг другу в глаза и постарались улыбнуться. Потом они снова замолчали и, погрузившись в тяжелые размышления, продолжили свое путешествие, которое уже казалось им бесконечным.

— Пинноса загнала себя в угол, и выбраться оттуда может только она сама, — произнесла Кордула после раздумий.

— Да, но, слава Богу, что мы здесь, рядом с ней, чтобы помочь ей, когда эта помощь понадобится, — ответила Урсула. — Кроме нас у нее теперь никого нет.

Урсула вспомнила о собственных страхах и содрогнулась. Она вспомнила о том, что произошло на вилле Флавиев лишь два дня назад.

Марты не было всего несколько часов, но это ожидание далось им очень нелегко. Урсула и другие девушки обыскали ирландцев, чтобы отобрать у них спрятанное оружие. После гибели своего предводителя бандиты превратились в перепуганное стадо. Особенно они боялись яростной рыжеволосой женщины, говорившей на их родном наречии. Ни один из них не пытался сопротивляться и не произнес ни слова. Подчинившись приказу снять всю одежду до тонкой туники, бандиты безропотно позволили связать себе руки. Потом Урсула занялась самыми тяжелыми ранами, а Пинноса стала осматривать виллу в поисках своего старшего брата, Юлия. Сначала поиски были аккуратными и методичными, но потом превратились в судорожные и неистовые.

Все слышали, как она выкрикивала его имя то в доме, то далеко в лесу, возле реки. Ее голос отражался эхом от пустых стен имения, как плач башни.[164]

Когда она вернулась, девушки вынули последнюю стрелу из тела раненого. Пинноса ворвалась во двор с обнаженными мечами и прохрипела: «Где он? Вы, подлые убийцы, что вы с ним сделали?» Урсула бросилась к ней, но та успела выбрать одного из безоружных мужчин, сидевших на полу. Пинноса разрезала веревки на его руках, заставила его вытянуть пальцы на вой руке и прижала их к земле лезвием своего меч «Говори, сейчас же, — прорычала она. — Иначе тебе больше нечем будет держаться за весла!»

Человек был слишком напуган, чтобы ответить сразу, а Урсула слишком долго мешкала, прежде чем оторвать Пинносу от несчастного. Это стоило ему трех пальцев.

Парнишка, едва ли достигший шестнадцатилетнего возраста, не пострадавший во время нападения, смело поднялся с земли и, встав на колени, произнес на хорошем английском:

— Простите, госпожа, вы ищете юношу, который защищал дом?

Пинноса освободилась от цепких рук Урсулы и резко повернулась к рыжеволосому юноше. Вглядевшись в него, Урсула заметила нечто, поразившее ее: он держался за деревянный крестик, висевший у него на шее, будто бы стараясь нарочно выставить его напоказ.


По дороге назад Бриттола ехала рядом с ним, разговаривала с ним о Боге и время от времени напевала гимн или псалом, если оказывалось, что они знают его оба.

Урсула задумалась. «Они — смертельные враги. Он — ирландский разбойник, она — дочь состоятельного британского рода. В обычных обстоятельствах он бы перерезал ей горло, чтобы обокрасть. Но теперь они идут одной дорогой, восхваляют одного Бога, поют одинаковые песни. Даже сплотились в поклонении Богу».

— Кордула, тебе не кажется это странным? — спросила она. — Мы считаем этих ирландцев дикими варварами, но перед нами один из них, и он знает стихи из Писания. Интересно, сколько еще таких, как он, за границами Римской империи? Как он чувствует Бога? Так же, как мы, или иначе?

— Я думаю, она как раз и задает ему подобные вопросы, — ответила Кордула, кивнув в сторону Бриттолы, и улыбнулась. — Надо же, какой он, оказывается, разговорчивый!

Урсула рассмеялась. Впервые за несколько дней она взглянула на молодого ирландца другими глазами. Он был неожиданно хорош собой для простого сельского паренька, этот обладатель длинных вьющихся рыжих волос, свободно падавших на плечи. Неуправляемые черные кудри Бриттолы составляли с ними приятный контраст. Только сейчас Урсула заметила, что в ее волосах поблескивал золотой с ониксом гребень, который она дала Бриттоле надеть в день пира. Она показала на него Кордуле, и они вместе засмеялись.

— Да, боюсь, пройдет еще немало времени до следующего Великого пира. А до этого времени мне гребень не понадобится. Да и в ее волосах он неплохо смотрится. Пусть пока побудет у нее. Он хорошо сочетается с крестом… — тут Урсула схватила Кордулу за руку.

— Крест! — воскликнула она. — Я только сейчас поняла! Он — тот самый парень, который полез под рубашку во время нашей атаки. А я думала, что он там прячет оружие! Хорошо, что я тогда промахнулась. Оказывается, он просто хотел коснуться своего креста, как делает Бриттола, когда чем-то напугана или расстроена.

— Да, опасно носить крест под туникой, — отозвалась Кордула. — Всякий раз, когда ты будешь его трогать, люди будут думать, что ты хочешь достать оружие.

Мысли Урсулы обгоняли одна другую. «Если же ты все-таки носишь на теле тайное оружие, незаметно достать его для того, чтобы использовать, очень трудно. Но если тебе все же необходимо воспользоваться этим оружием, не вызывая подозрений у окружающих, как ты будешь действовать?» Она все еще смотрела на затылок Бриттолы, и внезапно на нее нашло прозрение. «Ну конечно!»

От размышлений ее отвлек звук разбрызгиваемой воды. Они переходили вброд довольно широкую реку. Ирландцам вода доходила уже до колен. Быстрой, похоже, нравилось ощущение прохлады. Вдруг неожиданно слева от них появилась Пинноса. Она неслась прочь от них по небольшому ответвлению реки, разбрызгивая воду на лету. Стук подков о камни присоединился к однообразному клацанью оков пленных разбойников.

Внезапно она вспомнила слова паренька: «Он мертв, госпожа». Так он сказал. Урсула восхитилась его смелостью, тем, что он не побоялся вызвать на себя ярость Пинносы.


— Он был убит так же, как и первый. Только его не повесили на дереве, а… — тут он кивнул в сторону мертвого вожака и его охранников. — Они бросили его в реку.

Пинноса помертвела и затихла, услышав эту новость. Урсула приготовилась сдержать очередной всплеск ее гнева, но та, вместо того чтобы кричать и неистовствовать, медленно опустила голову и пошла назад в Западную залу, где лежали тела ее родителей. Снова подруги ее увидели только ближе к полудню.

Марта уже вернулась с подмогой. Она привезла с собой не просто кандалы и повозки. Как раз в тот момент, когда она вернулась в Магнис, туда прибыли конники, посланные из Роксетера. Все двадцать человек приехали вместе с ней. С их помощью женщины надели на способных самостоятельно передвигаться пленных кандалы и уложили серьезно раненных на телеги. Они были уже готовы отправляться в Магнис, когда на входе в виллу появилась Пинноса.

Ее глаза опухли и покраснели от слез. Судя по всему, она рвала на себе волосы от горя, и теперь они свалявшейся паклей свисали с ее головы.

— Куда вы их везете? — крикнула она. Ее голос был страшным, хриплым и изменившимся до неузнаваемости.

— В тюрьму в Магнисе, госпожа, — ответил начальник гарнизона, старый солдат, повидавший на своем веку не одну военную кампанию.

— Ну уж, нет! — Пинноса отдернула руку от головы, держа в пальцах огромный клок волос. Волосы полетели на землю. Пинноса же резко схватилась за меч. — Они уйдут туда, откуда пришли. Я не успокоюсь, пока не очищу эту землю от таких мерзавцев, как они.

— Но, госпожа…

— Но, Пинноса… — двинулась навстречу ей Урсула.

— Либо… — она подняла меч, — я уничтожу их всех, здесь, сейчас, немедленно! Я очищу эти осиротевшие камни, оскверненные той мерзостью, которую сотворили эти сволочи, очищу их собственной кровью! — Ее глаза горели такой безумной яростью, что начальник гарнизона напрочь лишился дара речи. — Ну, что ты выбрал, начальник гарнизона? Кровавое омовение этих каменных плит или иное очищение этой земли?

— Для этого мне нужен прямой приказ, госпожа.

— Ты же подчинишься приказу принцессы Урсулы, Дочери короля Дионота? Или нет?

Он кивнул в ответ.

Пинноса перевела полубезумный взгляд на свою подругу.

— Ну? Что скажешь?

Урсула знала, что под маской гнева Пинноса скрывает сильнейшую боль и страдания. «Если я не пойду за ней следом по пути ее безумия, то уже не смогу вызволить из той бездонной пропасти, которая раскрывается у нее под ногами».

Наконец, не отводя взгляда от Пинносы, она произнесла:

— Командир, пошлите половину своих людей для сопровождения пленных до лодок. Остальные должны будут остаться здесь, все осмотреть и помочь семьям вернуться в свои дома. — Она оглядела девушек, расположившихся возле телег с ранеными. — Мы же вшестером поедем с вами в сопровождении.

Начальник гарнизона нахмурился, но поклонился в знак повиновения.

— Слушаюсь, Ваше Высочество.

Как только начальник гарнизона стал отдавать приказы своим людям, Пинноса глубоко вздохнула. Она вложила меч в ножны и пошла по дороге, ведущей к реке. Бриттола двинулась было следом за ней, но Пинноса взмахом руки велела ей остановиться. Урсула подошла к девушкам, обняла отвергнутую Бриттолу и объяснила им свое решение.

Долгое путешествие к побережью не заладилось с самого начала. Бандиты из-за раненых не смогли передвигаться с хорошей скоростью, как бы их ни хлестали солдаты. Немного позже этим же днем удалось разыскать еще одну телегу. Телега была брошенной, и по счастливой случайности солдаты нашли ослов для упряжи неподалеку в опустевшем фермерском хозяйстве. На эту телегу посадили «тихоходов», и лишь после этого удалось двигаться быстрее.

Пинноса отправилась вместе со всеми, но вела себя странно: исчезала и появлялась, не покидая основной караван, однако и не становясь его частью. Когда пришло время разбивать первый лагерь на ночевку высоко в горах, ее нигде не могли найти. Однако ночью Урсула проснулась и увидела, что над ней стоит Пинноса. Несмотря на все ласковые уговоры, Пинноса отказалась прилечь и отдохнуть. Постепенно усталость заставила Урсулу саму закрыть глаза и оставить подругу в темноте наедине со своими страданиями.

На второй день военная дорога, по которой они шли, вывела на самую высокую вершину, и караван приступил к долгому спуску к побережью. Вторая ночь прошла в нормально оборудованном военном лагере, со всеми удобствами и хорошим набором провизии. Пинноса появилась здесь незадолго до наступления темноты и привязала Артемиду вместе с остальными лошадьми. Она знаками показала подругам, что хочет побыть одна, и настояла на том, что будет ночевать отдельно. Правда, она поела и даже выпила немного вина. Урсула с облегчением заметила, что Пинноса все-таки легла отдохнуть и даже уснула, впервые за последние три дня.

На третий день пути они столкнулись с единственным неприятным происшествием. Проезжая через городок под названием Люентиний, в котором велась добыча золота, они привлекли к себе внимание довольно большой группы бойких шахтеров. Несмотря на все усилия начальника гарнизона и его людей, караван был окружен, пленников стали избивать и глумиться над ними. Но самым страшным было то, что шахтеры бросали злобные взгляды и на молодых девушек. Урсула успела обнажить свой меч, готовясь защищаться, когда вдруг снова появилась Пинноса. Она летела по дороге, догоняя караван. Артемида неслась галопом, красная накидка всадницы развевалась за спиной. Пинноса набросилась на шахтеров с боевым кличем и длинным мечом наперевес. Выбрав самого крупного и тупого шахтера, безошибочно распознав в нем вожака этой группы, Пинноса пошла прямо на него, заставив того сначала пятиться, а потом и вовсе спасаться бегством. Вожак споткнулся и упал, но Пинноса не отступила. Тогда он поднялся на ноги и опрометью бросился бежать прочь от гарцующего коня и яростной женщины с мечом наперевес. Увидев это бегство, шайка подельников толстяка подрастеряла пыл и теперь ограничивалась лишь криками да издевками, пропуская сквозь свой строй пленников и их конвоиров.

С того случая Пинноса хоть и не присоединилась к основной группе, но стала навещать ее гораздо чаще.

— Она медленно, но верно приходит в себя, — сказала Урсула, обращаясь к Кордуле. — Может быть, скоро этот кошмар закончится, и…

Внезапно она услышала радостные крики пленников. Урсула тронула поводья Быстрой, подгоняя ее вперед, и добралась до головы каравана одновременно с начальником гарнизона. Ирландцы радостно на ломаном английском объяснили, что нашли каменную гряду, которая отмечала дорогу к пещере, где они спрятали свои лодки.

VIII

— Видите, Ваше Высочество, вон там! — Начальник гарнизона показывал на ближайший мыс. — Если вы поедете в ту сторону, где стоит этот отвесный камень, похожий на медвежью голову, то прямо под вами увидите старый храм и пристройки. Говорят, его строили еще друиды. Совсем недавно монахи из Глостера и Роксетера вычистили его и начали использовать как убежище. Но когда стало некому охранять границы, им пришлось бросить это место. Мы не могли гарантировать им безопасность. Но мне думается, вам будет удобно, потому что там по-прежнему все достаточно хорошо устроено, чтобы путники, такие как вы, могли привести себя в порядок и немного отдохнуть. Там есть все необходимое для мытья и приготовления пищи. Печи и все остальное должно было остаться на месте.

— Спасибо. По-моему, наше присутствие здесь уже ни к чему, — ответила Урсула. Она оглянулась на остальных девушек, терпеливо ожидавших ее на песчаном побережье, под удлиняющимися тенями. — Нам пора отправляться, пока темнота не застала нас в пути.

— Очень мудрое решение, Ваше Высочество.

Она внимательно вглядывалась в пространство, окружавшее бухту, надеясь обнаружить там Пинносу. «Что, если она не заметит, где мы съехали с дороги?»

— Если вы встретите Пинносу, скажите ей, где мы собираемся остановиться, — попросила она, повернувшись снова к начальнику гарнизона.

— Разумеется, Ваше Высочество. — Старый солдат помялся немного, будто бы решаясь ей что-то сказать. Убедившись в том, что их никто не слышит, он, понизив голос, добавил:

— Я только хотел сказать, Ваше Высочество, что Британия в неоплатном долгу перед вами и вашими юными спутницами. Вы одни выполнили работу двадцати здоровых мужчин. И я больше скажу: если бы мужчины сделали то, что сделали вы, они бы с полным правом считали бы себя героями, достойными наивысших похвал.

— Благодарю вас, — улыбнулась Урсула. — Из уст такого бывалого воина эти слова дорогого стоят.

— И еще, Ваше Высочество. Леди Пинноса сейчас пребывает в сильном потрясении. Я видел, как зрелые мужчины ломались подобным образом после боя — и простые солдаты, и прославленные полководцы. Правда, она сильна и переживет это. И когда она это превозможет, то станет сильнее во много крат. Я это видел, так со многими бывало.

— Дай бог, чтобы вы оказались правы.

За несколько дней Урсула прониклась искренним уважением к старику. Она еще раз взглянула на его солдат и снова изумилась их возрасту. Большинству из них было за сорок, а некоторым даже далеко за пятьдесят лет. Кто-то из них наблюдал за тем, как способные передвигаться самостоятельно ирландцы выкапывали из песка свои лодки: деревянные плоскодонки о шести веслах. Другие помогали тяжелораненым выбраться из телег и дойти до лодок. Остальные готовили лагерь для ночлега, разбивая его с другой стороны пещеры, под небольшим утесом. На ночь пленников прикуют к камням, а на следующее утро, под первым лучом солнца, их посадят на лодки, не снимая оков. Это был единственный способ заставить их вернуться в свою Ирландию, а не высадиться на этот же берег еще раз, несмотря на большое число раненых.

Урсула взглянула в глаза начальнику гарнизона, взяла его руку и крепко ее пожала.

— Спасибо за помощь. Даю вам слово, что, когда мы вернемся в Кориний, я обязательно расскажу своему отцу о вас и ваших людях.

Когда она развернулась и пошла к ожидавшим ее подругам, начальник гарнизона вытянулся и громко, чтобы было слышно всем остальным, произнес:

— От имени своего гарнизона и народа, населяющего эти горы, Ваше Высочество, я отдаю честь вам и вашим храбрым спутницам!

IX

В центре храмового комплекса находился заросший плющом грот, нависавший над родником с небольшим прудом. Девушки были настолько очарованы красотой этого места, что решили ночевать не в храме, а на открытой террасе, за прудом. Грот выходил на открытое море, и, устроившись на ночь, девушки слышали шелест набегавших волн, мягко накатывавшихся на отвесные скалы.

Монахи построили простой алтарь с деревянным крестом в центре террасы.

— Я прямо вижу их тут, в широких рясах, склонивших бритые головы в молитвах, — сказала Кордула, обращаясь к Бриттоле. Та кивнула в ответ и улыбнулась.

Девушки только что искупались и уже заканчивали свой тихий ужин, как вдруг до них из грота донеслись звуки шагов. Потом они увидели Пинносу, появившуюся из тени и направлявшуюся к алтарю. Там она остановилась, глядя на них. Ее силуэт, частично скрытый под длинным плащом, с мечом, закрепленным на поясе, четко вырисовывался на фоне огненно-красного неба. Кордула, находившаяся ближе всех к Пинносе, присмотрелась к той, сощурив глаза. Казалось, что Пинноса держала в руках небольшой мешочек.

— Все. Долги розданы, все кончено. — Голос Пинносы выдавал больше, чем усталость. Он был зловеще бесцветным и каким-то безжизненным.

— Где ты была? — Урсула и остальные девушки встали, чтобы ее приветствовать. — Мы беспокоились за тебя.

Ничего не отвечая, Пинноса подошла к Урсуле и обняла ее. Затем она подошла к каждой из девушек, чтобы обнять всех по очереди. «Неужели она, наконец, пришла в себя?»

Когда она заговорила, ее голос по-прежнему звучал довольно странно.

— Я ждала, пока вы скроетесь за мысом, и только потом спустилась, чтобы… попрощаться.

Кордула чувствовала, что здесь что-то не так. Лицо Пинносы выдавало борьбу чувств, бушевавших в ее душе.

— Вот! — Она протянула Урсуле полотняный мешочек.

— Что это? — Урсула с сомнением взяла его в руки. Там явно находилось что-то влажное.

Пинноса на мгновение замялась, словно ребенок, пойманный на шалости. Затем она повернулась и заговорила, почему-то обращаясь к Бриттоле.

— Не бойся, я не тронула твоего юного друга. — После этих слов она снова повернулась к Урсуле. В неловкой попытке говорить убедительно и твердо, она заявила: — Они больше никогда не вернутся на эту землю со злом! И все их соплеменники теперь хорошо подумают, прежде чем отправиться нас грабить.

— Что ты наделала, Пинноса? — закричала Саула. — Во имя Господа, что ты наделала?

— С помощью начальника гарнизона я… я отрезала им большие пальцы рук.

Бриттола закричала. Другие просто лишились слов.

Мрачная и безмолвная от кипевшей в душе ярости, Урсула подошла к поручням террасы, размахнулась и забросила мешок как можно дальше во тьму. Затем она повернулась к Пинносе и крикнула:

— Да, ты права! Все кончено! Теперь, отомстив, ты, наконец, счастлива? — Она не сводила с Пинносы горящего взгляда.

Пинноса попыталась ответить ей таким же взглядом, но не смогла. Она лишь опустила глаза, затем и голову.

Урсула не сводила с нее глаз.

«Что нам теперь делать? — думала Кордула. — Что будет с нами дальше? Какое наказание постигнет Пинносу?»

Несколько минут прошло в ужасном молчании. Наконец Урсула повернулась к девушкам.

— По-моему, нам всем необходимо выспаться и отдохнуть. Завтра мы отправимся назад, в Кориний, к цивилизации.

Урсула опустила руку в пруд и зачерпнула воды напиться. Потом она встала, пошла к тому месту, где оставила свои постельные принадлежности, и, наконец, стала готовиться к столь желанному отдыху. Остальные девушки, включая Пинносу, тоже последовали ее примеру, и уже спустя несколько минут все улеглись и приготовились ко сну.

Все уже засыпали, как Бриттола вдруг вскочила. Она подошла к алтарю и преклонила перед ним колени в молитве.

— Господь наш всемилостивый, — начала она ясным голосом. — За эти последние три дня были совершены ужасные дела во имя мести. Мы видели, как грех порождает грех и как те, кто стал жертвой греха, стараясь исправить содеянное, тоже впадали в грех. И поэтому, Господь, мы просим, нет, мы молим Тебя о прощении. — Она подняла лицо к небесам. — Аминь.

Все повторили вслед за ней «Аминь», и громче всех прозвучал голос Пинносы.

Кордула наблюдала за тем, как Бриттола направилась к Пинносе, и, заколебавшись на мгновение, тепло коснулась ее плеча. И сразу вернулась на свое место. Вскоре единственным звуком, разносившимся над храмовыми постройками, был тихий шелест волн о каменный утес.

X

Урсула проснулась от крика чаек, нырявших в воду за рыбой, выброшенной отливом на мелководье. Не желая будить остальных, она тихонько поднялась и неслышно пошла по краю террасы.

Утренний свет отражался в набегавших волнах, свежий ветер дул на них прямо с моря.

Урсула неторопливо сошла с террасы и пошла по каменистому берегу к большому валуну, который стоял наполовину в воде. Она забралась на него, присела и, слегка наклонив голову, подставила лицо свежему дыханию прибоя, перебиравшему ее волосы ветерку и легким брызгам, время от времени долетавшим с моря.

Она надолго застыла без движения, любуясь мирной красотой моря.

Вдруг ее внимание привлекло интересное явление шагах в двадцати от нее на совершенно ровной водной глади образовывалась воронка, вынуждая волны раньше времени наряжаться в белые гребешки.

«Скорее всего, там под водой лежит крупный камень, — подумала она. — Или это причудливый изгиб морского течения? — Внезапно к ней вернулось ощущение темного тягучего страха, заставляя ее всю сжаться внутри. — Эти подводные течения очень похожи на то, что сейчас происходит на Континенте. Я надеюсь лишь на то, что Константа не затянет обманчивая трясина лжи и предательства. Мы только что, в последние несколько дней видели, как могут измениться тихие, спокойные воды, стоит в них только войти…»

— Ищешь свежей рыбки на завтрак? — неожиданно прозвучавший голос Пинносы заставил ее вздрогнуть. — Остальные еще спят. Я увидела тебя тут и решила присоединиться. Или ты хочешь остаться тут одна, наедине с мыслями о Константе?

— Вообще-то я как раз думала о наших ирландских друзьях. — Урсула улыбнулась и подвинулась, давая Пинносе место присесть. Она протянула руку и обняла подругу. — Знаешь, по-моему, я должна перед тобой извиниться. — Пинноса озадаченно на нее посмотрела. — Ты была права в том, что сделала вчера… я имею в виду эти пальцы.

Пинноса дернулась и посмотрела вниз, на воду, плескавшуюся возле их ног.

— А я вот не уверена в этом. Я действовала в гневе и не очень хорошо понимала, что творю.

— Понимала ты это или нет, но я рада, что твоя жажда мести самой тебе преподнесла урок. — Урсула смотрела прямо перед собой невидящим взглядом. — Пришли страшные времена. Во всяком случае, мне они кажутся очень опасными. Константин преувеличил готовность людей защищать себя самих — только ради того, чтобы они меньше боялись. Мы с тобой сами видели, как малочисленны наши гарнизоны. Вот в Магнисе лишь пятнадцать человек, и все старики. Только три галеона патрулируют воды. И так, наверное, везде. — Она кивком указала на море. — Да любой разбойник, ирландец или пикт, не преминет воспользоваться таким шансом и прибыть сюда со следующим приливом. Мы просто не можем позволить себе роскошь отсылать восвояси разбойников, которые способны вернуться сюда еще раз, чтобы сеять ужас и смерть. — Она нахмурилась. — Знаешь, я, наверное, должна поговорить с отцом о том, чтобы на нашей земле был провозглашен новый закон: «пленных не брать». Во всяком случае, до той поры, пока не вернутся наши мужчины.

Пинноса, которая молча кивала головой в знак согласия, тяжело вздохнула.

— На самом деле в том, что эти пленники могли вернуться домой, таилась еще одна опасность — большая, чем новые набеги. Вернувшись домой, они станут рассказывать о слабости Британии, о брошенных военных укреплениях, о редких дозорах, о богатых имениях, которые защищают только женщины и слуги.

Урсула вглядывалась в западную часть горизонта, будто бы уже ожидая там увидеть очередную лодку грабителями, поджидавшими удобного момента, чтобы на них напасть.

— Такие вести быстро разнесутся по Ирландии и вскоре дойдут до пиктов. И уже через пару месяцев они пойдут на нас новым Великим Союзом, нападая на двух направлениях сразу. Их будет много. И теперь, когда нас не защищает армия, тысячи человек могут погибнуть так, как погибла моя семья. — Тут она повернулась к Урсуле. — Что с тобой?

Пока Пинноса говорила, Урсула смотрела на нее со странным выражением на лице.

— Значит, Британию защищают только женщины и слуги, говоришь? — шутливым тоном повторила она, толкнув Пинносу в локоть. — А по-моему, тут мы с тобой на хорошем счету! Ты со своим рожком и наши стрелы, в двадцать две из двадцати четырех целей, по большей части движущихся!

Они улыбнулись друг другу, потом усмехнулись, а вскоре уже хохотали, как Марта и Саула, славящиеся своим безудержным смехом. Пинноса приложила ко рту руку, сложенную кулачком, и загудела, как в рог. Урсула принялась изображать выстрелы из лука, издавая звуки, имитировавшие попадания в цель. Вскоре они уже не могли разговаривать от хохота.

— Мне только что пришла в голову интересная мысль, — произнесла Пинноса, как только ей удалось отдышаться.

— И какая же? — спросила Урсула, становясь серьезнее.

— Да вот, представилась мне сотня-другая женщин-охотниц, таких как мы, патрулирующих линию вдоль побережья и гоняющих со своих берегов непрошеных гостей, скажем, ирландцев. Как тебе кажется, ощутимая будет помощь? Или, скажем, большой охотничий тур, вдоль Вала,[165] а дичью будут пикты. — Пинноса снопа засмеялась. — Тут уж мы точно дадим разбойникам, да и старым солдатам-гвардейцам пищу для размышлений!

— Мы определенно не останемся беззащитными, — с этими словами Урсула выпрямилась. — Знаешь что, Пинноса? А ведь у нас может получиться! Целая армия женщин-охотниц, полностью вооруженных, патрулирующих побережье. Даже отправляющихся на твой охотничий тур. А что? — Она взяла Пинносу за руку. — Мужчин не будет дома долго, военные кампании быстро не заканчиваются. Значит, мы должны найти способ укрепить нашу оборону, по меньшей мере, до конца этого лета… — Она задумалась, а потом продолжила: — И, скорее всего, до конца следующего тоже.

— Ты права! — воскликнула Пинноса. — Подумай обо всех охотах, на которых мы бывали! И скольких сильных женщин-охотниц мы знаем! Они будут более чем способны справиться с грабителями так же, как это удалось нам. Помнишь Баэтику из Линдинов? Она с конем управляется не хуже любого кавалериста армии Константина. Даже лучше некоторых из них, включая ее собственного мужа, который сейчас служит в авангарде у Константа. И мы с тобой видели немало женщин, которые могут стрелять из лука и метать копье в цель с мужской точностью. — Она в запальчивости ударила камень. — Да мы легко соберем сотню таких!

— Я думаю, будет больше, — сказала Урсула. — Помнишь охоту прошлого лета? Мы нашли сотню охотниц в одном Коринии. Если мы поищем еще в Глостере, то легко отыщем две, а то и три сотни таких женщин. — Урсула снова посмотрела на море. — А если разошлем весть по всем западным землям, то найдем целую армию, в несколько сотен женщин-воинов.

— Труднее всего будет разыскать лошадей, — задумчиво сказала Пинноса. — Но это уже неважно. Можно будет организоваться в пеших и кавалеристов, как в обыкновенной армии.

Позади них послышался шум, который заставил их оглянуться на храм. Остальные девушки начали просыпаться. Кордула и Саула уже сворачивали свои постели.

Урсула посмотрела на Пинносу:

— Ты правда думаешь, что у нас может получиться?

— Сформировать армию из нескольких сотен женщин, жительниц западных земель? — задумалась Пинноса. — Чтобы две или три сотни были верховыми. Привести их в прифронтовые леса для обучения? Чтобы таким образом они были всегда готовы попасть любую точку вдоль границ и дать отпор искателям легкой наживы? — Она выгнула бровь.

— Вроде бы осуществимо, — нерешительно сказала Урсула.

— Смотри: у нас уйдёт месяц на то, чтобы все организовать, затем второй на подготовку и исполнение, — Пинноса начала загибать пальцы. — К тому времени будет уже конец лета. Как только обучение будет окончено, мы сможем занять место патрульных в гарнизонах, а они, в свою очередь, смогут изобразить хотя бы видимость водных патрулей вдоль границы с Ирландией. Это придется на время сбора урожая, самое рискованное для нас время.

— А женщины разве не могут управлять лодками?

Пинноса насмешливо покачала головой.

— К сожалению, нет. На обучение этому мастерству уйдет слишком много времени. Да и сами лодки придется переделывать на троих гребцов вместо двоих.

— А когда придет время урожая, мы сможем отправиться с частью женской армии на восток, устроить несколько вылазок на территорию пиктов, чтобы удержать их от нападения на наши земли. Потом мы спустимся на юг, к Эбураку. Мы даже можем завершить круг и вернуться домой еще до наступления месяца охоты. И границы будут под присмотром, и мужчинам будет над чем поразмыслить в походах. Мне кажется, это должно подстегнуть в них желание поспешить домой, пока женщины не полностью заняли их место!

— Мы займемся этим! — заявила Урсула. — Мы соберем армию из женщин.

— Да, женщин-воинов, какими когда-то были амазонки! — вскричала Пинноса. — Мы будем сражаться бок о бок со своими мужчинами, защищая земли Римской империи от врагов, кем бы они ни были! — Она вскочила, придя в восторг от воображаемой картины, что предстала перед ее глазами.

— Нет, — Урсула тоже встала. — Нет, мы будем защищать от врагов не Римскую империю, а Британию, — произнесла она очень серьезно. — Мы вынуждены будем сделать это только потому, что наши мужчины ушли защищать Римскую империю. — Она взяла Пинносу под руку. — Пока мужчины сражаются за высокие цели Рима, женщины будут защищать то, что им ближе и дороже, — свой собственный дом. — Урсула оглянулась на храм. — Нам приходится воевать, Пинноса, потому что мы, здоровые, сильные и выносливые женщины этого острова — последняя надежда своей земли.

Пинноса сжала в ответ руку подруги, на ее лице тоже появилось выражение решимости.

— Но сражаться они будут только в том случае, если будут доверять своему предводителю.

Урсула улыбнулась в ответ.

— А мы и так доверяем.

Они снова рассмеялись и горячо обнялись.

— Пойдем, — Урсула направилась к террасе. — Мне самой рассказать девушкам, или расскажешь ты… — и добавила шутливо, — наш главнокомандующий?

XI

— Значит, армия из женщин, да? — игриво переспросила Марта. — Я — за! Мы еще покажем этим мужчинам! — Она подмигнула Сауле, и сестры захихикали.

Кордула, однако, выглядела обеспокоенной.

— Вы хорошо все обдумали? Нужны ведь будут не только женщины-воины, правильно? А что насчет посланников, провизии, и… и всего остального, что мне сразу не приходит в голову?

— Сразу не приходит, но потом обязательно придет, — теперь была очередь Урсулы подмигивать Пинносе. — Мы поставим тебя старшей по техническому и вещевому снабжению.

— И по вестовым тоже, — добавила Пинноса.

— Да, и по вестовым тоже, — с кивком подтвердила Урсула.

— Меня? Старшей над вестовыми? — Кордула не смогла сдержать улыбки от мысли о том, что ее обязанности будут такими же, как у Моргана. Урсула и Пинноса рассмеялись и обняли ее.

Единственным человеком, кто не смеялся, была Бриттола. В то время как все остальные строили планы, она сидела очень тихо, низко опустив голову, так что ее лица совсем не стало видно за завесой волос.

Внезапно она подняла голову, вскочила и побежала прочь от них по террасе.

— Я сама разберусь, — сказала Урсула и поспешила вслед заподругой.

Она догнала Бриттолу возле алтаря, где та преклонила колени в молитве.

— Что случилось? — мягко спросила она. — Тебе что, не понравилась идея собрать армию из женщин?

Бриттола подняла лицо, искаженное мукой. Глаза блестели от слез.

— Неужели недостаточно крови, пролитой мужчинами? — закричала она. — Я считаю, что женщины не должны добавлять этому миру страданий и смерти! Это неправильно!

Урсула надолго задумалась.

— Знаешь что, Бриттола, а ведь ты права.

— Правда? Нет, правда?

— Да, ты говоришь об очень важных вещах. Армия женщин не должна быть такой же, как армия мужчин, ведь так? Ну, во всяком случае, не во всем. Например… — И они стали оживленно беседовать.

Спустя какое-то время Урсула привела Бриттолу в комнаты при храме, где остальные девушки вовсю обсуждали будущее новой армии.

— Внимание, — крикнула она, хлопнув в ладоши. — Бриттола хочет сделать важное объявление. — Она ободряюще улыбнулась Бриттоле и подтолкнула ее вперед.

Девушка сделала глубокий вдох, оглянулась на Урсулу и выпалила: «Не будет никаких убийств!»

— Как это, никаких убийств? — недоверчиво переспросила Пинноса.

— Совсем никаких, — медленно сказала Бриттола. — Мы будем использовать оружие только для того, чтобы ранить и разоружить. Мы не будем стремиться убить за исключением случаев крайней необходимости, когда нужно будет защитить себя. — Она снова взглянула на Урсулу, которая кивнула ей, чтобы та продолжала. — Наша миссия не должна добавлять этому миру боли и страданий. Вместо этого мы должны заниматься тем, что создадим видимость силы, причем видимость великолепную, изображая атакующих воинов, но не более того. Так мы сможем явить миру истинную любовь и силу Божью. Мы станем армией, действующей во имя Его в полном смысле этого слова!

— Все с этим согласны? — Урсула смотрела прямо на Пинносу.

— Согласны? Да это просто замечательно! — Пинноса подошла к Бриттоле с протянутыми для объятия руками. — Без тебя, живого голоса моей совести, Бриттола, я бы превратилась в рыжую кровожадную дикарку с гор!

Пинноса от души обняла Бриттолу, и все остальные поспешили к ним присоединиться.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ ЗОВ ТРУБЫ

I

Урсула, Пинноса и их компания оказались совершенно не готовыми к приему, который их ожидал, когда они вернулись с гор. Вести об их подвиге разносились со скоростью лесного пожара. Впервые свою славу они ощутили в Магнисе. Стоило им появиться на дороге, ведущей от реки к городу, из-за укреплений навстречу им раздались громкие приветственные крики. Перейдя длинный навесной мост, они вошли в ворота и столкнулись с встречавшей их толпой.

— Молодец, Пинноса!

— Молодец, принцесса Урсула!

— Они победили банду из тридцати убийц!

— Да ну, их там было шестьдесят, не меньше!

— Да вы что? Там была целая сотня этих негодяев!

Все шумели, кричали, всем хотелось посмотреть на юных героинь и поблагодарить их за избавление от одной из самых страшных и жестоких банд ирландцев, когда-либо совершавших набеги на приграничные земли. Девушек осыпали цветами и одаривали едой, одеждой и вином. Позже Бриттола и Кордула проследили за тем, чтобы эти дары были поделены между несчастными, семьи которых пострадали от налета.

На следующий день, когда они проезжали мимо Арикопия, поселка сталелитейщиков, его улицы тоже наполнились людьми, выкрикивавшими похвалу и благословения.

— Если вы снова отправитесь в схватку с грабителями и вам понадобится хорошая женская броня, не слабее мужской, но легче… обращайтесь ко мне! Запомните, меня зовут Балиг! — кричал крепыш зычным басом.

— А я продам вам то же самое, но по лучшей цене! — перебивал его второй. — А меня зовут Халесет!

— У меня растут три дочери! А у тебя, Халесет, только сыновья. Так что я лучше знаю, как делать удобную броню на женщин! — не остался в долгу Балиг, а толпа засмеялась.

В Глостере их у ворот встретил конный почетный караул во главе с угрюмым старым центурионом, который всего шесть дней назад пытался отговорить их от безрассудного плана. Когда юные всадницы приблизились, он отдал им надлежащие военные почести.

— Ваше Высочество, — сказал он, когда Урсула и остальные остановились. — Ваше благополучное возвращение в наш город принесло нам огромную радость и стало поводом для празднования. Я должен принести свои искренние и смиренные извинения в том, что недооценил вашу доблесть и отвагу.

Урсула улыбнулась и ответила ему поклоном. Остальные девушки последовали ее примеру, все, кроме Пинносы. Последняя как будто не слышала разговор и казалась полностью поглощенной своей лошадью, которую она ласково похлопывала по шее.

— Госпожа Пинноса, — смущенно и неловко продолжил центурион. — Я хотел бы выразить свои глубочайшие соболезнования по поводу вашей утраты. Смерть вашей семьи…

— Вы зря тратите силы, упражняясь в красноречии, — перебила его Пинноса. — Вы сами знаете, что на меня оно не действует.

Центурион закашлялся, неловко поклонился и перешел ко второй части своей официальной приветственной речи.

— Для меня великая честь приветствовать вас от лица всего Глостера целыми, невредимыми и… победоносными! — Он сделал приглашающий жест в сторону распахнутых городских ворот. — Ваше Высочество, дамы, Глостер приветствует вас!

В сопровождении почетного караула Урсула со своей кавалькадой медленно въехала на главную улицу и, под одобрительный гул встречавшей их толпы, направилась к Форуму. Целая делегация знатных особ Глостера, наряженных в лучшие свои одежды, уже ждала их приближения. И снова девушек осыпали подарками, среди которых были и шелка, и драгоценности. На этот раз юные героини решили оставить их себе.

Однако самый радушный прием ждал их в Коринии. Когда Урсула с подругами добрались до той части дороги, где заканчивался лес и начинались возделанные поля, они к своему изумлению встретили на ней огромное количество людей. Первой их заметила Олеандра.

— Госпожа! Госпожа! — крикнула она и со слезами счастья на глазах побежала к Урсуле. — Слава богам, вы вернулись! Наконец-то ваш отец успокоится! Мы так за нас волновались! Гонцы говорили, что вы теперь в безопасности, но никто не знал, что сделали с вами эти мерзкие ирландцы! Вы здоровы? Вы не ранены? А остальные девушки?

— На нас нет ни единой царапины, Олеандра, — вмешалась Пинноса, пока Урсула только собиралась ответить. — Если не считать тех ран, на которых повязки не наложишь.

— Что это значит? — в волнении вскрикнула старая служанка. — Так вы ранены или нет?

— С нами все в порядке, Олеандра, — сказала, наконец, Урсула, наклоняясь вниз и позволяя Олеандре поцеловать руку. — Вот только бандиты убили всю семью Пинносы. Их и еще семнадцать невинных душ, которые были безоружны и беззащитны.

II

Каждому хотелось посмотреть на прославленных воительниц, похвалить, благословить их или хотя бы просто коснуться, и на оставшуюся пару миль до дома Урсула и ее подруги потратили более часа. Выехав на последний поворот дороги, они увидели у ворот самого короля Дионота, ожидавшего их, чтобы проводить в город. Король был окружен почетным караулом и свитой в парадных одеждах. Позже Урсула узнала, что те двенадцать воинов, которых она видела у ворот, составляли основную и единственную защиту города — менее десятой части обычного состава охраны. Всех остальных забрал с собой Константин взамен своих телохранителей, уехавших вперед с Константом.

Они почувствовали, что король гневается, еще издали. Радостные улыбки на лицах девушек увядали под его холодным пристальным взглядом. Он не говорил ни слова, пока юные воительницы не остановились прямо перед ним.

— Вы все могли погибнуть, — прорычал он.

— Но, отец…

— Какой бес в вас вселился, что за безумие на вас нашло? Отправиться в погоню за бандой хладнокровных убийц, которые ничем другим, кроме душегубства, в своей жизни и не занимались? Что бы мы, ваши семьи, сейчас делали, если бы эти негодяи не были пьяны, а? Что бы мы делали, если бы в той вилле на окраине удача оказалась на их стороне, а не на вашей? Вы хотя бы задумались об этом перед тем, как броситься на встречу с самой Судьбой? — Он внимательно посмотрел каждой из них в глаза. Только Пинноса и Урсула смогли выдержать этот взгляд, остальные же стыдливо потупились.

— Это я… — начала было Пинноса.

— Отец, мы… — Урсула намеренно перебила свою подругу.

Король поднял руку, требуя молчания.

— Довольно. Поговорим позже, — его тон стал мягче. — Как бы то ни было, Господь своей милостью дал нам повод для радости и празднования и не стал наказывать нас, не дав причин для слез и страданий.

Урсула заметила, что глаза отца подобрели. Она поняла, что прощение получено.

— Уже одно то, что мы можем поприветствовать вас возле родного дома, — великое благословение. То, что мы видим вас здоровыми и невредимыми, — благословение вдвойне. Но это еще не все. Господь благословил нас трижды… — Он заговорил громче и поднял правую руку. — Мы приветствуем вас дома, целыми и невредимыми и, слава Богу, — с победой!

По сигналу короля сотни трубачей по другую сторону ограды разразились бравурным приветственным гимном, провозглашая возвращение домой славных наследниц и начало их парадного прохода по городу. Король и его свита проследовали за девушками в ворота, и десятки детей со счастливым смехом и визгом стали осыпать их разноцветными перышками и лепестками цветов. Когда процессия оказалась на городских улицах, торжественные звуки фанфар смешались с какофонией гудков, трещоток, свистом дудочек и грохотом барабанов, радостными восклицаниями и смехом. Их окружило так много людей, стремящихся хотя бы прикоснуться к прославленным героиням, что девушкам понадобился еще час, чтобы добраться до Форума, где их ожидала официальная часть приема.

Возле входа в Форум юные воительницы попытались спешиться, но их тут же подхватили на руки радостные горожане и пронесли по всей площади. Их поставили на высокие деревянные подмостки, выстроенные по специальному приказу короля возле ступеней, ведущих базилике. Дионот со всей своей свитой добрался до го места гораздо быстрее дочери. Накинув на плечи нарядную мантию и надев корону, он восседал верхом на прекрасном жеребце, в сбруе, украшенной блестящей кожей и бронзовыми бляхами. Он остановился перед подмостками, намереваясь торжественно встретить дочь и ее подруг.

— Люди Кориния! — вскричал он, как только Урсула и девушки появились на платформе. Толпа ликовала так громко и самозабвенно, что королевским трубачам пришлось трижды подавать сигнал к молчанию, прежде чем король смог говорить. — Добрые жители Кориния! Наконец-то наши дочери вернулись домой!

Оглушительный рев толпы, свист и барабанная дробь не позволили ему произнести ни слова больше. Пока трубачи отчаянно пытались призвать народ к спокойствию, король поднялся в стременах и крикнул Урсуле:

— Они не дают мне говорить! Они хотят послушать тебя!

Шум постепенно улегся, и король смог продолжить свою речь.

— От имени жителей Кориния я говорю: добро пожаловать домой! И добавлю: молодцы! Мы гордимся вами, Бриттола и Кордула! Мы гордимся вами, Марта и Саула! Мы гордимся тобой, Пинноса, и тобой, принцесса Урсула! Дамы, мы салютуем вам!

Гордая принцесса и пятеро ее подруг улыбнулись и помахали руками в ответ на шумные и многоголосые приветствия. Девушки уже отложили свои щиты в сторону, но мечи по-прежнему были привязаны к поясам. Марта и Пинноса оставили у себя свои луки и колчаны со стрелами. По просьбе Бриттолы все девушки выстроились в шеренгу и поклонились соплеменникам в знак уважения и благодарности.

Урсула вышла к краю платформы и подняла руки, прося тишины, но горожане к этому моменту слишком разгорячились, чтобы так легко успокоиться.

— Принцесса Урсула, ты показала этим убийцам, где раки зимуют! — кричала одна девчушка. — Куда они со своей силой против твоих мозгов!

— Когда ты снова поедешь на охоту за мародерами, Пинноса? — спрашивал старик. — И скольких собираешься убить на следующей охоте? Дюжину — другую? Или сотню?

— Жители Кориния! Мы благодарны вам за такой теплый прием… — начала было Урсула, но толпа продолжала неистовствовать, и ей пришлось замолчать. Она оглянулась на остальных девушек с недовольным выражением на лице. Потом она посмотрела на отца, который широко улыбнулся ей и сказал: «Будь терпелива!»

Крики стали стихать, но тут старик крикнул:

— Слава Богу! Эти девушки выполнили работу за тридцать мужчин и вернулись домой невредимыми!

Толпа снова возликовала. Как только аплодисменты утихли, пышнотелая женщина, стоявшая недалеко от девушек, вдруг закричала:

— А где в это время были мужчины? Что это такое: нашим юным наследницам родовитых семей приходится выполнять работу военных! Так дело не пойдет! Где были пограничники из Магниса? А солдаты из Глостера, если уж на то пошло?

Люди заволновались. Послышался ропот.

— У нас больше не осталось солдат! Константин обманул нас! — зычно выкрикнул один из гончаров. Его голос, натренированный на рынках и площадях, легко разнесся над головами собравшихся. — Вся армия ушла! У нас осталось лишь пятьдесят человек в Глостере, да по сотне в Роксетере и Деве!

И тут нее разом заговорили. Каждому из этих людей было что сказать, и вскоре площадь перед Базиликой гудела от возмущенных криков и жарких споров. Люди ругались друг на друга, оскорбляли короля, Урсулу и ее спутниц.

Урсула обменялась встревоженными взглядами с отцом, а гончар все никак не унимался и продолжал свои речи:

— Я вам говорю, мы беззащитны! Если пикты и ирландцы снова объединятся, у нас не будет ни малейшего шанса выстоять!

Урсула и король должны были что-то сказать, чтобы успокоить толпу и развеять овладевшие ею страх и злобу. Однако их опередила жена мельника.

— Правильно! Мы и есть беззащитные! Где наши воины? Где кавалерия и пехота, когда нам нужна защита от ирландских бандитов и их родственничков, пиктов? Наши женщины тут ничего не могут поделать!

— А вот тут вы все ошибаетесь! — с этими словами вышла вперед Пинноса. Ее звонкий голос заставил всех прислушаться. Она окинула гневным взглядом всех собравшихся на Форуме, остановив его на жене мельника. — У нас достаточно сильных женщин, способных охотиться, сражаться и защитить себя и свою землю от захватчиков!

— Ха! — крупная краснолицая тетка уперла руки в бока. — Лучшие из наших мужчин ушли в поход, а какие-то белоручки на конях воображают, что смогут занять их место?

— Белоручки на конях, говоришь? — переспросила Пинноса. Ее лицо начало наливаться кровью от гнева. — Что ты вообще…

Марта бросилась вперед и успела схватить Пинносу за руку.

— Давай-ка покажем людям, на что способны «белоручки» после небольшой подготовки! — Она, похлопав по своему луку и колчану, незаметным для толпы кивком указала Пинносе на стену дома на противоположной стороне Форума. Сначала Пинноса посмотрела на Марту с озадаченным выражением на лице, но потом поняла, что она задумала.

Марта повернулась к жене мельника и усмехнулась.

— Значит, ты считаешь, что теперь, когда лучшие лучники и всадники ушли на континент, мы остались беззащитны? Ну, тогда смотри и думай хорошенько.

Жена мельника и гончар переглянулись и засмеялись.

— Расступитесь! — Со всех сторон послышались удивленные возгласы, когда Пинноса широким показательным движением вытащила свой меч из ножен и подняла его высоко над собой. Потом, все еще держа его в вытянутой руке, она медленно опустила меч до уровня глаз, указывая на середину Форума. — Я сказала, расступитесь!

В центре площади стало образовываться свободное пространство. Народ повиновался ее приказу. Пинноса поднесла руки к губам и издала долгий пронзительный свист. Издалека, с противоположного конца площади в ответ ей заржала Артемида. Люди обернулись и увидели, как огромная лошадь встала на дыбы и начала бить мощными копытами. Пинноса свистнула во второй раз, и черная лошадь помчалась на зов своей хозяйки, заставляя зевак, попавшихся на ее пути, спасаться бегством.

— Вы говорили, что сейчас в Британии не хватает воинов, чтобы защитить ее земли от набегов ирландцев и пиктов. И в этом вы правы, — крикнула Пинноса, когда Артемида замерла как вкопанная рядом с ней. — Здесь вообще мало мужчин, которые способны на это! — Она вложила меч в ножны и спрыгнула с платформы прямо на спину Артемиде. Послышались неуверенные одобрительные восклицания и аплодисменты.

— И мало кто из мужчин умеет вот так! — Она выхватила стрелу из колчана, натянула тетиву лука, затем резким движением развернула Артемиду и, сжимая ее бока ногами, послала лошадь в полный галоп. Оказавшись в центре площади, Пинноса прицелилась и выстрелила. Стрела попала в цель: в большой кожаный бурдюк, висевший над головами людей на навесе перед торговой лавкой. Когда стрела пробила шкуру, вода тотчас брызнула во все стороны. Толпа оживилась и принялась выкрикивать имя героини. Пинноса развернула лошадь и пошла на второй заход.

— И где есть мужчины, которые могут вот так? — крикнула она, выстрелив в тот момент, когда лошадь вошла в галоп. Стрела пронзила веревку, на которой висел бурдюк, и тот упал на мостовую с громким чмокающим звуком.

Пинноса остановила Артемиду возле самой платформы. Ожидая, пока смолкнут оглушительные вопли горожан, она заметила, что Урсула и король обменялись взглядами. Как только шум стал затихать, Пинноса попыталась продолжить свою речь.

— Пусть у нас мало мужчин, которые могут…

— Да мы все и так знаем, что можешь ты, Пинноса, — перебила ее мельничиха. — Но ты у нас особенная. Ты выросла верхом на лошади. — Следующие слова она прокричала, обернувшись к толпе, чтобы ее лучше слышали. — Таких женщин, как она, которые могут драться, как мужчины, — днем с огнем не найдешь! А без наших мужчин мы беззащитны!

— Точно! — загудел в ответ гончар. — Мы не сможем отбиться от налетчиков!

— Это не так! — зарычала Пинноса, пожирая их обоих гневным взглядом. — У нас полно женщин, способных дать отпор захватчикам и мародерам.

— Да каких это женщин? — насмехалась мельничиха. — Назови хоть одну!

— Охотниц, разумеется, — огрызнулась Пинноса.

— Конечно, только в Коринии и Глостере живут сотни охотниц, — выпалила Бриттола, торопливо выходя вперед, чтобы встать рядом с Пинносой. — Их одних хватит для того, чтобы сформировать когорты для патрулирования приграничных земель.

— Что? — не выдержал король.

— Бриттола и Пинноса правы, — вышла вперед Урсула. — Вы сами видели, на что способна женщина после хорошего обучения и тренировки. Если в нашей провинции осталось мало крепких боеспособных мужчин, чтобы защитить нас от вторжения, — тут она замолчала и серьезно взглянула в глаза отцу, — значит, мы будем учить этому наших женщин.

Потом она повернулась лицом к собравшимся на площади людям и крикнула:

— Мы отправим вестников в западные земли и пригласим охотниц собраться здесь, в этом городе, чтобы организовать временную армию для защиты границ!

— Армию женщин? — с усмешкой выкрикнул гончар.

— Армию женщин? — с изумлением и восторгом повторили привратник и мельничиха.

Вся площадь стала на все лады повторять это восклицание, кто с усмешкой и недоверием, кто в потрясении и восторге.

Пинноса собралась было что-то добавить, но Урсула удержала ее от лишних слов. Принцесса настояла на том, чтобы девушки ничего не предпринимали, пока толпа привыкала к этой мысли. Затем, когда ропот утих, она спокойно повернулась к своим подругам и произнесла: «Ну что, девушки?»

Повинуясь ее призыву, подруги подошли к ней, к краю платформы и выстроились в ряд. Как только все заняли свои места, Урсула, стоявшая в самом конце и ближе всех остальных к отцу, медленно, но решительно положила руку на рукоять своего меча. Это был один из бессловесных сигналов, который они приняли внутри своей компании за время путешествия. В ответ девушки взяли в руки оружие и опустили его вниз, нацелив на землю. Затем, по сигналу Пинносы, все, кроме Урсулы, подняли мечи вверх. Урсула же держала свой меч опушенным, ожидая, пока стихнут возгласы изумления. Как только толпа погрузилась в тяжелое молчание, она подняла голову и заявила во всеуслышание:

— Ради любви к нашей земле, к нашим людям и нашим дорогим домам! Ради защиты провинции и прославления Господа! — она подняла меч, присоединившись к своим подругам. Слившись в едином стремительном жесте, издалека эти девушки с поднятыми над головами обнаженными мечами напоминали яркий стремительный луч света, отливающий сталью. — Женщины Британии готовы сражаться!

III

— Отец, я знаю, что они ушли всего неделю назад, но может, от них были какие-нибудь известия? — нетерпеливо спросила Урсула, когда Дионот, наконец, присоединился к ним на праздничном пиру, устроенном в честь их возвращения.

«Пожалуйста, скажи мне что-нибудь о Константе! Пожалуйста!» — эта мысль билась в ее мозгу, пока король усаживался поудобнее в своем кресле.

— Ну, достоверно нам пока известно лишь то, что и Констант и Константин ушли отсюда благополучно, — ответил король, как только выбрал удобное для себя положение. — Сегодня утром к нам пришел гонец из Рочестера. Он сказал, что отплытие Константина было великолепным зрелищем: более сотни галер на всех парусах шли по спокойному морю, направляясь прямо к северным побережьям Галлии. — Он посмотрел на дочь и многозначительно добавил: — С той стороны канала никаких вестей пока не было. — Король поднял бокал. — Итак, за успех кампании Константина! И пусть они вернутся домой целыми и невредимыми… и как можно скорее.

Все, кроме детей, присоединились к его тосту.

За праздничным столом сидели также десятилетний брат Марты Юрикал, младшая сестра Кордулы Дочилина, его ровесница, и шестилетняя сестра Саулы Трифоза.

— А почему все мужчины ушли, Ваше Величество? — спросила Дочилина после того, как взрослые опустошили бокалы.

— Чтобы победить германские племена, дурочка, — одернул ее Юрикал, ткнув двоюродную сестрицу в бок кулаком. — А где будет первая битва, Ваше Величество? В Трире? Или в Могонциаке?

— Ох уж эта мальчишечья любовь к хорошей схватке! Где бы мы без нее были? — улыбнулся король. — Да, Юрикал, ты прав. В некотором смысле они действительно ушли, чтобы сразиться с германскими племенами, но, к сожалению, все не так просто, как кажется. Давай, я попробую тебе это объяснить…

Он расчистил перед собой стол и положил на свободное место три ножа в одну линию. С одной стороны образовавшейся границы он поставил вазу с фруктами, а с другой — обглоданные кости, оставшиеся от угощения, которое им только что подавали.

— Подумай о своем доме и землях, которые его окружают. Вокруг твоей виллы прекрасные сады, цветы и деревья, плодоносящие и радующие глаз. Они предмет зависти твоих соседей. А за великолепными садами лежат засеянные поля, которые дают тебе хороший урожай, пастбища со сладкими травами, которые кормят твой скот, птичьи фермы и конюшни. Другими словами, ты окружен роскошью и благодатью, которыми тебя одарил Рим. Ты меня понимаешь? — зачарованные дети кивнули в ответ. — А за полями раскинулись густые леса, в которых много зверей. Кого них вы знаете?

— Медведей! — воскликнул Юрикал. — Больших медведей и волков!

— И еще лис, — добавила Дочилина.

— А еще есть ужасные чудовища, — пискнула Трифоза. — Такие, как драконы и большие змеи!

— Ну, пока мы этих чудовищ оставим за пределами нашей картинки, — с улыбкой сказал король. — И представим себе, скажем, лис и волков. Что им нужно от ваших земель? Что они стараются утащить в первую очередь?

— Ягнят! — громко крикнул Юрикал, вызвав этим неудовольствие Кордулы, которая сидела вместе с детьми. Именно она предложила взять детей за общий стол, пообещав, что они будут вести себя наилучшим образом.

— А еще телят и жеребят, — добавила Дочилина.

— И птенцов, — радостно сказала Трифоза. — И… и даже больших птиц.

— Правильно. Волки и лисы всегда стараются проникнуть в наши хозяйства и стащить что-нибудь вкусненькое. Теперь представь, что твой дом — это Рим. Провинции Римской империи — это большие имения, а большие города, такие как Кориний, — это виллы. А дикие звери — это варварские племена, окружающие наши границы. — Он посмотрел на Урсулу. — Эти звери могут быть очень страшными и опасными. Они все время ищут возможности прорваться сквозь нашу ослабевшую оборону и обокрасть нас. — Король снова переключил внимание на детей. — Здесь, в Британии, дикими зверями для нас кажутся пикты и ирландцы. В Галлии это германские племена. В Италии это готы…

— Готы! — повторил Юрикал прерывающимся голосом, затем скорчил страшную гримасу и повернулся к Дочилине.

Она нахмурилась и повернулась к нему спиной, всем видом показывая свое неодобрение, будто говоря: «Прекрати дурачиться!»

Король тем временем продолжал свой рассказ.

— Но беда в том, что в последние годы пограничные отряды нужны были нам в других местах, а это значит, что у нас стало меньше солдат, которые могут охранять наши границы. В результате воры и бандиты, положившие глаз на богатства наших земель, чувствуют себя гораздо увереннее. Но что еще хуже, они все стали рваться на территорию Римской империи одновременно, выбирая самые разные места для перехода границы, от Галлии на западе до Фракии на востоке, изматывая и без того ослабленных пограничников.

— Поэтому Константин и отправился туда, чтобы призвать всех бандитов к ответу! — пришедший в восторг Юрикал вскочил и принялся крушить воображаемого врага таким же воображаемым мечом. — Получи, мерзкий гот! А это тебе, проклятый германец! Вот тебе! Вот тебе!

— Юрикал, — прикрикнула на него Кордула. — А ну-ка веди себя как следует! Твой король еще не закончил рассказ! Простите, Ваше Величество!

— Хотел бы я, чтобы все было так просто, Юрикал. Понимаешь, эти бандиты вроде как уже и не бандиты больше. Теперь им мало просто совершать набеги на наши земли и убираться восвояси, чтобы у себя дома порадоваться своей добыче, как возвращаются в свои берлоги и норы дикие звери. Нет, теперь они приходят большими группами, целыми семьями — мужчины, женщины и дети, как вы, вместе со своими стариками. Они привозят с собой телеги и повозки, даже скот. Целые племена перебираются к нам. Они прорываются на территорию Римской империи для того, чтобы поселиться на ней. Они хотят сделать наш дом своим домом.

— Варвары хотят отнять у нас наши дома? — спросила Дочилина. — Потому что они такие красивые?

— Да, я думаю, это одна из причин, по которым они, так поступают. Но самое главное, что их здесь привлекает, — это безопасность. Понимаешь, они хотят жить в Римской империи потому, что она охраняема и спокойна. Дело в том, что они сами боятся других, еще более диких варварских племен, которые населяют земли вдалеке от наших границ. Настоящих чудовищ дикого леса.

— Каких чудовищ? — спросила Трифоза дрогнувшим голоском.

— Ну, этого никто не знает точно, но последнее время я все чаще слышу одно и то же имя, особенно в сказах о том, что происходит на востоке. В них много говорится об одном воинственном безбожном племени, у людей которого большие головы и длинные страшные лица. Их называют… — он с мрачной многозначительностью наклонился вперед, — гунны!

Из глаз Трифозы брызнули слезы, она захныкала страха.

— Довольно, отец! — сказала Урсула. Она тоже почувствовала, как ледяная волна ужаса пронизала ее сердце, стоило ей услышать это страшное слово.

— Гунны! — повторил Юрикал завывающим голосом, скорчил страшную мину и набросился на Дочилину.

Она хорошенько ткнула его кулаком, намекая на то, что ему пора бы уже прекратить дурачиться. Мальчик схватился за руку, на которую пришелся удар, и постарался сделать ответный удар еще больнее.

— Ай! — вскрикнула девочка и вцепилась ему в волосы. Не прошло и секунды, как они уже катались по полу, схватившись не на шутку. Кордуле и Марте пришлось оттаскивать их друг от друга.

— У мальчика дух настоящего борца! — засмеялся король. — Когда подрастет, из него выйдет прекрасный воин!

— Из девочки тоже, — не удержалась Пинноса. — Ваше Величество, а как, по-вашему, обстоят дела на самом деле?

Король задумался, сделал глоток вина и выпрямился. Он явно относился к Пинносе с настороженностью.

— Я полагаю, что Константу будет сложно управиться с таким огромным количеством людей в Германии и Галлии. Императорский двор уже оставил Трир и, скорее всего, переехал к югу, в Арелат. Им пришлось уезжать поспешно, и они наверняка забрали с собой всю боеспособную пехоту и кавалерию Германии и Северной Галлии. У Константа остается одна надежда — создать регулярные войска из жителей селений и небольших городов и заманить к себе как можно больше отставных военных, оторвав их от насиженных мест в собственных имениях. Полагаю, кое-что из этого удастся сделать, и ему будет чем порадовать отца, когда они объединят свои силы в Трире. Это должно произойти через десять дней.

— А что происходит в Кельне и Могонциаке? — спросила Пинноса. — Там же могучие укрепления. Почему они не могут поддерживать неприкосновенность границ и отбивать атаки бандитов там?

— Ну, тут дело в том, что гарнизоны, как вы уже и сами знаете, основательно урезали и количестве. Их люди были переданы Стилихону, чтобы помочь справиться с готами в Италии и прилегающими к ней провинциями. До нас доходили вести, что после крупных сражений, в Могонциаке, например, потери были настолько велики, что армия составляла менее легиона солдат с жалким десятком центурионов. Когда я был в тех краях в последний раз, около двенадцати лет назад, в одном только Могонциаке, если мне не изменяет память, находилось более сотни центурионов и около трех легионов солдат. Мы не знаем точно, сколько было человек в Кельне, но нам известно, что значительную часть своего гарнизона, включая конницу, они отправили в Трир на встречу с Константином. Варвары уже успели прорваться через границу и теперь кочуют по всей Германии и Галлии, сея на своем пути смерть и разрушение.

— Когда мой папа вернется домой? — спросила Трифоза, все время внимательно прислушиваясь к разговору взрослых.

— Мы надеемся, что они все вернутся до наступления холодов, — мягко ответил король. Он наклонился вперед и постарался вернуть их разговору прежнее, душевное настроение. — Но для того, чтобы окончить свое важное дело, они могут задержаться и дольше. Так что может статься, что твой отец не вернется до следующего года.

— До следующего года! — вскрикнула девочка и расплакалась.

— Почему так долго? — спросила Кордула, утешая малышку.

— После того как границы будут укреплены против набегов германцев, ему, может быть, придется отправиться на юг Галлии. Сначала им нужно будет выпроводить германцев за испанские горы, туда, где они смогут найти больше пригодных для поселения земель. А потом… — Он очень внимательно взглянул на Урсулу, которая тоже внимательно его слушала. — Потом, возможно, им придется отправиться в Италию, чтобы помочь императору Гонорию справиться с готами.

— В Италию! — с негодованием повторила Пинноса. — Стилихону что, мало тех людей, которых он собрал на континенте?

Урсула хранила молчание.

— Я как-то встречался со Стилихоном. Было это много лет назад, — задумчиво произнес король. — Безо всякого сомнения, Гонорий рассчитывает на его помощь в борьбе с готами. Только было в глазах Стилихона что-то такое, что не внушило мне доверия. Он очень честолюбив… — Король замолчал и окинул взглядом собравшихся за столом. — Однако хватит! — воскликнул он, встряхнув головой, и подал сигнал слугам вносить новую перемену блюд. — Здесь не время и не место обсуждать такие вопросы. Скажу только одно: у Константина и его армии более чем достаточно причин отправиться по ту сторону Альп.

— Но, Ваше Величество, — вмешалась Кордула, однако король остановил ее, подняв руку.

— Хватит гадать о том, что может случиться, а что нет. Мы должны набраться терпения и ждать новостей, а теперь я желаю послушать рассказ наших юных героинь о том, что уже произошло. Мы все сгораем от желания услышать об их приключениях, правда? — Дети живо закивали головами. — И что это за «армия женщин», о которой недавно шла речь? Когда вы собираетесь приступить к исполнению своих планов?

— Мы начнем завтра же, — с готовностью отозвалась Пинноса. — Мы разошлем вестников по всем западным землям, чтобы крепкие телом женщины…

— Крепкие телом и духом христианки, — вмешалась Бриттола.

— Хорошо, крепкие телом и духом христианки, — с улыбкой приняла поправку Пинноса, — присоединились к нам, чтобы создать легион из пеших и конных воинов. Летом, в месяцы, когда мы наиболее уязвимы, этот легион будет патрулировать побережье и земли вдоль Вала. Мы будем проводить обучение и тренировки на приграничных территориях, за Магнисом. Затем, когда придет время урожая, мы отправимся в длительную кампанию, вдоль Вала до Эбурака. Обратно мы планируем вернуться до наступления месяца охоты.

— Да, отец, — неуверенно произнесла Урсула. — Как сказала Пинноса, мы бы хотели разослать гонцов уже завтра. — Она выглядела встревоженной. Все остальные, казалось, были удивлены, услышав непривычное смирение в ее голосе.

— Я знаю, мы не спрашивали твоего совета, отец, — поколебавшись, продолжила Урсула, — но скажи, можно ли нам будет воспользоваться… твоей печатью?

— Завтра, говоришь? Она кивнула.

— Как жаль, что твоя мать не видит такого воодушевления, — он улыбнулся Урсуле. — Знаешь, это качество ты унаследовала от нее. — Король отвел взгляд от лица дочери и посмотрел вперед, на дальнюю стену обеденной залы, где висела шпалера с изображением короля на охоте. — Вообще-то завтра я вместе со всеми моими охранниками планировал отправиться на охоту, — произнес он, наконец, почесывая подбородок.

Бриттола расстроилась было, услышав такие слова, но тут заметила, что Урсула расцвела в улыбке.

— А это значит, что печать будет лежать на моем столе от заката до рассвета, и за ней будет совершенно некому присматривать.

— О, папа! — Урсула с трудом выбралась из-за стола, обежала его и бросилась обнимать отца. — Спасибо!

— Благодарю вас, Ваше Величество! — Пинноса поцеловала руку своего короля.

Все остальные эхом повторили слова благодарности и поклонились.

Король освободился из объятий дочери и потянулся за бокалом с вином. Слуга бросился его наполнять.

— Да, то, что наши женщины готовы делать мужскую работу, — достойный ответ на отчаянные события итого страшного времени. Но я знаю, что вы — отважные женщины, и каждая из вас стоит более десятка стариков, таких как я. Несчастных стариков, пытающихся защитить свою землю от опасности. Я чувствую, как меняется ветер. И он предвещает бурю. Если мы хотим выжить, нам надо научиться гнуться, как деревья. — Он встал и протянул свой бокал навстречу юным девам. — Дочь моя, я пью за тебя, и за твоих доверенных подруг, и за остальных женщин Британии, которые помогут нам защитить завтрашний день, пока мужчины в походе.

И с этими словами он стукнул своим бокалом о бокал Урсулы.

— За завтрашний день. За наше будущее и за то, что оно нам принесет.

Присутствовавшие в зале подняли свои бокалы и присоединились к тосту.

— За завтрашний день!

IV

— Госпожа, проснитесь! — Олеандра вырвала Урсулу из объятий сна. Старая служанка явно была чем-то взволнована. — Простите, что бужу вас. Вы, должно быть, очень устали после вчерашнего пира! Я знаю, что солнце едва встало, только вам обязательно надо спуститься. Срочно. Госпожа Пинноса послала меня за вами. Она уже там, вместе с госпожами Кордулой и Бриттолой. За госпожами Мартой и Саулой уже послали. Мне сказали, что вы нужны им как можно скорее. Улицы-то забиты, того и гляди начнется давка!

Урсула тоже расслышала шум толпы за окнами замка. Она торопливо оделась и подбежала к окну. Представшая перед глазами картина потрясла ее. Олеандра была права: улица действительно была полна людьми, причем, насколько хватало глаз, только женщинами.

Урсула прибыла во внутренний двор дворца одновременно с Мартой и Саулой. Пинноса уже была поглощена работой с прибывшими. Женщины входили во дворец по одной и в сопровождении слуги подходили к длинному столу, где их опрашивали. Пинноса, Кордула и Бриттола, рядом с каждой из которых сидел писец, находились с одной стороны стола. С другой виднелись три пустых места и три подготовленных стула для писцов.

— А, вот и вы! — крикнула Пинноса, обернувшись через плечо. — Не стойте тут, разинув рты. Подходите и присоединяйтесь. Мы начали перепись еще до рассвета, а женщины все идут и идут. Правда, здорово? Наше слово разнеслось по округе, как лесной пожар!

— Что нам делать? — спросила Марта.

— Записывайте их имена и места, откуда они приехали, — ответила Пинноса.

— Есть ли у них мужья и дети, — добавила Кордула.

— И не забудьте спросить, исповедают ли они христианскую веру, — вставила Бриттола, даже не повернувшись в их сторону. — Это важно.

— А потом спрашивайте, хотят ли они к нам присоединиться, — продолжила Пинноса. — Пока разговариваете с ними, решайте, кого возьмете, а кого нет, только сразу о своем решении не говорите. Просто ставьте пометку напротив каждого имени после того, как они уходят. Позже мы вывесим списки. Давайте же, приступайте!

V

— Добра-и утр, Ваш Вели-ичст, — протянула Марта, имитируя тягучий сельский акцент, и неуклюжими шаркающими шагами направилась в сторону Урсулы. — Вазьмить мня в ваш армию!

Все рассмеялись. День, однако, выдался тяжелым. Только к полудню им удалось переговорить со всеми, кто заполонил улицу, и разослать десять гонцов с призывом короля еще до наступления вечера. В тот день к ним пришли триста женщин, но только семьдесят из них оказались пригодными для тех целей, которые перед ними стояли. Однако даже из этих семидесяти лишь несколько человек отвечали всем требованиям. После тяжелого дня Урсула и ее подруги отправились отдыхать в женские покои дворца. За плотным ужином они продолжали обсуждать последние события.

— Что? Не беременна ли я случаем? — продолжала Марта. — Да нет, откуда. — Потом она изобразила озадаченную гримасу. — Хотя, дайте-ка подумать… Какое сейчас время года? — Она почесала голову и погладила воображаемый выдающийся живот. — Опа! Очень может быть!

Девушки расхохотались.

— А про ту, со свиньями! — воскликнула Саула. Другие стонами отозвались на смешные воспоминания. — «Только свиней я беру с собой, госпожа. Если их не возьмут, я не пойду тоже!»

— А у меня была одна, — с трудом восстанавливая дыхание от хохота, добавила Кордула, — которая соглашалась идти в армию, только если туда возьмут ее мужа.

— А у меня, — простонала Саула, — одна требовала, чтобы мы дали ей разрешение бросить мужа, и только тогда она вступит в легион!

— Да, таких, похоже, было несколько у каждой, — голос Пинносы перекрыл общий хохот. — Боже милосердный, какие же люди разные, правда? К нам даже старушки приходили, одной было шестьдесят три! А помните девочку, которая говорила, что ей семнадцать? Да ей и двенадцати-то не было!

— А толстушки! Помните дочек мельника? — хихикнула Саула. Остальные взорвались хохотом.

Марта вытянула Саулу и Кордулу на середину комнаты, где те принялись изображать, как три толстушки бочком протискиваются в дверной проем возле дворцовых ворот и ковыляют к их столу. Потом они разыграли сценку, в которой одна из дочерей мельника привставала со скамейки, затем локтями расталкивала остальных, возвращая себе свое место и спихивая со скамьи ту из них, что сидела ближе краю.

Во время беседы несчастные девушки лишь ценой нечеловеческих усилий удерживались от смеха, зато сейчас могли дать выход веселью. Бриттола так хохотала, что свалилась на пол.

— Ой, я чуть не забыла, — очнулась Саула спустя несколько минут. — У меня была одна очень странная женщина, одержимая страстным желанием поохотиться на пасечников. Она заявила, что вступает в легион ради того, чтобы очистить родную Британию от зла в виде пасечников. — Саула скорчила рожицу и затянула на одном из диалектов: — «От них все зло, вот как. А значить, дьявольское они отродье, вот как».

— Кстати, о дьяволе, — проговорила Марта, внезапно ставшая серьезной. — Вы видели ту странную женщину, которая вышла вперед в самом конце приема? Ту, со злыми глазами?

— О да! — прошептала Бриттола со страхом, — уж зло во плоти. Я никогда ее не видела раньше, она такая?

— Ну, она назвалась Руной, и вот что она мне сказала. — Дальше Марта продолжала тонким и угрожающим голосом. — Я бы очень хотела вступить в ваш легион. Я с клинком сроднилась. Я могу доказать это, у меня есть шрамы. Есть люди, которые могли бы поручиться за мое умение владеть клинком, если бы их спросили, да вот только они не смогут… ничего уже не смогут, потому что… потому что мне пришлось с ними разобраться. А когда я разбираюсь с людьми, они…

— Похоже, что у нее была тяжелая жизнь, — Урсула поспешила прервать сценку Марты, потому что увидела, что Бриттола искренне испугалась. — У меня тоже был один запоминающийся разговор с женщиной, который меня тронул до глубины души.

— Кто же это был? — спросила Пинноса, уловив желание Урсулы сменить тему.

Смех смолк, и личико Бриттолы тут же стало выдавать усталость.

— Ей было около сорока, по-моему, — продолжила рассказ Урсула. — Она говорила, что хотела бы вступить в легион, чтобы получить шанс воссоединиться с мужем. Когда я попросила ее объяснить, что она имеет в виду, она сказала, что ее муж умер и ждет ее в раю. Он погиб во время последнего похода нашей армии на континент. Двое ее сыновей тоже участвовали в этом походе и пропали без вести. В отличие от смерти мужа, которую подтвердили центурионы, о ее сыновьях никтоне мог сказать ничего конкретного. Она знала только, что они ушли из дома, да так и не вернулись обратно. Это произошло более пяти лет назад. Отца она потеряла давно, и поскольку братьев и сестер у нее не было, из всей семьи остались только она да ее мать. Потом умерла мать во время мора, который унес и наших матерей… — Тут она посмотрела на Бриттолу и Саулу. — Это было три года назад. С тех пор она жила совсем одна. Женщина сказала, что одиночество для нее невыносимо, но самой страшной мукой для нее стала никак не желающая умирать надежда на то, что ее сыновья все-таки вернутся домой. Она рассказывала, что уже дошла до предела и была готова свести счеты с жизнью, лишь бы прекратить свои страдания. Но вчера до нее дошли слухи об организации армии женщин. Эта новость вырвала ее из глубин кошмара, в который превратилась для нее жизнь, и она впервые за эти годы поняла, что может стать частью какого-то дела. Это дело способно снова наполнить ее жизнь смыслом, и ее не беспокоило, что оно может стоить самой этой жизни. Главное, она могла бы что-то сделать… что-то важное. «Если мне суждено будет погибнуть на поле битвы, — говорила она, — то это даже к лучшему. Я знаю, что так умер мой муж, и не хочу для себя лучшей доли».

— Мы ее возьмем? — тихо спросила Бриттола.

— Я думаю, что мы могли бы найти ей место в снабжении, или она может помогать как обслуга. Она слишком стара для боевых действий. Ей не хватает силы и выносливости, и она не сможет при необходимости двигаться быстро. Тело ее ослабло, как и ее дух… совсем как у вас, подруги! — В ответ на эти слова послышались усталые смешки. — Вы все выглядите так, будто сейчас свалитесь!

— Нам уже давным-давно пора спать, — сказала Пинноса, зевая и потягиваясь. — Мы должны хорошенько отдохнуть. Что-то мне подсказывает, что завтрашнее утро будет таким же сумасшедшим, как и это.

Она выпроводила девушек за дверь, и, пожелав друг другу спокойной ночи, они разошлись по своим комнатам. Перед уходом Пинноса остановилась и обернулась к Урсуле.

— Я спущусь во двор перед рассветом. Ты сможешь подняться и присоединиться ко мне?

— Присоединиться? — шутливо переспросила Урсула. — Смотри, как бы мне не пришлось тебя будить!

Пинноса рассмеялась и тоже отправилась в свою комнату. Когда шаги подруги стихли в гулкой тишине коридора, на лице Урсулы уже не было улыбки. Не милые черты исказились в горестной гримасе, которая заставила ее выглядеть куда старше своих лет. Она встала и в задумчивости прошлась по комнате. Подойдя к столу, она взяла в руки лампу, поднесла ее к лицу и стала вглядываться в зеркало из полированной бронзы, висевшее на стене. Она держала лампу так близко, что могла слышать треск и шипение фитиля и чувствовала щекой ее тепло.

— Я жду тебя, Констант. Я жду тебя любовь моя, где бы ты ни был. — Она смотрела на пляшущий язычок пламени и представляла себе знакомый силуэт возлюбленного. — Только где ты сейчас? Чем ты занят? Какие опасности тебя подстерегают и еще будут подстерегать? — Она закрыла глаза. — Думаешь ли ты обо мне? Я здесь. Я здесь. Ты меня слышишь? — Так и стояла она, зажмурившись и всем своим существом стараясь уловить малейший отклик на свой призыв. Но ее окружало лишь темное и холодное безмолвие, скрашенное только слабым теплом лампы. — Господи, умоляю Тебя, не дай ему погибнуть. Прошу Тебя, не дай мне такой жизни, какая была у той женщины. Некогда такой полной, а теперь… такой пустой и одинокой… Прошу милости Твоей, Господь, сохрани ему жизнь и воссоедини нас снова. Прошу Тебя, Господи… верни его домой!

Тихое покашливание, донесшееся откуда-то от дверей, заставило ее медленно открыть глаза.

— Госпожа, с вами все в порядке? — спросила Олеандра, озабоченно глядя на свою хозяйку.

— Да, все нормально, — тихо ответила она.

— Наггет пришел, Госпожа. Он ждет за дверью.

— Тогда зови. Не заставляй бедолагу долго ждать.

Олеандра пригласила в комнату низенького лысого коренастого мужчину. На нем был кожаный передник, закрывавший тело от шеи до колен. На пальцах рук, прокопченных и покрытых шрамами, недоставало лары фаланг. Это был лучший кузнец, литейщик и ювелир Кориния. Его род в течение пяти поколений мастерил украшения и все металлические изделия для царской семьи.

Глядя на него, Урсула подумала, что он выглядит нее так же, как и тогда, когда она была еще совсем девчонкой. От него исходил удушливый запах огня в горне и настоев, в которых он закаливал сталь. Принцесса знала его, как и остальных жителей города, только по имени Наггет.

— ВашСочество, — прохрипел он низким сиплым голосом. — Чем могу служить?

— Олеандра объяснила тебе, что я ищу, Наггет?

— Да, ВашСочество. Вы ищете сплав, который походил бы на золото, но был тверд как сталь. Вот, смотрите… — И он стал рыться в кармане своего фартука. Урсула слышала бряцанье кусков металла. — Я принес для вас вот это, — и он протянул ей маленькую коробочку.

Урсула взяла из его рук коробочку и поднесла ее к лампе, чтобы рассмотреть. В неверном свете фитиля она светилась желтоватым светом.

— Цвет более или менее подходит, и сплав определенно тяжелый, — задумчиво проговорила она, переворачивая ее в руках. — Только вот прочный ли он?

— О, да, ВашСочество. Это самый прочный сплав из тех, что у меня есть, а на глаз впрямь похож на золото.

Он взял у Урсулы коробочку, поставил ее на середину письменного стола. Затем он вытащил сзади из-за пояса молот и со всего размаха ударил им по коробочке. Раздался грохот. Урсула подошла, взяла коробочку и стала ее снова рассматривать. На поверхности остались отметины, но форму она так и не потеряла.

— Прекрасно, — произнесла Урсула. — Из этого можно выковать тонкое лезвие? Острое, как бритва, тонкое лезвие?

— Это золото бедняка, ВашСочество, — ответил старик с беззубой улыбкой. — Из него можно сделать все, что вам угодно.

— Вот и хорошо. Смотри, что я хочу, чтобы ты из этого сделал. — Она достала из ящика стола небольшой пергамент с рисунком и стала показывать, что замыслила.

VI

Призыв, прозвучавший по всей стране, и воззвание, скрепленное печатью короля, были так хорошо приняты, что за неделю удалось собрать более тысячи добровольцев. На следующее утро гонцы еще не успели отправиться, как в замок стали прибывать женщины, большинство из которых были сильны, не замужем и называли себя христианками. Они приходили из ближайших городов и селений. Некоторые приходили вместе со своими слугами, но в основном это были группки или пары. Многие шли пешком, но были и всадницы, с молодыми лошадьми, здоровыми и годными к службе.

Утром шестого дня со стороны юго-восточной дороги послышались резкие звуки горна. Урсула, Пинноса и остальные бросились к перилам, и перед их глазами открылась великолепная картина: расстилавшаяся перед ними дорога наполнялась марширующими женщинами, одетыми в одинаковую форму. Это была целая когорта, более четырехсот человек. Кордула первая рассмотрела рисунки на штандартах и объявила, что пришли объединенные силы из Силчестера и Винчестера.

Не успели они войти в город, как гонг зазвучал снова, но на этот раз со стороны юго-запада. Когда девушки в очередной раз подбежали к перилам, то увидели сто шестьдесят вооруженных женщин верхом и в полном обмундировании, приближавшихся к городу. На них были цвета Линдиниса.

На следующий день Урсуле пришлось срочно издать и разослать новое обращение к людям, говорящее о том, что они уже набрали достаточно добровольцев. В их рядах числилось семьсот тридцать пехотинцев и не менее трехсот всадниц. Вдобавок они набрали двести помощниц и еще семьдесят женщин, согласившихся работать в арсенале и обозе Легиона. Армия числом в тысячу четыреста человек заполнила целое крыло западных казарм Кориния.

Урсула, Пинноса и остальные девушки просыпались на заре вместе с рабами и все дни напролет проводили в казармах. По утрам они все вместе работали, объединяя женщин в когорты и крылья и назначая им командиров. После полудня они разделялись для проведения учений в различных частях учебного поля.

Пинноса вела занятия по бою, включая боевые построения и маневры. Много времени она посвящала формированию и подготовке кавалерийских крыльев, но их обучение она передала Марте и Баэтике из Линдиниса, которая была действительно замечательной наездницей. Саула заведовала самообороной, владением щитом, мечом и метанием копья. Она же учила женщин читать и передавать сигналы, Бриттола — маршировать и ухаживать за обмундированием. Кордула все время проводила за работой с отрядом гонцов и артиллеристов.

Урсула чаще всего работала со старшими офицерами, разрабатывая вместе с ними способы передачи приказов и сообщений, координирования действий и требований к дисциплине и, самое важное, кодекс поведения на службе и вне ее.

Каждый день заканчивался на смотровом плацу, где перед самым закатом все выстраивались для проверки. Пинноса осматривала форму женщин, их оружие и боевое снаряжение, а Урсула уделяла внимание манере вести себя и морали. А по вечерам старший командный состав вместе с Урсулой и ее подругами работал вместе с королем над созданием стратегии будущей кампании и подготовкой всего необходимого для нее. Часто эти вечерние встречи затягивались далеко за полночь.

Наступила середина лета, и женский легион был готов к исполнению своего предназначения. Они закончили базовый курс обучения и благодаря недюжинным усилиям ремесленников получили полное обмундирование и вооружение. В день летнего солнцестояния единственные мужчины, принимавшие участие в этой военной операции, гонцы, были разосланы в Роксетер, Карлайл и Эбурак, чтобы объявить о миссии женщин и дать команду начать необходимые приготовления. Вскоре после этого авангард и артиллеристы отправились в поход, сопровождаемые боевыми когортами.

VII

Оглушительный рев фанфар разорвал тишину летнего утра над городскими стенами Кориния. Медленно открылись Северные ворота. Вытянувшись в положении «смирно», стояли десять дивизий, в каждой из которых было по семьдесят пеших солдат и тридцать конных. Велиты[166] были одеты в темно-синюю униформу. Перья на шлемах были одного цвета с униформой.

Все собрались на открытом месте возле дороги на Глостер. Напротив них стояли конные воины. Попоны на лошадях были тоже синие, только по краю оторочены белым. Ровные ряды представляли собой такое великолепное зрелище, что горожане, проходившие мимо ворот, застывали с открытыми в изумлении ртами.

Тем временем из ворот показалась процессия. Сначала шли музыканты, игравшие на трубах и барабанах, затем — с фанфарами и цимбалами. Следом шли знаменосцы, держа в руках новое, никому не знакомое знамя. Над тремя белыми лилиями на фоне темно-синего полотна виднелся небольшой золотистый медведь, ставший символом нового легиона. За несколько мгновений до этого торжественного выхода в Форуме король в своей прекрасной речи представил городу новое знамя и командиров нового легиона. Там же он дал ему имя — Первый Легион Афины.

За знаменем Первого Легиона Афины развевались знамена Кориния, Глостера, Силчестера, Винчестера и Линдиниса. Следом шло особое пехотное подразделение, составлявшее почетный караул для командного состава, красовавшегося в шлемах с высокими белыми перьями. Только что отполированные, изготовленные по специальному заказу легкие кожаные нагрудники, укрепленные похожими на ребра полосами металла, блестели серебром на утреннем солнце. Далее выступало элитное крыло кавалерии авангарда. Их обмундирование тоже поблескивало из-под синих с белым накидок.

Следуя традиции Британии, командный состав шел самым последним. Марта, Саула, Бриттола и Кордула вместе появились в воротах, одетые в ту же форму, что и подразделения авангарда, только попоны на их лошадях были полностью белого цвета. Следом рука в руку ехали Урсула и Пинноса. Они были одеты так же, как и нее остальные, за исключением каймы на накидках и султана на шлемах, которые переливались белым и золотым. На шлеме Урсулы к тому же виднелось фиолетовое перо — символ принадлежности к королевскому роду.

Следом за командующими с высоко поднятой рукой в знак благодарности горожанам за их восторг и добрые напутствия ехал король Дионот со своим верховым караулом. Выйдя на дорогу через ворота, они выстроились в шеренгу. Король обнажил меч и поднял его над собой, требуя молчания. Три коротких сигнала горна одновременно призвали восторженных зрителей к тишине и явились командой авангарду встать по стойке «смирно».

Следуя строгому своду правил, Урсула и Пинноса развернули своих лошадей, Быструю и Артемиду, встав лицом к королю.

— Идите же, женщины Первого Легиона Афины! Вперед! — приказал король. — Идите и напишите новую главу в истории Рима! Командующие! Ведите Первую и Вторую Когорты Легиона Британии на защиту наших границ!

Урсула и Пинноса отдали честь. Король торжественно кивнул в ответ. Обе девушки развернулись к войску, и Пинноса отдала первый приказ начинающейся кампании.

— Женщины, воины Первого Легиона Афины! Вперед, МАРШ!

VIII

Первый Легион Афины провел целый месяц в горах возле побережья, тренируясь и патрулируя территорию. Их присутствие позволило немногим оставшимся мужчинам организовать отправку галер из Маридунума через Гибернийское море, чтобы создать иллюзию военной мощи Британии. Несмотря на то что людей хватило только на пять экипажей, это предприятие оказалось удачным: за это время бандиты не сделали ни одной попытки высадиться.

Предсказание Пинносы сбылось, и ее подруги полюбили горы и дикую, ни с чем не сравнимую красоту этой земли. Свежие ветры великого океана были здесь частыми гостями, отчего не являлись редкостью шквалы с дождем, быстро сменявшиеся ярким солнечным светом. Такие контрасты погоды вместе с яркими сочными красками природы очаровали сердца юных воительниц, и они охотно ходили в дозоры по Радужным горам.

В свободное от службы время женщины восстанавливали аванпосты и военные лагеря. Когда работой управляла Бриттола, в укреплении обязательно строили небольшую часовенку. Каждую из них белили изнутри и снаружи, ставили там скромный алтарь и несколько скамей для молящихся.

Морской патруль вернулся с ирландского побережья незадолго до Лугнасада,[167] начала сбора урожая. Когда женщины передали им отремонтированные укрепления, мужчины не смогли скрыть своего изумления.

Наступление Лугнасада означало, что пришло время Первой Армии Афины выступать в долгий поход на север, к Валу и земле пиктов. Урсула приказала отделениям объединиться в три дивизии и встретиться в Магнисе, откуда и началось их путешествие на север.

Смотр объединенной Армии планировалось провести через пять дней. Отделения Урсулы и Марты пришли в Магнис первыми. На следующее утро на рассвете когорты Кордулы и Саулы вошли в крепость по подвесному мосту. Отряд Пинносы ожидали в середине того же дня. Едва наступил полдень, как со стороны реки послышались звуки горна и появились ее солдаты. Однако знамени самой Пинносы не было видно.

— Она оставила нас у виллы Флавиев, — когда они подъехали к остальным, объяснила Бриттола, предвосхищая вопрос Урсулы. — Она сказала, что не задержится, но в то же время приказала Баэтике распорядиться о лошадях.

Урсула ничего не ответила. Она объявила сбор командиров, чтобы коротко расспросить их о новостях и ввести в курс дела. Потом занялась приготовлениями к походу. Когда она закончила с заботами этого дня, солнечный диск уже приближался к горизонту. Пинносы по-прежнему не было видно.

Урсула в одиночестве подошла к частоколу и стала смотреть на дорогу, ища глазами фигуру всадника. «Пинноса, ты же знаешь, что твое место здесь. У нас есть важное дело».

В опустившихся сумерках Урсула переоделась в простую охотничью одежду и приказала открыть ей ворота. Она перевела Быструю через мост, стараясь издавать как можно меньше шума. Как только они сошли с гулкого моста, Урсула села на коня и направила его вперед галопом. В крепости кроме стража и Олеандры никто не знал о том, что она уехали.

Она нашла свою рыжеволосую подругу во внутреннем дворике виллы Флавиев. Пинноса в полном боевом облачении сидела на каменной скамье. Уже почти полностью стемнело, но Урсула видела, что вилла была убрана и приготовлена к приезду новых владельцев. Единственным следом, напоминавшем о произошедших здесь ужасных событиях, было огромное темное пятно в центре мощеного дворика. Там главарь ирландцев вывалил на землю свои внутренности.

Урсула вошла во двор, неся в руках факел, который она взяла у входа в виллу, и направилась к Пинносе. Теплый свет пламени, казалось, отгонял длинные тени, как священник прогоняет злых духов.

— Я тебя ждала, — тихо произнесла Пинноса, глядя на нее со слабой улыбкой.

— Пойдем, — мягко сказала Урсула. — Ты уже провела с ними много времени. Теперь тебя ждут остальные. Нам пора. Мы еще можем проехать полпути до Магниса, и лишь половину дороги нам придется идти.

— Знаешь, мы с тобой взялись за серьезное дело, — произнесла она, медленно поднимаясь. Урсула видела, что ее глаза покраснели от слез. — Мой отец был бы очень горд.

— Я уверена, что он нас сейчас видит. Если бы он мог говорить, то обязательно сказал: «Пинноса, любимая моя дочь, не дай нашим страданиям остаться напрасными. Докажи всему миру, что Дом Флавиев по-прежнему может вести за собой целую армию. Иди и сражайся, чтобы защитить других от того зла, от которого пали мы».

Пинноса застыла без движения и молча смотрела на Урсулу. Потом медленно протянула вперед руки. Обняв подругу, Урсула почувствовала, что у той напряжен каждый мускул.

— Юный Тит и Бриттола могли составить такую замечательную пару, — заплакала она. Ее всхлипы становились все громче, и она, наконец, позволила выплеснуться давно подавленным чувствам.

Урсула крепче обняла ее и нежно покачивала, давая выплакаться.

Пинноса не сразу взяла себя в руки. С глубоким вздохом она, наконец, отстранилась, улыбнулась и сжала руки Урсулы.

— Спасибо, что приехала за мной. Прости, что застала меня в таком виде. Сейчас я успокоюсь. — Она отпустила руки подруги, подобрала свой плащ и меч, лежавшие возле скамьи, и двинулась по направлению к выходу. — Ты права, во мне сейчас нуждаются другие люди. Поехали.

IX

Первый Легион Афины дошел до земель, на которых стоял Вал, только к концу месяца. Неожиданная поразительная красота этих мест застала Урсулу и ее подруг врасплох. Ландшафт был не настолько вздыблен и прорезан скалами, как возле Радужных гор, но недостаток высоты холмов компенсировался их почти царственным величием.

Однако земли различались не только горами. Взобравшись на высокую каменную скалу, девушки осмотрели вражескую территорию. Они видели поросшие лесом холмы и долины, реки и луга. Враг был здесь, смотрел им в глаза, не собираясь прятаться за горизонтом или за кромкой моря.

Урсула и другие командиры чувствовали, как давит это присутствие врага на остальных женщин. Они пели меньше обычного, особенно это было заметно в дневные часы. Они боязливо прислушивались к звукам, опасаясь, что враг приблизится незаметно. Некоторые отказывались отправляться в обход, если в отряде было меньше тридцати человек. «Кажется, будто за тобой наблюдают даже деревья», — бормотали они. Вскоре уже сами командующие стали называть территорию по ту сторону Вала «землей с глазами».

На самой территории, прилегающей к Валу, обстановка оказалась еще хуже, чем они ожидали. Только основные крепости и города обладали собственными гарнизонами. Но даже там большинство солдат были состарившимися выходцами из чужих стран. В главном гарнизоне и Карлайле насчитывалась только сотня боеспособных воинов, а всадников не было и половины того. Если бы военная кампания не оттянула с собой почти всю живую силу, их было бы как минимум в десять раз больше. На самом Валу только одна сторожевая башня использовалась по назначению, да и на ней дежурили всего лишь три сторожа. Вся остальная площадь укреплений не охранялась и была крайне уязвимой для нападения. Урсула нашла только одно кавалерийское подразделение из пяти боеспособных всадников на одном из удаленных укреплений. Лошадей практически не осталось, и гонцы ездили на мулах либо ходили пешком. Женщинам пришлось пешком пройти половину длины Вала, а потом таким же образом добраться до форта Честер. Оказавшись там, они были изумлены, найдя его заброшенным в буквальном смысле. В форте оставались лишь слуги, да и то их было не больше тридцати, а во главе их стоял престарелый центурион, уже более двадцати лет находившийся в отставке.

Урсула срочно созвала к себе всех командующих. Они решили немедленно распределить свои силы, выделив приграничные патрули в три отдельные зоны. Пинноса и Кордула должны были взять самую большую группу из трехсот пятидесяти пеших и ста пятидесяти конных солдат. Не останавливаясь на отдых, им предстояло вернуться по своим следам, чтобы создать видимость военного присутствия в самых ослабленных частях приграничной полосы к западу от Вала. Остальные силы должны были разделиться на две равные части. Отделение Урсулы и Саулы направлялось в Сегедунум и брало под защиту восточную часть Вала, а Марта и Бриттола должны были выполнить точно такое же задание в западной ее части, разместившись в Вероковициуме.

Около полудня следующего дня подразделение, прибывшее в Вероковициум, впервые столкнулось с пиктами. Марта и Бриттола занимались расселением своих женщин, когда в крепость влетел на полном галопе патруль, отправленный осматривать Вал на три мили к западу. Патрульные доложили о сломанных воротах и четких признаках, указывавших на набег.

Пришло время применить то, чему они научились за долгие недели усердных тренировок и стратегических упражнений. Бриттола собрала манипулу из пятидесяти сильных женщин-велитов.

Заметив, как Бриттола теребит край своей формы, Марта поняла, что подруга нервничает. В ожидании полного сбора манипулы у ворот она подъехала к Бриттоле, отозвала ее в сторону и прошептала: «Это может…»

Бриттола наклонилась к ней и закончила с Мартой в унисон: «…может быть нелегко!» Они посмеялись, и страхи Бриттолы постепенно улетучились. Обе девушки вернулись к своим солдатам, раздавая приказы.

На задание они вышли быстро. Пехота двигалась по широкой дороге, проложенной вдоль всего Вала. Всадницы же воспользовались коротким путем по возвышенностям между Валом и дорогой.

Вскоре конники добрались до сломанных ворот и нашли след. Он вел прямо через укрепленную пограничную зону вниз, в селения. Следы были свежими, поэтому они не сомневались, что бандиты не могли уйти далеко. И точно: всадницы настигли их меньше чем в миле от дороги. Их было около двадцати человек, пеших, и они вразброд шастали группками по трое или четверо, явно в поисках легкой наживы. Им уже удалось украсть кое-что из скотины, на которую они набросили веревки и гнали перед собой. Пикты ориентировались на дымок, поднимавшийся из долины, где находилось небольшое поселение.

Марта отметила для себя, что пикты находились на открытой местности и им негде укрыться от конников. По ее сигналу женщины разделились на три группы и бросились в погоню. Протрубил рог, и они понеслись на бродяг на всем скаку. Всадницы быстро окружили врагов, отрезав им все пути к отступлению. Как только пикты оказались в кольце, кавалерия отступила и, сохраняя дистанцию, стала ждать подхода пехоты.

Суровые на вид пикты сбились в группу, держа скот перед собой в качестве щита. Марта заметила, что единственным оружием, которое они держали на виду, были охотничьи копья. Однако она не сомневалась в том, что под длинными плащами из серой шерстяной ткани у них спрятаны мечи.

Манипула Бриттолы прибыла довольно быстро. Оценив ситуацию, оба командира определились с планом дальнейших действий и сразу же приступили к их исполнению.

Воины Бриттолы пошли в наступление. Как только они оказались в относительной близости, пикты выстрелили из луков. Женщины успели перегруппироваться и укрыться за своими щитами, поэтому первый залп не поразил никого. Они продолжали наступать. Пикты снова выстрелили, но щиты еще раз укрыли женщин от стрел.

Оказавшись на расстоянии, с которого ее могли услышать, Бриттола крикнула:

— Мы превосходим вас числом. Бросайте оружие, и мы проводим вас назад, до Вала. Пока вы никого не убили, мы не причиним вам вреда!

В ответ ей полетели грязные ругательства и третья волна стрел. На этот раз одной из женщин манипулы Бриттолы попали в лодыжку. Враги тут же отозвались ликующими воплями и стали потрясать копьями.

Бриттола заговорила снова:

— Повторяю еще раз! Если вы сдадитесь сейчас, мы не причиним вам вреда! Мы проводим вас до Вала и отпустим! Пожалуйста, бросьте оружие!

Женщина, стоявшая ближе остальных к Бриттоле, опустила щит и с изумлением уставилась на Бриттолу: «Что? Пожалуйста?»

— Тихо! — оборвала ее Бриттола. Она приказала приблизиться еще на десять шагов, но теперь уже обнажив мечи.

Мечи наголо были сигналом для Марты. Его-то она и ждала. Воины Бриттолы не успели сделать и первый шаг, как кавалерия бросилась в атаку. Нападение по всем четырем фронтам внесло смятение в ряды врага. Всадницы Марты промчались мимо пиктов, державших луки и старавшихся посылать стрелы как можно ниже. Ни одно из пущенных копий не ранило нападавших.

На пиктов полетел град ядер из метательных орудий, и это заставило их плясать на месте и уворачиваться. Ранены, однако, оказались только трое: один — с простреленным коленом, другой в руку, а третий в стопу. Но этого оказалось достаточно, чтобы сделать пиктов сговорчивее. Они отпустили скот и бросили на землю луки и копья.

— Сказано, все оружие! — крикнула Марта, указывая на свой меч. Из-под плащей появилось двадцать мечей. — А теперь снимите плащи, чтобы мы увидели, что еще вы там прячете. — Сначала ее команда была не понята, но после того, как она знаками показала, чего именно от них хочет, пикты повиновались.

То, что открылось глазам британок, повергло их в шок. Все без исключения пикты были покрыты татуировками. От шеи до лодыжек их тела испещряли синие и коричневые линии и завитки, кое-где виднелись примитивные изображения птиц или животных. Приблизившись к ним, женщины смогли рассмотреть, что даже их лица были покрыты завитками татуировки, обводившей каждую черту, каждую складку.

X

— Я была так потрясена, — сказала Бриттола, — что даже не заметила, что на них не было вообще никакой одежды! Мне пришло это в голову, только когда мы довели их до Вала и отдали плащи!

Вся компания рассмеялась.

Этот разговор происходил спустя двадцать дней после событий у форта Честер, когда весь Легион впервые собрался там после того, как разослали патрулей. Вечерний осмотр был закончен, и командующие скромно ужинали с младшим командным составом в роскошных палатах имперского замка. Они имели на это право, получив офицерские звания у короля Дионота, который ipso facto[168] был Правителем Лондиния от Римской империи.

Урсула и ее подруги были рады снова встретиться. Как когорты Марты и Бриттолы, так и две другие принимали участие в отражении набегов пиктов. Столкновения были небольшими, некоторые банды пиктов насчитывали не более десяти человек. Однако когорте Саулы пришлось биться с полусотней бандитов. Все когорты отправляли на вражескую территорию отряды, чтобы обыскать поселения, отобрать у пиктов оружие и таким образом пресечь их дальнейшие набеги.

Решение Урсулы и Пинносы воспользоваться жилыми помещениями форта Честер привело некоторых слуг в ужас. Им пришлось готовить комнаты, а значит, скрывать и прятать некоторые приспособления и украшения, не предназначенные для женских глаз. Беднягам выпало столько работы, что Олеандре пришлось отозвать Урсулу в сторону на пару слов.

— Госпожа, я когда-то была замужем, но некоторые из этих… мужских удобств ввергают меня в краску. Я уверена, что таким благовоспитанным девушкам, как вы, ни к чему на них смотреть. Прошу вас, подумайте о госпоже Бриттоле! Отведите остальных на какой-нибудь смотр и дайте нам возможность тут… э… прибраться, — говорила она, поджимая губы в отвращении.

Вошла Бриттола, и смех стал потихоньку стихать. Пришло время для следующего рассказа.

— Самым сложным оказался обход домов, когда мы обыскивали их поселения, — сказала Пинноса.

— Обход домов? Нет уж, скорее обход выгребных ям! Фу, гадость какая! — И она большими глотками осушила бокал вина.

— Да, мы быстро поняли, что обыски лучше производить группами не менее чем по десять человек, — продолжала Пинноса. — Сначала отправлялись командами по пятеро, и одна из них нечаянно забрела в лачугу вождя. А он их там встретил с двумя своими друзьями. Они были вооружены этими огромными резаками…

— И что случилось? — перебила ее одна из младших командиров когорты Урсулы.

— К счастью, все остались живы. Только вот трое из наших получили серьезные ранения, и их пришлось отправить в Карлайл на лечение. По-моему, одна даже лишилась глаза. — Она замолчала, явно переживая до сих пор чувство вины за случившееся. Потом наклонилась вперед, горя желанием быть услышанной, чтобы никто больше не повторял ее ошибок. — Самое важное — действовать большими группами. Затем, входя в селение, идите по четверо, и чтобы каждая следила за своей стороной. Та наша первая группа пыталась держаться парами, чтобы прикрыть друг друга со спины. Только этого оказалось недостаточно, потому что бока у них остались открытыми. А если стараться входить по четыре человека, то все будет в порядке.

— Я еще могу добавить об уроке, который нам тяжело дался, — сказала Саула. — Не доверяйте детям. Как бы невинно они ни выглядели. На нашем первом выходе мы получили серьезные ранения от детей, вооруженных ножами. Одна из наших женщин не обратила никакого внимания на троих «ангелочков», которые сидели в углу, и полностью сосредоточилась на взрослых. Она и опомниться не успела, как получила три глубочайшие раны ног, и двоим из группы пришлось нести ее на руках, потому что она не могла ни идти, ни ехать верхом. Так что потребовалось вызвать повозку, чтобы отвезти ее в форт Честер.

— А мой основной урок, который я вынесла из первого обхода, — весело сказала Марта, — это то, как важно вовремя прикрыть нос! — Они все засмеялись. — Я использую для этого влажную тряпицу. А вы?

— А я мажу верхнюю губу рыбьим жиром! — сказала Саула, и это замечание вызвало массу негодующих возгласов. — А что? Помогает! — с негодованием воскликнула она. — Ну да, пахнет отвратительно, и от него слетятся глаза, но зато он создает барьер между вашим носом и этими смердящими ямами…

— Девушки! — возбужденная Урсула вбежала в комнату. Незадолго до этого ее и Кордулу вызвали, чтобы принять гонца. — У меня для вас есть важные новости! — Смех и разговоры смолкли. — Как вы все знаете, кроме докладов моему отцу в Кориний мы еще отправляем сообщения королю Аурелию в Эбурак. — Глядя на их замершие в ожидании лица, она улыбнулась.

— К нам только что пришел вестовой от короля Аурелия. Он поздравляет нас с успехом нашего похода и ставит в известность, что смог собрать нам подкрепление из пятисот кавалеристов и семисот пеших воинов. И он направляет их сюда, чтобы облегчить нашу задачу. — Воздух наполнился радостными возгласами. Урсула подождала, пока они затихнут, и потом продолжила: — Мы ожидаем их прибытия послезавтра. Это значит, что мы можем рассчитывать на заслуженный отдых и гостеприимство Эбурака! На две недели раньше запланированного срока! — Снова шум. — А еще это значит, что нам не нужно будет идти в обратный круговой поход. Мы вернемся домой по Фосс-Уэй![169] — Третий взрыв радостных воплей был самым громким. — К тому времени, как мы вернемся в западные земли, лето будет уже на излете. Нам останется только встать лагерем в Глостере и Роксетере на несколько недель и патрулировать округу. Потом мы сможем распустить Легион и завершить исполнение своего долга без потерь в живой силе, только с несколькими ранениями на счету. — Она взяла в руки бокал вина и подняла его.

— Девушки! Поздравляю! Кажется, наша кампания действительно оказалась успешной! Итак, за Первый Легион Афины!

Они все подняли свои бокалы и крикнули:

— За Первый Легион Афины!

— Ах, да, еще кое-что, — глаза Урсулы задорно блестели, и никто, даже Пинноса, не могла догадаться, что именно у нее было на уме. — Насчет той помощи, которая идет к нам из Эбурака… — Она снова замолчала, чтобы скрыть свое волнение. — Она полностью состоит из женщин, включая командный состав!

XI

Подкрепление, прибывшее из Эбурака, носило официальное название «Третья и Четвертая Когорты Первого Легиона Афины». Женщины были одеты в форму ярко-красного цвета. Их флаг представлял собой три белых лилии на красном фоне. Для того чтобы показать принадлежность к одному командованию, старшие командиры тоже носили нашивки в форме золотистого медведя.

Главным командующим когорты из Эбурака оказалась троюродная сестра Урсулы, с которой она виделась лишь однажды, когда они были еще совсем детьми. Это была дочь короля Аурелия, принцесса Юлия.

Урсула встретила Юлию на улице, вместе с остальными командующими в парадной форме. Все четыре когорты выстроились на противоположных сторонах продолговатого покатого поля. В то время как командиры обменивались приветствиями в центре поля, когорты смотрели друг на друга со смесью благоговения, восторга и даже некоторого соперничества.

Кордула, занимавшаяся вопросами снабжения и пополнения арсенала, встретилась со своей коллегой из Эбурака отдельно от остальных. Закончив неотложные дела, она тронула лошадь, отъехала немного в сторону от войска и стала наблюдать за происходящим. Ей было приятно видеть, что воинов так много и что они так сильны. Она наблюдала за тем, как, окончив церемонию официального приветствия, Урсула и остальные командующие Первой и Второй Когорт Первого Легиона Афины вернулись в строй, чтобы отправиться в Эбурак. Третья и Четвертая Когорты выстроились на подходе к мосту, чтобы поприветствовать и отдать почести проходящим мимо них женщинам из Кориния. Это было так удивительно и трогательно, что сердце Кордулы исполнилось радостью и гордостью за них.

Она бросилась вперед через поле, чтобы присоединиться к уходящей колонне, которая уже переходила мост. Подъехав к Урсуле и Бриттоле, она заметила, что и они были переполнены эмоциями.

— Правда, прекрасное зрелище? — сказала она.

— Правда, — ответила Бриттола. — Оно способно восстановить иссякшие силы и воодушевить. Оно способно вернуть весну в…

— Это действительно так, — перебила ее Урсула. — Только я думаю, что нашим женщинам пойдет на пользу хороший отдых. Мне он точно пойдет на пользу. И я собираюсь насладиться каждой минутой нашего пребывания в Эбураке. — Бриттола и Кордула покачали головами. — В Британии нет лучше места, где воины армии могли бы восстановить свои физические и духовные силы, чем Эбурак. Вот увидите!

XII

В Эбураке король Аурелий устроил настоящий праздничный пир. Он настоял на том, чтобы Первая и Вторая Когорты в полном составе, а не только командиры, прошли торжественным парадным маршем по великому городу. Улицы были заполнены радостными горожанами.

Одна из огромных казарм, стоявших сразу за городской стеной, была приготовлена для женского войска. Там их ожидали обильные запасы еды и чистое белье. Урсуле и остальным командующим как почетным гостям выделили покои во дворце. В первую ночь в честь их прибытия там был устроен пир на двадцать столов. Король Аурелий, седобородый крепкий старик, который явно был статен и хорош собой в молодости, сам руководил застольем. Была середина лета, и праздничные блюда радовали разнообразием и количеством, к тому же вино и оливки были просто великолепны.

Зрелища, приготовленные для почетных гостей, затмили все, доселе виденное в Коринии. Выступали и восточные танцовщицы, и фокусники в чудных костюмах со странной музыкой, акробаты и дрессированные животные. Кордула и Бриттола были покорены выступлением экзотических зверей.

— Смотри! — воскликнула Бриттола, когда в зал ввели огромное длинношеее существо. Желающим предлагалось рассмотреть его поближе и даже погладить. — Говорят, что у него такая длинная шея, потому что у себя на родине они едят больших змей, таких как питоны. Целиком! А на их наречии их имя означает «змееед». А как они зовутся на нашем языке, не помнишь?

— Зараф, вроде бы, или что-то в этом роде, — ответила Кордула. — А мне больше понравился тот, с горбами на спине…

— Да, да. Как там его? Горблюд? Или Горбуний?

— Правда, он уродливый? А какие страшные звуки он издавал, помнишь? Знаешь, кого он мне напомнил?

Кордула надула щеки и скосила глаза.

— Геронтиуса, — проквакала она, и они обе безудержно расхохотались.

На следующий день король вместе с Урсулой и другими командующими отправился на трехдневную охоту и осмотр удивительных по красоте земель, окружавших город. В первый день охоты они остановились на обед на солнечной поляне. Пока остальные занимались своими лошадьми, Аурелий отвел Урсулу в сторонку.

— Урсула, когда вернешься домом, пожалуйста, передай это отцу, — сказал он и достал из своей охотничьей сумки запечатанный свиток. — Здесь описаны все наши новости, включая и ваши достижения. Мы гордимся тобой! Вместе с подругами ты сумела достичь многого для женщины, тем более такой молодой. Ты заслужила уважение даже у таких старых и уставших от военных походов прошлых лет вояк, как я, которые считали, что жизни уже нечем их удивить.

Урсула поклонилась и приняла свиток.

— Там еще сказано о Юлии и о том, как я надеюсь — она докажет, что достойна носить звание командующего Третьей и Четвертой Когортами Первого Легиона Афины.

— Я уверена, это так и будет, Ваше Величество, — вежливо ответила Урсула. — Мне она показалась очень способным командиром. Она сама собрала войско Эбурака, или вы помогали ей в этом?

— Ха! Прямо в яблочко! Люблю в женщинах такое качество! — Король рассмеялся, потом снова стал серьезным. — Я должен быть честным. Когда я впервые услышал о том, что вы планируете сделать в западных землях, то отчаянию моему не было предела. Я думал: «Неужели мы докатились до такого? Неужели у нас нет достойных мужчин, что наши женщины вынуждены выполнять мужскую работу?» Но потом… — Он постучал себя пальцем по лбу и улыбнулся. — Я увидел, как загораются глаза Юлии каждый раз, когда при ней говорили о ваших приключениях. Она ходила со мной на охоту с тех пор, как ей исполнилось десять лет. Как и ты с подругами, она не пугается лошадей и знает, как с ними управляться, умеет читать карты и пользоваться оружием… для того, чтобы убить или ранить. Как тебе и Пинносе, ей легче дышится в лесу, чем в четырех стенах дворца и города. Больше всего на свете она ненавидит придворные сплетни.

— О, я прекрасно ее понимаю, Ваше Величество, — с улыбкой сказала Урсула.

— Поэтому когда она услышала о том, что вы ушли в горы, патрулируете там земли и освобождаете их от бандитов и мародеров… Вы бы ее видели! Она была похожа на льва, запертого в клетке, — не находила себе места, пытаясь придумать способ присоединиться к вам и вашему делу. В день, когда я получил от вас сообщение о том, что прибрежные земли стали безопасными и что теперь вы направляетесь к Валу, я сказал ей: «Это несправедливо! Наши сестры с южных земель идут сюда, чтобы делать за нас грязную работу только потому, что у нас нет мужчин, которые на нее способны! Как думаешь, что мы должны предпринять?» — Он замолчал и улыбнулся. — Знаешь что? В ответ я получил поцелуй и скажу тебе, с таким жаром меня не целовали с того дня, как я предложил руку ее матери! — Они оба рассмеялись. — Она все организовала меньше чем за месяц. Дворец превратился в улей, говорю тебе. Мы разослали гонцов, и уже через несколько часов к нам пошли добровольцы. Я никогда подобного не дел! Было продумано все: форма, оружие, припасы, выбраны лошади, подготовлено все необходимое для обучения. А повсюду лежали карты! Целое море карт! Одно за другим шли совещания с командующими…

— Я знаю, Ваше Величество, — вежливо перебила его Урсула. — Я прекрасно понимаю, что именно ей пришлось сделать.

XIII

Вернувшись из похода, Урсула, Пинноса, Бриттола, Кордула, Марта и Саула решили насладиться радостями, которые предлагал им Эбурак. Вскоре после колоколов, прозвонивших к заутрене, они вышли из дворца и отправились осматривать великий город. Между роскошными общественными зданиями там пролегали суетливые улочки, изобилующие разнообразными лавочками. Там продавалось все: глиняная посуда, украшения, угощения и одежда. Такого они никогда не видели ни в Коринии, ни в Глостере.

В середине дня они уже сидели у фонтана возле Южных ворот и угощались новым деликатесом: кровяной колбасой, приготовленной в винном соусе и завернутой в сочный сливочный бисквит. Пинносе и Марте угощение очень понравилось, но Бриттола, попробовав, скривилась от отвращения. Урсула, Кордула и Саула тоже не пришли от него в восторг и пустились в длительные рассуждения о том, можно ли изменить его так, чтобы оно было по вкусу жителям западных земель. Внезапно с дороги, ведущей к Лондинию, до них донесся пронзительный звук горна, обозначавший, что к ним едет посланник.

Кордула тут же узнала этот горн. Она бросила еду и побежала к воротам. В едва успевшие приоткрыться ворота влетел Морган на Гермесе.

— Морган! Это я! — крикнула Кордула, когда он остановил коня и спешился.

— Кордула! Что ты тут делаешь? — с удивлением воскликнул Морган, отряхивая плащ, руки и волосы от толстого слоя дорожной пыли. — И что это за форма на тебе?

— Это долгая история. Для того чтобы ее рассказать, мне понадобится, по меньшей мере, целая лунная ночь, — засмеялись она и обняла его. — А ты что здесь делаешь?

— Я привез первый доклад от Константина. Переплыл пролив и прибыл в Рочестер пять дней назад.

— Боже мой! Ты меня поражаешь, — воскликнула она. — Любому другому вестнику понадобилось бы, по меньшей мере, семь!

— Это все благодаря Гермесу — сильный конь! — сказал он и похлопал жеребца по крупу. — Сначала я побывал у правителя в Лондинии, а потом отправился по Великой Северной дороге сюда. Мне еще осталось съездить и Лестершир, Кориний и Силчестер, и только тогда мое задание будет выполнено.

— Может быть, тогда у тебя появится немного свободного времени? — спросила она и прижалась к нему.

— Нет, дорогая, — сказал он, нежно взяв ее лицо в руки. — Я должен буду вернуться на материк, чтобы доставить Константину ответные документы. У нас очень мало времени.

— Тогда давай не будем терять его! — вздохнула она. Они взглянули в глаза друг другу, и их уста слились в поцелуе.

Урсула все еще была у фонтана и смотрела на влюбленную парочку. Ей представилось, что это Констант въехал в ворога. Это он вернулся домой целым и невредимым. Это он соскочил с коня, чтобы заключить ее в нежные объятия. В ее памяти всплыло его лицо и голос: «Только в твоих глазах отражается мой дом».

— Кхе-кхе! — подошел королевский слуга, долговязый угрюмый старик с длинным кривым носом. С громким кашлем, выражавшим недовольство, он приблизился к слившимся в объятиях молодым людям.

Морган открыл глаза и бросил грозный взгляд на хамоватого придворного. Он уже собрался отчитать его за грубость и неподобающее обращение, когда заметил, что недалеко от него стоит принцесса Урсула. Он торопливо освободился из объятий Кордулы.

— В-ваше Высочество, — произнес он, запинаясь, поправляя одежду и неуклюже кланяясь.

— Кхе! — Длинношеий слуга лениво повернулся лицом к Урсуле и ее спутницам, отвесив едва заметный поклон. — Его Величество ожидает вестового с депешей в своих покоях. Он также милостиво приглашает принцессу и ее… кхе… командующих присоединиться к нему.

XIV

— Скоро нам подадут кое-что из еды, чтобы ты мог подкрепить свои силы, Морган. Мы никуда не торопимся. И ты тоже вводи нас в курс дела не спеша. Рассказывай все, до мелочей, пусть даже самых обыденных. И как бы то ни было, — король выгнул бровь для пущей значимости, — ни в коем случае не упускай ничего из тех новостей, которые ты передал правителю Лондиния. Ты меня понял? — Он воссел на каменное кресло, место для которого было выбрано специально для того, чтобы с него наблюдать за прекрасным видом, открывавшимся из окна.

— Да, Ваше Величество, — ответил Морган с легкой улыбкой.

Его усадили за столом прямо напротив короля. Урсула, Кордула и остальные сидели на скамье справа от Аурелия. Выражения их лиц выдавали не меньшее, чем у короля, нетерпение послушать новости.

— Какая удача! — воскликнула Урсула. — Морган может рассказать нам о событиях, произошедших всего десять или двенадцать дней назад. А если бы мы встретились с ним в Коринии, то его новости устарели бы, по меньшей мере, на пятнадцать дней!

«А вот кому повезло на самом деле, так это Кордуле, — подумала она. — Морган — настоящий красавчик!»

— Дамы, вы готовы? — спросил король. Они все посмотрели на Урсулу, и та кивнула. Король, в свою очередь, кивнул Моргану. — Тогда, прошу тебя, начинай.

— Его Светлость, Верховный Командующий Армии Британии, Константин, приветствует вас и шлет вам свои искренние пожелания…

«О, пожалуйста, переходите к делу!» У Урсулы не хватало терпения на выслушивание формальных любезностей. Однако совсем недавно они ей нравились. Она даже наслаждалась ими, считая одним из признаков цивилизованной жизни. Однако сейчас они утомляли и раздражали ее, как нечто совершенно неуместное. «Где Констант? Все ли с ним в порядке? Когда он возвращается домой?»

К счастью для Урсулы, Морган был большим умельцем в таких речах — легко и быстро преодолел приветственную часть не проявив при этом ни грубости, ни неуважения. Вскоре он перешел к самим новостям. Превосходный рассказчик, он умел так живо описывать сцены и события, с такой точностью и ясностью, что его слушатели ощущали себя не сторонними наблюдателями, а непосредственными участниками. К тому же он обладал удивительной способностью, проявлявшейся практически в любом позволявшем это отрезке повествования: неожиданно приобретал манеру речи, с характерными словами и интонациями, безошибочно указывавшую на того, кто его послал. Слушатели невольно представляли, что с ними говорит не гонец, а его отправитель. И все это происходило живо, естественно, без малейшего намека на вульгарное подражательство.

— Переправа прошла благополучно. Константин и Констант успешно прибыли на землю Галлии, не встретив на своем пути никаких преград. Король Дионот был прав: Констант столкнулся со сложностями, набирая солдат из местных жителей. В долине Сены оказалось значительно меньше легионеров, чем они ожидали. Немногие же оставшиеся мужчины отказывались покидать свои дома, опасаясь нападений на них кочевых германских племен. В результате Константу пришлось углубиться на юг дальше, чем он планировал в самом начале. Он добрался до долины Луары. Туда не дошла предыдущая мобилизация, да и германцев люди там боялись меньше. Константу удалось собрать более трех тысяч человек, большей частью пехоты. Однако из-за того, что ему пришлось расширить свои поиски, Констант значительно задержался в воссоединении с отцом.

Константину тоже не удалось придерживаться заготовленного плана. Не получилось отправиться прямо в Трир, как было задумано. В Гезориаке их встретили известием о том, что остатки гарнизона из Кельна отправились прямиком в Могонциак. Им пришлось вступить в сражение с большой группой германцев, которых разведчики заметили во время спуска вдоль реки Майн. В сложившемся положении зона между Кельном и слиянием Мозеля и Рейна осталась практически беззащитной, разрушенной после зимних набегов и лишенной всяких сил к восстановлению. Туда и направился Константин, чтобы укрепить оборону и лишь потом направиться в Трир.

В результате Константину и Константу удалось объединить свои силы лишь после дня летнего солнцестояния. Лето было уже в разгаре, и они опаздывали, отклоняясь от своего плана более чем на месяц. И лишь спустя две недели им удалось встретиться с остатками гарнизона Кельна в Могонциаке. Я счастлив доложить вам о том, что в настоящий момент объединенные силы британских легионов, гарнизона Кельна и ветеранов долины Луары составляют почти тридцать три тысячи…

Женщины не смогли сдержать изумленных восклицаний. Слушая о том, с какими трудностями пришлось столкнуться командованию, Урсула подумала было, что Константу едва ли удастся собрать под своими знаменами более двадцати тысяч, но в итоге решила, что солдат для достижения поставленной цели он, похоже, получил более чем достаточно.

Король Аурелий позволил себе огромный вздох облегчения, только когда Морган закончил фразу словами: «включая кавалерию, превосходящую числом десять тысяч человек».

Урсула и подруга зааплодировали и снова обменялись удивленными и радостными возгласами.

— Эти батавы, — пробормотал король себе под нос. — Хвала Господу за них и за их любовь к лошадям.

— Теперь они действительно смогут приняться за работу! — воскликнула Урсула. — С таким войском Константин легко восстановит приграничные укрепления и вернет Могонциаку былую силу.

— Да, и выловит большую часть германских племен, которые теперь разбрелись по всей Германии Галлии, — с восторгом отозвалась Урсула. — Морган, у тебя есть какие-нибудь новости об этом?

По лицу Моргана пробежала легкая тень сомнения.

— Похоже, ситуация на континенте оказывается куда более серьезной, чем мы предполагали. Жители долины Сены действительно переселились в города, укрепленные стенами и валами. Константу пришлось столкнуться с одним из племен, пока его армия находилась там… — Морган замолчал.

Урсула не смогла сдержать дрожи, и это привлекло к ней внимание всех остальных слушателей.

— Продолжай, прошу тебя! — взмолилась она и заставила себя улыбнуться.

Глаза присутствовавших вернулись к рассказчику, и только Пинноса продолжала внимательно рассматривать подругу.

— Констант рассказывал, что был удивлен тому, сколько народу он там нашел. По самым приблизительным подсчетам, там были десятки, а может, и сотни тысяч человек. Они кочевали большими группами, с семьями, вместе со своим скотом. У Константа было двести воинов, но он оказался бессилен остановить их. Они быстро проехали мимо первых встреченных групп и поспешили укрыться за горным хребтом. Констант постарался избежать столкновения с одним из племен, которое было известно тем, что организовывало разрозненные кланы в одну большую банду. Такая банда может быстро передвигаться и представляет собой серьезную угрозу. Он подсчитал: чтобы сопроводить племя на отведенную для него территорию, ему понадобится кавалерийское крыло, по меньшей мере, в две тысячи человек. Кроме того, для спокойного перемещения ему нужны пехотинцы, тоже около двух тысяч, чтобы связать и обезвредить боеспособных мужчин племени. Последний раз, когда они с Константином обсуждали этот вопрос, они всерьез размышляли над тем, чтобы создать для достижения цели два специальных подразделения по пять тысяч солдат каждый, половина велитов, половина кавалерии.

— Всего лишь два подразделения! — прервала его Пинноса. — Но нам известно, по меньшей мере, о пяти таких племенах кочевников!

Морган лишь посмотрел на нее и пожал плечами. На какое-то мгновение все замолчали, и в этой тишине каждый из них осознал всю сложность и серьезность стоявшей перед мужчинами задачи. Король просто покачал головой. Урсула отвернулась и задумчиво смотрела в окно.

— По-моему, все будет зависеть от того, — продолжил Морган, — насколько им удастся укрепить приграничные территории. К востоку от Могонциака лежат земли, которые иногда не пересечь и за целый день пути и где нет совсем никакой защиты. Константину придется организовать летучий конный патруль для наблюдения за этими территориями. По-моему, одна лишь эта задача способна занять у него все время до конца года и большую часть следующего. Всякий раз, когда к нашим войскам приближается очередное племя с намерением напасть, мы теряем еще один месяц.

— Знаешь, о чем я тут по своей наивности размышляла? — тихо спросила Марта, нарушив долгое молчание, наступившее после того последних слов Моргана. — Какое-то время я действительно считала, что наши женщины выполняли работу, похожую на ту, которую делал Константин. Я так гордилась нашим Первым Легионом Афины, потому что он взял на себя мужскую работу и преуспел в ней. Мне казалась наградой сама мысль о том, что мы сами тут, в родных землях, делаем то же самое, что наши войска делают на континенте. Я даже собиралась поддразнить их этим, когда они вернутся. — Она вздохнула и отчаянно покачала головой. — Но что такое наш подвиг, изгнание небольших банд пиктов и ирландцев, по сравнению с обузданием десятков тысяч германцев и переселением их на новые земли? Как может восстановление ворот в существующей стене или постройка часовни сравниться с организацией охраны приграничных земель, которые не объехать за целый день пути?

Кордула по очереди посмотрела на всех, кто сидел в комнате. Саула и Бриттола молча кивали, соглашаясь со словами подруги, Пинноса хранила выражение мрачной решимости, Урсула же просто смотрела в окно: ее мысли явно были далеко отсюда.

«Наверное, она думает о Константе и о том, когда и где они встретятся снова».

Вдруг внимание Урсулы привлекло что-то наверху. Кордула посмотрела туда же. На фоне яркого голубого неба с легкими перьями облаков безошибочно просматривался силуэт сокола, кружившего высоко над городом. Пока сестры смотрели на него, тот растворился на фоне палящего диска солнца. «Бедняжка Урсула. Я знаю, что ты надеешься и молишь Бога о том, чтобы быть рядом с Константом. Все твое существо до боли стремится быть с ним, вернуть его домой».

XV

Прошел год, и командующие Первого Легиона Афины снова оказались в гостеприимных залах короля Аурелия. В честь успеха экспедиционных войск был устроен пир. В тот момент, когда началось само празднование, слуги объявили о приезде Моргана с новостями с континента. Гонца усадили рядом с королем и стали умолять поскорее поделиться новостями.

— Как вы уже, наверное, знаете, войска Константина расположились на зимовку в междуречье Рейна и Дуная, восстанавливая и перестраивая оборонные укрепления. К весне кочующие племена бургундов в Центральной и Восточной Галлии вместе со свевами посеяли такой ужас и хаос, что Константин был вынужден обратить на них все свое внимание, оставив работу на приграничной территории незаконченной.

Он разделил все свои силы на пять дивизионов. В их состав входили две крупные передвижные дивизии, каждая по пять тысяч человек. Одной, состоявшей из легионеров, набранных в Галлии, командовал Геронтиус. В другой были бритты и батавы, ее отдали Константу. Их задачей было найти и приструнить два больших кочевых племени свевов, которые учинили беспорядки в западной части Галлии, и перегнать их через горы, в Испанию. Там было достаточно свободной земли, на которой они могли поселиться и никому не мешать. Третья дивизия состояла из кавалеристов, большей частью родом из междуречья Рейна и Дуная. Их разместили вдоль заново отстроенных укреплений, отдав под командование британских центурионов. Четвертой дивизии досталась самая сложная задача: усмирить на самых дальних южных пределах Рейна бургундов, смеси мелких племен, постоянно пребывающих в состоянии войны друг с другом. Сам же Константин возглавил пятую дивизию, отправившуюся на юг Галлии в ответ на срочную просьбу о помощи, поступившую от императорского двора. Там существовала угроза повторного нападения из Италии, через Альпы. Причем это нападение могло произойти в любой момент.

Сначала выбранная стратегия работала превосходно. Констант и Геронтиус преуспели в подчинении свевов и заставили отойти к югу, в сторону Испании, два племени, численность каждого из которых превышала пятьдесят тысяч. Бургундов так хорошо удалось усмирить, что их воинственность сошла почти на нет, а незаконченные оборонные укрепления в междуречье Рейна и Дуная оказались способными сдерживать нападения остальных германцев.

Надвигались празднества дня летнего солнцестояния, как неожиданно, при странных обстоятельствах умер Стилихон, верховный командующий армии Гонория. Его смерть создала опасную обстановку в Италии, поскольку войска оказались без командира. При этом больше всех рисковал Константин, находившийся по другую сторону Альп, в Арелате.

Перед смертью Стилихон открыто высказал свое отношение к успехам Константина в Германии и Галлии. Он считал это угрозой для своего сюзеренитета над силами Римской армии, находившимися в Италии. Ему удалось убедить императора принять меры для сдерживания Константина и роста его влияния на войска. Подчиняясь приказам императора, войска, стоявшие в Виндобоне[170] и не подчинявшиеся Константину, были отозваны и отправлены и другие земли. Это решение значительно ослабило оборону империи с востока, с той стороны, где находился Константин, и дало желаемый Стилихоном результат: только что созданная передвижная оборона трещала по швам. Почти сразу же новые племена бургундов, свевов и франков стали проникать сквозь незащищенные части границы, на несчастные земли, только что начавшие восстанавливаться после предыдущих набегов.

Тяжело завоеванный престиж Константина оказался подорван. Он был вынужден передислоцировать своих солдат из Арелата, чтобы как-то справиться с вторжением. Такая перестановка сил оставила его беззащитным перед возможным нападением преемника Стилихона, если тот пожелает произвести авантюрный набег на Галлию, чтобы доказать, что он достоин своей короны.

Пока разворачивались эти события, переселение двух больших племен свевов в Испанию тоже столкнулось с проблемами. Констант перевел племя вдоль побережья, через горы и далеко на запад. Там они спустились с гор в малонаселенном районе Испании. Однако Геронтиус пошел по основной торговой дороге на юг, к могущественной метрополии Арагон, где располагался императорский двор, который совсем не обрадовался возможности лицезреть перед собой галльских разбойников.

Дипломатическое и командирское мастерство Геронтиуса оставляло желать лучшего. К его когорте присоединилась небольшое крыло местной кавалерии, большинство воинов которой было родом из Испании. Однажды ночью в припадке ярости они истребили около пяти тысяч свевов, вместе с женщинами и детьми. Оказалось, что это было сделано по наущению членов суда. Те, в свою очередь, обнаружив свою способность влиять на Геронтиуса, поняли, что приобрели полезную игрушку. Они использовали его в своих интригах вместе с соседними провинциями и с самим императором, который всегда пытался «заслужить» доверие Испании и ее содействие в своих темных делах.

— Мне очень жаль, что не смог привезти вам лучших новостей, — закончил свой рассказ Морган.

— Да, вести невеселые, — вздохнул король Аурелий. Довольно долго они сидели молча, обдумывая то, что только что услышали. Но больше всех была обеспокоена Урсула. Она старалась не показывать остальным того ужаса, который охватил ее при известиях о том, как плохо развивались события для ее обожаемого Константа.

Морган прервал ее мрачные раздумья.

— А какие у вас новости?

Кордула посмотрела на Урсулу, которая кивнула ей, разрешая начать рассказ.

— К счастью, мы можем поделиться с вами новостями получше, — начала она. — Наша кампания началась с того, что Первая и Вторая Когорты отбили более тридцати нападений ирландских бандитов. Третья и Четвертая навели такой порядок в землях, прилегающих к Валу, что мы смогли выслать экспедицию в четыреста человек на север от Антонинова вала.[171] Там они смогли восстановить давно заброшенные форты и сторожевые башни.

Ближе к концу июля когорты Урсулы и Пинносы выполнили сложный тренировочный поход в горах к северу от приграничных земель. Они вернулись в Роксетер[172] к празднику Лугнасад, чтобы отдохнуть и восстановить силы. Но в тот момент, когда они стали расселяться в казармах, с востока донеслись звуки горна. К баракам подошла когорта из полутора тысяч вооруженных женщин, одетых в темно-зеленую форму.

Это были Пятая и Шестая Когорты Первого Легиона Афины под командованием принцессы Фаустины, приемной дочери короля Регула, правителя Линда. Их присоединение к нашим силам означало, что Первый Легион Афины за это время удвоился в численности и сейчас насчитывал более четырех тысяч боеспособных солдат.

Одним из результатов увеличения численности стало то, что Урсула смогла устранить проблему, которая беспокоила нас два предыдущих месяца. Разъяренные несокрушимой обороной побережья, ирландцы отчаялись на проникновение на дальние южные территории. Они стали высаживаться сразу в нескольких точках вдоль юго-западной части полуострова, которая находилась от нас в достаточном удалении. Благодаря появлению свежих сил из Линда, Урсула смогла выделить крыло из трехсот своих лучших кавалеристов под командованием Баэтики из Линдиниса для выслеживания уже высадившихся разбойников и предотвращения возможных высадок их соплеменников.

Нашему легиону также выпало несколько сложных столкновений с саксами. Они вторглись на территорию Линдиниса и распространились по ней группами до трехсот человек в каждой. Эти негодяи оказались жестокими и жадными до грабежей и измывательств над людьми, куда более злобными и отчаянными противниками, чем ирландцы и пикты. Они все высокие ростом, крепкие и неутомимые в бою. Но что более важно, они все подчинены командованию людей, некогда служивших в римской армии в иностранных легионах. Они знакомы с тактикой ведения боя и перегруппировками.

Даже со свежими силами из Кориния нам было очень сложно одержать над ними верх.

Добравшись до места, Пинноса сразу же занялась разработкой новой тактики нападения на свирепого и высокоорганизованного противника. Ей и ее крылу понадобилось три дня, чтобы отрепетировать и усовершенствовать новую, придуманную ею тактику ведения боя. В это время саксы свободно передвигались по нашим территориям, сея везде на своем пути ужас и разрушения.

Еще до заката пятого дня пребывания на новом месте когорты под командованием Пинносы и Баэтики отправились на охоту за своим противником. В этом походе, их сопровождало большое кавалерийское подразделение из Линда. Судя по докладам Фаустины, они наткнулись на первых саксов, расположившихся лагерем всего в паре миль от Великой Северной дороги. Пинноса протрубила в рог, и оба командующих повели свои когорты в наступление. Они напали на лагерь с двух сторон одновременно манипулами численностью по шестьдесят человек, вынудив саксов сражаться на двух отдельных фронтах. Они налетели на врага на большой скорости, прикрываясь от метательных снарядов большими щитами, которые они держали в вытянутых руках. Оказавшись в зоне досягаемости врагов, женщины бросили щиты и, перебросив поводья в левую руку, выхватили из-за спин специально подготовленные копья и метнули их в цель. И все это они проделали на полном скаку.

— Командующие Первого Легиона Афины решили, что саксов следует высылать с нашей земли не свободными, как остальных, а в оковах, — вмешалась Урсула.

— Регул считал, что достаточно было просто держать их связанными до того момента, как мы довезем их до родных земель, — сказал Аурелий. — И я сам придерживаюсь того же мнения.

— А я предлагала отправить их всех на плаху, — отрезала Пинноса.

— В общем, было принято решение, что им хватит того унижения, которое они испытали, приняв поражение от рук женщин, и что оно не позволит ни им самим, ни их потомкам вернуться на наши земли, — произнес Аурелий, пристально глядя на Урсулу.

— Как бы то ни было, — заговорила Урсула, сменяя тему, — благодаря тому, что когорты из Линда, Эбурака и Кориния выступают вместе, провинция однозначно будет оставаться в безопасности до возвращения наших мужчин!

Морган поднял свою чашу, салютуя им.

— Константин будет счастлив услышать о ваших успехах!

Все опустошили бокалы.

— А тебе не кажется странным, — задумчиво произнесла Пинноса, — что мы до сих пор не получили помощи из Лондиния? Интересно, почему? Наверное, они никак не могут подобрать ткань достаточно яркого желтого цвета, чтобы сшить из нее униформу!

XVI

— Войдите! — сказал король Дионот.

Урсула толкнула дверь и ответила на его теплую приветственную улыбку. Отец был один в своих личных покоях, сейчас заполненных различными картами и свитками. Он посылал за ней, хотя в этом не было необходимости.

Прошло несколько месяцев с тех пор, как они виделись в последний раз, и она сама торопилась встретиться с ним поскорее. На ней в кои-то веки не было формы, и сейчас она, как и ее отец, была одета в тогу из тяжелой плотной шерстяной ткани. Хотя осень еще не началась, во дворце было холодно не по сезону. В тот день они оба вернулись в Кориний: она — для того, чтобы починить кое-что из оружия и обмундирования, а он — с одной из срочно созванных встреч с тремя другими королями провинции и правителем из Лондиния.

— Присядь, дорогая, — сказал он после того, как они обменялись приветственными объятиями и поцелуями. — Боюсь, мне придется обсудить с тобой нечто очень важное. — По тому, как он нервно мерил комнату шагами, было понятно, что его что-то сильно беспокоило.

— Что случилось, отец? — спросила она, осторожно присев на краешек софы рядом с камином.

— Судя по всему, вы с императором разделяете одно очень важное чувство. А именно, вы оба с нетерпением ожидаете возвращения мужчин.

Она ничего не ответила, только вопросительно подняла брови, понимая, что в отношении императора ни один вопрос никогда не был простым и односложным. Новость, приходящая от него как хорошее известие, неизменно заканчивалась для бриттов плохо.

— Но это единственное, в чем вы с ним совпадаете во мнениях. Причины, по которым вы желаете им скорейшего возвращения, не просто отличаются друг от друга, — они противоположны в корне. — Он остановился, сел рядом с ней и взял ее за руки. — То, что я тебе сейчас скажу, Регул скажет своей Фаустине, а Аурелий — Юлии.

То, как он ей это говорил, напомнило Урсуле о том, как отец сообщил о смерти матери. Она задрожала, но не от холода.

— Проблема в том, дорогая, что Британия не может кормить две армии одновременно. Ты ведь знаешь о последних налоговых бунтах в Лондинии и других городах к югу?

Она кивнула в ответ. Всего лишь неделю назад они получили приказ от императора, в котором он повелевал направить кавалерийское крыло для усмирения небольшого мятежа возле Дорчестера.

Король вздохнул, встал и принялся снова ходить по комнате.

— Вся провинция благодарна вам за то, что делает Первый Легион Афины. Гражданское население знает, что нуждается в вас и в вашей защите, в том, чтобы вы продолжали патрулировать приграничные земли, не давая захватчикам и бандитам высадиться на нашу землю. Но… — Он замолчал и посмотрел ей в глаза. — Но они не хотят платить за это такую высокую цену.

— Неужели император хочет, чтобы мы распустили Легион и оставили границу только под присмотром остатков постоянной армии? — нерешительно спросила она, с трудом сдерживая снова нахлынувшую на нее волну страха. Надо же, а она думала, что уже смогла его победить.

— Мы с Аурелием знали, что этим все может кончиться, — произнес король, обращаясь, скорее, к самому себе, чем к дочери. — Мы знали, что эта старая хитрая мышь, Регул, не успокоится и не позволит тебе и Юлии затмить его дочь. Мы знали, что он будет призывать ее сделать то же самое, что делаете вы. В то же самое время мы понимали, что терпение бриттов не бесконечно и вскоре они не пожелают платить такие налоги. — Он развернулся и в негодовании пнул тлевшие угли в камине, послав вверх столб огненных брызг. — Мы пытались втолковать ему, чтобы он не тщился создавать когорты с такой же численностью, как в Коринии и Эбураке. «Отправь Фаустину к Юлии и позволь ей присоединиться к ней, — говорили мы. — Позволь ей надеть на себя форму синего или красного цвета». — «Ну уж нет, — отвечал он нам тогда. — Если уж моя Фаустина будет сражаться за благо Британии, то на ней будет ее собственная, зеленая форма». И вскоре до нас дошло известие о том, что Первый Легион Афины удвоился в числе. И ведь этим дело не закончилось. А как же? С таким поступлением добровольцев, как сейчас, к следующему году ваш легион будет насчитывать уже восемь тысяч человек. И плюс к этому нам придется оплачивать двадцать тысяч легионеров, ушедших на континент!

— И что же вы решили делать? — тихо спросила Урсула, заставляя себя сохранять спокойствие.

— Ну, нам остается только три возможных выхода. Роспуск Первого Легиона Афины — первый из них…

Урсула глубоко вздохнула. Ей было очень сложно осознать то, что сейчас говорил отец. Ее голова разрывалась на части от самых разных мыслей. «Пожалуйста, не распускайте нас, во всяком случае, не сейчас! Нам еще так много надо сделать! Если бы только наши мужчины были с нами! Ну почему им так надо было уходить? Где мой Констант? Почему его нет рядом? Что скажет Пинноса?»

— Но, судя по тому, как в настоящий момент обстоят дела в Галлии и Испании, мужчины не смогут вернуться в ближайшем будущем. А это значит, что Первый Легион Афины нам будет еще нужен, по меньшей мере, год. Это значит, дорогая, что тебе предстоит еще один поход в Радужные горы.

Он обеспокоенно посмотрел на нее. В это мгновение она поняла, как тяжело ему пришлось сражаться, чтобы отстоять ее дело. И Урсула стала думать, кем мог оказаться его противник. «Это точно был не Аурелий. И едва ли Регул, каким бы „хитрым“ он ни был. Тогда остается губернатор. Но почему? Из всех остальных людей он больше всех должен был радеть о безопасности Британии, о помощи другим провинциям в самообороне».

— Второй выход — убедить Галлию платить за наших мужчин, но суд, находящийся в Арелате, должен по-прежнему оплачивать пребывание войск в Италии. На прошлой неделе мы получили ответ от губернатора Галлии. Категорический отказ. Поэтому мне пришлось ехать в Лондиний. И это оставило нам всего лишь один выход… — Его лицо помрачнело. — Константин собирается отчеканить собственные монеты и расплатиться с людьми своими собственными деньгами.

Урсула не сдержала изумленного восклицания.

— Ты хочешь сказать…

— Да, дорогая. Он и Констант готовятся принять лавровые венки и облачиться в царственный пурпур. — Он подошел к тому месту, где у него лежали нераспечатанные свитки, и, взяв один, протянул Урсуле. — Держи, — устало сказал он, заставив себя улыбнуться. — Читай первое послание от императора, адресованное лично тебе. И готовься к тому, чтобы стать императрицей.

XVII

«Приветствую тебя и твоих коллег командующих! Хвалю вас за отличную работу, сделанную вами ради защиты добрых граждан Британии. Ваша храбрость и стойкость приносят огромную радость и воодушевление моим воинам и мне самому, заставляя тосковать по благородным вершинам Радужных гор! Знаете ли вы, как далеко распространилась ваша слава? Сам Рим гудит рассказами о ваших подвигах! Даже Гонорий на своем престоле в Равенне наслышан о вас: о Пинносе, вселяющей ужас в сердца ирландцев, о бесстрашной Бриттоле, грозе пиктов. Смотри, того и глядишь, он скоро отправит вас наводить порядок в Африке!»

Они все рассмеялись. Это письмо уже каждая из подруг Урсулы читала по несколько раз, но слова Константина неизменно пробуждали бодрость духа. Особенно когда Марта читала вслух.

— А теперь переходи к той части, где сказано про деньги, — поторопила ее Урсула, усаживаясь на согретый солнцем камень.

Она осмотрелась. Они находились в развалинах того самого христианского храма, от которого два года назад отправили ирландцев восвояси и в котором родилась идея создания Первого Легиона Афины. И вот они снова тут, за день до Осеннего равноденствия. Командующие сидели вокруг пруда и возле алтаря, пили вино и переговаривались.

Они снова читали письмо Константина, на этот раз, чтобы его смогла послушать Юлия, только что присоединившаяся к ним. Она вернулась из Роксетера с тремя командующими, чтобы дать отдохнуть Урсуле, Пинносе, Марте и Баэтике. Это было необходимо для того, чтобы лучшие кавалерийские крылья Кориния могли отправиться на крайне важное задание в Линд, где солдаты Фаустины отчаянно пытались противостоять серии хорошо скоординированных высадок совершенно нового для нее и куда более грозного врага — саксов — на восточном побережье.

Марта нашла нужный отрывок и продолжила чтение:

«Уверяю тебя, Первый Легион Афины не будет ни сокращен, ни распущен из-за мелочных споров и денежных разбирательств между губернаторами. Даю тебе слово, что Легион будет распущен лишь тогда, когда вы сами передадите его знамена мне и Константу, после нашего возвращения в Британию. Мы все ожидаем этот день с нетерпением, но до тех пор провинция нуждается в вас. Не тратьте ни одного драгоценного мгновения на размышления о деньгах! Оставьте эти сложные и противоречивые вопросы нам, старикам, чтобы мы сами рыскали по своим сокровищницам, перетрясали старые сундуки и препирались друг с другом о том, сколько еще вина сможем выжать из своих камней».

— Наверняка он подозревал о том, с какими проблемами может столкнуться в Испании, когда писал это письмо, — сказала Юлия. Урсула всегда прислушивалась к мнению своей кузины. Юлия, пройдя обучение в Трире и Риме, хорошо разбиралась в политике Континента. К тому же она совсем недавно вместе со своим отцом побывала в западных провинциях. — Во всяком случае, губернатор Испании — единственный правитель в Западной империи, который обладает значительными резервами. Несколько дней назад мой отец слышал, что губернатор отказался отсылать деньги Константину на то, что он называет «Галло-Британской» армией. Испанский губернатор даже заявил, что Константин не имеет никакого права представлять их интересы. Мало того, он не просто отказался признавать нынешнее положение Константина и Константа в империи, но вырастил в своем доме никому не известного дворянина по имени Максимус из Арагона и, примерив на него пурпурную императорскую мантию, создал Константину конкурента, испанского императора.

— Вот, значит, как! — воскликнула Пинноса. — Именно поэтому я совершенно не боюсь, что Первый Легион Афины будет расформирован. По крайней мере, этого не случится, пока он не выполнит своей работы. Именно потому, что Константин предвидел эти сложности с деньгами, он и смог стать императором. Готова поспорить, что он сумеет найти достаточно денег, чтобы его солдаты на Континенте ни в чем не нуждались, даже без помощи Испании. А это значит, что Британия может удвоить численность Первого Легиона Афины по сравнению с его нынешним составом. — Замолчав, она посмотрела прямо на Урсулу, и та медленно кивнула ей в знак согласия.

— А что же будет с нашими людьми, которые сейчас находятся в Испании? — спросила Марта. — Разве они не окажутся в сложном положении, если провинция выберет себе собственного императора?

— Я как раз собиралась об этом поговорить, — нерешительно отозвалась Юлия. Ей было явно не по себе. — Судя по докладу, Геронтиус дал присягу новому императору в Арагоне, а в знак своей «преданности» принял пост верховного главнокомандующего военными силами Испании.

— Адово пекло! — рявкнула Пинноса. — Надо было мне перерезать глотку этому предателю, когда у меня имелась такая возможность!

— Подожди. Это еще не все. Есть новости о Константе… — перебила ее Юлия, глядя прямо на Урсулу. — В этом же докладе говорится, что во время всех этих событий Констант все еще находился далеко к западу от Испании… в Мериде. Мы знаем о том, что он отказался признать новый режим, но не имеем ни малейшего представления, что он предпринял в ответ на произошедшие перемены. Больше от него известий не получали. Все пути сообщений, которыми он пользовался, были отрезаны. Судя по всему, он оказался совершенно отрезанным от сил отца и окружен противником. Насколько нам известно, он был по-прежнему обременен племенем свевов. Мы думаем, что ему приходится их защищать от жителей Мериды, которые протестуют против насильственного подселения к ним германцев. Бедный Констант вынужден сражаться в любом случае, куда бы он ни повернул и что бы ни решил делать.

— Я уверена, что он найдет способ вызволить себя и своих людей из сложившейся ситуации. Он пошлет нам весть, как только сможет, — спокойно сказала Урсула. Ей почти удалось убедить подруг в том, что она не обеспокоена этими новостями. Но все же она предпочла быстро сменить тему. — Константин рассчитывал укрепить свои позиции, отправившись в поход в Италию, чтобы помочь Гонорию усмирить готов, но после недавних событий, я надеюсь, он изменит свои планы. А тебе как кажется, Юлия?

Но не успела Юлия открыть рот, чтобы ответить, с места встала Пинноса.

— Какой прекрасный вечер! Почему бы нам сначала не полюбоваться закатом? А потом мы сможем продолжить беседу. — Она прекрасно видела, что Урсула сейчас отчаянно нуждается в том, чтобы внимание собравшихся переключилось с нее на другую тему. Пинноса встала и повела всех на террасу, где предложила присесть на каменные перила. Там, сидя рядом, они были вынуждены смотреть на море, а не друг на друга.

— Континент сейчас раздирается на части, — сказала Юлия. — И это все благодаря стараниям старого интригана Стилихона. Он давно замышлял объединить все престолы в Риме. Он не доверял никому из способных состязаться с ним на обеих половинах империи, а единственным достойным главнокомандующим на всем западе был Константин. К нашему общему несчастью, идеи Стилихона не умерли вместе с тем, кто их породил. В результате его действий оказалось, что над всей западной территорией империи нависла угроза быть буквально растерзанной на части. — Она саркастически улыбнулась и посмотрела на Урсулу. — Он намеренно обнажил границы, сделав их тем самым уязвимыми для набегов. Этим он хотел ослабить влияние Константина. В результате германцы кочуют по Галлии, а готы заполонили Италию. Наши военные силы истощены до предела и с трудом справляются со своей задачей. Гражданам остается лишь искать убежища в обнесенных стенами укрепленных городах, так же, как и сам Гонорий искал убежища в Равенне. Стилихону удалось всех нас превратить в пассивных белок. Мы теперь сидим в своих недоступных гнездах возле припасов на зиму и ждем улучшения погоды, чтобы выбраться наружу.

— Но что будет с Константином и его походом в Италию? — спросила Пинноса.

— Ну, теперь, когда Стилихон мертв, Константин, самый уважаемый и достойный главнокомандующий, остался буквально единственной надеждой на усмирение готов. Вот такое наследие оставил после себя Гонорий. Поэтому Константин должен повести свои основные войска в Италию. Правда, учитывая события в Испании, я думаю, что ему придется укрепить свои позиции там и только затем идти на незнакомую территорию. Но сначала ему необходимо дождаться Константа. До этого, по-моему, он не сможет выйти в Южную Галлию. Он не отправится в Италию, оставив Арелат беззащитным. Мне горько об этом говорить, но и в Британию он вернуться тоже не сможет. В общем, пока Констант не воссоединится со своим отцом, они оба не смогут выбраться из ловушки, в которой оказались.

Подруги долго сидели молча, размышляя о сложностях политики Континента.

— Господь милосердный, — вскричала Саула, вскакивая на ноги. — Но почему мужчины не могут просто восстановить укрепления, выпроводить германцев из Галлии и вернуться домой? Когда же закончится их поход? Они вообще когда-нибудь вернутся? — Она начала ходить взад и вперед за спинами остальных. — В этом году мне исполнится двадцать один, как и большинству из вас! Мы что, будем делать мужскую работу до конца своих дней? А когда мы будем жить своей жизнью? Выйдем замуж и родим детей? Когда нам исполнится по сорок? А за кого нам выходить замуж и от кого рожать? А? Скажите на милость? — Она окинула остальных умоляющим взором.

— А леди Саула правильно говорит, — сказала Баэтика, обращаясь к Пинносе. — Я немного старше большинства женщин, включая и вас, Госпожа. И я одна из всех вас замужем. У нас уже много кто говорит, как леди Саула. Они считают, что мужчины никогда не вернутся домой потому, что они в большинстве не женаты, а неженатые мужчины строят свой дом там, где им лучше платят. А судя по тому, как у нас обстоят дела, в любой части западной империи платят лучше, чем у нас, в Британии.

— Легион старых дев, — добавила Марта. — Так нас назвала одна из моих воительниц. Она сказала, что мы будем заниматься этим лет эдак до сорока, а потом уже будет слишком поздно рожать детей.

— А если лучшие и самые сильные мужчины и женщины провинции не будут рожать детей, — простонала Саула, — кто тогда сможет перенять у нас наше дело? Мы должны встретиться с нашими мужчинами как можно скорее и выйти за них замуж, иначе Британии…

— Знаете, в этом древнем святом месте, которое исцеляло, наставляло и дарило мир, есть что-то особенное, — перебила их Урсула, по-прежнему глядя на море. — Кажется, здесь я все вижу и понимаю иначе, гораздо яснее. — Она указала на камни, видневшиеся неподалеку. — Именно там мне и Пинносе пришла в голову идея о создании армии женщин для защиты границ. — Она встала и подошла к Сауле. Все остальные повернулись к ней лицом. — И теперь, кажется, я знаю, что нам делать дальше.

Глаза Урсулы хранили какое-то странное отсутствующее выражение.

— Девушки, учитывая то, что мы смогли усмирить саксов на востоке, через месяц закончится второй сезон нашей кампании. Судя по тому, как обстоят дела у мужчин на континенте, нам придется быть готовыми и к третьему сезону на следующий год. А там, может быть, и к четвертому. — Она замолчала и сделала несколько шагов взад-вперед. — То, как мы сейчас живем, меняет и нас самих. Тренировки и походы становятся для нас чем-то привычным и обыкновенным. Мы настолько привыкаем к простой походной еде, что начинаем с нежностью вспоминать о ней, когда переедаем угощений на пирах и праздниках. Мы лучше высыпаемся на дощатых настилах в укреплениях, чем на мягких перинах дома. Защита границ стала для нас самой жизнью. Я думаю, в этом вы со мной согласитесь. — Все кивнули ей в ответ. — Теперь, отправляясь в патрулирование, вы больше не чувствуете себя вдали от дома. Вы и есть дома. — Она остановилась. — То же самое происходит и с нашими мужчинами. Там, далеко… в их домах.

— Нет! — воскликнула Кордула. — Между тем, что делаем мы и они, есть огромная разница! Мы защищаем свою землю, и когда выходим за родной порог, дома все равно не покидаем. А они далеко от своего настоящего дома… и я уверена, что они по нему тоскуют.

— Я тоже в этом не сомневаюсь, — терпеливо согласилась Урсула. — Но я говорю о том, что чем дольше наши мужчины пребывают на континенте, все глубже вникая в его жизнь и участвуя в ней, чем ближе они знакомятся с его землей, тем труднее им будет ее покидать. Я, правда, думаю, что они действительно могут не вернуться домой. И в этом случае те женщины, которые боятся, что им придется до конца своих дней охранять границы провинции, могут оказаться правы. Их ночные кошмары могут превратиться в не менее страшную быль.

— Но как мы можем это предотвратить? Что делать? — казалось, что Саула сейчас взорвется от ярости.

— Мне в голову пришла одна мысль, — спокойно произнесла Урсула. — Но прежде я хочу кое-что спросить у Баэтики. Ты ответишь мне на один простой вопрос?

— Да, Госпожа.

— Я полагаю, что твой муж — истинный доблестный гвардеец и каждого нового похода ждет с нетерпением. Это так?

— Совершенноверно, Госпожа. Я для него скорее уж любовница, чем жена. Я надеюсь, вы понимаете, о чем идет речь.

— Я уверена, что вдали от тебя, отправившись в поход, он тоскует по тебе, но, вернувшись под родную крышу, он наверняка тоскует по походной жизни, едва ли не сильнее прежнего.

— Да, это так, Госпожа. Я даже больше скажу, не проходит и пары недель после его возвращения домой, как он уже спешит отправиться на пару-тройку дней на охоту. Даже если на дворе зима! Прямо как охотничья собака, почувствовавшая гон!

Урсула дождалась, пока стихнет смех, и лишь потом продолжила.

— В обычных обстоятельствах, когда солдат уходит в поход, как вернее всего заставить его вернуться домой сразу же после победы? Можно ли сделать что-то, что убедит его не искать себе новой работы вдалеке от дома?

— Можно. Послать ему весточку о том, что он стал отцом, — тут же, не задумываясь, ответила Баэтика. — Мол, в твоей семье прибавление… и лучше всего, если это мальчик.

— Но большинство солдат Константина и Константа неженаты! — возразила Кордула.

— И наши обстоятельства нельзя назвать обычными! — выкрикнула Саула.

— Вы обе совершенно правы, — ответила Урсула, и ее глаза загорелись решимостью. Она глянула на Пинносу, которая улыбалась, будто понимая, о чем сейчас пойдет речь. — Так вот что я хочу вам предложить. Мы увеличим численность Первого Легиона Афины до одного размера с войском, находящимся под командованием Константина и Константа. Я имею в виду тех солдат, которые родом из Британии, а потом…

— Это же больше двадцати тысяч, — вырвалось у Марты.

— Пожалуйста, выслушайте меня, — Урсула мягко положила руку на плечо подруги. — Мы сделаем так, что Первый Легион Афины будет соответствовать войску Константина не только в размере, но и в составе: у нас будут в основном незамужние. В то же самое время мы создадим резервный легион, Второй Легион Афины, около пяти тысяч воинов. Такой же, каким был наш в этом сезоне. Выполнение этой задачи займет у нас весь остаток года. Значит, мы не сможем перейти к следующему этану моего плана ко дню Осеннего равноденствия. Это можно будет сделать только в конце нашего сезона, но потом…

Она посмотрела на стоявших перед ней женщин. Большинство из них явно были ошеломлены и совсем не понимали, о чем идет речь. Почти все, кроме Пинносы и Юлии, которые улыбались во весь рот.

— А потом Второй Легион Афины останется здесь охранять границы Британии, а мы, Первый Легион Афины, отправимся в поход на континент. Там мы найдем Константина и устроим грандиозную свадьбу, во время которой все неженатые мужчины и женщины вступят в брак.

— Свадьбу! — Кордула подпрыгнула и радостно захлопала в ладоши.

— Что, целых две армии? — с недоверием воскликнула Бриттола.

И все женщины разом принялись обсуждать эту идею.

— Значит, одинаковые числом… — стала проговаривать Марта.

— Каждому мужчине по женщине… — сказала Саула с улыбкой.

— Подходящие… — продолжала размышлять Марта, — друг другу.

По выражениям лиц и словам подруг Урсула поняла, что ее идея понравилась. Отчаяние дало почву для ростка новой надежды. После намеренно долгой, продуманной паузы она продолжила.

— Но на этом мой план не заканчивается. Женщины останутся со своими мужьями столько, сколько понадобится для того, чтобы они понесли. Затем, как только они поймут, что ожидают ребенка, они вернутся на родину, унося с собой гарантию того, что мужья вернутся домой… Мы принесем в Британию семена будущего.

Командиры замолчали, потрясенные тем, что было сказано.

— По-моему, это очень смелый план, — Пинноса вышла вперед и встала рядом с Урсулой. — И я предвижу множество сложностей и препятствий, которые мам придется преодолеть для того, чтобы он мог исполниться. — Пинноса положила руку на плечо Урсулы и была удивлена, почувствовав, как сильно та дрожит. — Но на самом деле он просто продолжает дело Первого Легиона Афины, тоже рискованно, правда, но нее же это так. А дело Первого Легиона — это безопасность Британии, и я поддержу его всем сердцем, полностью и безоговорочно. — Она замолчала и потом с улыбкой добавила: — Хотя я понятия не имею, чему и как учить бойцов для выполнения последней части плана!

— По-моему, кузина, ты совершенно права, — сказала Юлия после того, как стихла новая волна смеха. — Ситуация требует от нас решительных действий. Насколько мне кажется, у нас просто нет другого выхода. А наш план не только гарантирует, что через двадцать лет у Британии будет новая армия из молодых и сильных солдат, но и дает нам крепкую надежду, если не уверенность в том, что большинство наших мужчин вернется на родину. Куда они денутся, если будут знать, что здесь их ждет настоящий дом и семья!

— Более того, — добавила Урсула, — если по какой бы то ни было причине наши мужчины не смогут вернуться, то матери наших детей, будучи воинами Первого Легиона Афины, смогут дать своим чадам, будущим воинам, все необходимые знания и умения.

Девушки тут же принялись возбужденно обсуждать то, как они будут обучать своих сыновей искусству боя, а Пинноса отошла в сторонку и стала в тихой задумчивости смотреть на море. Спустя некоторое время она повернулась к Урсуле и произнесла:

— Знаешь, я бы хотела внести в план кое-какие изменения.

— Какие? — с улыбкой спросила Урсула.

— У тебя есть Констант, у Кордулы — Морган, почти у каждой из наших девушек есть милый сердцу друг, который сейчас несет воинскую службу вдалеке от дома. Только я не могу подумать ни об одном мужчине, в Галлии или Испании, за которого мне хотелось бы выйти замуж, и которому я могла бы родить сына. — Пинноса отвела взгляд от Урсулы и повернулась к остальным. — Я хочу отказаться от той части плана, которая подразумевает вступление в брак, чтобы присматривать за состоянием и боеготовностью Первой и Второй когорт нашего Легиона, в то время как вы будете заняты усмирением ваших легионеров.

— Я присоединяюсь к тебе! — Бриттола вышла к алтарю и встала рядом с Пинносой. Она держала крест перед собой, будто защищаясь от некого зла. — Вы все говорите о браке так, будто это не более чем выведение новой породы лошадей! «Как произвести на свет новое поколение сильных воинов и командующих!» «Все поженимся и забеременеем в одно время!» «Пополним ряды нашей армии!» Позвольте напомнить вам, что браки — дело святое, и совершаются они на небесах. Это единение мужчины и женщины, призванное прославлять Всевышнего и служить Ему! Истинные браки заключаются в любви, а не… не в стремлении нарожать детей!

Она покачала головой. Ее гнев иссяк. Она с грустью посмотрела на своих подруг и закончила тихим голосом:

— Я пойду с вами на этот отчаянный шаг только потому, что я одна из вас, и люблю вас как родных сестер. Но только я не могу и не хочу становиться частью этого… стадного брака.

Сильный вечерний ветер растрепал их полосы и зашевелил полы плащей. Женщины же стояли молча и без единого движения, глядя на свою подругу.

Бриттола пристально посмотрела на Урсулу и сказала:

— Ты сказала, что не знаешь, почему это место, наполненное миром и покоем, наделяет тебя таким знанием и идеями. А я знаю. — Она, опустившись на колени перед алтарем, начала молиться, и все остальные тоже преклонили колена.

— Господь наш Милосердный, Ты избрал это снятое место для того, чтобы показать нам нашу судьбу. Ты послал нам откровение через Урсулу, Ты открыл нам нашу миссию в жизни, и мы последуем за тем, что Ты для нас приготовил. Мы принимаем волю Твою, Господь, и повинуемся ей с любовью и благодарностью, хотя до сих пор не знаем, куда она нас приведет. — Затем, после долгой паузы она запела: «Хвалу Господу».

Все остальные подхватили гимн и к концу первого куплета уже пели его во весь голос.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ БУРЯ

I

Как бы истово ни просили дочери своих отцов, те никак не хотели принять и одобрить их план с Великим походом и Свадьбой двух легионов. Из трех королей дольше всех упорствовал Дионот. Он сам участвовал в трех кампаниях на континенте и не понаслышке знал о том, как зачастую далекие походы оказываются куда сложнее запланированного. Тем не менее он согласился участвовать в собрании с другими королями провинций, которое Аурелий решил провести в Линде до начала их обычной встречи с губернатором в Лондиний, обычно происходившей перед празднованием Весеннего солнцестояния.

За несколько часов до приезда королей в Линд в городские ворота влетел Морган с известиями от Константина.

— Император Константин был вынужден вернуться из Рима. Готов оказалось слишком много, а солдат, способных им противостоять, — слишком мало.

Стоило ему пересечь Альпы, как все тут же преисполнились к нему подозрительностью. Стилихон позаботился о том, чтобы к Константину никто не питал доверия.

Король Аурелий остановил гонца взмахом руки.

— Мы прослушаем твою новость полностью после того, как поговорим с губернатором.

— Но, сир! — Морган соскочил с лошади. — Мне пришлось так спешить именно из-за губернатора! Перед тем как покинуть Рим, Константин обнаружил заговор между правителями Испании и Лондиния. Оказывается, они оба были заодно со Стилихоном!

Регул заранее раскинул шатры, чтобы они могли все собраться и, устроившись поудобнее, выслушать новости, которые им привез Морган. Короли и командующие Первого Легиона Афины слушали его с возрастающим чувством тревоги.

На следующий день короли отправились в Лондиний. Их сопровождали королевские гвардейцы Кориния, Эбурака и Линда, вместе с Первой, Пятой и Шестой Когортами Первого Легиона Афины.

Королевская процессия вошла в столицу провинции под звуки горна, однако их встретили лишь недоуменные взгляды простых горожан. Никого из военных или командующих не было видно. Во дворце они узнали, что губернатора и его двор кто-то успел предупредить, и они бежали, захватив с собой содержимое сокровищницы и своих гвардейцев. К тому времени, как короли добрались до дворца, их добыча была уже на полпути к Испании.

Позже, после того как короли устроились во дворце губернатора, Дионот сказал Урсуле:

— Нет никакого смысла устраивать за ним погоню, дорогая. На самом деле ему не так уж много удалось унести с собой. Последние три года мы подозревали, что может произойти нечто в таком роде, поэтому мы все трое старались как можно меньше отдавать в римскую казну. В результате добрые три четверти, а то и более богатств Британии остались здесь, в провинции, под хорошим присмотром в кладовых Кориния, Эбурака и Линда. Жители Британии теперь вольны распоряжаться своим достоянием по своему собственному усмотрению. Аурелий, Регул и я собираемся остаться в Лондинии до тех пор, пока не наведем здесь порядок.

Урсула покачала головой, изумляясь тому, какой поворот приняли события.

— Хвала небесам за твою дальновидность, отец!

Дионот улыбнулся и пригубил губернаторского вина.

— А для тебя, моя девочка, это означает, что у нас хватит денег на твой Великий Поход и удвоение Легиона.

— Отец! — воскликнула Урсула и бросилась отцу в объятия.

Он с нежностью обнял ее в ответ, но напомнил:

— А теперь нам надо наладить хорошее сообщение с Константином и твоим Константом. Уверен, что это тебя успокоит.

II

Урсула, Пинноса и Юлия находились в имперском дворце Лондиния, когда из Линда прибыл один из гонцов Первого Легиона.

— На восточное побережье высадились саксы. Много. Когорта Фаустины не выдерживает — врагов больше, чем нас. Она просит выслать подкрепление.

— Сколько человек у саксов? — спросила Юлия.

— Две тысячи уже высадились, и еще много на подходе. Но это в день моего отъезда, госпожа, — ответила посланница. — Саксы выкрикивают призывы на латыни. Хотят, чтобы «слабые мужчины, переодетые женщинами», вышли и сразились с ними.

Встревоженная Пинноса встала.

— За весь прошлый сезон саксов было не больше тысячи!

— Это еще не все, госпожа, — ответила посланница. — В отличие от прежних высадок, на этот раз саксы привезли с собой лошадей.

— Саксонская кавалерия! — воскликнула Юлия.

— Да, это значительно усложняет дело, — задумчиво произнесла Урсула.

— Подумать только! — гневно воскликнула Пинноса. — Каких-то девять месяцев назад мы просили короля Регула казнить негодяев, которые посмели вернуться сюда. Выходит, старый хитрец ошибался?

— Похоже, что унижение, о котором мы говорили стало для них скорее вызовом, чем устрашением, произнесла Урсула. — Пойду-ка я лучше извещу об этом королей.

III

Звуки криков, эхом донесшиеся до них, заставили Урсулу, Пинносу и Юлию резко осадить своих коней. Они ехали по набережной Темзы. По воде рывками продвигалась тренировочная галера, женщина-капитан неистовым криком раздавала команды направо и налево. Гребцы находились под палубой, и их голоса гулким эхом, похожим на крик выпи, разносились в тишине. Несмотря на то, что этот странный звук был хорошо знаком не только учителям военного искусства, но и ученикам, он неизменно забавлял всех, кто его слышал. Когда галера проплывала мимо поющих женщин, сидевших на берегу, те разразились взрывами хохота.

Галера миновала остров, который стал новым домом для Первой и Второй Когорт Первого Легиона Афины. Его называли Святым островом, в честь древнего храма Девы Озера, который там построили друиды. Бриттоле, конечно же, не понравился этот храм.

Остров находился в одном дне пути вверх по реке от Лондиния, недалеко от слияния рек, которое называлось Брэ. Здесь Темза медленно текла по ровной долине, разливаясь по болотинам и отмелям. В этой широкой отмели и располагался остров, достаточно большой, чтобы разместить более десяти тысяч человек. С одной стоны его обмывал узкий проток с медленным течением, с другой — более широкий, с быстрой водой, что обеспечивало молодых здоровых девушек защитой от нежелательного внимания. Это место прекрасно подходило для создания на нем учебного лагеря.

Короли, так и не давшие согласия на Великий поход, не стали протестовать против создания «резервного» женского войска, Второго Легиона Афины. Главное — чтобы его численность не превышала необходимую. Урсула и ее командующие расположились лагерем на Святом острове, как только короли высказали желание остаться в Лондинии до конца года.

Остров, помимо того, что был идеальным местом для найма, обучения и размещения легиона, позволял быстро развернуть войска или направить их в любое место назначения.

Урсула и другие командующие ехали к острову для того, чтобы немедленно отправить разведывательный отряд в Линд. Они только что получили сообщение от Фаустины, которое гонец доставил в императорский дворец. Они понимали, что должны срочно принять меры в поддержку войска Линда, но, чтобы понять, что именно нужно делать, им не хватало информации.

От Святого Острова их отделяли всего три лиги, и сейчас они находились возле той части реки, где воды набирали силу. Там было удобнее всего плавать и совершать тренировочные проходы на галере. Везде, куда бы ни падал взгляд, побережья реки были заполнены тренирующимися людьми. Большинство женщин спустились в отмели и учились плавать. Обе учебные галеры были на плаву, а на обеих пристанях, ближе всего стоявших к тому месту, где остановились командующие, сразу несколько экипажей по шестьдесят человек ожидало своей очереди. Несколько групп учились переходить реку вброд верхом.

Так сложилось, что Легион Афины удвоился в числе не за счет жительниц далеких земель. Постоянное и организованное движение вооруженных женщин в Лондиний и из него в сопровождении своих командующих, в конце концов, разбудило интерес столичных жителей и прилегающих областей. С первыми лучами рассвета незадолго до кельтского Праздника костров часовые Святого острова бросились разыскивать своих командиров, чтобы показать им великолепное зрелище. Оба берега Темзы везде, где только хватало глаз, были наполнены женщинами, молчаливыми и неподвижными, в новой форме цветов Лондиния. И отличие от язвительных предположений Пинносы, в цветах превалировал ярко-оранжевый. В тот день к Легиону присоединилось пять с половиной тысяч новых воинов, включая полторы тысячи кавалеристов.

— Кажется, я знаю, что нам следует сделать, — сказала Урсула, нарушая их благоговейное молчание и отрывая спутниц от размышлений. — Мы должны перебросить в Линд как можно больше самых опытных солдат, которых мы можем оторвать от других заданий, и сделать это надо без промедления.

— Я тоже об этом думала, — сказала Пинноса. — Туда должны отправиться Первая и Третья Когорты.

— Но они нужны нам возле Радужных гор и Вала, — возразила Юлия.

Урсула улыбнулась.

— Ничего, мы отправим туда Вторую Когорту, чтобы они смогли сменить Первую.

— Но Вторая Когорта не готова к походу! — не сдавалась Юлия.

— Нет, они готовы, ровно настолько, насколько были готовы мы сами два года назад, — парировала Пинноса.

Юлия замолчала, чтобы обдумать свой ответ, потом неохотно кивнула.

— Юлия, как только мы вернемся на остров, я хочу, чтобы ты разослала вестников, — Урсула повернулась к Пинносе. — Собери всех кавалеристов, которых найдешь, включая инструкторов, и немедленно отправляйтесь в Линд. Даже небольшая манипула, около сотни, Фаустине сейчас будет очень на пользу.

— Будь осторожна, Пинноса, — добавила Юлия. — Даже вместе с кавалерией Линда у тебя не хватит людей, чтобы противостоять двум тысячам саксов, одержимых жаждой крови.

— Численность врага меня не пугает, — с некоторой бравадой сказала Пинноса. — Мы сотрем их в порошок, как только они разобьются на малые группки.

— Нет! — отрезала Урсула. — Я не хочу, чтобы ты ввязывалась в бой до прибытия подкрепления. Это приказ. — Она пристально посмотрела на свою давнюю подругу. — Ты должна ограничиться только наблюдением за врагом и его действиями. Займитесь спасением жителей тех поселений, которые окажутся на пути саксов, помогите им уйти до того, как враги смогут на них напасть. Нам не нужны бессмысленные стычки, которые не принесут ничего, кроме серьезных потерь. Я хочу, чтобы ты, Фаустина, — она повернулась и окинула взглядом всех командующих, — и вся Первая Когорта остались целы и невредимы, полностью готовые к нашему Великому походу. Вы должны дождаться, пока мы с Юлией придем с подкреплением. Все меня правильно поняли?

— Слушаюсь, Госпожа, — сказала Пинноса и показательно салютовала Урсуле.

— Я серьезно, Пинноса. Никаких приключений.

С лица Пинносы исчезло смешливое выражение.

— Не беспокойся. Мы будем осторожны. Урсула тем временем продолжала:

— Я буду сопровождать половину Второго Легиона Афины до Радужных гор и прослежу за развертыванием поиска. Юлия отведет вторую половину Легиона к Валу и передаст их другому командующему. А потом мы обе поведем Первый Легион к тебе как можно скорее.

Командующие покивали головами в знак согласия. Пинноса улыбнулась.

— И кто из вас доберется туда быстрее, как думаешь?

Ни Урсула, ни Юлия не отреагировали на ее шутку, позволив себе лишь криво улыбнуться. Как раз в это время показался верховой эскорт, и трое командующих развернули лошадей, чтобы въехать в лагерь.

IV

— Я сделала так, как ты меня просила, — говорила Пинноса Урсуле две недели спустя.

Они стояли рядом с полуразрушенным Линкольнширом, где встретились и объединились когорты Урсулы, Пинносы и Фаустины.

— Я избегала прямых столкновений с саксами, несмотря на их попытки завязать сражение. Всякий раз, когда они замечали нашу всадницу, следящую за их передвижениями, их кавалерия непременно устраивала за ней погоню. — Пинноса пожала плечами. — Конечно же, мы легко оставляли их позади, потому что наши лошади гораздо быстрее.

Бриттола усмехнулась.

— Скажи им, что они тебе кричали.

Пинноса тоже невесело улыбнулась.

— Они орали: «Пустим Пинносе кровь!»

— Так они знают, кто ты, — в голосе Урсулы послышался страх.

— Да, саксы каким-то образом узнали имена всех командующих Легиона. И они выкрикивают наши имена, когда могут к нам приблизиться.

Урсула попыталась сдержать охватившую ее дрожь. Пинноса сделала вид, что ничего не заметила, и на доске, которую установила возле палатки с припасами, развернула карту.

— Саксы держатся тремя основными группами: одной большой и двумя поменьше. Они постоянно прочесывают местность между Великим Северным путем и Фосс-Уэй. В тех местах расположены сотни маленьких деревушек, где живут в основном ремесленники, гончары да плавильщики. Так вот, вывезти их всех сразу — дело нелегкое. Мы стараемся изо всех сил, но они все равно гибнут дюжинами каждый день. Саксы оставляют за собой поистине ужасный след, опустошая все на своем пути.

Урсула немного помолчала.

— По-моему, мы должны немедленно напасть на них.

— Разве мы не станем ждать когорту Юлии? — спросила Кордула.

— Они еще в двух днях пути отсюда, — ответила за нее Пинноса. — Чем дольше мы будем ждать, тем больше селян умрет.

— Бриттола, — Урсула повернулась к самому юному командующему. — Ты впервые сталкиваешься с саксами. Они — гораздо более страшный противник, чем пикты или ирландцы. У нас нет иного выбора, мы должны в первую очередь защитить наших женщин. Ты ведь понимаешь, что это значит?

— Конечно, — ответила та, не колеблясь. — Мы будем стрелять на поражение.

— Ты ведь нее понимаешь, правда? — утешительно добавила Пинноса. — Мы должны остаться живыми и невредимыми, чтобы преодолеть пролив.

— Вы что, за идиотку меня держите? — взорвалась негодованием Бриттола. — Эти саксы — самые страшные звери на земле. Стрела в ноге не помешает такому свернуть шею очередной невинной жертве!

— Жаль, что Саулы нет сейчас с нами, — сказала Марта.

— Она будет здесь через два дня, вместе с когортой Юлии, — утешила ее Бриттола.

— Боюсь, мы с вами столкнулись с очень трудным делом, — мрачно произнесла Пинноса. — Тактика, которой мы пользовались в прошлом году, может сработать против двух небольших групп. Короткие копья уже привезены сюда. Но нам придется придумать что-то другое для сражения с большой группой. У них триста всадников. Рукопашный бой даже не обсуждается. Неприятно это говорить, но у нас против них нет ни малейшего шанса. Они просто разорвут нас на части.

— Единственный способ бороться — осыпать их стрелами, — сказала Кордула. — Только как это сделать? Как заманить их в ловушку?

— Я знаю прекрасное открытое место. Я тут выросла! — воскликнула Фаустина. — Это долина Уитхам возле Линкольншира. Только бы нам удалось заставить их выйти туда! Примерно в лиге от каменной гряды в лесу есть огромный луг. Прекрасное место для засады! Мы можем спрятать между деревьями целую когорту, и стрелки будут абсолютно невидимы для врага.

— Прекрасно! — сказала Пинноса, ударив по колесу телеги. — А я знаю, какую приманку им предложить…

Пока они разрабатывали стратегию, небеса над ними потемнели и по земле возле их ног застучали тяжелые дождевые капли. К тому времени, как они снова сели на своих коней и были готовы отправиться в путь, дождь пошел сильнее. Когда они добрались до Линкольншира, он превратился в настоящий ливень.

Несмотря на испортившуюся погоду, первая часть придуманного плана прошла как по маслу. Конный патруль — «приманка», как назвала его Пинноса, — состоявший из Урсулы, Бриттолы, Марты и Кордулы, выманил саксов на открытое место к западу от города. Как только бандиты увидели женщин, они исторгли вопль: «Пустим Пинносе кровь!» и бросились к своим лошадям. Началась погоня.

Пинноса и двое из младших командиров Фаустины вели за собой остальных врагов, теперь следовавших за ними по пятам. Три сотни разъяренных и жаждущих крови саксов неслись за этой троицей галопом, издавая боевые кличи. После бешеной скачки сквозь густой лес девушки обогнули каменную гряду и поняли, что оказались к востоку от долины Уитхам. Фаустина оказалась права: лес действительно вскоре оборвался, и они оказались на широком свободном пространстве лесной поляны. Даже сквозь проливной дождь Урсула и остальные сразу заметили две сломанные ветки, сложенные в виде креста, — означавшие, что лучники прибыли на позицию.

В то же самое время на противоположную сторону поляны из-за деревьев выскочила разведывательная группа саксов, около дюжины всадников. Увидев, как кавалерия Первого Легиона несется на них на полном скаку, они торжествующе завопили, обнажили оружие и бросились в атаку.

Урсула тут же увидела, какой выбор стоял перед Фаустиной. Если она обстреляет разведчиков саксов, то основная группа, преследующая всадниц, тут же поймет, что впереди их ждет засада. В этой ситуации никто и ничто не могло им помочь.

Узнав Пинносу, разведчики завопили: «Смерть Пинносе!»

Ведущие всадницы кавалерии на тридцать корпусов опережали основную группу. Только Бриттола, немного отстав, скакала отдельно, где-то посередине между своей кавалерией и основной группой. Урсула вместе с Мартой и Кордулой замыкала кавалеристскую группу, следуя за Бриттолой по пятам. Всадницы неслись во весь опор и уже никак не могли закрыть образовавшееся между ними пространство. Оставалось лишь наблюдать за тем, как разведчики саксов схлестнулись с первыми тремя всадницами, чтобы убить их.

Обоих младших командиров Фаустины зарубили на скаку. Их лошади испугались и прянули в разные стороны, оставив Пинносу открытой для нападения. Она отбросила щит и обнажила оба меча, ответив на вопли саксов своим не менее звучным боевым кличем. Противник, однако, сумел уклониться от ее широкого взмаха мечом и вонзил свой клинок ей в бедро. Рана оказалась огромной, с широко разошедшимися краями. Пинноса выгнулась от боли и выронила длинный меч.

В этот момент второй всадник размахнулся и обухом топора нанес ей сокрушительный удар в спину.

Пинноса упала с коня и замерла без движения.

Бриттола вскрикнула от ярости, соскочила со своего коня и бросилась к Пинносе. Прикрываясь от ударов щитом, она сделала все, чтобы не дать врагу растерзать тело подруги. Лошади тоже не остались в стороне от битвы: Артемида и Перо встали на дыбы и забили копытами. Если бы не неожиданное яростное вмешательство этих верных животных, то за время образовавшейся смертельно опасной паузы обе женщины были бы убиты.

— Марта! Кордула! — бросила Урсула через плечо. — Берите Артемиду и Перо! — Большая часть саксонских всадников уже разворачивались на дальнем краю поляны, готовясь к следующему нападению. Только их предводитель продолжал атаковать Бриттолу и двух лошадей, оставшихся без всадниц. — Все остальные — вперед! В бой не вступать и не останавливаться!

Урсула направилась прямо к предводителю разведчиков и напала на него. Тот развернулся и ударил ее плашмя длинным мечом. Она успела поднять свой меч, чтобы остановить этот удар, но едва сумела отвести его от своей головы. Сакс ударил с такой силой, что, удерживая его меч, Урсула повредила руку. Она чувствовала, как слабеют ее пальцы, и понимала, что не сможет отразить больше ни одного удара. Она видела, как он замахнулся снова, собираясь вонзить кинжал ей в ногу так же, как ранил Пинносу.

И в этот момент Быстрая, ощутившая опасность, громко заржала и вцепилась зубами в шею саксонской лошади. Та взбрыкнула и метнулась в сторону, не поддаваясь понуканиям всадника. Из раны на шее хлестала кровь.

Урсула соскочила с седла и бросилась к Пинносе. Остальные всадницы подчинились приказу и пронеслись мимо них. Она слышала воинственные кличи саксов, бросившихся за ними вдогонку. Пинноса истекала кровью и была на грани потери сознания.

— Идите, — произнесла она слабым голосом. — Идите. Я не могу пошевелиться. И ты тоже, — сказала она лошади, которая не желала отходить от своей всадницы, несмотря на все усилия Марты. — Иди! — Она взмахнула рукой, и ее огромная кобыла, наконец, повиновалась. — И вы тоже. Уходите сейчас же.

— Бриттола! — крикнула Урсула, неожиданно осознав, какой оборот принимают события. Саксы были менее чем в пятидесяти корпусах от них. — Немедленно садись на Быструю!

— А как же Пинноса?

— Делай то, что я сказала! Сейчас же! — Урсула схватила щит Пинносы, лежавший рядом с ней на земле, и прикрыла им нижнюю часть тела распростертой на земле подруги. Щит Бриттолы был слишком истерзан, и она прикрыла грудь и голову Пинносы своим щитом. — Они сейчас начнут стрелять, лежи спокойно!

Урсула вскочила на Быструю позади Бриттолы, та схватила поводья, и сильная лошадь рванулась вперед. Всего несколько шагов отделяло Пинносу от неминуемой гибели под копытами саксонских лошадей, когда на врага пролилась первая волна стрел. Урсуле не понадобился щит. Лучницы Первого Легиона были хорошо натренированы, поэтому все выпущенные стрелы попали в цель.

V

— Солнце садится, — сказала Урсула, нежно отирая лоб Пинносы влажной тряпицей. Лекари сказали, что еще слишком рано судить о том, будет ли Пинноса способна ходить и насколько серьезна ее рана на ноге. К счастью, сама рана была чистой, и опасность потерять ногу не угрожала. Промокший от дождя плащ из тяжелой шерстяной материи смягчил удар топора и не дал ему размозжить спину. Остался лишь неглубокий порез. Только вот раны, полученные в этом бою, оказались не самым страшным испытанием для Пинносы. Во время перехода в Линд девушку охватила сильнейшая лихорадка. Лекари боялись, что если жар не спадет и Пинноса не будет пить, то она может умереть.

Урсула повернулась к девушкам, сидевшим на кровати напротив.

— Прошу вас, идите. Все. Я пока побуду с ней.

— Но, Урсула, — начала было Бриттола и вздрогнула. Они все еще были в промокших плащах и форме, но ни одна не желала отойти от Пинносы, надеясь, что та придет в себя. Одна Урсула была в чистой и сухой одежде только благодаря заботе Олеандры, накинувшей ей на плечи сухую тогу, как только они оказались во дворце.

— Это приказ, Бриттола, — жестко сказала она. — Убираетесь отсюда со своей мокрой одеждой, примите горячую ванну и выспитесь. — Они было уже встали, как Урсула добавила: — Кордула, ты не могла бы меня сменить в полночь?

— Конечно, — ответила Кордула, вставая и выпроваживая всех их комнаты. — Идем. Какая польза Пинносе, если мы все заболеем и не сможем ухаживать за ней?

Девушки нехотя вышли. Бриттола шла последней и, остановившись в дверях, обернулась к Урсуле.

— Ты только не дай ей умереть, — прошептала она. — Ты ведь не позволишь ей уйти? — Она едва сдерживала слезы.

Урсула ей улыбнулась.

— Не беспокойся. Я сделаю все, чтобы она поправилась. — Затем добавила, кивнув на дверь: — А теперь иди.

Бриттола вышла и закрыла за собой дверь. И уже оттуда послышался ее ясный громкий голос.

— Поправляйся, Пинноса! Господь с тобой! Он не даст тебе умереть! Тебе еще много предстоит сделать!

Урсула улыбнулась, услышав, как на нее зашикали остальные и постарались поскорее увести прочь по гулкому коридору. Через мгновение маленькая комнатка на третьем этаже дворца наполнилась тягучим молчанием. Только иногда стоны и тихий голос бредящей Пинносы заглушали шипение горящих ламп.

Урсула протянула руку к чаше с целебным винным настоем и поднесла к губам Пинносы, чуть приподняв ее голову. Она должна пить. Жидкость потекла по губам и подбородку, но лихорадка по-прежнему не давала раненой сделать ни глотка. Темные капли залили шею. Урсула пыталась напоить ее снова и снова. Во время пятой попытки она пробормотала: «Пей. Пей. Ради всего святого, пей же!» Но настой по-прежнему лишь стекал по губам.

Урсула поставила чашку и взяла Пинносу за руки. Она растирала их изо всех сил, стараясь заставить больную очнуться, увести ее от края бездны, возле которой та оказалась.

— Ну же, Пинноса! Я знаю, что ты меня слышишь. Очнись. — Никакого ответа. Тогда Урсула легонько шлепнула ее по лицу. — Во имя Господа, очнись! — Она шлепнула снова, немного сильнее, затем притянула ее к себе, чтобы говорить прямо в ухо. — Пинноса, я знаю, что ты меня слышишь. Ты должна очнуться и попить, иначе… — Урсула схватила ее за плечи и потрясла. — Иначе… О Господи! — В отчаянии она откинула бессознательное тело назад на кровать.

Голова Пинносы повернулась на другую сторону. Она тяжело дышала.

Теряя разум от отчаяния и беспомощности, Урсула принялась метаться по комнате, моля Бога о том, чтобы Он облегчил страдания подруги. Спустя некоторое время, однако, заставила себя успокоиться, вернулась на свой стул рядом с кроватью Пинносы и вновь взялась за отвергнутый отвар. Урсула оторвала клочок от своей накидки, окунула его в чашу и вложила в рот Пинносы.

— Ну же, старый друг, — тихо сказала она. — Это Урсула, я рядом с тобой. Все остальные ушли. Здесь только мы вдвоем. Я знаю, что ты меня слышишь. Ты должна сражаться с этой лихорадкой так же, как сражалась с ирландцами. Ты должна бороться! Прошу тебя. — Она почувствовала, что плачет.

Пинноса по-прежнему не отвечала. Урсула вскочила и снова принялась ходить по комнате.

— Господи! Что же это за жизнь? Да, конечно, приключений у нас хоть отбавляй, только вот каждый шаг, который мы делаем навстречу славе, отдаляет нас от родного порога, от того, за что мы и сражаемся… — Она посмотрела на подругу. — А где твой дом, Пинноса? У тебя больше нет дома. — Она отвернулась. — А у меня? Интересно, где же мой дом? — Она встала и подошла к единственному маленькому окошку, выходящему на темную улицу. Там, за окном, была темная, лишенная лунного света ночь.

— Я знаю одно: мой дом отражается в глазах Константа, — тихо произнесла она. — В его глазах… — Она снова замолчала. — Куда бы они сейчас ни смотрели.

Тут она снова бросилась к кровати и схватила Пинносу за руки.

— Но надежду я вижу только в твоих глазах, Пинноса! Пинноса! Не умирай! Пожалуйста, не умирай! — Она больше не могла сдерживать рыданий. Она упала на колени подруги и горько расплакалась. — Я не смогу без тебя, Пинноса. Без тебя я ничего не сумею сделать. Ты — моя сила. Ты — моя надежда.

— Ох. Что за гадость… — раздался севший, но узнаваемый голос Пинносы. Она сухо закашлялась.

— Пинноса? — Урсула села и с изумлением посмотрела на больную.

— Саксы. Что стало с саксами?

— Ну их, этих саксов, — Урсула взяла себя в руки. — Мы с ними сами разберемся. А ты поскорее выздоравливай. Вставай на ноги и набирай силу. Давай-ка вот, сядь и выпей настоя. Это полезно.

— Фу. Вот мерзость какая. Я лучше еще раз столкнусь с саксом, чем стану пить эти ведьмины настои.

VI

Приближающийся тяжелый топот шагов ног в сандалиях, клацанье оружия и скрип доспехов наполнили зал императорского дворца вибрирующим шумом еще до того, как показались сами командующие. Сегодня пригласили не всех, а только тех, в чьих жилах текла королевская кровь: Урсулу, Юлию, Фаустину и Кордулу, чья мать Сорция была младшей сестрой матери Урсулы, Рабации.

Войдя в залу, юные командующие увидели, что все четыре короля сидят за широким длинным столом. Дионот предложил девушкам сесть напротив них. Шел праздник Лугнасад — августовский канун и начало сбора урожая, — поэтому у всех собравшихся в соответствии с древними традициями на голове были венки с вплетенными в них кукурузными початками и ячменем. Даже Юлия не пренебрегла этой традицией.

— Как Пинноса? — спросил Дионот, когда женщины сняли мечи и расселись за столом.

— У нее все в порядке, отец, — ответила Урсула. — Она уже ходит без посторонней помощи и даже рвется обратно в седло.

— Слуги не смеют оставить ее одну ни на мгновение, — добавила Кордула. — Не потому, что она слишком слаба, а наоборот — потому, что она слишком сильна, на свою голову.

Молодые женщины улыбнулись словам Кордулы, с ними вместе улыбнулся и Дионот. Регул и Аурелий остались серьезными. Что-то в их взгляде и общая напряженность в зале заставили девушек насторожиться.

— Значит, говорите, слишком сильна, на свою голову? — улыбка Дионота застыла. — Боюсь, то же самое можно сказать о Легионах Афины.

— Что ты имеешь в виду, отец? — тихо спросила Урсула.

Дионот посмотрел на Регула и Аурелия. Они кивнули, предлагая ему продолжать.

— Мы приняли решение, касающееся судьбы Легионов Афины. Очень важное решение. И мы позвали вас сюда для того, чтобы сказать вам об этом. — Тон Дионота был мрачным.

Юлия, Фаустина и Урсула с Кордулой обменялись встревоженными взглядами.

Урсула с нетерпением посмотрела на отца. Внешне никаких эмоций она не проявляла, но внутри, в сердце, она чувствовала, как прежние страхи вновь обретают силу. «Пожалуйста, не распускайте Легионы. Они — единственная оставшаяся у меня надежда. Надежда на…»

— Если наша численность стала слишком велика, мы можем… — начала Юлия.

Дионот поднял руку, прося ее помолчать. Он отвел глаза от дочери только для того, чтобы ободрительно улыбнуться Юлии.

— Нет, численность не велика. — Он снова пристально посмотрел на Урсулу. — И мы не собираемся их распускать.

Урсула не смогла сдержать вздоха облегчения.

— Ваши успешные действия против саксов лучше всего остального доказали вашу способность придумывать и выполнять сложные маневры против хорошо организованного и опытного врага. В этом смысле численность Легионов Афины не может быть слишком большой. Только… — Дионот замолчал. Ему явно было трудно подобрать слова для продолжения разговора.

Регул откашлялся и приготовился было говорить.

Дионот быстро собрался с мыслями и продолжил:

— Я хочу сказать, что положение дел и здесь, и в Галлии ухудшилось… Ситуация в провинции настолько изменилась, что… Нет, я не хочу сказать, что Легионы Афины нам не помогают! Напротив! На них все и, держится. Но это только одна из причин. Дело в том, что…

— Давай не будем усложнять, дружище. Договорились? — Аурелий мягко похлопал Дионота по плечу. — По целому ряду причин мы считаем, что пришло время Константину и Константу возвращаться в Британию.

Дионот кивнул, соглашаясь со сказанным. Аурелий тем временем продолжал:

— Но убедить их в этом будет нелегко.

Дионот снова кивнул.

— Это можно будет сделать только одним способом: отправить Первый Легион Афины в Великий поход.

— Вы хотите сказать… что мы… — теперь пришла очередь Урсулы путаться в словах. Она оглянулась на остальных девушек и инстинктивно схватила руку Кордулы в поисках поддержки.

— Да, дорогая, — с улыбкой произнес Дионот. — Пришло время готовиться к Великой свадьбе между двумя легионами!

VII

Как бы ни хотелось Урсуле отправиться в дорогу немедленно, поход пришлось отложить до весны. На это имелось несколько причин. Новая волна высадок саксов задержала окончание патрульного сезона на востоке Британии, и для того, чтобы разыскать и обезвредить последнюю банду, требовалась, по меньшей мере, пара недель. Когда воительницы, наконец, вернулись на Святой остров, у них оставалось слишком мало времени, чтобы спланировать длительный сложный поход и хорошо подготовиться к нему. К тому же затяжной сезон патрулирования вылился в серьезное запаздывание в обучении и формировании Второго Легиона. К концу лета ему до запланированного числа еще не хватало двух тысяч рекрутов. В Первом насчитывалось всего пятнадцать тысяч человек, три тысячи из которых только что приступили к обучению.

Еще одной причиной задержки было то, что Пинноса по-прежнему находилась в Линде, восстанавливая силы. Великий поход без нее был немыслим.

В дополнение ко всему они обнаружили, что на побережье не хватает галер, чтобы переправить всех женщин одновременно. В строй было возвращено и несколько старых посудин, которыми никто не пользовался много лет, включая огромное стовесельное судно, стоявшее на причале в Эбураке столько, сколько себя помнил даже Аурелий, — но Легиону по-прежнему не хватало пяти галер. На решение этой проблемы ушла бы вся зима. У них не оставалось иного выбора, кроме как погрузиться на три галеры и обогнуть побережье, из Маридунума дойдя до Дувра,[173] а там дожидаться двух новых галер, которые специально для них строили в Рочестере на реке Медуэй.

— Не понимаю, куда катится этот чертов мир? — Все смеялись над тем, как Марта подражала старику плотнику, который строил галеры.

Был вечер накануне праздника Самуинн,[174] отмечающего конец лета. Командующие Первого и Второго Легионов собрались на Святом острове на общей встрече перед роспуском на зиму.

Марта только что вернулась из судостроительных мастерских в Рочестере и пересказывала подругам любопытный разговор, который произошел у нее со старым корабельным плотником. Ему была доверена важная задача: пристроить к каждой скамье рядом с веслом место для третьего гребца, и Марта познакомилась ним, когда осматривала корпус галеры и стапеля. Передавая речь старика, она снабжала ее своеобразной мимикой и выразительным южным акцентом.

— Я думал, что баб берут с собой в походы в Лондиний всякие чертовы солдаты! Мне и в голову-то не могло прийти, что я буду переделывать чертовы скамьи, чтобы эти чертовы ба… прошу прощения, дамы пошли в него сами! Не понимаю, к каким чертям катится этот чертов мир? Не понимаю, чес-слово! — Потом она изобразила, как старик взмахивает колотушкой и бьет себя по пальцу.

— Ох! Черт тебя дери! Ой, простите, Госпожа! Черт возьми! Как же мне чертовски больно-то! — Она скакала по комнате и изображала, как он корчится от боли и повторяет: «Черт побери!», «Черт побери!» Девушки смеялись так задорно, что ей пришлось повторить эту клоунаду еще и еще раз.

— Я хотел сказать, Госпожа, — наконец продолжила она рассказ. — Эта бабья армия с бабами-командирами! При всем моем, так сказать, Госпожа, дальше-то что будет, черт возьми? Бабы, черт их побери, плотники? А знаете, Госпожа, моя-то Рейчел! Она тоже хотела к вам, черт возьми, податься. Ну, я ей и сказал: «Нет!» А как же! Ни черта ты не пойдешь в эту чертову бабью армию! Твое место здесь, чтобы присматривать за своим бедным отцом и тремя чертовыми братьями. Ни черта ты нас не бросишь,чтобы пойти, черт побери, развлекаться! Ни черта!

— Я спросила у него, как же все-таки поступила Рейчел, и знаете, что он мне ответил? — сказала Марта, подводя свою историю к концу. Девушки, еще давясь смехом, перевели на нее вопросительные взгляды. — Он сказал, что она уже к нам присоединилась.

Вдруг в палатку ворвались три резких звука горна, и смех командиров смолк в то же мгновение. Они бросились к выходу. На берегу за рекой на фоне садящегося солнца вырисовывался столь знакомый силуэт Пинносы верхом на Артемиде! Она снова поднесла горн к губам, и на этот раз его звуки не оборвались, а раскатисто разнеслись над речными водами. Огромная лошадь, словно в знак приветствия, встала на дыбы.

— Да, всадник с отказавшей ногой никогда бы не выдержал такого перехода, — со смехом сказала Кордула. — Должно быть, она уже полностью восстановила силы!

— Похоже, новобранцы-кавалеристы все же пройдут зимнее обучение по полной программе, — сказала Урсула и широко улыбнулась.

VIII

Зима выдалась на редкость мягкой. Когда Морган прибыл в Лондиний вскоре после праздника Имболк,[175] символизировавшего начало весны, он был поражен, увидев, что его родной остров покрыт цветущим шафраном и примулой. На базарах вместо вяленой рыбы продавали свежую, а у одного лавочника он даже увидел несколько кусков баранины, правда, за баснословную цену.

Войдя в залы императорского дворца, он сразу услышал голос своей возлюбленной.

— Морган! — воскликнула Кордула. Они не виделись около полутора лет, и она почти заставила себя смириться с тем, что не увидит его раньше оттепели, пока не откроются для прохода южные горные перевалы.

Сначала он бросился к ней, чтобы обнять, но поток остановился, вспомнив, что за ними наблюдает множество любопытных глаз.

Трое королей и весь командный состав Легионов Афины изо всех сил старались сдержать улыбку.

— Подготовка к Свадьбе двух Легионов закончена, — доложил Морган и был вынужден замолчать, подождав, пока не стихнут восторженные аплодисменты. — Константин велел мне передать вам выражение его искренней и полной поддержки Великого похода, просил сказать не командующим Легионов Афины, а женщинам, что мужчины с нетерпением ждут встречи с ними. Более того, он разослал по всему Риму, Западной и Восточной частям империи известие о том, что Констант вскоре воссоединится со своей прекрасной невестой, и пусть дом Константина Третьего в ближайшее время будет благословен наследниками! — Раздавшиеся в ответ на его слова аплодисменты на сей раз предназначались Урсуле, которая приняла их с улыбкой. Ей удалось скрыть ото всех опасения насчет того, какие темные мысли может вызвать это объявление в некоторых закоулках империи на континенте.

— Я лично передал Константу новость о ваших планах, — продолжал Морган, — и в ответ принес личное послание будущей императрице. — Он открыл суму, вытащил свиток и с поклоном передал его Урсуле. — Констант сказал, что теперь и он сам, и его воины с удвоенным рвением стремятся закончить все свои дела в Испании, чтобы успеть приготовиться к приходу весны и своих невест в Арелат. Каких только вершин мы ни покорим! — декламировал он. — Каких морей ни преодолеем, в каких только боях ни сразимся, лишь бы показать себя достойными славных женщин Британии! Только бы познать теплые объятия в родном доме!

Все время, пока Морган передавал остальным послание от Константа, он сам не сводил глаз с Кордулы, обращаясь, казалось, к ней одной. Ее глаза наполнились слезами, губы задрожали, и она прилагала все усилия, чтобы совсем не отдаться на волю чувствам. После декламации вновь последовали аплодисменты, и Урсула, воспользовавшись этой паузой, нежно обняла сестру.

Кордула тут же почувствовала, что и она с большим трудом сдерживает слезы.

IX

«Любовь моя!

Пишу второпях, потому что Морган уже должен ехать, чтобы воспользоваться покровом ночи и избежать преследования нашими врагами. Не стану раскрывать тебе подробностей дела, вдруг это письмо попадет в чужие руки. По той же причине не стану описывать тебе приготовлений к нашей свадьбе. Скажу лишь одно: не страшись ничего. Я буду рядом!

Я так горжусь тобой и тем благословенным делом, которое ты делаешь вместе с отважными женщинами, солдатами Первого и Второго Легионов Афины. Вы охраняете покой и безопасность провинции, пока мы погрязли в темных делах политики. Как же я завидую саксам, которым была незаслуженно оказана честь видеть вас в действии! Будь осторожна, любовь моя, отправляясь в походы. Обещай мне, что не станешь рисковать своей жизнью! Пусть в атаку вас ведет Пинноса, поскольку она куда более грозна и устрашающа в бою, чем ты. Какой враг не дрогнет, увидев ее ярость?

Заверяю тебя в твердом решении, моем и моих солдат, сменить вас на этом поприще как можно скорее. И не только потому, что мы всем сердцем стремимся оказаться дома, рядом со своими семьями, родными и близкими, но и из-за стыда, который сжигает нас при мысли о том, что мы не способны сами защитить свою Британию. И еще, любимая, одна лишь мысль о том, что я снова тебя увижу, загляну в твои глаза, услышу твой голос, наполняет смыслом мою жизнь. Каждый день, который проходит вдали от тебя, от нашего дома, — это день, прожитый впустую.

С любовью,

Твой Констант».
Урсула прижала письмо к груди. Она никак не могла справиться с волной нахлынувших чувств, желания быть рядом с любимым. Внезапно она вспомнила свое изумление от того, каким увидела Моргана. Ей тогда еще пришло в голову, что он выглядит изможденным, потрепанным ветрами и иссушенным жарким южным солнцем. Да, без всякого сомнения, суровые испытания наложили свой отпечаток и на него. «Боже мой, да в нем ничего не осталось от мальчика!»

Она глянула на свое отражение и стоявшем неподалеку блюде из полированного серебра. Может, она тоже изменилась? «Конечно, за эти два нескончаемых года мы все повзрослели. Интересно, изменился ли Констант? Узнаю ли я его? Сможет ли он меня узнать?»

X

На День весеннего равноденствия улицы Лондиния были заполнены людьми. Десятки тысяч британцев со всех концов острова пришли полюбоваться красотой и великолепием парада Первого Легиона Афины. Легион в полном составе должен был пройти по центру города и выйти на огромный мост через Темзу, прямо напротив императорского дворца. Им предстояло двигаться из города по направлению к востоку, по Уотлинг-Стрит[176] к портам, где их ожидали восемьдесят галер. На реке тоже было полно суденышек всех мастей, на которых любопытные, специально прибывшие издалека поглазеть на великолепное зрелище, старались хоть краешком глаза взглянуть на самих командующих.

Основной состав Легиона на парад вели Юлия, Фаустина и Баэтика. Урсула, Пинноса и другие офицеры Кориния должны были отправиться в путь лишь на следующий день вместе с авангардом. Они отплывали на двух новых галерах, которые только что пришли из Рочестера. Эти суда стояли на причале прямо перед императорским дворцом, возле моста. Каждое из них было великолепно, убранное от носа до кормы лентами цветов Легиона.

Когорта за когортой проходили по городу, и шум, раздававшийся со стороны Форума и прилегающих к нему улочек, становился поистине оглушительным. Сам воздух гудел и вибрировал от барабанной дроби и рева бесчисленного количества рожков и горнов, дудочек и свистков. Урсула и другие представители высшего командования, находившиеся вместе с королевскими свитами на ступенях Базилики, удивлялись тому, что такая какофония звуков вообще возможна.

Парад продолжался почти все утро. К тому времени, как перед глазами появились стандарты Юлии и Фаустины, руки девушек просто отваливались от постоянного салютования.

Урсула повернулась к Кордуле.

— Какое счастье, что этот парад наконец-то приближается к концу! — прошептала она.

Сдавленный смешок Кордулы вдруг перешел в восклицание удивления и восторга, когда с крыш близлежащих домов в небо неожиданно поднялись стаи голубей. Хлопанье их крыльев слилось с общим шумом толпы.

Аурелий и Регул махали руками с верхушки укрепленного вала.

— Должно быть, они приложили к этому руку, — сказала Урсула, ответно помахав королям.

Юлия и Фаустина в парадной форме выглядели великолепно. Въехав на площадь, они салютовали королевской свите и проследовали дальше, сняв шлемы и приветствуя ими толпу. Когда они миновали площадь и выехали на улицу, ведущую к мосту, командиры авангарда сели на своих лошадей и последовали за ними. Вслед за этим по сигналу Дионота сотни трубачей на крыше императорского дворца грянули бравурную музыку в честь отъезда командующих. Юлия и Фаустина салютовали в последний раз и сошли с моста. Аурелий, как только увидел это, дал еще один сигнал, и на южном берегу Темзы тысячам охотничьих псов развязали намордники. Они завыли на все голоса, и этот вибрирующий звук понесся по городу, отражаясь от стен домов и мостовых.

Юлия и Фаустина тоже придумали собственное прощальное представление. Когда они доехали до той части дороги, откуда горожане переставали их видеть, из специально построенных клеток за деревьями вдоль дороги были по очереди выпущены четыре стан голубей, оперение которых выкрасили в цвета Легионов. Сотни птиц взмыли в небо: голубые, красные, зеленые, и последними — оранжевые.

XI

— Урсула, дорогая, что с тобой?

Был вечер, и небольшой прощальный пир, который короли устроили в честь оставшихся командующих, вот-вот должен был начаться. Урсула в одиночестве стояла на дворцовом балконе. Там отец и нашел ее. Она смотрела на две большие галеры, пришвартованные прямо под окном. Рано утром они должны были отвезти ее и остальных девушек к месту воссоединения с основными силами. Багровые закатные лучи отражались на белой тунике Урсулы красными бликами. Ее белокурые, в кои-то веки распущенные волосы развевались от свежего вечернего ветра и были похожи на знамя. Когда Урсула повернулась к отцу, он заметил, что она плакала. Без своей формы она выглядела самой обыкновенной девушкой, в расцвете сил, только пронзительно красивой, пронизанной каким-то ярким и тонким, не поддающимся описанию огнем, унаследованным ею от матери. За все это суматошное время Король часто видел своего Командующего, но Отец почти не виделся со своей Дочерью.

— Что случилось, дорогая? Ты нервничаешь? — мягко спросил он, обнимая ее.

— Нет, не нервничаю. Я просто схожу с ума от страха! — Она попыталась взять себя в руки и не расплакаться. — Я боюсь того, что мы затеяли. Я боюсь, что нам не повезет. Я боюсь того, что приготовил для нас континент. Но больше всего, отец, я боюсь, что больше никогда тебя не увижу, не вернусь домой. — Она схватила его за руку. — Что, если мы падем жертвой того же проклятья, которое раньше губило все силы Британской армии, покидавшие своей любимый остров?

Король ничего не ответил. Он лишь обнял ее покрепче и прижал к себе, изо всех сил стараясь сдержать собственные слезы. Потом медленно отступил на шаг, чтобы видеть ее лицо.

— Мы ведь с тобой не говорили начистоту? Мы ни разу не обсуждали настоящую причину того, что ты сейчас делаешь. Ты не Пинноса. Ты не Гроза Всех Варваров, и в глубине сердца ты знаешь, что отправляешься в этот Великий поход не ради Британии. — Он помолчал, потом приподнял подбородок Урсулы, чтобы заглянуть ей в глаза. — Ты просто хочешь быть рядом с Константом.

Она сжала дрожащие губы и кивнула в ответ.

— И все, что ты выстрадала за последние три года, все подвиги, на которые ты решалась, все это было сделано потому, что ты хотела прижаться к его груди.

— Ох, отец. Ну почему я не могу быть счастливой, ожидая его здесь, дома? Как ждала тебя мать, когда ты уходил в поход. Почему мне не хватает терпения просто сидеть дома и ждать? Ждать и надеяться.

— Но ты в этом очень похожа на свою мать, дорогая. Ты совсем как она. Ей тоже необходимо было действовать. Как и ты, она должна была своими руками творить собственную судьбу, а не ждать, пока судьба сделает ей подарок. В то же самое время она вместе с Константином и остальными делала все, чтобы поддержать свое королевство и сохранить его в безопасности, чтобы у меня был дом, куда я мог вернуться. А ты? Ты ведь такая же, как она. Только обстоятельства в твоей жизни выдались иными. Она боролась за благополучие и безопасность своего дома и своей семьи. Ты же борешься за то, чтобы обрести свою семью.

— Но мой дом здесь, рядом с тобой.

— Нет, моя дорогая. Твой дом находится где-то далеко к югу, может быть, в землях Галлии, а может, Испании. Завтра, когда твоя галера отчалит, ты не покинешь родной дом. Ты туда отправишься.

— Папа! — воскликнула она и обняла его снова.

— Пойдем, дорогая. Нас ждут, — и он мягко подтолкнул ее к выходу. — Кстати, как у тебя с латынью? Ты успела позаниматься с епископом Патроклом?

Она рассмеялась.

— Да, успела. Только вот не знаю, насколько фраза «Volutatem Dei indicare Diaboli» — «Дьявол испытывает волю Всевышнего» — поможет нам добраться до Арелата.

Они вышли с балкона, взявшись за руки, и в этот самый момент на причале поднялся сильный ветер. Свернутые паруса галер забились о мачты, и ленты, украшавшие суда Первого Легиона Афины, затрепетали на ветру, словно рыбки в обмелевшем устье, почувствовавшие неотвратимое приближение хищника.

XII

Приготовления к отъезду начались с наступлением рассвета. Лошадей из конюшен, располагавшихся на заднем дворе императорского дворца, повели на галеры. В корме каждого судна под основной палубой были устроены стойла, оснащенные специальными ремнями для крепления и способные принять до тридцати скакунов. Первой на палубу должна была взойти Артемида. Она никогда раньше не бывала на судах. Незнакомые запахи и звуки, неустойчивая, раскачивающаяся опора под ногами заставили лошадь нервничать. Когда Артемиду завели на подмостки, она прижала уши и прянула ноздрями, потом стала вырываться и брыкаться. Но Быстрая, которая шла сразу за ней, сделала пару шагов вперед и потерлась носом о ее спину. Это успокоило Артемиду, и ее удалось завести на судно.

Младшие командиры и первый гребной экипаж загрузились следом за лошадьми. Одни проверяли запасы и необходимое оборудование, другие стали рассаживаться по местам и готовить весла. Каждая галера была рассчитана на пятьдесят весел, по двадцать пять на борт. Весла и скамьи подверглись некоторым переделкам, чтобы за каждое весло можно было посадить по три женщины. В целом получалось по сто пятьдесят человек в экипаже. На каждой галере их размещалось по два, чтобы сменяться на вахтах по часам.

Темза кипела от любопытных, сгоравших от желания рассмотреть поближе отплытие роскошных галер Авангарда. На берегах и мостах реки толпилось столько народу, что время от времени кто-нибудь падал в воду, которая к тому же кишела суденышками всех мастей, от огромных богатых барж до скромных яликов местных рыбаков.

Как только гребцы заняли свои места, на галеру поднялась остальная часть Авангарда. Они вышли в полной парадной форме, и толпа обрадованно зашумела. Выстроившись на палубах, с мерцающими отблесками солнечного света на щитах и оружии, они представляли собой такое великолепное зрелище, что толпа разразилась неистово ликующими воплями, снова сопровождая свой восторг барабанной дробью и свистом.

С крыши императорского дворца зазвучали фанфары, возвещая о скором появлении командующих. Урсула вышла первой, рука об руку с Дионотом. Она была облачена в парадную форму, а он — при всех королевских регалиях. Когда Урсула медленно направилась к головной галере, приветственный шум превратился в рев. Она же шествовала спокойно, иногда отвечая на приветствия и пожелания сдержанным взмахом руки.

За королем и принцессой вышла Пинноса. В одиночестве она быстрыми шагами направилась на вторую галеру, которая была вверена ее командованию. Она ответила на рев зрителей, вынув из ножен свой длинный меч и взмахнув им над головой, описывая ровную дугу.

Следом в сопровождении Регула и Аурелия шли Кордула и Бриттола, направляясь на первую галеру к Урсуле. Бриттола хоть и держалась внешне безупречно, присоединившись к Кордуле и приветственно махая собравшимся вокруг, но, оказавшись в центре всеобщего внимания, явно чувствовала себя неуютно.

Люди знали имена командиров, и ритмичные выкрики «Урсула!», «Пинноса!», «Кордула!» и «Бриттола!» лишь усилились, когда на дороге появились Марта и Саула. У самых сходен, перед тем как взойти на галеру Пинносы, девушки остановились. Саула выудила из-под плаща пару дудочек и подыграла Марте, которая исполнила джигу, танец западных моряков на удачу перед далеким путешествием. Закончив, сестры поклонились, благодаря публику за теплые приветствия, и вместе, рука об руку, взошли на галеру.

В честь их отплытия, как и ухода основной части Легиона накануне, не было никаких речей. Никто не устраивал прощальных зрелищ. Офицеры галеры Урсулы просто попрощались с королями, которые после этого вернулись на берег.

Перед тем как уйти, Дионот в последний раз взял дочь за руку, расцеловал в обе щеки и сказал:

— Да пребудет с тобой Господь, дорогая. Помни, что я каждый день буду молиться о твоем скором и благополучном возвращении.

Она ответно сжала его руку и тоже поцеловала в щеки.

— Каковы бы ни были мои личные желания, заставляющие меня отправиться в этот путь, отец… помни — я и Первый Легион Афины делаем это ради тебя и ради всей Британии. Поэтому, когда будешь молиться, молись за всех нас… и за себя тоже.

Он улыбнулся, отпустил ее руку и медленно стал спускаться по сходням.

Глядя ему в спину, Урсула почувствовала, как на нее накатила волна давно знакомого и почти забытого страха. Он заставил ее задрожать, и ей пришлось схватиться за поручни, закрыть глаза и сделать пару глубоких вдохов, чтобы взять себя в руки и вернуться к своему экипажу. Как только она увидела Кордулу и Бриттолу, поглядывавших на нее с ожиданием, ей сразу стало легче.

Урсула и Пинноса приказали отдать швартовые, и на утреннем ветре развернулись широкие зеленые паруса. Как только команда была выполнена, барабаны начали отбивать дробь. Заскрипели весла.

Зрители слышали, как ворчали гребцы, начиная свой тяжелый труд, чтобы заставить корабли сдвинуться с места. Два огромных судна, блистательные в своем многоцветном великолепии, медленно отошли от береговой линии и торжественно направились в фарватер реки.

На палубе все офицеры, включая командующих и почетный караул, стояли по стойке «смирно». Гулкий шум, раздававшийся с обоих берегов, заглушал команды капитанов. Все сохраняли свое положение до тех пор, пока галеры не вышли в глубокую воду и славный город Лондиний скрылся из виду.

XIII

Ветер наполнил паруса, что позволило набрать хорошую скорость и дало гребцам возможность отдохнуть. К полудню галеры оказались в широких водах устья. Они уже в седьмой раз успели сменить гребцов, как смотровой на борту галеры Пинносы забил тревогу. Когда Урсула и Кордула вышли на нос своего судна, они увидели несколько яликов, направлявшихся к ним со стороны болотистых северных берегов.

— Пираты! — воскликнула Кордула. Урсула покачала головой.

— С тех пор как ушел Константин и мы потеряли большую часть морского патруля, пираты прочно обосновались возле наших торговых путей.

— Да, я наслышана об этом, — угрюмо сказала Кордула. — Эти мелкие бухточки — прекрасная гавань для пиратов! — Она показала на быстрые плоскодонные лодочки. — Ты только посмотри на эти весла! С каждой стороны по двадцать человек, то есть по пятьдесят бойцов на лодку!

— Они обычно не охотятся на суда до начала сбора урожая. Наверное, это известность Первого Легиона сослужила нам дурную службу, — сказала Урсула, однако голос ее был заглушён сигнальным рожком. Она насчитала около десяти лодочек, вышедших из-за длинного песчаного мыса. Потом Урсула заметила кое-что любопытное на лодке, идущей впереди остальных. — Видишь дымок над луками первой лодки?

— Да. Что бы это могло быть, интересно? — отозвалась Кордула, щурясь и прикрывая рукой глаза.

— Они иногда обматывают стрелы паклей со смолой и поджигают их. Стреляя горящими стрелами, они сеют панику и вынуждают корабль остановиться. — Затем она развернулась и закричала:

— Спустить паруса! Убрать с палубы все, что может загореться!

Потом она бросилась на корму, где в этот момент наблюдала за происходящим Бриттола, — чтобы узнать, заметил ли смотровой надвигающуюся опасность.

Галера Пинносы шла в пятистах локтях от судна Урсулы, и на ней тоже сворачивали паруса и очищали палубу.

— Они нам семафорят, — доложила Бриттола. — Пинноса хочет, чтобы мы не меняли курса. Нам следует немного замедлить ход и не убирать знамен. Пусть на нас нападут. Она обойдет нас справа, развернется и встретит их в лицо.

— Скажи ей, что мы согласны.

— Подожди. Саула еще не закончила. Она еще говорит: «Это… будет… нелегко!» — с улыбкой сообщила Бриттола.

Урсула нахмурилась.

— Передай Сауле, чтобы она ограничила болтовню и передавала только то, что ей сказано.

— Но она только…

— Никаких «но», Бриттола. — Отрезала Урсула. — Мы собираемся вступить в бой. Передавать только те сообщения, которые необходимы для безопасности и достижения победы.

Бриттола была задета резкостью замечания. Она никогда еще не видела Урсулу такой.

— А теперь выполняй то, что тебе было сказано. Это приказ.

XIV

Галера Пинносы едва успела занять позицию, как ближний ялик нанес первый удар по идущему впереди кораблю. Как предчувствовала Урсула, атака началась с залпа огненными стрелами. Основная часть первых стрел упала в воду, шипя и вздымая в воздух струи дыма, но три из них попали в борта галеры, а одна на палубу. Подготовленный экипаж стал быстро передавать по цепочке кожаные ведра, наполненные морской водой, чтобы затушить огонь.

Семь стрел попали в щели, из которых выходили весла, и в тесных отделениях, где сидели гребцы, начался пожар. Женщины кричали и пытались вырваться из горящего помещения, сбивая скамьи и устраивая столпотворение на выходе.

Урсула взяла контроль над ситуацией в свои руки. Сначала помогла гребцам выйти из отсеков, затем стала руководить тушением огня. Как только пламя было сбито, все бросились к носу судна, чтобы посмотреть, как Пинноса нанесет контрудар.

С расширенными от ужаса глазами они увидели — ее галера обошла их на таком малом расстоянии, что три весла с левого борта отлетели прочь как щепки. В следующее мгновение корабль Урсулы на полной скорости врезался в первые из нападавших яликов. Его нос аккуратно разрезал ведущую лодчонку, на которой пираты продолжали держать луки с дымящимися стрелами, ровно на две части, подкинув над водой. Экипаж, конечно же, свалился с ног, а горящая смола разлилась повсюду. Горстка смельчаков ухитрилась вцепиться в весла и полезла по ним на судно. Манипула лучников под руководством Марты позаботилась о том, чтобы ни одному из них не удалось добраться до палубы.

В то время как все смотрели вперед, на происходившее перед носом корабля, целая туча горящих стрел впилась в палубу позади. Два абордажных крюка воткнулись в доски обшивки. Второй ялик обошел галеру с правого борта и сумел приблизиться к ней с кормы.

Пинноса бросилась туда. Прикрываясь своим длинным щитом от града стрел, она мечом разрубила абордажный канат. Она рубила второй канат, когда еще один ялик подошел вплотную к галере и присоединился к атаке. Заградительный огонь из горящих стрел усилился. В палубу вонзился третий крюк. Казалось, абордаж и схватка врукопашную были неминуемы.

— Лучники! — крикнула Пинноса, не оборачиваясь, падая на палубу, чтобы увернуться от очередного града стрел. Шлем слетел с ее головы. — Лучники! Да что же вы, прикройте меня!

Манипула Марты бросилась по местам, начала стрелять. Падение огненных стрел при этом прекратилось, и Пинноса перелезла через поручни. С высоко поднятым мечом и щитом она спрыгнула с галеры. На мгновение она застыла в воздухе, словно ожившее древнее божество войны: бьющиеся на ветру полы плаща, развевающиеся рыжие волосы. Пинноса приземлилась на нос ялика, оказавшегося ближе остальных к галере, прямо за емкостью с горящей смолой.

Пираты не успели сообразить, что происходит, как она пинком опрокинула емкость, и шипящая, потрескивающая смола растеклась по всему ялику. Сидевшие в нем разбойники, чтобы не сгореть заживо, попрыгали в воду. Через мгновение опустевший ялик полыхал ярким пламенем.

Пинноса перепрыгнула на следующий ялик, подошедший ближе. На нем не было бака со смолой, и единственным преимуществом Пинносы оказалась малая ширина носа, на котором она стояла. Это заставило атакующих нападать на нее только по очереди. Стрелки Марты не позволяли пиратам подняться. Лишь между залпами луков кто-нибудь из негодяев вскакивал, выкрикивал что-то воинственное и набрасывался на Пинносу. Один из нападавших размахивал огромным топором с двумя лезвиями, другой использовал длинный меч. Пинноса отвечала им выверенными ударами и искусной маневренностью. До того как нападение было в целом отбито, она успела одолеть четверых.

Почувствовав, что пираты готовы сдаться, она схватила последний абордажный канат и перерубила его. Галера продолжала двигаться вперед на полном ходу. Как только канал оборвался, ялик дернулся, и Пинноса упала в воду. Десяткам глаз, наблюдавшим за ней, показалось, что она находилась под водой целую вечность. Марта и трое лучниц тянули канат изо всех сил и, наконец, вытащили Пинносу из темных глубин на палубу галеры.

XV

— Ты не имела никакого права так рисковать собой! — Урсула мерила шагами длинный деревянный причал, к которому они пристали на ночь.

Они уже вышли к южному побережью устья Темзы, где обычно останавливались лишь баржи с солью.

Урсула и Пинноса были одни. Марта и Бриттола наблюдали за тем, как на берегу устраивался лагерь. Кордула и Саула остались на ночное дежурство на своих галерах.

Солнце только что село, и небеса переливались роскошными летними цветами: живым красным, разными оттенками фиолетового, голубого, оранжевого, желтого и даже серебристого. Сильный южный ветер трепал полы плащей двух подруг.

— В нормальных обстоятельствах офицер твоего ранга был бы изгнан из Легиона за подобную опрометчивость, — гневно кричала она. — Господи, что ты вообще думала?

— В нормальных обстоятельствах, говоришь, — огрызнулась Пинноса. — Да в нормальных обстоятельствах мы с тобой сидели бы возле славного костерка где-нибудь в западных землях, ели бы фазана да запивали бы славным вином. А не вели бы двадцать тысяч молодых женщин на другой конец далекой провинции, чтобы они там вышли замуж и понесли!

Урсула глубоко вздохнула и заговорила уже тише.

— Да, ты права. Мы сейчас находимся в ненормальных обстоятельствах. Только это все равно те обстоятельства, в которых мы оказались. Они наши, понимаешь? Мы командуем большой армией. Кроме всего прочего мы в ответе за наших женщин. То, что ты сделала, поставило все под угрозу из-за твоего… твоего идиотского стремления к славе.

Пинноса подошла к ней ближе и сказала:

— Несмотря на то, что мы шли на полной скорости, они смогли каким-то образом обойти нас и напасть сзади, зацепив абордажными крюками. Нам угрожала смертельная опасность. Если бы хоть одна лодка высадила своих бойцов к нам на борт, мы понесли бы огромные потери. Более того, если бы высадилась одна, то мы едва ли смогли бы отбиться и от остальных. Если бы им удалось завязать рукопашный бой, мы бы замедлили темп, и все пираты оказались бы у нас на галерах. Это означало только одно: неминуемую смерть. В тот самый момент, как в палубные доски воткнулся первый крюк, я поняла, что всему моему экипажу угрожает смертельная опасность. — Она помолчала и вздрогнула от воспоминаний. — Потом я придумала, как нас можно было спасти. Все происходило так быстро. Я должна была рискнуть… — Пинноса пожала плечами. — Ведь сработало же!

— Ты просто одержима желанием последовать за отцом! — крикнула Урсула. Ее лицо покраснело от негодования.

— А ты одержима желанием следовать за своим Константом! — парировала Пинноса. — Только ты боишься того, куда это может завести остальных!

Урсула в ярости отвернулась от нее и стала смотреть на реку. Повисла долгая напряженная пауза, во время которой каждая переживала из-за сказанных резких слов.

Пинноса продолжала стоять неподвижно, пристально глядя в спину Урсуле, затем медленно подошла и остановилась рядом. Они вместе стали смотреть на тяжелые серые воды. Урсула глубоко вздохнула, все еще не поворачиваясь. Они обе понимали, что злость уже прошла.

— Я хочу, чтобы ты мне пообещала, что больше не будешь так рисковать, — тихо сказала Урсула. — Если тебя не будет с нами и ты не сможешь повести нашу кавалерию, то не будет никакого похода.

— Обещаю, — ответила Пинноса, и по ее голосу можно было понять, что она принимает просьбу подруги. — Взамен я хочу, чтобы ты пообещала мне никогда больше не использовать память о моем отце, чтобы управлять мною. Мне больнее всего слышать эти слова от тебя.

— Я… Прости меня. Кавалерия — не единственные люди, которым без тебя не обойтись, ты же знаешь.

— Знаю.

Наконец, они повернулись друг к другу и обнялись. Им мешали громоздкие плащи и шлемы, но они долго не отстранялись, замерев в дружеских объятиях. Потом пошли к берегу. Рядом.

— Как тебе пришло в голову просто взять и спрыгнуть с галеры? — шутливо спросила Урсула. — Я-то думала, что ты точно окажешься в воде.

— Ну, я там и оказалась. И теперь знаю, почему Нептун никогда не носит доспехов и оружия. В поле оно в десять раз тяжелее! Особенно в холодной воде!

Они шли, взявшись за руки и повернувшись спиной к далекому неясному свечению. Если бы им пришло голову обернуться и всмотреться вдаль, то они увидели бы тревожно сгустившиеся черные тучи, которые поглотили последние лучи садящегося солнца.

XVI

Через трое суток, накануне Дня весеннего равноденствия, все галеры должны были подойти к месту сбора — у двух огромных маяков, построенных на белых утесах, Фароса и Дубриса. К ним, естественно, намеревались присоединиться и галеры Урсулы и Пинносы, которые следовали на север из Ричборо.

Урсула и Пинноса прибыли в Ричборо накануне и задержались там лишь для того, чтобы заменить поврежденные в схватке с пиратами весла. Пинносе также пришлось подправить и крепления, которые были вырваны, когда ее галера задела боком о галеру Урсулы. Но с наступлением рассвета они отправились на пересечение пролива.

Небеса радовали чистотой, и спокойная вода с мягким юго-западным бризом обещали галерам спокойное путешествие. Они по-прежнему находились намного севернее Южного мыса, где линия берега поворачивала на запад, в воды Дубриса, когда в открытых водах смотровые обнаружили множество судов с зелеными парусами. Это была основная флотилия, но они оказались гораздо севернее, чем планировалось. Следовательно, переход в Гезориак[177] может занять намного больше времени, чем предполагалось. Сначала это встревожило Урсулу и остальных командующих авангарда, но потом, когда вышли из-за мыса в фарватер пролива, они поняли, что случилось. Ветер сменил направление, и те же самые сильные порывы с юго-востока, которые наполнили паруса основного флота и снесли его севернее, стали противиться их собственным судам.

Основная флотилия представляла собой удивительное, повергающее в трепет зрелище: пятьдесят полномерных военных галер и около тридцати судов меньшего размера, на которых везли припасы. Даже Урсула была поражена тем, как велика сила, собранная ею на воде. Когда их галеры стали приближаться к кораблям основного флота, возникло впечатление, что весь пролив заполнен судами и паруса каждого из них горели цветами Первого Легиона Афины.

Урсула и Пинноса провели свои суда через всю флотилию, чтобы занять места в авангарде вместе с Юлией и Фаустиной. При их приближении экипаж каждого корабля, блистая в лучах весеннего солнца свежевычищенными доспехами, громко приветствовал их и поднимал в салюте шлемы. Урсула стояла на носу в одиночестве и, отвечая на приветствия, ощущала такую волну благодарности этим людям за их верность, что на глаза наворачивались слезы. Ее собственный экипаж отвечал приветствием на приветствие. Экипаж следовавшей за ними галеры Пинносы делал то же самое.

Из всех судов наиболее величественно выглядели огромная стовесельная, возвышавшаяся над всеми остальными судами галера Юлии. Она напоминала несушку, окруженную своим выводком. Увидев приближающуюся галеру Урсулы, все триста человек из Эбурака, одетые в форму красного цвета, издали такой громкий приветственный клич, что он был слышен всему флоту.

Целых два нескончаемых зимних месяца провели командующие Первого Легиона с двумя морскими отставными адмиралами в Лондинии, тщательно изучая все детали мореходного дела, в том числе порядок построения судов. Краткий обмен сигналами, и Урсула выстроила флот по той схеме, которую сочла удобной: разбила его на четыре флотилии. Она взяла на себя командование судами из Кориния, поставив их, на южном фланге. Пинноса повела располагавшуюся в центре флотилию из Лондиния, в которой насчитывалось больше всего военных судов. Фаустина возглавила небольшую флотилию из Линда, встав на севере. Юлия управляла судами из Эбурака и грузовыми галерами. Они должны были следовать, придерживаясь группового построения, а не растягиваясь на долгие мили.

Для того чтобы встать в строй, галеры Фаустины должны были первыми выйти из общей группы и отойти чуть севернее. Корабли Урсулы повернули на юг. Отделить галеры Лондиния от грузовых судов оказалось нелегко, потому что для этого нескольким большим военным кораблям пришлось описывать широкие дуги, чтобы маленькие и менее быстроходные суда смогли занять свое место в строю. На маневры ушло много времени. А когда флотилия из Эбурака продвигалась в сторону британских берегов, чтобы открыть проход галерам из Лондиния, погода неожиданно стала меняться.

С юга вдруг подул сильный ветер. Урсула поняла, что при такой погоде паруса становились не помощью, а помехой, и приказала своей флотилии свернуть их и перейти на весла. Потом она дала сигнал всем остальным сделать то же самое. Ее приказ передавался по цепочке, и вскоре Урсула увидела, как флотилия Лондиния свернула паруса. Она надеялась, что суда из Эбурака поступили так же, хотя и не была абсолютно уверена, потому что они были уже слишком далеко от нос, а галеры из Линда и вовсе пропали из виду.

К тому времени, как флотилии Лондиния и Эбурака заняли свои места, и весь флот был готов начать общее плавание, небеса внезапно потемнели. На южном горизонте появились тучи угрожающе черного цвета. Но хуже всего было то, что южный ветер становился все сильнее и уже дул резкими порывами.

— Как думаете, может, нам стоит вернуться и переждать в бухте Ричборо? — нерешительно спросила Кордула. Они с Бриттолой стояли позади Урсулы, то и дело обмениваясь тревожными взглядами.

Сначала Урсула им не ответила. Она молча смотрела на медленно приближающиеся тучи, словно бросая им вызов.

— Бухта Ричборо всего в… — начала было Бриттола.

— Нам потребовалось все утро, чтобы выстроить корабли для отплытия в Гезориак, — перебила ее Урсула, не оборачиваясь. Она подняла голову и посмотрела на клочок ярко-голубого неба над головой. — Сейчас немного за полдень, и мы сможем дойти до Гезориака до заката, главное, чтобы ветер не крепчал. А если мы вернемся, то потеряем много времени. До Ричборо полдня пути. — Она перевела взгляд на море. — Кажется, тучи не становятся тяжелее. Это может значить, что порывы ветра пришли сами по себе, а тучи — простые дождевые облака… и не предвещают шторма.

— А я думаю, что рисковать не стоит, — сказала Кордула обеспокоенно. — Посмотри на эти тучи. Они идут очень быстро. По моим расчетам, они окажутся над нами меньше, чем через час. Значит, мы узнаем о том, предвещают они шторм или нет, уже находясь на середине пролива. А это худшее из мест, где корабль может оказаться во время шквалистого ветра. Я считаю, что мы должны вернуться.

— Согласна, — одобрила Бриттола. — Надвигается не просто шторм. В этих тучах я вижу предзнаменование Господне. Он предупреждает нас. Он говорит: не идите в том направлении. Во всяком случае, не сейчас.

— Предзнаменования от Бога не всегда однозначны, — задумчиво ответила Урсула.

— Мы можем изменить маршрут и отправиться к северному побережью Галлии, — предложила Кордула. — До них всего четыре часа ходу.

К ним подошла младший офицер и отдала честь.

— Только что получено сообщение от госпожи Пинносы.

— Что там? — спросила Урсула, не отрывая глаз от моря.

— Нам было трудно считать его полностью из-за волнения на море, и кое-что мы могли упустить. Но одно мы поняли наверняка: «Зачем ждать приближения ветра?»

— Спасибо. Вы свободны. — Наконец она повернулась к Кордуле и Бриттоле. Они заметили на ее лице выражение угрюмой решимости. Такой они никогда еще ее не видели. — Вы обе знаете, что для всех нас означает этот поход. Мы уже зашли далеко. — Она кивком указала в сторону берега. — Весь народ Британии молится за то, чтобы Первый Легион добрался до места своего назначения. Мы — последняя надежда нашей провинции. И я не стану разочаровывать их, отменив наш поход из-за плохой погоды. — Она помолчала, рассматривая подруг по очереди. Потом снова развернулась к далеким тучам. — Следующий шаг, который мы должны сделать на пути к успеху, — это добраться до Гезориака, а не до северного побережья Галлии. В Гезориаке нас ждут с подготовленными казармами и стойлами для лошадей. Отдохнув там дня два, Легион восстановит свои силы и будет готов совершить долгий поход на юг. Если же мы пересечем пролив и высадимся на берег, который не готов к нашему появлению, то можем нарваться на враждебный прием. А еще получится так, что мы лишим наших женщин такого необходимого им отдыха. — Она снопа посмотрела на подруг. — Я понимаю, что хочет нам сказать Пинноса. Мы знаем, куда нам следует плыть. Зачем нам ждать, пока ветер надумает раскрыть все свои сюрпризы? Я решила. Мы будем молиться о том, чтобы эти тучи принесли нам только дождь, а не шторм. Мы выходим так, как планировали. Бриттола, разошли приказ о том, чтобы все придерживались избранного курса. Пожелай им удачи и доброго пути.

— Слушаюсь, Госпожа, — Бриттоле не удалось скрыть волнение в своем голосе.

— Да, Бриттола, еще кое-что, — произнесла Урсула с неожиданной улыбкой. — Добавь в конце: «Это будет нелегко».

XVII

Какое-то время им удавалось идти с хорошей скоростью и сохраняя строй. Расстояние между ними и белыми утесами родной земли стремительно увеличивалось. К полудню ветер усилился, небо потемнело и тучи пролились первыми дождевыми потоками. Тяжелые удары волн раскачивали галеру Урсулы из стороны в сторону, заставляя ее содрогаться от ритмичных ударов. Урсула приказала закрепить все подвижные предметы на своем корабле и передать этот приказ остальным по цепочке. Сигнальщица доложила, что не уверена в том, приняли ли ее сообщение на флотилии Фаустины, которую отнесло на север.

Вскоре на них обрушился шторм во всей своей неукротимой ярости. Порывы ветра обладали такой силой, что могли легко поднять человека в воздух и отбросить его на другой конец палубы, если он не держался или не был привязан. С неба вода лились потоками. Было так темно, что никто не видел дальше идущей впереди или сзади галеры. Море будто распалось на множество бушующих волн, дыбившихся и подымавшихся за бортом на ужасающую высоту со всех сторон. А потом они падали на палубы, словно сами боги обрушивали на них свой гнев. Свой смертоносный гнев.

Пятая гора из воды только что обрушилась на галеру, накрыв ее полностью. Бриттола с трудом пробралась на нос судна, стараясь передать на соседнюю галеру приказ о том, чтобы они придерживались курса. Она промокла до нитки, как и все на корабле. Длинные волосы липли к лицу, как водоросли.

— Плохо дело! Мы не можем передать приказ! — крикнула она. — Но мы успели получить сообщение от Пинносы перед тем, как поднялись эти страшные волны!

— И что она сказала?

— Держитесь курса!

Они почти засмеялись, когда нос судна внезапно нырнул в огромную впадину. Неожиданный рывок бросил Кордулу на поручни. Урсула, оказавшаяся единственной, кто в тот момент за что-либо держался, упала на колени. Бриттола растянулась на палубе, раскинув руки и ноги. Она ударилась животом и какое-то время не могла ни вдохнуть, ни двинуться с места. Урсула бросилась вперед, чтобы помочь ей, но тут ударила следующая волна.

XVIII

Урсула откашлялась от морской воды и крикнула:

— Помогите! Кто-нибудь, сюда! Помогите! — Она изо всех сил старалась сжать покрепче пальцы. Правой рукой и ногой она цеплялась за две подпорки поручней, а левой рукой держала Бриттолу за ногу. От падения в бушующие под ними воды девушек разделяло несколько мгновений. Галера раскачивалась на месте и подпрыгивала на волнах, и Бриттола то повисала в воздухе, то ударялась о борт.

— Тихо! — кричала Урсула Бриттоле. — Не шевелись!

Кордула проползла под поручни и свесилась вниз, насколько это было возможно. Но безуспешно: до второй ноги Бриттолы она дотянуться не могла.

— Неси абордажный крюк! Я не выдержу так долго! — крикнула Урсула.

Кордула исчезла.

Урсула изо всех сил старалась удержать Бриттолу, но резкие движения корабля и ветер были слишком сильны. С ужасом она почувствовала, как лодыжка Бриттолы выскальзывает из ее рук. Вот уже ее рука соскользнула на стопу подруги. Но тут подоспела Кордула. Резко и рискованно перегнувшись за борт, она ухватилась за вторую ногу Бриттолы обеими руками. Два младших офицера, державших за ногисаму Кордулу, принялись вытаскивать их с Бриттолой на палубу галеры.

Еще две женщины стали помогать Урсуле, и спустя мгновение все трое были в безопасности. Как только помощницы их отпустили, Урсула и Кордула, морщась от боли и с трудом восстанавливая дыхание, постарались встать, прислонившись к перилам. Только Бриттола так и осталась лежать, не приходя в сознание. Урсула наклонилась к Бриттоле, и вдруг к ним, отчаянно сопротивляясь очередной волне, подбежала командир гребцов. Ее лицо было искажено маской ужаса.

— Идемте! Скорее! — закричала она. — У нас авария!

— Что такое? — крикнула Урсула севшим голосом.

— Волны обламывают весла вместе с креплениями, словно соломинки! — прокричала она в ответ, лихорадочно размахивая руками и призывая их последовать за ней. — Мы уже лишились половины весел. А еще мы не можем закрыть люки, в которые выставляли весла! В них льется вода!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ КОНТИНЕНТ

ГЛАВА ПЯТАЯ КЕЛЬН

I

Доклад Августу Константину III, Императору Западной Провинции и Главнокомандующему, от Принцессы Урсулы, дочери короля Дионота Коринского, Командующей Первым и Вторым Легионами Афины. Новиомаг на Рейне.


Приветствую тебя, Константин!

Spero fore, ut magni mensis Martis venti spirent tibi omina fausta bonamque fortunam in vitae viam, el ut dulcedo Aprilis animos leonis commoveat ad relinquendum denique cubile hibernum.

Надеюсь, что сильные мартовские ветры принесли тебе только хорошие предзнаменования и удачу, а теплый апрель выманит дух льва из его зимнего лежбища. К моему великому сожалению, должна тебя известить о том, что прибытие Первого Легиона Афины откладывается на целый месяц, по меньшей мере.

Ужасный шторм разрушительной силы настиг нас в проливе и разметал наш флот во все стороны света. Наши галеры снесло к востоку и выбросило на побережье Северной Галлии, по большей части, как мы надеемся, в Батавианских водах. Милостью Всевышнего моя галера была спасена от бездны и прежнему держится на плаву…

II

Урсула медленно открыла покрасневшие саднящие глаза. Через минуту она поняла, что смотрит на пятне желтого света.

«Нет, — подумалось ей, — это не желтый. Здесь намешано множество оттенков золотого, серебряного, фиолетового и красного!»

Тени в пятне двигались, парили, переливались. Казалось, калейдоскоп цветов засосет ее и поглотит в свою воронку. Урсула почувствовала, что у нее закружилась голова, и устало прикрыла глаза. Ее тошнило. Она снова открыла глаза, полная решимости рассмотреть то, что причиняло ей столько страданий. Постепенно ее взгляд сфокусировался, и она увидела далекий свет утренней зари.

Вдруг она поняла, что ее окружают странные звуки. С огромным усилием она сконцентрировала внимание и поняла, что это кричат птицы. Вот! Это всхлипнул кулик, а это — кряканье целой стаи уток. Звуки то раздавались рядом, то отзывались в другом месте, будто птицы устроили соревнования между хорами. Время от времени их гомон перекрывали отдаленные зычные крики хохлатой поганки. При этом все птичьи голоса казались Урсуле словно бы завернутыми в шелест множества крыльев и плеск садящейся на воду стаи гусей, прилетевших с ют. Недалеко от галеры, на ближайшей кочке пронзительно зарыдал болотный часовой — выпь.

Девушка переводила глаза то на болото, то на палубу рядом с собой. Галера, стоявшая на длинной песчаной отмели, изредка тихо поскрипывала и покачивалась от волн. Урсула видела еще двоих человек. Это были часовые, одна на носу, вторая — на корме. Обе крепко спали, завернувшись в толстые шерстяные одеяла.

Легкое прикосновение ветра к щеке развеяло последние остатки сна. Урсула вдруг поняла, что насквозь промокла и замерзла. Она вся дрожала.

«Шторм! — Ее глаза широко раскрылись. — Был ужасный шторм!»

Она с изумлением поняла, что умудрилась уснуть сидя на корме, скрестив ноги и опершись спиной о перила. У нее на коленях лежала голова Бриттолы, странным образом растянувшейся сбоку. Кто-то сложил девушке руки на груди, словно она уже умерла. Урсула присмотрелась к распухшему, окровавленному лицу Бриттолы. Правая сторона сильно отекла, волосы сбились и прилипли к черепу. «Господи! Видела бы ты себя! — Урсула выпростала руку из-под одеяла и коснулась лба подруги. Он был теплым. — Ничего. Не волнуйся, Бриттола. Шторм уже закончился. И скоро мы отправимся домой. Не волнуйся».

Урсула, как и весь остальной экипаж, уснула всего несколько часов назад. Шторм закончился за полночь, правда, небеса были такими черными, что и не определить, когда именно закончился день. Тогда мореплавательницам казалось, что они попали в ад и были обречены на вечное сражение с силами тьмы, обрушивавшей на них свои неистощимые водные полчища.

Большая часть экипажа, выстроившись в шеренгу, старалась вычерпать воду, чтобы корабль держался на плаву. Гребцы за уцелевшими веслами, которых оставалось совсем немного, вели неравный бой с ужасающими волнами. Кто-то из женщин успокаивал впавших в панику и бившихся в ремнях лошадей. Когда все женщины уже просто падали с ног, выбившись из сил, ветер стих и море стало медленно успокаиваться, пряча ужасы шторма назад, в неведомые глубины.

Урсула боялась, что в темноте они налетят на камни, поэтому, как только галера выровнялась, она собрала немногих державшихся на ногах, чтобы попытаться бросить якорь. Истерзанное судно нуждалось в отдыхе не меньше, чем его экипаж. Якорь, спущенный с носа корабля, тут же зацепился за дно. Вскоре и кормовой якорь встал как вкопанный.

Ощутив сильную жажду, Урсула попыталась позвать Олеандру, но ее голос был сорван от ночного крика и соленой морской воды. Она могла только тихо сипеть, да и этот звук был быстро унесен морским бризом. Она аккуратно подняла голову Бриттолы и опустила ее на одеяло, которое сложила в форме подушки. Постанывая и морщась от ушибов, порезов и сведенных судорогой мышц, Урсула уцепилась за перила и с трудом встала. Ее тут же накрыла волна головокружения и тошноты. Ей пришлось снова сесть, жадно хватая ртом воздух.

Внезапно к ней стали приходить обрывочные воспоминания. Олеандра на палубе, несущая одеяла и кожаную флягу с водой. Урсула посмотрела налево. Да, фляга была там, привязанная к перилам. Девушка долго возилась с пробкой, потом упала на колени и стала пить длинными осторожными глотками, стараясь не захлебнуться. Прохладная вода смягчила боль в саднящих потрескавшихся губах, омыла сухое горло, возвращая каждую клеточку ее истощенного тела к жизни. Утолив жажду, Урсула наклонилась над Бриттолой и поднесла горлышко фляги к ее разбитому и отекшему рту. Та поморщилась от боли, но не очнулась. Какое-то неясное воспоминание заставило Урсулу намочить край одеяла и вложить его между губами спящей девушки. Когда Бриттола облизнула губы, Урсула улыбнулась.

— Ты поправишься, Бриттола, — тихо сказала она. — Несколько дней хорошего отдыха и теплая ванна поставят тебя на ноги… — Ее улыбка застыла, потом вовсе исчезла. Она посмотрела наверх. Рассвет омывал галеру холодным желтым светом. — Скоро ты будешь дома, Бриттола. Мы с Константом тебя туда отвезем.

Урсула положила флягу рядом с Бриттолой и осторожно встала. У нее все еще подгибались колени, и тошнота так и не прошла, но теперь она могла ходить. Главное — крепче держаться за перила. Урсула медленно пошла к ступеням, которые вели в трюм. На верхней площадке в углублении для дежурного офицера, свернувшись калачиком и укутавшись в одеяло, лежала Кордула. Она крепко спала.

— Бриттола, потом Кордула, — пробормотала про себя Урсула. — Значит, Олеандра должна быть где-то неподалеку.

Она снова посмотрела на море, на этот раз пристально вглядываясь в черную завесу ночи, скрывавшую западную часть горизонта от желтого свечения рассвета.

— Остальные корабли не могло отнести далеко. Наверное, когда солнце взойдет, мы их все увидим. — И медленными осторожными шагами она начала спускаться вниз.

Урсула слышала мягкий шелест волн о корпус галеры. Где-то возле носа на воде плавал кусок древесины, который время от времени стучал об обшивку корабля. Этот звук эхом разносился по всему судну, будто насмешка врага. Опустив ногу на последнюю ступеньку, Урсула ощутила под ногой воду. Холодную, весеннюю воду канала. По ее телу тут же пробежал озноб, сдавив дыхание и вызвав дрожь.

На палубе у гребцов не было видно ни зги. Не горело ни одной лампы. Палуба освещалась только рваными пятнами серо-желтого света, лившегося сквозь люки для весел. Глаза не сразу к нему привыкли, но то, что она потом увидела, заставило ее в ужасе отшатнуться. На каждой скамье лежали скорченные бесформенные тела, укутанные в одеяла. Картина походила на описания Страны Мертвых. Серые маски взирали на нее пустыми открытыми глазами. Лица двух женщин, лежавших ближе всего к ней, пугали разверстыми ртами, будто их обладательницы умерли от голода. Урсула смотрела на них расширяющимися от ужаса глазами. Но вдруг она заметила движение. Они дышали. Нет, они не мертвы; они спят!

«Почему вы здесь? Как вы попали в этот ад? Почему не остались дома, рядом со своими близкими? — Новая волна тошноты и головокружения заставила ее зажмурить глаза и попытаться взять себя в руки. — Кто же вы? И как здесь оказались?»

В этот момент позади нее послышалось тихое ржание. Будто в трансе, Урсула медленно пошла на звук. Шаг за шагом она поднялась по сходням на небольшую платформу, укрепленную на корме галеры. Девушка чувствовала, как под ее ногами шуршит солома, как она прилипает к ее ступням. В первом стойле стояла Перо, кобыла Бриттолы. Жизнелюбивое животное явно не утратило свой разум и силы, при этом радуясь знакомому человеку.

«А где Быстрая? — вдруг подумала Урсула и остановилась. Потом вспомнила. — Ах да, правильно. Быстрая сейчас с остальными. — Она сделала еще один шаг к Перу и потянулась к ней, чтобы погладить, но снова замерла. — С какими остальными? С кем? Где? — Покачала головой. — Да. Где бы она ни находилась, надеюсь, что с ней все в порядке. Надеюсь… надеюсь, ни с кем из них ничего не случилось».

Она обвила руками шею Пера и прижалась к ней. Лошадь ткнулась в нее носом. Даже этого сумеречного освещения оказалось достаточно, чтобы рассмотреть на боках животного длинные царапины. Ее тоже кидало о стены.

— Да, путешествие тебе выдалось не из легких, — тихо прошептала Урсула. — Бедная Перо.

— Бедная Перо?

Урсула вздрогнула. Она не слышала, как к ней сзади подошла Олеандра.

— Я, конечно, прошу прощения, Госпожа, но как быть с бедным Первым Легионом?

III

Солнце вставало, и его свет постепенно заливал нижнюю палубу. Женщины стали шевелиться. Они медленно разгибали свои скованные болью тела, походя на призраков, восстающих из могилы. Совершенно чудесным образом шторм не унес ни одной жизни с их галеры. Падение Бриттолы за борт было самым тяжелым происшествием за все это страшное время, и она же получила самые серьезные травмы. Хотя большинство экипажа пострадало от падения и ударов о борта судна, в основном ранения сводились к синякам и порезам.

Урсула все еще пребывала в шоке. Она ушла на нос галеры, где молча простояла в одиночестве большую часть дня. Одеяло, которым она укуталась, свисало с ее плеч безвольными складками, делая ее похожей на одну ил сумасшедших нищенок, просивших милостыню на Форуме. Она обшаривала глазами горизонт, с запада на восток и обратно, останавливаясь только для того, чтобы сделать очередной глоток воды из своей фляги. Если к ней кто-либо приближался, даже Олеандра или Кордула, она жестами просила их отойти и оставить ее одну.

Из всего экипажа только несколько человек оказались способными нести службу, но и они были очень слабы. После того как Олеандра всех осмотрела и обработала легкие раны, они смогли сформировать две рабочие группы по двадцать человек. После этого Олеандра все свое внимание посвятила Бриттоле. Девушка оставалась без сознания до полудня. Она очнулась, когда Олеандра мягко омывала ее голову. Бриттола смогла выпить немного воды, а потом уснула.

У Кордулы не оставалось выбора, кроме как самой заняться организацией экипажа. Она тоже была ранена и сама нуждалась в том, чтобы Олеандра обработала ее глубокий порез, иначе любое движение причиняло ей сильную боль. Но стоило приняться за дело, как жизнь потихоньку стала налаживаться. Не способные передвигаться члены экипажа, включая нескольких слуг, были вынесены на палубу и устроены на корме. Из женщин, которые не пострадали физически, но из-за шока или истощения не были способны нести службу, сформировали бригады для вычерпывания воды из галеры. Они стояли длинными цепочками, тянувшимися из недр палубы гребцов до кормы судна, и большую часть дня передавали ведра туда и обратно.

Слуги были отправлены наводить порядок в недрах галеры и раскладывать вещи по местам. Кто-то из них занимался лошадьми, обрабатывал раны и чинил стойла. Рабочая команда под руководством Кордулы принялась разбирать завалы на палубе гребцов. Они сделали все, что было возможно, для восстановления весел. К середине утра стало понятно, что только девятнадцать из них пригодны для дальнейшей работы: десять с левой стороны и девять с правой. Остальные весла либо исчезли, либо не подлежали ремонту. Еще хуже обстояли дела с весельными креплениями.

Нынешние заботы экипажа были бы значительно сложнее, если бы не прозорливость Олеандры. Накануне отплытия она вдруг вспомнила то, чему ее учил муж много лет назад. Она руководила сборами и приказала слугам все скоропортящиеся, сухие и хрупкие грузы плотно упаковать и подвесить на брусьях под потолком палубы гребцов. Только благодаря этому несчастные, продрогшие и обессилевшие женщины теперь смогли переодеться в сухую одежду и поесть.

К полудню почти вся рутинная работа была выполнена. Изможденные до предела, девушки стали рассаживаться на палубе, чтобы, завернувшись в одеяла и плащи, постараться уснуть. Но Кордула снова призвала рабочие группы для выполнения последней задачи: поднятия паруса на просушку. Мокрый парус оказался неподъемным грузом. Они двигались в такт и потели от усилий, но даже все вместе еле подняли его до верхней мачты. Привязать парус тоже оказалось нелегко. Лишь сейчас они могли осмотреть его и понять, был ли он поврежден во время шторма. Мокрые крепления не поддавались, и только после сильных рывков парус, наконец, стал медленно расправляться. Весь экипаж воскликнул с радостью и облегчением: на парусе не было ни единой пробоины.

Пока все радовались, Кордула посмотрела на Урсулу, которая по-прежнему стояла на носу судна. Она напряженно всматривалась в горизонт в поисках хотя бы малейшего намека на приближение других кораблей ее флота. Она изучала морскую даль с такой одержимостью, что это не укрылось от внимания экипажа.

Многие женщины заметили отстраненность своего Командующего, а некоторые даже позволяли себе комментировать ее поведение. Правда, делали они это тихо.

— Да, она становится командиром только тогда, когда этого хочет, — прошептала одна из женщин своей подруге. — Когда речь заходит о славе и почестях.

— Точно, — ухмыльнулась та. — А как только дело доходит до грязной работы, она сразу становится бедной маленькой Принцессочкой! — И они захихикали.

— Ну-ка хватит! — осадила их Кордула. Она находилась рядом с этой парочкой, но специально окрикнула их погромче, чтобы разговор слышали и другие уши. — За свою наглость вы отправляетесь на смену слугам, которые убирают лошадиные стойла. А если я еще раз услышу что-нибудь в этом роде, я выпорю вас собственноручно! Марш!

Женщины смутились и пошли выполнять приказ, а в это время Олеандра подошла к Кордуле.

— Простите, Госпожа, — прошептала она ей на ухо. — Кажется, я знаю, как вырвать принцессу Урсулу из лап ее кошмара.

IV

— Командир, экипаж готов к смотру. — Кордула вытянулась по стойке «смирно» и салютовала. Три трубы выдули сигнал.

Урсула медленно отпустила перила и повернулась. Перед ней стояли Кордула и два младших офицера в парадной форме. Позади них выстроились в две шеренги все члены экипажа, даже раненые. Они все стояли на вытяжку в синих плащах Кориния. Каждая держала свой шлем под правой рукой, а левая лежала на рукояти меча. Они, в самом деле, были готовы к смотру.

— Ваш плащ, меч и шлем, Командующий. — Кордула протянула ей все необходимое. Шлем и меч лежали на плаще, аккуратно сложенном.

Мгновение Урсула с недоумением смотрела в лицо своей кузине, как будто не понимала, что происходит и что ей теперь с этим делать.

Стоя спиной к остальным, Кордула улыбнулась и незаметно кивнула ей.

Урсула снова осмотрела палубу.

— А почему поднят парус? — спросила она с выражением детской невинности. — Мы готовимся к отплытию?

— Нет, мы просто его сушим, — тихо, но уверенно ответили Кордула, протягивая вперед плащ. — Теперь, пожалуйста, надень форму. Экипаж тебя ждет.

Урсула наклонилась, чтобы положить на палубу флягу с водой. При этом она отпустила одеяло, которое, упав на палубу, открыло ее доспехи. Потом она, сомкнув глаза, сделала глубокий вдох и выпрямилась. Урсула медленно взяла меч и аккуратно пристегнула его к перевязи вокруг талии, затем повернула перевязь так, чтобы она вместе с мечом встала на место. Плащ принцесса взяла уже быстрее и, расправив его красивым, но не показушным движением, перебросила за плечи и пристегнула. Взяв шлем, она взглянула в глаза Кордуле и прошептала: «Спасибо!»


Во время смотра Урсула уделяла больше внимания ранам своих солдат, чем их выправке и форме. Она смотрела в глаза каждой женщине, кивая ей и улыбаясь, и только потом переходила к другой. И каждая, без исключения, улыбалась ей в ответ.

В середине смотра, проходя по палубе, Урсула подошла и наклонилась к Бриттоле, которую устроили возле фальшборта перед ступенями.

— Как поживаешь, подруга? — Она взяла Бриттолу за руку и улыбнулась.

— О, Боже, надеюсь, я выгляжу не так плохо, как ты, — тихо прошептала Бриттола. Она попыталась улыбнуться Урсуле, но ее отекшее лицо болело и отказывалось слушаться.

Урсула видела, как глаза Бриттолы снова загораются знакомым огнем, и отошла от нее с уверенностью в том, что самый молодой командующий Легиона уже на пути к выздоровлению.

Закончив смотр, Урсула присоединилась к Кордуле, стоявшей возле мачты. Кордула протянула ей шнур и дала сигнал трубачам.

Сообразив, что хочет от нее Кордула, Урсула резко дернула за шнур, посмотрела наверх и улыбнулась. На мачте развернулись и затрепетали два ярких знамени: синее, цвета Кориния, и белое с золотом и фиолетовым — Принцессы и Командующего.

V

Была середина дня, но затянутое облаками небо скупилось на солнечный свет. Кордула быстро доложила Урсуле о состоянии галеры, экипажа и лошадей. Они обсудили свое местонахождение, на какую именно часть побережья Галлии их могло выбросить. Определить это без разведки им обеим не представлялось возможным.

— Ты выглядишь уставшей, — сказала Урсула. Они стояли на носу галеры, а рядом сидела Олеандра. — Иди, отдохни с остальными. Я тебя сменю.

— Да, — устало отозвалась Кордула. — Я, наверное, так и сделаю.

— Я хочу тебе кое-что сказать, — Урсула положила руку на плечо Кордулы. — Вернее, я хочу тебя поблагодарить. Мы, я и Бриттола, обязаны тебе жизнью. А я… я обязана тебе гораздо большим. — Она заключила Кордулу в долгие нежные объятия. — Спасибо тебе за все.

Когда они отстранились друг от друга, Урсула широко улыбалась.

— Олеандра, может, пойдешь поищешь себе более полезное занятие? — шутливо спросила она. — Не видишь, я умираю от голода? Мало того, я уверена, никто из нашего экипажа не откажется от свежеприготовленной горячей еды. Я собираюсь спустить шлюпку и отправиться на эти болота на охоту. А пока я буду этим заниматься… собери решетки, наладь огонь да приготовь кухонную утварь!

Экипаж радовался неожиданному пиру. Доев свои порции и удовлетворив голод, они начали петь веселые песни. Когда солнце стало клониться к закату, песни становились печальнее, и в них все чаще звучали слова о потерянной любви и оставленных очагах.

Внезапно смотровой на корме закричал: «Судно на горизонте!»

Урсула и остальные командиры бросились к корме. Бриттола, которая уже могла ходить с помощью Олеандры, последовала за ними. С севера к ним приближалась небольшая лодка. Когда она подошла чуть ближе, экипаж галеры Урсулы разразился радостными криками: седоки лодки были одеты в синюю форму Кориния.

VI

— Я не могу подняться, мы должны вернуться назад засветло, — крикнула командир из лодки. Урсула тут же узнала в ней Вивенцию из Силчестера, одну из самых способных руководителей Второй Когорты. — Нам нужна ваша помощь. Мы потеряли своего старшего командира, Лоллию Симилину. Сели на песчаную отмель где-то в пяти лигах от вас вон в том направлении, — она указала на северо-восток.

— Это печальная новость для всех нас, мы любили Лоллию, — сказала Урсула. — Что остальной экипаж? Ваша галера серьезно пострадала?

— Упала мачта. Это она убила нашего командира. Часть экипажа получила ранения. Мы потеряли много весел и креплений, но по-прежнему на плаву. Нам бы только столкнуть галеру с отмели. Я думаю, мы сделаем это во время прилива.

— Мы будем у вас с рассветом.

— Благодарю вас. Наш экипаж будет рад это слышать, особенно от вас, — горячо ответила Вивенция. — Слава Богу, что вы зажгли костер. Если бы не это, мы бы так и не знали, что вы рядом.

Кордула быстро осмотрела северную часть горизонта, потом обернулась к Вивенции.

— А почему мы не видим дыма от ваших костров?

— У нас все промокло. Экипаж разбил лагерь на мели. Мы стараемся все высушить, но без костра сделать довольно трудно.

— Ты сказала, что многие пострадали. Есть ли серьезно раненные? — спросила Урсула.

— Нет, серьезных ран нет, и никаких ампутаций, слава Богу! Три женщины не могут ходить, да, пожалуй, и все. Хуже всего то, что нам всем холодно.

— Подожди немного, — Урсула повернулась к Кордуле. — Как думаешь, у тебя хватит сил?

Кордула посмотрела вниз на дрожащих женщин, сидящих в лодке, потом снова на свою кузину.

— Да, хватит, — решительно ответила она.

— Хорошо. Тогда бери пятерых лучших помощников и следуй за ними на галеру. Только постарайся вернуться с первыми лучами солнца. Нам нужен будет проводник, чтобы самим не сесть на эти мели. Поняла?

Кордула кивнула, отдала честь и пошла к своему экипажу.

Урсула повернулась к Олеандре и сказала:

— Я хочу, чтобы ты нагрузила эти две лодки сухой одеждой, одеялами и той едой, которую мы можем им отдать.

Убегая выполнять поручение, Олеандра улыбнулась и пробормотала:

— Ну вот, теперь она стала собой!

Урсула слышала ее слова и тоже улыбнулась. Теперь она могла уделить внимание женщинам, ожидавшим ее в лодке.

— Мы пошлем с вами нашу лодку, — крикнула она. — И поделимся кое-какими запасами.

— Спасибо! Только нам надо торопиться: скоро уже стемнеет.

— Не бойтесь. Они сейчас присоединятся к вам. Скажите, а с того места, где вы застряли, видны другие галеры?

— Когда мы готовились плыть сюда, наши дозорные доложили о том, что на севере заметили что-то похожее на дым. Только мы не смогли убедиться в этом наверняка, потому что было пасмурно.

— А суша? Вы не видели никаких признаков жизни?

— Нет, мы не то что людей не видели, даже овцы не попадались.

Тут появилась Кордула с теми женщинами, которых она выбрала себе в провожатые. Они стали спускаться в лодку. Олеандра и другие слуги загрузили в нее вяленую птицу и связки с сухой одеждой и одеялами. Обе лодки отошли, и гребцы стали прикладывать максимум усилий, чтобы опередить сгущавшуюся ночную темень.

Когда лодочки стали исчезать из виду, Бриттола тронула Урсулу за плечо и сказала:

— Представляешь, если все галеры разбросаны по побережью с промежутком в пять лиг, это значит, что нам придется пройти более чем четыреста лиг, чтобы собрать весь Легион Афины воедино!

— Да. Но только ты забываешь, что мы стояли на южном фланге и основной удар шторма достался именно нам. Я уверена, что Пинносе удалось собрать остальных, и, скорее всего, они стоят группой где-нибудь недалеко отсюда. Я не удивлюсь, если они выйдут с нами на связь уже завтра, — сказала она, безуспешно стараясь казаться уверенной и спокойной.

VII

На следующий день основная часть экипажа уже была в состоянии нести службу. Не считая Бриттолы, лишь несколько женщин все еще не могли ходить.

Кордула вернулась вскоре после рассвета и увидела, что экипаж ее галеры занят кипучей деятельностью. Дружный хор голосов, распевавших гимн «Хвала Господу», раздавался из отделения гребцов. Чтобы добраться до севшей на мель галеры, понадобилось почти все утро. Им пришлось идти на веслах очень медленно и осторожно, чтобы самим избежать судьбы своих товарищей. Трижды идущая впереди галеры лодка с командиром, замерявшим глубину, предупреждала об отмели, которую затем приходилось обходить. Третье предупреждение было самым внезапным и проблемным. От второй галеры их отделяло не более половины лиги, и до них уже доносились оттуда приветствия, но вдруг линь на ведущей лодке лег на дно. Как выяснилось потом, они добрались до той самой мели, на которую и села галера Лоллии, но она была такой длинной и изогнутой такими немыслимыми зигзагами, что показалась им бесконечной. Кордуле понадобилось больше часа, чтобы найти канал с глубиной, позволявшей им подойти поближе. Галере Урсулы пришлось выполнить ряд довольно крутых поворотов, чтобы повторить маршрут ее лодки. Выйдя из узкого и мелководного пространства, девушки принялись грести изо всех сил, чтобы быстрее воссоединиться со своими соотечественницами. Экипаж застрявшей галеры встретил их радостными криками.

Оказалось, что галера зарылась носом в песок, гальку и глину, сдвинув с места большой кусок насыпи, составлявшей пик отмели. Корма корабля зависла на плаву.

Прилив уже был полным, так что они не стали терять времени на излишние приготовления. Урсула начала маневр, выставляя свою галеру так, чтобы она оказалась кормой к корме второй галеры. Кордула и Вивенция на лодках быстро соединили суда длинными канатами, которые прикрепили на обоих бортах. Когда Кордула подала сигнал готовности, Урсула поняла, что пришло время действовать.

По сигналу трубы с галеры Урсулы женщины на отмели вошли в воду как можно глубже. Они держали в руках весла, которые готовились использовать в качестве рычагов. Как только все заняли свои места, Урсула приказала дать следующий сигнал: три коротких резких гудка. В этот момент все женщины, гребцы и те, кто толкал галеру на суше, принялись за работу. Они старались изо всех сил.

Экипаж Урсулы стремился побыстрее разогнать свою галеру, чтобы натянуть канаты. В то же время женщины, стоявшие на отмели, стали толкать и приподнимать корпус своей галеры. Канаты натянулись рывком, резко остановив галеру Урсулы. Нервно заржали лошади на обоих судах. И сразу же раздались радостные крики женщин, стоявших в воде. Из сигналов Кордулы Урсула поняла, что вторая галера вышла из песка на целый локоть.

Гребцы сменились и снова подвели галеру Урсулы назад, готовясь ко второму рывку. Для того чтобы его сила была максимальной, Урсуле удалось подвести корабль так близко ко второй галере, что она увидела, как женщины в воде дрожат от холода. Как только кормы судов соприкоснулись, она подняла руку, и снова раздались три гудка трубы.

Урсула услышала, как капитан гребцов крикнула своей команде: «Покажем им всем, как надо грести!» Все засмеялись. Галера разогналась и рванула канаты. Снова послышались одобрительные крики, потому что снова удалось немного сдвинуть судно с отмели. Однако рывок оказался слишком резким для канатов, и один из них лопнул. При этом его конец со свистом пролетел так низко над головами женщин, стоявших на отмели, что им пришлось, как уткам, нырнуть в обжигающе холодную весеннюю воду.

Рывок, который пришелся на второй канат, развернул галеру Урсулы направо. Урсула и другие командиры бросились к перилам, чтобы посмотреть, что дали их усилия. Обездвиженная ранее галера, казалось, ожила начала медленно поворачиваться на левый борт. Женщины, все еще находившиеся в воде, закричали, чувствуя, как уходит песок у них из-под ног. Когда киль галеры начал съезжать с отмели, образовавшееся течение стало затягивать их в воду, прямо под корабль. Урсула и остальные могли лишь беспомощно наблюдать за тем, как бьются их боевые подруги, сопротивляясь затягивающей их воде. К счастью, одна за другой они выбирались из глубины и, измученные, садились на дно отмели. Наконец огромное судно, будто движимое каким-то заклинанием или другой неведомой силой, с громким скрипом и скрежетом завершило разворот и боком съехало в глубокий канал рядом с отмелью. Опустившись в воду, оно закачалось, а потом замерло на месте. Ржание лошадей, оживившее недра галеры, разнеслось странным эхом по внезапно замолчавшей округе. Казалось, это был плач морских сирен.

VIII

— Бесполезно! — кричала Кордула с направляющей лодки. — Нам придется обойти это место! Выполняйте левый поворот!

Урсула в отчаянии ударила по перилам и повернулась к Бриттоле, стоявшей рядом с ней на носу галеры.

— Я уверена, что мы уже были в этом месте. Я узнаю отмель.

— Как ты можешь быть в этом уверена? Для меня так они все одинаковы, — ответила Бриттола. Ее голос уже обрел полную силу, а опухоль на лице заметно спала.

Была середина второго дня с тех пор, как они нашли вторую галеру. Продвигались они очень медленно. Лодки-навигаторы делали все возможное. Кордула и Виненция приобрели известное мастерство в своем деле, но прохождение в бесконечном лабиринте отмелей и каналов осложнялось непредсказуемыми течениями. При этом полное отсутствие ориентиров подчас вовсе делало навигацию невозможной.

Они довольно быстро сообразили, что водоплавающие птицы любят отмели и могут служить своеобразным указателем. Однако в данный момент со всех сторон их окружали целые стаи, как в западне. Непрекращающийся птичий шум к тому же мешал женщинам сосредоточиться.

До этого времени единственной отдушиной была рыбалка и охота, но наметившееся улучшение погоды тоже не оставило их равнодушными. Облака совсем пропали, и небеса радовали своей глубокой яркой голубизной.

— Если бы мы только увидели признаки суши, — сердито бормотала про себя Урсула, прохаживаясь взад и вперед по своей каюте. — Какая-нибудь овца или козел могли бы…

— Лодка на горизонте! — крикнул смотровой. Урсула и Бриттола поспешили выйти на корму, где женщины бурно радовались, показывая на четкий силуэт белого паруса, вырисовывавшийся на горизонте. Лодка была примерно в трех лигах и быстро к ним приближалась.

— Всем надеть парадную форму! — приказала Урсула. — Передать приказ на вторую галеру. И скажите Кордуле и Вивенции, чтобы немедленно вернулись на свои корабли.

Кордула поднялась на палубу и сразу же бросилась на корму, к Урсуле, чтобы получше рассмотреть приближающуюся лодку и тех, кто в ней находился. Странное это было суденышко: два паруса, один — основной, а второй стоял на носу. Для лодки, способной вместить лишь пять или шесть человек, она двигалась довольно быстро, только вот слишком часто метала из стороны в сторону. Такие передвижения были странными даже для этой сложной местности. Из своего наблюдения Урсула и остальные сделали вывод: перед ними батавы, которые, как известно, селились в похожих местах и даже наловчились строить суда, способные проходить мелкие воды. Девушки стали еще внимательнее рассматривать приближавшуюся к ним лодку.

— Да, такая лодка была бы очень полезна в заболоченных землях за Линдом, — сказала Урсула.

Постепенно они увидели, что в лодке всего три пассажира, что делало скорость, которой им удавалось добиться, и вовсе невероятной. На посудине находились мужчина средних лет и два подростка, и все трое в таком наряде, какого ни Урсула, ни кто другой с их галеры никогда не видели раньше. Белые плащи смотрелись короче, а перевязи длиннее тех, к которым привыкли бретонцы. На мореплавателях были странные кожаные шлемы с отделкой, подогнанные вплотную по голове и с необычными наушниками. Странные одежды лишь подтвердили опасения Урсулы, что это люди не из Галлии, а действительно батавы.

— Salavete, amici, приветствую вас, друзья! — крикнула Урсула, как только они подплыли поближе. — Pacis amantes sumus, мы пришли с миром!

Мужчина прокричал что-то в ответ низким зычным голосом. Они не поняли ни слова.

— Salavete, amici, — снова повторила она, затем медленно продолжила на латыни. — Мы пришли с миром. Мы из Британии.

Он тоже повторил свои слова, так же медленно, добавив в конце фразу, заканчивавшуюся словом, походившим на «Британия». Только его речь осложнялась сильным акцентом, и они снова ничего не поняли. Тогда мужчина потянулся к веревочной лестнице, ведущей на борт их галеры.

— Стража! — приказала Урсула.

Решительная демонстрация оружия тремя женщинами, стоявшими у верха лестницы, заставила его передумать. Он веслом оттолкнул свою лодку от галеры и стал кричать что-то новое, на этот раз с явным раздражением.

— Мы пришли с миром, — снова крикнула Урсула на латыни. — Но мы не пустим на свой борт незнакомцев. Это военное судно.

Она с разочарованием обернулась к Кордуле.

— Все бесполезно! Он не понимает латыни! А у нас на борту нет никого, кто бы знал язык батавов?

— Нет. Точно нет.

— Сигнализируй Вивенции. Спроси у нее, — приказала она. — А я постараюсь задержать его разговорами.

Кордула бросилась к корме, а Урсула снова попыталась заговорить, делая ударение на каждом слоге, на тот случай, если ее собственный акцент мешает взаимопониманию.

— Мы пришли с миром. Вы батавы?

Он не ответил. По его поведению было ясно, что он не только не понял, что к нему обратились с вопросом, но и явно устал от попыток понять незнакомую речь.

— Мы должны попасть в Гезориак. Повторяю, Гезориак. Вы можете помочь нам, провести нас через эти… Бриттола, как на латыни будет «отмели»? — пробормотала Урсула, обшаривая глазами палубу.

— По-моему, это уже не важно, — ответила Бриттола. — Он уходит.

Урсула оглянулась и увидела, как двое подростков, пользуясь короткими веслами, разворачивали лодку, а мужчина выставлял основной парус, чтобы уловить легкий юго-западный бриз.

— Подождите! Пожалуйста, не уезжайте! Мы ищем среди своих моряков тех, кто знает язык батавов! — кричала Урсула, но было слишком поздно.

Лодка выполнила разворот и стала отплывать. Однако когда она набрала хорошую скорость, мужчина на ней повернулся к ним лицом и жестами дал понять, что они должны оставаться на месте и что он вернется.

Урсула со смехом обняла Бриттолу.

— Он вернется. Я знаю. Он поехал искать кого-нибудь, кто знает латынь!

IX

— Мы больше не можем ждать! — воскликнула Кордула следующим утром. — У нас запасы пресной воды на исходе! Это опасно! Мы должны немедленно продолжить поиски земли, иначе рискуем умереть от жажды.

Все время, пока они ожидали возвращения батавов, Урсула держала галеры на якоре. Небо по-прежнему было ярким, но с юго-запада задул сильный ветер, лишая покоя и женщин, и лошадей. Урсула ждала на корме с рассвета, внимательно вглядываясь в ту часть горизонта, за которой скрылся вчерашний гость. Она надеялась на его возвращение.

— Сколько еще я должна тебе повторять, Кордула? — Голос Урсулы, впрочем, как и самой Кордулы, дрожал от напряжения. Нервы у них сдавали. — Ты не видела его жестов, а он очень ясно дал понять, что мы должны оставаться на месте.

— А тебя не затруднит еще раз показать мне этот жест, который переводится как «оставайтесь здесь»? — нетерпеливо перебила Кордула.

С тяжелым вздохом Урсула выполнила ее просьбу.

— А я считаю, что этот человек просто злился, — настаивала Кордула. — Он наверняка хотел сказать: «Сидите здесь хоть до самой смерти!»

— Но потом он показал вот так, — вступила Бриттола, копируя однозначный жест батава, который мог означать только обещание вернуться. — Может, подождем здесь до полудня?

— Ну, хорошо, — неохотно и со вздохом уступила Урсула. — Если он не появится к полудню, мы поднимем якоря и пойдем в том направлении. — Она указала туда, где накануне исчезла лодка. А если мы…

Она запнулась, увидев, как лицо Кордулы вытянулось в изумлении. Урсула резко оглянулась.

Там, близко к горизонту, показался маленький белый парус.

IX

«От Принцессы Урсулы, Легата Первого и Второго Легионов Афины. Арелат. Августу Константину III, Императору Западной провинции и главнокомандующему армии.

Мы были вызволены из коварных отмелей побережья, населенного батавами, жителями небольшой рыбацкой деревушки под названием Вир. Старейшина деревушки, Удо, нашел нас и с помощью местного священника Максиана провел через бесконечный лабиринт отмелей в свою гавань. Удо и Максиан рассказали нам, что они сами и жители других деревень нашли на отмелях корабли, и некоторые из них еще держались на плаву. С того самого времени мы пользуемся легкими батавскими лодками, чтобы установить сообщение между нашими галерами. Мы собираем весь флот здесь, в Новиомаге, где есть все необходимое для починки судов, размещения женщин и ухода за нашими ранеными.

Поскольку Новиомаг первый по величине город — военное украшение на Рейне после слияния рек, он удобен как место сбора, которое может быть легко обнаружено другими судами. Мы прибыли туда вчера пополудни, и оказалось, что нас уже ждали там шесть кораблей нашего флота. Из их докладов мы теперь знаем о судьбе двадцати семи галер, восьми тысяч женщин и около восьмисот лошадей.

На настоящий момент шторм унес жизни тридцати семи женщин и почти двухсот лошадей. Среди погибших Лоллия Симилина, дочь Тициния Симилина из Девы, и Магунна из Карлайла. Пока возникла необходимость только в семи ампутациях, а остальные раненые смогут вернуться в строй уже через две недели.

Кордула и Бриттола со мной и пребывают в добром здравии. То же самое я могу сказать об очень способном командире Вивенции Мартиус из Силчестера. Нам ничего не известно о Юлии, Фаустине, Пинносе, Марте и Сауле, но мы знаем, что Баэтика в безопасности. Ее галера стоит с другой стороны отмели, выходящей в побережье, что в двух днях пути от нас. У нее на борту хранятся ценные предметы, поэтому она не станет его покидать до тех пор, пока не придет другое судно, чтобы сменить ее на посту.

Вместе с этим письмом я направляю в Британию легкое судно на тот случай, если часть нашего флота будет вынуждена вернуться к родным берегам из-за шторма. Я отослала гонцов в Гезориак, чтобы известить их о своей судьбе. Похоже, других депеш мне составлять не придется, потому что батавы наладили удивительно эффективные способы сообщения. Оказалось, что нас не только ожидали в Новиомаге, но уже и в Кельне, Могонциаке и Трире знали о нашем появлении и цели визита Первого и Второго Легионов. Кельн даже ответил. У меня в руках короткое грубоватое сообщение от некоего Куртиса, называющего себя Вашим добрым другом. Он пишет, что ежели „высокочтимые“ женщины Британии передумают отправляться в тягостное и длительное путешествие в Арелат, то они могут, рассчитывать на не менее жаркие объятия Кельна! Не могу сказать, что его предложение мне пришлось отвергать с сожалением.

По моим расчетам, Первому и Второму Легионам понадобятся еще три недели для полного сбора, после чего мы перегруппируемся и отправимся в Великий поход. Батавы пообещали дать нам лошадей взамен утраченных. У них огромные конюшни с прекрасным поголовьем, а мне еще говорят, что в этом смысле Новиомаг проигрывает Кельну!

На прощание прошу: когда будете передавать наше сообщение Константу, добавьте, что шторм лишь испытал и укрепил нашу решимость. Как только мы отправимся в Великий поход, ничто уже не сможет удержать наши легионы от исполнения долга!

Я молюсь о вас постоянно,

Урсула».
«Моя дорогая дочь!

Мы получились твое письмо к нашему великому облегчению. Ради спокойствия Аурелия и Регула прошу, как только получишь известия о Юлии или Фаустине, немедленно отправь к нам еще гонца.

Впервые мы узнали о шторме, когда к нам пришел гонец из Гезориака с известием о том, что они не приняли и даже не видели ни одного судна. Аурелий, Регул и я немедленно направились в Ричборо, чтобы там разыскать галеры, но безуспешно. С нашей стороны канала не было видно ни одного судка ваших легионов.

Регул, который много лет патрулировал батавские воды и знает их превосходно, сказал, что шторм должен был разбросать галеры по всему Долгому побережью, которое тянется на многие мили к северу от Рейна.

В своем письме ты не упомянула о характере или силе повреждений, которые получили твои суда, и мы пришли к выводу, что в основном пострадали весла и, может быть, упало несколько мачт. В этом случае тебе следует ограничить ремонтные работы только изготовлением новых весел и починкой креплений. Не стоит просить корабельных мастеров поставить новые мачты или починить пробитые корпуса. Это будет дорого и займет слишком много времени. На твоей стороне канала предостаточно судов, которых ты можешь нанять, чтобы вернуть домой свой Первый Легион.

У меня есть и хорошая новость, которая должна тебя взбодрить. Два дня назад мы получили известие от Третьего и Четвертого Легионов Афины, которыми успешно руководит Клаудия Марция. Они уничтожили около сотни кровожадных бандитов, а остальных отослали восвояси в кандалах и с отрубленными пальцами, как ты и советовала. Потери насчитывали только двенадцать человек в пехоте и троих в кавалерии, ранено меньше тридцати. Похоже, усердное обучение, через которое ты и другие командующие их провели, пошло этим девам на пользу.

На этом пока все. Надеюсь, сбор флотапройдет благополучно и, главное, ты найдешь своих командующих. Мы постоянно о тебе думаем, и вся Британия беспрестанно молится об успешном продолжении и завершении Великого похода.

Твой любящий отец,

Дионот».
«От Августа Константина III, Императора Западной Провинции и Главнокомандующего, Принцессе Урсуле, Легату Первого и Второго Легионов Афины, Арелат.

Приветствую тебя, Принцесса и Легат! Aestatis tepores augeant tibi animum replcantque liberate! Пусть теплое дыхание лета оживит ваш дух и наполнит вас чувством свободы! Надеюсь, что к моменту получения этого письма вы уже воссоединитесь с остальным флотом Первого Легиона Афины и восстановите свои силы после великого морского приключения. Воды пролива могут оказаться удивительно коварными!

Но что более важно — я надеюсь, письмо застанет вас до того, как вы отправитесь в долгий поход на юг. Не одни вы потерпели неудачу в последние недели. В то время как силы темных глубин бросили вам вызов, Арелат оказался в осаде, устроенной нечистым союзом армии Испании и огромной банды свевов Ими руководит наш старый „друг“ Геронтиус и некто Максимус, присвоивший себе титул императора. Но эти люди лишь куклы в чьих-то более могущественных руках. За ними опоят губернаторы, экс-губернаторы и, я подозреваю, император.

При иных обстоятельствах я бы смел эту шайку одним быстрым и мощным ударом, но сейчас мне пришлось отправить двенадцать тысяч своих лучших воинов к Рейну, чтобы усмирить бургундов, которые явно намеревались опустошить Восточную Галлию.

Я уже разослал срочные приказы о немедленном возвращении и жду войска с минуты на минуту. Возможно, Констант тоже придет мне на помощь. Он уже собирался сюда на Великую свадьбу и должен был получить мое письмо, которое я отправил с верным Морганом. У меня есть все основания ожидать его в скором времени.

К великому моему сожалению, я вынужден приказать вам и всему Первому Легиону оставаться на месте. Я хорошо знаю Новиомаг. Это безопасное место. Люди там добры и гостеприимны. И стоит он на хорошем, безопасном расстоянии от таких беспокойных мест, как Германия, Северная Галлия и приграничные земли. Я отправляю письмо главе Новиомага, Дагвальду, которого я знаю уже много лет, с распоряжениями насчет вас и ваших подчиненных. Он мне друг, я ему доверяю и убежден, что он сделает для вас все необходимое.

Итак, вы уже познакомились с этим мошенником, Рустиком? Не бойтесь его, как не стоит бояться самого гостеприимства! Не стану даже пытаться его описать, он не поддается описанию. Скажу лишь, что он — один из слишком немногих людей, вносящих гармонию в этот неспокойный мир со всеми его проблемами.

Однако в его письме есть важное, рациональное зерно. По ту сторону Альп существуют силы, которые считают меня своим врагом. Это значит, что они немедленно сочтут и вас, Первый и Второй Легионы Афины, угрозой для себя. Поэтому я приказываю вам ни при каких обстоятельствах не отправляться в Кельн. От Новиомага Кельн является первым шагом на пути к Риму, а чем ближе Рим, тем серьезнее становится опасность.

Оттуда, где вы сейчас находитесь, существуют два выхода. Первый: идти прямо на юг через Центральную Галлию в Арелат, как и планировалось. Второй — возвращаться в Британию. Любой другой путь, особенно направляющий в сторону Рима, неизбежно приведет к разрушению и потерям.

Не ходите сами в Кельн. Не отправляйте туда патруль. Даже не шлите гонцов через этот город. В нашей ситуации риск слишком велик. Помните: вы сами и весь Первый Легион Афины должны оставаться в относительной безопасности Новиомага. Завершайте сбор, долечивайте своих раненых, продолжайте тренировки и наслаждайтесь гостеприимством батавов.

Когда придет время, я сам пришлю за вами. Это случится скоро. Понимаю, как вы будете разочарованы, получив эти приказы, но вы были так упорны и стойки все долгие три года. Я уверен, что вам достанет выдержки потерпеть еще три недели, пока мы с Константом остановим Геронтиуса и его свору.

А пока предлагаю тебе подумать о приятном: о том, как прекрасен Арелат в середине лета! Лучшего времени для свадьбы и не придумать!

Да пребудет с вами Господь,

Константин».

XI

«Что это за место? — подумала она. — Я никогда не была здесь раньше, но, тем не менее, у меня отчетливое ощущение, что это и есть мой дом».

— Ты и есть дома.

Голос Пинносы заставил ее вздрогнуть. Она повернулась к ней и оказалась так близко, что чувствовала дыхание подруги.

— Помнишь? Только в твоих глазах отражается дом, — сказал голос позади нее. — И только в твоем голосе я слышу семью.

Она снова обернулась и взглянула прямо в карие глаза Константа. Она видела, как кончик его розового языка мелькает за идеально белыми зубами.

— О, Констант! — Она потянулась к нему, чтобы поцеловать, всем своим существом желая ощутить прикосновение его нежных губ после долгих лет разлуки.

— На это сейчас нет времени! — закричал Констант. — Идем! Мы должны спасти жителей города от большого черного зверя!

Урсула побежала и бежала так быстро, насколько была способна, потому что знала, что большой черный зверь — самый опасный хищник земле. Людей было необходимо спасти от этого ужаса. Они бежали вместе с Константом, и она чувствовала, как его рука сильно сжимает ее руку. Но как бы быстро они ни бежали, Пинноса и Константин все время оказывались перед ними, в недосягаемости, и бежали быстрее всех остальных.

Она оглянулась и увидела Марту, Саулу, Юлию, Фаустину и Бриттолу, но Кордулы с ними почему-то не было. Все бежали, быстрее и быстрее, перепрыгивая через камни и упавшие ветви. Некоторые ветки были перекрещены, возможно, в качестве какого-то сигнала. Позади она разглядела отца и других королей при всех регалиях, и они тоже бежали со всех ног. Там, в самом конце, она увидела и свою мать вместе с неуклюже ковылявшим епископом Патроклом.

Урсула остановилась и оказалась в каком-то темном, огромном и похожем на пещеру пространстве. Это была берлога зверя. Звуки шагов отражались от стен и эхом уносились в самые укромные ее уголки. Глаза долго не могли привыкнуть к темноте. Вдруг Урсула потеряла руку Константа, и это наполнило все ее существо самым острым, парализующим страхом, который она когда-либо ощущала. Урсула закричала.

Тут сквозь ее крик послышался какой-то шум, и она замолчала. Вокруг нее темнота наполнилась несмолкающим гулом голосов. Урсула медленно повернулась к источнику звука. Там, перед ней, стоял Первый Легион Афины. Двадцать тысяч женщин, мокрых и озябших, завернутых в серые покрывала. Они все указывали на нее пальцем в обвинительном жесте.

Их предводителем была Бриттола.

— Вот! — крикнула она. — Вот черный зверь! Вот то чудовище, которое нас убивает!

И все пошли на нее, явно намереваясь отомстить. Когда они подошли, Урсула каким-то образом поняла, что сможет выжить только в том случае, если станет одной из них. А сделать это можно было, развернувшись и начав самой указывать пальцем. Но в то же время она понимала, что указать она сможет только на Константа и Константина; кроме них у нее за спиной больше никого не было.

— Нет! Не буду! — закричала она. — Я не могу!

И вдруг внутри нее зазвучал шепот: «Ты должна! У тебя нет выбора! Они предали тебя так же, как ты предала Первый Легион Афины!» Голос принадлежал одновременно ей самой и Пинносе.

— Нет!

Урсула так резко развернулась, что ее затошнило.

А потом она подняла руку — и указала…

Она стала одной из множества женщин, требовавших возмездия. И как только она сделала указующий жест, то испытала удивительно радостное чувство облегчения.

Урсула и остальные женщины надвигались на двоих мужчин, и Констант вдруг начал съеживаться от страха, вызывая у Урсулы стыд и отвращение.

— Нет! Не я! Это не я! — хныкал он как мальчишка, прижавшись к ногам своего отца.

Константин стоял твердо и неколебимо. Капюшон его плаща был откинут, рука лежала на рукояти меча. Одним мощным движением он выхватил меч из ножен и крикнул: «Стойте!»

Женщины остановились, но сдерживали себя с трудом. Их наполняла какая-то удивительно мощная движущая сила, которая существовала сама по себе. Урсула, как и все остальные, понимала, что должна идти вперед.

— Я не тот черный зверь, которого вы ищете! — кричал Константин, начав проявлять признаки беспокойства. — Но я поклялся защищать вас от него. Разойдитесь!

Женщины подступили еще ближе, передние ряды едва сдерживали натиск тех, кто был позади. Великая сила вырвалась на свободу. И с этой силой нельзя было не считаться. Урсула ощущала, как она подталкивает ее сзади и гонит вперед изнутри.

— Я сказал, разойдись! Не надо искать черного зверя! Ибо если вы будете искать его, он в ответ будет искать вас! И будет искать для того, чтобы убить! Запомните мои слова… Он убьет вас всех!

Море женских тел приблизилось к нему еще ближе. Их руки тянулись к его рукам, плечам, лицу, его телу.

Он стал съеживаться и крутиться, пытаясь увернуться от них, не дать себя захватить.

— Ни шагу больше сюда! — в отчаянии кричал он. — За мной прячется черный зверь!

Потом, за мгновение до того, как его поглотила волна непреодолимой силы, Константин тоже обернулся и указал своим мечом в темные глубины пещеры.

Последнее препятствие было преодолено, и сдерживаемая невероятная сила была снова на свободе. Женщины, волна за волной, погружались и падали в темноту. Никто из них не знал, что ожидало их впереди.

Урсула упала тоже, но ей не было страшно. Она знала, что женщинами руководит могущественная сила, которой ничто не могло противостоять. Сила эта была невидима и, как приход весны, неумолима. Теперь, став ее частью, Урсула перестала бояться темноты. Эта сила обещала только свободу.

Едва она свыклась с ощущением полета сквозь темноту, начав даже получать от этого удовольствие, как вдруг отовсюду послышался оглушающий рев. Этот страшный шум наполнял уши болью. Потом рев превратился в низкий звучный голос, а воздух и стены завибрировали от зловещего света, истязая разум ощущением угрозы.

— Это черный зверь! — крикнула рядом с ней Бриттола.

— Да. И я думаю, что черный зверь на самом деле — император.

— А я не согласна, — крикнула с другой стороны Пинноса. — По-моему, это Бог!

В этот момент в самом центре темноты полнился и стал расти столб призрачного серебристого света. Сердце Урсулы наполнилось радостью и нетерпением. Она знала, что они сейчас найдут ответ на все свои вопросы. Смех стал стихать, а усиливающийся свет уже почти охватил всю огромную пещеру, давая ей свободу лететь всюду, куда ей хотелось…

Кто-то стал дергать ее за плащ, мешая полету.

— Отпусти, — закричала она. — Неужели ты не видишь, что мы близки к тому, чтобы узнать правду? Мы сейчас узнаем, ради чего все наши страдания!

Урсула оглянулась. В небесах летели женщины Первого Легиона Афины — тысячи одетых в белые плащи, верхом на прекрасных белых лошадях, неслись на полном скаку в чудесный, зовущий серебристый свет.

XII

Вивенция читала свой свиток.

— Без вести пропали десять судов, шесть из которых грузовые, а четыре — галеры, включая те, на которых шли Пинноса и Фаустина. Корабль Юлии был найден разбитым.

— Да, галера Юлии была прекрасной, но очень большой и старой, — признала Урсула со вздохом.

— Да, именно поэтому она разлетелась в щепки, как только села на мель в западной части дельты Рейна. Чудо, что погибло только четверо из экипажа. Но они потеряли всех своих лошадей, когда холодные воды реки затопили корпус. Экипаж находился на месте три полных дня, пока их не заметили с одной из батавских лодок. Батавы привели к ним на помощь две меньших по размеру галеры из флотилии Линда.

— Как Юлия?

— Мне сказали, что никто из тех, кто был на том корабле, после крушения не разговаривает. — Она посмотрела на Урсулу. — Может, тебе удастся ее разговорить?

— Может быть, — тихо отозвалась она. Вивенция вернулась к своему свитку.

— Теперь наши потери исчисляются почти четырьмя сотнями погибших. Сто шестьдесят человек с двух старых грузовых суден, гибель которых видели с других кораблей. Уходя под воду, суда унесли с собой жизни своих экипажей.

— Дурной знак. Это не единственная пара судов того же типа и возраста, — задумчиво произнесла Урсула.

— Мы по-прежнему ничего не знаем о тысяче семистах женщин из Первого Легиона Афины и о четырех сотнях лошадей. Сорок три корабля потерпели крушение, большинство из них выброшены на берег, а несколько уничтожены полностью. Часть старых судов из-за пробоин затонули в отмелях, и их экипажи были вынуждены добираться до берега вплавь, бросив своих лошадей. Только двадцать шесть кораблей, семнадцать из которых военные, не пострадали за время шторма и находятся на плаву, как ваш. Они пришвартованы в безопасности в порту Новиомага, охраняемые караульными с башен плавучими бунами, которые не дают прохода нежеланным гостям.

— Мы последовали совету Дионота и вызвали судостроителей и плотников на наши суда для восстановления только весел и их креплений. Сегодня ты должна проверить их работу, — Вивенция закончила доклад и свернула свиток.

— Хорошо. Почему бы нам не сделать это прямо сейчас? — спросила Урсула, вставая.

Вместе с Бриттолой они только успели закончить осмотр семнадцатой галеры, как с пристани до них донесся громкий голос.

— Эй, там! Эти галеры не идут ли случаем и Гезориак? У меня там важная встреча!

— Это Пинноса! — восторженно закричала Бриттола. — Пинноса! Ты жива!

— О Боже! Неужели моя ходячая христианская совесть обязательно должна заявлять об очевидном? — пошутила Пинноса.

Бриттола и Урсула побежали навстречу Пинносе и обняли ее. Женщины крепко держали друг друга в объятиях до тех пор, пока не услышали за собой неуклюжее топтание, и лишь тогда вспомнили об ожидающей охране.

— А где Марта и Саула? — спросила Урсула. — Как они? Они здесь?

— У них все в порядке, только они будут здесь не раньше завтрашнего дня. Они с Фаустиной ведут сюда три галеры с севера. Я подумала, что ты будешь волноваться, поэтому пришла сюда пораньше. Чтобы заверить, что у них все в порядке.

— С Фаустиной тоже все в порядке? — Бриттола протянула руку и коснулась Пинносы.

— Тебе и правда надо прекращать повторять то, что мы и так уже знаем, — Пинноса игриво взъерошила ее волосы. Потом повернулась к Урсуле. — Ах, да, чуть не забыла. Я тут привезла с собой еще двоих, кого тебе, может, будет приятно увидеть. — И тут она звонко свистнула. В ответ откуда-то из-за домика раздалось громкое ржание, и на свет вышли две кобылы, одна черная, другая серая.

— Артемида и Быстрая! — крикнула Бриттола.

— Ну вот, ты опять! — На этот раз Бриттола получила игривый тычок в ребра.

Пока эти двое затеяли шутливую возню, Урсула сошла по сходням на причал. Она во все глаза смотрела на лошадей, отмечая, что они неплохо выглядели несмотря на все испытания. Они долго стояли друг напротив друга и просто смотрели, будто лошади тоже не могли поверить в то, что эта встреча наконец состоялась. Потом Быстрая снова громко заржала, приподнялась на дыбы и живо подбежала к Урсуле, явно радуясь их воссоединению. Урсула обняла ее почти так же крепко, как только что обнимала Пинносу. Быстрая всхрапнула и потерлась о нее носом.

Артемида тихо подошла к Урсуле сзади. Она схватила зубами плащ Урсулы и резко дернула. Бриттола и Пинноса присоединились к счастливому смеху Урсулы, и все трое принялись отчитывать черную кобылу за ее шалость.

— Ну, довольно, — сказала Урсула после того, как все объятия закончились. — Давайте вернемся в казармы и поедим по-простому. А пир устроим, когда соберутся все, завтра.

— По-простому согласна… — сказала Пинноса, вскакивая на Артемиду. — Только можно мне немного мяса? Я больше не возьму в рот ничего из морской живности, во всяком случае, до тех пор, пока луна не станет синей!

XIII

В тот вечер за ужином Пинноса рассказала им о своих приключениях во время шторма.

— Без мачты и практически без весел наш корабль дрейфовал три дня, пока течение не принесло нас к земле. Выбравшись наконец на сушу, мы разбили лагерь. Я разослала разведчиков, чтобы разыскать команды с других кораблей. Через два дня разведчики Март услышали звук рога, и из-за мыса выехала верхом Фаустина со своей командой.

В обеих командах имелись раненые, некоторые — тяжело. На обоих кораблях не осталось мачт и рулей, да и корпуса были частично разобраны, чтобы освободить лошадей. В результате нам понадобилось больше недели на то, чтобы собрать в одно войско все шестьсот человек и отправиться на поиски Легиона.

Пинноса откинулась на подушки и задумчиво посмотрела на виноград.

— Мы решили, что находимся на северном побережье Галлии, поэтому пошли на юг, думая, что приближаемся к Рейну. Прошла целая неделя, пока мы не встретили германского купца, торговавшего шкурами тюленей, который объяснил нам, на отвратительной латыни, что мы, оказывается, идем совсем не в ту сторону. Шторм занес нас гораздо дальше на север, чем я думала: прямо на Долгое побережье к северу от Рейна. А мы шли прочь от реки и цивилизации, вместо того чтобы приближаться к ним, и углублялись на территорию фризов.

— О Боже! — воскликнула Бриттола. — Я слышала, что фризы непредсказуемы и очень опасны!

Пинноса кивнула и продолжила рассказ:

— Мы сразу же развернулись, но нам все равно понадобилось семь полных дней для того, чтобы добраться до своих разбитых кораблей. Через несколько дней мы наткнулись на разведчиков галеры из Линда, а до нее самой добрались только еще через день.

Их галера потеряла большую часть весел, но сохранила мачту и ворот, что помогло разгрузить лошадей, не вредя судну. Они сидели на мели, но, в отличие от наших галер, их корабль можно было снова спустить на воду. Саула предложила возглавить небольшой охранный отряд, чтобы оставаться на корабле до тех пор, пока он снова не окажется на плаву. Фаустина же считала, что, поскольку мы находились на вражеской территории, безопасность была важнее всего. После долгого разговора с остальными командующими я с большой неохотой отдала приказ…

Пинноса сделала долгий глоток вина.

— Да, трудно это было — наблюдать, как когорта Линда спустила свою галеру на воду и выбила пробку из корпуса. А я взмолилась Господу, чтобы Он пощадил флот Первого Легиона Афины и не обрекал его на подобную судьбу. Чтобы гордые корабли не скрывались под тяжестью волн.

— Ты… молилась? — переспросила Бриттола.

— Да, — Пинноса выглядела обиженной из-за того, что ей задали такой вопрос. — Но небеса не разверзлись, и меня не поразила молния.

Урсула рассмеялась:

— Продолжай. Прошу тебя.

— Через три дня разведывательный отряд Марты встретил группу батавских купцов, направлявшихся на север. Те рассказали им, что Первый Легион собирается вокруг «красивейшего командующего во всей Римской армии» в Новиомаге, и показали нам, как туда добраться.

Вскоре мы нашли дорогу, которая вела прочь от побережья, и отправились прямо в Новиомаг. Я поехала вперед, не только для того, чтобы порадовать вас новостями, но и чтобы распорядиться о размещении девятисот измученных и уставших женщин, их лошадей и слуг. Как только мы соберем их со всего побережья и переправим на последний участок похода, им всем понадобятся долгая горячая ванна, хорошее питание и заслуженный отдых.

XIV

— Добрый вечер, дамы! Ваши высочества! Позвольте мне представиться. Меня зовут Децимус Рустикус Аморий Пантеус Максимус, хотя мои друзья, а я уверен в том, что мы вскоре станем хорошими друзьями, обычно зовут меня Рустиком. Я приехал из великого города к северу от Альп, славного Кельна, где я не просто префект, поставленный нашим дорогим общим другом, императором Константином Третьим. Нет, я один из самых известных, уважаемых и, смею сказать, самых любимых его граждан.

Он рассмеялся густым баритоном, поправил руками полы своей ярко-красной тоги и принял серьезную позу.

— Как вы уже слышите, я прекрасно говорю на британском языке, словно сам бритт. Это потому, что у меня большая семья и одна из моих тетушек, Фиби, родом из Британии. Я ее нежно любил, а она многому меня научила.

Рустик смело прошел из общей комнаты в комнату командующих. Его могучая фигура, казалось, заполнила все свободное пространство. Он окинул девушек озорно поблескивающими глазами. Широкая белозубая улыбка расцвела под черной кудрявой бородой. Он грациозно поклонился и при этом стал похожим на дуб, колышущийся от ветра. Затем он снова осмотрел собравшихся и только потом продолжил речь. Его глаза остановились на Бриттоле, и та покраснела.

— Вот, значит, вы какие, могучие британские девы, создавшие собственную армию. Вы отбили нападение кровожадных ирландцев и поставили на место пиктов. Вы даже победили саксов! А теперь вы пережили шторм, и все для того, чтобы оказаться в Новиомаге! Это, конечно, немного отводит вас от намеченного курса, но все же не отдаляет от желанного воссоединения с Легионом Константина в Арелате. Будем надеяться на то, что это произойдет до Лугнасада. Только сперва Константину надо соединить свои силы с силами сына и изгнать злодея Геронтиуса туда, где ему самое место. Я правильно говорю?

— Эээ, д-да, — пролепетала Бриттола.

— Вы поразительно хорошо осведомлены, Рустик, — сказала Урсула.

Он медленно повернулся к ней.

— А вы, Ваше Высочество, — я ведь правильно понял, что обращаюсь к принцессе Урсуле, дочери короля Дионота из Кориния? — Она кивнула. — Как-то много лет назад я участвовал в одной кампании с вашим отцом. Это человек, которого я уважаю самым искренним образом. И если мне будет позволено это заметить, вы, Ваше Высочество, так же прекрасны, как и ваша горько оплакиваемая мать, королева Рабация.

Пинноса рассмеялась.

— Вот он тебя и поймал, Урсула! Значит, комплимент в ответ на комплимент, да, Рустик? Тогда, если ты так хорошо осведомлен, может, скажешь, кто я такая?

Он развернул свое широкое круглое лицо к ней. Его улыбка стала еще шире.

— Внушающая страх дева с огненно-рыжими волосами. Должно быть, вы и есть та самая легендарная Пинноса, великолепная наездница и гроза врагов Британии. Я прав? — Она улыбнулась и кивнула. — Ха! Я так и знал! Говорят, что мужчина, способный вас укротить, может быть рожден только на горе Олимп!

А вы, — и тут он снова повернулся к девушке, стоявшей перед ним, и заговорил уже тише. — Вы самая юная и милая из всей компании. Вы, должно быть, Бриттола.

Пальцы рук Бриттолы ожили, будто сами по себе, и схватились за крест. Не произнося ни слова, она изящно поклонилась.

Рустик ответил на поклон с не меньшей грацией и повернулся ко всем остальным.

— А вот что касается остальных дам, боюсь, вам придется представиться.

— Представления подождут, Рустик, — вежливо, но твердо перебила его Урсула. — Сначала я бы хотела знать, что привело вас сюда.

Он отшатнулся, будто шокированный ее словами, его огромная рука взметнулась к редеющим волосам.

— О Ваше Высочество, но я проделал долгий и утомительный путь. Неужели вы откажете смиренному гостю в угощении, прежде чем терзать его разум такими сложными вопросами? Я привез с собой пару амфор великолепного вина из погребов императорского дворца в Кельне. Могу я предложить сначала поужинать, познакомиться друг с другом, узнать друг друга получше и лишь потом перейти к обсуждению… скажем так, дел? — Пока он бегло осматривал девушек, его улыбка стала еще шире.

Урсула переглянулась с Пинносой, Юлией и Фаустиной. Каждая из них незаметно кивнула в ответ.

— Что ж, простите нас, Рустик, за то, что пренебрегли своим долгом гостеприимства перед почетным гостем ради соблюдения осторожности. — Она, наконец, улыбнулась ему и закончила шутливо: — Несмотря на то, что гость прибыл без приглашения, предупреждения и без объявления.

Рустик тоже улыбнулся и поклонился, но на этот раз она усмотрела в его поведении некоторую смиренность.

— Мы не хотим, чтобы вы решили, что офицерам Первого Легиона Афины недостает элементарной вежливости, — Рустик попытался возразить, но Урсула не дала ему ничего сказать. — А теперь прошу меня извинить, я должна покинуть вас, чтобы заняться неотложными делами. — Затем она повернулась к остальным. — Дамы, пожалуйста, представьтесь нашему новому другу, досточтимому Рустику из Кельна. Займите его ненадолго, пока все приготовят к пиру. Помните, император не скупится на похвалы в адрес нашего гостя, поэтому примите его с истинно британским гостеприимством.

— Ваше Высочество, — окликнул Рустик уходящую Урсулу. — Ужин с командирами Первого Легиона Афины — это не просто проявление гостеприимства. Вы позволите мне поужинать в раю!

XV

На кухне целый день занимались приготовлениями к пиру. Угощения были поистине великолепными. Столы ломились от самых разнообразных холодных и горячих блюд: источающие благоухание тушеные овощи, фрукты, рыба — все это лежало на роскошной серебряной и бронзовой посуде. Рядом стояли большие тарелки свежих раков и дюжины маленьких соусниц с приправами.

Накануне Баэтика разыскала команду последней из пропавших галер флотилии Лондиния. Теперь Первый Легион Афины был в полном сборе, и появился повод для празднования. Как только женщины и Рустик заняли свои места, хлынул бесконечный поток слуг с мясными блюдами в руках. Баранина, свинина, оленина, телятина, медвежатина и индюшатина, которую весь день медленно готовили на шампурах. Слуги выносили к столу целые туши, чтобы гости могли сами отрезать себе понравившиеся им кусочки. На столе было обилие фаршированной водоплавающей птицы, приготовленной под сладкими соусами.

Пинноса откусила кусочек и провозгласила:

— Как вкусно! Я уже и забыла, что птицу можно готовить не только над походным костром!

Обеденную залу наполняли удивительные ароматы, которых и без того было достаточно, чтобы разбудить у гостей волчий аппетит, но когда подали хорошо выдержанное красное вино из Кельна, гости ощутили настоящий зверский голод.

Урсула вместе с другими командирами Первого Легиона внимательно наблюдала за Рустиком со смешанным чувством отвращения и изумления. Он не столько ел, сколько походя угощался от каждого блюда. Епископ Патрокл, единственный настоящий обжора, с которым Урсуле приходилось обедать за одним столом, мог, как и большинство британских мужчин, либо есть, либо говорить, либо петь — поочередно. Рустик же демонстрировал талант с отстраненным видом обгладывать кость, не прекращая разговора и не прерывая песни. Иногда он останавливался на середине фразы, но лишь для того, чтобы быстро вложить в рот какое-нибудь угощение — например, откусить кусочек от крылышка. Далее он мог спокойно жевать во время беседы, к тому же жестикулируя рукой с зажатым в ней куском мяса. Однажды он даже поднял со стола наполовину объеденный олений бок и держал его в руке приподнятым на протяжении трех бесед и одной песни. Причем он то прикладывался к этой оленине, то на время оставлял ее без внимания, не выпуская из рук, и, в конце концов, все-таки доел! И все это сопровождалось таким количеством выпитого вина, что Урсуле показалось, будто перед ней ожившее воплощение Бахуса.

На пиру Рустик чувствовал себя явно в своей стихии. Его остроумие и находчивость вызывали оглушительный смех у всех собравшихся, особенно когда он выяснил, что все девушки непорочны. Рустик тут же перешел на шутки о женщинах и браке. В какой-то момент он потянулся к софе, на которой возлежала Урсула, и ущипнул ее за руку.

— Ой! — вскрикнула она, скорее от удивления, чем от боли. — Вы что?

— Это для того, чтобы вы поняли, что такое брак. Просто, не правда ли? Всего лишь легкий щипок. Но вдруг вы перестаете быть девственницей и превращаетесь в женщину. — Он нахально посмотрел ей прямо в глаза. — Главное, чтобы к этому времени вы уже были замужем! Ха!

Девушки уже давно закончили трапезу, а аппетит Рустика только начал ослабевать. Когда он устроился поудобнее на кушетке, чтобы продолжать поглощать свое любимое кельнское вино, Урсула почувствовала, что пришло время задавать вопросы.

— Рустик, — сказала она, пересев поближе. — По-моему, вам пора бы уже рассказать нам, зачем вы сюда пожаловали.

— Ну, что ж, Ваше Высочество, — он нахмурился. — К сожалению, жизнь уготовала для нас не только удовольствия, подобное этому. — Он заговорил громче, обращаясь ко всем собравшимся. — Дамы! Боюсь, мне придется исполнить неприятную роль дурного вестника. — Он замолчал, чтобы сделать очередной большой глоток вина. Затем, ощущая на себя заинтересованные взгляды девушек, вытянул бокал и подождал, пока его наполнят снова. — Три недели назад огромное племя бургундов спустилось по течению Майна и прорвало оборону Могонциака с намерением пройти на юг и присоединиться к своим собратьям, которые доставляют Константину столько неприятностей. Кельн направил восемь тысяч человек из своего гарнизона, включая три тысячи кавалеристов, для присоединения к оставшимся в Могонциаке легионерам и успешного разрешения сложившейся ситуации. К сожалению, с самого дня их ухода мы стали получать известия касаемо еще одного племени — на этот раз, кажется, о франках, которые собирают силы вдоль наших приграничных укреплений сразу же за холмами Таунус.[178] Они, похоже, направляются в сам Кельн. И могут оказаться возле города или окружающих его земель уже в любую минуту. Однако защищаться мы можем только тем, что у нас осталось от гарнизона, а это меньше тысячи человек и несколько сот кавалеристов.

Рустик замолчал, чтобы выпить еще вина и снова внимательно осмотреть девушек.

— И я приехал сегодня сюда, Ваше Высочество, просить Первый Легион Афины, единственную полноразмерную боевую силу в нашем районе, в эти страшные часы прийти Кельну на помощь.

От Урсулы, не сводившей внимательного взгляда с лица Рустика, не ускользнуло, как нервно он поглядывал на ее командующих. Она знала, что он заметит их обеспокоенные лица и покачивание головами.

— Боюсь, я не смогу на эту просьбу ответить вам положительно, — твердо произнесла она после паузы. — Нам было приказано оставаться в Новиомаге до тех пор, пока не придет время отправляться на юг.

— Но, при всем моем уважении, Ваше Высочество, этому приказу уже больше месяца. Обстоятельства изменились. Я уверен в том, что если бы Константин был здесь и сам смог увидеть то отчаянное положение, в котором оказался Кельн, то немедленно бы приказал вам выступать.

Пинноса задумчиво крутила в руках свой кубок.

— Да мы и оказались-то тут случайно, Рустик. Что бы делал Кельн, если бы не было Первого Легиона Афины?

Он надолго задержал на ней взгляд, прежде чем ответить.

— Закрыл бы ворота и стал молиться.

— Не могу поверить в то, что великий город Кельн настолько беззащитен, — не сдавалась она. — Не может быть, что вы не способны собрать достаточно мужчин, скажем, уволившихся легионеров, или еще кого-нибудь в этом роде, чтобы пополнить ряды своих защитников. Вам что, не собрать кавалерию из двух тысяч всадников, чтобы найти и отогнать этих франков?

— Прошу вас, не забывайте, что жители Кельна, как и, впрочем, Трира и Могонциака, очень хорошо знакомы с германскими племенами. Да что там, большинство из нас имеют германские корни! Мы хорошо их понимаем и знаем, какая сила понадобится, чтобы их остановить. Для того чтобы «найти и отогнать этих франков», потребуется не менее восьми тысяч воинов, среди которых будет самое меньшее три с полонимой тысячи кавалерии. Даже с учетом ваших недавних потерь, Первый Легион Афины не только покрывает это, количество, но и превосходит его вдвое! — Теперь он устремил все свое внимание на Урсулу. — Поход отнимет у вас только один месяц, — молил он. — И вы сможете вернуться в Арелат еще до Лугнасада.

Повисло долгое молчание. Все глаза смотрели на Урсулу, которая помрачнела, обдумывая свой ответ.

— В том, что ты говоришь, Рустик, есть определенный смысл, — наконец произнесла она. — Первый Легион Афины готов к действиям и явно обладает нужным числом бойцов, чтобы сделать то, о чем ты нас просишь. Однако Пинноса тоже права. Мы оказались здесь по стечению обстоятельств, не самому удачному для нас, надо сказать. И наша миссия не имеет никакого отношения к укреплению обороны земель, прилегающих к Рейну. Мы должны добраться до Арелата, а потом вернуться в Британию, которая тоже отчаянно нуждается в защите от вторжения. — Перед тем как продолжить, она посмотрела на стол, за которым сидели младшие командиры. — И я не стану нарушать приказов своего императора, какими бы ни были обстоятельства.

— Императора? Ха! Да он нарядился в пурпур, только чтобы управлять монетным двором! — Он сердито приложился к своему кубку, явно раздосадованный тем, что потерял предусмотрительность и осторожность. — Вот еще!

Урсула и Пинноса обменялись настороженным взглядом.

— Простите, Ваше Высочество, я не хотел вас обидеть. — Он подался вперед. — Вы должны понимать, что у Британии не будет ни малейшего шанса выжить, если падут пограничные территории. Константин знает это лучше всех остальных. Падет граница — падут Галлия и Германия. Если они падут, то Испания тоже не выстоит. А когда падет Испания, Британия будет со всех сторон окружена враждебными племенами. Если германцы объединятся с ирландцами и пиктами, долго ли продержится наша островная провинция? Год? Два?

Урсула, как и остальные женщины, хранила молчание. Она просто смотрела на своего охмелевшего гостя, протягивавшего руку с кубком, чтобы ему еще налили вина. Она видела, что в лучшие времена любому серьезному разговору он предпочел бы веселье и смех.

Тут Рустику, которого молча рассматривали все присутствовавшие в зале, пришла новая мысль. Улыбка вернулась на его лицо, и в глазах зажегся прежний озорной огонек. Он поднял голову от бокала и выпрямился.

— Ваши Высочества, примите мои глубочайшие извинения. Я только что осознал, насколько был недобросовестен. Посвятив всего себя одной своей миссии, я совершено забыл о другой! Принц Йовин Кельнский просил меня передать царственным гостям, принцессам Урсуле, Юлии и Фаустине, свои приветствия и личное приглашение посетить его, когда он будет и лагере, разбитом на берегу Рейна. В это время года охота просто великолепна, и принц горит желанием вернуть свой долг гостеприимства в ответ на теплый прием, который был оказан ему несколько лет назад, когда он с отцом гостил в землях Британии.

Урсула посмотрела на Юлию и Фаустину. На лицах обеих девушек появилось выражение приятного удивления. Рустик говорил так убедительно, что на какое-то мгновение они забыли о том, что являются командующими настоящей армии. Три принцессы просто разомлели от полученного приглашения.

Урсула быстро вернула их в реальность.

— Мы благодарим принца Йовина за приглашение и просим передать ему, что в обычных обстоятельствах мы были бы более чем счастливы его принять. Однако, к сожалению…

— Прошу прощения, — перебила ее Пинноса. — Могу ли я переговорить с вами с глазу на глаз? И с вами, Ваши Высочества? — обратилась она к Юлии и Фаустине.

Четыре девушки вышли в передние покои, где Пинноса отошла в угол и громко зашептала.

— По-моему, нам было бы очень полезно принять это приглашение.

— Что? — с недоверием воскликнули Урсула и Юлия. Пинноса призвала их к тишине, потому что их по-прежнему можно было услышать от стола.

— Ты же знаешь, что сказал Константин о Кельне в своем приказе, — прошипела Фаустина.

— Да. Но ты сама подумай, — Пинноса наклонилась к ним, чтобы их наверняка никто не подслушал. — Перед отъездом мы не изучали карт обороны вдоль Рейна и с собой тоже никаких карт не взяли. Нам предоставляется идеальная возможность осмотреть это место и изучить обстановку. И тогда вы сможете сами принять решение относительно отправления своих сил в поддержку другим.

Урсула и Юлия медленно кивнули.

— Но мы же можем положиться на те сведения, которые нам предоставляют батавы и другие дружественные народы, — возразила Фаустина.

— А я не согласна, — ответила Пинноса. — По-моему, мы никому не должны полностью доверять. И наш «друг» лишь подтвердил сейчас мои опасения, выказав свою «верность» Константину. Ему довериться — все равно что оставить ребенка на попечение пикта. Мы получим от Рустика только ту информацию, которую он сам сочтет для нас важной. И то только в том случае, если это будет для него полезным.

Она замолчала, потом посмотрела каждой из них в глаза.

— Мы только что узнали, что значит потеряться и не иметь представления о земле, на которой находишься. — Юлия вздрогнула. — Не знаю, как вам, но мне лично будет гораздо легче, если мы в сложившейся ситуации сможем сами добыть достоверную информацию о таких вещах, как укрепления вдоль Рейна выше по течению и места возможной переправы. Или, кстати, о Кельне: оборона и прилегающие земли. Вы можете принять это приглашение на охоту и сами посмотреть, как выглядит земля на другом берегу. Тогда мы сможем прикинуть, как быстро германское племя сможет по ним пройти. — Она помолчала, чтобы дать подругам возможность обдумать свое предложение. — Чем больше я об этом думаю, тем отчетливее понимаю, какой ценной может оказаться для нас эта поездка. Жаль только, что я не могу поехать с вами, но кто-то из нас должен оставаться здесь. Да, и еще мне кажется, что вы должны ехать именно так, как предполагается в приглашении: только как принцессы, безо всякого военного эскорта. Оставьте свою форму и оружие здесь. С собой берите только охотничьи принадлежности.

— А если за время нашего отсутствия придет новый приказ от Константина? — спросила Урсула. По ее голосу было понятно, что решение уже принято и она лишь продумывала детали.

— Ты прекрасно знаешь, как и я, что от Константина мы ничего не получим до следующего месяца. Но даже если приказ и придет, то Кельн ведь находится недалеко. Я уверена в том, что ты успеешь вернуться сюда до того, как мы окончим приготовления к длительному походу.

Пару мгновений спустя четыре девушки вернулись в залу. Урсула даже не стала ждать, пока они рассядутся по своим местам.

— Рустик! Юлия, Фаустина и я решили принять столь любезное приглашение принца Йовина. Мы выезжаем с вами завтра утром и направляемся в Кельн.

XVI

— Pro iucundissima omnium in orbe urbium! За самый веселый город в мире! Пусть драгоценнейший из камней Альп еще долго венчает корону Рима! — Урсула подняла бокал с очередным тостом. — Мы провели здесь прекрасные три дня.

Сев на свое место, Урсула подумала, что эта поездка чудесным образом сняла с ее плеч груз двух предыдущих лет. Когда-то она была просто принцессой, а не легатом.

С первого же взгляда Кельн произвел на Урсулу волшебное впечатление. Он был огромен, что особенно поражало ее и Фаустину, которая до этого путешествия тоже никогда не покидала пределов Британии. Сам город был примерно одного размера с Лондинием, но из-за своего стратегического расположения на границах Римской империи он обладал мощнейшими укреплениями, с которыми могли сравниться только те, что она видела в Эбураке. «Лондиний и Эбурак, объединенные в одно целое», — так охарактеризовала Кельн Фаустина.

Урсулу поразил контраст между военными и гражданскими зонами города. Когда царственный кортеж, состоявший из принцесс, Рустика и епископа Клематия, проезжал через окраины, Рустик специально провел гостей мимо опустевших казарм, огромного жилого комплекса, располагавшегося по обе стороны реки. Брошенные здания, стоявшие ряд за рядом, заставили девушек почувствовать, насколько беззащитным оказался теперь Кельн.

Обескураживающая пустота военных укреплений составляла резкий контраст с лихорадочной суетой огромного города. Это бросилось в глаза, стоило въехать в главные ворота. Кельн был заполнен людьми, товаром и животными со всех концов огромной империи. Неискушенному глазу провинциала было бы простительно, сочти он, что видит сам Рим. Урсула слышала речь на стольких языках, что запуталась и не могла решить, какой же из них является настоящим германским диалектом.

Они медленно ехали по людным улочкам, и Урсула не переставала удивляться тому, что видела. Самым впечатляющим зрелищем была труппа заморских дрессированных зверей, о которых она много слышала, но ни разу не видела. Звери назывались обезьянами. Они были наряжены в шуточные костюмы и выполняли разные смешные трюки. Хозяин животных, темнокожий человек родом из далекой провинции под названием Африка, тоже был одет в экзотические одежды таких цветов, о существовании которых Урсула и не подозревала. Мужчина пел странные песни, под которые обезьяны и показывали представление.

Королевский кортеж остановился перед огромным механизмом, который сам играл музыку. В машину был впряжен ослик, ходивший по кругу. К ним подошел мужчина, говоривший на необычном латинском диалекте. Он и объяснил им, как работала машина. Сложная система мехов продувала воздух сквозь трубы, установленные рядами наверху. Эти трубы издавали оглушительной силы звуки. Далее, не менее сложная система рычажков и воротов заставляла двигаться молоточки и колокольчики, которые формировали основу музыкального механизма.

Когда они отъехали в сторону и резкие негармоничные звуки стали доноситься тише, Юлия сказала: «Удивительное в этом — сама машина, но никак не то недоразумение, которое она издает!»

— Ты права. Музыка получается ужасной, — отозвалась со смехом Урсула. — Но то, как работает механизм, — просто чудо!

Куда бы они ни шли — везде продавались чудные товары, которых они ни разу не видели раньше.

Особенно привлекали изделия из стекла, которыми Кельн по праву гордился и славился. Принцесс окружало столько всего интересного, что они спешились и, в сопровождении своего эскорта, удерживавшего толпу зевак на расстоянии, продолжили путь пешком. Стараясь ничего не пропустить, они шли очень медленно, постепенно приближаясь кимператорскому дворцу, расположенному в самом центре города.

Принц Йовин устроил им прием по всем правилам. Урсула уже встречалась с ним однажды, когда он был еще мальчишкой лет двенадцати. Она его почти не помнила, потому что самой тогда было не больше восьми. Когда он вышел из-за колонны в сопровождении епископа Клематия, Урсула была приятно удивлена, увидев, что юноша, с которым она обменялась приветствиями, высок, рыжеволос и хорош собой. Более того, с самого начала стало понятно, что этот принц получает огромное удовольствие от общения с принцессами и особенно с ней, Урсулой. Им не пришлось его долго упрашивать, чтобы он приказал начать приготовления к охоте у холмов Таунуса.

Урсула очнулась от воспоминаний о трех идиллических днях и услышала, как Йовин ответил на ее тост на латыни:

— А теперь я поднимаю бокал за Британию! Пусть на ее земле никогда не прекратят рождаться такие замечательные женщины!

Ее улыбка постепенно исчезла, и она вернулась к мыслям о Первом Легионе и о доме. Урсула опустила свой бокал и встала.

— Пойду посмотрю, как там Быстрая, — тихо сказала она и, встав, направилась к лесному ручейку неподалеку, возле которого паслись их кони.

— Я с тобой, — сказал Йовин и живо вскочил на ноги. — В наших землях полно зверей, и тебе не стоит ходить одной.

Не успела она его остановить, как он подхватил ее под руку и повел к деревьям. Она оглянулась на Юлию и Фаустину и заметила, что они обменялись хитрыми улыбками. Она показала язык, глядя на них через плечо, и это заставило их захихикать.

— Как думаешь, когда Первый Легион Афины отправится в свое путешествие на юг? — спросил он.

— А? Что? — переспросила она растерянно. Ей нравилось идти с ним рука об руку по травяному ковру с пятнами солнечных лучей, прорывавшихся сквозь густые кроны деревьев. Она пребывала в приятной истоме.

— Ну, ладно. Я спрошу прямо… — Он остановился и развернул ее лицом к себе. — Когда ты уезжаешь?

— Я… я не знаю. Нам вообще-то надо вернуться в Новиомаг как можно быстрее.

— Почему бы тебе не отправить туда Юлию и Фаустину, а самой немного задержаться? — Он схватил ее за плечи и приблизился к ней. Урсула попыталась отступить, но позади оказалось дерево, и она, уткнувшись в него спиной, оказалась прижатой к стволу.

— Но… но я не могу, — залепетала она. Она внезапно поняла, к чему он клонит.

— Почему? — Он поднял рукой ее подбородок и приблизил ее губы к своим. — Ты же знаешь, что хочешь этого не меньше меня.

Она попыталась увернуться от его приближавшегося лица, но он еще сильнее сжал пальцы, которыми держал ее подбородок. Она могла лишь сильнее вжаться в ствол дерева.

— Я хочу, чтобы ты осталась в Кельне и…

Его губы почти коснулись ее губ. Она чувствовала на лице его горячее дыхание.

— Остановись! Больше ни слова! — закричала она. Он нервно оглянулся через плечо, чтобы проверить, не слышали ли ее крик в лагере.

— А теперь, пожалуйста, отпусти меня, — произнесла она сквозь сжатые зубы.

Он, оценив взглядом выражение ее лица, тут же отступил.

— Спасибо, — тихо, но твердо сказала она. — Я пойду проверю лошадей. А тебе очень советую вернуться к остальным и сказать им, чтобы начали собираться. И еще скажи им, что мы поедем на тот холм, о котором ты нам говорил. Он ведь в нескольких лигах отсюда? Договорились?

Он попытался что-то сказать.

— Я спрашиваю, договорились? — жестко повторила она.

Он кивнул, развернулся и побрел прочь. Урсула закрыла глаза и задрожала.

XVII

— Какой прекрасный вид! — крикнула Фаустина, пытаясь перекричать рев ветра.

Самый высокий холм из гряды Таунуса оказался больше похож на гору. Его вершина была расчищена, и на ней стояла наблюдательная башня, позволявшая воспользоваться всеми преимуществами возвышенной местности. Все шестеро стояли на верхней площадке башни. Сильный северный ветер развевал волосы и плащи за плечами. Охотники смотрели на север, на просторы германской земли.

Рустик указал вдаль на речную долину Майна. Там, ближе к горизонту, девушки рассмотрели пограничные валы, длинные линии укреплений, формировавшие саму границу. Она тянулась от Кофлуента[179] на двести с лишним миль на юго-восток к Кастра Регине на Дунае.

Рустик рассказывал им длинную смешную историю о том, как последний раз ездил в далекую крепость, но вдруг его неожиданно перебила Урсула.

— Смотрите! — Она указывала вниз, на плато прямо под ними. — Как вы думаете, что это?

Они смотрели, как весь лес между ними и пограничными валами, находящимися в пяти лигах к северу, вдруг ожил. Птицы взлетали с деревьев, на полянах сновала лесная живность — все они как будто были чем-то напуганы. А потом охотники увидели их — германцев.

Фаустина указала на поляну примерно в лиге от основания холма. Там стояли телеги, окруженные людьми. За толпой с телегами виднелось небольшое стадо, за которым присматривали три всадника. Вглядевшись, наблюдатели поняли, что вся эта группа не стоит, а медленно движется, причем в одном направлении. К их охотничьему кортежу.

Урсула заметила чуть дальше еще одну поляну с небольшой речушкой. Там тоже мелькали фигуры людей. Ей даже удалось рассмотреть детей, играющих в воде во время переправы.

«Господь Милосердный, — подумала она, осматривая потревоженный лес. — Если все, что здесь движется, — это германцы, их должно быть не менее десятка тысяч. Если не больше. — Она еще раз посмотрела на горизонт. — Они уже далеко проникли в приграничные земли, и от Кельна их почти ничего не отделяет. У города нет ни малейшего шанса выстоять!»

Память тут же перенесла ее в Магнис. Она вспомнила людей, которым угрожала опасность. Вот она опять видит широко раскрытые от ужаса глаза немощного старика, который уже никогда не забудет предсмертные хрипы своих соседей. Выражение лица Пинносы, когда она узнала о гибели своих родителей и братьев. «Всего лишь горстка женщин смогла восстановить мир и дать несчастным людям ту защиту, в которой они так нуждались… защиту и надежду…»

— Это франки! — закричал Йовин. — Мы должны немедленно уходить! Здесь нам угрожает смертельная опасность! Они всегда высылают вперед разведывательные отряды, по сотне бойцов, а те в первую очередь осматривают возвышенности.

Урсула преградила ему путь к ступеням и месту, где были привязаны лошади.

— Как только мы вернемся, я отправлю Первый Легион в Кельн, чтобы помочь вам сдержать наступление франков.

Даже Рустик был изумлен ее неожиданным решением.

— Да, и еще. — Она посмотрела прямо в глаза Йовину. — Почувствовав на своем опыте, каковы радости и искушения «величайшего города к северу от Альп», я приказываю, чтобы женщины не выходили из казарм в Кельн. — Урсула перевела взгляд на Юлию и Фаустину и добавила уже по-английски: «Это касается и командиров».

ГЛАВА ШЕСТАЯ МУНДЗУК

I

Разведчики из Кельнского гарнизона и Могонциака, переодетые простыми селянами, следили за продвижением франков по холмам Таунуса в сторону Кельна.

Из их докладов Урсула поняла, что племя охранялось пятью основными боевыми группами. Четыре группы, примерно по тысяче человек каждая, выглядели как сборище неподготовленных и неуправляемых юнцов. Во главе каждой из них стояла небольшая группа старейшин, передвигавшихся верхом. А центром всего племени являлась пятая группа, представлявшая собой гораздо лучше организованное военное образование. В его составе были хорошо подготовленная пехота, разбитая на подразделения, и элитная кавалерия, около трехсот человек, охранявшая вождей племени.

Первый Легион Афины устроил засаду в том месте, где невысокие холмы и долины составляли часть приподнятого плато, к востоку от того места, где Рейн бежал сквозь узкую изломанную теснину, в направлении от Могонциака до Кофлуента. Рустик предложил провести операцию рано утром, когда основное население племени, особенно юноши, будут еще трезвы. Тогда с ними гораздо легче иметь дело, чем в то время, когда они наполняются «эссенцией отваги».

На третий день того, как Легион оказался в Новиомаге, вскоре после рассвета Урсула отдала приказ начать наступление. Первыми пошли кавалеристские крылья, выступавшие в роли приманки. Ими руководили Саула, Бриттола, Фаустина и Вивенция. Он вошли на территорию, занятую племенем, с четырех разных сторон, чтобы отвлечь на себя внимание неподготовленных юнцов.

Каждой из кавалеристских групп удалось справиться с задачей: франки вскочили на лошадей и помчались прямо на поляны, где оказались в окружении лучников и многочисленной кавалерии. К тому времени, как подошла пехота, старейшины племени уже были разоружены и взяты в плен. Лишившись руководства, шайка вооруженных франков оказалась вынуждена признать поражение и сдать оружие, среди которого были и знаменитые, внушавшие ужас метательные топоры.

Франки быстро смирились с поражением, за исключением группы из пятидесяти подростков, все еще не протрезвевших после ночных возлияний. Они ринулись было за крылом Вивенции, но вскоре поняли, что столкнулись со знаменитым Первым Легионом Афины, и бросились в сторону римских лучников. Им, однако, удалось метнуть свои огромные топоры с заостренными пиками на верхушках до того, как до них долетел первый залп из стрел. Несколько женщин из Первого Легиона были ранены. Четверо убито.

Марта и Баэтика в составе кавалерии появились со стороны небольшого оврага в узкой извилистой теснине, где вождь франков разбил лагерь, как раз в тот момент, когда сам вождь, его дети и вся свита купались в речушке. Звук рога Марты застал их врасплох.

Не успела охрана вождя добраться до своего оружия, как конница Марты и Баэтики на полном скаку вылетела из лесистой части оврага. Они использовали маневр Пинносы с коротким копьем. Напав и ранив несколько человек, они быстро стали отходить по оврагу в сторону Рейна. Оглядываясь через плечо, но не снижая скорости, Марта с удовольствием отметила, что план сработал на славу: весь отряд охраны, включая самого вождя, бросился за ними в погоню.

Летнее солнце поднялось над восточными горными хребтами, и Урсула вместе с Юлией, Рустиком и основным боевым составом снялись с утеса, под прикрытием которого провели ночь, наблюдая за тесниной. С ними вместе шла когорта кельнского гарнизона. Они двигались по охотничьей тропе, которая вывела их прямо на место лагеря вождя франков. Повинуясь приказам Урсулы и Пинносы, они на полном скаку вылетели из леса в долину. Они должны были довести атаку до конца, воспользовавшись тем преимуществом, которое им предоставила кавалерия Баэтики и Марты.

Когда когорта Урсулы вышла из-за деревьев в долину, она застала старейшин беззащитными, потому что сам вождь с его лучшим боевым отрядом все еще преследовал Марту и Баэтику. Урсула и Пинноса нанесли один быстрый и решительный удар, подкосивший еще несколько франков. Затем они перегруппировались и выстроились на возвышении под знаменами Первого Легиона.

Без поддержки кавалерии пехота франков сдалась без промедления и позволила мужчинам из кельнского гарнизона разоружить себя, не оказав практически никакого сопротивления. Кельнские воины едва успели закончить связывать пленных, как послышался стук копыт. Приближался вождь со своей охраной, возвращаясь из безрезультатной погони за кавалерией Марты и Баэтики. Выехав на открытое место, вождь увидел войско Урсулы и впал в неописуемую ярость. Ему удалось собрать почти всех своих людей в группу на противоположной стороне оврага, и несколько самых безумных франков набросились на стройные многочисленные ряды пехоты, размахивая топорами и стреляя из лука.

Предвидя бессмысленные потери с обеих сторон, Пинноса соскочила с Артемиды и схватила старуху из захваченного в плен окружения вождя. Старуха вопила от боли, когда Пинноса подволокла ее к заднику брошенной телеги, стоявшей между противниками. Вынудив старуху раскрыть правую ладонь, Пинноса выхватила меч и, прижав руку пленницы к телеге, отрубила ей мизинец.

— А-ай! — взвизгнула та.

— Скажи ему, что его армия обезоружена, а семья взята в плен Первой Когортой Первого Легиона Афины, — велела Урсула Рустику. — А потом скажи, что я буду считать до трех. Если он со своими людьми не сложит оружие, то на счет «три» я прикажу своему человеку перерезать старухе горло.

Незадолго до этого Рустик объяснил, что самый простой и бескровный способ заставить франков сдаться — взять в плен женщину из семьи вождя и использовать ее в качестве заложницы. Рустик оказался очень полезным советником во время этого похода, к тому же мог легко изъясняться на языке франков.

— Одна из моих многочисленных тетушек была из франков, — сказал он как-то Урсуле еще в Кельне. С явной тоской в глазах он приложился к своему бокалу и добавил: — Я ее очень любил, а она меня многому научила.

Рустик отдал Урсуле честь по всей форме и выехал из римских рядов, чтобы громко перевести ее слова для франков. Их всадники с трудом сдерживали своих лошадей, чтобы не выбиться из группы. Многие из них продолжали выкрикивать боевые кличи.

Вождь франков — старик, одетый в кожу и кольчугу, с поясом, на котором висели метательные орудия, — поднял руку, призывая своих людей замолчать. Затем он тронул поводья и медленно поехал к Пинносе. Когда до нее оставалось всего двадцать локтей, он остановился и уставился на нее долгим, жестким пронизывающим взглядом.

Пинноса, с мечом наготове, отвечала ему с тем же вызовом в глазах.

Наконец вождь взглянул на старуху, упавшую на колени от боли. Потом прокричал свой ответ. Рустику тоже пришлось криком передавать его слова.

— Он сказал, что слышал о британских женщинах, которые дерутся как мужчины. А теперь он видит, что они — горстка хлипких бродяжек, заслуживающих лишь того, чтобы их зарыли в землю, как зверей, которыми они на самом деле и являются!

— Начинай считать! — потребовала Пинноса, не отрывая взгляда от своего противника.

— Раз! — крикнула Урсула, не дав Рустику закончить перевод.

Вождь потянулся к одному из своих топоров.

Пинноса схватила старуху за волосы и отдернула голову так, чтобы открылась беззащитная шея.

Рука вождя тронула рукоять топора, но не вытащила его из-за пояса.

— Считай дальше! — крикнула Пинноса, не оглядываясь.

— Два! — крикнула Урсула. Пинноса занесла меч.

— Рустик, скажи ему еще раз, чтобы велел своим людям бросить оружие! — приказала она.

Рустик повторил ультиматум. Вождь франков не шелохнулся.

— А теперь скажи, что следующими после нее будут его дети, — рявкнула Пинноса.

Рустик замялся.

— Скажи ему это! Скажи, что он сейчас потеряет свое прошлое вместе со своим будущим.

Рустик спешно перевел приказ, и его голос почти сорвался на визг от осознания важности и ужаса происходящего. Вождь холодным взглядом окинул ряды солдат римской армии и увидел членов своей семьи в плотном окружении. Затем он повернул голову и посмотрел на своих пеших воинов, державших руки за головами. Их охраняли римские всадники. Обернувшись, он еще раз оглядел своих всадников с поднятыми топорами, готовых к нападению.

— Считай! — снова крикнула Пинноса.

— Три! — крикнула Урсула изо всех сил. Пинноса приставила лезвие меча к горлу старухи. Вождь коротко отдал приказ. Обменявшись взглядами, его люди стали бросать топоры.

— Мечи тоже… и остальное, нательное оружие! — крикнула Урсула.

Рустик торопливо перевел приказ.

Нехотя, один за другим, франки подчинились.

II

— Мое племя идет на запад потому, что ищет убежища на римской территории, — сказал Сунно, вождь франков. Урсула с остальными командующими и Рустиком сидели в походном командном пункте. — Мы были вынуждены покинуть свою родную землю из-за вторжения людей, которых в свою очередь выгнали из их домов. Те люди бежали от гораздо более страшного врага — гуннов. Восточные племена когда-то враждовали между собой, но не так давно мы объединились и теперь называем себя алеманами.[180] Мы должны были объединиться, чтобы выстоять против гуннов и их безжалостной страсти к грабежу и убийствам. Гунны! — прорычал он. — Эти гунны — причина всех несчастий, выпавших на долю алеманов!

— Кто они такие? Как выглядят? — спросила Пинноса. Сунно наклонился поближе и заговорил тихим голосом.

— Я слышал от наших купцов, что гунны — это не люди. Это ужасные твари, сбежавшие из подземного мира. У них огромные квадратные головы и длинные угловатые лица. Мои предсказатели сказали мне, что злые духи, желавшие моей земле страданий, те самые, которые не могут существовать без людской ненависти и войны, выпустили гуннов из своего ада и наслали их на мой мир. — Сунно помолчал. Его лицо выражало отвращение и ненависть. — Я даже узнал, как зовут их предводителя.

Слушая перевод Рустика, Урсула ощутила, как на ее руке начинают от жути подниматься волоски. Он еще не успел договорить, а ей казалось, что она уже знает, какое имя он назовет.

— Его зовут Мундзук.

От звука этого имени, вырвавшегося изо рта с черными зубами, ее бросило в холодный пот. Она потянулась к фляге с вином, с которой Рустик никогда не расставался, и сделала приличный глоток, чтобы не упасть в обморок.

Пока она сражалась за ясность сознания, Сунно продолжал свой рассказ.

— За нами идут многие, если не все племена алеманов. Они тоже будут искать убежища в землях Римской империи. Только Рим может защитить нас от опасности, которую представляют гунны.

— Как думаешь, когда остальные племена алеманов доберутся сюда? — спросила Урсула.

— Они перейдут Майн и прорвутся через эти потешные строения, которые вы называете Пограничным валом, уже через два цикла луны.

Урсула вежливо поблагодарила Сунно за информацию. Она торжественно и серьезно объявила, что сейчас скажет ему о том, как его воспринимают власти Рима.

Рустик вытащил императорский указ и передал его Урсуле. Она громко прочла его на латыни, останавливаясь после каждого абзаца, чтобы дать Рустику возможность перевести.

«Этот указ исходит прямо от Августа Константина Третьего и Принца Йовина Кельнского. Я, принцесса Урсула, Легат Первого Легиона Афины и Децимус Рустикус Аморий Пантеус Максимус, Преторианский Префект Кельна, облечены полномочиями выступать посредниками Императора в вынесении решения о твоей судьбе. Это значит, что мы можем прибегнуть к силе, если ты или твои соплеменники откажутся подчиниться.

Приказом Императора Константина Третьего вам отказано в праве пересекать Рейн. Однако тебе предложено стать союзником Рима с тем условием, что ты сам и твой народ согласится поселиться на участке приграничной земли между Рейном, Майном и пограничными валами. Но что более важно, — вы все должны будете присягнуть на верность Риму.

Тем самым вы возьмете на себя как свой долг перед Римом, охрану пограничных валов в части между Конфлуентом и Майном. В выполнении своего долга вы будете подчиняться власти старших командующих обоих гарнизонов, Кельнского и Могонциака.

Если ты принимаешь эти условия, то твои люди станут гражданами Рима, и им позволено будет носить оружие, включая топоры. Вы получите необходимое обучение и материальную поддержку от гарнизонов Кельна и Могонциака».

После того как Рустик закончил перевод последней фразы, все с ожиданием посмотрели на Сунно, ожидая его ответа.

Сначала вождь франков просто смотрел на них безо всякого выражения. Потом медленно опустил глаза, стал кивать и улыбаться. Потом он резко встал.

Урсула, Пинноса и Юлия вскочили на ноги и обнажили мечи.

Сунно разразился злобным хохотом.

— Вы считаете меня дураком? — закричал он. Рустик торопливо переводил. — Да вы посмотрите на себя! «Римская армия», состоящая из женщин! Императорский посредник, в жилах которого больше вина, чем крови! — Он злобно уставился на их лица. — Это что, и есть тот самый «могущественный» Рим, частью которого нам предлагают стать? — Они молча смотрели на него. — Ваш «Император Константин», «принц Йовин» и тот, кто на самом деле написал этот «указ», могут продолжать писать и дальше на всяких красивеньких свитках.

Он громко отхаркался и сплюнул на траву возле ног Урсулы.

— Это все римская чушь! Вот что это такое! А вы все с вашим драгоценным Первым Легионом Афины… — Он равнодушно махнул рукой в сторону выхода из палатки. — Вы не будете значить абсолютно ничего для таких, как алеманы, когда они сюда доберутся. И уж тем более для гуннов, которые придут следом! Бургунды показали, какими слабыми стали римляне. Свевы, да, еще же и готы стучат в двери Рима… так же, как саксы штурмуют ворота Лондиния.

— Я принимаю эти слова как отказ от предложения императора. — Голос Урсулы звучал уверенно, но, пока Рустик переводил ее слова, она чувствовала, как тяжело ей противиться охватившему ее страху. Глубоко в душе она понимала, что Сунно говорит правду.

Рустику было явно неприятно переводить грубый ответ вождя, и он старался говорить как можно тише.

— Красотка, можешь принимать это как пожелаешь, только франки, как и другие родственники германцев, будут творить то, что им хочется. Ни ты, ни другие не смогут ничего сделать, чтобы им помешать. Больше вы нас врасплох не застанете и не возьмете голыми руками!

Ни Урсула, ни Пинноса не пытались ему ответить, но он поднял руку, будто требуя тишины, и повернулся к сыну, чтобы что-то ему объяснить.

— Как мне представляется, Клошар, перед нами поставили простой выбор: мы либо останемся частью алеманов и попируем всласть на остатках того, что некогда было Римом. — Тут он повернулся к Урсуле. — Либо присоединимся к этой «армии», чтобы защищать полуживую империю от самих алеманов. С кем бы ты предпочел сразиться, сын, с яростными соплеменниками-алеманами или с этими бабами, возомнившими себя… А-А-А!

Сунно настолько увлекся, оскорбляя Урсулу и Пинносу, что не заметил, как Юлия проскользнула сзади и встала с ним рядом. Когда тот наклонился вперед, чтобы подчеркнуть свою насмешку, Юлия резким выпадом схватила его за мошонку. На глазах Сунно выступили слезы, и он закричал от невыносимой боли. Он попытался развернуться и схватить напавшего на него, но в ответ Юлия лишь сжала его сильнее. Он заскулил, понимая, что каждое движение будет приносить ему немыслимые страдания.

Сын попытался прийти к нему на помощь, но Пинноса мгновенно отреагировала на его порыв. Она сбила его с ног и пригвоздила мечом к полу. Острие меча, твердо упершееся в горло, доходчиво объяснило, что лучше оставаться неподвижным.

— Пожалуйста, переведи нашему уважаемому гостю, — спокойно сказала Урсула Рустику, — что он, похоже, кое о чем забыл. Нет, лучше спроси его, не кажется ли ему, что он кое-что забыл начисто.

Рустик отер пот со лба и перевел. Сунно торопливо закивал в ответ.

— Хорошо. А теперь спроси, знает ли он, о чем именно забыл.

Услышав перевод вопроса Урсулы, Сунно зарычал, но не произнес ни слова.

Урсула кивнула. Юлия сдавила еще сильнее. Сунно буквально завыл от боли.

— Спроси, не хочет ли он, чтобы мы ему об этом напомнили.

Сунно суетливо закивал еще до того, как Рустик закончил перевод вопроса.

— Скажи ему, что та самая осмеянная им армия женщин взяла все его племя, как и его предводителя, за одно, известное ему место. В одном он все же был прав: действительно предстоит сделать выбор. Они могут оставаться варварами, и в этом случае закон Рима не будет их защищать. Значит, ничто не помешает нам убить их здесь и сейчас же. Или они могут стать союзниками Рима, которые имеют право пользоваться защитой закона и некоторыми правами граждан Рима. Правда, только в том случае, если выполняют свой долг, обозначенный в предложении императора. И еще, Рустик…

— Да, госпожа легат!

— Когда переведешь то, что я сказала, будь любезен, задай ему один простой вопрос.

— Какой?

— Принимает ли он предложение императора. Да или нет.

III

«От Августа Константина Третьего, Императора Западных Провинций и Главнокомандующего, Принцессе Урсуле, Легату Первого и Второго Легионов Афины.

Приветствую тебя, Принцесса и Легат! Utinam fortis aestatis sol illuminet te et calefaciat omnia quae vis. Пусть жаркое летнее солнце озаряет и согревает тебя во всех твоих делах.

Твой доклад о положении дел в районе пограничных валов опечалил меня и добавил тяжести на сердце. Создается впечатление, что весь наш труд последних трех лет оказался бесполезным и напрасным занятием. Пограничные валы вместо средства сдерживания германских племен превратились в приманку для них. Они скорее облегчают переход границы, чем ему препятствуют!

В первую очередь я хочу освободить Первый Легион Афины от ответственности за нарушение моих приказов. Я также получил доклады от Рустика и Йовина, и теперь мне стало ясно, что франки представляют собой серьезную угрозу для Кельна, и город не смог бы ей противостоять без вашей помощи. Я, очевидно, ошибался, что мы сможем позволить себе изъять из обороны девятнадцать тысяч опытных бойцов, включая элитные части кавалерии. Должен отдать вам должное за то, как вы провели свою кампанию. Не думаю, что мужчины смогли бы справиться с этим заданием с такими малыми потерями. Рустик написал: „Эти потрясающие женщины напомнили всем нам, что для борьбы требуется нечто большее, чем просто оружие и сила!“

Во-вторых, я приказываю Первому Легиону Афины выступить в Могонциак. Это необходимо сделать по двум причинам. Первая: ты должна очень внимательно присматривать за своим новым „другом“ Сунно. Не столько из-за того, что он не вызывает доверия, если такое понятие вообще к нему применимо, сколько из-за того, что он может действовать еще и в чужих интересах (об этом чуть позже). Вторая же причина заключается в том, что приближающиеся племена алеманов действительно представляют собой серьезную угрозу. Если им удастся прорваться в Германию и Галлию, то без всякого преувеличения можно будет сказать, что запад для нас потерян!

Поэтому я хочу, чтобы вы отбыли в Могонциак, относительная безопасность которого облегчает ваше положение. Вы вместе с Рустиком (я был очень рад, услышав, что вы прекрасно сработались) должны тщательно продумать тактику боя с алеманами, чтобы быть готовыми к их появлению. Помните о том, что техника, которую вы с таким успехом использовали с франками, уже стала им известна. Они примут меры, чтобы не попасться в ту же западню. Например, могут переодеть родственниц своего вождя простыми крестьянками и заменить их простолюдинками.

Самым сложным в борьбе с этими племенами будет превосходящая вас численность. У восточных племен особенно сильна и многочисленна кавалерия. Я предлагаю вам придумать способ создать впечатление присутствия у вас огромной силы. Мой опыт показывает, что только это может сдержать их продвижение по стране. Если бы вам удалось увеличить численность своей кавалерии, скажем, в четыре раза, это значительно облегчило бы ваше положение!

И в заключение я хочу тебя предупредить: теперь, когда ты вошла в курс событий на континенте, ты должна проявить еще большую осторожность, чем раньше, и не быть доверчивой. Приведу тебе пример относительно франков и Сунно. Вполне вероятно, что они находятся на службе у одного из императоров дома Феодосия. Гонорий по-прежнему отсиживается в Равенне. Его племянник, Феодосий Второй, теперь вернулся в Константинополь после короткой кампании в Персию. Каждый из них мог спланировать нападение на вас вместе с Сунно и франками. Так уже поступали многие „союзные“ Риму племена.

Мы уже знаем, что многие бургунды, ставшие проклятьем Восточной Галлии, которые сейчас оттягивают на себя внимания большей части моих солдат, делают это по „совету“ одного из наших „друзей“ из дома Феодосия. А может быть, они оба приложили к этому руку! Более того, я располагаю убедительными доказательствами того, что именно дом Феодосия стоит за испанскими мятежами, которые беспрестанными стараниями Геронтиуса и Максимуса вот уже год не дают нам сдвинуться с места.

Самое серьезное обстоятельство этого дела заключается в том, что Констант столкнулся с предательством большинства, если не всех своих воинских подразделений, состоящих из свевов. Похоже, те, кому они на самом деле присягали в верности, находятся по другую сторону Альп. Он был настолько занят подавлением бунта в войсках, что до сих пор не спустился с гор, чтобы прийти мне на помощь. Правда, сейчас я ожидаю его появления с минуты на минуту.

Даже гунны, посеявшие хаос возле границ Рима, скорее всего, работают на Феодосия Второго. Например, теперь нам доподлинно известно, что это чудовище Мундзук собрал свои основные силы более двух лет назад на северном побережье Черного моря, в подозрительной близости к Константинополю.

Поэтому не поддавайся панике, которая распространяется вместе с новостями о гуннах. Паника — самое мощное их оружие. Если не считать отвратительного вида, а они, судя по всему, действительно надевают на головы своим младенцам квадратные хомуты, которые со временем и придают им ужасающее обличье, — они ничуть не страшнее любого другого варварского племени и так же беззащитны перед атаками хорошо организованного римского войска.

Будем же надеяться на то, что в скором времени мы преодолеем все препятствия, которые сейчас стоят на нашем пути, чтобы вы смогли продолжить свой Великий поход. Осенью Арелат не менее прекрасен, чем летом. Когда же закончится сезон кампании, „армия молодоженов“ сможет провести зиму вместе, согревая друг друга своим теплом!

А до тех пор да пребудет с вами Господь!

Константин».

IV

«Я предлагаю вам придумать способ создать впечатление присутствия у вас огромной силы. Мой опыт показывает, что только это может сдержать их продвижение по стране. Если бы вам удалось увеличить численность вашей кавалерии, скажем, в четыре раза, это значительно облегчило бы ваше положение!»

Эти слова не выходили у Урсулы из головы, пока она в одиночестве сидела в командном пункте в Кельне, рассматривала карты и перечитывала доклады, пытаясь придумать стратегию кампании против алеманов. Разведчики докладывали, что первые племена находятся менее чем в пяти днях пути от оградительных валов. Продвигались они очень медленно, а это означало, что у Первого Легиона Афины еще было некоторое время, чтобы придумать план и осуществить его.

От этих мыслей ее отвлек звук знакомых шагов. Она подняла глаза и улыбнулась.

— Добрый день, Ваше Высочество, — воскликнул Рустик, быстро входя в дверь. Он пришел немного раньше обычного времени для доклада. — Прекрасная погода для охоты. Вам нужно быть там, вместе с вашей лошадью, и заниматься сбором группы для охоты, а не сидеть здесь взаперти. Ни к чему позволять этим картам и докладам отягощать информацией такую молодую красивую головку! — Он передал Олеандре свой ярко-красный плащ и не менее ярко-синюю шляпу с длинным пером, предназначенную для верховой езды.

— И тебе добрый день! — Урсула с трудом сдерживала смех, наблюдая за тем, как Рустик поправляет широкий пояс на своем объемном животе и пытается устроиться поудобнее. — Рустик, я хотела бы задать тебе один вопрос.

Когда все выпуклости его тела заняли естественное положение, Рустик вздохнул с облегчением.

— Да?

— Какова численность Первого Легиона Афины?

Рустик взял со стоящего неподалеку блюда хлеба и сыра, затем потянулся за вином.

— Интересный вопрос, особенно из ваших уст. — Наливая вино в свой кубок, он взглянул на нее вопросительно. — С тем же успехом можно спросить меня, сколько ангелов в небесном воинстве.

— Мне интересно будет услышать твой ответ. По твоему представлению, сколько именно человек насчитывает Первый Легион Афины? Пехота и кавалерия?

Он подошел к столу, на котором лежали документы, чтоб внимательно заглянуть ей в глаза. Потом сел и положил перед собой еду.

— Так вы серьезно?

Она кивнула:

— А когда я была несерьезной?

— Так, посмотрим… — Он сделал большой глоток из кубка и поднял глаза кверху. Пальцы свободной руки теребили бороду. — Я бы предположил, что у вас около… пятнадцати тысяч пехоты… — Он украдкой глянул на Урсулу, чтобы понять, как она отреагирует на его слова. Она же смотрела на него с прежним бесстрастным выражением.

— И около трех тысяч кавалерии?

— Допустим. Сколько еще человек в Кельне, кроме тебя, считает так же?

— То есть, не считая меня? Ну, Йовин, конечно, начальник гарнизона, может быть, старший по снабжению и казармам, правда, вы привезли с собой свой провиант… — Казалось, его предположения иссякли. — Ну, епископ Клематий, может быть… это в том случае, если считать, что вы все — добрые христианки и ходите на мессы! — Он с недовольным видом снова отхлебнул своего любимого вина. — Ох, да не знаю я. Трудно сказать. Вы слишком хорошо следите за дисциплиной и безопасностью своих казарм.

— Именно! — Она ударила по столу.

Для Рустика такая реакция оказалась столь неожиданной, что он плеснул на себя вином.

— Хорошо, а Могонциак? Какого размера Легион они ожидают увидеть? — Она положила обе руки на стол и подалась вперед в ожидании.

— Я… я не знаю, — он пожал плечами. — Казармы Могонциака находятся на противоположном берегу реки. Они больше наших… и в них гораздо больше пустого места. Тот факт, что мы смогли разместить вас без всяких затруднений, уже достаточен для того, чтобы они планировали свои приготовления. На ваш вопрос могу лишь ответить, что они ожидают не менее десяти тысяч и не более тридцати.

— Ха! Идеально! — Она ударила стол кулаками. — И последний вопрос, Рустик, но не менее важный. Скажи, что, по-твоему, думают алеманы?

— О численности Первого Легиона Афины?

— Да.

— Ну, они, скорее всего, считают, что вас достаточно много, чтобы сокрушить франков и саксов. Если они и попытаются измерить Легион в числах, то их представления будут еще более размытыми, чем у людей из Могонциака.

— Именно, Рустик! — Она вскочила, обежала стол вокруг и обняла его за плечи, заставив снова облиться вином. — Я знаю, как нам сдержать натиск алеманов!

— Что? — Его изумление сменилось раздражением, когда он попытался вытереть кино с груди. — Что? Как?

— Заставив алеманов поверить в то, что Первый Легион Афины значительно больше, чем он есть на самом деле!

Рустик засмеялся и, чтобы отпраздновать это решение, сделал еще один глоток.

— Кстати, — сказал он с деланным безразличием, — а какова настоящая численность Первого Легиона?

— А сколько ангелов в небесном воинстве? — засмеялась она и шутливо щелкнула его по носу.

V

Первый Легион Афины был готов к переселению в Могонциак уже через неделю. Самым важным пунктом плана, обеспечивавшим их успех, были лошади. Требовалось столько лошадей, сколько они могли найти. С помощью Рустика они забрали всех имевшихся лошадей в конюшнях Новиомага и Кельна, чуть больше трех тысяч голов.

В то же самое время кавалерия под руководством Пинносы занялась подготовкой трех тысяч девушек из пехоты, обучая их уверенной посадке, чтобы они могли проехать верхом некоторое расстояние, изображая конный эскорт сопровождения велитов. К тому моменту, когда привели лошадей, девушки уже были готовы.

Вместо Большого парада, как они проводили в Лондинии, Урсула велела своей кавалерии, составлявшей три тысячи человек, и трем тысячам обученной легкой пехоты выходить из Кельна подразделениями по тысяче, по очереди и в течение всего дня. Под прикрытием темноты они возвращались в городские казармы вдоль противоположного берега реки. На следующий день они проделали это снова, создан впечатление, что кавалерия Первого Легиона насчитывает двенадцать тысяч всадниц. Как только Легион собрался в двадцати лигах к югу от Кельна, они отправились по широкой военной дороге в Могонциак.

Через три дня пути показались голубые силуэты холмов Таунуса. Они отмечали границу территории, где заканчивалось действие римского права и начинались безграничные владения варваров.

К вечеру войска дошли до вершины последнего холма на своем маршруте. Прямо перед ними внизу раскинулась огромная, самая мощная крепость на севере Альп. Крупные желтые и красные камни ее укреплений отлипали багровым цветом, купаясь в лучах заходящего солнца.

Урсула и остальные, выйдя на мыс, замерли в восхищении перед потрясающей красотой и мощью этих укреплений. Могонциак располагался на южном побережье Рейна, напротив слияния с Майном, где полноводная река совершала крутой поворот и дальше текла на запад, к Кельну. Город располагался на уровне воды за длинным естественным водоразделом, идущим вдоль южного берега реки. Выступающая каменная порода формировала основание под огромные зубчатые стены и башни, за которыми сам город казался каким-то игрушечным. Они укрывали его со всех сторон, подобно огромному неусыпному стражу.

Крепость была сориентирована на север, чтобы противостоять угрозе со стороны германских племен. И одно только присутствие этого вечного и неукротимого часового сдерживало и устрашало врага.

— Это место будто бы само по себе предупреждает возможных захватчиков, — сказала Урсула Фаустине. — Оно будто говорит: «Стой! Ты приближаешься к территории Римской империи! Ты не войдешь без разрешения и не сделаешь ни шагу, если не согласишься подчиняться римскому закону!»

Первый Легион так и не вошел в крепость. Он обогнул ее вдоль береговой линии и перешел по огромному мосту через Рейн, по направлению к меньшему по размеру военному комплексу на северном побережье. У них был прекрасный выбор: в их распоряжение отдали множество пустых казарм, способных разместить сотню тысяч легионеров.

Урсула повторила обманный ход, примененный ею в Кельне, и в крепость «кавалерия» входила дважды, за два дня. Правда, на фоне внушительной крепости ее маневры показались ей самой слабыми и малозначительными.

В Могонциаке Урсулу ожидало сразу несколько сообщений. Первое ставило ее в известность о том, что племена алеманов подойдут через семь, самое большее десять дней. Второе, более свежее, предупреждало о том, что римские патрули уже обнаружили некоторые из племен алеманов менее чем в одном дне пути от границы.

Вместе с преториальным префектом Могонциака Урсула, Пинноса и Марта организовали из людей, живших в лесу, сеть дозорных, чтобы собрать как можно больше информации о приближающейся угрозе. Элитный авангард Первого Легиона Афины был разделен на шесть разведывательных подразделений, во главе которых встали старшие командиры. Они отправились через холмы Таунуса в леса за пределами вала, взяв с собой проводников. Им необходимо было ознакомиться с местностью, на которой им всем предстояло вести боевые действия.

Не успели разведчики прислать первые доклады, как по реке на лодке до них добрался Рустик, чтобы снова поработать переводчиком. Алеманы говорили на многих языках, но во время совещаний командующих, в которых участвовали их вожди, использовались только два. К счастью, Рустик свободно изъяснялся на обоих.

— Мои тетушки Юта и Горда были родом из алеманских племен, — грустно сказал он за очередным кубком красного вина. Разговор происходил поздним вечером в Кельне, когда они, наконец, составили план действий. — Я их очень любил, а они меня многому научили. — После этих слов он стер слезу и звучно высморкался в свою тогу.

На следующий день план, который они назвали «Великим Обманом», начал претворяться в жизнь. Перед Первым Легионом стояла цель: убедить алеманов в том, что его размер в два раза больше истинного и, самое главное, что кавалерия вчетверо сильнее. На построение ушло два дня, в течение которых племена алеманов подходили все ближе к границе и разбивали лагеря в опасном соседстве.

В каждое племя Урсула направляла официальную делегацию с приветствиями к вождю и сообщением о том, что Легат Первого Легиона Афины Принцесса Урсула Британская, официальный представитель Императора Августа Константина Третьего, приглашает их на встречу, на которой будет обсуждено их нахождение на территории Римской империи. Встреча была назначена через два дня в определенном месте, где сливались три реки, к северу от вала. Вожди кланов с готовностью согласились, и все делегации благополучно вернулись в свои казармы.

И начался Великий Обман.

Послы со своими вооруженными эскортами прошли вдоль трех долин, соединявшихся над назначенным местом встречи, и каждый из них увидел часть кавалерии Первого Легиона Афины, наблюдавшую сверху за их передвижением. Позже Урсула узнала, что как только вожди алеманов выехали на открытое пространство, где и должна была произойти встреча, ожидая появления представителей императорской делегации, они быстро обменялись своими наблюдениями. Они определили, что каждая долина патрулировалась четырьмя кавалеристскими отделениями: красным, синим, зеленым и оранжевым. По их подсчетам, каждое из них насчитывало около тысячи, что привело их к выводу о том, что численность Первого Легиона Афины составляла не менее десяти-двенадцати тысяч всадниц. К тому времени, как на поляне появилась Урсула с императорской делегацией, алеманы прекрасно поняли, что рассказы франков о том, что Могонциак и Кельн беззащитны и представляют собой легкую добычу, вместе с шутками о нескольких женщинах, вообразивших себя воинами, не соответствовали действительности.

После церемонии приветствия и обмена подарками Урсула с помощью Рустика приступила к переговорам. Она объяснила условия императорского декрета, права и обязанности, которые алеманы обретут, согласившись поселиться на холмах Таунуса и подчиниться римским гарнизонам Кельна и Могонциака, оберегая вверенную им землю от набегов других племен. Вожди поначалу выразили сомнение и отказ, но Урсула видела, что это было сделано чисто символически. После недолгих пререканий они единогласно приняли предложение императора.

Казалось, план «Великий Обман»позволил одержать победу, но как раз в тот момент, когда Урсула готовилась покинуть собрание, случилось непредвиденное. Один из вождей, высокий мужчина по имени Лютари, выразил свое желание лично убедиться в воинской доблести женщин из Первого Легиона Афины.

— Лучший способ проявить и укрепить верность нашему новому союзнику, Риму, — заявил он с явным энтузиазмом, — вызвать на дружественный поединок лучших из ваших амазонок! Пусть лучшие померяются силами с лучшими!

Урсула с вежливой улыбкой зашептала Рустику:

— Мы не можем на это согласиться! Во имя Господа, что же нам делать?

— Продолжать улыбаться, радостно смеяться, изображая предвкушение интересного зрелища, — быстро ответил Рустик и сам заливисто засмеялся, поддерживая высказанную мысль.

— Чем дольше мы здесь остаемся, тем больше рискуем быть разоблаченными, — сказала Юлия, изо всех сил стараясь улыбаться и изображать радость. — По-моему, нам надо уходить, и сейчас же, — она засмеялась, будто услышав хорошую шутку.

— Ха-ха-ха! — хохотал Рустик, чтобы поддерживать иллюзию. — А нам нельзя отказываться — это будет смертельное оскорбление! Это подвергнет опасности только что созданный союз, не говоря уже о наших жизнях! Ха-ха-ха!

Урсула присоединилась к смеху над воображаемой шуткой.

— Ну, что ж, Рустик, — произнесла она наконец, когда поняла, что больше тянуть было нельзя. — Мы согласимся на состязание, только ты должен приложить все свои усилия к тому, чтобы оно оказалось как можно короче. И не подпускать их людей к девушкам.

Урсула улыбнулась и кивнула в знак согласия, начались приготовления. Эскорты обеих сторон разошлись в сторону, освобождая широкое пространство для проведения состязания. Зрители выстроились по две стороны от образовавшейся арены, друг напротив друга.

Одна сторона сгорала от нетерпения, предвкушая зрелища, другая же — трепетала от волнения. Урсула подвела вождей к одной из незанятых сторон, оставляя другую для прохода на арену участников.

Вивенция, Баэтика и Пинноса открыли состязания, продемонстрировав умение управлять лошадьми. Вивенция выступила первой, пустив лошадь в галоп и встав на ее спине, потом села боком и выстрелами из лука поразила приготовленные заранее мишени. Баэтика следом показала свое мастерство управления лошадью, сидя спиной к ее голове. Это выступление, как и выступление Вивенции, вызвало бурю восторженных возгласов алеманов и аплодисменты соратников.

Пинноса же решила продемонстрировать превосходство британских лошадей над алеманскими. Она вышла на арену пешком, одна, неся в руке яйца какой-то птицы, которые ей удалось найти неподалеку. Пинноса издала высокий короткий свист, и на краю арены появилась Артемида. На ней не было ни поводьев, ни стремени. В ответ на повторный свист огромная лошадь встала на дыбы, на третий — пошла рысью вдоль арены, на четвертый — пустилась в галоп. Последний резкий звук подозвал роскошную, ухоженную кобылу прямо к всаднице.

Алеманы кричали и стучали мечами о свои щиты, щелкали хлыстами и выражали свой восторг всеми другими известными им способами.

Аплодисменты еще не смолкли, когда Пинноса взяла яйца, которые держала в руке, и аккуратно вложила их кобыле в рот. Затем она вскочила Артемиде на спину и поехала в сторону, где стояла Урсула с вождями. Она управляла своей лошадью коленями и чуть нагибалась вперед, чтобы шептать простые команды, и могучая Артемида аккуратно выкладывала невредимые яйца одно за другим в протянутые ладони алеманских вождей. Затем лошадь, пятясь, отошла к выходу из арены, несколько раз встала на дыбы, вздымая мощные копыта под восторженный рев зрителей, и, в конце концов, исчезла из виду. Этот зрелищный эпизод завершил демонстрацию умения управлять лошадьми всадниц Первого Легиона Афины.

Пришла очередь алеманов, которые тоже выделили группу бойцов, чтобы продемонстрировать мастерство наездников. Они спрыгивали со своих лошадей, сбрасывая воображаемого противника на землю, затем вскакивали на них и мчались, свешиваясь набок, чтобы уклониться от выстрелов врага.

Рустик, громко подбадривая выступление новых «союзников», не отказывал себе и в комментариях на языке бриттов.

— Нет, что бы эти алеманы ни вытворяли, они не могут даже сравниться с тем, как выступали женщины Первого Легиона Афины!

Когда окончились показательные выступления, подошло время для настоящего состязания. Следующий тур был посвящен искусству стрельбы.

Пока шли приготовления к стрельбам из лука и метанию копья, Рустик, сохраняя прежнее приподнято-радостное выражение лица, наклонился к Урсуле, Юлии и Пинносе, которая только что к ним присоединилась. Он весело рассмеялся и произнес:

— Я надеюсь, вы понимаете, что мы находимся в смертельной опасности! — Он исподтишка показал на грозного видом вождя, который пожирал взглядом явно нервничающую Бриттолу.

Пинноса прыснула, тут же отвернувшись, чтобы не привлекать внимания.

— Да, знаю. В любой момент кто-нибудь из алеманов может приблизиться к нашему патрулю и рассмотреть, что на них надето, — она имела в виду двусторонние плащи, сшитые из ткани двух цветов. — Издалека-то им удалось провести алеманов, но, боюсь, вблизи им это уже не удастся.

— О, однако дело-то не только и этом! — продолжил Рустик. Его смех звучал уже несколько натянуто. — В следующем туре они ждут поединка между мужчиной и женщиной.

— Да мы просто не будем этого делать! — рявкнула Юлия, забывшись и тут же разрушив с таким трудом создаваемую иллюзию.

Рустик захохотал, пытаясь прикрыть напряженную и подозрительную паузу, возникшую в результате возмущенного возгласа Юлии.

— Только все не так просто. Отказ нанесет им ужасное оскорбление, и судьба альянса окажется под угрозой.

— Но если мы согласимся участвовать, то союзу тоже прилег конец, — тихо произнесла Урсула, ограничиваясь снисходительной улыбкой. — Ты только посмотри, какие они все громилы. Они будут не по зубам даже самым сильным нашим женщинам, а поражение в состязании будет означать слабость Первого Легиона вообще.

— Это все зависит о того, какой именно поединок они хотят увидеть, — у Пинносы явно появились идеи.

— Даже не думай, — прошипела Урсула сквозь растянутые в улыбке губы. — Мы должны придумать способ избежать этого поединка, не нанеся им оскорбления. Это — единственный выход.

— Но, ха-ха, как? — нервно пробормотал Рустик. По тому, как он теребил воротник тоги, она поняла, насколько он был встревожен.

Все время, пока шел тур соревнования в меткости, Урсула и остальные ломали головы над тем, как им выйти из сложившейся ситуации, не затронув чести вождей и не разрушив иллюзии вокруг Первого Легиона Афины. Представители обеих сторон выступили хорошо и казались равными по силам. Толпа ревела, наблюдая за тем, как участники состязания не уступают друг другу в мастерстве. Приближался финал, и Урсула уже почти паниковала в поисках выхода.

Вдруг во время последнего тура стрельбы из лука с запада подул сильный ветер. Небо затянуло зловещими черными тучами, и полетели тяжелые капли дождя. Алеманы, не обращая на это внимания, вышли на поле, чтобы показать мастерство владения хлыстом. Один из них только примерился, чтобы сбить камни, положенные на короткие шесты, как внезапно разверзлись хляби небесные.

Сильнейший ливень положил конец состязанию. Урсула и остальные, наконец, смогли покинуть место встречи, буквально волею небес сохранив свое достоинство, только что заключенный союз и тщательно создаваемую иллюзию.

VI

Вернувшись в Могонциак, Урсула дала день отдыха всему Легиону. По предложению Рустика они всем составом направились в огромные купальни под открытым небом, находившиеся недалеко от военного комплекса гарнизона в подножье Таунуса, в местечке, называемом Аква Матика. Для старших офицеров был отведен отдельный грот, в центре которого находилась огромная ванна, natatio, украшенная мозаикой темно-синего, красного и золотого цветов. За ванной и чуть возвышаясь над ней, располагались laconica и caldaria, ванны с горячей и прохладной водой. Ванны были скрыты густым темным пологом из листьев и свисающих ветвей деревьев, которые задерживали исходивший от источника густой, практически осязаемый пар. Ржаво-красная горячая вода медленно вытекала из источника в большой расселине, из-под корней двух огромных вековых дубов. Струнки пара плыли от деревьев над источником к открытым ваннам с холодной водой, frigidaria, подпитываемых кристально-чистой водой горных источников.

Рядом с купальнями находилась площадка, на которой делали массаж. В той же стороне был выход к конюшням и на дорогу, ведущую к Могонциаку. Урсула и Бриттола укрылись тут, оставив остальных в купальнях в компании с Рустиком, который вновь ощутил себя в своей родной стихии, нежа свое обнаженное тело в теплой воде, наслаждаясь любимым вином и созерцанием прелестей двадцати молодых женщин.

Бриттола и Урсула лежали ничком на деревянных массажных столах. Слуги втирали ароматные масла им в шеи, плечи и спины. До них доносился смех Марты, Саулы и Кордулы, игравших в купальне. Время от времени слышался и заразительный смех Пинносы, который чаще всего сопровождался оглушительным плеском воды.

— Если бы здесь была часовня, — произнесла Бриттола, — это место можно было бы считать идеальным.

— Оно было бы идеальным, если бы находилось в наших западных землях, — сонно ответила Урсула.

— Госпожа? — Голос Олеандры как-то странно звенел от напряжения.

— Что такое?

— Я думаю, вам нужно встать, Госпожа. К вам пришли. — Нервозность служанки передалась Урсуле и Бриттоле. Не произнеся ни слова, они обе встали и, насторожившись, посмотрели туда, куда им указала Олеандра.

Как только Урсула узнала знакомый силуэт, ее сердце похолодело. На входе стоял, отбрасывая длинную тень, Морган. Он замер, давая глазам привыкнуть к полумраку после яркого солнечного света. Он выглядел напряженным, и это было плохим знаком. Он явно привез плохие новости.

Страх сковал грудь Урсулы, и она задрожала, даже не осознавая этого. Как в полусне, она накинула халат и пошла встречать гонца. Она смотрела только на Моргана и не слышала, как Бриттола послала слуг за остальными командующими и за Кордулой.

Морган сделал шаг навстречу Урсуле, и в этот момент она поняла, какую именно весть он ей принес. Как будто само присутствие Моргана и его известие жили своей собственной жизнью, и эта жизнь была вечной. А слова, которые он должен будет произнести, были всего лишь ритуалом.

Сначала Морган ничего не говорил. Он низко поклонился и выпрямился, мрачно заглянув ей в глаза, и эта тяжесть и грусть во взгляде сообщили ей больше, чем могло сказать любое слово. Теперь в ее снах будет снова и снова появляться именно такое его лицо и такие глаза. Он взял ее за правую руку и осторожно положил в нее маленький деревянный предмет.

Ей не нужно было смотреть на него. Она и так знала, что это такое.


Пока публика смеялась шутке Константина, Урсула решительно спустилась по ступеням, подошла к Константу, взяла его лицо в свои руки и поцеловала в губы. Одобрительные возгласы «Еще!» почти оглушили ее. Урсула не заставила себя упрашивать и просто сделала то, о чем ей кричали. На этот раз Констант ее крепко обнял. Не обращая внимания на рев публики, она немного отстранилась и подала ему маленький кисет, который вышивала все последнее время.

— Что это? — Константу пришлось кричать.

— В нем мой маленький портрет, который написала Бриттола. Мы сделали для него рамку из дерева и серебра. Я украсила ее сама. Это для того, чтобы тебе легче было меня вспоминать. — Рассказывая ему об этом, Урсула осторожно надевала кисет на шею возлюбленному. Повиснув, тот ударился о панцирь. Увидев, как глупо это выглядит, Урсула улыбнулась и заправила кисет внутрь, под доспехи. Потом она посмотрела Константу в глаза.

— Он всегда будет со мной. Я не сниму его даже во время купанья. — Он крепко обнял Урсулу за плечи и вгляделся в ее глаза. — И запомни: только в твоем голосе я слышу зов семьи. Только в твоих глазах отражается мой дом.


— Было большое сражение, Ваше Высочество, — когда к ним молча стали подходить остальные девушки, голос Моргана, наконец, прервал ледяное и уже как бы загустевшее молчание. — У Константа оставалось только две тысячи человек, его авангард да отделение кавалерии батавов. Все остальные его бросили, поверив слухам о скором свержении Константина. В это время много говорилось о том, что со стороны Италии к ним двигалось большое войско, посланное для выполнения приказов Гонория, которое, возможно, он сам и вел. И только тем, кто встанет под его знамена, была обещана жизнь или даже награда. Констант твердо решил прорваться к отцу, чтобы вместе сокрушить армию Геронтиуса, но перебежчики знали слишком много его секретов: все известные ему горные тропы и пещеры, места походных лагерей. Геронтиус сумел расставить ему ловушку. А когда Констант попытался уйти от врага по узкому ущелью, его самого и его людей встретило целое шеститысячное войско, и еще четыре тысячи уже закрывали им отход назад. Но даже…

— Нет! Этого не может быть! — вскрикнула одна из девушек. Кто-то из них заплакал.

Морган продолжал:

— Но даже поняв, что силы противника значительно превосходят их собственные в пять раз, они не сдались. К окончанию сражения противник потерял больше половины своих солдат. Констант погиб одним из последних. Его тело нашли коленопреклоненным среди многих свевов, павших от его меча. Штандарт Первой Конной был зажат у него под правой рукой: он использовал его как костыль после того, как получил первые раны. Правая его рука так сильно сжимала вот это, — он кивнул на предмет, который Урсула все еще сжимала в своих руках, — что тем, кто его нашел, пришлось его вырезать.

— Не было ли… — Урсула замолчала, потом сделала глубокий вдох и снова заговорила. — Я хочу сказать, не было ли предсмертной записки?

Морган покачал головой и снова указал взглядом на ее руки, словно бы говоря: «Все, что есть, ты держишь в руках». Потом он повернулся к остальным и заговорил уже громче.

— Но это не все. Будто бы такой трагедии не хватает с лихвой, судьба обрушила на меня еще одно бремя. У меня есть для вас еще одна новость, страшнее прежней, и, боюсь, она повлияет не только на нас, но и на весь мир в целом.

— Продолжай, — решительно сказала Пинноса, подойдя к Урсуле и обняв ее за плечи.

— Когда я прибыл в Могонциак в поисках командующих Первого Легиона Афины, из-за Альп пришло срочное и самое ужасное известие. — Он опустил глаза, явно собираясь с духом, чтобы сказать следующие слова. Медленно подняв голову, он провозгласил: — Вечный город был атакован, взят и разграблен проклятьем всех западных земель: Алариком и его вестготами!

Кто-то из женщин зарыдал в голос.

— Ты хочешь сказать… — воскликнул Рустик.

— Да, Рим, мать городов. Пал и все еще исходит дымом от пожарищ, словно от жертвенных костров.

VII

Урсула металась по маленькой белой часовне, которую Бриттола построила в Кельне за казармами. Прошло несколько месяцев с тех пор, как Морган привез весть о гибели Константа, и все это время Урсула провела взаперти, строго приказав ее не беспокоить. Устав ходить, она села на пол, скрестив ноги, и стала бездумно смотреть на алтарь. Прошло некоторое время, и она снова вскочила на ноги и принялась ходить взад и вперед. Ее руки сами по себе то теребили волосы, то цеплялись за складки одежды.

— Милостивый Господь! — вдруг громко закричала она Небесам. — Где Ты? Где же Твой свет? Прошу Тебя, даруй мне свет, ибо я не вижу. Я задыхаюсь во мраке! — Она остановилась и бросилась на колени. — Теперь я знаю, Господь, что самым моим большим грехом был эгоизм! Все, что я делала, — делалось потому, что это было нужно мне. Я сформировала Первый Легион, оторвала двадцать тысяч лучших британских женщин от дома, лишив их возможности жить своей жизнью. Я повела их сюда… в этот проклятый поход — и все потому, что сама хотела обрести дом и семью. И Ты решил наказать меня, лишив того, к чему я так стремилась! Господи, я прошу тебя лишь об одном: наказывай одну меня. Покарай меня, но пощади остальных!

— Аминь, — раздался голос Бриттолы.

Урсула вздрогнула. Бриттола нерешительно мялась в дверях, не зная, стоит ли ей входить.

— Зачем ты меня беспокоишь? Чего ты хочешь? — спросила Урсула, не вставая с колен.

Бриттола с натянутой улыбкой нерешительно приблизилась к алтарю и опустилась на колени.

— Можно, я помолюсь с тобой?

Урсула просто кивнула в ответ и вернулась к своей, теперь уже мысленной молитве.

Бриттола достала свой крест из-под туники. Зажмурившись, она начала свою молитву вслух.

— Господи, принцесса Урсула Коринфская, добрая дочь короля Дионота и Легат Первого и Второго Легиона Афины считает себя рукой, сотворившей женскую армию и направившей ее на сложную миссию. Господь, будь же милостив и покажи ей, что все это время Ты руководил ею, она служила Тебе и ставила перед собой Твои цели. Дай ей понять, что это по Твоей воле мы покинули свои дома и семьи и с Твоей миссией отправились на чужой берег. Но само важное, Господь, покажи ей, что без нее, без того, чтобы Ты руководил нами через нее, Первый Легион Афины не сможет продолжить свой Великий поход, в котором народ Британии и всего Рима сейчас нуждаются больше, чем когда бы то ни было. — Бриттола открыла глаза и взглянула на Урсулу, которая по-прежнему оставалась без движения и смотрела вперед ничего не видящими глазами. — Аминь.

Урсула чуть повернула голову в ее сторону, на лице отчетливо читалось раздражение. Бриттола улыбнулась.

— Ну вот, опять ты на меня так смотришь.

— Как? — чуть слышно спросила Урсула.

— Как ты всегда смотрела, если хотела, чтобы я помолчала, еще когда мы были маленькими Помнишь?

Урсула улыбнулась в ответ, слабо и равнодушно.

— Да, я могла быть шумной тогда, правда? — не унималась Бриттола. — Если мне не удавалось получить того, чего я хотела, я начинала хныкать и жаловаться…

— Хныкать? Скорее уж вопить. — Урсула встала и подошла к маленькому окошку за алтарем. Не успела она произнести эти слова, как ее лицо опять приняло отсутствующее выражение. Казалось, она уже потеряла интерес к разговору.

— Да, наверное, ты права, — осторожно продолжала Бриттола. — Я только хотела сказать, что когда бы ты ни была чем-то занята, каким бы незначительным делом ты бы ни занималась, самое главное для тебя было не отвлекаться. Ты терпеть не могла, когда тебя отвлекали. Помнишь, как ты однажды спорила с епископом Патроклом, когда он получил письмо об этой старой лисе, Пелагии, о долге человека перед человеком и перед Богом? Помнишь? Ты очень настойчиво требовала пройтись по каждому пункту, чтобы не оставить камня на камне от его рассуждений. Я вопила что есть мочи о том, что ты должна успеть закончить все приготовления к пиру моего отца вовремя, но ты…

— Меня нельзя было отвлекать? — повторила Урсула как во сне.

«Боже мой, только не это! Действительно, если человек посмеет отвлечься от Тебя и исказить Твои намерения, — он допустит худший из грехов, и Ты…»

Урсула резко развернулась.

— Бриттола. Ты мне очень помогла. Ты права, я не что иное, как инструмент в руках Бога. И именно я совершила самый страшный из грехов… я отвлеклась!

Страстная решимость, горевшая в ее глазах, подсказала Бриттоле, что Урсула, наконец, вернулась к жизни.

— Теперь я знаю не только то, в чем заключается Божья воля, но и то, как именно Он хочет, чтобы я ее исполнила… И я больше не стану отвлекаться!

Урсула снова выглянула в окно. На этот раз она смотрела на вечернее небо в поисках Полярной звезды, которая указала бы ей местонахождение Малой Медведицы.

— Констант был и по-прежнему остается моей единственной любовью. Я бы посвятила всю свою жизнь ему и нашей семье. Но Господь в Своей мудрости отказал мне в исполнении моей мечты. — Она улыбнулась, найдя свою звезду. — Потому что мое настоящее предназначение, ради которого меня создал Господь, — вести вперед Первый Легион Афины, выполняя Его волю. — Она понизила голос и заговорила так, будто бы делилась с кем-то своим секретом. — Я думала, шторм и наш отход в глубь Германии и были тем, что отвлекло нас от выполнения задачи, поставленной перед нами, а этой задачей был Великий поход, но я ошибалась. Нашей настоящей задачей, той самой, ради которой нас, Первый Легион Афины, Господь создал и послал на эти опустошенные земли, — патрулировать и охранять границу. И теперь мне кажется, что Великий поход и был тем самым миражом, который заставил нас отвлечься.

Урсула повернулась к Бриттоле, которая с улыбкой радости смотрела на то, как в ее глазах снова разгорался огонь жизни. Урсула встала перед ней на колени и взяла за руки.

— Ты всегда мне говорила, подруга, что наше истинное предназначение — исполнять волю Божью, делать то, что Он нам велит. Ни больше, ни меньше. И теперь я поняла, что лично мое предназначение заключается в том, чтобы служить Ему, ведя Первый Легион Афины по пути, который Им нам уготован. И служить с полной отдачей, изо всех сил, что у меня есть, служить только Ему… одному. — Урсула подняла глаза к небу. — Больше я не позволю себе отвлечься от служения Тебе и своего долга по отношению к своему Легиону. Единственный мужчина, достойный того, чтобы стать оправданием моей слабости, — мертв. Мне остается лишь один способ избежать оков честолюбивых замыслов другого мужчины, не попасться на привязь к какому-нибудь… принцу или будущему императору, — Урсула крепко схватила Бриттолу за плечи. — Да, лишь один — надеть белые одежды!

Бриттола вскрикнула.

— Больше я никогда не отвлекусь от своего служения! Завтра же я пойду к епископу Клематию и попрошу его засвидетельствовать мой обет целомудрия.

— Я бы тоже хотела дать этот обет вместе с тобой, — тихо, но уверенно сказала Бриттола. — Если ты, конечно, не будешь против.

Урсула пристально посмотрела на подругу, будто увидев ее в первый раз. Потом улыбнулась и кивнула.

— Более того, я знаю многих других девушек, которые захотят последовать твоему примеру, и… — Бриттола замялась, — и одну, которая не сможет этого сделать.

Урсула выглядела озадаченно. Бриттола встала и подвела подругу к алтарю, прежде чем поделиться с ней новостями.

— Я должна тебе кое-что сказать. Поэтому я к тебе и пришла… чтобы сказать тебе…

— Что такое? — спросила Урсула.

— Кордула тоже пойдет завтра к епископу Клематию. Только она пойдет с покаянием и с просьбой о милосердии и прощении.

— Почему?

— Она беременна.

VIII

От Августа Константина Третьего, Императора Западных Провинций и Главнокомандующего Армии — Принцессе Урсуле, Легату Первого и Второго Легионов Афины.


Приветствую тебя, Принцесса и Легат!

Utinam magni Martis venti spirent tibi omina fausta bonamque fortunam in vitae viam. Пусть сильные мартовские ветры станут добрыми предзнаменованиями на твоем пути.

Прошу тебя, прими мои извинения за то, что я не написал тебе раньше. Я воздержусь от выражения своего горя по поводу смерти Константа, потому что знаю, что мы оба испытываем одинаковые страдания, оплакиваем одну и ту же утрату. Лишь позволю себе выразить надежду, что скоро придет время, когда мы сможем утешить и поддержать друг друга лично, чтобы облегчить наши страдания.

К сожалению, мы должны не только оплакивать его смерть, но и горевать из-за его поражения, которое значительно отбросило нас назад в деле противостояния Геронтиусу и его своре (потому что это сборище не достойно названия «армия»). Как уже доложил тебе Морган, я воспользовался прикрытием зимних месяцев, чтобы незаметно выскользнуть из Арелата и самому оценить ситуацию с помощью наших ангелов возмездия, бургундов. Не менее пятнадцати различных племен теперь бродят вдоль верховья Рейна и Роны, стягивая на себя все силы моей армии! Я только что вернулся, чтобы завершить приготовления для грядущего сезона, который, не боюсь в этом признаться, внушает мне ужас.

Ситуация здесь, в Южной Галлии, становится все опаснее. Вернувшись после рекогносцировки с бургундами, я обнаружил, что еще пять сотен моих легионеров перебежали на сторону Геронтиуса, явно теша себя надеждами о получении вознаграждения. С потерей дивизиона Константа и сокращением основного контингента из-за постоянных стычек с бургундами в моем распоряжении осталось всего двенадцать тысяч верных мне солдат. Из них кавалерия составляет всего лишь пять тысяч бойцов.

Больше всего я боюсь того, что может прийти из-за Альп. Одержав победу над Римом, готы ведут себя как настоящие завоеватели и могут предпринять попытку экспансии в Галлию. Но, что еще хуже, Гонорий, вместо того чтобы соединить свои войска с моими для избавления Италии от этого бедствия, ожидает подкрепления из Константинополя. У меня есть все основания подозревать, что он может использовать эту силу против меня.

О, трагедия, постигшая Рим, и нелепость нашей жажды власти! Когда же мы поймем, что, в конечном счете, наши сограждане римляне являются не только нашими злейшими врагами, но и могут стать нашими надежнейшими союзниками?

Вернемся же к вопросам, касающимся тебя и Первого Легиона Афины. Самое главное: во время своего разведывательного похода я обнаружил, что операция «Великий Обман», которую ты так эффективно применила для образования союза с алеманами, теперь начала работать против тебя. Сразу несколько наших информаторов донесли: бургунды убеждены в том, что пограничные валы патрулирует великая армия численностью более тридцати тысяч. Также я получил депеши из Италии, говорящие о том, что и туда дошли схожие слухи. Будь осторожна! Можешь не сомневаться в том, что Гонорий и Феодосий Второй внимательно наблюдают за твоими действиями в приграничной зоне. Если они сочтут тебя опасным противником, более того, хранящим мне преданность, то непременно начнут строить козни.

Думая о самой большой опасности, я хочу призвать тебя быть начеку и наблюдать за Мундзуком и его постоянно увеличивающейся ордой. Они зимуют на берегу Дуная к западу от Виндобоны. Феодосий расположил их там, чтобы разделить силы Гонория. Теперь же, когда готы покорили Италию и полностью заняли мысли и силы Гонория, гунны Феодосию больше не нужны. Мундзук и его головорезы могут вскоре заскучать и станут искать сражения. В этом случае соблазн испытать на прочность маневренную боевую единицу, состоящую из римских женщин, может оказаться слишком велик!

Это подводит меня к очень деликатной теме: стоит ли Первому Легиону Афины покидать Континент. Я более не питаю оптимизма по поводу возобновления Великого похода. Я не считаю, что на этом этапе войска Первого Легиона могут продвигаться вдоль Рейна, или, раз уж на то пошло, вообще по территории Континента, поскольку вы рискуете наткнуться на враждебно настроенного противника, такого как орда Мундзука. Я пока воздержусь от приказа Первому Легиону Афины отправляться назад, в Британию, но хотел бы узнать о твоих мыслях на этот счет. Я должен принять окончательное решение до того, как начнется следующий военный сезон.

И наконец я хотел бы высказаться о твоем решении дать Обет безбрачия. Должен признаться, что в моем представлении ты все еще подросток, полный радости, надежды и счастья. Ты так увлекательно играла со своими друзьями и близкими, когда я видел тебя на пирах! Иногда мне сложно объединить этот образ со статусом удивительно находчивого и уважаемого Легата, которым ты теперь стала. Но я еще помню и решительную девятнадцатилетнюю девушку, которая отважилась спорить со мной возле казарм за две ночи до нашего отправления в эту кампанию. Затем, всего через два дня во время прощания со своим возлюбленным женихом Константом, ты держала себя с таким достоинством и грацией! Я всегда знал, что ты сочетаешь в себе доброту и сострадательность своего отца со страстной и решительной натурой матери. И именно эти качества я больше всего хотел видеть в невесте своего сына! Теперь я понимаю, что Господь наделил тебя чем-то еще, чтобы ты смогла преодолеть суровые испытания, которые тебе предстояло пройти. И я не в силах найти этому определение, потому что никогда не сталкивался с подобными качествами в женщине. Может быть, именно оно, это качество, и подтолкнуло тебя к принятию такого важного решения.

Как твой Император, я его уважаю и принимаю. В моих глазах Обет безбрачия никак не ухудшит твои качества командира и Легата. Напротив, он может сделать тебя даже сильнее! Как отец Константа, я бы хотел только сказать, что такая любовь, как ваша, была рождена на Небесах, и я верю, что, умирая, он забрал твое сердце с собой. И ты больше не видишь смысла в отношениях с другими мужчинами. Это помогает мне понять, почему ты отказалась от них на всю оставшуюся тебе на этой земле жизнь. Я знаю, что Констант поддержал бы тебя в таком решении и сам тебя никогда не покинет. Более того, лишь один Констант может принять и оценить его и то, что оно для тебя значит. Да пребудет с тобою Господь!

Август Константин Третий.
P. S. Я не удивился решению Бриттолы присоединиться к тебе в твоем Обете. Но мне стало любопытно, почему Марта дала такой же Обет, а Саула — нет. Разве эти две подруги не делают все вместе?

Доклад Его Императорскому Величеству, Августу Константину Третьему, Главнокомандующему Войск Западной Провинции, от Принцессы Урсулы, дочери короля Дионота Коринского, Легата Первого и Второго Легионов Афины.


Приветствую тебя, Константин! Spero fore, ut magni mensis Martis venti spirent tibi omina fausta bonainque fortunam in vitae viam, et ut dulcedo Aprilis animos leonis commoveat ad relinquendum denique cubule hibernum. Надеюсь, что сильные мартовские ветры принесут на твой путь добрые предзнаменования и удачу, что теплое прикосновение апреля пробудит дух льва и он покинет свое зимнее логово.

Благодарю тебя за добрые слова о Константе. Я тоже с нетерпением жду дня, когда мы сможем оплакать его вместе. Именно поэтому мне грустно было читать о твоем предложении вывести Первый Легион Афины из прилегающих к Рейну земель и отправить его назад, в Британию. Я не разделяю пессимизма относительно нашего положения и перспективы завершения Великого похода. Пусть численность войска уменьшилась до двенадцати тысяч, бургунды по-прежнему оттягивают твои силы в провинции Галлии, и Геронтиус оказался более серьезной угрозой, чем кто-либо ожидал, но я уверена в том, что фортуна скоро повернется к нам лицом. Позволь мне освежить в твоей памяти некоторые позитивные аспекты нашей ситуации. В первую очередь, границы вдоль Рейна теперь на замке. Франки и алеманы оказались верными союзниками и исполняют свой долг, выдерживая оборону против своих соплеменников. Во-вторых, Йовин, после долгих переговоров с Рустиком, епископом Клематием и со мной, решил, наконец, воспользоваться восстановленной безопасностью границ и укрепит оборону нескольких северных городов Галлии, чтобы они могли направить свои регулярные силы на юг, на помощь тебе. Все этапы этого плана он собирается проделать самостоятельно и к июлю месяцу, времени выхода на юг, должен будет собрать не менее семи тысяч человек, включая три тысячи кавалерии. В-третьих, все доклады из Италии, которые мы получаем, свидетельствуют, что готы и Гонорий настолько заняты друг другом, что шансы пересечения Альп кем-либо из них, чтобы нанести удар по тебе, либо ничтожно малы, либо близки к нулю. Во всяком случае, они не успеют сделать этого до того времени, когда Йовин дойдет до тебя с подкреплением. И, наконец, теперь, когда границы стали непроницаемыми, бургунды должны поселиться на тех землях, которые ты им отвел, в долинах возле Рейна и Роны. Это освободит твои основные силы и даст возможность снять осаду Геронтиуса примерно в то время, когда Йовин отправится на юг.

Я позволяю себе смотреть на ситуацию с оптимизмом потому, что Первый Легион Афины нашел хорошее употребление восстановленным военным дорогам, которые ты построил четыре года назад. Благодаря им мы сохраняем присутствие значительной военной силы, кавалеристских и пеших патрулей. Это позволяет держать франков и алеманов в узде.

Я бы хотела предложить твоему вниманию наши рекомендации относительно развертывания легиона, о котором мы уже много говорили. Во-первых, теперь, когда твоя численность уменьшена до двенадцати тысяч, мы не видим необходимости держать на Континенте больше женщин, чем потребуется для совершения усеченного варианта Великого похода. Поэтому мы рекомендуем вернуть в Британию около шести тысяч велитов и пяти тысяч кавалеристов для усиления Второго Легиона Афины. В этом году силам Второго Легиона может оказаться нелегко, если слухи о возникновении Великого Альянса между ирландцами, пиктами и саксами окажутся правдой. Юлия вызвалась вести эту когорту, и я настоятельно рекомендую ее кандидатуру на пост Легата обоих Легионов. Такой способный командующий принесет Второму Легиону огромную пользу. Я также просила бы тебя отправить в Британию и Баэтику, поставив ее во главе кавалерии. Кроме Пинносы, лишь она и Вивенция пользуются необходимым для командования уважением командиров Второго Легиона.

Вторая причина, почему я считаю полезным отправить часть женщин обратно в Британию, заключается в необходимости ободрить дух тех, кто останется здесь. Около трети находящихся на материке женщин считают выполнение своего долга сложным, а пребывание здесь неприятным. Я не могу избавиться от ощущения, что, позволив этим женщинам вернуться в Британию, мы значительно улучшим моральный дух остающихся на Континенте двух третей Легиона.

Следующие рекомендации касаются обязанностей остающегося здесь контингента Первого Легиона. Я предлагаю сохранить за нами патрулирование приграничной территории, каждый месяц направляя к валу кавалерию в две тысячи всадников для сохранения присутствия силы. К тому же я буду направлять по две меньших по размеру когорты, около тысячи пеших и пятисот кавалеристов, в Северную Галлию, чтобы города и села не сомневались в нашем покровительстве. Планы начнут воплощаться в жизнь через двадцать дней после составления этого доклада в том случае, если мы не получим от тебя приказа иного содержания.

Благодарю тебя за добрые слова о моей «новой униформе». Она сидит хорошо, и благодаря ей я чувствую себя гораздо лучше. Как жаль, что ты не можешь принять подобного решения! Иначе я бы очень это тебе советовала!

Кстати, у жены твоего посланника все в порядке. Ребенок должен родиться в июле. Она вышла из состава Легиона, но отказывается расстаться со своими подругами, несмотря на просьбы Моргана вернуться в Британию. Мы выделили для нее отдельный домик на дворе посланников, откуда она присматривает за боеприпасами и провиантом. Тетушки Рустика навещают ее и суетятся вокруг нее, будто она — настоящая императрица!

И в завершение хочу объяснить одно событие, связанное с фактом, которого и не мог упомнить погруженный в государственные заботы император: жених Марты, Блуссус из Глостера, погиб вместе с Константом. А жених Саулы, Люциус Бригионис, по-прежнему служит под твоим началом. Ты всегда в моих молитвах.

Верная тебе Урсула.

IX

Каждые две недели Урсула проводила встречи между своими старшими командирами и вождями алеманов. В комплексе гарнизона было множество свободных комнат, но они всегда встречались в Императорском зале, украшенном впечатляющей колоннадой, с огромным круглым дубовым столом. На каждой встрече новые доклады о приближении Мундзука и его орды становились все многочисленнее, подробнее и ужаснее.

— Говорят, их предводители развлекаются тем, что заживо сдирают со своих жертв кожу и сжигают их на кострах, — сказал Гундерик, вождь вандалов, приглашенный гость на их собрании. Вандалы были кочевым и особенно воинственным племенем. Их верность союзу с Римом практически равнялась желанию напасть на ослабевшую империю, но в настоящий момент они, как и алеманы, полагались именно на нее в поисках защиты от еще более беспощадных гуннов. Голос Гундерика был низок и звучен. — А потом, пока несчастные еще дышат, они голыми руками вырывают их внутренности и пожирают их перед еще раскрытыми глазами.

После этих слов одного из сыновей вождя алеманов пришлось вывести из залы. Его вырвало сразу же, как он скрылся с их глаз.

— Меня больше всего беспокоит то, — произнес высокий вождь по имени Луэтарн, — что Мундзук так организовывает свою орду, что во время боя удар наносит целое войско, весь боевой состав, более тридцати тысяч человек, а не отдельными малыми отрядами, как германцы. Если они подойдут к нам с намерением напасть, то их уже ничто не сможет остановить.

Ни Урсула, ни Рустик не могли придумать ничего, чтобы могло бы развеять охватившее собравшихся отчаяние и чувство обреченности. В кои-то веки даже неукротимый дух Пинносы не подсказал ей нужных слов.

— Как вы все знаете, — прервал Гундерик тяжелое молчание, — наши отряды патрулируют вал…

— Ха! — громко и с издевкой усмехнулась Пинноса, и все поняли, что она имела в виду. Эти отряды просто искали возможности прорваться сквозь них, но вслух об этом говорить воздержались.

Гундерик озадаченно осмотрел собравшихся и продолжил:

— Для нас совершенно ясно, что гунны используют брошенные приграничные укрепления и широкую полосу возле них, на которой нет растительности, как дорогу, ведущую их прямо к Рейну. — Он угрожающе уставился на Урсулу. — А еще говорят, что сюда их влечет возможность сразиться с легендарными женщинами-воинами.

Урсуле стало не по себе. Алеманы заметно нервничали и были настроены враждебно. Настало время ее доклада, и все глаза были устремлены прямо на нее. Все смотрели пристально и с неприязнью. Прежние проявления уважения исчезли.

Она собиралась доложить о том, что численность Первого Легиона сокращена и часть его отправлена в Британию для укрепления ее обороноспособности. А еще она должна была сказать им, что оставшиеся части гарнизонов Кельна и Могонциака собираются выйти в Арелат и не вернутся до наступления осени.

— Друзья, союзники и уважаемые гости… — «Нет, еще не время, — подумала она, глядя на их лица. — Я должна сказать им как можно меньше». — Я пришла сюда сегодня, чтобы сказать вам о том, что мы вынуждены временно сократить наши патрули вдоль линий укреплений и отослать несколько манипул Первого Легиона и кельнского гарнизона в другие края.

Вожди алеманов заговорили между собой, некоторые отчаянно жестикулировали.

Пинноса призвала их к тишине и кивнула Урсуле, чтобы она продолжала.

— На летние месяцы вам, алеманам, вместе с франками придется взять на себя надзор за гораздо большими отрезками приграничных укреплений, чем раньше. Вам будет нужно патрулировать…

Один из старейшин племени, которого звали Ботилин, плотный мужчина с густой бородой и лицом, будто вытесанным из дерева, подал голос.

— Конечно, именно туда Мундзук нанесет первый удар, — рявкнул он. Потом встал и со всего маху стегнул стол со стороны римской делегации. — Мы, алеманы, самые лучшие в мире бойцы! Но мы лучше сражаемся небольшими группами, в которых не более тысячи! — Он замолчал, сверля глазами Урсулу, Пинносу, Саулу и Вивенцию. — А как вы, досточтимые женщины-воины, предлагаете нам остановить кровожадного зверя о тридцати тысячах головах, который одним движением может стряхнуть с себя самый грозный наш боевой отряд, как медведь стряхивает со шкуры мошек?

Пробормотав что-то насчет последней капли терпения, Пинноса неожиданно вскочила на ноги, выхватила меч и с криком «Хватит!» отрубила жало хлыста еще до того, как Ботилин успел отдернуть его назад.

Алеманы вскочили с мест.

— Я сказала, тихо! — рявкнула Пинноса таким голосом, которому невозможно было не подчиниться.

Вожди неохотно вернулись на свои места. Ни один из них не смог выдержать яростного напора Пинносы.

— На зверя о тридцати тысячах головах сразу не нападают, — спокойно сказала она, когда в зале, наконец, воцарилась тишина. — Сначала за ним внимательно наблюдают… изучают его повадки. Так узнают, где у него слабое место. И только тогда решают, как его можно победить.

Вожди переглядывались и усмехались. Им не нравился план без битвы.

Пинноса же подошла к Ботилину, ловко перебросила меч так, что, не поранившись, ухватилась за лезвие, опустилась перед старейшиной на колени и протянула его рукоятью вперед. В это время она произнесла тихим, уважительным голосом:

— И мы, женщины из Первого Легиона Афины, поможем вам изучить орду Мундзука. Мы составим вместе с вами план, который поможет нам победить, захватить или убить самого Мундзука. — Она протянула рукоять вперед, предлагая мир, и улыбнулась.

Ботилин нервно оглядел присутствовавших, потом неловко принял дар из ее рук. Остаток совещания прошел в относительно спокойной и разумной беседе.

После совета, по дороге в казармы, Рустик предостерег Урсулу и Пинносу, чтобы они не доверяли алеманам и франкам.

— Они могут вернуться к кочевой жизни с такой же легкостью, как от нее отказались. Когда они согласились сражаться за Рим, то думали, что речь идет только об устрашении их собственных сородичей. Но теперь, когда появились эти гунны, вам не стоит рассчитывать, что эти союзнички будут биться с вами бок о бок. Если гунны пришли поживиться Римом, то, с точки зрения германцев, это проблема Рима. Если события повернутся так, как я говорю, послушайте моего совета: войдите в крепость всем Легионом, если будете возле Могонциака, или в город, если вы будете возле Кельна. И, пережидая там, вы сможете тешить себя надеждой на то, что зверю надоест играть с птичкой в клетке, которую не берут его когти, и он уйдет куда-нибудь в другое место, полегче.

— Рустик, не забывай, — сказала Урсула с хитрой улыбкой, подмигнув Пинносе, — что у этой птички есть свои коготки!

X

На следующее утро Рустик поднялся рано, чтобы отбыть в Трир на встречу с Йовином. Он должен был присоединиться к новой армии, которую принцсобрал и подготовил для отправки на юг, на помощь Константину. Он теперь больше Урсулы нуждался в толковом переводчике. Одежда Рустика, вышедшего из своей комнаты, больше подходила для приятной охоты, чем для военного похода. На нем были красный плащ и ярко-зеленая охотничья шапочка с умопомрачительными оранжевыми перьями.

Урсула вместе с остальными с грустью наблюдали за тем, как он со слугой стараемся водрузить свое объемное тело на лошадь. Им всем было жаль расставаться с Рустиком. Урсула ощутила, как ее накрывает странная волна паники, словно ребенка, который впервые понимает, что его отец уходит на войну, с которой может не вернуться.

— Береги себя, Рустик! — крикнула она, когда он взял поводья в руки. Он протянул ей руку, но, вместо того чтобы пожать, Урсула ее поцеловала. — Передавай Йовину привет и наши пожелания оставаться мужественным.

— И если вы совершенно случайно встретитесь с Геронтиусом, — шутливо добавила Пинноса, которая тоже поцеловала унизанную перстнями руку, — будь так добр, самолично перережь ему глотку! Да, а перед этим передай ему пару слов от меня.

— Какие это будут слова?

— Привет от юной британской розы.

— И что, это будет для него что-то значить?

— О да! Это будет довольно много для него значить. Это напомнит ему о том, что он предпочел бы оставить в забвении и, надеюсь, прибавит ему мук в аду!

Саула вышла вперед, поцеловала руку Рустика и сказала:

— Когда увидишь Константина, пожалуйста, передай ему, что Первый Легион Афины готов возобновить свой Великий поход. По первому же его слову. Ладно? Нам от него нужно одно лишь только слово.

— Не беспокойся, Саула. Мы объединим вас с вашими драгоценными британцами в Великом венчании сразу же, как только сможем. — Рустик улыбнулся и посмотрел на собравшийся в его честь авангард: они все стояли, как на параде. Зрелище явно тронуло его до глубины души.

Взгляд Рустика вернулся к старшим офицерам, собравшимся возле его лошади, как малые дети.

— Мне выпала великая честь и счастье провести с вами эти полтора года. Вы не только показали мне, на что способны женщины, но и заставили меня осознать, что не стоит впадать в отчаяние, даже когда последняя надежда кажется утерянной. — Он смотрел в их лица, одно за другим, потом добавил: — Я вас очень любил, и вы меня многому научили.

Женщины были близки к тому, чтобы расплакаться. Даже Пинноса.

— Как бы то ни было, — сказал он напоследок с озорной улыбкой, — пообещайте мне, что однажды, когда это все закончится, мы снова встретимся на горячих источниках Аква Матика и вернемся к тому приятному времяпрепровождению, от которого нас так грубо отвлекли!

— Да, дорогой Рустик. Обязательно встретимся! — решительно ответила Урсула. — Обещаю тебе это от имени всего Первого Легиона! А теперь езжай! В добрый путь!

Он тронул поводья, и лошадь уже отошла на несколько шагов, как он обернулся и крикнул:

— Не беспокойтесь обо мне, я хорошо ориентируюсь в Южной Галлии! Моя тетушка Теби родом оттуда, она много рассказывала мне о своих краях…

— Мы знаем! — крикнула Урсула, и остальные хором присоединились к ней. — Ты ее очень любил, и она многому… тебя… научила!

XI

— О! Только посмотрите на эти крохотные пальчики! — ворковала Саула над новорожденным малышом Кордулы. — А какие у него темные волосы!

— Какой он хорошенький! — смеялась Марта. Подруги из Кориния вместе с Фаустиной, Вивенцией и несколькими младшими командирами собрались вокруг плетеной колыбели. Кордула поставила ее на стол возле окна комнаты командиров кельнского гарнизона, чтобы они все могли на него полюбоваться. Саула наклонилась над ребенком.

— Мы все знаем, кто твой папа, правда, маленький егоза? — Она пощекотала животик мальчика, и тот захихикал.

Девушки, глядя на него, тоже засмеялись, а Урсула воспользовалась этим, чтобы отозвать Пинносу в сторонку. Была середина августа, а июльские патрули еще не вернулись в гарнизон. Сама Пинноса со своим патрулем вернулась только этим утром, и Урсула использовала первый же шанс поговорить с ней наедине.

— Я так рада тебя видеть, — тихо сказала Урсула, как только они отошли от остальных. — Я уже начала волноваться.

— У нас возникли небольшие разногласия с зарвавшейся шайкой вандалов, что завело нас немного глубже вдоль восточной части вала, чем мы планировали…

— Восточнее? Вдоль нала? Никаких признаков…

— Нет, все чисто. Если там и есть орда, то это орда слухов. Насколько мне известно, не нам одним устроили засаду. А что я такое слышала о том, что тебе придется отправляться в Могонциак?

— Да, новости здесь распространяются быстро. — Улыбка исчезла без следа, и на лице Урсулы вновь воцарилось встревоженное и хмурое выражение. — Это все алеманы. Чем ближе подходит сама знаешь кто, тем беспокойнее они становятся. Они снова угрожали вторжением в Галлию. И настаивали на том, чтобы встретиться со мной лично! Заверения вслед за заверениями! Им без заверений никак не обойтись!

— Ну, они хотя бы признают твою власть.

— Только это мало утешает. Опаздывают ведь не только наши патрули, ты же знаешь. Марте и Фаустине нужно было отправляться в Трир, чтобы сменить постоянный гарнизон и отпустить их в поход на юг, следом за Йовином. — Она с тревогой посмотрела на Пинносу. — Как думаешь, мы перенапрягаем свои силы, растягивая войско на слишком большие расстояния? На нас возлагаются все новые и новые обязанности… и все больше земель.

— По-моему, все наши проблемы возникают из-за алеманов. Константин был прав в своих предчувствиях. Теперь уже сложно определить, кто для нас опаснее: они в качестве «охранников» или те, от кого они нас «охраняют». Иногда мне кажется, что наше дело было бы проще выполнить, если бы их вообще не было.

— А в чем именно сейчас заключается наше дело? Кажется, я больше этого не знаю. Иногда мне кажется… — Урсула замолчала, и они с Пинносой оглянулись вокруг. Девушки в комнате смолкли. Они слышали, о чем говорили Пинноса и Урсула.

— Ну, я считаю, что наше дело — защищать эту землю и живущих на ней людей, и христиан, и варваров.

— Спасти их от самого страшного бедствия: нашествия гуннов! — Бриттола нарушила напряженное молчание. — Мундзук со своими дружками — самые страшные чудовища на лице нашей земли! Они ни перед чем не остановятся, лишь бы насытить свою жажду наживы!

— Правда. Она права, — кивнула Фаустина. — Земли возле вала лежат прямо у них под ногами — грабь в свое удовольствие. Я слышала, что они всю весну опустошали земли Норика,[181] защитить который не нашлось сил ни у Константина, ни у Гонория. Там не у кого было просить помощи. Но здесь люди не одни. Здесь есть мы!

— Ты так говоришь «опустошали», будто это обыденное дело! — Голос Бриттолы звенел от накала. — А ты слышала, что они делают с людьми? Говорят, что они…

— Ну-ну! Хватит! — Урсула быстро подошла к Бриттоле и обняла ее. — Прошу тебя, только не при ребенке. — Она решительно обернулась к Кордуле. Все видели, что она настроена сменить тему разговора. — Как вы его назовете? — спросила она, беря Кордулу под руку. — Дадите ему имя отца?

— Нет, мы решили этого не делать. — Кордула расцвела в материнстве. Она была одета в простой коричневый хитон, составлявший разительный контраст с элегантной и богато украшенной белой туникой Урсулы. — Нам обоим хочется выбрать имя, которое несло бы в себе иное начало, начало нового мира. — Она взяла малыша на руки. Широко раскрытыми глазами он смотрел на яркую женщину в белом, стоявшую перед ним. Все засмеялись. — В общем, отец ведь его еще не видел, а как он может дать имя ребенку, которого не знает? Вот когда…

— Ваши высочества! Я привез вам страшную весть!

Все резко развернулись на звук знакомого голоса.

Они были потрясены, увидев у входа в комнату Моргана, отца ребенка Кордулы. Он был одет в рубище, напоминавшее монашеское одеяние. Они сразу почувствовали: случилось что-то очень важное. Урсула сделала шаг вперед.

— Морган, а мы тут как раз любуемся твоим новорожденным сыном. — Жестом она попросила девушек расступиться и мягко позвала. — Кордула?

Кордула вышла из-за спин подруг, держа на руках сына. Морган сначала сделал шаг к ним, изменившись в лице. Он уже потянулся к матери и ребенку, но чувство долга взяло верх. Он задрожал и остановился. Волшебный момент был разрушен, и Кордула так и осталась стоять с широко раскрытыми глазами.

— Константин мертв, — выпалил Морган. Кто-то вскрикнул. — Они все мертвы. Или того хуже… Многие оказались предателями!

XII

Морган был сильно изнурен долгим путешествием. Он гнал Гермеса без остановки день за днем. Только для того, чтобы привезти им это ужасное известие. Теперь он сидел на скамье рядом с Кордулой и своим сыном. Командиры Первого Легиона расположились на полу у его ног. Урсула и Пинноса стояли возле окна, глядя на площадку для парадов. Было позднее лето, и порывистый ветер сбрасывал с неба на сухую землю редкие капли дождя. Ни одно терзающее душу слово не ускользнуло от внимания воинов-женщин.

— Вы все знаете, что Гонорию невероятно повезло с безвременной кончиной Аларика. Он неожиданно получил в свои руки всю власть над Северной Италией и десять тысяч подготовленных, вооруженных легионеров в свое полное распоряжение. Половина этого войска была передана ему из Константинополя вместе с полководцем Констанцием, безжалостным и исключительно талантливым военным, которого друзья и враги называют «Железный кулак» за постоянную готовность сокрушить противников своего покровителя.

Готы все еще пребывали в смятении из-за смерти своего предводителя и не выходили за пределы Южной Италии, где не представляли собой никакой угрозы. Мы же, с другой стороны, несмотря на то, что были значительно ослаблены внутренними разногласиями, созданными самим Гонорием, по-прежнему представляли собой серьезную угрозу, поскольку могли собрать вокруг себя ощутимую силу. Гонорий больше всего боялся, что мы в любую минуту получим подкрепление, объединившись с исключительно боеспособным и мобильным женским Легионом, стоявшим на берегу Рейна. Он опасался, что с таким подкреплением Константин начнет еще одну кампанию в Италии под предлогом преследования готов. Поэтому Гонорий решил отправить только что сформированную действующую армию Италии с Железным кулаком через Альпы, чтобы вернуть себе Галлию. До нас дошли слухи, что он даже ожидал, будто бы появление итальянской армии убедит наших легионеров отречься от Константина и присоединиться к его кампании против готов. Как же он плохо знал цену британской верности и преданности… во всяком случае, мы так считали!

Какими бы ни были изначальные намерения, Железный кулак появился из-за Альп без всякого предупреждения и направился прямо в Арелат. Нам только что удалось собрать пять тысяч человек, и мы собирались наконец разбить Геронтиуса, но нежданное появление новой силы застало и нас, и его врасплох. Геронтиус в своем скудоумии решил, что к нам пришло подкрепление, и бежал, бросив на милость судьбы своего марионеточного императора Максимуса и «союзные» германские племена, которые опались в смятении, не зная, кому присягнуть на верность.

Во всей этой суматохе Железный кулак сумел отыскать Геронтиуса и прижал его в небольшой крепости у подножья Пиренеев. Старый развратник предпочел свести счеты с жизнью, но не отдать себя в руки правосудия. Оставшиеся в живых легионеры после смерти Геронтиуса удостоились помилования от итальянцев и отправились уже вместе с ними в Арелат, на нас.

К тому времени мы уже находились в крайне сложной ситуации. Пока мы были заняты сражениями, императорский двор в Арелате воспрянул духом благодаря неожиданному появлению значительного войска из Италии. В качестве демонстрации преданности Гонорию, «истинному» императору, город закрыл ворота перед «узурпатором» и его войском, отказав нам в убежище. Мы, пятитысячная армия смелых, но голодных и уставших солдат, измотанных боем, оказались против десяти тысяч свежих легионеров, к которым только что присоединились три тысячи предателей, жаждущих доказать свою верность.

Битва была недолгой. Сражались лишь несколько британских дивизионов. Я находился рядом с Константином, когда он увидел, как целая когорта бросила свои штандарты и побежала, чтобы присоединиться к противнику. О, как ужасно было это предательство! — Он задохнулся, подавляя рвущееся рыдание, и этот звук рассек сердце Урсулы надвое. Морган заставил себя продолжить рассказ. — Боевой дух легионеров упал с того самого дня, когда было принято роковое решение отправиться на юг, чтобы оказать поддержку двору в Арелате… Но больше всего его подкосило поражение Константа.

Как только Константин понял, какой оборот принимают события, он отдал свой последний приказ. Я был рядом с ним, поэтому могу повторить слово в слово. Он сказал: «Доблестные и верные воины Британии! Мы должны признать свое поражение. Битва проиграна, и все, к чему мы стремились долгие пять лет, скоро будет разрушено. Нам осталось лишь бежать с этого поля, где разбились наши мечты, и встретиться снова в далекой, утраченной нами земле, которую мы некогда с гордостью называли отчизной! Сейчас, в этот проклятый Богом день, мне не остается ничего другого, как отдать вам трусливейший из приказов. Бегите! Бегите изо всех своих сил! Для вас сейчас опаснее всего держаться вместе, большими отрядами, потому что так вас будет легче найти и уничтожить. Что бы вы ни делали, не собирайтесь воедино до тех пор, пока не отойдете на безопасное расстояние от этого ужасного места. И тогда возвращайтесь в Британию. С Божьей помощью мы, может быть, восстановим свою армию, ведь у нас еще есть доблестные женщины Первого и Второго Легиона. А теперь — идите! Все вы, идите же!»

Морган стал всхлипывать, не выдержав боли воспоминания. Кордула обняла его и стала успокаивать, чтобы он смог закончить свой рассказ.

— Но… бежать было слишком поздно. Мы стали жертвами собственной глупой гордыни. Решение об отступлении нужно было принять гораздо раньше. Враг подошел уже совсем близко… а мы были слишком слабы. Большую часть командиров поймали еще до того, как они успели покинуть поле боя. Их обезглавили. Единицы, которым удалось сбежать, не смогли далеко уйти, и вскоре они тоже были мертвы.

Мы с Константином покинули поле боя, нам даже немного повезло. За нами по пятам гнались двадцать итальянцев, а мы бросились в густой пролесок и наткнулись там на маленький заброшенный монастырь, где и спрятались, выдав себя за священников. Мы даже… Ваше Высочество!

— Да? — Урсула повернулась к нему. Казалось, что ее лицо внезапно постарело лет на десять, и в своем белом одеянии на фоне зеленого окна она была больше похожа на жрицу, чем на Легата.

— Пренебрегая опасностью — враг был так близко, что мы слышали его крики и звук труб из близлежащих лесов, — Константин нашел время преклонить колени перед алтарем небольшой часовенки и вознести молитву Господу. Он молился вслух: «Отец Небесный! Я знаю, люди будут говорить, что мое неверие привело меня сюда, в это место. Другие скажут, что такова была моя судьба. Но Ты, Отец, как и я сам, знаешь, что ни то, ни другое не является правдой. Меня привело сюда только одно — Долг, и только долг. И кроме тебя и моего дорогого сына Константа, понять меня сможет только Урсула». — Морган замолчал. — Для вас это что-нибудь значит, Ваше Высочество?

— Да… это для меня важно. — Они все смотрели на нее с ожиданием, но она просто тихо кивнула головой. — Спасибо, что ты рассказываешь нам так точно. Прошу тебя, продолжай.

— Мне больше нечего рассказывать. На следующее утро, когда мы ехали верхом по узкой дороге, ведущей на север, внезапно позади нас раздались звуки трубы. «Езжай! — крикнул он мне. — Позаботься о том, чтобы Урсула и остальные узнали о нашем поражении! Ради всего святого, езжай! Сейчас же!» Я подчинился, но за первой же грядой остановился и оглянулся. Нас выдали лошади. Конечно же, священники не ездят на таких роскошных скакунах. Поисковый отряд даже не стал разбираться, был ли такой наездник священником. Они налетели на него уже с мечами наголо. В ответ Константин издал боевой клич и поднял свой меч.

Морган снова замолчал, собирая силы для последних слов своего страшного рассказа.

— Он умер так же, как и жил, — сражаясь, даже из последних сил!

XIII

— Урсула! — Пинноса звала ее, стоя в дверях. Зала для совещаний была почти пустой. Урсула и Бриттола сидели за столом, а Олеандра шила возле окна. Пыла середина того дня, когда Морган привез ужасную весть. Остальные командиры были в банях, совершая омовение в знак скорби и траура, который объявила Урсула.

— Тут у меня одна девочка из алеманов, на которую, по-моему, тебе надо взглянуть. Она была у ворот и подняла такой шум, когда ее не впустили, что часовые решили позвать меня. Я выслушала ее и подумала, что тебе тоже стоит это сделать.

С тех пор как они поселились в казармах Кельна, Первый Легион стали одолевать две напасти. Первую Урсула обозвала «зеваками», вторая была группами местных добровольцев, желающих присоединиться к ним. С зеваками у них начались проблемы еще дома, в Британии, на Святом острове. Женщин Первого Легиона обучали не обращать внимания на полчища любопытных, многие из которых преодолели большие расстояния ради того, чтобы своими глазами увидеть знаменитых «воительниц».

В Кельне же эта напасть приобрела куда более серьезные размеры. Когда бы они ни покидали стены казарм, на женщин набрасывались толпы доброжелателем, пытающихся благословить их, или охотников за сувенирами, предлагающими хорошую цену за их плащи, мечи или султаны. Это происходило всякий раз, когда войска проходили по населенной местности. Несколько дюжин из тех женщин, что были отосланы назад, в Британию, поддались искушению нажиться на известности Первого Легиона Афины. Когда Кордула взяла на себя надзор за складами продовольствия и арсеналом, до нее дошли слухи о целых цепочках, в основном среди женщин из Лондиния, продававших султаны с перьями всех цветов Легиона за приличную меру серебра.

Вторым бедствием для Легиона стали женщины, разбивавшие лагерь под стенами казарм и умолявшие взять их в ряды легендарной армии. Среди них были и юные девушки, подходившие к воротам группками по тридцать человек, и зрелые матроны, некоторые из них выглядели так, будто у них были веские причины посвятить свою жизнь сражениям.

Урсула завела правило: ни одну, ни вторую группу не пускать на территорию казарм ни при каких условиях. Она поручила постоянному гарнизону Кельна прогонять их. Зеваки просто мешались, но вот добровольцы могли порой доставлять массу хлопот, вплоть до угроз самоубийства, требуя, чтобы их впустили и приняли в ряды Легиона. Из-за этого Урсула лично отбирала часовых, охранявших периметр казарм. Эти девушки должны были обладать определенной силой духа, чтобы выстоять против просьб, угроз и драматических представлений, которых было не избежать во время несения службы. Благодаря такой охране еще ни разу не случилось прорыва сквозь охрану или шумных происшествий на улице, прилегающей к казармам.

Просьба, прозвучавшая от Пинносы, была исключением из весьма строгого свода правил. Урсула знала, что Пинноса никогда не пошла бы на это без веской причины.

— Ну, что ж, — согласилась она, обменявшись удивленными взглядами с Бриттолой. — Пригласи ее.

В комнату вошла девушка небольшого роста. Ей едва исполнилось семнадцать. Ее волосы были собраны на макушке, как у большинства типичных представителей восточных алеманских племен. Рядом с ней стояла одна из женщин Первого Легиона, одетая в оранжевые цвета Лондиния. Ее звали Кунорда, и она имела прекрасные способности к языкам. Здесь она выступала в роли переводчика. Девушка-алеманка заметно нервничала, испытывая почти ужас от присутствия римских офицеров. Но это было не все. Она явно испытывала сильнейшую физическую боль. Она старалась идти к ним обычной походкой здорового человека, но шаги ей давались трудом, и, поклонившись, она не смогла сдержать гримасы страдания. Видя ее мучения, Бриттола принесла скамью и знаком предложила ей присесть.

Девушке понадобилось довольно много времени, чтобы рассказать о своих испытаниях и изложить суть своей просьбы. К тому времени, как она окончила свой рассказ, Урсула не знала, что ее потрясло больше — сам он или страстная манера рассказчицы.

Ее имя было невозможно произнести, самое близкое по звучанию напоминало слово «Эмбер». Так они и шили ее называть. Семья Эмбер имела несчастье разбить лагерь возле приграничных укреплений, у притока Майна. От Могонциака их отделяло три дня пути на юго-запад. Неожиданно на них напал отряд из орды Мундзука. Всех мужчин племени убили сразу, а Эмбер, ее мать и двоих сестер взяли в плен и отправили своему предводителю в качестве развлечения.

Эмбер по-прежнему было трудно рассказывать о том ужасе, который ей довелось пережить в руках гуннов. Несколько раз, когда она вспоминала о чем-то особенно страшном, ее охватывали рыдания. Тогда Бриттола или Пинноса помогали ей успокоиться и ободряли, чтобы она продолжила рассказ.

Ее с сестрами заставили смотреть, как насилуют их мать. Уродливые убийцы делали это на глазах у девочек. Жестокие опившиеся вином мерзавцы истязали их, если они пытались сопротивляться.

Дойдя до этой части рассказа, Эмбер подняла тунику и показала свою спину и ноги. Глазам Урсулы и остальных предстали страшные раны. На теле были зарубцевавшиеся порезы и язвы, которые уже никогда окончательно не заживут. Ужасней всего смотрелась зияющая рана, бороздой проходящая по бедру. В этом месте плоть словно была полностью сорвана с кости.

Эмбер и ее младшую сестру, как самых «свежих и сладких» пленниц, сочли достойными внимания самого Мундзука. Он присоединился к всеобщей оргии не сразу, и Эмбер почувствовала, что он вызывал у остальных уродов страх, несмотря на то, что к тому времени они были уже основательно пьяны. Он держал их в подчинении своей зловещей сущностью, угрозой, которая сочилась из каждой поры всего его существа. Вздрогнув, Эмбер сказала, что самым страшным из запомнившегося ею в Мундзуке были его странные, глубоко посаженные и прикрытые тяжелыми веками глаза.

Мундзук присоединился к своим соплеменникам только для того, чтобы поесть отвратительного вяленого мяса и выпить алеманского пива, которое досталось им в тот день в качестве добычи. Потом он схватил Эмбер с сестрой под мышки и потащил в свой шатер, стоявший на отшибе. Войдя внутрь, он отбросил сестру Эмбер в сторону, явно решив оставить ее на потом, и занялся самой Эмбер. С выражением дикой радости на лице он взял котел с кипящим маслом, встал над ней и вылил его на еще свежие раны. Эмбер помнит, как кричала в агонии, но боль была настолько сильна, что она потеряла сознание.

Девочка очнулась в куче мертвых тел, среди которых оказались ее мать и сестры. Они лежали возле реки, у которой гунны поставили свой лагерь. Казалось, что, удовлетворив свою похоть и страсть к насилию, гунны просто выбрасывали то, что оставалось от людей, как отбросы после ужина, и двигались дальше. Переборов свою боль, Эмбер подползла к реке, где нашла в камышах старую, но еще держащуюся на плаву лодчонку. Ей показалось, что эта лодка была послана ей богами, может, самим богом Отмщения. У нее хватило сил только на то, чтобы сесть в лодку и оттолкнуть ее от берега, и она снова лишилась сознания.

Ее нашли рыбаки из Могонциака, отец и два сына. Они привели ее к себе домой и обработали раны. Через неделю, как только она вновь обрела способность ходить, Эмбер отправилась в Кельи, чтобы разыскать там людей, способных помочь ей в мщении, — женщин-воинов Первого Легиона. Она надеялась на то, что, вступив в ряды единственной военной силы, способной сражаться против гуннов, и заручившись благословением того же бога, который послал ей лодку, она сможет подобраться к Мундзуку, чтобы вонзить кинжал в его черное сердце.

Она завершила свою историю клятвой убить Мундзука, потому что только смерть вождя орды могла положить конец ежедневной угрозе и ужасу, нависшему над людьми.

Когда Эмбер закончила свой рассказ, Урсула подозвала Олеандру и куда-то отправила с поручением. Лишь потом она заговорила с девушкой.

— Пожалуйста, скажи ей, что Первый Легион Афины почти ничем не может ей помочь, — обратилась она к переводчику. — Потому… — Она глянула на Пинносу с неловкостью. — Потому что мы в скором времени возвращаемся на свою родину, в страну, лежащую далеко на западе отсюда.

— Что? — воскликнула Пинноса, глядя на Урсулу во все глаза.

Урсула подняла руку, требуя тишины и заставляя Пинносу сдержать свои эмоции, пока переводчик передавала девочке эти слова.

Пинноса явно рассвирепела оттого, что ее поставили перед уже готовым решением, в принятии которого она не принимала участия. Урсула же продолжила:

— И еще скажи ей, пожалуйста, что мы вылечим ее раны в…

Эмбер с криком бросилась на пол у ног Урсулы.

— Она говорит, что вы не можете уехать, — торопливо перевела Кунорда. Бриттола, отцепив девушку от Урсулы, помогла ей подняться на ноги и усадила на скамью. — Она говорит, что мы должны остаться и сразиться, иначе все женщины на берегах Рейна будут обречены на тот ужас, который выпал на долю ей, ее матери и сестрам. А все мужчины умрут!

— Я так и думала, что она это скажет, — голос Урсулы звучал очень натянуто. Она старалась не обращать внимания на жгучие взгляды Пинносы. — Пожалуйста, скажи ей следующее: во-первых, она не может вступить в ряды Первого Легиона. Во-вторых, ее аудиенция подошла к концу, и, в-третьих, она может обратиться в наш госпиталь за лечением.

Эмбер продолжала плакать и умолять.

— Но, командир… — запротестовала Кунорда. Она явно сочувствовала девушке.

— Ты хорошо справилась со своим заданием, — резко перебила ее Урсула. — Я тебя больше не задерживаю.

Заметно дрожа, Кунорда встала и взяла Эмбер под руку, чтобы увести прочь. Они были на полпути к двери, когда в них вошла Олеандра, неся старый темно-синий плащ Кориния. Она отдала его девушке. Эмбер смотрела на него как на чудо. Когда девочка подняла руки, чтобы Олеандра смогла пристегнуть плащ на место, Кунорда не выдержала и, резко развернувшись на каблуках, закричала с негодованием:

— То, что мужчин больше нет и Великий поход уже невозможен, еще не значит, что мы, женщины, больше ничего не можем сделать! Все, кто трусил, отправились домой еще в мае. Те из нас, кто остался, хотят сразиться с этим… этим чудовищем… А не спасаться от него бегством!

Пинноса подняла руку, требуя, чтобы Кунорда замолчала.

— Хватит, ты уже высказалась…

Пинноса не успела закончить свою фразу, как Эмбер снова заговорила, но уже спокойным, тихим голосом. Кунорда все еще не могла справиться со своими эмоциями, и ей пришлось постараться, чтобы взять себя в руки и найти в себе силы снова переводить.

— Она благодарит вас за подарок. Она говорит, что он всегда будет напоминать ей о нас, о том, что мы ей не приснились. — С этими словами Кунорда отдала честь старшим офицерам, взяла Эмбер под руку и вышла.

Урсула, пряча глаза от суровых взглядов Пинносы и Бриттолы, встала и подошла к Олеандре, молча стоявшей возле окна. В комнате повисла напряженная давящая пауза, каковой принцесса часто пользовалась для управления сложными ситуациями. Олеандра, которая видела, как ее хозяйка с детства добивалась своего при помощи такой тишины, не сдержала улыбки.

— Прошу прощения, Госпожа…

Урсула повернулась и метнула в ее сторону гневный взгляд, но Олеандру было не так легко смутить.

— Раз мы собираемся отступать до появления здесь гуннов, не пора ли мне приступить к сборам?

— Помолчи! — одернула ее Урсула.

— Да, Олеандра, — вступила Пинноса. — Ты права. Нам как раз пора приступить к сборам. А начнем мы их с принятия решения об отступлении!

Урсула повернулась к Пинносе, и они целую вечность сверлили друг друга недобрыми взглядами.

Не в силах выносить такое открытое проявление враждебности между двумя добрыми подругами, Бриттола тихо спросила:

— Что заставило тебя сказать, что мы отбываем в Британию? — Она поймала взгляд Урсулы. — Теперь в этом заключается Божья воля?

Урсула вздохнула, опустила глаза и, глядя на огонь, медленно и взвешенно стала все объяснять.

— Сейчас речь идет не о Божьей воле. Нужно принимать во внимание, какая сложилась ситуация. Эти гунны не являются врагами Британии и Первого Легиона Афины. Если мы покинем Галлию, они тоже уйдут отсюда. Я считаю, что мы должны оставить нашего истинного, римского врага, который привел гуннов, чтобы опустошить эти земли, наедине со зверем, выпущенным им на волю. Пусть Дом Феодосия сам расхлебывает то, что заварил.

— Если мы уйдем сейчас, — парировала Пинноса, — все скажут, что мы бежали от врага, как трусы. Что мы не выполнили своего долга, не защитили Рим от варваров. Если мы уйдем сейчас и бросим людей, живущих вдоль Рейна, на растерзание Мундзуку и его орде, то позор покроет наши знамена, а Дом Феодосия одержит над нами и всей британской армией полную и окончательную победу! Если мы уйдем сейчас и не выполним свой долг, то все, чего мы добились, все, за что так долго и тяжело боролись, — все пойдет насмарку! — Пинноса с размаха ударила кулаком по столу. Ваза с фруктами, стоявшая в центре стола, подскочила, и на пол полетели свежесобранные яблоки.

— Все, чего мы добились… все, к чему мы стремились… — передразнила ее Урсула. — Того, за что мы так долго и тяжело боролись… больше нет! Мы ничего не добились! — Она тоже ударила кулаком по столу. Яблоки снова посыпались на пол.

Две разъяренные молодые женщины стояли друг напротив друга, опершись о края стола. Они могли бы дотянуться друг до друга руками, но предпочитали сверлить друг друга гневными взглядами. Между ними катались фрукты, случайные посредники их поединка.

— Но это же неправда, Урсула! — грустно сказала Бриттола, нарушив напряженное молчание.

Урсула и Пинноса медленно повернулись и посмотрели на нее. Бриттола держала в руках крест — как всегда, когда ей нужно было успокоиться.

— Это неправда. Мы создали великолепную армию из женщин, борющихся за порядок и защищающих мир. — Она умоляюще посмотрела на обеих и продолжила: — А теперь я могу обратиться к вам как к высшему командному составу Легиона и попросить вас обдумать тщательно и спокойно план нашего отступления? Теперь вам не к кому обращаться за приказом, и над вами нет высшей власти, кроме Бога. Можно ли мне еще предложить помолиться перед тем, как принять решение?

Урсула и Пинноса вздохнули и стали ходить по комнате. Урсула отошла к окну, Пинноса — к камину.

Первой молчание прервала Урсула. Ее голос был слаб, почти не слышен.

— Я… я признаю, что наш долг еще может оставаться невыполненным… что мы могли бы остаться здесь… защитить этих людей… может, даже сразиться, остановить это зло, которое приближается к нам с каждым днем. Но к тому же я чувствую… что у нас есть еще один долг… важнее… долг по отношению к женщинам Первого Легиона. Теперь, когда Конс… я хочу сказать, когда мужчины…

— Забудь ты о мужчинах! — Пинноса резко развернулась и сделала пару широких шагов к Урсуле. — Они мертвы!

Урсула поморщилась, будто эти слова словно нож вошли в ее сердце. Увидев ее реакцию, Пинноса повторила их снова.

— Они мертвы! — Она обошла вокруг стола и схватила Урсулу за плечи. — Но ведь еще до того, как они погибли, ты же знала, что Великого похода не будет?

— Нет, я… — Урсула вырвалась из рук Пинносы и отвернулась.

— Ты знала о том, что Первый Легион Афины уже обрел свое истинное предназначение — защищать границу. Ведь так?

Урсула со страхом посмотрела на Бриттолу, будто ребенок, испугавшийся, что его поймают на шалости.

— Ну, я…

— Ведь так?

Урсула молила Олеандру взглядом о помощи, но старая служанка, онемев от изумления, могла лишь наблюдать за развернувшейся перед ней сценой. Урсула снопа посмотрела на Бриттолу. Потом на Пинносу. Потом снова на Бриттолу.

— Да, — прошептала она наконец.

— И теперь в глубине души ты знаешь, что должен делать Первый Легион. — Урсула снова попыталась освободиться от хватки Пинносы, но та лишь крепче сцепила пальцы. — Я права?

Урсула кивнула.

— Тогда давай позовем сюда остальных и начнем составлять настоящие планы действия, — с этими словами Пинноса направилась к двери.

— Нет, подожди!

Пинноса остановилась и повернулась к ней.

— Все не так просто. — Урсула сделала глубокий вдох, чтобы успокоиться. — Тебе кажется, что мы должны поступить именно так, и я… — Она робко шагнула к Пинносе. — Я могла бы с тобой согласиться. — Она сделала второй шаг. — И в обычных обстоятельствах, все, что бы мы с тобой ни решили, — было бы выполнено. Но на этот раз так нельзя.

Пинноса и Бриттола выглядели смущенными и удивленными.

— Мы с тобой не можем принять этою решения за всех, — продолжала Урсула. — Я не поведу против гуннов ни одной женщины, в душе сожалеющей, что не вернулась домой, в Британию. Эти гунны представляют собой серьезного и страшного противника. С таким наша армия не встречалась еще ни разу. И я не стыжусь признаться, что боюсь их. Очень боюсь. Первый Легион может попытаться их одолеть, но… у нас очень мало шансов.

Она помолчала, чтобы дать собеседникам возможность обдумать сказанное.

— Я хочу вести только такую армию, которая пойдет за мной осознанно и по своему желанию, понимая, на что она идет, — мрачно добавила она. Она снова посмотрела на пустую площадку для парадов. — Я дам Первому Легиону возможность самостоятельно сделать выбор. Каждая из них, командир или простой легионер, должна сама выбрать свою судьбу. Посмотрим, права ли была эта девочка из Лондиния насчет того, чего они действительно хотят. Я буду искать добровольцев.

Пинноса и Бриттола с изумлением переглянулись. Потом Пинноса медленно кивнула.

— А если они сами вызовутся, — тихо продолжала тем временем Урсула, — на то, чтобы пойти на Мундзука и его орду… Тогда у меня, кажется, есть план, который… может… сработать… — Она замолчала, но всем уже было ясно, что ее ум снова занят размышлениями. Подруги уже надеялись, что она обдумывает новый дерзкий план действий.

Удовлетворенная завершением разговора, с решительной задоринкой в глазах, Пинноса сделала знак Бриттоле и тихо вывела ее из зала.

XIV

На рассвете следующего дня Урсула созвала офицеров Первого Легиона. Она приказала собрать весь Легион в парадной форме для важного объявления. После того как она распустила командиров, к ней пришла Марта и сказала, что часть кавалерии уже выехала на патрулирование и собрать весь Легион можно будет только вечером.

Несколько раздосадованной Урсуле пришлось смириться, и она позволила Бриттоле развлекать себя на протяжении всего дня. Утром они составили доклады и Британию и для принца Йовина. Его войско находилось в сомнительном положении, поскольку представляло собой предмет крайнего интереса для Железного кулака и его итальянской армии.

В полдень к подругам присоединилась Кордула. Они обсудили возможные резервные планы и распоряжения относительно складов продовольствия и арсенала, в зависимости от решения Легиона. Затем, как раз перед наступлением вечерней службы, к ним зашла Марта и сказала, что весь Первый Легион собрался в полном составе и готов выслушать Урсулу.

— Наконец-то! — пробормотала она, идя по длинному, украшенному колоннами коридору. Она все еще поправляла свой шлем и султан, когда перед ней медленно открылась дверь на площадку для парадов. Стоило ей переступить порог и взглянуть перед собой, как открывшееся зрелище заставило ее затаить дыхание. Урсула была настолько потрясена, что Бриттоле пришлось мягко подтолкнуть ее к ступеням, ведущим к подиуму командующего.

Она медленно вышла вперед и оглядела свой Легион — весь, от кавалерии до пехоты, одетый в новую белую форму, будто отражавшую в зеркале ту, в которую были одеты Марта, Бриттола и она сама. Вечернее летнее солнце, освещавшее ряды войска сбоку, создавало иллюзию того, что все они из только что отшлифованного серебра.

Урсула замерла, наслаждаясь этим прекрасным зрелищем. Тут прозвучал сигнал трубы, и Легион замер по стойке «смирно». Все одиннадцать когорт велитов выстроились перед ней ровными рядами. За ними так же ровно стояла кавалерия. Перед каждой когортой стояли знаменосцы и офицеры. Слева от Урсулы, лицом к основным силам, стоял авангард кавалерии. Они выстроились двумя рядами и, сидя верхом, держали мечи прижатыми к панцирям. Перед авангардом стояли старшие командиры Легиона, к которым уже присоединились Марта и Бриттола.

Не хватало лишь командующего кавалерии. Как только Урсула обратила на это внимание, прозвучал второй сигнал трубы, и Пинноса появилась на дальнем конце площадки. Она ехала верхом на Артемиде и вела Быструю под уздцы. Как и все остальные, Пинноса была одета в белоснежную форму. Урсула не смогла скрыть своего потрясения.

Площадка погрузилась в абсолютную тишину. Слуги, собравшиеся на противоположной от старших командиров стороне, не издавали ни звука. Даже птицы замолкли. Словно само время скомандовало миру «смирно» перед принятием такого важного решения.

Незаметным движением Пинноса послала Артемиду вперед. Слышен был только цокот лошадиных копыт по неровным камням мостовой. Когда они подъехали, Урсула спустилась со ступеней. Пинноса подвела к ней Быструю. Приготовившись сесть на свою гордую серую кобылу, Урсула посмотрела на Пинносу и понимающе улыбнулась. В ответ Пинноса притворно придирчиво осматривала свою новую форму. Сделав вид, что обнаружила на ней пылинку, она театральным жестом сняла ее с себя, оттопырив мизинец.

Урсула тихо рассмеялась и села на лошадь.

Сначала они направились к старшим командирам и авангарду, потом проехали вдоль всех одиннадцати когорт и, завершая парад, вернулись на то место, откуда его начали. Когда они проезжали мимо своих легионеров, знаменосцы поднимали в воздух свои стандарты, и вся когорта салютовала.

К тому времени, когда смотр подошел к концу, солнце уже садилось и тени становились длиннее. Урсула с Пинносой верхом поднялись на подиум, чтобы обратиться к Легиону с речью. Вход в казармы смотрел на запад и обычно первым скрывался в тени. Но сейчас, когда Урсула и Пинноса развернули своих лошадей так, чтобы встать лицом к Легиону между двумя фронтальными колоннами, на них вдруг упал луч угасающего солнца, и всем, кто их видел, показалось, что они окутаны чудесным мерцающим сиянием. Зрелище было настолько удивительным, что многие слуги обменялись тихими восклицаниями, а одна из них ясно произнесла: «Они похожи на богинь на вершине Олимпа!»

— Женщины Первого Легиона Афины, я приветствую вас! — крикнула Урсула. Ее голос, усиленный каменными стенами портика, был слышен во всех уголках площади для парадов. Она широко повела рукой, будто охватывая этим жестом всех присутствовавших. — Первый Легион Афины — бесспорно, самый величественный Легион во всей Римской армии! Вы истинно лучшее, что есть у Британии! И сегодня, глядя на нас во всем вашем великолепии, я вижу, что вы стали маяком, дающим свет в эти темные дни! Вы тот свет, который заставляет наших врагов спасаться бегством, чтобы не сгореть! Вы… — Урсула замолчала, не в силах сдержать охватившие ее чувства. Она посмотрела вниз и увидела, что Бриттола тоже с трудом боролась со слезами.

— Могу я обратиться к Легиону? — тихо спросила Пинноса, с улыбкой наклонившись к Урсуле. — По-моему, мне удастся сэкономить время.

Урсула посмотрела на свою подругу и кивнула.

— Женщины Первого Легиона! Вы все знаете, зачем вас сюда позвали. Ваш Легат желает поделиться с вамп своими мыслями о том сложном положении, и котором мы все оказались. И я хочу призвать вас показать ей, как вы доверяете ее решению! — Она оглянулась и ободряюще улыбнулась Урсуле. — Те из вас, кто желает вернуться в Британию, с сохранением всех знаков отличия и чести, выйдите из строя и встаньте слева от меня. Те, кто желает рискнуть сноси жизнью в защиту народа Галлии и Германии и прогнать из этих земель поганые орды Мундзука, разоряющие дома и сеющие смерть, — поднимите ваши мечи!

Урсула хотела запротестовать, сказав, что Пинноса не объяснила женщинам всей сложности ситуации. Она хотела предупредить, что столкновение с гуннами очень опасно и может стоить им жизни. Она должна была убедиться в том, что они понимали, что возвращение домой в этом случае не могло расцениваться как трусость и что это можно было сделать безо всякого стыда.

Но еще до того, как она успела что-то сказать, весь авангард, включая командиров, мечи которых уже были обнажены, поднял их к небу. В это же время со всех концов площадки для парадов послышался скрежет вынимаемых из ножен мечей. И внезапно воздух над головами оказался заполнен поблескивавшими в предзакатном свету мечами. Ни одна женщина не встала слева от Пинносы. Легион выразил свое мнение единогласно.

Урсула глубоко вздохнула, чтобы успокоиться и заговорить громче.

— Женщины Первого Легиона, приветствую вас снова! Вы показали свою доблесть и силу, вашу организованность и честь. Вы показали свою готовность сражаться за правое дело, исправить чужие ошибки! — И она снова замолчала, чтобы навсегда запомнить это прекрасное мгновение. — Теперь я отправлюсь вместе с вашими командирами, чтобы составить план действий. Сейчас отдыхайте, помня о том, что мы сделаем все, чтобы избежать ненужных жертв и избавить эти земли от мучительного присутствия гуннов!

Она посмотрела на Пинносу, и они обменялись широкими улыбками.

— Женщины Первого Легиона Афины! Я горжусь вами!

И они ответили единодушным мощным «УРРА!»

Звонкий крик одиннадцати тысяч голосов наполнил казармы и полетел дальше. Он напугал жителей Кельна и даже донесся до франков и алеманов, разбивших лагерь на побережье реки.

XV

К середине сентября Мундзук и его орда переправились через Рейн возлеКонфлуэнта, который находился в зоне протекции Первого Легиона. Вскоре орда попала под пристальное внимание Марты и Пинносы. Пока Урсула слушала их доклады, в ее голове окончательно созрел план. Старейшины гуннов наслаждались охотой, оставив основную часть орды в долине и маленьким отрядом уйдя на холмы. Урсула поняла, что появился шанс начать выполнение плана. Немедленно.

Ранним осенним утром Пинноса и Марта наблюдали за тем, как Мундзук и несколько сот его человек на полном скаку вылетели на поляну. Они гнались за оленьим стадом, которое возглавлял очень шустрый вожак. Добравшись до возвышения, Мундзук и его люди резко остановились. Урсула видела, как он судорожно раздавал команды, заставляя их выйти перед ним и перестроиться.

Урсула улыбнулась. Она знала, что увидели гунны, и оглянулась, чтобы еще раз порадоваться тому зрелищу, которое так напугало Мундзука. Кавалерия Первого Легиона, все три тысячи всадниц, выстроилась длинной шеренгой поперек поляны. Они все были одеты в белое и стояли совершенно без движения. Лишь полы их плащей шевелились от легкого ветерка. Урсула подумала, что они были похожи на белые облака в лучах солнца.

Спустя пару мгновений гунны тоже перестроились. Два войска стояли не двигаясь, изучая друг друга издалека, как два зверя: один диковинный белый, другой суровый коричневый. Они готовились к схватке.

Урсула кивнула, и Пинноса выехала вперед. Как они планировали, ее сопровождали Вивенция и две девушки из алеманов, одной из них была Эмбер. Девушки держали в руках белые флаги перемирия. Они медленно ехали по направлению к центру поляны.

Урсула наблюдала за тем, как Мундзук выбрал человека со страшным шрамом через все лицо и отправил его на переговоры. Она знала, что это был сводный брат Мундзука Ругила, который недавно выучил несколько слов на наречии алеманов. От своих несчастных пленных, разумеется. Мундзук выбрал еще троих и отправил их вслед за Ругилой навстречу Пинносе.

Пока две группы приближались друг к другу, Урсула прищурилась и впилась глазами в фигуру Мундзука. Она знала, что сейчас он делал то же самое, и рассматривала его странную удлиненную голову. Эту особенность он разделял со своими соплеменниками.

«Так вот он какой, чудовище. Наконец-то. А это его люди. Он на самом деле звероподобен, но все же — человек».

Внезапно из рядов гуннов вырвался мальчик, подстегивая коня, и помчался вперед. Он пролетел мимо двух делегаций и понесся мимо рядов стоящей кавалерии. Женщины настороженно наблюдали за тем, как он смело гарцевал вдоль их построения, находясь на расстоянии броска копья. В каких-то двадцати локтях от Урсулы он резко остановился и уставился на нее с явным презрением.

— Esne Ursula, virgo regina, dux Prima Athenae? — спросил он на латыни. — Это ты принцесса Урсула, глава Первого Легиона Афины?

У него был еще высокий мальчишеский голос, и Урсула поймала себя на том, что восхищается его отвагой. В то же самое время его внешний вид ее напугал. Голова подростка была заметно деформирована, глаза казались страшными и нечеловеческими. Она внимательно посмотрела в них, прежде чем ответить тоже на латыни.

— Незваным гостям принято первыми называть себя. С кем я имею честь разговаривать?

— Я Аттила, сын великого Мундзука, правителя всех земель за пределами Рима! И скоро мы перейдем через Альпы, истребим ничтожных готов и добавим Великую Свинью, Рим, к его владениям! — Он говорил гордо и напыщенно. — Придет день, когда я стану повелителем гуннов и буду править всеми владениями отца от Черного моря до Испании! А после сегодняшней встречи ты тоже станешь моей подчиненной, потому что не будешь делать глупостей и сдашься! — Он выхватил свой страшный охотничий нож и стал размахивать им, угрожая.

Марта и остальные лучники подняли свое оружие и натянули тетиву, приготовившись стрелять. Урсула подняла руку, запрещая им это делать.

— Не торопись наживать себе врагов, — сказала она Аттиле. — Мы, римляне, будем для вас гораздо полезнее в качестве друзей.

Аттила медленно вложил нож в ножны и теперь смотрел на нее с любопытством. Урсула улыбнулась и продолжила уже мягче.

— Скажи мне, Аттила, сын Мундзука, где ты научился так хорошо говорить на латыни?

— У нас один из ваших священников, который учит нас о вашей странной жизни и о вашем боге, Христе, который предпочел борьбе страдания!

— Это так… но я считаю, что на это можно взглянуть иначе. — Она внимательно посмотрела ему в глаза, перед тем как продолжить. — Можно сказать, что он предпочел борьбе победу.

— Так же, как ты?

Урсула не ответила. Она просто смотрела на него, не помогая ему, но и не провоцируя. И тут в его глазах промелькнуло понимание.

— Так ты не собираешься сражаться с моим отцом? А что ты будешь делать?

Урсула громко рассмеялась его сообразительности.

От внезапного гнева у Аттилы стали раздуваться ноздри, и он снова потянулся за ножом. Потом, видно, вспомнив о лучницах, медленно отвел руку от ножен.

Она перестала смеяться.

— Какие серьезные вопросы для такого несерьезного возраста, — резко ответила она. — А теперь возвращайся к отцу, пока он не решил, что я взяла тебя в плен! Ты скоро узнаешь о том, что будет делать Первый Легион Афины!

Аттила развернул коня, поднял его на дыбы и послал в галоп. Возвращаясь обратно, маленький задира решил показать, на что он способен, встав на крупе своего коня.

Женщины тихо засмеялись, сняли стрелы с луков и опустили их. Однако натянутость их смеха дала Урсуле понять, в каком напряжении держал их визит сына Мундзука.

Аттила вернулся к своим как раз в то время, как к ним подъезжал Ругила. Оцепенение, вызванное новостями, которые он привез, спасло Аттилу от знатной трепки, которую ему явно собирался задать отец. Пока Ругила докладывал о переговорах, Урсула ясно видела, как выражение лица Мундзука менялось от угрюмого и угрожающего до откровенно изумленного. Она улыбнулась. Она знала, что слова Ругилы станут для вождя гуннов полным сюрпризом. И еще она знала, что ее план непременно сработает. Урсула снова повторила в уме послание, которое они с Пинносой долго и тщательно составляли и репетировали.

«Принцесса Урсула Британская, Легат Первого Легиона Афины, пришла сюда сегодня не сражаться, а самой убедиться в том, что гунны достойны того, чтобы она нарушила данный ею Обет безбрачия и вышла замуж за их прославленного вождя, Великого Мундзука, повелителя всех земель к северу от империи. Поэтому она призывает гуннов продемонстрировать свою доблесть, доказав, что они достойны того, чтобы их королевой стала Британская принцесса».

Возникла долгая молчаливая пауза, во время которой Мундзук внимательно рассматривал Урсулу. Она хоть и не видела его глаз, но остро чувствовала холодное прикосновение этого взгляда. Ее улыбка постепенно угасла. Потом неожиданно Мундзук улыбнулся. Он повернулся к Ругиле, что-то ему сказал и отрывистым взмахом руки отослал обратно со своим ответом.

Ругила выехал к центру поляны и громко крикнул:

— Повелитель Мундзук с радостью покажет Первому Легиону Афины мастерство гуннов в верховой езде и боевом искусстве. Но он спрашивает, не порадуют ли его самого знаменитые римские женщины своим мастерством?

Улыбка вернулась на губы Урсулы. Она сделала вид, что обсуждает что-то с Пинносой и другими офицерами, и потом отправила Эмбер вперед, чтобы передать свое решение.

— Первый Легион Афины сочтет за честь показать Мундзуку, на что он способен.

Спустя пару мгновений гунны начали свое представление. В общем, их умение управлять лошадьми не отличалось от того, которым обладали алеманы. Урсула развлекала себя спорами с Пинносой о том, кто из них у кого учился. Но когда они взяли в руки оружие, о котором она так много слышала, кнуты и арканы, она стала смотреть с большим вниманием. Урсула была потрясена тем, как без всякого внешнего усилия гунны могли связать и всадника, и самого коня на полном скаку, чтобы потом свалить их на землю.

В последнем выступлении участвовал сам Ругила. Он выставил пятерых помощников в ряд, по десять шагов между каждым, и послал своего коня в галоп вдоль этого ряда. Когда он равнялся с помощниками, каждый из них подбрасывал в воздух по яйцу, а Ругила громким ударом хлыста разбивал их в воздухе, разбрызгивая содержимое на участников представления.

Как только гунны закончили, Пинноса вместе с Эмбер отправились к центру поляны. К ним подъехал Ругила, и девушки, говоря так громко, чтобы их слышали все остальные гунны, передали им следующее:

— Принцесса Урсула благодарит повелителя Мундзука и его славных воинов за прекрасную демонстрацию своей воистину замечательной силы и ловкости! — Пинноса понизила голос и тихо сказала Эмбер: «А теперь попроси наших дорогих „друзей“ и их хозяина разойтись подальше, чтобы дать простор для выступления Первого Легиона!»

Пока Эмбер переводила, Пинноса мило улыбалась тупоголовому уроду.

Ругила в точности выполнил указания и передал своим сородичам то, о чем его просили. Мундзук и его соплеменники вытянулись в седлах в ожидании зрелища. Те из них, кто ближе всего находился к всадницам, откровенно пожирали их глазами.

Возникла долгая пауза, в течение которой Первый Легион оставался практически без движения. Мундзук и остальные уже начали обмениваться удивленными и озадаченными взглядами, как вдруг произошло чудо. Вся кавалерия Первого Легиона вдруг будто бы прекратилась в стаю белых, хлопающих крыльями птиц. Они мгновенно заполнили все пространство половины поляны, и какое-то время свет переливался на их мельтешащих крыльях, но потом они разом взлетели в ясное сентябрьское небо и исчезли из виду.

XVI

Прошло три недели. Командующие Первого Легиона отдыхали после ужина. Была середина октября, а Урсула все еще не знала, как выйти из весьма затруднительного положения. После того как Первый Легион «исчез» с глаз изумленного Мундзука, гунны исчезли тоже. Через день после удачного трюка с гусями, утками, лебедями и голубями гунны пропали. До сих пор никто не видел ни одного гунна.

Тайна, покрывавшая местонахождение гуннов, сначала показалась им как бы игрой. Весь Легион терялся в догадках о том, откуда придет первое известие о них. В когорте Лондиния даже начали делать ставки, но время шло, и неизвестность начинала их тяготить. Каждый вечер разговор заходил об одном и том же: «Где гунны? Направил ли Мундзук свою орду в Кельн? Могла ли орда распасться сама по себе? Может ли теперь Первый Легион Афины покинуть Германию и вернуться домой?»

Урсула тоже устала от этих размышлений, но не смела заговорить о них со своими подругами, даже с Пинносой. Она не хотела подрывать их решимость придерживаться выбранного плана. Она доверилась лишь Кордуле, которая теперь часто составляла своей кузине компанию, когда остальные ложились спать. Поздними вечерами они сидели и вспоминали о доме, о том, какой могла бы быть их жизнь, и задавались одним и тем же вопросом, который тревожил умы всех женщин: «Что теперь делать?» Сколько им еще ждать Мундзука? Может, как раз стоит собрать Легион и отправиться домой, и пусть Кельн сам защищает себя?

Когда однажды вечером приехал Морган и привез свежие новости, все приняли его с великой радостью, наслаждаясь возможностью отвлечься от своих мыслей. Гонец был на удивление бодр и силен духом, что заметно подняло настроение женщин. Для того чтобы развеселить всех, он взял своего сына на руки и сделал вид, что обращается с докладом именно к нему.

— Но не позволяй себя провести, малыш, — говорил он с характерными интонациями и тембром Рустика, которого они не могли не узнать. — Эти ужасные гунны не могли уйти из Германии. Они где-то здесь, в диких лесах. К приграничному валу, во всяком случае, они точно не возвращались. Граница может остаться без защиты, но не без внимания: за ней все время наблюдают. А орда в тридцать тысяч не может долго оставаться незамеченной. Да, наши люди постоянно докладывают о том, что происходит вдоль границы. А мы пока разбираемся с бургундами, часть которых остается с нами, а часть перешла к Железному кулаку… — Морган состроил гримасу, похожую на одно из любимейших выражений Рустика. — Но, поскольку среди моих тетушек, увы, не было никого из Бургундии, я не смогу отличить наших от не наших!

К тому времени, как он закончил доклад, смеялся не только его сынишка, но и все присутствовавшие при этом. Не устояла даже Пинноса, которая обычно относилась к докладам очень серьезно.

Пока все смеялись, Марта встала и изобразила театральный поклон. Она успела придумать целое комическое представление о том, как озадаченный Мундзук бегает и ищет птиц, в которых превратился Первый Легион Афины, а потом падает в яму, из которой они вылетели. И теперь Марта с радостью исполнила свой спектакль.

Урсула смотрела на нее и вспоминала о счастливых временах, которые проводили они с подругами в Коринии. Тогда Марта и Саула разыгрывали представления, а Урсула смеялась до боли в ребрах.

Когда представление окончилось, Марта наклонилась к Сауле и что-то прошептала, и все поняли, что их ждет продолжение. Саула взяла лютню, а Марте протянула барабан. Как только Саула наиграла первые аккорды мотива, Марта принялась отбивать ритм, и все в комнате зааплодировали, потому что узнали песенку, которую сочинили сестры и к тому же уже успели всех обучить ее словам.

Пели все, включая Урсулу. Они стучали по столу руками, пока Марта исполняла куплет, и подхватывали речитатив для хора.

Пришел Мундзук,
Голова — сундук.
Чудище пугает нас.
Но не страшно нам сейчас!
Мундзук пришел незваным в Рим,
«Поди прочь!» — мы ему говорим.
Он видит гору — не взойти.
Вокруг нее не обойти.
Вода — ее не переплыть.
Нельзя таким тупицей быть!
Припев:

Мы говорим: «Уходи! Убирайся!
Останешься грязным, сколько ни умывайся.
Ты вышел на охоту за Принцессой.
Но не спасет тебя завеса леса!»
Говорит тебе и Бог:
«Знаешь сам, где порог!»
Марта пела последний куплет, когда в комнату вошла одна из ночных часовых. По выражению ее лица стало понятно, что она принесла важную весть. Пока она шла к Урсуле, сидевшей чуть в стороне от остальных, все постепенно, одна за другой, забывали о песне. Марта замолчала и тоже стала с ожиданием смотреть на Урсулу.

Девушка наклонилась и что-то прошептала Урсуле на ухо. Закончив, она встала и вытянулась наизготовку. Веселое выражение лица Урсулы сменилась мрачным, и она медленно встала.

— Девушки! Похоже, Мундзук оказался куда более находчивым, чем мы думали. Я только что выслушала довольно странное сообщение… — Она посмотрела на Пинносу с таким выражением, будто им срочно надо было что-то сделать. — Судя по всему, Мундзук не пожелал исчезать в наших лесах. — Она помолчала. — Если верить этому сообщению, он перевел всю свою орду через холмы на западное побережье Рейна, на территорию Рима!

Комнату заполнили возгласы удивления.

— Если то, что я слышала, правда, то он все это время играл с нами, как кот с мышью, затаившись в густом лесу, в который, как ему точно было известно, мы не посылали свой патруль. Но одно я знаю наверняка, — она заговорила громче, и все собравшиеся получили редкую возможность увидеть своего Легата в гневе. — Он намеренно исчез с наших глаз, чтобы отомстить нам за наш «розыгрыш»!

В комнате повисло гнетущее молчание. Первой заговорила Фаустина.

— Откуда это стало известно?

— Хороший вопрос. — Урсула оглянулась на часового. — Судя по всему, из двух различных источников, я правильно поняла? — Женщина кивнула. — Пожалуйста, расскажи остальным, как мы получили эти сведения.

Девушка нервничала оттого, что ей придется отчитываться перед всем командованием, и не могла сдержать дрожи в голосе.

— Ну, сначала мы увидели всадника, который быстро приближался по мосту. А потом за ним мы увидели второго. Один явно преследовал другого… — Она замолчала и нерешительно посмотрела на Урсулу. Та кивнула. — Первый подъехал прямо к воротам, соскочил с коня и стал кричать на германском наречии: «Впустите меня!» Конечно же, мы его не впустили. — Она окинула в комнату взглядом, перевела дыхание и продолжила: — В общем, когда он увидел, Что тот, другой всадник уже его догоняет, то закричал нам: «Они гонятся за нами! Гунны гонятся за нами! Они напали на нас с юга! Я наткнулся на них на военной дороге! Они будут здесь менее чем через неделю!» Больше он ничего не успел сказать, потому что тут второй всадник догнал его и убил копьем в спину.

На этот раз молчание прервала Бриттола.

— Кто это был?

— Мы не знаем, госпожа. Он был одет в римское платье и говорил на германском наречии так же, как жители Кельна. Я бы сказала, что ему около пятидесяти лет. Может, он был из постоянного гарнизона или простой гражданин, который во время своих путешествий забрел куда не следует. Мы послали за солдатами из кельнского гарнизона. Они, скорее всего, смогут его опознать.

— А что потом сделал второй всадник? — мягко напомнила ей Урсула.

— Он поприветствовал нас на латыни, на плохой латыни. И сказал, что он посланник от повелителя Мундзука, с поручением передать его приветствия своей невесте. Мы его тоже не пустили, поэтому он рассказал мне то, что вы уже рассказали другим командирам. Только он не говорил, что они «затаились» среди холмов. Он сказал, что они там охотились. Ловили дичь для свадебного пира или что-то в этом роде.

Она помолчала, потом спросила:

— Прошу прощения, но мы по-прежнему держим его у себя в сторожке. Что нам с ним делать?

Урсула угрюмо глянула на Пинносу и кивнула в сторону двери. Пинноса встала и крикнула, чтобы им принесли плащи. Урсула ответила часовому, дав остальным знак, чтобы они возвращались к своим обязанностям.

— Мы сейчас подойдем. Но пока вы будете нас ждать, принесите ему что-нибудь поесть. Если он действительно посланец от Мундзука, а не просто разбойник, мы должны обращаться с ним достойно, правда?

XVII

Урсула и Пинноса встретились с необычным посланником, облаченным в странную смесь одежды гуннов и франков, и выслушали его рассказ. Он заявил, что действительно был посланником и путешествовал со своим спутником. На дороге они встретились с человеком из Кельна и подружились с ним. Когда им пришло время разойтись по своим дорогам, житель Кельна вдруг рассвирепел и набросился на них, пытаясь ограбить. Сначала он убил спутника посланника, сбросил его тело в реку и попытался бежать. Посланник пребывал в сильном шоке и не смог помочь другу, но потом, когда нагнал обидчика возле ворот, был настолько разъярен, что не смог остановиться. Убил, чтобы отомстить.

После разговора с ним Урсула и Пинноса отошли в дальний конец коридора, чтобы обсудить, что же им делать дальше.

— В то, что он — один из людей Мундзука, я верю. Это точно, — голос Пинносы дрожал от отвращения.

— А что ты думаешь насчет этой истории с человеком из Кельна? — тихо спросила Урсула.

— Не знаю. Может быть, наш гость вовсе не посланник, а простой шпион. Может, он вовсе не направлялся сюда, чтобы доставить нам сообщение, а, наоборот, нес его к своим. Кто тут разберет? — Тут ее глаза сузились. — Хотя мы могли бы попытаться выудить из него правду.

Урсула резко покачала головой.

— Нет. Ничего такого не будет. Может, он и не был посланником, когда приехал к нам, но сейчас он им точно станет. — Она схватила Пинносу за руку. — По-моему, у нас есть та приманка, которая нужна, чтобы выманить зверя о тридцати тысячах головах из берлоги!

XVIII

Следующие три дня тянулись целую ценность. Приготовления к «свадьбе» были закончены еще три недели назад. Им оставалось только держаться и ждать появления Мундзука.

Для того чтобы как-то отвлечь легионеров от тревожных мыслей о надвигающейся опасности и невыносимого ожидания, командиры Первого Легиона приказали заняться приготовлениями к отъезду домой, в Британию. Вскоре они поняли, что через две или три недели погода испортится и переправляться через пролив уже будет рискованно. Как только это стало ясно, Бриттола собрала командиров для молитвы о том, чтобы ситуация с гуннами прояснилась как можно быстрее и не пришлось бы откладывать возвращение домой до следующей весны.

Урсула старалась отвлечься от мрачных мыслей, составляя письмо отцу. Вернее, она несколько раз пыталась это сделать, но каждый раз понимала, что пока ей докладывать не о чем. Сначала она должна встретиться с Мундзуком. Поэтому ее перо оставалось сухим.

На четвертый день после того, как они отпустили посланника, к ним потекли доклады о появлении гуннов. Орда спускалась с холма, стоявшего северо-восточнее Кельна, и уже вступила на широкие равнины, окружавшие город. В тот вечер горизонт с их стороны так и переливался кроваво-красными огнями их костров. Урсула теперь твердо знала, что день, к которому они так готовились, неотвратимо приближался.

Позже тем же вечером, после того как закончился ужин и офицеры отправились спать, Урсула в задумчивости вышла на южный портик. Она хотела еще раз посмотреть на полосу красных огней, рассекающих темноту зияющей раной. Она была одета как обычно, в свою белую форму, только полосы были убраны назад в один тугой пучок, открывавший тонкую шею и делавший ее еще моложе.

Раздавшиеся шаги напугали Урсулу. Кто-то шел по шатким камням мостовой. И тут из теней появились Марта, Саула, Кордула и Бриттола.

— Вы должны быть в постели, — тихо сказала Урсула. — Завтра будет трудный день.

— Это тебе надо быть в постели, — раздался из-за колонны голос Пинносы. Она вышла на свет из открытой двери. — В конце концов, ты же у нас невеста.

— Урсула, мы тут все думаем, — сказала Марта, сделав шаг вперед и нежно взяв Урсулу за руку. — В нашем плане есть одна часть, которая не дает нам покоя. — Она заглянула в глаза подруги. — Каким образом ты собираешься его убить?

Урсула улыбнулась.

— Знаешь что, Пинноса, — сказала она бодро, не отводя глаз от Марты. — Ты права. Мне перед свадьбой надо бы лечь спать пораньше. Только я что-то не могу. Я вся переполнена нетерпением… и хочу есть. Олеандра! — крикнула она, развернувшись. Старая служанка появилась в дверях. — Принеси мне самое подходящее для невесты угощение — яблоко!

Олеандра поспешила выполнять просьбу своей госпожи, а подруги уселись на прохладные каменные ступени. Довольно долго они просто молча смотрели на зловеще мерцающие вдали огоньки костров.

— Урсула? — заговорила Бриттола, не поворачиваясь к ней.

— Да?

— Пожалуйста, ответь на вопрос Марты. Насколько я знаю, единственный человек, которого ты за все это время убила, — это раненый ирландец, да и то ты сделала это из сострадания, чтобы он не мучился. Во всяком случае, не…

— А почему это должно повлиять на то, что она собирается сделать завтра? — перебила ее Пинноса. — Мы говорим о мерзком гунне, а гунн — не человек!

— Нет, Пинноса, — твердо возразила Урсула. — Нам действительно следует об этом поговорить. Бриттола права. Я никогда раньше не убивала полного сил человека. Но ты ведь это делала, Пинноса? Кстати, ты единственная из всех нас, кто это делал. Расскажи мне, как это? На что это похоже? Как врезается клинок в тело человека?

— Прошу вас, давайте поговорим о чем-нибудь другом, — взмолилась Пинноса, но девушки неотрывно смотрели на нее, ожидая ответа. Она вздохнула. — Это похоже на то, как вы разрезаете мясо на блюде. Только живое оно теплое, вместо горячего или холодного, — сказала она и повернулась лицом к горизонту. Помолчав, она опустила глаза и тихо добавила: — И брызжет оно кровью, а не маслом.

Они снова замолчали. Потом Бриттола неслышно заплакала.

— О Господи! Ну почему мы должны жить в мире, полном насилия и смерти! — Она подняла глаза к нему и разрыдалась. — Когда же прекратятся убийства? Когда прекратится смерть?

Пинноса подошла к Бриттоле, обняла ее за плечи и стала тихо покачивать, приговаривая: «Тише, тише!» Урсула видела, как по ее щекам тоже стекали слезы.

— Урсула, меня завтра с тобой не будет, — напряженно и смущенно произнесла Кордула. — И я…

— Что? — мягко спросила Урсула.

— И я еще не готова… прощаться. — Она тоже заплакала, давясь слезами. Ее принялась утешать Саула.

Урсула посмотрела на Марту и увидела, что та изо всех сил сдерживается, чтобы не заплакать. Как раз в тот момент, когда Урсула ее обняла, появилась Олеандра с яблоком в руках.

— О! Спасибо, Олеандра! Именно, что мне нужно. — Урсула положила яблоко себе на колени и подняла руки, чтобы распустить волосы. Потом она снова взяла яблоко. — С кем из вас поделиться? — Но все были слишком расстроены, чтобы ответить. — Ну же, Бриттола! Тебе явно не помешает подкрепиться и заняться чем-то более приятным. Вот, съешь кусочек яблока, — сказала она, протягивая той фрукт.

Бриттола покачала головой.

— А ты, Кордула? Хочешь кусочек славного сочного яблочка? — Урсула протянула плод и ей, но та тоже покачала головой.

— Ах, Урсула! — с чувством воскликнула Саула. — Неужели ты не видишь, что никому кроме тебя не нужно это дурацкое яблоко!

— А я буду, — вдруг сказала Пинноса, посмотрев на Урсулу с пониманием.

— Вот и хорошо.

Вытянув руку так, чтобы все это видели, Урсула сжала в ней яблоко. И оно распалось на две аккуратные, словно разрезанные половинки.

Послышались изумленные возгласы. Бриттола отстранилась от Пинносы и с удивлением спросила: «Как ты это сделала? Или Олеандра его уже разрезала?»

Урсула не ответила, но вместо этого взяла одну из половинок и сомкнула над ней кисть. Половинка снова распалась на две ровные части.

— Может, каждая из вас возьмет по кусочку? — предложила она и засмеялась. Перевернув ладонь, она показала им тонкое лезвие в форме полумесяца, прикрепленное полукольцом к двум пальцам. — Да, кстати, вот это, — и она посмотрела прямо на Марту, — и есть ответ на твой вопрос.

Она расправила пальцы, чтобы все могли рассмотреть тончайшей работы удивительную заколку для волос, которую Наггет сделал для нее еще в Коринии.

— Я очень рада, что смогла убедиться в ее эффективности. Никто из вас не заподозрил, что у меня в руках есть исключительно острое лезвие, правда? — Все покачали головами. — Выходит, мне удалось обвести вокруг пальца нескольких опытных военных командиров. Значит, у меня есть неплохой шанс управиться и с нашим Мундзуком. — Она снова посмотрела на Пинносу. — Единственное, что не дает мне покоя, — это необходимость сразу нанести ему смертельный удар. У меня может не оказаться возможности для второго. Однако не знаю, куда я должна метить, чтобы это было наверняка. — Она сделала движение поперек шеи. — Здесь? — Потом кивнула вниз, на бедра. — Или сюда? Как вы думаете?

XIX

Октябрь 411 года был на излете. Стояла осень, но погода по-прежнему была ясная. Сразу же после рассвета со всех четырех стен Кельна прозвучали трубы, сигналя тем, кто находился за их пределами, что ворота вскоре будут закрыты.

Ко времени утренней службы весь наружный город, за пределами крепостных стен, опустел. Ни в мастерских, ни в школах не было ни души. Исчезли рабы и ученики, обычно суетившиеся на улицах и сновавшие по поручениям своих хозяев. Таверны и постоялые дворы пустовали. Сотни публичных домов, разбросанные по всему городу, тоже были покинуты. С улиц исчезли даже бродячие собаки.

К середине утра приготовления в самом городе и в военных укреплениях, стоявших на другом берегу реки, были закончены, и вся округа погрузилась в напряженную тишину. Урсула видела, что за стенами собралось полно народу и все, начиная от сливок местной знати до простых бедняков и рабов, льнули к бойницам, стараясь хоть что-то рассмотреть. Все ждали.

На другом берегу Рейна командиры Первого Легиона Афины собрались на крыше одного из зданий. Они смотрели на флагштоки над Восточными Воротами, ожидая условного сигнала о приближении врага. Основной состав Легиона расположился в бараках, и на безлюдной площадке для парадов лишь изредка появлялись посыльные, спешившие по поручениям.

И вот, незадолго до полудня, раздался бой барабанов. Сначала послышался звук, напоминавший грохот приближающейся восьмиколесной телеги, доверху нагруженной камнями с каменоломни. На самом деле они даже сначала почувствовали его и только потом услышали. Как только звук стал отчетливым, над Восточными ворогами взметнулся первый черный флаг. Вскоре рокот разнесся над укреплениями: «Трам-там-там!» Это шли гунны.

Миновала целая вечность, прежде чем показалась сама орда. Позже, когда жители Кельна вспоминали о пережитом в тот день ужасе, они говорили, что страшнее всего был бесконечный бой невидимых барабанов, обозначающий шаги десятков тысяч невидимых ног.

Вскоре после полудня Урсула заметила на флагштоке второй черный флаг, обозначавший, что орда подошла совсем близко. Спустя еще некоторое время рядом с ним появился белый: алеманы оказались правы — гунны шли единым строем, не разделяясь на мелкие отряды. Германцам повезло, что время сбора урожая окончилось, иначе такая человеческая масса по дороге в город вытоптала бы все, что попадалось на пути.

— Не вижу никаких признаков пожара, — Пинноса внимательно рассматривала южную часть горизонта. — Ну надо же! А я думала, что они уничтожают все на своем пути.

— О, они, наверное, стараются быть паиньками, — засмеялась Марта. — Может, это дань уважения к невесте их повелителя?

Они нервно засмеялись.

Вскоре появился третий черный флаг. Предводители орды входили во внешние пределы города. Еще немного, и гунны пойдут по пустынным улицам, на которых уже развешаны белые флаги — эти указатели и приведут их к месту свадьбы.

Именно этого сигнала и ждали все командиры. Урсула отдала приказ собрать Первый Легион. Пара мгновений, и вся площадка для парадов наполнилась одиннадцатью тысячами женщин в белых одеждах, стоявших навытяжку. Авангард занял место в конце строя когорт, ближе к воротам. Они были готовы выпускать женщин наружу.

Пинноса подвела Быструю к ступеням, только на это раз Урсула не стала проводить смотр своим войскам. Пинноса салютовала и поехала вперед, чтобы вести авангард.

Урсула направила лошадь на платформу и оттуда обратилась к Легиону.

— Первый Легион, я приветствую тебя! — Она обнажила меч и подняла его высоко над головой. — Вы воистину самый лучший и красивейший из Легионов Римской империи! Я горжусь каждой из вас! Вы послужили Риму лучше, чем он того заслуживал. Вы сделали для народа Германии и Галлии больше, чем он надеялся. Вы стали для Британии большим, чем то, на что мы сами смели надеяться вначале. Вы проявили истинную отвагу и честь! Вы доказали, что достойны прожить остаток жизни с гордостью и достоинством! И даже по прошествии времени, когда вы состаритесь и все, через что мы с вами прошли, превратится в смутные воспоминания, вы все равно сможете гордо поднять голову и сказать: «Я была в Первом Легионе Афины!»

Над ровными рядами поднялся и разнесся крик. Урсуле пришлось замолчать и приложить максимум усилий для того, чтобы их успокоить.

— Но самое главное то, что вы служили Господу всеми своими силами. И сейчас, перед началом самой опасной операции, к которой мы с вами приступали, я прошу вас присоединиться к моей молитве. — Она перевернула меч рукоятью вверх, на манер креста.

Как только она это сделала, Пинноса крикнула:

— Первый Легион! Мечи обнажить! Колени преклонить!

Вся пехота преклонила колени перед своими мечами-крестами. Кавалеристы держали рукояти перед собой, склонив голову. Бриттола была единственной, кто не последовал их примеру. Она тоже обнажила меч, но отвела его в сторону и вынула из-под туники свой крест.

— Дорогой наш, милостивый и вечный Господь! Мы, смиренные дочери Твои, собрались сейчас пред Тобой, готовясь встретиться с воистину ужасным злом. Оно было послано на погибель этим землям и действует заодно с теми силами, которые желают смерти Риму и всему тому, что он для нас значит. И мы просим Тебя, Господи, даруй нам не только силы встретиться с этим злом, но помоги нам одержать над ним верх. И сегодня мы будем сражаться не за Рим, не за Британию, даже не за самих себя! Мы будем сражаться во исполнение Твоей Воли, чтобы ужасы этих смутных времен, наконец, прекратились. Чтобы здесь воцарился мир во Имя Твое. Аминь!

Теплый шелест женских голосов, произносящих «Аминь», наполнил всю площадку для парадов. Он все звучал и звучал, не желая стихнуть и опасть к их ногам.

Наконец Пинноса крикнула:

— Первый Легион Афины! Равняйсь! Смирно!

Урсула присоединилась к остальным офицерам, стоявшим во главе авангарда, и ворота открылись. Пинноса крикнула: «Вперед!»

Как только одетый в белое Легион стал выходить из казарм, с вершины городских стен раздались громкие крики. Женщины, марширующие по мосту в город, представляли собой великолепное зрелище, которое наполнило надеждой сердца горожан. Когда они подошли к городу, до них стали доноситься слова:

— Убейте этих уродов!

— С Богом, Урсула!

— Пинноса, Кровавые Локоны! Омой волосы в крови гуннов!

Следуя примеру Пинносы, остальные офицеры тоже сняли шлемы и стали махать ими в ответ на приветствия.

— Если бы у нас только был повод для такого ликования! — крикнула Саула Марте, стараясь перекричать шум и размахивая шлемом.

— О, мы дадим им прекрасный повод для этого! — крикнула Марта в ответ. — Не бойся!

XX

Северные ворота открылись в небольшую равнину Пастуший луг, полого сходящую к берегу реки. Сюда сельчане выпускали пастись свой скот, когда приводили его на городскую ярмарку. Сразу же под городскими стенами располагалось кладбище, при котором была небольшая часовенка. Вокруг кладбища росла роща, за ней — сад, излюбленное место отдыха горожан.

Пока Урсула вела Легион на Пастуший луг, последние приготовления к «свадьбе» выполнились в точности согласно приказам. Вся земля долины была усыпана белыми лепестками, делая ее похожей на углубление в белом мерцающем камне. В центре белого ковра из лепестков стояла одна маленькая белая, вычурно украшенная палатка.

Урсула остановилась возле часовенки. Когорта позади нее сформировала свой строй вдоль линии воды. Они выстроились, словно белая набережная. Последние из них едва успели занять свои места, как на хребте с другой стороны долины появились первые гунны.

Очень скоро вся она была покрыта черными точками фигур всадников, которые, при спуске выстраиваясь в цепочку, словно прочерчивали периметр долины, покрытой белыми цветами. Потом к коннице присоединилась пехота, заполнив пустующее пространство между всадниками и образовав плотную черную, источающую угрозу массу. Она как живое существо дышала и щерилась оружием. Вскоре все собрались. Тридцать тысяч диких и безжалостных воинов, пришедших сюда из далеких земель, стояли напротив одиннадцати тысяч женщин в белом, не вынимавших свое оружие из чехлов и ножен. За спиной Легиона текли волны Рейна.

Барабанный бой внезапно оборвался. Над долиной повисла зловещая тишина. Раздавалось лишь бренчание сбруй на беспокоящихся лошадях и крик ястреба в поднебесье.

По сигналу раздались громкие фанфары, и Урсула вместе с остальными старшими офицерами выехала вперед, по направлению к гуннам, чтобы остановиться ровно посередине между палаткой и своими рядами. Почти тотчас раздалась какофония барабанной дроби, бряцанья цимбал и других звуков неизвестных бриттам инструментов. В рядах гуннов образовался проход, и в нем появился сначала один огромный всадник, полностью одетый в черный мех, затем два его сопровождающих в похожих одеждах. Это был Мундзук. Он, как и Урсула, выехал вперед и остановился между своими воинами и палаткой.

Барабанный бой и бряцанье прекратились. Ругила выступил вперед и обратился к делегатам только что вызубренными фразами на латыни.

— Великий Мундзук, Повелитель всех земель к северу от Рима, приветствует… э-э… отважных женщин Британии. Особое приветствие он шлет прекрасной принцессе Урсуле!

Пинноса тронула поводья Артемиды и тоже отделилась от своей группы, чтобы ответить.

— Приветствие Мундзуку и его доблестным воинам! Вы оказали нам великую честь сегодня! Принцесса Урсула со смирением и почтением приветствует повелителя Мундзука! — С этими словами она поклонилась, насколько позволяли ее парадные доспехи. — Пусть же начнется свадьба!

Пинноса развернула Артемиду и вернулась к остальным. Занимая свое место рядом с Урсулой, она сказала так тихо, чтобы ее могли услышать только те, кто был совсем рядом: «Пора!» Они с Урсулой посмотрели друг на друга. Им так многое хотелось сказать друг другу, но Пинноса лишь добавила: «Удачи!»

Остальные девушки, одна за другой, сделали то же самое. Последней оказалась Бриттола. Когда Урсула на нее посмотрела, та была слишком расстроена, чтобы что-то сказать.

Урсула заставила себя улыбнуться и произнесла:

— Удачи, Бриттола! Удачи всем вам. — Потом она развернула Быструю и направила ее к палатке.

Лошадь Урсулы успела сделать всего пару шагов, как Бриттола обрела свой дар речи и крикнула:

— Это…

К ней присоединились остальные: «Может быть нелегко!»

— Да пребудет с тобой Господь, — добавила Бриттола.

Урсула оглянулась через плечо и кивнула. Потом она снова повернулась вперед и медленно, шаг за шагом, двинулась к цели. Подъехав, она спешилась и привязала поводья Быстрой к бечеве палатки, спрятанной под ковром из лепестков. Делая все это, она оглянулась на своих друзей и на Первый Легион. Они все были так красивы и спокойны, освещенные полуденным светом! Но она сама вдруг ощутила волну острого парализующего страха, даже паники. Ей вдруг захотелось побежать к ним и увести их всех как можно дальше от этого ужасного места. На мгновение она представила себе, как охотится с ними, ловит рыбу, поет песни и пьет вино. Но страх снова вернулся, связав узлом все ее внутренности. Ей было так плохо, что даже перехватило дыхание, — она с трудом втягивала воздух и изо всех сил старалась сдержать рвоту.

— Госпожа! — настойчиво зашептала Олеандра из палатки. — Заходите внутрь. Скорее!

Урсула задышала глубоко, чтобы успокоить взбунтовавшийся желудок. Но по-прежнему не могла сделать и шага.

Олеандра бросилась вперед и схватила ее за руку. Нервно улыбнувшись делегации Мундзука, которая была совсем недалеко, она втянула Урсулу внутрь, тихо шепча ей: «Ну же, госпожа. Сейчас вы должны быть смелой».

Оказавшись в палатке, Урсула нервно затараторила:

— Он уже почти здесь! Я не готова! Мои волосы! Мы должны подготовить волосы, Олеандра! Скорее! Где заколка? Ох, Олеандра, где же она?

— Вот она, Госпожа. Теперь постойте спокойно, пока я пристрою ее на место.

Старая служанка, осторожно сняв с нее шлем, стала расчесывать волосы и укладывать в прическу, больше всего подходящую под заколку.

— Постарайся все сделать правильно, хорошо? Ты знаешь — как мы с тобой тренировались.

— Да, Госпожа.

Ухнул большой барабан и зазвучали трубы, ставя Урсулу в известность о том, что Мундзук спешился.

— О Боже! Он сейчас войдет! Вы правильно связали веревки палатки?

— Да, Госпожа! Пожалуйста, стойте спокойно!

— Я не могу это сделать! Не могу!

— Сможете! — Олеандра легонько дернула Урсулу за волосы, как делала это, когда принцесса была маленькой и капризничала. — Вы сможете, и вы это сделаете! Все надеются на вас.

Урсула глубоко вздохнула, сжала зубы и закрыла глаза. Олеандра вернулась к своему обычному, ласковому тону.

— Вот так-то лучше, Госпожа. — Она продолжила свою работу, и какое-то время они молчали. — Вот так. Теперь все в порядке.

Урсула протянула руку, чтобы убедиться, что оружие находится на месте и хорошо закреплено, и кивнула.

— Тогда мне лучше будет уйти, Госпожа. Чем быстрее я уйду, тем быстрее все будет закончено.

Олеандра стоически направилась к выходу из палатки, но, дойдя до него, обернулась назад. Урсула стояла неподвижно, как статуя, с выражением отчаяния и страха на лице. В ее глазах плескался ужас. Олеандра заплакала.

— О, Госпожа, до чего же мы дожили? Вы такая красивая молодая женщина, с шелковыми белокурыми волосами и огромными синими глазами. Вы только достигли расцвета своей жизни, вам пора бы вступить в настоящий брак! — Она бросилась к ней и обняла. Урсула ответила на ее объятие, потом медленно отступила на шаг, чтобы заглянуть в залитые слезами глаза пожилой женщины.

— Я люблю вас, Госпожа. И всегда любила. — Олеандра спрятала лицо в белом плаще Урсулы, стараясь заглушить свои рыдания.

— Я тебя тоже люблю, — ответила Урсула, мягко, но решительно отстраняя ее.

Урсула кивнула ей в сторону выхода из палатки. Олеандра отерла слезы, и, в последний раз пожав друг другу руки, женщины расстались. Олеандра отодвинула полог палатки и оглянулась. Они улыбнулись друг другу, и Олеандра вышла.

Урсула осталась одна.

Она осмотрелась и обнаружила, что ярко-белые стены палатки колыхались в такт дуновению ветра, словно дышали. В центре палатки стояла платформа, которая была сделана, размещена и украшена в точности с указаниями Урсулы. Она знала, что ей надо было проверить ложе, но не могла заставить себя хотя бы на него посмотреть.

Вдруг стены палатки вогнулись и затрепетали. По ним заходили крупные бугры, будто нечто чудовищное с неистовой свирепостью пыталось прорваться сквозь них и вырвать душу Урсулы из живого тела.

— Посмотри на кровать, — приказала она себе. — Посмотри! — повторила она сквозь сжатые зубы.

Постепенно ветер стих. Урсула, наконец, смогла поднять глаза на ложе. Оно было покрыто тонким, отороченным кружевом бельем и подушками белого и кремового шелков. Оно было великолепно, достойно настоящего брачного ложа.

На Урсулу сошла волна спокойствия. Стены палатки замерли, и все впало в мягкую белую дымку, которая неожиданно приняла очертания человеческой фигуры слицом Константа.

Был прекрасный октябрьский день, день прошлой жизни, и он лежал на спине, держа травинку в зубах и глядя в небо. Им было по семнадцать, и они остались наедине во время охоты на холмах севернее Кориниума.

— Иди сюда, — нежно позвал он. — Дай я тебя поцелую!

Они целовались, она чувствовала, как бегут мурашки по коже, когда он перебирал ее волосы и касался шеи или плеч. Она заглянула в его глаза, большие голубые глаза, которые казались такими близкими и… живыми.

…И вот они уже прощались на Форуме. Она снопа его целовала под возгласы толпы. Она снова увидела маленький портрет, который приготовила для него. Во время речей по его щеке сползала слеза. Она снова слышала прощальные слова отца. Она чувствовала, как болит и разрывается ее сердце, когда видела исчезающий на горизонте султан на шлеме Константа, удаляющегося по дороге к Лондинию.

Она вспомнила, как Кордула разговаривала с Морганом на той же самой дороге, только в самом начале дня.

Теперь в белой дымке появилось лицо Пинносы, сражающейся с саксами. Даже раненная, она чиркнула мечом по камню, высекая искры, готовясь броситься на врага. Пошел дождь, и Бриттола закрыла Пинносу от жестоких ударов врага.

Она снова услышала слова Олеандры: «Сейчас вы должны быть смелой, Госпожа!»

Она увидела лицо Кордулы на палубе галеры: «Легион готов для смотра, Командующий!» И строй, отдававший ей честь, что напомнило ей о ее долге.

Она улыбнулась, вспомнив Рустика и его тетушек, а также Марту и Саулу, пляшущих джигу перед трапом галеры.

Снова раздался звук трубы, и он повлек сознание Урсулы за собой, затянув в новый вихрь воспоминаний. У нее кружилась голова. Пьяные ирландцы, мальчик со вспоротым животом, висящий на веревке, татуированные пикты, военные кличи саксов, франки со своим заносчивым вожаком, алеманы и гунны, несущиеся на лошадях, кавалерия, рассыпавшаяся по лесу, шесть молодых женщин, летевших на лошадях в ночи, белые всадники…

Снаружи возле палатки послышалось отрывистое ржание. «Быстрая!» Должно быть, Мундзук был совсем рядом. «Нет, я не могу!» Она сжала руки, согнувшись в ужасе и панике. «Не могу, не могу!» — всхлипывала она.

Потом воздух словно сам по себе наполнился звуком голоса Бриттолы. Она пела гимн «Хвала Господу». Звук, теплый и живой, развеял страхи Урсулы, словно бальзам утоляет боль от раны.

Потом к голосу Бриттолы присоединился сильный и ясный голос Пинносы. Потом Саула и Марта — и воздух завибрировал гимном. Пел весь Легион. Казалось, все палатка, долина, весь мир были заполнены их сильными голосами.

Урсула расслабила руки и опустила их. Она была готова.

Именно в этот момент полог над входом палатки был откинут, и в нее смело шагнул Мундзук. Он посмотрел на нее и буркнул что-то на своем наречии, которое для нее значило не больше, чем рычание собаки. Он подошел к ней с кривой улыбкой, еще сильнее уродовавшей его и без того обезображенное лицо, и протянул руку, чтобы схватить ее. Урсула отпрянула.

— Нет! — твердо сказала она и показала, что он должен лечь на кровать.

Он перевел свои страшные глаза, которые могли принадлежать только существу из другого мира, на кровать, потом резко посмотрел снова на нее.

На какое-то ужасное мгновение ей показалось, что он отвергнет ее предложение. Он смотрел на нее с подозрительностью и вниманием. Она не отводила взгляда, и ей казалось, что она смотрит в глубины самого Ада.

Мундзук снова что-то сказал и вдруг рассмеялся неожиданно высоким смехом. Он резко сорвал с себя свои меха и остался стоять перед ней совершенно голым. Покрытый шрамами торс оказался на удивление безволосым, за исключением паха, который, к облегчению Урсулы, за густой растительностью прятал то, что ей совсем не хотелось видеть. Но и того, что ей удалось увидеть, оказалось достаточно, чтобы наполнить ее отвращением. С похотливой ухмылкой Мундзук одним прыжком оказался на ложе. Оно заскрипело от тяжести его тела. Он улегся на спину и, раскинув руки, позвал принцессу к себе.

Урсула улыбнулась ему, надеясь, что выглядит сейчас как обычная взволнованная невеста, и отвернулась. «Он безоружен». Она развязала свой плащ и сбросила его на пол. «И занял прекрасное положение».

Она повернулась к врагу, осознанно позволив своему обнаженному телу отвлечь его внимание, и потянулась к волосам, чтобы снять заколку.

Внезапно ее сознание снова наполнилось мыслями о Константе.

— Я иду домой, любовь моя… — громко сказала она, обходя платформу и улыбаясь своей жертве. — Я иду домой.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ ПОЛЕ ЛЕПЕСТКОВ

На сторожевой башне близ Северных ворот епископ Клематий оттеснил кого-то из местной знати, чтобы Кордула могла подойти ближе к окну. Она прекрасно видела перед собой «поле лепестков», как уже назвали его горожане.

Кордула прижала к себе спящего малыша и снова улыбнулась, глядя на одеяло, в которое он был завернут. Это была та же самая свежевыбеленная шерсть, в которую оделся весь Легион. Она посмотрела на них, замерших ровными рядами вдоль береговой линии, внизу, чуть правее от нее. Однако на женщин-воинов сейчас никто больше не смотрел — все, от мала до велика, от знати до простолюдинов, не сводили глаз с маленькой белой палатки в центре усыпанного лепестками поля.

— Смотрите! Со стены упала женщина, — сказал кто-то рядом с Кордулой. — Там такая давка! В толпе постоянно толкают друг друга. Неудивительно, что оттуда все время кто-нибудь падает.

— Да, их слишком много там, на стене, — пожаловался сосед того, кто говорил первым. — Боюсь, до конца дня их много перемрет. Кто их пустил туда в таком количестве? Где же охрана? В эти дни ее днем с огнем не…

— Вот! — гневно закричала Кордула, указывая на женщин в белом. — Вот ваша охрана. И это они погибнут, если…

— Тише, тише, дитя мое! — Епископ Клематий протиснулся между ней и говорившими. — Ты пугаешь ребенка. Должен сказать, ему, похоже, весьма удобно в этой тонкой и теплой шерсти, — сказал он, суетясь возле ребенка. — Помнишь, как нам пришлось кроить форму сразу для всего Легиона после того, как они одновременно дали обет безбрачия?

— Да, помню, — Кордула кивнула и улыбнулась. — Помню. Ткачам и портнихам пришлось работать всю ночь напролет. Хорошо, что Урсула не стала осматривать женщин из Легиона Фаустины. Их плащи так смердели, что…

Толпа испустила крик. Посередине маленькой палатки было заметно какое-то движение. Кордула вздрогнула.

«Где Морган? Он уже должен был вернуться. Он должен был вернуться еще вчера!»

Далеко внизу из палатки показалась Урсула. Толпа молчала. Вся ее тога и плащ были испещрены красными пятнами. Она отошла от палатки и замерла без движения, и все увидели, что она что-то держит в высоко поднятой левой руке.

Первый Легион с ликованием закричал.

— Она это сделала! — крикнула Кордула. — Она это сделала!

— Что сделала? — спросил епископ.

— Подождите! Вы все увидите сами! — ответила она и закричала снова, заставляя радоваться и своих вельмож-соседей, хотя они и не понимали, о чем идет речь.

Вскоре ликовал весь Кельн.

Внизу, на поле лепестков, Урсула вскочила на Быструю и тронула поводья. Длинноногая кобыла затрясла головой и рванула за веревку, которой была привязана к палатке. Когда она поддалась, Быстрая подняла голову и пошла боком, стягивая туго натянутое полотно с основания. Полотно натянулось, словно парус на ветру, потом ослабло и упало на землю. Перед зрителями открылось зрелище, заставившее Кельн вскрикнуть от удивления, а гуннов издать нечеловеческий угрожающий вопль.

Там, на всеобщее обозрение, на возвышающемся ложе лежал на спине голый, залитый кровью Мундзук. Его голова и правая рука свисали вниз. Огромная лужа крови покрывала его чресла, и, увидев это, все поняли, что именно Урсула держала в руках. Ужас Северных Провинций был мертв. И кастрирован.

Урсула обрезала веревку, чтобы освободить Быструю, и поехала к Пинносе и своим друзьям. На мгновение Кордула пожалела, что ее нет там внизу, с ними, и она не может присоединиться к их объятиям. Но вот Урсула сделала нечто не только неожиданное, но и… странное.

Она развернула Быструю и разогнала ее в галоп по направлению к делегации гуннов. Она все еще держала в вытянутой руке гениталии Мундзука. При виде ее приближения Ругила и остальные рванули к своим в поисках защиты.

Урсула не остановилась. Мало того, она подстегнула Быструю, чтобы та неслась еще быстрее, и бросилась за ними в погоню.

— Нет! — закричала Кордула.

На этот раз толпа понимала, почему она кричит, и ее вопль отозвался эхом тысяч голосов: «Нет! Нет!»

Кордула смотрела, как оживают ее ночные кошмары. Со стороны гуннов вылетело копье, брошенное мощной, меткой рукой. Оно проткнуло ногу Урсулы сразу под коленом и вонзилось в бок Быстрой. Лошадь встала на дыбы от боли. Лицо Урсулы превратилось в застывшую маску, когда она пыталась вытащить копье из ноги. Пока Урсула и Быстрая пытались справиться с болью, они в то же время приблизились к гуннам. Внезапно в них полетел целый дождь стрел. Две из них глубоко вонзились в бока Быстрой. Еще одна размозжила незащищенное плечо Урсулы.

— УРСУЛА! — Вопль Пинносы разнесся по всей долине. — УРСУЛА! — Она рванула поводья Артемиды, и огромная черная кобыла с ходу ринулась в галоп.

— Нет! Пинноса, не надо! — вторила ей Кордула. Затем с растущим чувством беспомощности она увидела, как Бриттола с криком «Урсула!» тоже последовала за ними.

— Нет! Бриттола! Не надо! — Кордула плакала.

В страдании она крепко прижала к себе ребенка, и его голубые глаза, не отрываясь, смотрели на то, что происходило внизу. Заметив это, она прижала его голову к своей, чтобы они могли смотреть вместе, и зашептала в его ухо: «Смотри, сынок, и запомни, потому что ты больше никогда не увидишь ничего похожего на этих женщин в белом».

Марта бросилась за Бриттолой, Саула следовала за ними по пятам. Четыре подруги неслись через поле на помощь пятой. В отличие от нее, они были во всеоружии. От дождя стрел, которым их осыпало, они прикрывались щитами. Недавно отполированные доспехи светились под разлетавшимися белыми плащами. На них было практически невозможно смотреть.

Урсула и Быстрая остановились. Боль была невыносимой и для всадницы, и для ее лошади. Урсула уже не пыталась вытащить копье. Она наклонилась вперед и стала что-то шептать лошади на ухо, будто бы уговаривая ее двигаться вперед.

Подруги приближались, однако на Урсулу обрушилась новая волна стрел. Одна вонзилась ей и предплечье, которым она прикрывала лицо. Вторая попала в шею Быстрой. Древко торчало прямо под ее гривой.

— Урсула! — кричала Пинноса.

Урсула оглянулась. Кордуле показалось, что она видела, как та слабым взмахом руки попыталась отослать их от себя. Потом, когда от друзей ее отделяло всего несколько шагов, она отвернулась от них и снова послала Быструю вперед. Всадница и лошадь бросили свои последние силы на то, чтобы с высоко поднятыми головами сделать последний рывок, в глубь врага, туда, где до них исчез Ругила. Пики, ножи и молоты всех мастей обрушились на них, накрыв с головой. Массы разъяренных воинов поглотили их.

С дальнего края долины лепестков уже мчалась кавалерия под руководством Вивенции, а следом и весь Первый Легион. Они шли на помощь своим командующим.

Гунны, почуяв вкус крови, бросились в стихийное наступление, начав его с обстрела из луков и копий. Пинноса ближе остальных была к Урсуле, и ее окружили одну из первых. Ее страшный боевой клич на какое-то время сдержал натиск гуннов, и ей удалось пришпорить Артемиду так, что она еще на несколько прыжков приблизилась к Урсуле. Внезапно в грудь Артемиде вонзилось тяжелое копье. Огромная кобыла умерла сразу же, упав на колени. Пинноса была вынуждена спрыгнуть, чтобы не попасть под ее бок.

Кордула видела, как Бриттола гнала Перо вперед, отчаянно стараясь успеть на помощь друзьям и не обращая внимания на стрелу, торчавшую из ноги. Следом за ней Саула начала отбиваться мечом от копьеносцев. Марта билась со второй группой копьеносцев, стремясь прорваться на помощь Пинносе.

Первой пала Бриттола. Она неслась к Пинносе, забыв про свой левый бок, который не был прикрыт щитом. Девушка оказалась прекрасной мишенью для пики. Рев боевых кличей был слишком громким, чтобы различить в нем предсмертный крик, но Кордуле показалось, что она слышала, как прозвучал нежный голос девушки: «Господи, помилуй!» И потом Бриттола упала.

Кордула видела, как Саулу взяли в плотное кольцо. Пока она отбивалась от их пик, что-то ударило ее в беззащитную шею. Ее покрытая кровью рука взлетела к горлу, и тут Саула исчезла из виду.

Фаустина, Вивенция и авангард вступили в битву. Сначала они врезались в толпу гуннов, рассекая их мечами направо и налево, и на мгновение в сердце Кордулы возродилась надежда. Может быть, им все же удастся оттеснить врага. Но потом, присмотревшись, она увидела, как тысячи кровожадных гуннов перекатывались через гребень холма, в сторону долины и авангарда, и ее сердце снова оборвалось. Кордула увидела внизу плотно сбитую группу со знаменем гуннов. Это Рутила со своими приспешниками покидал поле боя, сворачивая за городскую стену. Как настоящий охотник, он оставил свору добивать свою добычу.

Голос Марты, отдающей приказы, вернул внимание Кордулы к кровавой сцене. Марта явно разработала стратегию, но претворить в жизнь не успела: ее лошадь пала прямо под ней. Она все еще размахивала мечом, когда ее поглотила толпа с пиками и мечами.

Это казалось невероятным, но Пинноса все еще держалась на ногах. Она потеряла свой щит, а ее спину прикрывало разве что мертвое тело Артемиды. Пинноса защищалась обоими мечами. У ее ног уже лежали тела пяти мертвых противников. Она кричала, вызывая на бой гуннов, которые окружили ее полукольцом, но нападать не торопились.

Когда авангард вступил в бой, она стала выкрикивать приказы Фаустине и Вивенции. Но они не успели ей ответить. Молодой гунн с кинжалом перепрыгнул через тело Артемиды и напал на Пинносу сзади. Она развернулась и быстро расправилась с ним своим длинным мечом, но в это время кто-то из гуннов метнул тяжелое копье. Оно глубоко вонзилось Пинносе прямо между плеч. Она камнем упала на землю. Кордула почему-то была уверена, что к тому моменту, как толпа набросилась на Пинносу, она уже была мертва.


К полудню все было уже кончено. Фаустина, Вивенция и авангард бились изо всех сил и пали, унеся с собой жизни многих гуннов. Кордула продолжала смотреть, ее сердце словно онемело от боли, позволяя ей просто наблюдать за очередной трагической гибелью. Она по-прежнему держала сына перед собой, надеясь, что образы увиденного им надолго отпечатаются в его разуме, несмотря на то, что он был еще слишком мал, чтобы осознавать происходящее.

Она слышала, как за ее спиной епископ Клематий бормотал молитвы. Когда она узнавала слова некоторых из них, то присоединялась к нему, не отрывая глаз от своих умирающих друзей. В ее истерзанном сознании происходящее представлялось как необычный образ: ясный белый свет, снявший на протяжении долгого времени, на ее глазах затухал, пожираемый густыми черными тучами.

Белые лепестки на поле покраснели от крови. Потом их просто втоптали в землю. Белые плащи, сорванные с плеч их владелиц, превратились в кровавые лохмотья. Тела лежали на земле, как мясные туши на ярмарке. Кордула продолжала смотреть, как гунны ходили над телами павших людей и лошадей, обшаривая их в поисках чего-либо ценного.

Некогда могущественный Первый Легион Афины, обладавший способностью влиять на ход событий при жизни, практически ничего не добился своей смертью.

Эпилог

— Не плачь, Бриттола, — сказала Кордула, мягко покачивая дочь.

Девочка начала всхлипывать с той части рассказа, где говорилось о смерти Константа, а финал этой истории вызвал у нее целый водопад слез. И плакала она не только из-за того, что услышала от матери: девочка не могла не ощутить той боли, с которой та это вспоминала. Последние слова, казалось, звучали из самых потаенных глубин ее сердца.

— Помнишь того большого ястреба, который спустился с небес и поймал голубя из нашего сада? — нежно спросила она. Девочка кивнула в ответ. — Вот и происшедшее в тот день похоже на этот случай. Нечто красивое и белое было поглощено чем-то страшным и черным. Так, как твой брат описал это епископу. — Она посмотрела на сына, сидевшего с напряженно выпрямленной спиной на другом конце кровати. Она спросила: — Ты правда что-то помнишь о том дне?

Она видела, что ее сын тоже был расстроен. Он не мог говорить, лишь резко кивнул.

Кордула протянула к нему свободную руку. Его не нужно было упрашивать. Мальчик бросился к матери, и довольно долго дети так и лежали, прижавшись к ней, уткнувшись лицом в ее одежду и плача.

Все это время Кордула крепко прижимала их к себе и смотрела на входные двери, ведущие в Западную залу, будто бы участники событий, о которых она только рассказывала, находились тут, рядом с ними.

Постепенно всхлипы затихли.

— Мама? — тихо произнес сын.

— Да? — задумчиво отозвалась она, отрываясь от своего молчаливого разговора с призрачными гостями.

— Я знаю, что отца тогда не было с вами, но иногда он говорит такие вещи, будто бы он там все-таки был. — Мальчик посмотрел на нее умоляюще. — Я не понимаю, как это?

— Твой отец приехал на следующий день, но к этому времени орда уже давно ушла. Они вернулись в свои родные земли. Он как раз ехал к нам от принца Йовина и встретил на дороге торговца, который и сказал ему, что на нас пошли гунны. Отец всю ночь гнал Гермеса, чтобы успеть. Он опоздал и не увидел того, что произошло в тот страшный день, но все же видел достаточно, чтобы понять весь ужас события. Я хорошо это помню. Я, вместе с большинством жителей Кельна, ходила по полю лепестков в поисках кого-то, быть может, чудом оставшегося в живых, или чего-то, что помогло бы понять, как это все происходило. Вдруг внезапно я услышала знакомый голос, зовущий меня по имени. Когда я обернулась, то увидела его, спешивающегося с Гермеса. Я будто бы очнулась… от страшного сна. Я…

— Мне нравится твое имя, мама, — маленькое личико Бриттолы выглянуло из-за платья Кордулы и вызвало улыбку на лице матери. — Но я все равно решила, что назову свою старшую дочь Урсулой.

— Это хорошо. В память о своей прославленной тете?

— Да, в ее честь, и еще мне нравится Малая Медведица. И звучит это приятно. Лучше, чем «Артур»,[182]«Большая Медведица»! — И она игриво толкнула своего брата.

— А мне нравится мое имя, — запротестовал он. — Оно сильное и смелое!

— Так и есть, Артур, — Кордула потрепала его волосы, забавляясь тем, как они торчат в разные стороны. — Знаешь, это ведь Олеандра предложила тебя так назвать.

— Правда? — с недоверием переспросил он. — А я и не знал…

— Да, так оно и было… — Кордула улыбнулась более приятному воспоминанию, подобному легкому белому облачку, которое стало предвестником окончания шторма. — Это произошло еще там, на поле лепестков. Твой отец сначала нашел ее и лишь потом меня. Мы с ним обнялись и расцеловались, после чего я сразу спросила его, что же нам, всем оставшимся в живых, теперь делать. Он ответил: «Мы плывем домой». Он рассказал, что договорился о нашей переправе на одной из галер. Места там должно было хватить и на нас, и на наших слуг. «Включая новую служанку», — сказал он тогда. Когда я спросила его, о ком идет речь, он кивнул, и из-за Гермеса показалась Олеандра. Сначала ей было очень неловко, и она стала говорить о том, что не хотела бы выглядеть неблагодарной, ведь няню для ребенка выбирает мать, а не отец. Потом она заглянула мне в глаза и вежливо спросила: «Примете ли вы меня в услужение, госпожа?» А я ей ответила: «Что за странный вопрос, Олеандра. Ты же не спрашиваешь, примет ли лето солнечный свет?» Она так крепко меня обняла! Потом взяла тебя на руки и сказала: «Знаете, а мне всегда хотелось присматривать за маленьким мальчиком!» И я никогда не забуду, что было дальше. Она посмотрела на вашего отца и сказала: «Вам не кажется, госпожа, что пришло время дать этому мальчику имя? Ему нужно сильное, смелое имя, такое как Артур или Виктор». Я посмотрела на вашего отца и тут же поняла, что мы с ним думаем об одном и том же. — Она снова потрепала кудри сына и крепко его обняла. — Мы одновременно с ним сказали: «Артур». Так ты получил свое имя. Я помню, как Олеандра повторяла его снова и снова, укачивая тебя на руках: «Артур, Артур, Артур». Вы знаете, как она это иногда делает. Потом она посмотрела на нас и сказала: «Это идеальное имя для него. Большой Медведь появился следом за Малой Медведицей».

— Я соскучилась по Олеандре, — захныкала Бриттола. Ее губы снова задрожали. — Почему она от нас ушла?

— Она прожила с нами долгие, счастливые годы и просто хотела сохранить их в своей памяти именно такими… Она не хотела становиться для нас обузой, став слишком старой для того, чтобы работать. А в этом госпитале в Коринии ей хорошо. Он стоит рядом с дворцом, с которым у нее тоже связано много хороших воспоминаний, и…

— Если хотите, мы завтра можем ее проведать! — Голос Моргана заставил их всех вздрогнуть.

Он стоял в дверях, широко улыбаясь и держа в руках сапоги для верховой езды, которые снял, чтобы подкрасться к ним незамеченным и устроить сюрприз. Дети взвизгнули от восторга и бросились обнимать отца.

— Да, Артур, я помню день, когда мы дали тебе имя, будто это было только вчера, — сказал он, беря на руки дочь и подводя детей обратно к матери. — Тебя крестили тем же вечером. Это сделал епископ Клематий в маленькой часовне, которая так и стоит в рощице возле Северных ворот Кельна.

— Церемония получилась прекрасной, — отозвалась Кордула, поцеловав мужа. — К нам тогда присоединились многие горожане и потом мне рассказывали, что они восприняли это торжество как праздник возрождения после того ужаса, свидетелями которого они стали.

— А в самом конце церемонии, — подхватил Морган, аккуратно укладывая детей в кровати и хорошенько укрывая их одеялами, — епископ сказал: «В ближайшие годы на свет появится великое множество Урсул и Артуров. Так и должно быть! Мы должны наполнить мир этими именами, в память о славных женщинах, таких как твоя мать, последовавшая за славной и отважной Урсулой».

Историческая справка

В немецком городе Кельне, позади центрального вокзала, недалеко от Урсула-штрассе, упрятанная на скромной мощеной площади, называемой Урсула-плац, стоит современная церковь Святой Урсулы. Отреставрированная в шестнадцатом веке, она вполне достойна того, чтобы на нее взглянуть, особенно если вы окажетесь в тех местах. Но, возможно, вам даже захочется просто остановиться на Урсула-плац, закрыть глаза и попытаться представить себе, что же именно произошло здесь полторы тысячи лет назад, за тысячу лет до возведения церкви. Эта самая земля под безымянными камнями мостовой, пролегавшей от центральных ворот старинного Кельна — «величайшей драгоценности Рима к северу от Альп», — по-прежнему хранит память о чем-то ужасном, происшедшем здесь в древние времена.

Что бы ни случилось на этой земле, скорее всего, произошло оно где-то между четвертым и пятым веками нашей эры. Это было время падения Рима, германских нашествий, хаоса, ввергшего всю Западную Европу в темные средние века. Эти времена вообще были щедры на страшные события, лишь единицы которых, однако, в точности описаны в сохранившихся хрониках. Судя по всему, подобные трагедии тогда казались делом обычным, и поэтому в исторических записях далеко не каждому из них посвящался подробный рассказ.

Войдя в церковь, сразу же поверните направо — и вы окажетесь в Золотой палате. Видите кости, уложенные в буквальном смысле от пола до потолка? Видите черепа, принадлежавшие женщинами, принявшим страшную, мученическую смерть? Они были завернуты на средневековый манер и подготовлены к продаже как древние мощи. В огромной братской могиле, над которой построена эта церковь, находилось столько тел, что она стала настоящей фабрикой по поставке содержимого для рак, более чем способной удовлетворить спрос бурно развивающейся церковной индустрии. Несколько сот лет люди приезжали в Кельн именно за мощами Урсулинок. В самом деле, если сравнивать их по популярности, в этом смысле Урсула и ее «девственницы» были чем-то вроде средневекового Элвиса Пресли!

Вернемся же в Палату. Там, на хорах, в стене размером с большой телевизионный экран, вмурован загадочный камень Клематия с надписью, плохо поддающейся расшифровке. Судя по всему, она была сделана вскоре после самих страшных событий и предоставляет нам лишь историческое свидетельство о зверствах, произошедших на этом месте. Кроме упоминания единственного имени реально существовавшего человека, имевшего связь с этими событиями, Клематия, и туманных упоминаний о мученичестве девственниц, она не говорит ничего о том, кем они были и как оказались в этих местах. Но уже самого этого факта более чем достаточно! Перед нами свидетельство того, что здесь действительно произошло какое-то событие, унесшее жизни тысяч женщин.

Да, оно осталось без внимания исторических хроник, но сам факт существования этих уникальных женщин просто не мог остаться бесследным! И вот он, его след! Принявшие католическую веру жители берегов Рейна переложили эту историю на свой лад. Поскольку их традициям было свойственно поклонение медведю, они, скорее всего, изменили имя предводительницы женщин на «Урсулу», Малую Медведицу. История превратилась в легенду, которую передавали из уст в уста из поколения в поколение, додумывая и приукрашивая. Так искажается истина, превращаясь в миф.

Потом, несколько сот лет спустя, гагиографы[183] из Ватикана прибыли на берега Рейна с важной миссией: поиском языческих героев, которых они могли бы «превратить» в святых, тем самым расширив влияние Церкви и удовлетворив ее стремление сделаться поистине всеобъемлющей. Папские духовники создали свою собственную версию событий, о которых они услышали от местного населения, и так появилась «Святая Урсула», одинокая женщина, которая, верная увиденному ею во сне пророчеству, повела одиннадцать тысяч «дев» на мучительную смерть во время «паломничества». Однако немецкие исследователи, сопровождавшие духовников, в своем собственном варианте этой истории обратили внимание на то, что девы были вооружены, умели ездить верхом и «хорошо владели искусством ведения боя». В самом деле, даже священники не смогли отрицать этот факт, и на иконах Урсула была изображена сжимающей стрелу, даже целый колчан. Это значит, что все пришли к единому мнению о том, что «девы» владели оружием. Однако Церковь предпочла не обращать внимания на тот факт, что эти женщины просто не могли находиться в паломничестве. Они состояли в армии, которая занималась выполнением конкретного задания!

Истина заключается в том, что… истина утеряна. То, кем на самом деле были женщины и что с ними произошло, так и останется для нас загадкой. Тем не менее, я попытался собрать воедино разрозненные обрывки донесенного до нас историей с основными постулатами легенды об Урсуле в своем романе, который, без всяких оговорок, является всего лишь образцом художественной литературы. Я могу с уверенностью утверждать, что в те времена вполне могла существовать настоящая Пинноса, как и настоящая Бриттола, Марта, Саула и Кордула. Эти имена дошли до нас в образцах устного народного творчества и были записаны папскими духовниками, а также сопровождавшими их немецкими учеными. И кто знает, может быть, среди тех девушек действительно была удивительная и уникальная принцесса из Британии, которая вела свою армию, состоявшую из женщин, на Континент, где за пределами укрепленных городских стен они все и приняли ужасную смерть от рук безжалостных гуннов.

Вот как выглядит надпись на камне в оригинале:


DIVINIS FLAMMEIS VISIONIB. FREQVENTER ADMONIT. ET VIRTVTIS MAGNAE MAI IESTATIS MARTYRII CAELESTIVM VIRGIN IMMINENTIVM EX PARTIB. ORIENTIS EXSIBITVS PRO VOTO CLEMATIVS V. С. DE PROPRIO IN LOCO SVO HANC BASILICA VOTO QVOD DEBEBAT A FVNDAMENTIS RESTITVIT SI QVIS AVTEM SVPER TANTAM MAIIESTATEM HVIIVS BASILICAE VBI SANC TAE VIRGINES PRO NOMINE. XPI. SAN GVINEM SVVM FVDERVNT CORPVS ALICVIIVS DEPOSVERIT EXCEPTIS VIRCINIB. SCIAT SE SEMPITERNIS TARTARI IGNIB. PVNIENDVM


(Неоднократно наставленный божественными огнями видений и добродетелями необыкновенного величия мученичества выдающихся небесных дев из восточных областей явившийся Клематий, светлейший муж [титул сенатора. — И. Ч.] по обету на свои средства на своей земле эту базилику, как должно было, от основания перестроил. Если кто, однако, поверх такого величия сей базилики, где святые девы ради имени Христова пролили свою кровь, чье-либо тело положит, кроме [тел] этих дев, то пусть знает, что он будет наказан вечными огнями тартара.)[184]

Роберт Грэйвс Я, Клавдий

Божественный Клавдий и его жена Мессалина

(c) Перевод. Г. Островской, 1990

(c) Комментарии. И. Левинской, 1990

(c) Оформление. РИФ "Сказ", 1993

OCR and Spellcheck Афанасьев Владимир, 28.08.2000


ИЗ АВТОБИОГРАФИИ ТИБЕРИЯ КЛАВДИЯ, ИМПЕРАТОРА РИМЛЯН. РОДИВШЕГОСЯ в 10 г. до н. э., УБИТОГО И ОБОЖЕСТВЛЕННОГО в 54 г. н. э.

Слово "золотой" употребляется здесь в значении общепринятой денежной единицы и соответствует латинскому aureus, монете, равной ста сестерциям или двадцати пяти серебряным динариям ("серебряная монета"); это приблизительно то же, что английский фунт стерлингов или пять американских долларов. Римская миля на тридцать шагов короче английской. Даты на полях для удобства даны в современном летосчислении; по греческому летосчислению, используемому Клавдием, отсчет годов начинается от первой Олимпиады, которая происходила в 776 году до н. э. Из тех же соображений приводятся общепринятые сейчас географические названия; отсюда - Франция вместо Трансальпийской Галлии, так как Франция занимает приблизительно ту же территорию, а назвать такие города, как Ним, Булонь и Лион на современный лад, - их классические названия не будут узнаны широким читателем, - помещая их в Трансальпийскую Галлию, или, как ее именовали греки, Галатию, будет непоследовательно с моей стороны. (Греческие географические термины могут только запутать; так, Германия называлась у них "Страна кельтов".) Подобным образом в книге использовались наиболее привычные формы имен собственных - "Ливии" для Titus Livius, "Кинобелин" для Сunobelinus, "Марк Антоний" для Marcus Antonius.

Временами было трудно найти соответствующий аналог военных, юридических и других терминов. Приведу один-единственный пример со словом "ассагай" (метательное копье с железным наконечником). Рядовой авиации Т. И. Шоу (которого я пользуюсь случаем поблагодарить за тщательную вычитку корректуры этой книги) сомневается в правильности употребления слова "ассагай" для передачи германского framea или рfreim. Он предлагает взять слово "дротик". Но я не принял его предложения, в отличие от всех прочих, за которые весьма признателен, так как "дротик" был нужен мне для перевода слова pilum - обычное метательное оружие регулярной римской пехоты, - а "ассагай" звучит более устрашающе и более подходит для оружия дикарей. Слово это у нас в ходу вот уже триста лет, а в девятнадцатом веке благодаря войне с зулусами стало еще употребительнее. Frameа, копья с длинными древками и железными наконечниками, использовались, согласно Тациту, и как метательное, и как колющее оружие. Точно таким же образом применяли ассагай зулусские воины, с которыми у германцев времен Клавдия было много общего в материальной культуре. Совместить утверждения Тацита об удобстве framea в ближнем бою и тем, будто бы ими было несподручно сражаться в лесу среди деревьев, можно, лишь сделав вывод, что германцы скорее всего поступали так же, как и зулусы, а именно: отламывали конец длинного древка framea, когда начиналась рукопашная. Но до этого редко доходило, так как германцы предпочитали при столкновении с лучше вооруженной римской пехотой тактику молниеносных ударов и столь же молниеносного бегства.

В своем труде "Жизнь двенадцати цезарей" Светоний говорит, что "Истории" Клавдия написаны не так тяжеловесно, как бестолково. Однако, если некоторые абзацы этой книги написаны не только бестолково, но и тяжеловесно - неуклюжие фразы, неудачно построенные отступления, - это вполне соответствует стилю Клавдия, с которым мы знакомимся по дошедшим до наших дней отрывкам его речи на латыни относительно привилегий, дарованных им эдуям. В ней полно языковых погрешностей, но, возможно, перед нами просто копия официальной стенографической записи слов Клавдия, обращенных к сенату, - речь старого человека, добросовестно пытающегося выступить без подготовленного заранее текста, имея под руками лишь листок с набросанными наспех заметками. Книга "Я, Клавдий" написана разговорным слогом, да и сам греческий куда более разговорный язык, чем латынь. Найденное недавно письмо Клавдия александрийцам (на греческом), которое, однако, частично может принадлежать перу императорского секретаря, куда легче читать, чем речь к эдуям.

За исправление неточностей при передаче классических реалий я должен поблагодарить мисс Айлис Робертс, а за критические замечания по поводу стилистического соответствия английского текста поставленной задаче - мисс Лору Райдинг.

Р. Г. 1934

...Повествование, которое подверглись самым различным искажениям не только теми, кто жил в те времена, но также и в последующие годы - это только верно, что все выдающиеся труды предаются сомнению и забвению - причем одни выдают за факты самые сомнительные слухи, другие - объявляют ложью то, что действительно имело место; последующими поколениями в обоих случаях допускались преувеличения.

Тацит

ГЛАВА I

Я, Тиберий Клавдий Друз Нерон Германик, и прочая, и прочая (не стану докучать вам перечислением всех моих титулов), которого некогда, и не так уж давно, друзья, родные и знакомые называли "идиот Клавдий", или "этот Клавдий", или "Клавдий-заика", или "Клав-Клав-Клавдий", или в лучшем случае "бедный дядя Клавдий", намерен написать историю своей не совсем обычной жизни, начиная с раннего детства, год за годом, пока не достигну того рокового момента, изменившего мою судьбу, когда восемь лет назад, в пятьдесят один год, я попал в - если можно так сказать - золотые сети, из которых до сих пор не могу выпутаться.

Это будет отнюдь не первая моя книга: по правде говоря, литература, а в особенности история - еще в юности я изучал этот предмет под руководством лучших историков Рима, - были, до того как наступила вышеупомянутая перемена, моей единственной профессией, единственным моим интересом в течение тридцати пяти лет. Поэтому читатели не должны удивляться тому, что я пишу как профессионал; книгу эту сочинил действительно я, Клавдий, а не мой секретарь и не официальный летописец, один из тех, кому общественные деятели имеют привычку вверять свои воспоминания в надежде, что изящная форма восполнит убожество содержания, а лесть смягчит пороки. Клянусь всеми богами, у меня был лишь один секретарь - я сам, и сам я был своим летописцем: я пишу своей собственной рукой, и чего, спрашивается. я собьюсь у себя самого, если стану льстить сам себе? Могу добавить, что это даже не первая история моей жизни. написанная мной. Я уже написал восемь томов на эту тему в дар городскому архиву. Прескучная книга, которую я не ставлю ни в грош, но что было делать - положение обязывает. Честно говоря, я был в то время - два года назад - крайне занят другими делами. Первые четыре тома я продиктовал своему секретарю-греку и велел ему ничего не трогать (разве что сделать фразу гармоничней или убрать противоречия и повторы). Но должен признаться, что вторая половина этой работы и несколько глав из первой были состряпаны этим самым секретарем, Полибием (которого еще мальчиком-рабом я так назвал в честь знаменитого историка), на основе данного ему мной материала. Он настолько точно скопировал мой слог, что никто бы не догадался, что там мое, что - его.

Повторяю, это прескучная книга. Я не мог позволить себе критиковать императора Августа, моего двоюродного деда по материнской линии, или его третью, и последнюю, жену Ливию Августу, мою бабку, потому что оба они были официально обожествлены, а я был связан с их культами в качестве жреца, и хотя мне ничего не стоило подвергнуть очень резкой критике недостойных преемников Августа на императорском троне, я воздержался от этого из соображений приличия. Было бы несправедливо оправдывать Ливию, да и самого Августа, который доверял и подчинялся этой удивительной и - не буду скрывать - чудовищной женщине, и рассказывать правду о двух других императорах, не находящихся под защитой нашего страха и благоговения перед богами.

Я сознательно сделал эту книгу скучной, запечатлев в ней лишь такие бесспорные факты, как, например, то, что такой-то женился на такой-то, дочери такого-то, который может похвалиться таким-то количеством почестей и наград, но не упоминал при этом политическую подоплеку этого союза или закулисные сделки между семействами. Или писал, что такой-то внезапно умер, поев африканских фиг, не обмолвясь и словом о яде или о том, кому эта смерть пошла на пользу, если только факты не были подтверждены решением уголовного суда. Я не лгал в этой книге, но и не говорил правды в том смысле, в каком намерен говорить здесь. Когда я на днях пошел на Палатинский холм в Аполлонову библиотеку и взял эту книгу, чтобы освежить в памяти кое-какие подробности и даты в главах, посвященных государственным событиям, мне встретились абзацы, относительно которых я мог бы поклясться, что их писал или диктовал я сам, - мой стиль не спутаешь ни с чьим другим, - но я абсолютно этого не помню. Если их автор - Полибий, то эти абзацы - пример на редкость ловкого подражания (не спорю, он мог изучать другие мои произведения), но если они все же написаны мной самим, значит, память у меня даже хуже, чем говорят мои враги. Перечитав последние строки, я вижу, что не столько снимаю с себя, сколько возбуждаю подозрение, во-первых, в том, единственный ли я автор этого труда, во-вторых, в том, можно ли мне верить как историку, и, в-третьих, в том, хорошо ли я помню факты. Но я не стану ничего менять; я пишу то, что чувствую, пишу своей собственной рукой, и чем дальше пойдет мой рассказ, тем менее у читателя будет оснований сомневаться, что я что-то утаил - слишком многое здесь будет не в мою пользу.

История эта останется в тайне. Но кому-нибудь же, могут меня спросить, я ее раскрою? Отвечаю: моя книга адресована потомкам. Я не имею в виду правнуков или праправнуков, я имею в виду очень далеких потомков. И все же я надеюсь, что вам, мои возможные читатели, которых отделяет от меня сто с лишним поколений, будет представляться, будто я обращаюсь непосредственно к вам, словно ваш современник, так точно, как давно почившие Геродот и Фукидид часто, кажется, обращаются ко мне. Но почему я указываю на таких отдаленных потомков? Сейчас объясню.

Чуть меньше, чем восемнадцать лет назад, я отправился в Кумы в Кампании, чтобы посетить сивиллу в пещере горы Гавр. В Кумах всегда есть сивилла, потому что, когда одна умирает, ей наследует другая, ее прислужница, но не все они равно знамениты. Некоторым из них за все долгие годы их службы Аполлон так ни разу и не даровал права произнести прорицание. Другие пророчествуют, но, судя по той бессмыслице, которую они произносят, вдохновляет их не Аполлон, а Вакх, отчего в прорицания вообще перестали верить. До того как сивиллой сделалась Деифоба, к которой часто обращался за советом Август, и Амалфея, которая все еще жива и весьма известна, в течение трехсот лет одна сивилла была хуже другой. Пещера их находится позади небольшого греческого храма, посвященного Аполлону и Артемиде, - Кумы были эолийской греческой колонией. Над портиком храма виден старинный золоченый фриз, приписываемый Дедалу, что явная нелепость, так как храму не больше пятисот лет, если не меньше, а Дедал жил по крайней мере тысячу сто лет назад. На фризе изображена история Тезея и Минотавра, которого Тезей убил в Лабиринте на Крите. Прежде чем я получил разрешение посетить сивиллу, я должен был принести на алтарь храма жертву Аполлону и Артемиде: первому - вола, второй - овцу. Стоял декабрь, погода была холодная. Пещера, вырубленная в толще скалы, вселяла ужас, подъем туда был крутой, извилистый и темный; к тому же там было множество летучих мышей. Я пошел переодетым, но сивилла узнала меня. Выдало меня заикание. В детстве я заикался очень сильно и хотя, следуя советам знатоков ораторского искусства, постепенно научился контролировать свою речь на официальных церемониях, в частной, не подготовленной заранее беседе я все еще, бывает, хотя и реже, чем раньше, спотыкаюсь от волнения о собственный язык: это и случилось со мной в Кумах.

Вскарабкавшись с трудом на четвереньках по крутой лестнице, я вошел во внутреннюю пещеру и увидел сивиллу, больше похожую на обезьяну, чем на женщину; она сидела на кресле в клетке, свисающей с потолка, на ней был красный плащ, немигающие глаза горели красным огнем в свете одного-единственного красного луча, падающего откуда-то сверху. Беззубый рот ухмылялся. Вокруг пахло смертью. Но я все же умудрился выжать из себя заранее приготовленное приветствие. Она ничего не ответила. Только спустя какое-то время я догадался, что это была лишь мумия Деифобы, предыдущей сивиллы, умершей не так давно в возрасте ста десяти лет; в глазницы ей были вставлены стеклянные шары, посеребренные сзади, чтобы они сверкали. Все сивиллы всегда жили вместе со своей предшественницей. Я простоял несколько минут перед Деифобой, дрожа и заискивающе улыбаясь, чтобы умилостивить ее, - эти минуты показались мне вечностью. Наконец передо мной явилась настоящая сивилла, еще совсем молодая женщина по имени Амалфея. Красный луч погас, Деифоба исчезла (кто-то, наверно прислужница, прикрыл окошечко из красного стекла), а сверху ударил новый луч света - белый - и осветил Амалфею, сидевшую в глубине темной пещеры на троне из слоновой кости. Ее безумное лицо с высоким лбом было прекрасно; она сидела так же неподвижно, как Деифоба. Глаза были закрыты. У меня подогнулись колени, и я с трудом проговорил:

- О, сив-сив-сив... - не в силах перестать заикаться.

Она открыла глаза, нахмурилась и передразнила меня:

- О, Клав-Клав-Клав...

Мне стало стыдно, я вспомнил, зачем я сюда пришел, и, сделав над собой усилие, сказал:

- О, сивилла, я пришел спросить тебя о судьбе Рима и своей собственной судьбе.

Постепенно ее лицо изменилось, ее охватил пророческий экстаз, тело ее задергалось, дыхание участилось, по всем уголкам пещеры пронесся вихрь, захлопали двери, у моего лица воздух со свистом рассекли чьи-то крылья, свет погас, и Амалфея голосом бога произнесла по-гречески следующее стихотворение:

Кто был Проклятьем поражен,

Кого томит монеты звон,

Недугом сломлен будет он:

Во рту личинки синих мух,

Глаза червивы, отнят слух,

Забытый, он испустит дух.

Затем, потрясая руками над головой, продолжала:

Десять лет промчат стремглав,

Дар получит Клав-Клав-Клав.

Он не рад ему, и прав:

Вкруг себя собравши знать,

Будет мямлить и мычать -

Что с придурочного взять...

Но пройдут за годом год

Лет, так, тыща девятьсот -

Всякий речь его поймет1.

И тут бог расхохотался ее устами - прекрасный, но устрашающий звук: "Ха! Ха! Ха!" Я почтительно поклонился, поспешно повернул к выходу и заковылял прочь; на сломанной лестнице я растянулся, поранив лоб и колени, кувырком слетел вниз и еле живой выбрался наружу. Всю дорогу меня преследовал громоподобный смех.

Будучи профессиональным историком и жрецом, получив возможность изучать упорядоченные Августом Сивиллины книги и имея теперь опыт в расшифровке прорицаний, я могу интерпретировать эти стихи с известной долей уверенности. Под "Проклятьем" сивилла явно имела в виду проклятие небес, которое уже многие годы преследовало нас, римлян, за разрушение Карфагена. Именем наших главных богов, в том числе Аполлона, мы поклялись Карфагену в дружбе и защите, а затем, позавидовав тому, как он быстро оправился от бедствий, причиненных второй Пунической войной, обманом вовлекли его в третью Пуническую войну и полностью разрушили, истребив поголовно всех его обитателей и засеяв поля солью. "Звон монеты" - главное орудие этого Проклятья - безумная алчность, охватившая Рим, после того как он уничтожил своего главного соперника в торговле и сделался господином всех богатств Средиземного моря. Богатство повлекло за собой праздность, жадность, жестокость, бесчестность, трусость, изнеженность и все прочие, ранее не свойственные римлянам, пороки. Что это за "дар", которому я был не рад, - я получил его точно в указанный срок, - вы узнаете в свое время из этого повествования. Над словами о том, что спустя много лет всякий поймет мою речь, я ломал голову не один год, но теперь, думаю, наконец уразумел их смысл. Эти слова - повеление написать настоящую книгу. Когда я ее закончу, я пропитаю ее предохраняющим составом, запечатаю в свинцовый ларец и закопаю глубоко в землю, чтобы потомки могли выкопать ее и прочитать. Если я правильно понял сивиллу, это произойдет примерно через тысячу лет.

И вот тогда, когда все другие нынешние авторы, произведения которых доживут до тех дней, будут казаться заиками, а слог их хромым - ведь они пишут лишь для своих современников, притом с оглядкой, - моя книга расскажет обо всем ясно и без утайки. Возможно, поразмыслив, я не стану брать на себя труд запечатывать ее в ларец. Я просто оставлю ее где-нибудь - пусть лежит. Мой опыт историка говорит, что документы чаще сохраняются благодаря случаю, чем сознательным действиям. Аполлон напророчил все это, пусть он и позаботится о рукописи. Как вы видите, я решил писать по-гречески, так как, по моему убеждению, греческий всегда будет всеобщим языком литературы, а если Рим сгинет, как предсказала сивилла, то вместе с ним сгинет и латинский язык. К тому же греческий - язык самого Аполлона.

Я буду аккуратен с датами (которые, как вы видите, я выношу на поля) и с именами собственными. Мне даже вспоминать не хочется, сколько, работая над историей Карфагена и Этрурии, я провел мучительных часов, пытаясь отгадать, в котором году произошло то или иное событие, действительно ли такого-то человека звали так-то или он был сыном, внуком, возможно, даже правнуком этого человека, а то и вовсе не состоял с ним в родстве. Постараюсь избавить будущих историков от подобных мук. Так, например, в моей книге есть несколько персонажей по имени Друз: мой отец, я сам, мой сын, мой двоюродный брат, мой племянник; всякий раз, что я буду упоминать это имя, я буду отмечать, - кого именно я имею в виду. Еще один пример: говоря о своем наставнике Марке Порции Катоне, я не оставлю никаких сомнений в том, что он не был ни Марком Порцием Катоном Цензором, развязавшим третью Пуническую войну, ни его сыном с тем же именем, известным знатоком законов и автором юридических трудов, ни его внуком-консулом, которого звали точно так же, ни правнуком с тем же именем, врагом Юлия Цезаря, ни праправнуком, убитым в битве при Филиппах, а был его абсолютно ничем не прославившимся прапраправнуком все с тем же именем, который никогда не занимал никаких высоких общественных постов да и не заслуживал их. Август сделал его моим наставником, а затем воспитателем молодых римлян из знатных семей и сыновей иноземных царей, ибо, хотя его имя давало ему право занимать самые высокие должности, его жестокость, глупость и педантизм не позволяли ему стать ничем, кроме простого учителя.

10 г. до н. э.

Чтобы определить время, когда происходили эти события, я думаю, самое лучшее будет сказать, что я родился в 774 году от основания Рима Ромулом и спустя семьсот шестьдесят семь лет после первой Олимпиады и что император Август, чье имя вряд ли будет забыто даже через тысячу девятьсот лет, к тому моменту уже двадцать лет правил Римом.

Прежде чем закончить эту вступительную главу, я должен добавить еще кое-что насчет сивиллы и ее прорицаний. Я уже говорил, что, когда одна сивилла умирает, ей наследует другая и что одни из них более известны, чем другие. Большой славой пользовалась Демофила, с которой советовался Эней, прежде чем спуститься в подземный мир. Известна также Герофила, которая явилась к царю Тарквинию и предложила купить у нее свиток с прорицаниями. Когда он отказался, так как цена показалась ему чересчур высокой, она, как говорит легенда, сожгла часть свитка и предложила ему купить то, что осталось, за прежнюю цену. Он опять отказался. Тогда Герофила сожгла еще кусок и снова предложила Тарквинию оставшееся по той же цене, и на этот раз царь из любопытства ей заплатил. Пророчества Герофилы были двух видов; во-первых, предупреждения о несчастье и прорицания благоприятных событий в будущем, во-вторых, указания о том, какие именно жертвы нужно принести богам, чтобы умилостивить их при тех или иных предзнаменованиях. С течением времени к этим предсказаниям добавились примечательные и достоверные пророчества частным лицам. И когда в дальнейшем, согласно тем или иным знамениям, Риму угрожали бедствия, сенат приказывал жрецам, в ведении которых были свитки с прорицаниями, справляться в них, и там всегда находился ответ. Дважды свитки были частично уничтожены во время пожаров, и утерянные пророчества восстанавливались жрецами по памяти. Во многих случаях память им, по-видимому, изменяла, поэтому Август решил отобрать заслуживающие доверия тексты предсказаний, исключив из списков явные интерполяции и восстановленные тексты. Он также изъял у населения и уничтожил все, какие только смог заполучить, сомнительные частные собрания пророчеств, общим числом более двух тысяч. Просмотренные свитки прорицаний Август запер в ларец, поставленный под пьедесталом статуи Аполлона в храме, который он построил на Палатинском холме возле своего дворца. Спустя некоторое время после смерти Августа в мои руки попала уникальная книга из его личной исторической библиотеки. Она называлась "Сивиллины диковины: исключенные из канона пророчества, сочтенные жрецами Аполлона поддельными". Стихи были переписаны прекрасным почерком Августа, с теми типичными для него ошибками, которые он сперва делал по невежеству, а затем не исправлял из гордости. Большая часть этих стихов, судя по всему, не произносилась ни одной из сивилл, в экстазе или без него, и была сочинена безответственными людьми, которые желали прославить себя и свой род или навлечь проклятье на род соперников и для того приписывали божественное происхождение собственным фантастическим вымыслам. Я заметил, что род Клавдиев больше всех усердствовал по части таких подделок. Однако я нашел там два или три стихотворения, судя по их языку, сравнительно старых и, по-видимому, действительно вдохновленных богом, которые Август, чье слово было законом для жрецов Аполлона, не включил в канон из-за их вполне ясного и устрашающего смысла. У меня нет более этой книжицы. Но я помню слово в слово - да его и невозможно забыть - самое поразительное из этих, несомненно подлинных, предсказаний, записанных как по-гречески, так и, подобно большей части ранних пророчеств в каноне, в приблизительном переводе на латынь. Вот как оно звучит:

Минует век с Пунических войн -
К лохматому в рабство Рим попадет.
Лохматый сей, впрочем, будет лыс.
Одним он муж, а другим - жена.
Ему гарцевать на коне без копыт,
А жизни лишит его сын не сын,
И встретит он смерть не в бою.
И к власти придет лохматый второй,
Лохматому первому сын не сын.
Лохматый сей впрямь будет лохмат.
Он сделает мраморным глиняный Рим,
Но цепью невидимой свяжет его.
Погубит его жена не жена,
И рад будет гибели сын не сын.
Лохматый третий к власти придет,
Второму лохматому сын не сын.
И грязью покрыт, и кровью облит,
Лохматый сей, впрочем, будет лыс.
Победы и беды увидит с ним Рим.
А гибели рад будет сын не сын,
С подушкой вместо меча.
Четвертый лохматый к власти придет,
Лохматому третьему сын не сын.
Лохматый сей, впрочем, будет лыс.
Кощунства и яды увидит с ним Рим,
Погибнет же он от удара коня,
Что в детстве его носил.
Лохматый пятый к власти придет,
Он к власти придет, не желая ее.
Его недоумком считают вокруг.
Лохматый сей впрямь будет лохмат.
Он воду даст Риму и хлеб зимой,
Погубит его жена не жена,
И рад будет гибели сын не сын.
Шестой лохматый к власти придет,
Лохматому пятому сын не сын.
Он даст Риму пляски, пожар и позор,
Родительской кровью себя запятнав.
Лохматый седьмой не придет никогда.
Кровь хлынет из гроба ручьем.
Августу, должно быть, было ясно, что первый из "лохматых", то есть Цезарь (ведь слово "цезарь" означает "волосатый"), - его двоюродный дядя Юлий, усыновивший его. Юлий был лыс и прославился своим блудом - равно с женщинами и с мужчинами; его боевой конь, как гласит молва, был чудовищем с человеческими ступнями вместо копыт. Юлий вышел живым из многих боев и погиб наконец в сенате от руки Брута. А Брут, хотя и считался сыном другого человека, был внебрачным сыном Юлия. "И ты, дитя?" - сказал Юлий, когда тот бросился на него с кинжалом. О Пунических войнах я уже писал. Во втором из цезарей Август наверняка узнал себя. И действительно, глядя под конец жизни на великолепные храмы и общественные здания, воздвигнутые на месте прежних по его указу, и думая о том, как он всю жизнь старался укрепить и прославить Рим. Август похвалялся. что получил Рим глиняным, а оставляет его в мраморе. Но тех вещих строк, что касались его смерти, он, по-видимому, или не понял, или не поверил им, однако совесть не позволила ему уничтожить стихотворение. Кто были третий, четвертый и пятый "лохматые", станет ясно из моей истории, и я действительно буду недоумком, если, считая, что до сих пор прорицание во всех подробностях отвечает истине, не узнаю шестого "лохматого" и не порадуюсь за Рим, что шестому не наследует седьмой.

ГЛАВА II

Я не помню отца, умершего, когда я был ребенком, но в юности я пользовался всяким случаем получить сведения о его жизни и личности у кого только мог - сенатора, солдата или раба, которые знали его, - и желательно поподробней. Я начал писать его биографию как свою первую ученическую работу по истории, и, хотя бабка Ливия скоро положила ей конец, я продолжал собирать материал в надежде, что когда-нибудь смогу завершить свой труд. Я действительно закончил его - всего несколько дней назад, но даже сейчас будет бессмысленно пытаться представить эту биографию на суд широкой публики. Она настолько проникнута республиканским духом, что стоит Агриппинилле - моей теперешней жене - услышать о ее выходе в свет, как все экземпляры книги тотчас будут конфискованы, а мои незадачливые писцы пострадают из-за меня и моей опрометчивости. Хорошо, если им не переломают руки и не отрубят большой и указательный пальцы в знак ее особого благоволения. Как эта женщина ненавидит и презирает меня!

Отец всю жизнь был мне примером и повлиял на меня сильнее, чем кто-либо другой, не считая моего старшего брата Германика. А Германик был, по общему мнению, копией отца чертами лица, фигурой (за исключением тонких ног), смелостью, умом и благородством, поэтому они сливаются у меня в сознании воедино. Если бы я мог начать это повествование рассказом о своих ранних годах, предварив его всего несколькими словами о родителях, я бы так, несомненно, и сделал, ибо генеалогия и семейные предания - скучная материя. Но я не могу не написать, и довольно подробно, о своей бабке Ливии (единственной, кто был в живых из родителей моих родителей при моем рождении), потому что, к сожалению, она является главным персонажем в первой половине этой истории, и если я не дам ясного представления о ее молодых годах, ее позднейшие поступки будут непонятны. Я уже упоминал, что она была замужем за императором Августом вторым браком после того, как развелась с моим дедом. Когда умер отец, она сделалась фактической главой нашего рода, заняв место моей матери Антонии, дяди Тиберия (официального главы семьи) и самого Августа, чьему могущественному покровительству отец вверил нас, детей, в своем завещании.

Ливия, так же как и дед, была из рода Клавдиев, одного из самых старинных в Риме. Существует народная баллада, которую еще и до сих пор поют старики, где в припеве говорится, что на древе Клавдиев растут два вида фруктов: сладкие яблоки и кислица, и кислицы больше. К кислице неизвестный автор баллады причисляет Аппия Клавдия Гордого, который чуть не вызвал в Риме мятеж тем, что попытался сделать рабыней свободнорожденную девушку по имени Виргиния и овладеть ею, и Клавдия Друза, который в дни республики предпринял попытку стать царем всей Италии, и Клодия Красивого, который, когда священные цыплята не хотели клевать зерно, бросил их в море, вскричав: "Тогда пусть попьют!" - и из-за этого проиграл важное морское сражение. А в число сладких яблок автор баллады включает Аппия Слепого, который отговорил римлян вступать в опасный союз с царем Пирром, и Клавдия Пня, изгнавшего карфагенян из Сицилии, и Клавдия Нерона (что на сабинском диалекте означает "сильный"), который разгромил Гасдрубала, когда тот пришел из Испании, чтобы объединить свое войско с войском брата, великого Ганнибала. Эти трое были не только храбры и мудры, они были добродетельны. Автор баллады говорит также, что среди женщин рода Клавдиев тоже есть сладкие яблоки и кислица, и кислицы больше.

41 г. до н.э.

Мой дед был одним из лучших Клавдиев. Полагая, что Юлий Цезарь - единственный, у кого в ту тяжелую пору хватит силы обеспечить Риму мир и безопасность, дед присоединился к партии цезарианцев и храбро бился на стороне Юлия во время войны с Египтом. Но заподозрив, что Юлий стремится к личной власти, дед не пожелал содействовать его честолюбивым замыслам, хотя и не мог рискнуть пойти на открытый разрыв. Поэтому он попросил назначить его понтификом и был в этом качестве отправлен во Францию, чтобы основывать там колонии из солдат-ветеранов. Вернувшись после убийства Юлия, дед навлек на себя немилость молодого Августа, приемного сына Юлия, известного тогда под именем Октавиана, и его союзника, великого Марка Антония, тем, что осмелился предложить воздать почести тираноубийцам. Ему пришлось бежать из Рима. В смутах, которые последовали за тем, он примыкал то к одной партии, то к другой - в зависимости от того, какая, по его мнению, боролась за правое дело. Одно время он был на стороне молодого Помпея, затем воевал вместе с братом Марка Антония, сражался против Августа в битве при Перузии в Этрурии. Но, убедившись наконец, что Август, верный памяти приемного отца и обязанный отомстить за его убийство - долг, который он выполнил без всякой пощады, - однако не таит в душе желания стать тираном и хочет вернуть народу старинные вольности, дед перешел на его сторону и поселился в Риме с моей бабкой Ливией и дядей Тиберием, которому было тогда два года. Он больше не участвовал в гражданских войнах, довольствуясь исполнением обязанностей понтифика.

Бабка Ливия была одной из худших Клавдиев. Она вполне могла бы быть своей, перевоплотившейся в нее, тезкой и родственницей, той Клавдией, сестрой Клодия Красивого, которой было предъявлено обвинение в государственной измене, потому что однажды, когда ее карету задержала уличная толпа, она воскликнула: "Ах, если бы мой брат был жив! Он пустил бы в ход хлыст, быстро бы всех разогнал". Когда один из защитников народа ("трибун" по-латыни) подошел и сердито велел ей замолчать, напомнив, что ее брат из-за своего богохульства потерял римский флот, - "Тем больше оснований желать, чтобы он был жив, - отпарировала она. - Он потерял бы еще один, а не то и, дай бог, два флота и немного уменьшил бы эту мерзкую толпу". И затем добавила: "Я вижу, ты - трибун, и твоя личность, по закону, неприкосновенна, но не забывай, что мы, Клавдии, не раз секли вас, народных защитников, и будь проклята твоя неприкосновенность!" Так же точно моя бабка Ливия отзывалась о римском народе в наши времена: "Чернь и рабы! Республика всегда была вздором. Что нужно Риму, так это царь". Так, во всяком случае, она говорила деду, доказывая ему, что Марк Антоний, Август (вернее сказать, Октавиан) и Лепид (богатый, но вялый патриций), управлявшие тогда римским государством, со временем поссорятся и, если он правильно поведет игру, использует свое положение понтифика и свою репутацию человека неподкупной честности, которой он славился у всех фракций, он может стать царем. Дед сурово велел ей замолчать - еще один совет в том же духе, и он с ней разведется (по старому обычаю муж мог отослать жену обратно к родителям без публичных объяснений, вернув принесенное ею приданое, но оставив себе детей). На это бабка ничего не возразила, сделав вид, будто подчиняется ему, но с этого момента их любовь умерла. Втайне от деда она тут же принялась обольщать Августа.

38 г. до н.э.

Это не составляло труда, так как Август был молод и легко поддавался женским чарам, а Ливия тщательно изучила его вкусы; кроме того, по всеобщему признанию, она была в то время одной из трех самых красивых женщин Рима. Она выбрала Августа, сочтя, что он будет лучшим орудием для достижения ее честолюбивых целей, чем Антоний, - Лепид вообще не шел в счет, - и не остановится ни перед чем, как показали проскрипции за два года до того, когда по личному приказу Августа две тысячи всадников и триста сенаторов, принадлежавших к враждебной фракции, были поголовно перебиты куда большим числом его сторонников. Увидев, что Август в ее руках, Ливия убедила его убрать Скрибонию - женщину старше него, на которой он женился из политических соображений, - сказав, будто ей известно, что Скрибония изменяет ему с близким другом моего деда. Август с готовностью поверил ей, не настаивая на подробных доказательствах. Он развелся со Скрибонией, хотя она ни в чем не была повинна, в тот самый день, когда та родила ему дочь Юлию, которую он отобрал у роженицы, прежде чем она успела взглянуть на дитя, и отдал жене одного из своих вольноотпущенников, чтобы та вскормила ее. Бабка, которой тогда было всего семнадцать, на девять лет меньше, чем Августу, пошла к деду и сказала ему:

- Теперь разводись со мной. Я на пятом месяце беременности, и отец ребенка не ты. Я поклялась, что не рожу больше ребенка трусу, и намерена сдержать эту клятву.

Дед, что бы он ни почувствовал при этом признании, сказал только:

- Позови ко мне участника прелюбодеяния, и мы обсудим с ним все это без свидетелей.

На самом деле отцом ребенка был он сам, но дед этого не знал, и когда бабка заявила, что ребенок зачат другим, он принял ее слова на веру. Дед с удивлением узнал, что обманул его не кто иной, как его мнимый, как оказалось, друг - Август, но пришел к заключению, что Ливия соблазнила его и он не устоял против ее красоты, а возможно, Август все еще имел на него зуб за некогда выдвинутое в сенате неудачное предложение наградить убийц Юлия Цезаря. Как бы то ни было, он ни в чем не упрекнул Августа и лишь сказал: "Если ты любишь эту женщину и женишься на ней как благородный человек, возьми ее, но пусть будут соблюдены приличия". Август обещал, что немедленно женится на Ливии и никогда не бросит ее, если она будет ему верна, поклявшись в том самыми страшными клятвами. И дед дал ей развод. Мне говорили, что он смотрел на ее связь с Августом как на наказание, ниспосланное ему богами за то, что однажды в Сицилии он по наущению бабки вооружил и поднял рабов против римских граждан, к тому же Ливия была из его собственного рода Клавдиев, и по этим двум причинам ему не хотелось публично ее позорить. Так что участвовал он в брачной церемонии через несколько недель после того и вручал Ливию ее будущему мужу, как сделал бы это отец, и пел со всеми свадебный гимн вовсе не из страха перед Августом. Когда я думаю о том, что дед нежно любил бабку и рисковал из-за своего великодушия быть обвиненным в трусости и сводничестве, я преисполняюсь восхищением перед его поступком.

Но Ливия не испытывала к нему благодарности, напротив, она пришла в ярость - ей показалось оскорбительным, что дед отнесся ко всему этому так спокойно и безропотно уступил ее, словно она ничего собой не представляла. И когда, спустя три месяца, Ливия родила ребенка, моего отца, она сильно разгневалась на сестру Августа Октавию, жену Марка Антония, - вторые мои дед и бабка, -за ее эпиграмму, где говорилось, что родителям везет, когда у них родятся дети через три месяца после зачатия - до сих пор так быстро вынашивали плод только кошки и суки. Не знаю, действительно ли Октавия сочинила стишок, но если и так, Ливия заставила ее дорого за это заплатить. Я все же думаю, что автором эпиграммы была не она, ведь Октавия и сама вышла за Марка Антония в то время, когда была беременна от своего умершего мужа, а, как говорит пословица, свояк свояка видит издалека. Однако Марк и Октавия вступили в брак из политических соображений, и их союз был узаконен специальным указом сената, - здесь не было страсти с одной стороны и личного честолюбия с другой. Если спросят, как получилось, что коллегия понтификов согласилась признать законность брака Августа и Ливии, ответ прост: мой дед и Август оба были понтификами, а великим понтификом был Лепид, который все делал по указке Августа.

Как только отца отняли от груди, Август отослал его в дом деда, где его воспитывали вместе с дядей Тиберием, который был старше отца на четыре года. Когда дети подросли и стали что-то понимать, дед взял их воспитание в свои руки, а не отдаст их наставнику, как было принято в те времена. Он упорно внедрял в них ненависть к тирании и преданность старинным идеалам справедливости, свободы и добродетели. Бабка Ливия никак не могла примириться с тем, что сыновей забрали из-под ее опеки, хотя они ежедневно навещали ее во дворце Августа, находившемся по соседству с их родным домом на Палатинском холме, а когда она узнала, в каком духе дед их воспитывает, ее это сильно обеспокоило.

33 г. до н.э.

Дед внезапно умер во время обеда с друзьями, и возникло подозрение, что его отравили, но дело это замяли, так как в числе гостей были Ливия и Август. В завещании дед просил Августа взять его сыновей под свое покровительство. Тиберий, которому в то время было всего девять лет, произнес на похоронах отца надгробную речь.

Август горячо любил свою сестру Октавию и был весьма огорчен, когда - вскоре после свадьбы - узнал, что Антоний, отправившись на Восток завоевывать Парфию, остановился по пути в Египте и возобновил свою связь с египетской царицей Клеопатрой. Еще больше он огорчился по поводу оскорбительного письма, полученного Октавией от Антония, когда она в следующем году покинула Рим, чтобы помочь ему в его военной кампании деньгами и солдатами. В письме, которое догнало ее на полпути, ей холодно приказывалось вернуться в Рим и заниматься домашними делами; однако деньги и солдат Антоний принял. Ливия в глубине души была всем этим очень довольна, так как уже в течение долгого времени прилагала усилия, чтобы посеять между Августом и Антонием вражду, а Октавия столь же усердно старалась все недоразумения сгладить. Когда Октавия вернулась в Рим, Ливия попросила Августа предложить ей оставить дом мужа и поселиться у них во дворце. Октавия отказалась отчасти потому, что не доверяла Ливии, отчасти потому, что не хотела быть причиной надвигающейся войны. Кончилось тем, что подстрекаемый Клеопатрой Антоний послал Октавии сообщение о разводе и объявил войну Августу. Это была последняя гражданская война, смертельный поединок между единственными двумя людьми, оставшимися на ногах - если я могу позволить себе эту метафору - после всеобщей баталии на всемирной арене. Правда, Лепид все еще был жив, но находился в заточении; у него не осталось ничего, кроме имени, и он был вынужден припасть к стопам Августа с мольбой о пощаде. Молодой Помпей, второе важное лицо империи, чей флот долгое время господствовал на Средиземном море, был к этому времени также побежден Августом, а затем взят в плен и убит Антонием. Поединок между Августом и Антонием оказался коротким. Антоний был наголову разбит в морской битве при Акции у берегов Греции.

31 г. до н.э.

Он спасся бегством в Александрию, где покончил с собой, как и Клеопатра. Август присвоил все завоеванные Антонием земли на Востоке и сделался - к чему и стремилась Ливия - единственным правителем Римской державы. Октавия осталась верна интересам детей Антония - не только сына его первой жены, но даже трех детей Клеопатры, девочки и двух мальчиков, - и воспитывала их вместе со своими двумя дочерьми, одна из которых, Антония Младшая, стала моей матерью. Душевное благородство Октавии вызвало в Риме всеобщее восхищение.

Август управлял миром, а Ливия управляла Августом. Я должен здесь объяснить, чем была вызвана эта поразительная власть. Все всегда удивлялись, почему это у них нет детей, ведь бабка моя не была бесплодной, да и Август был, по слухам, отцом четырех детей, помимо Юлии, которая, без всякого сомнения, была его родной дочерью. Кроме того, все знали, что Август страшно влюблен в Ливию. Истинной причине их бездетности трудно поверить. А заключается она в том, что они так и не стали по-настоящему мужем и женой. Будучи вполне полноценным мужчиной с другими женщинами, Август оказывался бессильным, как ребенок, при сношениях, вернее, при попытке к ним, с моей бабкой. Единственным разумным объяснением этому может служить то, что Август был по природе благочестивым человеком, хотя опасности, подстерегавшие его после убийства его двоюродного деда Юлия Цезаря, вынудили Августа прибегать к жестокости и даже нарушать требования веры. Он знал, что его брак греховен, и мысль об этом, по-видимому, воздействовала на него, обуздывая его плоть.

Бабка, которой Август был нужен в первую очередь как орудие осуществления ее честолюбивых замыслов, а уж затем как любовник, была скорее рада его импотенции, чем сожалела о ней. Она увидела, что может использовать это как средство для подчинения его воли своей. Ливия бесконечно упрекала Августа за то, что он соблазнил ее и увел от любимого якобы мужа, уверяя ее в своей пылкой страсти и угрожая втайне деду, что, если он не отступится от жены, он поплатится за это как враг народа (последнее было полнейшей ложью). Да, говорила Ливия, неплохо он ее обвел вокруг пальца! Страстный воздыхатель, оказывается, вообще не мужчина: любой нищий угольщик или раб больше мужчина, чем он! Даже Юлия не его дочь, и он это знает. Единственное, на что он способен, говорила она, это ласкать да гладить, целовать да закатывать глаза, как поющий евнух. Напрасно Август доказывал, что с другими женщинами он настоящий Геркулес. Ливия или отказывалась ему верить, или обвиняла его в том, что он расточает на других женщин то, чего лишает ее. Но, чтобы о них не сплетничали, она как-то раз сделала вид, будто беременна, а затем инсценировала выкидыш. Стыд и неутоленная страсть привязывали к ней Августа крепче, чем узы, которые возникли бы, если бы их взаимное влечение друг к другу удовлетворялось каждую ночь и Ливия народила бы ему дюжину прекрасных детей. Она очень заботилась о его здоровье и удобстве и оставалась ему верна, так как не была от природы чувственна и вожделела одного - власти, и Август был так ей за это благодарен, что позволил руководить собой во всех государственных и личных делах. Старые дворцовые слуги говорили мне по секрету, что после женитьбы на бабке Август даже не смотрел ни на одну другую женщину. Однако по Риму ходили всевозможные слухи о его связях с женами и дочерьми различных знатных людей, и после его смерти, объясняя, как ей удалось полностью завладеть его чувствами, Ливия не раз утверждала, будто причиной тому была не только верность, но и то, что она никогда не препятствовала его временным увлечениям. Я полагаю, она сама распускала все эти слухи, чтобы ей было чем его упрекнуть.

Если у кого-нибудь возникнет вопрос, есть ли у меня достаточные основания для этой любопытной истории, могу ответить. Первую ее половину, касающуюся развода, я слышал из уст самой Ливии в год ее смерти. Остальное, относительно импотенции Августа, я узнал от женщины по имени Брисеида, камеристки моей матери, которая прислуживала еще бабке, и, так как ей тогда было всего семь лет, при ней не стеснялись вести разговоры, которые, как они полагали, она не могла понять. Я считаю, что мой рассказ соответствует истине, и буду и дальше так считать, пока его не заменят другим, который так же хорошо будет отвечать фактом. На мой взгляд, строка в предсказании сивиллы о "жене не жене" подтверждает мое объяснение.

Увы, я сказал еще не все. Желая спасти доброе имя Августа, я умолчал о том, что все же сейчас расскажу. Ибо, как говорит пословица, шила в мешке не утаишь. Речь идет вот о чем. Ради того, чтобы укрепить свою власть над Августом, бабка Ливия по собственному почину предоставляла в его распоряжение красивых молодых женщин всякий раз. когда замечала, что его одолевает вожделение. Она устраивала это втайне, не говоря Августу ничего ни до, ни после, не давая волю ревности, которую она как законная жена должна была, по его убеждению, испытывать, и делала все тихо, не нарушая приличий, - молодых женщин, безмолвных в присутствии императора, словно духи, явившиеся ему во сне (Ливия сама выбирала их на сирийском невольничьем рынке, так как Август предпочитал сириек), проводили ночью к нему в спальню, подав сигнал стуком в дверь и позвякиванием цепи, а рано утром с таким же сигналом уводили. То, что Ливия улаживала это так заботливо и оставалась ему верна, несмотря на его бессилие, Август, должно быть, считал доказательством самой искренней ее любви. Вы можете возразить, что Август в его положении мог утолить свой аппетит без помощи Ливии в качестве сводницы - самые прекрасные женщины мира, будь то рабыни или свободнорожденные, девицы или замужние, были готовы его ублажить. Верно, но после женитьбы на Ливии ему, как он однажды сказал, ничего не лезло в горло, хотя, возможно, это могло, напротив, означать, что сама Ливия была несъедобна.

Так что у Ливии не было оснований ревновать Августа, разве что к своей золовке, моей второй бабке, Октавии, чья добродетель вызывала у всех такое же восхищение, как ее красота. Ливии доставляло злобное удовольствие сочувствовать ей по поводу неверности Антония. Она дошла до того, что сказала, будто Октавия сама во всем виновата: нечего было так скромно одеваться и так чинно вести себя. Марк Антоний, указывала она, был человеком больших страстей, и, чтобы держать его в руках, женщина должна сочетать добродетель римской матроны с хитростями и уловками восточной куртизанки. Октавии надо было последовать примеру Клеопатры; египтянка, хоть и была старше Октавии на восемь лет и уступала ей в красоте, знала, как разжечь и как утолить похоть Антония. "Такие люди, как он, настоящие мужчины, предпочитают пикантное полезному, - нравоучительно заключала Ливия. - Для них червивый зеленый сыр вкуснее свежего творога". "Держи своих червей при себе!" - вспыхивала Октавия.

Сама Ливия одевалась очень богато и употребляла самые дорогие восточные духи, но в домашнем хозяйстве не допускала никакой расточительности и вела его, как она хвалилась, в старинном римском духе по следующим правилам: простая, но обильная пища, регулярные семейные богослужения, никаких горячих ванн после еды, постоянная работа для всех и суровая экономия. Под "всеми" понимались не только рабы и вольноотпущенники, но и каждый член семьи. Бедняжка Юлия, тогда еще девочка, должна была подавать пример прилежания. Она вела очень тоскливую жизнь. Каждый день она чесала и пряла шерсть, ткала пряжу и занималась рукоделием; даже в зимние месяцы ее поднимали с жесткой постели до рассвета, чтобы она успела выполнить все свои задания. А поскольку мачеха считала, что девушки должны получать широкое общее образование, Юлии было велено, помимо всего прочего, выучить наизусть гомеровские "Илиаду" и "Одиссею".

Юлия должна была также для удобства Ливии вести дневник, где записывалось, какую она сделала работу, какие прочитала книги, какие вела разговоры и так далее, что было для девушки большим бременем. Ей не разрешалось заводить знакомство с мужчинами, хотя те не раз поднимали чаши в честь ее красоты. Один юноша из старинного рода, сын консула, известный безупречным поведением, набрался смелости представиться ей однажды в Байях под каким-то учтивым предлогом, когда она совершала свою ежедневную получасовую прогулку у моря в сопровождении одной лишь дуэньи. Ливия, завидующая красоте Юлии и любви к ней Августа, отправила юноше очень суровое письмо, где говорилось, что ему нечего и ждать какого-либо общественного поста от отца девушки, чье доброе имя он пытался запятнать своим недопустимо фамильярным поступком. Саму Юлию также наказали - не разрешили выходить за пределы сада при вилле. Примерно в это время Юлия совершенно облысела. Я не знаю, приложила ли к этому руку Ливия, вполне возможно, что да, хотя, спору нет, в роду Цезарей все рано лысели. Так или иначе, Август нашел египетского мастера, который сделал ей великолепный белокурый парик, так что ее несчастье не только не уменьшило, а, напротив, усилило ее чары - свои волосы были у нее не очень хороши. Говорили, будто парик сделан не так, как обычно, на волосяной сетке, а представляет собой целый скальп, содранный с головы дочери одного из германских вождей и пригнанный по голове Юлии; а чтобы он оставался живым и мягким, в него время от времени втирали специальную мазь. Но должен сказать, что я этому не верю.

Все знали, что Ливия держит Августа в строгости, пусть и не в страхе, и он старается ни в коем случае ничем не обидеть ее. Однажды Август в качестве цензора выговаривал нескольким богатым римлянам за то, что они разрешают своим женам увешивать себя драгоценностями.

- Женщине не подобает, - сказал он, - слишком богато одеваться. Долг мужа - отвратить жену от роскоши.

Увлеченный собственным красноречием, он, к сожалению, добавил:

- Мне иногда приходится журить за это собственную жену.

С уст провинившихся сорвался восторженный крик: - О, Август, - воскликнули они, - скажи нам, какими именно словами ты журишь Ливию? Это послужит нам образцом.

Август был смущен и напуган.

- Вы неправильно меня поняли, - промолвил он, - я вовсе не говорил, что у меня когда-либо был повод упрекать Ливию. Как вы все прекрасно знаете, она образец женской скромности. Но я, разумеется, не колеблясь сделал бы ей замечание, если бы она забыла свое достоинство и по примеру ваших жен нарядилась подобно александрийской танцорке, которая, благодаря капризу судьбы, стала вдовствующей царицей Армении.

В тот же самый вечер Ливия не преминула поставить Августа на место, явившись к обеду в самом фантастически роскошном одеянии, какое только смогла найти, - его основной частью было одно из платьев Клеопатры для торжественных церемоний. Но Август хорошо вышел из неловкого положения, похвалив Ливию за остроумную и своевременную пародию на тот недостаток, который он порицал.

Ливия стала умнее с тех пор, когда она советовала моему деду надеть на голову венец и объявить себя царем. Титул "царь" все еще вызывал ненависть в Риме из-за непопулярной династии Тарквиниев, с которой, согласно легенде, покончил первый Брут (я называю его так, чтобы вы не спутали его со вторым Брутом, убившим Юлия Цезаря), изгнав царскую фамилию из Рима и став одним из первых двух консулов римской республики. Ливия уже поняла, что до тех пор, пока Август будет держать кормило власти, с самим титулом можно и подождать. Следуя ее совету, Август постепенно сосредоточил в своих руках все высшие должности республики. Он был консулом, а когда передал консульские полномочия надежному другу, сделался принцепсом, что, хотя номинально считалось равным консульству, было на практике выше него, да и любого другого государственного поста. Под наблюдением Августа находились также все провинции, он назначал туда губернаторов, стоял во главе всех армий и имел прерогативу набирать рекрутов, объявлять войну и заключать мир. Его избрали пожизненно народным трибуном Рима, что позволяло ему беспрепятственно пользоваться своими полномочиями, давало право накладывать вето на решения других должностных лиц и обеспечивало личную неприкосновенность. Титул "император", который означал просто "главнокомандующий", а в последнее время стал означать "верховный правитель", Август делил с другими удачливыми военачальниками. Он занимал также должность цензора, что давало ему власть над двумя главными сословиями: сенаторов и всадников; сославшись на то, что тот или иной член этих сословий совершил аморальный поступок. Август мог лишить его звания и связанных с ним привилегий, что считалось несмываемым позором. В ведении Августа была государственная казна; предполагалось, что через определенные промежутки времени он будет делать отчеты, но никто ни разу не отважился потребовать ревизии, хотя всем было известно о постоянном "уплывании" денег из государственной казны в императорскую.

Таким образом, Август распоряжался армией, держал под контролем законы (ибо его влияние на сенат было таково, что сенаторы принимали все, что бы он ни предложил), государственные финансы и общественные нравы, к тому же пользовался личной неприкосновенностью. Август даже имел право приговаривать любого из римских граждан от пахаря до сенатора к смерти или пожизненному изгнанию. Последний высокий титул, который он присвоил себе, был титул великого понтифика, что позволяло ему подчинить своему влиянию всю религиозную систему Рима. Сенат был готов даровать Августу любой титул -только пожелай, - кроме титула "царь"; они бы и на это пошли, если бы не страх перед народом. Самому Августу хотелось бы зваться Ромулом, но Ливия отговорила его от этого. Она доказывала ему, что Ромул был царем и поэтому принимать это имя опасно, к тому же он входил в число божеств - покровителей Рима, и если Август возьмет его имя, это могут счесть кощунством. (Думала-то она другое - что имя "Ромул" недостаточно хорошо. Кто он был? Обыкновенный вожак разбойников и один из второстепенных богов.) Поэтому, последовав ее совету. Август, звавшийся до тех пор Октавианом, дал знать сенату, что ему было бы приятно получить имя "Август". Его желание тут же было удовлетворено. Имя это в переводе означает "священный". Разве мог с ним сравниться обыкновенный титул "царь"?

Сколько царей платили дань Августу! Сколько их прошло в цепях за его триумфальной колесницей! Разве верховный царь далекой Индии, прослышав о славе Августа, не отправил в Рим послов с подарками - шелками и благовониями, рубинами, изумрудами и сардониксами, тиграми, впервые увиденными тогда в Европе, и Гермесом, знаменитым безруким мальчиком, умевшим делать необыкновенные вещи ногами, - чтобы умилостивить его, и не просил Августа о дружбе и покровительстве? Разве Август не оборвал династию египетских царей, которая возникла не меньше чем за пять тысяч лет до возникновения Рима? А какие только чудовищные предзнаменования не возникали, когда произошло это роковое вмешательство в историю! Разве не доносился из туч лязг оружия, не шел кровавый дождь? Разве на главной улице Александрии не возникла вдруг гигантская змея, издавая неправдоподобно громкое шипение? Разве не явились людям призраки мертвых фараонов? Разве не хмурились их изваяния? Разве Апис, священный бык Мемфиса, не разразился слезами, жалобно мыча?.. Так моя бабка рассуждала сама с собой.

Большинство женщин вообще не честолюбивы, те немногие, кто честолюбив, не переходят границ дозволенного. Но Ливия была единственной в своем роде: ее честолюбие вообще не знало границ, и при этом она оставалась абсолютно хладнокровной и уравновешенной, делая шаги, за которые любую другую женщину сочли бы безумной. Даже я, имевший такую прекрасную возможность наблюдать за ней, лишь постепенно стал догадываться, и то в общих чертах, каковы ее настоящие планы. При всем том, когда это наконец полностью обнаружилось, я был потрясен. Но, пожалуй, все же лучше перечислить поступки Ливии в исторической последовательности, не задерживаясь подробно на ее скрытых мотивах.

По ее совету Август убедил сенат создать два новых божества, а именно: богиню Рому, олицетворяющую женскую душу римской империи, и полубога Юлия, воинственного героя, обожествленного Юлия Цезаря (то, что Юлий при жизни не отказался от божественных почестей, предложенных ему на востоке, было одной из причин его убийства). Август знал цену религиозным узам, связывающим провинцию с Римом, узам куда более крепким, чем страх илиблагодарность. Нередко случалось, что, прожив много лет в Египте или в Малой Азии, даже урожденные римляне начинали поклоняться местным богам и забывали своих собственных, становясь тем самым чужестранцами во всем, кроме имени. С другой стороны, Рим ввез к себе столько религий из завоеванных стран, предоставляя - и не только ради удобства приезжающих в Рим гостей - пришлым богам, таким, как Изида и Кибела, великолепные храмы в самом городе, что было вполне резонно и справедливо в обмен внедрить в чужих городах своих богов. Рома и Юлий должны были служить кумирами для тех жителей провинций, которые были римскими гражданами и не хотели забывать о своем национальном наследии.

Следующим шагом Ливии было организовать приезд делегаций от тех жителей провинций, которым не посчастливилось получить в Риме полное право гражданства, с просьбой дать им какого-нибудь римского бога, которому они могли бы смиренно и преданно поклоняться. По совету Ливии Август полушутя сказал сенату, что, хотя этим беднягам, само собой, невозможно разрешить поклоняться таким божествам, как Рома и Юлий, нельзя их оставлять совсем без бога, пусть самого скромного. На это Меценат, один из приближенных Августа, с которым тот в свое время обсуждал целесообразность принятия имени Ромул, сказал: "Давайте дадим им бога, который хорошо приглядит за ними. Давайте дадим им самого Августа". Август несколько смутился, но признал, что предложение Мецената разумно. Почему бы не обратить на пользу Риму укоренившийся у восточных народов обычай воздавать божественные почести своим правителям? А поскольку поклоняться всему сенату вряд ли возможно - не помещать же шестьсот статуй в каждом из их храмов, - единственным выходом для них было поклоняться тому, кто проводит в жизнь решения сената, первому среди равных, которым случайно оказался он сам. И сенаторы, чувствуя себя польщенными тем, что в каждом из них есть хоть одна шестисотая божества, дружно приняли предложение Мецената. В Малой Азии тут же были воздвигнуты храмы Августу. Правда, культ его стал распространяться сперва только в пограничных провинциях, которые были под прямым контролем императора; ни во внутренних провинциях, номинально находившихся под контролем сената, ни в самом Риме он не привился.

Август одобрял то, как Ливия воспитывает Юлию, как бережливо ведет домашнее хозяйство. У него самого были простые вкусы. Август не ощущал разницы между свежим оливковым маслом и последними прогорклыми выжимками, когда оливки в третий раз идут под пресс. Он носил одежду из домотканой ткани. Вполне справедливо считалось, что пусть Ливия и была фурией, если бы не ее неустанная деятельность, Август ни за что не смог бы выполнить взятую им на себя колоссальную задачу: вернуть Риму мир и безопасность, отнятые долгими и бедственными гражданскими войнами, в которых сам он, спору нет, сыграл такую роковую роль. Август трудился четырнадцать часов в сутки, но Ливия, как утверждали, все двадцать четыре. Она не только, как я уже упоминал, умело вела огромное домашнее хозяйство, но наравне с Августом участвовала во всех государственных делах. Полный отчет о правовых, социальных, административных, религиозных и военных реформах, которые они провели совместными усилиями, не говоря уж об общественных работах, которые они предприняли, о храмах, которые воздвигли, колониях, которые основали, занял бы много томов. И все же многие выдающиеся граждане Рима, принадлежавшие к старшему поколению, не могли забыть, что это, казалось бы, превосходное переустройство государства стало возможным лишь благодаря военному поражению, тайным убийствам и публичным казням почти всех тех, кто не подчинился нашей энергичной паре. Если бы их деспотизм не был замаскирован старинными формами "свободного" правления, Ливии с Августом ни за что не удалось бы надолго удержать власть в своих руках. Даже при существующих порядках нашлись претенденты на роль Брута - на жизнь Августа было совершено четыре покушения.

ГЛАВА III

Имя "Ливия" одного корня с латинским словом, означающим "злобность". Моя бабка была превосходная актриса, и внешняя благопристойность ее поведения, острота ума и любезные манеры обманывали почти всех. Но никто по-настоящему ее не любил: злобность внушает страх, а не симпатию. В ее присутствии обыкновенные беспечные и добродушные люди остро ощущали свои недостатки - она умела ткнуть пальцем в их слабые места. Я должен попросить прощения за то, что продолжаю писать о Ливии, но это неизбежно: как все честные римские историки, я пишу "от яйца до яблок", я предпочитаю наш тщательный метод, при котором ничто не упускается, методу Гомера и прочих греков, которые кидаются в самую гущу событий, а уж оттуда идут вперед или назад, как им вздумается. Не скрою, у меня нередко возникала мысль переписать заново историю Троянской войны латинской прозой для наших более бедных граждан, не умеющих читать по-гречески, начав с яйца, из которого вылупилась Елена, и двигаясь глава за главой, пока не дойду до яблок, поданных на десерт на празднике в честь возвращения Улисса и его победы над женихами жены. В тех местах, где Гомер непонятен или умалчивает о чем-то, я бы обращался к более поздним поэтам или к более раннему повествованию жреца Дареса, которое, хоть и полно поэтических вымыслов, на мой взгляд, достовернее, чем рассказ Гомера, потому что Дарес лично принимал участие в войне, сперва на стороне троянцев, затем - греков.

Я однажды видел странную картину на внутренней стороне крышки старого кедрового сундука, привезенного, кажется, откуда-то из северной Сирии. Надпись по-гречески гласила: "Отрава царит над миром". А лицо Отравы, хотя и нарисованное за сто лет до рождения Ливии, было, бесспорно, ее лицом. В этой связи я должен написать о Марцелле, сыне Октавии от прежнего брака. Август, очень любивший Марцелла, усыновил его, задолго до положенного возраста назначал на административные посты и женил на Юлии. По общему мнению римлян, он намеревался сделать Марцелла своим преемником. Ливия не возражала против усыновления, напротив - искренно приветствовала этот шаг, дающий ей больше возможности завоевать любовь и доверие Марцелла. Ее привязанность к юноше ни у кого не вызывала сомнений. Именно Ливия посоветовала Августу назначать его раньше срока на высокие должности, и Марцелл, который знал об этом, был весьма ей благодарен.

Некоторые проницательные люди думали, что Ливия покровительствует Марцеллу, чтобы вызвать ревность Агриппы - второго после Августа человека в Риме. Хотя и низкого происхождения, он был старинным другом Августа и весьма удачливым военачальником и флотоводцем. До сих пор Ливия делала все возможное, чтобы заручиться его дружбой и поддержкой. Агриппа был честолюбив, но до известных пределов, он никогда не осмелился бы соперничать с Августом, которым от души восхищался, и быть его доверенным министром являлось для Агриппы венцом желаний. К тому же он никогда не забывал о своем скромном происхождении, и. изображая перед ним величественную патрицианку, Ливия оставалась хозяйкой положения. Его значение для Ливии и Августа не ограничивалось только его службой, преданностью и популярностью у народа и сената. Дело обстояло так: согласно выдумке самой Ливии, считалось, будто Агриппа в интересах всей нации следит за политическим курсом Августа. Во время знаменитых дебатов между Августом и его двумя ближайшими друзьями Агриппой и Меценатом, инсценированных в сенате после низвержения Антония, Агриппа действительно делал вид, будто не советует Августу присваивать себе единоличную верховную власть, но лишь для того, чтобы аргументы Мецената и восторженные просьбы сенаторов взяли верх над его возражениями. Тогда Агриппа заявил, что будет верно служить Августу до тех пор, пока его владычество не перестанет приносить пользу Риму и не перейдет в деспотию. С тех пор на него смотрели как на надежный оплот против тирании, и с чем соглашался Агриппа, с тем соглашалась нация. Так что теперь те же проницательные наблюдатели считали, что, разжигая зависть Агриппы к Марцеллу, Ливия играет с огнем, и все происходящее вызывало в Риме живейший интерес. Впрочем, возможно, привязанность Ливии к Марцеллу была притворной, и на самом деле она хотела побудить Агриппу убрать Марцелла со своего пути. Ходили слухи, будто один из приверженцев Агриппы и его родич предложил, что он затеет ссору с Марцеллом и убьет его, но Агриппа, хотя и был раздражен, как хотела того Ливия, оказался слишком благороден, чтобы принять его низкое предложение.

Никто не сомневался в том, что Август назначит Марцелла своим преемником и что тот не только унаследует его колоссальное богатство, но и монархию (как иначе я могу это назвать?) в придачу. Поэтому Агриппа заявил, что при всей его преданности Августу - а он никогда не сожалел о своем решении поддерживать его, - существует одно, чего он как гражданин и патриот не может допустить, а именно: наследственной монархии. Но Марцелл к тому времени был почти так же популярен, как Агриппа, и многие юноши из знатных семейств, для которых вопрос "империя или республика?" давно казался теоретическим, старались снискать его расположение, надеясь получить от него почести и важные посты, когда он сменит Августа. Эта всеобщая готовность приветствовать преемственность единовластия, по-видимому, радовала Ливию, но в узком кругу она сказала, что в том прискорбном случае, если смерть заберет у них Августа или его обязанности станут для него слишком обременительны, ведение государственных дел до того момента, как их возьмет в свои руки сенат, должно быть возложено на более опытного человека, чем Марцелл. Однако Марцелл пользовался такой любовью Августа, что, хотя обычно приватные высказывания Ливии претворялись в публичные эдикты, в данном случае на ее слова не обратили внимания, и все больше людей добивалось благоволения Марцелла.

23 г. до н. э.

Проницательные наблюдатели задавались вопросом, как Ливия поступит при этих обстоятельствах, но удача. видимо, была на ее стороне: Август слегка простудился, болезнь его приняла неожиданный оборот, его лихорадило и рвало; во время этой болезни Ливия готовила ему еду собственными руками, но желудок его настолько ослаб, что ничего не мог удержать. С каждым днем Август терял силы и наконец понял, что находится на пороге смерти. Его не раз просили назвать имя наследника, но он воздерживался из страха перед политическими последствиями, а также потому, что гнал от себя мысль о собственном конце. Однако теперь он чувствовал, что долг предписывает ему это сделать, и попросил у Ливии совета. Он сказал, что болезнь лишила его способности здраво рассуждать, он согласится на любого преемника, в пределах разумного, которого она ему укажет. Поэтому она приняла решение за него, и Август не стал возражать. Затем Ливия позвала к его постели второго консула, городских судей и некоторых сенаторов и всадников в качестве представителей своих сословий. Август был слишком слаб, чтобы говорить, но протянул консулу реестр сухопутных и морских военных сил и официальный отчет о государственных доходах, а затем подозвал к себе кивком Агриппу и передал ему свой перстень с печаткой, тем самым молчаливо признав его своим наследником, пусть даже править ему надлежало в тесном сотрудничестве с консулами. Это было большой неожиданностью. Все думали, что выбран будет Марцелл.

И с этого момента Август стал таинственным образом поправляться, лихорадка спала, желудок начал принимать пищу. Однако в заслугу это поставили не Ливии, которая продолжала за ним ухаживать, а некоему доктору по имени Муза, у которого был безобидный пунктик относительно холодных примочек и холодных микстур. Август был так благодарен ему за его мнимые услуги, что наградил Музу золотыми монетами в количестве, равном его весу, а сенат это количество еще удвоил. И хотя Муза был вольноотпущенник, его произвели в ранг всадника, что давало ему право носить золотое кольцо и претендовать на общественные должности. Сенат же принял еще более нелепый декрет, по которому всех лекарей освобождали от налогов.

Марцелл крайне оскорбился тем, что его обошли. Он был очень молод, ему еще и двадцати не исполнилось. Предыдущие милости Августа привели к тому, что Марцелл переоценил как свои таланты, так и политический вес. Он попытался отыграться, ведя себя подчеркнуто грубо по отношению к Агриппе на публичном пиру. Агриппа, хотя и с трудом, сдержался, чтобы не ответить, но так как инцидент этот остался без последствий, сторонники Марцелла подумали, будто Агриппа его боится. Они даже стали толковать между собой о том, что, если в ближайшие год-два Август не переменит свое решение, Марцелл силой захватит у него императорскую власть. Они вели себя так шумно и хвастливо, а Марцелл так мало делал, чтобы их обуздать, что между ними и приверженцами Агриппы то и дело возникали ссоры. Агриппу раздражала наглость "этого щенка", как он называл Марцелла, -разве не он, Агриппа, занимал чуть не все государственные посты, не он выиграл множество баталий? Но к его раздражению примешивался испуг. В результате всех этих стычек создавалось впечатление, что они с Марцеллом, вопреки приличиям, спорят, кто из них будет носить перстень с печаткой, когда Август умрет.

Агриппа был готов принести чуть не любую жертву, лишь бы не создалась видимость, будто он играет такую роль. Обидчиком был Марцелл, пусть он и выпутывается, как сумеет. Агриппа решил удалиться из Рима. Он отправился к Августу и попросил назначить его губернатором Сирии. Когда Август поинтересовался, чем вызвана его неожиданная просьба, Агриппа объяснил, что надеется в этом качестве заключить важное соглашение с царем Парфии. Он постарается вернуть полковых орлов и пленников, взятых у римлян тридцать лет назад, в обмен на царского сына, которого Август держал в Риме в качестве заложника. О ссоре с Марцеллом Агриппа не сказал ни слова. Августа и самого эта ссора весьма тревожила, но, раздираемый между давней дружбой с Агриппой и слепой родительской любовью к Марцеллу, он не признался даже себе самому в том, как благородно поступает Агриппа, ибо тогда ему пришлось бы признаться в собственной слабости, и также промолчал. Он поспешил согласиться на просьбу Агриппы, сказав, что им очень важно получить обратно орлов и пленников, если кто-нибудь из них еще остался в живых, и спросил, когда Агриппа будет готов выехать. Агриппа обиделся, неправильно истолковав его поведение. Он подумал, будто Август рад избавиться от него, поверив, что он на самом деле соперничает с Марцеллом из-за престола. Агриппа поблагодарил Августа за то, что тот согласился на его просьбу, холодно заверил его в своей дружбе и верности и сказал, что готов отплыть хоть на следующий день.

Но отправился Агриппа не в Сирию. Он доплыл всего лишь до Лесбоса, послав предварительно в Сирию своих заместителей, чтобы те вместо него управляли провинцией. Агриппа знал, что его пребывание на Лесбосе будет расценено как ссылка за ссору с Марцеллом, но не поехал в Сирию, так как в противном случае это дало бы сторонникам Марцелла повод говорить, будто он поехал на Восток, чтобы собрать армию и пойти походом на Рим. Агриппа искренне верил, что Марцелл намерен узурпировать монархию, и льстил себя надеждой, что Августу скоро понадобятся его услуги. Лесбос отвечал его целям, так как находился недалеко от Рима. Агриппа не забыл о своем обещании и начал через посредников переговоры с царем Парфии, однако не торопился с их завершением. Требуется немало времени и терпения, чтобы заключить выгодную сделку с восточным правителем.

Марцелла избрали городским судьей - его первый официальный пост, - и он устроил по этому случаю великолепные публичные игры. Он не только приказал покрыть навесом от солнцепека и дождя все театры и увесить их роскошными тканями, но воздвиг на рыночной площади гигантский многоцветный шатер, что создавало великолепный эффект, особенно если смотреть изнутри, когда стены и крышу шатра пронизывали солнечные лучи. На это ушло баснословное количество красной, желтой и зеленой материи, которую после окончания игр разрезали на куски и раздали гражданам на одежду и постельное белье. Из Африки привезли для травли в амфитеатре множество диких зверей, в том числе львов. Был также бой между пятьюдесятью германскими пленниками и равным числом черных воинов из Марокко. Август взял на себя значительную часть издержек, так же как и Октавия, мать Марцелла. Когда Октавия появилась в торжественной процессии, ее приветствовали столь оглушительными овациями, что Ливия с трудом сдержала слезы зависти и гнева. Через два дня Марцелл заболел. Симптомы его болезни были в точности такими же, как у Августа во время его последней болезни, так что, естественно, послали за Музой. Муза стал невероятно богат и известен, брал по тысяче золотых за визит и то приходил к больному из милости. Во всех случаях, когда болезнь не зашла слишком далеко, одного его имени было достаточно для немедленного исцеления, а люди ставили это в заслугу примочкам и микстурам, рецепт которых он держал в строжайшей тайне. Вера Августа в Музу была столь велика, что он не придал особого значения болезни Марцелла. и игры продолжались. Но почему-то, несмотря на неослабный уход Ливии и самые холодные примочки и микстуры Музы, Марцелл умер. Горе Октавии и Августа было безгранично; весь Рим оплакивал эту смерть как общественное бедствие. Однако было немало рассудительных людей, которые не сожалели об исчезновении Марцелла. Они не сомневались в том, что умри Август, Марцелл попытался бы занять его место и между ним и Агриппой началась бы гражданская война, а теперь Агриппа был единственным реальным наследником. Но они не взяли в расчет Ливию, твердым намерением которой в случае смерти Августа было... Клавдий, Клавдии, ты же говорил, что не будешь упоминать о мотивах Ливии и обещал только перечислять ее поступки... твердым намерением которой было в случае смерти Августа продолжать править империей, избрав орудием для этого моего дядю Тиберия, а в помощь ему - моего отца. Надо только, чтобы Август усыновил их и они стали его наследниками, а уж это она провернет.

После смерти Марцелла ничто не мешало Тиберию жениться на Юлии, и планы Ливии легко могли бы осуществиться, если бы в Риме не вспыхнули политические беспорядки -толпа требовала восстановления республики. Когда Ливия попыталась обратиться к народу с дворцовой лестницы, ее закидали грязью и тухлыми яйцами. Августа в то время в Риме не было, он вместе с Меценатом объезжал восточные провинции; письмо Ливии нагнало его в Афинах. Она писала коротко, в спешке, что положение в Риме из рук вон плохо и что надо любой ценой добиться помощи Агриппы. Август тут же вызвал Агриппу с Лесбоса и стал умолять его по имя давней дружбы поехать вместе с ним в Рим и вернуть пошатнувшееся доверие народа. Но Агриппа слишком долго вынашивал обиду, чтобы быть сейчас благодарным Августу за то, что тот его наконец призвал. Гордость не позволяла ему пойти на примирение. За три года Август написал ему всего три письма, да и те в весьма официальном тоне, и не пригласил его обратно после смерти Марцелла. С чего бы ему помогать теперь Августу? На самом деле виновата в их разрыве была Ливия, она ошиблась в оценке политической ситуации и поторопилась отстранить Агриппу. Она даже намекнула Августу, что Агриппа, хоть и находится за пределами Рима, на Лесбосе, знает больше, чем многие другие, о таинственной и роковой болезни Марцелла; кто-то ей говорил, утверждала она, будто, когда Агриппе сообщили печальное известие, он не выказал ни удивления, ни скорби. Теперь Агриппа сказал Августу, что он давно не был в Риме и не в курсе политических дел, - врядли он сможет взять на себя то, о чем его просят. Август, опасаясь, что, в теперешнем своем настроении вернувшись в Рим, Агриппа скорее выступит в качестве поборника народных свобод, чем защитника единовластия, отпустил его, любезно выразив свое сожаление, и поспешно призвал Мецената, желая посоветоваться с ним. Меценат попросил разрешения переговорить с Агриппой от имени Августа, чтобы попытаться узнать, на каких условиях он выполнит то, чего от него хотят. Август ради всех богов умолял Мецената сделать это "быстрее, чем спаржа варится" (его любимое выражение). Поэтому Меценат отвел Агриппу в сторону и сказал:

- Ну, дружище, признайся, чего тебе надо. Я понимаю, ты считаешь, будто с тобой плохо обошлись, но, уверяю тебя, у Августа есть все основания полагать, что ты в равной мере его обидел. Разве ты хорошо поступил, все от него скрыв? Ты оскорбил этим и его чувство справедливости, и его чувство дружбы к тебе. Если бы ты объяснил ему, что сторонники Марцелла поставили тебя в крайне неловкое положение, а сам Марцелл задел твою честь, - клянусь, Август ничего о том не знал до вчерашнего дня, - он сделал бы все возможное, чтобы уладить дело миром. Честно говоря, ты вел себя как капризный ребенок, который чуть что надувает губы, а Август отнесся к тебе как отец, который не склонен этому потакать. Ты говоришь, он писал тебе холодные письма? А твои что - были нежны? А как ты с ним попрощался? Я хочу стать между вами посредником, потому что, если разрыв будет продолжаться, это приведет всех нас к гибели. Вы оба горячо любите друг друга, и как же иначе, ведь вы - два величайших римлянина наших дней. Август сказал мне, что, стоит тебе выказать былое прямодушие, он с радостью возобновит вашу дружбу и будет с тобой в прежних отношениях и даже еще более близких.

- Он так сказал?

- Его собственные слова. Разреши мне передать Августу твои сожаления по поводу того, что ты оскорбил его, и объяснить, что все это было недоразумением и ты покинул Рим, так как думал, будто он знает о той обиде, которую Марцелл нанес тебе на пиру. И что теперь ты, со своей стороны, горячо стремишься загладить урон, который причинил вашей дружбе, и надеешься, что Август пойдет тебе навстречу.

Агриппа:

- Меценат, ты - прекрасный человек и настоящий друг. Скажи Августу, что я, как всегда, в его распоряжении.

Меценат:

- Передам это ему с величайшим удовольствием. И добавлю, что, по моему личному мнению, небезопасно посылать тебя в Рим, чтобы восстановить там порядок, не выказав каким-либо особым образом своего личного доверия.

Затем Меценат отправился к Августу.

- Я умаслил его. Он сделает все, что ты желаешь. Но, как ребенок, ревнующий отца к другому ребенку, он хочет быть уверенным в твоей любви. Я думаю, единственное, что его удовлетворит, - это твое согласие на его брак с Юлией.

Решать надо было быстро. Август вспомнил, что Агриппа и его жена, сестра Марцелла, были в плохих отношениях со времени ссоры с Марцеллом и что про Агриппу говорили, будто он влюблен в Юлию. Август жалел, что с ним нет Ливии, чтобы дать ему совет, но медлить было нельзя: если он сейчас обидит Агриппу, он никогда не сможет вернуть его поддержки. Ливия написала, что помощи Агриппы надо добиться "любой ценой", - это развязывало ему руки, он мог принимать те меры, какие считал нужными. Август снова послал за Агриппой, и они разыграли величественную сцену примирения. Если Агриппа согласится взять в жены его дочь, сказал Август, это будет для него, Августа, доказательством, что их дружба, которую он ценит превыше всего на свете, держится на крепкой основе. Агриппа ронял радостные слезы и просил прощения за свои проступки. Он попытается быть достойным любви и великодушия Августа, сказал он.

21 г. до н. э.

Агриппа вернулся вместе с Августом в Рим, немедленно развелся с женой и женился на Юлии. Брак этот вызвал у всех такое одобрение, а празднество, устроенное на широкую ногу, прошло с таким великолепием, что политические беспорядки тут же прекратились. К тому же в заслугу Августу поставили и то, что Агриппа успешно довел до конца переговоры о возвращении полковых орлов, которые официально передали Тиберию как личному представителю Августа. Орлы были священными предметами, более священными для римских сердец, чем мраморные статуи богов. Вернулось также несколько пленных, но после тридцатидвухлетнего отсутствия их вряд ли стоило с этим поздравлять; большинство из них предпочло остаться в Парфии, где они прочно обосновались и взяли в жены местных женщин.

12 г. до н.э.

Ливия отнюдь не была довольна сделкой, заключенной с Агриппой, единственным плюсом которой был позор, навлеченный на Октавию разводом ее дочери. Но бабка скрыла свои чувства. Прошло девять лет, прежде чем они смогли обойтись без услуг Агриппы. Тогда он неожиданно умер в своем загородном доме. Август в то время был в Греции, поэтому не провели ни дознания, ни вскрытия. Агриппа оставил много детей: трех мальчиков и двух девочек; все они являлись законными наследниками Августа, и Ливия понимала, что Август вряд ли легко поступится их интересами ради ее сыновей. Как бы там ни было, Тиберий женился на Юлии, которая облегчила для Ливии дело тем, что влюбилась в него и умоляла Августа замолвить за нее словечко перед Тиберием. Август согласился только потому, что Юлия угрожала в противном случае покончить с собой. Тиберию была ненавистна сама мысль о женитьбе на Юлии, но он не осмеливался возражать. Он был вынужден развестись со своей женой Випсанией, дочерью Агриппы от первого брака, которую он страстно любил. Однажды, уже после женитьбы на Юлии, встретив Випсанию случайно на улице, Тиберий долго смотрел ей вслед с такой безнадежной тоской, что Август, услышав об этом, приказал, ради соблюдения приличий, больше встреч между ними не допускать. Челядь из того и другого дома должна была следить, чтобы Тиберий никогда больше не видел свою бывшую жену. Випсания вскоре вышла замуж за честолюбивого молодого патриция по имени Галл. Кстати, я чуть было не забыл упомянуть о женитьбе моего отца на моей матери Антонии, младшей дочери Марка Антония и Октавии. Это случилось в тот же год, когда заболел Август и умер Марцелл.

Мой дядя Тиберий принадлежал к числу дурных Клавдиев. Он был угрюмый, скрытный и жестокий, но существовало три человека, которые влияли на него и держали в узле эти черты его характера. Первый из них - мой отец, один из лучших Клавдиев, жизнерадостный, открытый и великодушный; второй - Август, честный, веселый и доброжелательный человек, который, хоть и не любил Тиберия, хорошо относился к нему ради его матери; и, наконец, - Випсания. Влияние моего отца ослабло, когда братья смогли по возрасту принять участие в военных кампаниях и были отправлены сражаться в разных частях империи. Затем наступила разлука с Випсанией, за чем последовало охлаждение Августа, обиженного плохо скрываемой неприязнью Тиберия к Юлии. Лишенный их влияния, Тиберий мало-помалу совсем морально опустился.

Я думаю, сейчас самое время описать его внешность. Это был высокий, черноволосый, белолицый мужчина грузного сложения, с широченными плечами и такими сильными руками, что он давил ими орехи и мог проткнуть насквозь зеленое яблоко с жесткой кожурой указательным и большим пальцем. Если бы движения его не были так медлительны, он мог бы стать чемпионом по кулачному бою. Однажды в дружеской схватке он голыми руками, без ремней с металлическими пластинами, убил приятеля ударом по голове, от которого у того раскололся череп. Ходил он слегка вытянув шею вперед, опустив глаза в землю. Тиберий был бы хорош собой, если бы не множество прыщей, глаза навыкате и нахмуренные брови. На статуях эти недостатки не видны, поэтому он кажется на редкость красивым. Говорил он мало и медленно, так что, беседуя с ним, людям не терпелось одновременно закончить за него фразу и ответить на нее. Но при желании Тиберий мог произнести эффектную публичную речь. Он рано облысел, а оставшиеся на затылке волосы носил длинными, как было в моде у древней знати. Он никогда не болел.

Тиберий не пользовался популярностью в римском обществе, зато был весьма удачливым полководцем. Он возродил ряд стародавних дисциплинарных взысканий, но, поскольку он не жалел себя во время походов, редко спал в палатке, пил и ел то же, что и все остальные, и всегда сам возглавлял атаки, солдаты предпочитали служить под его началом, а не под началом какого-нибудь добродушного и беспечного командира, полководческому искусству которого они не так доверяли. Тиберий никогда не улыбался солдатам и не хвалил их и часто перегружал работой и муштрой. "Пусть ненавидят меня, - сказал он однажды, - лишь бы повиновались". Он держал полковников и полковых офицеров в такой же строгости, как солдат, так что никто не мог пожаловаться на его пристрастность. К тому же служить под его командой было и выгодно, так как, захватив вражеские лагеря и города, он обычно отдавал их своему войску на разграбление. Тиберий с успехом вел войны в Армении, Парфии, Германии, Испании, Далмации, в Альпах и во Франции.

Мой отец, говорю еще раз, был одним из лучших Клавдиев. Такой же сильный, как его брат, он был куда красивее его, быстрее в речи и движениях и ничуть не менее удачлив как полководец. Он относился к солдатам как к римским гражданам, а следовательно, равным себе во всем, кроме ранга и воспитания. Ему было тягостно наказывать их, и он отдавал приказ, чтобы с нарушителями дисциплины, по возможности, боролись их товарищи, которым, надо полагать, дорого доброе имя своего подразделения. Отец объявил, что, если, по их мнению, солдаты сами не в силах образумить нарушителя - ибо он не разрешал им ни убивать виновных, ни калечить, и тем самым выводить их из строя, - нужно обратиться к полковым командирам, но он предпочел бы, чтобы его люди были судьями сами себе. Капитаны могли применять розги с разрешения полковых командиров, но только в тех случаях, когда преступление - такое, как трусость в бою или кража у товарищей - говорило о низости характера и делало экзекуцию уместной; подвергшихся порке солдат отец приказывал не брать больше в действующие войска и отправлять в обоз или канцелярию. Любой солдат, считающий, будто его товарищи или командиры вынесли ему слишком суровый приговор, мог обратиться к отцу лично, хотя он сомневался в том, что приговоры эти заслуживают пересмотра. Такая система действовала великолепно - отец сам был прекрасный воин и своим личным примером вселял в войска такое мужество, на какое, на взгляд других командиров, они были не способны. Однако вы понимаете, как опасно было солдатам, с которыми обращались подобным образом, служить потом у обыкновенных начальников. Тому, кто получил в дар независимость, нелегко с ней расстаться. Всякий раз, когда войска, служившие под командой отца, оказывались под командой дяди, дело кончалось неприятностями. Но и войска, служившие под началом дяди, в свою очередь, смотрели с презрением и подозрением на дисциплинарную систему отца. Они привыкли покрывать проступки друг друга и гордились тем, как ловко избегают разоблачения; и поскольку в дядиных войсках солдата могли высечь, например, за то, что он первым обратился к офицеру или говорил излишне свободно и вообще за любое проявление независимости, рубцы от розог служили скорее к его чести, чем к позору.

Самые большие победы отец одержал в Альпах, во Франции и Нидерландах, но особенно в Германии, где его имя, я думаю, никогда не будет забыто. Он всегда находился в самой гуще сражения. Его мечтой было совершить подвиг, лишь дважды совершенный в римской истории, а именно: своими руками убить командующего армией противника и снять с него личное оружие. Много раз казалось, что счастье улыбается ему, но жертва всегда ускользала. То его враг спасался с поля боя бегством, то, вместо того чтобы драться, сдавался в плен, то какой-нибудь услужливый рядовой первым наносит удар. Ветераны, рассказывая мне об отце, восхищенно посмеивались: "Да что говорить, сердце радовалось смотреть, как твой отец верхом на вороном коне играет в прятки с каким-нибудь германским вождем. Порой сразит человек десять из его личной охраны, а они парни крепкие, пока доберется до знамени, а к тому времени хитрая птичка уже тю-тю". Те, кто служил под командой отца, горделиво хвалились тем, что он был первым римским военачальником, который прошел вдоль Рейна из конца в конец, от Швейцарии до Северного моря.

ГЛАВА IV

Мой отец не забывал уроков свободолюбия, которые давал ему его отец. Совсем маленьким мальчиком он поссорился с Марцеллом, бывшим на пять лет его старше, когда Август наделил того титулом "глава юношества". Он сказал Марцеллу, что титул этот пожалован ему только по случаю троянских игр ("битва греков с троянцами", разыгранная на Марсовом поле двумя верховыми отрядами, состоящими из сыновей сенаторов и всадников) и не дает ему никакого права вершить суд над другими людьми, которое Марцелл присвоил себе с тех пор; что касается его лично, то он, как свободнорожденный римлянин, не намерен подчиняться такой тирании. Он напомнил Марцеллу, что почестей за победу удостоился не он, а Тиберий, возглавлявший отряд "противников", и вызвал Марцелла на поединок. Августа очень позабавила эта история, когда он о ней услышал, и с тех пор он шутливо называл моего отца не иначе как "свободнорожденный римлянин".

Всякий раз, что отец приезжал теперь в Рим, его возмущало все растущее раболепие перед Августом, которое он встречал на каждом шагу, и он стремился поскорее вернуться в армию. Исполняя обязанности одного из главных городских судей в то время, как Август и Тиберий были во Франции, отец не мог не видеть роста карьеризма и политических спекуляций, внушавших ему отвращение. Он сказал с глазу на глаз одному своему другу, от которого я это услышал много лет спустя, что в одной роте его солдат больше старого римского свободолюбия, чем у всех сенаторов, вместе взятых. Незадолго до смерти он написал Тиберию из лагеря во внутренних областях Германии горькое письмо в том же духе. Он писал, что молит небо, чтобы Август последовал славному примеру диктатора Суллы, который, будучи единственным хозяином Рима после первой гражданской войны - все его враги были или покорены, или умиротворены, - решил по своему усмотрению самые неотложные государственные дела, а затем сложил с себя полномочия и снова стал рядовым гражданином. Если Август не сделает в ближайшее время то же самое - а он всегда заявлял, что таково в конечном счете его намерение, - будет слишком поздно. Ряды старой знати, к сожалению, сильно поредели; проскрипции и гражданские войны унесли самых лучших и храбрых, а те, кто выжил, затерявшись среди новой знати -тоже мне знать! - с каждым годом все более ведут себя по отношению к Августу и Ливии как их личные рабы. Скоро Рим забудет, что такое свобода, и подпадет под тиранию, не менее жестокую и деспотическую, чем на Востоке. Не для того он сражался во многих утомительных кампаниях под верховным командованием Августа, чтобы способствовать подобному бедствию. Даже его любовь к Августу и глубокое восхищение тем, кто был ему вторым отцом, не удерживает его от выражения подобных чувств. Он спрашивал Тиберия, как он думает, не удастся ли им двоим убедить или даже принудить Августа покинуть свой пост. "Если он согласится, я буду питать к нему в сто раз большую любовь и смотреть на него с во сто раз большим восхищением, чем раньше, но должен, увы, сказать, что тайная и неправомерная гордость, которую наша мать Ливия испытывает от того, что пользуется через Августа верховной властью, будет для нас в этом деле самой большой помехой".

К несчастью, письмо это было передано Тиберию в присутствии Августа и Ливии.

- Депеша от твоего благородного брата! - провозгласил императорский гонец, протягивая ему пакет.

Тиберий, не подозревая о содержании письма, не предназначенного для глаз и ушей Ливии и Августа, попросил разрешения тут же прочитать его.

- Пожалуйста. - ответил Август. - но при условии, что ты прочтешь его вслух. - И выслал слуг из комнаты.- Ну же, не будем терять времени. Какие его последние победы? Мне не терпится все услышать. Письма твоего брата всегда хорошо написаны и так интересны, куда лучше твоих, мой дорогой мальчик, если ты простишь мне это сравнение.

Тиберий прочел несколько слов и сильно покраснел. Он попытался проскочить через опасную часть, но увидел, что безопасных в письме почти нет, разве что конец, где отец жаловался на головокружение от раны в висок и рассказывал о трудном марше к Эльбе. Странные предзнаменования, писал он, появились здесь в последнее время: ночь за ночью с неба дождем падают звезды, из леса доносятся непонятные звуки, похожие на женские рыдания, на рассвете через лагерь проехали на белых конях два богоподобных юноши в греческих одеждах, а у входа в его палатку появилась германская женщина больше человеческого роста и сказала ему по-гречески, чтобы он прекратил свое продвижение вперед, так как судьба повелевает ему остановиться. Тиберий читал, одно слово - здесь, другое - там, запинался, жаловался на неразборчивый почерк, снова принимался читать, снова запинался и наконец совсем остановился.

- В чем дело? - спросил Август. - Неужели ты ничего больше не можешь там разобрать?

Тиберий собрался с духом:

- Честно говоря, могу, но письмо это не стоит того, чтобы его читать. Судя по всему, мой брат был не совсем здоров, когда писал его.

Август сильно встревожился:

- Надеюсь, он не серьезно болен?

Но бабка Ливия, конечно, сразу догадалась, что в письме есть строки, которые Тиберий боится читать вслух, так как они касаются Августа или ее самой, и, сделав вид, будто материнская тревога заставила ее забыть о хороших манерах, выхватила письмо из рук Тиберия. Она прочитала его от начала до конца, сурово нахмурилась и протянула Августу, сказав:

- Это вопрос, который касается только тебя. Не мое это дело - наказывать сына, даже самого противоестественного, а твое, ты - его отец и глава государства.

Август перепугался, не понимая, что, собственно, произошло. Он прочитал письмо, но оно показалось ему если не заслуживающим неодобрения, то скорее за то, что вызвало гнев Ливии, чем за то, что касалось его самого. По правде говоря, если оставить в стороне некрасивое слово "принудить", Август в глубине души одобрял чувства, выраженные в письме, хотя оскорбление, нанесенное бабке, затрагивало и его, ведь выходит, что он позволяет ей склонять себя к тому, против чего восстает его здравый смысл. Спору нет, сенаторы стали обращаться к нему, членам его семьи и даже к его слугам с постыдным подобострастием. Это коробило Августа не меньше, чем моего отца, и он действительно еще перед поражением и смертью Антония публично обещал уйти на покой, когда у Рима не останется больше внешних врагов, и с тех пор не раз упоминал в своих речах о том счастливом дне, когда его задача будет наконец выполнена. Август устал от бесконечных государственных дел и от бесконечных почестей, он мечтал об отдыхе и безвестности. Но бабка и слышать ни о чем не хотела, она всякий раз говорила, что его задача не выполнена и наполовину и если он сейчас уйдет в отставку, это приведет лишь к междоусобице. Да, верно, он трудится, не жалея сил, но разве она, Ливия, не трудится еще более усердно, хоть и не имеет за это от государства прямой награды. И не надо быть простачком: как только он сложит с себя полномочия и сделается частным лицом, что защитит его от преследования и изгнания, а быть может, и от худшей участи? А как насчет родичей тех, кто был им убит или покрыт позором? Думаешь, они не затаили в душе зла? Если он станет рядовым гражданином, ему придется отказаться от личной охраны, не только от армий. Пусть он согласится пробыть еще десять лет на своем посту, возможно, к концу этого времени положение изменится к лучшему. И Август каждый раз уступал и продолжал править. Он принимал привилегии монарха в рассрочку, сенат утверждал их на пятилетний или десятилетний срок, чаще - на десять лет.

Бабка сурово посмотрела на Августа, когда он кончил читать.

- Ну как? - спросила она.

- Я согласен с Тиберием, - мягко сказал Август. - Молодой человек, должно быть, болен. У него помутился разум от переутомления. Ты обратила внимание на последний абзац, где он пишет о последствиях ранения в голову и о всех этих видениях? Это ли не доказательство? Ему нужен отдых. Врожденное благородство его души нарушено передрягами военной кампании. Эти германские леса - неподходящее место для больного человека, не так ли, Тиберий? Ничто так не действует на нервы, как вой волков - я уверен, рыдания женщин, о которых он пишет, не что иное, как волчий вой. Не стоит ли сейчас, после того как он задал германцам хорошую взбучку - они не скоро ее забудут, - отозвать его в Рим? Мне будет приятно снова его повидать. Да, разумеется, надо, чтобы он вернулся. Ты ведь будешь рада, дражайшая Ливия, увидеть своего мальчика?

Бабка не ответила прямо. Она сказала, все еще хмурясь:

- А ты что думаешь, Тиберий?

Дядя был большим дипломатом, чем Август. Он лучше знал натуру своей матери. Он ответил так:

- Похоже, что брат действительно нездоров, но даже болезнь не оправдывает такое не подобающее сыну поведение и такое чудовищное безрассудство. Я согласен с тем, что его надо отозвать, чтобы объяснить, сколь гнусно иметь такие низкие мысли насчет своей преданной ему и неутомимой матери и сколь возмутительно вверять их бумаге и посылать с гонцом через вражескую страну. К тому же ссылка на Суллу прямо наивна. Как только Сулла отказался от власти, сразу начались гражданские войны и его реформам пришел конец.

Так что Тиберий вышел сухим из воды, но гнев его против брата был вполне искренний: разве тот не поставил его в поистине трудное положение?

Ливия задыхалась от ярости, ведь Август так легко пропустил мимо глаз нанесенные ей оскорбления, да еще в присутствии ее сына. В равной мере жестоко гневалась она на моего отца. Она знала, что, вернувшись, он скорее всего попробует привести в исполнение свой план - заставить Августа отказаться от власти. Она также увидела, что не сможет управлять через Тиберия, даже если ей удастся добиться для него права наследования, пока мой отец, пользующийся огромной популярностью в Риме, за спиной которого, к тому же, были все западные полки, только и будет ждать случая восстановить, пусть силой, народные свободы. А для нее верховная власть значила теперь больше, чем жизнь или честь: слишком многим она ей пожертвовала. Но Ливия умела скрывать свои чувства. Она сделала вид, будто разделяет мнение Августа - мой отец просто болен, и сказала Тиберию, что его приговор слишком суров. Однако она согласилась с тем, что отца надо немедленно отозвать из армии. Ливия поблагодарила Августа за то, что он великодушно пытался найти оправдание ее бедному сыну; она пошлет к нему своего личного лекаря, а с ним пакет чемерицы из Антикиры в Фессалии -лекарство, которое, как считалось, лучше всего помогает при душевных заболеваниях.

Лекарь отправился в путь на следующий день вместе с гонцом, который вез письмо Августа. В письме тот дружески поздравлял отца с победами и сочувствовал ему по доводу раны в голову; в нем было также разрешение вернуться в Рим, выглядевшее скорее как приказ, и отцу стало ясно, что ему придется вернуться, хочет он того или нет.

Отец ответил через несколько дней и выразил Августу признательность за его доброту. Он писал, что вернется, как только ему разрешит здоровье, но письмо достигло его после небольшой неприятности: его конь упал под ним на всем скаку, придавил ему ногу, и он поранил ее об острый камень. Он признателен матери за ее заботу, за лекарство и за то, что она отправила к нему своего врача, чьими услугами он не замедлил воспользоваться. Но он опасается, что даже его широко известное искусство не сможет помешать ранению принять дурной оборот. В конце отец писал, что предпочел бы остаться на своем посту, но желание Августа для него закон, и, повторил отец, как только он поправится, он вернется в Рим. Сейчас он находится в лагере в Тюрингии возле реки Сааль.

9 г. до н.э.

Узнав эти новости, Тиберий, бывший в то время с Августом и Ливией в Павии, тут же попросил разрешения ухаживать за больным братом. Август ответил согласием, и, вскочив на коня, Тиберий лишь с небольшим эскортом помчался галопом на север, направляясь к самой короткой дороге через Альпы. Перед Тиберием лежало пятьсот миль пути, но он мог рассчитывать на частую смену лошадей на почтовых станциях, а когда он будет уставать от верховой езды, он прикажет заложить повозку и урвет несколько часов сна, не задерживая продвижения вперед. Погода благоприятствовала Тиберию. Он пересек Альпы и спустился в Швейцарию, затем последовал по главной дороге вдоль Рейна, ни разу не остановившись, чтобы поесть горячей пищи, пока не достиг поселения под названием Манхейм. Здесь он пересек реку и, повернув на северо-восток, поскакал по бездорожью в глубь враждебной страны. Когда к вечеру третьего дня он достиг цели своего путешествия, он был один - первый его эскорт давно отстал, да и новый, набранный в Манхейме, не смог за ним угнаться. Говорят, что на вторые сутки Тиберий проскакал от полудня до полудня двести миль. Он успел приветствовать моего отца, но не успел спасти ему жизнь: нога к этому времени была до бедра охвачена гангреной. У отца, хоть он и был при смерти, хватило самообладания приказать, чтобы Тиберию были оказаны в лагере все почести, положенные ему как главнокомандующему. Братья обнялись, и отец шепнул:

- Она прочитала мое письмо?

- Еще раньше, чем я, - простонал дядя Тиберий.

Больше они не разговаривали, лишь отец сказал со вздохом:

- У Рима жестокая мать, у Луция и Гая опасная мачеха.

Это были его последние слова, и вскоре дядя Тиберий закрыл брату глаза.

Я слышал все вышесказанное от Ксенофонта, грека с острова Кос, который в то время, еще совсем молодым, был полковым лекарем отца и весьма возмущался тем, что присланный бабкой врач отстранил его от лечения. Следует объяснить, что Гай и Луций были внуки Августа от Юлии и Агриппы. Он усыновил их еще в младенчестве. У них был еще один брат по имени Постум, названный так потому, что он родился после смерти отца, но его Август не усыновил и оставил ему имя Агриппы, чтобы было кому продолжать его род.

Лагерь, где умер отец, назвали "Проклятый"; погребальная процессия с его телом проследовала торжественным маршем на зимние квартиры армии в Майнце на Рейне; дядя Тиберий как самый близкий родственник усопшего прошел весь путь пешком. Армия хотела похоронить отца здесь, но дядя отвез тело в Рим, где оно и было сожжено на колоссальном погребальном костре, воздвигнутом на Марсовом поле. Август сам произнес надгробное слово, в частности он сказал: "Я молю богов сделать моих сыновей Гая и Луция такими же благородными и добродетельными людьми, как этот Друз, а мне даровать такую же безупречную смерть".

Ливия не знала, насколько она может доверять Тиберию. Когда он вернулся с телом брата, его сочувствие ей выглядело принужденным и неискренним, а когда Август пожелал себе такой же смерти, как у моего отца, она увидела на губах Тиберия мимолетную улыбку. Но Тиберий, который, по-видимому, уже давно подозревал, что мой дед умер насильственной смертью, твердо решил ни в чем не перечить матери. Часто обедая за ее столом, он чувствовал себя полностью в ее власти и делал все возможное, чтобы завоевать ее милость. Ливия понимала, что у него на уме, и ее это устраивало. Тиберий был единственный, кто догадывался, что она отравительница, и, судя по всему, намеревался держать свои догадки при себе. Своим образом жизни и поведением Ливия заставила забыть то, как скандально она вышла за Августа, и теперь считалась в Риме образцом добродетели в самом прямом и неприятном смысле этого слова. Чтобы утешить Ливию в ее потере, сенат принял решение поставить ее статуи в четырех общественных местах, а также, опираясь на юридическую фикцию, внес Ливию в число "матерей трех детей". По законодательству Августа матери трех я более детей пользовались особыми привилегиями, в частности при получении наследства, а старые девы и бесплодные женщины вообще были лишены права получать что-либо по завещанию, и то, что они теряли, шло их плодовитым сестрам.

...Клавдий, ты, старый зануда, еще дюйм-два, и кончится четвертый свиток твоей автобиографии, а ты даже не добрался до места своего рождения. Ну-ка, давай сразу же пиши об этом, а не то ты никогда не достигнешь и середины своей истории. Пиши: "Я родился во Франции, в Лионе, первого августа, за год до смерти моего отца". Вот так. У родителей было до меня шестеро детей, но, поскольку мать всегда сопровождала отца в военных походах, ребенок должен был быть очень выносливым, чтобы выжить. Ко времени моего рождения в живых остались только брат Германик, на пять лет старше меня, и сестра Ливилла, на год старше; оба они унаследовали великолепное здоровье отца. Я - нет. Еще до того как мне исполнилось два года, я раза три чуть не умер, и если бы после гибели отца мы не вернулись в Рим, маловероятно, что эта история была бы написана.

ГЛАВА V

В Риме мы жили в большом доме, принадлежавшем деду, который завещал его бабке. Дом стоял на Палатинском холме, рядом с дворцом Августа и воздвигнутым им храмом Аполлона, в портиках которого была библиотека, и неподалеку от храма богов-близнецов Кастора и Поллукса. (Это был старый храм, сделанный из бревен и дерна, и шестнадцать лет спустя Тиберий построил на его месте за свой счет великолепное мраморное здание, раскрашенное и позолоченное изнутри и обставленное с такой роскошью, словно это был будуар богатой патрицианки. Скорее всего, сделать это ему велела бабка Ливия, чтобы доставить удовольствие Августу. Тиберий не был религиозен и не любил бросать деньги на ветер). Холм был более здоровым местом, чем низина у реки, большая часть домов на нем принадлежала сенаторам. Я был очень болезненный ребенок, "форменное поле боя болезней", как говорили доктора, и, возможно, выжил я лишь потому, что болезни никак не могли столковаться, какая из них удостоится чести свести меня в могилу. Начнем с того, что родился я семимесячным, раньше срока, молоко кормилицы плохо подействовало на мой желудок, и меня всего обсыпало противной сыпью; я перенес малярию и корь, после чего немного оглох на одно ухо, и рожистое воспаление, и колит, и, наконец, детский паралич, от которого у меня укоротилась одна нога, так что я был обречен всю жизнь хромать. Из-за какой-то из этих болезней у меня сделались очень слабые колени, и до конца своих дней я не мог ни пробежать, ни пройти пешком даже небольшое расстояние, и меня обычно носили в носилках. Надо еще упомянуть об ужасной боли под ложечкой, которая часто пронзает меня после еды. Боль эта настолько сильна, что были два-три случая, когда, не вмешайся мои друзья, я бы всадил нож для нарезания мяса, который я, обезумев, хватал со стола, в самое средоточие своих мучений. Я слышал, что эта боль, которую называют "сердечный приступ", страшнее любой другой боли, известной человеку, кроме боли при затрудненном мочеиспускании. Что ж, я, верно, должен быть благодарен богам за то, что они избавили меня хотя бы от нее. Вы предположите, что моя мать Антония, прекрасная и благородная женщина, воспитанная в правилах строжайшей добродетели ее матерью Октавией и единственная страсть моего отца, нежно заботилась обо мне, своем младшем ребенке, и даже, жалея меня за все мои злоключения, любила больше остальных детей. Отнюдь. Мать делала для меня все, что повелевал ей долг, но не больше. Она не только не любила меня, она питала ко мне отвращение как из-за моей хилости, так и потому, что я был причиной очень трудной беременности, а затем очень мучительных родов, - она едва осталась в живых, а потом много лет болела. Своим преждевременным появлением на свет я был обязан испугу, который она испытала на пиру, данном в честь императора, когда тот приехал к отцу в Лион, чтобы торжественно открыть там Алтарь Ромы и Августа; мой отец был в то время губернатором трех французских провинций, и Лион служил ему штаб-квартирой. Безумный раб-сицилиец, прислуживавший за столом, внезапно выхватил кинжал и занес его сзади над головой отца. Этого никто не заметил, кроме матери. Она поймала взгляд раба, и у нее хватило самообладания улыбнуться ему и неодобрительно покачать головой, указывая, чтобы он убрал кинжал. Пока раб колебался, двое других слуг увидели, куда она смотрит, и успели скрутить ему руки и обезоружить его. После чего мать потеряла сознание, и у нее тут же начались схватки. Возможно, как раз из-за этого я испытываю патологический страх перед убийством, ведь говорят, что предродовой испуг может перейти по наследству. Но, пожалуй, нет оснований упоминать о каком-то внутриутробном воздействии. Много ли членов императорской фамилии умерли своей смертью?

Я был ласковым ребенком, и отношение матери причиняло мне много горя. Я слышал от своей сестры Ливиллы, красивой, но жестокой, тщеславной и властолюбивой девочки - словом, типичный образчик худших Клавдиев, - что мать называла меня "живым предостережением" и говорила, что, когда я родился, надо было обратиться за советом к сивиллиным книгам. И что природа начала меня лепить, но не кончила и с отвращением отбросила в сторону, отчаявшись в успехе. И что древние были мудрее нас и великодушнее: они оставляли хилых младенцев на голом склоне холма в дождь и ветер ради блага целой расы. Возможно, Ливилла приукрашивала менее жестокие замечания матери - хотя недоношенные дети действительно выглядят довольно страшно, - но я и сам помню, как однажды, рассердившись на какого-то сенатора, выдвинувшего глупое предложение, мать вскричала: "Этого человека следует убрать! Он глуп, как осел... Что я говорю? Ослы - разумные существа по сравнению с ним... он глуп, как... как, о боги! Он глуп, как мой сын Клавдий!"

Ее любимцем был Германик - правда, он был всеобщим любимцем, - но я не только не завидовал тому, что он возбуждал повсюду любовь и восхищение, я радовался за него. Германик жалел меня и делал все, что мог, чтобы жизнь моя стала счастливой, хвалил меня старшим, называл хорошим и добрым ребенком, который вознаградит их за великодушное и заботливое обращение. Строгость только пугает его, говорил он, и делает еще более хворым. И он был прав. Нервное дрожание рук, подергивание головы, заикание, слабый желудок, постоянная слюна в уголках губ были, в основном, результатом тех ужасов, которым меня подвергали во имя дисциплины. Когда Германик заступался за меня, мать обычно нежно смеялась, глядя на него, и говорила: "Благородное сердечко. Доброта так и переполняет его. Найди для нее объект получше". Но бабка Ливия говорила иначе: "Не болтай глупости, Германик. Если Клавдий будет подчиняться дисциплине, мы станем относиться к нему с добротой, которую он этим заслужит. Ты ставишь все с ног на голову". Бабка редко обращалась ко мне, а если и обращалась, то, не глядя на меня, говорила презрительным тоном чаще всего одно и то же: "Выйди из комнаты, мальчик, здесь буду я". В том случае, если она желала побранить меня, она никогда не делала это устно, но посылала мне короткую, холодную записку, например: "Нам стало известно, что мальчик Клавдий тратит зря время, болтаясь в библиотеке Аполлона. Пока он не научится извлекать пользу из простейших учебников, которые ему дают учителя, бессмысленно совать нос в серьезные труды на полках библиотеки. К тому же он беспокоит настоящих читателей. Этому должен быть положен конец".

Что до Августа, то, хоть он никогда не относился ко мне с преднамеренной жестокостью, он так же, как бабка Ливия, не любил бывать со мной в одной комнате. Он не чаял души в маленьких мальчиках (сам оставаясь большим мальчиком до конца своих дней), но только в таких, кого он называл "славные малые", вроде его внуков Гая и Луция и моего брата Германика - все они были на редкость хороши собой. В Риме жили сыновья союзных царей и вождей - из Франции, Германии, Парфии, Северной Африки, Сирии, - которых держали в заложниках, чтобы обеспечить покорность их родителей. Они учились вместе с внуками Августа и сыновьями ведущих сенаторов в Школе для мальчиков; Август часто приходил туда и играл с ними в галереях в шарики, бабки или пятнашки. Его любимцами были смуглые мальчики - мавры, парфяне или сирийцы - и те, кто весело болтал с ним о чем попало, словно Август был одним из них. Только раз он попытался преодолеть свое отвращение ко мне и разрешил поиграть в шарики со своими любимцами, но попытка эта была столь противоестественна, что я еще сильнее разнервничался и стал заикаться и трястись, как безумный. Больше он этого не делал. Август терпеть не мог карликов, калек и уродцев, говоря, что они приносят несчастье и их надо убирать с глаз долой. И все же я никогда не питал к нему ненависти, как к бабке Ливии. Ведь в его неприязни ко мне не было озлобления, и он всячески старался ее преодолеть; что скрывать, я действительно был жалким маленьким монстром, позором для такого сильного, пышущего здоровьем отца и для такой красивой и величавой матери. Август и сам был хорош собой, хотя не очень высок: у него были кудрявые белокурые волосы, поседевшие лишь к концу его жизни, блестящие глаза, веселое лицо и прекрасная осанка.

Я помню, как однажды случайно услышал эпиграмму на греческом языке, сочиненную Августом на мой счет и прочитанную Афинодору, философу-стоику из Тарса в Киликии, простому, серьезному человеку, к которому Август часто обращался за советом. Мне было тогда около семи лет, и они наткнулись на меня возле садка для карпов в нашем саду. Эпиграмма не сохранилась у меня в памяти слово в слово, но смысл ее был таков: "Антония старомодна, она не тратит лишних денег и не покупает себе на забаву мартышек у торговцев с Востока. А почему? Потому, что рожает мартышек сама". Афинодор подумал немного и сурово ответил в том же размере:

- "Антония не только не покупает себе на забаву мартышек у торговцев с Востока, но даже не ласкает и не кормит сладостями бедняжку сына, рожденного от ее благородного мужа".

Август смешался. Надо вам объяснить, что ни он, ни Афинодор, которому меня всегда представляли дурачком, не догадывались, что я их понимаю. Поэтому Афинодор притянул меня к себе и шутливо сказал по латыни:

- А что думает по этому поводу юный Тиберий Клавдий?

Меня прикрывал от Августа массивный торс Афинодора, и я, почему-то вдруг перестав заикаться, выпалил по-гречески:

- Моя мать Антония не балует меня, но она позволила мне выучиться греческому у той, кто сама научилась у Аполлона.

Я хотел сказать всего лишь, что понял, о чем они говорили. Греческому меня научила женщина, которая была раньше жрицей Аполлона на одном из греческих островов, но попала в плен к пиратам, продавшим ее содержателю публичного дома в Тире. Ей удалось бежать, но она не могла больше быть жрицей, так как в неволе ей пришлось быть проституткой. Моя мать Антония, познакомившись с ее дарованиями, взяла ее к детям воспитательницей. Эта женщина часто говорила, что научилась всему от Аполлона, и я просто процитировал ее, но так как Аполлон был богом учения и поэзии, мои слова прозвучали куда остроумнее, чем я предполагал. Август был поражен, а Афинодор заметил:

- Хорошо сказано, малыш Клавдий. Мартышки не понимают ни одного слова по-гречески, верно?

Я ответил:

- Да, у них длинные хвосты, и они таскают яблоки со стола.

Однако когда Август принялся нетерпеливо меня расспрашивать, я снова смутился и стал заикаться так же сильно, как и всегда. Но с тех пор Афинодор сделался моим другом.

Существует история про Афинодора и Августа, которая им обоим делает честь. Как-то раз Афинодор сказал Августу, что он ведет себя неосторожно, допуская к себе кого попало: как бы ему не получить удар кинжалом в грудь. Август отвечал, что все это глупости. На следующий день Августу доложили, что прибыла его сестра, госпожа Октавия, по поводу годовщины смерти их отца и хочет приветствовать его. Август приказал немедленно ее впустить. Октавия была неизлечимо больна - в том самом году она умерла, - и ее всегда носили в занавешенных носилках. Когда носилки внесли, занавеси раздвинулись, оттуда выскочил Афинодор с мечом в руке и приставил меч к сердцу Августа. Август не только не рассердился, но поблагодарил Афинодора и признал, что он был неправ, когда отмахнулся от его предупреждения.

Кстати, не забыть бы рассказать вам об одном необыкновенном событии, случившемся в моем детстве однажды летом, когда мне исполнилось восемь лет. Моя мать, брат Германик, сестра Ливилла и я поехали в гости к тете Юлии в ее прекрасный загородный дом на самом берегу моря в Антии. Было около шести часов вечера, и мы сидели в винограднике, наслаждаясь свежим ветерком. Юлии с нами не было, но в компанию входили сын Тиберия Тиберий Друз -тот самый, которого мы потом всегда звали Кастор, - и дети Юлии - Постум и Агриппина. Внезапно мы услышали над головой громкий скрипучий крик. Мы взглянули наверх и увидели, что в небе дерутся орлы. Вниз летели перья. Мы пытались схватить их. Германик и Кастор оба поймали по перу, до того как они упали на землю, и воткнули себе в волосы. У Кастора было маленькое перышко из крыла, а у Германика - великолепное хвостовое перо. Оба пера были запятнаны кровью. Капли крови попали на поднятое вверх лицо Постума и платья Ливиллы и Агриппины. Вдруг по воздуху пронесся какой-то темный предмет. Сам не знаю почему, я приподнял подол своей тоги и поймал его. Это был крошечный волчонок, напуганный и раненый. Орлы устремились вниз, чтобы отобрать свою добычу, но я надежно спрятал волчонка, и. когда мы стали кричать и кидать в них палки, орлы растерянно поднялись вверх и с громким криком улетели. Я не знал, что делать. Волчонок мне был не нужен. Ливилла схватила его, но мать очень серьезно велела ей отдать волчонка обратно.

- Он упал к Клавдию, - сказала она, - у него он и должен быть.

Затем она спросила старого патриция, члена коллегии авгуров, который был с нами:

- Скажи мне, что это предвещает? Старик ответил:

- Трудно сказать. Это может иметь очень важное значение или не иметь никакого.

- Не бойся, скажи, о чем, по-твоему, это говорит.

- Сперва отошли детей, - сказал он.

Я не знаю, дал ли он то толкование, которое вы волей-неволей будете вынуждены принять, когда прочитаете мою историю. Знаю только, что в то время как все остальные дети отошли подальше - милый Германик нашел еще одно орлиное перо в кусте боярышника для меня, и я гордо втыкал его себе в волосы, - Ливилла, которая всюду совала свой нос, забралась за живую изгородь из шиповника и кое-что подслушала. Громко рассмеявшись, она прервала старика:

- Несчастный Рим - он его защитник! Да помогут мне боги до этого не дожить!

Авгур повернулся к ней и погрозил ей пальцем:

- Дерзкая девчонка! - сказал он. - Не сомневайся, боги выполнят твою просьбу, да так, что это вряд ли придется тебе по вкусу.

- Ты будешь заперта в комнате без еды, девочка, - сказала мать.

Когда я теперь припоминаю эти слова, они тоже звучат зловеще. Ливиллу продержали взаперти до самого отъезда. Чего только она ни придумывала, чтобы выместить на мне злость! Но она не могла пересказать слов авгура, потому что поклялась именем Весты и наших домашних пенатов, пока хоть один из нас жив, не говорить о предзнаменовании ни прямо, ни окольным путем. Нас всех заставили дать эту клятву. Поскольку уже много лет я - единственный из тех, кто там был, оставшийся в живых (моя мать и авгур пережили остальных, хотя и были всех старше), я больше не обязан молчать. Какое-то время после того я замечал, что мать глядит на меня с любопытством, чуть ли не с почтением, но обращалась она со мной, как всегда.

Мне не разрешили ходить в Школу для мальчиков: из-за слабых ног я не смог бы участвовать в гимнастических упражнениях, составлявших основную часть образования, из-за своих болезней я отстал от остальных, а моя глухота и заикание служили помехой занятиям. Поэтому я редко бывал в компании мальчиков своего возраста и положения, для игры со мной звали сыновей наших домашних рабов; двое из них, Каллон и Паллант, оба греки, стали впоследствии моими секретарями, которым я доверял дела величайшей важности. Каллон сделался отцом двух других моих секретарей. Нарцисса и Полибия. Немало времени я проводил со служанками матери, слушал их болтовню, в то время как они пряли, чесали шерсть или ткали полотно. Многие из них так же, как моя воспитательница, были широко образованные женщины, и, признаюсь, я получал большее удовольствие от их общества, чем от почти любого общества мужчин, в котором мне с тех пор довелось бывать: они были терпимыми, очень неглупыми, скромными и добрыми.

Мой домашний учитель, о котором я уже упоминал, Марк Порций Катон, был, во всяком случае - в его собственных глазах, воплощением тех древнеримских добродетелей, которыми отличались все его предки до единого. Он вечно похвалялся своими предками, как все глупые люди, которые сами не совершили ничего, чем можно было бы хвалиться. Особенно часто он хвастался Катоном Цензором, который из всех персонажей римской истории, пожалуй, самый ненавистный для меня, так как он неустанно отстаивал "древние добродетели", отождествив их в умах римлян с такими понятиями, как грубость, педантизм и жестокость. Вместо учебников меня заставляли читать его хвастливые книги, и помню, как данное в одной из них описание его похода в Испанию, где он разрушил больше городов, чем провел там дней, не так поразило меня его военным мастерством и патриотизмом, как вызвало отвращение к его бесчеловечности. Поэт Вергилий говорит, что миссия римлян - господствовать. Но как? "Милость покорным являть и смирять войною надменных"2. Катон действительно смирял надменных, но не столько войною, сколько ловко используя внутриплеменные противоречия; мало того - он прибегал к услугам наемных убийц, чтобы убирать грозных врагов. А что до "милости покорным", так он предавал мечу толпы безоружных людей, даже когда они безоговорочно капитулировали и сдавали свои города. Катон с гордостью пишет, что сотни испанцев предпочли покончить с собой целыми семьями, лишь бы не испытать на себе месть римлян. Неудивительно, что племена снова поднялись против нас, как только смогли собрать кое-какое оружие, и с тех пор остаются для нас бельмом на глазу. Катону нужны были две вещи: добыча и триумф; триумф назначался, если было столько-то - в то время, кажется, пять тысяч - убитых, и он старался, чтобы никто не обвинил его, как сам он обвинял из зависти своих соперников, будто он претендует на триумф, не сняв положенный урожай с полей смерти.

Триумфы, между прочим, были проклятием Рима. Сколько развязывалось ненужных воин только потому, что полководцам хотелось, надев лавровый венец, со славой проехаться по улицам города с закованными в цепи пленными, идущими позади колесницы, и военной добычей, горой нагруженной на карнавальные повозки. Август это понимал; по совету Агриппы он издал указ, согласно которому триумф предоставлялся только тому военачальнику, кто был членом императорской фамилии. Этот указ, выпущенный в год моего рождения, мог навести на мысль, будто Август завидовал своим полководцам, потому что к тому времени сам он перестал участвовать в активных военных действиях, а члены его семьи были еще малы, чтобы получать триумфы, но значил он совсем иное. Август не хотел больше расширять границ империи и рассчитывал, что военачальники не станут вызывать пограничные племена на столкновения, если победа над ними не принесет им в награду триумфа. Однако он разрешил "триумфальные украшения": вышитая тога, статуя, венок и так далее - для тех, кому раньше назначили бы триумф: это должно было быть достаточным стимулом для хорошего военачальника, который ведет нужную Риму войну. Кроме всего прочего, триумфы плохо влияют на дисциплину. Солдаты напиваются, выходят из повиновения и обычно кончают день тем, что громят винные лавки, поджигают те, где продается масло, оскорбляют женщин и вообще ведут себя так, словно завоевали не какой-то там лагерь с деревянными домишками в Германии или занесенную песком деревню в Марокко, а сам Рим. После триумфа, отпразднованного моим племянником, о котором я вам вскоре расскажу, четыреста солдат и почти четыре тысячи частных граждан тем или иным путем расстались с жизнью, сгорело дотла пять больших кварталов жилых домов в районе проституток, было разграблено триста винных лавок, не говоря уже о прочих огромных убытках.

Но вернемся к Катону Цензору. Его руководство по ведению хозяйства и домашней экономии было дано мне для упражнений в правописании, и всякий раз, что я ошибался, я получал две затрещины: одну, по левому уху, за глупость, вторую, по правому -за оскорбление благородного Катона. Я помню один абзац в этой книге, который прекрасно иллюстрировал этого низкого, скаредного и злобного человека: "Хозяин должен... продать состарившихся волов, порченую скотину, порченых овец, шерсть, шкуры, старую телегу, железный лом, дряхлого раба, болезненного раба, продать вообще все лишнее"3. Что касается меня, то, когда я жил и хозяйничал в своем небольшом поместье в Калуе, я следил за тем, чтобы старых животных использовали на легкой работе, а затем просто держали на пастбище, пока возраст не делался для них обузой, тогда я велел убивать их ударом по голове. Я не ронял свое достоинство, продавая их за безделицу крестьянину, который непосильной работой довел бы их до последнего издыхания. С рабами я всегда обращался великодушно, как с больными, так и со здоровыми, как с молодыми, так и со старыми, и ожидал от них, в свою очередь, глубокой преданности. Я редко бывал обманут в своих ожиданиях, хотя когда они злоупотребляли моим великодушием, я безжалостно наказывал их. Я не сомневаюсь, что рабы старого Катона все время болели, надеясь, не продаст ли он их более гуманному хозяину, и думаю также, что вряд ли он добивался от них такой честной работы и услужения, каких добиваюсь я. Глупо обращаться с рабами, как со скотом. Они куда понятливее, к тому же способны своей преднамеренной небрежностью и упрямством за одну неделю причинить больший урон вашему имуществу, чем заплаченная за них цена. Катон хвастал, что никогда не тратил на раба много денег, ему годился любой злобный урод, лишь бы у него были крепкие мускулы и крепкие зубы. Убейте меня, не понимаю, как он умудрялся находить на них покупателей, когда выкачивал из них все силы. Судя по тому, что я знаю о его потомке - говорят, как две капли воды похожем на него по характеру и по внешности (рыжеволосый, зеленоглазый, громкоголосый и грузный), - я полагаю, что он угрозами заставлял своих бедных соседей покупать у него отслуживших свое рабов по цене молодых.

Мой дорогой друг Постум, двумя годами меня старше, - самый верный друг, какой у меня был после Германика, - прочитал в одной старой книге, что Катон Цензор был не только скупердяй, но и мошенник: он оказался замешан в каких-то грязных махинациях при торговле судами, но избежал публичного позора, объявив одного из своих бывших рабов номинальным владельцем. В качестве цензора, то есть человека, блюдущего общественную нравственность, он делал довольно странные вещи, якобы во имя общественной благопристойности, но в действительности, похоже, для того, чтобы насолить своим личным врагам. По его собственным словам, он исключил одного человека из сословия сенаторов потому, что тому "недостает римской чинности", - он поцеловал свою жену днем, да еще в присутствии дочери! Когда друг исключенного, тоже сенатор, обвинил Катона в несправедливости и спросил, неужели тот никогда не обнимает свою жену, кроме как на супружеском ложе, Катон горячо ответил:

- Никогда!

- Неужели никогда?

- Ну, откровенно говоря, года два назад жена бросилась мне на шею, испугавшись грозы, но, к счастью, этого никто не видел, и, уверяю тебя, она не скоро это повторит.

- О, - сказал сенатор, делая вид, будто неправильно понял Катона, который скорее всего хотел сказать, что прочитал жене суровую нотацию за недостаток чинности. - Я тебе сочувствую. Некоторые женщины не очень ласковы с некрасивыми мужьями, как бы те ни были справедливы и добродетельны. Но не отчаивайся - возможно, Юпитер пожалеет тебя и снова нашлет грозу.

Катон не простил этого обидчику, бывшему, кстати, его дальним родственником. Год спустя он проверял списки сенаторов, что входило в его обязанности цензора, и спрашивал каждого из них по очереди, женат ли тот. Тогда существовал ныне отмененный закон, согласно которому сенаторы должны были состоять в законном браке. Подошла очередь его родственника, и Катон задал ему вопрос по обычной формуле: "Есть ли у тебя жена? Отвечай по чести и в знак доверия", - на что следовало ответить: "Да (или нет), по чести и в знак доверия". Услышав этот вопрос, произнесенный скрипучим голосом, сенатор немного смутился, - он попал в глупое положение, так как, пошутив насчет жены Катона, он вскоре узнал, что сочувствовать надо не Катону, а ему самому, и был вынужден развестись. Поэтому, чтобы, не уронив собственного достоинства, обратить шутку против себя самого, сенатор ответил: "Да, у меня действительно есть жена, но она вышла из моего доверия, а за честь ее я и гроша ломаного не дам". После чего Катон исключил его из сословия сенаторов за непочтительность.

А кто навлек на Рим Проклятие? Этот же самый Катон, который, когда в сенате спрашивали его мнение по любому вопросу, заканчивал свою речь следующими словами: "Так я считаю, и считаю также, что Карфаген должен быть разрушен, он является угрозой Риму". Твердя без конца одно и то же об угрозе, которую представляет собой Карфаген, Катон вселил в умы римлян такую тревогу, что, как я уже говорил, они нарушили свое торжественное обещание и стерли Карфаген с лица земли.

Я написал о Катоне Цензоре больше, чем намеревался, но это не случайно: в моей памяти он связан и с гибелью Рима, в которой он повинен не менее, чем те люди, чья "недостойная мужчин роскошь, - как он говорил, - подрывает силы государства", и с моим несчастливым детством под ферулой этого погонщика мулов, его прапраправнука. Я старый человек, и мой наставник уже пятьдесят лет как умер, но когда я думаю о нем, сердце мое по-прежнему преисполняется ненависти и гнева.

Германик защищал меня перед старшими уговорами и убеждениями, а Постум сражался за меня, как лев. Казалось, ему все нипочем. Он даже осмеливался высказывать свое собственное мнение в лицо самой бабке. Постум был любимцем Августа, поэтому какое-то время Ливия делала вид, будто ее забавляет его, как она называла это, детская импульсивность. Сперва Постум, сам не способный к обману, ей доверял. Однажды, когда мне было лет двенадцать, а ему четырнадцать, он случайно проходил мимо комнаты, где Катон занимался со мной. Постум услышал звуки ударов и мои мольбы о пощаде и, разъяренный, влетел внутрь.

- Не смей его трогать! - вскричал он.

Катон взглянул на него с презрительным удивлением и так меня ударил, что я свалился со скамейки.

Постум проговорил:

- тот, кто боится бить осла, бьет седло (в Риме была такая поговорка).

- Наглец, что ты этим хочешь сказать?! - заорал Катон.

- Я хочу сказать, - ответил ему Постум, - что ты вымещаешь на Клавдии свое зло на людей, которые, как ты думаешь, сговорились помешать твоему возвышению. Ты слишком хорош, чтобы быть его учителем, да?

Постум был умен, он догадался, что эти слова так разозлят Катона, что он потеряет над собой власть. И Катон попался на удочку. Нанизывая одно на другое старомодные ругательства, он закричал, что во времена его предка, чью память оскорбляет этот проклятый заика, горе было бы тому ребенку, кто проявлял недостаточное почтение к старшим: в те времена дисциплину поддерживали крепкой рукой. А в наши развращенные дни первые люди Рима дают любому невежественному деревенскому придурку (это по адресу Постума) или слабоумному хромому молокососу разрешение...

Постум прервал его с предостерегающей улыбкой: - Значит, я был прав. Развращенный Август оскорбил великого цензора, наняв тебя служить в этом развращенном семействе. Ты, верно, уже доложил почтенной Ливии о своих чувствах по этому поводу?

Катон был готов откусить себе язык от досады и страха. Если Ливия узнает о том, что он сказал, ему не поздоровится; до сих пор он выражал глубочайшую благодарность за честь, которую ему оказали, доверив воспитывать ее внука, не говоря уже о том, что ему безвозмездно вернули фамильное поместье, конфискованное после битвы при Филиппах, где его отец погиб, сражаясь против Августа. Катон был достаточно благоразумен (или труслив), чтобы учесть намек, и после этого мои ежедневные мучения значительно ослабли. Через три или четыре месяца после того он, к моему восторгу, перестал быть моим наставником, так как его назначили директором Школы для мальчиков. Теперь Постум попал под его начало.

Постум был необычайно силен. Когда ему еще не исполнилось четырнадцати, он мог согнуть на колене железную полосу толщиной с мой большой палец, и я видел, как он ходил по площадке для игр с двумя мальчиками на плечах, одним на спине и еще одним, стоящим у него на ладонях. Он не был прилежным учеником, но умом - говорю без всякого преувеличения - намного превосходил Катона, и в последние два года пребывания в Школе мальчики избрали его своим вожаком. Во всех школьных играх он был "царь" - странно, что слово "царь" надолго уцелело у мальчиков, - и строго следил за порядком среди своих товарищей. Катону приходилось быть любезным с Постумом, если он хотел, чтобы остальные ученики поступали по его желанию, потому что все они слушались Постума с полуслова.

Катону было приказано Ливией представлять ей каждые полгода отчеты об учениках; она сказала, что если они покажутся ей интересными для Августа, она передаст их ему. Из этого Катон вывел заключение, что отчеты эти должны быть нейтральными, за исключением тех случаев, когда Ливия намекнет, чтобы он похвалил или осудил кого-нибудь из мальчиков. Многие браки устраивались, когда юные патриции были еще в Школе, и отчеты Катона могли пригодиться Ливии в качестве аргумента за или против предполагаемого союза. Браки среди римской знати должны были быть одобрены Августом как великим понтификом и большей частью диктовались Ливией. Однажды Ливия неожиданно зашла в Школу и увидела в галерее, как Постум, сидя на стуле, изображает "царя". Катон заметил, что она нахмурилась, и это придало ему смелости написать в очередном отчете: "Хотя и с большим нежеланием, я вынужден во имя добродетели и справедливости сообщить, что мальчик Агриппа Постум отличается жестоким, властным и упрямым нравом". После этого Ливия держалась с Катоном так милостиво, что следующий его отчет был написан в еще более сильных выражениях. Ливия не показала эти отчеты Августу, но отложила их на всякий случай, сам же Постум ничего об этом не знал.

В "царствование" Постума я провел два счастливейших года моей юности, могу даже сказать: моей жизни. Он приказал другим мальчикам, чтобы меня брали в игры в галереях, хотя я и не был учеником Школы, и сказал, что будет рассматривать всякую нанесенную мне обиду и причиненное мне зло так, словно их причинили ему самому. Поэтому я принимал участие во всех гимнастических упражнениях, которые позволяло мне здоровье, и только когда в школу заглядывали Август или Ливия, я старался уйти в тень. Теперь вместо Катона моим наставником был добрый старый Афинодор. За шесть месяцев я узнал от него больше, чем от Катона за шесть лет. Афинодор никогда не бил меня и относился ко мне с величайшим терпением. Он подбадривал меня, говоря, что хромота должна подстегивать мой ум. Вулкан, бог ремесленников, тоже был хромым. Что касается заикания, то Демосфен, самый великий оратор всех времен, был заикой с рождения, но излечился от этого благодаря терпению и настойчивости. Демосфен применял тот же самый способ, которым Афинодор учил сейчас меня: он заставлял меня декламировать, набрав в рот мелкие камушки. Стараясь справиться с мешавшими мне камнями, я забывал о заикании, камни один за другим постепенно вынимались изо рта, и, когда исчезал последний, я вдруг с удивлением обнаруживал, что могу произносить слова не хуже других людей. Но только когда декламирую. При обычном разговоре я по-прежнему сильно заикался. То, что я так хорошо декламирую, Афинодор держал от всех в тайне.

- Настанет день, мартышечка, и мы удивим Августа, - частенько говорил он мне. - Подожди еще немного.

Он звал меня "мартышечха" в знак любви, а не презрения, и я гордился этим прозвищем. Когда Афинодор бывал мной недоволен, он, чтобы меня пристыдить, произносил громко и отчетливо:

- Тиберий Клавдий Друз Нерон Германик, помни, кто ты и думай, что ты делаешь.

С такими друзьями, как Постум, Афинодор и Германик у меня мало-помалу появилась какая-то уверенность в себе. Афинодор сказал на самом первом нашем занятии, что будет учить меня не фактам, ведь факты я и сам могу узнать, где угодно, а умению правильно их изложить.

2 г. н.э.

Однажды, например, он ласково спросил меня, почему я так возбужден: я был не в состоянии сосредоточиться на том, что мне было задано. Я сказал ему, что только что видел множество рекрутов, которым Август делал смотр на Марсовом поле, перед тем как отправить их в Германию, где недавно снова разразилась война.

- Ну что ж, - сказал Афинодор тем же ласковым голосом, - если ты не можешь думать ни о чем другом и слеп сейчас к красотам гесиодовского слога, Гесиод может подождать до завтра. В конце концов, он ждал семьсот лет с лишком, так что он не будет в обиде, если мы отложим его еще на день. А пока давай сделаем вот что: садись, возьми свою дощечку и напиши мне письмо, опиши коротко все, что ты видел на Марсовом поле, как будто я уже пять лет как уехал из Рима, и ты шлешь мне морем весточку, скажем, на мой родной Тарс. Это даст занятие твоим рукам, которым ты не можешь найти места, и будет к тому же хорошей практикой.

Я с радостью стал царапать стилом по воску, а затем мы прочитали письмо с начала до конца, выискивая ошибки в правописании и композиции. Я был вынужден признать, что написал об одном слишком много, о другом слишком мало и поместил факты в неверном порядке. Абзац, где описывался плач невест и матерей и то, как толпа кинулась к мосту, чтобы в последний раз прокричать "ура" вслед уходящей колонне, должен был завершить письмо, а не начинать его. И ни к чему было упоминать, что кавалерия была на лошадях, это и так понятно. И я дважды написал, что боевой конь Августа споткнулся, одного раза достаточно, если он споткнулся один раз. А то, что Постум рассказал мне, когда мы возвращались домой, о религиозных обычаях евреев, интересно, но не имеет отношения к делу, потому что рекруты - италийцы, а не евреи. К тому же на Тарсе у моего адресата, вероятно, больше возможности изучать обычаи евреев, чем у Постума в Риме. С другой стороны, я не упомянул о некоторых вещах, о которых ему было бы интересно узнать: сколько рекрутов было на плацу, хорошо ли они обучены, в какой гарнизон их отправляли, грустный или веселый у них был вид, что сказал им Август в своей речи.

Три дня спустя Афинодор велел мне описать ccopу между моряком и старьевщиком, которую мы с ним наблюдали в тот день. проходя через рынок, и я сделал это с большим успехом. Сперва он обучал меня правильно излагать мысли, когда я писал сочинения, затем - когда говорил на заданную тему, и наконец - когда просто беседовал с ним. Афинодор не жалел на меня труда, постепенно я сделался более собранным, потому что он не пропускал без замечания ни одной моей небрежной, неуместной и неточной фразы.

Афинодор пытался заинтересовать меня философией, но когда увидел, что у меня нет к ней склонности, не принуждал меня переходить за границы общего знакомства с этим предметом. Именно Афинодор привил мне вкус к истории. У него были экземпляры первых двадцати томов "Истории Рима" Ливия, которые он давал мне читать в качестве образца легкого и ясного стиля. Ливии очаровал меня, и Афинодор обещал, как только я справлюсь с заиканием, познакомить меня с ним - они были друзья. Афинодор сдержал свое слово. Через шесть месяцев он взял меня в Аполлонову библиотеку и представил сгорбленному бородатому человеку лет шестидесяти, с желтоватым цветом лица, веселыми глазами и четкой манерой речи, который сердечно приветствовал меня как сына отца, всегда вызывавшего его восхищение. В то время Ливий не написал еще и половины своей "Истории", которая по ее окончании состояла из ста пятидесяти томов, начинаясь с легендарных времен и кончаясь смертью моего отца, за двенадцать лет до нашей встречи с Ливием. В том же самом году он начал публиковать свою работу - по пять томов в год - и как раз подошел к той дате, когда родился Юлий Цезарь. Ливий поздравил меня с тем, что у меня такой учитель, как Афинодор, а Афинодор сказал, что я сторицей возмещаю его труды; затем я признался Ливию в том, какое получаю удовольствие, читая его книги, которые Афинодор рекомендовал мне в качестве образца превосходного слога. Все были довольны, особенно Ливий.

- Что, ты тоже собираешься стать историком, молодой человек? - спросил он.

- Я бы хотел стать достойным этого почетного звания, - отвечал я, хотя, по правде говоря, никогда серьезно об этом не задумывался.

Тогда Ливий посоветовал, чтобы я составил жизнеописание своего отца, и предложил мне помочь, отослав к самым надежным историческим источникам. Я был очень польщен и решил взяться за работу прямо на следующий день. Но Ливий сказал, что писать для историка - последняя задача, сперва надо собрать материал и отточить перо. Афинодор одолжит мнесвой острый перочинный ножичек, пошутил он.

Афинодор был величественным старцем с темными глазами, орлиным носом и самой удивительной бородой, когда-либо росшей на подбородке. Она спускалась волнами до пояса и была белой, как лебединое крыло. Это не просто поэтическое сравнение, я не из тех историков, которые пишут в псевдоэпическом стиле. Я хочу сказать, что она была в буквальном смысле слова такая же белая, как крыло лебедя. На искусственном озере в Саллюстиевых садах жило несколько ручных лебедей; однажды мы с Афинодором кормили их с лодки хлебом, и я помню, когда он перегнулся через борт, я обратил внимание на то, что его борода и их крылья - одного и того же цвета. Афинодор имел привычку во время беседы медленно и ритмично поглаживать бороду, и как-то раз он заметил, что именно благодаря этому она сделалась такой пышной. Он сказал, что с его пальцев струятся невидимые частицы огня, которые питают волосы. Это была типичная шутка стоика по поводу философии эпикурейцев.

Борода Афинодора напоминала мне о Сульпиции, которого, когда мне исполнилось тринадцать, Ливия назначила моим учителем истории. У Сульпиция была самая жалкая бороденка из всех бород, какие я видел, седая, вернее, сивая, грязного, серовато-белого цвета с желтыми прожилками, как снег на улицах Рима после оттепели, и всегда взлохмаченная. Когда его что-то тревожило, Сульпиций накручивал ее на палец и даже совал кончик в рот и жевал. Я думаю, Ливия выбрала его потому, что считала самым скучным человеком в Риме и надеялась, назначив его мне в учителя, отбить у меня охоту заниматься историей, - она не замедлила узнать о том, какие я питаю честолюбивые намерения. Ливия не ошиблась: Сульпиций умудрялся засушить самые интересные вещи, но даже его сухость не смогла отвратить меня от моей работы, а у него было одно прекрасное свойство - исключительная память на факты. Если мне были нужны какие-нибудь редкие сведения вроде того, каковы законы наследования у вождей тех альпийских племен, с которыми сражался мой отец, или значение и этимология их необычного боевого клича, Сульпиций знал, к кому обратиться по этому вопросу, в какой книге об этом написано, с какой полки в какой комнате какой библиотеки ее можно достать. Сульпиций не обладал критическим чувством и сам писал очень плохо, факты у него душили друг друга, как непрореженные цветы на грядке с рассадой. Но он оказался бесценным помощником, когда позднее я стал пользоваться его услугами, а не указаниями; он работал со мной тридцать один год, до самой своей смерти в возрасте восьмидесяти лет; его память до самого конца оставалась безупречной, а борода - такой же выцветшей, жидкой и растрепанной, как и раньше.

ГЛАВА VI

6 г. до н.э.

Я должен теперь вернуться на несколько лет назад и написать о моем дяде Тиберии, судьба которого имеет прямое отношение к этой истории. Тяжелая у него была жизнь; стремясь к одному - покою и уединению, он был вынужден помимо своей воли все время быть на виду то в качестве военачальника в какой-нибудь пограничной военной кампании, то в качестве консула в Риме, то в качестве особого уполномоченного в провинциях. Публичные почести мало для него значили, хотя бы потому, как он пожаловался раз моему отцу, что присуждались ему скорее за его услуги в качестве главного мальчика на побегушках у Августа и Ливии, чем за те поступки, которые он совершал по собственной инициативе на свою ответственность. К тому же, обязанный поддерживать достоинство императорской фамилии и зная, что Ливия все время следит за ним, Тиберий должен был быть крайне осторожным, чтобы не переступить в своей личной жизни канонов нравственности. Из-за подозрительного, ревнивого, замкнутого и меланхоличного, как я уже говорил, характера у него было мало друзей, да и те-не друзья, а прихлебатели, к которым он относился с циничным презрением, чего они и заслуживали. И, наконец, его отношения с Юлией со времени женитьбы на ней лет пять назад становились все хуже и хуже. У них родился сын, но вскоре умер, и после этого Тиберий отказался с ней спать. На то были три причины. Во-первых, Юлия старела и теряла свою стройность, а Тиберий терпеть не мог пышных форм - чем больше женщина походила на мальчика, тем лучше. (Випсания была совершенно воздушной.) Во-вторых, Юлия оказалась чересчур требовательна в своей страсти, отвечать на которую Тиберии не хотел, а когда он отвергал ее, она впадала в истерику. А в-третьих, он обнаружил, что, будучи отвергнута супругом, Юлия мстит ему тем, что заводит любовников, которые дают ей то, в чем он отказал.

К несчастью. Тиберии не мог добыть никаких улик ее неверности, кроме свидетельства рабов, так как Юлия вела себя осмотрительно, а показании рабов было недостаточно, чтобы, опираясь на них, просить у Августа разрешения развестись с его единственной любимой дочерью. Однако Ливии Тиберий ничего не сказал, так как его ненависть к ней равнялась его недоверию, и он предпочитал молча страдать. Тиберий подумал, что, если ему удастся уехать из Рима, оставив Юлию, возможно, она перестанет остерегаться и Август сам в конце концов узнает о ее поведении. Вот если бы где-нибудь на границе развязалась война, достаточно серьезная, чтобы его туда отправили главнокомандующим! Это был его единственный шанс. Но всюду все было спокойно, да и самому Тиберию порядком надоело сражаться. После смерти моего отца к нему перешло командование германскими армиями (Юлия настояла на том, чтобы сопровождать его к Рейну), и он вернулся в Рим всего несколько месяцев назад. С первого дня его возвращения Август выжимал из него все соки, поручив ему трудную и неприятную задачу обследовать, как ведутся дела в работных домах и каковы вообще условия труда в районах, где живет беднота. Как-то раз, забыв на миг об осторожности, Тиберий воскликнул, обращаясь к Ливии: "О, мать, если б я мог избавиться, хотя бы на несколько месяцев, от этой невыносимой жизни!" Она напугала его, ничего не ответив и гордо покинув комнату, но позднее, в тот же день, позвала Тиберия к себе и, к его удивлению, сказала, что решила исполнить его желание и попросить для него у Августа временный отпуск. Ливия приняла это решение отчасти потому, что хотела, чтобы Тиберии чувствовал себя ей обязанным, отчасти потому, что узнала о любовных шашнях Юлии, и ей, как и ему, пришла в голову мысль дать ей возможность сломать себе на этом шею. Но главной причиной было то, что старшие братья Постума Гай и Луций успели подрасти, и их отношения с Тиберием, их отчимом, были весьма натянутые.

Гай, который, по существу, был совсем неплохой малый (как и Луций), до некоторой степени занял в сердце Августа место Марцелла. Но Август, несмотря на предупреждения Ливии, так баловал обоих мальчиков, что можно только удивляться, как они не стали еще хуже, чем были. Они дерзко вели себя со старшими, особенно с теми, по отношению к кому, как они знали, Август в глубине души одобрял такое поведение, и окружили себя роскошью. Когда Ливия увидела, что потворство Августа внукам пресечь нельзя, она изменила политику и стала поощрять его баловство. Она не скрывала этого от мальчиков, надеясь завоевать их доверие. Ливия рассудила также, что если их самомнение еще хоть немного возрастет, они забудутся и попытаются захватить власть в свои руки. У нее была превосходная сеть осведомителей, так что она вовремя узнает про заговор и успеет арестовать зачинщиков. Ливия посоветовала Августу назначить Гая консулом на четырехлетний срок, когда ему было всего пятнадцать, хотя, согласно законам Суллы, гражданин Рима не мог стать консулом раньше чем в сорок три года, а перед этим должен был занять одну за другой три важных государственных должности. Позднее та же честь была оказана Луцию. Ливия также предложила, чтобы Август представил их сенату в качестве "глав юношества". Титул этот, в отличие от Марцелла, которому он был пожалован по определенному поводу, ставил братьев над всеми их ровесниками, равными им по рождению, и давал над ними постоянную власть. Стало совершенно ясно, что Август прочит Гая себе в преемники. Неудивительно, что сыновья тех самых патрициев, которые во времена своей молодости противопоставляли неопытного мальчишку Марцелла испытанному военачальнику и министру Агриппе, теперь делали то же самое, противопоставляя его сына Гая ветерану Тиберию, которого они подвергали бесчисленным оскорблениям. Ливия хотела, чтобы Тиберий последовал примеру Агриппы. Если, одержав столько побед и получив столько публичных почестей, он сейчас удалится на какой-нибудь близлежащий греческий остров, это произведет лучшее впечатление и скорее привлечет к нему всеобщую симпатию, чем если он останется в Риме и будет оспаривать победу на поле политической деятельности у Гая и Луция. (Историческая параллель стала бы еще явственнее, если бы они умерли во время отсутствия Тиберия и Августу вновь понадобилась бы его помощь). Поэтому Ливия обещала уговорить Августа дать Тиберию отпуск на неопределенный срок и разрешить ему отказаться от всех занимаемых им постов, но пожаловать ему почетный титул защитника народа - что обеспечит его неприкосновенность и помешает Гаю убить его, если тот вздумает от него избавиться,

Ливии оказалось исключительно трудно сдержать свое обещание, ведь Тиберий был самым способным министром Августа и самым его удачливым военачальником, и в течение долгого времени старик отказывался смотреть на просьбу жены всерьез. Но Тиберий ссылался на слабое здоровье и убеждал Августа, что его отсутствие выведет Гая и Луция из затруднительного положения, - он признался, что пасынки с ним не в ладах. Август ничего не желал слушать. Гай и Луций были еще мальчишки, лишенные опыта в военных и государственных делах, и, начнись серьезные беспорядки в Риме, провинциях или пограничных областях, от них будет мало проку. Август осознал, возможно, впервые, что в чрезвычайных обстоятельствах Тиберий - единственный, на кого он сможет опереться. Но его сердило, что ему "помогли" это осознать. Он ответил на просьбу Тиберия отказом и заявил, чтобы больше к нему с этим не обращались. Поскольку у Тиберия не оставалось другого выхода, он пошел к Юлии и с умышленной грубостью сказал ей, что брак их превратился в фарс и ему противно находиться с ней в одном доме. Тиберий предложил ей отправиться к Августу и пожаловаться, что ее негодяй муж плохо с ней обращается, и она не будет счастлива, пока не разведется с ним. Август, сказал Тиберий, вряд ли согласится, по семейным соображениям, на их развод, но, возможно, вышлет его из Рима. Он готов отправиться в ссылку, лишь бы не жить с ней вместе.

Юлия решила забыть, что когда-то любила Тиберия. Он заставил ее много страдать. Он не только пренебрегал ею, когда они бывали одни, но, как узнала Юлия, начал понемногу приобретать те мерзкие привычки, из-за которых позже его имя внушало такое отвращение всем добропорядочным людям. Поэтому Юлия поймала его на слове и пожаловалась Августу в куда более сильных выражениях, чем мог предвидеть Тиберий, тщеславно полагавший, будто она все еще, несмотря ни на что, его любит. Августу всегда было трудно скрывать, что в качестве зятя Тиберий ему не по душе - это, естественно, поощряло сторонников Гая, - и теперь в ярости он принялся метаться по комнате, обрушивая на Тиберия все ругательства, какие приходили ему на язык. Однако он не преминул напомнить Юлии, что она сама во всем виновата, - разве он, Август, не предупреждал ее, каков Тиберий; послушалась бы отца - не было бы разочарования в муже. И хотя он очень любит и жалеет ее, расторгнуть их брак он не может. О том, чтобы разорвать союз между его дочерью и пасынком, союз, которому придавалось такое большое политическое значение, нечего и говорить; Ливия, он уверен, увидит ЭТО в таком же свете. Тогда Юлия стала умолять его, чтобы Тиберия по крайней мере отправили куда-нибудь на год или на два, потому что ей невыносимо его присутствие даже на расстоянии в сто миль. На это Август в конце концов согласился, и через несколько дней Тиберий уже был на пути к Родосу, который он давным-давно выбрал как идеальное место для жизни после отставки. Август, хотя и даровал ему по настоянию Ливии титул трибуна - защитника народа, ясно дал понять, что ничуть не опечалится, если никогда больше не увидит его.

Никто, кроме главных персонажей этой трагикомедии, не знал, почему Тиберий покинул Рим, и Ливия использовала нежелание Августа обсуждать этот вопрос публично в интересах Тиберия. Она говорила своим друзьям "по секрету", что Тиберий решил удалиться от дел в знак протеста против скандального поведения сторонников Гая и Луция. Она добавляла, что Август ему сочувствует и сначала отказался принять его отставку, обещая заставить обидчиков умолкнуть, но Тиберий, по собственным его словам, не хотел раздувать вражду между собой и сыновьями жены и подтвердил непреклонность своего намерения тем, что голодал четыре дня. Чтобы поддержать этот фарс, Ливия отправилась провожать Тиберия в Остию, римский порт, и умоляла его там от имени Августа и своего собственного изменить решение. Она даже устроила так, что все члены ее семьи - маленький сын Тиберия Кастор, моя мать, Германик, Ливилла и я - приехали в Остию вместе с ней и усилили пикантность ситуации, добавив наши мольбы к ее собственным. Юлия не появилась, и ее отсутствие только подтвердило то впечатление, которое пыталась создать Ливия) - что жена стоит на стороне сыновей против мужа. Это была забавная и хорошо поставленная сцена. Мать моя играла превосходно, трое детей, которых как следует натаскали дома, произносили слова своей роли так, словно они шли от самого сердца. Я растерялся и не мог выдавить из себя ни звука, пока Ливилла не ущипнула меня, тогда я расплакался и произвел больший эффект, чем все остальные. Мне было четыре года, когда все это случилось, и лишь когда мне исполнилось двенадцать, Август был вынужден против своего желания призвать дядю в Рим, где к тому времени произошли перемены в политической жизни.

Теперь о Юлии. Она заслуживает куда большего сочувствия и симпатии, чем она снискала в Риме. Хотя она любила удовольствия и развлечения, по природе она была, полагаю, скромная, добросердечная женщина, единственная из моих родственниц, у кого находилось для меня доброе слово. Я полагаю также, что не имелось никаких оснований обвинять ее, как это делали впоследствии, в том, будто она изменяла Агриппе, когда была за ним замужем. Все ее три сына - вылитые его копии. А произошло на самом деле вот что. Овдовев, она, как я уже упоминал, влюбилась в Тиберия и уговорила Августа дозволить ей выйти за него. Тиберий, в ярости от того, что ему пришлось развестись с Випсанией, чтобы жениться на ней, держался с Юлией очень холодно. Она опрометчиво обратилась за советом к Ливии, которой хоть и боялась, но доверяла. Ливия дала ей приворотное зелье, сказав, что его надо пить целый год и тогда она станет неотразимой для мужа; принимать его надо раз в месяц, в полнолуние, и произносить при этом определенные молитвы Венере; об этом нельзя обмолвиться ни одной душе, иначе снадобье потеряет свою благотворную силу и причинит ей немалый вред. На самом деле Ливия дала Юлии - очень жестокий поступок - порошок из растертых зеленых мушек, которые водятся в Испании, и он так подстегнул ее вожделение, что она словно обезумела. (В дальнейшем я объясню, как я узнал об этом.) Какое-то время Юлия действительно разжигала страсть Тиберия безудержной распущенностью, к которой побуждало ее любовное зелье, вопреки ее врожденной скромности, но вскоре она надоела ему, и он отказался делить с ней супружеское ложе. Под воздействием злого снадобья, принимать которое, видимо, вошло у нес в привычку, Юлия была вынуждена удовлетворять свое желание при помощи любовных связей с теми молодыми придворными, на молчание и осмотрительность которых она могла положиться. Так было в Риме; в Германии и Франции она соблазняла телохранителей Тиберия и даже германских рабов, угрожая, если они колебались, обвинить их в том, что они сами предлагали ей близость, а за это их запороли бы до смерти. Так как Юлия все еще была красива, колебания, по-видимому, длились недолго.

После ссылки Тиберия Юлия позабыла осторожность, и вскоре весь Рим узнал об ее похождениях. Ливия и словом ни о чем не обмолвилась Августу, уверенная, что придет время и это дойдет до его ушей из какого-нибудь другого источника. Но слепая любовь Августа к Юлии вошла в поговорку, и никто не осмеливался ничего ему сказать. Через некоторое время люди решили, что уж теперь-то Август все знает, и, раз прощает дочери ее поведение, тем более следует молчать. Ночные оргии Юлии на Рыночной площади и даже на самой ростральной трибуне вызывали возмущение всего Рима, однако прошло четыре года, прежде чем у Августа открылись глаза. Только тогда он услышал всe, и не от кого-нибудь, а от родных сыновей Юлии - Гая и Луция, которые пришли к нему вдвоем и возмущенно спросили, долго ли еще он намерен позволять их матери позорить собственное его имя и имя своих внуков. Они понимают, сказали юноши, что забота о репутации семьи заставляет Августа быть терпеливым с дочерью, но всякому долготерпению должен быть предел. Что им - ждать, пока мать одарит их кучей братьев-ублюдков от разных отцов? Когда на ее выходки будет официально обращено внимание? Август слушал с ужасом и удивлением и долгое время лишь молча глядел на них, широко раскрыв глаза и беззвучно шевеля губами. Наконец к нему вернулся голос, и он, задыхаясь, позвал Ливию. Гай и Луций повторили все слово в слово в ее присутствии; Ливия сделала вид, будто плачет, и сказала, что последние три года Август сознательно пропускал правду мимо ушей, и это было ее самой большой печалью. Несколько раз, сказала Ливия, она собиралась с духом, чтобы поговорить с ним, но ей было совершенно ясно, что он не хочет слышать от нее ни единого слова. "Я была уверена, что ты все знаешь, но вопрос этот слишком больной, чтобы обсуждать его даже со мной..." Август, стиснув виски, со слезами отвечал, что до него не доходили никакие слухи и он не питал ни о чем никаких подозрений, будучи уверенным в том, что его дочь - самая добродетельная женщина Рима. Почему же тогда, спросила Ливия, Тиберий добровольно удалился на Родос? Может быть, ему нравится жить в изгнании? Нет, он уехал потому, что был не в силах обуздать распутство жены и огорчался тем, что Август, как он полагал, закрывает на это глаза. Поскольку Тиберий не хотел восстанавливать против себя Гая и Луция, ее сыновей, обращаясь к Августу за разрешением о разводе, что ему еще оставалось, как не покинуть пристойным образом Рим?

Разговор о Тиберии пропал зря, Август накинул полу тоги на голову и ощупью направился в свою спальню, где заперся и оставался там, никого, даже Ливию, к себе не пуская, целых четыре дня, в течение которых он не ел, не пил и не спал и даже ни разу не брился, что было еще большим доказательством глубины его горя. Наконец Август дернул шнур, который проходил через отверстие в стене в комнату Ливии: серебряный звоночек зазвонил. Ливия поспешила к нему, придав лицу любящее, заботливое выражение; Август, все еще не доверяя голосу, написал на вощеной табличке одну фразу по-гречески: "Пусть ее отправят в пожизненное изгнание, но не говорят мне куда". Он протянул Ливии перстень с печатью, чтобы она написала в сенат письмо от его имени, рекомендуя изгнание Юлии. (Эта печать, между прочим, представляла собой большой смарагд, на котором была вырезана голова Александра Македонского в шлеме, и была похищена из его гробницы вместе с мечом, нагрудником и прочей амуницией героя. Август пользовался этой печатью по настоянию Ливии, хотя и не без колебаний, так как сознавал, что это слишком самонадеянно с его стороны. Но однажды ему приснился сон: сердито нахмурившись, Александр отсек ему палец, на котором был перстень. Тогда Август сделал себе собственную печатку: рубин из Индии, обработанный знаменитым золотых дел мастером Диоскуридом, которую наследники Августа носили как знак их верховной власти).

Ливия написала письмо сенату в очень сильных выражениях. Она сочинила его, следуя стилю самого Августа, которому было нетрудно подражать, так как он всегда предпочитал ясность изяществу, например, сознательно повторял одно и то же слово в предложении вместо того, чтобы подыскивать синоним или использовать перифразу (как это обычно принято в изящной словесности), и имел склонность злоупотреблять предлогами. Ливия не показала письмо Августу и послала его прямо в сенат, который тут же вынес решение о пожизненной ссылке Юлии. Ливия перечислила ее проступки в таких подробностях и выразила, якобы от лица Августа, такое к ним отвращение, что лишила его всякой возможности изменить впоследствии свой приговор и просить сенат вернуть Юлию в Рим. Попутно Ливия обстряпала неплохое дельце, представив в качестве любовников Юлии трех или четырех человек, погубить которых было в ее интересах. Среди них был один из моих дядьев, Юл, сын Антония, к которому Август весьма благоволил ради Октавии и сделал его консулом. Назвав его имя в письме к сенату, Ливия всячески подчеркивала, какой неблагодарностью он отплатил своему благодетелю, и намекала, что у них с Юлией был сговор захватить верховную власть. Юл наложил на себя руки. Я думаю, что обвинение в заговоре не имело под собой оснований, но как единственный оставшийся в живых сын Антония от Фульвии (Антилла, старшего его сына, Август убил сразу же после того, как Антоний покончил с собой, а двое других, Птоломей и Александр, сыновья Антония от Клеопатры, умерли в детстве) и как бывший консул и муж сестры Марцелла, с которой развелся Агриппа, Юл казался Ливии опасным. Недовольство народа Августом часто выражалось в сожалениях, что не Антоний выиграл битву при Акции. Остальные, кого Ливия обвинила в любовной связи с Юлией, были отправлены в изгнание.

Неделю спустя Август спросил у Ливии, был ли принят "определенный указ", - он теперь никогда не называл Юлию по имени и даже редко упоминал о ней окольным путем, хотя было ясно, что он беспрестанно о ней думает. Ливия сказала ему, что "определенное лицо" было приговорено к пожизненному заключению на острове и уже находится на пути туда. Услышав это, Август опечалился еще больше, ведь Юлия не совершила единственного порядочного поступка, который ей оставался, а именно не покончила жизнь самоубийством. Ливия упомянула, что Феба, камеристка Юлии и главная ее наперсница, повесилась, как только указ об изгнании был обнародован. Август сказал: "Хотел бы я быть отцом Фебы". Еще две недели после того он не выходил из дворца. Я хорошо помню этот ужасный месяц. Нам, детям, по приказу Ливии было ведено надеть траур и не позволялось ни играть, ни шуметь, ни улыбаться. Когда мы снова увидели Августа, он выглядел постаревшим на десять лет, и прошло много времени, прежде чем он решился посетить площадку для игр в школе мальчиков или хотя бы возобновить утренние физические упражнения, состоявшие из ежедневной прогулки быстрым шагом по саду вокруг дворца, а затем бега по дорожке с препятствиями.

Ливия сразу же сообщила все новости Тиберию. По ее подсказке он написал Августу два или три письма, умоляя, подобно ему самому, простить Юлию и говоря, что, хотя она и была ему плохой женой, он хочет, чтобы все имущество, какое он когда-либо ей передавал, осталось в ее владении. Август не ответил. Он был убежден, что холодность и жестокость Тиберия к Юлии и пример безнравственности, который он ей подал, были причиной ее падения. Август не только не вызвал Тиберия в Рим, но отказался продлить срок его полномочий трибуна, когда тот истек в конце следующего года.

Существует солдатская походная песня, которая называется "Три печали сиятельного Августа", написанная в грубом трагикомическом духе, типичном для военного лагеря, которую много лет спустя после изгнания Юлии пели полки, расквартированные в Германии. В ней говорится о том, что сперва Август горевал о Марцелле, затем о Юлии, а затем о полковых орлах, утерянных Варом. Горевал глубоко о смерти Марцелла, еще глубже - о позоре Юлии, но глубже всего - об орлах, потому что с каждым орлом исчезал целый полк самых храбрых римских солдат. В песне, состоящей из многих куплетов, оплакивается злосчастная судьба семнадцатого, восемнадцатого и девятнадцатого полков, которые, когда мне было девятнадцать лет, попасти в засаду в глухом болотистом лесу и были уничтожены германцами, и говорится, что, получив известие об этом не имеющем себе равных несчастье, Август стал биться головой о стену:

Колотясь башкой о стенку,

Август поднял страшный рев:

"Вар, Вар, Вар, о Вар Квинтиллий,

Возврати моих орлов!"


Разорвал он одеяло,

Разорвал две простыни:

"Вар, Вар, Вар, о Вар Квинтиллий,

Мне полки мои верни!"

В следующих куплетах поется, что Август никогда не давал новым полкам номера тех трех, которые погибли в Германии, и на их месте в армейском списке был пробел. Автор песни заставляет Августа поклясться, что жизнь Марцелла и честь Юлии для него ничто по сравнению с жизнью и честью его солдат и что душа его не найдет покоя, "как блоха на очаге", пока все три орла не будут отвоеваны и положены в Капитолии. Но хотя с тех пор германцы терпели поражение за поражением, никто еще не обнаружил "насеста", где сидели орлы, - так хорошо эти трусы сумели их запрятать. Таким вот образом войска принижали горе Августа из-за Юлии, но я думаю, что на каждый час, что он горевал об орлах, приходился целый месяц, когда он горевал о дочери.

Август не хотел знать, куда ее выслали, потому что тогда он бы постоянно обращался мыслями к этому месту и вряд ли смог бы удержаться и не навестить ее. Так что Ливии ничто не мешало дать волю своей мстительности. Юлию лишили вина, косметики, хорошей одежды - вообще всех предметов роскоши, стражей ей служили евнухи и старики. Ей не было разрешено принимать посетителей, она должна была каждый день прясть пряжу, как в детстве. Остров, куда ее сослали, находился у берегов Кампаньи. Он был очень маленький, и Ливия намеренно усилила страдания Юлии, держа там год за годом без смены одну и ту же стражу; естественно, стражники винили пленницу за то, что оказались сосланы на этот одинокий гнилой остров. Единственный, кто хорошо показал себя в этой некрасивой истории, - мать Юлии, Скрибония, с которой, как вы помните, Август развелся, чтобы жениться на Ливии. Много лет она вела уединенную жизнь вдали от мира и была сейчас очень стара, но она не побоялась пойти к Августу и попросить разрешения разделить изгнание дочери. Скрибония сказала ему в присутствии Ливии, что дочь забрали у нее сразу же после рождения, но она всегда обожала ее на расстоянии и теперь, когда весь свет отвернулся от ее милой девочки, она хочет показать, какова любовь истинной матери. Она считает, что бедное дитя ни в чем не виновато: ее поставили в очень трудное положение. Ливия презрительно расхохоталась, но чувствовала себя, должно быть, довольно неловко. Совладав со своими чувствами, Август знаком показал, чтобы просьба Скрибонии была выполнена.

Пять лет спустя, в день рождения Юлии, Август вдруг спросил Ливию:

- А остров большой?

- Какой остров? - сказала Ливия.

- Остров... на котором живет несчастная женщина.

- О, несколько минут пути от одного конца до другого, я полагаю, - сказала Ливия с нарочитой небрежностью.

- Несколько минут! Ты шутишь?

Август думал, что Юлия живет на каком-нибудь большом острове вроде Кипра, или Лесбоса, или Корфу. Помолчав немного, он спросил:

- Как он называется?

- Пандатерия.

- Что? О, боже, эта дыра? Как жестоко! Пять лет на Пандатерии!

Ливия сурово взглянула на него и сказала:

- Ты, верно, хочешь, чтобы она вернулась в Рим?

Тогда Август подошел к висевшей на стене карте Италии, выгравированной на тонком листе золота, с драгоценными камнями на месте городов. Он не мог говорить и лишь указал пальцем на Регий, живописный греческий город у Мессинского пролива.

Юлию перевезли в Регий, где ей была предоставлена большая свобода и даже позволялось принимать посетителей, - но тот, кто хотел ее повидать, должен был сперва обратиться за разрешением лично к Ливии, объяснить, какое у него дело к Юлии, и заполнить подробный пропуск, который шел к Ливии на подпись, где указывался цвет волос и глаз его владельца, перечислялись все особые приметы и шрамы, чтобы никто другой не мог воспользоваться этим документом. Мало кто хотел подвергаться этой процедуре. Дочь Юлии Агриппина попросила разрешения поехать к матери, но Ливия отказала - по ее словам, из соображений нравственности: Юлия могла плохо повлиять на дочь. Юлию по-прежнему держали в строгости, рядом не было ни одного друга, так как Скрибония умерла от лихорадки на Пандатерии.

Несколько раз, когда Август шел по улицам Рима, горожане кричали ему: "Верни свою дочь! Она достаточно страдала! Верни свою дочь!" Это было очень тяжело для Августа. Однажды он даже велел страже схватить двух человек, которые кричали громче других, и сказал им сурово, что Юпитер их накажет и допустит, чтобы жены и дочери обманули и опозорили их. Эти выходки говорили не столько о жалости к Юлии, сколько о вражде к Ливии, которую все справедливо винили в суровости наказания и в том, что из-за ее искусной игры на гордости Августа он не позволяет себе смягчиться.

Что до Тиберия, то его удобный большой остров год-два вполне его устраивал. Климат там превосходный, еда хороша, и у дяди было предостаточно свободного времени, чтобы возобновить свои литературные занятия. Стиль его греческой прозы весьма неплох, и он написал несколько изящных незатейливых греческих элегий в подражание таким поэтам, как Эвфорион и Парфений. Они где-то у меня есть. Не один час у Тиберия уходил на дружеские диспуты с членами тамошних философских школ. Он увлекся классической мифологией и нарисовал огромную генеалогическую схему в виде концентрических кругов, пронзенных линиями родства, которые расходились лучами от нашего самого первого предка Хаоса, породившего Отца Время, и достигали наружной окружности, усеянной нимфами, царями и героями. Работая над этой схемой, Тиберий не раз ставил в тупик экспертов по генеалогии такими, к примеру, вопросами: "Как звали бабку Гектора по материнской линии?" или: "Был ли у Химеры отпрыск мужского пола?", а затем предлагал им привести соответственные стихи кого-либо из древних поэтов в подтверждение ответа. Между прочим, как раз воспоминание об этой таблице, находящейся сейчас в моем владении, вызвало знаменитую шутку моего племянника Калигулы по адресу Августа: "О да, он приходится мне двоюродным дедом. Мы были точно в таком родстве, как пес Цербер с Аполлоном". По правде говоря, если подумать, Калигула здесь ошибается. Вам не кажется, нет? Двоюродным дедом Аполлона был Тифон, согласно одним авторитетным источникам - отец, согласно другим - дед Цербера. Но раннее генеалогическое древо богов так запутано и так изобилует кровосмесительными союзами - сын с матерью, брат с сестрой, - что, возможно, Калигула и доказал бы свою правоту.

Так как Тиберий был народный трибун, жители Родоса смотрели на него со страхом и почтением, и должностные лица провинции, плывущие на Восток, где их ждал какой-нибудь пост, или возвращавшиеся оттуда, не забывали сделать крюк на своем пути, чтобы нанести ему визит и засвидетельствовать почтение. Но Тиберий настаивал на том, что он - просто частное лицо, отклонял любые публичные почести и обычно обходился без положенных ему телохранителей. Только однажды он употребил власть, которую давало его звание: арестовал и присудил к месячному тюремному заключению молодого грека, который во время грамматического диспута, где Тиберий был председателем, пытался пренебречь его замечаниями. Дядя держался в хорошей форме, благодаря тому что ездил верхом и занимался упражнениями в гимнастическом зале, и был в курсе всех дел в Риме - Ливия каждый месяц присылала ему письмо с последними новостями. Кроме дома, в главном городе острова ему принадлежала небольшая вилла неподалеку, выстроенная на высоком мысу, господствующем над морем. Вверх по утесу к вилле шла потайная тропинка, по которой его доверенный вольноотпущенник, человек большой физической силы, проводил к Тиберию всяких сомнительных личностей - проституток, педерастов, гадалок, магов, - с которыми он обычно коротал вечера. Говорили, будто очень часто эти его гости, если Тиберий был ими недоволен, почему-то оступались на обратном пути и падали в море.

Я уже упоминал, что Август отказался вновь утвердить Тиберия на посту трибуна, когда истекло пять лет. Можно представить, что это поставило того в очень неловкое положение на Родосе, где он не пользовался особой популярностью; увидев, что дядя лишен своих телохранителей, судейской власти и права личной неприкосновенности, родосцы сперва стали обращаться с ним с фамильярностью, а затем и с пренебрежением. Например, один известный греческий учитель философии, к которому Тиберий обратился за разрешением посещать его занятия, ответил, что у него нет сейчас свободных мест, пусть зайдет через неделю, возможно, тогда место и освободится. Затем Ливия сообщила дяде, что Гая послали губернатором в Малую Азию. Но, хотя он был совсем недалеко, в Хиосе, Гай не заехал на Родос и не нанес Тиберию ожидаемого визита. Тиберий слышал от кого-то из друзей, что Гай верит в ложные слухи, которые ходят по Риму, будто он, Тиберий, и Ливия составили заговор, чтобы поднять в войсках восстание, и что кто-то из свиты Гая даже предложил на публичном пиру, где все порядочно выпили, что он сплавает на Родос и привезет обратно голову "ссыльного". Гай сказал тому, что "ссыльный" его не страшит, пусть уж его бесполезная голова остается на его бесполезных плечах. Тиберии проглотил обиду, тут же отплыл в Хиос, чтобы помириться с пасынком, и вел себя с ним с таким смирением, что об этом все потом толковали. Тиберий, самый выдающийся римский гражданин после Августа, обхаживает мальчишку, которому нет и двадцати, и к тому же сына его собственной беспутной жены! Гай принял его холодно, но был польщен. Тиберий умолял его ничего не опасаться, ибо дошедшие до него, Гая, слухи были столь же безосновательны, сколь злонамеренны. Тиберий сказал, что не собирается возобновлять политическую карьеру, которую он прервал из уважения к самому Гаю и его брату Луцию; хочет он лишь одного: чтобы ему позволили провести остаток дней в мире и уединении, которые он научился ценить превыше всех публичных почестей.

Гай, польщенный возможностью проявить великодушие, взял на себя миссию переслать Августу письмо Тиберия с просьбой разрешить ему вернуться в Рим и обещал подкрепить это письмо собственным ходатайством. Тиберий писал, что он покинул Рим, только чтобы не мешать юным принцам, своим пасынкам, но теперь, когда они выросли и твердо стоят на ногах, не осталось никаких препятствий к тому, чтобы ему спокойно жить в самом Риме; он добавил, что Родос ему надоел и он жаждет вновь увидеть своих родичей и друзей. Гай переслал это письмо с обещанным ходатайством. Август ответил Гаю, не Тиберию, что Тиберий уехал, несмотря на настоятельные уговоры его родичей и друзей, когда государство очень в нем нуждалось; не ему теперь ставить условия возвращения. Содержание его письма получило широкую огласку, и тревога Тиберия еще усилилась. Он слышал, что во Франции, в Ниме, народ сбросил статуи, воздвигнутые в память о его победах, и что к Луцию тоже поступили о нем ложные сведения, которым тот был склонен верить. Тиберий уехал из города и поселился в маленьком домике в глухой части острова и лишь изредка посещал свою виллу на мысу. Он перестал заботиться о здоровье и даже о внешнем виде, редко брился, ходил в шлепанцах и халате. В конце концов Тиберий отправил приватное письмо Ливии, где объяснил, в каком он опасном положении. Он дал ей торжественное обещание, что, если она сможет добиться для него разрешения вернуться в Рим, он будет до конца жизни поступать по ее указке. Дядя писал, что обращается к ней не столько, как к любящей матери, сколько в первую очередь, как к истинному, хотя и не признанному пока, кормчему государственного корабля.

2 г. до н. э.

Это-то и было нужно Ливии; она сознательно до этих пор не просила Августа призвать Тиберия в Рим. Она хотела, чтобы дядя так пресытился бездействием и публичным бесчестьем, как раньше - деятельностью и публичными почестями. Ливия отправила ему депешу, где говорила, что получила его письмо и согласна на предложенную сделку. Через несколько месяцев Луций таинственным образом умер в Марселе, на пути в Испанию, и Ливия принялась обрабатывать оглушенного этим ударом Августа, говоря, как ей все эти годы недоставало помощи ее дорогого сына Тиберия, о возвращении которого она до сих пор не отваживалась просить. Конечно, Тиберий поступил некрасиво, но он получил хороший урок, и его личные письма к ней говорят о безграничной преданности и любви к Августу. Теперь, когда брат его умер, доказывала она, Гаю, поддержавшему просьбу Тиберия о возвращении, понадобится рядом преданный ему душой и телом человек, которому он сможет доверять.

Однажды вечером на виллу Тиберия на мысу пришел астролог по имени Фрасилл, араб по происхождению. Он бывал здесь раза два-три и сделал несколько многообещающих предсказаний, но ни одно из них до сих пор не исполнилось. Тиберий, почти потеряв в него веру, сказал своему вольноотпущеннику, что, если Фрасилл опять обманет его ожидания, придется ему споткнуться на обратном пути. Когда Фрасилл появился, Тиберий первым делом спросил:

- Каково взаимоположение моих звезд сегодня?

Фрасилл сел и, взяв кусок угля, сделал на каменной столешнице сложный астрологический расчет. Наконец он сказал:

- Они находятся в наиболее благоприятном сближении. Кризис твоей жизни миновал, все дурное осталось позади. С этого дня фортуна повернулась к тебе лицом.

- Превосходно, - холодно проговорил Тиберий, - а как насчет твоих звезд?

Фрасилл снова занялся расчетами, затем взглянул на Тиберия в действительном или притворном смятении:

- О, боги! - воскликнул он. - Мне угрожает ужасная опасность с воздуха и с воды.

- И никакой возможности избежать ее? - спросил Тиберий.

- Трудно сказать. Если мне удастся остаться в живых в течение ближайших двенадцати часов, я буду жить не менее счастливо - для моего положения, - чем ты. Но все недоброжелательные ко мне планеты находятся в сближении, и похоже, что опасности не избежать. Только Венера может спасти меня.

- Что такое ты сейчас говорил насчет нее? Я забыл.

- Что она сближается со Скорпионом, твоим созвездием, предвещая удивительно счастливую перемену в твоей судьбе. Разреши мне сделать дальнейшие выводы из этого крайне важного сближения: ты вскоре станешь членом рода Юлиев, который, вряд ли мне надо об этом напоминать, ведет свое происхождение по прямой линии от Венеры, матери Энея. Тиберий, моя скромная судьба таинственным образом связана с твоей блистательной судьбой. Если хорошие известия достигнут тебя до завтрашнего рассвета, это явится знамением того, что меня будет ждать впереди почти столько же счастливых лет жизни, сколько тебя самого.

Они сидели в портике, и внезапно на колено Фрасилла опустился королек или какая-то другая маленькая птичка и, наклонив головку набок, стала что-то чирикать. Фрасилл сказал ей:

- Спасибо, сестричка, твои новости пришли в самый раз. - Затем он обернулся к Тиберию: - Корабль везет тебе хорошие известия. Я спасен. Опасность отвращена.

Тиберий вскочил с места и, обняв Фрасилла, признался в своих злых намерениях. Фрасилл не ошибся: на корабле прибыло официальное послание от Августа, который сообщал Тиберию о смерти Луция и говорил, что при сложившихся обстоятельствах ему милостиво дозволяется вернуться в Рим, хотя пока только как частному лицу.

Ну а как обстояли дела у Гая? Август очень боялся, как бы во время его губернаторства на Востоке не начались бы волнения - справиться с ними Гаю было бы не под силу. К несчастью, царь Армении восстал, а царь Парфии угрожал с ним объединиться, что поставило Августа в затруднительное положение. Хотя Гай показал себя умелым губернатором в мирное время, Август сомневался, что юноша сумеет успешно возглавить такую важную военную кампанию, а сам он был слишком стар, чтобы участвовать в ней, да к тому же у него хватало дел в Риме. Однако Август не мог никого послать на Восток на смену Гаю, так как Гай был консулом, и его не допустили бы до отправления этой должности, если бы оказалось, что он не способен быть главнокомандующим. Положение было безвыходным, оставалось предоставить Гая его судьбе и уповать на лучшее.

Сперва Гаю везло. Опасность со стороны Армении миновала, так как с востока в нее вторглись орды кочевников-варваров. В то время как их изгоняли, царь Армении был убит. Услышав об этом, а также о большой армии, которую собрал Гай, царь Парфии помирился с ним, к большому облегчению Августа. Но новый царь Мидэ, посаженный Августом на престол Армении, был неугоден армянской знати, и, когда Гай отослал за ненадобностью дополнительные полки, армяне опять объявили войну. Гай снова собрал армию и выступил походом на Армению, где несколько месяцев спустя был предательски ранен вражеским военачальником, пригласившим его на переговоры. Рана была легкая. Гай не обратил на нее внимания и успешно завершил кампанию. Но лечили его, видимо, неверно, и здоровье Гая, которое последние два года неизвестно почему становилось все хуже, серьезно пошатнулось: он потерял способность сосредотачивать мысли. В конце концов Гай обратился к Августу с просьбой разрешить ему отказаться от всех должностей и жить частной жизнью. Август был огорчен, но просьбу удовлетворил. По пути домой Гай умер. Таким образом, из всех сыновей Юлии остался один пятнадцатилетний Постум, а Август настолько примирился с Тиберием, что, как предсказал Фрасилл, усыновил его, сделав членом рода Юлиев и, вместе с Постумом, своим наследником.

Восток был на какое-то время замирен, но когда вновь вспыхнувшая в Германии война - я упоминал о ней в связи с учебным сочинением, которое я написал для Афинодора, - приняла серьезный оборот, Август сделал Тиберия главнокомандующим и выказал вернувшееся доверие, назначив его на десять лет народным трибуном. Кампания была жестокая, и Тиберий провел ее с прежним умением. Однако Ливия настаивала на его частых приездах в Рим, чтобы он был в курсе всех политических событий. Тиберий не забывал об их сделке и позволял ей во всем собой руководить.

ГЛАВА VII

1 г. до н.э.

Я вернулся на несколько лет назад, чтобы рассказать о дяде Тиберии, но, следуя за событиями его жизни вплоть до усыновления Тиберия Августом, яопередил мою собственную историю. Я постараюсь посвятить ряд последующих глав событиям, которые произошли до того, как мне минуло шестнадцать. В основном это будет перечень помолвок и браков между нами, молодыми аристократами. Первым достиг совершеннолетия Германик - ему исполнилось четырнадцать тринадцатого сентября, но празднование совершеннолетия всегда происходит в марте. Как это принято, Германик вышел ранним утром с венком на голове из нашего дома на Палатинском холме, в последний раз надев, как положено мальчикам, платье с пурпурной каймой. Впереди бежали поющие дети, разбрасывая цветы, рядом шел эскорт из друзей-патрициев, а позади - огромная толпа горожан, разделившихся на группы согласно их общественному положению. Процессия медленно спустилась по склону холма и вступила на рыночную площадь, где Германика встретили восторженные клики. Он ответил короткой речью. Затем процессия поднялась по склону Капитолийского холма. У Капитолия их ждали Август и Ливия, чтобы приветствовать Германика. В Капитолийском храме он принес в жертву Юпитеру Громовержцу белого быка и впервые надел белую мужскую тогу. К моему великому разочарованию, мне не разрешили его сопровождать. Идти пешком, мол, мне будет слишком трудно, а если меня понесут на носилках, это произведет плохое впечатление. Из всех церемоний я видел лишь, как, вернувшись домой, Германик посвящал домашним пенатам свое детское платье и украшения и как бросал монеты и пирожки в толпу, собравшуюся у входа в дом.

Через год Германик женился. Август делал все, что мог при помощи законодательства, чтобы поощрять браки между знатными семьями. Империя была велика и нуждалась в большем количестве должностных лиц и старших армейских офицеров, чем могли дать аристократия и дворянство, несмотря на то, что их ряды все время пополнялись за счет простолюдинов. Когда именитые господа сетовали на вульгарность новоиспеченной знати, Август обычно отвечал раздраженно, что это наименее вульгарные из тех, кого он мог найти. Лекарство в их собственных руках, говорил он: все высокородные римляне и римлянки должны как можно раньше вступать в брак и рожать как можно больше детей. Августа не переставала терзать мысль о том, что число браков и количество детей в среде правящих классов неуклонно идет на убыль.

Однажды, когда благородное сословие всадников, из числа которых избирали сенаторов, стало жаловаться на суровость его законов против холостяков, Август вызвал все сословие на рыночную площадь, чтобы прочитать им мораль. Когда всадники собрались, он разделил их на две группы: женатых и холостяков. Неженатых оказалось гораздо больше. К каждой из этих групп он обратился отдельно. Он сильно распалил себя, обращаясь к холостякам, называл их разбойниками и свиньями и даже, прибегнув к забавной фигуре речи, убийцами собственного потомства. В это время Август уже был стариком, с присущими его возрасту раздражительностью и причудами, тем более естественными для человека, возглавлявшего государство чуть не всю свою жизнь. Он спросил, может, им пригрезилось, будто они - девственные весталки? Так весталки ни с кем не спят, чего нельзя сказать о них. Не будут ли они так добры объяснить ему, почему вместо того, чтобы делить ложе с добропорядочными женщинами своего сословия и зачинать здоровых детей, они тратят мужскую силу на грязных рабынь, мерзких азиатских и греческих шлюх? А если ему верить своим ушам, то партнером их ночных развлечений часто бывает одно из тех отвратительных созданий, профессию которых он, Август, даже не хочет упоминать, чтобы признание того факта, что они существуют в Риме, не расценили бы как прощение. Если бы это зависело от него, мужчина, который уклоняется от своего общественного долга и в то же время ведет распутную жизнь, подвергался бы такому же ужасному наказанию, как весталка, нарушившая обет девственности, - его закапывали бы живым в землю.

Что касается нас, женатых мужчин (ибо я тоже в то время уже был женат), Август произнес по нашему адресу настоящий панегирик, простирая к нам руки, словно хотел обнять. "Вас немного по сравнению с огромным населением Рима. Вы куда малочисленнее, чем ваши собратья вон там, не желающие исполнить свои естественные обязанности перед обществом. Однако по этой самой причине я возношу вам хвалу и вдвойне благодарен за то, что вы показали себя послушными моим желаниям и приложили все силы) чтобы увеличить население государства. Благодаря таким людям римляне будущего станут великой нацией. Сперва нас была горстка, но когда мы все поголовно стали жениться и производить на свет детей, мы смогли соперничать с соседями не только в мужественности наших граждан, но и в размере населения. Будем же всегда об этом помнить. Подверженные смерти, мы должны утешаться бесконечной преемственностью поколений, сменяющих одно другое, как несущие факел участники эстафеты; так точно при помощи друг друга мы можем сделать бессмертной ту часть нашей природы, которой никогда не достичь божественного блаженства. Именно по этой причине первый и самый великий бог, сотворивший нас, разделил человеческую расу на две половины, он создал одних мужчинами, других - женщинами и вселил в эти половины взаимное тяготение, сделав их любовный союз плодоносным, чтобы, благодаря непрерывному размножению, смертные стали в некотором смысле бессмертны. Предание гласит, что сами боги - одни мужского, другие женского пола и что все они взаимосвязаны кровным родством - отцовством и материнством. Вы видите, что даже среди существ, которые не нуждаются в таком средстве, брак и деторождение считаются благородным обычаем".

Я с трудом удерживался от смеха, во-первых, меня хвалили за то, что было навязано мне против воли (я скоро расскажу вам об Ургуланилле, на которой я был в то время женат), а во-вторых, все это было чистым фарсом. Что толку обращаться к нам с такой речью, когда Август прекрасно знает, что "увиливают", как он это называл, от брака не мужчины, а женщины? Если бы он собрал вместо нас женщин и нашел к ним правильный подход, возможно, из этого что-нибудь бы и вышло.

Я помню, как-то раз я услышал, как две вольноотпущенницы моей матери обсуждали современный брак с точки зрения семейной женщины. Что она выигрывает, выходя замуж? - спрашивали они. Нравы так распущенны, что никто больше не принимает брак всерьез. Бесспорно, некоторые старомодные мужчины настолько уважают супружество, что недовольны, когда жены рожают им детей от друзей и домашних слуг; а некоторые старомодные женщины настолько уважают чувства своих мужей, что остерегаются беременеть от кого-либо, кроме мужа. Но, как правило, любая недурная собой женщина может в наши дни спать с любым мужчиной, который ей приглянется. А если она выйдет замуж, а затем муж ей надоест, как это обычно случается, и она захочет развлечься с кем-то другим, ей, возможно, придется бороться с гордостью или ревностью мужа. И финансовое положение женщины обычно не становится лучше после замужества. Ее приданое переходит в руки мужа или свекра, если он еще жив, как главы семьи, а с мужем или со свекром труднее поладить, чем с отцом или старшим братом, чьи уязвимые места женщина давно изучила. Замужество просто означает обременительные хозяйственные заботы. Что до детей - кому они нужны? Они причиняют вред здоровью госпожи и служат помехой ее забавам за несколько месяцев до рождения, и, хотя после рождения их тут же передают в руки кормилицы, нужно еще оправиться от этой неприятности - родов, и частенько случается, что, родив двух-трех детей, женщина навсегда теряет фигуру. Посмотри, как изменилась красавица Юлия, послушно уступив желанию Августа иметь потомство. А если госпожа любит своего мужа, ей приходится мириться с тем, что во время ее беременности он утешается с другими женщинами, а когда родится ребенок - и не взглянет на него. К тому же, если не говорить о всем прочем, кормилицы в наши дни на редкость беспечны, и дети часто умирают. Какое счастье, что есть эти ловкие греческие доктора - если дело не зашло слишком далеко, они могут за два-три дня избавить вас от нежелательного ребенка, от чего никто не пострадает, и все останется шито-крыто. Конечно, некоторые, даже вполне современные, женщины питают старомодную тягу к детям, но ведь всегда можно усыновить ребенка, купив его у человека из порядочной семьи, на которого сильно нажимают кредиторы...

Август дал сословию всадников разрешение жениться на простолюдинках, даже на вольноотпущенницах, но это мало исправило положение. Всадники если уж и женились, то ради богатого приданого, а не по любви и не ради детей, и вольноотпущенница не была такой уж завидной партией, к тому же всадники, особенно те, кто был недавно включен в сословие, не хотели жениться на женщинах ниже себя по званию. В семьях старой знати картина была еще хуже: меньше выбор среди женщин, подходящих по степени родства, и более жесткие условия брачного контракта. Жена попадала в полную зависимость от главы семьи, в которую входила. Всякая разумная женщина десять раз подумает, прежде чем подпишет такой контракт, ведь расторгнуть его может только развод, а после развода трудно получить обратно имущество, которое она принесла мужу в виде приданого. Однако во всех других, менее аристократических семьях женщина могла законно выйти замуж и при этом остаться независимой и держать под контролем собственное добро, если она оговаривала себе в качестве особого условия, что три ночи в году она будет спать вне стен супружеского дома - это лишало мужа права смотреть на нее как на свою собственность. Женщинам нравилась такая форма брака по тем самым вполне понятным причинам, по которым она не нравилась их мужьям. Практика эта началась среди низкорожденных семей города и распространялась все выше, пока не утвердилась во всех семьях, кроме семей старой знати. Здесь против нее возражали по религиозным мотивам. Из этих семей выбирали государственных жрецов, а согласно принятым установлениям жрец должен быть женат, причем женат по всей форме, и происходить из семьи, где родители тоже были женаты по всей форме. Время шло, и с каждым годом было все труднее находить кандидатов на должность жреца. Наконец в коллегии жрецов оказалось много незаполненных вакансий; надо было что-то предпринять, и юристы нашли выход. Высокорожденным женщинам разрешили, заключая брачный контракт по всей форме, оговаривать, что полный отказ от личной свободы и своего достояния "касается лишь вопросов веры", а в остальном они пользуются всеми благами свободного супружества.

Но это произошло позднее. А пока единственное, что мог сделать Август, помимо законов о штрафах, налагаемых на холостяков и бездетных женатых мужчин, это оказывать давление на старших в семье, чтобы те женили и выдавали замуж детей и внуков (с наказом плодиться и множиться), пока те еще молоды, не понимают, чему их намерены подвергнуть, и вынуждены слепо повиноваться. Чтобы показать хороший пример, всех нас, младших отпрысков рода Августа и Ливии, помолвили и поженили в самом раннем возрасте, допускаемом законом. Как ни трудно этому поверить, Август был прадедом в пятьдесят четыре года и прапрадедом до того, как он умер в семьдесят шесть лет; а Юлия в результате второго, даже не первого, замужества, когда сама еще могла рожать, имела внучку в брачном возрасте. Таким образом, разные поколения частично перекрывали одно другое и генеалогическое древо императорской фамилии могло соперничать по сложности с генеалогическим древом Олимпа. Произошло это не только из-за частых усыновлений и браков между членами рода в более близкой степени родства, чем разрешалось религией, - императорская фамилия была превыше закона, - но потому, что не успевал муж умереть, как его вдову заставляли снова выйти замуж, причем за кого-нибудь из того же узкого родственного кружка. Я постараюсь сейчас разъяснить этот вопрос, избегая ненужных и скучных подробностей.

Я уже упоминал о детях Юлии, главных наследниках Августа, поскольку сама Юлия была отправлена в ссылку и вычеркнута из завещания, а именно: о трех мальчиках - Гае, Луции и Постуме и двух девочках - Юлилле и Агриппине. Младшие члены рода Ливии были: сын Тиберия Кастор, два двоюродных брата Кастора - мой брат Германик и я - и двоюродная сестра - моя сестра Ливилла. Да, не забыть еще внучку Юлии Эмилию. Зa неимением подходящего мужа из рода Ливии Юлилла вышла замуж за богатого сенатора по имени Эмилий (ее двоюродный брат по первому, до Августа, браку Скрибонии) и родила ему дочь. Брак Юлиллы не принес ей удачи, так как Ливия хотела, чтобы внучки Августа выходили замуж только за ее внуков, но, как вы скоро видите, бабку это недолго тревожило. Тем временем Германик женился на Агриппине, красивой серьезной девушке, в которую давно был влюблен. Гай женился на моей сестре Ливилле, но вскоре умер, не оставив детей. Луций, помолвленный с Эмилией, умер, не успев жениться.

После смерти Луция встал вопрос о подходящей паре для Эмилии. У Августа возникла близкая к истине догадка, что Ливия прочит ей в мужья не кого иного, как меня, а он с нежностью относился к девочке и даже помыслить не мог о том, чтобы выдать ее за такого калеку. Август решил воспротивиться этому браку; на этот раз, обещал он себе, Ливии не удастся настоять на своем. Случилось так, что вскоре после смерти Луция Август обедал у Медуллина, одного из своих старейших военачальников, происходившего по прямой линии от диктатора Камилла. После нескольких кубков вина Медуллин с улыбкой сказал Августу, что у него есть внучка, которую он очень любит. Она сделала неожиданно большие успехи в литературных занятиях, и насколько он понял, благодарить за это надо юного родственника его достопочтенного гостя. Август был удивлен.

- Кто бы это мог быть? Ума не приложу. Я ничего об этом не слышал. Что происходит? Тайный роман под литературным соусом?

- Нечто в этом роде, - сказал, улыбаясь, Медуллин.- Я разговаривал с молодым человеком, и, несмотря на его физические недостатки, он мне понравился. Он еще себя покажет. У него открытая и благородная натура, а своей ученостью он произвел на меня весьма большое впечатление.

Не веря ушам, Август спросил:

- Неужто ты имеешь в виду Тиберия Клавдия?

- Да, именно его, - сказал Медуллин.

Внезапно лицо Августа просветлело - видно, он что-то решил, - и он спросил с неприличной поспешностью:

- Послушай, Медуллин, старый друг, ты бы не возражал, если бы Клавдий стал мужем твоей внучки? Если ты согласишься на этот брак, я буду очень рад устроить его. Номинально глава дома сейчас Германик, но в подобных делах он прислушивается к советам старших. Спору нет, не всякая девушка сумеет преодолеть свое отвращение к глухому и хромому заике, и мы с Ливией, естественно, не хотели его никому навязывать. Но если твоя внучка по собственной воле...

Медуллин сказал:

- Девочка сама заговорила со мной об этом браке и очень тщательно взвесила все "за" и "против". Она говорит, что Тиберий Клавдий - скромный, правдивый и добрый юноша, что из-за хромоты его никогда не отправят на войну и не убьют...

- И он не будет бегать за другими женщинами, - смеясь, закончил Август.

- ...И что глух он только на одно ухо, а что до его здоровья вообще...

- Плутовка, верно, рассудила, что на ту "ногу", которая более всего заботит честных жен, он не хромает. И правда, почему он не может стать отцом вполне здоровых детей? Мой старый, хромой, запаленный жеребец Буцефал произвел больше победителей в гонках, чем любой другой племенной конь в Риме. Но, шутки в сторону, Медуллин, твой род - один из самых почтенных, и семья моей жены будет горда породниться с вами. Ты серьезно хочешь сказать, что одобряешь этот союз?

Медуллин ответил, что девочку могла ждать куда худшая участь, не говоря уж о неожиданной чести вступить в родство с самим отцом отчизны.

Так вот, его внучка, Медуллина, была моей первой любовью, и, клянусь, во всем свете было не сыскать такого прелестного создания. Я встретил ее летом в Саллюстиевых садах, куда меня привел Сульпиций, так как Афинодор был болен. Дочь Сульпиция была замужем за дядей Медуллины, Фурием Камиллом, выдающимся воином, который шесть лет спустя был назначен консулом. Когда я увидел ее впервые, я был поражен не только ее неожиданным появлением - она подошла ко мне со стороны глухого уха в то время, как я был поглощен чтением, и когда я поднял глаза от книги, она стояла, склонившись надо мной, и смеялась, -но и ее красотой. Медуллина была тоненькая, с густыми черными волосами, белой кожей и темно-синими глазами, движения ее были быстрые и легкие, как у птички.

- Как тебя зовут? - спросила она дружески.

- Тиберий Клавдии Друз Нерон Германик.

- О, боги, так много имен! Меня зовут Медуллина Камилла. Сколько тебе лет?

- Тринадцать, - сказал я, ни разу не заикнувшись.

- Мне только одиннадцать, но, спорю на что угодно, я перегоню тебя, если мы побежим к тому кедру и обратно.

- Значит, ты чемпионка по бегу, да?

- Могу перегнать любую девочку в Риме и своих старших братьев -тоже.

- Боюсь, ты выиграешь за мой невыход на состязание. Я совсем не могу бегать, я - хромой.

- Ах, бедняжка! Как же ты сюда добрался? Хромал всю дорогу?

- Нет, Камилла, в носилках, как ленивый старик.

- Почему ты называешь меня вторым именем?

- Потому что оно больше тебе подходит.

- Откуда ты это знаешь, умник?

- Этруски дают имя "Камилла" юным охотницам - жрицам Дианы. С таким именем просто нельзя не быть чемпионкой по бегу.

- Мне это нравится. Я никогда не слышала об этом. Я велю всем моим друзьям звать меня теперь Камилла.

- А ты зови меня Клавдий, ладно? Это имя подходит мне. Оно означает "калека". Дома меня зовут Тиберий, но это неподходящее для меня имя, ведь в Тибре очень быстрое течение.

Камилла рассмеялась.

- Хорошо, Клавдий. А теперь расскажи мне, что ты делаешь целыми днями, если не можешь бегать с другими мальчиками.

- Читаю, главным образом, и пишу. В этом году я прочитал кучу книг, а сейчас всего лишь июнь. Эта - на греческом.

- Я еще не умею читать по-гречески. Я только выучила алфавит. Дедушка сердится на меня - отца у меня нет, - думает, что я ленюсь. Конечно, когда говорят по-гречески, я понимаю, нас всегда заставляют говорить по-гречески за едой и когда приходят гости. О чем эта книжка?

- Это часть "Истории" Фукидида. Я как раз читаю про то, как один политик, кожевник по имени Клеон, стал критиковать полководцев, окруживших Спарту. Он сказал, что они не проявляют должного старания и что если бы он командовал греками, он бы через двадцать дней забрал в плен всю армию спартанцев. Афинянам так надоело его слушать, что они поймали его на слове и назначили главнокомандующим.

- Забавно. И что же дальше?

- Он сдержал обещание. Он выбрал хорошего начальника штаба и сказал, пусть воюет, как хочет, лишь бы выиграл битву. Тот знал свое дело, и через двадцать дней Клеон привез в Афины сто двадцать спартанцев высшего ранга.

Камилла сказала:

- Я слышала, как мой дядя Фурий говорил, что самый умный вождь тот, кто выбирает умных людей, чтобы они за него думали.

Затем добавила:

- Ты, наверно, много всего знаешь, Клавдий.

- Считается, что я - круглый дурак, и чем больше я читаю, тем большим слыву дураком.

- Я думаю, ты очень умный. Ты так хорошо рассказываешь.

- Но я заикаюсь. Мой язык не поспевает за мыслями. Он тоже из Клавдиев.

- Может быть, это просто робость. У тебя ведь мало знакомых девочек?

- Да, - сказал я,- и ты - первая, кто надо мной не смеется. Вот если бы нам с тобой хоть изредка встречаться, Камилла! Ты не можешь научить меня бегать, но я могу научить тебя читать по-гречески. Ты бы хотела?

- Очень. Но мы будем учиться по интересным книгам?

- По любой, какой хочешь. Тебе нравится история?

- Поэзия мне нравится больше, в истории надо помнить столько имен и дат. Моя старшая сестра без ума от любовной поэзии Парфения. Ты читал ее?

- Некоторые стихотворения, но они мне не понравились. Они такие манерные. Мне нравятся настоящие книги.

- И мне. Но есть ли у греков любовная поэзия, которая не звучит манерно?

- Есть. Феокрит. Я очень его люблю. Попроси, чтобы тебя привели сюда завтра в это же время, а я принесу Феокрита, и мы сразу начнем.

- Честное слово, это не скучно?

- Да, он очень хорош.

С тех пор мы встречались в саду почти каждый день и, сев в тени, читали вместе Феокрита и разговаривали. Я заставил Сульпиция пообещать, что он никому об этом не скажет, боясь, что если о наших встречах услышит Ливия, она запретит мне туда ходить. Однажды Камилла сказала, что я - самый добрый мальчик из всех, кого она знает, и я нравлюсь ей больше друзей ее братьев. Тогда и я сказал ей, как она мне нравится, и она была очень довольна, и мы поцеловались. Камилла спросила, есть ли для нас хоть какая-нибудь надежда пожениться. Она сказала, что дед сделает для нее все, что она захочет, и что она как-нибудь приведет его с собой в сад и познакомит нас, но согласится ли мой отец? Когда я сказал ей, что у меня нет отца и все решают Август и Ливия, она пришла в уныние. До тех пор мы редко говорили о своих семьях. Камилла никогда не слышала ничего хорошего о Ливии, но я сказал, возможно, бабка не станет возражать - она питает ко мне глубокое отвращение, и ей, по-моему, безразлично, что бы я ни делал, лишь бы не осрамил ее.

Медуллин был честный, горделивый старик и тоже увлекался историей, так что нам было о чем побеседовать. Он служил старшим офицером во время первой военной кампании моего отца и знал множество эпизодов из его жизни, большую часть которых я с благодарностью записал для "Биографии". Однажды мы с Медуллином заговорили о предке Камиллы Камилле, и, когда Медуллин спросил меня, какой его поступок вызывает во мне самое большое восхищение, я ответил: "Когда учитель из Фалерий предательски заманил вверенных его попечению детей к стенам Рима и сказал Камиллу, что фалерианцы будут согласны получить их обратно любой ценой, у того это вызвало лишь возмущение. Он велел содрать с предателя платье, связать ему за спиной руки и дать мальчикам розги и плети, чтобы они хлестали его весь обратный путь домой. Вот это я понимаю!" Читая эту историю, я представлял учителя в виде Катона, а на место мальчиков ставил Постума и себя самого, так что к моему гражданскому восторгу примешивались и личные чувства, но Медуллин был доволен.

Когда Германика попросили дать согласие на наш брак, он с радостью это сделал, так как я рассказал ему о своей любви к Камилле, у дяди Тиберия тоже не было никаких возражений: бабка Ливия скрыла, как обычно, свое недовольство и поздравила Августа с тем, что он поймал Медуллина на слове:

- Он, верно, был пьян, - заметила она, - раз одобрил такой союз, хотя, с другой стороны, приданое он дает маленькое, а честь породниться с императорским домом - велика. В роду Камиллов уже много десятков лет не появлялось людей с выдающимися способностями и высокой репутацией.

Германик сказал мне, что обо всем договорено, и помолвка состоится в ближайший счастливый день - мы, римляне, очень суеверны в этом отношении: никому и в голову не прилет, например, устраивать сражение, или жениться, или покупать дом шестнадцатого июля - день катастрофы при Аллии, случившейся при жизни Камилла. Я не верил своему счастью. Я тоже боялся, что меня женят на Эмилии, сварливой жеманной девчонке с дурным характером, которая в подражание Ливилле дразнила меня и выставляла в глупом свете всякий раз, когда приходила к нам в гости, что случалось часто. Ливия настаивала на том, чтобы помолвка состоялась в самом узком кругу, так как она-де не может на меня положиться - вдруг я сваляю дурака. Я был доволен, я терпеть не мог пышные церемонии. Присутствовать должны были только свидетели; устраивать пиршества не станут, будет лишь ритуальное принесение в жертву барана, чьи внутренности покажут, благоприятны ли нам предзнаменования. Естественно, они окажутся благоприятными, уж Август, который будет совершать обряд, постарается об этом из любезности к Ливии. Затем будет подписан контракт относительно бракосочетания, которое состоится, когда я достигну совершеннолетия, а также обусловлено приданое. Мы с Камиллой возьмемся за руки и поцелуемся, потом я дам ей золотое кольцо, и она вернется в дом деда - тихо и спокойно, как пришла, без свиты из поющих подружек.

Даже сейчас я не могу без боли писать об этом дне. В чистой тоге, в венке, я стоял с Германиком у фамильного алтаря, тревожно дожидаясь, когда появится Камилла. Она запаздывала. Сильно запаздывала. Свидетели потеряли терпение и стали порицать старого Медуллина за плохие манеры - разве можно заставлять людей ждать во время такой важной церемонии! Наконец привратник объявил, что прибыл дядя Камиллы Фурий. Фурий вошел - бледный, как мел, в траурном платье. После нескольких приветственных слов он попросил прощения у Августа и у всех, кто там был, за опоздание и за зловещий вид и сказал:

- Случилось ужасное несчастье. Моя племянница мертва.

- Мертва! - вскричал Август. - Что ты мелешь! Нам передали всего полчаса назад, что она уже на пути сюда.

- Ее отравили. У дверей собралась толпа, как обычно, когда люди узнают, что дочь хозяина дома отправляется на помолвку. Племянница вышла, и женщины, любуясь ею, сгрудились вокруг нее. Вдруг девочка вскрикнула, точно ей наступили на ногу, но никто не обратил на это внимания, и она села в носилки. Не успели мы отъехать, как моя жена Сульпиция увидела, что племянница побледнела, и спросила, не боится ли она. "Ах, тетя, - сказала девочка, - какая-то женщина воткнула мне в руку иглу, мне дурно". Это были ее последние слова. Через несколько минут Медуллины Камиллы не стало. Я поспешил сюда сразу же, как переоделся. Простите меня.

Я разразился слезами, у меня сделалась истерика. Мать, разгневанная моим недостойным поведением, велела вольноотпущеннику увести меня в мою комнату, где я провел много дней в нервной лихорадке, не в состоянии ни есть, ни спать. Если бы не милый Постум, всячески утешавший меня, думаю, я вообще лишился бы рассудка. Отравительницу так и не нашли, и никто не мог объяснить, зачем она это сделала. Несколько дней спустя Ливия сообщила Августу, что, по достоверным источникам, одна из женщин в толпе. гречанка, считала себя, несомненно без оснований, обиженной дядей Камиллы и, возможно, решила отомстить ему таким чудовищным образом.

Когда я поправился, во всяком случае вернулся к обычному своему состоянию, Ливия посетовала в разговоре с Августом на то, что смерть Медуллины Камиллы поставила их в трудное положение. Она боится, что маленькую Эмилию придется все же помолвить с ее невозможным внуком, несмотря на вполне простительное нежелание Августа заключать этот брак. "Все удивляются, - сказала Ливия, - что их не обручили раньше". Так что бабка, как обычно, поставила на своем. Через несколько недель меня помолвили с Эмилией; и я ни разу за всю церемонию не опозорился, так как горе сделало меня ко всему безразличным. Но глаза Эмилии, когда она появилась, были красны от слез ярости, а не горя.

Что касается Постума, то он, бедняга, был влюблен в мою сестру Ливиллу, с которой он часто виделся, так как, выйдя замуж за его брата Гая, она переехала жить во дворец и до сих пор жила там. Все ожидали, что Постум женится на ней, чтобы возобновить семейные связи, разорванные смертью его брата. Ливилле льстила его страстная привязанность, она постоянно флиртовала с ним, но она его не любила. Ее избранником был Кастор - жестокий, беспутный красивый юноша, словно созданный для нее. Я совсем случайно узнал о связи Ливиллы и Кастора и очень расстраивался из-за Постума, который не подозревал, что представляет собой моя сестра, а я не осмеливался сказать ему об этом. В его присутствии Ливилла обращалась со мной с наигранной нежностью, что трогало Постума и злило меня. Я знал, что как только Постум уйдет, она снова начнет надо мной издеваться. Ливия пронюхала насчет интрижки между Ливиллой и Кастором и держала их под наблюдением. Однажды ночью она была вознаграждена, получив записку от доверенного слуги, где сообщалось, что Кастор влез в комнату Ливиллы через балконное окно. Ливия поставила на балкон вооруженного стражника, а затем постучала в дверь и позвала Ливиллу по имени. Минуты две спустя Ливилла открыла ей с таким видом, будто только что проснулась, но Ливия вошла в комнату и нашла за занавесями Кастора. Бабка поговорила с ними без обиняков и, по-видимому, дала им понять, что не доложит о них Августу, который, конечно, отправил бы их в изгнание, только на определенных условиях, и если эти условия будут неуклонно выполняться, она сама поможет им вступить в брак. Вскоре после моей помолвки с Эмилией Ливия уговорила Августа помолвить Постума, к его величайшему горю, с девушкой по имени Домиция, моей двоюродной сестрой с материнской стороны, а Кастор женился на Ливилле. Это было в том же самом году, когда Август усыновил Тиберия и Постума.

4 г. н. э.

Ливия сочла, что Юлилла и ее муж Эмилий могут послужить препятствием ее планам. Ей повезло получить доказательство того, что Эмилий и Корнелий, внук Помпея Великого, составили заговор с целью лишить Августа власти и разделить его посты между собой и некоторыми экс-консулами, в том числе с Тиберием, хотя его мнения на этот счет еще не выяснили. Заговор этот был раскрыт в зародыше, потому что первый же экс-консул, к которому обратились Эмилий и Корнелий, отказался в нем участвовать. Август не приговорил ни того, ни другого ни к смерти, ни даже к изгнанию. То, что они не смогли найти поддержку, было свидетельством его силы, а тем, что он помиловал их, он лишний раз это подтверждал. Август просто позвал виновных к себе и прочитал им нотацию по поводу их безрассудства и неблагодарности. Корнелий упал к его ногам и униженно благодарил за милосердие. Август попросил его не ставить себя в глупое положение. Я не тиран, сказал Август, чтобы устраивать против меня заговоры или преклоняться предо мной за милосердие, я просто государственный служащий римской республики, получивший на какой-то срок широкие полномочия для поддержания порядка. Эмилий, по-видимому, увлек его на ложный путь, исказив факты. Лучшим лекарством от этой глупости будет стать консулом в будущем году, когда наступит его черед, и удовлетворить свое честолюбие, разделив честь с ним, Августом, ведь в Риме нет должности выше, чем консул (теоретически это было так). Эмилий не захотел ронять свое достоинство и остался стоять. Август сказал ему, что как его свойственник он мог бы вести себя пристойнее, а как экс-консул мог бы вести себя благоразумнее. После чего лишил его всех почестей.

Забавным в данном случае было то, что за "милосердие" Августа вся заслуга была приписана Ливии - она утверждала, будто молила, как это может только женщина, сохранить жизнь заговорщикам, которых Август уже решил примерно наказать. Она получила от Августа разрешение опубликовать небольшую написанную ею книжечку под названием "Ночные дебаты о силе и мягкости", где было полно интимных штришков. Мы видим, что Август беспокоен, тревожен, не может уснуть. Ливия ласково уговаривает его раскрыть, что у него на душе, и они вместе обсуждают, как следует поступить с Эмилием и Корнелием. Август говорит, что не хочет казнить их, но боится, что будет вынужден это сделать, так как, если он их простит, подумают, будто он их боится, и это может побудить других людей устраивать против него заговоры. "Всегда быть вынужденным мстить и наказывать очень тяжко для любого благородного человека, моя дражайшая жена".

Ливия: "Ты совершенно прав, и я хочу тебе кое-что посоветовать - конечно, если ты согласен выслушать мой совет и не станешь порицать меня за то, что я, женщина, дерзнула предложить тебе вещь, которую никто, даже самые близкие твои друзья, не дерзнут предложить". Август: "Выкладывай, что бы то ни было".

Ливия: "Я скажу тебе без колебаний, ибо у нас с тобой один жребий и мы поровну делим радость и горе; пока ты в безопасности, я властвую вместе с тобой, если же, боги избавь, с тобой что-нибудь случится - это будет и моим концом..." Ливия советует Августу простить заговорщиков: "Мягкие слова отвращают ярость, а жестокие даже у мягких духом вызывают гнев, прощение смягчит самое горделивое сердце, а наказание ожесточит самое смиренное... Я не хочу этим сказать, что мы должны прощать всех преступников без разбора, ибо существуют люди, отличающиеся неискоренимой испорченностью, - на них бесполезно тратить доброту. Таких людей надо немедленно удалять из общества, как раковую опухоль из тела. Но во всех других случаях, когда ошибки, умышленные или нет, совершены по молодости, невежеству или недоразумению, следует, я полагаю, просто отчитать виновных или наказать в самой легкой форме. Давай сделаем опыт, начав с Эмилия и Корнелия". Август восхищается ее мудростью и признает, что она права. Но обратите внимание на то, как Ливия заверяет весь свет, будто в случае смерти Августа ее правлению придет конец, и запомните ее слова насчет "неискоренимой испорченности" неких людей. Бабка Ливия была хитрая бестия!

Ливия предложила Августу отменить предполагаемый брак между мной и Эмилией в знак императорского недовольства ее родителями, и Август с радостью согласился на это, так как Эмилия горько жаловалась ему на то, что ей, несчастной, придется выйти за меня. Ливии больше нечего было опасаться Юлиллы, которую Август считал пособницей мужа, но и о ней Ливия "позаботится" в свое время. А пока ей надо было заплатить долг чести своей подруге Ургулании, женщине, о которой я еще не упоминал и которая является одним из самых неприятных персонажей моей истории.

ГЛАВА VIII

Ургулания, связанная с бабкой крепкими узами выгоды и благодарности, была ее единственной наперсницей. Она потеряла мужа, сторонника Помпея во время одной из гражданских войн, и Ливия, тогда еще не покинувшая моего деда, укрыла ее и спасла от жестокости солдат Августа. Выйдя за Августа, Ливия настояла на том, чтобы Ургулании вернули конфискованные владения мужа, и пригласила ее жить в своем доме в качестве члена семьи. Благодаря Ливии - так как именем Августа Ливия могла заставить Лепида, великого понтифика, делать любые нужные ей назначения - Ургулания получила пост, который давал ей власть над всеми замужними женщинами из знатных семейств. Это надо объяснить. Каждый год в начале декабря высокородные римлянки должны были совершать жертвоприношения Доброй Богине - очень важный обряд, возглавляемый весталками, и от того, правильно ли эти таинства совершались, зависели благосостояние и безопасность Рима в последующие двенадцать месяцев. Ни одному мужчине под страхом смерти не разрешалось осквернять их своим присутствием. Ливия, снискавшая расположение весталок тем, что перестроила их обитель и роскошно ее обставила, а также добилась для них в сенате через Августа многих привилегий, намекнула старшей весталке, что добродетель некоторых из женщин, приносящих ритуальные жертвы, вызывает подозрение. Ливия сказала, что, вполне возможно, бедствия гражданских войн были вызваны гневом Доброй Богини за распутство тех, кто тогда участвовал в ее таинствах. Она сказала далее, что если женщинам, которые признаются в прелюбодеянии, клятвенно пообещать, что об этом не узнает ни один человек и им не грозит публичный позор, служить Богине будут лишь добродетельные жены, и это смягчит ее гнев.

Старшая весталка, женщина очень религиозная, согласилась с ней, но попросила, чтобы Ливия поддержала это нововведение. Ливия сказала, что только прошлой ночью видела Богиню во сне, и та попросила, поскольку весталки неопытны в вопросах плотской любви, назначить какую-нибудь почтенную вдову из хорошей семьи матерью-исповедницей. Старшая весталка спросила, будут ли обнаруженные проступки оставаться без возмездия. Ливия ответила, что не смогла бы ничего об этом сказать, но, к счастью, Богиня во время того же сна выразила по этому поводу свое мнение, а именно: матери-исповеднице дается право подвергнуть грешницу наказанию, но это должно держаться в священной тайне между матерью-исповедницей и виновницей преступления. Старшей весталке просто будут сообщать, что такая-то женщина в этом году недостойна участвовать в таинствах или что такая-то искупила уже свою вину. Это вполне устраивало старшую весталку, но она боялась, что, если она назовет определенное имя, Ливия его отклонит. Ливия сказала, что назначить мать-исповедницу, конечно, должен великий понтифик, и, если старшая весталка не возражает, она все ему объяснит и попросит назвать подходящее лицо, совершив необходимые церемонии, чтобы удостовериться, угоден ли его выбор Богине. Так Ургулания получила это назначение, и, разумеется, Ливия не стала разъяснять ни Лепиду, ни Августу, какую оно давало власть. Она лишь вскользь упомянула, что это пост советницы по моральным вопросам при старшей весталке, "ведь сама она, бедняжка, не от мира сего".

Таинства обычно происходили в доме одного из консулов, но теперь их перенесли во дворец Августа, ведь он же был рангом выше, чем консулы. Это было удобно для Ургулании; она призывала женщин к себе в комнату (где все было устроено так, чтобы внушить страх и вызвать на откровенность), брала с них страшные клятвы говорить правду, а когда они признавались в своих грехах, удаляла их на то время, пока она решит, какого они заслуживают наказания. Но решала это Ливия, которая с самого начала была в комнате, скрываясь за занавесями. Обе старухи получали от этой игры огромное удовольствие, а Ливия вдобавок много полезных сведений и помощь в осуществлении своих планов.

Ургулания считала, что поскольку она - мать-исповедница и служит Доброй Богине, она неподвластна законам. Позднее я расскажу, как однажды, вызванная в долговой суд по иску одного из сенаторов, которому она задолжала большую сумму денег, она отказалась туда явиться, и Ливии, чтобы замять скандал, пришлось самой заплатить долг. В другой раз Ургуланию пригласили в качестве свидетельницы в сенатскую следственную комиссию; не желая подвергаться перекрестному допросу, она добилась разрешения не являться туда, и к ней отправили одного из судей, чтобы получить ее показания в письменном виде. Это была жуткая старуха с раздвоенным подбородком и крашенными сажей волосами (седыми, что было ясно видно у корней), дожившая до глубокой старости. Ее сын Сильван был консулом незадолго до заговора Эмилия, одним из тех, к кому тот обратился. Сильван пошел прямо к Ургулании и рассказал ей о намерениях Эмилия. Она передала это Ливии, и Ливия обещала наградить их за эти ценные сведения, выдав за меня дочь Сильвана Ургуланиллу и тем самым породнив их с императорской фамилией. Ургулания пользовалась полным доверием Ливии и знала, что следующим императором будет не Постум, - хотя он являлся ближайшим наследником Августа, - а дядя Тиберий, так что этот брак был еще более почетным, чем казался на первый взгляд.

Я никогда не видел Ургуланиллы. Никто ее не видел. Мы знали, что она живет с теткой в Геркулануме, городе на склоне Везувия, где у старой Ургулании были земельные владения, но она никогда не приезжала в Рим даже в гости. Мы решили, что у нее слабое здоровье. Но когда Ливия прислала мне короткую резкую записку, где говорилось, что по решению семейного совета я должен жениться на дочери Сильвана Плавтия - куда более подходящий брак, чем предполагаемые ранее, если учитывать мои телесные недостатки, - я стал подозревать, что с этой Ургуланиллой дело куда серьезнее и слабое здоровье здесь ни при чем. Может быть, у нее заячья губа или родимое пятно на пол-лица? Во всяком случае, нечто такое, из-за чего ее не показывают людям. Вдруг она хромая, как я сам? Пусть. Возможно, она славная девушка, не понятая, как и я, окружающими. У нас может оказаться много общего. Конечно, это не то, что жениться на Камилле, но все же лучше, чем получить в жены Эмилию.

Назначили день помолвки. Я спросил Германика насчет Ургуланиллы, но он был в таком же неведении, как я сам, и мне показалось, что он чувствует себя неловко, дав согласие на брак и не раздобыв предварительно никаких сведений. Он был очень счастлив с Агриппиной и желал того же мне. Наконец настал условленный день, и снова в чистой тоге и в венке я ждал у семейного алтаря появления своей невесты. "Третий раз приносит удачу. - сказал Германик. - Право, я уверен, что она - красавица, добрая и разумная, как раз такая, какая тебе нужна". Такая? Со мной сыграли в жизни немало злых шуток, но эта, я думаю, была самой злой и жестокой. Ургуланилла оказалась... короче говоря, она вполне оправдывала свое имя, которое по-гречески звучит "Геркуланила". Она и выглядела юным Геркулесом в женском платье. В пятнадцать лет она была больше шести футов ростом (и продолжала расти), соответственной толщины и силы, с самыми большими руками и ногами, какие я видел в жизни, если не считать пленного парфянина-великана, который шел в триумфальной процессии, но это было значительно позднее. Она горбилась. Черты лица у нее были правильные, но тяжелые, и она все время злобно хмурила брови. Говорила Ургуланилла так же медленно, как дядя Тиберий (на которого, между прочим, она была очень похожа - ходили слухи, что на самом деле она - его дочь). Ургуланилла была невежественна, невоспитанна и тупа, вы не нашли бы в ней никаких привлекательных качеств. Странно, но первое, что пришло мне в голову, когда я ее увидел, была мысль: "Эта женщина способна на убийство. Надо тщательно скрывать, что она внушает мне отвращение, и не давать ей повода затаить против меня зло. Если она возненавидит меня, моя жизнь будет в опасности". Я неплохой актер, и хотя торжественную церемонию прерывали смешки, шепот, шутки и приглушенное хихиканье, меня обвинить в нарушении благопристойности у Ургуланиллы не было причин. Когда процедура окончилась, нам с Ургуланиллой велели предстать перед Ливией и Ургуланией. Мы вошли в комнату, закрыв за собой дверь, и стали перед ними - я, переступая ногами на месте от волнения, Ургуланилла, массивная, с ничего не выражающим лицом, сжимая и разжимая пальцы) - и тут эти две злобные старухи не выдержали и, позабыв всю свою важность, разразились безудержным хохотом. Никогда раньше я не слышал, чтобы они так смеялись, - это было страшно. Они издавали мерзкие всхлипы и взвизгивания, словно две пьяные проститутки, которые любуются пытками или распятием; меньше всего это походило на нормальный здоровый смех.

- Ах, мои красавчики! - проговорила наконец Ливия, вытирая глаза. - Чего бы я не дала, чтобы видеть вас вдвоем в постели в вашу брачную ночь! Это будет самое забавное зрелище после Девкалионова потопа.

- А что смешного произошло при этом знаменательном событии, дорогая? - спросила Ургулания.

- Неужели ты не знаешь? Бог затопилземлю и уничтожил всех зверей и людей, кроме Девкалиона с семьей и нескольких животных, укрывшихся на вершине горы. Ты разве не читала "Потоп" Аристофана? Из всех его комедий эта - моя любимая. Место действия - гора Парнас. Там собрались разные животные, к сожалению, по одному от каждого вида, и каждый считает, что он - единственный из своих собратьев, оставшийся в живых. Поэтому, чтобы хоть как-то вновь заселить землю, они должны спариваться друг с другом, несмотря на колебания морального толка и явные неудобства. Девкалион обручает верблюда со слонихой.

- Верблюд и слониха! Неплохо придумано! - фыркнула Ургулания. - Посмотри на длинную шею Тиберия Клавдия, его тощее тело и длинное глупое лицо. А ножищи моей Ургуланиллы, большие оттопыренные уши и крошечные свинячьи глазки! Ха-ха-ха-ха! И кто же у них родился? Жираф? Ха-ха-ха-ха!

- В пьесе до этого не дошло. На сцене появляется Ирида и приносит благую весть: на горе Атлас нашли прибежище другие животные тех же видов; в последний момент она успевает расторгнуть бракосочетания,

- Был верблюд разочарован?

- О, жестоко.

- А слониха?

- Слониха только хмурилась.

- Они поцеловались на прощание?

- Аристофан ничего об этом не говорит. Но я уверена, что да. Ну же, зверюги, поцелуйтесь!

Я глупо улыбнулся. Ургуланилла нахмурилась.

- Поцелуйтесь же, - настойчиво повторила Ливия таким тоном, что стало ясно - надо повиноваться.

Мы поцеловались, и это вызвало у старух новую истерику. Когда мы вышли из комнаты, я шепнул Ургуланилле:

- Мне очень жаль. Я не виноват.

Но она не ответила и нахмурилась еще сильнее.

До свадьбы оставался целый год, так как на семейном совете решили, что я буду считаться совершеннолетним лишь в пятнадцать с половиной лет, а за это время многое могло случиться. Ах, если бы появилась Ирида!

Но она не появилась. У Постума тоже были свои неприятности: он уже достиг совершеннолетия, а Домиции оставались до брачного возраста считанные месяцы. Бедный Постум был влюблен в Ливиллу, хотя она и была замужем. Но прежде чем продолжить историю Постума, я должен рассказать о своей встрече с "последним римлянином".

ГЛАВА IX

Звали его Поллион, и я во всех подробностях помню нашу встречу, которая произошла ровно через неделю после моей помолвки с Ургуланиллой. Я читал в Аполлоновой библиотеке, как вдруг туда зашел Ливий и невысокий бодрый старик в тоге сенатора. Я услышал слова Ливия:

- Похоже, что у нас нет никакой надежды найти ее, разве только... А, здесь Сульпиций! Уж если кто-нибудь может нам помочь, так он. Доброе утро, Сульпиций. Я хочу попросить тебя оказать услугу моему другу Азинию Поллиону и мне. Нам нужна одна книга, комментарий грека по имени Полемокл на "Военную тактику" Полибия. Помнится, как-то раз она попалась мне здесь на глаза, но в каталоге ее нет, а от библиотекарей никакого толку.

Сульпиций пожевал молча бороду, затем сказал:

- Ты неправильно запомнил имя. Не Полемокл, а Полемократ, и он был не грек, хоть имя и греческое, а еврей. Пятнадцать лет назад я видел эту книгу, если память мне не изменяет, на верхней полке, четвертой от окна, в заднем ряду, и название ее - "Трактат о тактике". Сейчас я ее достану. Не думаю, что ее переставили куда-нибудь с тех пор.

Тут Ливий увидел меня:

- Здравствуй, мой друг, как дела? Ты знаком со знаменитым Азинием Поллионом?

Я приветствовал их, и Поллион сказал:

- Что ты читаешь, мальчик? Какую-нибудь ерунду, судя по тому, с каким смущенным видом ты прячешь книгу. Молодежь нынче читает одну ерунду. - Он обернулся к Ливию: - Спорю на десять золотых, что это какое-нибудь злосчастное "Искусство любви", или дурацкие аркадские пасторали, или еще что-нибудь в этом же роде.

- Идет, - сказал Ливий. - Юный Клавдий совсем не такой, как ты думаешь. Ну, Клавдий, кто из нас выиграл?

Я сказал, заикаясь, Поллиону:

- Рад тебе сообщить, что ты проиграл.

Поллион сердито нахмурился:

- Что ты сказал? Рад, что я проиграл, да? Красиво же ты разговариваешь со старым человеком и к тому же сенатором.

Я промолвил:

- Я сказал это со всем уважением к тебе. Я рад, что ты проиграл. Я не хотел бы, чтобы эту книгу называли ерундой. Это твоя собственная "История гражданских войн", превосходная, осмелюсь заметить, книга.

Лицо Поллиона просияло. Посмеиваясь, он вынул кошелек и стал совать монеты в руку Ливия. Ливий, с которым он, судя по всему, был в состоянии дружеской вражды - если вы понимаете, что я имею в виду, - отказывался от них, напустив на себя крайне серьезный вид:

- Мой дорогой Поллион, я не могу взять деньги. Ты был совершенно прав, нынешняя молодежь читает всякую чушь. Ни слова больше, прошу. Я согласен, я проиграл пари. Вот тебе десять золотых из моего кармана, я рад их отдать.

Поллион обратился за помощью ко мне:

- Послушай, любезный юноша, я не знаю, кто ты, но похоже, что ты - человек разумный. Ты читал труды нашего друга Ливия? Скажи честно, ведь его писанина еще большая чушь, чем моя?

Я улыбнулся:

- Но его, во всяком случае, легче читать.

- Легче? Что ты подразумеваешь под этим?

- У него древние римляне ведут себя и разговаривают так, словно они живут в наше время.

Поллион был в восторге:

- Он попал в твое самое больное место, Ливий. Ты приписываешь людям, которые жили семь веков назад, современные поступки и мотивы этих поступков, современные привычки и современные слова. О да, читать тебя интересно, но это не история.

Прежде чем излагать дальше нашу беседу, я должен сказать несколько слов о старом Поллионе, возможно, самом одаренном человеке своего времени, не исключая Августа. Ему уже перевалило за восемьдесят, но ум его был по-прежнему светлым, а здоровье, по видимости, крепче, чем у многих шестидесятилетних. Он пересек Рубикон вместе с Юлием Цезарем и сражался с ним против Помпея, служил под началом моего деда Антония до того, как тот поссорился с Августом, и был консулом и губернатором в Дальней Испании и Ломбардии, ему был назначен триумф за победу на Балканах, и он был личным другом Цицерона, пока они не поссорились, и покровителем поэтов Вергилия и Горация. Кроме того, Поллион был выдающимся оратором и автором трагедий. Но историком он был еще более превосходным, потому что любил правду, и придерживался ее в своих трудах со скрупулезной точностью, доходившей до педантизма, а это плохо сочеталось с условностями литературных форм. На трофеи, доставшиеся ему в балканской кампании, он основал публичную библиотеку - первую публичную библиотеку в Риме. Теперь здесь существуют еще две: та, в которой мы находились, и другая, названная в честь моей бабки Октавии, но библиотека Поллиона была организована лучше всех.

Сульпиций тем временем нашел нужную им книгу, и, поблагодарив его, они возобновили спор.

Ливий:

- Беда Поллиона в том, что, когда он пишет об исторических событиях, он считает нужным подавлять в себе все благородные поэтические чувства: его персонажи и их поступки невероятно скучны, а когда он заставляет их говорить, он отказывает им в малейшем ораторском искусстве.

Поллион:

- Да, поэзия - это поэзия, риторика - это риторика, а история - это история, и смешивать их нельзя.

- Нельзя? Еще как можно! Ты хочешь сказать, что я не имею права использовать в истории эпическую тему, потому что это прерогатива поэзии, и не могу вкладывать в уста моих военачальников зажигательные речи перед битвами, потому что это прерогатива риторики?

- Да, это самое я и хочу сказать. История должна отражать и увековечивать истинное положение вещей: что происходило, как люди жили и умирали, что они делали и говорили; эпос лишь искажает истину. Что до речей твоих полководцев, то они превосходные образцы ораторского искусства, но к истории никакого отношения не имеют, у тебя нет никаких свидетельств того, как они звучали на самом деле, они не только не соответствуют правде, они неправдоподобны. Мало кто слышал столько речей накануне битв, сколько их слышал я, но хотя полководцы, которые произносили эти речи, особенно Цезарь и Антоний, считались прекрасными ораторами, они были еще лучшими военачальниками и помнили, что они не на трибуне и с солдатами риторика ни к чему. Они разговаривали с ними, а не упражнялись в красноречии. Какую, думаешь, речь произнес Цезарь перед битвой при Фарсале? Умолял нас не забывать о женах и детях, и священных храмах Рима, и славных победах в прошлых походах? Ничего подобного, клянусь богами. Он залез на сосновый пень, держа в правой руке огромную редьку, в левой - кусок черствого солдатского хлеба, и, откусывая то от одного, то от другого, шутил. И это были не какие-нибудь утонченные остроты, нет, настоящие соленые шутки, насчет того, например, насколько целомудреннее жена Помпея его собственной распутной жены. И все это с самым серьезным видом. А что он при этом вытворял с редькой?! Животики надорвешь. Я помню один совершенно непристойный анекдот о том, как Помпей получил название "Великий"... ох уж эта редька!.. и другой, того хуже, как сам Цезарь потерял волосы на александрийском базаре. Я бы рассказал их вам, если бы не мальчик, да вы все равно не поймете в чем соль, вы же не обучались в лагере Цезаря. Ни слова о предстоящей битве, лишь под конец: "Бедный Помпей! Хочет тягаться с Юлием Цезарем и его солдатами. Много же у него шансов!"

- Но ты не пишешь об этом в своей "Истории", - сказал Ливий.

- В общем издании - нет, - сказал Поллион. - Я не дурак. Но если хочешь взять у меня частное "Дополнение", которое я только что закончил, там ты это найдешь. Боюсь только, ты не соберешься это сделать. Ладно, доскажу вам остальное. Цезарь, как вы знаете, был великолепный имитатор, так вот, он изобразил перед нами Помпея, произносящего предсмертную речь до того, как пронзить себя мечом (все та же редька с откусанным кончиком), и проклинал - ну точь-в-точь Помпей - всемогущих богов за то, что они позволяют пороку брать верх над добродетелью. Как все хохотали! А затем заорал: "А ведь так оно и есть, хоть это говорит Помпей! Поспорьте с этим, если сможете, вы, проклятые, блудливые псы!" И кинул в них остаток редьки. Ну и рев тут поднялся. Да, таких солдат, как у Цезаря, больше не было. Вы помните песню, которую они пели во время триумфа после победы над Францией?

В Рим идет развратник лысый,

Горожане, прячьте жен!

Ливий:

- Поллион, дорогой друг. мы обсуждали не нравственность Цезаря, а то, как надо писать историю.

Поллион:

- Да, верно. Наш начитанный молодой друг критиковал твой метод, прикрывшись из уважения к тебе похвалой тому, что твои труды легко читаются. Мальчик, ты можешь предъявить нашему благородному другу Ливию еще какие-нибудь претензии?

Я:

- Пожалуйста, не заставляйте меня краснеть. Я восхищаюсь трудами Ливия.

- Не увиливай, мальчик. Тебе никогда не приходилось его ловить на исторической неточности? Похоже, что ты много читаешь.

- Я бы предпочел не...

- Давай начистоту. Что-нибудь у тебя да есть.

И я сказал:

- Должен признаться, действительно есть одна вещь, которая меня удивляет. Это история Ларса Порсены. Согласно Ливию, Порсена не смог захватить Рим, так как сперва ему помешало героическое поведение Горация у моста, а затем его привело в смятение беспримерное мужество Сцеволы; Ливий пишет, будто захваченный после попытки убить Порсену Сцевола сунул руку в огонь на алтаре и поклялся, что триста римлян, подобно ему, дали зарок лишить Порсену жизни. И поэтому Ларс Порсена заключил с Римом мир. Но я видел в Клузии гробницу Ларса Порсены, и там на фризе изображено, как римляне выходят из ворот Рима, и не шее у них ярмо, и как этрусский жрец стрижет ножницами бороды отцам города. И даже Дионисий Галикарнасский, который был расположен к нам, утверждает, что сенат постановил дать Порсене трон из слоновой кости, скипетр, золотую корону и триумфальную тогу, а это может означать лишь одно: что они оказывали ему почести, положенные верховному владыке. Так что, возможно, Ларс Порсена все же захватил Рим, несмотря на Горация и Сцеволу. И Арунт, жрец в Капуе (считается, что он - последний человек, умеющий читать этрусские надписи), сказал мне прошлым летом, что, согласно этрусским преданиям, Тарквиния изгнал из Рима вовсе не Брут, а Порсена, а Брут и Коллатин, два первых консула Рима, были всего-навсего городские казначеи, назначенные Ларсом Порсеной собирать налоги с населения.

Ливий страшно рассердился:

- Право, удивляюсь тебе, Клавдий. Неужели ты настолько не уважаешь традиции, что веришь лживым измышлениям, которые рассказывают этруски - наши исконные враги, чтобы умалить величие Рима?

- Я только спросил, - смиренно ответил я, - что произошло на самом деле.

- Ну же, Ливий, - сказал Поллион. - Ответь нашему юному любителю истории. Что произошло на самом деле?

Ливий сказал;

- В другой раз. А сейчас вернемся к тому вопросу, который мы рассматривали, а именно: как надо писать историю. Клавдий, мой друг, ведь у тебя есть свои планы на этот счет. Кого из нас, двух именитых историков, ты возьмешь за образец?

- Вы ставите мальчика в трудное положение, - вступился Сульпиций. - Какой вы надеетесь получить ответ?

- Правда не обижает, - возразил ему Поллион.

Я перевел взгляд с одного лица на другое. Наконец я сказал:

- Думаю, я выбрал бы Поллиона. Я уверен, что мне и надеяться нечего достичь изящества стиля Ливия, поэтому я лучше попытаюсь подражать точности и усердию Поллиона.

Ливии проворчал что-то и направился было к дверям, но Поллион задержал его. Постаравшись затаить свою радость, он сказал:

- Полно, Ливий, неужели тебе обидно, что у меня появился один-единственный ученик, когда у тебя их тысячи по всему свету! Мальчик, ты никогда не слышал о старике из Кадиса? Нет, это вполне пристойная история. И, по правде сказать, печальная. Этот старик пришел в Рим пешком. Для чего? Что он хотел увидеть? Не храмы и не театры, не статуи и не толпы горожан, не лавки и не здание сената. Он хотел увидеть одного человека. Какого? Того, чья голова вычеканена на монетах? Нет, нет. Того, кто еще более велик. Он пришел, чтобы увидеть не кого иного, как нашего друга Ливия, чьи труды, похоже, он знал наизусть. Он увидел его, приветствовал и тут же вернулся в Кадис, где... сразу умер: разочарование и долгий путь оказались ему не по силам.

Ливий:

- Во всяком случае, мои читатели - искренние читатели. Ты знаешь, мальчик, как Поллион создал себе репутацию? Я тебе расскажу. Он богат, у него красивый огромный дом и на редкость хороший повар. Он приглашает к обеду кучу людей, которые интересуются литературой, кормит их изумительным обедом, а затем, словно невзначай, берет последний том своей "Истории". И скромно говорит: "Друзья, тут есть кое-какие места, в которых я не очень уверен. Я много над ними работал, и все же они еще нуждаются в последней шлифовке. Я надеюсь на вашу помощь. Если позволите..." И принимается читать. Слушают его вполуха. Животы у всех полны. "Этот повар - чудо, - думают они, - кефаль под пикантным соусом, и эти жирные фаршированные дрозды... а дикий кабан с трюфелями... когда я в последний раз так вкусно ел? Пожалуй, ни разу с тех пор, как Поллион читал нам прошлый том. А вот снова вошел раб с вином. Что может сравниться с кипрским вином? Поллион прав, оно лучше любого греческого вина на рынке". Тем временем голос Поллиона - а это красивый голос, как у жреца на вечернем жертвоприношении, - журчит и журчит; порою он смиренно говорит: "Ну как, по-вашему, сойдет?" И все отвечают, думая кто о дроздах, а кто, возможно, о кексах с коринкой: "Восхитительно, Поллион, восхитительно". Иногда он делает паузу и спрашивает: "Как вы полагаете, какое слово здесь больше подходит? Как лучше сказать: вернувшиеся посланцы побудили племя к мятежу или толкнули на него? Или что их отчет о создавшемся положении повлиял на решение племени поднять мятеж? Я полагаю, их отчет о том, что они видели, был вполне беспристрастным". И со скамей доносятся голоса: "..."Повлиял", Поллион. Напиши лучше "повлиял"". "Благодарю, друзья, - говорит он, - вы очень любезны. Раб, где мой перочинный нож и перо? Я сразу же изменю предложение, если вы не возражаете". Затем Поллион публикует книгу и шлет всем обедавшим дарственный экземпляр. А они говорят своим знакомым, болтая с ними в общественных банях: "Прекрасная книга. Вы ее читали? Поллион - величайший историк нашего времени и не гордый, не гнушается спросить совета насчет стилистических тонкостей у людей со вкусом. Да хотя бы это слово "повлиял" - я его подсказал ему сам".

Поллион:

- Верно, мой повар слишком хорош. В следующий раз я одолжу у тебя твоего, а заодно и несколько дюжин так называемого фалернского вина, и тогда получу действительно искреннюю критику.

Сульпиций протестующе поднял руку:

- Друзья мои, вы переходите на личности.

Ливий уже шел к дверям. Но Поллион усмехнулся, глядя на удалявшуюся спину, и громко сказал, чтобы тот услышал:

- Порядочный человек Ливий, у него есть только один недостаток: болезнь под названием "падуаница".

Ливий тут же остановился и обернулся к нам:

- Чем тебе не угодила Падуя? Я не желаю слышать о ней ничего плохого.

Поллион объяснил мне:

- Ливий там родился. Где-то в северных провинциях. У них есть знаменитый горячий источник, обладающий удивительным свойством. Падуанца всегда можно узнать. Благодаря купанию в этом источнике и тому, что они пьют из него воду, - мне говорили, будто жители Падуи делают и то и другое одновременно, - падуанцы верят всему, чему хотят верить, причем так горячо, что убеждают в том и других. Именно благодаря этому падуанские товары славятся на весь мир. Одеяла и ковры, которые там делают, не лучше, чем в других местах, по правде говоря, даже хуже, так как шерсть у тамошних овец желтая и грубая, но для падуанцев она - белая и мягкая, как гусиный пух. И они убедили весь мир в том, что это так.

Я сказал, подыгрывая ему:

- Желтые овцы! Вот диковина! Откуда у них такой цвет?

- Откуда? От воды в источнике. В ней есть сера. Все падуанцы желтые. Взгляни на Ливия.

Ливий медленно подошел к нам:

- Шутка шуткой, Поллион, и я на шутки не обижаюсь. Но мы затронули серьезный вопрос, а именно: как следует писать историю. Возможно, я допустил ошибки. Какой историк может их избежать? Но я, во всяком случае, если и искажал истину, то не сознательно, в этом ты меня не обвинишь. Да, я с радостью включал в свое повествование легендарные эпизоды, взятые из более ранних исторических текстов, если они подтверждали основную тему моего труда - величие древнего Рима; пусть они уклонялись от правды в фактических подробностях - они были верны ей по духу. Когда я наталкивался на две версии одного и того же эпизода, я выбирал ту, которая ближе моей теме, и я не буду рыться в этрусских гробницах в поисках третьей, которая, возможно, противоречит двум первым, - какой в этом толк?

- Это послужит выяснению истины, - мягко сказал Поллион. - Разве это так мало?

- А если истина окажется в том, что наши почитаемые всеми предки на самом деле были трусы, лгуны и предатели? Тогда как?

- Пусть мальчик ответит на твой вопрос. Он только вступает в жизнь. Давай, мальчик.

Я сказал первое, что пришло в голову:

- Ливий начинает свою "Историю", сетуя на современную порочность и обещая проследить постепенный упадок нравов, по мере того как Рим все больше богател благодаря завоеваниям. Он говорит, что с самым большим удовольствием будет писать первые главы, так как сможет при этом закрыть глаза на пороки наших дней. Но, закрывая глаза на современные пороки, не закрывал ли он их иногда и на пороки древних римлян?

- Что же дальше? - спросил Ливий, прищуриваясь.

- Дальше? - замялся я. - Возможно, между их пороками и нашими не такая большая разница. Возможно, все дело в поле деятельности и возможностях.

Поллион:

- Другими словами, мальчик, падуанец не сумел заставить тебя увидеть желтую от серы шерсть белоснежной?

Я чувствовал себя очень неловко.

- Читая Ливия, я получаю больше удовольствия, чем от любого другого автора, - сказал я.

- О да,- улыбнулся Поллион. -то же самое сказал старик из Кадиса. Но, как и он, ты чуть-чуть разочарован, да? Ларс Порсена, Сцевола и Брут стали у тебя поперек горла.

- Это не разочарование, не в этом дело. Теперь я вижу, хотя раньше об этом не задумывался, что есть два различных способа писать историю: один - чтобы побуждать людей к добродетели, другой - чтобы склонять их к истине. Первый путь - Ливия, второй - твой, и, возможно, они не так уж непримиримы.

- Да ты настоящий оратор! - восхищенно сказал Поллион.

Сульпиций, который все это время стоял на одной ноге, держа ступню другой в руке, как он обычно делал, будучи взволнован или раздражен, и закручивал в узлы бороду, теперь подвел итог всей беседы:

- Да, у Ливия никогда не будет недостатка в читателях. Людям нравится, когда превосходный писатель побуждает их к древним добродетелям, особенно если им тут же говорят, что в наше время, при современной цивилизации, таких добродетелей достичь невозможно. Но историки-правдолюбцы - гробовщики, которые обряжают труп истории (как выразился бедняга Катулл в своей эпиграмме на благородного Поллиона), - люди, запечатлевающие в своих записях лишь то, что произошло на самом деле, могут иметь аудиторию, только если у них есть превосходный повар и целый погреб вина с Кипра.

Его слова привели Ливия в ярость. Он сказал:

- Это пустой разговор, Поллион. Родня и друзья юного Клавдия всегда считали его придурковатым, но до сегодняшнего дня я не соглашался с общим мнением. Я с удовольствием отдам тебе такого ученика. А Сульпиций может совершенствовать его придурь. Он для этого самый подходящий человек в Риме.

И затем выпустил в нас парфянскую стрелу:

- Et apud Ароllinem istum Pollionis Pollinctorem diutissime polleat.

Что значит, хотя по-гречески каламбур пропадает: "Так пусть ваш Клавдий там и процветает, где Поллион искусство в гроб кладет!" И, громко ворча, вышел.

Поллион весело крикнул ему вслед:

- Guod certe pollicitur Роlliо. Pollucibiliter pollebit puer. ("Одно лишь Поллион вам обещает: что мальчик в самом деле расцветет").

Когда мы остались вдвоем - Сульпиций ушел искать какую-то книгу, - Поллион принялся расспрашивать меня.

- Кто ты, мальчик? Тебя зовут Клавдий, не так ли? Судя по всему, ты из хорошего рода, но я не знаю тебя.

- Я - Тиберий Клавдий Друз Нерон Германик.

- Святые боги! Но Ливий прав, тебя считают дурачком.

- Да. Родные стыдятся меня, ведь я заикаюсь и хромаю и к тому же часто болею, поэтому я очень редко появляюсь на людях.

- Дурачок! Да ты один из самых одаренных юношей, каких я встречал за многие годы.

- Вы очень добры.

- Отнюдь. Ты хорошо поддел старика Ливия с Ларсом Порсеной. У Ливия нет совести, если говорить по правде. Я все время ловлю его не на том, так на другом. Я как-то спросил его, очень ли ему трудно находить нужные ему медные таблички среди беспорядка, царящего в государственном архиве. "Ничуть", - ответил он. Оказалось, что он ни разу туда не заглянул, чтобы проверить хоть один факт! Скажи, почему ты читал мою "Историю"?

- Я читал твое описание осады Перузии. Мой дед - первый муж Ливии - был там. Меня интересует этот период, и я собираю материал для жизнеописания отца. Мой наставник Афинодор посоветовал прочитать твою книгу, он сказал: это честная книга. Прежний мой наставник, Марк Порций Катон, говорил, что она соткана из лжи, естественно, я поверил Афинодору.

- Да, Катону такая книга вряд ли может понравиться. Его предки воевали на противной стороне. Я помогал выгнать его деда с Сицилии. Но ты - первый молодой человек из всех, кого я встречал, который хочет заниматься историей. Это занятие для стариков. Когда же ты будешь выигрывать сражения, как твой отец и дед?

- Возможно, в старости.

Он рассмеялся:

- Что ж, почему бы из историка, посвятившего всю жизнь изучению военной тактики, и не выйти непобедимому военачальнику, если он не трус и у него будут хорошие войска...

- И хорошие штабные офицеры, - вставил я, вспомнив Клеона.

- Да, и хорошие штабные офицеры... пусть даже он никогда не держал в руках меч или щит.

Я набрался смелости и спросил Поллиона, почему его часто называют "последним римлянином". Он был доволен, услышав этот вопрос, и ответил:

- Это имя мне дал Август. Это было тогда, когда он звал меня присоединиться к нему во время войны с твоим дедом Антонием. Я спросил его, за кого он меня принимает, - Антоний в течение многих лет был одним из моих лучших друзей. "Азиний Поллион, - ответил он, - я полагаю, что ты - последний римлянин. Зря так прозвали этого убийцу Кассия". "Но если я - последний римлянин, - сказал я, - чья в этом вина? И чья будет вина, если после того, как ты уничтожишь Антония, никто, кроме меня, не осмелится держать голову прямо в твоем присутствии или говорить, когда не спросят?" "Не моя, Азиний, - сказал он, словно оправдываясь, - не я Антонию, а он мне объявил войну. И как только я его разобью, я, конечно, восстановлю республику". "Если госпожа Ливия не наложит свое вето, - проговорил я."

Затем Поллион обхватил меня за плечи:

- Я хочу сказать тебе кое-что, Клавдий. Я очень старый человек, и, хотя кажусь бодрым, конец мой близок. Через три дня я умру, я это знаю. Перед самой смертью у людей наступает прозрение, они могут предсказывать будущее. Послушай меня! Ты хочешь прожить долгую, деятельную жизнь и пользоваться почетом на склоне лет?

- Да.

- тогда подчеркивай свою хромоту, нарочно заикайся, почаще делай вид, что ты болен, болтай чепуху, тряси головой и дергай руками на всех официальных и полуофициальных церемониях. Если бы ты мог видеть то, что открыто мне, ты бы знал, что это - твой единственный путь к спасению, а в дальнейшем и к славе.

Я сказал:

- Рассказ Ливия о Бруте - я имею в виду первого Брута, - может быть, и не соответствует истине, но вполне подходит в данном случае. Брут тоже притворялся полоумным, чтобы было легче возродить народную свободу.

- Что, что? Народную свободу? Ты в нее веришь? Я думал, что младшее поколение даже не знает этих слов.

- Мой отец и дед - оба верили в нее...

- Да, - резко прервал меня Поллион, - потому они и умерли.

- Что ты хочешь этим сказать?

- То, что поэтому-то их и отравили.

- Отравили ? Кто?

- Гм-м... Не так громко, мальчик. Нет, имен я называть не стану. Но я дам тебе верное доказательство того, что я не просто повторяю пустые сплетни. Ты говоришь, что пишешь жизнеописание отца?

- Да.

- Так вот, ты увидишь, что тебе позволят дописать его только до определенного места. И тот, кто остановит тебя...

Тут к нам подошел, шаркая ногами, Сульпиций, и Поллион не сказал больше ничего любопытного; лишь когда настало время с ним прощаться, он отвел меня в сторону и пробормотал:

- До свидания, маленький Клавдий. Выкинь из головы глупые мысли насчет народной свободы. Время для нее еще не пришло. Положение должно стать куда хуже, чтобы оно могло стать лучше. - Затем громко добавил: - И еще одно. Если, когда я умру, ты найдешь в моих трудах что-либо не соответствующее, по твоему мнению, исторической правде, разрешаю тебе - я обусловлю твое право - разъяснить мою ошибку в приложении. Поддерживай мои книги на современном уровне. Когда книги устаревают, они годятся только на обертку для рыбы.

Я сказал, что почту за честь выполнить этот долг.

Через три дня Поллион умер. В своем завещании он отписал мне собрание ранних латинских исторических трудов, но мне их не отдали. Дядя Тиберий сказал, что тут какая-то ошибка, книги были оставлены не мне, а ему, ведь наши имена так похожи. Данное мне право делать исправления все посчитали шуткой, но я выполнил свое обещание, хотя и через двадцать лет. Я обнаружил, что Поллион очень сурово отозвался о Цицероне - "тщеславный, нерешительный, трусливый малый", - и, хотя был согласен с его мнением о характере Цицерона, счел нужным указать, что при всем том предателем, как считают Поллион, он не был. Поллион исходил из некоторых писем Цицерона, которые, как мне удалось доказать, были сфабрикованы Клодием Пульхром. Цицерон вызвал вражду Клодия, выступив против него свидетелем, когда того обвинили в том, что он пробрался на таинства Доброй Богини в виде музыкантши. Этот Клодий был еще одним из плохих Клавдиев.

ГЛАВА Х

6 г. н.э.

Незадолго до моего совершеннолетия Август велел Тиберию усыновить Германика, хотя у него уже был наследник - Кастор, тем самым переведя моего старшего брата из рода Клавдиев в род Юлиев. Я оказался главой старшей ветви Клавдиев и владельцем денег и поместий, унаследованных от отца. Я сделался также опекуном матери - так как она не вышла вторично замуж, - что она воспринимала как унижение.

Мать обращалась со мной еще более сурово, чем раньше, хотя все деловые документы должны были попадать ко мне на подпись, и я был семейным жрецом. Церемония, отметившая мое совершеннолетие, сильно отличалась от той, которая была у Германика. В полночь я надел мужскую тогу, один, без сопровождающих и процессии, был отнесен в носилках в Капитолий, совершил там жертвоприношение и тем же образом вернулся обратно в постель. Германик и Постум пошли бы со мной, но для того, чтобы привлечь ко мне как можно меньше внимания, Ливия в этот вечер устроила во дворце пир, на котором они не могли не присутствовать.

Во время бракосочетания с Ургуланиллой было то же самое. Большинство людей узнало о нашей свадьбе лишь на следующий день, после того как торжественный обряд был совершен. Сама церемония прошла по всем правилам. Желтые туфли Ургуланиллы, ее фата огненного цвета, чтение предзнаменований, священный пирог, два стула, покрытые овечьей шкурой, совершенное мной возлияние, помазание новобрачной дверных косяков, три монеты, преподнесение мной Ургуланилле огня и воды - все было согласно ритуалу, за исключением того, что отменили процессию с факелами, и само действо разыграли небрежно, в спешке, только-только приличия соблюли. Для того, чтобы молодая жена не споткнулась о порог мужнего дома, когда она впервые входит в него, ее обычно переносят на руках. Мужчины из нашего рода, которые должны были это сделать, были пожилые люди, и Ургуланилла оказалась им не по силам. Один из них поскользнулся, и Ургуланилла шмякнулась вниз, увлекая их за собой, так что все трое растянулись на мраморном полу. Нет худшего предзнаменования во время свадьбы, чем это. И все же неверно было бы сказать, что союз наш оказался несчастливым. Сперва мы спали вместе, так как этого, по-видимому, от нас ожидали, и даже изредка вступали в половое сношение - мой первый опыт в этой области; этого тоже требовал брак, но отнюдь не любовь и не вожделение. Я всегда был предельно внимателен и учтив по отношению к жене, она платила мне базразличием - лучшее, чего можно было ожидать от подобной женщины. Через три месяца после свадьбы Ургуланилла забеременела и родила мне сына Друзилла, к которому я при всем желании не мог испытывать никаких отцовских чувств. От моей сестры Ливиллы он унаследовал злобность и язвительность, а от брата Ургуланиллы Плавтия - все остальные черты характера. Скоро я расскажу вам об этом Плавтии, с которого, по указанию Августа, я должен был во всем брать пример.

У Августа и Ливии вошло в обыкновение при решении важных вопросов, касающихся государственных или семейных дел, сохранять для потомства как вывод, к которому они приходили, так и все предварительные обсуждения - обычно в форме писем друг другу. Из обширной корреспонденции, оставшейся после их смерти, я сделал копии нескольких писем, иллюстрирующих тогдашнее отношение Августа ко мне. Первый отрывок относится к периоду за три года до моей женитьбы.

"Дорогая Ливия!

Хочу написать тебе о странной вещи, которая случилась сегодня. Не знаю, как ее и объяснить. Я разговаривал с Афинодором и между прочим сказал ему: "Боюсь, что обучать Тиберия Клавдия - довольно утомительное занятие. По-моему, он с каждым днем выглядит все более жалким, тупым и нервозным". Афинодор сказал: "Не суди мальчика слишком строго. Он очень болезненно переживает то, что родные разочарованы в нем и относятся к нему с пренебрежением. Но он далеко не туп, и - хочешь верь, хочешь нет - я получаю большое удовольствие от его общества. Ты никогда не слышал, как он произносит речь на заданную тему?" "Речь?" - сказал я, смеясь. "Да, речь, - повторил Афинодор. - Я вот что тебе предложу. Назови какую-нибудь тему для выступления и возвращайся сюда через полчаса, послушаешь, как он ее разовьет. Но только спрячься за занавесями, не то ты не услышишь ничего путного". Я дал тему: "Римские завоевания в Германии", - и через полчаса вернулся и спрятался, чтобы его послушать. Еще ни разу в жизни я не был так поражен. Материал он знал, как свои пять пальцев, названия основных разделов были выбраны превосходно, а подробности находились в надлежащем соотношении с подтемами и надлежащей связи друг с другом; мало того, он владел голосом и не заикался. Клянусь тебе, слушать его было приятно и интересно. Но, хоть убей, не могу понять, как он сумел, выступая с речью, к тому же подготовив ее за столь короткий срок, говорить так разумно и связно, когда обычно он говорит так бестолково и бессвязно. Я выскользнул из комнаты, сказав Афинодору, чтобы он не упоминал при мальчике, что я его слышал и как он меня удивил. Однако считаю, что должен сообщить тебе об этом случае и даже спросить, не стоит ли нам с этого времени изредка допускать его к столу, когда у нас мало гостей, при условии, что он станет держать уши открытыми, а рот закрытым. Если, как я склонен полагать, все же есть какая-то надежда, что он в конце концов выправится, ему надо постепенно привыкать общаться с равными себе по положению. Мы не можем вечно держать его взаперти с наставниками и вольноотпущенниками. Конечно, насчет его умственных способностей мнения резко расходятся. Его дядя Тиберий, мать Антония и сестра Ливилла единодушно считают Клавдия идиотом. С другой стороны, Афинодор, Сульпиций, Постум и Германик клянутся, что, когда он хочет, он не глупее других людей, но легко теряет голову из-за своей нервозности. Что до меня, повторяю, я пока еще не пришел к определенному решению".

На что Ливия ответила:

"Дорогой Август!

Удивление, которое ты испытал, прячась за занавесями, сродни тому удивлению, которое мы испытали, когда индийский посол сдернул шелковое покрывало с золотой клетки, которую нам прислал его господин, верховный царь Индии, и мы впервые увидели птицу попугая, его зеленое оперенье и ярко-красную грудку и услышали, как он говорит: "Да здравствует цезарь. Отец отчизны!" В самой фразе нет ничего удивительного: любой ребенок может ее произнести, и удивило нас другое -то, что ее произносит птица. Ни один умный человек не станет хвалить птицу за то, что она произнесла подходящие слова, так как она не понимает значения ни одного из них. В заслугу это надо поставить тому, кто, проявив необыкновенное терпение, научил птицу их повторять, ведь, как ты сам знаешь, попугаев учат говорить совсем другие фразы, а что до нашего попугая, обычно он болтает сущие глупости, и нам приходится накрывать клетку, чтобы он замолчал. То же самое с Клавдием, хотя сравнение с моим внуком вряд ли лестно для попугая, красоту которого никто не станет отрицать. Речь, которую ты слышал, была, несомненно, выучена наизусть. Если на то пошло, "Римские завоевания в Германии" - очень распространенная тема, и Афинодор мог натаскать Клавдия, дав ему для образца с полдюжины речей подобного толка, чтобы он выучил их назубок. Я не хочу сказать, что я недовольна. Напротив, я рада слышать, что мальчик поддается обучению, очень рада. Это значит, к примеру, что мы сможем подготовить его к свадебной церемонии. Но твое предложение, чтобы он участвовал в наших трапезах, просто смешно. Я есть в одной комнате с ним отказываюсь, у меня будет несварение желудка.

Что касается свидетельств в пользу того, что Клавдий не отстает в развитии, посмотри, кто свидетели. Германик еще в детстве поклялся отцу на его смертном одре любить и оберегать младшего брата, ты сам знаешь, какое у него благородное сердце; чтобы не обмануть отца и выполнить свой священный долг, он готов привести любые доводы в защиту Клавдия, даже назвать его умником в надежде, что со временем он, возможно, действительно поумнеет. В равной степени ясно, почему Афинодор и Сульпиций считают, что Клавдий поддается обучению: им очень хорошо платят за то, что они его обучают, а их должность дает им возможность болтаться во дворце с важным видом и изображать из себя семейных советников. Что до Постума, то все последние месяцы я жаловалась тебе - не так ли? - что не могу понять этого молодого человека. Я считаю, что смерть поступила жестоко, отняв у нас его талантливых братьев и оставив нам его. Постум заводит споры со старшими, когда и спорить нечего, так как факты говорят сами за себя. просто чтобы досадить нам и подчеркнуть собственное значение как твоего единственного оставшегося в живых внука. Его защита Клавдия - яркий пример тому. Он очень нагло со мной разговаривал, когда на днях я случайно заметила, что Сульпиций зря тратит время на мальчика; он сказал - собственные его слова,- что, по его мнению, у Клавдия более острый ум, чем у многих его ближайших родичей... полагаю, что он имел в виду и меня! Но Постум - другая проблема. Сейчас о Клавдии, и я не могу допустить, чтобы он ел за одним столом со мной по причинам, которые, я надеюсь, ты поймешь.

Ливия".

Год спустя, когда Ливия на короткое время уехала за город, Август писал ей:

"...Юного Клавдия, пока тебя нет, я буду каждый день звать к обеду, - хотя не скрою, его общество по-прежнему смущает меня, - чтобы он не обедал с Сульпицием и Афинодором. Они беседуют только на отвлеченные темы, и, притом что и тот и другой превосходные люди, их нельзя назвать идеальными сотрапезниками для юноши его возраста и положения. Я бы хотел, чтобы он выбрал какого-нибудь молодого патриция в качестве образца для подражания и в выправке, и в платье, и в манере себя держать. Но при его застенчивости и робости на это трудно рассчитывать. Он преклоняется перед нашим дорогим Германиком, но так остро ощущает собственные недостатки, что скорее я стану расхаживать в львиной шкуре, с дубинкой в руке и называть себя Геркулесом, чем он осмелится подражать своему старшему брату. Бедняге не везет, ведь в предметах важных, когда ум его блуждает, он достаточно обнаруживает благородство своей души..."

Небезынтересно и третье письмо, написанное вскоре после моей женитьбы, когда меня только что назначили жрецом Марса:

"Дорогая Ливия!

По твоему совету я беседовал с Тиберием о том, что нам делать с твоим внуком Клавдием на Марсовых играх. Теперь, когда он достиг совершеннолетия и его назначили жрецом в коллегии жрецов Марса, мы не можем больше откладывать решение относительно его будущего, ведь мы с тобой согласились, что это необходимо. Если он - человек, так сказать, полноценный физически и духовно и может стать в итоге уважаемым членом нашей семьи, - а я полагаю, что это так, иначе я не усыновил бы Тиберия и Германика и не оставил Клавдия во главе старшей ветви рода Клавдиев. -тогда, очевидно, надо им заняться и предоставить ему возможность пройти ступень за ступенью тот же путь, какой прошел его брат. Возможно, я ошибаюсь -за последнее время он сделают весьма скромные успехи. Но если мы все же придем к заключению, что его физические недостатки связаны с недостатками умственными, не следует давать повода для насмешек над ним и над нами злым людям, которые привыкли потешаться над вещами такого рода. Повторяю, мы должны как можно скорее прийти к окончательному выводу, хотя бы для того, чтобы не ломать себе голову всякий раз, когда придется решать, способен ли он справиться с той или иной государственной должностью, к которой обязывает его рождение.

В данном случае - отвечаю на твой вопрос, что делать с Клавдием во время Марсовых игр, - я не возражаю против того, чтобы он ведал угощением жрецов, но лишь при условии, что он все предоставит своему шурину, молодому Плавтию Сильвану, и будет слушаться его указаний. Он сможет многому научиться, и, если хорошо выучит урок, у него не будет причин ударить в грязь лицом. Но о том, чтобы сидеть рядом с нами на виду у всех в императорской ложе возле священной статуи, не может быть и речи; он только будет обращать на себя всеобщее внимание, и любые странности в его поведении вызовут нежелательные толки.

Вторая проблема - что делать с ним во время Латинских игр. Германик идет вместе с консулами на Альбанскую гору, чтобы принять участие в жертвоприношениях, и Клавдий, как я понял, хочет пойти с ним. Снова я не уверен, можно ли на него положиться и не выставит ли он себя на посмешище. Германик будет занят своими обязанностями и не сможет все время присматривать за ним. И если все же Клавдий пойдет туда, люди обязательно спросят, что он там делает и почему мы не назначили его на время праздника городским префектом - почетная должность, на которую, как ты должна помнить, мы назначали по очереди, как только они достигали совершеннолетия, Гая, Луция, Германика, юного Тиберия и Постума, чтобы они попробовали вкус власти. Лучший способ выйти из этого затруднительного положения - объявить, что Клавдии болен, так как о том, чтобы предоставить ему пост префекта, нечего и говорить.

Если захочешь, можешь показать это письмо нашей Антонии; заверь ее, что вопрос относительно ее сына будет скоро так или иначе решен. То, что официально он - ее опекун, ни с чем не сообразно.

Август".

За исключением того, что угощение жрецов было моей первой общественной обязанностью, ничего особенно интересного об этом я сказать не могу. Плавтий, тщеславный проворный человечек, похожий на воробья, исполнял все за меня и даже не дал себе труда объяснить мне систему обслуживания или порядок соблюдения старшинства жрецов, мало того - не желал отвечать мне, когда я его об этом спрашивал. Единственное, что он сделал, - познакомил меня с определенными ритуальными жестами и фразами, которые я должен был пускать в ход, приветствуя жрецов, а затем на разных стадиях обеда, запретив мне произносить хотя бы слово по собственному почину. Это было крайне неприятно, так как я не раз мог с успехом принять участие в беседе, а мое молчание и подчинение Плавтию производили плохое впечатление. Самих игр я не видел.

Вы заметили в письме Ливии слова, порочащие Постума? С этого времени они стали все чаще появляться в ее письмах, и, хотя Август сперва пытается защитить внука, постепенно недовольство им все растет. Я думаю, говорила ему Ливия куда больше, чем писала, - как иначе объяснить, что Постум так легко лишился расположения деда, - но некоторые претензии проскользнули и в письмах. Сперва Ливия передает жалобу Тиберия на то, что Постум дерзко отзывался о родосском университете. Затем -жалобу Катона на то, что Постум плохо влияет на младших товарищей, не желая подчиняться дисциплине. Вслед за тем Ливия предъявляет частные отчеты Катона, говоря, что не показывала их до сих пор, надеясь на перемену к лучшему. Потом упоминает, что Постум угрюм и замкнут - это было время, когда он горевал из-за смерти Гая и терзался из-за Ливиллы. Затем Ливия советует, когда Постум достигнет совершеннолетия, не отдавать ему сразу всего наследства, завещанного отцом, Агриппой, так как "оно предоставит ему возможности еще большего расточительства, чем он позволяет себе сейчас!". Когда по возрасту Постум смог вступить в армию, его зачисляют в гвардию в чине простого лейтенанта и не воздают никаких особых почестей, оказанных в свое время Гаю и Луцию. Август считает, что это самый безопасный путь: Постум честолюбив, нельзя допустить, чтобы возникла такая же неловкая ситуация, как тогда, когда молодые патриции поддерживали Марцелла против Агриппы или Гая против Тиберия. Вскоре мы читаем, что Постум с негодованием говорит по этому поводу Августу: "Сами по себе почести мне не нужны, но то, что меня их лишили, было неправильно понято моими друзьями - они сочли, будто я впал в немилость".

Затем идут более серьезные жалобы. Выведенный из себя Плавтием - ни один из них не сказал Ливии, что именно вызвало ссору, - Постум схватил его и бросил в фонтан в присутствии нескольких высокопоставленных лиц и их прислужников. Когда Август призвал его к ответу, Постум не выказал ни малейшего раскаяния и настаивал на том, что Плавтий заслужил купание, так как оскорбительно разговаривал со мной; при этом он выразил недовольство тем, что у него несправедливо удерживают наследство. Вскоре Ливия укоряет Постума в том, что он переменился и ведет себя грубо по отношению к ней. "Что отравляет тебя?" - спрашивает Ливия, и Постум отвечает, ухмыляясь: "Может быть, ты подсыпала чего-нибудь мне в суп". Когда Ливия требует объяснения этой дерзкой шутки, он отвечает с еще более вульгарной ухмылкой: "Подсыпать приправу в суп - обычное дело для мачех". Затем поступила жалоба от начальника Постума насчет того, что тот не общается с другими молодыми офицерами и проводит все свое свободное время на море, где удит рыбу. Он даже получил прозвище "Нептун".

Обязанности жреца Марса не сильно меня обременяли. Плавтию, который был жрецом той же коллегии, предписали надзирать за мной во время церемоний. Я начинал ненавидеть Плавтия. Оскорбление, за которое Постум кинул его в воду, было далеко не единственным. Он называл меня лемуром и говорил, что лишь из уважения к Августу и Ливии не плюет мне в лицо всякий раз, как я задаю ему глупые и ненужные вопросы.

ГЛАВА XI

Год, предшествующий моему совершеннолетию и женитьбе, оказался плохим годом для Рима. На юге Италии произошло несколько землетрясений, разрушивших ряд городов. Весной дожди почти не выпадали, и у посевов по всей стране был жалкий вид, а затем, когда еще не успели собрать урожай, начались ливни и прибили те хлеба, которые все же заколосились. Ливни были такие сильные, что на Тибре снесло мост, и в течение семи дней в нижнюю часть города добраться можно было только на лодках. Стране угрожал голод, и Август отправил в Египет и другие части империи уполномоченных для закупки зерна в огромных количествах. Общественные амбары были пусты из-за плохого урожая в предшествующий год - хотя не такого плохого, как сейчас. Уполномоченным удалось купить зерна, но по очень высокой цене и меньше, чем нужно. Зимой город оказался в бедственном положении, тем более бедственном, что он был перенаселен -за последние двадцать лет население Рима удвоилось; к тому же швартовка кораблей в Остии, городском порту, была зимой небезопасна, и караваны с зерном, прибывшие с Востока, не могли разгрузиться в течение многих недель. Август делал все возможное, чтобы уменьшить голод. Он временно выслал из Рима в сельские местности - не менее, чем за сто миль от города - всех его обитателей, кроме домовладельцев и их семей, назначил продовольственный совет из экс-консулов для распределения зерна и запретил публичные пиршества, даже в собственный день рождения. Много зерна он ввозил за свой счет и раздавал нуждающимся. Как всегда, голод привел к бесчинствам, а бесчинства привели к поджогам; целые улицы, где были расположены лавки, выжигались по ночам полумертвыми от истощения грабителями из бедных кварталов. Чтобы предотвратить это, Август организовал бригаду ночных сторожей, разделенную на семь подразделений. Бригада эта оказалась настолько полезной, что ее так никогда и не распустили. Ущерб, причиненный грабежами и поджогами, был огромным. В это самое время ввели новый налог, чтобы добыть деньги для войны с Германией, и из-за голода, пожаров и налогов в народе началось брожение, стали открыто говорить о перевороте. На двери общественных зданий прикалывали ночью угрожающие призывы. Ходили слухи, что существует огромный заговор. Сенат обещал награду за сведения, которые помогут арестовать вожака, и множество людей поспешило донести на своих соседей, чтобы ее получить, и это еще увеличило беспорядки. По-видимому, на самом деле заговора не было, были лишь надежды, что он есть, да слухи. Наконец из Египта, где урожай убирают гораздо раньше, чем у нас, стало поступать зерно, и волнения постепенно улеглись.

Среди тех, кого временно выселили из Рима во время голода, были гладиаторы. Хоть и немногочисленные, они могли, по мнению Августа, в случае смуты быть опасны. Это был отчаянный народ, некоторые из них в прошлом - аристократы, проданные за долги в рабство и получившие от своих хозяев разрешение собрать сумму для выкупа, участвуя в гладиаторских боях. Если юный аристократ входил в долги, как это порой бывает, не по собственной вине или из-за юношеского легкомыслия, даже отдаленные родичи обычно спасали его от рабства, а не то вмешивался сам Август. Так что эти "благородные" гладиаторы были людьми, которых никто не счел нужным избавить от их участия и которые, став, само собой, вожаками в гладиаторских школах, вполне могли возглавить вооруженный бунт.

Когда обстановка исправилась, их вернули обратно, и, чтобы привести всех в хорошее настроение, было решено устроить от имени Германика и моего имени большие гладиаторские игры и травлю диких зверей в честь нашего отца. Ливия хотела напомнить Риму об его подвигах, чтобы привлечь внимание к Германику, который был живой портрет отца и которого, как все ожидали, должны были вскоре отправить на помощь Тиберию в Германию, где наших славных полководцев ждали новые победы. Мать и Ливия внесли свою долю, однако основное бремя расходов пало на нас с Германиком. А поскольку Германику в его положении деньги были нужнее, чем мне, то будет лишь справедливо, объяснила мне мать, если я дам в два раза больше. Я был только рад как-то услужить Германику. Но когда после окончания игр я узнал, во что они обошлись, у меня волосы стали дыбом: все представления были задуманы на широкую ногу, и, помимо обычных издержек на гладиаторские бои и травлю диких зверей, очень много денег ушло на то, чтобы разбрасывать их в толпу.

По особому указу сената во время процессии к амфитеатру мы с Германиком ехали в отцовской военной колеснице. Перед этим мы совершили жертвоприношения в его память у большой гробницы, выстроенной Августом для себя самого, где он велел захоронить урну с пеплом отца рядом с урной Марцелла. Мы проехали по Аппиевой дороге под мемориальной аркой отца, на которой была воздвигнута его колоссальная конная статуя, украшенная лаврами в честь торжества. Дул северо-восточный ветер, и врачи не разрешили мне выйти из дома без плаща. Я сидел рядом с Германиком, деля с ним пост распорядителя, и заметил, что, за одним исключением, только я из всех присутствующих был в плаще. Вторым был Август, сидевший по другую сторону от Германика. Он плохо переносил сильную жару и сильный холод и зимой, помимо очень плотной тоги, надевал четыре туники и шерстяной жилет. Кое-кто из находившихся в амфитеатре увидел особое предзнаменование в сходстве нашей одежды и в том, что родился я в первый день месяца, названного в честь Августа, к тому же в Лионе, где в тот самый день Август освящал свой алтарь. Во всяком случае, так они говорили через много лет после того. Ливия тоже была в императорской ложе - особая честь, оказанная ей как матери моего отца. Обычно она сидела с весталками. Согласно правилам, на играх мужчины и женщины сидели порознь.

То был первый бой гладиаторов, который мне разрешили смотреть, и это еще усиливало мое замешательство, вызванное тем, что мне пришлось играть роль устроителя и сидеть в императорской ложе. Германик взял весь труд на себя, хотя делал вид, будто советуется со мной, когда надо было принимать решение, и провел всю церемонию с большой уверенностью и достоинством. Мне повезло: эти игры были лучшими, какие когда-либо показывались в амфитеатре. Правда, глядя на подобное зрелище впервые, я не мог оценить его по заслугам - мне не с чем было сравнивать, так как память не сохранила ни одного образца этого искусства. Но и после того я не видел ничего лучшего, а с тех пор мне пришлось быть свидетелем около тысячи первоклассных игр. Ливия хотела, чтобы Германик приобрел популярность как сын своего отца, и не жалела денег, чтобы нанять лучших гладиаторов Рима. Обычно профессиональные гладиаторы были очень осторожны и старались не пораниться сами и не поранить противника и тратили почти всю свою энергию на ложные удары и выпады, которые на вид и слух казались гомерическими, но на самом деле не причиняли никакого вреда, вроде тех ударов, которые наносят друг другу бутафорскими дубинками рабы в низкой комедии. Лишь изредка, когда бойцы приходили в ярость или хотели свести старые счеты, на них стоило смотреть. На этот раз Ливия собрала всю верхушку корпорации гладиаторов и сказала им, что желает получить за свои деньги настоящий товар. Если хоть одна схватка окажется притворной, она разгонит школы - слишком много было прошлым летом уловок во время боев. Поэтому главы школ предупредили гладиаторов, чтобы на этот раз они не вздумали играть в пятнашки, не то их вышвырнут из корпорации.

Во время первых шести поединков одного человека убили, один был так серьезно ранен, что умер в тот же день, а третьему отрубили руку со щитом у самого плеча, что вызвало хохот зрителей. В каждом из последующих трех поединков один из сражающихся обезоруживал другого, но побежденные настолько хорошо держались по время боя, что Германик и я вполне могли подтвердить одобрение публики, подняв большой палец в знак того, что им даруется жизнь. Один из победителей был за год или два до того богатым всадником. Во всех этих поединках противники, согласно правилу, сражались при помощи разного оружия: меч против копья или боевого топора, копье против палицы и так далее. Седьмой поединок был между гладиатором, вооруженным мечом установленного в армии образца и старомодным, круглым, обитым медью щитом, и гладиатором, чье оружие составлял трезубец для ловли форели и короткая сеть. Человеком с мечом, или "преследователем", был солдат гвардии, недавно приговоренный к смерти за то, что напился и ударил своего капитана. Смертная казнь была заменена боем с профессиональным гладиатором из Фессалии - человеком с трезубцем, - которому платили большие деньги и который, как сказал мне Германик, убил больше двадцати противников за последние пять лет.

Мои симпатии были на стороне старого солдата; когда он вышел на арену, он был очень бледен и нетвердо держался на ногах - он уже несколько дней просидел в тюрьме, и яркий свет резал ему глаза. Вся его рота, которая, по-видимому, очень ему сочувствовала, так как капитан был злой и грубый человек, который запугивал их и не брезговал рукоприкладством, стала его хором подбадривать; они кричали, чтобы он взял себя в руки и постоял за их честь. Солдат выпрямился и крикнул: "Постараюсь, ребята!" Его лагерное прозвище, как оказалось, было Окунь, и поэтому большая часть зрителей приняла его сторону, хотя гвардейцы не пользовались популярностью в городе. Если бы "окуню" удалось убить "рыболова", это было бы неплохой шуткой. Для человека, который борется за жизнь, иметь зрителей на своей стороне - половина успеха. Фессалиец - гибкий, жилистый, длинноногий и длиннорукий малый - вышел с чванным видом сразу вслед за солдатом, одетый только в кожаную тунику и жесткую круглую кожаную шапочку. Он был в хорошем настроении и перекидывался шутками с передними скамьями: его противник был всего лишь любитель, а ему Ливия заплатила тысячу золотых за выступление и обещала еще пятьсот, если он убьет противника после хорошего боя. Гладиаторы вместе приблизились к нашей ложе и приветствовали сперва Августа и Ливию, а затем нас с Германиком обычной фразой:

- Здравствуй, цезарь! Идущие на смерть приветствуют тебя!

Мы ответили на приветствие принятым жестом, и тут Германик сказал Августу:

- Взгляни, государь. Этот солдат - один из ветеранов моего отца. Он получил в Германии награду за то, что первым проник за укрепление врага.

Это заинтересовало Августа.

- Прекрасно, - сказал он, - значит, мы увидим настоящий бой. Но фессалиец, стало быть, на десять лет моложе, а возраст немало значит в этой игре.

Тут Германик дал сигнал трубачам, и бой начался. Фессалиец принялся танцевать вокруг Окуня, но тот не отступал. Он был не дурак и не тратил зря силы, бегая за более легко вооруженным противником, но и не стоял на месте. Фессалиец пытался вывести его из себя насмешками, но Окунь оставался невозмутим. Только один раз, когда фессалиец оказался на достижимом расстоянии, он пошел в наступление, и быстрота его выпада вызвала восторженный рев на скамьях. Но фессалиец вовремя отпрыгнул. Скоро бой стал более живым, фессалиец наносил колющие удары трезубцем. Окунь легко отражал их, не упуская из вида сеть с маленькими свинцовыми шариками для тяжести, которую фессалиец держал в левой руке.

- Красивая работа! - сказала Ливия Августу. - Лучший гладиатор в Риме. Он просто играет с солдатом. Ты заметил? Он давно мог запутать его сетью и прикончить, если бы захотел. Но он нарочно затягивает бой.

- Да, - сказал Август, - боюсь, песенка солдата спета. Не стоило ему напиваться.

Не успел Август закончить, как Окунь ударом меча вышиб из рук фессалийца трезубец, подбросил его вверх и, прыгнув вперед, распорол кожаную тунику противника у подмышки. Фессалиец молниеносно отскочил и на бегу кинул сеть в лицо Окуня. Как назло, свинцовый шарик ударил того по глазу, на секунду ослепив его. Солдат приостановился, и фессалиец, воспользовавшись преимуществом, повернулся и выбил меч у него из рук. Окунь прыгнул за мечом, но фессалиец его опередил; схватив меч, он подбежал к барьеру и кинул его богатому покровителю, сидевшему в первом ряду скамей, отведенных всадникам. Затем приступил к приятному занятию - расправе над безоружным врагом: сеть свистела возле самой головы Окуня, трезубец колол то тут, то там, но Окунь не падал духом, а один раз схватился за трезубец и чуть не вырвал его. Фессалиец теперь подгонял его поближе к нашей ложе, чтобы поэффектнее убить.

- Хватит, - сказала Ливия деловым тоном, - он достаточно поиграл. Пора кончать с этим солдатом.

Фессалиец не нуждался в указке. Он одновременно взметнул над головой Окуня сеть и нацелился трезубцем ему в живот. И тут раздался оглушительный рев. Откинувшись назад, Окунь правой рукой поймал сеть и тут же изо всех сил ударил ногой в древко трезубца у самой руки врага. Трезубец взмыл вверх, перелетел через голову фессалийца, перевернулся в воздухе и вонзился, дрожа, в деревянный барьер. Секунду фессалиец не мог прийти в себя, затем, оставив сеть в руках Окуня, кинулся мимо него за трезубцем. Окунь прыгнул вперед и в сторону и, когда фессалиец пробегал мимо, поддел его под ребра острым шипом в центре щита. Фессалиец, ловя ртом воздух, упал на четвереньки. Окунь не стал терять времени и, резко взмахнув щитом, ударил его по затылку.

- Так бьют кроликов, - сказал Август, - но я никогда не видел, чтобы этот удар применяли на арене. А ты, моя милая Ливия? Прикончил его, могу поклясться.

Фессалиец был мертв. Я ожидал, что Ливия очень рассердится, но она сказала только:

- Поделом ему. Вот что получается, когда недооцениваешь противника. Я в нем разочарована. Однако я сэкономила на этом пятьсот золотых, мне, по-видимому, не на что жаловаться.

Завершились все удовольствия этого дня боем между двумя германскими заложниками, принадлежавшими к соперничающим племенам и добровольно вызвавшими друг друга на смертельный поединок. Оба рубили друг друга длинными мечами и алебардами - не очень красивое зрелище; у каждого к левому предплечью был привязан небольшой, богато украшенный щит. Мы не привыкли к такой манере драться, рядовые германские солдаты сражаются при помощи ассагаев - метательных копий с тонким древком и узким наконечником; алебарды и длинные мечи являются атрибутом высокого ранга их владельцев. Один из сражавшихся, светловолосый мужчина выше шести футов ростом, быстро расправился с противником, жестоко его изрубив, а затем прикончив сокрушительным ударом по шее. Толпа громко его приветствовала, и это вскружило ему голову: германец произнес целую речь на своем языке пополам с лагерной латынью и заявил, что он - прославленный воин у себя на родине, что он убил в битвах шесть римлян, в том числе одного офицера, до того как его дядя, вождь племени, отдал его из зависти в заложники. И теперь он вызывает на бой любого римлянина не ниже себя по положению; у них в Германии семь - счастливое число.

Первым на арену выскочил молодой офицер из хорошего, но обедневшего рода, Кассий Херея, и подбежал к императорской ложе за разрешением ответить на вызов. Его отец, сказал он, был убит в Германии, где он служил под началом славного генерала, в чью честь устроен праздник. Будет ли ему позволено принести этого хвастуна в жертву духу своего отца? Кассий был искусный фехтовальщик. Я часто наблюдал за ним на Марсовом поле. Германик посовещался с Августом, затем со мной; когда Август дал свое согласие и я промямлил свое, Кассию было велено вооружиться. Он пошел в раздевалку и одолжил у Окуня его меч, щит и доспехи - "на счастье" и в знак уважения к их владельцу.

Вскоре на арене завязался куда более серьезный бой, чем те схватки, которые показывали здесь гладиаторы-профессионалы; германец размахивал своим большим мечом, а Кассий, защищаясь щитом от ударов, старался застать противника врасплох; но тот был столь же проворен, сколь могуч, и дважды сбивал Кассия с ног. В амфитеатре было совершенно тихо, зрители, как при священнодействии, замерли, слышался лишь лязг мечей и треск щитов. Август сказал:

- Боюсь, что германец слишком силен. Нельзя было разрешать этот поединок. Если он убьет Кассия, это произведет в войсках плохое впечатление.

Тут Кассий поскользнулся в луже крови и упал навзничь. Германец с торжествующей улыбкой сел на него верхом, а затем... затем в ушах у меня раздался шум, в глазах потемнело, и я потерял сознание. Волнение, охватившее меня при виде того, как убивают людей - я впервые наблюдал это воочию, - поединок между Окунем и фессалийцем, во время которого я всей душой сочувствовал Окуню, и, наконец, последний бой, когда мне показалось, что не Кассий, а я сам отчаянно бьюсь с германцем за жизнь, - все это оказалось мне не по силам. Поэтому я не видел, как германец поднял свой грозный меч, чтобы проломить Кассию череп, и как в этот самый момент тот молниеносным взмахом руки вонзил шип своего щита ему в поясницу, перекатился на бок и нанес решающий удар мечом под мышку. Да, Кассий благополучно прикончил своего противника. Не забудьте это имя - Кассий Херея, он трижды сыграет важную роль в этой моей истории. Но вернемся ко мне. Сперва никто не заметил, что я потерял сознание, а когда заметили, я уже начал приходить в себя. Меня подперли с боков и поддерживали, пока представление не было закончено по всем правилам. Если бы меня пришлось выносить, это было бы позором не только для меня одного.

На следующий день Игры продолжались, но я на них не присутствовал. Объявили, что я заболел. Я пропустил одно из самых красочных зрелищ, когда-либо показанных в амфитеатре; - бой между индийским слоном - они куда больше африканских - и носорогом. Знатоки держали пари за носорога; хотя он уступал слону в размере, шкура у него куда толще, и они полагали, что он быстро расправится со слоном, пустив в ход свой длинный острый рог. В Африке, говорили они, слоны стараются держаться подальше от логовищ носорогов, и те единолично господствуют в своих угодьях. Однако этот индийский слон, как описывал мне потом Постум, не выказывал ни тревоги, ни страха; когда носорог выбегал на арену и кидался на него, он отражал нападение бивнями и неуклюже трусил за носорогом вдогонку, стоило тому в замешательстве повернуть вспять. Но увидев, что и сам он не может пропороть толстую кожу на шее носорога, слон, это удивительное животное, прибегнул к хитрости. Подняв хоботом оставленную служителем на песке метлу, сделанную из веток колючего кустарника, слон ткнул ею в морду противника, когда тот опять атаковал его, и выколол ему сначала один глаз, затем второй. Носорог, вне себя от боли и ярости, бросался в разные стороны в погоне за слоном и наконец врезался на всем бегу в деревянный барьер, пробил его и, оглушенный, со сломанным рогом, был остановлен мраморным барьером позади деревянного. Слон, раскрыв рот, точно в улыбке, подошел поближе и, расширив сперва брешь в деревянном барьере, принялся топтать своего врага, пока не проломил ему череп. Затем, кивая головой, словно в такт музыке, спокойно отошел в сторону. Тут выбежал его погонщик-индус с миской сластей, которые слон высыпал в рот под рукоплескания публики. Подставив хобот в качестве лестницы, он помог погонщику взобраться себе на спину и зашагал к императорской ложе, где сидел Август. Здесь он протрубил царский салют, которым этих животных учат приветствовать монархов, и опустился в знак почтения на колени. Но, как я уже говорил, сам я это зрелище пропустил.

В тот же вечер Ливия писала Августу:

"Дорогой Август!"

Вчерашнее недостойное мужчины поведение Клавдия - его обморок при виде сражающихся людей, не говоря уж о нелепом подергивании рук и головы, - которое было тем более позорным, что произошло все это на торжественном празднике в ознаменование побед его отца, имеет по крайней мере одно преимущество: теперь мы можем раз и навсегда с уверенностью сказать, что, кроме как в качестве жреца - ибо вакансии в коллегии должны быть так или иначе заполнены, и Плавтий сумел как следует его натаскать для исполнения его обязанностей, - Клавдий ни в коем случае не должен появляться на людях. Придется сбросить его со счетов, он годится разве что для продолжения рода - я слышала, он исполнил свой долг перед Ургуланиллой, - но и в этом я буду уверена, лишь когда взгляну на ребенка, ведь он может оказаться таким же уродом, как отец.

Сегодня Антония извлекла из его комнаты тетрадь с историческими материалами, которые он собирает, чтобы написать жизнеописание отца; там же она нашла вымученное предисловие к предполагаемому труду, которое я посылаю тебе вместе с письмом. Как ты заметишь, Клавдий выбрал для восхваления единственный недостаток своего дорогого отца - его упрямое нежелание видеть, что время идет вперед, его нелепое заблуждение, будто политические формы правления, подходившие Риму, когда он был небольшим городком и сражался с другими небольшими городками, могут быть возрождены, после того как Римская империя стала величайшей империей со времен Александра. А что случилось с его империей, когда Александр умер и не нашлось сильного человека, который мог бы унаследовать его трон и стать монархом? Она просто развалилась. Но я не буду тратить ни своего, ни твоего времени, изрекая всем известные истины.

Афинодор и Сульпиций, с которыми я совещалась по этому поводу, утверждают, будто впервые видят это предисловие, и согласны со мной в том, что его обнародование нежелательно. Они клянутся, что никогда не внушали ему такие крамольные мысли, и думают, что он почерпнул их из старинных книг. Лично я полагаю, что он унаследовал их - у его деда, как ты помнишь, была такая же курьезная слабость; так похоже на Клавдия - взять в наследство этот единственный недостаток и пренебречь его физическим и духовным здоровьем. Надо благодарить богов за Тиберия и Германика. У них, насколько я знаю, республиканские глупости не в чести. Естественно, я приказала Клавдию прекратить его биографические занятия, сказав, что если он позорит память отца, падая в обморок на торжественных играх, устроенных в его честь, он недостоин писать его биографию; пусть найдет какое-нибудь другое применение своему перу. Ливия".

Когда Поллион сказал мне о том, что дед и отец были отравлены, он поставил меня в тупик. Я не мог решить, что это: старческая болтовня, шутка, или он действительно что-то знает. Кто, кроме Августа, был настолько заинтересован в единовластии, чтобы отравить патриция за то лишь, что он верит в республику? Однако я не мог представить, что Август на это способен. Прибегнуть к отраве могут рабы - это подлый, низкий вид убийства. Август никогда бы не опустился до него. К тому же Август всегда говорил о моем отце с любовью и восхищением, а уж в лицемерии его упрекнуть нельзя. Я просмотрел несколько исторических книг, появившихся в последнее время, однако не вычитал в них ничего нового относительно смерти отца по сравнению с тем, что я уже знал от Германика. Но дня за два до игр я случайно разговорился с нашим привратником, который был денщиком отца во время всех его военных кампаний. Честный малый хлебнул лишнего, потому что в эти дни имя моего отца было у всех на устах, и ветераны купались в отраженных лучах его славы.

- Скажи мне, что ты знаешь о смерти своего командира? - храбро спросил я. - Ходили ли в лагере какие-нибудь слухи о том, что его смерть была не случайна?

Он ответил:

- Я не сказал бы этого никому, кроме тебя, господин, но тебе я могу доверять. Ты - сын своего отца, а я не знаю никого, кто бы не доверял ему. Да, такие слухи ходили, и для них были основания. Твоего храброго и благородного отца отравили. Я уверен в этом. Некая персона, имени которой я не буду называть - ты и сам догадаешься, - позавидовала победам твоего отца и отозвала его в Рим. Это не болтовня, не толки, так было на самом деле. Приказ возвращаться пришел, когда твой отец сломал ногу; ничего страшного, нога хорошо заживала, пока не появился этот шарлатан из Рима - с сумкой, полной ядов. Кто его прислал? Та самая персона, которая прислала письмо. Дважды два - четыре, не так ли, господин? Мы хотели убить этого лекаришку, но он благополучно вернулся в Рим под особой охраной.

Когда я прочитал записку бабки Ливии, где мне предписывалось прекратить работу над жизнеописанием отца, я был озадачен еще больше. Не мог же Поллион указывать на бабку как на убийцу бывшего мужа и сына! Это было невероятно. Какие у нее могли быть мотивы? И все же, подумав, я пришел к выводу, что если их кто и отравил, то скорее не Август, а Ливия.

В то лето Тиберию нужны были солдаты для войны в восточной Германии, и рекрутов стали набирать в Далмации, до тех пор спокойной и покорной Риму провинции. Но когда рекруты были собраны вместе, то случилось так, что туда прибыл, как и каждый год, сборщик налогов и стал взыскивать с провинции сумму, хоть и не больше той, которую назначил Август, однако больше той, которую Далмация могла заплатить. Крестьяне ссылались на бедность. Сборщик воспользовался правом забирать силой детей в тех деревнях, которые не выплатили налога, и увозить их, чтобы продать в рабство. Отцы некоторых из этих детей были в числе рекрутов и, естественно, выразили гневный протест. Все войско восстало, командиры-римляне были убиты. В поддержку далматинцев поднялось племя боснийцев, и скоро все пограничные провинции от Македонии до Альп были в огне. К счастью, Тиберию удалось заключить с германцами мир - причем по их просьбе - и выступить против бунтовщиков. Далматинцы избегали генерального сражения; разбившись на небольшие отряды, они вели умелую партизанскую войну. Они были легко вооружены, хорошо знали местность и, когда настала зима, осмелели настолько, что стали делать набеги на территорию Македонии.

Сидя в Риме, Август не мог правильно оценить трудности, которые возникли перед Тиберием, и, заподозрив, что тот нарочно откладывает боевые действия из каких-то тайных и непонятных ему побуждений, решил отправить на границу Германика во главе собственной армии, чтобы подстегнуть Тиберия.

Германик, которому шел в то время двадцать третий год, только что, за пять лет до положенного срока, получил первую магистратуру. Его назначение на пост командующего всех удивило: ожидали, что выбор падет на Постума. У него не было никакой судейской должности, и, будучи в ранге полкового командира, он занимался тем, что обучал на Марсовом поле рекрутов для новой армии. Постум был на три года младше Германика, но его брата Гая послали губернатором в Малую Азию в девятнадцать, а на следующий год после того Гай стал консулом. Все сходились во мнении, что Постум ни чуть не менее одарен, чем Гай, и, в конце концов, он был единственным внуком Августа, оставшимся в живых.

Когда я услышал о назначении Германика, еще до того, как эта новость была обнародована, меня стали разрывать противоречивые чувства: радость за Германика и грусть из-за Постума. Я отправился разыскивать Постума и нашел его в его комнатах во дворце, куда я прибыл одновременно с братом. Постум пылко нас приветствовал и от всей души поздравил Германика.

Германик:

- Вот из-за этого-то я и пришел, дорогой Постум. Ты сам понимаешь, я очень рад тому, что на меня пал выбор, и горд этим, но военная репутация для меня ничто, если я наношу тебе вред. Как полководцы мы с тобой равны, но, будучи наследником Августа, ты, и никто другой, должен быть избранным на этот пост. С твоего разрешения, я пойду сейчас к Августу и откажусь в твою пользу. Я объясню ему, что отданное мне за твой счет предпочтение может быть неправильно истолковано в городе. Еще не поздно все переменить.

Постум:

- Милый Германик, зная твое благородство и великодушие, я позволю себе говорить откровенно. Ты прав, в Риме посчитают, что мне нанесено оскорбление. А то, что у тебя есть судейские обязанности, которые тебе придется на время прервать, а меня ничто здесь не задерживает, лишь ухудшает дело. Но поверь, мое разочарование с лихвой искупается доказательством твоей дружбы, которое ты даешь мне не в первый раз, и я желаю тебе победы над врагом и скорого возвращения.

Тут заговорил я:

- Если вы не возражаете, мне хотелось бы выразить свое мнение: по-моему, Август обдумал создавшуюся ситуацию значительно тщательнее, чем вы полагаете. Судя по нечаянно услышанным мной словам матери, он подозревает, что дядя Тиберий сознательно затягивает войну. Если после той старой размолвки между моим дядей и Гаем с Луцием послать туда Постума во главе свежих воинских сил, дядя может обидеться и заподозрить неладное. Он будет смотреть на Постума как на соглядатая и соперника. Но Германик - его приемный сын, и он не усомнится, что его прислали в подкрепление. Я думаю, единственное, что здесь можно сказать: Постуму, безусловно, выпадет другой удобный случай показать себя, и довольно скоро.

Им обоим пришлась по душе такая точка зрения, не затрагивавшая чести ни того, ни другого, и мы дружески расстались.

В тот же самый вечер, вернее сказать, за полночь - я засиделся за работой у себя в комнате на верхнем этаже - до меня донеслись издалека крики, а затем раздался легкий шум с балкона. Я подошел к дверям и увидел над перилами голову и руку. Это был мужчина в военной форме. Он перекинул через перила ногу и перелез на балкон. На миг я прирос к полу - у меня мелькнула дикая мысль: "Это убийца, подосланный Ливией". Только я собрался позвать на помощь, как он шепнул:

- Тише. Не бойся. Это я, Постум.

- О, Постум! Ну и напугал же ты меня. Почему ты залезаешь в дом, как грабитель, да еще в такое время? Что с тобой случилось? У тебя все лицо в крови и порван плащ.

- Я пришел попрощаться, Клавдий.

- Не понимаю. Август передумал? Я полагал, что назначение уже обнародовано.

- Дай мне попить, у меня пересохло горло. Нет, я не еду на войну. Об этом и речи нет. Меня отправляют удить рыбу.

- Не говори загадками. Вот вино, пей побыстрей и скажи, что случилось. Куда ты поедешь удить?

- На какой-нибудь островок. Думаю, они еще не выбрали, какой именно.

- Ты хочешь сказать... - сердце мое упало, голова закружилась.

- Да, меня отправляют в изгнание, как мою несчастную мать.

- Но почему? Какое ты совершил преступление?

- Никакого. Ничего, о чем бы можно было официально заявить в сенате. Я думаю, речь будет идти о "неискоренимой испорченности". Ты помнишь их "Ночные дебаты"?

- О, Постум! Значит, бабка?..

- Слушай внимательно, Клавдий. Время не ждет. Я под строгим арестом, но я ухитрился справиться со стражниками и убежал. На ноги поднята дворцовая стража, и перекрыты все пути. Они знают, что я в одном из этих зданий, и обыщут комнату за комнатой. Мне надо было увидеть тебя, потому что я хочу, чтобы ты знал правду и не верил той напраслине, которую они возвели на меня. И я хочу, чтобы ты все передал Германику. Передай ему самый горячий привет и расскажи ему все от начала до конца, как я расскажу тебе. Мне безразлично, что обо мне подумают остальные, но я хочу, чтобы вы с Германиком знали правду и думали обо мне хорошо.

- Я не забуду ни единого слова, Постум. Не теряй времени, начинай.

- Ну, ты знаешь, что в последнее время я был у Августа в немилости. Сперва я не понимал почему, но вскоре мне стало ясно, что Ливия настраивает его против меня. Там, где дело касается Ливии, он становится просто тряпкой. Подумай только, живет с ней почти пятьдесят лет и до сих пор слепо верит ей! Но против меня была не только Ливия. В сговор с ней вступила Ливилла.

- Ливилла! Какой ужас!

- Да. Ты знаешь, как я ее любил и как страдал из-за нее. Ты однажды, год назад, намекнул, что она не стоит этого, и помнишь, как я рассердился на тебя. Я долго не хотел с тобой разговаривать. Прости меня, Клавдий. Надо знать, что такое безответная любовь. Я не открыл тебе тогда, что перед тем, как выйти за Кастора, Ливилла сказала мне, будто ее вынудила к этому Ливия, а на самом деле она любит меня. Я ей поверил. Почему мне было не поверить ей? Я надеялся, что когда-нибудь с Кастором что-нибудь случится, и мы с ней поженимся. С тех пор день и ночь я только об этом и думал. Сегодня в полдень, сразу после того как я повидался с тобой, я сидел с ней и Кастором в виноградной беседке возле большого пруда с сазанами. Кастор принялся насмехаться надо мной. Теперь-то я понимаю, что все это было заранее тщательно отрепетировано. Сперва он сказал: "Значит, предпочли Германика, а не тебя, да?" Я ответил, что считаю назначение вполне разумным и только что был у Германика и поздравил его. Тогда он сказал, ухмыляясь: "О, ваше высочество выразило свое одобрение. Кстати, ты что - все надеешься унаследовать от деда императорский престол?" Я держал себя в руках ради Ливиллы и сказал только, что не считаю пристойным обсуждать вопрос о том, кто будет преемником Августа, пока он жив и сохраняет все умственные и физические способности. Затем с иронией спросил его, не хочет ли он выдвинуть свою кандидатуру на пост императора. Он сказал с неприятной улыбкой: "Что ж, если бы я это сделал, у меня было бы больше шансов на успех, чем у тебя. Я обычно получаю то, что хочу. Я шевелю мозгами. Я завоевал Ливиллу, потому что шевелил мозгами. Не могу удержаться от смеха, когда вспоминаю, с какой легкостью я убедил Августа, что ты для нее не пара. Возможно, таким же путем я получу все прочее, к чему я стремлюсь. Кто знает". Тут уж я взорвался. Я спросил его, что он имеет в виду - что возводил на меня поклеп? Он сказал: "Почему бы и нет? Я хотел Ливиллу и этим добыл ее". Тогда я обернулся к Ливилле и спросил, знала ли она об этом. Она сделала вид, что возмущена, сказала, будто ей ничего не известно, но, спору нет, Кастор способен на любой бесчестный поступок. Она выдавила несколько слезинок и сказала, что Кастор - насквозь испорченный человек, и никто не представляет, сколько ей пришлось от него перенести; лучше бы ей умереть.

- Да, это ее старый трюк. Ливилла может заплакать в любую минуту. Всех ловит на эту удочку. Если бы я рассказал тебе все, что я о ней знаю, ты бы, возможно, сперва возненавидел меня, но избежал того, что случилось. Так что же случилось?

- Вчера вечером она прислала ко мне служанку, и та передала, что Кастор отправился, как всегда, на попойку и, возможно, будет отсутствовать всю ночь, и если вскоре после полуночи я увижу в окне свет, значит, путь свободен. Этажом ниже будет открыто окно, через которое я смогу потихоньку проникнуть в дом. Ливилла хочет сообщить мне что-то очень важное. Естественно, все это могло иметь лишь один смысл, и у меня чуть не выскочило сердце из груди. Несколько часов я прождал в саду, наконец в одном из окон мелькнул огонек. Я увидел, что окно под ним открыто, и залез внутрь. Служанка Ливиллы уже была там и провела меня наверх. Она показала мне, как пробраться к Ливилле в комнату, перелезая с одного балкона на другой, пока я не доберусь до ее окна, - мера предосторожности против стражи, оставленной в коридоре у ее дверей. Ливилла ждала меня; в пеньюаре, с распущенными волосами, она была необыкновенно хороша. Она сказала, что Кастор обращается с ней очень жестоко и что ее связывает с ним лишь супружеский долг, ведь, по его собственным словам, он женился на ней обманом и так ужасно с ней обращается. Она обвила меня руками, и я схватил ее в охапку и отнес на постель. Я сходил с ума от желания. И тут вдруг она принялась кричать и бить меня кулаками. Я подумал, что она потеряла рассудок, и зажал ей рот рукой, чтобы унять ее. Она вырвалась от меня, свалив но пол столик с лампой и стеклянным кувшином. Затем завопила: "Насилуют! Насилуют!" И тут, выбив дверь, в комнату вошли дворцовые стражники с факелами в руках. Угадай, кто был у них во главе?

- Кастор?

- Ливия. Она отвела нас в том виде, в котором мы были, в покои Августа. Кастор был там, хотя Ливилла сказала мне, что он ужинает в другом конце города. Август отпустил стражу, и Ливия, не вымолвившая до тех пор ни слова, тут же накинулась на меня. Она сказала, что по совету Августа она отправилась ко мне, чтобы познакомить меня без свидетелей с обвинением Эмилии и спросить, какое я могу дать объяснение...

- Эмилии? Какой Эмилии?

- Моей племянницы.

- Я не знал, что она имеет что-нибудь против тебя.

- Ей нечего против меня иметь. Но она тоже участвует в заговоре... Так вот, сказала Ливия, не найдя меня в моих комнатах, она стала расспрашивать людей, и ей сказали, будто патруль видел меня под грушей в южной части сада. Она послала за мной солдата, он вернулся и доложил, что не нашел меня, но хочет сообщить об одном подозрительном обстоятельстве: он видел, как прямо над солнечными часами какой-то мужчина перелезал с балкона на балкон. Ливия знала, чьи там комнаты, и очень испугалась. К счастью, она появилась вовремя и услышала крики Ливиллы о помощи: я проник к ней в комнату через балкон и собирался ее изнасиловать. Стража взломала дверь и оттащила меня от "перепуганной полуобнаженной женщины". Она, Ливия, тут же привела меня сюда, захватив Ливиллу в качестве свидетельницы. Все время, что Ливия рассказывала свою историю, эта шлюха, Ливилла, рыдала, пряча лицо. Пеньюар ее был разорван сверху донизу - видно, она сама специально разорвала его. Август назвал меня диким зверем и сатиром и спросил, не сошел ли я с ума. Конечно, я не мог отрицать, что был у Ливиллы в комнате, и даже того, что хотел заняться с ней любовной игрой. Я сказал, что пришел туда по ее приглашению, и попытался объяснить все с самого начала, но Ливилла принялась вопить: "Он лжет, он лжет! Я спала, когда он влез в окно и попытался взять меня силой". Тогда Ливия сказала: "А твоя племянница Эмилия тоже, верно, пригласила тебя, чтобы ты на нее напал с гнусными намерениями? Ты пользуешься большой популярностью у молодых женщин". Это был умный ход с ее стороны. Я должен был доказать, что ни в чем не повинен перед Эмилией, и оставить разговор о Ливилле. Я сказал Августу, что накануне я обедал у своей сестры Юлиллы и там действительно была Эмилия, которую я видел перед тем полгода назад. Я спросил, при каких обстоятельствах я якобы на нее напал, и Август ответил, что я и сам это прекрасно знаю - после обеда, когда родители девушки вышли из комнаты, так как слуги подняли тревогу, закричав, будто в дом забрались воры, и только возвращение отца с матерью помешало мне осуществить мой гнусный умысел. История настолько нелепая, что я, как ни был обозлен, не мог удержаться от смеха, но это лишь разожгло гнев Августа. Он был готов встать с кресла и ударить меня.

Я сказал:

- Я ничего не понимаю. В дом на самом деле забрались воры?

- Нет, тревога оказалась ложной: мы с Эмилией оставались вместе несколько минут, однако разговор вели абсолютно невинный и при нем присутствовала воспитательница. Мы говорили о фруктовых деревьях и садовых вредителях до той самой минуты, пока не вернулись Юлилла и Эмилий и не сказали, что тревога была ложной. Они-то не станут выслуживаться перед Ливией, можешь в этом не сомневаться, они ее ненавидят. Значит, все это - дело рук самой Эмилии. Я стал лихорадочно соображать, какое зло она могла затаить против меня, но так ничего и не вспомнил. И вдруг меня осенило. Юлилла сказала мне по секрету, что Эмилия наконец добилась своего: она выходит замуж за Аппия Силана. Ты знаешь этого молодого щеголя, да?

- Да, но я не совсем улавливаю, где тут связь?

- Все очень просто. Я сказал Ливии: "Награда Эмилии за эту ложь - брак с Силаном? Верно? А что получит Ливилла? Может, ты обещала отравить ее теперешнего мужа и снабдить ее другим, покрасивее?" Как только я произнес слово "отравить", я понял, что обречен. Поэтому я решил воспользоваться случаем и высказать все, что накопилось у меня на душе. Я спросил Ливию, как ей удалось отравить моего отца и братьев и какие яды ей больше по вкусу - быстрого действия или медленного. Ты как думаешь, Клавдий, она отравила их? Я в этом уверен.

- Ты отважился задать ей такой вопрос? Вполне возможно, что ты прав. Я думаю, она отравила также моего отца и деда, - сказал я, - и предполагаю, что они - не единственные ее жертвы. Но у меня нет доказательств.

- У меня тоже. Но как приятно было бросить ей в лицо обвинение! Я орал во весь голос, верно, половина дворца слышала меня. Ливия поспешила из комнаты и позвала стражу. Явидел, что Ливилла улыбается. Я хотел ее задушить, но Кастор кинулся между нами, и ей удалось убежать. Тогда я стал бороться с Кастором, сломал ему руку и вышиб два передних зуба - они вылетели прямо на мраморный пол. Но я не мог драться с солдатами, это ниже моего достоинства. К тому же они были вооружены. Двое из них держали меня за руки, в то время как Август обрушивал на меня громы и молнии. Он сказал, что меня надо отправить в пожизненную ссылку на самый пустынный остров в его владениях и что только его чудовищная дочь могла родить ему такого чудовищного внука. Я сказал ему, что, хотя он считается римским императором, на самом деле он менее свободен, чем рабыня в публичном доме, который содержит пьяница хозяин, и что наступит день, когда у него откроются глаза на действительно чудовищные преступления этой гнусной обманщицы - его жены. Но моя любовь к нему и верность остаются неизменными.

По всему первому этажу дома уже раздавались крики "Держи! Лови!". Постум сказал:

- Я не хочу бросать на тебя тень, дорогой Клавдий. Не годится, чтобы меня нашли у тебя в комнате. Если бы у меня был меч, я пустил бы его в ход. Лучше умереть, сражаясь, чем гнить заживо на каком-нибудь острове.

- Терпенье, Постум. Уступи сейчас, ты еще свое возьмешь. Я тебе обещаю. Когда Германик узнает правду, он не успокоится, пока ты снова не будешь на свободе, и я тоже сделаю, что смогу. Если тебя убьют - это будет дешевая победа для Ливии.

- Вы с Германиком не можете опровергнуть все измышления и объяснить, что на самом деле произошло. Вы только попадете в беду, если попытаетесь.

- Я уверен, нам представится удобный случай. Ливии слишком долго удавалось добиваться своего, она скоро позабудет об осторожности. Рано или поздно она сделает промах. Она не была бы человеком, если бы не ошибалась.

- Она и не человек, по-моему, - сказал Постум.

- А когда Август наконец поймет, как она его обманывала, ты не думаешь, что он будет не менее беспощаден по отношению к ней, чем был беспощаден по отношению к твоей матери?

- Она успеет его отравить.

- Мы с Германиком проследим, чтобы этого не случилось. Мы предупредим его. Не отчаивайся, Постум. Все в конце концов образуется. Я буду писать тебе как можно чаще и посылать книги. Я не боюсь Ливии. Если письма не будут до тебя доходить, знай, что их перехватывают. Внимательно гляди на седьмую страницу любой книги, которая придет от меня. Когда мне надо будет сообщить тебе что-нибудь по секрету, я напишу это молоком. Египтяне придумали такой хитрый способ. Буквы становятся видны, только если подержать страницу над огнем... Ой, слышишь, как хлопают двери? Тебе пора уходить. Они в конце соседнего коридора.

На глазах Постума были слезы. Он нежно обнял меня, ничего больше не говоря, и быстро вышел на балкон. Перелез через перила, помахал на прощанье рукой и скользнул вниз по виноградной лозе, по которой сюда забрался. Я услышал, как он бежит по саду, а через минуту раздались крики стражи.

7 г. н.э.

О том, что произошло за следующий месяц, а то и больше, я ничего не помню. Я снова был болен, очень серьезно болен, никто не верил, что я останусь в живых. К тому времени, как я стал поправляться, Германик был уже на войне, а Постум лишен наследства и отправлен в пожизненное изгнание. Остров, куда его сослали, назывался Планазия. Он находился в двенадцати милях от Эльбы по направлению к Корсике и, на памяти людей, всегда был необитаем. Однако там были каменные развалины каких-то древних строений, и их приспособили под жилье Постуму и страже. По форме Планазия напоминала треугольник, самая большая сторона которого была в пять миль длиной. Остров этот - скалистый, без единого дерева, посещали его лишь живущие на Эльбе рыбаки и то лишь летом, когда они приезжали насаживать наживки в вершах для омаров. По приказу Августа, боявшегося, что Постум подкупит кого-нибудь из них и убежит, рыбакам запретили там появляться.

Тиберий был теперь единственным преемником Августа, за ним следовали Германик и Кастор - по женской линии, линии Ливии.

ГЛАВА XII

Если бы, описывая события последующих двадцати пяти с лишним лет, я ограничился перечислением моих собственных поступков, это не заняло бы много места на бумаге и было бы очень скучно читать: но вторая половина моей биографии, та, где я играю более заметную роль, будет понятна только в том случае, если я продолжу рассказ о моих родичах: Ливии, Тиберии, Германике, Постуме, Касторе, Ливилле и всех остальных, а это отнюдь не будет скучным, я вам обещаю.

Постум был в изгнании, Германик - на войне, из друзей со мной остался один Афинодор. Вскоре и он покинул меня и вернулся в родной Тарс. Как я мог возражать против его отъезда, если он поехал туда по горячей и настоятельной просьбе двух своих племянников, которые умоляли Афинодора помочь им освободить город из-под ига правителя. Они писали, что этот правитель на редкость ловко втерся в милость божественного Августа, и понадобится свидетельство такого человека, как Афинодор, в чьей неподкупной честности божественный Август не сомневается, чтобы убедить божественного Августа, что изгнание правителя-тирана из города им заслужено. Афинодору удалось избавить Тарс от этого кровопийцы, но вернуться в Рим, как он намеревался, он не смог. Племянники нуждались в его помощи для переустройства на твердой основе всего городского управления. Август, которому Афинодор отправил подробный отчет о предпринятых им шагах, выказал ему свою благодарность и полное доверие тем, что освободил Таре на пять лет от уплаты императорской дани. Я регулярно переписывался с добрым стариком до самой его смерти, постигшей его через два года после отъезда из Рима в возрасте восьмидесяти лет. Чтобы почтить память Афинодора, в Тарсе учредили ежегодные празднества с жертвоприношениями в его честь, во время которых именитые жители города по очереди читали от первой до последней страницы его "Краткую историю Тарса", начав на восходе солнца и кончая после заката.

Германик писал мне время от времени, но письма его были столь же коротки, сколь нежны; хорошему командующему некогда писать письма родичам, все время между активными военными действиями уходит у него на то, чтобы лучше познакомиться с солдатами и офицерами, выяснить, каковы условия их жизни, повысить их боеспособность и собрать сведения о расположении и планах противника. Германик был один из самых добросовестных командующих, какие когда-либо служили в римской армии, и пользовался даже большей любовью, чем наш отец. Я очень гордился, когда он попросил меня сделать, причем как можно скорее и тщательнее, краткую сводку из всех достоверных источников, какие я смогу найти в библиотеках, об обычаях различных балканских племен, с которыми он сражался, об обороноспособности и местоположении их городов, их традиционной военной тактике и особенно о хитростях, применяемых ими в партизанской войне. Он писал, что не может на месте добыть достаточно достоверные сведения: Тиберий - человек замкнутый, и то, что знает, держит при себе. С помощью Сульпиция и небольшой группы архивариусов и переписчиков, работавших круглые сутки, я сумел собрать те данные, которые были ему нужны, и отправил их Германику ровно через месяц после того, как получил его письмо. Я был еще более горд, когда вскоре после этого от Германика пришел ответ, где он просил прислать двадцать экземпляров рукописи, чтобы раздать их старшим офицерам, так как собранный мной материал уже сослужил ему большую службу. Германик писал, что каждый абзац ясен по смыслу и показывает существо дела; самыми полезными были разделы, где приводились особые сведения о секретных межплеменных военных содружествах, против которых в основном, а не против самих племен, и велась война, и те, где перечислялись различные виды священных деревьев и кустов - каждое племя поклонялось своему виду, - под чьей защитной кроной члены племени обычно прятали запасы зерна, деньги и оружие, когда были вынуждены в спешке покидать свои селения. Германик обещал рассказать Тиберию и Августу об оказанной мной ценной услуге.

Однако вслух об этой моей работе упомянуто нигде не было, возможно, потому, что, услышь противник об ее существовании, он изменил бы свою тактику и расстановку сил. А теперь они полагали, что в их неудачах виноваты предатели. Август наградил меня приватным образом, включив в коллегию авгуров, но было ясно, что все, сделанное мной, он ставит в заслугу Сульпицию, хотя тот не написал ни слова, лишь нашел для меня кое-какие факты. Одним из главных моих источников был Поллион, чья кампания в Далмации может служить образцом военного искусства: сражения, проведенные по всем правилам, и блестящая работа разведки. Хотя его отчет о местных обычаях и условиях имел полувековую давность, он помог Германику больше, чем примеры из какой-либо более современной военной истории. Ах, если бы Поллион был жив, чтобы услышать это от Германика собственными ушами! Я рассказал об этом Ливию, и тот сердито ответил, что никогда не отказывал Поллиону в умении писать компетентные военные учебники, - он отказывал ему в титуле историка в более высоком смысле этого слова.

Должен добавить, что, прояви я больше такта, Август, без сомнения, похвалил бы меня в своей речи к сенату по завершении войны. Но мои ссылки на его собственную балканскую кампанию были реже, чем они могли бы быть, если бы он, как Поллион, написал о ней подробный отчет или если бы официальные историки уделяли меньше места лести и больше - беспристрастному описанию и объяснению его побед и поражений. Я почти ничего не мог извлечь из этих панегириков, и, читая мою книгу, Август, верно, почувствовал себя оскорбленным. Он настолько искренно считал, будто от него зависит успех войны, что на последние два сезона нынешней балканской кампании переехал из Рима в городок на северо-восточной границе Италии, чтобы быть как можно ближе к театру военных действий, и в качестве главнокомандующего римскими армиями беспрестанно посылал Тиберию довольно бесполезные советы.

Я работал над биографией деда, той ее частью, где говорилось о роли, которую он сыграл в гражданских войнах, но не успел далеко продвинуться вперед - мной было закончено всего два тома, - как вновь был остановлен Ливией. Она заявила, что я так же мало способен написать жизнеописание деда, как жизнеописание отца, и что нечестно было начинать эту работу у нее за спиной. Если я хочу с пользой применить свое перо, почему бы не избрать такой предмет, который не допускает ложного понимания и истолкования фактов. Например, такой, как преобразования в области религии, проведенные Августом после умиротворения. Тема эта была не очень увлекательная, но ее ни разу еще не рассматривали в подробностях, и я не имел ничего против того, чтобы заняться ею. Религиозные реформы Августа были, за небольшим исключением, превосходны: он возродил несколько жреческих общин, воздвиг восемьдесят два храма в Риме и его окрестностях и пожертвовал деньги на их содержание, обновил многочисленные старые храмы, приходившие постепенно в упадок, ввел чужеземные культы ради приезжих из провинций и восстановил ряд интересных старых народных праздников, которые мало-помалу, один за другим исчезли во время гражданских войн за последние пятьдесят лет. Я досконально изучил материал и завершил свой обзор за несколько дней до смерти Августа, шесть лет спустя после того, как его начал. Труд мой занял сорок один том, каждый в пять тысяч слов, но большую его часть составляли копии религиозных эдиктов, поименные списки жрецов, перечисления даров, переданных в сокровищницы храмов, и тому подобное. Самым ценным был вступительный том, где говорилось о первобытном ритуале у римлян. Здесь я оказался в затруднении, так как ритуальные реформы Августа базировались на данных, полученных религиозной комиссией, которая работала спустя рукава. По всей видимости, среди ее членов не было знатока стародавних обрядов, и в результате - в новые узаконенные священнодействия вкрался ряд ошибок, возникших из-за грубого непонимания древних религиозных формул. Лишь тот, кто изучали этрусский и сабинский языки, способен истолковать самые старые из наших заклинаний, а я потратил немало времени, чтобы овладеть начатками их обоих. В то время оставались в живых несколько крестьян, говоривших дома по-сабински, и я упросил двух из них приехать в Рим, чтобы с их помощью Паллант, бывший уже тогда моим секретарем, смог составить краткий словарь сабинского языка. Я хорошо им за это заплатил. Каллона, лучшего из моих секретарей, я отправил в Капую, чтобы он добыл материал для подобного этрусского словаря у Арунта, жреца, снабдившего меня сведениями о Ларсе Порсене, которые привели в восторг Поллиона и вызвали негодование Ливия. Эти два словаря, которые я впоследствии дополнил и опубликовал, дали мне возможность, к моему удовлетворению, прояснить ряд важных проблем, касающихся древних религиозных культов, но я научился быть осторожным, и, что бы я ни писал, это никак не ставило под вопрос эрудицию Августа или разумность его суждений.

Я не буду тратить время на описание балканской войны, скажу лишь, что, несмотря на искусное руководство дяди Тиберия, умелую помощь, оказанную ему моим тестем Сильваном, и боевые подвиги Германика, она тянулась около трех лет. Под конец весь край был покорен и практически превращен в пустыню, так как эти племена - все, и мужчины, и женщины, - доведенные до крайности, сражались с безрассудной храбростью и признавали свое поражение лишь после того, как огонь, голод и моровые болезни уменьшали их наполовину. Когда вожди повстанцев пришли к Тиберию на переговоры о мире, он стал их подробно расспрашивать, во-первых, почему им взбрело в голову восстать, и затем - почему они так отчаянно сопротивлялись. Главарь бунтовщиков, человек по имени Батон, ответил: "Вы сами в этом виноваты. Вы посылаете стеречь свои стада не пастухов и даже не пастушьих собак, а волков".

Это не совсем верно. Август сам выбирал губернаторов пограничных провинций, назначал им достаточное жалование и следил, чтобы имперские доходы не попадали в их карман. Налоги платились непосредственно губернатору, а не взимались бесчестными откупщиками. Губернаторы Августа не были волками, подобно почти всем губернаторам республики, которые интересовались одним - как бы побольше выжать из подвластных им провинций. Многие из его губернаторов были хорошими пастушьими псами, а кое-кто честными пастухами. Но часто бывало так, что Август ненамеренно назначал слишком высокий налог, не принимая во внимание плохой урожай, или мор на скот, или землетрясение, а губернатор, не желая говорить, что налог чересчур велик, предпочитал взыскивать его до последней монетки, даже под угрозой восстания. Мало кто из них проявлял личный интерес к народу, которым они, как считалось, управляли. Губернатор селился в романизированном главном городе провинции, где были прекрасные здания, и театры, и храмы, и общественные бани, и рынки, ему и в голову не приходило посещать отдаленные районы. Управляли провинцией, по сути дела, помощники губернатора, помощники помощников и всякие мелкие чины; вот они-то и притесняли население, и, вероятно, именно их Батон назвал "волками", хотя тут куда уместнее было бы слово "блохи". Не может быть сомнения в том, что при Августе провинции куда больше благоденствовали, чем при республике, и что внутренние провинции, управляемые ставленниками сената, были куда беднее, чем пограничные, управляемые ставленниками Августа. Это послужило поводом для одного из самых благовидных аргументов, выдвинутых против республики, хотя он и исходил из малоубедительной гипотезы, будто средний моральный уровень руководителей республики ниже среднего морального уровня абсолютного монарха и его приближенных, и из софизма, будто вопрос об управлении провинциями важнее вопроса о том, что происходит в Риме. Отдавать предпочтение единовластию на том основании, что при нем процветают провинции, по-моему, все равно что рекомендовать человеку относиться к родным детям, как к рабам, если он будет относиться к рабам с должной заботой.

9 г. н.э.

За эту дорогую и разорительную войну сенат назначил Августу и Тиберию большой триумф. Напомню, что теперь только самому Августу и членам его семьи было позволено иметь настоящий триумф, всех остальных генералов награждали так называемыми триумфальными украшениями. Германик, хотя и был из рода цезарей, по "техническим причинам" триумфа не получил. Август мог бы сделать ради него исключение, но он был благодарен Тиберию за успешное проведение войны и не хотел вызывать его неудовольствие, оказывая Германику равные с ним почести. Однако Германика повысили в должности и назначили консулом раньше положенного возраста. Хотя Кастор не принимал участия в войне, ему было дано право посещать заседания сената до того, как он стал его членом, и его также повысили в звании.

Все население Рима с нетерпением ожидало триумфа, который всегда сопровождался раздачей зерна и денег и интересными зрелищами, но было обмануто в своих ожиданиях. За месяц до того дня, когда был назначен триумф, молния ударила в храм бога войны на Марсовом поле и чуть не сожгла его - ужасное предзнаменование, - а несколько дней спустя из Германии пришла весть о самом тяжком военном поражении, какое римская армия потерпела со времени Карр, я бы даже сказал - со времени Аллии, четыреста лет назад. Три полка пехоты были полностью уничтожены, и все территории, захваченные нами восточнее Рейна, были потеряны в один миг; казалось, ничто не может помешать германцам пересечь реку и предать огню и мечу замиренные и богатые французские провинции.

Я уже говорил о том, что для Августа это был сокрушительный удар. Он так тяжело переживал эту катастрофу не только потому, что нес за нее официальную ответственность как человек, которому сенат и народ поручили следить за безопасностью границ, но и потому, что был за нее в ответе морально. Катастрофа эта произошла из-за его опрометчивых попыток навязать варварам цивилизацию слишком быстрыми темпами. Германцы, покоренные моим отцом, мало-помалу приспосабливались к римским порядкам, учились пользоваться деньгами, завели постоянные рынки, строили дома и обставляли их, как принято у цивилизованных людей, и когда они теперь собирались на сходки, это не кончалось, как раньше, побоищами. Они считались союзниками Рима, и, если бы им дали постепенно забыть старые варварские обычаи и позволили наслаждаться мирной жизнью под охраной римского гарнизона, который защищал бы их от диких соседей, возможно, за одно-два поколения, а то и раньше, они сделались бы такими же мирными и послушными, как жители соседней Франции. Но Вар, мой свойственник, которого Август назначил губернатором всех зарейнских земель Германии, стал обращаться с германцами не как с союзниками, а как с рабами. Он был порочный человек и совершенно не считался с тем, какое большое значение германцы придают целомудрию своих женщин. А когда Августу понадобились деньги, чтобы пополнить военную казну, опустошенную балканской войной, и он установил ряд новых налогов, от уплаты которых зарейнские германцы также не были освобождены. Вар, желая выслужиться, преувеличил платежеспособность своей провинции.

В лагере Вара было два германских вождя - Германн и Зигмир, которые бегло говорили по-италийски и казались полностью романизированными. Германн в предыдущую войну командовал германскими вспомогательными войсками, и его верность Риму не вызывала сомнения. Он прожил в Риме какое-то время и даже был включен в сословие всадников. Оба вождя часто разделяли с Варом трапезу и были с ним в самых близких, дружеских отношениях. Они всячески старались ему внушить, будто их соотечественники так же верны Риму и благодарны ему за блага цивилизации, как они сами, но втайне поддерживали постоянную связь с недовольными Римом вождями, которых они убедили пока что не оказывать римским войскам вооруженного сопротивления и проявлять полную готовность платить налоги. Вскоре они получат сигнал к массовому восстанию. Германн, имя которого означает "воин", и Зигмир - вернее, Сегимер, - чье имя означает "радостная победа", оказались куда умнее Вара. Помощники не раз предупреждали его, что германцы слишком уж хорошо себя ведут в последнее время, видно, стараются усыпить его бдительность перед внезапным бунтом, но он смеялся над их словами. Вар говорил, что германцы - очень глупый народ: куда им составить план восстания, тем более привести его в исполнение, они выдадут свою тайну задолго до того, как приспеет время. Их покорность - не что иное, как трусость: чем сильнее вы ударите германца, тем больше он будет вас уважать; богатство и независимость только порождают в них наглость, но стоит их победить, и они приползут к вашим ногам, как побитые псы, и будут беспрекословно вам повиноваться. Вар даже пренебрег предупреждением германского вождя, у которого был против Гepмaннa зуб и который давно разгадал его планы. Вместо того, чтобы держать войска в одном месте, как следовало бы сделать в не полностью покоренной стране, Вар разделил их на части.

Следуя секретным инструкциям Германна и Сегимера, дальние общины обратились к Вару с просьбой о защите против разбойников и военной охране для транспортов с французскими товарами. И тут же вспыхнуло восстание в самом восточном уголке провинции. Сборщик налогов и его помощники были убиты. Когда Вар собрал для карательной экспедиции бывшие в его распоряжении войска, Германн и Сегимер сопровождали его часть пути, а затем попросили их отпустить, обещая, если это понадобится, как только Вар за ними пошлет, прийти к нему на помощь со вспомогательными силами. Эти вспомогательные силы в полной боевой готовности находились в засаде впереди Вара, в нескольких днях пути. Германн и Сегимер послали дальним общинам приказ напасть на римские отряды, отправленные для их защиты, и полностью их уничтожить. Весть об этой бойне не достигла Вара потому, что никто из солдат не остался в живых, да к тому же он не поддерживал связи с собственным штабом. Дорога, по которой шли римляне, была обыкновенной лесной тропой. Но Вар не принял никаких мер предосторожности - не выставил авангарда из стрелков, не прикрыл фланги; вся колонна, в которой было немало нестроевых солдат, растянулась беспорядочной цепью так беспечно, словно они находились в пятидесяти милях от Рима. Двигалась колонна очень медленно, так как солдаты были вынуждены все время рубить деревья и строить мосты через реки, чтобы переправить повозки с провиантом, и это позволило множеству племен присоединиться к тем германцам, которые уже сидели в засаде. Внезапно погода переменилась, полил дождь, длившийся более суток; кожаные щиты солдат насквозь промокли и стали слишком тяжелыми для боя, луки лучников пришли в негодность. Глинистая тропа сделалась такой скользкой, что люди с трудом могли удержаться на ногах, а повозки без конца застревали в грязи. Расстояние между головой и хвостом колонны все увеличивалось. И тут с соседнего холма поднялся столб дыма - сигнал, и германцы напали на римлян спереди, с обоих флангов и сзади.

Германцы не могли тягаться с римлянами в честном бою, и Вар не сильно преувеличивал их трусость. Сперва они отваживались нападать лишь на отбившихся солдат и возчиков, избегая рукопашной и забрасывая римлян из-за прикрытия градом ассагаев и стрел; стоило римлянину хотя бы взмахнуть мечом и крикнуть, как они убегали в лес. Однако при этой их тактике римляне несли большие потери. Отряды германцев под предводительством Германна, Сегимера и других вождей устраивали на тропе завалы - они скатывали в одно место захваченные повозки, сбивали с них колеса и наваливали поверх срубленные деревья. Было сделано несколько таких заграждений; спрятавшиеся за ними германские воины мешали римлянам их разобрать. Это сильно задерживало продвижение хвоста колонны, и солдаты, побоявшись быть отрезанными, бросили повозки и поспешили вперед, надеясь, что германцы займутся мародерством и на какое-то время о них забудут.

Передний полк дошел до холма, где из-за недавнего лесного пожара было мало деревьев, и римляне могли спокойно построиться и дождаться остальных двух полков. У них все еще был их обоз, и потери не превышали нескольких сот человек. Два других полка пострадали куда сильней. Многие солдаты оказались оторваны от своих рот, из них формировались новые подразделения числом от пятидесяти до двухсот человек, каждое с авангардом, арьергардом и защитой с флангов. Идущие на флангах передвигались крайне медленно - лес был густой, почва болотистая - и часто теряли связь со своими подразделениями; авангард нес тяжелые потери у заслонов, а арьергард безостановочно забрасывали сзади ассагаями. Когда в тот вечер устроили поверку, Вар обнаружил, что около трети его войска убито или пропало без вести. На следующий день он с боем вышел на открытую местность, но при этом пришлось бросить остаток обоза. Еды не хватало, и на третий день они были вынуждены снова углубиться в лес. На второй день убитых и раненых было не так уж много - большинство германцев грабили фургоны и уносили домой поживу, но на третий вечер при перекличке оказалось, что на месте только четверть войска. На четвертый день Вар, слишком упрямый, чтобы признать поражение и отказаться от первоначальной цели, все еще шел вперед, но прояснившееся было небо вновь заволокли тучи, и германцы, привыкшие к проливным дождям, осмелели, видя, что сопротивление римлян слабеет, и подошли к ним вплотную.

Незадолго до полудня Вар понял, что он разбит и покончил с собой, не желая попасть живым в руки врага. Большая часть старших офицеров и многие солдаты последовали его примеру. Лишь один офицер сохранил присутствие духа -тот самый Кассий Херея, который сражался в амфитеатре. Он командовал арьергардом, состоявшим из горцев-савойцев, которые чувствовали себя в лесу привычней, чем италийцы, и когда они узнали от уцелевшего солдата, что Вар мертв, орлы захвачены и в живых осталось не больше трехсот человек, Кассий решил спасти от резни кого только сможет. Он развернул свой отряд и, внезапно бросив его в атаку, прорвался сквозь ряды врагов. Смелость Кассия, которую он сумел отчасти вдохнуть в своих солдат, поразила германцев. Они не стали преследовать небольшую кучку храбрецов и устремились вперед, туда, где их ждала более легкая добыча. Из ста двадцати солдат, которые были с ним, когда он кинулся в атаку, Кассий Херея сумел после восьмидневного марша по враждебной стране благополучно привести в крепость, откуда он вышел двадцать дней назад, восемьдесят человек, причем не потерять ротного знамени. Поистине - это один из величайших бранных подвигов наших дней!

Трудно передать, какая паника поднялась в Риме, когда слухи о бедствии подтвердились. Жители города паковали свои пожитки и грузили их на повозки, словно германцы были уже у городских ворот. Честно говоря, у них были причины для беспокойства. Потери в балканской войне были так тяжелы, что почти все ресурсы для пополнения войска оказались исчерпаны. Август безуспешно ломал голову над тем, где ему взять армию, чтобы послать ее под предводительством Тиберия к Рейну и не дать германцам захватить предмостные укрепления, чего они, по-видимому, еще не успели сделать. Когда он обнародовал воззвание, призывающее граждан к оружию, мало кто из годных к военной службе римлян добровольно откликнулся на него: идти против германцев казалось им верной смертью. Тогда Август выпустил второе воззвание, где говорилось, что из тех, кто не явится добровольно в течение трех дней, каждый пятый будет лишен гражданских прав и привилегий, а также всего имущества. Многие колебались даже после этого, поэтому Август казнил нескольких человек для примера и силой вынудил остальных вступить в армию, где многие из них, нужно сказать, стали превосходными воинами. Август также мобилизовал мужчин старше тридцати пяти лет и вновь зачислил на военную службу часть ветеранов, отбывших в солдатах шестнадцатилетний срок. С ними да с одним-двумя полками вольноотпущенников, которых обычно не призывали на действительную службу (хотя пополнение Германика во время балканской войны состояло в основном из них), Август собрал довольно внушительные силы, и, как только очередная рота была вооружена и экипирована, он тут же отправлял ее на север, не дожидаясь остальных.

Как мне было стыдно, как я сокрушался, что в этот горестный час, когда каждый человек был на счету, я не мог присоединиться к защитникам Рима. Я пошел к Августу и умолял его послать меня на Рейн, поручив любое занятие, где моя физическая слабость не будет служить помехой. Я предложил, что поеду в качестве начальника разведки при штабе Тиберия и займусь таким нужным делом, как сбор и сравнение данных о передвижении противника, допросы пленных, составление карт и инструктирование наших разведчиков. Не получив этого назначения (для которого я считал себя пригодным, так как тщательно изучил все германские кампании, умел руководить служащими и работать методически), я вызвался быть главным квартирмейстером Тиберия: я бы посылал в Рим заказы на необходимые боеприпасы и распределял бы их по мере поступления. Август был доволен тем, с какой охотой я откликнулся на его призыв, и сказал, что поговорит с Тиберием о моем предложении. Но из этого ничего не вышло. Возможно, Тиберий не верил, что от меня может быть какой-нибудь толк, а возможно, моя просьба была ему неприятна, так как его родной сын Кастор всячески уклонялся от службы в действующей армии и уговорил Августа отправить его на юг Италии для набора и обучения солдат. Германик был в таком же положении, как я, - это меня немного утешало. Он заявил о своей готовности служить в Германии, но Август не мог отпустить его из Рима, где Германик пользовался большой популярностью, - Август нуждался в его помощи при подавлении народных беспорядков, которые, как он опасался, начнутся сразу же, как только войска покинут город.

Тем временем германцы выловили всех бежавших с поля боя солдат из армии Вара и многих из них принесли в жертву лесным богам, сжигая живыми в плетенных из лозы клетках. Остальных они держали в плену (некоторых пленников родственники впоследствии выкупили по невероятно высокой цене, но Август запретил им вступать в пределы Италии), не жалея захваченного у римлян вина, германцы устраивали попойку за попойкой и, не поделив добычу и славу, кидались с ножами друг на друга. Прошло много дней, пока они снова пришли в себя и осознали, какое слабое сопротивление ждало бы их, если бы они сразу двинулись к Рейну. Как только винные запасы стали иссякать, германцы атаковали не оказавшие отпора пограничные крепости, заняли их одну за другой и разграбили. Лишь одна крепость оборонялась до последнего - та, которой командовал Кассий Херея. Германцы взяли бы и ее столь же легко, как остальные, так как гарнизон там был мал, но Германн и Сегимер находились в другом месте, а прочие были незнакомы с римским искусством осады крепостей при помощи катапульт, баллист, "черепах" и подрывных работ. У Кассия был большой запас луков и стрел, и он выучил всех находившихся в крепости, даже женщин и рабов, ими пользоваться. Он с успехом отбил несколько яростных атак на ворота и всегда держал наготове котлы с кипятком, чтобы вылить его на головы германцев, которые вздумали бы взобраться по лестницам на крепостные стены. Германцам так хотелось захватить эту крепость, где они ожидали найти богатую добычу, что они не торопились двигаться к предмостовым укреплениям на Рейне, которые защищала лишь горстка солдат.

И тут пришло известие, что к Рейну с другой стороны приближается Тиберий во главе новой армии. Германн сразу же сосредоточил свои силы, твердо намереваясь захватить мосты до того, как Тиберий подойдет. Под стенами крепости - германцам было известно, что там почти нет провианта, - был оставлен всего один отряд. Кассии, проведавший о планах Германна, решил уйти из крепости, пока еще есть время. Темной ненастной ночью он вывел потихоньку весь гарнизон и умудрился пройти мимо двух первых вражеских застав, прежде чем плач бывших с ними детей вызвал тревогу. На третьей заставе начался рукопашный бой, и, если бы германцы не так стремились проникнуть в городок, чтобы его разграбить, у людей Кассия не было бы никаких шансов остаться в живых. Но ему удалось оторваться от противника, а через полчаса он приказал трубачам играть сигнал атаки, чтобы германцы подумали, будто к нему подошло подкрепление, и больше не преследовали. Дул восточный ветер, и подразделение римлян у ближайшего моста услышало вдалеке звук трубы и догадалось, что происходит, - навстречу Кассию двинулся отряд, чтобы провести гарнизон в безопасное место. Два дня спустя Кассий успешно отразил массовую атаку германцев во главе с Сегимером, после чего к мосту подошел авангард войска Тиберия, и положение было спасено.

Конец года был отмечен изгнанием Юлиллы за "беспорядочные любовные связи" -то же обвинение, что предъявлялось ее матери Юлии, - на Тримерий, маленький островок у берегов Апулии. Настоящей причиной ее изгнания было то, что она вот-вот должна была родить еще одного ребенка, который, окажись это мальчик, будет правнуком Августа, не связанным узами родства с Ливией, Ливия не желала больше рисковать. У Юлиллы уже был один сын - болезненный, робкий и вялый, но его можно было не принимать в расчет. На этот раз Ливии помог, как ни странно, Эмилий. Он поссорился с Юлиллой и обвинил ее в присутствии их дочери Эмилии в том, что она пытается навязать ему ребенка, зачатого от другого. И назвал Децима из рода Силанов как ее соучастника. У Эмилии хватило ума понять, что ее жизнь и безопасность зависят от того, на каком счету она будет у Ливии, поэтому она тут же отправилась к ней и все ей рассказала. Ливия заставила ее повторить свой рассказ в присутствии Августа. Тогда Август призвал к себе Эмилия и спросил, правда ли, что не он - отец ожидаемого ребенка его жены. Эмилию и в голову не пришло, что дочь предала своих родителей, и он сделал вывод, будто связь между его женой и Децимом, о которой он лишь подозревал, стала пищей досужих толков. Поэтому он подтвердил свое обвинение, хотя основывалось оно скорее на ревности, чем на фактах. Как только ребенок родился, Август велел забрать его и оставить на склоне горы. Децим сам отправился в изгнание, его примеру последовало несколько человек, которых обвинили в том, что в то или иное время они были любовниками Юлиллы. Среди них оказался поэт Овидий; Август - любопытная деталь - сделал его главным козлом отпущения, так как Овидий написал (за много лет до того) "Искусство любви". Эта поэма, и ничто другое, заявил Август, растлила ум и душу его внучки. И велел сжечь все экземпляры книги, какие можно было найти.

ГЛАВА XIII

Августу было уже за семьдесят. До последнего времени никому и в голову не приходило считать его стариком. Но недавние государственные и семейные катастрофы сильно изменили его. Характер у него стал неровный, и ему все труднее было приветствовать случайных посетителей с былой любезностью и не выходить из терпения на публичных пирах. Порой он раздражался даже на Ливию. Однако Август по-прежнему работал не покладая рук и дал согласие еще десять лет управлять империей. Когда Тиберий и Германик бывали в Риме, они брали на себя многие обязанности Августа, которые раньше он исполнял сам, и Ливия трудилась усерднее, чем всегда. Во время балканской войны, когда Август уезжал из Рима, он оставлял ей дубликат своей печати, и, поддерживая с ним тесную связь при помощи конных курьеров, Ливия сама вершила все дела. Август более или менее примирился с тем, что его преемником будет Тиберий. Он считал, что с помощью Ливии Тиберий сможет довольно неплохо править, продолжая его, Августа, политику, но льстил себя надеждой, что, когда он умрет, всем будет недоставать Отца отчизны и время его правления назовут веком Августа, как называли золотым веком Нумы время правления этого царя. Несмотря на исключительные заслуги Тиберия перед Римом, лично он был непопулярен, и вряд ли его популярность возрастет, когда он станет императором. Август был доволен, что естественным преемником Тиберия станет Германик, будучи старше своего названного брата Кастора, родного сына Тиберия, и что маленькие сыновья Германика, Нерон и Друз, из его собственного рода. Хотя судьба воспротивилась тому, чтобы родные внуки наследовали ему, настанет день, когда он, Август, снова будет править Римом, так сказать, в лице своих правнуков. Август, как и почти все прочие, уже начисто забыл о республике и считал, что сорок лет тяжелой и беспокойной службы на благо Рима дают ему право передать бразды правления, буде ему так вздумается, своим наследникам вплоть до третьего колена.

Пока Германик был в Далмации, я не писал ему о Постуме, боясь, что какой-нибудь агент Ливии перехватит мое письмо, но как только он вернулся с войны, я все ему рассказал. Он сильно встревожился и признался, что не знает, чему и верить. Германику было несвойственно плохо думать о людях, если ему не представляли неопровержимых доказательств того, что тот или иной человек действительно плох, напротив, он был склонен приписывать всем самые благородные мотивы их поступков. Эта его крайняя простота обычно служила ему не во вред, а на пользу. Большинству людей, с которыми он сталкивался, льстило его высокое мнение об их моральных устоях, и они старались не уронить себя в его глазах. Конечно, если бы Германик оказался по власти отпетого негодяя, благородство сердца погубило бы его, но, с другой стороны, если в человеке было хоть что-то хорошее, при Германике это всегда давало себя знать. Поэтому теперь он сказал мне, что не может поверить, будто Ливилла или Эмилия способны на такую низость, хотя в последнее время, признался он, Ливилла его разочаровала. Он также сказал, что не видит, какие у них могли быть мотивы, а сваливать все, как я это сделал, на бабку Ливию - просто смешно. Кто, будучи в здравом уме, негодующе спросил Германик, заподозрит Ливию в том, что она подстрекала их к столь злому поступку? С таким же успехом можно заподозрить Добрую Богиню в том, что она отравила городские колодцы. Но когда я спросил, в свою очередь, действительно ли он верит, будто Постум совершил одну за другой две попытки к изнасилованию, причем обе на редкость безрассудные, а затем, даже если допустить, что он был в них виноват, солгал Августу и нам, Германик ничего не ответил. Он всегда любил Постума и верил ему.

Я воспользовался этим и заставил Германика поклясться духом нашего дорогого отца, если он когда-нибудь найдет хоть малейшее свидетельство, что Постум был осужден несправедливо, все рассказать Августу, заставить его вернуть Постума обратно и наказать лжецов по заслугам.

11 г. н.э.

В Германии почти ничего не происходило. Тиберии удерживал мосты, но не решался переходить на другую сторону Рейна, не будучи уверен в своих войсках, которые он усердно муштровал. Германцы тоже не пытались пересечь реку. Август снова потерял терпение и стал побуждать Тиберия, не откладывая, отомстить за Вара и вернуть утраченных орлов. Тиберий отвечал, что стремится к этому всей душой, но войска еще не способны выполнить эту задачу. Когда Германик окончил свой срок исполнения магистратуры, Август отправил его к Тиберию, и тому волей-неволей пришлось проявить активность; надо сказать, что Тиберий вовсе не был ленив или труслив, просто крайне осторожен. Он пересек Рейн и захватил часть утраченной провинции, но германцы избегали генерального сражения, и Тиберию с Германиком, не желавшим попасть в засаду, удалось лишь сжечь сколько-то вражеских лагерей на Рейне да продемонстрировать свою военную мощь. Было несколько схваток, из которых они вышли с победой и взяли сотни три-четыре пленных. Римские войска оставались в этом районе до осени, а затем вновь пересекли Рейн. Следующей весной в Риме отмечался так долго откладываемый триумф, назначенный по поводу победы над далматинцами. К нему прибавился второй -за германский поход - главным образом, чтобы вернуть доверие народа. Нельзя не отдать должного благородному поступку Тиберия, хотя побудил его к нему Германик: показав во время триумфа Батона, пленного далматского вождя, Тиберий затем освободил его, пожаловал большую сумму денег и поселил со всеми удобствами в Равенне. Батон заслужил это: однажды он великодушно дал возможность Тиберию уйти из долины, где тот оказался заперт с большей частью своего войска.

Германик был назначен консулом, и Август направил в сенат официальное письмо, где рекомендовал его вниманию сената, а сенат - вниманию Тиберия. (Рекомендуя сенат Тиберию, а не наоборот, Август давал понять и то, что назначает Тиберия споим преемником - император выше сената, - и то, что не намерен произносить по его адресу хвалебную речь, хотя и произнес ее по адресу Германика.) Агриппина всегда сопровождала мужа в военных походах, как в свое время моя мать. Делала она это в основном из любви к нему, но и потому также, что не хотела оставаться одна в Риме, где ее могли призвать к Августу из-за сфабрикованного обвинения в прелюбодеянии. Она не знала, как к ней относится Ливия. Агриппина была типичная римская матрона из старинных легенд - сильная, мужественная, скромная, благоразумная, набожная, целомудренная и плодовитая. Она уже родила Германику четырех детей, а в дальнейшем родит еще пять.

Хотя правило Ливии насчет моего присутствия - вернее, отсутствия -за ее столом не было отменено, а мать по-прежнему обходилась со мной более чем прохладно, Германик при каждой возможности приглашал меня в компанию своих благородных друзей. Ради него они относились ко мне более или менее уважительно, но взгляд семьи на мои умственные способности был известен, и считалось, будто Тиберий его разделяет, поэтому никто не домогался моего близкого знакомства. По совету Германика я объявил, что намерен устроить публичное чтение моего последнего исторического труда, и пригласил ряд известных любителей и знатоков литературы. Книга, которую я собирался читать и над которой много работал, должна была представить интерес для слушателей - я разбирал в ней формулы, применяемые этрусскими жрецами во время ритуальных омовений, и давал перевод каждой из них на латынь, что проливало новый свет на многие наши очистительные обряды, точное значение которых со временем стало неясным. Германик предварительно прочитал эту работу от корки до корки и показал матери и Ливии, которые одобрили ее, а затем великодушно послушал меня, когда я репетировал. Он поздравил меня как по поводу самойработы, так и исполнения, и, по-видимому, его отзыв стал широко известен, так как комната, где я намеревался читать, оказалась набита битком. Ливии не было, Августа тоже, но мать, сам Германик и Ливилла пришли.

Я был в прекрасном настроении и нисколько не нервничал. Германик предложил мне подкрепиться перед чтением бокалом хорошего вина, и я решил, что это превосходная мысль. Поставили кресло для Августа - если ему вдруг вздумается прийти - и для Ливии; роскошные кресла, в которых они всегда сидели, посещая наш дом. Когда все собрались и заняли места, двери закрыли, и я начал читать. Читал я отлично, следя за тем, чтобы не спешить и не тянуть, не кричать и не произносить слова слишком тихо, читал так, как надо, и чувствовал, что аудиторию, ничего не ждавшую от меня, чтение невольно захватило. И тут, как назло, раздался громкий стук в дверь. Никто не открыл ее, и стук повторился. Затем загрохотала ручка, и в комнату вошел самый толстый человек, какого я видел в жизни, в тоге всадника, с большой вышитой подушкой в руке. Я перестал читать, так как подошел к трудному и важному месту, а меня никто не слушал - все взгляды устремились на всадника. Он заметил Ливия и приветствовал его с певучим акцентом, присущим, как я потом узнал, падуанцам, затем обратился с приветствием ко всем присутствующим, что вызвало приглушенные смешки. Толстяк не обратил особого внимания на Германика, хотя тот был консул, или на нас с матерью, хотя мы были хозяева дома. Оглядевшись в поисках места, он увидел кресло Августа, но оно показалось ему узким, и он завладел креслом Ливии. Положил на него подушку, собрал у колен плащ и с ворчанием уселся. И, естественно, кресло, старинное и очень хрупкое, вывезенное из Египта в числе прочей мебели, захваченной во дворце Клеопатры, с треском под ним развалилось.

Все, кроме Германика, матери, Ливия и наиболее серьезных людей среди присутствующих, разразились хохотом; но когда толстяк со стонами и проклятиями поднялся, потирая ушибленные места и вышел в сопровождении вольноотпущенника из комнаты, тишина восстановилась, и я попытался продолжать. Однако я никак не мог унять смех, у меня сделалась истерика. Возможно, причиной тому было выпитое вино, а возможно, то, что я видел лицо толстяка, когда под ним подломилось кресло, чего не видел никто другой, так как кресло стояло в первом ряду, и он уселся прямо напротив меня. Так или иначе, я обнаружил, что не могу сосредоточиться на ритуале омовения у этрусков. Сперва слушатели разделяли мое веселье и даже смеялись вместе со мной, но когда, с трудом преодолев следующий абзац, я случайно взглянул уголком глаза на злосчастное кресло, еле стоявшее на расколотых ножках, и опять расхохотался, аудитория стала выказывать признаки нетерпения. Но это еще не все; только я успокоился, как двери распахнулись и в комнату вошли - кто, вы думаете? - ну конечно, Август и Ливия. Они торжественно прошествовали между двумя рядами стульев, и Август сел. Ливия собиралась сделать то же, но тут увидела, что кресло сломано, и спросила громким голосом: "Кто сидел на моем кресле?" Германик прилагал все старания, чтобы объяснить Ливии, в чем дело, но она решила, что над ней потешаются, и вышла из комнаты. Август со смущенным видом последовал за ней. Кто меня обвинит в том, что я провалил чтение? Должно быть, сам злой бог Мом уселся в это кресло, потому что спустя пять минут ножки его разъехались, и оно снова рухнуло на пол: с одной из ручек отломилась золотая львиная голова и покатилась прямо мне под ноги. Я снова потерял над собой контроль и, задыхаясь, захлебываясь и хрипя, принялся громко хохотать. Германик подошел ко мне и умолял взять себя в руки, но я смог лишь поднять с пола львиную голову и беспомощно указать на кресло. Если Германик когда-либо сердился на меня, это было в тот раз. Я очень расстроился, увидев, что он сердится, и это сразу отрезвило меня. Но я потерял всякую уверенность в себе и стал так сильно заикаться, что мне, увы, пришлось замолчать. Германик изо всех сил старался спасти положение: он предложил, чтобы мне вынесли благодарность за мой интересный труд, выразил сожаление, что неудачное происшествие вынудило меня прервать чтение и заставило Отца отчизны и сиятельную Ливию, его супругу, лишить их своего общества, а также надежду, что в самом ближайшем будущем при более благоприятных обстоятельствах я прочитаю еще какую-нибудь из своих работ. На свете не было более заботливого брата и более благородного человека. Но я с тех пор ни разу не читал своих трудов на публике.

Однажды Германик пришел ко мне с очень серьезным и мрачным видом. Долгое время он молчал, но наконец решился и заговорил:

- Я беседовал сегодня утром с Эмилием, и мы вспомнили о бедном Постуме. Эмилий сам завел о нем речь, спросив, в чем именно его обвинили, и сказал, по-видимому, вполне искренне, что, как он понял, Постум пытался совершить насилие над двумя патрицианками, но никто, похоже, не знает, кто они. При этих словах я пристально на него посмотрел и увидел, что он не лжет. Тогда я предложил поделиться с ним своими сведениями, но только если он обещает держать в тайне то, что от меня услышит. Когда я сказал, что одна из женщин - его собственная дочь, обвинившая Постума в том, будто он хотел лишить ее невинности, причем не где-нибудь, а в родительском доме, Эмилий страшно был удивлен и не хотел мне верить. Он сильно разгневался и сказал, что воспитательница Эмилии, несомненно, не покидала комнаты, пока там был Постум. Он хотел пойти к Эмилии и выяснить, правда ли все это, и если так, почему он слышит эту историю впервые, но я остановил его, напомнив об обещании. Я не доверял Эмилии. Вместо этого я предложил расспросить воспитательницу, но так, чтобы не напугать ее. Эмилий послал за ней и осведомился, о чем разговаривали Постум и Эмилия во время ложной тревоги насчет воров в тот последний раз, когда Постум у них обедал. Сперва женщина ничего не могла вспомнить, но когда я спросил: "Не о фруктовых ли деревьях?", - она сказала: "Да, да, конечно, о вредителях фруктовых деревьев". Эмилий поинтересовался, не говорили ли они во время его отсутствия о чем-либо еще, и воспитательница ответила, что нет, насколько ей известно. Она припомнила, что Постум объяснял новый греческий способ борьбы с вредителем под названием "арап", и это вызвало у нее большой интерес, так как она знает толк в садоводстве. Нет, ответила женщина, она ни на секунду не отлучалась из комнаты. Поэтому, - продолжал Германик, - я пошел затем к Кастору и, словно случайно, завел разговор о Постуме. Ты помнишь, что поместье Постума было конфисковано, пока я был в Далмации, и продано с торгов, а вырученная сумма внесена в военную казну? Так вот, я спросил, какая судьба постигла мое столовое серебро, которое Постум как-то взял у меня для какого-то пира, и Кастор надоумил меня, как получить его обратно. Затем мы перешли на его ссылку. Кастор ничего не пытался скрыть, говорил без обиняков, и я рад сказать тебе, что вполне уверен - он в заговоре не участвовал.

- Но ты признаешь теперь, что заговор был? - с жаром спросил я.

- Боюсь, иначе всего этого объяснить нельзя. Но Кастор невинен, я не сомневаюсь. Он сам, не дожидаясь расспросов, рассказал мне, что по наущению Ливиллы дразнил Постума в саду, как и говорил тебе Постум. Делал он это потому, что Постум пялил глаза на Ливиллу, и ему, ее мужу, это не нравилось. Он добавил, что не сожалеет об этом, хотя шутки его были не самого лучшего вкуса, - ведь после того, как этот сумасшедший попытался насильно овладеть Ливиллой и нанес серьезные раны ему самому, жалеть о каких-то там словах было бы просто глупо.

- Он верит, что Постум пытался изнасиловать Ливиллу?

- Да. Я не стал открывать ему глаза. Я не хочу, чтобы Ливилла знала о наших подозрениях. Ведь она сразу сообщит о них Ливии.

- Теперь ты видишь, Германик, что все это - дело ее рук?

Он не ответил.

- Ты пойдешь к Августу?

- Я дал тебе слово. Я всегда держу слово.

- Когда ты пойдешь к нему?

- Сейчас.

13 г. н.э.

Что случилось при этом разговоре, я не знаю и никогда не узнаю. Но в тот вечер за обедом у Германика был куда более веселый вид; судя по тому, что он избегал моих вопросов, Август, должно быть, ему поверил, но взял с него клятву держать все пока в секрете. Прошло много времени, прежде чем мне стало известно, что последовало за их беседой. Оказывается, Август написал корсиканцам, которые уже несколько лет жаловались на набеги пиратов, что вскоре лично приедет к ним и разберется в этом деле; по пути он остановится в Марселе, где намеревается освятить храм. Немного погодя Август действительно отплыл из Рима, но прервал свое плавание на два дня, высадившись на Эльбе. В первый день он приказал, чтобы стражу Постума на Планазии заменили новыми людьми. Это было исполнено. В ту же ночь Август тайно отплыл на остров в рыбацкой лодке в сопровождении одного лишь Фабия Максима, его старинного друга, и некоего Клемента, бывшего раньше рабом Постума и удивительно похожего на своего прежнего хозяина. Я слышал, что Клемент был внебрачный сын Агриппы. Им повезло - они встретили Постума, как только высадились на берег. Он ставил на ночь удочки и заметил вдали парус в ярком свете луны; Постум был один. Август подошел к нему, открыл лицо и, протянув руку, вскричал: "Прости меня, мой сын!" Постум взял его руку и поцеловал. Затем оба они отошли в сторону, а Фабий и Клемент стояли на страже. О чем у них шел разговор - не знает никто, но когда они вернулись, на глазах Августа были слезы. Потом Постум и Клемент обменялись одеждой и именами; Постум отплыл вместе с Августом и Фабием на Эльбу, а Клемент занял его место на Планазии до тех пор, пока не будет получен приказ об освобождении Постума, что, по словам Августа, произойдет очень скоро. Клементу обещали свободу и большую сумму денег, если он хорошо сыграет свою роль. Он должен был притвориться больным на несколько ближайших дней и отрастить подлиннее волосы и бороду, чтобы никто не заметил подмену; ведь новая стража видела Постума в течение каких-то нескольких минут.

Ливия заподозрила, что Август делает что-то за ее спиной. Она знала, что он не любит моря и не сядет на корабль, если может ехать по суше, даже когда теряет при этом ценное время. Спору нет, на Корсику попасть было нельзя иначе как морем, но пираты не представляли такой уж серьезной угрозы, и Август вполне мог послать туда Кастора или еще кого-нибудь из своих приближенных, чтобы они разобрались в этом деле. Поэтому Ливия стала выспрашивать всех вокруг и в конце концов узнала, что, когда Август останавливался на Эльбе, он приказал сменить стражу Постума и в тy же ночь отправился вместе с Фабием в маленькой лодчонке ловить рыбу в сопровождении одного раба.

У Фабия была жена по имени Марция, с которой он делился всеми своими секретами, и Ливия, раньше не обращавшая на нее никакого внимания, теперь принялась обхаживать ее. Марцию, женщину простую, легко было обмануть. Когда Ливия убедилась, что полностью втерлась к ней в доверие, она отвела ее как-то раз в сторону и спросила:

- Скажи, милочка, Август очень разволновался, когда увидел Постума после столь долгой разлуки? Он куда более мягкосердечный человек, чем хочет казаться.

Фабий предупредил Марцию, что поездка на Планазию должна держаться в тайне - если она скажет о ней хоть одному человеку, это может привести к роковым для него последствиям. Поэтому сперва Марция ничего не ответила Ливии. Ливия рассмеялась и сказала:

- Ну до чего же ты осторожная. Как часовой в лагере Тиберия в Далмации, который не пропустил в лагерь самого Тиберия, когда тот вернулся с верховой прогулки. потому что он не мог сказать пароль. "Приказ есть приказ", - заявил этот идиот. Милая моя Марция, у Августа нет от меня секретов, как и у меня от Августа. Но я хвалю тебя за осмотрительность.

Марция извинилась перед ней и сказала:

- Фабий говорил, что Август не мог унять слез.

- Естественно, - сказала Ливия. - но знаешь, Марция, пожалуй, лучше не рассказывай Фабию, что мы об этом говорили... Августу не нравится, когда люди знают, до какой степени он мне доверяет. Фабий, верно, рассказывал тебе о рабе?

Это был выстрел наугад. Возможно, раб тут был ни при чем, но задать этот вопрос все же стоило.

Марция сказала:

- Фабий говорил, что он удивительно похож на Постума, только ростом чуть ниже.

- Ты думаешь, стража заметит разницу?

- Фабий сказал, что вряд ли. Клемент был рабом в доме Постума и хорошо знает все его повадки; если он будет осторожен, то не выдаст себя, а стражу, как ты знаешь, заменили.

Теперь Ливии оставалось только найти, где находится Постум, который, как она полагала, скрывается под именем "Клемент". Она решила, что Август намерен вернуть ему свое расположение и, возможно даже, чтобы загладить вину, назначит его, в обход Тиберия, своим преемником. Ливия доверила эту тайну Тиберию и предупредила его о своих подозрениях.

На Балканах опять начались беспорядки, и Август намеревался отправить туда Тиберия, чтобы он подавил их, пока дело не приняло серьезный оборот. Германик был во Франции - собирал там дань. Август предполагал также отослать из Рима и Кастора - в Германию, и очень часто беседовал с Фабием, из чего Ливия заключила, что тот является посредником между Августом и Постумом. Как только путь будет свободен, Август, конечно же, сообщит о Постуме в сенате, заставит отменить указ об его изгнании и предложит избрать внука своим соправителем вместо Тиберия. Если Постума восстановят в правах, ее жизнь будет в опасности. Постум обвинил ее в том, что она отравила его отца и братьев, и Август вряд ли вернул бы ему свою благосклонность, если бы не поверил, что эти обвинения имеют под собой твердую почву. Ливия поручила лучшим своим агентам следить за всеми передвижениями Фабия, чтобы напасть на след раба по имени Клемент, но их усилия не увенчались успехом. Ливия решила не тратить времени даром и поскорей устранить Фабия. Однажды ночью его подстерегли на улице, когда он шел во дворец, и нанесли двенадцать ножевых ран; убийцы в масках скрылись. На похоронах произошел небольшой скандал: Марция упала на труп мужа и с рыданиями просила у него прощения, говоря, что одна она виновата в его смерти, она была неосторожна и не вняла его предостережениям. Однако никто из присутствующих не понял, о чем речь, люди подумали, что от горя у нее помутился рассудок.

14 г. н.э.

Ливия велела Тиберию держать с ней тесную связь по пути на Балканы и двигаться как можно медленнее: за ним в любую минуту могут послать. Август, проводивший Тиберия вдоль побережья до самого Неаполя, внезапно заболел: у него расстроился желудок. Ливия собралась было за ним ухаживать, но Август поблагодарил ее и сказал, что это пустяки, он сам себя вылечит. Он взял свою шкатулку с медикаментами, принял сильное слабительное, затем целый день ничего не ел. Он категорически отверг услуги Ливии: у ней без того хватает забот. Со смехом он отказывался есть что-либо, кроме хлеба с общего стола и зеленых фиг, которые он срывал своими руками, воду пил только из того же кувшина, что и жена. Ничто в его обращении с Ливией, казалось бы, не изменилось, так же как и ее обращение с ним, но каждый читал мысли другого.

Несмотря на все предосторожности, состояние Августа стало хуже; в Ноле ему пришлось прервать поездку; Ливия послала Тиберию депешу, призывая его к себе. Когда Тиберий прибыл, ему доложили, что Август с каждой минутой слабеет и хочет его видеть. Он уже попрощался с несколькими экс-консулами, поспешившими сюда из Рима, когда они услышали о его болезни. Август спросил их с улыбкой, хорошо ли, по их мнению, он сыграл свою роль в фарсе - вопрос, который актеры задают зрителям в конце комедии. И, улыбаясь ему в ответ, хотя у многих на глазах были слезы, они отвечали: "Лучше тебя не сыграл бы никто, Август". "Тогда похлопайте мне на прощание", - сказал он. Тиберий просидел часа три у его постели, затем вышел и скорбным голосом сообщил, что Отец отчизны только что скончался на руках у Ливии с прощальным приветом ему, Тиберию, сенату и римскому народу. Тиберий вознес хвалу богам, что успел приехать вовремя, чтобы закрыть глаза своему отцу и благодетелю. На самом деле Август уже двенадцать часов как был мертв, но Ливия скрыла это и каждые несколько часов сообщала то утешительные, то тревожные сведения о его здоровье. По странному совпадению Август умер в той самой комнате, в которой умер его отец за семьдесят пять лет до того.

Я хорошо помню, как я узнал о его смерти. Это произошло двадцатого августа. Я сильно заспался после того, как проработал всю ночь; летом мне было куда легче работать ночью и спать днем. Меня разбудило прибытие двух старых всадников, которые попросили прощения за то, что побеспокоили меня, но дело не терпит отлагательства. Август умер, и благородное сословие всадников, поспешно собравшись, избрало меня своим представителем в сенат. Я должен был ходатайствовать от их имени, чтобы всадникам поручили почетную миссию отнести тело Августа на плечах обратно в Рим. Я еще нс совсем проснулся и не соображал, что говорю. Я вскричал: "Отрава царит над миром! Отрава царит над миром!" Всадники смущенно и тревожно переглянулись; я пришел в себя и извинился, сказав, что мне привиделся ужасный сон, и я произнес вслух слова, которые слышал во сне. Я попросил их повторить, зачем они ко мне пришли, и затем поблагодарил их за честь и пообещал сделать то, о чем меня просили. По правде говоря, честь эта была небольшая, так как все свободнорожденные граждане Рима были всадниками, если только не навлекали на себя позор каким-нибудь бесчестным поступком и владели определенной собственностью, и, выкажи я при моих семейных связях даже средние способности, я бы уже давно был сенатором, как мой ровесник Кастор. Меня избрали на этот раз как единственного представителя императорской семьи, принадлежащего к сословию всадников, чтобы не вызывать распрей между другими членами сословия. Впервые я оказался в сенате во время сессии. Я произнес ходатайство, не заикаясь, не забыв ни слова и вообще никак не опозорив себя.

ГЛАВА XIV

Хотя давно было ясно, что силы покидают Августа и жить ему осталось недолго, Рим не мог свыкнуться с мыслью о его смерти. Город чувствовал себя так, как чувствует себя ребенок, когда умирает его отец, и это не пустое сравнение. Неважно, каким был отец - храбрецом или трусом, справедливым или несправедливым, щедрым или скупым, - он был отцом, и никакой дядюшка или старший брат не заменит его ребенку. Август правил так долго, что только старые люди помнили, как было до него. Чего ж удивляться, если в сенате поставили вопрос, не вынести ли решение о том, чтобы божественные почести, которые еще при жизни воздавались Августу в провинциях, оказывались ему теперь в самом Риме.

Сын Поллиона Галл, которого Тиберий ненавидел за то, что тот женился на Випсании (первой жене Тиберия, если вы не забыли, с которой он был вынужден развестись ради Юлии) и ни разу не опровергнул публичных слухов о том, будто он - настоящий отец Кастора, и за то, что у него был острый язык, - этот Галл оказался единственным сенатором, отважившимся усомниться в уместности этого предложения. Он спросил, какое священное предзнаменование указало на то, что Августа встретят с распростертыми объятиями в небесной обители лишь потому, что его рекомендуют туда его смертные друзья и почитатели. Настала неловкая пауза. Наконец Тиберий поднялся с места и сказал:

- Сто дней тому назад, как вы помните, в пьедестал статуи моего отца Августа ударила молния. Первая буква надписи была стерта, остались слова AESAR AUGUSTUS. Каково значение буквы "С"? Это значит "сто". А каково значение слова AESAR? Я вам скажу. По-этрусски это означает "бог". Ясно, что смысл всего этого таков: через сто дней после того, как молния ударила в статую Августа, он должен сделаться богом в Риме. Какое еще нужно предзнаменование?

Хотя честь интерпретации слова AESAR (об этом странном слове каждый судил, как мог) была приписана Тиберию, перевел его не кто иной, как я, будучи единственным человеком в Риме, который знал этрусский язык. Я сказал об этом матери, и она назвала меня выдумщиком и дурачком, но, должно быть, мое толкование все же поразило ее, раз она повторила его Тиберию, ведь, кроме нее, я об этом не говорил никому.

Галл спросил, почему Юпитер предпочел передать свое повеление на этрусском, а не на греческом или латинском языке? Может быть, кто-нибудь видел другое, более убедительное знамение? Одно дело - издавать декрет о введении новых богов в невежественных азиатских провинциях, другое - приказывать образованным гражданам Рима поклоняться одному из их числа, пусть самому выдающемуся; тут уважаемому собранию нужно хорошенько подумать. Вполне возможно, что этим обращением к гордости и здравому смыслу римлян Галлу удалось бы задержать законопроект, если бы не некий Аттик, один из старших магистратов. Поднявшись с важным видом, он заявил, что, когда тело Августа сжигали на Марсовом поле, он заметил, как с неба спустилось облако, и дух умершего вознесся на нем так точно, как, согласно преданию, вознеслись духи Ромула и Геркулеса. Он клянется всеми богами, что говорит правду.

Речь Аттика была встречена громовыми рукоплесканиями, и Тиберий торжествующе спросил, хочет ли Галл еще что-нибудь сказать. Галл ответил, что хочет. Он вспомнил, сказал он, другое раннее предание о смерти и исчезновении Ромула, которое приводится в трудах самых серьезных историков в противовес версии их уважаемого друга Аттика, в чьей правдивости он отнюдь не сомневался, а именно: Ромула так ненавидели за тиранию, которой он подверг свободный народ, что однажды, воспользовавшись внезапным туманом, сенаторы убили его, разрезали на куски и вынесли эти куски под тогами.

- Ну а Геркулес? - поспешно спросил кто-то.

Галл сказал:

- Сам Тиберий в своей блестящей речи на похоронах возражал против сравнения Августа с Геркулесом. Вот его собственные слова: "Геркулес в детстве сражался только со змеями и даже в зрелом возрасте - с одним-двумя оленями, диким кабаном, которого он убил, и львом, и убивал он их неохотно, по приказу, а Август сражался не с дикими зверями, а с людьми, и делал это по собственной воле". И так далее, и тому подобное. Но я возражаю против сравнения по другой причине: дело в обстоятельствах смерти Геркулеса.

Затем Галл сел. Намек был ясен всем, кто взял бы на себя труд подумать, ибо, согласно преданию, Геркулес умер от яда, которым был пропитан плащ, посланный ему женой.

Но предложение все равно прошло, и Август был обожествлен. В Риме и ближайших городах ему возвели храмы, была основана новая коллегия жрецов, отправляющих там богослужения, а Ливия, которой сенат тогда же пожаловал почетные имена Юлии и Августы, была назначена его верховной жрицей. Аттик получил от Ливии в награду десять тысяч золотых и был принят в новую коллегию без вступительного взноса. Я тоже был назначен жрецом Августа, но мне пришлось внести взнос больший, чем у всех прочих, - ведь я был внуком Ливии. Никто не осмеливался спросить, почему вознесения Августа не видел никто, кроме Аттика. Самым забавным было то, что в ночь перед похоронами Ливия велела спрятать на верхушке погребального костра клетку с орлом, которую сразу, как только зажгут костер, должны были потихоньку открыть, дернув снизу за веревку. Взлетевший орел был бы принят всеми за дух Августа. К сожалению, чудо не удалось. Дверцу клетки заело. Вместо того, чтобы это скрыть, пусть бы орел сгорел, - офицер, которому была поручена вся операция, влез на погребальный костер и открыл клетку своими руками. Ливия была вынуждена сказать, что орла освободили по ее приказанию, это, мол, символический акт.

Я не буду писать о похоронах Августа, хотя более великолепных похорон в Риме не было, мне придется ограничиться лишь самыми важными событиями: я заполнил более тринадцати свитков лучшей бумаги - с новой бумажной фабрики, где я совсем недавно поставил новое оборудование, - а одолел лишь треть моей истории. Но о том, что было написано в завещании Августа, я умолчать не могу; все с интересом и нетерпением ждали, когда его прочтут, но ничье нетерпение не могло сравниться с моим, и вот почему.

За месяц до смерти Август неожиданно появился в дверях моего кабинета - он навещал мою мать, поправлявшуюся после долгой болезни, - и, отпустив свою свиту, завел со мной бессвязный разговор, не глядя на меня и держась так робко, словно он - Клавдий, а я - Август. Он взял книгу моей "Истории" и прочел абзац.

- Превосходно написано, - сказал он. - А когда вся работа будет закончена?

- Через месяц, а то и раньше, - ответил я.

Август поздравил меня и сказал, что прикажет устроить публичное чтение за его счет и пригласит на него друзей. Я был крайне удивлен, а Август продолжал беседу дружеским тоном и спросил, не предпочту ли я, чтобы мою книгу читал профессиональный чтец и ее смогли оценить по заслугам: читать на публике свое произведение всегда неловко - даже твердокаменный старик Поллион признавался ему, что всегда при этом нервничает. Я поблагодарил Августа от всего сердца и сказал, что, конечно, профессионал будет куда уместнее на публичных чтениях, если моя работа вообще заслуживает такой чести.

Тут Август вдруг протянул ко мне руку:

- Клавдий, ты не таишь против меня зла?

Что я мог ответить ему? У меня на глазах выступили слезы, и я пробормотал, что я глубоко почитаю его и что он никогда не сделал мне ничего плохого, - с чего бы я стал таить против него зло?

- Да, - сказал Август со вздохом, - но, с другой стороны, и ничего хорошего, чтобы вызвать твою любовь. Подожди еще несколько месяцев, Клавдий, я надеюсь, мне удастся завоевать и любовь твою, и благодарность. Германик говорил со мной о тебе. Он сказал, что ты верен трем вещам: Риму, друзьям и истине. Я был бы очень горд, если бы Германик сказал то же самое обо мне.

- Германик не просто любит тебя, он поклоняется тебе, как божеству, - сказал я. - Он часто говорил мне об этом.

Лицо Августа просияло:

- Честное слово? Я счастлив. Значит, теперь, Клавдий, нас связывают крепкие узы - хорошее мнение Германика. А пришел я к тебе, чтобы сказать вот что: я очень плохо обращался с тобой все эти годы, и я искренне сожалею об этом, ты увидишь, теперь все изменится. - И процитировал по-гречески: - "Ранивший исцелит".

И с этими словами обнял меня. Повернувшись, чтобы уйти, Август проговорил через плечо:

- Я только что был у весталок и сделал несколько важных изменений в документе, который у них хранится, и, поскольку произошло это частично из-за тебя, твое имя тоже заняло в этом документе более видное место, чем раньше. Но - ни звука!

- Можешь положиться на меня. - сказал я.

Фраза Августа могла значить лишь одно: что он поверил рассказу Постума, переданному ему Германиком с моих слов, и восстановил его в завещании, находившемся у весталок, в качестве своего преемника и что я тоже буду награжден за верность Постуму. В то время я, естественно, не знал о поездке Августа на Планазию, но надеялся в душе, что Постума вернут в Рим и примут здесь с честью. Мои надежды не сбылись. Поскольку Август держал новое завещание, подписанное лишь Фабием Максимом и несколькими престарелыми жрецами, в секрете, было нетрудно утаить его в пользу завещания, сделанного за шесть лет до того, в то самое время, когда Август лишил Постума права наследования. Начало этого завещания звучало так: "Ввиду того, что злая судьба отняла у меня моих сыновей Гая и Луция, я желаю, чтобы моими наследниками в первой степени стали Тиберий Клавдий Нерон Цезарь - в размере двух третей моего состояния и моя возлюбленная жена Ливия - в размере одной трети, если сенат, учитывая ее заслуги перед государством, великодушно позволит ей в виде исключения получить в наследство такое имущество (превышающее установленную законом сумму наследства, оставляемого вдове)". Во второй степени -то есть в случае, если упомянутые ранее наследники умрут или по другой какой-нибудь причине не смогут наследовать ему - Август называл тех своих внуков, которые принадлежали к роду Юлиев и не навлекли на себя общественного позора, значит, речь шла о Германике - как приемном сыне Тиберия и муже Агриппины, самой Агриппине, их детях, а также Касторе, Ливилле и их детях. Постума в их числе не было. Из них Кастор должен был получить одну треть, а Германик с семьей - две трети всего состояния. В третьей степени в завещании были поименованы различные сенаторы и дальние родственники, но это было скорее знаком расположения, чем реальным подарком. Август не мог ожидать, что он переживет столько наследников первой и второй степени. Наследники третьей степени были разбиты на три группы: первые десять человек должны были разделить между собой половину имущества, следующие пятьдесят должны были разделить треть имущества и третья группа, где было еще пятьдесят человек, должна была получить оставшуюся шестую часть. Последним именем в этом последнем списке последней степени наследования было имя Тиберия Клавдия Друза Нерона Германика, другими словами - Клав-Клав-Клавдия, или идиота Клавдия, или, как сыновья Германика все чаще называли меня, "бедного дяди Клавдия", а именно: мое собственное. В завещании не упоминались ни Юлия, ни Юлила, за исключением одного пункта, где Август запрещал после их смерти хоронить урны с их прахом в своей усыпальнице.

Хотя за последние двадцать лет Август получил по завещаниям старых друзей большие деньги - около ста сорока миллионов золотых - и был крайне бережлив в частной жизни, он столько потратил на строительство храмов и общественные работы, на вспомоществование и на зрелища для населения, на пограничные войны (когда военная казна была пуста) и на прочие государственные нужды, что от этих ста сорока миллионов и личного его немалого достояния, собранного из различных источников, осталось для завещательного отказа всего около пятнадцати миллионов, большая часть в виде недвижимости, которую трудно было реализовать. В это количество, однако, не входили некоторые значительные суммы, лежавшие в мешках отдельно от остального имущества в подвалах Капитолия, которые Август оставил, чтобы отказать их по завещанию союзным царям, сенаторам, всадникам и прочим гражданам Рима. Они составляли еще два миллиона. Была также отложена сумма на похоронные издержки. Все были удивлены незначительностью его имущества, и по городу поползли неприятные слухи. Лишь когда душеприказчики предъявили счета Августа, всем стало ясно, что тут нет никакого мошенничества. Римляне были весьма недовольны, что им досталось всего ничего, и когда в честь Августа за общественный счет показывали посвященную ему пьесу, актеры взбунтовались, такую нищенскую субсидию дал сенат, - один из них даже отказался выйти на сцену за предложенную ему плату. О недовольстве в армии я расскажу в скором времени. Сперва о Тиберии.

Август сделал Тиберия своим соправителем и наследником, но он не мог оставить ему империю, во всяком случае, не мог сказать об этом напрямик. Он мог только рекомендовать Тиберия сенату, к которому сейчас вернулась вся власть, бывшая раньше в руках Августа. Сенат не любил Тиберия и не хотел, чтобы он стал императором, но Германика, которого они избрали бы, будь у них такая возможность, не было в Риме. А отказать Тиберию в его притязаниях было не так легко.

Поэтому никто не осмеливался упоминать какое-либо другое имя, кроме имени Тиберия, и когда консулы предложили просить его взять на себя функции Августа, это было принято единогласно. Тиберий дал неопределенный ответ, сказав, что он не честолюбив, а ответственность, которую они на него возлагают, огромна. Одному лишь божественному Августу была по силам такая гигантская задача, и, по его мнению, лучше было бы разделить все обязанности Августа на три части и тем самым разделить ответственность.

Сенаторы, стремясь снискать его благосклонность, возражали, что за прошлое столетие уже не раз прибегали к триумвирату - правлению трех - и что единственным спасением от гражданских войн, к которым это приводило, оказалось единовластие. Последовала позорная сцена. С притворными слезами и вздохами сенаторы обнимали колени Тиберия, умоляя не отказывать им в просьбе. Чтобы положить этому конец, Тиберий сказал, что отнюдь не уклоняется от государственной службы - у него этого и в мыслях нет, - но по-прежнему считает, что все бремя власти ему одному не по плечу. Он уже далеко не молод, ему пятьдесят шесть лет, и у него плохое зрение. Но он возьмет на себя любую часть правления, которую ему поручат. Вся эта комедия разыгрывалась для того, чтобы никто не мог упрекнуть его, что он рвется к кормилу государства, и в особенности для того, чтобы показать Германику и Постуму (где бы он ни был), насколько прочно положение Тиберия в Риме. Тиберий боялся Германика, чья популярность в армии была куда большей, чем его собственная. Он не думал, будто Германик стремится захватить империю для себя самого, но допускал, что, узнав об утаенном завещании, он попытается восстановить Постума в его наследственных правах и даже сделать его третьим - Тиберий, Германик и Постум - участником нового триумвирата. Агриппина была привязана к Постуму, а Германик во всем следовал ее совету, как Август - совету Ливии. Стоит только Германику войти в Рим во главе своих войск, и сенат будет единодушно приветствовать его, это Тиберий знал. Что он теряет? В самом худшем случае теперешнее скромное поведение позволит ему спасти свою жизнь и с честью уйти на покой.

Сенаторы поняли, что на самом деле Тиберий хочет того, от чего смиренно отказывается, и собирались было возобновить свои мольбы, когда Галл прервал их:

- Хорошо, Тиберий, - сказал он деловым тоном, - так какую именно часть правления ты желал бы получить?

Тиберий смешался от такого бестактного и непредвиденного вопроса. Помолчав немного, он сказал:

- Один и тот же человек не может и делить, и выбирать, и, даже будь это возможно, согласитесь, было бы нескромно с моей стороны выбирать или отвергать ту или иную часть государственного руководства, когда, как я уже объяснял, хочу я лишь одного - чтобы меня вообще освободили от него.

Галл решил использовать его ответ в своих целях:

- Единственно возможное деление империи могло бы быть таково: первое - Рим и Италия, второе - армия, третье - провинции. Что из этого ты выбираешь?

Тиберий молчал, и Галл продолжал:

- Прекрасно. Я знаю, что на этот вопрос нет ответа. Поэтому-то я и задал его. Своим молчанием ты признал, что делить на три части административную систему, которая была создана и согласована так, чтобы все нити сходились к одному лицу, чистая глупость. Или мы должны вернуться к республиканской форме правления, или придерживаться единовластия. Говорить о триумвирате - значит попусту тратить время сената, решившего, по-видимому, этот вопрос в пользу единовластия. Тебе предложили империю. Бери или отказывайся.

Другой сенатор, друг Галла, сказал:

- Как народный трибун ты обладаешь правом наложить вето на предложение консулов. Если ты действительно против единовластия, тебе бы следовало воспользоваться этим правом еще полчаса назад.

Поэтому Тиберий был вынужден извиниться перед сенатом и сказать, что неожиданность и внезапность их предложения застали его врасплох; это, конечно, большая честь, но нельзя ли ему еще немного подумать над ответом. Сенат отложил заседание, и на следующих сессиях Тиберий соизволил принять одну за другой все должности Августа. Однако он никогда не употреблял завещанное ему имя "Август", кроме как в письмах чужеземным царям, и следил, чтобы ему не вздумали оказывать божественные почести. Было и еще одно объяснение его осторожности, а именно: то, что Ливия похвалялась во всеуслышание, будто Тиберий получает империю в подарок из ее рук. Сделала она это не только, чтобы укрепить свое положение вдовы Августа, но и желая предупредить Тиберия, что если ее преступления когда-либо выйдут наружу, он будет считаться ее сообщником, ведь он и никто другой в первую очередь извлек из них выгоду. Естественно, Тиберий хотел показать, что ничем ей не обязан, и империя навязана ему сенатом против его желания.

Сенат расточал Ливии льстивые комплименты и был готов воздать ей самые неслыханные почести. Но, будучи женщиной, Ливия не могла присутствовать при дебатах в сенате и была теперь официально под опекой Тиберия, ведь он стал главой рода Юлиев. Поэтому, отказавшись от титула "Отец отчизны", Тиберий от имени Ливии отказался от предложенного ей титула "Мать отчизны" на том основании, что скромность не позволяет ей его принять. При всем том Тиберий очень боялся Ливии и поначалу полностью зависел от нее, так как лишь Ливия могла познакомить его с секретами имперской системы. И вопрос был не только в том, чтобы ориентироваться в заведенном порядке. В руках Ливии были досье на каждого сенатора и всадника, имеющих в Риме какой-то вес, и на большинство высокопоставленных женщин, всевозможные донесения секретной службы, личная переписка Августа с союзными царьками и их родственниками, копии изменнических писем, перехваченных, а затем переданных адресату, причем все это - зашифрованное, так что без помощи Ливии Тиберий ничего не мог прочитать. Но он знал также, что и мать от него зависит. Между ними было соглашение о сотрудничестве, но каждый остерегался другого. Ливия даже поблагодарила Тиберия, когда он отверг предложенный ей титул "Мать отчизны", он, мол, поступил совершенно правильно, а Тиберий в ответ пообещал, что сенат примет большинством голосов любой титул, какой ей приглянется, как только их положение станет достаточно прочным. В знак своей преданности матери Тиберий подписывал все государственные бумаги двумя именами: своим и ее. А Ливия, со своей стороны, дала ему ключ к шифру, однако лишь к общему, а не особому, секрет которого, как она утверждала, умер вместе с Августом. А все досье были написаны как раз этим особым шифром.

Перейдем теперь к Германику. Когда в Лионе он услышал о смерти Августа и о пунктах его завещания, а также о том, что наследником оставлен Тиберий, он посчитал своим долгом поддерживать нового главу государства. Германик был племянником Тиберия, его приемным сыном, и, хотя они не питали особой симпатии друг к другу, они вполне могли работать сообща без всяких трений как дома, в Риме, так и во время военных кампаний. Германик не подозревал об участии Тиберия в заговоре, который привел к изгнанию Постума, и ничего не знал о новом, утаенном завещании; к тому же он полагал, что Постум все еще на Планазии, так как Август не сказал никому, кроме Фабия, ни о посещении острова, ни о замене Постума его рабом. Однако Германик решил как можно быстрее вернуться в Рим и откровенно обсудить дело Постума с Тиберием. Ведь Август сказал ему в приватной беседе, что он намерен вернуть Постуму свою благосклонность, как только получит свидетельства его невиновности, которые можно будет представить сенату; они обязаны считаться с волей покойного, пусть даже смерть помешала ему осуществить свое намерение. Он будет настаивать на том, чтобы Постума немедленно вызвали в Рим, отдали конфискованное имущество и назначили на какой-нибудь почетный пост; а также на временном запрещении Ливии участвовать в государственных делах за то, что ее интриги привели к его изгнанию. Но прежде чем Германик успел хоть что-нибудь предпринять, из Майнца пришли известия о военном мятеже на Рейне, а затем, когда он поспешно отправился туда, чтобы его подавить, их настигла в пути новая весть - о смерти Постума. Его, как сообщали, убил капитан стражи по приказу Августа, согласно которому внук не должен был его пережить. Германик был поражен и опечален тем, что Постума, по сути дела, казнили, но у него не было времени думать ни о чем, кроме мятежа. А вот бедного Клавдия это ввергло в глубочайшее горе, потому что у бедного Клавдия времени для размышлений было хоть отбавляй. Бедному Клавдию часто трудно было найти, чем бы занять свой ум. Невозможно работать над историческим сочинением больше пяти-шести часов в день, особенно если у тебя мало надежды, что его когда-нибудь прочтут. Поэтому я дал волю отчаянию. Откуда мне было знать, что убили не Постума, а Клемента, и что преступление это совершено было вовсе не по приказу Августа, мало того, даже Ливия и Тиберий были неповинны в нем.

На самом деле виноват в убийстве Клемента был старый всадник по имени Крисп, владелец Саллюстиевых садов и близкий друг Августа. Как только он услышал в Риме весть о смерти Августа, он, не дожидаясь, пока увидит Ливию и Тиберия и Ноле, отправил капитану стражи на Планазии срочный приказ убить Постума, скрепив приказ печатью Тиберия (Тиберий доверил ему дубликат своей печати, чтобы Крисп смог подписывать кое-какие деловые бумаги, с которыми Тиберий не успел разобраться до того, как отправился на Балканы). Крисп знал, что Тиберий рассердится или сделает вид, будто рассердился, но объяснил Ливии, сразу же обратившись к ее покровительству, что он убрал Постума с дороги, так как узнал о заговоре гвардейских офицеров, которые были намерены послать за Юлией и Постумом корабль и привезти их в Кельн, в ставку Германика; Германик и Агриппина, естественно, радушно приняли бы их и предоставили им убежище, а затем офицеры заставили бы Германика и Постума пойти походом на Рим. Тиберий сильно разгневался, что его имя использовали таким образом, но Ливия решила обратить ситуацию себе на пользу и притворилась, будто верит, что человек, убитый под именем Постума, и был настоящий Постум. Криспа никак не наказали, а сенаторам неофициально сообщили, будто Постум был убит по приказу его божественного деда, который, благодаря своей мудрости, предвидел, что необузданный юноша попытается захватить верховную власть, как только узнает о его смерти, к чему якобы все и шло. Криспом руководило отнюдь не желание добиться благосклонности Тиберия и Ливии или предотвратить гражданскую войну. Он мстил за личную обиду. Будучи не менее ленив, чем богат, Крисп однажды расхвастался, что никогда не претендовал на какой-нибудь государственный пост - его вполне устраивает быть простым римским всадником. На что Постум заметил: "Простым римским всадником, Крисп? Тогда тебе не помешает взять несколько уроков римской верховой езды".

Тиберий еще не слышал о восстании. Он написал Германику дружеское письмо, соболезнуя ему по поводу смерти Августа и говоря, что теперь Рим ждет от него и его сводного брата Кастора защиты своих границ, поскольку сам Тиберий уже слишком стар для кампаний в чужих краях, и к тому же сенат просит его взять на себя все дела в Риме. Перейдя к смерти Постума, Тиберий пишет, что ему неприятна ее насильственная форма, но он не сомневается в мудрости решения, принятого Августом. ОКриспе он даже не упомянул. Германик сделал вывод, что Август еще раз изменил свое мнение о Постуме на основании каких-то сведений, ему самому, Германику, неизвестных, и на какое-то время предоставил событиям идти своим чередом.

ГЛАВА XV

Стоявшие на Рейне войска подняли мятеж в знак солидарности с войсками, бунтовавшими на Балканах. Разочарование солдат, узнавших, что по духовной Августа на каждого из них приходится всего по три золотых - плата за четыре месяца службы, - усугубило их давнишние претензия, и они рассудили, что шаткость положения Тиберия выудит его удовлетворить выдвинутые ими требования, чтобы добиться их поддержки. В эти требования входило повышение жалования, срок службы в армии не более шестнадцати лет и ослабление лагерной дисциплины. Жалование было действительно недостаточным, солдатам приходилось на свои деньги покупать оружие и амуницию, а цены на все возросли. И действительно, так как людские резервы истощились, в армии были оставлены тысячи солдат; которых пора было уволить много лет назад, и призваны ветераны, совсем негодные для строевой службы. И отряды, сформированные из недавно отпущенных на волю рабов, были действительно настолько разболтаны, что Тиберий счел необходимым ужесточить дисциплину, назначил ротными командирами грубых старых служак и приказал постоянно занимать солдат на хозяйственных работах, а розги из виноградной лозы - атрибут ротных - постоянно пускать в ход.

Когда известие о смерти Августа достигло балканских войск, в летнем лагере находилось одновременно три полка, и командующий дал им на несколько дней передышку от муштры и хозяйственных работ. Свобода и безделье выбили солдат из колеи, и когда ротные снова вызвали их на плац, они отказались повиноваться и выставили определенные требования. Командующий сказал, что выполнить их не в его власти, и предупредил о последствиях, к которым может привести мятежное поведение. Солдаты не оскорбили его ни словом, ни действием, но повиноваться отказались и в конце концов вынудили командующего послать сына в Рим к Тиберию с перечнем их требований. Когда юноша уехал, беспорядки усилились. Менее дисциплинированные солдаты принялись грабить лагерь и соседние деревни, а когда арестовали зачинщиков, остальные ворвались в караульное помещение и освободили их, убив ротного, который пытался им помешать. У этого ротного было прозвище "Подай другую", потому что, сломав одну лозу о спину солдата, он требовал вторую и третью. Когда сын командующего прибыл в Рим, Тиберий отправил на Балканы Кастора во главе двух батальонов гвардии, эскадрона гвардейской кавалерии и большей части дворцовой охраны, состоявшей из германцев; в качестве помощника с Кастором поехал штабной офицер по имени Сеян, сын командующего гвардией, один из немногих близких друзей Тиберия. В дальнейшем я еще много чего расскажу вам об этом Сеяне. Прибыв в лагерь, Кастор, с гордым видом, не выказывая страха, обратится к толпе солдат и прочитал им письмо отца, где тот обещал позаботиться о непобедимых полках, с которыми он делил тяготы многих кампаний, и начать с сенатом переговоры об их претензиях, как только оправится от горя, причиненного смертью Августа. Тем временем, писал Тиберий, он посылает к ним своего сына, чтобы удовлетворить те их просьбы, которые он сочтет осуществимыми, - остальное придется оставить на усмотрение сената.

Мятежники заставили одного из ротных выступить в качестве их представителя и изложить их требования - ни один из солдат не рискнул на это из страха, что впоследствии его назовут зачинщиком. Кастор сказал, что, к его великому сожалению, освобождение ветеранов от службы и повышение жалования до одной серебряной монеты в день - требования, которые он не уполномочен удовлетворить. Пойти на такую уступку может лишь его отец и сенат.

Это вызвало среди солдат сильное неудовольствие. Проклятье, сказали они, зачем он тогда сюда явился, если не может ничего для них сделать. Видно, хочет сыграть с ними такую же шутку, как его отец Тиберий: когда они предъявляли ему свои претензии, он обычно прятался за спину Августа и сената. Да и что такое сенат? Кучка никчемных богатых бездельников, большинство которых умрет со страху при виде вражеского щита или меча, выхваченного из ножен! Солдаты принялись кидать камни в свиту Кастора, и дело приняло угрожающий оборот. Но благодаря счастливой случайности все обошлось: в ту же ночь началось затмение луны, и это страшно напугало солдат - все солдаты суеверны. Они решили, что затмение - знак того, что боги гневаются на них за убийство ротного "Подай другую" и за отказ повиноваться начальству. Среди мятежников было немало верных Тиберию солдат, и один из них пришел к Кастору и предложил собрать своих единомышленников, чтобы они по двое, по трое обошли все палатки и попробовали образумить недовольных. Так и было сделано. К утру атмосфера в лагере сильно изменилась, и Кастор, хотя и согласился вновь послать в Рим те же требования, поставив под ними в знак согласия свою подпись, арестовал двух солдат, которые, по-видимому, начали бунт, и всенародно казнил их. Остальные не выражали протеста и даже в доказательство своей верности по собственному почину отдали в руки Кастора пятерых мятежников, убивших ротного. Но солдаты по-прежнему отказывались участвовать в маршировке и хозяйственных работах - разве что в самых неотложных - до тех пор, пока из Рима не придет ответ. Погода испортилась, безостановочно лил дождь, лагерь затопило, солдаты не могли перейти от одной палатки к другой. Они сочли это новым предупреждением небес, и еще до того, как посланец успел вернуться из Рима, бунт окончился и полки послушно направились на зимние квартиры под руководством своих офицеров.

Мятеж на Рейне оказался куда серьезнее. Подвластная Риму Германия, восточная граница которой проходила теперь по Рейну, делилась на две провинции: Верхнюю и Нижнюю. Столицей Верхней провинции, которая простиралась до Швейцарии, был Майнц, стоящей Нижней провинции, доходившей на севере до Шельды и Самбры, был Кельн. В каждой из провинций стояла армия из четырех полков; главнокомандующим был Германик. Беспорядки начались в Нижней провинции, в летнем лагере армии. Претензии предъявлялись те же, что и на Балканах, но поведение мятежников было куда более вызывающим, так как здесь находилось больше римских вольноотпущенников, недавно взятых на службу. Эти вольноотпущенники в душе все еще оставались рабами, привычными к безделью и легкой жизни, не в пример свободнорожденным гражданам, в основном бедным крестьянам, составлявшим костяк армии. Солдаты они были прескверные, тем более что для них не существовало таких понятий, как честь мундира или доброе имя полка. И неудивительно, ведь в прошлой кампании эти солдаты воевали под командой Тиберия, а не Германика.

Командующий потерял голову и не сумел обуздать наглость мятежников, окруживших его плотной толпой с жалобами и угрозами. Его нерешительность побудила их напасть на самых ненавистных им ротных; около двадцати из них солдаты засекли насмерть их же собственными розгами и кинули тела в Рейн. Остальных, осыпая насмешками и оскорблениями, выгнали из лагеря. Чудовищные, неслыханные поступки! Единственный старший офицер, сделавший попытку сопротивляться, был Кассий Херея. На него набросилась большая группа бунтовщиков, но вместо того, чтобы спастись бегством или просить пощады, Кассий, выхватив из ножен меч, кинулся в самую их гущу и, нанося удары направо и налево, прорвался к священному трибуналу, где, как он знал, ни один солдат не осмелится его тронуть.

У Германика не было гвардейских батальонов, на которые он мог бы опереться, однако он тут же отправился в мятежный лагерь с небольшой группой офицеров. О резне в лагере он тогда еще не знал. Солдаты окружили его огромной толпой, как ранее своего командира, но Германик наотрез отказался с ними говорить, пока они не построятся, как положено, по ротам и батальонам, каждый под своим знаменем, чтобы он знал, к кому обращаться. Солдаты пошли на эту пустяковую, как им казалось, уступку - им не терпелось услышать, что он скажет. Но оказавшись в строю, солдаты вспомнили о дисциплине. И хотя, убив офицеров, они не могли больше надеяться на доверие Германика или прощение, их сердца вдруг устремились к этому храброму, доброму и честному человеку. Один старый ветеран - там было много таких, кто служил в Германии двадцать пять, а то и тридцать лет назад, - воскликнул:

- Как он похож на отца!

А другой подхватил:

- Он, должно быть, на редкость хороший человек, если он такой же на редкость хороший, как отец!

Германик начал тихо, как при обычной беседе, чтобы привлечь всеобщее внимание. Сперва он говорил о смерти Августа и великом горе, которое вызвала эта смерть, затем заверил солдат в том, что Август превратил Рим в несокрушимую твердыню и оставил после себя преемника, способного управлять страной и командовать армиями так, как делал бы это он сам.

- О славных победах моего отца в Германии вы знаете. Многие из вас принимали участие в сражениях.

- Лучше не было командира и человека! - закричал кто-то из ветеранов.

- Да здравствуют Германики, отец и сын!

Вот вам пример простодушия моего брата - он ведь не понял, какой эффект произвели его слова. Под отцом он подразумевал Тиберия (которого также часто именовали Германиком), а ветераны подумали, что речь идет о его настоящем отце; говоря о преемнике Августа, Германик опять же имел в виду Тибсрия, а ветераны решили, будто он говорит о себе. Не догадываясь об этом недоразумении, брат продолжал свою речь; он сказал о согласии, царящем во всей Италии, и о верности Франции, откуда он только что прибыл. Он не понимает, почему они видят все в мрачном свете. Какая муха их укусила? И что они сделали со своими ротными командирами, с полковниками и генералами? Почему этих офицеров нет в строю? Неужели их изгнали из лагеря, как он слышал?

- Кое-кто из нас еще жив и находится здесь, цезарь,- раздался голос: из рядов вышел, хромая, Кассий Херея и приветствовал Германика: - Но нас немного. Они стащили меня с трибунала и продержали в караулке связанным четыре дня без еды. Один из старых солдат только сейчас выпустил меня.

- Тебя, Кассий! Они поступили так с тобой?! С тобой, кто вывел восемьдесят человек из Тевтобургского леса? Кто отстоял мост на Рейне?

- Ну, во всяком случае, они не лишили меня жизни,- сказал Кассий.

С ужасом в голосе Германик спросил:

- Солдаты, это правда?

- Они сами во всем виноваты! - крикнул кто-то; поднялся страшный шум. Солдаты сдирали с себя одежду, чтобы показать почетные рубцы от ран на груди и позорные багровые кровоподтеки, оставленные розгами на спине. Один дряхлый старик вырвался из рядов и подбежал к Германику, раздвигая пальцами губы над голыми деснами:

- Я не могу есть твердую пищу без зубов, командир, и я не могу делать большие переходы и воевать на одной похлебке. Я был с твоим отцом во время его первой кампании в Альпах на седьмом году моей службы. Вместе со мной в роте два моих внука. Отпусти меня. Я качал тебя на коленях, когда ты был младенцем. И глянь-ка сюда, у меня грыжа, а я должен вышагивать по двадцать миль в день и тащить на спине груз в сто фунтов.

- Вернись в строй, Помпоний, - приказал Германик, узнавший старого солдата; он был поражен, увидев его. - Ты забываешься. Я займусь твоим делом позднее. Ради всех богов, покажи хороший пример молодым солдатам!

Помпоний отдал честь и вернулся на место. Германик поднял руку, призывая солдат к молчанию, но они продолжали кричать о низком жаловании и о ненужных хозяйственных работах, которые их заставляют выполнять от побудки до отбоя, - у них нет и минуты на самих себя, - и о том, что единственный способ расстаться с армией - это умереть от старости в ее рядах. Германик ждал, пока не наступила полная тишина. Тогда он сказал:

- От имени моего отца Тиберия я обещаю вам справедливость. Он так же близко принимает к сердцу ваше благополучие, как я, и все, что может быть сделано для вас без ущерба для империи, будет сделано. Я за это отвечаю.

- Долой Тиберия! - заорал кто-то, и этот возглас подхватили со всех сторон, сопровождая его улюлюканием и свистом. А затем солдаты вдруг принялись кричать: - Давай, Германик! Ты для нас император! Тиберия в Тибр! Давай, Германик! Германика в императоры! Долой Тиберия! Долой эту суку Ливию! Давай, Германик! Пошли на Рим! Мы -за тебя! Давай, Германик, сын Германика! Германика в императоры!

Германика как громом поразило.

- Вы с ума сошли! - воскликнул он. - О чем вы говорите?! Кто я, по-вашему? Предатель?

Kтo-то из ветеранов крикнул:

- Хватит, довольно! Ты сам сказал, что возьмешь на себя обязанности Августа, а теперь идешь на попятный!

Только сейчас Германик осознал свою ошибку, и, поскольку крики "Давай, Германик!" все продолжались, он соскочил с трибунала и поспешил туда, где была привязана его лошадь, чтобы ускакать из проклятого лагеря. Но солдаты вытащили мечи и преградили ему путь.

Вне себя, Германик закричал:

- Дайте мне пройти или, клянусь богами, я покончу с собой!

- Ты для нас - император! - отвечали солдаты.

Германик вытащил меч из ножен, но кто-то схватил его за руку. Каждому порядочному человеку было ясно, что он не шутит, но многие из бывших рабов думали, будто это только жест с его стороны и он только притворяется скромным и добродетельным. Один из них, рассмеявшись, крикнул:

- На, возьми мой, он острее!

Старый Помпоний, стоявший с ним рядом, вспыхнул от гнева и ударил его по губам. Друзья поспешно увлекли Германика к палатке командующего. Тот лежал в постели, спрятав голову под одеяло, полумертвый от ужаса и стыда, не в силах встать и, как положено, приветствовать Германика. И сам он, и штабные офицеры остались в живых лишь благодаря его личной охране из швейцарских наемников.

Не медля, провели военный совет. Из услышанного в караулке разговора, сказал Германику Кассий, он понял, что мятежники собираются послать депутацию в Верхнюю провинцию, чтобы заручиться поддержкой расквартированной там армии и поднять общее восстание. Шли также разговоры о том, чтобы оставить рейнскую границу без охраны и идти во Францию грабить города и похищать женщин, а затем основать на юго-западе страны независимое военное царство, защищенное с тыла Пиренеями Этим маневрам они-де парализуют Рим, а к тому времени, когда их осмелятся тронуть, они сделают свое царство неприступным.

Германик решил немедленно отправиться в Верхнюю провинцию и заставить стоявшие там полки поклясться в верности Тиберию. Это были войска, служившие совсем недавно под его командой, и Германик полагал, что они останутся преданы Риму, если он попадет туда раньше депутации мятежников. Германик был уверен, что услышит там от солдат те же сетования по поводу жалования и службы, но командовали ими более надежные люди, выбранные им лично за твердость духа и воинскую доблесть, а не за имя. Но сперва надо было как-то утихомирить взбунтовавшиеся полки здесь, на месте. Германику оставался один-единственный путь. Он пошел на первое и последнее преступление в жизни: подделал письмо, якобы посланное Тиберием, и "получил" его на следующее утро у входа в свою палатку. Курьеру, тайно высланному ночью за пределы лагеря, было ведено выкрасть лошадь в строевых частях, проскакать двадцать миль на юго-запад, а затем вернуться как можно быстрее другим путем.

В письме говорилось, что Тиберию стало известно, будто стоящие в Германии полки высказали ряд законных претензий, и он готов, не мешкая, их удовлетворить. Он позаботится о том, чтобы солдатам тотчас же выплатили завещанные Августом деньги, и в знак того, что сам Тиберий не сомневается в их верности, он удвоит сумму из собственного кошелька. Он вступит в переговоры с сенатом насчет увеличения жалования. Он немедленно и без всяких оговорок отпустит из армии всех солдат, прослуживших двадцать лет, а те, кто служат больше шестнадцати лет, будут использованы только в гарнизонах.

Германик не был таким умелым лжецом, как его дядя Тиберий, или бабка Ливия, или сестра Ливилла. Хозяин лошади, на которой прибыл курьер, узнал ее, узнали и самого курьера - одного из личных конюхов Германика. Поползли слухи, что письмо подложное. Но ветераны решили сделать вид, будто считают его подлинным, и просить, чтобы обещанные деньги и увольнение из армии были даны немедленно. Германик ответил, что император - человек слова и отпустит их хоть сегодня, но просил подождать денег - их нельзя полностью выплатить, пока полки не перейдут на зимние квартиры. В лагере не хватит наличных, сказал Германик, чтобы выдать каждому солдату по шесть золотых, но те, что есть, будут выданы до последней монеты, он сам за этим проследит. Это успокоило солдат, хотя Германик несколько упал в их глазах, раньше они были о нем лучшего мнения, - он боится Тиберия, говорили они, и не гнушается обмана. Солдаты выслали группы на поиски своих ротных командиров и пообещали снова повиноваться приказам командующего, которому Германик пригрозил, что если тот немедленно не возьмет себя в руки, он предъявит ему перед сенатом обвинение в трусости.

Убедившись, что увольнение проводится по должной форме и все имеющиеся деньги розданы солдатам, Германик отправился в Верхнюю провинцию. Он увидел, что полки стоят наготове, дожидаясь известий из Нижней провинции, но открытого мятежа нет, так как Силий, их командир, был человек умный и решительный. Германик прочитал солдатам то же подложное письмо и велел поклясться в верности Тиберию, что они тут же сделали.

Когда до Рима дошло известие о мятеже на Рейне, там поднялось сильное волнение. Тиберия и так порицали за то, что он послал на Балканы Кастора, а не отправился туда сам, и теперь открыто освистывали на улицах и спрашивали, почему, интересно, бунтуют именно те войска, которые были раньше под его началом, а остальные остаются спокойны (полки, которыми Германик командовал в Далмации, не присоединились к восстанию). Тиберия призывали немедленно выступить на Рейн и самому сделать всю черную работу, а не сваливать ее на Германика. Тиберий заявил сенату, что он поедет в Германию, и принялся не спеша собираться в путь, подбирать офицеров и снаряжать небольшой флот. Когда он был наконец готов, наступила зима, и плавание стало опасным, а из Германии начали поступать более утешительные известия. Так что Тиберий остался в Риме. Он и не собирался его покидать.

Тем временем я получил от Германика срочное письмо, где он просил меня как можно быстрее достать двести тысяч золотых под его поместье, но сделать это в полной тайне: деньги нужны для безопасности Рима. Больше Германик ничего не добавил, лишь приложил к письму подписанную доверенность, чтобы я мог действовать от его имени. Я отправился к его управляющему, и тот сказал мне, что, не продавая имущества Германика, можно добыть лишь половину требуемой суммы, а если объявить продажу, это вызовет разговоры, чего Германик, очевидно, стремится избежать. Поэтому вторую половину мне пришлось доставать самому: пятьдесят тысяч из сейфа -за вычетом этих денег, после того как я заплатил вступительный взнос в новую коллегию жрецов, там осталось всего десять тысяч - и пятьдесят тысяч, полученные от реализации кое-какой городской недвижимости, оставленной мне отцом (к счастью, у меня уже были на нее покупатели), и тех рабов, без которых я мог обойтись, но только если они не были очень ко мне привязаны. Не прошло и двух дней после получения письма, как я уже отправил Германику деньги. Услышав о продаже недвижимости, мать очень рассердилась, но поскольку я не мог открыть ей, для чего были нужны эти деньги, я сказал, что в последнее время, играя в кости, делал очень большие ставки, а желая отыграться, проиграл в два раза больше. Мать поверила мне, и прозвище "игрок" стало еще одной палкой, которой она меня била. Но мысль, что я не подвел Германика и Рим, сторицей возмещала ее насмешки. Должен признаться, я часто в это время играл, но не проигрывал и не выигрывал помногу. Кости служили мне отдыхом от работы. Закончив "Историю религиозных реформ", я сочинил небольшой юмористический трактат об игре в кости (посвященный божественному Августу) с одной целью - подразнить мать. Я цитировал письмо, которое Август, очень любивший эту игру, написал однажды моему отцу; он говорил в нем о том, какое огромное удовольствие доставила ему их вчерашняя игра, он не встречал еще человека, который умел бы так красиво проигрывать. Отец, писал Август, всегда со смехом проклинает судьбу, если у него выпадет "собака", но когда противник делает верный бросок, так доволен, словно повезло ему самому.

"Честное слово, дорогой друг, выигрывать у тебя - одно наслаждение, а это - высшая похвала, с какой я могу отозваться о человеке, так как обычно я терпеть не могу выигрывать, потому что при этом я невольно заглядываю в души моих так называемых добрых друзей. Почти все они, за исключением самых верных, злятся, когда мне проигрывают, ведь я - император и, как они полагают, несметно богат. Разве справедливо со стороны богов давать лишнее тому, у кого и так всего полно? Поэтому я прибегаю к хитрости - возможно, ты и сам это заметил,- после каждой игры я ошибаюсь при подсчете очков. То беру меньше, чем выиграл, то плачу больше, чем проиграл, и почти ни у кого, кроме тебя, не хватает честности указать мне на ошибку". (Я бы с удовольствием процитировал следующий абзац, где говорилось о том, как непорядочно ведет себя при игре Тиберий, но, естественно, не мог этого сделать.)

Начал я эту книгу с шуточного - хотя вполне серьезного по форме - исследования того, насколько древней является игра в кости, подкрепляя его цитатами из несуществующих авторов и описывая различные фантастические способы метания костей. Но основным, разумеется, был вопрос о выигрыше и проигрыше, трактат так и назывался: "Как выиграть в кости". В еще одном письме Август писал, что чем больше он пытается проиграть, тем больше выигрывает и, даже обсчитывая сам себя при расчетах, редко встает из-за стола беднее, чем садятся за него. Я процитировал в противовес ему утверждение, приписываемое Поллионом моему деду Антонию, смысл которого заключался в том, что чем больше он пытается выиграть в кости, тем больше проигрывает. Сведя эти высказывания воедино, я вывел основной закон игры, а именно: боги помогают выиграть тому, кто меньше к этому стремится (разве что они еще раньше затаили против этого человека зло), поэтому единственный способ выиграть в кости - это выработать у себя искреннее желание проиграть. Написанная тяжеловесным языком, пародирующим ненавистного мне Катона, и аргументированная парадоксами, это была, право, очень смешная книжка. Я привел в ней старую пословицу, где вам обещают давать тысячу золотых всякий раз, когда вы встретите незнакомца верхом на пегом муле, но только при условии, что вы не будете думать о хвосте мула, пока не получите денег. Я надеялся, что этот трактат вызовет одобрение людей, которые считали, будто мои исторические работы неудобоваримы. Но нет. Никто не догадался, что он - юмористический. Я не сразу сообразил, что старики, выросшие на произведениях Катона, вряд ли оценят пародию на их любимого автора, а молодежь, не знакомая с его произведениями, просто не догадается, что это пародия. Поэтому книгу сочли исключительно скучной и глупой, написанной вымученным стилем на полном серьезе и неопровержимо доказывающей мое всем известное слабоумие.

Но я позволил себе весьма несвоевременное отступление, заставив Германика, так сказать, ждать своих денег, в то время как я пишу трактат об игре в кости. Будь старый Афинодор жив, он бы сурово меня за это отчитал.

ГЛАВА XVI

В Бонне Германика встретила депутация сенаторов, посланная Тиберием. Истинной их целью было выяснить, преувеличивает Германик серьезность мятежа или преуменьшает ее. Они привезли также приватное письмо Тиберия, в котором он одобрял обещания сделанные Германиком от его имени, кроме обещания удвоить отказанные Августом деньги, так как теперь, мол, это придется пообещать всей армии, а не только германским полкам. Тиберий поздравлял Германика с успехом его военной хитрости, но сожалел о необходимости прибегнуть к подлогу. И добавлял, что выполнит ли он эти обещания - зависит от самих солдат (значило это вовсе не то, как понял Германик, что Тиберий сдержит слово, если они вернутся к повиновению, а как раз наоборот). Германик тут же написал Тиберию ответ, где просил прощения за излишние траты, связанные с удвоением суммы, завещанной солдатам, и объяснял, что эти деньги выплачиваются из его собственного кармана (но солдаты ничего об этом не знают и считают своим благодетелем Тиберия) и что в поддельном письме говорилось яснее ясного: двойную сумму получают только германские полки как награду за недавние победы за Рейном. Что касается остальных обещаний, то ветераны, прослужившие двадцать лет, уже отпущены и остаются в рядах армии лишь до тех пор, пока не прибудут дарственные деньги.

Германику нелегко было погасить долговое обязательство на поместье, и он попросил меня в письме подождать, пока он сможет отдать мне мои пятьдесят тысяч. Деньги эти - подарок, ответил я, и я горжусь, что смог его сделать. Но вернемся к ходу событий. Когда сенатская депутация прибыла в Бонн, там уже стояли на зимних квартирах два полка. Во время пути сюда во главе с командиром они являли собой позорное зрелище: рядом со знаменами солдаты несли привязанные к длинным шестам мешки с деньгами. Другие два полка отказались покинуть летний лагерь, пока им полностью не выплатят все, что положено по завещанию. Те полки, Первый и Двадцатый, что находились в Бонне, заподозрили, будто депутацию послали, чтобы отменить сделанные им уступки, и снова начали бесчинствовать. Часть из них была за то, чтобы немедленно отправиться в свое новое царство. И вот в полночь в комнаты Германика, где в запертом ковчеге хранился орел Двадцатого полка, вломилась группа солдат; они стащили Германика с постели, сдернули у него с шеи золотую цепочку с ключами от ковчега, отперли его и забрали свое знамя. В то время как солдаты шумной толпой шли по улице, призывая товарищей "следовать за орлом", они встретили сенаторов - членов депутации, которые услышали крики и побежали на защиту Германика. Солдаты с проклятиями обнажили мечи. Сенаторы повернули и кинулись в штаб-квартиру Первого полка под прикрытие полкового знамени. Преследователи обезумели от ярости и вина, и если бы знаменосец не был храбрым человеком и не владел так хорошо мечом, главе депутации проломили бы череп - злодейство, за которое полку не было бы прошения и которое послужило бы сигналом для гражданской войны по всей стране.

Беспорядки продолжались всю ночь, но, к счастью, обошлось без кровопролития, если не считать крови, пролитой в пьяных драках между соперничающими ротами. Когда наступил рассвет, Германик приказал трубачу играть сбор и взошел на трибунал, взяв с собой сенатора, возглавлявшего депутацию. Солдаты роптали: совесть их была нечиста, и оттого они еще больше злобились, но смелость Германика смирила их. Германик встал, призвал всех к молчанию и вдруг широко зевнул. Прикрыв рот ладонью, он попросил прощения, сказав, что плохо спал эту ночь из-за мышиной возни под полом. Солдатам понравилась шутка, и они рассмеялись. Но Германик не присоединился к ним:

- Благодарение богам, что наступил рассвет. У меня еще не было такой ужасной ночи. Мне даже приснилось, что орел Двадцатого полка куда-то улетел. Какое счастье видеть его сейчас в строю. По лагерю реяли духи разрушения, присланные сюда, надо думать, каким-то божеством, которое мы оскорбили. Вас охватило безумие, и лишь чудо помешало вам совершить преступление, равного которому нет в истории Рима,- без всякой причины убить посланца родного города: счастье, что он нашел убежище от ваших мечей у ваших же полковых богов.

Затем Германик объяснил, что депутация прибыла лишь затем, чтобы подтвердить обещания Тиберия от имени сената и проверить, добросовестно ли он, Германик, их выполняет.

- Так как насчет этого? Где остальные отказанные нам деньги? - крикнул кто-то; остальные подхватили его крик: - Наши деньги! Наши деньги!

По счастливой случайности в этот самый момент показались фургоны с деньгами под охраной отряда верховых из вспомогательных войск - они как раз въезжали в лагерь. Германик воспользовался этим обстоятельством и поспешно отправил сенаторов обратно в Рим в сопровождении того же вспомогательного отряда, затем стал наблюдать за раздачей денег; кое-кто из солдат пытался силой захватить мешки, предназначенные для других полков, и Германику лишь с трудом удалось им помешать.

К полудню беспорядки еще усилились; столько золота в солдатских кошельках могло привести лишь к безудержному пьянству и отчаянной игре в кости. Германик решил, что Агриппине, на этот раз сопровождавшей его, опасно оставаться в лагере. Она снова была беременна, и хотя старшие ее сыновья, мои племянники Нерон и Друз, находились в Риме и жили вместе со мной и моей матерью, маленький Гай был с нею. Солдаты считали, что этот красивый мальчуган приносит им счастье, он был их талисман; кто-то сделал для него маленькие солдатские доспехи, включая оловянный нагрудник, меч, шлем и щит. Все его баловали. Когда мать надевала ему обычное платье и сандалии, он принимался плакать и просить, чтобы ему дали меч и сапожки: он хочет пойти в палатки к солдатам. Поэтому он получил прозвище "Калигула", что означает "Сапожок".

Германик настаивал на том, чтобы Агриппина покинула лагерь, хотя она клялась, что ничего не боится и предпочитает умереть вместе с ним, а не ждать в безопасном месте вестей о том, что он убит мятежниками. Но Германик спросил, не думает ли она, что Ливия будет хорошей матерью для их осиротевших детей? Это решило дело и заставило Агриппину поступить по его желанию. Вместе с ней отправилось несколько офицерских жен; все они были в трауре и заливались слезами. Они медленно прошли через лагерь без слуг и служанок, словно беженцы из обреченного города. Для вещей у них была одна простая повозка, которую тащил мул. Женщин сопровождал Кассий Херея - их проводник и единственный защитник. Калигула сидел верхом у него на плечах, как на боевом коне, и с громкими криками размахивал мечом, то отражая "удары", то "нападая" на врага, как его научили кавалеристы. Вышли они из лагеря очень рано, и вряд ли кто-нибудь их видел; стражи у ворот не было, никто теперь не брал на себя труд трубить подъем, так что большая часть солдат спала, как свиньи, до десяти или одиннадцати утра. Несколько ветеранов, проснувшихся по привычке на рассвете, собирали возле лагеря хворост, чтобы сварить завтрак, и, окликнув беженцев, спросили, куда они направляются.

- В Треве! - крикнул в ответ Кассий. - Главнокомандующий отсылает свою жену и ребенка под защиту диких, но верных нам французских союзников, боясь, как бы они не лишились жизни, попав в руки знаменитого Первого полка! Передайте мои слова своим товарищам!

Ветераны поспешили вернуться в лагерь, и один из них, старик Помпоний, схватил трубу и дал сигнал тревоги. Из палаток высыпали еще не совсем проснувшиеся солдаты с мечами в руках.

- Что случилось? Кто нападает?

- Его забирают от нас. Нам больше не будет удачи, мы никогда больше его не увидим.

- Кого забирают? О ком ты толкуешь?

- Нашего мальчика, Калигулу. Его отец говорит, что не может больше доверить его Первому полку и отсылает его к проклятым французишкам. Одни боги знают, что там с ним будет. Всем известно, что такое французы. И мать тоже отсылает. На восьмом месяце, а идет бедняжка пешком, как рабыня. Эх, ребята! Жена Германика и дочь старого Агриппы, которого мы называли другом солдат. И наш Сапожок.

Удивительный народ - солдаты! Крепкие, как кожаный щит, суеверные, как египтяне, и сентиментальные, как сабинские старухи. Через десять минут не меньше двух тысяч охваченных горем и раскаянием солдат осаждали палатку Германика, в пьяном исступлении умоляя его разрешить жене вернуться в лагерь вместе с их любимым мальчуганом.

Германик вышел к ним, бледный от гнева, и приказал солдатам больше его не тревожить. Они опозорили себя, и его, и Рим, и он до конца жизни не будет им доверять; они оказали ему плохую услугу, когда вырвали из рук меч, который он хотел вонзить себе в грудь.

- Скажи, что нам делать, командир! Мы сделаем все, что ты скажешь. Клянемся больше не бунтовать. Никогда! Прости нас. Мы пойдем за тобой на край света. Только верни нам нашего маленького товарища, нашего Сапожка.

Германик сказал:

- Вот мои условия: поклянитесь в верности Тиберию и выдайте мне тех, кто отвечает за смерть командиров, за оскорбление депутации и за кражу орла. Если вы это выполните, я вас прощу, хоть и не до конца, и верну вам вашего маленького товарища. Однако жена моя не станет рожать в этом лагере, раз ваша вина полностью не заглажена. До родов осталось немного, и я не хочу, чтобы жизнь ребенка была омрачена злыми чарами. Но я могу послать ее не в Треве, а в Кельн, если вы не хотите, чтобы люди говорили, будто я доверил ее защите варваров. Мое полное прощение вы получите только тогда, когда сотрете память о своих кровавых преступлениях еще более кровавой победой над врагами нашей родины - германцами.

Солдаты поклялись выполнить условия Германика. Поэтому он отправил гонца перехватить Агриппину и Кассия, объяснить им, как обстоят дела, и привезти Калигулу обратно. Солдаты разошлись по палаткам и призвали всех товарищей, оставшихся верными Риму, присоединиться к ним и задержать зачинщиков мятежа. Было схвачено около ста человек, их привели к трибуналу, возле которого солдаты из обоих полков, с мечами наголо, образовали каре. Один из командиров заставлял каждого из пленников по очереди всходить на шаткий эшафот, сооруженный возле трибунала, и если рота признавала того виновным, его сбрасывали на землю и обезглавливали. За все два часа, что длилось это неофициальное судилище, Германик не промолвил ни слова, он сидел скрестив руки, с каменным лицом. Почти все зачинщики были признаны виновными.

Когда упала последняя голова, а тела вытащили за пределы лагеря, чтобы сжечь, Германик стал вызывать к трибуналу по очереди ротных командиров и требовать у них полного отчета о службе. Удостоверившись, что командир служил хорошо и место свое, судя по всему, получил не благодаря связям, Германик обращался к ветеранам роты и спрашивал, каково их мнение. Если ветераны отзывались о нем одобрительно и полковник, командир батальона, куда входила рота ничего против него не имел, ротный оставался в своем звании и должности. Но если репутация у ротного была плохая или солдаты роты выражали им недовольство, его разжаловывали, и Германик предлагал роте выбрать в своей среде того, кто более других достоин занять его место. Затем Германик поблагодарил всех солдат за помощь и призвал их принести клятву верности Тиберию. Они торжественно в этом поклялись, а через секунду раздалось громовое "ура!". Солдаты увидели посланца Германика, во весь опор скакавшего к лагерю, а перед ним на спине коня - Калигулу; громко крича что-то пронзительным голосом, мальчик размахивал своим игрушечным мечом.

Германик обнял ребенка и сказал, что хочет добавить еще одно: согласно указаниям Тиберия, из двух находившихся здесь полков отпущены тысяча пятьсот ветеранов, чей срок службы уже истек. Но если кто-нибудь из них, сказал Германик, хочет получить полное прощение, как и их товарищи, которые перейдут через Рейн и отомстят за поражение Вара, они могут его заслужить. Он позволит наиболее крепким и энергичным солдатам вновь вступить в ряды своих рот, а те, кто годится лишь для гарнизонной службы, смогут служить в Тироле, где, как стало известно, в последнее время участились набеги германцев. Хотите верьте, хотите нет - ветераны, все, как один, выступили вперед и больше половины из них вызвалось участвовать в боевых действиях за Рейном. В их числе был и Помпоний, утверждавший, что, несмотря на отсутствие зубов и грыжу, он может служить не хуже любого другого. Германик сделал его своим денщиком, а внуков взял в свою личную охрану. Таким образом, в Бонне все наладилось, и солдаты твердили Калигуле, что он и только он подавил мятеж и что наступит день, когда он станет великим императором и одержит удивительные победы; это очень плохо влияло на мальчика, который, как я уже упоминал, был и без того ужасно избалован.

Но два других полка, расквартированных в месте, которое называлось Сантен, еще нужно было образумить. Они не успокоились даже после того, как им выплатили отказанные Августом деньги, и их командир ничего не мог с ними поделать. Когда стало известно, что боннские полки изменили свои намерения, главные бунтовщики всерьез испугались за собственную жизнь и стали подстрекать товарищей к новым бесчинствам и грабежам. Германик известил командующего, что он направляется к нему по Рейну во главе большой армии, и если те солдаты под его началом, которые еще остались ему верны, не последуют как можно быстрее примеру своих боннских товарищей и не казнят зачинщиков, он, Германик, истребит поголовно обa полка, не разбирая, кто прав, кто виноват. Командующий вызвал к себе потихоньку знаменосцев, сержантов и нескольких заслуживающих доверия ветеранов, прочитал им письмо и сказал, что медлить нельзя, Германик может нагрянуть с минуты на минуту. Они обещали сделать все, что в их силах, и, сообщив содержание письма еще нескольким верным людям, ворвались по данному в полночь сигналу в палатки и принялись уничтожать мятежников. Те яростно защищались и сразили немало верных присяге солдат, но в конце концов те взяли верх. Всего в эту ночь было убито и ранено пятьсот человек. Остальные, оставив в лагере лишь часовых, вышли походным маршем навстречу Германику, чтобы умолять его тут же вести их за Рейн против германцев.

Хотя в такое время года военные действия обычно затухают, погода стояла прекрасная, и Германик пообещал выполнить их просьбу. Он навел через реку понтонный мост и перешел на другой берег во главе двенадцати тысяч римских пехотинцев, двадцати шести батальонов союзников и восьми кавалерийских эскадронов. От своих лазутчиков на вражеской территории он знал о большом скоплении народа в деревнях возле Мюнстера, где был большой ежегодный праздник в честь германского Геркулеса. До германцев уже дошли слухи о мятеже - вернее, мятежники вступили в сговор с Германном и обменялись с ним дарами, - и они только ждали той минуты, когда полки отправятся в свое новое юго-западное царство, чтобы пересечь Рейн и пойти прямиком на Италию. Германик двинул полки пустынной лесной тропой и застиг германцев врасплох с кружками пива в руках (пиво - это напиток, получающийся в результате брожения замоченного зерна; германцы поглощают его на праздниках в невероятном количестве). Германик развернул войско в четыре колонны на протяжении пятидесяти миль и предал все деревни огню и мечу независимо от пола и возраста жителей. На обратном пути он обнаружил, что отряды из различных местных племен устроили засады, чтобы помешать ему пройти через лес, но продолжал продвижение и, вступая в отдельные схватки, с успехом оттеснял врага. Вдруг от Двадцатого полка, бывшего в арьергарде, донесся сигнал тревоги. Оказалось, что на них напал большой отряд германцев под водительством самого Германна. К счастью, лес в этом месте был негустой, и солдаты могли маневрировать. Германик поскакал назад, туда, где было всего опаснее, и крикнул: "Прорвите их строй, Двадцатый, и все будет прощено и забыто!". Солдаты Двадцатого полка сражались как безумные; они отбросили германцев назад и тех, кто уцелел в кровавой резне, загнали далеко в луга, простиравшиеся за лесом. Германик заметил Германна и вызвал его на поединок, но германцы убегали - принять вызов значило обречь себя на верную смерть. Поэтому Германн ускакал. Германику так же, как отцу, не везло - ему никак не удавалось сразиться один на один с вражеским вождем. Но победы он тоже одерживал не реже, чем отец, и полученное в наследство имя "Германик" теперь принадлежало ему по праву. Солдаты ликовали. Германик благополучно привел свою армию в лагерь за Рейном, где им ничто больше не угрожало.

Тиберий никогда не понимал Германика, а Германик - Тиберия. Тиберий, как я уже говорил, был один из дурных Клавдиев. Однако порой его можно было склонить к добродетели, и, живи он во времена, когда царило благородство и великодушие, он вполне сошел бы за человека, обладающего этими свойствами, - подлости в его характере не было. Но времена были отнюдь не такими, и сердце Тиберия ожесточилось, в чем, вы согласитесь со мной, в первую очередь была повинна Ливия. А Германик был по натуре добродетельный человек, и как бы ни были порочны времена, когда он родился, он не мог вести себя иначе, чем вел. Когда Германик отказался от единовластия, предложенного ему германскими полками, и заставил их поклясться в верности Тиберию, тому было не понять, почему он так поступил. Он решил, что Германик еще хитрее, чем он сам, и ведет какую-то сложную игру. Простая мысль о том, что для Германика честь превыше всего и он предан ему как главнокомандующем; и как названному отцу, ни разу не пришла Тиберию в голову. А Германик, поскольку он не подозревал, что Тиберий в сговоре с Ливией, и поскольку тот никак не уязвлял и не ущемлял его, а, напротив, всячески хвалил за то, как ему удалось справиться с мятежом, и назначил полный триумф за мюнстерскую кампанию, думал, будто намерения Тиберия столь же честны и благородны, как у него самого, и тот лишь по простоте душевной не разгадал до сих пор смыслы Ливии. Германик решил откровенно поговорить с Тиберием, как только приедет в Рим для триумфа. Но смерть Вара еще не была отомщена, прошло три года, прежде чем Германик вернулся. Тон писем, которыми за это время обменивались Германик и Тиберий, был задан Германиком, писавшим с сыновней почтительностью. Тиберий отвечал ему в том же дружеском духе, думая, что тем самым бьет Германика его же оружием. Он пообещал возместить Германику отданные солдатам деньги и выплатить вдвойне завещанные суммы балканским полкам. И он действительно заплатил им по три лишних золотых на человека - в балканской армии назревала угроза мятежа, - но отложил возврат потраченных Германиком денег на несколько месяцев из-за, как он выразился, финансовых затруднений. Естественно, Германик не требовал у Тиберия денег, и естественно, Тиберий так и не вернул их. Германик снова написал мне, спрашивая, не подожду ли я до тех пор, пока Тиберий не расплатится с ним, и я ответил, как и в первый раз, что я послал ему эти деньги вподарок.

Вскоре после того как Тиберий стал императором, я отправил ему письмо, где говорил, что в течение довольно долгого времени изучал юриспруденцию и управление делами - так и было в действительности - в надежде, что мне наконец дадут возможность послужить своей стране в какой-нибудь ответственной должности. Он ответил, что, разумеется, брату Германика и его собственному племяннику ходить в платье всадника ни с чем не сообразно, и, поскольку меня сделали жрецом Августа, мне, конечно, должны разрешить носить сенаторское платье, он испросит для меня у сената разрешения ходить в вышитой тоге, какие носят консулы и экс-консулы, если я обещаю при этом не ставить себя в смешное положение. Я тут же написал, что я предпочитаю пост без почетного одеяния одеянию без поста, но единственным ответом были присланные мне в подарок сорок золотых, "чтобы купить на них игрушки во время Сатурналий". Сенат постановил, что я могу носить вышитую тогу, и в честь Германика, который проводил тогда очередную успешную кампанию в Германии, хотел предоставить мне место среди экс-консулов. Но Тиберий наложил на это вето, сказав, что, на его взгляд, я не способен произнести речь о государственных делах, которая не вывела бы из терпенья его собратьев-сенаторов.

В то же самое время Тиберий наложил вето на еще один указ, предложенный сенатом. И вот при каких обстоятельствах. Агриппина разрешилась от бремени в Кельне, родив дочь по имени Агриппинилла, и я должен сразу же сказать, что эта девочка оказалась одной из худших Клавдиев - честно говоря, если судить по ее задаткам, она превзойдет своих предков обоего пола высокомерием и порочностью. Несколько месяцев после родов Агриппина недомогала, и Калигула совсем отбился от рук, поэтому, как только Германик начал весеннюю кампанию, мальчика отправили в Рим. Он сделался своего рода национальным героем. Где бы он ни появлялся с братьями, на него пялили глаза, приветствовали криками и оказывали ему всяческое внимание. Хотя Калигуле еще не исполнилось трех лет, этот не по годам развитой мальчик был очень трудным ребенком, милым - лишь когда ему льстили, послушным - лишь когда его держали в ежовых рукавицах. Он должен был поселиться у своей прабабки Ливии, но ей было некогда как следует за ним присматривать, и, так как он постоянно шалил и попадал в переделки, к тому же ссорился со своими старшими братьями, Калигула перешел жить к нам, с моей матерью и со мной. Мать никогда не льстила ему, но взять его в ежовые рукавицы тоже не смогла. И вот однажды, вспылив, Калигула плюнул в нее, и она задала ему хорошую взбучку. "Ты - гадкая германская старуха, - крикнул мальчик, - я спалю весь твой германский дом". Он употреблял слово "германский" как самое страшное из ругательств. В тот же день Калигула пробрался потихоньку на чердак, где жили рабы, в чулан, который был забит старой мебелью и разным хламом, и поджег лежавшую там груду старых соломенных тюфяков. Вскоре пылал весь верхний этаж, и поскольку дом был старый, с изъеденными жучком балками и щелями в полу, потушить огонь не смогли, хотя от пруда с карпами безостановочно по цепочке подавали воду. Мне удалось спасти все бумаги и ценные вещи, и кое-что из мебели, и не было человеческих жертв, если не считать двух старых рабов, лежавших из-за болезни в постелях, но от дома остались лишь стены и подвалы. Калигулу не наказали, потому что пожар страшно напугал его. Он сам чуть не сгорел, прячась под кроватью, пока дым не заставил его с криком выскочить наружу.

Так вот, сенат хотел издать указ, по которому мой дом отстроили бы за счет государства на том основании, что он служил кровом многим выдающимся членам нашего рода, но Тиберий воспротивился этому. Он сказал, что пожар произошел по моему недосмотру и что, веди я себя с полной ответственностью, пострадал бы один чердак и урон не был бы так велик, и уж если надо заново отстроить и обставить дом, пусть это будет за его счет, а не за государственный, (громкие аплодисменты сенаторов). Это было несправедливо и нечестно, тем более что Тиберий и не собирался сдержать слово. Я был вынужден продать свою последнюю крупную недвижимость в Риме - квартал жилых домов возле Коровьего рынка и примыкающую к нему большую строительную площадку, чтобы отремонтировать дом за свой счет. Я не сказал Германику, что поджег его Калигула, - он счел бы себя обязанным возместить нанесенный ущерб, и по сути дела это был, я думаю, просто несчастный случай, ведь такой маленький ребенок не может отвечать за свои поступки.

Когда солдаты Германика снова отправились воевать с германцами, они добавили еще несколько куплетов к песне о трех горестях Августа; я припоминаю два или три из них и отдельные строчки из прочих, по большей части смешные:

Шесть монет - а что в них толку?

Сыр да сало не по мне.

Жалко, нет вина ни капли

На германской стороне.

И еще:

Август нынче взят на небо.

В Стиксе плавает Марцелл -

Ждет он с Юлией свиданья,

И она уж не у дел.


Где орлы - никто не знает.

И мечтаем мы о том,

Как к могиле государя

Птиц пропавших принесем!

Был там еще куплет, который начинался так:

Германн потерял подружку

И вдобавок пива жбан... но остального я не помню, да куплет этот и не представляет особой важности, разве что он напоминал мне о "подружке" Германна. Она была дочерью вождя, которого германцы называли Зигштос или что-то в этом роде, а римляне - Сегест. Он жил в Риме, как сам Германн, и был принят в сословие всадников, но в отличие от Германна, чувствовал себя связанным клятвой верности, которую дал Августу. Этот Сегест был тем самым человеком, который предупредил Вара насчет Германна и Сегимера и посоветовал Вару арестовать их на пиру, куда тот пригласил их как раз перед началом злосчастного похода. У Сегеста была любимая дочь, которую Германн похитил, и хотя он женился на ней, Сегест ему этого не простил. Однако ему было нельзя открыто выступить на стороне римлян против Германна, который считался национальным героем; он мог лишь поддерживать с Германиком секретную переписку, где сообщал ему о передвижениях военных сил германцев и постоянно заверял в том, что его верность Риму неколебима и он только ждет возможности это доказать. Однажды Сегест написал Германику, что Германн осадил его в укрепленной одним лишь частоколом деревне, поклявшись никому не дать пощады, и им долго не продержаться. Германик форсированным маршем подошел к деревне, разгромил не очень многочисленный отряд осаждавших - сам Германн, раненый, находился в другом месте - и вызволил Сегеста. И тут обнаружил, что его ждал ценный подарок - в деревне оказалась жена Германна, которая гостила у отца, когда между ним и ее мужем вспыхнула ссора, и которая вот-вот должна была родить. Германик отнесся к Сегесту и всем его родичам очень милостиво и дал им земли на западном берегу Рейна. Германн, разъяренный пленением жены, испугался, как бы мягкость Германика не побудила других германских вождей сделать попытки к примирению. Он создал новый сильный союз племен, включая некоторые из тех, которые до сих пор были в дружбе с Римом. Но Германик по-прежнему был неустрашим. Чем больше германцев выступало против него в открытом бою, тем больше это было ему по сердцу. Он никогда не доверял им как союзникам.

Еще до окончания лета Германик победил германцев в целом ряде боев, заставил Сегимера сдаться и вернул первого из утраченных орлов - орла Девятнадцатого полка. Он также побывал на поле боя, где Вар потерпел поражение, похоронил кости своих товарищей по оружию по всем правилам и первый, своими руками, возложил кусок дерна на их могильный холм. Военачальник, который вел себя так пассивно во время мятежа, храбро сражался во главе своих войск, а в одном случае неминуемое, как всем казалось, поражение обратил в торжество. Преждевременное известие о том, что битва проиграна и германцы идут триумфальным маршем к Рейну, вызвало среди охранявших ближайший мост солдат такой переполох, что командир отдал солдатам приказ перейти на свой берег, а затем уничтожить мост, тем самым предоставив всех, кто находился на вражеском берегу, их судьбе. Но бывшая здесь Агриппина отменила приказ. Она сказала солдатам, что теперь она - их командир и останется им, пока не придет ее муж и не освободит ее от командования. Когда наконец войска вернулись с победой, Агриппина была на посту и приветствовала их. Ее популярность теперь почти что сравнялась с популярностью мужа. Она устроила лазарет для раненых, которых Германик отправлял в лагерь после каждой битвы, и оказывала им наилучшую медицинскую помощь. Обычно раненые солдаты не покидали своих подразделений, где они или выздоравливали, или умирали. Лазарет был устроен на личные средства Агриппины.

Я, кажется, уже упомянул о смерти Юлии. Когда Тиберий стал императором, ее ежедневный рацион на Регии сократился до четырех унций хлеба и одной унции сыра. Из-за сырости в помещении она заболела чахоткой, и такая голодная диета быстро свела ее в могилу. О Постуме так ничего и не было слышно, а пока Ливия не удостоверилась в его гибели, у нее не могло быть спокойно на душе.

ГЛАВА XVII

Тиберий продолжал править, держась во всем средней линии и советуясь с сенатом, прежде чем предпринять любой шаг, имеющий политическое значение. Но сенаторы так долго голосовали по указке, что, похоже, потеряли способность принимать самостоятельные решения, а Тиберий никогда явно не показывал, какое именно решение пришлось бы ему по душе, даже когда для него было очень важно, как они проголосуют. Он стремился удержать пост главы государства, но не желал, чтобы его правление походило на тиранию. Вскоре сенат увидел, что если Тиберий велеречиво выступает в защиту какого-либо предложения, значит, он хочет, чтобы оно было отклонено, а если он столь же велеречиво выступает против какого-нибудь предложения, значит, хочет, чтобы оно было принято; и только в тех редких случаях, когда он говорил коротко, без перлов красноречия, его надо было понимать буквально. Галл и старый остряк по имени Гатерий завели привычку развлекаться, произнося пламенные речи в поддержку Тиберия и доводя смысл его слов чуть не до абсурда, а потом голосуя так, как он на самом деле хотел, чем показывали, что прекрасно понимают его уловки. Этот самый Гатерий в то время, когда сенаторы уговаривали Тиберия принять верховную власть, воскликнул: "О, Тиберий, сколько еще несчастный Рим будет оставаться без властителя?" - рассердив Тиберия, так как тот знал, что Гатерий видит его насквозь. На следующий день Гатерий решил продолжить потеху и, упав перед Тиберием на колени, умолял простить его за то, что он был недостаточно пылок в своих мольбах. Тиберий отпрянул от него с отвращением, но Гатерий схватил его за колени, и Тиберий свалился навзничь, ударившись о мраморный пол затылком. Телохранители Тиберия, состоявшие из германцев, не поняли, что происходит, и кинулись вперед, чтобы зарубить напавшего на их хозяина; Тиберий едва успел их остановить.

Гатерий великолепно пародировал. У него был очень громкий голос, подвижное лицо, изобретательный ум и богатое воображение. Стоило Тиберию употребить в своей речи какое-нибудь архаичное слово или притянутое за уши выражение, как Гатерий подхватывал его и делал ключевым в своем ответе (Август обычно говорил, что колеса красноречия Гатерия нуждаются в цепях, даже когда он едет в гору). Тугодуму Тиберию было трудно тягаться с Гатерием. Галл же превосходно изображал верноподданнический пыл. Тиберий тщательно следил за тем, чтобы не создалось впечатление, будто он претендует на божественные почести, и возражал против того, чтобы ему приписывали сверхъестественные свойства: он даже не разрешил жителям провинций строить храмы в его честь. Поэтому Галл любил, говоря о нем, называть Тиберия, словно случайно, "его священное величество". Когда Гатерий, всегда готовый подхватить шутку, поднимался, чтобы упрекнуть его за столь неподобающее выражение, Галл рассыпался в извинениях, говоря, что у него и в мыслях не было сделать что-либо вопреки приказу его священного... о боже, так легко впасть в ошибку... еще раз тысяча извинений... он хотел сказать, вопреки желаниям его досточтимого друга и собрата-сенатора Тиберия Нерона Цезаря Августа. "Без Августа, дурень, - произносил театральным шепотом Гатерий. - Он отказывался от этого титула тысячу раз. Он пользуется им, только когда пишет письма другим монархам".

Они обнаружили, чем сильнее всего можно уязвить Тиберия. Если он принимал скромный вид, когда сенат благодарил его за какую-нибудь заслугу перед Римом - например, за обещание достроить храмы, которые остались незаконченными после смерти Августа, - шутники всячески восхваляли его порядочность: вот ведь, не поставил же он себе в заслугу труды своей матери, и поздравляли Ливию с таким преданным и покорным сыном. Когда они увидели, что ничто так не раздражает Тиберия, как дифирамбы по адресу Ливии, они стали упражняться в этом на все лады. Гатерий даже предложил, чтобы, подобно тому как греков называют отцовским именем, назвать Тиберия в честь матери Тиберий Ливиад... но, возможно, более правильная для латыни форма будет "Ливигена"; звать его иначе - преступление. Галл нашел другое слабое место Тиберия -тот терпеть не мог, когда упоминали о его пребывании на Родосе. И вот однажды Галл позволил себе такую дерзкую выходку: в тот самый день, когда до Рима дошло известие о смерти Юлии, он принялся превозносить Тиберия за милосердие и в подтверждение привел историю о родосском учителе риторики, который отказал Тиберию, когда тот скромно обратился к нему за разрешением посещать у него занятия, заявив, что сейчас свободных мест нет, и предложил Тиберию наведаться через несколько дней. "Как вы думаете, - продолжал Галл, - что сделал его священное... прошу прощения, мне следовало сказать: что сделал мой досточтимый друг и собрат-сенатор Тиберий Нерон Цезарь, когда после его восшествия на престол этот наглый учителишка приехал в Рим, чтобы засвидетельствовать свое почтение новому божеству? Отрубил его наглую голову и дал вместо мяча своим телохранителям? Ничего подобного. С остроумием, равным его милосердию, он сказал, что у него сейчас нет свободных мест в когорте льстецов, и предложил ему наведаться через несколько лет. Скорее всего, Галл все это придумал, но у сенаторов не было оснований ему не верить, и они так горячо ему аплодировали, что Тиберию пришлось сделать вид, будто слова Галла соответствуют истине.

Наконец Тиберию удалось заткнуть Гатерию рот; однажды он проговорил, как всегда медленно: "Прости меня, Гатерий, если я буду более откровенен, чем это принято между сенаторами, но я должен тебе сказать, что ты - страшный зануда и ни капли не остроумен". Затем он обратился к сенату: "Простите меня, отцы сенаторы, но я всегда говорил и снова скажу, что, раз вы были настолько любезны и предоставили мне абсолютную власть, я не должен стыдиться использовать ее для общего блага. И если я прибегну к ней сейчас, чтобы заставить замолчать шутов, которые своими глупыми выходками оскорбляют не только меня, но и вас, я надеюсь, что заслужу этим ваше одобрение. Вы всегда были со мной добры и терпеливы". Теперь Галлу пришлось вести игру в одиночку.

Хотя Тиберий ненавидел мать еще сильнее, чем прежде, он по-прежнему позволял ей руководить собой. Все назначения на должности - будь то консул или губернатор провинции - делались не им, а Ливией; это были весьма разумные назначения, так как она выбирала людей по заслугам, а не по семейным связям или за то, что они льстили ей или оказывали какое-либо личное одолжение. Я должен сказать ясно и недвусмысленно, если еще не сделал этого, что как бы преступны ни были средства, к которым Ливия прибегала, чтобы властвовать над Римом сперва через Августа, затем через Тиберия, она была исключительно способной и справедливой правительницей и созданная ею система управления разладилась лишь тогда, когда Ливия перестала ее возглавлять.

Я уже упоминал о Сеяне, сыне командующего гвардией. Он унаследовал пост отца и был одним из трех человек, которые пользовались сравнительным доверием Тиберия. Вторым был Фрасилл; он приехал в Рим вместе с Тиберием и по-прежнему имел на него большое влияние. Третьим был сенатор по имени Нерва. Фрасилл никогда не обсуждал с Тиберием вопросы государственной политики и не просил для себя никаких официальных постов, а когда Тиберий давал ему деньги, принимал их небрежно, словно они не представляли для него никакого интереса. У него была большая обсерватория в одной из сводчатых комнат дворца, где в окнах были такие прозрачные стекла, что их просто не замечали. Тиберий проводил у Фрасилла немало времени, тот учил его начаткам астрологии и многим другим тайнам магии, в том числе искусству толкования снов, заимствованному у халдеев. Сеяна и Нерву Тиберий избрал, по-видимому, за противоположность их характеров. Нерва не терял друзей и не приобретал врагов. Единственный его недостаток, если это можно назвать недостатком, заключался в том, что он молчал, когда видел зло, которое нельзя было исправить словами. Он был благородный, великодушный, отважный и вместе с тем мягкий человек, абсолютно правдивый и не способный ни на какой обман, даже если это могло принести ему выгоду. Если бы он, например, оказался на месте Германика, он бы ни за что не подделал письма, хотя от этого зависела бы его собственная безопасность и безопасность империи. Тиберий назначил Нерву надзирателем за городскими акведуками и постоянно держал при себе, чтобы всегда иметь перед глазами, как я полагаю, мерило добродетели. Точно так же Сеян служил ему мерилом порока. В юности Сеян был другом Гая и уехал вместе с ним на Восток; у него хватило ума предвидеть, что Тиберий выйдет из-под опалы, и даже способствовать этому; он убедил Гая, что Тиберий не обманывает его, утверждая, будто не стремится к власти, и посоветовал ходатайствовать за него перед Августом. Сеян тогда же сообщил об этом Тиберию, и Тиберий написал ему письмо, с которым тот не расставался, обещая, что никогда не забудет об его услуге. Сеян был лжец, мало того - лжец-стратег; он искусно распоряжался своими лживыми измышлениями, знал, как привести их в готовность и построить в такой боевой порядок, чтобы они одержали победу при любой схватке с подозрениями и даже в генеральном сражении с истиной - это остроумное сравнение принадлежит Галлу, я тут ни при чем. Тиберий завидовал этому таланту Сеяна, точно так же, как завидовал честности Нервы, - хотя он уже далеко ушел по пути зла, необъяснимые для него самого порывы, толкающие его к добру, подчас заставляли Тиберия приостановиться.

Не кто иной, как Сеян, начал настраивать Тиберия против Германика; он говорил, что человеку, который подделал письмо отца, не важно, при каких обстоятельствах, нельзя доверять, что Германик стремится к власти, но ведет себе осторожно - сперва он завоевал любовь солдат подачками, затем затеял эту ненужную кампанию за Рейном, чтобы удостовериться в их боеспособности и безоговорочном подчинении. Что до Агриппины, говорил Сеян, то она на редкость честолюбива, только посмотри, как она вела себя на мосту - назвалась командиром и приветствовала возвращавшиеся полки, словно она невесть кто! А то, что мост хотели разрушить, она, возможно, просто придумала. Ему известно со слов вольноотпущенника, который рабом был в числе домашней прислуги Германика, что Агриппина почему-то верит, будто Ливия и Тиберий ответственны за смерть ее трех братьев и изгнание сестры, и поклялась отомстить за них. Сеян стал один за другим раскрывать заговоры против Тиберия и держал его в постоянном страхе перед убийцами, в то же самое время уверяя его, что пока он, Сеян, на страже, нет ни малейших причин для тревоги. Он подстрекал Тиберия противоречить Ливии по пустякам, чтобы показать, что она переоценила свои силы. Не кто иной, как Сеян, несколько лет спустя собрал гвардию воедино и навел в ней дисциплину. До тех пор три гвардейских батальона, размещенные в Риме, были расквартированы по подразделениям в разных частях города - в постоялых домах и подобных местах, и их с трудом могли собрать на плац; они были неопрятны в одежде, расхлябаны в движениях. Сеян сказал Тиберию, что, если построить для гвардейцев общий постоянный лагерь за пределами Рима, это их объединит, помешает воздействию слухов, не даст погрузиться в волны политических страстей, бушующих в городе, и крепче привяжет их к своему императору. Тиберий пошел еще дальше: он отозвал остальные шесть гвардейских батальонов, размещенные в других частях Италии, и построил лагерь, вместивший их всех - девять тысяч пехотинцев и две тысячи кавалеристов. Помимо четырех городских батальонов, один из которых он отослал в Лион, и поселений отставных ветеранов, это были единственные солдаты в Италии. Германские телохранители не шли в счет, так как считались рабами. При всем том это были отборные воины, более преданные императору, чем любой свободнорожденный римлянин. Среди них не нашлось бы ни одного человека, который действительно хотел бы вернуться в свою холодную, невежественную, варварскую страну; хотя они без конца распевали хором печальные песни о родине, германцы прекрасно проводили время и здесь.

Что касается уголовных досье, к которым Тиберию из-за страха перед покушениями на его жизнь так горячо хотелось получить доступ, то Ливия по-прежнему делала вид, будто ключ шифра утерян. Тиберий по совету Сеяна сказал ей, что, поскольку от них никому нет никакого прока, он их сожжет. Ливия ответила, что он может поступать, как хочет, но все же разумнее их не трогать - вдруг ключ найдется. Возможно, она сама его вспомнит.

"Прекрасно, матушка, - сказал Тиберий, - а пока ты не вспомнишь, я возьму эти бумаги на сохранение и попробую вечерами сам их расшифровать". И вот Тиберий взял досье к себе в комнату и запер в шкаф. Он очень старался найти ключ к шифру, но это оказалось ему не по силам. В простом шифре писалось латинское "Е" вместо греческой "альфы", латинское "F" - вместо греческой "беты", "G" - вместо "гаммы", "Н" - вместо "дельты" и так далее. Ключ сложного шифра разгадать было почти невозможно. Для него были использованы первые сто строк первой книги "Илиады", которые надо было читать одновременно с написанием текста; при этом каждая буква заменялась цифрой, равной числу букв алфавита между нею и соответствующей ей буквой у Гомера. Так, первая буква первого слова первой строки первой книги "Илиады" - "мю". Предположим, первая буква первого слова в некоем досье - "ипсилон". В греческом алфавите между "мю" и "ипсилоном" находится семь букв, поэтому вместо "ипсилона" будет написана цифра "7". При этом алфавит представляется в виде круга, где "омега" - последняя буква - следует за "альфой", первой, так что расстояние между "ипсилоном" и "альфой" будет "4", а между "альфой" и "ипсилоном" - "18". Эта система была придумана Августом, и, должно быть, требовалось немало времени, чтобы при ее помощи писать и расшифровывать, но я думаю, Август и Ливия постепенно набили руку и помнили, не считая, расстояние между любыми двумя буквами алфавита, что экономило не один час. Как я об этом узнал? Много-много лет спустя, когда эти досье перешли в мое владение, я сам нашел ключ. Мне случайно попался на глаза среди прочих свиток первой книги "Илиады". Было ясно, что изучались здесь только первые сто строк, потому что в начале пергамент был замусолен и покрыт пятнами, а в конце совершенно чист. Когда я присмотрелся внимательнее, я увидел крошечные цифры - "6", "23", "21", - еле заметно нацарапанные под буквами первой строки, и сразу догадался, что здесь и есть ключ к шифру. Меня удивило, что Тиберий не обратил внимания на эту путеводную нить.

Кстати, об алфавите. Я в то время как раз раздумывал о том, как самым простым образом сделать латынь по-настоящему фонетическим языком. Я считал, что в латинском алфавите не хватает трех букв. А именно: буквы для обозначения согласного "U", которая отличала бы этот звук от гласного "U"; буквы, соответствующей греческому "ипсилону" (гласный звук, средний между латинскими "I" и "U"), которой бы можно было пользоваться в латинизированных греческих словах, и буквы, обозначающей двойной согласный звук, который мы передаем на письме при помощи сочетания "BS", но произносим, как греческое "пси". Важно, писал я, чтобы жители провинций, изучающие латинский язык, учили его правильно; если буквы не будут соответствовать звукам, как им избежать ошибок в произношении? Поэтому я предложил для передачи согласного "U" использовать перевернутое "F" (которое используется с этой целью в этрусском языке), то есть писать LAJINIA вместо LAUINIA; половинку "Н" - для обозначения греческого "ипсилона", то есть B-IBLIOTHECA вместо BIBLIOTHECA, и перевернутое "С" - для обозначения "BS", то есть A3QUE вместо ABSQUE. Последняя буква не была так уж важна, но первые две, на мой взгляд, были весьма существенны. Я предложил взять половинку "Н" и перевернутые "F" и "С" потому, что это облегчило бы дело для всех тех, кто пользуется штампованными буквами из металла или глины - им не пришлось бы заказывать новые литеры. Я обнародовал свою книжицу, и человека два сказали, что в моих предложениях есть свой смысл, но, естественно, все это ни к чему не привело. Мать заявила, что может назвать три вещи, которые не осуществятся ни за что на свете: никогда через залив между Байями и Путеолами не протянется улица с лавками, никогда я не покорю остров британцев, и никогда ни одна из моих нелепых букв не появится в публичных надписях в Риме. Я не забыл ее слов, так как они имели свое продолжение.

Я сильнее обычного раздражал мать в эти дни потому, что наш дом все никак не могли достроить, а мебель, которую я купил, была хуже старой, и потому, что состояние матери сильно уменьшилось, ведь ей пришлось взять на себя часть расходов - даже отдай я все, что имел, моих денег все равно не хватило бы. В течение двух лет мы жили в императорском дворце (наши покои оставляли желать лучшего), и мать так часто срывала на мне дурное настроение, что под конец я не выдержал и уехал из Рима в свое поместье под Капуей; я приезжал в город лишь тогда, когда этого требовали мои обязанности жреца, что бывало не часто. Вы спросите меня про Ургуланиллу. Она никогда не появлялась в Капуе, да и в Риме мы почти не общались друг с другом. Она едва здоровалась со мной, когда мы встречались, и не обращала на меня никакого внимания, разве что при гостях, чтобы соблюсти приличия; спали мы порознь. Она, по-видимому, любила нашего сына Друзилла, но это ни в чем практически не выражалось: его растила моя мать, которая вела все хозяйство и никогда не прибегала к помощи Ургуланиллы. Мать относилась к Друзиллу как к собственному сыну, казалось, она постепенно забыла, кто на самом деле его родители. Я так и не смог заставить себя полюбить Друзилла; это был угрюмый, вялый, грубый ребенок, а мать так часто ругала меня при нем, что он стал относиться ко мне без всякого уважения.

Я не знаю, как Ургуланилла проводила свои дни, но не похоже было, что ей скучно, ела она с превеликим аппетитом и. насколько мне известно, не имела тайных любовных связей. У этого странного существа все же была одна страсть - Нумантина, миниатюрное белокурое воздушное создание, жена моего шурина Сильвана, которая когда-то сказала или сделала что-то (я ничего об этом не знаю), что проняло мою толстокожую жену и коснулось того, что служило ей сердцем. В будуаре Ургуланиллы висел портрет Нумантины в натуральную величину, и если у нее не было возможности любоваться самой Нумантиной, она, по-моему, сидела часами перед портретом, любуясь ее изображением. Когда я переехал в Капую, Ургуланилла осталась в Риме с моей матерью и Друзиллом.

Единственным недостатком Капуи для меня было отсутствие хорошей библиотеки. Правда, для книги, над которой я начал работать - "История Этрурии", - библиотека была не нужна. Я к этому времени сделал уже неплохие успехи в этрусском языке, и Арунт, у которого я каждый день проводил по нескольку часов, очень мне помог, разрешив пользоваться архивами своего полуразрушенного храма. Он рассказал мне, что он родился в тот самый день, когда на небе появилась комета, предвещавшая начало десятого - и последнего - цикла развития этрусской расы. Цикл для этрусков - это период, исчисляемый самой долгой жизнью, другими словами, цикл не кончается до смерти последнего человека, который был жив во время празднества по поводу окончания предыдущего цикла. Обычно цикл равняется ста годам с небольшим. Так вот, сейчас шел последний цикл, и когда он кончится, этрусский перестанет существовать как живой язык. Предсказание это, можно сказать, уже осуществилось, так как у Арунта не было преемника, а крестьяне-этруски даже дома говорили по-латински. Поэтому Арунт с радостью помогал мне писать "Историю этрусков", ведь я, как он сказал, воздвигал мавзолей традициям некогда великой нации. Я начал эту работу на второй год царствования Тиберия и закончил двадцать один год спустя. Я считаю ее своей лучшей работой, во всяком случае, трудился я над ней более чем усердно. Насколько мне известно, об этрусках не написано больше ни одной книги, а они были, поверьте мне, весьма интересным народом, так что, я думаю, будущие историки скажут мне спасибо.

Я взял с собой Каллона и Палланта и вел спокойную, размеренную жизнь. Меня занимало хозяйство на примыкавшей к вилле ферме, и я с удовольствием принимал у себя друзей, время от времени приезжавших ко мне отдохнуть. Со мной жила женщина, по имени Акте, профессиональная проститутка, честная и порядочная женщина. У нас не было ни одной размолвки за все пятнадцать лет, что мы прожили вместе. Мы заключили чисто деловой союз. Акте сознательно выбрала проституцию своей профессией, я хорошо ей платил, и она не позволяла себе никаких глупостей. В известном смысле мы даже питали нежность друг к другу. Наконец Акте сказала, что скопила достаточно денег и хочет оставить свою работу. Она выйдет за приличного человека, старого солдата, который был у нее на примете, поселится в одной из провинций и народит детей, пока еще не поздно. Ей всегда хотелось иметь полный дом детей. Поэтому я поцеловал ее на прощание и дал ей в приданое достаточно денег, чтобы она не испытывала никаких затруднений. Однако прежде чем уехать, Акте нашла себе преемницу, за которую могла поручиться, что та будет относиться ко мне хорошо. Она привела ко мне Кальпурнию, настолько на нее похожую, что, наверное, та была ее дочерью. Акте однажды упомянула, что у нее есть дочь, которую ей пришлось отдать на попечение чужих людей, потому что нельзя быть проституткой и матерью одновременно. Так вот, Акте вышла замуж за бывшего гвардейца, который прекрасно с ней обращался, и родила ему пятерых детей. Я до сих пор слежу за их семьей. Я упомянул об этом только потому, что мои читатели могли задать себе вопрос, какова была моя личная жизнь, если я жил врозь с Ургуланиллой. По-моему, для нормального человека долго обходиться без женщины неестественно, и поскольку Ургуланилла никак не годилась для роли жены, меня, я думаю, нельзя винить за то, что я жил с Акте. Между мной и Акте было своего рода соглашение, что пока мы вместе, ни один из нас не будет иметь дело ни с кем другим. Вызвано оно было не сентиментальными чувствами, а медицинской предосторожностью: в Риме было много венерических болезней - между прочим, еще одно роковое наследство Пунических войн.

Хочу, кстати, заявить, что я никогда, ни в один период жизни, не занимался гомосексуализмом. И не из выдвинутых Августом соображений, будто это мешает иметь детей, столь необходимых государству. Просто мне всегда было стыдно и противно смотреть, как взрослый мужчина, возможно судья и отец семейства, нежно сюсюкает с пухленьким размалеванным мальчиком в браслетах на руках и ногах или какой-нибудь убеленный сединами сенатор изображает Венеру перед высоченным Адонисом из гвардейцев-кавалеристов, который терпит старого дурака только потому, что у того есть деньги.

Когда я был вынужден бывать в Риме, я оставался там как можно меньше времени. Мне было не по себе в атмосфере Палатинского холма; вполне возможно, я чувствовал все растущий разлад между Тиберием и Ливией. Тиберий начал строить для себя огромный дворец на северо-западном склоне и еще до того, как закончили верхний этаж, переселился в нижние апартаменты, оставив дворец Августа в единоличное владение матери. Словно желая показать, что новый дворец Тиберия, хоть и в три раза больше старого, никогда не будет иметь такого же веса в глазах римлян, Ливия поместила в парадном зале великолепную статую Августа и хотела было - как верховная жрица его культа - пригласить всех сенаторов с женами на ритуальный пир. Но Тиберий сказал ей, что ему надо испросить согласие сената, это дело государственное, а не просто светское развлечение. Он так направил дебаты, что сенат постановил проводить празднество одновременно в двух местах: сенаторы во главе с Тиберием пировали в парадном зале, а их жены во главе с Ливией - в соседней большой комнате. Ливия проглотила обиду, сделав вид, что вовсе не обижается и все устроено разумно, согласно с тем, чего пожелал бы и сам Август, но приказала дворцовому повару сперва подавать кушанья женщинам, поэтому им достались лучшие куски и лучшие вина. Кроме того, она забрала для своего стола самые ценные золотые блюда и кубки. Так что Ливии удалось на этом пиру взять верх, и сенаторские жены хорошо позабавились за счет Тиберия и своих мужей.

Была и еще одна причина, по которой мне бывало не по себе, когда я приезжал в Рим, - я постоянно встречался с Сеяном. Мне было крайне неприятно общаться с ним, хотя он всегда бывал подчеркнуто любезен и ни разу не причинил мне явного зла. Меня удивляло, как человек с его лицом и манерами, низкорожденный, не прославленный воинской доблестью и даже не особенно богатый, мог добиться такого огромного успеха в Риме - он был сейчас второй по значению персоной после Тиберия - и такой популярности в гвардии. Его лицо - хитрое, жестокое, с неправильными чертами, на котором, правда, была написана своего рода животная храбрость и твердость характера, - не вызывало никакого доверия. Что удивляло меня еще больше: по слухам, несколько высокорожденных римлянок оспаривали друг у друга его любовь. Сеян плохо ладил с Кастором, что было вполне естественно, так как поговаривали, будто Сеян и Ливилла нашли между собой общий язык. Но Тиберий, по-видимому, полностью ему доверял.

Я уже упоминал о Брисеиде, старой вольноотпущеннице моей матери. Когда я сообщил ей, что уезжаю из Рима и поселяюсь в Капуе, она сказала, что будет сильно по мне скучать, но поступаю я разумно.

- Мне приснился про тебя странный сон, господин Клавдий, прошу прощения за дерзость. Ты был маленьким хромым мальчиком; в ваш дом залезли грабители и убили твоего отца, его родных и друзей, но маленький хромоножка вылез через окно в кладовой и заковылял в ближний лес. Он залез на дерево и стал ждать. Грабители вышли из дома и, усевшись под деревом, где он прятался, начали делить добычу. Вскоре они принялись ссориться из-за того, кому что достанется, один из них был убит, затем еще двое; оставшиеся стали пить вино, словно они снова друзья, но вино было отравлено одним из убитых грабителей, так что все они умерли в страшных мучениях. Хромоножка слез с дерева и собрал все сокровища; он нашел среди них много золота и драгоценных камней, украденных в других домах, но он все забрал себе и стал очень богат. Я улыбнулся:

- Странный сон, Брисеида. Но мальчик остался хромым, и все это богатство не могло вернуть к жизни его отца и родных.

- Нет, голубок, но, возможно, он женился, и у него появилась своя семья. Так что выбери себе хорошее дерево, господин Клавдий, и не слезай с него, пока последний грабитель не умрет. Вот о чем мой сон.

- Я не слезу вниз даже тогда, когда ни одного из них не останется в живых, если мне это удастся, Брисеида. Мне не по вкусу ворованные вещи.

- Ты всегда можешь вернуть их владельцам, господин Клавдий.

В свете того, что случилось в дальнейшем, все это звучит весьма знаменательно, впрочем, я не очень верю снам. Афинодору однажды приснилось, что в лесу возле Рима в норе барсука лежит сокровище. Он нашел это место, хотя никогда раньше там не был, и в склоне холма действительно был ход, ведущий в нору. Афинодор нанял двух местных жителей, чтобы они разрыли землю и добрались до норы, но что, вы думаете, они нашли там? Сгнивший от времени кошелек, где лежало шесть позеленевших медных монеток - недостаточно даже, чтобы заплатить крестьянам за работу. А одному из моих арендаторов, хозяину лавки, однажды приснилось, будто над его головой кружится стая орлов, а затем один садится ему на плечо. Лавочник счел это предзнаменованием того, что он когда-нибудь станет императором, но случилось совсем другое - на следующий день к нему явился наряд гвардейцев (у них были орлы на щитах) и арестовал его за какое-то преступление, подлежащее рассмотрению военного суда.

ГЛАВА XVIII

16 г. н.э.

Однажды в летний полдень я сидел на каменной скамье позади конюшни у себя на вилле, обдумывая какую-то проблему этрусской истории и кидая кости - правая рука против левой - на грубом деревянном столе. Ко мне подошел какой-то человек в отрепьях и спросил, не я ли Тиберий Клавдий Друз Нерон Германик, сын Германика и племянник императора Тиберия; его направили сюда из Рима, сказал он.

- Мне поручили тебе кое-что передать. Я не знаю, насколько это важно, но я - старый солдат, служил еще у твоего отца, брожу с места на место, ищу работу, и, знаешь, как это бывает, я рад, когда у меня есть предлог пойти куда-то, а не просто куда глаза глядят.

- Кто дал тебе это поручение?

- Человек, которого я встретил в лесу возле мыса Коза. Странный малый. Одет он был, как раб, а говорил, как император. Высокий, крепко скроенный, молодой, но полумертвый от истощения.

- Как он себя назвал?

- Никак. Он сказал, когда я все тебе передам, ты и сам догадаешься, кто он, и очень удивишься, получив от него весть. Он заставил меня два раза повторить его слова - хотел убедиться, что я все правильно запомнил. Он велел сказать тебе, что он по-прежнему удит рыбу, но на одной рыбе долго не проживешь, и что ты должен передать это его шурину, и что если ему и посылали молоко, он его не получил, и что он хочет почитать книжечку, хотя бы в семь страниц. И чтобы ты ничего не делал, пока он снова не пришлет тебе весточку. Есть ли в этом смысл или этот парень не в своем уме?

Я не мог поверить своим ушам. Постум! Но ведь Постум мертв.

- У него выступающий подбородок, голубые глаза, и когда он задает вопрос, он склоняет голову набок, да?

- Точно так.

Я налил ему вина; руки у меня так тряслись, что половина пролилась. Затем, сделав знак подождать, вернулся в дом. Я нашел две простые, но крепкие тоги, нижнее белье, сандалии, две бритвы и мыло, потом взял первую попавшуюся под руку книгу -то оказался экземпляр последних речей Тиберия, обращенных к сенату, - и на седьмой странице написал молоком: "Какая радость! Я сразу же сообщу Г. Будь осторожен. Пришли за всем, что тебе нужно. Где я могу тебя увидеть? Приветствую тебя от всего сердца. Посылаю двадцать золотых - все, что у меня сейчас есть, но тот, кто спешит подарить, дары дарует двойные".

Когда бумага просохла, я дал солдату узел, куда завернул одежду, книгу и кошелек.

- Возьми эти тридцать золотых, - сказал я, - десять - тебе, двадцать - для человека в лесу. Принеси от него ответ, и ты получишь еще десять золотых. Но держи язык за зубами и возвращайся как можно быстрее.

- Не сомневайся, - сказал он. - Я тебя не подведу. Но что может помешать мне уйти совсем с этим узлом и всеми деньгами?

- Если бы ты был мошенником, ты не задал бы этот вопрос. Так что давай выпьем с тобой еще, и отправляйся.

Короче говоря, солдат ушел с деньгами и узлом и через несколько дней принес мне устный ответ от Постума: он благодарил меня за деньги и одежду, говорил, что не надо искать его, - где он, знает мать Крокодила, а зовут его теперь Пантер, и что он с нетерпением ждет, когда я передам ему ответ шурина. Я заплатил старому солдату десять золотых, которые обещал, и еще десять -за верность. Я понял, что Постум хотел сказать словами "мать Крокодила". Крокодил был старый вольноотпущенник Агриппы, которого мы звали так за его вялость, жадность и огромный рот. Его мать жила в Перузии, держала там гостиницу. Я хорошо знал это место. Я тут же написал Германику письмо, где сообщил ему свою новость: я отправил его с Паллантом в Рим и велел с ближайшей почтой переслать в Германию. В письме я сказал лишь, что Постум жив и прячется - я не сказал где, - и умолял Германика сразу же ответить мне, как только он получит письмо. Я ждал и ждал, но ответ не пришел. Я написал снова, подробнее, - по-прежнему никакого ответа. Я передал матери Крокодила, что Постуму от шурина пока ничего нет.

Больше я от Постума не получал никаких вестей. Он не хотел подвергать меня дальнейшей опасности, а имея деньги и возможность передвигаться с места на место без риска, что его арестуют, как беглого раба, он мог обойтись и без моей помощи. Кто-то в гостинице узнал его, и ему пришлось уехать оттуда, чтобы не искушать судьбу. Вскоре слух о том, что Постум жив, распространился по всей Италии. В Риме только об этом и говорили. Человек десять, не меньше, в том числе три сенатора, приехали ко мне из Рима, чтобы конфиденциально спросить, действительно ли это так. Я сказал, что сам я Постума не видел, но разговаривал с тем, кто с ним встречался, и у меня не осталось сомнений в том, о ком у нас шла речь. Я, в свою очередь, спросил их, что они намерены делать, если Постум придет в Рим и получит поддержку римских граждан. Но прямота моего вопроса смутила и испугала их, и ответа я не дождался.

Сообщали, что Постум побывал в нескольких небольших городках в окрестностях Рима, но, по-видимому, он остерегался появляться там до наступления темноты и всегда покидал их, переодетый, до рассвета. Его ни разу не видели в публичном месте, он ночевал в какой-нибудь гостинице и оставлял записку с благодарностью за приют, подписанную его настоящим именем. Наконец однажды Постум высадился с небольшого каботажного судна в Остии. В порту за несколько часов уже было известно об его прибытии, и когда он ступил на берег, его ждала торжественная встреча. Постум избрал Остию, потому что летом там стоял римский флот, которым в свое время командовал его отец Агриппа. На мачте его суденышка развевался зеленый вымпел - Август дал Агриппе (и его сыновьям после его смерти) право поднимать на море этот вымпел в честь победы Агриппы при Акции. Память Агриппы чтили в Остии чуть ли не больше, чем память Августа.

Жизнь Постума была в опасности, поскольку изгнания ему никто неотменял, и открытое появление в Италии ставило его вне закона. Теперь он коротко поблагодарил толпу за радушный прием. Он сказал, что если судьба будет милостива к нему и он снова завоюет уважение римского сената и народа, уважение, которого он лишился из-за лживых обвинений, выдвинутых против него врагами, - его дед, божественный Август, слишком поздно понял, насколько они лживы, - он сторицей воздаст гражданам Остии за их верность. До Ливии и Тиберия каким-то образом дошли слухи обо всем этом, и они послали в Остию роту гвардейцев с приказом арестовать Постума. Но у солдат не было никаких шансов справиться с толпой моряков. Ротный благоразумно даже и не пытался исполнить распоряжение; он велел двум своим людям переодеться моряками и не сыскать с Постума глаз. Но к тому времени, как они переоделись, Постум исчез, и они не смогли напасть на его след.

На следующий день в Риме было полно моряков; они пикетировали главные улицы и, когда встречали всадника, сенатора или какое-нибудь официальное лицо, спрашивали у них пароль. Пароль был "Нептун", и, если те его не знали, их заставляли под угрозой побоев три раза его повторить. Побоев никто не хотел, и вскоре всеобщие симпатии стали склоняться на сторону Постума. Если бы Германик произнес хоть одно поощрительное слово, весь город, включая гвардию и городские батальоны, тут же поднялся бы против Тиберия и Ливии. Но без одобрения Германика помощь Постуму означала бы гражданскую войну. А мало кто верил, что у Постума будут шансы победить, если ему придется сражаться с Германиком.

Положение было критическим, и тут тот самый Крисп, который за два года до этого возбудил недовольство Тиберия (но был прощен), убив на острове Клемента, вызвался искупить свою вину, захватив на этот раз Постума. Тиберий предоставил ему свободу действий. Крисп каким-то образом обнаружил, где находится штаб-квартира Постума, и, отправившись к нему с большой суммой денег якобы для того, чтобы Постум мог заплатить морякам, потерявшим два дня на пикетирование улиц, пообещал переманить на его сторону германских телохранителей, как только Постум подаст сигнал. Он уже хорошо "подмазал" их, сказал Крисп. Постум ему поверил. Они договорились о встрече в два часа после полуночи на углу определенной улицы, куда должны были сойтись также и моряки. Все вместе они пойдут ко дворцу Тиберия. Крисп прикажет телохранителям пропустить Постума. Тиберия, Кастора и Ливию арестуют, а Сеян, сказал Крисп, хотя и не участвует активно в заговоре, берется склонить гвардию к поддержке новой власти, как только будет нанесен первый успешный удар, - при условии, что он сохранит свой пост.

Моряки точно пришли к месту встречи, но Постум не появился. Улицы в это время были пустынны, и когда объединенные отряды германских телохранителей и отборных гвардейцев Сеяна внезапно напали на моряков - в большинстве своем пьяных и не построившихся в боевой порядок, - пароль "Нептун" потерял свою силу. Многие моряки были убиты на месте, еще больше - в то время, как они бежали с поля боя; говорят, спаслись лишь те, кто ни разу не остановился, пока не добрался до Остии. Крисп и двое солдат подстерегли Постума в узком переулке между его штаб-квартирой и местом встречи, оглушили, стукнув мешком с песком по голове, засунули в рот кляп, связали, положили на закрытые носилки и отнесли во дворец. На следующий день Тиберий сделал заявление сенату. Некий раб Постума Агриппы по имени Клемент, сказал он, вызвал в Риме напрасную тревогу, выдав себя за своего бывшего, ныне покойного, хозяина. Этот дерзкий субъект сбежал от всадника, купившего его при продаже имущества Постума, и прятался в лесу на побережье Тоскании, пока не отрастил бороду, скрывшую его срезанный подбородок - основное различие между ним и Постумом. Некоторые буяны моряки сделали вид, что поверили ему, но это был лишь предлог, чтобы отправиться в Рим и устроить там беспорядки. Сегодня они собрались перед рассветом на окраинах Рима, чтобы идти под предводительством Клемента в центр города, грабить там лавки и частные дома. Встретив сопротивление городской стражи, моряки разбежались, бросив своего вожака; тот уже казнен, так что сенаторам не о чем больше беспокоиться.

Позднее я слышал, что Тиберий сделал вид, будто не узнает Постума, когда того привели во дворец, и с усмешкой спросил его:

- Как это тебе повезло стать цезарем?

На что Постум отвечал:

- Так же, как и тебе, и в тот же самый день. Ты забыл?

Тиберий велел рабу ударить Постума по губам за дерзость, а затем его вздернули на дыбу и велели назвать своих сообщников. Но он лишь рассказывал скандальные истории из личной жизни Тиберия, настолько отвратительные и с такой массой подробностей, что Тиберий вышел из себя и своими огромными костлявыми кулаками превратил его лицо в лепешку. Солдаты закончили кровавую работу в подвалах дворца, обезглавив Постума и разрубив его тело на куски.

Что может быть печальнее, чем оплакивать убитого друга, причем убитого в конце долгого и незаслуженного изгнания, а затем, с радостью и изумлением услышав, что ему каким-то неведомым образом удалось перехитрить своих палачей, оплакивать его во второй раз - теперь уже без надежды на ошибку, так и не повидавшись с ним, предательски схваченным, подвергнутым пыткам и столь же позорно умерщвленным. Меня утешала лишь мысль, что, как только Германик обо всем этом услышит - а я сразу же ему напишу, - он прервет кампанию в Германии и, сняв с Рейна часть войск, пойдет маршем на Рим, чтобы отомстить Ливии и Тиберию за смерть Постума. Я написал, но не получил ответа; я снова написал, ответа по-прежнему не было. Но вскоре от Германика пришло длинное нежное письмо, где между прочим он с удивлением спрашивал, как Клементу удалось с таким успехом сыграть роль Постума - он просто не может себе это представить. Мне стало ясно, что ни то, ни другое из этих писем до него не дошло; в единственном, которое он получил, отосланном вместе со вторым из них, я писал о деталях одного дела, которым Германик просил меня заняться, и теперь он благодарил меня за сведения - это было именно то, что ему нужно. Меня охватил ужас: я понял, что Ливия или Тиберий перехватили остальные письма.

У меня всегда был слабый желудок, а страх перед ядом в каждом кушаний не делал его крепче. Я снова стал заикаться, и у меня начались приступы афазии - внезапной потери речи, что ставило меня в смешное положение: если приступ начинался в то время, как я говорил, я не мог закончить фразы. Самым неприятным в этом было то, что это мешало мне как следует исполнять обязанности жреца Августа, а до сих пор я ни у кого не вызывал нареканий. По заведенному с давних пор обычаю, если при жертвоприношении или другой службе в обряде допускается ошибка, все начинают с самого начала. А теперь часто случалось, что во время богослужения я сбивался, читая молитву, и, сам того не замечая, повторял несколько фраз два-три раза или брал в руки каменный нож для жертвоприношения, не посыпав голову жертвы ритуальной мукой и солью, - а это значило, что все надо было проделать заново. Было утомительно вновь и вновь возвращаться к началу церемонии, прежде чем доберешься без ошибки до конца, и верующие начинали беспокоиться. Наконец я написал Тиберию, бывшему великим понтификом, и попросил освободить меня на год от моих религиозных обязанностей по причине плохого здоровья. Он удовлетворил просьбу без всяких комментариев.

ГЛАВА XIX

16 г. н.э.

Третий год войны против германцев принес Германику еще больший успех, чем первые два. Он разработал новый план кампании, который позволял ему захватить противника врасплох и избавлял солдат от опасных и изнурительных переходов. Заключался он в следующем: построить на Рейне флот чуть не в тысячу транспортных судов, погрузить на них большую часть солдат и поплыть сначала по реке, затем через канал, который некогда прорыл наш отец, по голландским озерам и по морю до устья Эмса. Здесь Германик предполагал поставить суда на якорь у ближайшей отмели - все, за исключением нескольких, которые должны были служить в качестве наводного моста. Он собирался атаковать племена, жившие за Везером, речкой, текущей параллельно Эмсу, в пятидесяти милях за ним, на которой кое-где были броды. План этот осуществился до мельчайших подробностей.

Когда авангард достиг Везера, римляне обнаружили, что на противоположном берегу их поджидает Германн и несколько союзных вождей. Германн крикнул: "Кто вами командует - Германик?". Когда ему ответили "да", он спросил, не передадут ли Германику от него несколько слов, а именно: "Германн от всей души приветствует Германика и просит разрешения поговорить со своим братом". Речь шла о брате Германна, которого звали по-германски Голдкопф или наподобие этого; во всяком случае, имя его звучало так варварски, что его невозможно было передать латинскими буквами, - вроде того, как "Германна" мы превратили в "Арминия", а "Зигмира" - в "Сегимера", - поэтому его перевели на латынь, и Голдкопф стал зваться Флавием, что тоже значит "золотоголовый". Флавий много лет служил в римской армии и, еще находясь в Лионе во время разгрома Вара, заявил, что по-прежнему верен Риму, и отрекся от своего брата-предателя, оборвав с ним все семейные связи. На следующий год он храбро сражался в войсках Тиберия и Германика и потерял во время этой кампании глаз.

Германик спросил Флавия, хочет ли он побеседовать с братом. Флавий ответил, что особого желания он не имеет, но вдруг тот заявит о капитуляции. И вот братья принялись перекрикиваться через реку. Германн начал разговор по-германски, но Флавий сказал, что если он не станет говорить по-латыни, разговора не будет совсем. Германн не хотел говорить по-латыни, боясь, как бы другие вожди, не знавшие этого языка, не обвинили его в предательстве, а Флавий опасался того же со стороны римлян, не понимавших по-германски. Вместе с тем Германн хотел произвести впечатление на римлян, а Флавий - на германцев. Германн старался придерживаться родного, а Флавий - латинского языка, но по мере того, как они входили в раж, из обоих этих языков получилась такая чудовищная мешанина, что слушать братьев, писал мне Германик, было все равно что смотреть комедию. Цитирую по полученному от него письму.

Германн: "Привет, брат. Что с твоим лицом? Как тебя изуродовал этот шрам! Потерял глаз?"

Флавий: "Да, брат. Ты его случайно не подобрал? Я потерял его в тот день, когда ты стремглав ускакал из леса, заляпав щит грязью, чтобы Германик тебя не узнал".

Германн: "Ты ошибаешься, брат. Спутал меня с кем-то другим. Ты, верно, тогда опять напился. Ты вечно трясся от страха перед битвой, пока не вливал в себя хоть один галлон пива, и когда звучал боевой сигнал, тебя надо было привязывать к седлу".

Флавий: "Это, понятно, враки. Но уж если об этом зашла речь, что за мерзкое варварское пойло, это ваше германское пиво. Я никогда теперь его не пью, даже если в лагерь привозят груды бочек из захваченных деревень. Наши солдаты пьют его, только когда у них нет другого выхода; они говорят, оно все же лучше, чем болотная вода, отравленная трупами германцев".

Германн: "Да, мне тоже нравится римское вино. У меня еще осталось несколько сотен кувшинов из тех, что я захватил у Вара. Этим летом я пополню свои запасы, если Германик не будет начеку. Между прочим, какую ты получил награду за то, что лишился глаза?"

Флавий (важно): "Личную благодарность главнокомандующего и три награды, в том числе венец и цепь".

Германн: "Ха-ха! Цепь! Ты носишь се на лодыжках, ты - римский раб?"

Флавий: "Лучше быть рабом римлян, чем предателем по отношению к ним. Да, кстати, твоя милая Труснельда живет хорошо и твой мальчуган тоже. Когда ты придешь в Рим повидаться с ними?"

Германн: "В конце этой кампании, брат. Ха-ха!"

Флавий: "Ты хочешь сказать, когда тебя поведут во время триумфа за колесницей Германика и толпа станет забрасывать тебя тухлыми яйцами? Ну и посмеюсь же я!"

Германн: "Ты лучше посмейся заранее, потому что, не будь я Германн, если через три дня ты уже не сможешь смеяться! Но хватит болтать. У меня к тебе поручение от матери".

Флавий (тут же становясь серьезным и глубоко вздыхая): "Ах, моя милая, милая матушка! Что она поручила мне передать? Со мной ли все еще ее священное благословение, брат?"

Германн: "Брат, ты ранил нашу благородную, мудрую и плодовитую мать до глубины души. Ведь ты предал семью, племя и германскую расу. Она говорит, что если ты не одумаешься и не перейдешь немедленно на нашу сторону, чтобы командовать войском вместе со мной, она лишит тебя своего благословения и проклянет на веки веков".

Флавий (по-германски, разражаясь слезами ярости): "О, она не говорила этого. Германн! Она не могла этого сказать. Ты все придумал, чтобы сделать мне больно. Признайся, что это - ложь, Германн!"

Германн: "Она дает тебе два дня на размышление".

Флавий (своему конюху): "Эй, ты, образина, ты, свинья, где мой конь и оружие? Я плыву на тот берег, буду сражаться с братом. Германн, подлый негодяй! Готовься к бою!"

Германн: "Что ж, я готов, ты, одноглазый пожиратель бобов, ты, раб!"

Флавий вскочил на коня и уже собирался войти в реку, как римский полковник схватил его за ногу и стащил с седла: он понимал по-германски и знал, с каким нелепым почтением германцы относятся к матерям и женам. А вдруг Флавий на самом деле дезертирует? Поэтому он стал уговаривать Флавия не обращать внимания на Гepманна и его враки. Но Флавий, хоть умри, хотел оставить за собой последнее слово. Он вытер глаз и крикнул: "Я видел твоего тестя на прошлой неделе. У него славное поместье возле Лиона. Он сказал мне, что Труснельда приехала к нему потому, что посчитала позорным быть женой человека, который нарушил торжественную клятву Риму и предал друга, за чьим столом он ел. Она сказала, что единственный способ вернуть ее уважение - не пускать в ход оружие, которое она дала тебе на свадьбе, против своих закадычных друзей. До сих пор она оставалась верна тебе, но если ты не образумишься, этому придет конец".

Наступил черед Германца рыдать, и бушевать, и обвинять Флавия во лжи. Германик назначил офицера, чтобы тот не спускал с Флавия глаз во время следующей битвы и при малейшем намеке на измену заколол бы его.

Германик писал редко, но если писал, письма его были длинные и он сообщал в них обо всех интересных и занимательных вещах, которые находил не совсем уместными для своих официальных отчетов Тиберию. Я жил этими письмами. Я ничуть не волновался за брата, когда он сражался с германцами: он вел себя с уверенностью опытного пасечника, который смело подходит к улью и вынимает соты, и пчелы почему-то его не жалят, как ужалили бы меня или вас. Через два дня после того, как римляне перешли вброд Везер, произошла решающая битва с Германном. Меня всегда интересовали речи перед битвой - ничто не проливает такой свет на характер военачальника. Германик не обращался к солдатам с горячими призывами, как опытный оратор, не развлекал их непристойными шутками, как Юлий Цезарь. Говорил он всегда очень серьезно, точно и по-деловому. В этот раз он повел речь о том, что он думает о германцах. Он сказал, что они не солдаты. У них есть показная храбрость, и они неплохо воюют всем скопом, как дикие быки, у них есть своего рода животная хитрость, поэтому не следует, сражаясь с ними, пренебрегать обычными мерами предосторожности. Но после первой яростной атаки они устают, они не знакомы с дисциплиной в истинном, военном значении этого слова, им известно лишь чувство соперничества. Вожди не могут рассчитывать на то, что воины сделают то, чего от них требуют: они делают или слишком много, или недостаточно. "Германцы, - сказал он, - самая наглая и хвастливая нация в мире, когда все идет хорошо, но стоит им потерпеть поражение, как они становятся трусливыми и жалкими. Остерегайтесь показывать германцу спину, но не бойтесь его, пока стоите с ним лицом к лицу. И это все, что о них стоит сказать, за исключением последнего: завтра сражаться нам придется вон в том лесу; судя по всему, врагов будет так много, что у них не хватит места для маневрирования. Нападайте, не обращая внимания на ассагаи, старайтесь драться врукопашную. Метьте им в лицо, они этого не любят больше всего".

Германн тщательно выбрал поле боя: сужающуюся лощину между Везером и грядой лесистых гор. Он хотел драться в узком конце лощины, где за спиной у него был большой лес из берез и дубов, справа - река, слева - горы. Германцы разделились на три отряда. Первый из них - молодые воины из местных племен, вооруженные ассагаями, - должен был выступить против передовых римских полков, которые, возможно, будут состоять из французов, и отбросить их. Затем, когда подойдут римские подкрепления, первый отряд выйдет из боя и сделает вид, будто они в панике спасаются бегством. Римляне будут преследовать их до гор, и тут второй отряд, состоящий из соплеменников Германца, кинется на них из засады на склоне и атакует их фланги. Это вызовет среди римлян переполох, и тогда на поле боя вернется первый отряд, а следом за ним - третий, опытные взрослые воины из местных племен, и они загонят римлян в реку. Тем временем из-за гор примчатся германские конники и добьют противника с тыла.

Это был бы хороший план, если бы Германн командовал дисциплинированной армией. Но все расстроилось самым смехотворным образом. Германик приказал войскам идти в следящем порядке: сперва два полка французской тяжелой пехоты со стороны реки и два вспомогательных германских полка со стороны гор, затем пешие лучники, затем четыре регулярных полка, затем Германик с двумя гвардейскими батальонами и регулярная кавалерия, затем еще четыре регулярных полка, затем французские конные лучники и французская легкая пехота. Когда у горных отрогов показались германские вспомогательные отряды, Германн, наблюдавший за тем, как разворачиваются события, с верхушки сосны, вскричал, обращаясь к племяннику, который стоял внизу, дожидаясь приказаний: "Вон идет мой брат-предатель! Он не должен выйти живым из этой битвы!" Глупый племянник выскочил вперед и с криком "Германн приказал немедленно начать атаку!" кинулся вниз, в лощину, с половиной племени. Германну с трудом удалось задержать остальных. Германик тут же выслал навстречу им регулярную кавалерию с приказом напасть на дурней с фланга прежде, чем они доберутся до солдат Флавия, и французских конных лучников, чтобы те отрезали им путь к отступлению.

Тем временем от леса наступал первый отряд германцев, но на их пути оказались соплеменники Германца под предводительством его племянника, отброшенные назад атакой римской кавалерии; поддавшись панике, местные воины тоже обратились в бегство. Третий отряд германцев, где были сосредоточены главные силы, вышел из леса, ожидая, что те остановятся и подернут на врага, согласно первоначальному плану. Но отступающие думали об одном: как уберечься от кавалерии - и продолжали бежать навстречу своим. И тут у римлян взыграло сердце - восемь орлов, вспугнутые вылазкой германцев, с громкими криками поднявшись над лощиной, все вместе устремились к лесу. Какое еще нужно было предзнаменование?! "За орлами! За римскими орлами!" - вскричал Германик. И вся армия подхватила его крик. Между тем Германн пошел в наступление и, захватив пеших лучников врасплох, нанес им довольно большой урон, но замыкающий полк французской пехоты развернулся и пришел лучникам на помощь. Армия Германна, состоявшая из пятнадцати тысяч человек, могла бы еще выиграть битву, разгромив французскую пехоту и тем самым вбив грозный клин между римским авангардом и основными силами. Но германцев слепило солнце, отражавшееся от оружия, нагрудников, шлемов и щитов наступавшей ряд за рядом регулярной римской пехоты, и они дрогнули. Большинство бросилось обратно к горам. Германн собрал тысячи две воинов, но этого было недостаточно, а тут как раз подоспели два эскадрона регулярной кавалерии и, атаковав бегущих германцев, помешали Германну отвести их в горы. Как он сам выбрался оттуда - никто не знает, но говорили, будто он поскакал к лесу и нагнал вспомогательный германский отряд, который шел в атаку. Тогда он закричал: "Посторонитесь, вы, быдло! Я - Германн!" Никто не осмелился его убить, ведь он был братом Флавия, а Флавий будет обязан во имя фамильной чести отомстить за его смерть.

Битва превратилась в резню. Основные силы германцев были охвачены с флангов и оттеснены к Везеру; многие сумели его переплыть, но далеко не все. Германик направил второй ряд регулярной пехоты развернутым строем в лес, и те прикончили местных воинов, скрывавшихся там в слабой надежде, что ход битвы внезапно переломится в их пользу. (Лучники хорошо поразвлекались, сбивая вниз германцев, которые забрались на самые верхушки деревьев и прятались в их листве). Всякое сопротивление прекратилось. Бойня продолжалась с девяти часов утра до семи вечера, когда уже начало темнеть. На десять миль вокруг поля битвы по лесам и лощинам валялись трупы германцев. Среди пленных была мать Германна и Флавия. Она молила оставить ей жизнь, говоря, что всегда пыталась убедить Германна прекратить тщетное сопротивление римским завоевателям. Так что верность Флавия Риму была гарантирована.

Месяц спустя произошла еще одна битва в густом лесу на берегах Эльбы. Германн выбрал место для засады и расположил свои силы в определенном боевом порядке, что вполне могло привести его к успеху, если бы Германик не узнал обо всем этом от перебежчиков за несколько часов до боя. Теперь же не римлян прижали к реке, а германцев вытеснили из леса, где их было так много, что они не могли применить свою обычную тактику: напасть из-за угла, а затем спастись бегством. Их загнали в окружавшее лес болото, и там тысячи из них утонули, воя от ярости и отчаяния. Германн, который был ранен стрелой в предыдущей битве, не мог на этот раз быть в первых рядах. Но он продолжал упорно сражаться и, встретив случайно в лесу Флавия, пронзил его ассагаем. Германну повезло, и он благополучно пересек болото, на удивление ловко прыгая с кочки на кочку.

Германик велел свалить в одну огромно груду все захваченное у врага оружие и поместил на трофей следующую надпись: "Покорив племена между Рейном и Эльбой, армия Тиберия Цезаря посвящает этот памятник их победы Марсу, Юпитеру и Августу". Ни слова о себе. В этих двух битвах потери Германика не превышали двух с половиной тысяч человек убитыми и серьезно раненными. Германцы потеряли, должно быть, не меньше двадцати пяти тысяч.

Германик решил, что за этот год сделано достаточно, и отправил солдат обратно на Рейн, часть - сушей, часть - на транспортных судах. И тут произошло несчастье: не успели суда сняться с якоря, как внезапно с юго-запада налетел шторм и разбросал суда по всем направлениям. Многие из них пошли ко дну, устья Везера достиг лишь тот корабль, на котором был сам Германик. Брат жестоко упрекал себя за потерю целой римской армии, называл себя вторым Варом и хотел прыгнуть в море, чтобы присоединиться к мертвецам. Друзья с трудом удержали его. Однако спустя несколько дней ветер переменился, и суда стали возвращаться одно за другим, почти все без весел, некоторые с парусами из плащей; менее пострадавшие суда по очереди тащили на буксире те, которые с трудом держались на плаву.

Германик немедленно приказал чинить поврежденные суда, а из тех, что были в лучшем состоянии, отправил, сколько мог, к близлежащим необитаемым островам на поиски уцелевших солдат. Их нашли не так мало, но все они были полумертвые от голода и выжили лишь благодаря моллюскам и мясу выкинутых волнами на берег дохлых лошадей. Многие сами пришли вдоль берега Рейна из более отдаленных мест, где заключившие не так давно союз с Римом местные жители отнеслись к ним с большим почтением. Около двадцати судов было прислано обратно царьками Кента и Сассекса - со времени завоевания Британии Юлием Цезарем за семьдесят лет до того она платила Риму номинальную дань. В результате Германик не досчитался всего четверти своих людей; около двухсот из них попали в рабство - их обнаружили годы спустя в юго-западной части Британии и освободили из оловянных рудников, где их принудили работать.

Когда германцы впервые услышали о гибели римского флота, они решили, что их боги отомстили за них. Они опрокинули трофейную пирамиду и даже начали толковать о походе на Рейн. Но Германик нанес им неожиданный удар: он отправил шестьдесят пехотных батальонов и сто кавалерийских эскадронов против племен в верховьях Везера, а сам с восемьюдесятью батальонами и второй сотней кавалерийских эскадронов пошел походом против племен, живущих между нижним Рейном и Эмсом. Обе операции увенчались успехом и, что было важнее, чем уничтожение многих тысяч германцев, - в подземном храме в лесу был найден орел Двадцать шестого полка и с триумфом оттуда унесен. Теперь лишь один орел - Двадцать пятого полка - оставался в руках германцев, и Германик обещал солдатам, что на следующий год, если он по-прежнему будет командующим, они вызволят и его. А пока что он отправил войска обратно на зимние квартиры.

И тут Тиберий прислал письмо, настоятельно предлагая Германику возвратиться домой и отпраздновать назначенный ему триумф - он сделал вполне достаточно. Германик ответил, что не успокоится, пока не сломит полностью сопротивление германцев, для чего теперь нужно всего несколько сражений, и не вернет третьего орла. Тиберий написал ему, что для Рима такое количество убитых и тяжелораненых слишком велико, даже если это является ценой блестящих побед; он не подвергает сомнению полководческий талант Германика, в битвах Германик потерял совсем немного людей, но потери между битвами и во время шторма равняются двум полкам, а это больше, чем Рим может допустить. Тиберий напомнил Германику, что его самого Август девять раз отправлял в Германию и он знает, о чем говорит. А его мнение таково: смерть десяти германцев не стоит жизни одного римлянина. Германия похожа на гидру: чем больше голов отрубишь, тем больше новых вырастет. Лучший способ управлять германцами - играть на межплеменных междоусобицах и раздувать войну между вождями соседних племен, пусть убивают друг друга без посторонней помощи. Германик написал еще одно письмо, умоляя дать ему всего лишь год для окончательного разгрома германцев, но Тиберии отвечал, что Германик нужен в Риме в качестве консула, к тому же - здесь Тиберий затронул его самую чувствительную струну - Германик не должен забывать о своем названом брате Касторе. Германия сейчас единственная страна, где ведутся серьезные боевые действия, и если Германик обязательно хочет сам закончить германскую войну, у Кастора не останется никаких шансов получить триумф или звание главнокомандующего. Больше Германик не настаивал; желание Тиберия - для него закон, ответил брат, как только ему будет обеспечена смена, он вернется. Германик прибыл в Рим ранней весной и отпраздновал свой триумф. Все население вышло за пределы города, чтобы приветствовать его.

17 г. н.э.

В ознаменование возвращения орлов возле храма Сатурну была воздвигнута огромная арка, и триумфальное шествие прошло под ней. Ехали повозки, доверху груженные добром из германских храмов, вражескими щитами и оружием; на других были яркие изображения боевых схваток или германских речных и горных богов, повергнутых римскими солдатами. В одной повозке везли Труснельду с сыном, на шеях у них была узда; за повозкой следовала длинная вереница германских пленных в путах. Германик в лавровом венке ехал на колеснице, рядом с ним сидела Агриппина, позади все пятеро детей - Нерон, Друз, Калигула, Агриппинилла и Друзилла. Со времени триумфа Августа после победы при Акции ни одного полководца не приветствовали с таким пылом.

Но меня там не было. А был я - можете себе представить? - в Карфагене. За месяц до возвращения Германика я получил от Ливии записку, где мне предписывалось подготовиться к поездке в Африку. В Карфагене нужен член императорской фамилии, чтобы освятить новый храм, посвященный Августу, и я единственный, кто может выполнить этот долг и без кого здесь, в Риме, могут обойтись. Меня научат, как держать себя и как провести всю церемонию, и она надеется, что я не выставлю себя в глупом свете, пусть даже перед африканцами. Я сразу догадался, почему меня отсылают из Рима. Ехать сейчас не было никакой надобности, так как храм будет достроен не раньше чем месяца через три. Меня убирали с дороги. Пока Германик будет в Риме, мне не разрешат вернуться, а все письма домой будут просматриваться. Поэтому мне так и не удалось передать Германику все, что я так долго для него копил. Германик же сразу поговорил с Тиберием, как и намеревался. Он сказал, что, по имеющимся у него сведениям, изгнание Постума явилось следствием жестокого заговора, организованного Ливией, - у него есть тому неопровержимые доказательств. Ливию необходимо удалить от государственных дел. Как бы дурно ни вел себя впоследствии Постум, это не оправдывает ее поступков. Вполне естественно, что Постум пытался избавиться от незаслуженной ссылки. Тиберий сделал вид, будто поражен его обличениями, но сказал, что не может пойти на публичный скандал, выставив на позор родную мать; лучше он предъявит ей обвинения с глазу на глаз, а затем постепенно лишит власти.

На самом деле он пошел к Ливии и передал ей слово в слово все, услышанное от Германика, добавив, что Германик - легковерный дурачок, но принимает все это так близко к сердцу и так популярен в Риме и армии, что, пожалуй, Ливии есть смысл убедить его в своей невиновности, если только она не сочтет это ниже собственного достоинства. Тиберий добавил, что отправит Германика куда-нибудь, как только сможет, скорее всего - на Восток, и снова поднимет в сенате вопрос о присуждении ей титула "Мать отчизны", которого она, бесспорно, заслуживает. Ливия, довольная тем, что он по-прежнему боится ее, раз все ей рассказал, назвала его послушным сыном. Она поклялась, что не возводила напраслины на Постума: вероятно, эта история - выдумка Агриппины, которой Германик слепо верит и которая подбивает его узурпировать единоличную власть. Агриппина, без сомнения, задалась целью, сказала Ливия, поссорить Тиберия с его любящей матерью. Тиберий, обняв ее, отвечал, что, хотя между ними и могут быть случайные размолвки, ничто не разорвет связующих их уз. Ливия ответила вздохом: она постарела - ей было далеко за семьдесят - и стала понемногу уставать от своих трудов; может быть, он освободит ее от самой утомительной части работы и будет лишь советоваться по таким важным вопросам, как назначения на должность и декреты? Она даже не обидится, если он перестанет ставить ее имя перед своим на официальных документах; она не хочет, чтобы в Риме говорили, будто она им командует. Однако чем скорее он убедит сенат дать ей титул "Мать отчизны", тем большую радость ей доставит. Внешне они пришли к полному согласию, но ни один не доверял другому.

Тиберий, бывший в то время консулом, назначил Германика вторым консулом и сказал, что уговорил Ливию удалиться от государственных дел, хотя для проформы он по-прежнему будет с ней советоваться. По-видимому, это удовлетворило Германика. Но Тиберию было не по себе. Агриппина с ним почти не разговаривала, и, зная, что они с Германиком во всем единодушны, Тиберий не верил в их преданность. К тому же то, что происходило в Риме, человеку с таким характером, как у Германика, вряд ли могло прийтись по вкусу. Прежде всего - доносы. Поскольку Ливия не давала Тиберию доступа к секретным уголовным досье и не желала делиться с ним контролем над весьма действенной системой тайных агентов (у Ливии был платный агент почти в каждой влиятельной семье и почти в каждом важном учреждении), ему пришлось прибегнуть к иному методу. Тиберий издал указ, что в том случае, если кто-либо будет найден виновным в заговоре против империи или богохульстве по отношению к божественному Августу, его имущество будет конфисковано и разделено между обвинителями. Участие в заговоре против государства было доказать труднее, чем богохульство по отношению к Августу. Первое дело о богохульстве было возбуждено против шутника, молодого лавочника, который случайно оказался рядом с Тиберием на рыночной площади, когда там проходила похоронная процессия. Лавочник выскочил вперед и шепнул что-то на ухо покойнику. Тиберий пожелал узнать, что он сказал. Лавочник объяснил: он просил мертвеца передать Августу, когда встретит его на том свете, что деньги, отказанные римлянам по завещанию, до сих пор не выплачены. Тиберий приказал арестовать и казнить лавочника за то, что тот говорил об Августе как о простом духе, а не о бессмертном божестве, и добавил, что отправляет его на тот свет, чтобы он убедился в своей ошибке. (Месяц или два спустя, между прочим, он полностью выплатил оставленные Августом деньги). В данном случае у Тиберия было какое-то оправдание, но позднее людей привлекали к суду и выносили смертный приговор за самые безобидные замечания, якобы оскверняющие имя Августа.

16 г. н.э.

Возник целый класс профессиональных доносителей, на которых можно было рассчитывать, что они возбудят дело против любого человека, вызвавшего недовольство Тиберия, - стоило лишь указать. Благодаря этому уголовные досье, где речь шла о настоящем преступнике, оказались ненужными. Посредником между Тиберием и этими негодяями был Сеян. За год до возвращения Германика Тиберий напустил доносителей на юношу по имени Либон, который был правнуком Помпея и двоюродным братом Агриппины через их бабку Скрибонию. Сеян предупредил Тиберия, что Либон для него опасен - он не раз непочтительно отзывался о нем. Но в то время Тиберий был еще осторожен и не решался включать непочтительность к своей особе в число государственных преступлений, поэтому ему пришлось придумать другую вину. Так вот, чтобы скрыть собственную связь с Фрасиллом, Тиберий изгнал из Рима почти всех астрологов, магов, предсказателей и толкователей снов и запретил обращаться к тем из них, которые под шумок остались (кое-кто - с молчаливого согласия Тиберия, при условии, что они будут принимать своих клиентов в присутствии императорского агента, спрятанного в комнате). Один сенатор, оказавшийся профессиональным доносителем, убедил Либона посетить одну из этих ловушек, чтобы узнать, какая его ждет судьба. Сидевший в засаде агент записал все его вопросы. Сами по себе они были вполне невинны, только глупы: Либон хотел знать. насколько он разбогатеет и будет ли когда-нибудь занимать в Риме руководящий пост и тому подобное. Но на суде был предъявлен подложный документ, якобы найденный рабами у него в спальне и написанный его собственной рукой - список имен всех членов императорской фамилии и ведущих сенаторов, где против каждого имени стояли халдейские и египетские литеры. За посещение мага полагалось изгнание, но за занятие магией полагалась смерть. Либон отрицал, что документы эти написаны им, а показаний рабов, даже под пытками, было недостаточно, чтобы его осудить (свидетельство рабов принималось в расчет лишь в том случае, если кто-то обвинялся в кровосмешении). Показаний вольноотпущенников Либона вообще не было, так как ни уговорами, ни угрозами их не смогли заставить свидетельствовать против него, а ни одного вольноотпущенника нельзя подвергать пыткам, чтобы вырвать у него признание. Однако Тиберий по совету Сеяна провел через сенат постановление, что в случае, если кого-либо обвиняют в преступлении, караемом смертной казнью, его рабы могут быть куплены за соответствующую цену городским казначеем и тем самым получат право давать показания. Либон, не найдя себе адвоката, у которого хватило бы смелости его защищать, понял, что попал в западню, и попросил отложить суд до следующего дня. Когда просьба его была удовлетворена, он пошел домой и покончил с собой. Несмотря на это, сенат разбирал его дело по всей форме, словно Либон был жив, и признал его виновным во всех приписанных ему преступлениях. Тиберии посетовал, что глупый юноша наложил на себя руки, - он собирался ходатайствовать о том, чтобы ему даровали жизнь. Имущество Либона разделили между его обвинителями, в числе которых было четыре сенатора. Такой позорный фарс был невозможен в правление Августа, но при Тиберии его разыгрывали с вариациями вновь и вновь. Лишь один сенатор выразил публичный протест: это был некий Кальпурний Пизон. Он встал во время заседания сената и сказал, что ему так претит атмосфера политических интриг в городе, коррупция правосудия и позорные спектакли, где его собратья-сенаторы играют роль платных доносителей, что он навсегда покидает Рим и поселяется в деревне в отдаленной части Италии. Сказав это, он вышел из зала заседаний. Речь его произвела на сенат большой эффект. Тиберий послал за ним и, когда тот вернулся, сказал ему, что, если в сенате в том или ином случае нарушается правосудие, любой сенатор волен указать на это в отведенное на то время. Тиберий добавил, что политические интриги - вещь неизбежная в столице величайшей империи, когда-либо известной миру. Неужели Кальпурний хочет сказать, что сенаторы не стали бы выдвигать свои обвинения, если бы не надеялись на награду? Он, Тиберий, восхищается искренностью и независимостью Кальпурния и завидует его талантам, но не лучше ли будет употребить эти благородные качества для исправления общественной и политической морали в Риме, чем погребать их в какой-нибудь жалкой деревушке в Апеннинах среди пастухов и бандитов? Так что Кальпурнию пришлось остаться. Вскоре он проявил на деле свою искренность и независимость, вызвав старую Ургуланию в суд за неуплату большой суммы денег, которую она была ему должна за картины и статуи, - у Кальпурния умерла сестра, и ее имущество пошло в распродажу. Ургулания прочитала бумагу, где ей предписывалось немедленно явиться в суд должников, и велела нести себя во дворец Ливии. Кальпурний отправился следом за ней; в вестибюле его встретила Ливия и приказала удалиться. Кальпурний вежливо и твердо отказался, сказав, что Ургулания обязана явиться на разбор дела, если только она не больна, а она, и это всем ясно, совершенно здорова. Даже весталки не освобождены от явки в суд, если их туда вызывают. Ливия заявила, что его поведение оскорбительно для нее и что ее сын, император, сумеет за нее отомстить. Послали за Тиберием; он попытался восстановить мир, сказав Кальпурнию, что Ургулания, конечно же, намеревалась прийти, как только успокоится после потрясения, которое вызвано вызовом в суд, и сказав Ливии, что она ошибается - Кальпурний вовсе не хочет выказывать ей неуважение; он, Тиберий, сам будет присутствовать на слушании дела и проследит, чтобы у Ургулании был хороший адвокат и разбирательство шло по всем правилам. Тиберий ушел из дворца вместе с Кальпурнием, направившимся в суд, болтая о всяких мелочах. Друзья Кальпурния пытались уговорить его отказаться от обвинения, но он отвечал, что он - человек старомодный и любит, чтобы ему отдавали то, что должны. Суд так и не состоялся. Ливия отправила вслед Кальпурнию и Тиберию верхового, в переметных сумах которого была вся сумма в золотых монетах; он нагнал их до того, как они подошли к дверям суда.

Но, возвращаясь к доносителям и к тому развращающему воздействию, которое они оказывали на жизнь в Риме, а также к коррупции суда, я как раз хотел написать, что, пока Германик был в Риме, не слушалось ни одного дела о богохульстве по отношению к Августу или о заговоре против государства; доносчикам было велено помалкивать. Тиберий вел себя безукоризненно, его речи в сенате были образцами чистосердечия. Сеян ушел на задний план. Фрасилла переселили из Рима под кров виллы Тиберия на Капри, казалось, что у Тиберия есть лишь один близкий друг - Нерва, к которому он все время обращается за советом.

Кастора я так и не смог полюбить. Это был жестокий, распутный, необузданный человек, к тому же сквернослов. Его натура яснее всего проявлялась во время гладиаторских боев: ему доставлял удовольствие вид крови, а не ловкость участников. Но я должен сказать, что с Германиком он вел себя благородно и, казалось, делался совсем другим в его обществе. Городские фракции пытались выставить их обоих в весьма неприятной роли соперников, оспаривающих друг у друга престол, но ни Германик, ни Кастор ничем не подтвердили, что такой взгляд на них имеет какие-то основания. Кастор относился к Германику с той же братской симпатией и уважением, что и Германик к нему. Кастор не то чтобы был труслив, но я бы назвал его скорее политиком, чем воином. Когда Кастора послали за Дунай по просьбе племен восточной Германии, ведущих кровавую оборонительную войну с союзом западных племен, возглавляемых Германном, он сумел, благодаря умным, хотя и неблаговидным действиям, вовлечь в войну богемские и баварские племена. Он проводил в жизнь политику Тиберия, способствуя тому, чтобы германцы истребляли друг друга. Маробод ("тот, кто ходит по дну озера"), царь-жрец восточных германцев, убегая от врагов, попросил убежища в лагере Кастора. Ему предоставили приют в Италии, и, так как восточные германцы поклялись в верности Риму на вечные времена, Маробод в течение восемнадцати лет оставался заложником, гарантирующим их хорошее поведение. Эти восточные германцы были куда более свирепыми и сильными, чем западные, и Германику повезло, что ему не пришлось с ними воевать. Но Маробод завидовал Германцу, ставшему после победы над Варом в Тевтобургском лесу национальным героем, и, чтобы сорвать его планы и не дать ему осуществить честолюбивую цель сделаться верховным вождем всех германцев, отказался помочь ему в кампании против Германика хотя бы отвлекающим ударом на другом фронте.

Я часто думал о Германне. Он был в своем роде выдающийся человек, и хотя трудно забыть о его предательстве по отношению к Вару, Вар сделал немало, чтобы спровоцировать мятеж, а Германн и его соратники, безусловно, сражались за свободу. Германцы искренне презирали римлян. Они не понимали, чем положение солдат при жесткой дисциплине, которая была в римской армии под началом Вара, Тиберия да и любого другого военачальника, кроме моего отца и брата, отличается от обыкновенного рабства. Они были поражены, узнав о дисциплинарных порках, и считали позорным платить солдатам за каждый день службы, вместо того, чтобы привлекать их в армию, обещая добычу и славу. Германцы всегда отличались целомудрием, а римские офицеры открыто предавались таким порокам, за которые в Германии, будь это обнаружено, что случалось крайне редко, обоих преступников утопили бы в болоте - узаконенное обычаем наказание. Что касается их трусости, то все варвары трусы. Вот когда германцы сделаются цивилизованными людьми, мы сможем судить, трусливы они или нет. Однако они кажутся мне на редкость невыдержанными изадиристыми, и я пока не могу решить, есть ли у них какой-нибудь шанс стать действительно цивилизованными в ближайшем будущем. Германик считал, что ни малейшего. Оправдана ли его политика уничтожения (обычно Рим не придерживался такой политики, имея дело с пограничными племенами) или нет, зависит от ответа на этот вопрос. Конечно, захваченных орлов надо было вернуть, и Германн, опустошая провинцию после победы над Варом, не проявлял милосердия, а Германик, самый мягкий и гуманный человек, какого я знал, так ненавидел всеобщую резню, что, должно быть, имел достаточные основания, если пошел на нее.

Германн погиб в бою. Когда Маробод был вынужден бежать из страны, Германн решил, что теперь ничто не помешает его единовластному владычеству над германскими племенами. Но он ошибся, он не сумел единолично властвовать даже в своем племени. Это было свободное племя, и вождь не имел права командовать соплеменниками - в его власти было лишь руководить, советовать и убеждать. Однажды, год или два спустя, Германн попробовал издать "царские" указы. Его родичи, до тех пор всецело преданные ему, были так возмущены, что, даже не сговариваясь, накинулись на него с оружием в руках и разрубили на куски. Когда он умер, Германну было тридцать семь лет; он родился за год до Германика, своего смертельного врага.

ГЛАВА XX

18 г. н.э.

Я провел в Карфагене около года. (Это был тот самый год, когда умер Ливий; умер он в Падуе, столь милой его сердцу). Старый Карфаген был стерт с лица земли, и на юго-востоке полуострова Август построил новый город, которому было суждено стать главным городом Африки. Я впервые с детских лет покинул пределы Италии. Климат здесь показался мне очень тяжелым, местные жители - дикими, больными и измученными работой, живущие тут римляне - скучными, сварливыми, корыстными и отставшими от времени, тучи неизвестных мне насекомых - устрашающими. Больше всего меня угнетало отсутствие лесов. В Триполи вы видите или ровные ряды посадок - фиг и оливок - и пшеничные поля, или голую, каменистую, поросшую колючими кустарниками пустыню. Я остановился в доме губернатора, того самого Фурия Камилла, дяди моей дорогой Камиллы, о котором я уже писал. Он был очень мил со мной. Чуть ли не при первой нашей встрече он сказал мне, как ему пригодилась во время балканской кампании моя "Балканская сводка", - я так удачно подобрал материал, меня, конечно же, наградили за нее. Фурий сделал все возможное, чтобы церемония посвящения прошла с успехом и чтобы жители провинции относились ко мне так, как того требовал мой ранг. Не щадя сил и времени, он показывал мне достопримечательности. Город успешно торговал с Римом, экспортируя не только огромное количество зерна и оливкового масла, но и рабов, пурпур, губки, золото, слоновую кость, черное дерево и диких зверей для травли в цирках. Однако мне почти нечем было занять свой досуг, и Фурий предложил мне, пока я там нахожусь, собрать материал для книги по истории Карфагена - это может представить для меня интерес. В библиотеках Рима не найдешь такой книги. К нему в руки недавно попали архивы старого Карфагена - их нашли местные жители в развалинах здания, где они рылись в поисках спрятанных сокровищ, - если я захочу ими воспользоваться, они мои. Я сказал Фурию, что совсем не владею финикийским, но он пообещал, если меня эта работа заинтересует, приказать одному из его вольноотпущенников перевести наиболее важные документы на греческий язык.

Мысль написать историю Карфагена пришлась мне по душе, я чувствовал, что историки не отдали должного карфагенянам. В свободные часы я стал с помощью современных методов изучать руины старого города, а также знакомиться с географией всей страны. Я получил достаточное представление об основах языка, чтобы быть в состоянии прочитать простые надписи и понять те немногие финикийские слова, которые встречались у римских авторов в трактатах о Пунических войнах. Когда я вернулся в Италию, я начал писать "Историю Карфагена" одновременно с "Историей этрусков". Я люблю работать над двумя темами сразу - когда мне надоедает одна, я обращаюсь к другой. Но, возможно, я слишком старателен. Мне недостаточно просто переписывать страницы из древних авторов, если есть хоть какая-то возможность проверить их утверждения, обратившись к другим источникам, в особенности к тому, что сказано по этому вопросу людьми, принадлежавшими к соперничающей политической партии. Поэтому на эти две "Истории", каждая из которых заняла бы у меня год или два, если бы я менее добросовестно относился к своей работе, я потратил целых двадцать пять лет. За каждым написанным словом были сотни прочитанных; под конец я в совершенстве овладел этрусским и финикийским и получил практическое знание нескольких других языков и диалектов, таких, как нумидийский, египетский, осский и фалисский. "Историю Карфагена" я кончил раньше.

Вскоре после посвящения храма, которое прошло вполне гладко, Фурию неожиданно пришлось выступить против Такфарината с немногими военными силами, бывшими в его распоряжении: один Третий полк регулярной пехоты, несколько вспомогательных батальонов и два кавалерийских эскадрона. Такфаринат, нумидийский вождь, в свое время дезертировавший из рядов римских вспомогательных войск, был на редкость удачливым разбойником. Он создал во внутренних районах своей территории нечто вроде армии, построенной по римскому образцу, и вступил в союз с маврами, чтобы вторгнуться в провинцию с запада. Их армии, вместе взятые, были по меньшей мере в пять раз больше воинских сил Фурия. Противники встретились в открытом поле в пятидесяти милях от Карфагена; Фурию надо было решить, кого ему атаковать: два полудисциплинированных полка Такфарината, бывших в центре, или совсем недисциплинированных мавров на флангах. Он послал кавалерию и вспомогательные войска, состоявшие в основном из лучников, против мавров, приказав не давать им передышки, а сам с регулярным полком пошел прямо на нумидийцев Такфарината. Я наблюдал за битвой с холма в пятистах шагах от поля боя - я приехал на муле - и никогда еще раньше, да, думаю, и потом, не был так горд тем, что я - римлянин. Третий полк ни разу не нарушил боевого порядка, можно было подумать, что это парад на Марсовом поле. Они наступали развернутым строем тремя шеренгами с интервалом в пятьдесят шагов. В каждой шеренге было по сто пятьдесят колонн, каждая - по восемь человек в глубину. Нумидийцы остановились и приготовились к обороне. Они стояли в шесть шеренг, с такой же шириной фронта, как у нас. Третий полк, не задержавшись ни на секунду, тем же походным маршем двинулся на врага; лишь когда они приблизились к нумидийцам на десять шагов, первая шеренга метнула в них дротики. Затем солдаты обнажили мечи и, сомкнув щиты, кинулись в атаку. Они отбросили первую шеренгу противника, вооруженную копьями, до второй. Эта шеренга рассыпалась под новым дождем дротиков - у каждого римского солдата их было по два. Затем их сменила вторая шеренга, дав возможность солдатам первой перестроиться. Вскоре еще один сверкающий ливень одновременно пущенных дротиков обрушился на третью шеренгу нумидийцев. Мавры на флангах, которым сильно досаждали стрелы вспомогательных войск, увидели, что римляне глубоко вклиниваются в центр их построения. С воплями, словно уже проиграли битву, они разбежались во все стороны. Такфаринату пришлось с большими потерями пробиваться обратно к своему лагерю. Единственное неприятное воспоминание, связанное с этой победой, относится к праздничному пиру, во время которого сын Фурия Скрибониан отпускал шутки насчет моральной поддержки, оказанной мной войскам. Делал он это главным образом, чтобы подчеркнуть собственную храбрость, которую, по его мнению, недостаточно оценили. После пира Фурий заставил его попросить у меня прощения. Сенат назначил Фурию триумфальные украшения. Он был первым членом своего рода, завоевавшим военную награду с тех пор, как за четыреста лет до того его предок Камилл спас Рим.

Когда меня в конце концов отозвали, Германик уже отбыл на Восток - сенат назначил его верховным правителем всех восточных провинций. С ним поехали Агриппина и Калигула, которому исполнилось восемь лет. Старшие дети остались в Риме с моей матерью. Хотя Германик был сильно разочарован тем, что ему не удалось закончить войну с германцами, он решил воспользоваться предоставившейся ему возможностью пополнить свое образование, посетив места, прославленные в истории и литературе. Он побывал на Актийском заливе, где осмотрел мемориальную молельню, посвященную Августом Аполлону, и лагерь Антония.

Для Германика, внука Антония, это место обладало печальным очарованием. Он принялся объяснять план битвы Калигуле, но тот неожиданно прервал его глупым смехом: "Да, отец, мой дед Агриппа и мой прадед Август задали хорошую трепку твоему деду Антонию. Я удивляюсь, как тебе только не стыдно рассказывать мне об этом". Это был далеко не первый случай, когда Калигула дерзко разговаривал с отцом, и Германик решил, что бесполезно обращаться с ним мягко и дружески, как он обращаются с другими детьми, и единственная линия, которой следует держаться с мальчиком, - жесткая дисциплина и суровые наказания.

Германик посетил Фивы, чтобы увидеть место, где родился Пиндар, и остров Лесбос, чтобы увидеть гробницу Сафо. Там появилась на свет еще одна из моих племянниц, получившая несчастливое имя Юлия, однако все мы звали ее Лесбия. Затем он побывал в Византии, Трое и знаменитых греческих городах, расположенных в Малой Азии. Из Милета Германик прислал мне длинное письмо, описывая свое путешествие в самых восторженных выражениях, и я понял, что он уже не так сожалеет об отъезде из Германии.

Тем временем в Риме все вошло в прежнюю колею, словно и не было консульства Германика, и Сеян возродил старые страхи Тиберия относительно названного сына. Он передал слова Германика, сказанные на обеде в частном доме, где был также один из его агентов, смысл которых сводился к тому, что восточные войска нуждаются в такой же ревизии, какую он провел на Рейне. Слова эти действительно были сказаны, но значили они лишь то, что в этой армии, как и в германской, есть плохие офицеры, которые дурно обращаются с солдатами, и при первой возможности он проверит все назначения. А Сеян внушил Тиберию, будто слова эти объясняют, почему Германик так медлит с захватом власти, - он-де не мог раньше надеяться на любовь восточных полков, которую теперь намерен завоевать, позволив солдатам самим выбирать себе командиров, даря им подарки и ослабив дисциплину, - в точности, как он сделал это на Рейне.

Тиберий был напуган и решил посоветоваться с Ливией, уповая на ее помощь. Ливия сразу сообразила, что надо сделать. Они назначили губернатором Сирии человека по имени Гней Пизон - назначение это отдавало под его начало большую часть восточных полков, пусть даже под верховной счастью Германика, - и сказали ему в личной беседе, что он может рассчитывать на их поддержку, если Германик начнет вмешиваться в его политические или военные распоряжения. Это был умный выбор. Гней Пизон, дядя того Луция Пизона, который оскорбил Ливию, был высокомерный старик, за двадцать пять лет до того заслуживший всеобщую ненависть в Испании, куда Август назначил его губернатором, своей жестокостью и жадностью. Он был по уши в долгах, и намек на то, что он может поступать, как ему вздумается, лишь бы досадить Германику, воспринял как приглашение сколотить в Сирии новое состояние вместо того, которое он некогда приобрел в Испании и давно спустил. Пизон невзлюбил Германика за его серьезность и благочестие, называл его за глаза суеверной старухой, к тому же страшно завидовал ему.

Посещая Афины, Германик выказал уважение к их славному прошлому тем, что подошел к городским воротам лишь с одним телохранителем. А на празднике, устроенном в его честь, произнес длинный торжественный панегирик афинским поэтам, воинам и философам. Пизон также проехал через Афины, направляясь в Сирию, и, поскольку они не входили в его провинцию, не потрудился быть любезным с афинянами; те также не сочли нужным быть любезными с ним. Человек по имени Теофил, брат одного из кредиторов Пизона, был незадолго до того признан виновным в подлоге. Пизон обратился к городскому собранию с просьбой, чтобы Теофила помиловали - в виде личного одолжения ему, Пизону, но получил отказ, что очень его рассердило: если бы Теофила простили, брат его, без сомнения, не стал бы требовать с Пизона долг. Пизон произнес возмущенную речь, где сказал, что теперешние афиняне не имеют права ставить себя в один ряд с великими афинянами времен Перикла, Демосфена, Эсхила и Платона. Древние афиняне были истреблены в бесконечных войнах, и теперешние жители Афин - обыкновенные ублюдки, дегенераты и потомки рабов. Он сказал, что любой римлянин, который восхваляет их, словно они - законные потомки древних греков, унижает этим свое достоинство; со своей стороны, он не может забыть, что во время последней гражданской войны афиняне поддерживали этого труса и предателя Антония против великого Августа.

Затем Пизон покинул Афины и по пути в Сирию завернул на Родос. Германик в то время тоже был на Родосе, где посетил родосский университет, и слухи о речи губернатора, явно направленной против него, достигли Германика незадолго до того, как на горизонте показались корабли Пизона. Внезапно поднялась буря, и стало видно, что им приходится туго. Два небольших суденышка на глазах Германика пошли ко дну, третье, на котором находился сам Пизон, потеряло мачту, и его относило к скалам северного мыса. Кто, кроме Германика, не предоставил бы Пизона его судьбе?! Но Германик послал в море две шлюпки, гребцы которых, гребя из последних сил, сумели достичь корабля в последнюю минуту перед крушением и благополучно привели его на буксире в порт. Кто, кроме такого порочного человека, как Пизон, не сохранил бы на всю жизнь благодарность и любовь к своему спасителю? Куда там! Пизон с возмущением заявил, будто Германик откладывал спасательную экспедицию до последней минуты, надеясь, что посылать ее станет слишком поздно, и, не задержавшись на Родосе и дня, хотя море еще не успокоилось, отплыл в Сирию, чтобы оказаться там раньше Германика.

Как только Пизон прибыл в Антиохию, он начал перестановки в полках, но как раз обратные тем, какие задумал Германик. Вместо того чтобы снять нерадивых и грубых ротных, он разжаловал в рядовые каждого офицера с хорошей репутацией среди солдат и назначил на их место своих фаворитов-негодяев - с негласной договоренностью, что половина добра, которое перепадет им на их новом посту, будет отдаваться ему, Пизону, зато у них будут развязаны руки. Для сирийцев настал тяжелый год. Лавочники и крестьяне должны были платить местным ротным "отступные деньги"; если они отказывались, ночью люди в масках устраивали на них налет, дом их сжигали дотла, семью убивали. Сперва городские корпорации, крестьянские союзы и прочие объединения обращались с просьбой прекратить террор к самому Пизону. Он всегда обещал немедленно начать расследование, но никогда этого не делал, а тех, кто жаловался, обычно находили забитыми насмерть по дороге домой. В Рим была послана делегация, чтобы узнать потихоньку у Сеяна, известно ли Тиберию о том, что происходит в Сирии, и если да, то одобряет ли он это. Сеян сказал сирийцам, что официально Тиберий ничего не знает. Он, конечно, пообещает назначить расследование, но ведь Пизон тоже им это обещал, разве не так? Пожалуй, самое лучшее, сказал Сеян, это платить отступные, сколько бы ни спрашивали, и не поднимать шума. Тем временем дисциплина в сирийских полках настолько расшаталась, что разбойничья армия Такфарината по сравнению с ними казалась образцом сноровки и преданности долгу.

Посланцы приехали также на Родос к Германику; он был поражен и возмущен тем, что от них услышал. Во время путешествия по Малой Азии он лично расследовал все жалобы на плохое управление и снимал с должностей всех судей, которые нарушали закон или каким-либо образом угнетали население. Германик написал Тиберию и сообщил ему о том, что ему стало известно относительно Пизона; он немедленно отплывает в Сирию, добавил Германик, и просит разрешения сместить Пизона с должности и заменить его более подходящим человеком, если окажется, что хоть некоторые из жалоб справедливы. Тиберий ответил ему, что он тоже слышал кое-какие нарекания, но они оказались необоснованными - чистый поклеп; он доверяет Пизону и считает его способным и справедливым губернатором. Германик не подозревал Тиберия в бесчестности и лишь утвердился в своем мнении о нем как о простаке, которого легко обмануть. Зачем только он просил позволения сделать то, что должен был сразу же сделать на свой страх и риск! До Германика дошло еще одно серьезное обвинение против Пизона, а именно: что тот вошел в сговор с Вононом, свергнутым царем Армении, нашедшим убежище в Сирии, и обещал снова посадить его на трон. Вонон был баснословно богат, так как, спасаясь бегством в Сирию, он прихватил с собой почти все содержимое государственной казны, и Пизон надеялся извлечь из этой сделки выгоду. Германик сразу поехал в Армению, созвал совещание знатных людей страны и собственными руками, но от имени Тиберия, возложил венец на голову человека, которого они избрали царем. Затем приказал Пизону отправиться в Армению во главе двух полков, чтобы засвидетельствовать почтение новому монарху от лица соседней страны; если его удерживают более важные дела, он может послать сына. Пизон не выполнил ни того, ни другого. Посетив другие дальние провинции и союзные царства и уладив там все, к своему удовлетворению, Германик прибыл в Сирию и встретил Пизона на зимних квартирах Десятого полка.

На этой встрече присутствовали в качестве свидетелей несколько полковых офицеров, так как Германик не желал, чтобы Тиберию передали их беседу в искаженном виде. Он начал так мягко, как только мог, вопросом, почему Пизон не выполняет приказы. Германик сказал, что, если единственным объяснением этому служит та личная неприязнь и невоспитанность, которые Пизон проявил в своей речи в Афинах, в неблагодарных замечаниях на Родосе и в ряде других случаев, ему, Германику, придется отправить императору официальное донесение. Затем выразил недовольство тем, каким разболтанным и грязным он нашел Десятый полк. И это в мирное время, в здоровом, прекрасно расположенном месте.

- Да, они и верно грязная публика, - ответил, ухмыляясь, Пизон. - Что бы подумали в Армении, если бы я послал их туда в качестве представителей могущественного и великого Рима? ("Могущество и величие Рима" - было любимой фразой моего брата).

Германик, с трудом сдерживая гнев, сказал, что, судя по всему, разложение армии началось только после приезда Пизона в провинцию, о чем он и напишет в письме к Тиберию.

Пизон "смиренно" просил простить его, но тут же отпустил оскорбительное замечание о молокососах, чьим высоким идеалам в этом жестоком мире часто приходится уступать место менее возвышенной, но более практичной политике.

Сверкая глазами, Германик его прервал:

- Часто, Пизон, но не всегда. Завтра, например, мы будем сидеть с тобой на трибунале и увидим, может ли что-нибудь стать помехой высоким идеалам молодых и удастся ли жадному, жестокому старому распутнику, который ничего не смыслит в своем деле, отказать жителям провинции в справедливости.

Тем и закончилась встреча. Пизон сразу же написал Тиберию и Ливии о том, что произошло. Последнюю фразу Германика он процитировал таким образом, что Тиберий подумал, будто слова "жадный, жестокий старый распутник" относятся лично к нему. Тиберий ответил, что полностью доверяет Пизону и, если некое влиятельное лицо будет высказываться и поступать подобным нелояльным образом, любые меры, даже самые крайние, принятые его подчиненными, чтобы пресечь такое поведение, будут приветствоваться сенатом и римским народом. А Германик тем временем сидел на трибунале и выслушивал жалобы жителей на несправедливые приговоры судов. Пизон сперва пытался помешать ему, затягивал и даже срывал слушание каждого дела, но, увидев, что Германик сохраняет спокойствие и продолжает заседание без перерыва на отдых и еду, отказался от этого и перестал ходить на разбирательства, якобы по причине недомогания.

Жена Пизона, Планцина, завидовала Агриппине, которая, будучи женой Германика, занимала более высокое место на всех торжественных церемониях. Планцина измышляла разные мелкие оскорбления, чтобы досадить Агриппине, в основном подстрекала нижестоящих лиц на грубые выходки и замечания, которые всегда можно было объяснить случайностью или невежеством. Когда Агриппина отплатила ей, публично ее осадив, Планцина зашла еще дальше. Однажды утром в отсутствие Германика и Пизона она появилась на плацу одновременно с кавалерией и заставила солдат проделать ряд шутовских упражнений перед окнами Агриппины. Она послала их в галоп по полю, дала команду атаковать пустые палатки, которые они изрубили в лапшу, велела трубачам играть все сигналы - от отбоя до пожарной тревоги - и устроила столкновение эскадронов. Под конец пустила конников по все сужающемуся кругу, а когда пространство внутри круга стало равняться лишь нескольким шагам, дала команду "кругом!", якобы для того, чтобы солдаты проделали тот же маневр в обратную сторону. Многие лошади упали, скинув седоков. Ни разу за всю историю кавалерии во время маневров не было такого хаоса. Кое-кто из озорников усилил его, принявшись колоть кинжалом соседних лошадей, чтобы те сбрасывали седока, или бороться, сидя в седле. Нескольких человек лошади сильно полягали, нескольких, падая, подмяли под себя и переломали им ноги. Одного солдата подобрали мертвым. Агриппина послала молодого штаб-офицера попросить Планцину, чтобы она перестала выставлять на посмешище себя и армию. Планцина ответила, парадируя отважные слова Агриппины на рейнском мосту: "Пока мой муж не вернется, я командую кавалерией. Я готовлю их к ожидаемому нападению парфян". Действительно, как раз в это время прибыли парфянские послы и, подняв брови, с презрением наблюдали за этим спектаклем.

Вонон, прежде чем стать царем Армении, был царем парфян, но те быстро выгнали его из страны. Его преемник послал к Германику послов с предложением возобновить союз между Римом и Парфянским царством, сказав, что в честь Германика он приедет к Евфрату (река, по которой шла граница между Сирией и Парфией), чтобы лично приветствовать его. А пока что он просил, чтобы Вонона выслали из Сирии, откуда ему удобно вести изменническую переписку с некоторыми парфянскими аристократами. Германик отвечал, что он как представитель своего отца, императора, будет очень рад встретиться с царем парфян и возобновить их союз и что он переселит Вонона в какую-нибудь другую провинцию. Вонона отправили в Киликию, и надежды Пизона разбогатеть исчезли. Планцина ярилась не меньше мужа, так как Вонон чуть не каждый день дарил ей по драгоценному камню.

19 г. н.э.

В начале следующего года до Германика дошла весть о сильном голоде в Египте. Последний урожай был плохим, но в амбарах хранилось достаточно зерна, ссыпанного туда два года назад. Перекупщики поддерживали высокие цены, поставляя в продажу зерно в очень маленьких количествах. Германик сразу же отправился в Александрию и заставил перекупщиков продать по разумной цене все зерно, какое было нужно. Он обрадовался этой возможности посетить Египет, интересовавший его даже больше, чем Греция. Александрия в то время, как и сейчас, была культурным центром мира, точно так же, как Рим был и есть его политический центр, и Германик выказал уважение к ее традициям, вступив в город в простой греческой одежде, босиком и без охраны. Из Александрии он поплыл по Нилу, осмотрел пирамиды, Сфинкса, развалины египетских Фив, бывшей столицы Египта, и огромную статую Мемнона, грудь которого сделана полой и который вскоре после восхода солнца начинает петь, потому что воздух внутри груди нагреваются, поднимается потоком вверх и выходит через трубку горла. Германик добрался даже до развалин Элефантины. Во время своего путешествия он вел подробный дневник. В Мемфисе он посетил луг великого бога Аписа, воплощенного в виде быка с особыми отметинами, но Апис, только увидев его, повернул в другую сторону и вошел в "злое стойло", что считалось дурным предзнаменованием. Агриппина повсюду сопровождала Германика, но Калигулу в наказание за постоянное непослушание оставили в Антиохии на попечение наставника.

Что бы теперь ни делал Германик, это вызывало подозрения Тиберия, но поездка в Египет была его самой большой ошибкой. Сейчас объясню почему. Август, поняв еще в самом начале царствования, что Египет является главной житницей Рима и что, попади провинция в руки авантюриста, она сумеет с успехом обороняться даже при небольшой армии, издал правительственный указ, согласно которому ни один сенатор или всадник не могли посетить Египет без специального на то разрешения. Предполагалось, что это правило остается в силе и при Тиберии. Но Германик, встревоженный слухами о голоде, не стал тратить времени и ожидать разрешения Тиберия. И теперь тот был абсолютно уверен, что Германик наконец-то нанесет ему удар, от которого так долго воздерживался: конечно же, он отправился в Египет, чтобы переманить на свою сторону стоявшие там войска; осмотр достопримечательностей на Ниле - просто предлог посетить пограничные части: было большой ошибкой вообще посылать Германика на Восток. Тиберий публично заявил в сенате о своем недовольстве тем, что предписание Августа было так дерзко нарушено.

Когда Германик, весьма обиженный выговором Тиберия, вернулся в Сирию, он обнаружил, что все его приказы полкам и городам или просто не были выполнены, или были заменены противоположными им по смыслу приказами Пизона. Германик вновь издал приказы, где говорилось, что все приказы Пизона, отданные во время его, Германика, отсутствия, с настоящего момента отменены и что впредь, до особого распоряжения, ни один, подписанный Пизоном, приказ не будет считаться в провинции действительным, если под ним не будет стоять также его, Германика, имя. Не успел брат выпустить эту декларацию, как заболел. У него расстроился желудок, начались понос и рвота. Он подозревал, что в пищу ему подсыпают яд, и принимал все возможные меры предосторожности. Агриппина сама готовила ему еду, и никто из слуг не имел к ней доступа ни до, ни после приготовления. Но прошло немало времени, прежде чем Германик настолько поправился, что смог встать с постели и сидеть в кресле. Голод невероятно изощрил его чувство обоняния, и он сказал, что в доме пахнет смертью. Никто никакого запаха не ощущал, и сперва Агриппина отмахнулась от его слов, считая это болезненной фантазией. Но Германик настаивал на своем. Он говорил, что запах делается с каждым днем все сильнее. Наконец и Агриппина заметила его. Казалось, каждая комната пропитана тленом. Агриппина курила благовониями, чтобы перебить смрад, но все было напрасно. Слуги перетрусили и шептались между собой, что это - дело рук ведьм.

Германик всегда был очень суеверен, как все члены нашей семьи, кроме меня; я тоже суеверен, но не настолько. Мало того, что он верил в счастливые и несчастливые дни и предзнаменования, Германик опутал себя сетью примет, выдуманных им самим. В самый большой ужас его повергало число двадцать пять и кукарекание петуха в полночь. Он считал очень дурным знаком то, что, вернув орлов Девятнадцатого и Двадцать шестого полков, он был вынужден, по приказанию Тиберия, уехать из Германии, не вернув орла Двадцать пятого полка. Он боялся черной магии, которой славились фессалийские ведьмы, и всегда спал с талисманом под подушкой, служащим против нее защитой, - сделанной из зеленой яшмы фигуркой богини Гекаты (лишь Геката обладала властью над ведьмами и призраками), держащей факел в одной руке и ключи от подземного мира - в другой.

Подозревая, что Планцина насылает на него злые чары - ходили слухи, будто она ведьма, - Германик, чтобы умилостивить Гекату, принес ей в жертву, согласно обычаю, девять черных щенят. На следующий день дрожащий от страха раб доложил Германику, что, когда он мыл в вестибюле пол, ему показалось, будто одна плитка лежит свободно; он поднял ее и нашел внизу разлагающийся труп голого младенца с выкрашенным красной краской животом и привязанными ко лбу рогами. Немедленно во всех комнатах начались поиски, и то под плитками пола, то в нишах, выдолбленных в стенах и прикрытых занавесями, было сделано не менее дюжины столь же отвратительных и страшных находок, в том числе труп кошки с рудиментарными крыльями, растущими из спины, и голова негра, изо рта которого торчала детская рука. На всех этих ужасных останках была свинцовая табличка с именем Германика. В доме провели ритуальное очищение, и Германик повеселел, хотя живот по-прежнему его беспокоил.

Вскоре после этого дом стали посещать призраки. Среди подушек находили выпачканные в крови петушиные перья, на стенах появлялись - иногда почти у самого пола, точно их написал карлик, иногда у потолка, словно написанные великаном, - начертанные углем зловещие знаки: фигурка повешенного, слово "Рим" вверх ногами, горностай и вновь и вновь повторяющиеся цифры "25", хотя никто, кроме Агриппины, не знал о предубеждении Германика против этого числа. Затем появилось перевернутое имя брата; с каждым днем оно становилось короче на одну букву. Планцина могла спрятать в доме во время его отсутствия магические заклинания, но объяснить появление надписей и рисунков было нельзя. Слуги были вне подозрения, так как все эти потусторонние знаки возникали в тех комнатах, куда они не допускались. В одной комнате, с таким крошечным оконцем, что в него никак не смог бы пролезть человек, стены были покрыты предвещающими беду символами от пола до потолка. Единственным утешением Германику было мужество, с каким держались Агриппина и Калигула. Агриппина прилагала все силы, чтобы пролить свет на происходящее, а Калигула заявил, что он не боится, ведьмы ничего не могут сделать правнуку божественного Августа, и если он встретит хоть одну ведьму, он проткнет ее мечом. Но Германик снова слег в постель. Посреди ночи после того дня, когда от его имени остались только три буквы, Германика разбудил крик петуха. Как он ни был слаб, он соскочил с постели, схватил меч и кинулся в соседнюю комнату, где спали Калигула и малютка Лесбия. Он увидел там большого черного петуха с золотым ободком на шее, который кукарекал так, словно хотел поднять на ноги мертвецов. Германик попытался отрубить ему голову, но петух вылетел в окно. Германик упал, потеряв сознание. Агриппине удалось кое-как уложить его снова в постель, но когда он пришел в себя, то сказал ей, что обречен. "Нет, пока с тобой твоя Геката", - возразила она. Германик дотронутся под подушкой до талисмана, и к нему вернулось мужество.

Когда настало утро, Германик написал письмо Пизону в староримском духе, где объявлял ему войну не на жизнь, а на смерть и приказывал немедленно покинуть провинцию. Однако Пизон уже отплыл из Сирии и теперь находился в Хиосе, ожидая известий о смерти Германика, после чего он намеревался тут же вернуться и управлять провинцией по своему усмотрению. Мой бедный брат слабел с каждым часом. Назавтра, когда Агриппина куда-то отлучилась, а Германик лежал в полузабытьи, он вдруг почувствовал, ненадолго придя в себя, какое-то движение под подушкой. Германик повернулся на бок и в ужасе стал нащупывать амулет. Он исчез, а в комнате никого не было.

На следующий день Германик созвал своих друзей и сказал, что он умирает, а убийцы его - Пизон и Планцина. Он поручил друзьям рассказать Тиберию и Кастору, как его погубили, и умолял отомстить за его жестокую смерть. "И скажите гражданам Рима, - добавил Германик - что я вверяю мою возлюбленную жену и шестерых детей их попечению; пусть они не верят Пизону и Планцине, если те станут говорить, будто получили приказ убить меня, и даже если поверят, пусть не прощают им их злодеяния". Германик умер девятого октября, в тот самый день, когда на стене напротив его кровати осталась одна-единственная буква "Г", ровно на двадцать пятый день своей болезни. Его высохшее тело было выставлено на рыночной площади Антиохии, чтобы все могли видеть красную сыпь у него на животе и посиневшие ногти. Рабов Германика подвергли пыткам. Вольноотпущенников также подвергли допросу, каждого - притом что люди, ведущие дознание, сменяли один другого - в течение двадцати четырех часов, и под конец они были настолько сломлены телом и духом, что, знай они хоть что-нибудь, признались бы, лишь бы положить своим мучениям конец. Как от рабов, так и от вольноотпущенников, узнали немногое, а именно: что известную ведьму, некую Мартину, неоднократно видели вместе с Планциной, и обе они один раз побывали в доме Германика, когда там не было никого, кроме Калигулы. И что как-то днем, перед самым возвращением Германика, в доме оставался один глухой старый привратник, так как все остальные слуги пошли смотреть бой гладиаторов, который по приказанию Пизона устроили в местном амфитеатре. Однако черного петуха, знаки на стенах и пропажу талисмана нельзя было объяснить ничем, кроме вмешательства сверхъестественных сил. Командиры полков и все прочие римляне высокого ранга, находившиеся в провинции, собрались вместе, чтобы выбрать временного губернатора. Избрали командира Шестого полка. Он немедленно арестовал Мартину и отправил под стражей в Рим. Если над Пизоном назначат суд, она будет одним из главных свидетелей.

Когда Пизон услышал, что Германик умер, он не только не скрыл своей радости, но принес в храмах благодарственные жертвоприношения. Планцина, недавно потерявшая сестру, скинула траур и надела свой самый яркий наряд. Пизон написал Тиберию, что был смещен с поста губернатора, куда его назначил сам Тиберий, из-за храброго противодействия предательским замыслам Германика, направленным против государства; сейчас он возвращается в Сирию, чтобы вновь взяться за дела. Пизон писал о "роскошной жизни и наглости" Германика. Он действительно попытался вернуться в Сирию и даже получил поддержку некоторых полков, но новый губернатор осадил крепость в Киликии, где укрылся Пизон, вынудил его сдаться и отправил в Рим отвечать на все обвинения, которые, несомненно, будут ему там предъявлены.

Тем временем Агриппина отплыла в Италию с двумя детьми и урной с прахом мужа. В Риме известие о смерти Германика вызвало такое горе, что казалось, будто каждая римская семья потеряла самого любимого из своих близких. Хотя по этому поводу не было указа сената или приказа судей, целых три дня лавки были закрыты, суды безлюдны, не совершалось никаких сделок - все ходили в трауре, народ скорбел. Я слышал, как какой-то человек на улице сказал, что у всех такое чувство, будто солнце закатилось и никогда больше не взойдет. Свое отчаяние я и описать не могу.

ГЛАВА XXI

20 г. н.э.

Тиберий и Ливия заперлись каждый в споем дворце, делая вид, будто они настолько убиты горем, что не могут показаться на людях. Агриппина должна была прибыть в Рим по суше, так как наступила зима и плыть морем было опасно. Но она все же решилась на это, несмотря на штормы, и через несколько дней достигла Корфу, откуда при попутном ветре был всего один день пути до порта Брундизий. Там, отправив вперед гонцов с поручением сказать, что она возвращается, чтобы искать защиты и покровительства у сограждан, она немного передохнула. Кастор, уже вернувшийся в Рим, четверо детей Агриппины и я выехали из города ей навстречу. Тиберий тотчас отправил в порт два гвардейских батальона с распоряжением, чтобы судьи тех сельских районов, через которые будут проносить урну с прахом Германика, оказывали его покойному сыну положенные почести. Когда встреченная почтительным молчанием огромной толпы Агриппина ступила на берег, урну возложили на погребальные носилки и понесли к Риму на плечах гвардейских офицеров. С батальонных знамен в знак всеобщей скорби были сняты украшения, топорики и пучки розог держали опущенными вниз. В то время как многотысячная процессия пересекала Калабрию, Апулию и Кампанию, к ней со всех сторон стекалось множество людей: селяне в черных одеждах, всадники в пурпурных тогах; со слезами, громко сетуя, они возжигали благовония духу умершего героя.

Мы встретили процессию в Террацине, в шестидесяти милях к юго-востоку от Рима; здесь Агриппина, прошедшая весь путь от Брундизия не размыкая губ, с сухими глазами и каменным лицом, при виде своих четверых осиротевших детей вновь дала волю горю. Она вскричала, обращаясь к Кастору: "Во имя любви, которую ты питал к моему дорогому мужу, поклянись, что будешь защищать жизнь его детей своей собственной грудью и отомстишь за его смерть! Это его последняя просьба к тебе". Кастор, рыдая, наверно, впервые с детства, поклялся, что выполнит его завет.

Если вы спросите, почему вместе с нами не поехала Ливилла, я отвечу: она только что родила мальчиков-близнецов, отцом которых, судя по всему, был Сеян. Если вы спросите, почему не поехала моя мать, я отвечу: Тиберий и Ливия не позволили ей присутствовать даже на похоронах. Раз всепоглощающая скорбь помешала их собственному участию в этой церемонии, им, бабке и приемному отцу усопшего, как же могла участвовать в ней его родная матъ?! И они поступили разумно, не показавшись на глаза людям. Если бы они на это решились, пусть даже притворившись опечаленными, жители Рима, конечно, ополчились бы на них, и я думаю, что гвардейцы стояли бы в стороне и не шевельнули бы и пальцем, чтобы их защитить. Тиберий не удосужился сделать даже такие приготовления к похоронам, которые были обязательными, когда хоронили куда менее именитого человека: не было ни изображений Клавдиев и Юлиев, ни посмертной маски самого усопшего, выставляемой у носилок с покойным, не произносилось надгробное слово с ростральной трибуны, не было плакальщиков и причитаний. Тиберий оправдывался тем, что похороны уже были в Сирии, боги-де могли разгневаться, если бы здесь повторились все обряды. Но никогда еще в Риме не выказывалась такая искренняя и единодушная печаль, как в ту ночь. Марсово поле сверкало факелами, и толпа возле усыпальницы Августа, куда Кастор благоговейно поместил урну с прахом Германика, была такой плотной, что многих задавили до смерти. Повсюду люди повторяли, что Рим пропал, теперь не осталось никакой надежды; Германик был последним оплотом против тирании, и вот его подло убили. Повсюду жалели и восхваляли Агриппину и молились за безопасность ее детей.

Несколько дней спустя Тиберий опубликовал официальное заявление, где говорилось, что, хотя многие выдающиеся римляне умерли ради блага своей страны, ни одного из них так повсеместно и так горячо не оплакивали, как его дорогого сына. Однако теперь настала пора успокоиться и вернуться к своим обычным делам: правители смертны, благо страны - извечно. Несмотря на это, сатурналии в конце декабря прошли без обычных шуток и веселья, и только после праздника Великой Матери траур наконец кончился и жизнь вступила в свои права. Теперь подозрения Тиберия обратились на Агриппину. Утром на следующий день после похорон она пришла к нему во дворец и бесстрашно заявила, что будет считать его в ответе за смерть мужа, пока он не докажет своей непричастности и не отомстит Пизону и Планцине. Тиберий сразу же прервал разговор, прочитав ей по-гречески две строчки:

Не тем ли ты оскорблена,

Что не царица ты?

Пизон пока воздерживался от возвращения в Рим. Он послал вперед сына молить Тиберия о снисхождении, сам же отправился к Кастору, который вернулся на Дунай. Пизон думал, будто Кастор благодарен ему за то, что он убрал с его дороги соперника, также претендующего на единовластие, и охотно поверит басне об измене Германика. Но Кастор отказался его принять и во всеуслышание сказал посланцу Пизона, что, если ходящие повсюду слухи соответствуют истине, именно Пизону он и должен отомстить за смерть своего дорогого брата, как он поклялся это сделать, - пусть Пизон держится от него подальше, пока не приведет доказательств своей невиновности. Тиберий принял сына Пизона не особенно тепло, но и не особенно холодно, словно хотел показать, что не будет держать ничью сторону до тех пор, пока публичное следствие не установит причин смерти Германика.

Наконец Пизон и Планцина явились в Рим. Они спустились на корабле по Тибру и высадились вместе со своими сторонниками у гробницы Августа: вызывающе улыбаясь, они прошествовали через собравшуюся негодующую толпу, которая чуть не набросилась на них с кулаками, и уселись в разукрашенный экипаж с двумя белыми французскими лошадьми, ожидавший их на Фламиниевой дороге. У Пизона был в Риме дом, выходивший фасадом на рыночную площадь, он тоже был разукрашен. Пизон пригласил всех друзей и родственников на пир по поводу своего возвращения и поднял пыль столбом, чтобы показать римлянам, что он их не боится и рассчитывает на поддержку Тиберия и Ливии. Тиберий намеревался поручить дело Пизона некоему сенатору, который стал бы вести его так бестолково, противореча сам себе и не трудясь представить свидетелей для подтверждения обвинений, что судебное разбирательство неминуемо кончилось бы оправданием. Слушаться дело должно было в обычном уголовном суде. Но друзья Германика, особенно три сенатора, сопровождавшие его в Сирию и вернувшиеся с Агриппиной, возражали против выбора Тиберия. В конце концов ему пришлось самому рассматривать дело, причем в сенате, где друзья Германика могли рассчитывать на необходимую поддержку. Сенат принял решение о ряде особых почестей в знак памяти о Германике - кенотафах, мемориальных арках, церемониях, положенных полубогам, на которые Тиберий не осмелился наложить вето.

Кастор снова вернулся с Дуная, и хотя сенат назначил ему овацию (малый триумф) за успех в сношениях с Марободом, он вышел в город пешком, как обыкновенный гражданин, а не въехал на боевой колеснице с венком на голове. Посетив отца, он тут же отправился к Агриппине и поклялся, что она может на него положиться: он добьется торжества справедливости.

Пизон попросил четырех сенаторов защищать его; трое из них отказались, сославшись на болезнь или неумение, четвертый, Галл, сказал, что он только тогда берется защищать человека, обвиняемого, и, похоже, справедливо, в убийстве, если может заслужить этим хотя бы благосклонность императорской семьи. Наконец Кальпурний Пизон, хотя он не был на пиру у дяди, взялся защищать его во имя чести семьи, затем к нему присоединилось еще три сенатора, уверенных, что Тиберий оправдает Пизона, какие бы ни былипротив него показания, а они впоследствии получат награду за свое участие. Пизон обрадовался - раз судить станет сам Тиберий, все, по заверению Сеяна, будет разыграно как по нотам: Тиберий притворится, будто он очень сердит, но под конец отложит рассмотрение дела sine die4 пока суду не представят новые улики. Главную свидетельницу, Мартину, уже убрали с дороги - агенты Сеяна задушили ее, и обвинителям почти не на что будет опереться.

На слушание дела было отведено всего два дня, и человек, которого Тиберий первоначально прочил на роль судьи в расчете на то, что он все запутает, взял слово и принялся тянуть канитель, выдвигая против Пизона старые обвинения в плохом управлении и коррупции в Испании, где он был губернатором при Августе. Тиберий в течение нескольких часов слушал его болтовню, пока сенаторы, шаркая ногами, кашляя и хлопая табличками для письма, не дали ему понять, что, если он не вызовет главных свидетелей, будут неприятности. Четверо друзей Германика хорошо подготовили свои речи; каждый из них по очереди вставал и свидетельствовал о том, что Пизон довел армию в Сирии до морального разложения, оскорбительно держался с Германиком и с ними самими, не подчинялся приказам, о его сговоре с Вононом, о притеснениях, которым он подверг жителей провинции. Они обвинили Пизона в том, что он умертвил Германика при помощи яда и ведовства, в принесении благодарственных жертв при известии о его смерти и, последнее, в вооруженном нападении на провинцию во главе незаконно набранного частного войска.

Пизон не возражал против обвинения в подрыве воинской дисциплины, в оскорблении Германика и неподчинении его приказам, о притеснении жителей провинции он только сказал, что слухи об этом преувеличены. Но он возмущенно отрицал, что когда-либо прибегал к яду или к ведовству. Обвинители умолчали о сверхъестественных явлениях в Антиохии, боясь вызвать скептические улыбки, они не могли также вменить Пизону в вину сговор с домашними слугами Германика и его рабами, так как уже было доказано, что те не имели никакого отношения к убийству. Поэтому Пизона обвинили в том, что он подсыпал яд в еду Германика, когда сидел рядом с ним на пиру у Германика в доме. Пизон поднял на смех это обвинение: как он мог незаметно проделать такую вещь, когда весь стол, не говоря о прислужниках, следил за каждым его движением? Наверно, при помощи магии?

У Пизона в руках была пачка писем, которые, как все знали, по их размеру, цвету и тому, как они были перевязаны, он получил от Тиберия. Друзья Германика потребовали, чтобы все инструкции, которые ему давались из Рима, были зачитаны суду. Пизон отказался это сделать на том основании, что письма были запечатаны печатью с головой сфинкса (принадлежавшей ранее Августу) - это делало их "секретными и конфиденциальными", читать их вслух равнялось измене. Тиберий поддержал его, сказав, что слушать эти письма - попусту тратить время, в них нет ничего важного. Сенат не посмел настаивать. Пизон передал письма Тиберию в знак того, что он вверяет ему свою жизнь.

Снаружи, в толпе, которой сообщали о ходе следствия, стали раздаваться сердитые крики, и какой-то человек с громким резким голосом гаркнул в окно: "Может, он избежит вашей кары, достопочтенные, но от нашей ему не уйти!". Появился посыльный и сообщил Тиберию, что толпа скинула с пьедесталов несколько статуй Пизона и тащит их, чтобы разбить, на Ступени слез - так называлась лестница у подножья Капитолийского холма, где выставлялись на обозрение трупы преступников перед тем, как, зацепив крюком за горло, их сбрасывали в Тибр. Тиберий приказал, чтобы статуи отобрали и поставили на место. Он с неудовольствием сказал, что не может при таких условиях заниматься разбирательством дела, и отложил заседание до вечера. Пизона вывели из здания сената под охраной.

Планцина, похвалявшаяся до сих пор, что разделит судьбу мужа, какая бы доля ему ни выпала, и, если надо, умрет вместе с ним, теперь перепугалась. Она решила защищаться отдельно и рассчитывала, что Ливия, с которой она была в тесной дружбе, вызволит ее из беды. Пизон ничего не знал об отступничестве жены. Когда слушание дела возобновилось, Тиберий никак не проявил к нему сочувствия и симпатии и, хотя потребовал от обвинителей представить более неопровержимые улики отравления Германика, предупредил Пизона, что его попытка силой оружия отбить обратно провинцию прощена быть не может. В тот вечер дома Пизон заперся у себя в комнате, и утром его нашли мертвым - он был заколот собственным мечом, лежавшим рядом с ним. Но это не было самоубийством.

Дело в том, что Пизон оставил у себя самое компрометирующее письмо; написанное ему Ливией от своего имени и от имени Тиберия и запечатанное простой печатью (печатью со сфинксом Тиберий пользовался сам). Пизон велел Планцине вступить с ними в сделку и купить ценой письма его и свою жизнь. Планцина отправилась к Ливии. Ливия велела ей подождать, пока она посоветуется с Тиберием. И тут между Тиберием и Ливией произошла их первая ссора. Тиберий страшно рассердился на мать - зачем она написала это письмо? А Ливия сказала, что он сам во во всем виноват, раз не дает ей пользоваться печатью со сфинксом, и выразила недовольство тем, как непочтительно последнее время он ведет себя по отношению к ней. Тиберий спросил, кто из них император - он или она? Ливия ответила, что если и он, так только благодаря ей, и с его стороны неумно так себя с ней держать - если она сумела возвести его на трон, она сумеет и скинуть его оттуда. Ливия вынула какое-то письмо и принялась громко читать его; это было старое письмо, написанное ей Августом, когда Тиберий жил на Родосе, в котором Август обвинял его в предательстве, жестокости, скотоложестве и говорил, что, не будь Тиберий ее сыном, он не прожил бы и дня.

- Это только копия, - сказала Ливия. - Оригинал спрятан надежном месте. И оно не одно, таких писем много. Тебе вряд ли понравится, если их станут передавать из рук в руки в сенате, верно?

Тиберий пересилил себя и попросил прощения за то, что дал волю гневу; спору нет, сказал он, они оба могут погубить друг друга, поэтому ссориться им просто глупо. Но каким образом сохранить Пизону жизнь, особенно после того, как он сказал, что если обвинение в вооруженном нападении на Сирию, с целью вернуть себе губернаторский пост, будет доказано, это означает смертный приговор без обжалования?

- Планцина не набирала войска, не так ли?

- Не вижу, где тут связь. Мне не получить от Пизона письмо, если я скажу, что пощажу одну Планцину.

- Если ты обещаешь пощадить Планцину, письмо от Пизона получу я. Предоставь это мне. Смерть Пизона удовлетворит общественное мнение. А если ты боишься взять это на свою ответственность, заяви, что за Планцину ходатайствовала я. Это будет только справедливо, ведь письмо, из-за которого нам грозят неприятности, действительно написано мной.

И вот Ливия отправилась к Планцине и сказала, что Тиберий ничего не желает слышать и скорее подвергнет родную мать всеобщей ненависти, чем рискнет собственной шкурой, защищая друзей. Единственное, чего она от него добилась, и то с трудом, это обещания простить ее Планцину, если письмо будет возвращено. Планцина пошла к Пизону с подделанным Ливией посланием, якобы от Тиберия, и сказала, что все устроилось как нельзя лучше, вот обещание помиловать их. Когда Пизон протянул ей письмо Ливии, Планцина неожиданно вонзила ему в горло кинжал. Затем окунула кончик меча в кровь, сунула рукоять в правую руку Пизона и вышла. Письмо и обещание о помиловании она, как условились, вернула Ливии.

На следующий день в сенате Тиберий прочитал вслух записку, которую, по его словам, Пизон написал перед самоубийством, где тот заявлял о своей невиновности в тех преступлениях, в которых его обвиняли, торжественно заверял Ливию и его самого в своей преданности и умолял их взять под защиту его сыновей, так как они не участвовали в действиях, за которые его привлекали к суду. Затем начался суд над Планциной. Было доказано, что ее видели вместе с Мартиной, а то, что Мартина - отравительница, было подтверждено под присягой. Выяснилось, что, когда Мартину обряжали перед похоронами, у нее в волосах нашли флакончик с ядом. Старый Помпоний, денщик Германика, дал показания относительно жутких зловонных останков, спрятанных в доме, и относительно посещения дома Планциной и Мартиной в отсутствие хозяев; когда Тиберий задал ему вопрос, не являлись ли в доме злые духи, он описал во всех подробностях то, что там творилось. Никто из сенаторов не вызвался защищать Планцину. Она со слезами и клятвами утверждала, что ни в чем не виновна, говорила, будто не знала о том, что Мартину считают отравительницей, и только покупала у нее благовония, уверяла, будто женщина, приходившая с ней в дом Германика, была не Мартина, а жена одного из полковников. Разве это преступление - зайти к кому-нибудь в гости, когда там никого нет, кроме маленького Мальчика? Что касается оскорблений по адресу Агриппины, то она всем сердцем сожалеет о них и покорно просит Агриппину ее простить, но она выполняла приказ мужа, Как и положено жене, и делала это тем охотнее, что муж сказал ей, будто Агриппина с Германиком замышляют государственный переворот.

Тиберий подвел итоги. Он сказал, что в виновности Планцины есть некоторые сомнения. Ее связь с Мартиной, по-видимому, доказана так же, как и то, что сама Мартина имеет репутацию отравительницы. Но то, что эта связь криминальна, остается под вопросом. Со стороны обвинения не был предъявлен в суде ни флакон, найденный в волосах Мартины, ни доказательство того, что в нем содержался яд; это вполне могло быть снотворным или любовным зельем. Его мать Ливия очень высокого мнения о Планцине и хотела бы, чтобы сенат принял на веру ее показания ввиду отсутствия неопровержимых доказательств ее вины, ибо ночью Ливии явился дух ее любимого внука и просил ее не дозволять, чтобы невинные страдали за преступления, совершенные мужем или отцом.

Итак, Пландину оправдали, а что до сыновей Пизона, то одному было разрешено унаследовать имущество отца, а другой, тот, который участвовал в битве при Киликии, был всего лишь отправлен в изгнание на несколько лет. Один из сенаторов предложил, чтобы семье покойного героя - Тиберию, Ливии, моей матери Антонии, Агриппине и Кастору - была выражена общественная благодарность за то, что они отомстили за его смерть. Но не успели сенаторы проголосовать за это предложение, как один из моих друзей, экс-консул, который был губернатором Африки до Фурия, поднялся, чтобы внести поправку. Здесь упущено одно важное имя, сказал он, а именно: имя брата усопшего героя - Клавдия, который сделал больше, чем кто-либо другой, чтобы подготовить материалы обвинения и уберечь свидетелей от назойливого любопытства. Тиберий пожал плечами и сказал, что ему странно слышать, будто кто-то прибег к моей помощи; возможно, если бы обошлись без нее, обвинения против Пизона выглядели бы более убедительными. (Я действительно председательствовал на встрече друзей моего брата и решал, с каким показанием кто из них выступит; не скрою, я не советовал обвинять Пизона в том, что он подсыпал Германику яд собственной рукой, но они переспорили меня. И я надежно спрятал Помпония и троих вольноотпущенников Германика на ферме возле моей виллы в Капуе до дня суда. Я пытался спрятать Мартину в доме знакомого купца в Брундизии, но Сеян выследил ее). Тиберий разрешил, чтобы мое имя вписали в благодарственный список, но это было для меня ничто по сравнению с благодарностью Агриппины. Она понимает теперь, сказала Агриппина, что имел ввиду Германик, когда говорил ей перед смертью, будто самый верный друг, какой у него был, это его бедный брат Клавдий.

Всеобщее возмущение Ливией было так велико, что, сославшись на это, Тиберии опять не обратился к сенату с просьбой даровать ей титул, который так часто ей обещал. Все хотели знать, что это значит, когда бабка удостаивает милостивой беседой убийцу внука и избавляет ее от мести сената. Ответ может быть один: бабка сама подстроила убийство и ничуть этого не стыдится; вряд ли жене и детям ее жертвы осталось долго жить после него.

ГЛАВА XXII

Германик был мертв, но Тиберий все равно не чувствовал себя в безопасности. Сеян без конца пересказывал ему, что тот или иной известный человек шепнул насчет него во время процесса Пизона. Перефразируя слова, некогда сказанные им же о своих солдатах: "Пусть боятся меня, лишь бы повиновались", Тиберий теперь говорил Сеяну: "Пусть ненавидят меня, лишь бы боялись". Трех всадников и двух сенаторов, которые откровеннее других критиковали его, Тиберий приговорил к смерти по нелепому обвинению в том, что, услышав о гибели Германика, они якобы выразили удовольствие. Доносители разделили между собой их имущество.

Примерно в это время старший сын Германика Нерон5 достиг совершеннолетия. Он был похож на отца внешностью и чудесным характером, и, хотя не обещал быть таким умелым воином или талантливым управителем, как Германик, Рим многого от него ждал. Все радовались, когда он женился на дочери Кастора и Юлиллы, которую мы сперва называли Еленой из-за ее поразительной красоты (настоящее ее имя было Юлия), а потом Хэлуон, что значит "обжора", потому что она испортила свою красоту чревоугодием. Нерон был любимцем Агриппины. Все дети Германика, будучи из рода Клавдиев, делились на хороших и плохих, по словам баллады: на сладкие яблоки и кислицу. Кислицы было больше. Из девяти детей, которых Агриппина родила Германику, трое умерли в детстве - две девочки и мальчик, - и, судя по тому, что я видел, этот мальчик и старшая из девочек были лучшими из девяти. Август так любил этого мальчика, умершего, когда ему исполнилось восемь лет, что держал у себя в спальне его портрет в виде купидона и имел обыкновение, встав утром с постели, целовать его. Но из оставшихся в живых только Нерон мог похвалиться хорошим нравом. Друз был угрюмый, нервозный, с дурными наклонностями. Друзилла была похожа на него. Калигула, Агриппинилла и последняя девочка, которую мы звали Лесбия, были так же, как и младшая из умерших дочерей, скверными во всех отношениях. Но Рим судил о всей семье по Нерону, потому что пока он единственный достиг того возраста, когда на тебя обращают внимание. Калигуле тогда было всего девять лет.

Однажды, во время моего приезда в Рим, ко мне пришла очень встревоженная Агриппина, чтобы посоветоваться со мной. Куда бы она ни пошла, сказала Агриппина, она чувствует, что за ней кто-то следит, она от этого просто больна. Знаю ли я кого-нибудь, кроме Сеяна, кто может воздействовать на Тиберия? Она уверена, что он решил убить ее или отправить в изгнание, если только ему удастся найти хоть малейший предлог. Я сказал, что знаю только двух людей, оказывающих на Тиберия благотворное влияние. Один из них - Кокцей Нерва, другой - Випсания. Тиберий так и не смог вырвать из сердца любовь к ней. Когда у нее с Галлом подросла внучка, которая в пятнадцать лет очень напоминала Випсанию такой, какой она была до развода с Тиберием, Тиберий даже думать не мог о том, чтобы отдать девушку кому-нибудь в жены, и не женился на ней сам лишь потому, что она была племянницей Кастора и брак мог считаться кровосмесительным. Поэтому Тиберий назначил ее главной весталкой, преемницей старой Окции, которая недавно умерла. Я сказал Агриппине, что, если она подружится с Кокцеем и Випсанией (которая, будучи матерью Кастора, сделает все, чтобы ей помочь), она и ее дети будут в безопасности. Агриппина послушалась моего совета. Випсания и Галл, очень жалевшие ее, разрешили ей пользоваться своим городским домом и тремя виллами как ее собственными и много возились с ее детьми. Галл, например, выбрал для них новых наставников, так как Агриппина подозревала, что старые - агенты Сеяна. От Нервы помощи было меньше. Он являлся знатоком законов, величайшим авторитетом по части контрактов, о которых он написал несколько юридических трудов, но во всем остальном был таким рассеянным и ненаблюдательным, что казался чуть ли не дурачком. Он был добр к Агриппине, как и ко всем, но не понимал, чего она от него ждет.

К сожалению, Випсания вскоре умерла, и это сразу сказалось на Тиберии. Он больше и не пытался скрыть свои порочные наклонности, слухам о которых люди просто отказывались верить. Некоторые из его пороков были ужасны и противоестественны, что никак не вязались с представлением о достоинстве императора Рима, избранного Августом. Ни женщины, ни юноши не могли теперь чувствовать себя при нем в безопасности, даже жены и дети сенаторов, - если им дорога была собственная жизнь и жизнь их мужей и отцов, они, не противясь, делали то, что он от них требовал. Но одна жена консула потом покончила с собой в присутствии друзей, сказав им, что была вынуждена ради спасения юной дочери от похоти Тиберия предложить вместо нее себя, но этого ему показалось мало: воспользовавшись се уступчивостью, старый козел принудил ее к таким чудовищным и грязным действиям, что лучше умереть, чем жить с воспоминаниями о них.

В это время повсюду распевали популярную песенку, начинавшуюся словами "О почему, о почему старый козел?..". Я бы сгорел от стыда, если бы привел ее всю целиком, но она была столь же остроумна, сколь неприлична; написала ее, по слухам, сама Ливия. Это была не единственная сатира на Тиберия, вышедшая из-под ее пера и пущенная анонимно в оборот при помощи Ургулании. Ливия знала, что рано или поздно они попадутся Тиберию на глаза, знала, что эти стишки очень его задевают, и думала, что, пока он считает, будто положение его из-за них неустойчиво, Тиберий не осмелится с ней порвать. Ливия из кожи лезла вон, стараясь привлечь к себе Агриппину, и даже рассказала ей по секрету, что Тиберий без ее ведома дал Пизону указание всячески донимать Германика. Агриппина не доверяла ей, но из всего этого было ясно, что между Ливией и Тиберием - вражда, а как сказала мне Агриппина, если уж ей придется выбирать между ними, она предпочтет прибегнуть к покровительству Ливии. Я был склонен с ней согласиться. По моим наблюдениям никто из фаворитов Ливии еще не стал жертвой доносителей Тиберия. Но страшно было подумать, что может случиться, если Ливия умрет.

Особенно тревожили меня, хотя я и не мог толком объяснить почему, тесные узы, которые обязывали Ливию и Калигулу. Калигула вел себя с людьми, как правило, или нагло, или подобострастно, иного поведения он не знал. С Агриппиной, моей матерью со мной, с Кастором и своими братьями, например, он вел себя нагло. Перед Сеяном, Тиберием и Ливиллой пресмыкался. Но с Ливией он был другим, не знаю, как яснее выразить свою мысль,- казалось, он в нее влюблен. Это было не похоже на обычную привязанность маленького мальчика к балующей его бабушке, вернее прабабушке, хотя действительно, Калигула как-то раз приложил много усилий, чтобы переписать нежные стишки в подарок Ливии на ее семидесятипятилетие, а она задаривала его подарками. У меня создалось впечатление, что они делят друг с другом какую-то неблаговидную тайну, хотя я вовсе не хочу сказать, будто между ними были предосудительные отношения. Агриппина, по ее словам, это тоже чувствовала, но не могла обнаружить ничего определенного.

Я наконец понял, почему Сеян так вежлив со мной: он предложил, чтобы мой сын Друзилл помолвился с его дочерью. Мне это не очень пришлось по душе, но лишь потому, что было жаль девочку, судя по всему, славную малышку. Каким мужем ей будет Друзилл, который каждый раз, когда я видел его, казался мне все более неуклюжим и глупым? Но сказать о своих чувствах я не мог. Тем более я не мог сказать, что сама мысль хоть о каком-то родстве с этим негодяем Сеяном мне глубоко противна. Он заметил, что я медлю с ответом, и спросил, не считаю ли я этот союз ниже достоинства своей семьи. Я, заикаясь, пробормотал: нет, конечно же, не считаю, его ветвь рода Элиев весьма почтенна. Сеян, хотя по рождению сын простого сельского всадника, был в юности усыновлен богатым сенатором из рода Элиев, консулом, оставившим ему все свои деньги; с этим усыновлением был связан какой-то скандал, но факт оставался фактом - Сеян был из Элиев. Он настаивал, чтобы я объяснил свою нерешительность: если этот брак мне не по нутру, он сожалеет, что заговорил о нем, но, понятно, сделал он это по совету Тиберия. Поэтому я сказал, что раз предложил этот союз сам Тиберий, я буду рад дать на него согласие, смущает меня одно: не рано ли четырехлетней девочке быть помолвленной с мальчиком тринадцати лет, который лишь в двадцать один год сможет формально вступить в брак, а до этого, возможно, окажется вовлечен в другие связи. Сеян улыбнулся и сказал, что он уверен - я прослежу, чтобы мой сын держался подальше от греха.

23 г. н.э.

В городе поднялось большое смятение, когда узнали, что Сеян породнится с императорской фамилией, но все спешили поздравить его, да и меня. Через несколько дней Друзилл умер. Его нашли на земле за кустом в саду каких-то друзей Ургуланиллы, пригласивших его из Геркуланума в Помпею. В горле его застряла небольшая груша. На дознании было сказано, что он подкидывал грушу в воздух и пытался поймать ее ртом. Нет сомнений, это несчастный случай. Но никто в это не верил. Было ясно, что Ливия, с которой не посоветовались относительно женитьбы одного из ее правнуков, устроила так, чтобы мальчика задушили, а затем сунули грушу ему в рот. Как было принято в таких случаях, дерево обвинили в убийстве, а потом, согласно приговору, вырыли из земли с корнем и сожгли.

Тиберий попросил сенат утвердить за Кастором звание трибуна. Это было равносильно тому, что назвать его своим преемником. Просьба его у всех вызвала облегчение. Она свидетельствовала о том, что Тиберию известны честолюбивые притязания Сеяна и он намерен их пресечь. Когда декрет был принят, кто-то из сенаторов предложил, чтобы его высекли на стене сената золотыми буквами. Никому было невдомек, что честь эта была оказана Кастору по совету самого Сеяна; он намекнул Тиберию, будто Кастор, Агриппина, Ливия и Галл объединили свои силы, и, отметив высоким званием Кастора, можно будет выяснить, кто еще входит в их партию. Сделать надпись золотыми буквами предложил один из друзей Сеяна, и имена сенаторов, поддержавших это нелепое предложение, были тут же записаны. Кастор стал куда более популярен среди лучших граждан Рима, чем в былые дни. Он перестал пить - смерть Германика отрезвила его - и хотя по-прежнему чрезмерно увлекался кровавыми гладиаторскими боями, чрезвычайно роскошно одевался и делал огромные ставки на бегах, он был добросовестный судья и верный друг. Я редко имел с ним дело, но когда мы встречались, он обращался со мной гораздо уважительнее, чем до смерти Германика.

Их с Сеяном жестокая ненависть друг к другу всегда угрожала вспыхнуть ярким пламенем, но Сеян старался не вызывать Кастора на ссору до тех пор, пока ее нельзя было использовать в своих интересах. Теперь это время пришло. Сеян отправился во дворец, чтобы поздравить Кастора со званием трибуна и нашел его в комнате вместе с Ливиллой. Там не было ни вольноотпущенников, ни рабов, поэтому Сеян мог не стесняться в выражениях. К этому времени Ливилла по уши была в него влюблена, и он мог рассчитывать, что она предаст Кастора точно так, как некогда предала Постума, - Сеян каким-то образом узнал об этой истории. Однажды в какой-то беседе они даже посетовали, что они не императорская чета, - вот когда можно было бы делать все, что вздумается.

- Ну, Кастор, - сказал Сеян, - я хорошо обстряпал для тебя это дельце. Мои поздравления.

Кастор нахмурился. Кастором его называли только немногие, самые близкие друзья. Он получил это прозвище, как я, по-моему, уже объяснял, благодаря сходству с известным гладиатором, но закрепилось оно за ним из-за ссоры на пиру с каким-то всадником. Всадник сказал ему в глаза, что он пьян и ни на что не способен, и Кастор. выйдя из себя, с криком "Пьян и ни на что не способен, да? Я покажу тебе, пьян ли я, и на что я способен!" слез, шатаясь, с ложа и нанес всаднику такой страшный удар в живот, что тот изрыгнул все, что съел. Теперь Кастор сказал Сеяну:

- Я не позволяю называть меня Кастором никому, кроме друзей и равных мне. А ты - ни первое, ни второе. Для тебя я - Тиберий Друз Цезарь. И я не понимаю, на что ты намекаешь, говоря, будто что-то для меня "обстряпал". И мне не нужны твои поздравления, о чем бы ни шла речь. Так что убирайся отсюда!

Ливилла:

- Что касается меня, я считаю трусостью с твоей стороны оскорблять Сеяна, не говоря уж о том, что ты неблагодарно выгоняешь его прочь, как собаку, когда он пришел поздравить тебя с почетным назначением. Ты сам знаешь, что твой отец никогда не дал бы тебе это звание, если бы не рекомендация Сеяна.

Кастор:

- Ты болтаешь глупости, Ливилла. Подлый доноситель имеет к этому такое же отношение, как мой евнух Лигд. У него раздутое самомнение. И скажи мне, Сеян, при чем тут трусость?

Сеян:

- Твоя жена права. Ты - трус. Ты не осмеливался разговаривать со мной подобным образом до того, как я сделал тебя трибуном и твоя личность стала неприкосновенной. Ты прекрасно знаешь, что иначе я бы тебя вздул.

- И поделом, - добавила Ливилла.

Кастор переводил взгляд с одного лица на другое, затем медленно сказал:

- Значит, между вами двумя что-то есть, да?

Ливилла презрительно улыбнулась:

- Предположим, что есть. Кто из вас лучше?

- Ладно, моя милая, - вскричал Кастор, - сейчас мы это увидим! Забудь на минуту, что я трибун, Сеян, и пусти в ход кулаки.

Сеян сложил руки на груди.

- Что, боишься?!

Сеян ничего не сказал, и Кастор с силой ударил его ладонью по щеке.

- А теперь убирайся!

Сеян вышел, раскланиваясь с преувеличенной почтительностью. Ливилла последовала за ним.

Этот удар решил судьбу Кастора. Сеян явился к Тиберию, пока след от пощечины еще не пропал, и заявил, будто, придя к Кастору поздравить его со званием трибуна, нашел его пьяным и тот хлестнул его по лицу, сказав: "Да. приятно ударить человека, зная, что он не ударит в ответ. И можешь передать моему отцу, что я сделаю то же самое с каждым из его вонючих доносчиков". На следующий день Ливилла пришла пожаловаться, что Кастор ее избил, и подтвердила слова Сеяна. Кастор, мол, избил ее потому, что она не скрыла, как ей противно видеть, когда бьют человека, который не может ответить тем же, и слышать; когда оскорбляют своего отца. Тиберий поверил им обоим. Он ничего не сказал Кастору, но поставил бронзовую статью Сеяна в театре Помпея - необычайно высокая честь, если ее оказывают человеку при жизни. Люди сделали вывод, что Кастор, несмотря на звание трибуна, попал в опалу (Сеян и Ливилла распространяли повсюду свою версию ссоры) и Сеян - единственный человек, чьей милости стоит добиваться. Поэтому было отлито много копии этой статуи и приверженцы Сеяна ставили их на почетное место в парадных залах своих домов по правую руку от статуи самого Тиберия, а статуи Кастора редко где можно было увидеть. Всякий раз, когда Кастор встречал отца, на его лице ясно читались обида и возмущение, и это сделало задачу Сеяна совсем легкой. Он сказал Тиберию, будто Кастор прощупывал различных сенаторов насчет того, поддержат ли они его, если он захватит верховную власть, и кое-кто уже обещал ему свою помощь. Те из них, которые казались Тиберию наиболее опасными, были арестованы все по тому же привычному обвинению в богохульстве по отношению к Августу. Одного приговорили к смерти за то, что он зашел в уборную, держа в руке золотую монету, где был высечен профиль Августа. Другому вменили в вину то, что он включил статую Августа в список дачной мебели, предназначенной для продажи. Его тоже приговорили бы к смерти, если бы консул, разбиравший это дело, не попросил Тиберия голосовать первым. Тиберию было неудобно голосовать за смертный приговор, и сенатора оправдали, но вскоре осудили по другому обвинению.

Кастор перепугался и обратился к Ливии за помощью против Сеяна. Ливия сказала, чтобы он успокоился, она скоро образумит Тиберия. Но она не доверяла Кастору и боялась брать его в союзники. Она пошла к Тиберию и сказала ему, будто Кастор обвиняет Сеяна в том, что он совратил Ливиллу, злоупотребляя своим положением доверенного лица, шантажирует богатых людей и от имени Тиберия вымогает у них деньги и сам зарится на единовластие; Кастор сказал, добавила она, что, если Тиберий в ближайшем будущем не прогонит этого негодяя, он возьмет это в свои руки, и просил ее содействия. Представив дело таким образом, Ливия надеялась, что Тиберий станет так же мало доверять Сеяну, как Кастору, и по старой привычке будет полагаться только на нее. На какое-то время она преуспела в этом. Но затем произошел случай, показавший Тиберию, что Сеян действительно предан ему, о чем свидетельствовали и все его прошлые поступки. Однажды Сеян, Тиберий и несколько друзей отправились на пикник в грот на берегу моря; вдруг раздался грохот, и часть естественной кровли обвалилась, убив несколько слуг и похоронив под обломками остальных; вход в пещеру оказался завален. Сеян, встав над Тиберием на четвереньки - ни тот ни другой не были ранены, - прикрыл его от продолжавших падать обломков своей спиной. Когда час спустя солдаты их откопали, Сеян стоял все в той же позе. Между прочим, Фрасилл в тот день тоже упрочил свое положение: он сказал утром Тиберию, что незадолго до полудня будет час тьмы, равно как заверил Тиберия, что он на много лет переживет Сеяна и Сеян ему не опасен. Я думаю, Сеян договорился об этом с Фрасиллом, но доказательств тому у меня нет; Фрасилл не был таким уж бессребренником, но когда он предсказывал что-то согласно желанию своих клиентов, его пророчества исполнялись так же, как обычные предсказания. Тиберий и правда пережил Сеяна на несколько лет.

Тиберий дал еще одно публичное подтверждение того, что Кастор в немилости, сделав ему в сенате выговор за присланное туда письмо. Кастор просил извинить его за отсутствие на жертвоприношениях при открытии сената после летнего роспуска, объясняя, что его задерживает другое общественное дело и он не сумеет вернуться в город вовремя. Тиберий сказал с насмешкой, что можно подумать, будто малый воюет в Германии или отправился с дипломатическим поручением в Армению, когда задержавшее его "общественное дело" - всего лишь ловля рыбы и купание в Террацине. Тиберий добавил, что ему самому простительно на склоне лет иногда покидать город; он вправе сослаться на то, что силы его иссякли в результате долгой государственной службы мечом и пером. Но что, кроме наглости, могло задержать его сына? Это было очень несправедливо: Кастору поручили за время летнего отпуска подготовить отчет о береговых оборонительных сооружениях, а он не успел собрать к сроку все сведения и предпочел закончить работу, вместо того чтобы ездить попусту в Рим, а затем обратно в Террацину.

Не успел Кастор вернуться, как тут же заболел. По симптомам это была скоротечная чахотка. Он побледнел, похудел и харкал кровью. Кастор написал Тиберию и просил прийти к нему - они жили в разных концах дворца, - он умирает и хочет получить прощение отца за те обиды, которые он, сам того не желая, когда-нибудь ему нанес. Сеян отговорил Тиберия идти туда: возможно. Кастор на самом деле болен, но, с другой стороны, возможно, это просто уловка, чтобы заманить Тиберия к себе и убить. Поэтому Тиберий не пошел к сыну, а спустя несколько дней тот умер.

О смерти Кастора не очень сожалели. Его необузданный, жестокий нрав и дурная слава заставляли горожан со страхом думать о том, что случится, если он станет преемником отца. Мало кто верил в его исправление.

23 г. н.э.

Большинство людей считало это просто хитростью, чтобы завоевать народную любовь, и он будет так же плох, как Тиберий, стоит ему занять его пост. А тут подрастают сыновья Германика - Друз тоже как раз достиг совершеннолетия, - они, бесспорно, наследники Тиберия. Но сенат из почтения к Тиберию оплакивал смерть Кастора так громко, как мог, и присудил ему такие же посмертные почести, как Германику. Сам Тиберий не делал вида, будто он очень скорбит о сыне, и произнес приготовленное им надгробное слово твердым, звучным голосом. Когда Тиберий увидел, что по лицам некоторых сенаторов катятся слезы, он сказал достаточно внятно "в сторону", обращаясь к стоявшему рядом Сеяну: "Фу, здесь пахнет луком!". Затем поднялся Галл и выразил свое восхищение тем, как хорошо Тиберий справился со своим горем. Он напомнил всем, что даже божественный Август, будучи среди них в смертном обличий, не смог совладать с чувствами, вызванными смертью Марцелла, его приемного сына (даже не родного), и когда он благодарил сенат за участие, ему пришлось прервать свою речь на середине, так обуревала его печаль. А та речь, которую мы только что слышали, является блестящим образцом самообладания. (Здесь будет уместным заметить, что когда четыре или пять месяцев спустя из Трои прибыли представители греков, чтобы выразить свое соболезнование Тиберию по поводу смерти его единственного сына, Тиберий поблагодарил их так: "А я соболезную вам, уважаемые, по поводу смерти Гектора"). Затем Тиберий послал за Нероном и Друзом и, когда они прибыли, взял каждого из них за руку и представил их сенату:

- Господа сенат, три года назад я вверил этих оставшихся без отца детей попечению их дяди, моего дорогого сына, которого мы горячо оплакиваем сегодня, желая, чтобы он их усыновил, хотя у него уже были родные сыновья, и воспитал достойными наследниками семейной традиции. ("Правильно! Правильно!" - с места Галла, и всеобщие аплодисменты.) Но теперь, когда жестокая судьба похитила его у нас (стоны и сетования), я обращаюсь с подобной просьбой к вам. В присутствии богов, перед лицом нашей любимой родины, я молю вас взять под свое покровительство, под свою опеку этих благородных праправнуков Августа, чьи предки прославили свои имена в римской истории: постарайтесь, чтобы вы и я честно выполнили свои обязанности по отношению к ним. Внуки, эти сенаторы заняли теперь место вашего отца; ваше происхождение столь высоко, что какая бы, хорошая или злая, вас ни постигла участь, это тут же отразится на судьбе государств. (Оглушительные аплодисменты, слезы, благословения, заверения в верности).

Но вместо того, чтобы поставить здесь точку, Тиберий испортил все впечатление, закончив в своем обычном духе приевшимися всем фразами о том, что он скоро уйдет в отставку и восстановит республику, когда "консулы или кто-нибудь другой снимут бремя правления" с его "согбенных плеч". Если он не хотел, чтобы Нерон и Друз (или один из них) стали его преемниками, что он имел в виду, отождествляя их судьбу с судьбой Рима?

Похороны Кастора не были столь волнующими, как похороны Германика, - мало кто искренне о нем горевал, - но зато куда более великолепными. В похоронной процессии можно было увидеть все фамильные изображения Цезарей и Клавдиев, начиная с Энея, родоначальника Юлиев, и Ромула, основателя Рима, и кончая Гаем, Луцием и Германиком. Было здесь также изображение Юлия Цезаря - он, как и Ромул, считался только полубогом, но Августа не было, ведь он был богом поважнее.

Сеяну и Ливилле пришлось призадуматься над тем, как осуществить свою честолюбивую мечту стать императором и императрицей. На пути у них стояли Нерон, Друз и Калигула - их предстояло устранить. Избавиться от троих без шума было трудновато, но, как заметила Ливилла, сумела же бабка избавиться от Гая, Луция и Постума, когда захотела передать власть Тиберию. А Сеян, тут и спору нет, был в куда более благоприятном положении, чтобы выполнить их план, чем была тогда Ливия. Желая показать Ливилле, что он действительно, как и обещал, намерен на ней жениться, Сеян развелся со своей женой Апикатой, от которой у него было трое детей. Он обвинил ее в прелюбодеянии и заявил, что она собирается стать матерью ребенка, зачатого не от него. Он не назвал во всеуслышание имени ее любовника, но сказал Тиберию, когда они были наедине, что подозревает Нерона. У Нерона, добавил он, плохая репутация из-за его интрижек с женами известных людей; он, видимо, воображает, будто может вести себя как ему вздумается, раз его прочат в наследники престола. Тем временем Ливилла делала все возможное, чтобы лишить Агриппину покровительства Ливии: она предупредила Агриппину, что Ливия лишь использует ее как орудие в своей ссоре с Тиберием - это случайно соответствовало истине, - и предупредила Ливию через одну из ее прислужниц, что Агриппина использует ее как орудие в своей ссоре с Тиберием - что также соответствовало истине. Ливилла заставила их обеих поверить, будто каждая из них поклялась убить другую, как только надобность в ней отпадет.

Двенадцать понтификов начали включать имена Нерона и Друза в молитвы о здоровье и благоденствии императора, и другие жрецы последовали их примеру. Тиберий, будучи великим понтификом, направил им письмо, где выразил свое недовольство тем, что они не делают разницы между этими мальчишками и им самим, человеком, который с честью занимал все важнейшие государственные посты за двадцать лет до того, как они родились, и занимает их до настоящего времени; это просто неприлично. Тиберий вызвал понтификов к себе и поинтересовался, уговорила ли их Агриппина сделать это дополнение к обычной молитве или заставила угрозами. Они, естественно, отрицали и то и другое, но не убедили его; четверо из двенадцати понтификов, в том числе Галл, были так или иначе связаны с Агриппиной семейными узами, пятеро были с ней и се сыновьями в дружеских отношениях. Тиберий сделал им суровый выговор. В своей следующей речи он предупредил сенат "не давать никаких преждевременных отличий, от которых у молодых людей может закружиться голова и они станут предаваться самонадеянным мечтам".

Агриппина нашла неожиданного союзника в Кальпурнии Пизоне. Он сказал ей, что вступился за своего дядю Гнея Пизона просто ради чести семьи, и она не должна считать его врагом, он приложит все старания для защиты ее самой и ее детей. Но после этого разговора Кальпурний недолго прожил. Его обвинили в "изменнических словах, произнесенных в частной беседе", в том, что он держит дома яд, и в том, что он явился в сенат, вооруженный кинжалом. Последние два обвинения были настолько нелепы, что сенат их отвел, но назначили день для разбирательства по поводу "изменнических слов". Не дожидаясь суда, Кальпурний покончил жизнь самоубийством.

Тиберий поверил Сеяну, будто в Риме существует организованная Агриппиной тайная партия "зеленых", членов которой можно узнать по их горячей поддержке "зеленого" возницы на бегах. Возницы каждой из четырех участвующих в бегах колесниц различались шестом своей одежды: красным, синим, зеленым и белым. В это время самым большим успехом пользовался возница в зеленом, а красный был самым непопулярным. И вот, когда, отправившись в праздники на бега, к чему его обязывало положение - сам он никогда не интересовался бегами и всегда обрывал пустые разговоры о них во дворце или на пирах, - Тиберий начал впервые обращать внимание на то, какую поддержку получает та или иная колесница, он с большим беспокойством обнаружил, что громче всех приветствуют возницу в зеленом. Сеян также сказал ему, что для "зеленых" красный цвет - символ императора и его сторонников, и теперь Тиберий заметил, что, когда побеждает возница в красном - хотя случалось это редко, - в цирке раздается шиканье и свист. Сеян был хитер: он знал, что Германик всегда поддерживал "зеленого" возницу и что Агриппина, Нерон и Друз в память о нем тоже предпочитают этот цвет.

В течение многих лет командующим войсками на Рейне был некий Силий. Я, кажется, уже упоминал о нем. Да, тот самый военачальник, чьи четыре полка не приняли участия в большом мятеже в Верхней Германии. Он был самый способный из заместителей брата и получил триумфальные украшения за победы над Германном. Незадолго до описываемых событий он, возглавив объединенные войска Верхней и Нижней провинций, подавил опасный бунт французских племен неподалеку от Лиона - места, где я родился. Он не отличался особой скромностью, но и хвастуном его нельзя было назвать, и если он действительно, как говорили, заявил во всеуслышание, будто, не сумей он найти подход к тем четырем полкам, они присоединились бы к мятежникам, а значит, не будь его, у Тиберия не было бы и империи, - он недалеко ушел от истины. Но Тиберию это, естественно, не понравилось, хотя бы потому, что, как я уже объяснил, мятежные полки были раньше под его командой. Жена Силия - Созия - была лучшей подругой Агриппины. Случилось так, что во время Больших Римских игр, которые были в начале сентября, Силий делал крупные ставки на возницу в зеленом. Сеян крикнул ему с противоположной стороны цирка:

- Я ставлю на красного! Бьюсь с тобой об заклад на любую сумму!

Силий крикнул в ответ:

- Ты ставишь не на тот цвет, мой друг! Красный возница понятия не имеет о том, как держать в руках вожжи. Он пытается достичь успеха хлыстом. Ставлю тысячу золотых, что выиграет зеленый. Молодой Нерон говорит, что готов поставить полторы тысячи: он горячий поклонник зеленого.

Сеян многозначительно посмотрел на Тиберия, который слышал весь этот обмен репликами и был поражен дерзостью Силия. Он счел хорошим предзнаменованием то, что во время предпоследнего заезда, пересекая линию финиша, возница и зеленом упал и красному досталась легкая победа.

Через десять дней Силий предстал перед сенатом по обвинению в государственной измене. Ему вменялось в вину то, что он не принял должных мер на ранних стадиях бунта во Франции и брал себе в уплату за невмешательство треть добычи, в том, что он воспользовался своей победой для дальнейшего грабежа верных жителей Франции, а затем обложил провинцию чрезвычайными налогами для возмещения военных издержек. Созия была обвинена в соучастии в тех же преступлениях. Со времени этого бунта Силий был непопулярен во дворце. Тиберия тогда сильно порицали за то, что он сам не возглавил кампанию против бунтовщиков и проявлял больше интереса к делам о государственной измене, чем к подавлению бунта. В качестве оправдания Тиберий сослался в сенате на свой возраст - а Кастор был занят другими важными делами - и объяснил, что он находится в тесной связи со штабом Силия и даст ему необходимые указания. Все, что касалось французского бунта, задевало Тиберия за живое. Когда французов разбили, один сенатор-острослов, по примеру Галла, выставил Тиберия на посмешище, предложив назначить ему триумф, ведь за победу на самом деле надо благодарить его. Тиберий в ответ высказался в том духе, что победа эта незначительна, и не стоит о ней говорить: он был так недоволен, что никто не решился предложить, чтобы Силию назначили триумфальные украшения, которые он, безусловно, заслужил. Силий был разочарован, и слова насчет германского мятежа были сказаны им отобиды на неблагодарность Тиберия.

Силий счел ниже своего достоинства отвечать на обвинения в государственной измене. Он ни о чем не договаривался с восставшими, а если его солдаты в некоторых случаях не видели разницы между имуществом мятежников и верных империи граждан, этого можно было ожидать: многие так называемые верные подданные Рима тайком финансировали бунт. Что до обложения налогом, то факты таковы: Тиберий обещал ему специальную сумму из государственной казны, чтобы покрыть издержки кампании и возместить римским гражданам, живущим в провинции, ущерб, нанесенный их домам, урожаю и скоту. В ожидании выплаты этих ассигнований Силий обложил налогом часть северных племен, обещая вернуть деньги, когда они будут выданы ему Тиберием, чего так до сих пор и не сделано. В результате бунта Силий лишился двадцати тысяч золотых, так как сформировал эскадрон добровольцев, который он вооружил за свой счет и которому платил из собственного кармана. Главный обвинитель Силия, один из консулов того года, со злобой стал говорить о его вымогательстве. Он был другом Сеяна и сыном военного губернатора Нижней провинции, который хотел получить верховное командование всеми римскими военными силами, посланными против французов, но должен был уступить место Силию. Силий не мог даже привести в качестве свидетельства обещание Тиберия относительно денег, так как письмо, где об этом шла речь, было запечатано печатью со сфинксом. Ну а разговоры о вымогательстве не имели отношения к делу - обвиняли-то его в государственной измене.

Под конец Силий воскликнул:

- Сиятельные отцы, я многое мог бы сказать в свою защиту, но не скажу ничего, потому что это разбирательство ведется незаконным образом и приговор вынесен давным-давно. Я прекрасно понимаю, что настоящее мое преступление заключается в словах относительно того, что, не найди я подход к полкам в Верхней Германии, они бы присоединились к мятежу. Сейчас вы окончательно убедитесь в моей виновности - я вам вот что скажу: если бы не "подход" Тиберия к войскам в Нижней Германии, там вообще не было бы мятежа. Друзья, я - жертва алчного, завистливого, жестокого, деспотичного...

Конец его речи потонул в гуле протестов со стороны перепуганных сенаторов. Силий отдал честь Тиберию и вышел, высоко подняв голову. Придя домой, он обнял Созию и детей, передал нежный прощальный привет Агриппине, Нерону, Галлу и остальным друзьям и, зайдя в спальню, вонзил меч себе в горло.

Оскорбления по адресу Тиберия сочли свидетельством его вины. Все имущество Силия было конфисковано с обещанием, что оно пойдет на возмещение несправедливо назначенного налога, а обвинители получат четверть оставшейся собственности, как того требует закон; деньги же, отказанные ему за верность Августом, должны быть возвращены в государственную казну, поскольку они были выплачены по недоразумению. Жители провинции не отважились настаивать на своих правах, и Тиберию достались три четверти имущества Силия - к этому времени уже не было разницы между военной, государственной и императорской казной. Впервые Тиберий получил прямую выгоду от конфискации имущества и позволил оскорбление своей личности считать доказательством государственной измены.

У Созии было личное достояние, и, чтобы спасти ей жизнь и избавить ее детей от нищеты, Галл потребовал отправить ее в изгнание, а собственность разделить пополам между обвинителями и детьми. Но один свойственник Агриппины, союзник Галла, предложил, чтобы обвинители получили только четверть всего имущества - законный минимум, - добавив, что Галл - верный приверженец Тиберия, но несправедлив к Созии, ведь всем известно: когда Силий лежал на смертном одре, она упрекала его за его вероломные и неблагодарные высказывания. Поэтому Созию всего лишь отправили в изгнание. Она уехала жить в Марсель, и поскольку, узнав, что ему грозит смертная казнь, Силий тут же потихоньку передал Галлу и другим друзьям большую часть своего достояния в звонкой монете, чтобы они сохранили эти деньги для его детей, семья его отнюдь не бедствовала. Старший сын Силия, когда вырос, доставил мне немало неприятностей.

С тех пор Тиберий, раньше обвинявший людей в измене под предлогом того, что они богохульствовали по адресу Августа, стал все чаще проводить в жизнь указ, принятый в первый год его правления, о том, что любые высказывания, направленные против него самого и порочащие его доброе имя, должны считаться государственным преступлением. Он обвинил одного сенатора, которого подозревал в принадлежности к партии Агриппины, в том, что тот читал вслух бранную эпиграмму, сочиненную на него. А дело было так: однажды утром жена сенатора заметила, что высоко на воротах дома прикреплен какой-то листок. Она попросила мужа прочитать, что там написано, - он был выше нее. Сенатор медленно прочитал, разбирая по буквам:

Хоть пить вино он перестал,

Но выпивает вновь.

Он просто взял другой бокал -

В нем убиенных кровь.

Жена наивно спросила, что это значит, и он ответил: "Опасно объяснять это на людях, дорогая". Возле ворот болтался профессиональный доносчик в надежде, что, когда сенатор прочитает эпиграмму - работу Ливии, он скажет что-нибудь компрометирующее его. Доносчик тут же отправился к Сеяну. Тиберий лично подверг сенатора допросу, спрашивая, что он имел в виду под "опасно" и на кого, по его мнению, написана эпиграмма. Сенатор ходил вокруг да около и не давал прямого ответа. Тогда Тиберий сказал, что, когда он был молод, по Риму циркулировало много пасквилей, обвиняющих его в пьянстве, но впоследствии доктора предписали ему воздерживаться от вина из-за предрасположенности к подагре, и вот в последнее время опять появились клеветнические стишки, на этот раз обвиняющие его в кровожадности. Тиберий спросил обвиняемого, не были ли ему известны эти факты и не думает ли он, что в эпиграмме как раз говорится об императоре? Несчастный человек ответил, что до него доходили слухи о пьянстве императора, но он им не верил, так как они не имели под собой оснований, и никак не связывал эти поклепы с эпиграммой у себя на воротах. Тогда его спросили, почему он не доложил о прежних пасквилях сенату, как ему предписывал это долг. Сенатор ответил, что тогда, когда он их слышал, произносить или повторять какую угодно эпиграмму, сколь бы бранной она ни была, написанную против любого, пусть самого добродетельного, человека, еще не считалось преступлением; даже если грубые и оскорбительные стишки были направлены против самого Августа, вас не обвиняли в государственной измене, лишь бы вы их не печатали. Тиберий спросил, о каком времени он говорит, ведь в конце жизни Август издал закон против таких стихов. Сенатор ответил:

- Это было на третий год твоего пребывания на Родосе.

- Сиятельные, - воскликнул Тиберий, - почему вы позволяете этому субъекту оскорблять меня?

И сенатора присудили к наказанию, которому обычно подвергали самых злостных предателей: полководцев, которые за плату проигрывали битву неприятелю, и им подобных, - его сбросили с Тарпейской скалы.

Другого человека, всадника, казнили за то, что он сочинил трагедию о царе Агамемноне, в которой царица, убившая его в ванне, вскричала, замахиваясь топором:

Тиран, я мщу тебе за все -

Здесь преступленья нет!

Тиберий сказал, что под Агамемноном подразумевался он сам и приведенные строки подстрекали к его убийству. Что придало трагедии, над которой все раньше посмеивались, так нескладно и скверно она была написана, своего рода величие, ведь все ее экземпляры были изъяты и сожжены, а автор казнен.

25 г. н.э.

За этим судебным делом последовало два года спустя другое - я пишу об этом здесь, так как история с Агамемноном напомнила мне о нем - дело Кремуция Корда, который вступил в столкновение с Сеяном из-за сущего пустяка. Однажды дождливым днем, войдя в здание сената, Сеян повесил свой плащ на крючок, куда обычно вешал плащ Кремуций, и тот, придя позже него и не зная, что плащ принадлежит Сеяну, перевесил его на другой крючок. Плащ Сеяна упал на пол, и кто-то наступил на него грязными сандалиями. Сеян принялся зло мстить за это Кремуцию, и тому стало настолько противно видеть его лицо и слышать его имя, что, когда статую Сеяна установили в театре Помпея, он воскликнул: "Это погубит театр!". Поэтому Сеян указал на него Тиберию как на главного сторонника Агриппины. Но так как Кремуций был почтенный кроткий старик, у которого не было ни одного врага на свете, кроме Сеяна, и который открывал рот только в случае крайней необходимости, обвинение против него было трудно подкрепить уликами, которые мог бы, не стыдясь, принять даже наш запуганный сенат. В конце концов Кремуция обвинили в том, что он в письменном виде восхвалял Брута и Кассия, убийц Юлия Цезаря. В качестве улики был предъявлен исторический труд, написанный Кремуцием за тридцать лет до того, который сам Август, приемный сын Юлия, включил, как было известно, в свою личную библиотеку и время от времени им пользовался.

Кремуций горячо защищался против этого нелепого обвинения. Он сказал, что Брут и Кассий так давно умерли и с тех пор их поступок так часто восхвалялся историками, что, по-видимому, весь этот процесс - розыгрыш, подобный тому, которому недавно подвергся молодой путешественник в Лариссе. Этого юношу публично обвинили в убийстве трех человек, хотя жертвами его были три бурдюка с вином, висевшие у дверей лавки, которые он исполосовал мечом, приняв за грабителей. Но это судебное разбирательство происходило во время ежегодного Праздника смеха, что оправдывало все происходящее, и юноша любил выпить и уж очень был склонен пускать в ход свой меч - возможно, его и следовало проучить. Но он, Кремуций Корд, слишком стар, чтобы его выставляли подобным образом на посмешище, и сейчас не Праздник смеха, а, напротив, четыреста семьдесят шестая годовщина обнародования закона Двенадцати Таблиц, этого славного памятника законодательного гения и незыблемых моральных устоев наших предков. После чего старик ушел домой и уморил себя голодом. Все экземпляры его книги, кроме двух или трех, которые его дочь спрятала и переиздала много лет спустя, уже после смерти Тиберия, были изъяты и сожжены. Книга эта не отличалась особенными достоинствами и пользовалась незаслуженной славой.

До тех пор я говорил себе: "Клавдий, ты ничем не блещешь, и толку от тебя на этом свете мало, и жизнь твоя не очень-то счастливая - не одно, так другое, но ей, во всяком случае, ничто не грозит". Поэтому, когда старый Кремуций, которого я очень хорошо знал - мы часто встречались и болтали в библиотеке, - лишился из-за такого обвинения жизни, я был до смерти напуган. Я чувствовал себя как человек, находящийся на склоне вулкана, когда тот внезапно начинает извергать пепел и раскаленные камни. Это было мне предостережением. В свое время я писал куда более крамольные вещи, чем Кремуций. В моей "Истории религиозных реформ" было несколько фраз, которые вполне могли послужить основой для обвинения. И хотя мое имущество было очень незначительно и доносителям не имело смысла ставить мне что-нибудь в вину, чтобы получить его четвертую часть, я отдавал себе отчет в том, что все жертвы последних процессов о государственной измене были друзьями Агриппины, а я продолжал посещать ее всякий раз, когда приезжал в Рим. Я не был уверен в том, насколько мое родство с Сеяном послужит мне защитой.

Да, в то самое время я породнился с Сеяном и сейчас расскажу, как это произошло.

ГЛАВА XXIII

Как-то раз Сеян сказал, что мне следовало бы снова жениться, похоже, я не очень-то лажу со своей теперешней женой. Я ответил, что Ургуланиллу выбрала мне бабка Ливия и я не могу развестись с ней, пока Ливия мне этого не разрешит.

- Конечно, нет, - сказал он, - я вполне это понимаю, но тебе, должно быть, трудно приходится без жены.

- Спасибо, - сказал я, - я вполне управляюсь.

Он сделал вид, будто это великолепная шутка, и, громко рассмеявшись, заметил, что я далеко не дурак, но затем добавил, чтобы я непременно пришел к нему, если у меня возникнет возможность развестись. У него есть для меня на примете подходящая женщина - хорошего происхождения, молодая и неглупая. Я поблагодарил Сеяна, но мне стало не по себе. Когда я выходил из комнаты, он сказал:

- Друг Клавдий, я хочу дать тебе совет. Ставь на красных завтра в каждом заезде и не огорчайся, если ты потеряешь немного денег, в конечном счете ты все равно выиграешь. И не ставь на зеленых, в наши дни этот цвет приносит несчастье. Не говори никому о моих словах, это только между нами.

Я почувствовал облегчение: видно, Сеян все же думает, будто следует искать со мной дружбы, но что крылось за его словами, я понять не мог. На следующий день во время бегов - был праздник, посвященный Августу, - Тиберий увидел меня в цирке и, будучи в хорошем расположении духа, послал за мной.

Тиберий:

- Что ты поделываешь сейчас, племянник?

Я ответил, заикаясь, что пишу "Историю древних этрусков", если он ничего не имеет против.

Он:

- Правда? Это говорит о твоем здравом смысле. На свете не осталось ни одного древнего этруска, чтобы возражать против этого, и вряд ли есть хоть один живой этруск, которого бы это заботило, так что ты можешь писать все, что вздумается. А еще чем ты занят?

- П-пи-ишу "Историю древних к-к-к-кар-карфагенян", с твоего разрешения.

- Великолепно! А что еще? И не трать время на заикание. Я человек занятой.

- В данный м-м-мо-момент я с-с-с-с...

- Сочиняешь "Историю с-с-страны идиотов"?

- Нет, если позволишь, с-с-с-ставлю на красных.

Он пристально посмотрел на меня и сказал:

- Вижу, племянник, что ты не так уж глуп. А почему ты ставишь на красных?

Я был в затруднении, так как не мог признаться, что делаю это по совету Сеяна. Поэтому я сказал:

- Мне приснилось, будто зеленого лишили права участвовать в играх, потому что он поднял хлыст на других в-в-в-возниц, и красный п-п-п-пришел первым; с-с-с-си-ний и б-б-б-белый остались далеко позади.

Тиберий дал мне кошелек с деньгами и пробормотал на ухо:

- Никому не говори, что деньги от меня, просто поставь их на красных, посмотрим, что из этого выйдет.

Это был счастливый для красных день, и, держа пари с молодым Нероном при каждом заезде, я выиграл около двух тысяч золотых. Я счел разумным посетить в тот же день Тиберия.

- Вот твой счастливый кошелек, государь, с целым выводком кошелечков, которые расплодились от него за этот день.

- Все мои? - воскликнул он. - Да, мне повезло. Красный - самый хороший цвет, верно?

Типично для моего дяди Тиберия. Он не оговорил точно, кому пойдет выигрыш, и я думал, что мне. Но если бы я проиграл, он бы сказал что-нибудь, чтобы я почувствовал себя его должником. Мог бы по крайней мере отдать мне комиссионные.

Когда я в следующий раз приехал в Рим, мать была в таком возбужденном состоянии, что я не решался раскрыть при ней рот, боясь, как бы она не вспылила и не дала мне затрещину. Насколько я понял, причиной ее расстройства были Калигула, которому недавно стукнуло двенадцать, и Друзилла - на год его старше, жившие тогда у нее. Друзилла была заперта в комнате без пищи, а Калигула, хоть и не был наказан, казался всерьез напуганным. Он пришел ко мне вечером и сказал:

- Дядя Клавдий, попроси бабушку не говорить про нас императору. Мы не делали ничего плохого, клянусь. Мы просто играли. Ты же не веришь этому про нас. Скажи, что не веришь.

Он объяснил, что именно не надо было говорить императору, и поклялся честью отца, что они с Друзиллой ни в чем не виноваты. Я почувствовал себя обязанным по мере моих сил им помочь и, отправившись к матери, сказал:

- Калигула клянется, что ты ошибаешься. Он клянется честью отца, и если у тебя есть хоть крупица сомнения в его вине, не отмахивайся от клятвы. Что до меня, я не могу поверить, чтобы двенадцатилетний мальчик...

- Калигула - чудовище, и Друзилла тоже, а ты - болван; я верю собственным глазам больше, чем их клятвам или твоей дурацкой болтовне. Завтра я прямо с утра пойду к Тиберию.

- Мать, если ты расскажешь обо всем императору, пострадают не только эти двое. Давай хоть раз поговорим откровенно. Может быть, я и болван, но ты знаешь не хуже меня, что Тиберий подозревает, будто Агриппина отравила Кастора, чтобы ее старшие сыновья унаследовали империю, и что он живет в страхе перед внезапным переворотом в их пользу. Если ты, бабка этих детей, обвинишь их в кровосмешении, думаешь, он не найдет способа привлечь за это к ответу старших членов семьи?

- Ты был и есть болван, говорю я. Видеть не могу, как у тебя трясется голова и дергается кадык.

Но я понял, что мои слова произвели на нее впечатление, и решил, что, если я не буду попадаться ей на глаза до отъезда из Рима, чтобы своим видом не напоминать о моем совете, возможно, Тиберий и не услышит от нее ничего об этом деле. Я уложил вещи и отправился в дом моего шурина Плавтия, чтобы попросить его приютить меня на несколько дней. (К этому времени Плавтий сделал хорошую карьеру, и через четыре года его ждала должность консула.) Я пришел к нему поздно вечером; он читал у себя в кабинете какие-то судебные бумаги. Жена уже легла, сказал он. Я спросил, как она поживает.

- Последний раз, что я ее видел, у нее был расстроенный вид.

Плавтий рассмеялся:

- Ах ты, сельский житель, ты разве не слышал? Я уже больше месяца как разошелся с Нумантиной. Когда я сказал "жена", я имел в виду свою новую жену, Апронию, дочь того самого человека, который не так давно задал взбучку Такфаринату.

Я извинился и сказал, что, видимо, должен поздравить его.

- Но почему ты развелся с Нумантиной? Мне казалось, вы жили в добром согласии.

- Прекрасно жили. Но, сказать по правде, я в последнее время оказался в трудном положении из-за долгов. Мне сильно не повезло несколько лет тому назад, когда я был младшим судьей. Ты сам знаешь, что, когда оказываешься в такой должности, тебе приходится во время игр платить из собственного кармана. Начать с того, что я потратил больше, чем мог себе позволить, к тому же, как ты помнишь, мне на редкость не везло. Два раза во время игр была допущена ошибка в ритуале, и я был вынужден назавтра все начинать сначала. В первый раз был виноват я сам - я произнес молитву по устаревшей форме, ее изменили правительственным указом за два года до того. А во второй раз трубачу не хватило дыхания, и пришлось прервать сигнал; этого оказалось достаточно, чтобы снова все прекратить, не доведя до конца. Вот мне и пришлось трижды платить гладиаторам и возницам. С тех пор я не вылезал из долгов. Мне надо было что-то предпринять, кредиторы стали переходить к угрозам. Приданое Нумантины было истрачено много лет назад, но мне удалось договориться с се дядей. Он согласился принять ее обратно без денег при условии, что я разрешу ему усыновить нашего младшего сына. Он хочет иметь наследника, а наш мальчик ему по сердцу. Апрония очень богата, так что все мои дела теперь уладились. Конечно, Нумантина вовсе не хотела меня покидать. Мне пришлось сказать ей, будто я пошел на это лишь потому, что, если я не женюсь на Апронии, которая в меня влюблена и к которой благоволят во дворце, меня обвинят, как мне намекнул некий друг некоего важного лица, в богохульстве по отношению к Августу. Понимаешь, не так давно один из рабов споткнулся и уронил алебастровую вазу с вином посередине зала. У меня в руках был хлыст, и, когда я услышал грохот, я накинулся на парня и принялся его хлестать. Я ничего не видел от ярости. Он сказал: "Остановись, хозяин, погляди, где мы". Одна нога этого негодяя была на священном квадрате белого мрамора, на котором стоит статуя Августа. Я тут же бросил хлыст, но меня видели не менее полудюжины вольноотпущенников. Я не сомневаюсь, что могу им доверять и никто из них не пойдет на меня доносить, но Нумантину этот случай встревожил, вот я и воспользовался им, чтобы примирить ее с разводом. Между прочим, все это -только между нами. Я надеюсь, ты не передашь ничего Ургуланилле. Не хочу от тебя скрывать, ее наш развод сильно рассердил.

- Я никогда с ней теперь не вижусь.

- Ну, если увидишься, не говори ей того, что я сказал тебе. Поклянись, что не скажешь.

- Клянусь именем божественного Августа.

- Вот и хорошо. Ты помнишь комнату, где ты спал в прошлый раз?

- Да, благодарю. Если ты занят, я лягу сейчас. Я проделал сегодня долгий путь из Капуи, а дома меня задали неприятности. Мать буквально выгнала меня за дверь.

Мы пожелали друг другу спокойной ночи, и я поднялся наверх. Вольноотпущенник, как-то странно на меня поглядев, дал мне лампу; я вошел в спальню, расположенную почти напротив спальни Плавтия, и, запершись, принялся раздеваться. Постель была под пологом. Я снял одежду и вымыл руки и ноги в тазике для умывания, стоявшем в другом конце комнаты. Вдруг позади меня раздались тяжелые шаги, и мою лампу задули. "Тебе крышка, Клавдий, - подумал я, - у него, конечно, есть кинжал". Но вслух я сказал как можно спокойнее:

- Зажги, пожалуйста, лампу, кто бы ты ни был, и мирно обо всем поговорим. А если ты хочешь убить меня, при свете тебе будет виднее.

- Оставайся на месте, - ответил мне низкий голос.

Послышалось шарканье, ворчанье, шелест надеваемой одежды, затем удар кремнем по стали, и наконец лампа зажглась. Передо мной была Ургуланилла. Я не видел ее с похорон Друзилла, и за эти пять лет она не стала привлекательнее. Она была толще, чем раньше, невероятно толста, с обрюзглым лицом; этот Геркулес в женском облике мог одолеть тысячу Клавдиев. У меня довольно сильные руки, но ей достаточно было навалиться на меня, и она задавила бы меня насмерть.

Ургуланилла подошла ко мне и спросила:

- Что ты делаешь в моей спальне? Я постарался все ей объяснить и сказал, что это глупая шутка Плавтия - послать меня в спальню, не сказав, что она там. Я чрезвычайно уважаю ее, сказал я, и искренне прошу извинить меня за вторжение; я немедленно уйду и буду спать в общественных банях.

- Нет, голубчик, раз уж ты здесь, оставайся. Я не часто имею удовольствие быть в обществе своего супруга. Не обманывай себя - убежать тебе не удастся. Ложись и спи, я присоединюсь к тебе позднее. Я почитаю, пока меня не сморит сон. Я уже много ночей почти не сплю.

- Мне очень жаль, если я тебя разбудил...

- Ложись в постель.

- Я очень сожалею, что Плавтий развелся с Нумантиной. Я ничего об этом не знал, пока несколько минут назад мне не сказал об этом вольноотпущенник.

- Ложись и перестань болтать.

- Спокойной ночи, Ургуланилла. Я, право, очень...

- Ты замолчишь? - Она подошла и задернула полог.

Хотя я смертельно устал и у меня слипалось глаза, я изо всех сил старался не спать. Я был уверен, что Ургуланилла подождет, когда я усну, и затем задушит меня. А пока она читала вслух скучную книгу, греческую любовную повесть самого идиотского толка, шурша страницами и медленно, хриплым шепотом произнося по слогам каждое слово:

- "О, муд-рец, - ска-за-ла она, - ты вку-сил сей-час и меда, и желчи. Смот-ри, что-бы сла-дость тво-е-го удо-воль-ствия не об-ра-ти-лась завт-ра в го-речь рас-ка-я-ния!" "Че-пу-ха, - от-ве-тил я, - моя лю-би-мая, ее-ли ты ода-ришь ме-ня еще од-ним та-ким по-це-лу-ем, я го-тов под-жа-ри-вать-ся на мед-лен-ном ог-не, как ку-ри-ца или ут-ка!"

Ургуланилла хмыкнула и сказала громко:

- Засыпай, муженек, я жду, когда ты захрапишь.

- тогда не читай таких волнующих историй, - запротестовал я.

Спустя некоторое время я услышал, что Плавтий идет к себе в спальню. "О, небеса, - подумал я, - еще несколько минут, и он уснет и не услышит через две двери моих криков, когда Ургуланилла будет меня душить". Ургуланилла перестала шептать, ее бормотание и шелест страниц больше не помогали мне бороться со сном. Я чувствовал, что засыпаю. Я спал. Я знал, что я сплю и должен проснуться. Я яростно боролся со сном. Наконец я очнулся. Послышался тихий стук и шорох бумаги - книга слетела со стола на пол, лампа погасла, в комнате был сильный сквозняк. Должно быть, открылась дверь. Минуты три я внимательно вслушивался. Тишина. Ургуланиллы в комнате не было.

Я раздумывал, что предпринять, как вдруг раздался истошный крик... казалось, кричат совсем рядом. "Пощади! Пощади! - кричал женский голос. - Это дело рук Нумантины! О! О!" Затем донесся грохот от падения какого-то тяжелого металлического предмета, звон бьющегося стекла, снова крик, мягкий удар где-то далеко, затем торопливые шаги по коридору. Кто-то вошел в комнату. Дверь тихо прикрылась, щелкнула задвижка. Я узнал тяжелое дыхание Ургуланиллы. Я слышал, как она раздевается и кидает одежду на стул, и вскоре она уже лежала рядом со мной. Я притворился, что сплю. Ургуланилла принялась нащупывать в темноте мое горло. Я сказал, словно не совсем еще проснулся:

- Перестань, детка, мне щекотно. Надо завтра поехать в Рим, привезти тебе благовония.

Затем более осмысленным голосом добавил:

- О, Ургуланилла! Это ты? Что за шум? Который час? Мы уже давно спим?

- Не знаю, - сказала она, - я проспала, должно быть, часа три. Скоро рассветет. Похоже, случилось что-то ужасное. Пойдем посмотрим.

Мы встали, второпях накинули одежду и вышли из комнаты. Плавтий, голый, лишь закутанный в покрывало, стоял посреди взволнованной толпы людей, держащих факелы. Он был вне себя и только повторял:

- Это не я. Я спал. Я почувствовал, что ее вырвали из моих объятий, и слышал ее крики о помощи откуда-то сверху, словно ее несли по воздуху, а затем грохот, будто что-то рухнуло, и удар - когда она упала из окна. Было темно, хоть глаза выколи. Она кричала: "Пощади! Это дело рук Нумантины!"

- Расскажи это судьям, - сказал брат Апронии, делая шаг к нему, - увидишь, поверят ли они тебе. Ты убил ее, не отпирайся. У нее проломлен череп.

- Это не я, - повторил Плавтий. - Как я мог это сделать? Я спал. Это колдовство. Нумантина - ведьма.

Рано утром отец Апронии отвел Плавтия к Тиберию. Тот допросил его с пристрастием. Плавтий сказал теперь, что, пока он спал крепким сном, Апрония вырвалась из его объятий, с криком помчалась по комнате и выпрыгнула в окно. Тиберий велел тут же пронести его на место преступления. Первое, что он заметил в спальне - его собственный свадебный подарок: прекрасный бронзовый с золотом светильник из царской гробницы, лежавший разбитым на полу. Тиберий взглянул наверх и увидел, что он был выдран из потолка.

- Она цеплялась за светильник, и он упал, - сказал Тиберий. - Кто-то нес ее к окну на плечах. И взгляните, как высоко в окне пробита дыра. Апрония не сама выпрыгнула, ее выбросили.

- Это колдовство, - сказал Плавтий, - ее несла по воздуху какая-то невидимая сила. Апрония кричала и обвиняла мою прежнюю жену Нумантину.

Тиберий презрительно усмехнулся. Друзья Плавтия поняли, что его обвинят в убийстве, присудят к смертной казни, а имущество конфискуют. Поэтому его бабка Ургулания послала Плавтию кинжал, сказав, что он должен подумать о детях: если он предвосхитит приговор, немедля покончив с собой, им оставят имущество. Плавтий был трус и не решался сам наложить на себя руки. Наконец он лег в ванну с горячей водой, велел врачу вскрыть ему вены и медленно и безболезненно истек кровью. Мне все это было крайне неприятно. В первый момент я не обвинил Ургуланиллу в убийстве, ведь меня спросили бы, почему, услышав крики о помощи, я не вскочил с постели и не спас Апронию. Я решил подождать суда и выступить со своим заявлением, только если Плавтию будет грозить смертный приговор. О кинжале я узнал, когда было уже слишком поздно. Я утешал себя мыслью, что Плавтий жестоко обошелся с Нумантиной, и к тому же всегда был мне плохим другом. Чтобы смыть пятно позора с имени Плавтия и оставить по нему хорошую память, его брат обвинил Нумантину в том, что она помрачила его рассудок колдовством. Но Тиберий вмешался в это дело, сказав, что, на его взгляд, Плавтий в то время, бесспорно, находился в здравом уме. И обвинение с Нумантины было снято.

С Ургуланиллой я после той ночи не обменялся ни словом. Но месяц спустя Сеян неожиданно зашел ко мне, когда проезжал через Капую. Он сопровождал Тиберия на Капри, остров неподалеку от Неаполя, где у Тиберия было двенадцать вилл и куда он частенько ездил развлекаться.

- Теперь ты сможешь развестись с Ургуланиллой, - сказал Сеян. - Она ждет через пять месяцев ребенка, так сообщили мне мои агенты. Можешь поблагодарить за это меня. Мне было известно о безумной любви Ургуланиллы к Нумантине. Я случайно увидел молодого раба, грека, который мог сойти за близнеца Нумантины. Я послал его в подарок Ургуланилле, и она тут же влюбилась в него. Его зовут Ботер.

Что мне оставалось? Только сказать ему спасибо. Затем я спросил:

- А кто же будет моей новой женой?

- Значит, ты не забыл о нашем разговоре? Та, кого я имею в виду, моя сводная сестра Элия. Ты, разумеется, знаешь ее?

Еще бы! Но я скрыл свое разочарование и только спросил, какой интерес молодой прекрасной и умной девушке выходить за такого старого, хворого, глупого хромого заику, как я?

- О, - ответил Сеян, не щадя меня, - все это ей безразлично. Она выйдет замуж за племянника Тиберия и дядю Нерона, только это ее и интересует. Ты же не думаешь, что она воспылала к тебе любовью. Возможно, она заставит себя родить от тебя ребенка ради продолжения рода, но что касается чувств...

- Другими словами, помимо чести стать твоим зятем, я мог бы с таким же успехом не разводиться с Ургуланиллой - жизнь моя не станет от этого лучше.

- Ну, ты управишься, - рассмеялся он. - Судя по тому, как выглядит эта комната, ты не томишься от одиночества. Я вижу, в доме есть хорошая женщина. Перчатки, ручное зеркальце, пяльцы, коробка конфет, красиво подобранные цветы... Элия не будет ревнивой женой. Возможно, у нее тоже есть свои друзья, не знаю, я не сую нос в ее дела.

- Хорошо, - сказал я, - согласен.

- Не похоже, что ты очень признателен за это!

- Не в том дело. Ты порядком потрудился из-за меня, и я не знаю, как тебя и благодарить. Просто я побаиваюсь. Насколько мне известно, Элия - женщина требовательная, если ты понимаешь, что я хочу сказать.

Сеян расхохотался:

- У нее язык, как бритва. Но я не сомневаюсь, что за эти годы ты закалился и простой бранью тебя не проймешь. Мать хорошо выдубила тебе шкуру, не так ли?

- Не совсем, - ответил я, - я все еще уязвим.

- Ну, мне пора идти, дорогой Клавдий. Тиберий удивится, куда это я пропал. Значит, по рукам?

- Да, и я очень тебе благодарен.

- Между прочим, бедняжку Апронию убила Ургуланилла, верно? Я ожидал такой трагической развязки. Ургуланилла получила от Нумантины письмо, где та просила за нее отомстить. Как ты понимаешь, Нумантина его не писала.

- Я ничего об этом не знаю. Я тогда крепко спал.

- Как Плавтий?

- Гораздо крепче.

- Разумный ты человек. Что ж, до свидания, Клавдий.

- До свидания, Элий Сеян.

И он уехал.

Я развелся с Ургуланиллой, сперва испросив на то разрешения бабки. Ливия писала, что ребенок должен быть умерщвлен сразу после рождения: таково ее желание и желание Ургулании.

Я послал в Геркуланум к Ургуланилле верного человека, чтобы он сказал ей о том, какое я получил приказание, и посоветовал, если она хочет спасти ребенка, обменять его, как только он родится, на мертвое дитя. Я должен был предъявить мертвого младенца, а чьего, не имело значения, лишь бы он не очень давно умер. Ургуланилла так и сделала, а затем забрала его у приемных родителей, давших ей раньше своего умершего ребенка. Я не знаю, что случилось потом с Ботером, но дитя, девочка, когда выросла, стала, по слухам, как две капли воды похожа на Нумантину. Ургуланилла уже много лет как умерла. Когда это случилось, пришлось сломать стену дома, чтобы вынести ее колоссальную тушу - мясо и жир, чистый вес, водянки у нее не было. В своем завещании она публично отдала мне дань следующими любопытными словами: "Что бы там ни говорили. Клавдий - не дурак". Она оставила мне коллекцию греческих гемм, несколько персидских вышивок и портрет Нумантины.

ГЛАВА XXIV

25 г. н.э.

Тиберий и Ливия больше не встречались. Ливия оскорбила Тиберия, поставив в надписи на статуе Августа, посвященной ему совместно с Тиберием, первым именем свое. Тиберий отомстил ей, сделав единственную вещь, которую она не могла простить: когда из Испании прибыли посланцы с просьбой разрешить им построить храм ему и его матери, он отказался от имени обоих. Тиберий сказал сенаторам, что, возможно, в минуту слабости он позволил посвятить храм в Азии сенату и его главе (то есть себе самому) в знак отеческой заботы Рима о своих провинциях. В посвятительной надписи там упоминается также имя Ливии Августы, верховной жрицы культа Августа. Но согласиться на обожествление себя и матери значило бы зайти в своей терпимости слишком далеко.

- Что до меня, господа сенат, даю вам торжественную клятву, что мне совершенно достаточно быть простым смертным, связанным путами человеческой природы, и занимать среди вас ведущее место к вашему удовлетворению - если вы действительно мною довольны. Пусть таким меня и запомнят потомки. Если они будут считать меня достойным моих предков, блюдущим ваши интересы, равнодушным к опасности, не боящимся личных врагов, от которых я защищаю благо нашей империи, мне этого достаточно. Любовь и благодарность сената, римского народа и наших союзников - самый прекрасный храм, какой я могу себе воздвигнуть; не из мрамора, но из куда более стойкого материала, чем мрамор, - храм в сердцах людей. Когда те, в чью честь были построены мраморные храмы и кого раньше свято чтили, теряют былую славу, святилища их становятся всего лишь простыми гробницами. А посему я молю небо даровать мне до конца жизни спокойствие духа и способность с ясной головой разбираться во всех делах, человеческих и священных; посему я заклинаю граждан Рима и его союзников, чтобы, когда это смертное тело погрузится в вечный покой, они восславили мою жизнь и деяния (если я заслужившую того) благодарностью в душе, а не внешней пышностью, возведением храмов и ежегодными жертвоприношениями. Истинная любовь, которую Рим испытывал к моему отцу Августу в то время, когда он жил среди нас в человеческом обличии, теперь омрачена как благоговейным страхом, питаемым по отношению к нему людьми верующими, так и богохульным употреблением его имени в качестве рыночной клятвы. Кстати, господа, раз уж об этом зашла речь, я предлагаю, чтобы с сегодняшнего дня произнесение священного имени Августа в любых случаях, кроме самых торжественных, считалось преступлением и чтобы этот закон проводился в жизнь самым решительным образом.

Ни слова о чувствах Ливии. А за день до того Тиберий отказался назначить на должность судьи одного из ее ставленников, если она не согласится на то, чтобы он предварил назначение следующими словами: "Этот субъект - избранник моей матери Ливии Августы, чьим докучливым просьбам я был вынужден уступить, вопреки имеющимся у меня сведениям о его характере и способностях".

Вскоре после этого Ливия пригласила к себе на целый день всех высокорожденных римлянок. Гостей ждали всевозможные увеселения: фокусники, жонглеры, акробаты, декламация стихов, а также всевозможные сласти, засахаренные фрукты, вино и прекрасный алмаз для каждой гостьи в качестве памятного подарка. Чтобы увенчать прием, Ливия прочитала несколько писем Августа. Ей было уже восемьдесят три года, голос ее ослаб, и она шепелявила, но в течение полутора часов ее слушали, как завороженные. В первых прочитанных ею письмах содержались высказывания о государственной политике: казалось, Август писал специально, чтобы предостеречь против существующего теперь в Риме положения вещей. Там было несколько весьма уместных замечаний по поводу судебных дел о государственной измене, в частности следующий абзац:

"Хотя я имею законное право защищаться от всех видов клеветы, я приложу все старания, дорогая Линия, чтобы не разыгрывать такой гнусный спектакль, как судебный процесс, и не обвинять в государственной измене какого-нибудь глупого историка, карикатуриста или coчинителя эпиграмм, сделавшего меня мишенью своего остроумия или красноречия. Мой отец Юлий Цезарь прощал поэту Катуллу самые язвительные сатиры, какие можно себе представить; он написал Катуллу, что если тот хочет доказать, будто он не подобострастный льстец; как большинство его собратьев-поэтов, то он уже добился своего и может вернуться к другим, более поэтическим темам, чем сексуальные отклонения пожилого государственного деятеля; и не придет ли Катулл на следующий день к обеду вместе с тем, с кем захочет? Катулл пришел, и с тех пор они с Юлием Цезарем стали верными друзьями. Использовать величие закона, чтобы мстить за мелочные проявления личной злобы, значит публично признаваться в слабости, трусости и низости духа".

Был там и достойный внимания абзац о доносителях:

"В том случае, если я подозреваю, что доноситель выдвигает свои обвинения не из чувства истинного патриотизма и гражданской порядочности, а желает прямо или косвенно извлечь из них пользу для себя, я не только не принимаю в расчет его показаний, но ставлю черную отметку против его имени и никогда впоследствии не поручаю ему ответственный пост..."

Под конец Линия прочитала несколько весьма поучительных писем. У нее были десятки тысяч сшитых в виде книг и пронумерованных писем Августа, написанных на протяжении пятидесяти двух лет. Из этих тысяч она выбрала пятнадцать, которые сильнее всего могли опозорить Тиберия. В первых письмах выражалось недовольство его безобразным поведением в раннем детстве, его непопулярностью среди соучеников в отрочестве, его скупостью и высокомерием в юности и так далее. Раздражение писавшего все росло, и все чаще повторялась фраза: "И если бы он не был твой сын, дорогая Ливия, я бы сказал..." Затем пришел черед сетования на жестокость Тиберия по отношению к войскам ("словно он нарочно подстрекает их к мятежу...") и на его медлительность, когда надо наступать на врага, с нелестным для Тиберия сравнением между его методами ведения войны и методами его брата, моего отца. Дальше следовал гневный отказ взять Тиберия в зятья и подробный перечень его пороков. Затем шли письма, относящиеся к печальной истории с Юлией; выражения, в которых они были написаны, говорили о крайнем отвращении и даже ненависти Августа к Тиберию. Ливия прочитала также письмо, касающееся отзыва Тиберия с Родоса:

"Дражайшая Ливия.

Я хочу воспользоваться этой сорок второй годовщиной нашего брака, чтобы поблагодарить тебя от всего сердца за те исключительные услуги, которые ты оказала государству с тех пор, как мы объединили свои силы. Если меня величают Отцом отчизны, мне кажется нелепым, что тебя не величают Матерью отчизны; клянусь, ты сделала в два раза больше, чем я, для государственного переустройства. Почему ты просишь меня подождать еще несколько лет, прежде чем обратиться к сенату с ходатайством оказать тебе эту честь? Мне остается единственный способ выказать уверенность в твоей бескорыстной верности и глубине твоих суждений - уступить твоим беспрерывным просьбам отозвать в Рим Тиберия, человека, к которому, признаюсь, я продолжаю испытывать величайшую антипатию, и молю богов, чтобы, уступая тебе, я не причинил непоправимого вреда государству".

Последним Ливия прочитала письмо, написанное Августом примерно за год до смерти:

"Вчера, когда я обсуждал государственную политику с Тиберием, дорогая жена, меня внезапно охватило чувство глубочайшего отчаяния и сожаления при мысли о том, что придет время и эти глаза навыкате станут грозно сверкать на римский народ, этот костлявый кулак станет стучать на него, зубы - скрежетать, огромные ноги -топать. Но я на минуту забыл о тебе и нашем милом Германике. Если бы я не верил, что, когда я умру, Тиберий будет следовать твоим указаниям во всех государственных делах и, устыдившись Германика, станет по его примеру вести, хотя бы с виду, пристойную жизнь, я бы даже сейчас, клянусь, лишил его наследства и попросил сенат взять обратно все его почетные титулы. Это не человек, а зверь, за ним нужен глаз да глаз".

Когда Ливия кончила читать, она поднялась и сказала:

- Пожалуй, уважаемые дамы, лучше не говорить мужьям об этих своеобразных письмах. Сказать по правде, я не осознавала, пока не начала читать, насколько... насколько они своеобразны. Я прошу вас хранить молчание - не столько ради себя, сколько ради империи.

Тиберий услышал обо всем этом от Сеяна, как раз когда собирался занять свое место в сенате, и его охватили стыд, ярость и страх. Как назло в тот самый день он должен был рассматривать дело о государственной измене, возбужденное против одного из понтификов, Лентулла, который вызвал подозрения Тиберия, включив в молитву имена Нерона и Друза, а также голосуя за смягчение приговора Созии. Когда Лентулл, простодушный старик, известный равно своим высоким рождением, победами в Африке при Августе и своей скромностью и незлобивостью, услышал, что его обвиняют в заговоре против государства, он громко расхохотался. Тиберий, и так расстроенный и смущенный, потерял голову и, чуть не плача, сказал:

- Если Лентулл тоже меня ненавидит, мне лучше умереть.

Галл ответил ему:

- Подбодритесь, ваше величество... прошу прощения, я забыл, что ты не любишь этого титула... мне следовало сказать: подбодрись, Тиберий Цезарь! Лентулл смеялся не над тобой, он смеялся с тобой вместе. Он радовался, что в кои веки в сенат поступило обвинение в измене, не имеющее под собой никаких оснований.

И обвинение против Лентулла было снято. Правда, Тиберий уже успел к тому времени свести в могилу его отца. Тот был невероятно богат и так напуган подозрениями Тиберия, что покончил с собой, а в доказательство своей преданности оставил ему все свое состояние; Тиберий не мог поверить, что обездоленный им Лентулл не затаил на него зла.

Целых два месяца Тиберий не появлялся в сенате; он не мог глядеть сенаторам в глаза, зная, что их жены слышали письма Августа. Сеян предложил Тиберию на время покинуть Рим и пожить на вилле в нескольких милях от города; он отдохнет от посетителей, каждый день толпящихся во дворце, от шума и суеты города - это пойдет на пользу его здоровью. Тиберий последовал совету Сеяна. Он также принял свои меры против Ливии: отстранил ее "по возрасту" от участия в государственных делах, перестал ставить ее имя на официальных документах, запретил оказывать ей впредь почести в день рождения и прозрачно намекнул, что тот, кто станет соединять их имена или восхвалять Ливию в сенате, будет считаться чуть ли не государственным преступником. Более активно сводить с ней счеты он опасался. Тиберий знал, что у Ливии по-прежнему в руках письмо, написанное им на Родосе, где он обещал повиноваться ей но всем до конца жизни, и что Ливия вполне способна во всеуслышание его прочитать, пусть дажетем самым она изобличит себя как убийцу Луция и Гая.

Но эта поразительная старуха, как вы увидите, еще не была побеждена. Однажды я получил от нее записку: "Госпожа Ливия Августа ожидает своего дорогого внука Тиберия Клавдия к обеду по поводу ее дня рождения: она надеется, что он пребывает в добром здравии". Я ничего не мог понять. Я - ее дорогой внук! Нежные расспросы о здоровье! Я не знал, смеяться мне или пугаться. Ни разу в жизни меня не приглашали к ней на день рождения. Я даже ни разу не обедал с ней за одним столом. Я не общался с ней - разве во время церемонии на празднике Августа - по крайней мере десять лет. Какая тут подоплека? Ну, через три дня я все узнаю, а пока надо купить ей поистине великолепный подарок. После долгих поисков я приобрел вещь, которую Ливия, без сомнения, должна была оценить, - изящную бронзовую чашу с ручками в виде змеиных голов, украшенную сложным узором из золота и серебра. По моему мнению - куда более тонкая работа, чем коринфские сосуды, за которые в наши дни коллекционеры дают бешеные деньги. Ее привезли из Китая. В центре чаши был вделан золотой медальон с головой Августа, каким-то образом попавший в эту чудесную далекую страну. Чаша обошлась мне в пять сотен золотых, хотя была совсем небольшой.

Но прежде чем рассказать о своем визите и долгой беседе с Ливией, я должен внести ясность в один вопрос, насчет которого я, возможно, ввел вас в заблуждение. Из моего рассказа о судебных процессах и прочих чудовищных вещах вы, вероятно, сделали вывод, что при Тиберии империя управлялась из рук вон плохо. Это было далеко не так. Хотя Тиберий и не предпринял никаких новых общественных работ, удовлетворившись завершением начатых Августом, он держал армию и флот в состоянии боевой готовности, регулярно платил должностным лицам и четыре раза в год требовал от них подробные отчеты, поощрял торговлю, обеспечивал регулярное снабжение Италии зерном, следил за исправностью дорог и акведуков, теми или иными способами ограничивал расточительство, заботился о твердых ценах на продукты, расправился с пиратами и разбойниками и постепенно создал в государственной казне значительный резервный фонд на случай крайней необходимости. Он подолгу не смещал с должности губернаторов провинций, если от них была хоть какая-то польза, чтобы не выбивать жизнь из привычной колеи, однако держал их под неусыпным надзором. Один губернатор, желая показать Тиберию свою преданность и расторопность, отправил ему дань в большем количестве, чем следовало. Тиберий отчитал его: "Я хочу, чтобы моих овец стригли, а не брили". В результате, после того как Германн умер, а Маробода пригласили в Рим и волнения среди германцев улеглись, почти не было стычек с пограничными племенами. Главным врагом оставался Такфаринат. В течение долгого времени его называли "Приносящий лавры", так как три военачальника подряд - мой друг Фурий, отец Апронии Апроний и третий, дядя Сеяна по материнской линии, Блез - одерживали над ним победы и получали триумфальные украшения. Блез, разгромивший армию Такфарината и взявший в плен его брата, был назначен главнокомандующим - редкая честь, обычно оказываемая только членам императорской фамилии. Тиберий сказал сенату, что он рад вознаградить Блеза таким образом, потому что тот - родич его верного друга Сеяна. И когда три года спустя четвертый полководец Долабелла положил конец африканской войне, вспыхнувшей с удвоенной силой, не только разгромив Такфарината, но и убив его, ему были дарованы только триумфальные украшения, "чтобы лавры Блеза, дяди моего верного друга Сеяна, не утеряли своего блеска".

26 г. н.э.

Однако я говорил о хороших деяниях Тиберия, а не о его слабостях, и действительно, для империи в целом он был уже двенадцать лет мудрым и справедливым правителем. Никто не стал бы этого отрицать. Червоточина в сердцевине яблока - если здесь простительна метафора - не доходила до кожицы и не причиняла ущерба мякоти. Из шести миллионов римских жителей какие-то две или три сотни страдали от ревнивых страхов Тиберия. А сколько миллионов рабов, жителей провинций и союзников, которые только номинально считались свободными, извлекали солидную выгоду из имперского строя, усовершенствованного Августом и Ливией и поддерживаемого в их традициях Тиберием! Но я жил, так сказать, в сердцевине яблока, и меня можно понять, если я уделяю больше места изъевшей его нутро червоточине, чем все еще чистой и ароматной наружной части.

Стоит тебе проявить слабость, Клавдий, и употребить метафору, что, правда, бывает редко, как ты заходишь слишком далеко. Ты ведь не забыл предостережений Афинодора? Ну ладно, назови Сеяна червем и на этом кончай - пора вернуться к твоему обычному непритязательному стилю.

Сеян решил сильней разжечь обуревавший Тиберия стыд, чтобы удержать его за пределами города дольше чем два месяца. Он подговорил одного гвардейского офицера обвинить известного остряка по имени Монтан в том, что он очернил доброе имя императора. Если до тех пор обвинители остерегались пересказывать какие-либо оскорбления по адресу Тиберия, кроме самых общих - жестокий, высокомерный, властный, то этот вояка приписал Монтану наговор весьма своеобразного, но реального толка. Сеян постарался, чтобы мерзкая "клевета" соответствовала действительности, хотя Монтан, не знакомый, подобно Сеяну, с тем, что происходило во дворце, не был в ней повинен. Свидетель, лучший инструктор по стрельбе в гвардии, во все горло выкрикивал приписываемые им Монтану непристойности, не обходя молчанием даже самые неприличные слова и фразы и не давая заглушить себя протестами возмущенных сенаторов.

- Клянусь, что говорю одну правду, - орал он, - и, ради чести Тиберия Цезаря, я не опущу ни одного пункта из мерзкого разговора обвиняемого, случайно услышанного мной в вышеназванный день при вышеназванных обстоятельствах... Обвиняемый заявил затем, что наш милостивый император в результате всех этих оргий и чрезмерного употребления возбуждающих средств скоро станет импотентом, и для того, чтобы восстановить его иссякающие силы, примерно каждые три дня в специально убранной комнате в подвалах дворца для него устраиваются особые зрелища. Обвиняемый утверждал, будто их участники, так называемые спинтрии, выплясывают по трое в чем мать родила, задирая ноги до потолка, и...

Он продолжал в таком духе не менее получаса, и Тиберий не осмеливался его прервать - а возможно, хотел выяснить, сколько людям известно, - пока свидетель не перегнул палку (не важно, что он сказал). Тиберий вскочил на ноги, красный от стыда и гнева, и потребовал, чтобы ему дали возможность немедленно очистить себя от этих чудовищных обвинений или назначили судебное разбирательство. Сеян пытался успокоить его, но Тиберий продолжал стоять, сердито сверкая глазами, пока Галл не поднялся с места и не напомнил Тиберию, что обвиняют не его, а Монтана, - его доброе имя вне подозрений, и если известие о таком расследовании дойдет до пограничных провинций и союзных государств, это будет понято превратно.

Вскоре после того Фрасилл предупредил Тиберия - по наущению Сеяна или нет, не знаю, - что ему надо как можно скорее покинуть Рим и что возвращение в город грозит ему смертью. Тиберий сказал Сеяну, что переезжает на Капри и оставляет Рим на его попечение. Он присутствовал еще на одном судебном разбирательстве; на этот раз в государственной измене была обвинена моя родственница, Клавдия Пульхра, вдова Вара и, после того как Созию отправили в изгнание, ближайшая подруга Агриппины. Ей вменили в вину прелюбодеяние, торговлю дочерьми и колдовство против Тиберия. Насколько я знаю, она не была виновна ни в одном из этих преступлений. Как только Агриппина услышала о том, что грозит Клавдии, она поспешила во дворец и случайно застала Тиберия во время жертвоприношений Августу. Не успела церемония закончиться, как она подошла к нему и сказала:

- Тиберий, в твоих поступках нет никакой логики. Ты приносишь в жертву Августу фламинго и павлинов и преследуешь его внуков.

Тиберий медленно проговорил:

- Я не понимаю тебя. Кого из внуков Августа я преследовал вопреки его воле?

- Я не говорю о Постуме и Юлилле. Я говорю о себе. Ты сослал Созию, потому что она моя подруга. И Кальпурния - потому что он был мой друг. Ты заставил Силия покончить с собой, потому что он был мой друг. А теперь моя дорогая Пульхра тоже обречена, хотя ее единственное преступление - глупая привязанность ко мне. Люди начали меня чураться, они говорят, что я приношу несчастье.

Тиберий взял ее за плечи и снова сказал:

Не тем ли ты оскорблена,

Что не царица ты?

Пульхру признали виновной и подвергли смертной казни. Процесс вел человек по имени Афр, которого выбрали из-за его красноречия. Несколько дней спустя Агриппина неожиданно встретила Афра у театра. У него был пристыженный вид, и он избегал смотреть ей в глаза. Агриппина подошла к нему и сказала:

- У тебя нет причин прятаться от меня, Афр.

Затем процитировала, кое-что изменив, чтобы строки Гомера отвечали контексту, успокаивающий ответ Ахиллеса смущенным вестникам Агамемнона, принесшим от него унизительное послание:

Ближе предстань, ведь ни в чем ты не винен, но царь Агамемнон!6

Об этом было доложено Тиберию (но не Афром), имя "Агамемнон" вновь вызвало у него тревогу.

Агриппина заболела: она подумала, что ее отравили. Она отправилась на носилках во дворец, чтобы в последний раз воззвать к Тиберию о милосердии. Агриппина стала такой худой и бледной, что Тиберий пришел в восторг: пожалуй, она скоро умрет. Он сказал:

- Агриппина, бедняжка, ты, кажется, серьезно больна. Что с тобой?

Она ответила слабым голосом:

- Возможно, я была к тебе несправедлива, когда думала, что ты преследуешь моих друзей за то, что они мои друзья. Возможно, я неудачно их выбираю или ошибочно о них сужу. Но, клянусь, ты не менее несправедлив ко мне, подозревая меня в вероломстве и думая, будто я питаю честолюбивые замыслы прямо или косвенно править Римом. Я прошу об одном - чтобы меня оставили в покое и ты даровал мне прощение за те обиды, которые я тебе нечаянно причинила, и... и...

Она разразилась рыданиями.

- И что еще?

- О, Тиберий, будь добр к моим детям! И будь добр ко мне! Разреши мне снова выйти замуж. Я так одинока! Со дня смерти Германика я не могу забыть о своих невзгодах. Ночью я не сплю. Если ты позволишь мне выйти замуж, я успокоюсь, не буду больше терзаться, ты и не узнаешь меня и тогда, может быть, перестанешь подозревать меня в заговорах. Я уверена, ты потому только думаешь, будто я затаила против тебя зло, что у меня такой подавленный вид.

- За кого ты хочешь выйти?

- За доброго, великодушного, скромного человека, не первой молодости, одного из твоих самых верных приверженцев.

- Как его зовут?

- Галл. Он говорит, что готов жениться на мне в любую минуту.

Тиберий круто повернулся и вышел из комнаты, не сказав больше ни слова.

Через несколько дней он пригласил Агриппину к себе. Тиберий имел обыкновение звать к обеду людей, которым особенно не доверял, и пристально глядеть на них во время трапезы, словно желая прочитать их тайные мысли. Это почти всех приводило в замешательство. Если гость казался напуганным, Тиберий считал это доказательством его вины. Если он не опускал перед ним глаз, Тиберий считал это еще большим доказательством вины, которая к тому же усугублялась наглым поведением. Агриппина, все еще больная, с трудом могла проглотить самую легкую пищу, не испытывая тошноты, и теперь, под пристальным взглядом Тиберия, ей пришлось тяжело. Она не отличалась разговорчивостью, а беседа о сравнительных достоинствах музыки и философии не интересовала ее, ей нечего было по этому поводу сказать. Агриппина делала вид, будто ест, но Тиберий, внимательно следивший за ней, видел, что она отправляет обратно блюдо за блюдом, не притронувшись к еде. Он подумал, что Агриппина подозревает его в намерении ее отравить, и, чтобы проверить это, он выбрал яблоко в стоявшей перед ним вазе и, протянув ей, сказал:

- Дорогая Агриппина, ты почти ничего не ела. Съешь хотя бы это яблоко. Это очень хороший сорт. Три года назад царь парфян прислал мне в подарок молодые яблони, и сейчас они в первый раз принесли плоды.

Почти каждый из нас имеет своего "природного врага", если можно так выразиться. Для некоторых людей мед - страшный яд. Другие заболевают, если дотронутся до лошади, войдут в конюшню, просто полежат на тюфяке, набитом конским волосом. На третьих плохо действуют кошки, заглянув в комнату, они могут сказать: "Здесь была кошка, простите, но я ухожу". Лично я совершенно не переношу запаха цветущего боярышника. Природным врагом Агриппины были яблоки. Она взяла преподнесенный Тиберием плод, поблагодарила с плохо скрытым содроганием и сказала, что съест его, если можно, когда вернется домой.

- Ну хоть один кусочек, чтобы убедиться, какое оно вкусное.

- Прости меня, но я не могу.

Агриппина протянула яблоко слуге и велела аккуратно завернуть его в салфетку.

Почему Тиберий тут же не привлек ее к суду за государственную измену, как настаивал Сеян? Потому что Агриппина все еще была под покровительством Ливии.

ГЛАВА XXV

Вот я и подошел к рассказу об обеде у Ливии. Приветствовала она меня очень любезно и, по всей видимости, пришла в искреннее восхищение от моего подарка. Во время обеда, за которым, кроме меня, были только Ургулания и Калигула - высокий бледный мальчик четырнадцати лет, с прыщавым лицом и запавшими глазами, - она поразила меня остротой ума и ясной памятью. Ливия задала мне вопрос о моей работе, и, когда я, говоря о первой Пунической войне, подверг сомнению некоторые подробности, приведенные поэтом Невием (он тогда служил в армии), Ливия согласилась со мной, но поймала меня на неверной цитате. Затем сказала:

- Теперь ты благодарен мне, внук, за то, что я не разрешила тебе писать биографию отца, не правда ли? Думаешь, ты обедал бы здесь сегодня, если бы я не вмешалась?

Каждый раз, что раб наливал мне вино, я выпивал кубок до дна и теперь, после десятого или двенадцатого кубка, чувствовал себя храбрым, как лев.

- Весьма благодарен, бабушка. Общество этрусков и карфагенян куда безопасней. Но скажи мне, почему я обедаю сегодня здесь?

Ливия улыбнулась.

- Что ж, признаюсь, твое присутствие за столом до сих пор причиняет мне некоторое... Но неважно. Если я и нарушила одно из своих старейших правил, это мое дело, а не твое. Ты недолюбливаешь меня, Клавдий? Будь откровенен.

- Возможно, так же сильно, как ты меня, бабушка. (Неужели это мой голос?)

Калигула фыркнул. Ургулания хихикнула. Ливия рассмеялась.

- Достаточно откровенно. Между прочим, ты обратил внимание на это чудовище? Он вел себя непривычно тихо за едой.

- Кто, бабушка?

- Твой племянник.

- Разве он чудовище?

- Не притворяйся, будто тебе это не известно. Ты ведь и правда чудовище, Калигула?

- Как тебе будет угодно, прабабушка, - сказал Калигула, не поднимая глаз.

- Так вот, Клавдий, слушай, что я о нем скажу: это чудовище, этот твой племянник станет следующим императором.

Я думал, она шутит, и проговорил с улыбкой:

- Раз ты это говоришь, бабушка, значит, так и будет. Но почему именно он? Калигула - самый младший в семье и, хотя он выказывает большие природные таланты...

- Ты хочешь сказать, что все шансы на стороне Сеяна и твоей сестрицы Ливиллы?

Я был поражен свободой беседы.

- Ничего подобного я не хотел сказать. Меня не интересует государственная политика. Я просто имел в виду, что Калигула еще молод, слишком молод, чтобы быть императором. Это довольно смелое предположение.

- Отнюдь. Тиберий назначит его своим преемником. Можешь не сомневаться. Почему? Да потому, что такова его природа. Тиберий, как и бедный Август, тщеславен и не может вынести мысли о преемнике, который будет популярнее его самого. Но в то же время делает все, чтобы его ненавидели и боялись. Поэтому, когда он почувствует, что жить ему осталось недолго, он поищет кого-нибудь, кто хоть немного хуже него. И найдет Калигулу. У Калигулы на счету уже есть преступление такого высокого класса, какого Тиберию никогда не достичь.

- Пожалуйста, прабабушка... - умоляюще произнес Калигула.

- Ладно, чудовище, успокойся: пока ты примерно себя ведешь, я буду хранить твой секрет.

- А Ургулания его знает? - спросил я.

- Нет. Только чудовище и я.

- Он добровольно тебе признался?

- Конечно, нет. Калигула не из тех, кто признается. Я как-то раз обыскивала его спальню, хотела посмотреть, не замышляет ли он каких-нибудь фокусов - не занимается ли, например, любительски черной магией, не дистиллирует ли яды, ну и прочее в таком духе. И мне попался в руки...

- Пожалуйста, прабабушка...

- ... зеленый предмет, который рассказал мне весьма примечательную историю. Но я отдала его обратно.

Ургулания сказала, ухмыляясь:

- Фрасилл предсказал мне смерть в этом году, так что я буду лишена удовольствия жить в твое царствование, Калигула, если только ты не поторопишься и не убьешь Тиберия.

Я обернулся к Ливии:

- Он собирается это сделать, бабушка?

Калигула сказал:

- А это безопасно - говорить такие вещи при дяде Клавдии? Или ты собираешься его отравить? Отправить на тот свет?

Ливия ответила:

- О, вполне безопасно и когда он на этом свете. Я хочу, чтобы вы двое получше узнали друг друга. Это одна из причин сегодняшнего обеда. Послушай, Калигула. Твой дядя Клавдий - единственный в своем роде. Он настолько старомоден, что, поклявшись любить и защищать детей своего брата, он всегда - пока ты жив - будет тебе помогать. Слушай, Клавдий. Твой племянник Калигула -тоже единственный в своем роде. Он труслив, вероломен, похотлив, тщеславен и лжив, и он сыграет с тобой не одну злую шутку в жизни, но помни одно: он никогда тебя не убьет.

- Почему бы это? - спросил я, снова осушая кубок. Такие разговоры бывают только во сне: интересный, но бредовый.

- Потому что ты -тот человек, который отомстит за его смерть.

- Я? Кто это сказал?

- Фрасилл.

- А Фрасилл никогда не ошибается?

- Нет. Никогда. Калигулу убьют, и ты отомстишь за его смерть.

Наступило мрачное молчание; оно длилось, пока не подали десерт. Тут Ливия сказала:

- А теперь, Клавдий, мы поговорим с тобой наедине.

Остальные двое поднялись и вышли.

Я сказал:

- Странный какой-то у нас был разговор, бабушка. Кто в этом виноват - я? Может быть, я слишком много выпил? Я имею в виду, что некоторые шутки в наше время опасны. Забавляться так довольно рискованно. Надеюсь, слуги...

- О, они глухонемые. Нет, вино тут ни при чем. В вине скрыта истина, и разговор наш был вполне серьезным. Во всяком случае, с моей стороны.

- Но... если ты действительно считаешь его чудовищем, зачем ты поощряешь его? Почему не поддержать Нерона? Он - прекрасный юноша.

- Потому что не Нерон, а Калигула будет следующим императором.

- Но из него выйдет на редкость плохой император, если он таков, как ты говоришь. И ты, посвятившая всю жизнь служению Риму...

- Да, но против судьбы не пойдешь. А теперь, когда Рим оказался настолько безумен и неблагодарен, что разрешил моему негодяю сыну отстранить меня от дел, оскорблять меня - меня, можешь ты это себе представить! - величайшую правительницу, какую знал мир, и к тому же его мать...

Голос Ливии стал пронзительным. Я поспешил переменить тему. Я сказал:

- Успокойся, бабушка, пожалуйста, успокойся. Ты сама говоришь: против судьбы не пойдешь. Но нет ли в связи с этим чего-нибудь, что ты хотела бы сказать именно мне?

- Да, насчет Фрасилла. Я то и дело советуюсь с ним. Тиберий не знает об этом, но Фрасилл часто здесь бывает. Несколько лет назад он предрек ссору между Тиберием и мной - сказал, что под конец Тиберий восстанет против меня и возьмет всю власть в свои руки. Я тогда не поверила ему. Фрасилл сказал мне еще одно: что хотя я уйду из жизни изверившейся во всем старухой, после смерти меня в течение многих лет будут считать богиней. А еще раньше он предвещал, что тот, кто умрет в том году, когда, как я знаю теперь, суждено умереть мне, станет величайшим Божеством мира и что с течением времени все храмы в Риме и во всей империи буду посвящены только ему. Даже не Августу.

- А когда ты умрешь?

- Через три года. Весной. Я точно знаю день.

- Неужели тебе так хочется стать богиней? Мой дядя Тиберий, похоже, вовсе к этому не стремится.

- А я теперь, когда труды мои закончены, только об этом и думаю. И почему нет? Если Август - бог, Ливии смешно быть всего лишь его жрицей. Работала-то я, верно? Он был такой же никудышный правитель, как Тиберий.

- Да, бабушка. Но разве тебе недостаточно знать, что ты сделала, неужели для тебя так важно поклонение невежественной толпы?

- Дай мне объяснить, Клавдий. Я вполне с тобой согласна насчет невежественной толпы. Но я думаю не столько о славе на земле, сколько о том, что меня ждет в другом мире. Я совершила много дурных поступков - без этого великому правителю не обойтись. Для меня благо империи было превыше любых личных соображений. Чтобы спасти ее от раскола, мне пришлось пойти не на одно злодеяние. Август чуть было не погубил Рим своим дурацким фаворитизмом: Марцелл против Агриппы, Гай против Тиберия. Кто спас империю от новых гражданских войн? Я. Неприятная и трудная задача убрать с дороги Марцелла и Гая выпала мне. И не притворяйся, будто ты никогда не подозревал меня в том, что я их отравила. А что может быть достойной наградой для правителя, который совершает подобные преступления на благо своим подданным? Достойной наградой - и это само собой очевидно - может быть только одно: обожествление. Ты веришь, что души преступников обречены на вечные муки?

- Меня всегда учили, что это так.

- А бессмертные боги могут не бояться наказания, сколько бы преступлений они ни совершили?

- Да. Юпитер избавился от своего отца, убил одного из внуков, женился на собственной сестре и... да, я согласен... у них у всех подмоченная репутация. И, спору нет, они неподвластны преисподнему трибуналу, который судит простых смертных.

- Вот именно. Ты видишь теперь, почему для меня так важно быть богиней. Потому-то, если уж ты хочешь знать, я терпимо отношусь к Калигуле. Он поклялся, что, если я никому не выдам его тайну, он сделает меня богиней, как только станет императором. Поклянись, что и ты приложишь все силы, чтобы меня как можно скорее обожествили, ведь... о, неужели ты не понимаешь? Ведь пока я не стану богиней, я буду в преисподней, где меня ждут самые ужасные и изощренные муки. Ничто не сможет их отвратить.

В голосе Ливии, потерявшем царственное высокомерие, зазвучала испуганная мольба; этот внезапный переход удивил меня больше, чем все, что я от нее услышал. Надо было как-то ответить ей, и я сказал:

- Не вижу только, какое влияние бедный дядя Клавдий может оказать на императора или на сенат.

- Какая разница, видишь ты или нет, идиот! Ты поклянешься выполнить мою просьбу? Поклянешься собственной головой?

Я сказал:

- Бабушка, я поклянусь головой - хотя чего она сейчас стоит? - но только при одном условии.

- Ты осмеливаешься ставить условия мне?

- Да, - сказал я, - осмеливаюсь... после двадцатого кубка, и это очень скромное условие. Ты тридцать шесть лет гнушалась мной и не скрывала своего отвращения; не ожидаешь же ты теперь, что я хоть что-нибудь сделаю для тебя, не поставив своих условий.

Ливия улыбнулась.

- И в чем заключается твое скромное условие?

- Существует множество вещей, о которых я хотел бы узнать. Прежде всего я хочу узнать, кто убил моего отца, кто убил Агриппу, кто убил моего брата Германика и моего сына Друзилла...

- Зачем тебе это? Надеешься, как последний дурак, отомстить мне за их смерть?

- Нет, даже если ты в ней и повинна. Я никогда не мщу, если не вынужден к этому клятвой или необходимостью защищаться. Я верю, что зло наказывает само себя. Я хочу одного: знать истину. Я - профессиональный историк, и единственное, что меня по-настоящему интересует, это как происходит то или иное и почему. Я пишу историю, скорее чтобы самому получить сведения, нежели сообщать их читателям.

- Я вижу, старый Афинодор оказал на тебя большое влияние.

- Он был добр со мной, и я был ему благодарен. Вот я и стал стоиком. Я никогда не вступаю в философские споры - меня это не привлекает, - но мировоззрение стоиков я принял. Ты можешь быть спокойна, я никому не повторю ни слова из того, что ты мне расскажешь.

Я убедил Ливию в искренности своих слов и в течение четырех часов с лишним я задавал ей самые обстоятельные вопросы, и она спокойно, без уверток отвечала на них: так управляющий имением мог бы рассказывать приехавшему ненадолго хозяину о мелких потерях в хлеву или в птичнике. Да, она отравила моего деда, нет, отца моего она не отравляла, несмотря на подозрения Тиберия, - он умер от гангрены, да, она отравила Августа, намазывая ядом фиги, когда они еще были на дереве. Она рассказала мне всю историю с Юлией так, как я уже ее вам изложил, и историю Постума - подробности которой я имел возможность проверить; да, она отравила Агриппу и Луция так же, как Марцелла и Гая, да, она перехватила мои письма Германику, но нет, его она не отравляла - Планцина сделала это по собственному почину. Правда, она собиралась его убить, так же как моего отца и по той же самой причине.

- По какой, бабушка?

- Он хотел восстановить республику. Не пойми меня превратно: Германик не собирался нарушать клятву верности, данную Тиберию, хотя и стремился отстранить меня от государственных дел. Он надеялся заставить Тиберия сделать этот шаг по доброй воле и поставить это ему в заслугу, а самому остаться в тени. Он чуть не уговорил Тиберия, ты же знаешь, какой Тиберий трус. Мне пришлось работать не покладая рук, подделать кучу документов и лгать на каждом шагу, чтобы не дать Тиберию свалять дурака. Я даже была вынуждена войти в сговор с Сеяном. Этот республиканизм - какая-то наследственная болезнь, нет-нет да и проявится. У твоего деда она тоже была.

- И у меня.

- До сих пор? Забавно. Насколько я знаю, молодой Нерон тоже ею болен. Это не принесет ему удачи. Но с вами, республиканцами, спорить бесполезно. Вы не желаете видеть, что в наше время так же мало шансов учредить республиканское правление, как заставить современных мужей и жен стать, подобно их предкам, чистыми и целомудренными. Все равно что стараться вернуть назад тень на солнечных часах - это просто невозможно.

Ливия призналась, что велела задушить Друзилла. И в том, как близок я был к смерти, когда написал о Постуме Германику. Пощадила она меня лишь потому, что ждала, не сообщу ли я Германику, где находится Постум. Больше всего меня заинтересовал рассказ бабки о способах, которыми она действовала. Я повторил вопрос Постума, какие яды она предпочитает - быстрые или медленные, и она ответила без малейшего смущения, что предпочитает применять повторные дозы медленных безвкусных ядов, дающих те же симптомы, что и скоротечная чахотка. Я спросил, как ей удавалось так хорошо заметать следы и наносить удар на таких далеких расстояниях: Гай был убит в Малой Азии, Луций - в Марселе.

Ливия напомнила мне, что ни одно замышленное ею убийство не приносило ей прямой и непосредственной выгоды. Например, она убила моего деда только после развода, и то не сразу, и не отравляла своих соперниц - Октавию, или Юлию, или Скрибонию. Жертвами ее были главным образом люди, устранив которых, она подвигала собственных сыновей и внуков ближе к престолу. Ургулания - единственная, кому она поверяла почти все свои тайны, но старая наперсница настолько осторожна и ловка и так к ней привязана, что вряд ли задуманные ими вместе преступления когда-нибудь будут раскрыты, но даже в этом случае ее, Ливию, в них никогда не уличат. Убрать несколько человек, стоявших у нее на пути и мешавших ее планам, ей очень помогли ежегодные исповеди знатных римлянок Ургулании, которые та выслушивала накануне праздника Доброй богини. Ливия подробно объяснила мне почему. Случалось, что Ургулании признавались не просто в прелюбодеянии, но в кровосмесительных сношениях с братом или сыном. Ургулания заявляла, что искупить это может лишь смерть соучастника. Женщина молила найти какой-нибудь другой способ загладить вину. Ургулания говорила, что, пожалуй, есть еще один, угодный Богине, путь. Виновная может очистить себя тем, что с помощью человека, навлекшего на нее позор, поспособствует отмщению Богини. Не так давно, говорила Ургулания, ей пришлось выслушать столь же отвратительную исповедь от другой римлянки, которая, однако, уклонилась от убийства своего соблазнителя, и потому негодяй все еще жив, хотя сама женщина и пострадала. "Негодяем" поочередно были Агриппа, Луций и Гай. Агриппу Ургулания обвинила в кровосмесительных сношениях с его дочерью Марцеллиной, чье неожиданное самоубийство подкрепило ее слова. Гая и Луция - в кровосмесительных сношениях с матерью, до ее изгнания, а репутация Юлии известна. В каждом случае женщина была только рада разработать план убийства, а мужчина - осуществить его. Ургулания помогала советом и подходящим ядом. Безопасность Ливии обеспечивалась тем, что она никак не была связана с убийцей, который, даже если на него упало бы подозрение, даже если бы его поймали с поличным, не мог бы объяснить мотивов убийства, не изобличив самого себя. Я спросил, не терзают ли ее угрызения совести из-за того, что она убила Августа и отправила в изгнание или уничтожила столько его потомков. Ливия сказала:

- Я никогда не забывала, чья я дочь!

И это многое объясняет. Отец Ливии, Клавдиан, после битвы при Филиппах был объявлен Августом вне закона и покончил с собой, чтобы не оказаться в его руках.

Короче говоря, Ливия рассказала мне обо всем, что я хотел узнать, кроме причины странных явлений в доме Германика в Антиохии. Она повторила, что сама она тут ни при чем. Пизон и Планцина ничего ей не говорили, и она так же не в состоянии прояснить эту тайну, как и я сам. Я увидел, что дольше настаивать бесполезно, поэтому я поблагодарил бабку за терпенье и, наконец, поклялся головой, что приложу все старания, чтобы сделать ее богиней.

Перед самым моим уходом Ливия протянула мне небольшой томик и сказала, чтобы я прочитал его, когда вернусь в Капую. Это было собрание сивиллиных пророчеств, исключенных из канона, о которых я писал на первых страницах этой книги, и когда я подошел к прорицанию, которое называлось "Череда лохматых", я понял, почему Ливия пригласила меня на обед и заставила поклясться страшной клятвой. Если это было на самом деле. Все происшедшее казалось мне пьяным сном.

ГЛАВА XXVI

Сеян отправил Тиберию послание, где просил вспомнить о нем, если Ливилле будут искать мужа; он, конечно, всего-навсего всадник, но был случай, когда Август хотел отдать за всадника свою единственную дочь, и, если на то пошло, у Тиберия нет более преданного слуги, чем он. Он вовсе не стремится стать сенатором, его вполне устраивает теперешний пост бдительного стража, охраняющего жизнь своего благородного господина - императора. Сеян добавил, что этот брак был бы серьезным ударом по партии Агриппины, где его считают самым злейшим врагом. Они побоятся применить насилие к оставшемуся в живых сыну Ливиллы от Кастора - молодому Тиберию Гемеллу. Недавняя смерть его брата-близнеца, писал Сеян, лежит на совести Агриппины.

Тиберий милостиво ему отписал, что не может пока дать положительного ответа на его просьбу, хотя и чувствует себя многим обязанным ему. Он не думает, что Ливилла, оба мужа которой были из самых знатных родов Рима, будет довольна, если Сеян останется всадником, но если одновременно повысить его в ранге и принять в императорскую семью, это у многих вызовет зависть и тем укрепит партию Агриппины. Тиберий добавил, что, как раз желая избежать зависти, Август и думал выдать свою дочь за простого всадника, человека, удалившегося от дел и никак не связанного с политикой.

Но кончил он более обнадеживающе: "Я пока воздержусь и не открою тебе, как именно я намерен упрочить нашу близость. Одно я могу сказать - никакое вознаграждение за твою преданность не может быть слишком высоко, и когда возникнет возможность, я с большим удовольствием сделаю то, что намерен сделать".

Сеян достаточно хорошо знал Тиберия и понял, что обратился с просьбой преждевременно - он написал свое послание под нажимом Ливиллы - и нанес тем немалую обиду. Он решил, что Тиберия надо убедить немедленно уехать из Рима, назначив его самого бессрочным правителем города, решения которого могут быть обжалованы только перед императором. Будучи командующим гвардией, он имел под своим началом корпус связных - императорских гонцов, так что в его руках окажется вся переписка Тиберия. Он будет также решать, кого допускать к императору, и чем меньше у Тиберия будет посетителей, тем лучше. Мало-помалу вся власть окажется в руках правителя города, и он сможет делать все, что вздумает, не опасаясь вмешательства императора.

Наконец Тиберий покинул Рим. Предлогом было освящение храма Юпитера в Капуе и храма Августа в Ноле. Но возвращаться он не намеревался. Было известно, что он решился на это из-за предупреждения Фрасилла, а то, что предсказывал Фрасилл, считалось неизбежным и свято принималось на веру. Предполагали, что Тиберий, которому минуло шестьдесят семь лет, скоро умрет. (Ну и страшный он был: тощий, сутулый, лысый, с негнущимися суставами, с заклеенными пластырем язвами на лице.) Никто не думал, что ему было суждено жить еще одиннадцать лет. Возможно, потому, что он никогда больше не приезжал в Рим, разве что на пригородную виллу. Но так или иначе, прожил он еще, как оказалось, долго.

Тиберий взял с собой на Капри несколько греческих философов, и отряд отборных солдат, в том числе своих германских телохранителей, и Фрасилла, и кучу странных размалеванных созданий неопределенного пола, и, что самое любопытное, Кокцея Нерву. Капри - остров в Неаполитанском заливе, милях в трех от берега. Климат там мягкий - не холодно зимой, прохладно летом. Высадиться на остров можно только в одном месте, со всех сторон его защищают круглые утесы и непроходимые заросли. Как Тиберий проводил свободное время - когда не обсуждал с философами поэзию и мифологию или политику и юриспруденцию с Нервой, - лучше умолчать, даже исторический труд не выдержит этой мерзости. Достаточно сказать, что он привез с собой полное собрание книг Элефантиды - самую богатую на свете порнографическую энциклопедию. На Капри Тиберий мог делать то, чего не имел возможности делать в Риме - заниматься блудом на открытом воздухе среди деревьев и цветов или на берегу моря, не опасаясь чужих ушей. Так как некоторые из его развлечений на природе были крайне жестоки - ведь страдания его товарищей по играм больше всего доставляли ему наслаждение, - Тиберий считал, что достоинство Капри - удаленность от Рима - превосходит его недостатки. Он не все время жил на острове, иногда ездил в гости в Капую, Байи и Акцию. Но Капри был его штаб-квартирой.

28 г. н.э.

Через некоторое время Тиберий дал Сеяну полномочия убирать главарей партии Агриппины любыми удобными ему средствами. Он поддерживал каждодневную связь с Сеяном и одобрял его действия в письмах сенату. Однажды, во время новогоднего праздника в Капуе, Тиберий, читавший в качестве великого понтифика положенную по ритуалу молитву, вдруг обернулся к стоявшему неподалеку всаднику по имени Сабин и стал обвинять его в том, что он пытался толкнуть на измену его вольноотпущенников. Один из людей Сеяна туг же задрал тогу Сабина ему на голову, затем накинул на шею петлю и потащил прочь. Сабин крикнул сдавленным голосом: "Помогите, друзья, помогите!" - но никто не двинулся с места, и Сабин, чья единственная вина заключалась в том, что он был в свое время другом Германика и, попавшись в ловушку одного из агентов Сеяна, выразил в частной беседе сочувствие Агриппине, был по совокупности улик казнен. На следующий день в сенате прочитали письмо Тиберия, где он писал о казни Сабина и о том, что Сеян раскрыл опасный заговор. "Отцы сенаторы, пожалейте несчастного старика, живущего в постоянном страхе, ведь даже члены его собственной семьи зломышляют против него". Всем было ясно, что он имеет в виду Нерона и Агриппину. Поднялся Галл и внес предложение, чтобы император изложил свои страхи перед сенатом и позволил их рассеять, что, без сомнения, будет нетрудно сделать. Но Тиберий все еще не чувствовал себя достаточно сильным, чтобы отомстить Галлу.

Летом того же года на главной улице Неаполя произошла случайная встреча между Ливией, которую несли в носилках, и Тиберием, ехавшим верхом. Тиберий только что прибыл с Капри, а Ливия возвращалась из Геркуланума, где была в гостях. Тиберий предпочел бы, не здороваясь, проехать мимо, но многолетняя привычка взяла свое - он натянул поводья и сухо справился, как себя чувствует мать. Ливия сказала:

- Прекрасно, тем более что тебя это интересует, мой мальчик. Хочу дать тебе материнский совет: будь осторожен, когда ешь усача на этом твоем острове. Некоторые из тех, что там ловят, очень ядовиты.

- Спасибо, матушка, - сказал Тиберий, - так как предупредила меня ты, я буду свято следовать твоему совету и есть только тунца и кефаль.

Ливия фыркнула и, обернувшись к бывшему с ней Калигуле, громко произнесла:

- Да, как я уже тебе говорила, мой муж (твой прадедушка, милый) и я бежали по этой самой улице однажды ночью шестьдесят пять лет назад (кажется, так), пробираясь к пристани, где нас ждал корабль. В любой момент нас могли арестовать и убить солдаты Августа - теперь это кажется странным! Мой старший сын -тогда у нас был всего один ребенок - сидел на плечах у отца. И что же сделал этот маленький негодяй? Поднял страшный рев: "О, отец, я хочу обратно в Перу-у-узию!" И выдал нас с головой. Из таверны вышли два солдата и окликнули нас. Мы юркнули в темный подъезд, надеясь, что они пройдут мимо. Но Тиберий продолжал вопить: "Хочу обратно в Перузию!" Я сказала: "Убей его! Убей щенка! Это наша единственная надежда!" Но мой муж был мягкосердечный болван и не пошел на это. Мы спаслись по чистой случайности.

Тиберий, оставшийся было, чтобы дослушать историю до конца, вонзил шпоры в бока лошади и в ярости ускакал. Больше они не встречались.

Предупреждение Ливии насчет рыбы имело одну-единственную цель - досадить Тиберию, заставить его думать, будто его рыбаки или повара ею подкуплены. Ливия знала, что Тиберий очень любит усача и теперь вечно будет разрываться между желанием полакомиться и страхом смерти. Эта история имела печальное продолжение. Однажды Тиберий сидел под деревом на западном склоне острова, наслаждаясь легким ветерком, и сочинял стихотворный диалог на греческом языке между зайцем и фазаном, где каждый из них по очереди доказывал свое право на первое место среди яств. Идея эта принадлежала не ему, совсем недавно Тиберий наградил одного из своих придворных поэтов двумястами золотых за подобное сочинение, где первенство оспаривали гриб, конек, устрица и дрозд. Во вступительной части к своей поэме Тиберий отвергал их притязания, говоря, что только заяц и фазан могут претендовать на корону из петрушки, лишь их достоинства не вызывают сомнений, лишь у них нет никаких изъянов.

Тиберий как раз подыскал уничижительный эпитет для устрицы, когда внезапно услышал шорох в терновнике на склоне утеса, и перед ним появился какой-то человек дикого вида, с взъерошенными волосами. Его мокрая одежда была разорвана в клочья, лицо окровавлено, в руке раскрытый нож. Человек продирался сквозь колючий кустарник с криком: "Взгляни, цезарь, ну разве не красавец?" Из мешка на плече он вытащил огромного усача и бросил его, все еще трепыхающегося, на траву у ног Тиберия. Это был простой рыбак; поймав такую необыкновенную добычу и увидев Тиберия на вершине утеса, он решил преподнести рыбу императору. Он привязал лодку к скале, доплыл до утеса, с трудом поднялся по обрывистой тропинке над пропастью до опоясывающих утес колючих кустов и прорубил себе проход через них ножом.

У Тиберия душа ушла в пятки. Он засвистел в свисток и крикнул:

- Помогите, помогите! Скорей! Вольфганг! Зигфрид! Адельстан! Убийца! Schnell!7

- Идем, благороднейший, высокорожденный, дарующий блага вождь! - тут же отвечали германцы. Они стояли на страже справа, слева и позади Тиберия - спереди, естественно, сторожевого поста не было - и бросились к нему, размахивая ассагаями.

Рыбак не понимал их языка и, закрыв складной нож, весело сказал:

- Я поймал его вон у того грота. Как думаешь, сколько он весит? Форменный кит, да? Чуть не вытащил меня из лодки.

Тиберий несколько успокоился, но, подумав, что вдруг рыба отравлена, крикнул германцам:

- Не трогайте его! Разрубите эту рыбину пополам и потрите ему ею лицо.

Дюжий Вольфганг обхватил рыбака сзади так, что тот не мог шевельнуться, а остальные двое стали тереть ему лицо сырой рыбой. Незадачливый малый закричал:

- Эй, перестаньте! Что за шутки! Хорошо еще, что я не предложил императору сперва то, другое, что лежит у меня в мешке.

- Посмотрите, что там у него, - приказал Тиберий. Адельстан раскрыл мешок и обнаружил там огромнейшего омара.

- Потри ему лицо и этим, - сказал Тиберий, - да посильнее.

Несчастный потерял оба глаза. Наконец Тиберий сказал:

- Хватит. Можете его отпустить.

Рыбак сделал несколько неверных шагов, крича от боли; что еще оставалось, как не скинуть его в море с ближайшей скалы?

Я рад сообщить, что Тиберий никогда не приглашал меня на остров; я и в дальнейшем воздерживался от поездок туда, хотя все, свидетельствующее о мерзостных развлечениях Тиберия, давно убрано, а его двенадцать вилл, как говорят, очень красивы.

Я попросил у Ливии разрешения жениться на Элии, и она дала его, с усмешкой пожелав мне счастья. Она даже присутствовала на бракосочетании. Свадьба была роскошная - об этом позаботился Сеян, - и одним из ее последствий было охлаждение между мной и Агриппиной с Нероном, а также их друзьями. Они думали, будто я не смогу ничего держать в секрете от Элии, а Элия станет рассказывать Сеяну все, что ей удастся узнать. Это очень меня огорчило, но я видел, что переубеждать Агриппину бесполезно. (В это время она была в трауре по своей сестре Юлилле, умершей после двадцатилетнего изгнания на этом жалком островке Тремерии.) Поэтому я постепенно перестал навещать ее, чтобы не ставить нас обоих в неловкое положение. Мы с Элией лишь номинально были мужем и женой. Когда мы вошли в брачную опочивальню, она мне первым делом сказала:

- Имей в виду, Клавдий, я не желаю, чтобы ты касался меня, и если нам когда-нибудь придется спать вместе, как сегодня, между нами будет одеяло; только шевельнешься - вылетишь вон. И ещеодно: ты не вмешиваешься в мои дела, я - в твои...

Я сказал:

- Спасибо, ты сняла тяжкий камень с моей души.

Элия была ужасная женщина. У нее был громкий, напористый голос, как у аукциониста на невольничьем рынке, и такое же, как у него, красноречие. Вскоре я даже не пытался ей отвечать. Само собой, я по-прежнему жил в Капуе. Элия никогда не приезжала туда ко мне, но Сеян настаивал, чтобы, бывая в Риме, я как можно чаще показывался вместе с ней на людях.

У Нерона не было никаких шансов устоять против Сеяна и Ливиллы. Хотя Агриппина постоянно предупреждала его, чтобы он взвешивал каждое свое слово, у него была на редкость открытая натура, и скрывать мысли он не умел. Среди молодых патрициев, которых Нерон считал друзьями, было несколько тайных агентов Сеяна, и они записывали все, что Нерон говорил по поводу общественных событий. Что еще хуже, его жена, которую мы звали Елена или Хэлуон, была дочерью Ливиллы и передавала ей все, сказанное Нероном по секрету. Но самую большую опасность представлял его брат Друз, с которым Нерон делился своими мыслями еще чаще, чем с женой, и который завидовал ему, так как Нерон был старший сын и любимец Агриппины. Друз отправился к Сеяну и сказал, что Нерон предложил ему в ближайшую темную ночь вместе отплыть в Германию, где они попросят защиты у полков - ведь они сыновья Германика - и призовут их к походу на Рим; конечно, он с негодованием отказался. Сеян посоветовал Друзу немного обождать - его попросят пересказать все это Тиберию в более подходящий момент.

Тем временем Сеян распустил слух, будто Тиберий намерен обвинить Нерона в государственной измене. Друзья Нерона стали отворачиваться от него. Стоило двоим-троим из них отказаться от приглашений к обеду и холодно ответить на приветствие, когда они встречались в публичных местах, как все прочие последовали их примеру. Прошло несколько месяцев, и рядом с Нероном остались только истинные его друзья. Среди них был Галл, который, после того как Тиберий перестал посещать сенат, перенес свои насмешки на Сеяна. С ним он избрал следующую тактику: постоянно вносил предложения о том, чтобы сенат выражал Сеяну благодарность за его услуги государству и оказывал особые почести - воздвигал статуи и арки, даровал титулы, назначал богослужения и публичное празднование его дня рождения. Сенат не осмеливался возражать, сам Сеян, не будучи сенатором, не имел права голоса, а Тиберий не хотел идти против сената и накладывать вето на его решения, боясь, как бы Сеян не подумал, будто он потерял к нему доверие, и не желая восстанавливать его против себя. Теперь, когда сенату что-нибудь было нужно, к Сеяну посылался один из сенаторов с просьбой разрешить им обратиться к Тиберию, и если Сеян был против, вопрос об этом больше не поднимался. Как-то раз, сославшись на то, что потомкам Торквата в ознаменование услуг, оказанных их предком государству, сенат пожаловал в качестве семейного отличия золотое ожерелье, а потомкам Цинцинната - золотой завиток, Галл предложил, чтобы Сеян и его потомки были награждены золотым ключом - знаком его верной службы императору в должности привратника. Сенат единогласно принял это предложение, и Сеян, не на шутку встревожившись, написал Тиберию и посетовал, что Галл все последнее время злонамеренно предлагает воздать ему почести, чтобы восстановить против него сенат и даже, возможно, чтобы вызвать у императора подозрения, будто у него хватает дерзости питать чересчур честолюбивые замыслы. На этот раз предложение Галла еще более коварно - это намек на то, что доступ к императору якобы зависит от человека, использующего свою власть в целях личного обогащения. Сеян умолял, чтобы Тиберий изыскал какую-нибудь возможность наложить вето на это предложение и заставил Галла замолчать. Тиберий ответил, что не может наложить вето на декрет, не нанося вреда доброму имени Сеяна, но скоро предпримет шаги, которые утихомирят Галла. Пусть Сеян не волнуется, его письмо говорит об истинной преданности и глубине суждений. Но намек Галла попал в цель. Тиберий внезапно осознал, что, в то время как все происходящее на Капри известно Сеяну и даже в большой степени контролируется им, сам он знает о делах Сеяна лишь то, что тот соизволит ему сообщить.

29 г. н.э.

Я подошел теперь к поворотному пункту моей истории - смерти бабки Ливии, когда ей было восемьдесят шесть лет. Она могла бы прожить еще не один год, так как полностью сохранила слух и зрение и способность двигаться, не говоря об уме и памяти. Но в последнее время она стала страдать от простуд, вызванных воспалением носа, и когда зараза перекинулась на легкие, она слегла в постель. Ливия призвала меня во дворец - я случайно оказался в Риме. Было ясно, что конец ее близок. Она напомнила о клятве.

- Я не успокоюсь, пока не исполню ее, - сказал я.

Когда умирает очень старая женщина, причем не кто-нибудь, а твоя бабка, скажешь что угодно, лишь бы ей угодить.

- Но я думал, Калигула все для тебя устроит.

Несколько минут Ливия молчала. Затем проговорила с бессильной яростью:

- Он был здесь десять минут назад. Он стоял и смеялся надо мной. Он сказал, пусть я провалюсь в преисподнюю и буду гореть там синим пламенем - ему наплевать. Он сказал, что, раз дни мои сочтены, ему нет нужды держаться за меня, а клятва ничего не значит, ведь она была дана поневоле. Он сказал, что не я, а он будет всемогущим божеством, о котором говорится в предсказаниях. Он сказал...

- Не волнуйся, бабушка. Ты еще над ним посмеешься. Когда ты станешь царственной небожительницей, а ему в преисподней миносовы подручные будут ломать на колесе кости до скончания времен...

- Подумать только, что я называла тебя дурачком, - сказала Ливия. - Я умираю, Клавдий. Закрой мне глаза и положи в рот монету, которую найдешь у меня под подушкой. Перевозчик ее узнает. Он отнесется ко мне с должным уважением...

И она умерла. Я закрыл ей глаза и положил в рот монету. Я никогда еще не видел таких монет. На лицевой ее стороне Август и Ливия в профиль смотрели друг на друга, на обратной была триумфальная колесница.

Мы не говорили с Ливией о Тиберии. Я вскоре узнал, что его загодя предупредили об ее состоянии, чтобы он успел отдать свой последний долг. Тиберий написал сенату, прося прощения за то, что не навестил ее, но он был крайне занят, и во всяком случае на похороны он приедет. Тем временем сенат присудил Ливии самые редкие почести, в том числе титул Матери отчизны, и даже предложил сделать ее полубогиней. Но Тиберий отклонил почти все их декреты, объяснив в письме, что Ливия, как исключительно скромная женщина, была не склонна искать общественного признания своих заслуг и особенно ненавистна была для нее мысль о религиозном поклонении ей после смерти. Письмо кончалось размышлениями о неуместности вмешательства женщин в политику, "для которой они не подходят и которая пробуждает в них самые дурные качества, такие, как самонадеянность и раздражительность, вообще свойственные женскому полу".

Конечно, Тиберий не приехал в Рим на похороны, хотя, единственно с целью ограничить их великолепие, участвовал во всех приготовлениях. Он занимался этим так долго, что, как ни высохло от старости и болезни тело Ливии, оно дошло до крайней степени распада, пока его возложили на погребальный костер. Ко всеобщему удивлению, хвалебную речь произнес Калигула, хотя это следовало сделать Тиберию, а в случае его отсутствия - его наследнику, Нерону. Сенат постановил построить в память Ливии арку - впервые в истории Рима женщине была оказана подобная честь. Тиберий разрешил оставить этот декрет в силе и сказал, что построит арку за свой счет, а затеям "забыл" об этом. Что до завещания Ливии, то большую часть имущества унаследовал, естественно, Тиберий, но столько, сколько было разрешено по закону, она оставила членам своей семьи и другим, пользующимся ее доверием лицам. Тиберий не отдал ни одному человеку то, что она отказала. Сам я должен был получить после смерти Ливии двадцать тысяч золотых.

ГЛАВА XXVII

Мне бы никогда и в голову не пришло, что я буду жалеть о Ливии. В детстве я вечер за вечером молился властителям преисподней, чтобы они забрали ее к себе. А сейчас я принес бы самые роскошные жертвы - белых быков, антилоп пустыни, дюжины ибисов и фламинго, - чтобы вернуть ее. Стало ясно, что лишь страх перед матерью все это время удерживал Тиберия в каких-то границах. Прошло всего несколько дней после ее смерти, и он нанес удар по Агриппине и Нерону. Агриппина к этому времени уже оправилась от болезни. Тиберий не обвинял их в государственной измене. Он написал сенату, жалуясь на крайнюю испорченность Нерона и "высокомерие и интриги" Агриппины, и предложил принять жесткие меры, чтобы призвать их к порядку.

Когда письмо было прочитано, в сенате надолго воцарилась тишина. Каждый задавал себе вопрос, какую поддержку окажут граждане Рима семье Германика, которую Тиберий избрал очередной жертвой, и не безопаснее ли пойти против Тиберия, чем против всего населения города. Наконец поднялся один из друзей Сеяна и сказал, что они должны считаться с пожеланиями императора и издать тот или иной декрет против упомянутых им лиц. В сенате был официальный протоколист, который вел протоколы заседаний, и его слово имело большой вес. До сих пор он безропотно голосовал за предложения Тиберия, и, по словам Сеяна, на него можно было положиться - как ему скажут, так он и сделает. Однако на этот раз протоколист выразил протест. Он сказал, что сейчас не стоит поднимать вопрос о том, как держится Агриппина и ведет себя Нерон. Он считает, что император был введен в заблуждение и написал свое письмо слишком поспешно; им не следует утверждать никакого декрета, чтобы император мог на досуге еще раз все обдумать, прежде чем выдвигать такие серьезные обвинения против членов своей семьи. Это будет отвечать не только их, но и его собственным интересам. Тем временем известие о письме распространилось по всему городу, хотя все, что происходит в сенате, считается секретным, пока не появятся официальные указы императора, и у здания сената собралась огромная толпа, всячески выражавшая свою приверженность Агриппине и Нерону. "Да здравствует Тиберий! Письмо поддельное! Да здравствует Тиберий! Это работа Сеяна!" - кричали они.

Сеян срочно отправил посланца к Тиберию, который переехал на виллу в нескольких милях от Рима на случай, если возникнут беспорядки. Сеян доложил, что сенат отказался удовлетворить требование, выраженное в письме, что народ на грани бунта, называет Агриппину истинной Матерью отчизны, а Нерона - спасителем, и если Тиберий не будет действовать твердо и решительно, то еще до наступления ночи произойдет кровопролитие.

Тиберий, хотя и был напуган, последовал совету Сеяна и написал сенату угрожающее письмо, обвиняя протоколиста в не имеющем себе равных оскорблении императора и попрании его достоинства и требуя, чтобы все это дело было отдано целиком и полностью в его руки, раз самим им его интересы безразличны. Сенат уступил. После того как гвардия под звуки труб прошла через город с мечами наголо, Тиберий объявил, что, если бунтарские демонстрации не прекратятся, он урежет вдвое количество дарового зерна. Затем сослал Агриппину на Пандатерию, тот самый островок, где когда-то томилась в заключении ее мать Юлия, а Нерона - на Понцу, другой крошечный скалистый островок на полпути между Капри и Римом, но вдали от побережья. Тиберий сказал сенату, что оба пленника чуть было не ускользнули из Рима в надежде толкнуть на измену верные рейнские войска.

Прежде чем отправить Агриппину в изгнание, Тиберий велел привести ее к нему и глумливо спросил, как она намерена править своим могущественным царством, унаследованным от матери (его добродетельной покойной жены), и будет ли она посылать послов к своему сыну Нерону в его царство, чтобы вступить с ним в военный союз. Агриппина не отвечала. Тиберий разозлился и заорал, что ждет ответа, и когда она и тут продолжала молчать, велел капитану гвардейцев ударить ее по спине. Тогда она наконец заговорила:

- Кровавый пакостник - вот твое имя. Я слышала, так тебя называл Теодор из Гадары, твой учитель риторики на Родосе.

Тиберий выхватил у капитана виноградную лозу и хлестал Агриппину до тех пор, пока она не лишилась чувств. В результате этого ужасного избиения Агриппина ослепла на один глаз.

Вскоре Друз тоже был обвинен в происках среди рейнских полков. Для подтверждения этого Сеян предъявил письма, по его словам, перехваченные, а в действительности подложные, а также письменное свидетельство Лепиды, жены Друза (с которой у Сеяна была интрижка), показавшей, будто Друз просил ее войти в контакт с моряками Остии, которые, как он надеялся, еще помнят, что они с Нероном внуки Агриппины. Сенат передал дело Друза на усмотрение Тиберия, и тот заточил юношу в отдаленной мансарде дворца под надзор Сеяна.

Следующей жертвой стал Галл. Тиберий написал сенату, что Галл завидует Сеяну и делает все возможное, чтобы иронической хвалой и другими злонамеренными способами вызвать к нему немилость императора. Сенаторы были так встревожены полученным в тот день известием о самоубийстве протоколиста, что немедленно послали к Галлу чиновника, чтобы тот его арестовал. В доме Галла чиновнику сказали, что Галла нет в Риме, он в Байях. В Байях его направили на виллу императора, и действительно Галл был там на обеде у Тиберия. Тиберий пил за здоровье Галла, и тот отвечал, как положено верному подданному; в пиршественном зале была такая дружеская и веселая атмосфера, что чиновник пришел в смущение и не знал, что сказать. Тиберий спросил, зачем он явился.

- Арестовать одного из твоих гостей, цезарь, по повелению сената.

- Которого? - спросил Тиберий.

- Азиния Галла, - отвечал чиновник, - но это, должно быть, ошибка.

Тиберий принял серьезный вид.

- Если сенат имеет что-то против тебя, Галл, и прислал этого чиновника тебя арестовать, боюсь, придется кончать наш приятный вечер. Я не могу идти против сената. Но я скажу тебе, как я сделаю - ведь мы пришли с тобой к полному согласию, - я напишу сенату и попрошу в виде личного одолжения не предпринимать по отношению к тебе никаких шагов, пока они не получат от меня известия. А это значит, что ты будешь под простым арестом, на попечении консулов, - без кандалов и тому подобного. Я добьюсь твоего оправдания, как только смогу.

Галл был вынужден поблагодарить Тиберия за великодушие, но не сомневался, что его ждет ловушка и Тиберий отплачивает за издевку издевкой; он не ошибся. Галла отвезли в Рим и поместили в подвальном помещении здания сената. Ему не разрешали никого видеть, даже слугу, и посылать письма друзьям и домашним. Пищу ему давали через решетку в двери. В подвале было темно - свет проникал через ту же решетку - и пусто, на полу лежал один тюфяк. Галлу сказали, что он находится здесь временно, что скоро приедет Тиберий и решит его дело. Но дни переходили в месяцы, месяцы в годы, а Галл по-прежнему оставался в подвале. Пища была скудная; Тиберий назначил такой рацион, чтобы Галл страдал от голода, но не мог от него умереть. Ему не дали ножа или другого острого предмета, так как опасались, как бы он не воспользовался им, чтобы покончить с собой, не дали ничего, чем бы он мог занять себя - ни письменных принадлежностей, ни книг, ни игральных костей. Он получал очень мало воды для питья, для мытья ему не давали воды совсем. Если о Галле заговаривали в присутствии Тиберия, старик отвечал, ухмыляясь: "Я еще не помирился с Галлом".

Услышав об аресте Галла, я пожалел, что только что поссорился с ним. Это была литературная ссора. Галл сочинил абсурдную книгу под названием "Сравнение моего отца Азиния Поллиона и его друга Марка Туллия Цицерона как ораторов". Если бы он сравнивал их по моральным качествам, или по политическим талантам, или даже по учености, первенство Поллиона было бы неоспоримо. Но Галл пытался доказать, что его отец обладал более отточенным слогом и превзошел Цицерона в ораторском искусстве. Это было нелепо, и я написал небольшую книжицу, где так и утверждал. Книжка эта вышла вскоре после моего критического разбора заметок самого Поллиона о Цицероне и сильно рассердила Галла. Я бы охотно воздержался от опубликования этой книги, если бы мог этим хоть немного облегчить жизнь несчастного Галла в тюрьме. С моей стороны, было глупо, я полагаю, так думать.

Наконец Сеян мог доложить Тиберию, что партия "зеленых" разгромлена, и ему больше не о чем беспокоиться. Тиберий сказал Сеяну, что решил в награду женить его на своей внучке Елене (чей брак с Нероном он расторг), и намекнул на дальнейшие милости. И тут моя мать, которая, не забывайте, была также матерью Ливиллы, вмешалась в это дело. После смерти Кастора Ливилла стала жить у нее и постепенно настолько потеряла осторожность, что мать узнала о ее тайной переписке с Сеяном. Мать всегда была очень бережлива, а в старости ей доставляло особое удовольствие копить огарки, чтобы выплавлять из них новые свечи, продавать помои крестьянам, откармливавшим свиней, и, смешивая угольную пыль с какой-то жидкостью, делать из нее лепешки, которые, высохнув, горели не хуже угля. Ливилла же была весьма расточительна, и мать все время бранила ее. Однажды, проходя мимо комнаты Ливиллы, мать увидела, что раб выходит из нее с мусорной корзиной, полной бумаги.

- Куда ты идешь, мальчик? - спросила она.

- К топке, хозяйка, приказ госпожи Ливиллы.

Мать сказала:

- Что за безрассудство - набивать топку совершенно хорошей бумагой! Ты знаешь, сколько она стоит? В три раза больше пергамента. На некоторых из этих листков почти ничего не написано.

- Госпожа Ливилла строго-настрого приказала мне...

- Госпожа Ливилла была, видимо, очень занята своими мыслями, когда приказывала тебе уничтожить такую ценную вещь. Дай мне корзинку. Чистые куски можно использовать для хозяйственных списков. Мотовство до добра не доведет.

Мать взяла бумагу к себе в комнату и только собралась отрезать исписанные куски, как ей пришло в голову вообще вывести чернила с листов. До сих пор она честно старалась не читать написанное, но когда она принялась соскребать чернила, глаза ее невольно побежали по строчкам, и она вдруг поняла, что перед ней черновики или неудачные начала письма к Сеяну. Начав читать, мать не могла остановиться, и, еще не закончив, она уже все знала. Ливилла была вне себя от ревности, ведь Сеян согласился жениться на ком-то другом, мало того - на ее собственной дочери! Но Ливилла пыталась скрыть свои чувства - каждый следующий черновик письма был тоном ниже. Сеян должен действовать без промедления, писала она, пока Тиберий не заподозрил, что он не намерен жениться на Елене, а если он еще не готов убить Тиберия и захватить власть, не отравить ли ей самой свою дочь?

Мать послала за Паллантом, который выискивал для меня в библиотеке кое-какие исторические сведения об этрусках, и велела ему пойти к Сеяну и от моего имени попросить разрешения поехать на Капри, чтобы преподнести Тиберию мою "Историю Карфагена". (Я только что окончил эту работу и послал матери рукописный экземпляр, прежде чем ее публиковать). На Капри Паллант должен был просить императора, опять от моего имени, принять посвященный ему труд. Сеян охотно дал свое разрешение, так как знал, что Паллант - один из наших семейных рабов, и ничего не заподозрил. Но в двенадцатый том мать вклеила письма Ливиллы и свое письмо с объяснениями; она велела Палланту следить, чтобы никто не прикасался к книгам (все они были запечатаны), и отдать их Тиберию в собственные руки. Паллант должен был добавить к моим приветствиям и просьбе разрешить мне посвятить мой труд императору следующие слова: "Госпожа Антония также преданно приветствует императора: по ее мнению, книга ее сына не представляет для императора интереса; исключение составляет двенадцатый том, где содержится очень любопытное отступление, которое, как она полагает, покажется ему занимательным".

Паллант заехал в Капую, чтобы сообщить мне, куда он направляется. Он сказал, что нарушает этим строжайший приказ моей матери, но, в конце концов, его настоящий хозяин - я, а не она, хоть она и считает себя его госпожой; он боится невольно вовлечь меня в беду и уверен, что я вовсе не собирался посвящать свою книгу императору. Я был озадачен, в особенности когда он упомянул о двенадцатом томе, поэтому, пока он умывался и менял одежду, я сломал печать. Когда я увидел, что туда было вложено, я ужасно перепугался и даже подумал, уж не сжечь ли мне книгу вместе с письмами. Но это было не менее опасно, чем оставить все как есть, и я снова скрепил печатью. Мать пользовалась дубликатом моей печати, который я дал ей для деловых бумаг, никто бы не догадался, что я открывал книгу, даже Паллант. Затем Паллант поспешил на Капри и на обратном пути сказал мне, что Тиберий взял двенадцатый том и удалился с ним в лес. Он разрешает мне посвятить ему свой труд, сказал император, но я должен воздержаться от преувеличенных восхвалений. Это меня немного успокоило, но Тиберию нельзя было доверять, особенно когда он казался к тебе расположенным. Естественно, я очень тревожился насчет того, что может произойти, и сердился на мать - ведь, впутав меня в ссору между Сеяном и Тиберием, она подвергала мою жизнь страшной опасности. Я даже подумал, не скрыться ли мне куда-нибудь? Но куда? Скрыться было некуда.

31 г. н.э.

Первое, что случилось после того, - заболела Елена. Теперь-то мы знаем, что она была совершенно здорова, но Ливилла предложила ей на выбор - лечь в постель, притворившись, будто она больна, или слечь в постель, заболев на самом деле. Ее перевезли из Рима в Неаполь, где климат считается лучше. Тиберий разрешил отложить свадьбу на неопределенное время, но называл Сеяна своим зятем, точно она состоялась. Тиберий возвел Сеяна в ранг сенатора, назначил, одновременно с собой, вторым консулом и понтификом. Но то, что он сделал потом, перечеркнуло все эти милости: он пригласил Калигулу на несколько дней на Капри, а потом отправил его в сенат с весьма важным письмом. В письме говорилось, что он беседовал с молодым человеком, его наследником, и нашел, что тот ничем не схож со своими братьями по характеру и темпераменту, поэтому он не поверит никаким обвинениям в безнравственности или в отсутствии преданности, если их станут на него возводить. Он вверяет Калигулу заботам Элия Сеяна, своего сотоварища по консульству, и просит оградить его от всякого зла. Тиберий также назначил Калигулу понтификом и жрецом Августа.

Когда в Риме услышали про это письмо, там поднялось ликование. Поручая Калигулу попечению Сеяна, решили все, Тиберий предупреждал его, что вражда с семьей Германика зашла слишком далеко. То, что Сеян получил звание консула, сочли плохим для него предзнаменованием. Сам Тиберий сейчас был консулом в пятый раз, и все предшественники Сеяна, разделявшие с императором это звание - Вар, Гней Пизон, Германик, Кастор - умерли при печальных обстоятельствах. Вновь возникли надежды, что скоро все беды нации окажутся позади: ими будет править сын Германика. Возможно, Тиберий убьет Нерона и Друза, но он явно решил пощадить Калигулу. Сеян не станет императором. Все, кого Тиберий прощупывал по поводу своего выбора, явно одобряли то, что его преемником будет Калигула, - убедив самих себя, будто он унаследовал все добродетели отца; и Тиберия, всегда распознававшего реальное зло и сказавшего в глаза Калигуле, что он ядовитый змееныш, и по этой самой причине пощадившего его, это немало позабавило и очень обрадовало. Он мог воспользоваться растущей популярностью Калигулы, чтобы держать в узде Сеяна и Ливиллу.

Тиберий до известной степени доверился Калигуле и дал ему поручение узнать в дружеской беседе с гвардейцами, кто из их командиров имеет в лагере самое большое влияние после Сеяна, а затем удостовериться, так ли он жесток и бесстрашен, как тот. Калигула нарядился в женское платье, надел парик и, взяв для компании двух проституток помоложе, стал заходить в пригородные таверны, где по вечерам пили солдаты. С густо накрашенным лицом и накладным бюстом Калигула сходил за женщину: высокую и не очень привлекательную, но все же женщину. В тавернах он говорил, будто живет на содержании у богатого лавочника, который дает ему кучу денег, и потому угощал всех вокруг. Щедрость сделала его популярным. Вскоре Калигула уже знал обо всем, что творилось в лагере; чаще всего в разговорах всплывало имя ротного капитана Макрона. Макрон был сыном одного из вольноотпущенников Тиберия и, судя по всему, самым жестоким человеком в Риме. Солдаты с восхищением говорили о его кутежах и распутстве, о том, как он верховодит остальными офицерами, как никогда не теряется в трудном положении. Даже Сеян побаивается его, Макрон - единственный человек, который осмеливается ему возражать. Поэтому однажды вечером Калигула познакомился с Макроном и потихоньку назвал ему свое имя; затем они вышли вдвоем из таверны, и между ними был долгий разговор.

Тиберий стал одно за другим писать сенату странные письма: то он говорил, что болен, чуть ли не умирает, то - что он внезапно поправился и срочно собирается в Рим. Не менее странно он писал о Сеяне, перемежая непомерные похвалы раздраженными упреками, и у всех создалось впечатление, что он впадает в детство. Сеяна эти письма поставили в тупик, он не знал, устраивать ли переворот немедленно или оставить все по-старому - положение его было все еще прочным, - пока Тиберий не умрет или не появится возможность лишить его участи по причине слабоумия. Сеян хотел поехать на Капри и собственными глазами увидеть, как обстоят дела. Он написал Тиберию, испрашивая разрешения его посетить. Тиберий ответил, что, будучи консулом, Сеян обязан оставаться в Риме, достаточно и того, что сам он постоянно отсутствует. Тогда Сеян написал, что Елена серьезно больна и умоляет его навестить ее в Неаполе - может ли он приехать к ней, хотя бы на один день? А из Неаполя лишь час на веслах до Капри. Тиберий ответил, что Елену лечат лучшие доктора, надо набраться терпения; он сам собирается в Рим в ближайшие дни и хочет, чтобы Сеян его там, как положено, встретил. Примерно в это же время Тиберий не разрешил начать дело против бывшего губернатора Испании, которого Сеян обвинял в вымогательстве, на том основании, что показания свидетелей противоречивы. Никогда раньше в подобных случаях Тиберий не отказывал Сеяну в поддержке. Сеян перепугался. А тут и его консульский год закончился.

В день, назначенный Тиберием для прибытия в Рим, Сеян ждал во главе батальона гвардейцев перед храмом Аполлона, где заседал сенат, так как здание сената было тогда на ремонте. Неожиданно к нему подъехал Макрон и приветствовал его. Сеян спросил, почему он покинул лагерь. Макрон ответил, что Тиберий прислал ему письмо, которое он должен передать сенату.

- Почему тебе? - подозрительно спросил Сеян.

- Почему бы и нет?

- Но почему не мне?

- Потому что в письме говорится о тебе.

Затем Макрон шепнул ему на ухо:

- Сердечно поздравляю, командир. В письме для тебя есть сюрприз. Тебя сделают народным трибуном. Это значит, что ты станешь следующим императором.

Сеян не думал, что Тиберий на самом деле появится в Риме, но его молчание в последнее время сильно тревожило Сеяна. Сейчас, не помня себя от радости, он бросился в храм

Макрон скомандовал гвардейцам "смирно!" и сказал:

- Ребята, император назначил меня командующим вместо Сеяна. Вот мои полномочия. Возвращайтесь обратно в лагерь, вы свободны. А в лагере скажите всем остальным, что теперь за главного Макрон, и каждому, кто умеет выполнять приказы, перепадет по тридцать золотых. Кто здесь старший офицер? Ты? Уведи отсюда людей. И не подымайте лишнего шума.

Гвардейцы ушли, а Макрон вызвал начальника городской стражи, который уже был предупрежден, чтобы тот дал взамен них охрану. Затем Макрон зашел в зал заседаний следом за Сеяном, вручил консулам письмо и тут же вышел, не дожидаясь, пока его начнут читать. Он убедился, что стражники расставлены как надо, и поспешил вслед за гвардейцами в лагерь, чтобы не допустить там беспорядков.

Тем временем известие о том, что Сеяна назначают трибуном, разнеслось по всему залу, и сенаторы принялись наперебой его поздравлять. Один из консулов призвал всех к порядку и принялся читать письмо. Начиналось оно, как обычно, с извинений Тиберия по поводу его отсутствия на заседании (неожиданные дела и плохое здоровье), затем он перешел к общим вопросам, от них - к упрекам Сеяну за то, что он поспешил предъявить экс-губернатору обвинение, не имея твердых улик. Здесь Сеян улыбнулся, так как обычно, выразив свое недовольство, Тиберии оказывал ему какую-нибудь новую милость. Но письмо продолжалось в том же духе, упрек следовал за упреком, каждый новый абзац был резче, чем предыдущий, и улыбка сползла с лица Сеяна. Сенаторы, поздравлявшие его, в растерянности замолчали, один или двое, сидевшие рядом с ним, под каким-то предлогом перешли на другую сторону зала. В конце письма говорилось, что Сеян виновен в грубых нарушениях законности, что двое его друзей - его дядя Юний Блез, одержавший победу над Такфаринатом, и еще один - должны быть наказаны, а сам Сеян должен быть арестован. Консул, предупрежденный накануне Макроном, чего желает от него Тиберий, громко сказал:

- Сеян, подойди сюда.

Сеян не поверил своим ушам. Он ждал конца письма, где говорилось бы о назначении его трибуном. Консулу пришлось дважды его позвать, прежде чем он понял.

- Кто? Я? Ты имеешь в виду меня?

Как только враги Сеяна осознали, что он наконец повержен, они принялись громко свистеть и шикать; его друзья и родственники, опасаясь за собственную жизнь, присоединились к ним. Сеян внезапно оказался один. Консул задал вопрос, последует ли сенат совету императора. - Да, да! - хором закричали сенаторы.

Вызвали начальника охраны, и когда Сеян увидел, что его гвардейцы исчезли, а на их месте городская стража, он понял, что проиграл. Сеяна повели под конвоем в тюрьму. Его окружила толпа горожан, узнавших о том, что происходит; с криками и улюлюканием они забрасывали его грязью. Сеян закутал голову тогой, но его пригрозили убить, если он не откроет лица, а когда он подчинился, комьев грязи стало еще больше. В тот же день сенат, видя, что гвардейцы не появляются, а толпа вот-вот ворвется в тюрьму и устроит над Сеяном самосуд, решил, чтобы оставить заслугу за собой, приговорить Сеяна к смертной казни.

Калигула тотчас известил об этом Тиберия при помощи сигнального огня. У Тиберия уже стояла наготове флотилия, чтобы отвезти его в Египет, если что-нибудь пойдет не так. Сеяна казнили, тело его бросили на Ступени слез, где толпа глумилась над ним три дня подряд. Когда пришло время скинуть тело в Тибр, оказалось, что голову уже отрубили и унесли в общественные бани, где играют ею в мяч, а от туловища осталась одна половина. Улицы Рима были буквально засыпаны осколками его бесчисленных статуй, стоявших во всех общественных местах.

Дети Сеяна от Апикаты также были присуждены к смерти декретом сената. У него был один совершеннолетний сын, другой - еще мальчик и девочка, которую в свое время помолвили с моим сыном Друзиллом, - ей только минуло четырнадцать. Младшего мальчика по закону нельзя было казнить, поэтому, опираясь на прецедент гражданской войны, его перед казнью заставили надеть взрослое платье; девочка, будучи девственницей, тем более находилась под защитой закона. Для казни девочки, единственная вина которой заключалась в том, что она была дочь своего отца, не нашлось прецедента. Когда ее вели в тюрьму, она, не понимая, что происходит, кричала: "Не надо в тюрьму, выпорите меня, если хотите, и я не буду больше". Видимо, на ее совести был какой-то детский проступок. Чтобы избежать несчастья, которое постигнет Рим, если казнят девственницу, Макрон приказал главному палачу изнасиловать ее. Узнав об этом, я сказал про себя: "Рим, ты погиб. Столь ужасное злодеяние нельзя искупить", - и призвал богов в свидетели, что, пусть я и родственник императора, я стоял в стороне от государственных дел и ненавижу преступления не меньше, чем они, хотя и бессилен за них отомстить.

Когда Апиката услышала, что сделали с ее детьми, и увидела, как надругаются над их телами на Ступенях слез, она покончила с собой. Но сперва написала Тиберию письмо, говоря, что Кастора отравила Ливилла и что Ливилла с Сеяном хотели узурпировать власть. Она винила во всем Ливиллу. Моя мать не знала, что смерть Кастора - дело рук Ливиллы. Тиберий призвал мою мать на Капри, поблагодарил за огромные услуги, оказанные государству, и показал письмо Апикаты. Он сказал, что даст матери любую награду - ей стоит только попросить, - конечно, в разумных пределах. Мать ответила, что ей не надо никаких наград, она просит одного - чтобы имя их рода не было покрыто позором, чтобы ее дочь не казнили и не кидали тело на Ступени слез.

- Как же иначе тогда ее наказать? - резко спросил Тиберий.

- Предоставь ее мне, - ответила мать. - Я накажу ее сама.

Поэтому против Ливиллы не было возбуждено судебное дело. Мать заперла ее в комнате рядом со своей и уморила голодной смертью. День за днем, ночь за ночью она слышала отчаянные крики и проклятия дочери, становившиеся постепенно слабее, но держала ее там, а не в каком-нибудь отдаленном подвале, пока Ливилла не умерла. Сделала она так не из любви к мучительству - страдания Ливиллы причиняли ей жестокую боль, - но чтобы наказать себя за то, что она воспитала такую чудовищную дочь.

За смертью Сеяна последовал целый ряд казней, пострадали все его друзья, не успевшие вовремя переметнуться на другую сторону, и многие из тех, кто это сделал. Те, кто не опередил события, покончив с собой до казни, были сброшены с Тарпейской скалы на Капитолийском холме. Имущество их конфисковали. Обвинителям почти ничего не перепадало - Тиберий делался все более расчетливым. По совету Калигулы он выдвигал ложные обвинения против тех свидетелей, которые должны были извлечь из дела наибольшую выгоду, и таким образом получал возможность конфисковать и их достояние. Было казнено около шестидесяти сенаторов, двухсот всадников и более тысячи простолюдинов. Моя связь через брак с семьей Сеяна могла стоить мне жизни, не будь я сыном своей матери. Мне было разрешено развестись с Элией и удержать восьмую часть ее приданого, но я вернул ей все полностью. Она, наверно, сочла меня дураком. Я сделал это в качестве, так сказать, компенсации за то, что забрал у нее нашу дочку Антонию сразу, когда она родилась. Элия решила исполнить свой долг жены, как только почувствовала, что положение Сеяна становится шатким. Она думала, что это послужит ей защитой, если Сеян потеряет власть: вряд ли Тиберий велит казнить ее с ребенком от своего племянника во чреве. Я рад был развестись с Элией, но не стал бы отбирать у нее ребенка, если бы не мать, которая хотела иметь внучку в своем единоличном владении.

Единственным из родственников Сеяна, избежавшим казни, был его брат, и произошло это по той странной причине, что он осмеял лысину Тиберия. На последнем ежегодном празднике в честь Флоры, который он возглавлял, все церемонии исполнялись только лысыми людьми, а вечером гостей провожали из театра пять тысяч обритых наголо детей с факелами в руках. Прибывший на Капри сенатор доложил об этом Тиберию в присутствии Нервы, и, чтобы произвести на того хорошее впечатление, Тиберий сказал:

- Я прощаю его. Если Юлий Цезарь не обижался на шутки по поводу своей лысины, кто я, чтобы это делать?

Я полагаю, что, когда Сеян пал, Тиберий решил всем на удивление вновь проявить великодушие к его брату.

Но Елену, только за то, что она притворилась больной, наказали, выдав ее за Бланда, выскочку, дед которого, провинциальный всадник, приехал в Рим в качестве учителя риторики. Все сочли это низким поступком со стороны Тиберия, потому что Елена была его внучка и этим браком он обесчестил собственный род. Говорили, что не надо далеко ходить, чтобы встретить рабов среди предков Бланда.

Тиберий понял, что гвардейцы, которым он щедро заплатил по пятьдесят золотых монет на каждого вместо обещанных Макроном тридцати, его единственная надежная защита против народа и сената. Он сказал Калигуле:

- В Риме нет человека, который не сожрал бы меня с потрохами.

Гвардейцы, чтобы выказать преданность Тиберию, заявили, что их обидели, поручив не им, а городской страже вести Сеяна в тюрьму, и в знак протеста вышли из лагеря и принялись грабить пригороды Рима. Макрон дал им потешиться одну ночь, но тех, кто не вернулся в лагерь через два часа после того, как на рассвете протрубили сбор, пороли чуть не до смерти.

32 г. н.э.

Через некоторое время Тиберий объявил амнистию. Никого больше не станут судить за прежние политические связи с Сеяном, и если теперь, когда причиненное им зло полностью отомщено, кто-нибудь в память о его хороших деяниях вздумает надеть по нему траур, возражений против этого не будет. Многие так и сделали, думая, что угодят этим Тиберию, но они ошибались. Вскоре все они были привлечены к суду по самым бездоказательным обвинениям - чаще всего в кровосмешении - и казнены. Вы можете спросить, как случилось, что после этой резни вообще остался хоть один сенатор или всадник, - я отвечу: Тиберий поддерживал численный состав обоих сословий постоянным приемом новых членов. Чтобы попасть в сословие всадников, было достаточно родиться свободным, иметь хорошую репутацию и столько-то тысяч золотых; желающих было хоть отбавляй, несмотря на огромный вступительный взнос. Алчность Тиберия все росла: он требовал, чтобы богатые люди оставляли ему в наследство по крайней мере половину своей собственности; в случае, если они этого не делали, он объявлял завещание недействительным из-за какой-нибудь юридической ошибки и забирал себе все имущество; наследники не получали ничего. Он больше не тратил денег на общественные работы - даже не завершил постройку храма Августа - и урезал бесплатную раздачу зерна и суммы, выдаваемые из казны на устройство зрелищ. Он регулярно платил армии, и только. Что касается провинций, то Тиберий вообще больше ничего для них не делал, - раз налоги и дань поступали без перебоев, он даже не брал на себя труд назначить нового губернатора, когда старый умирал. Однажды к нему приехала депутация из Испании с жалобой на то, что у них уже четыре года нет губернатора, а штат старого губернатора бессовестно грабит страну, Тиберий сказал:

- Надеюсь, вы не просите у меня нового губернатора? Новый губернатор привезет с собой новый штат чиновников, и ваше положение станет еще хуже. Я расскажу вам одну историю. Однажды на поле боя лежал тяжело раненный воин и ждал, когда врач перевяжет ему рану, которую облепили мухи. Его товарищ, раненный не так тяжело, увидел мух и хотел их согнать. "Не надо! - вскричал первый. - Не тронь их. Эти мухи уже напились моей крови, и мне не так больно, как было сперва; если ты их сгонишь, их место займут те, что еще голодны, и мне придет конец".

Тиберий позволил парфянам опустошить Армению, задунайские племена вторглись на Балканы, а германцы пересекали Рейн и устраивали набеги на Францию. Под самыми необоснованными предлогами он конфисковал имущество ряда союзных вождей и царьков во Франции, Испании, Сирии и Греции. Он отнял у Вонона его сокровища (вы помните Вонона, того самого бывшего царя Армении, из-за которого Германик поссорился с Гнеем Пизоном?), отправив к нему своих агентов: те сперва помогли ему бежать из Киликии, куда его сослал Германик, а затем, нагнав в пути, убили.

Примерно в это время доносители стали обвинять богатых людей в том, что, давая ссуды, они запрашивают больше, чем им причитается, - по закону можно было брать лишь полтора процента с общей суммы. Правило это давно вышло из употребления, и вряд ли нашелся бы хоть один сенатор, который его не преступал. Но Тиберий подтвердил, что оно остается в силе. К нему отправилась депутация с просьбой дать полтора года, чтобы люди привели свои финансовые дела в соответствие с буквой закона, и Тиберии милостиво удовлетворил эту просьбу. В результате все сразу потребовали уплаты долгов, и это повлекло за собой большую нехватку ходячей монеты. А ведь вызвано повышение ссудного процента было прежде всего тем, что в императорской казне лежали мертвым грузом огромные запасы золота и серебра. Началась финансовая паника, цены на землю страшно упали. Надо было как-то облегчить положение. В конце концов Тиберий был вынужден ссудить банкирам без процентов миллион золотых из государственной казны, чтобы было что давать под земельные закладные. Тиберий и этого бы не сделал, если бы не Кокцей Нерва, у которого он все еще время от времени спрашивал совета; Нерва, живя на Капри, где от него тщательно скрывались оргии Тиберия и куда почти не доходили новости из Рима, был, пожалуй, единственным человеком в мире, верящим в великодушие и добродетель императора. Тот, например, объяснил Нерве (как рассказывал мне через несколько лет Калигула), что его размалеванные любимцы - бедные сиротки, которых он пожалел, и большинство из них не совсем нормальны, что объясняло их странный вид и поведение. Но неужели Нерва действительно был так наивен, чтобы этому поверить, или так близорук?

ГЛАВА XXVIII

Чем меньше будет сказано о последних пяти годах правления Тиберия, тем лучше. Я не могу заставить себя писать в подробностях о Нероне, которого уморили голодом; или об Агриппине, сперва обрадовавшейся падению Сеяна, но затем увидевшей, что участь ее от этого не стала легче, и переставшей принимать пищу: какое-то время ее кормили насильно, но в конце концов дали умереть; или о Галле, который погиб от чахотки; или о Друзе, переведенном с дворцовой мансарды в темный подвал и однажды найденном мертвым - горло его было забито шерстью из матраса, который он грыз, не в силах стерпеть голодные муки. После их смерти Тиберий писал сенату радостные письма - об этом я не могу умолчать, - где обвинял Агриппину в государственной измене и в прелюбодеянии с Галлом и сожалел, что "под давлением государственных дел он все время откладывал суд над Галлом и тот умер до того, как его вина была доказана". Что до Друза, то Тиберий называл юношу самым распутным и коварным негодяем, какого он когда-либо знал. Тиберий велел гвардейскому офицеру, сторожившему Друза, прочитать во всеуслышание запись того, что Друз говорил в тюрьме. Никогда раньше в сенате не читали ничего вызывающего столь же тягостное чувство. Было ясно, что Друза били, мучили и оскорбляли не только сам этот офицер, но простые солдаты и рабы, что каждый день, отбирая крошку за крошкой, каплю за каплей, ему давали все меньше еды и питья. Тиберий даже велел огласить проклятия Друза, которыйисступленно, хотя и вполне связно, поносил его перед смертью. Друз обвинял Тиберия в алчности, вероломстве, бесстыдной порочности, в том, что он испытывал наслаждение, истязая людей, в убийстве Германика и Постума и целом ряде других преступлений (большую часть которых Тиберий действительно совершил, хотя ни об одном из них до сих пор не упоминалось публично); Друз молил богов, чтобы все неизмеримые страдания, которые Тиберий причинил другим, тяжким грузом давили на него день и ночь, наяву и во сне, чтобы он пал под их бременем в свой смертный час, а после смерти был приговорен к вечным мукам преисподним трибуналом. Сенаторы прерывали чтение восклицаниями, делая вид, будто они в ужасе от вероломства Друза, но за всеми их ахами и охами скрывалось удивление тем, что Тиберий по собственному почину обнажает перед всеми свои пороки и злодеяния. В то время Тиберий (как мне рассказал потом Калигула), терзаемый суеверными страхами и бессонницей, очень жалел сам себя и рассчитывал на искреннее сочувствие сенаторов. Он со слезами на глазах сказал Калигуле, что вынужден был убить его родных из-за их непомерного честолюбия и из-за того, что, по примеру Августа (он так и сказал: Августа, а не Ливии), он ставит спокойствие империи выше личных чувств. Калигула, не проявлявший никаких признаков горя или гнева из-за жестокого обращения Тиберия с его матерью и братьями, выразил старику свое соболезнование и тут же принялся рассказывать о новой форме разврата, о которой узнал недавно от каких-то сирийцев. Это был единственный способ подбодрить Тиберия, когда его начинала мучить совесть. Лепида, предавшая Друза, ненадолго его пережила. Ее обвинили в прелюбодеянии с рабом, и, не имея возможности отрицать свою вину (ее застали с ним в постели), она покончила жизнь самоубийством.

Калигула большую часть времени проводил на Капри, но изредка по поручению Тиберия ездил в Рим, чтобы приглядеть за Макроном. Макрон исполнял теперь все обязанности Сеяна и делал это очень хорошо, но у него хватило ума довести до сведения сената, что ему не надо никаких почестей и что любой сенатор, вздумавший их предложить, вскоре окажется на скамье подсудимых по обвинению в государственной измене, кровосмешении или подлоге. Тиберий назначит Калигулу своим преемником по нескольким причинам. Во-первых, будучи сыном Германика, он пользовался популярностью у народа, который вел теперь себя тихо и мирно, боясь, как бы беспорядки не повлекли за собой смерти их любимца. Во-вторых, Калигула великолепно умел прислуживаться и был одним из немногих людей, достаточно порочных, чтобы Тиберии чувствовал себя рядом с ним добродетельным. А в-третьих, Тиберий не думал, что Калигула на самом деле когда-нибудь станет императором. Фрасилл, которому Тиберий по-прежнему полностью доверял (так как еще не было ни одного события, противоречащего его предсказаниям), уже давно сказал ему: "Калигула с таким же успехом может стать императором, как проскакать верхом на коне через пролив между Байями и Путеолами".

Фрасилл сказал также: "Через десять лет Тиберий Цезарь все еще будет императором".

Так оно и оказалось, только речь шла о другом Тиберии Цезаре.

Тиберий узнал от Фрасилла многое, хотя кое-что тот от него скрывал. Тиберий знал, например, какая судьба ждет Гемелла, который только считался его внуком, так как в действительности отцом мальчика был Сеян, а не Кастор. Тиберии сказал однажды Калигуле:

- Я делаю тебя главным наследником. Гемелла я делаю наследником второй степени на случай, если ты умрешь, но это только формальность. Я знаю, что ты убьешь Гемелла, но потом другие убьют тебя.

Он сказал это, рассчитывая пережить их обоих. Затем добавил, цитируя какого-то греческого трагика:

- "Когда я буду мертв, пусть огонь поглотит землю".

Но Тиберий еще не был мертв. Доносители по-прежнему занимались своим делом, и с каждым годом все большее число людей подвергалось казни. Не осталось почти ни одного сенатора, занимавшего свое место в сенате при Августе. Макрон был куда более жесток, чем Сеян, и проливал кровь без сожаления. Сеян был хотя бы сыном всадника, отец Макрона родился рабом. Среди новых жертв оказалась и Планцина, у которой после смерти Ливии не осталось защиты. Она была очень богата, и ее вновь обвинили в отравлении Германика. Пока была жива Агриппина, Тиберий не позволял привлекать Планцину к суду, ведь известие об этом доставило бы Агриппине радость. Я не огорчился, услышав, что тело Планцины бросили на Ступени слез, хотя она, не дожидаясь казни, покончила с собой.

Однажды, обедая с Тиберием, Нерва отказался от предложенных ему блюд, сказав, что он не голоден, у него пропал аппетит. До тех пор Нерва прекрасно себя чувствовал и был в хорошем настроении: судя по всему, он ничуть не тяготился отшельнической жизнью на Капри. Сперва Тиберий подумал, что Нерва накануне принял слабительное и дает отдых желудку, но когда на второй и третий день повторилось то же самое, Тиберий испугался, уж не решил ли Нерва уморить себя голодом. Он сел рядом с Нервой и стал умолять его, чтобы тот объяснил, почему он не ест. Но Нерва лишь попросил прощения и повторил, что не голоден. Возможно, Нерва сердится на него за то, что он не сразу последовал его совету устранить финансовый кризис, подумал Тиберий и спросил:

- У тебя появится аппетит, если я отменю все законы, ограничивающие процент на ссуды, и назначу определенную цифру, которую ты сочтешь достаточно низкой?

- Дело не в этом, - сказал Нерва, - я просто не хочу есть.

На следующий день Тиберий сказал Нерве:

- Я написал сенату. Мне рассказали, что два или три человека зарабатывают себе на жизнь доносами на правонарушителей. Мне никогда и в голову не приходило, что, награждая за верность государству, я побуждаю людей подстрекать своих друзей на преступления, а потом выдавать их, но, по-видимому, так происходило не раз. Я приказал сенату немедленно казнить любого, кто добывает деньги таким позорным способом, если это будет доказано. Может быть, ты теперь поешь?

Когда Нерва поблагодарил его и похвалил его решение, но сказал, что аппетит совершенно покинул его, Тиберии впал в отчаяние.

- Ты умрешь, если не станешь есть, Нерва. Что я тогда буду делать? Ты знаешь, как я ценю твою дружбу и советы. Пожалуйста, пожалуйста, поешь, Нерва, я тебя умоляю. Если ты умрешь, весь мир будет думать, что это дело моих рук, и уж во всяком случае, что ты уморил себя голодом из ненависти ко мне. О, не умирай, Нерва! Ты - мой единственный настоящий друг!

Нерва сказал:

- Просить меня есть бесполезно, цезарь. Мой желудок не принимает пищу. И, конечно, никто не станет возводить на тебя такую напраслину. Все знают, какой ты мудрый правитель и добрый человек, а меня, я уверен, ни у кого нет оснований считать неблагодарным, не так ли? Если я должен умереть, я умру, вот и все. Смерть - наш общий удел, а мне к тому же послужит утешением мысль, что я не пережил тебя.

36 г. н.э.

Это не убедило Тиберия, но вскоре Нерва так ослабел, что не мог отвечать на вопросы, и на девятый день умер.

Умер и Фрасилл. Его смерть возвестила ящерица. Пробежав по каменному столу, за которым Фрасилл и Тиберий завтракали на солнцепеке, ящерица уселась на указательном пальце старика.

- Ты пришла позвать меня, сестричка? - спросил Фрасилл. - Я ждал тебя.

Затем обернувшись к Тиберию, добавил:

- Моя жизнь подошла к концу, цезарь. Прощай! Я ни разу не солгал тебе, ты лгал мне многократно. Не прозевай свою ящерицу.

Фрасилл закрыл глаза, и через несколько минут его не стало.

Еще до смерти Фрасилла Тиберий завел у себя самое диковинное животное, какое видели в Риме. Когда там впервые появились жирафы и носороги, они вызвали всеобщее восхищение, но это, хоть и меньше размером, поражало куда сильней. Его привезли с острова за Индией, который называется Ява, оно было похоже на ящерицу размером с теленка, с уродливой головой и зубцами на спине, как пила. Впервые увидев его, Тиберий заметил, что больше не будет сомневаться в существовании чудовищ, которых, по преданию, убили Геркулес и Тезей. Называлось оно бескрылый дракон, и Тиберий каждый день кормил его из собственных рук тараканами, дохлыми мышами и подобной гадостью. От чудища отвратительно пахло, у него были мерзкие повадки и злобный нрав. Дракон и Тиберий прекрасно понимали друг друга. Услышав слова Фрасилла, Тиберий решил, будто тот хотел сказать, что дракон его укусит, поэтому велел поместить его в клетку с частой решеткой, чтобы чудище не могло просунуть между прутьями свою уродливую голову.

37 г. н.э.

Тиберию уже шел семьдесят девятый год, от постоянного употребления мирриса и прочих возбуждающих средств он стал совсем немощным, но одевался щеголевато и старался казаться моложе своих лет. Теперь, когда Нерва и Фрасилл умерли, ему стало скучно на Капри, и в начале марта следующего года он решил бросить вызов судьбе и поехать в Рим. Он двинулся туда не спеша, с частыми остановками; последнее место, где он заночевал, была вилла на Аппиевой дороге, откуда уже виднелись городские стены. Но на следующий день после того, как он туда прибыл, дракон подал ему предсказанное Фрасиллом предупреждение. Днем, когда Тиберий пошел покормить его, он увидел, что тот лежит в клетке мертвый, а по нему во множестве бегают большие черные муравьи, стараясь отщипнуть кусочки мягкой плоти. Тиберий счел это предвестием того, что если он поедет дальше, то умрет и толпа разорвет на куски его тело. Поэтому Тиберий сразу же повернул обратно. По пути он схватил простуду из-за восточного ветра и еще усугубил ее на играх, устроенных солдатами гарнизона в одном из городков, которые он проезжал. На арену выпустили дикого кабана и попросили Тиберия метнуть в него со своего места дротик. Он кинул, не попал, рассердился на себя и велел подать другой. Тиберий всегда гордился своим умением метать копье и не хотел, чтобы солдаты считали, будто его одолела старость. Пытаясь попасть в кабана, он метал дротик за дротиком, хотя поразить свою цель на таком расстоянии явно не мог, разгорячился и наконец, обессилев, был вынужден остановиться. Кабан остался цел и невредим, и Тиберий приказал выпустить его на волю в награду за то, как ловко он увертывался от его ударов.

Болезнь перекинулась на печень, но Тиберий продолжал путь. Он добрался до Мизена, находящегося у противоположного Капри конца Неаполитанского залива; там расположена база Западного флота. Штормило, и, к неудовольствию Тиберия, пересечь залив было нельзя. Однако на мизенском мысу у него была великолепная вилла - когда-то она принадлежала известному эпикурейцу Лукуллу. Тиберий со всей свитой остановился там. Его сопровождали Калигула и Макрон. Чтобы показать, что с ним все в порядке, Тиберий устроил большой пир для местных властей. Они пировали уже несколько часов, когда личный врач Тиберия попросил разрешения покинуть застолье и заняться кое-какими делами, связанными с врачеванием, - некоторые травы лучше действуют, если их собирать в полночь или когда луна находится в той или иной фазе. Поэтому Тиберий привык, что по этой причине его врач уходит иногда во время трапезы из-за стола. Врач взял руку Тиберия, чтобы ее поцеловать, но держал куда дольше, чем следовало, и Тиберий вполне справедливо подумал, что врач щупает ему пульс, желая увидеть, насколько он ослабел. В наказание он велел тому снова сесть на место и не отпускал пирующих до утра, чтобы доказать, что он совершенно здоров. На следующий день Тиберий был в полном изнеможении, и по Мизену поползли перекинувшиеся затем в Рим слухи, что он умирает.

Еще раньше Тиберий сказал Макрону, что желает привлечь к суду несколько наиболее уважаемых сенаторов, которых он невзлюбил, и приказал любыми средствами добиться смертного приговора. Макрон записал их как соучастников преступления в обвинительный акт, который он готовил против жены одного из бывших агентов Сеяна, отвергшей его авансы, за что Макрон затаил на нее зло. Всех этих сенаторов обвинили в прелюбодеянии с ней и в употреблении имени Тиберия всуе. Запугав вольноотпущенников и подвергнув пытке рабов, Макрон добыл нужные ему показания - вольноотпущенники и рабы к этому времени уже забыли, что такое верность по отношению к хозяевам. Начался судебный процесс. Но хотя Макрон сам проводил допрос свидетелей и пытал рабов, на столе, как заметили друзья обвиняемых, не лежало, как обычно, императорское письмо, санкционирующее его действия, из чего они заключили, что в список, данный ему Тиберием, Макрон добавил одного или двух своих личных врагов. Главной жертвой этих, явно нелепых, обвинений был Аррунций, самый старый и почтенный член сената. За год до смерти Август сказал, что, если не Тиберий, императором может быть только он. Тиберий уже однажды пытался обвинить Аррунция в государственной измене, но безуспешно. Старый сенатор был единственным связующим звеном с веком Августа. В прошлый раз доносители вызвали такую бурю негодования - хотя никто не сомневался, что они действуют по наущению Тиберия, - что их самих судили, обвинили в лжесвидетельстве и приговорили к смерти. Все знали, что недавно у Макрона был с Аррунцием спор из-за денег, и разбирательство дела было отложено до тех пор, пока Тиберий не подтвердит полномочий Макрона. Тиберий не потрудился ответить на запрос сената, поэтому Аррунций и все остальные некоторое время находились в тюрьме. Наконец Тиберий прислал необходимое подтверждение и был назначен день суда. Аррунций решил покончить с собой еще до окончания дела, чтобы спасти свое имущество от конфискации и внуков - от нищеты. Он прощался со старыми друзьями, когда пришло известие о том, что Тиберий серьезно заболел. Друзья стали умолять Аррунция отложить самоубийство до последнего момента, потому что, если известие это верное, у него есть все шансы пережить Тиберия и получить прощение у его преемника. Аррунций сказал:

- Нет, я живу слишком долго. Моя жизнь была нелегка, когда Тиберий делил власть с Ливией. Она стала почти невыносимой, когда он делил власть с Сеяном. Макрон оказался большим негодяем, чем Сеян, и, попомните мои слова, Калигула, получив воспитание на Капри, будет еще худшим императором, чем Тиберий. Я не могу на старости лет делаться рабом нового хозяина, да еще такого, как он.

Аррунций взял перочинный нож и вскрыл на запястье вену. Его слова всех поразили, ведь Калигула пользовался огромной любовью народа, люди ждали, что он станет вторым Августом и даже превзойдет его. Никто не винил Калигулу за то, что он притворяется верным Тиберию, напротив, все восхищались тем, как ловко ему удалось пережить братьев и скрывать свои истинные - так полагали - чувства.

Тем временем у Тиберия почти остановился пульс, и он впал в кому. Врач сказал Макрону, что жить императору осталось самое большее два дня. Среди приближенных поднялась суматоха. Макрон и Калигула были в полном согласии. Калигула уважал Макрона за его популярность у гвардейцев, а Макрон уважал Калигулу за его популярность у всего народа; каждый рассчитывал на поддержку другого. К тому же Макрон был обязан Калигуле своим возвышением, а Калигула завел интрижку с женой Макрона, на что тот смотрел сквозь пальцы. Тиберий уже один раз кисло заметил по поводу того, что Макрон ищет дружбы Калигулы:

- Что ж, ты правильно делаешь, поворачиваясь спиной к заходящему солнцу и лицом - к восходящему.

Макрон и Калигула принялись рассылать послания командирам разных полков, где говорилось, что император быстро теряет силы и назначил Калигулу своим преемником, в знак чего дал ему перстень с печатью. Действительно, Тиберии, придя ненадолго в себя. велел позвать Калигулу и стащил с пальца перстень. Но тут же передумал, опять надел перстень, а затем крепко сжал руки, словно боялся, что его отберут. Когда он вновь впал в забытье и не выказывал больше признаков жизни, Калигула спокойно снял перстень и теперь, с гордым видом расхаживая по комнатам, хвастливо совал перстень под нос всем, кого он встречал, и выслушивал их почтительные поздравления.

Но Тиберий все еще был жив. Он застонал, пошевелился, сел на постели и позвал слуг. Он ослаб, так как давно ничего не ел, но в остальном был самим собой. Он уже не раз так развлекался: делал вид, будто умер, а потом оживал. Тиберии снова позвал. Никто его не услышал, слуги были в кладовой, пили за здоровье Калигулы. Но вскоре в комнату умирающего шмыгнул предприимчивый раб, чтобы посмотреть, нельзя ли там что-нибудь стянуть. В комнате было темно, и он страшно перепугался, когда Тиберий закричал:

- Проклятие! Куда подевались все слуги? не слышат разве, что я их зову? Я хочу хлеба с сыром, омлет, парочку говяжьих котлет и бокал хиосского вина. Немедленно! Тысяча фурий! Кто украл мой перстень?

Раб вылетел из комнаты и чуть не столкнулся с проходившим мимо Макроном.

- Император жив, господин, он требует еду и свой перстень.

Новость разнеслась по дворцу, последовала смехотворная сцена. Толпившиеся вокруг Калигулы люди бросились врассыпную. Послышались крики: "Благодарение богам, известие было ложным! Да здравствует Тиберий!" Калигула не знал, куда деваться от стыда и страха. Он сдернул перстень с пальца и оглядывался по сторонам, ища, где бы его спрятать.

Один Макрон не потерял головы:

- Вздор! - вскричал он. - Раб сошел с ума. Вели распять его, цезарь! Старый император был мертв уже час тому назад!

Он шепнул что-то Калигуле, и тот с благодарностью и облегчением кивнул. Затем Макрон поспешил в комнату Тиберия. Тиберий уже поднялся на ноги и теперь со стонами и проклятиями ковылял к дверям. Макрон подхватил его обеими руками, бросил на кровать и задушил подушкой. Калигула стоял рядом.

Сенаторы, разделявшие с Аррунцием заточение, были освобождены, но большинство из них потом жалело, что они не последовали его примеру. Кроме сенаторов, в тюрьме находилось около пятидесяти мужчин и женщин, которым тоже было предъявлено обвинение в государственной измене. Люди эти не имели никакого отношения к сенату, это были в основном лавочники, которые уклонялись от уплаты "отступных денег" - офицеры Макрона теперь взимали их со всех городских корпораций. Дела этих людей уже были закончены, всех присудили к смертной казни, и приговор должны были привести в исполнение в тот самый день, когда пришло известие о смерти Тиберия. Узники обезумели от радости при мысли, что теперь они спасены. Но Калигула был в Мизене, вовремя обратиться к нему не успели, а начальник тюрьмы боялся потерять свое место, если по собственному почину отложит казнь. Поэтому их всех до одного казнили, а тела, как водится, бросили на Ступени слез.

Это вызвало вспышку народного гнева.

- Тиберий жалит, как дохлая оса! - закричал кто-то. На перекрестках стали сходиться горожане во главе со старшинами корпораций; они молили Матерь-Землю и преисподний трибунал не давать телу и душе этого чудовища Тиберия никакого покоя до скончания времен. Погребальная процессия двигалась в Рим под эскортом гвардейцев; Калигула, как подобает ближайшему родственнику, шел пешком. Со всех сторон ему навстречу стекались люди, но не в трауре, а в праздничном платье; со слезами на глазах они благодарили небо за то, что оно сохранило хоть одного сына Германика, чтобы править ими. Старые крестьянки кричали:

- О, наш ненаглядный Калигула! Наш птенчик! Наше дитятко! Наша звездочка!

За несколько миль до Рима Калигула поскакал вперед, чтобы подготовить все для торжественного въезда погребальной колесницы в город. Как только он уехал, собралась большая толпа и загородила Аппиеву дорогу досками и глыбами строительного камня. Когда появились первые верховые из эскорта, их встретили улюлюканьем, свистом и криками:

- В Тибр Тиберия!

- Скиньте его со Ступеней слез!

- Вечное проклятие Тиберию!

Главарь толпы закричал:

- Солдаты! Мы, римляне, не разрешаем везти в город этот смрадный труп! Он навлечет на нас несчастье! Везите его в Ателлу и поджарьте его там в амфитеатре!

Я должен объяснить, что "поджаривали", вернее, сжигали наполовину, а не полностью, тела нищих и прочих горемык; Ателла же был городок, известный тем, что с самых давних пор во время праздника урожая ряженые разыгрывали там соленый сельский фарс. У Тиберия была в Ателле вилла, и он почти каждый год присутствовал на этом празднике. Он обратил невинные, хоть и грубоватые, народные шутки в изощренное непотребство и заставил жителей Ателлы построить амфитеатр, чтобы показывать там фарсы, переработанные и поставленные им самим.

Макрон приказал гвардейцам прорвать преграду; несколько горожан было убито и ранено, два-три солдата упали, сбитые с ног булыжниками. Калигула предотвратил дальнейшие беспорядки, и тело Тиберия, как и положено, сожгли на Марсовом поле. Калигула произнес надгробное слово. Оно было сухим и ироничным и очень всем понравилось, потому что в нем много говорилось об Августе и Германике и очень мало - о Тиберии.

На пиру в тот же самый вечер Калигула рассказал историю, которая заставила всех прослезиться и упрочила его репутацию. Однажды утром в Мизене, сказал Калигула, как всегда, не в силах заснуть от мыслей о судьбе матери и братьев, он решил, будь что будет, наконец отомстить их убийце. Он схватил кинжал, принадлежавший отцу, и смело направился в комнату Тиберия. Император, мучимый кошмаром, со стонами метался на постели. Калигула медленно занес кинжал, чтобы его поразить, но тут в ушах у него зазвучал божий глас: "Правнук, остановись. Грех убивать его". "О божественный Август,- возразил ему Калигула, - он убил мою мать и братьев, твоих потомков. Разве мне не следует за них отомстить, даже если все отвернутся от меня за отцеубийство?" Август ответил: "Благородный юноша, коему суждено стать императором, нет нужды совершать то, что ты задумал. По моему приказанию фурии еженощно мстят ему во сне за дорогих тебе людей". Калигула положил кинжал на стол рядом с кроватью и вышел. Он не объяснил, что произошло на следующее утро, когда Тиберий проснулся и увидел кинжал; все предположили, что Тиберий не осмелился об этом упомянуть.

ГЛАВА XXIX

Калигула стал императором; было ему тогда двадцать пять лет от роду. Редко когда в мировой истории - а возможно, и никогда - нового правителя приветствовали с таким энтузиазмом, редко когда было так легко удовлетворить скромные чаяния народа, который мечтал лишь о мире и безопасности. Полная казна, превосходно обученная армия, великолепная административная система, которую ничего не стоило привести в абсолютный порядок, - несмотря на небрежение Тиберия, империя все еще без задержки двигалась вперед под воздействием толчка, данного Ливией, - при всех этих преимуществах, не говоря уж о любви и доверии, которые достались ему в наследство как сыну Германика, и огромном облегчении, которое принесла всем смерть Тиберия, какой прекрасный был у него шанс войти в историю под именем "Калигула Добрый", или "Калигула Мудрый", или "Калигула-Спаситель"! Но писать так - пустое дело. Ведь будь Калигула тем, за кого его принимали, он бы никогда не пережил своих братьев и не был бы избран Тиберием в преемники. Вспомни, Клавдий, с каким презрением относился к подобным недопустимым допущениям Афинодор; он обычно говорил: "Если бы троянский конь ожеребился, нам было бы сейчас куда легче прокормить лошадей".

Сперва Калигуле казалось забавным поддерживать то несообразное с действительностью представление о своем характере, какое было у всех, кроме меня, моей матери, Макрона и еще одного-двух человек; он даже совершил несколько соответствующих своей славе поступков. К тому же Калигула хотел упрочить свое положение. У него было два препятствия на пути к полной свободе действий. Одним был Макрон, опасный своей властью над гвардией. Другим - Гемелл. Когда огласили завещание Тиберия (засвидетельствованное для большей секретности несколькими вольноотпущенниками и безграмотным рыбаком), оказалось, что старик, просто из вредности, вместо того, чтобы назначить Калигулу наследником первой степени, а Гемелла - второй, на случай, если с Калигулой что-нибудь случится, сделал их сонаследниками, которые должны были попеременно управлять империей. Однако Гемелл еще не достиг совершеннолетия и поэтому не являлся даже членом сената, а Калигула уже был понтификом и младшим магистратом, получив это звание на несколько лет раньше установленного законом срока. Поэтому сенат охотно разделил точку зрения Калигулы, заявившего, что, когда Тиберий писал завещание, он вряд ли был в здравом уме, и без всяких возражений отдал власть в руки Калигулы. Если не говорить о Гемелле, которого Калигула лишил также его доли в императорской казне на том основании, что императорская казна может принадлежать лишь императору, Калигула выполнил все пункты завещания Тиберия и без промедления выплатил всем оставленные им деньги.

Гвардейцы должны были получить по пятьдесят золотых на человека; чтобы обеспечить себе их поддержку, когда придет время избавиться от Макрона, Калигула удвоил эту сумму. Он отдал жителям Рима отказанные им четыреста пятьдесят тысяч золотых, прибавить по три золотых на каждого; он сказал, что хотел сделать это, когда достиг совершеннолетия, но старый император ему запретил. Армии получили такую же сумму, как завещанная им ранее Августом, причем без проволочки. Более того, Калигула выплатил деньги по завещанию Ливии, давно списанные как безнадежный долг всеми, кому они были оставлены. Для меня самыми интересными в завещании оказались два пункта: по одному из них я получил исторические труды, обещанные мне в свое время Поллионом, но не отданные, и ряд других ценных книг, а также двадцать тысяч золотых, другой касался старшей весталки, правнучки Випсании, - ей было отказано сто тысяч золотых, которые она вольна была тратить по своему усмотрению - на себя или на коллегию весталок. Старшая весталка, будучи также правнучкой Галла, расплавила все золотые и сделала из них большой ларец для его праха.

Получив солидные суммы по завещаниям Ливии и Тиберия, я стал вполне обеспеченным человеком. Калигула еще сильнее удивил меня, вернув мне пятьдесят тысяч золотых, которые я добыл для Германика во время мятежа, - он слышал об этом от своей матери. Он не пожелал принять моих отказов и сказал, что делает это в память об отце, и если я буду и дальше упрямиться, он настоит на том, чтобы мне были выплачены также и накопившиеся за эти годы проценты. Когда я рассказал Кальпурнии о том, как я разбогател, на лице у нес отразилась скорее печаль, чем радость.

- Это не принесет тебе счастья, - сказала она. - Куда лучше жить скромно, как это было до сих пор, чем рисковать, что доносители отберут все твое состояние, обвинив тебя в государственной измене.

Кальпурния, как вы помните, была преемницей Акте и отличалась редкой для своих семнадцати лет рассудительностью.

Я:

- Что ты имеешь в виду, Кальпурния, какие доносители? Доносителей в Риме больше нет и судебных процессов по обвинению в государственной измене тоже.

- Я что-то не слышала, чтобы доносителей выпроводили вместе со спинтриями.

(Раскрашенные "сиротки" Тиберия были изгнаны из Рима. Чтобы доказать свою неиспорченность, Калигула выслал всю эту компанию на Сардинию, остров с нездоровым климатом, и велел честно трудиться, чтобы заработать себе на хлеб. Когда им сунули в руки кирки и лопаты и велели строить дороги, часть из них просто легли на землю и умерли, но остальных, даже самых изнеженных и утонченных, хлыстом заставили работать. Вскоре им повезло: на остров неожиданно напали пираты, захватили их, отвезли в Тир и продали в рабство богатым восточным распутникам.)

- Они не осмелятся вновь взяться за свои старые штучки, Кальпурния.

Она отложила вышивание.

- Клавдий, я не политик и не ученый, но у меня, хоть я и проститутка, есть голова на плечах, и простые цифры я складывать умею. Сколько денег оставил старый император?

- Около двадцати семи миллионов золотых. Это огромная сумма.

- А сколько новый император выплатил по завещаниям и дарственным?

- Около трех с половиной миллионов. Да, не меньше.

- А сколько за то время, что он правит, было завезено пантер, медведей, львов и тигров, и диких быков, и другого зверья для травли в цирке и в амфитеатрах?

- Тысяч двадцать. Возможно, больше.

- А сколько других животных было принесено в жертву в храмах?

- Не знаю. Приблизительно между одной и двумя сотнями тысяч.

- Все эти фламинго и антилопы из пустынь, и зебры, и бобры из Британии, наверно, недешево ему обошлись. А тут еще надо покупать диких зверей и платить "охотникам", которые убивают их на арене, и гладиаторам - я слышала, что гладиаторы сейчас получают в четыре раза больше, чем при Августе, - и устраивать публичные пиры и театральные представления - говорят, когда он вернул в Рим актеров, сосланных старым императором, он рассчитался с ними за все те годы, что они не играли. Неплохо, да? А сколько он потратил на скаковых лошадей, знают одни боги! Туда да сюда - немного, верно, у него осталось от тех двадцати семи миллионов.

- Боюсь, ты права, Кальпурния.

- Считай, миллионов семь за три месяца как не бывало! Надолго ли ему хватит денег при таких темпах, даже если все богачи завещают ему целиком свое достояние? Императорские доходы стали меньше, чем в те времена, когда делами заправляла твоя бабка и просматривала все счета.

- Надо полагать, когда у него улягутся первые восторги из-за того, что он может неограниченно тратить деньги, он станет более бережливым. У Калигулы есть хороший предлог для всех этих трат; он говорит, что при Тиберии деньги лежали в казне мертвым грузом, и это оказало самое губительное воздействие на торговлю. Он хочет снова пустить несколько миллионов в оборот.

- Что ж, ты лучше знаешь его, чем я. Возможно, он и остановится вовремя. Но если он будет сорить деньгами с такой скоростью, через год-два у него не уцелеет и медной монетки. Как ему пополнить казну? Вот почему я говорю о доносителях и судебных процессах.

- Кальпурния, пока у меня еще есть чем заплатить, я куплю тебе жемчужное ожерелье. Ты не менее умна, чем красива. Надеюсь, что ты столь же осторожна.

- Предпочитаю наличные, - сказала она, - если тебе все равно.

И на следующий же день я дал ей пятьсот золотых. Кальпурния, проститутка и дочь проститутки, была более умной, верной мне, доброй и честной, чем любая из тех четырех патрицианок, на которых я был женат. Вскоре я начал советоваться с ней о всех своих делах и могу сказать, что ни разу не пожалел об этом.

Не успели закончиться похороны Тиберия, как Калигула сел на корабль и, несмотря на штормовую погоду, отплыл на острова, где были похоронены его мать и Нерон; он собрал их полусожженные останки, привез в Рим, сжег их до конца и благоговейно захоронил в гробнице Августа. Он учредил новый ежегодный праздник с гладиаторскими играми и гонками колесниц в память матери и ежегодные жертвоприношения ее духу и духам братьев. Он переименовал сентябрь в германик - по примеру того, как предшествующий месяц был назван в честь его прадеда. Он осыпал мою мать таким количеством почестей, перечислив их в едином декрете, какие не были оказаны Ливии за всю ее жизнь, и назначил ее верховной жрицей Августа. Затем Калигула объявил всеобщую амнистию, вернул всех отправленных в изгнание и выпустил из тюрем политических заключенных. Он даже собрал множество судебных материалов, относящихся к процессам его матери и братьев, и публично сжег их на рыночной площади, поклявшись, что он их не читал и тем, кто выступал доносителем или каким-либо иным путем усугубил печальную участь дорогих его сердцу людей, нечего бояться, так как все свидетельства тех ужасных дней уничтожены. На самом деле Калигула сжег копии, оригиналы он оставил себе. По примеру Августа он строжайшим образом пересмотрел состав обоих сословий и вывел из них тех, кого он счел недостойными там быть, а по примеру Тиберия - отказался от всех почетных титулов, кроме титула императора и народного трибуна, и запретил воздвигать себе статуи. Я спрашивал себя, долго ли продлится такое его настроение и долго ли он сможет выполнять обещание, данное сенату, когда тот облекал Калигулу императорской властью, делить ее с сенаторами и быть их верным слугой.

Через шесть месяцев после начала его правления, в сентябре, истек срок консульства тогдашних консулов, и Калигула на некоторое время взял себе консульские полномочия. Кто, по-вашему, был назначен им вторым консулом? Не кто иной, как я! И я, кто двадцать три года назад молил Тиберия о настоящем посте, а не мишурных почестях, сейчас охотно отказался бы от этого назначения. И не потому, что я хотел вернуться к работе (я лишь недавно закончил и пересмотрел "Историю этрусков" и еще не начал ничего нового), просто я совершенно забыл все процессуальные правила, юридические формулы и прецеденты, которые с таким трудом зубрил много лет назад, и всегда чувствовал себя в сенате неловко. К тому же, редко бывая в Риме, я не знал, на какие пружины нужно нажимать, чтобы быстро добиться тех или иных результатов, не знал и того, в чьих руках находится реальная власть. Почти сразу же у меня начались неприятности с Калигулой. Он поручил мне заказать статуи Нерона и Друза, которые должны были быть воздвигнуты и освящены на рыночной площади; в греческой мастерской, с которой я об этом договорился, поклялись, что статуи будут готовы в начале декабря. За три дня до срока я поехал посмотреть на работу. Негодяи еще и не начинали ничего делать под предлогом, что они только сейчас получили мрамор подходящего цвета. Я вышел из себя (как со мной нередко бывает в подобных случаях, но я обычно быстро остываю) и сказал им, что, если они немедленно не возьмутся за дело и не будут работать день и ночь, я выкину их всех - хозяина, управляющего и работников -за пределы Рима. Возможно, это заставило их нервничать; хотя статую Нерона закончили накануне церемонии и он был похож как две капли воды, у статуи Друза неосторожный скульптор сломал руку в запястье. Существуют способы починить поломку такого рода, но шва не скрыть, и я не мог представить Калигуле испорченную работу, да еще при таком важном событии. Поэтому я туг же отправился к Калигуле и сказал ему, что статуя Друза вовремя готова не будет. Ну и разбушевался же он! Он угрожал, что опозорит меня, лишит звания консула, и не желал слушать никаких объяснений. К счастью, на следующий день Калигула решил сложить с себя консульские полномочия и попросил меня последовать его примеру в пользу людей, которые еще до нас были выдвинуты на этот пост; так что угроза его оказалась пустой, а через четыре года я вновь был избран консулом с ним в паре.

Мне полагались апартаменты во дворце, и из-за суровых речей Калигулы, ополчившегося (по примеру Августа) на безнравственность, в каких бы формах она ни проявлялась, я не мог взять туда Кальпурнию, хотя и не был женат. Ей, к моему большому неудовольствию, пришлось остаться в Капуе, где я лишь изредка ее навещал. Нравственность самого Калигулы, по-видимому, не подлежала критике. Ему уже стала надоедать жена Макрона Энния, с которой Макрон развелся по просьбе Калигулы, чтобы тот мог жениться на ней, и теперь каждый вечер он отправлялся на поиски любовных приключений с компанией веселых юнцов, которых Калигула прозвал "разведчиками". В нее обычно входили три молодых штабных офицера, два известных гладиатора, актер Апеллес и Евтих, лучший возничий в Риме, выигрывавший на бегах почти все заезды. Калигула сделался горячим приверженцем "зеленых" и рассылал по всему свету гонцов в поисках самых быстроходных лошадей. Он находил любой повод для колесничных состязаний и, если не препятствовала погода, устраивал по двадцать заездов в день. Калигула получал кучу денег, подбивая богатых людей ставить против него на другие цвета, что они из вежливости и делали. Но эти деньги были, как говорится, каплей в море его трат. Переодевшись в чужое платье, Калигула вместе с удалыми "разведчиками" каждую ночь уходил из дворца и посещал самые грязные притоны, вступая в стычки с городской стражей и устраивая шумные эскапады, которые начальник стражи благоразумно старался замять.

Все три сестры Калигулы - Друзиллла, Агриппинилла и Лесбия - были замужем за патрициями, но он настоял на том, чтобы они переехали во дворец. Агриппинилле и Лесбии он позволял взять с собой мужей, но Друзилла должна была жить одна; ее муж. Кассий Лонгин, был отправлен губернатором в Малую Азию. Калигула требовал, чтобы к его сестрам относились с величайшим уважением, и дал им все привилегии, полагающиеся весталкам. Он велел присоединить их имена к своему и публичных молитвах о его здравии и безопасности и даже включить в клятву, которую произносили должностные лица и жрецы при посвящении в сан и назначении на должность: "...да будет Его жизнь и жизнь Его сестер для меня дороже моей собственной жизни и жизни моих детей". Калигула относился к ним так, словно они были его жены, а не сестры, и это очень всех удивляло.

Любимицей его была Друзилла. Хотя она избавилась от мужа, вид у нее всегда был несчастный, и чем несчастней она казалась, тем внимательней и заботливей становился Калигула. Он выдал ее для вида за своего родича Эмилия Лепида, вялого, разболтанного юношу, младшего брата той Эмилии, дочери Юлиллы, на которой я чуть было не женился в отрочестве. Этого Эмилия Лепида, известного под именем Ганимед из-за своей женственной внешности и раболепия перед Калигулой, очень ценили в компании "разведчиков". Он был на семь лет старше Калигулы, но Калигула обращался с ним как с тринадцатилетним мальчиком, и тому, по-видимому, это нравилось. Друзилла его терпеть не могла. Но Агриппинилла и Лесбия то и дело со смехом и шутками забегали к нему в спальню и всячески дурачились с ним. Их мужья, казалось, ничего не имели против. Для меня жизнь во дворце была очень беспорядочной. И не в том дело, что я лишился привычного комфорта и слуги были плохо обучены, и не в том, что здесь не соблюдались обычные формы вежливости по отношению к гостям. А в том, что я никогда не знал наверное, какие отношения существовали между тем-то и тем-то лицом: сначала Агриппинилла и Лесбия, по-видимому, обменялись мужьями, затем стало похоже, что Лесбия находится в интимной связи с Апеллесом, а Агриппинилла - с возничим. Что касается Калигулы и Ганимеда... но я уже достаточно сказал, чтобы показать, что я понимаю под "беспорядочным" образом жизни. Я был среди них единственным пожилым человеком и совершенно не понимал молодого поколения. Гемелл тоже жил во дворце; это был запуганный болезненный мальчик, который обгрызал ногти до мяса: обычно он сидел где-нибудь в уголке и рисовал сатиров и нимф для ваз. Ничего больше я о нем сказать не могу. Раз или два я пытался с ним заговорить - мне было жаль его, ведь он, как и я, был здесь чужаком; но, возможно, он думал, будто я хочу вызвать его на откровенность и заставить так или иначе осудить Калигулу, потому что отвечал он мне односложно. В день, когда он достиг совершеннолетия, Калигула объявил его своим приемным сыном и назначил "главой юношества", но все это было далеко не то, что делить с Калигулой императорскую власть.

38 г. н.э.

Калигула заболел, и целый месяц жизнь его висела на волоске. Доктора назвали его болезнь воспалением мозга.

Смятение римлян было так велико, что возле дворца день и ночь стояла многотысячная толпа, дожидаясь сведений о его здоровье. Люди тихо переговаривались между собой; до моего окна долетал приглушенный шум, словно где-то вдали по гальке бежал ручей. Тревога горожан выражалась подчас самым удивительным образом. Некоторые жители Рима вешали на дверях домов объявление, что, если смерть пощадит императора, они клянутся отдать ей взамен свою собственную жизнь. С общего согласия уже в полумиле от дворца прекращались уличные крики, грохот повозок и музыка. Такого еще не бывало, даже во время болезни Августа, той, от которой, как полагали, излечил его Муза. Но бюллетени день за днем гласили: "Без перемен".

Однажды вечером ко мне постучалась Друзилла.

- Дядя Клавдий, - сказала она. - Император хочет тебя немедленно видеть. Не задерживайся. Иди скорей.

- Зачем я ему нужен?

- Не знаю. Но, ради всего святого, постарайся его ублажить. У него в руке меч. Он убьет тебя, если ты скажешь не то, что он хочет услышать. Сегодня утром он наставил острие мне прямо в горло. Он сказал, что я его не люблю. Мне пришлось без конца клясться, что я люблю его. "Убей меня, если хочешь, мой ненаглядный", - сказала я. О, дядя Клавдий, зачем только я родилась на свет. Он сумасшедший. Всегда таким был. Он хуже, чем сумасшедший. Он одержимый.

Я отправился в спальню Калигулы, увешанную тяжелыми портьерами и устланную толстыми коврами. Возле постели еле горел ночник. Воздух был спертый. Калигула приветствовал меня ворчливым тоном:

- Тебя не дождешься. Я велел поторопиться.

Больным он не выглядел, только бледным. По обе стороны кровати стояли на страже с топориками в руках два здоровенных глухонемых.

Я сказал, приветствуя его:

- Я спешил изо всех сил. Если бы не хромота, я был бы у тебя еще до того, как ринулся с места. Какая радость видеть тебя бодрым и слышать твой голос, цезарь! Могу я взять на себя смелость надеяться, что тебе лучше?

- А я вовсе и не болел. Только отдыхал. Со мной произошла метаморфоза. Это самое великое религиозное событие в истории. Не удивительно, что Рим притих.

Я догадался, что при всем том он ждет от меня сочувствия.

- Надеюсь, что метаморфоза не была болезненной, император?

- Очень болезненной, словно я сам себя рожал. Роды были очень трудными. К счастью, я все уже забыл. Почти все. Я родился развитым не по летам и ясно помню восхищение на лицах повивальных бабок в то время, как они купали меня после моего появления, и вкус вина, которое они влили мне в рот, чтобы придать сил.

- Поразительная память, император. Но могу я смиренно спросить, какой именно характер носит та славная перемена, что с тобой произошла?

- Разве это не видно и так? - сердито спросил Калигула.

Произнесенное Друзиллой слово "одержимый" и моя последняя беседа с Ливией, когда она лежала на смертном одре, подсказали мне, как надо себя вести. Я пал ниц, как перед божеством.

Минуты через две я спросил, не поднимаясь с полу, удостоен ли был кто-нибудь поклоняться ему раньше меня. Калигула сказал, что я первый, и я рассыпался в благодарностях. Калигула задумчиво покалывал мне затылок кончиком меча. Я решил, что моя песенка спета:

Калигула:

- Не скрою, я все еще нахожусь в человеческом облике, поэтому неудивительно, что ты не сразу заметил мою божественную суть.

- Не понимаю, как я мог быть так слеп. Твое лицо сияет в полумраке, как светильник.

- Да? - спросил он с интересом. - Встань с пола и подай мне зеркало.

Я протянул ему полированное металлическое зеркало, и он согласился, что лицо его светится ярким светом. Придя в хорошее настроение, Калигула принялся откровенничать.

- Я всегда знал, что это случится, - сказал он. Я всегда чувствовал, что я не простой смертный. Подумай только: когда мне было два года, я подавил мятеж в армии отца и спас Рим. Это так же удивительно, как истории, которые рассказывают о детстве Меркурия или Геркулеса, который в колыбели душил змей.

- А Меркурий всего лишь украл несколько быков, - сказал я, - да бренчал на лире. Тут и сравнивать нечего.

- Больше того, в восемь лет я убил отца. Даже Юпитер не смог этого сделать. Он только изгнал старикашку.

Я принял его слова за тот же бред наяву, но спросил деловым тоном:

- Убил отца? Почему?

- Он мне мешал. Хотел, чтобы я ему повиновался. Я, юный бог! Представляешь?! Вот я и запугал его до смерти. Я потихоньку натаскал всякой падали в наш дом в Антиохии и засунул под пол. И рисовал заклинания на стенах. И спрятал у себя в комнате петуха, чтобы отправить отца на тот свет. И я украл у него Гекату. Погляди, вот она! Я всегда держу ее под подушкой.

Калигула поднял вверх зеленый яшмовый талисман.

У меня сердце облилось кровью, когда я узнал его. С ужасом в голосе я сказал:

- Так, значит, это был ты? И в запертую комнату через оконце залез тоже ты и сделал все те надписи?

Калигула гордо кивнул и продолжал болтать:

- Я убил не только родного отца, но и приемного - Тиберия. И если Юпитер сожительствовал только с одной своей сестрой, Юноной, то я спал со всеми своими сестрами. Мартина сказала, что мне следует так поступить, если я хочу быть таким, как Юпитер.

- Значит, ты хорошо знал Мартину?

- Еще бы. Когда родители были в Египте, я навещал ее каждый вечер. Она была очень умная женщина. Я тебе еще одно скажу. Друзилла тоже богиня. Я возвещу об этом тогда же, когда и о себе. Как я люблю Друзиллу! Почти так же, как она любит меня.

- Могу я спросить, каковы твои священные намерения? Твоя метаморфоза, без сомнения, глубоко потрясет Рим.

- Разумеется. Прежде всего я нагоню на всех священный трепет. Я больше не позволю, чтобы мной командовали суматошные старики. Я им покажу... Ты ведь помнишь свою бабку Ливию? Ну и смех. Она почему-то вообразила, будто предвечный бог, пришествие которого предсказывают на Востоке уже тысячу лет, не кто иной, как она. Я думаю, ее сбил с толку Фрасилл, вот она и поверила, что речь идет о ней. Фрасилл никогда не лгал, но любил вводить в заблуждение. Понимаешь, Ливия знала предсказание лишь в общих чертах. Божество это должно быть мужчиной, а не женщиной, и место его рождения не Рим, хотя оно и будет править Римом (я родился в Антии), и, хотя появится оно в мирные времена (как я), ему суждено стать причиной бесчисленных воин после смерти. Умрет этот бог молодым, народ сперва будет любить его, потом - ненавидеть: конец его будет печальным, все от него отвернутся. "Слуги будут пить его кровь". А после смерти он станет править всеми богами мира, даже в неведомых нам сейчас странах. Кто же это, если не я? Мартина говорила, будто на Ближнем Востоке за последнее время было много чудес, которые не оставляют сомнений в том, что бог этот наконец родился. Особенно волнуются евреи. Они почему-то считают, что это касается их больше всех. Я думаю, причина в том, что я однажды посетил вместе с отцом Иерусалим и впервые проявил там свою божественную суть.

Калигула приостановился.

- Мне бы очень хотелось об этом узнать, - сказал я.

- О, ничего особенного. Просто шутки ради я зашел в один дом, где их священнослужители и богословы обсуждали теологические вопросы, и неожиданно закричал: "Вы - куча старых обманщиков! Вы ничего в этом всем не смыслите". Это их как громом поразило, и один седобородный старик сказал: "О Дитя, кто ты? Тот, кого нам предвещали?" "Да", - смело ответил я. Он сказал, рыдая от восторга: "Тогда учи нас!" Я ответил: "Вот еще! Это ниже моего достоинства", - и выбежал из дома. Видел бы ты их лица! Нет, Ливия была по-своему умная и ловкая женщина - Улисс в юбке, как я однажды назвал ее прямо в лицо, - и когда-нибудь я, возможно, и обожествлю ее, но это не к спеху. Важной богини из нее не получится. Возможно, я сделаю ее покровительницей счетоводов и бухгалтеров - у нее были большие способности по этой части. А заодно подкину ей отравителей, вот же Меркурий - покровитель не только купцов и путешественников, но и воров.

- Это вполне справедливо, - сказал я. - Но больше всего меня сейчас волнует другое: кому мне поклоняться? Какое имя ты примешь? Можно ли, например, называть тебя Юпитер? Или ты еще более велик, чем он?

Калигула:

- О, конечно, более велик, но пока мое имя останется в тайне. Хотя, пожалуй, я думаю, на какое-то время я стану зваться Юпитером - Латинским Юпитером, чтобы меня не путали с этим греческим старикашкой Зевсом. С ним мне придется выяснить отношения в самое ближайшее время. Слишком долго он гнул свою линию!

Я спросил:

- Как получилось, что твой отец не был божеством? Я еще не слышал о боге, не имеющим божественного отца.

- Очень просто. Моим отцом был Август. Божественный Август.

- Но ведь он тебя не усыновлял, не так ли? Он усыновил твоих старших братьев, а ты должен был продолжать род своего отца.

- Я не говорю, что он был моим приемным отцом. Я имею в виду, что я его родной сын, родившийся от его кровосмесительной связи с Юлией. Это единственно возможное решение вопроса. Иначе и быть не могло. Не Агриппина же моя мать. Думать так просто нелепо. Ее отец был никто.

Я не был настолько глуп, чтобы указывать на то, что, раз Германик ему не отец, его сестры, следовательно, ему не сестры, а племянницы. Я потакал ему, как советовала Друзилла.

- Это самый великий день моей жизни, - сказал я. - Разреши мне удалиться и принести тебе жертвоприношение. Я совсем обессилел. Твое божественное дыхание слишком пряно для моих ноздрей. Я чуть не теряю сознание.

В комнате было ужасно душно. С первого дня, что он слег в постель, Калигула не разрешал открывать окна.

Калигула:

- Иди с миром. Я хотел тебя убить, но теперь раздумал. Передай "разведчикам", что я - бог и что у меня светится лицо, но больше ничего не говори. Насчет всего остального, что ты от меня узнал, я налагаю на твои уста печать священного молчания.

Я снова распростерся ниц и, пятясь, ползком удалился. В коридоре меня остановил Ганимед и спросил, какие новости. Я сказал:

- Он только что сделался богом, и очень важным, по его словам. У него светится лицо.

- Плохие новости для нас, простых смертных, - воскликнул Ганимед. - Но все к тому шло. Спасибо, приму это к сведению и передам другим. А Друзилла знает? Нет? Тогда я ей тоже скажу.

- И сообщи ей, что она стала богиней, - попросил я, - на случай, если она сама этого не заметила.

Я вернулся к себе в комнату и подумал: "Все, что ни случается, - к лучшему. Люди скоро поймут, что Калигула безумен, и его упрячут под замок. У нас не осталось ни одного совершеннолетнего потомка Августа, который мог бы стать императором, кроме Гемелла, а Гемелл не завоевал популярности и не обладает сильным характером. Возродится республика. Тесть Калигулы - самый подходящий человек, чтобы ее провозгласить. Никто не пользуется таким большим влиянием в сенате. Я буду его поддерживать. Если бы только мы могли избавиться от Макрона и поставить на его место приличного командира, все было бы просто. Гвардейцы - самое большое препятствие на нашем пути. Они знают, что республиканский сенат не потерпел бы, чтобы они получали в дар по сто пятьдесят золотых на душу. Да, когда Сеяну пришло в голову образовать из гвардейцев нечто вроде личной армии дяди Тиберия, это привело империю к восточному абсолютизму. Нам следует уничтожить лагерь и расквартировать гвардейцев, как прежде, по частным домам".

Но - поверите ли? - божественность Калигулы ни у кого не вызвала сомнений. Какое-то время он довольствовался тем, что известие об этом распространялось лишь в частном кругу, и официально все еще считался смертным. Если бы каждый простирался при виде его ниц, это испортило бы его развлечения с "разведчиками" и лишило бы множества удовольствий. Но в течение десяти дней после выздоровления, встреченного всеобщей радостью, Калигула воздал себе все людские почести, какие были оказаны Августу за всю его жизнь, и еще парочку в придачу. Он был Цезарь Добрый, Цезарь - Отец Армий, Милостивый и Могущественный Цезарь и даже Отец отчизны - титул, от которого Тиберий твердо отказывался до конца своих дней.

Первой жертвой террора оказался Гемелл. Калигула послал за одним из полковников гвардии и сказал ему:

- Немедленно убей этого предателя, моего сына.

Полковник пошел в комнату Гемелла и отрубил мечом ему голову.

Следующей жертвой стал тесть Калигулы. Он был из рода Силанов; Калигула женился на его дочери Юнии, но она умерла родами за год до того, как он стал императором. Силан отличался от своих собратьев-сенаторов тем, что был единственным среди них, кого Тиберий никогда не подозревал в измене, и заявлял, что его судебные решения обжалованию не подлежат. Теперь Калигула отправил ему письмо: "К завтрашнему утру ты должен умереть". Несчастный человек попрощался с семьей и перерезал себе горло. Калигула объяснил в письме к сенату, что Гемелл умер смертью предателя: во время его, Калигулы, недавней опасной болезни мальчишка ни разу не молился о его здоровье и старался снискать расположение его телохранителей. К тому же всякий раз, как его приглашали во дворец к обеду, он принимал противоядие, боясь, что его отравят, он весь пропах этими снадобьями. "Но разве есть противоядие против цезаря?" Его тесть, писал далее Калигула, также изменник: он отказался выйти с ним вместе в море в тот день, когда он отплыл на Пандатерию и Понцу, чтобы забрать останки матери и брата; он остался на берегу в надежде узурпировать власть, если буря потопит корабль. И сенат принял эти объяснения. На самом же деле Силан так плохо переносил качку, что чуть не умирал от морской болезни всякий раз, как садился на корабль, даже в тихую погоду, и Калигула сам милостиво отверг предложение Силана сопровождать его во время той поездки. А Гемелл страдал от упорного кашля, и от него пахло лекарством, которое он принимал, чтобы смягчить горло и не мешать застольной беседе.

ГЛАВА XXX

Когда мать узнала об убийстве Гемелла, она очень опечалилась и, приехав во дворец, потребовала свидания с Калигулой; он принял ее с угрюмым видом, так как чувствовал, что она будет его бранить. Мать сказала:

- Внук, могу я говорить с тобой наедине? Речь пойдет о смерти Гемелла.

- только не наедине, - ответил он. - Все, что ты хочешь сказать, можешь говорить при Макроне. Если это действительно так важно, я должен иметь свидетеля.

- тогда я лучше помолчу. Это наши семейные дела, они не для ушей сына рабов. Отец этого молодчика был одним из моих виноградарей. Я продала его своему деверю за сорок пять золотых.

- Будь добра, сообщи мне без проволочек, о чем ты собиралась со мной говорить, и не оскорбляй моих приближенных. Не знаешь разве, что я могу всех на свете заставить делать по-моему?

- Ты не обрадуешься, когда это услышишь.

- Выкладывай.

- Как хочешь. Я пришла сказать, что убийство бедняжки Гемелла - бессмысленное и беспричинное преступление, и я отказываюсь от всех почестей, полученных из твоих, обагренных невинной кровью, рук.

Калигула рассмеялся и сказал Макрону:

- Я думаю, лучшее, что может сделать эта старая дама, это пойти домой, попросить нож у одного из своих виноградарей и перерезать себе голосовые связки.

Макрон:

- Я всегда советовал то же самое своей бабке, но старая ведьма не желала меня слушать.

Мать пришла ко мне.

- Я собираюсь уйти из жизни, Клавдий, - сказала она. - Все мои дела в порядке. Остались неуплаченными несколько мелких долгов, отдай их точно в срок. Не обижай челядь - они верно служили мне, все до одного. Мне жаль, что теперь некому будет присматривать за твоей дочкой; было бы неплохо, если бы ты снова женился и у нее была бы мать. Она хорошая девочка.

Я:

- Что? Ты хочешь убить себя? О, мать, не делай этого!

Она мрачно улыбнулась.

- Моя жизнь принадлежит мне, не так ли? С чего бы тебе отговаривать меня от того, что я задумала? Вряд ли ты будешь по мне скучать.

- Ты - моя мать, - сказал я. - У человека бывает всего одна мать.

- Я удивлена тем, что ты такой преданный сын. Я не была тебе очень любящей матерью. Кто мог этого от меня ожидать? Ты обманул все мои надежды - болезненный, слабый, робкий, придурковатый ребенок. Что ж, боги жестоко наказали меня за то, что я не уделяла тебе внимания. Мой сын, мой прекрасный Германик убит, бедные мои внуки Нерон, Друз и Гемелл - убиты, дочь мою Ливиллу я своими собственными руками наказала за ее чудовищные прегрешения - это было для меня тяжкой мукой, еще ни одна мать не испытывала таких мук, - все мои четыре внучки сбились с пути, а этот мерзкий богохульник Калигула... Но ты его переживешь. Ты, верно, и всемирный потоп переживешь.

В голосе ее, сперва спокойном, зазвучали привычные сварливые нотки.

Я спросил:

- Мать, неужели даже сейчас у тебя не найдется для меня доброго слова? Разве я когда-нибудь сознательно обидел или ослушался тебя?

Но она пропустила мои слова мимо ушей.

- Я жестоко наказана, - повторила она. Затем сказала: - Я желаю, чтобы ты пришел ко мне через пять часов. К тому времени все будет готово. Я рассчитываю, что ты исполнишь положенный обряд. Я не хочу, чтобы ты присутствовал при моем последнем издыхании. Если я еще буду жива, когда ты придешь, подожди в передней, пока Брисеида тебя не позовет. Не сбейся, когда будешь произносить прощальное слово, с тебя станется. Все указания насчет похорон будут написаны. Ты будешь на них самым близким из моих родственников. Я не хочу никаких похвальных речей. Не забудь отрубить мне правую руку и сжечь ее отдельно, как положено при самоубийстве. И никаких благовоний в погребальном костре; так часто делают, хотя и вопреки закону, и я всегда считала это расточительством. Я отпускаю Палланта на волю, так что не забудь: в похоронной процессии он должен быть в шапке вольноотпущенника. Постарайся хоть раз в жизни довести церемонию до конца, ничего не перепутав.

И это все, если не считать сухого "прощай". Ни поцелуя, ни слез, ни благословения.

Я в точности выполнил все пожелания матери, как и положено послушному сыну. Но не странно ли - дать свободу моему рабу Палланту! Так же она поступила и по отношению к моей Брисеиде.

Несколько дней спустя, глядя на ее погребальный костер из окна столовой, Калигула сказал Макрону:

- Ты поддержал меня против этой старухи. Я награжу тебя, ты получишь самое почетное назначение в империи. Назначение, которым, согласно установленному Августом закону, удостаиваются лишь люди кристальной честности: я назначу тебя губернатором Египта.

Макрон был в восторге; в последнее время его беспокоило то, как относится к нему Калигула, а если он уедет в Египет, он будет в безопасности. Как и сказал Калигула, назначение это было важным: губернатор Египта мог уморить Рим голодом, перестав снабжать его зерном, а гарнизон можно было так усилить за счет местных новобранцев, что ему было бы нетрудно отразить вторжение любой посланной в Египет армии.

Так Макрона освободили от командования гвардией. Вначале Калигула не определил никого на его место, и командиры девяти батальонов командовали ею - каждый один месяц - по очереди. Калигула объявил, что по истечении девяти месяцев самый способный и преданный ему командир получит пост командующего навсегда. Но по секрету он обещал этот пост командиру батальона, из солдат которого состояла дворцовая стража, - не кому иному, как доблестному Кассию Херес, чье имя вы не могли забыть, даже если не очень внимательно читали эту книгу, - человеку, который убил германского заложника в амфитеатре, кто вывел свою роту, когда германцы вырезали почти всю армию Вара, кто затем спас мост через Рейн, кто мечом проложил себе путь среди мятежников в Бонне и кто нес на своих плечах Калигулу одним ранним утром, когда Агриппина с друзьями должна была пешком покинуть лагерь под его защитой. Кассий поседел, хотя ему не было еще и шестидесяти, и немного горбится, руки его дрожали после лихорадки, от которой он чуть не умер в Германии, но он по-прежнему превосходно владел мечом и считался самым храбрым человеком в Риме. Как-то раз один старый гвардеец помешался в уме и принялся в неистовстве бегать с копьем наперевес по дворцовому двору. Ему казалось, что он сражается с мятежниками-французами. Все бросились врассыпную, кроме Кассия, который, хоть и был невооружен, не тронулся с места, а когда сумасшедший кинулся на него, спокойно скомандовал, словно на плацу: "Рота, стой! Сложить оружие!" - и безумный солдат, для которого подчинение приказам стало второй натурой, остановился как вкопанный и положил копье на землю. "Рота, кругом! - снова скомандовал Кассий. - Шагом марш!" Так Кассию удалось его обезвредить. Этот самый Кассий и стал первым временным командующим гвардейцев и держал их в узде в то время, когда судили Макрона.

Дело в том, что назначение Макрона губернатором Египта было всего лишь уловкой со стороны Калигулы, такой же уловкой, как та, к которой прибег Тиберий, желая устранить Сеяна. Макрона арестовали, когда он садился в Остии на корабль, и привезли обратно в цепях. Его обвинили в том, что он виновен в смерти Аррунция и еще нескольких ни в чем не замешанных римских граждан. К этому обвинению Калигула добавил еще одно, а именно: что Макрон сыграл роль сводника, стараясь вызвать в нем страсть к своей жене Эннии, - соблазн, против которого ему, при его юношеской неопытности, было трудно устоять. Макрона и Эннию принудили к самоубийству. Я поразился тому, как легко Калигула избавился от Макрона.

Однажды Калигула в качестве великого понтифика сочетал браком мужчину из рода Пизона и женщину по имени Орестилла. Та приглянулась Калигуле, и, когда церемония была закончена и гости - большинство римских патрициев - собрались за пиршественным столом и, как это водится в подобных случаях, шумно веселились, Калигула вдруг крикнул новобрачному: "Эй, ты там, хватит целовать эту женщину. Она - моя жена". Затем поднялся и в наступившей тишине велел гвардейцам схватить Орестиллу и препроводить ее во дворец. Никто из пораженных гостей не осмелился протестовать. На следующий день Калигула женился на Орестилле; муж ее был вынужден присутствовать на бракосочетании и быть посаженым отцом. Калигула прислал сенату письмо, где сообщил, что отпраздновал свадьбу в духе Ромула и Августа - имея в виду, наверное, похищение Ромулом сабинянок и женитьбу Августа на бабке Ливии (в присутствии моего деда). Через два месяца он развелся с Орестиллой и отправил ее и ее мужа в изгнание под тем предлогом, что они прелюбодействовали у него за спиной. Орестиллу сослали в Испанию, Пизона - на Родос. Пизону разрешили взять с собой всего десять рабов, а когда он попросил в виде милости позволить ему удвоить это число, Калигула сказал: "Бери сколько хочешь, но на каждого лишнего раба будет лишний стражник".

Друзилла умерла. Я уверен, что ее убил Калигула, но улик у меня нет. Мне передавали, что, когда он теперь целовал женщин, он приговаривал: "Ах, какая белая и нежная шейка! А стоит мне приказать - раз! - и ее разрубят пополам". Если шейка была особенно белой и нежной, он иногда не мог избежать искушения отдать этот приказ и посмотреть, как сбудется его похвальба. Но я думаю, что в случае с Друзиллой он сам нанес удар. Как бы там ни было, никому не было позволено увидеть ее тело. Калигула заявил, что Друзилла умерла от чахотки, и устроил ей необычайно пышные похороны. Ее обожествили под именем Пантея, построили множество храмов, высокородные римляне и римлянки были назначены ее жрецами и жрицами; ежегодный праздник в ее честь был более роскошным, чем любой другой праздник в календаре. Человек, якобы видевший, как дух Друзиллы был принят на небе Августом, получил десять тысяч золотых. В дни публичного траура по ней, объявленного Калигулой, считалось тяжким преступлением, караемым смертью, смеяться, петь, бриться, ходить в бани и даже обедать в кругу семьи. Суды были закрыты, не совершались бракосочетания, не было воинских учений. Калигула приговорил к смертной казни человека, продававшего на улицах горячую воду, и еще одного за то, что он выставил на продажу бритвы. Охватившее всех уныние было так велико, что Калигула сам не мог его выдержать (а может быть, его мучили угрызения совести?) и однажды ночью покинул город и отправился в Сиракузы в сопровождении одного лишь почетного караула. Дел у него там никаких не было, он просто хотел отвлечься. Доехал он всего лишь до Мессины, где как раз началось небольшое извержение Этны. Зрелище это так напугало Калигулу, что он тут же повернул обратно. Когда Калигула возвратился в Рим, там все пошло по-старому, снова начались игры гладиаторов, гонки колесниц и травля диких зверей. Калигула вдруг вспомнил, что люди, обещавшие во время его болезни отдать за него жизнь, все еще живы, и заставил их покончить с собой, не только потому, что клятвопреступление - грех, но главное, чтобы Смерть не сочла их сделку недействительной.

Как-то раз за ужином, довольно много выпив, я заявил, что вывел правило насчет того, как переходит по наследству женская красота; я утверждал, будто передается она через поколение, от бабушки к внучке, и приводил тому примеры. К сожалению, закончил я, сказав: "Самая прекрасная женщина, какую я видел в отрочестве, возродилась сейчас в лице своей внучки и тезки - Лоллии, жены губернатора Греции. Они похожи как две капли воды. За исключением одной-единственной дамы, имени которой я не назову, так как она здесь присутствует, Лоллия, по моему мнению, самая прекрасная из всех ныне живущих женщин". Исключение это я сделал лишь из тактичности, так как Лоллия была во много раз красивее моих племянниц Лесбии и Агриппиниллы, да и любой другой бывшей там дамы. Я не был в нее влюблен, просто я заметил однажды, что ее красота - совершенна, и вспомнил, что точно такое же впечатление давным-давно произвела на меня ее бабка. Калигула заинтересовался моими словами и стал расспрашивать меня о Лоллии. Не сознавая, что я и так сказал больше, чем следовало, я наговорил еще. В тот же вечер Калигула написал мужу Лоллии, приказывая ему вернуться в Рим, где его ожидают исключительные почести. Ожидал же его развод с Лоллией, которую он своими руками должен был отдать в жены императору.

Еще одно случайное замечание, сделанное мною как-то за ужином, произвело на Калигулу неожиданный эффект. Кто-то упомянул об эпилепсии, и я сказал, что, согласно коринфским летописям, Ганнибал был эпилептик и что Александр и Юлий Цезарь оба были подвержены этой таинственной болезни, которая, по-видимому, неизбежно сопутствует полководческому гению. Калигула насторожил уши. Спустя несколько дней он очень правдоподобно изобразил в сенате эпилептический припадок - упал на пол и кричал во все горло, так что на губах его пузырилась пена (мыльные пузыри, скорее всего).

Римляне все еще были довольны жизнью. Калигула по-прежнему устраивал для них театральные представления, гладиаторские бои, гонки и травлю диких зверей и разбрасывал деньги с ораторского амвона и верхних окон дворца. Горожанам было безразлично, какие браки он заключал или расторгал, каких приближенных предавал казни. Калигула не мог вынести, если в театре или в цирке было хоть одно свободное место, а в проходах не толпился народ, поэтому в дни представлений он приостанавливал судебные заседания и временно отменял траур, чтобы никто не мог отговориться и не прийти. Калигула также ввел несколько новшеств: разрешал приносить с собой на представление подушки, а в жаркую погоду надевать соломенные шляпы и сидеть босиком - даже сенаторам, которым было положено подавать другим пример благочиния.

Когда мне наконец удалось на несколько дней приехать в Капую, чуть не впервые за год, Кальпурния почти сразу спросила:

- Ну и сколько, Клавдий, осталось в казне от тех двадцати семи миллионов?

- Меньше пяти миллионов, я думаю. Но Калигула строит прогулочные корабли из кедра, покрывает их золотом, усыпает драгоценными камнями, делает в них ванны и цветники; он начал возводить шестьдесят новых храмов и поговаривает о том, чтобы прорыть канал через Коринфский перешеек. Он принимает ванны из нарда и фиалкового масла. Два дня назад он подарил Евтиху, возничему зеленых, двадцать тысяч золотых за то, что тот выиграл гонки против сильных соперников.

- А зеленые всегда выигрывают?

- Всегда. Или почти всегда. Недавно первым пришел красный, и зрители шумно приветствовали его. Им надоело, что выигрывают одни зеленые. Император был в бешенстве. На следующий день и возничий, и его упряжка оказались мертвы. Отравлены. Такие вещи случались и раньше.

- Скоро твои дела будут совсем плохи, мой бедный Клавдий. Кстати, не хочешь ли ты проверить счета? Год был неудачный, как я писала тебе. Скот передох, рабы воруют без зазрения совести, скирды хлеба горят. Ты стал бедней на две тысячи золотых. И управляющий тут не виноват. Он делает, что может, и он, во всяком случае, честен. Все это потому, что здесь нет тебя, чтобы самому присматривать за хозяйством.

- Ничего не поделаешь, - сказал я. - Говоря по правде, я сейчас больше беспокоюсь за свою жизнь, чем за деньги.

- С тобой плохо обходятся?

- Да. Все время куражатся надо мной. Мне это очень неприятно. И главный мой мучитель - император.

- Что они тебе делают?

- О, придумывают всякие штуки. Устраивают ловушки, подвешивают над дверью ведра с водой, кладут в постель лягушек или мерзких, воняющих миррисом мальчишек-педерастов; ты ведь знаешь, что я не терплю ни лягушек, ни педерастов. Если я ложусь вздремнуть после обеда, они кидаются в меня косточками от фиников, или надевают на руки туфли и завязывают шнурки, или звонят у меня над ухом, словно случился пожар. И я совсем не могу работать. Стоит мне начать, они опрокидывают на листы чернильницу. И что бы я ни сказал, поднимают меня на смех.

- Ты - единственный, кто служит мишенью их насмешек?

- Я - их излюбленная мишень. Официальная.

- Клавдий, ты сам не представляешь, как тебе повезло. Следи внимательно, чтобы тебя не спихнули с этого места. Не давай никому его захватить.

- Что ты хочешь этим сказать, девочка?

- то, что люди не убивают тех, над кем смеются. Они бывают жестоки по отношению к своим жертвам, они пугают и грабят их, но не убивают.

Я сказал:

- Кальпурния, ты на редкость умна. Послушай меня. У меня все еще есть кое-какие деньги. Я куплю тебе красивое шелковое платье и золотую коробочку для притираний, и мартышку, и кулек коричных конфет.

Она улыбнулась:

- Я предпочитаю получить этот подарок наличными. Сколько ты собирался потратить?

- Около семисот золотых.

- Прекрасно. Они нам скоро будут очень кстати. Спасибо, добрый мой Клавдий.

Когда я вернулся в Рим, я услышал, что в городе были беспорядки. Однажды ночью Калигулу разбудил отдаленный шум - это собравшиеся у амфитеатра горожане, распихивая и толкая друг друга, старались пробиться поближе к воротам, чтобы, когда их откроют, занять первые ряды даровых мест. Калигула послал роту гвардейцев с дубинками навести порядок. Гвардейцы, злые из-за того, что их подняли с постелей, колотили дубинками направо и налево и убили немало людей, в том числе несколько весьма состоятельных горожан. Чтобы высказать свое неудовольствие тем, что сон его был дважды нарушен - причем во второй раз, когда люди с криком разбегались от гвардейцев, шум был гораздо громче, - Калигула появился в амфитеатре лишь под вечер, когда все утомились от ожидания и проголодались. Когда зеленый выиграл первый заезд, никто не аплодировал, мало того - раздалось шиканье. Калигула в ярости вскочил с места: "О, будь у вас на всех одна шея, я бы перерубил ее!"

На следующий день предстояли гладиаторские бои и травля диких зверей. Калигула отменил прежние договоренности и заслал в амфитеатр самых жалких животных, каких сумел скупить на оптовом рынке, - шелудивых львов и пантер, больных медведей и старых, изнуренных диких быков, из тех, что посылают в гарнизонные города в отдаленных провинциях, где зрители не особенно разборчивы, а выходящие на арену любители предпочитают зверей похуже. Люди, которыми Калигула заменил объявленных на афишах, были под стать животным: тучные, неповоротливые, страдающие одышкой ветераны. Некоторые из них, возможно, были хороши в свое время - в давно прошедший золотой век Августа. Публика принялась свистеть и осыпать их насмешками. Этого-то Калигула и ждал. Он велел арестовать тех, кто больше всех шумел, и вывести их на арену - может, у них получится лучше? Шелудивые львы и пантеры, больные медведи и изнуренные быки быстро с ними расправились.

Популярность Калигулы пошла на убыль. Говорят, что толпа любит праздники. Спору нет. Но когда год превращается в один долгий праздник и у людей не остается времени заниматься делами, а удовольствие становится принудительным, то это другой разговор. Гонки колесниц всем приелись. Хорошо Калигуле, ведь он был лично заинтересован в упряжках и возничих и даже иногда сам правил. Он неплохо управлялся с вожжами и хлыстом, а остальные возничие следили за тем, чтобы не обогнать его. Театральные представления тоже сильно надоели. Все пьесы похожи одна на другую, во всяком случае, на мой взгляд, различают их лишь знатоки. Калигула считал себя знатоком и к тому же питал пристрастие к Апеллесу, трагическому актеру, филистимлянину, который написал многие из пьес, где обычно сам играл. Одну из них, особенно восхищавшую Калигулу - так как он внес кое-какие предложения насчет роли Апеллеса, а тот их учел, - показывали много раз подряд, пока она не набила всем оскомину. Еще больше Калигула благоволил к Мнестеру, исполнявшему главные партии в мифологических балетах, бывших тогда в моде. Он обычно целовал Мнестера на глазах у всей публики всякий раз, когда тот делал особенно удачное па. Как-то раз один из всадников раскашлялся на представлении и был вынужден выйти, так как не мог унять кашель. Шум, который он поднял, протискиваясь мимо чужих колен, извиняясь, кашляя и пробираясь через битком набитые проходы к выходу из амфитеатра, помешал Мнестеру, и тот остановился посреди одного из самых изысканных своих танцев под нежные звуки флейты и стал ждать, пока все успокоятся. Калигула пришел в бешенство; он велел привести к нему всадника и побил его собственной рукой. Затем отправил его в Танжер с запечатанным посланием царю Марокко. Царь (мой родственник - его мать была моей теткой Селеной, дочерью Антония от Клеопатры) был крайне изумлен содержанием письма. Там было написано: "Не откажи в любезности отослать подателя сего обратно в Рим". Все сословие всадников сильно возмутилось этим случаем: Мнестер был всего лишь вольноотпущенник, а вел себя как одержавший победу полководец. Калигула стал брать частные уроки красноречия и танцев у Апеллеса и Мнестера и спустя некоторое время начал появляться на сцене в их ролях. Произнеся монолог в какой-нибудь трагедии, он иногда оборачивался и кричал Апеллесу, стоявшему за кулисами: "Превосходно, не правда ли? Ты бы сам не сыграл лучше". А после того как, танцуя в балете, делал какой-нибудь удачный пируэт, он останавливал музыку, поднимал руку, чтобы призвать всех к тишине, и повторял его без аккомпанемента.

Подобно Тиберию, у которого был любимый дракон, Калигула завел себе любимца коня. Раньше его звали Порцелл (что значит "Поросенок"), но Калигула решил, что это имя недостаточно красиво, и переименовал коня в Инцитата - "Быстроногого". Инцитат всегда приходил на бегах первым, и Калигула так его обожал, что сделал сперва гражданином Рима, затем сенатором и наконец занес в списки кандидатов на пост консула. Инцитат получил собственный дом и слуг, у него была мраморная спальня, где лежал большой соломенный тюфяк, менявшийся каждый день, стояла кормушка из слоновой кости и золотое ведро для питья, а на стенах висели картины известных художников. Всякий раз, что Инцитат выигрывал гонки, его приглашали вместе с нами к обеду, но он предпочитал чашу ячменного пива рыбе и мясу, которыми всегда потчевал его Калигула. Мы должны были раз двадцать пить за его здоровье.

Деньги уходили все быстрей и быстрей, и наконец Калигула решил навести экономию. Как-то раз он сказал: "Какой смысл сажать в тюрьму за подлог, кражу и нарушение общественного порядка? Преступникам там не сладко, но и мне приходится тратиться на их кормежку и стражу. А если я их выпущу, они снова примутся за свое. Я сегодня объеду тюрьмы и разберусь в этом деле". Так он и поступил. Калигула отобрал самых закоренелых, как он считал, преступников и велел их казнить. Тела их разрубили на части и скормили диким зверям, ждавшим своей очереди быть убитыми в амфитеатре, - двойной расчет. Теперь Калигула каждый месяц обходил тюрьмы. Преступность слегка снизилась. Однажды казначей Калигулы Каллист сообщил ему, что в государственной казне остался всего один миллион золотых, а в императорской - полмиллиона. Калигула понял, что мало сократить расходы, надо увеличить доходы. Начал он с торговли жреческими должностями и магистратурами, а также монополиями, и это сильно пополнило казну, но все же недостаточно, и тогда, как и предвидела Кальпурния, он прибег к помощи доносителей, чтобы обвинить богатых людей в истинных или вымышленных преступлениях и заполучить их имущество. Когда Калигула стал императором, он отменил смертельную казнь за государственную измену, но оставалось множество других преступлений, караемых смертью.

После казни первой группы осужденных Калигула устроил особенно великолепную травлю диких зверей. Но зрители были в дурном настроении. Они шикали, свистели, ворчали и не желали даже смотреть на арену. Затем в дальнем от императорской ложи конце цирка раздался крик: "Выдай нам доносителей! Выдай нам доносителей!" Калигула поднялся, чтобы восстановить тишину, но рев толпы заглушил его голос. Он отправил гвардейцев с дубинками туда, где орали громче всего, и они принялись дубасить людей по головам, но шум, и еще более яростный, возник в другом месте. Калигула перепугался. Он поспешно покинул амфитеатр, велев мне заменить его на распорядительском месте. Мне это вовсе не улыбалось, но когда я встал, чтобы обратиться к толпе, все вежливо замолчали и даже крикнули: "Feliciter", что значит: "Удачи тебе", и я вздохнул с облегчением. В отличие от Калигулы, у которого такой громкий голос, что его слышно с одного края Марсова поля на другой, я говорю тихо, и мне пришлось попросить кого-нибудь повторять за мной мои слова. Мнестер вызвался мне помочь, отчего моя речь прозвучала куда эффектнее.

Я объявил, что императора, к сожалению, вызвали по срочному государственному делу. Тут все расхохотались. Мнестер сопровождал свои слова красноречивыми жестами, показывающими, насколько важным и безотлагательным было это государственное дело. Затем я сказал, что обязанности распорядителя перешли, увы, к моей недостойной особе. Мнестер безнадежно пожал плечами и покрутил указательным пальцем у виска - более выразительно передать смысл моих слов было трудно.

- Давайте продолжать игры, друзья, - добавил я.

И тут сразу же поднялся крик:

- Выдай нам доносителей!

Но я спросил, а Мнестер повторил, вложив в это все свое обаяние:

- А если император согласится выдать их, что тогда? Кто-нибудь донесет на них?

Вместо ответа послышался неясный гул. Я задал еще один вопрос. Я спросил, кто более тяжкий преступник - доноситель или доноситель на доносителя? Или доноситель на доносителя на доносителя? Я сказал, что чем дальше идти по такому пути, тем он будет более гнусным, тем большее число людей окажется замарано грязью. Лучшая политика - не совершать ничего, что могло бы дать доносчикам основания для доносов. Если бы все, сказал я, вели истинно добродетельную жизнь, проклятое племя вымерло бы само собой из-за недостатка пищи, как мыши на кухне у скупца. Вы не представляете, какой смех вызвали мои слова. Чем шутка проще и глупее, тем больше нравится толпе. (Никогда мне так не аплодировали, как однажды, когда я тоже заменял Калигулу в цирке на распорядительском месте. Зрители сердито требовали, чтобы появился обещанный заранее, но не выходивший на арену гладиатор по имени Голубь. Я сказал: "Терпение, друзья. Сперва поймайте голубя, а уж потом ощипывайте его!" А по-настоящему остроумные шутки до них не доходят.)

- Давайте продолжать игры, друзья, - повторил я, и на этот раз крики прекратились. Бои оказались очень удачными. Два гладиатора одновременно убили друг друга ударом меча в живот, что случается очень редко. Я велел принести мне их оружие, чтобы сделать из него ножички; такие ножички считаются лучшими талисманами при эпилепсии. Калигула оценит этот подарок - если простит меня за то, что я успокоил толпу, когда ему это не удалось. Он так перепугался, что поспешно выехал из Рима в Антий и не возвращался в течение нескольких дней.

Но все обошлось. Калигула был доволен ножичками, которые дали ему возможность поразглагольствовать о необыкновенных свойствах его болезни, а когда он спросил, что в его отсутствие произошло в амфитеатре, я сказал, будто я предупредил толпу о том, что их ждет, если они не раскаются в своем вероломстве и неблагодарности. Я сказал, что после этого мятежные крики сменились мольбами о пощаде, и у всех сделался испуганный и пристыженный вид.

- Да, - проговорил Калигула, - я был с ними слишком мягок. Я решил не уступать им ни на йоту. Отныне мой девиз - "Непреклонная твердость".

И, чтобы не позабыть об этом решении, он теперь каждое утро упражнялся перед зеркалом в спальне, корча грозные рожи и испуская жуткие вопли в своей личной ванной, где было хорошее эхо.

Я спросил Калигулу:

- Почему ты не объявишь публично о своей божественной сути? Ничто не приведет их в такой трепет.

Он ответил:

- Мне еще надо кое-что совершить в моем смертном обличий.

Первое, что он совершил, - приказал начальникам портов Италии и Сицилии задержать все суда больше определенного водоизмещения и, оставив груз в залог, отправить порожними под конвоем военных кораблей в Неаполитанский залив. Никто не мог понять, что означает этот приказ. Предполагали, что Калигула задумал вторжение в Британию и хочет использовать эти суда в качестве транспортных. Но ничего подобного. Калигула просто решил опровергнуть слова Фрасилла, будто он с таким же успехом может стать императором, как пересечь верхом залив между Байями и Путеолами. Он собрал около четырех тысяч судов - из них тысяча была построена специально для этого случая, - и поставил их на якоре в два ряда борт к борту через весь залив от доков в Путеолах до его виллы в Байях. Носы кораблей смотрели наружу, кормой каждую пару сцепили между собой. Так как носы были слишком высоки для его цели, Калигула велел их подровнять, спилив сидение рулевого и носовое украшение, что очень огорчило моряков, - ведь фигура на носу корабля считается его богом-хранителем. Затем Калигула велел уложить деревянный настил через все корабли, накидать на доски землю, увлажнить ее и утрамбовать; в результате получилась твердая широкая дорога в шесть тысяч шагов длиной от края до края. Когда появились новые корабли, вернувшиеся из плавания на Восток, Калигула велел связать их вместе так, чтобы образовалось пять "островов", которые присоединили к "дороге" на расстоянии в тысячу шагов один от другого. По сторонам "дороги" построили множество лавок, и Калигула приказал старшинам корпораций в десятидневный срок обеспечить их товарами и продавцами. На "дорогу" была подведена питьевая вода и посажены сады, на "островах" устроены поселения.

К счастью, во время этих приготовлений погода была тихая и на море стоял полный штиль. Когда все было готово, Калигула надел нагрудник Александра (Август считал себя недостойным носить перстень Александра, а Калигула надел ни мало ни много как его нагрудник), а поверх него - пурпурный шелковый плащ, стоявший колом от золотой вышивки с драгоценными камнями; в руки он взял меч Юлия Цезаря, боевой топор, который, как считалось, принадлежал Ромулу, и щит, которым, по преданию, владел Эней, оба - хранившиеся в Капитолии (и то и другое, по моему мнению, подделка, но такая давняя, что их можно считать настоящими); на голову он надел венок из дубовых листьев. После того как были принесены искупительные жертвы: Нептуну - тюлень, так как это плавающее животное, богу зависти - павлин, на случай, если, как сказал Калигула, кто-либо из богов ему позавидует, он сел на Инцитата и поскакал по "мосту" в Путеолы. Следом скакала вся конная гвардия, позади нее - отряд кавалерии, отозванный из Франции, за ним шли двадцать тысяч пехотинцев. Когда Калигула достиг последнего "острова" недалеко от Путеол, он велел трубить сигнал атаки и ринулся на город так яростно, словно преследовал разгромленного врага.

Калигула провел в Путеолах ночь и большую часть следующего дня, как будто отдыхал после битвы. Вечером он вернулся обратно в триумфальной колеснице с позолоченными колесами и боками, в которую были запряжены Инцитат и кобыла Пенелопа, на которой Калигула женил своего любимца согласно положенному ритуалу. Калигула был в том же великолепном наряде, с одной лишь разницей - на голове вместо дубового венка красовался лавровый. Следом за колесницей ехал длинный обоз, груженный "военной добычей" - мебелью, статуями и украшениями, взятыми в домах богатых купцов. Пленников у Калигулы представляли заложники, которых мелким восточным царькам надлежало присылать в Рим как гарантию своего хорошего поведения, и все рабы, каких от только сумел заполучить, одетые в национальные костюмы, с цепями на руках и ногах. Затем в разукрашенных колесницах следовали друзья Калигулы в нарядных вышитых тогах, воздающие ему хвалу. За ними шла армия и, наконец, процессия из двухсот тысяч граждан в праздничном платье. На холмах, окружающих залив, горело бесчисленное множество костров, и каждый солдат и горожанин в процессии нес зажженный факел. Это был самый эффектный спектакль, какой видел мир, и, по-моему, самый бессмысленный. Но как все веселились! На мысе Мизен к юго-западу от вилл загорелся сосновый лес - еще одно великолепное зрелище. Как только Калигула достиг земли, он потребовал подать ему золотой трезубец и другой шелковый плащ, расшитый серебряными рыбами и дельфинами. Экипированный таким образом, он сел на самый большой из своих пяти прогулочных кораблей, ждавший его у берега, и гребцыотвезли его к среднему "острову", превосходившему размерами все остальные. Большая часть войска сопровождала его на военных судах.

Калигула сошел с корабля, поднялся на увешанный шелковыми полотнищами помост и принялся разглагольствовать, обращаясь к проходившей мимо него толпе. Специально поставленные стражники не давали никому останавливаться, так что никто, кроме друзей Калигулы, находившихся возле помоста - в числе которых оказался и я, - и солдат на ближайших военных судах, не слышал больше одной-двух фраз. Среди прочего Калигула назвал Нептуна трусом за то, что тот без сопротивления позволил надеть на себя оковы, и пообещал в ближайшем будущем еще крепче проучить старика. (Похоже было, что он совсем забыл об искупительной жертве, принесенной им морскому царю). Что до императора Ксеркса, некогда, во время своего неудачного похода против Греции, построившего мост через Геллеспонт, то Калигула даже думать о нем не может без смеха. Он сказал, что этот прославленный мост был в два раза короче его "моста" и куда менее прочный. Затем Калигула объявил, что намерен дать каждому солдату по два золотых, чтобы они выпили за его здоровье, а всем остальным, кто там был, по пять серебряных монет.

Приветственные крики не смолкали в течение получаса, что, по-видимому, удовлетворило его. Калигула остановил их и велел начать раздачу денег. Толпа двинулась мимо него в обратном порядке; приносили и опорожняли мешок за мешком. Часа через два деньги кончились, и Калигула сказал тем, кому ничего не досталось, чтобы они выместили свое разочарование на тех, кто успел все захватить себе. Это, естественно, привело к свалке. А как пили, какие горланили песни, какие отпускали шутки, какая поднялась потеха, какие вспыхивали потасовки! Ни одна ночь не может сравниться с той, что последовала за этим днем. Сам Калигула под воздействием хмельного был склонен к довольно злым проделкам. Во главе "разведчиков" и телохранителей-германцев он носился по "острову" вдоль ряда лавок, спихивая людей в воду. Море было таким спокойным, что только мертвецки пьяные да старики и дети не сумели спастись. Утонуло всего двести.или триста человек.

Около полуночи Калигула устроил нападение на один из небольших "островов", сперва разрушив мост по обе стороны от него, а затем отталкивая один за другим корабли, из которых он состоял, пока обитателя "острова", лишившись всех путей спасения, не сгрудились на крошечном пятачке посредине. Последняя атака была оставлена флагманскому кораблю. Калигула стоял, размахивая трезубцем, на полубаке, откуда он устремился на еще оставшихся в живых перепуганных людей и сбросил их всех в море. Среди жертв этого морского сражения был самый удивительный участник триумфальной процессии Калигулы - Елеазар, парфянский заложник, самый высокий человек в мире - рост его равнялся одиннадцати футам. Однако сила его не соответствовала росту, голос напоминал рев верблюда, у него была слабая спина, и говорили, что он придурковат. По происхождению он был еврей. Калигула велел сделать из его тела чучело, нарядить в военные доспехи и поставить у дверей своей спальни для устрашения убийц.

ГЛАВА XXXI

Это двухдневное развлечение совершенно опустошило государственную и императорскую казну. Мало того, Калигула не только не вернул суда владельцам, но, велев починить "мост", уехал в Рим и занялся другими делами. Нептун, в доказательство того, что он вовсе не трус, наслал с запада сильный ветер и потопил около тысячи кораблей. Примерно столько же сорвалось с якоря и было выброшено на берег. Около двух тысяч благополучно переждали шторм на месте, но потеря чуть не половины торгового флота привела к нехватке судов для привоза зерна из Египта и других областей Африки, а следовательно, и к серьезной нехватке продовольствия в Риме. Калигула поклялся, что отомстит Нептуну. Чтобы раздобыть деньги, он прибегнул к новым, весьма остроумным способам, забавлявшим всех, кроме его жертв, их друзей и слуг. Например, юношей, которых он штрафами и конфискациями довел до такой глубокой нужды, что они стали его рабами, Калигула отправлял в школы гладиаторов. Когда кончался срок учения, он посылал их в амфитеатр сражаться за свою жизнь. Тратился он при этом лишь на их стол и кров; будучи рабами, они не получали платы. Если их убивали, на том делу был конец. Если они одерживали победу, Калигула продавал их с аукциона магистратам, в чью обязанность входило устраивать подобные состязания - масса людей помимо воли удостоилась этого почетного поста, - и всем, кто хотел участвовать в торгах. Калигула поднимал цены до самой несообразной величины, так как стоило кому-нибудь почесать голову или потереть нос, как Калигула делал вид, будто принимает это за знак того, что ему предлагают надбавку. Мой нервный тик привел меня к большой неприятности - у меня на руках оказались три гладиатора по две тысячи золотых каждый. Но мне еще повезло; судье по имени Апроний, уснувшему во время аукциона, Калигула продал гладиаторов, которых никто не хотел покупать, повышая цену всякий раз, что голова Апрония падала на грудь; проснувшись, он обнаружил, что должен заплатить ни мало ни много как девяносто тысяч золотых за тридцать совершенно не нужных ему гладиаторов. Один из гладиаторов, которых я купил, был очень хорош, но Калигула побился со мной об заклад против него на большую сумму. Когда наступил день боя, мой гладиатор едва стоял на ногах и его легко победили. Оказалось, что Калигула велел подмешать какие-то снадобья в его еду. Многие богатые люди участвовали в этих аукционах и по собственному почину назначали за гладиаторов высокие цены не потому, что нуждались в них, а потому, что надеялись, раскошелившись сейчас, спастись в дальнейшем от облыжного обвинения, которое будет им грозить потерей не только денег, но и самой жизни.

Забавная вещь произошла в тот день, когда победили моего гладиатора. Калигула поспорил со мной на тысячу золотых, которые заставил меня поставить против его пяти тысяч, что в предстоящем бою между пятью гладиаторами, вооруженными сетью и трезубцем, и таким же числом "преследователей" - гладиатором, вооруженных мечом и щитом, выиграют "преследователи". Я смирился с тем, что потеряю свои деньги, но как только бой начался, я заметил, что гладиаторы с трезубцами поддаются противникам - видимо, они были подкуплены. Я сидел рядом с Калигулой и сказал ему:

- Похоже, что ты выиграешь, но, по-моему, эти ребята сражаются спустя рукава.

И действительно, гладиаторы с трезубцем и сетью один за другим сдались, и в конце концов все пятеро лежали на арене лицом в песок, а над каждым из них стоял "преследователь", подняв меч. Зрители опустили вниз большие пальцы в знак того, что побежденные заслуживают смерти. Калигула, бывший распорядителем, мог по своему усмотрению последовать совету публики или нет. Он ему последовал.

- Убейте их, - вскричал он, - они и не пытались выиграть!

Ничего не скажешь, не повезло беднягам, ведь Калигула обещал им сохранить жизнь, если они дадут себя победить; я был далеко не единственный, кого он принудил на них поставить, - он выиграл бы восемьдесят тысяч золотых, если бы победу одержали "преследователи". Что же было дальше? А вот что: один из побежденных гладиаторов так вознегодовал на этот обман, что внезапно сцепился со своим противником, свалил его на землю, схватил сеть и лежавший неподалеку трезубец и кинулся прочь. Вы не поверите, но в результате я выиграл пять тысяч золотых! Сперва этот взбешенный гладиатор убил двух "преследователей", которые, стоя к нему спиной над умерщвленными жертвами, отвечали на приветствия толпы, затем, по очереди, остальных трех, в то время как они бежали к нему, каждый на несколько шагов позади другого. Калигула расплакался от досады и воскликнул:

- О, чудовище! Погляди, он убил пять искусных многообещающих юношей этой мерзкой острогой!

Когда я говорю, что выиграл пять тысяч золотых, я имею в виду, что я выиграл бы их, если бы у меня не хватило такта объявить наше пари недействительным.

- Разве это бой, когда один убивает пятерых? Где тут справедливость?! - сказал я.

До этого времени Калигула всегда отзывался о Тиберии как о форменном негодяе и поощрял всех других делать то же самое. Но однажды он произнес ему в сенате длинную хвалебную речь: Тиберия, мол, неправильно понимали, и он не позволит никому и слова худого сказать против своего названного отца.

- Я - император, и в таком качестве имею право его критиковать, если захочу, но у вас этого права нет. По сути дела, это равносильно государственной измене. На днях один из сенаторов официально заявил, будто Тиберий убил моих братьев Нерона и Друза после того, как посадил их в тюрьму на основании ложных обвинений. Надо же придумать такое!

Затем Калигула вынул судебные материалы, которые якобы сжег, и стал читать оттуда длинные выдержки. Из них следовало, что сенат не усомнился в показаниях, собранных Тиберием против его братьев и единодушно проголосовал за то, чтобы юноши были переданы в руки императора и наказаны. Некоторые сенаторы даже выступили против них свидетелями. Калигула сказал:

- Если вы знали, что факты, с которыми Тиберий знакомил вас (сам приняв их на веру), ложны, то убийцы вы, а не он; а теперь, когда он умер, вы осмеливаетесь перекладывать на него собственное вероломство и жестокость. Если вы все время считали, что факты эти истинные, значит, он не убийца, и вы очернили его доброе имя. А если вы думали, что они ложные и Тиберий знает это, то вы не менее виновны, чем он, к тому же еще и трусы.

Калигула грозно нахмурился, подражая Тиберию, громко постучал, как тот, кулаком по столу, что напомнило всем ужасные процессы по обвинению в государственной измене, и произнес хриплым голосом - точь-в-точь как Тиберий:

- Хорошо сказано, мой сын! Никому из этих шавок нельзя доверять. Погляди, какого божка они сотворили из Сеяна, перед тем как обратились против него и разорвали на куски! Они поступят так же с тобой, если будут иметь хоть какую-то возможность. Все они ненавидят тебя и молят небо о твоей смерти. Мой тебе совет: руководствуйся только своими интересами и прежде всего думай об удовольствиях. Никто не любит, чтобы им командовали, и единственный способ сохранить власть - держать в страхе всю эту шваль. Следуй моему примеру. Чем хуже ты будешь с ними обращаться, тем больше они будут тебя чтить.

Затем Калигула заявил, что снова вводит смертную казнь за государственную измену, приказал выгравировать свою речь на бронзовой доске и повесить эту доску на стене сената над местами консулов и поспешно покинул зал. Больше в этот день сенат ничем не занимался - все были подавлены. Но назавтра мы принялись расточать Калигуле хвалы, называя его праведным и благочестивым правителем, и подписали декрет о ежегодных жертвоприношениях в благодарность за его милосердие. А что еще мы могли сделать? У Калигулы за спиной стояла армия, он был волен в нашей жизни и смерти, и пока не найдется человек достаточно смелый и умный, чтобы устроить против него успешный заговор, нам оставалось лишь ублажать императора и надеяться на лучшее. На пиру через несколько дней Калигула неожиданно разразился диким хохотом. Никто не понимал, что его так рассмешило. Консулы, сидевшие по обе стороны от него, спросили, не будет ли он столь милостив и не разрешит ли он им разделить его веселье. В ответ на это Калигула захохотал еще громче.

- Нет, - сказал он, давясь от смеха, и вытер глаза. - В том-то все и дело. То, над чем я смеюсь, вовсе не покажется вам смешным. Я смеялся при мысли, что стоит мне только кивнуть, и вам обоим туг же перережут горло.

Против двадцати самых богатых, по слухам, людей Рима было выдвинуто обвинение в государственной измене. Их лишили возможности покончить с собой до суда и всех приговорили к смертной казни. Один из них, старший магистрат, оказался совсем бедным.

"Идиот, - сказал Калигула. - Зачем он делал вид, будто у него есть деньги? Я попался на его удочку. Ему совсем ни к чему было умирать".

Я помню только одного человека, обвиненного в государственной измене, которому удалось спастись. Это был Афр, выступавший в роли обвинителя моей родственницы Пульхры, адвокат, славившийся своим красноречием. Афр написал на подножии статуи Калигулы, которую поставил у себя в доме, что в свои двадцать семь лет Калигула уже второй раз занимает пост консула. Калигула увидел в этом насмешку над своей молодостью и упрек в том, что он получил пост, которого по закону еще не был достоин, и обвинил Афра в государственной измене. Он сочинил длинную, тщательно продуманную обвинительную речь и произнес ее в сенате, пустив в ход все свое красноречие (и отрепетировав заранее каждую интонацию и каждый жест). Калигула имел привычку хвалиться, что он - лучший адвокат и лучший оратор в мире, и сейчас больше стремился превзойти Афра в ораторском искусстве, чем добиться его осуждения и конфисковать его деньги. Афр это понял и притворился, что он поражен и восхищен тем, как блестяще Калигула ведет процесс. Он повторял следом за Калигулой один за другим все выдвинутые против него пункты обвинения, превознося их с профессиональной беспристрастностью и бормоча вполголоса: "Да, на это нечего возразить", и "Он исчерпал это доказательство до конца", и "Настоящая дилемма", и "Как он поразительно владеет языком". Когда Калигула кончил и с торжествующей улыбкой сел на место, Афра спросили, не хочет ли он что-нибудь сказать. Он ответил:

- Лишь то, что мне, по-моему, очень не повезло. Я рассчитывал использовать свой дар слова, чтобы хоть немного отвести от себя гнев императора за мою непростительную беспечность с этой проклятой надписью. Судьба кинула кости против меня. В руках императора абсолютная власть, неопровержимые доказательства моей вины и красноречие, в тысячу раз превосходящее мое; даже если бы я избежал приговора и изучал ораторское искусство до ста лет, я не сумел бы с ним сравняться.

Афра присудили к смерти, но на следующий же день отсрочили исполнение приговора.

Кстати, о костях. Когда богатые жители провинций приезжали в Рим, их всегда приглашали во дворец на обед и дружескую игру в кости. Их удивляла и приводила в смятение удачливость императора: у него раз за разом получался "венерин бросок", и он обдирал их как липку. Да, Калигула всегда и во всем играл нечестно. Например, он отнял консульские полномочия у консулов и наложил на них огромный штраф на том основании, что они устроили традиционный праздник в честь победы при Акции, одержанной Августом над Антонием. Калигула заявил, что они оскорбили этим его предка Антония. (Между прочим, на одно из освободившихся мест Калигула назначил Афра.) На обеде за несколько дней до праздника он сказал нам, что накажет консулов независимо от того, как они поступят: если они отменят праздник, они оскорбят этим его предка Августа. И тут Ганимед совершил роковую ошибку. Он вскричал:

- Ах, как ты умен, милый! Им ни так, ни так от тебя не уйти. Но если у этих идиотов есть хоть капля ума, они все же станут отмечать этот праздник, ведь больше всех при Акции потрудился Агриппа, а он тоже твой родственник, так что они окажут честь двум твоим предкам из трех.

Калигула произнес:

- Ганимед, нашей дружбе конец.

- О, - воскликнул Ганимед, не говори так, милый! Я не сказал ничего обидного для тебя.

- Выйди из-за стола, - приказал Калигула.

Я сразу догадался, в чем была ошибка Ганимеда. Причем двойная ошибка. Ганимед, родственник Калигулы по материнской линии, был потомком Августа и Агриппы, но не Антония. Все его предки принадлежали к партии Августа. Так что ему лучше было вообще не говорить на эту тему. К тому же Калигула не любил, когда ему напоминали, что в числе его предков был Агриппа, человек из ничем не примечательного рода. Но пока что Калигула не предпринял против Ганимеда никаких мер.

Калигула развелся с Лоллией, обвинив ее в том, что она бесплодна, и женился на женщине по имени Цезония, которая не отличалась ни молодостью, ни красотой. Она была дочерью командира городских стражников и женой пекаря или кого-то в этом роде, которому она уже родила троих детей. Но в ней было что-то необъяснимым образом привлекавшее Калигулу, что - не мог объяснить никто и меньше всего он сам. Калигула не раз говорил, что вырвет у нее секрет своей неодолимой тяги к ней, даже если для этого придется прибегнуть к пытке. Болтали, будто Цезония завоевала его при помощи приворотного зелья, от которого он затем сошел с ума. Но это только догадка, а сходить с ума он начал задолго до того, как ее встретил. Так или иначе, Цезония от него забеременела, и Калигула, как я уже сказал, женился на ней; он был вне себя от гордости, что станет отцом. Вскоре после этого Калигула впервые публично заявил о том, что он бог. Это произошло, когда он посетил вместе с Апеллесом храм Юпитера на Капитолийском холме.

- Кто более великий бог - Юпитер или я? - спросил он Апеллеса.

Апеллес, думая, что Калигула шутит, и не желая богохульствовать в храме, задержался с ответом. Калигула подозвал свистом двух телохранителей-германцев и велел содрать с Апеллеса одежду и выпороть перед статуей Юпитера.

- Не торопитесь, - сказал он германцам. - Помедленнее, чтобы сильнее проняло.

Они секли Апеллеса, пока тот не потерял сознание, привели в себя, побрызгав святой водой, и снова секли, пока не засекли до смерти. После этого Калигула направил сенату письмо, где возвестил о своей божественной сути, и приказал немедленно начать строительство нового святилища возле храма Юпитера - "чтоб я мог обитать рядом с моим братом". Он поставил там свою статую в три раза больше натуральной величины, сделанную из чистого золота, которую ежедневно облачали в новое одеяние.

Вскоре Калигула поссорился с Юпитером. Слышали, как он говорил ему сердито: "Если ты не понимаешь, кто здесь хозяин, убирайся в Грецию". Юпитер якобы попросил прощения, и Калигула сказал: "Очень мне нужен твой жалкий Капитолийский холм! Я перееду на Палатин. Он куда лучше расположен. Я построю там достойный меня храм, ты, старый, жалкий мошенник". Другая любопытная вещь произошла, когда Калигула посетил Храм Дианы вместе с бывшим губернатором Сирии Вителлием. Вителлий добился в провинции большого успеха, форсировав Евфрат и неожиданно напав на царя парфян, который собирался вторгнуться в Сирию. Застигнутый на невыгодных для битвы позициях, тот был вынужден подписать унизительный для него мир и отдать сыновей в заложники. Я забыл упомянуть, что старший из них был в колеснице Калигулы, когда тот скакал через залив. Так вот, Калигула завидовал Вителлию и умертвил бы его, если бы я не предупредил Вителлия (он был мой друг), что ему надо сделать. Когда он высадился в Брундизии, его уже ждало там мое письмо. Как только Вителлий прибыл в Рим и был допущен к Калигуле, он пал ниц перед ним, как перед богом. Это было еще до того, как Калигула официально возвестил всем, что он божество, поэтому он решил, что поклонение Вителлия - искренно. Вителлий сделался закадычным другом Калигулы и всячески старался выразить мне свою благодарность. Как я уже сказал, Калигула был в храме Дианы и разговаривал с богиней - не со статуей, но с ее духом. Он спросил Вителлия, видит ли он Диану или один лишь лунный свет. Вителлий затрепетал всем телом, словно в священном страхе, и ответил, не поднимая глаз от пола:

- Только вы, боги, достойны лицезреть друг друга.

Калигула был доволен.

- Она прекрасна, Вителлий, и часто приходит во дворец разделить со мной ложе.

Примерно в это время я снова попал в беду. Сперва я подумал, будто все это подстроил Калигула, чтобы избавиться от меня. Я до сих пор не уверен, что это не так. Один мой знакомый, с которым я часто играл в кости, подделал завещание и в том числе мою печать, которую я якобы поставил как свидетель. К счастью для меня, он не заметил, что с одного края агата, служившего мне печатью, была трещинка, всегда оставлявшая след на воске. Когда меня неожиданно арестовали за сговор с целью обмана и препроводили в суд, я подкупил солдата, чтобы он отнес потихоньку мое письмо Вителлию: я умолял его спасти мне жизнь, как некогда я спас жизнь ему. Я просил намекнуть о трещинке Калигуле, который вел разбирательство этого дела, и иметь наготове мою печать для сравнения с подделанной. Но все надо было подстроить так, чтобы Калигула сам увидел между ними разницу и поставил это в заслугу самому себе. Вителлий с большим тактом провел это дело. Калигула обнаружил трещину, похвастался своей зоркостью и освободил меня, сурово предупредив, чтобы я впредь получше выбирал себе знакомых. Человеку, совершившему подлог, отрубили руки и повесили их ему на шею как предостережение для других. Если бы меня признали виновным, я лишился бы головы. Калигула так и сказал мне в тот вечер за ужином.

Я ответил:

- О, милосердный бог, право, я не понимаю, почему тебя так тревожит, буду ли я жить.

Племяннику всегда приятна лесть из уст дяди. Калигула наклонился ко мне и спросил, подмигнув всем сидящим за столом:

- Могу я спросить, во сколько именно ты ценишь сейчас свою жизнь?

- Я уже подсчитал: в одну медную монетку.

- Как ты пришел к такой скромной цифре?

- Жизнь каждого человека имеет свою цену. Выкуп, заплаченный родичами Юлия Цезаря пиратам, захватившим его в плен и угрожавшим убить, составлял - хотя просили они сперва куда больше - всего двадцать тысяч золотом. Значит, жизнь Юлия Цезаря и стоила на самом деле двадцать тысяч золотых. На мою жену Элию однажды напали разбойники, но она откупилась от них аметистовой брошью, стоившей пятьдесят золотых. Значит, и жизнь ее имела ту же цену. Моя жизнь была спасена благодаря трещине в агате, весящем, если я не ошибаюсь, полграна. Агат такого качества стоит, вероятно, не больше чем одна серебряная монета за двадцать гран. Следовательно, эта трещинка, если суметь ее найти, что нелегко, или найти на нее покупателя, что еще труднее, должна стоить не более чем одну сороковую часть серебряной монеты, то есть одну медную монетку. Значит, и жизнь моя стоит столько же.

- Если ты найдешь на нее покупателя! - захохотал Калигула в восторге от собственного остроумия.

Как все хлопали ему, я - в том числе! Еще долго после этого меня звали не Тиберий Клавдий, а Терунций Клавдий: "терунций" по-латыни - самая мелкая медная монетка, равная одной сороковой серебряной монеты.

Для поклонения Калигуле понадобились жрецы. Он сам был свой верховный жрец, а подчиненными ему жрецами он назначил меня, Цезонию, Вителлия, Ганимеда, четырнадцать экс-консулов и своего благородного друга Инцитата. Каждый из нас должен был заплатить восемьдесят тысяч золотых за эту честь. Он помог Инцитату раздобыть нужные деньги, обложив от его имени ежегодной данью всех лошадей Италии; если они не платили, их отправляли на живодерню. Цезонии достать деньги для вступительного взноса он помог тем, что обложил от ее имени налогом всех женатых мужчин за право спать со своими женами. Ганимед, Вителлий и прочие были богатыми людьми; хотя бывали случаи, когда им приходилось себе в убыток продавать свое имущество, чтобы незамедлительно достать сто тысяч наличными, у них оставалось еще достаточно. Чего нельзя было сказать о бедном Клавдии. Прежние шуточки Калигулы, когда он всучивал мне гладиаторов и заставлял втридорога платить за стол и кров во дворце, оставили мне всего тридцать тысяч золотых наличными; что до недвижимости, которую я мог бы продать, то у меня не было ничего, кроме небольшого поместья в Капуе и дома в Риме, перешедшего ко мне от матери. Я выплатил Калигуле эти тридцать тысяч и сказал ему в тот же день за обедом, что я объявил о продаже моего имущества и отдам ему остальные пятьдесят тысяч, когда найду покупателя.

- Больше мне продавать нечего, - добавил я.

Калигула счел это великолепной шуткой.

- Нечего продать? Почему ж? А твоя одежда?

К этому времени я уже понял, что самое благоразумное - делать вид, будто я и вправду придурковат.

- О боги! - воскликнул я. - Я совсем о ней забыл. Будь добр, предложи ее своим гостям, я уверен, что тебе удастся ее сбыть, ты ведь лучший аукционист в мире.

Я принялся скидывать с себя платье, пока не остался нагишом, если не считать салфетки, которой я поспешно прикрыл чресла. Калигула продал кому-то мои сандалии за две сотни золотых, тогу -за тысячу и так далее, и всякий раз я шумно выражал свой восторг. Наконец он захотел продать салфетку. Я сказал:

- Моя природная скромность не помешала бы мне принести в жертву последний лоскут, если бы полученные за него деньги помогли заплатить остаток моего взноса. Но в данном случае мне мешает нечто более сильное, чем скромность.

Калигула нахмурился:

Что это? Что сильнее скромности?

- Мое уважение к тебе, цезарь. Это твоя собственная салфетка. Та, которой ты милостиво разрешил мне пользоваться во время нашей превосходной трапезы.

Этот фарс уменьшил мой долг всего на три тысячи. Но он убедил наконец Калигулу в моей бедности.

Мне пришлось отказаться от комнат во дворце и места за императорским столом и поселиться на время со старой Брисеидой, бывшей служанкой матери; я попросил ее сторожить мой городской дом до тех пор, пока на него не найдутся желающие. Туда приехала ко мне Кальпурния, и - верите ли? - у милой девочки в целости и сохранности были деньги, которые я дал ей вместо ожерелий, мартышек и шелковых платьев, и она предложила их мне взаймы. Более того, скот мой вовсе не пал, а скирды не сгорели, как она раньше сказала мне. Это было просто уловкой, чтобы повыгоднее их продать и отложить деньги на непредвиденный случай. Кальпурния вернула их мне - две тысячи золотых - до последней монеты, а также дала полный отчет о сделках, подписанных управляющим. Так что мы жили не так уж плохо. Но, чтобы поддержать легенду о моей нищете, я каждый вечер, взяв в руки кувшин, ходил, опираясь на клюку (и это - вместо носилок!), чтобы купить вина в таверне.

Старая Брисеида часто повторяла:

- Господин Клавдий, люди думают, будто я вольноотпущенница твоей матери. Но это не так. Я стала твоей рабыней, когда ты подрос, и ты, а не она, отпустил меня на волю, правда?

Я отвечал:

- Конечно, Брисеида. Когда-нибудь я всем об этом сообщу.

Она была славная старуха, всем сердцем преданная мне. Мы жили вчетвером в двух комнатах (кроме нас троих - еще старый раб, помогавший по хозяйству) и прекрасно проводили время, если принять все во внимание.

Ребенок Цезонии, девочка, родился через месяц после того, как Калигула женился на ней. Он сказал, что это - чудо. Он взял ребенка, возложил на колени статуи Юпитера - это было еще до их ссоры, - словно хотел показать, что и тому принадлежит честь отцовства, затем положил ее на руки статуи Минервы и дал пососать мраморную грудь богини. Калигула назвал дочку Друзиллой по имени своей умершей сестры, которое после ее обожествления было переменено на "Пантея". Он также назначил ребенка жрицей. Чтобы раздобыть деньги на вступительный взнос, Калигула обратился с просьбой о помощи к римлянам; жалуясь на бедность и большие траты, которые он вынужден делать как отец, он стал собирать деньги в фонд, который назвал фондом Друзиллы. Он поставил кружки для сбора пожертвований на всех перекрестках Рима с надписями: "Еда Друзиллы", "Питье Друзиллы", "Приданое Друзиллы", - и никто не отваживался пройти мимо гвардейцев, стоявших рядом с кружками на посту, не опустив туда хоть несколько медных монет.

Калигула обожал свою маленькую Друзиллу, которая так же, как и он в спое время, была развита не по летам. Ему нравилось учить ее собственной "непреклонной твердости", причем начал он эти уроки, когда она только-только стала ходить и говорить. Калигула хвалил девочку, когда она мучила котят и щенят и пыталась выцарапать ноготками глаза своим маленьким товарищам по играм.

- Да, в том, кто твой отец, моя куколка, сомнений быть не может, - посмеиваясь, повторял он, когда это многообещающее дитя особенно отличалось. А однажды он наклонился к ней при мне и лукаво сказал:

- А за первое настоящее убийство, которое ты совершишь, моя драгоценная, даже если ты убьешь всего-навсего твоего бедного старого дедушку Клавдия, я сделаю тебя богиней.

- А ты сделаешь меня богиней, если я убью маму? - пролепетал бесенок. - Я не люблю маму.

Деньги требовались Калигуле и для его золотой статуи. Он раздобыл их, издав эдикт, где говорилось, что он будет принимать подарки к Новому году у главных ворот дворца. Когда настал назначенный день, Калигула послал в город отряды гвардейцев, и те, угрожая оружием, согнали толпы горожан на Палатинский холм и заставили их бросить все, что у них было при себе, в огромные, специально поставленные там бочки. Римлян предупредили, что если они попробуют скрыться от гвардейцев или утаить хоть одну медную монетку, их немедленно подвергнут смерти. К вечеру две тысячи огромных бочек были полны до краев.

Примерно в это время Калигула заявил Ганимеду и Агриппиниллс с Лесбией:

- Как вам не стыдно, вы, трутни! Что вы делаете, чтобы заработать себе на хлеб? Вы обыкновенные паразиты. Вы не знаете разве, что все мужчины и женщины в Риме трудятся в поте лица, чтобы меня поддержать? Последний носильщик, каждая разнесчастная проститутка с радостью отдают мне одну восьмую того, что они получают.

Агриппинилла сказала:

- Но, братец, ты же отобрал у нас под тем или иным предлогом все наши деньги. Разве этого не достаточно?

- Достаточно? Конечно, нет. Полученные в наследство деньги вовсе не то, что заработанные честным трудом. Вы, детки, приметесь у меня за работу.

И вот Калигула распространил в сенате листки, извещавшие, что в такой-то вечер во дворце откроется для избранной публики особый бордель на все вкусы, который будет обслуживаться особами самого знатного происхождения. Входной билет - всего одна тысяча золотых. Напитки бесплатно. С прискорбием должен сообщить, что Агриппинилла и Лесбия не очень протестовали против позорного предложения Калигулы, мало того, сочли, что их ждет неплохое развлечение. Однако они настаивали, чтобы он позволил им самим выбирать себе клиентов и не брал слишком больших комиссионных с того, что они заработают. К моему великому неудовольствию, меня тоже вовлекли в это дело, нарядив комическим привратником. Калигула в маске, изменив голос, играл роль содержателя публичного дома и пускал в ход их обычные мошеннические трюки, чтобы лишить гостей и удовольствия, и денег. А когда те протестовали, он звал меня в качестве вышибалы. У меня очень сильные руки, сильней, чем у большинства людей, а вот от ног мало проку, поэтому, когда я неуклюже ковылял к гостям, а затем неожиданно принимался колотить их палкой - если мне удавалось их схватить, - это вызывало бурное веселье. Вдруг Калигула напыщенно продекламировал строки Гомера:

Смех несказанный воздвигли блаженные жители неба,

Видя, как с кубком Гефест по чертогу вокруг суетится8.

Это был отрывок из первой песни "Илиады", там, где хромоногий бог ковыляет по Олимпу, а все другие боги смеются над ним. Я лежал в это время на полу, дубася мужа Лесбии, - не часто мне выпадал случай отплатить за старые обиды. Когда Калигула кончил, я поднялся на ноги и сказал:

Рек - и от наковальни великан закоптелый поднялся

И, хромоногий, медлительно двигал увечные ноги9,и захромал к столу с угощением. Калигула был в восторге и процитировал еще две строки, которые идут раньше описания "несказанного смеха":

...потщися могучего сладкими тронуть словами,

И немедленно к нам Олимпиец милостив будет10.

Отсюда и пошло мое, данное им, прозвище Вулкан, которое я был рад получить, так как оно несколько защищало меня от его капризов.

Затем Калигула потихоньку вышел, снял маскарадный костюм и вернулся в своем обличии через ту дверь, у которой он поставил меня. Он притворился, будто страшно удивлен и возмущен тем, что происходит, и снова принялся декламировать Гомера - исполненные стыда и гнева слова Улисса, возмущенного распущенностью женщин во дворце:

Он под покровом лежал. В ворота, он увидел, служанки,

Жившие в тайной любви с женихами, толпой побежали,

С хохотом громким, болтая, шумя и крича непристойно.

Вся его внутренность пламенем гнева зажглась несказанным.

Долго не знал он, колеблясь рассудком и сердцем, что делать -

Встать ли и, вслед за бесстыдными бросившись, всех умертвить их?

Или остаться, дав волю в последний им разе женихами

Свидеться? Сердце же злилось его; как рычит, ощетинившись,

Злобная сука, щеняток своих защищая, когда их

Кто незнакомый берет, и за их покусаться готовясь,

Так на бесстыдниц его раздраженное сердце роптало.

В грудь он ударил себя и сказал раздраженному сердцу.

"Сердце, смирись; ты гнуснейшее вытерпеть силу имело

В логе циклопа, в то время, когда пожирал беспощадно

Спутников он злополучных моих, - и терпенье рассудку

Выход из страшной пещеры для нас, погибавших, открыло"11.

- Под "циклопом" понимайте "Тиберий", - сказал он. Потом хлопнул в ладоши, призывая гвардейцев, которые бегом прибежали на его зов. - Немедленно пришлите сюда Кассия Херею!

Послали за Кассием, и Калигула сказал ему:

- Кассий, славный герой, ты, кто служил мне боевым конем, когда я был ребенком, мой самый старый и самый верный друг, видел ли ты когда-нибудь такое печальное и унизительное зрелище? Мои сестры торгуют своим телом у меня во дворце, мой дядя Клавдий стоит у дверей и продает впускные билеты! О, что сказали бы бедные мать и отец, если бы они дожили до этого дня!

- Арестовать их всех, цезарь? - горячо спросил Кассий.

- Лучше "остаться, дав волю в последний им раз с женихами свидеться..."12, - ответил, словно отчаявшись, Калигула и зарычал, как "злобная сука". Кассию было велено увести гвардейцев обратно.

Это была не последняя оргия такого рода, устроенная во дворце; впоследствии Калигула заставил сенаторов, присутствовавших на первом "приеме", приводить с собой жен и дочерей в помощь Агриппинилле и Лесбии. Но вопрос, где и как раздобыть деньги, становился все острее, и Калигула решил посетить Францию и посмотреть, что там можно сделать.

Он собрал огромное войско, затребовав по отряду из каждого полка регулярной армии, формируя новые полки и набирая рекрутов где только мог. Из Италии он вышел во главе ста пятидесяти тысяч человек, а во Франции увеличил армию до четверти миллиона. Вооружать и экипировать это огромное войско пришлось городам, через которые оно проходило, необходимое продовольствие Калигула реквизировал там же. Иногда он скакал в галоп и заставлял армию шагать по сорок восемь часов подряд, чтобы не отстать от него, иногда двигался со скоростью одной-двух миль в день, любуясь окрестностями из носилок, которые несли на плечах восемь дюжих солдат, и то и дело останавливаясь, чтобы сорвать цветок.

Калигула предуведомил о своем приезде в письмах, приказывая всем должностным лицам высоких рангов как в самой Франции, так и в рейнских провинциях, прибыть в Лион, где он намеревался сосредоточить все военные силы. Среди тех, кто подчинился этому приказу, был Гетулик, один из лучших офицеров моего милого Германика, командовавший последние несколько лет четырьмя полками в Верхней Германии. Он был очень популярен среди солдат, так как сохранил традицию не применять жестоких наказаний, и дисциплина в его полках держалась на любви к нему, а не на страхе. Популярен он был не только в Верхней, но и в Нижней провинции, в полках, которыми командовал его тесть Апроний - Гетулик женился на сестре Апроний, которую, как полагали, мой шурин Плавтий выбросил из окна. После убийства Сеяна Гетулику грозила смерть, так как он обещал отдать дочь замуж за сына Сеяна, но он избежал этого, написав Тиберию дерзкое письмо. Он заявил, что до сих пор, пока командование полками у него в руках, император может рассчитывать на его верность и верность его солдат. У Тиберия хватило благоразумия оставить его в покое. Но Калигула завидовал его популярности и, как только Гетулик приехал в Лион, его арестовали.

Калигула не предложил мне участвовать в этом походе, поэтому я знаю о том, что там произошло, из вторых рук и не могу писать об этом в подробностях. Мне стало известно лишь то, что Ганимед и Гетулик были обвинены в заговоре - Ганимед-де посягал на жизнь императора, а Гетулик был его пособником - и казнены без суда. Считалось, что Лесбия и Агриппинилла (муж последней незадолго перед тем умер от водянки) тоже участвовали в заговоре. Их сослали на остров у берегов Африки, невдалеке от Карфагена. Это был очень жаркий, бесплодный остров, где единственным занятием было ныряние за губками; Калигула велел сестрам выучиться этому промыслу, так как сам он дольше содержать их не может. Но прежде чем отправиться на остров, они должны были пройти пешком под стражей от Лиона до Рима, неся по очереди в руках урну с прахом Ганимеда. Это было им наказание за многократное прелюбодейство с Ганимедом, как объяснил Калигула в написанном высоким слогом письме к сенату. И тут же принялся распространяться о собственной снисходительности. Ведь они хуже обыкновенных проституток, ни у одной порядочной проститутки не хватило бы наглости заломить такую цену, какую требовали - и получали - Лесбия и Агриппинилла за участие в оргиях, а он их даже не казнил!

Я не имел оснований жалеть племянниц. Они были по-своему так же дурны, как Калигула, и относились ко мне крайне недоброжелательно. Когда у Агриппиниллы за три года до того родился ребенок, она спросила Калигулу, как бы он посоветовал его назвать. Калигула сказал: "Назови его Клавдием, и он обязательно станет красавцем". Агриппинилла так разозлилась, что чуть не ударила Калигулу: вместо этого она обернулась и плюнула в мою сторону, а затем разрыдалась. Младенца назвали Луций Домиций13. Лесбия была слишком горда, чтобы обращать на меня внимание или как-то показать, что она меня замечает. Если мы встречались в узком коридоре, она обычно продолжала идти прямо посредине, не замедляя шага, и я вынужден был прижиматься к стене. Мне приходилось напоминать себе, что это дети моего милого брата и что я обещал Агриппине сделать все возможное ради них.

На мои плечи было возложено довольно затруднительное для меня поручение - поехать во главе делегации из четырех экс-консулов в Лион, чтобы поздравить Калигулу с раскрытием заговора. Это была моя первая самостоятельная поездка во Францию, и лучше бы я ее не совершал. Мне пришлось взять у Кальпурнии деньги на дорожные расходы, так как на мое поместье и дом до сих пор не нашелся покупатель, а ждать, что Калигула очень мне обрадуется, я вряд ли мог. Я отплыл из Остии и сошел на берег в Марселе. После того как Калигула отправил в изгнание моих племянниц, он продал с аукциона драгоценности, украшения и наряды, которые они привезли с собой, и получил за них очень высокую цену: он тут же распродал и их рабов, а затем и вольноотпущенников под видом рабов. Покупали их богатые жители провинции, которым хотелось похвастаться: "Да, это и это принадлежало сестрам императора. Я купил все эти вещи лично у него". Успех навел Калигулу на новую мысль. Старый дворец, где жила некогда Ливия, стоял заколоченный. Там было полно ценной мебели и картин и реликвий, оставшихся после Августа. Калигула послал за этим добром в Рим, возложить на меня ответственность за их благополучное и незамедлительное прибытие в Лион. Он писал:

"Пришли все сушей, а не морем. Я еще в ссоре с Нептуном". Письмо это пришло накануне того дня, когда я должен был отплыть, поэтому я перепоручил это дело Палланту. Трудность заключалась в том, что все свободные лошади и повозки были изъяты для обоза новой армии. Но Калигула отдал приказ, значит, и тягловая сила, и перевалочные средства должны были быть изысканы. Паллант отправился к консулам и показал им письмо Калигулы. Они были вынуждены реквизировать почтовые кареты, фургоны булочников и даже кляч, вертящих мельничные жернова, что причинило всем большие неудобства.

40 г. н.э.

Так вот и получилось, что как-то майским вечером, перед заходом солнца, Калигула, сидевший на парапете моста в Лионе и занятый воображаемой беседой с тамошним речным богом, увидел, как издалека по дороге к нему приближаюсь я. Он узнал мои носилки по доске для игры в кости, которую я к ним приладил: я коротаю долгий путь, играя сам с собой. Калигула закричал сердито:

- Эй, ты, там, где повозки? Почему с тобой нет повозок?

Я крикнул в ответ:

- Благослови тебя небо, цезарь! К сожалению, повозки придут только через несколько дней. Они двигаются сушей через Геную. Я с моими спутниками прибыл по воде.

- Так и обратно отправишься по воде, голубчик, - ответил он. - Пожалуй-ка сюда.

Когда я приблизился к мосту, два германских солдата стащили меня с носилок, отнесли к среднему пролету и посадили на парапет спиной к реке. Калигула подбежал и столкнул меня. Я перевернулся два раза в воздухе и полетел вниз - казалось, я пролетел тысячу футов, пока не коснулся воды. Помню, я сказал себе: "Родился в Лионе, умер в Лионе". Рона - река очень холодная, очень глубокая и очень быстрая. Тяжелая тога облепила мне руки и ноги, но я все же умудрился не пойти ко дну и даже выбраться на берег за излучиной, в полумиле от моста. Я куда лучше плаваю, чем хожу, у меня сильные руки, и так как я довольно толстый - я мало двигаюсь и люблю поесть, - я держусь на воде, как пробка. Кстати, мой племянник вообще не умел плавать.

Калигула был очень удивлен, когда несколько минут спустя увидел, что я ковыляю по дороге, и громко захохотал над моим видом - я весь перепачкался в вонючей тине.

- Где ты был, дорогой Вулкан? - крикнул он.

Ответ был у меня наготове:

- то громовержец

...меня, побужденного сердцем на помощь,

Ринул, за ногу схватив, и низвергнул с небесного прага:

Несся стремглав я весь день и с закатом блестящего солнца

Пал на божественный Лемнос, едва сохранивший дыханье.

Там синтийские мужи меня дружелюбно прияли14, - под "Лемносом" понимай "Лион", - сказал я.

Калигула сидел на парапете, а перед ним лежали ничком в ряд остальные трое членов нашей делегации. Ноги Калигулы стояли на шеях двух из них, а кончик меча упирался в спину третьего - мужа Лесбии, который с рыданиями молил о пощаде.

- Клавдий, - простонал он, услышав мой голос. - Уговори императора нас отпустить, мы явились лишь принести ему наши поздравления.

- Мне нужны повозки, а не поздравления, - сказал Калигула.

Казалось, Гомер написал отрывок, из которого я перед этим уже процитировал несколько строк, специально для этого случая. Я сказал мужу Лесбии:

- "...Претерпи и снеси, как ни горестно сердцу!" Я же молю тебя только

...не дай на себе ты увидеть

Зевса ударов; бессилен я буду, хотя и крушася,

Помощь подать: тяжело Олимпийцу противиться Зевсу!15

Калигула был в восторге. Он спросил экс-консулов, моливших о пощаде:

- Во сколько вы цените свою жизнь? В пятьдесят тысяч золотых за каждого?

- Сколько ты скажешь, цезарь, - еле слышно отвечали они.

- тогда выплатите эту сумму бедному Клавдию, как только вернетесь в Рим. Его хорошо подвешенный язык спас вам жизнь.

После этого он разрешил им подняться и заставил, не сходя с места, подписать обязательство о выплате мне в трехмесячный срок ста пятидесяти тысяч золотых. Я сказал Калигуле:

- Всемилостивейший цезарь, ты нуждаешься в деньгах больше, чем я. Ты не откажешься принять от меня сто тысяч золотых, когда я их получу, в знак благодарности за мое собственное спасение? Если ты соизволишь принять дар, у меня еще останутся пятьдесят тысяч, и я смогу расплатиться с тобой, внеся полностью вступительный взнос. Меня очень беспокоит этот долг.

Калигула сказал:

- Как тебе будет угодно, лишь бы ты обрел спокойствие духа, - и назвал меня своей "золотой монеткой".

Так что Гомер выручил меня. Но несколько дней спустя Калигула предупредил, чтобы я больше не цитировал Гомера:

- Этого автора сильно переоценили. Я собираюсь изъять его книги и сжечь их. Почему бы мне не осуществить на практике рекомендации Платона? Ты помнишь его "Государство"? Его доводы весьма убедительны. Платон считал, что поэтов вообще нельзя пускать в его идеальное государство, так как, говорил он, все они лгут. И он совершенно прав.

Я спросил:

- Собираешься ли ты, о божественный цезарь, сжечь стихи других поэтов, кроме Гомера?

- Непременно. Всех, кого слишком высоко оценили. Для начала - Вергилия. Он очень скучен. Хочет быть Гомером, но у него это не получается.

- А историков?

- Да. Ливия. Еще скучнее. Хочет быть Вергилием, но у него это не выходит.

ГЛАВА XXXII

Калигула потребовал дать ему результаты последнего официального имущественного ценза и, изучив его, вызвал в Лион самых богатых людей Франции, чтобы обеспечить хорошие цены, когда из Рима прибудет дворцовое добро. Перед началом аукциона он произнес речь. Калигула сказал, что он - несчастный банкрот, обремененный огромной задолженностью, но он надеется, что ради блага империи его дорогие друзья из провинции и благодарные союзники примут в расчет его трудное финансовое положение. Он просит их предлагать настоящую цену за фамильные вещи, которые он, к своему прискорбию, вынужден продать с торгов.

Мало того, что Калигула выучил все обычные трюки аукционистов, он придумал еще немало новых фокусов, куда более хитрых, чем те, что были доступны простым рыночным торговцам, у которых он заимствовал свой жаргон. Например, он продавал один и тот же предмет нескольким покупателям, каждый раз по-иному расписывая его историю и достоинства. Под "настоящей" ценой Калигула понимал "диктуемую чувством" цену, которая всегда оказывалась в сто раз больше, чем действительная. Он говорил, к примеру: "Это было любимое кресло моего прадедушки Марка Антония", или: "Божественный Август пил на своей свадьбе из этой чаши", или: "В этом платье моя сестра, богиня Пантея, была на приеме, данном царю Ироду Агриппе в ознаменование его освобождения из тюрьмы..." и так далее. И он продавал "кота в мешке", как он это называл, - небольшие предметы, завернутые в материю. Когда Калигуле удавалось обманом всучить кому-нибудь за две тысячи золотых старую сандалию или кусок черствого сыра, он был невероятно доволен собой.

Аукцион всегда начинался с резервированной цены; Калигула кивал кому-нибудь из богатых французов и говорил: "Ты, кажется, предложил за этот алебастровый ларец сорок тысяч? Благодарю. Но посмотрим, нельзя ли получить за него больше. Кто скажет сорок пять тысяч?" Сами понимаете, что страх подгонял покупателей. Калигула ободрал всех, кто там собрался, до нитки и, чтобы отметить это, устроил великолепный десятидневный праздник.

Затем Калигула направил свой путь в рейнские провинции. Он заявил, что намерен объявить германцам войну, которая кончится их поголовным истреблением. Его священный долг - завершить дело, начатое дедом и отцом. Калигула послал за Рейн два полка, чтобы установить местонахождение ближайшего противника. Было взято около тысячи пленных. Калигула осмотрел их и, отобрав триста крепких юношей для своей охраны, выстроил остальных в один ряд у скалы. На обоих концах оказалось по лысому человеку. Калигула отдал Кассию приказ: "Убей их всех - от одного лысого до другого - в отмщение за смерть Вара". Известие об этой бойне достигло германцев, и они ушли в свои непроходимые леса. Когда Калигула вместе со своей армией переправился на другой берег, он никого там не обнаружил. В первый же день похода Калигула, чтобы развлечься, отправил несколько германских телохранителей в соседний лес, и к ужину те принесли известие, что "враг" совсем близко. Калигула ринулся в атаку во главе "разведчиков" и эскадрона гвардейской кавалерии. Он привел обратно захваченных жителей, заковав их в цепи, и объявил, что им одержана сокрушительная победа над превосходящими силами противника и взято много пленных. Калигула наградил своих товарищей по оружию новым военным орденом "Зоркий глаз", представлявшим собой золотой обруч, украшенный солнцем, луной и звездами из драгоценных камней.

На третий день похода дорога подошла к узкому ущелью. Армии пришлось построиться в колонну. Кассий сказал Калигуле:

- Вот в почти таком же месте, цезарь. Вар попал в засаду. Мне не забыть этого до самой смерти. Я шел во главе своей роты, и только мы достигли поворота дороги, вроде того, к которому мы сейчас подходим, как вдруг из-за группы елей, вон как та, впереди, раздался оглушительный боевой клич, и на нас со свистом обрушились три или четыре сотни ассагаев...

- Мою кобылу, быстро! - в панике вскричал Калигула. - Расступись!

Он спрыгнул с носилок, вскочил на Пенелопу (Инцитат оставался в Риме для участия в гонках) и помчался галопом обратно, к концу колонны. Через четыре часа он снова был у Рейна, но мост оказался забит повозками, а Калигула так стремился поскорее попасть на другую сторону реки, что он сошел с лошади, сел в кресло и велел солдатам передавать себя с рук на руки от повозки к повозке, пока не очутился в безопасности на противоположном берегу. Он тут же велел армии повернуть назад, объявив, что противник слишком труслив, чтобы принять бой, и поэтому он будет искать новых побед в ином месте. Когда армия вновь собралась в Кельне, Калигула пошел маршем вниз по Рейну, затем пересек его и направился к Булони, расположенной ближе всех остальных портов к Британским островам. Случилось так, что сын Кинобелина, короля Британии, поссорился в это время с отцом и, услышав о приближении Калигулы, покинул страну, переправился через пролив с несколькими сторонниками и отдал себя под защиту Рима. Калигула, уже сообщивший сенату о полном покорении Германии, теперь написал, что царь Кинобелин прислал к нему сына в знак признания владычества Рима над всем Британским архипелагом - от островов Силли до Оркнейских островов.

От начала до конца этой экспедиции я находился при Калигуле; нелегкое это было дело - ублажать его. Он жаловался на бессонницу и говорил, что его враг Нептун донимает его постоянным шумом волн в ушах, а ночью является ему и грозит трезубцем. Я сказал:

- Нептун? Я бы на твоем месте не позволил этому нахалу себя запугать. Почему ты не накажешь его, как наказал германцев? Ты ведь, если память мне не изменяет, однажды уже обещал ему это сделать, если он и впредь будет издеваться над тобой. Сколько можно проявлять снисхождение? Это большая ошибка.

Калигула посмотрел на меня, тревожно прищурив глаза.

- Ты думаешь, я безумен? - спросил он, помолчав.

Я боязливо рассмеялся.

- Безумен, цезарь? Ты спрашиваешь, считаю ли я тебя безумным? Да ты образец здравомыслия для всего обитаемого мира.

- Знаешь, Клавдий, - сказал он доверительно, - очень трудно быть богом в людском обличье. Я часто думаю, уж не схожу ли я с ума. Говорят, в таких случаях хорошо помогает чемерица из Антикиры. Как ты считаешь?

Я сказал:

- Один из величайших греческих философов, но я сейчас не могу припомнить, кто именно, пользовался чемерицей, чтобы его ясный разум стал еще ясней. Но если ты спрашиваешь моего совета, я скажу: "Не надо тебе никакой чемерицы. Твое сознание ясно, как горное озеро".

- Да, - сказал он, - но я хотел бы спать больше трех часов в ночь.

- Ты и три часа спишь из-за своего людского обличия, - сказал я. - Боги вообще не спят.

Калигула успокоился и на следующий день стянул всю армию на побережье для битвы с Нептуном; впереди стояли лучники и пращники, затем германцы из вспомогательных войск с ассагаями и наконец, позади всех, французы. Кавалерия была на флангах; на песчаных дюнах расположились осадные орудия, баллисты и катапульты. Никто и понятия не имел, что будет дальше. Калигула въехал верхом на Пенелопе в море, пока вода не дошла ей до колен, и закричал:

- Нептун, старинный враг мой, защищайся! Вызываю тебя на смертный бой. Ты вероломно погубил флот моего отца, не так ли? Испробуй свою мощь на мне, если осмелишься.

И прочитал строку из Гомера, ту, где Аякс борется с Улиссом:

- "Ты подымай, или я подыму; А решит Олимпиец!"16

На берег накатилась большая волна. Калигула презрительно рассмеялся и пронзил ее мечом. Потом спокойно вернулся на берег и велел трубить сигнал наступления. Лучники выпустили стрелы, пращники метнули камни, копьеносцы - дротики и копья, пехотинцы вошли в воду до подмышек и принялись рубить волны, кавалеристы кинулись в море с флангов и проплыли несколько шагов, размахивая саблями, баллисты извергали каменные ядра, а катапульты - огромные дротики и бревна с железными наконечниками. Затем Калигула сел на военный корабль, велел бросить якорь там, куда не долетали ядра, и принялся выкрикивать нелепые угрозы по адресу Нептуна и плевать за борт. Нептун не сделал никаких попыток защитить себя или ответить, если не считать того, что одного солдата ущипнул омар, а другого обожгла медуза.

Наконец Калигула приказал трубить отбой и велел солдатам вытереть кровь с мечей и собрать трофеи. Трофеями были морские ракушки на берегу. Каждый солдат должен был набрать их полный шлем и высыпать в общую кучу. Затем ракушки рассортировали, запаковали в ящики и отправили в Рим как доказательство его неслыханной победы. Солдаты сочли все это превосходной забавой, а когда Калигула к тому же выдал в награду по четыре золотых на человека, они приветствовали его оглушительными криками. В знак победы Калигула также выстроил очень высокий маяк наподобие знаменитого александрийского маяка, что оказалось великим благом для моряков в этих опасных водах.

Затем Калигула повел все войско обратно вверх по Рейну. Когда мы подошли к Бонну, он отозвал меня в сторону и хмуро шепнул:

- Полки так и не были наказаны за оскорбление, которое они мне нанесли, взбунтовавшись против отца, когда меня не было в лагере. Ты помнишь, мне пришлось вернуться и навести здесь порядок?

- Прекрасно помню, - ответил я. - Но ведь это было так давно. Прошло двадцать шесть лет; вряд ли успело много солдат из тех, кто служил тогда. Ты и Кассий Херея, пожалуй, единственные ветераны, оставшиеся в живых после того ужасного дня.

- тогда я казню лишь каждого десятого, - сказал Калигула.

Солдатам Первого и Двадцатого полков было приказано собраться в одном месте, причем разрешено из-за жаркой погоды оставить оружие в палатках. Гвардейской кавалерии также приказали явиться туда и взять с собой не только сабли, но и пики. Я заметил сержанта, который, судя по возрасту и количеству шрамов, вполне мог быть участником битвы при Филиппах. Я спросил:

- Сержант, ты знаешь меня?

- Нет, прошу прощения, не знаю. Похоже, что ты - экс-консул.

- Я - брат Германика.

- Право? Никогда не знал, что у него есть брат.

- Да, я не военный и вообще не очень важная персона. Но я хочу сказать вам, солдатам, одну важную вещь. Держите при себе мечи, когда пойдете днем на сбор.

- Почему, если мне будет позволено спросить?

- Потому что они вам могут пригодиться. Вдруг нападут германцы? Вдруг еще кто-нибудь...

Он пристально на меня посмотрел и увидел, что я не шучу.

- Большое спасибо, я передам всем твои слова.

Пехотинцев собрали вместе .перед трибуналом, и Калигула, грозно нахмурясь, топая ногой и размахивая руками, обратился к ним с речью. Он начал с того, что напомнил им о некоей ночи ранней осенью много-много лет назад, когда небо было затянуто тучами... Здесь некоторые солдаты стали украдкой проскальзывать прочь через проход, оставшийся между двумя эскадронами кавалерии. Они отправились за оружием. Другие, не таясь, вытащили спрятанные под плащами мечи. Калигула, должно быть, это заметил, так как внезапно переменил тон прямо посреди фразы и принялся проводить сравнение между теми тяжелыми, к счастью забытыми, временами и теперешним славным, изобильным и победоносным правлением.

- Ваш маленький дружок стал мужчиной, - сказал он, - и могущественнейшим императором на свете. - Даже самый свирепый враг не осмеливается бросать вызов его непобедимым войскам.

Тут выскочил вперед мой старый сержант.

- Все пропало, цезарь! - вскричал он. - Противник пересек реку у Кельна - триста тысяч человек. Они отправились грабить Лион... а затем они перейдут через Альпы и разграбят Рим.

Никто не поверил этой бессмысленной истории, кроме Калигулы. Он позеленел от страха, спрыгнул с трибунала, схватил поводья, плюхнулся в седло и с быстротой молнии исчез из лагеря. Следом за ним помчал грум, и Калигула, обернувшись, крикнул ему:

- Слава богам, что у меня есть Египет! Там мне ничто не грозит. Германцы - плохие моряки.

Как все смеялись! Но вдогонку за Калигулой поскакал один из полковников и довольно скоро его нагнал. Он заверил императора, что опасность преувеличена. Реку пересек, сказал он, лишь небольшой отряд, да и его отбросили назад; наш берег полностью очищен от врага. Калигула остановился в ближайшем городе и отправил в сенат письмо, сообщая, что все его походы увенчались победой и он со своим славным войском возвращается в Рим. Калигула сурово упрекал остававшихся дома трусов за то, что они, судя по всему, продолжали вести обычный образ жизни - театры, бани, пиры, - в то время как он подвергался жесточайшим невзгодам, ел, пил и спал, как обыкновенный рядовой.

Сенаторы не знали, как его умилостивить, ведь Калигула строго-настрого запретил сенату оказывать ему какие-либо почести по собственному почину. Они все же отрядили к нему посланцев с поздравлениями по поводу его блистательных побед и мольбами поспешить обратно в Рим, где его так недостает. Калигула страшно рассердился на то, что ему не назначили триумфа, даже вопреки его приказаниям, и на то, что в послании сената его называли не Юпитер, а всего лишь - император Гай Цезарь. Он похлопал по рукояти меча и вскричал: "Поспешить обратно? Само собой, поспешу, и вот с этим в руках!"

Калигула начал приготовления к тройному триумфу - в честь победы над Германией, над Британией и над Нептуном. В качестве британских пленных он мог воспользоваться сыном Кинобеллина и его сторонниками, к которым он прибавил команды нескольких британских торговых судов, задержанных в Булони. Германские пленники у него были - целых триста человек настоящих и самые высокие французы, каких он сумел найти, в белокурых париках и германском платье, болтающие между собой на тарабарском, якобы германском, языке. Но, как я уже говорил, сенаторы боялись назначить ему официальный триумф, поэтому ему пришлось довольствоваться неофициальным. Калигула въехал в город в том же облачении, в каком скакал через залив в Байи, и только заступничество Цезонии, которая была разумной женщиной, спасло сенаторов от гибели. Калигула наградил римлян за их прошлые щедрые пожертвования, осыпая их с крыши дворца градом серебряных и золотых монет; но он прибавил к ним раскаленные железные диски, чтобы напомнить гражданам Рима, что император не простил их за беспорядки в амфитеатре. Солдатам было сказано, что они могут сколько угодно шуметь и бесчинствовать, и сколько влезет пить за общественным счет. Они не только воспользовались этим разрешением, но разграбили множество лавок и сожгли дотла квартал проституток. Порядок не могли восстановить целых десять дней.

Это произошло в сентябре. Все то время, что Калигула отсутствовал, на Палатинском холме между храмом Кастора и Поллукса и дворцом Калигулы поспешно возводили новый храм, доходивший до самой рыночной площади. Приехав, Калигула превратил храм Кастора и Поллукса в вестибюль к новому храму, велев проделать проход между статуями богов. "Божественные близнецы - мои привратники", - хвастливо говорил он. Затем Калигула отправил письмо губернатору Греции с приказом изъять из храмов и отослать в Рим все самые известные статуи богов. Он намеревался отсечь им головы и заменить их скульптурными изображениями собственной головы. Больше всего Калигула жаждал заполучить колоссальную статую Юпитера Олимпийского. Он велел построить специальный корабль для ее перевозки. Но перед самым спуском на воду в корабль попала молния. Во всяком случае, такова была официальная версия - я думаю, что на самом деле суеверная команда сама сожгла корабль. Тут Юпитер Капитолийский раскаялся в своей ссоре с Калигулой (так Калигула нам сказал) и умолял его вернуться и жить рядом с ним. Калигула ответил ему, что новый храм уже практически закончен, но, поскольку Юпитер так смиренно просит у него прощения, он пойдет на компромисс - построит мост над долиной и соединит два холма. И он сделал это; мост проходил над самой крышей храма, посвященного Августу.

Калигула был публично признан Юпитером. Он был не только Латинский Юпитер, но и Юпитер Олимпийский, мало того, он воплощал в себе всех остальных богов и даже богинь, которых он обезглавил и наградил своей головой. Иногда он был Аполлоном, иногда Меркурием, а иногда Плутоном; в каждом отдельном случае он носил соответствующий наряд и требовал соответствующих жертвоприношений. Я видел, как он расхаживал, изображая Венеру, в длинном газовом одеянии, рыжем парике, туфлях на высоком каблуке, с накладным бюстом и размалеванным лицом. Он выступал в качестве Доброй Богини на ее ежегодном декабрьском празднике; стыд и срам. Его любимцем также был Марс, но чаще всего Калигула оставался Юпитером; он ходил тогда в масличном венке и ярко-голубом шелковом плаще, нацепив бороду из тончайшей золотой проволоки, держа в руке кусок янтаря с зазубренными краями, который изображал молнию. Однажды в таком наряде он произнес речь с ораторского амвона на рыночной площади.

- Я намереваюсь в скором времени, - сказал он, - построить для себя город на вершине Альп. Мы, боги, предпочитаем горные вершины душным речным долинам. Я смогу обозревать оттуда всю свою империю - Францию, Италию, Швейцарию, Тироль и Германию. Если я увижу, что где-нибудь внизу готовится заговор, я пошлю всем в предупреждение раскат грома, вот так! (Он грозно зарычал.) Если на это не обратят внимания, я поражу предателя молнией, вот так! (Он метнул кусок янтаря в толпу. Тот ударился о статую и отскочил, не причинив никому вреда.)

Находившийся в толпе чужеземец, сапожник из Марселя, приехавший осматривать достопримечательности Рима, разразился смехом. Калигула велел его схватить и привести к ораторскому амвону. Наклонившись к нему и грозно нахмурясь, он спросил:

- Кто я, по-твоему?

- Пустозвон, - сказал сапожник.

Калигула не поверил своим ушам.

- Пустозвон? - переспросил он. - Я - пустозвон?

- Да, - сказал француз. - Я всего лишь бедный французский сапожник, и я первый раз в Риме, но ничего другого я сказать не могу. Если бы кто-нибудь у меня дома говорил то, что говоришь ты, его назвали бы пустозвоном.

Калигула подхватил его смех.

- Бедный дурачок, - сказал он. - Конечно, назвали бы. Но ведь это говорю я!

Все расхохотались, как безумные, но над кем они смеялись, над Калигулой или сапожником, было неясно. Вскоре после этого Калигула соорудил "небесную" машину. Он поджигал фитиль, раздавался раскат "грома", вспыхивала "молния", и из машины летели камни в ту сторону, куда он ее направлял. Но я знаю из достоверных источников, что, когда ночью гремел настоящий гром, Калигула прятался под кровать. Насчет этого есть одна забавная история. Однажды, когда он шествовал по улицам в обличий Венеры, началась гроза. Калигула принялся кричать: "Отец, отец, пощади свою красавицу дочь!"

Деньги, которые он привез из Франции, скоро кончились, но Калигула изобрел новые способы увеличить свой доход. Его излюбленным приемом было обследовать в судебном порядке завещания людей, не оставивших ему ничего в наследство. Он доводил до сведения суда о всех благодеяниях, оказанных им завещателям, и заявлял, что то ли они забыли про благодарность, то ли, когда писали завещание, не были в здравом уме; он предпочитает думать последнее. Затем он аннулировал завещание и назначал себя основным наследником. Он обычно приходил в суд рано утром и писал на доске сумму, которую намеревался получить в тот день, чаще всего двести тысяч золотых. Когда он ее получал, он закрывал судебное заседание. Однажды утром Калигула издал новый эдикт о часах торговли различных лавок. Он велел начертать его крошечными буквами на небольшом листке и прибить выше человеческого роста на колонне посреди рыночной площади, где никто не потрудился его прочитать, не догадываясь, как он важен. В тот же день были переписаны имена нескольких сот торговцев, невольно нарушивших эдикт. Когда началось судебное разбирательство. Калигула разрешил тем, кто был в состоянии это сделать подать суду просьбу, чтобы им позволили ради смягчения приговора назначить его сонаследником совместно с собственными детьми. Мало кто смог этим воспользоваться. Теперь зажиточные люди, как правило, уведомляли императорского казначея, что Калигула назначается их основным наследником. Но и тут они просчитались. Калигула стал пользоваться ларцом с лекарствами, полученным в наследство от бабки Ливии, и как-то раз отправил в подарок тем, кто недавно включил его в свое завещание, корзинки с засахаренными фруктами. Завещатели скоропостижно умерли, все до одного. Калигула также вызвал в Рим моего родича, царя Марокко, и убил его, сказав без околичностей: "Мне нужно твое состояние, Птоломей".

Во время отсутствия императора в Риме осудили сравнительно мало людей, тюрьмы пустовали, а значит, не хватало жертв для диких зверей. Калигула возместил эту нехватку за счет зрителей, причем сперва им отрезали язык, чтобы они не могли позвать на помощь друзей. У Калигулы становилось все больше причуд. Как-то раз жрец должен был принести ему в жертву молодого бычка - в тот день Калигула выступал в роли Аполлона. Обычная процедура заключалась в том, что прислужник оглушал животное ударом каменного топора по лбу, а жрец перерезал ему горло. Калигула вошел в храм, переодетый прислужником, и задал положенный по ритуалу вопрос: "Можно?" Когда жрец ответил: "Бей", - Калигула опустил топор и размозжил ему голову.

Я все еще жил в бедности с Кальпурнией и Брисеидой. и, хотя долгов у меня не было, денег не было тоже, не считая небольшого дохода с поместья. Я не забывал показывать Калигуле, как я беден, и он милостиво разрешил мне оставаться в сословии сенаторов, хотя я больше не имел на это права по своему имущественному положению. Но я чувствовал себя с каждым днем все менее прочно. Однажды в октябре в полночь меня разбудил оглушительный стук в парадную дверь. Я высунул голову в окно спальни.

- Кто там? - спросил я.

- Тебя немедленно требуют во дворец.

Я сказал:

- Это ты, Кассий Херея? Ты не знаешь, меня убьют?

- Мне приказано немедленно привести тебя к нему.

Кальпурния заплакала, Брисеида тоже, и обе нежно расцеловали меня на прощание. В то время как они помогали мне одеться, я поспешно говорил им, как распорядиться оставшимся у меня небольшим имуществом, что делать с маленькой Антонией, как устроить похороны и так далее. Это была очень трогательная сцена, но я не осмеливался ее затягивать. Скоро я уже хромал рядом с Кассием по пути во дворец. Кассий сказал угрюмо: "Вместе с тобой вызвали еще двух экс-консулов". Он назвал мне их имена, и я перепугался еще больше. Это были богатые люди, как раз из тех, кого Калигула обычно обвинял в заговоре против себя. Но при чем тут я? Я пришел во дворец первым. Двое остальных прибежали почти сразу за мной, задыхаясь от спешки и страха. Нас провели в зал суда и велели сесть на похожем на эшафот помосте напротив трибунала. За нами, переговариваясь вполголоса на своем языке, стояла стража из германских солдат. Комната была погружена во мрак, если не считать две небольшие масляные лампы на трибунале. Окна позади, как я заметил, были завешены черными занавесями, вышитыми серебряными звездами. Мы молча пожали друг другу руки. В прошлом я много натерпелся от этих людей, но кто вспоминает о таких мелочах, когда у порога стоит смерть? Так мы просидели в ожидании до самого рассвета.

Внезапно раздался звон цимбал и веселые звуки гобоев и скрипок. Из двери сбоку трибунала вышли гуськом рабы, каждый - с двумя светильниками, которые они поставили на столы у стен; и тут громкий голос евнуха запел известную песню "Когда ночные стражи...". Рабы удалились. Послышался звук шагов, и в комнату "впорхнула" высокая неуклюжая фигура в женской розовой тунике, с короной из искусственных роз на голове. Это был Калигула.

Розовоперстая богиня

Отдернет ночи звездный полог...

При этих словах Калигула раздвинул занавеси, и мы увидели первый проблеск рассвета: затем, когда евнух дошел до того места, где розовоперстая Заря тушит один за другим светильники, Калигула и это изобразил в своем танце. Пуф. Пуф. Пуф.

И где влюбленные таятся,

Застыв в тенетах нежной страсти...

Тут с ложа, которого мы не заметили, так как оно было в алькове, "богиня Заря" совлекла нагих девушку и мужчину и жестами показала, что им пора расставаться. Девушка была на редкость красива. Мужчина оказался евнухом, который пел. Они разошлись в разные стороны с горестным видом. Когда прозвучал последний куплет:

Заря, Богиня, всех ты краше,

Ты поступью своею чудной

Тревоги усмиряешь наши... - у меня хватило ума простереться на полу. Остальные поспешили последовать моему примеру. Калигула, сделав антраша, убежал со сцены, и вскоре нас позвали позавтракать с ним. Я сказал:

- О, бог богов! Никогда в жизни я не был свидетелем танца, который доставил бы мне такое же наслаждение. Мне не хватает слов, чтобы описать его прелесть.

Остальные присоединились ко мне и воскликнули:

- Какая жалость, что такое несравненное представление было дано перед такой крошечной аудиторией!

Калигула самодовольно сказал, что это была только репетиция. А представление он даст в одну из ближайших ночей в амфитеатре, собрав туда весь город. Я не совсем представлял, как он сможет повторить сцену с занавесями в огромном открытом амфитеатре, но благоразумно промолчал. Завтрак был очень вкусный, и старший экс-консул, сидевший на полу, попеременно ел пирог с дроздами и целовал ногу Калигулы. Я подумал о том, как обрадуются Кальпурния и Брисеида, когда я вернусь, и тут Калигула, бывший в прекрасном настроении, вдруг сказал:

- Хорошенькая девушка, не правда ли, Клавдий, старый греховодник?

- Очень хорошенькая, божественный.

- И до сих пор девственница, насколько мне известно. Ты не хочешь на ней жениться? Я не возражаю. Она мне было приглянулась, но, смешное дело, мне не нравятся незрелые женщины, да и зрелые тоже, если на то пошло, кроме Цезонии. Ты ее узнаешь?

- Нет, бог богов. Сказать по правде, я смотрел только на тебя.

- Она твоя родственница, Мессалина, дочь Барбата. Старый сводник даже слова не сказал, когда я попросил прислать ее ко мне. Какие они все трусы, Клавдий!

- Да, божественный бог.

- Ну и прекрасно, завтра я вас поженю. А сейчас я, пожалуй, отправлюсь в постель.

- Тысяча благодарностей. Прими мое глубочайшее почтение.

Калигула протянул мне для поцелуя другую ногу. Он исполнил свое обещание и на следующий день нас поженил. Он взял одну десятую приданого как плату за услугу, но в остальном вел себя достаточно пристойно. Кальпурния была в восторге, что я остался жив, и сделала вид, будто моя женитьба ее не трогает. Она сказала деловым тоном:

- Все хорошо, дорогой. Я вернусь в поместье, стану присматривать там за хозяйством. Ты не будешь скучать по мне с такой хорошенькой женой. А раз у тебя завелись деньги, тебе придется снова жить во дворце.

Я сказал, что жену мне навязали, и я буду очень, очень скучать по своей Кальпурнии. Но она отмахнулась от моих слов: Мессалина в два раза ее красивее, в три раза умней, да к тому же родовита и богата. Я уже в нее влюблен, сказала Кальпурния.

Я чувствовал себя неловко. Все эти четыре тяжких года Кальпурния была моим единственным настоящим другом. Чего только она не делала для меня! И все же она была права: я действительно влюбился в Мессалину, и Мессалина должна была стать моей женой. Для Кальпурнии больше не было места.

Уезжала она в слезах. Я тоже плакал. Я никогда не был увлечен ею, но я знал, что она - мой самый верный друг, и если я буду в ней нуждаться, всегда придет мне на помощь. Нет нужды говорить, что, получив приданое, я про нее не забыл.

ГЛАВА XXXIII

Мессалина была на редкость красивая девушка, стройная и проворная, с черными, как гагат, глазами и копной черных кудрявых волос. Она почти все время молчала и улыбалась загадочной улыбкой, сводившей меня с ума. Она была так рада ускользнуть от Калигулы и так быстро сообразила, какие преимущества принес ей наш брак, что держалась со мной очень нежно, и я вообразил, будто она любит меня не меньше, чем я ее. Впервые с детства я был по-настоящему влюблен, а когда не очень умный и не очень привлекательный мужчина пятидесяти лет влюбляется в очень привлекательную и очень умную пятнадцатилетнюю девушку, ничего хорошего его обычно не ждет. Поженились мы в октябре, в декабре она забеременела. Мессалина, по-видимому, привязалась к маленькой Антонии, которой шел тогда десятый год, и я вздохнул с облегчением: наконец-то у девочки появилась мать, которая к тому же по возрасту годилась ей в подруги и могла объяснить, как надо вести себя в обществе, и вывезти в свет, чего Кальпурния была сделать не в состоянии.

Нас с Мессалиной опять пригласили жить во дворце. Мы прибыли туда в неудачный момент. Купец по имени Басс расспрашивал начальника дворцовой стражи о привычках Калигулы - правда ли, что он бродит ночью по галереям, так как его мучит бессонница? В какое время это бывает? Какие галереи он предпочитает? Сколько телохранителей его сопровождает? Начальник стражи сообщил об этом Кассию, а Кассий - Калигуле. Басса арестовали и подвергли допросу. Он был вынужден признаться в намерении убить Калигулу, но даже под пытками утверждал, что у него нет пособников. Тогда Калигула послал за его стариком отцом, приказав явиться на казнь сына. Старик, не подозревавший о планах Басса и об его аресте, пришел в ужас, увидев на полу стонущего сына с переломанными костями. Но он взял себя в руки и поблагодарил Калигулу за то, что тот милостиво призвал его закрыть сыну глаза.

- Закрыть сыну глаза! Вот еще! Да у него сейчас и глаз не будет, у этого убийцы. Я выколю их. И твои тоже. Отец Басса сказал:

- Пощади нашу жизнь, цезарь. Мы -только орудие в руках могущественных людей. Я назову тебе все имена.

Это заинтересовало Калигулу, а когда старик назвал в числе заговорщиков командующего гвардией, начальника германцев, Каллиста-казначея, Цезонию, Мнестера и еще три-четыре имени, он позеленел от страха.

- А кого они хотели сделать императором вместо меня? - спросил он.

- Твоего дядю Клавдия.

- Он тоже участвует в заговоре?

- Нет. Они просто хотели использовать его как подставное лицо.

Калигула поспешно вышел из комнаты и велел позвать к нему командующего гвардией, начальника германцев, казначея и меня. Он спросил, указывая на меня пальцем:

- Разве этот годится в императоры?

Все ответили удивленно:

- Нет, если ты сам так не скажешь. Юпитер. Тогда Калигула улыбнулся жалостной улыбкой и воскликнул:

- Я - один, а вас трое. Двое из вас вооружены, а я безоружен. Если вы ненавидите меня и хотите убить, убивайте и объявите этого бедного идиота императором вместо меня.

Мы все упали перед ним ниц, и военные протянули ему с пола оружие, говоря:

- У нас этого и в мыслях не было, о повелитель! Разве мы предатели? Если не веришь, убей нас.

Представляете, он действительно готов был нас убить! Но пока он колебался, я сказал:

- О всемогущий, полковник, вызвавший меня сюда, сказал мне о том, какое обвинение выдвинул против этих преданных тебе людей отец Басса. То, что это ложь, видно само собой. Если бы Басс действовал по их наущению, зачем бы ему было расспрашивать о твоих привычках? Разве он не мог бы получить все необходимые сведения от них самих? Нет, просто отец Басса решил спасти жизнь сына и свою собственную жизнь грубой ложью.

По-видимому, мои доводы убедили Калигулу. Он протянул мне руку для поцелуя, велел нам всем троим встать и вернул владельцам мечи. Басс и его отец были разрублены германцами на куски. Но Калигула не мог избавиться от страха, что его убьют, и страх этот вскоре еще усугубился дурными предзнаменованиями. Сперва в сторожку привратника при дворце попала молния. Затем Инцитат, приглашенный как-то вечером на ужин, встал на дыбы, и у него слетела подкова, разбившая алебастровую чашу Юлия Цезаря и расплескавшая на пол вино. Самым зловещим было то, что произошло в Олимпии, когда по приказанию Калигулы храмовые прислужники стали разбирать статую Юпитера на части, чтобы перевезти ее в Рим. Прежде всего должны были снять голову, чтобы она послужила меркой для головы Калигулы ей на смену. К потолку храма прикрепили блок, обвязали шею Юпитера веревкой и только собрались потянуть, как по всему храму прокатился громовой хохот. Прислужники в панике бросились бежать. Никого достаточно смелого, чтобы занять их место, найти не удалось.

Поскольку "неколебимая твердость" Калигулы заставила всех трепетать при одном упоминании его имени, Цезония посоветовала ему проявлять больше снисходительности, чтобы римский народ любил, а не боялся его. Она понимала, настолько опасно его положение, а ведь если с ним что-нибудь случится, она тоже лишится жизни, разве что станет известно, какие она прилагала старания, чтобы смягчить жестокость императора. Калигула же вел себя на редкость безрассудно. Он отправился по очереди к командующему гвардией, казначею и начальнику германцев и доверительно сказал каждому из них: "Тебе я верю, но остальные замышляют заговор против меня, считай их моими смертельными врагами". Те сообщили об этом друг другу, и когда действительно был организован заговор, они закрыли на это глаза. Калигула сказал, что он считает правильным совет Цезонии и благодарит за него, он, несомненно, последует ему, когда помирится со своими недругами. Он созвал сенат и обратился к нам в следующем тоне: "Скоро, мои враги, я дам вам всем амнистию и буду царствовать с любовью и миром тысячу лет. Таково предсказание. Но прежде чем наступит золотая эра, по полу этого здания покатятся головы и кровь фонтаном будет бить в потолок. Вас ждут безумные пять минут". Мы бы предпочли, чтобы сначала настала золотая эра, а уж потом - "безумные пять минут".

Организовал заговор Кассий Херея. Он был солдат старой школы, привыкший слепо повиноваться приказам старших по званию. Дело должно было дойти до крайности, чтобы человек такого склада подумал о заговоре против своего главнокомандующего, которому он торжественно присягал на верность. Калигула безобразно обошелся с Кассием. Он твердо обещал ему пост командующего гвардией, а затем без всяких объяснений отдал его офицеру, совсем недолго служившему в армии и не имевшему никаких заслуг, в награду за то, что тот отличился во время попойки во дворце: вызвался осушить огромный кувшин вина, не отнимая его от губ, и сделал это - я не спускал глаз, - мало того, не изверг вино обратно. Кроме того, Калигула назначил его сенатором. Кассию поручались самые неприятные дела - сбор налогов, которые на самом деле не подлежали выплате, конфискация собственности за несовершенные преступления, казнь невинных людей. И, наконец, Калигула заставил его подвергнуть пытке прекрасную, к тому же высокорожденную, девушку по имени Квинтилия. История была такова. К Квинтилии сваталось несколько молодых людей, но тот, кого прочил ей в мужья ее опекун, совсем ей не нравился. Девушка умоляла опекуна разрешить ей выбрать себе мужа среди остальных, и он согласился. Был назначен день свадьбы. Отвергнутый претендент, один из "разведчиков", отправился к Калигуле и выдвинул против своего соперника обвинение, сказав, что тот богохульствовал, называя своего августейшего повелителя "лысая дама". В качестве свидетельницы он назвал Квинтилию. Девушку и ее нареченного привели к Калигуле. Оба отрицали свою вину. Обоих было приказано вздернуть на дыбу. Кассий не смог скрыть своего отвращения, так как по закону пытать можно было только рабов. Заметив это, Калигула велел ему самому, своими руками, поворачивать блок. Квинтилия не издала ни стона, не произнесла ни слова во время этого испытания, а после сказала Кассию, который не мог удержаться от слез:

- Бедный полковник, я не питаю к тебе зла. Порой очень тяжело повиноваться приказам.

Кассий ответил с горечью:

- Лучше бы я умер в тот день вместе с Варом в Тевтобургском лесу.

Квинтилию снова привели к Калигуле, и Кассий доложил, что она ни в чем не призналась и даже ни разу не застонала. Цезония сказала Калигуле:

- Это потому, что она любит этого человека. Любовь побеждает все. Можешь разрезать ее на части, она все равно его не выдаст.

Калигула спросил:

- А ты была бы ради меня такой же храброй?

- Сам знаешь, что да, - сказала Цезония.

Поэтому жениха Квинтилии не пытали: он получил помилование, а самой Квинтилии дали в счет приданого восемь тысяч золотых из имущества "разведчика", казненного за лжесвидетельство. Но Калигула прослышал про слезы Кассия во время пытки и стал дразнить его старым плаксой. И это было еще не самое худшее, что он говорил. Сделав вид, будто он верит, что Кассий - сентиментальный престарелый педераст, Калигула все время отпускал по его адресу грязные шуточки в присутствии других гвардейских офицеров, которые были вынуждены им смеяться. Каждый день в полдень Кассий являлся к Калигуле за паролем. Раньше тот говорил "Рим", или "Август", или "Юпитер", или "Победа", или что-нибудь в этом роде, но теперь, чтобы досадить Кассию, Калигула придумывал всякую чепуху, вроде "Сандалии", или "Щипцы для завивки", или "Поцелуй меня, сержант", или "Любовь, только любовь", и Кассий должен был передавать эти пароли остальным офицерам и терпеть их насмешки. Он решил убить Калигулу.

Калигула стал еще безумнее. Однажды он вошел ко мне в комнату и сказал без всяких предисловий:

- У меня будет три императорских города, но Рим в их число не войдет. Один в Альпах, другой - вместо Рима - в Антии, ведь я там родился, и он заслуживает этой чести, к тому же он расположен на море, а третьим станет Александрия, на случай, если германцы захватят два первых. Александрия - очень просвещенный город.

- Да, божественный, - смиренно ответил я.

И тут он вдруг вспомнил, что его назвали лысой дамой - у него на макушке действительно светилась лысина, - и закричал:

- Как ты смеешь находиться в моем присутствии с такой уродливой шапкой волос на голове? Это богохульство!

Он обернулся к германским телохранителям:

- Отрубите ему голову!

Я опять подумал, что моя песенка спета. Но у меня хватило присутствия духа резко сказать германцу, который устремился ко мне с мечом в руках:

- Что ты делаешь, идиот! Бог не говорил "отрубите", он сказал: "остригите". Беги за ножницами, да побыстрей.

Калигула опешил. Он, возможно, и правда подумал, что сказал "остригите". Он разрешил германцу принести ножницы, и меня остригли наголо. Я попросил разрешения Калигулы посвятить ему состриженные волосы, и он милостиво дал на это согласие. После чего всем во дворце, за исключением германцев, велели остричься наголо. Когда очередь дошла до Кассия, Калигула сказал:

- Ах, какая жалость! Такие миленькие кудерки, и полковник так ими гордится!

В тот вечер Кассий встретил мужа Лесбии. Он был близким приятелем Ганимеда, и, судя по тому, что обронил в то утро Калигула, жить ему оставалось недолго. Муж Лесбии сказал:

- Добрый вечер, Кассий Херея, мой друг. Какой сегодня пароль?

Муж Лесбии ни разу еще не называл Кассия "мой друг", поэтому Кассий внимательно на него посмотрел.

Муж Лесбии - его звали Марк Виниций - снова сказал:

- Кассий, у нас много общего, и, когда я говорю "друг", я это и имею в виду. Какой сегодня пароль?

- "Кудерки", - ответил Кассий. - Но, мой друг Марк Виниций, если я действительно могу считать тебя своим другом, дай мне пароль "Свобода", и мой меч в твоем распоряжении.

Виниций обнял его.

- Мы не единственные, кто готов пустить в ход мечи ради свободы. Тигр тоже с нами.

"Тигр" - настоящее имя его было Корнелий Сабин - был гвардейский полковник, который обычно сменял Кассия, заступая вместо него на службу.

41 г. н.э.

На следующий день начались Палатинские игры. Этот праздник в честь Августа был учрежден Ливией в самом начале правления Тиберия и отмечался ежегодно в южном дворе старого дворца. Начинался он с жертвоприношений Августу и символической процессии, а затем в течение трех дней шли всякие увеселения: театральные спектакли, пение, танцы, выступления фокусников и тому подобное. Для зрителей воздвигались деревянные трибуны на шестьдесят тысяч мест. Когда праздник заканчивался, трибуны разбирали и прятали до следующего года. На этот раз Калигула продлил праздник с трех дней до восьми, перемежая представления гонками колесниц в цирке и потешными морскими боями на искусственном озере. Он хотел развлекаться до самого отъезда в Александрию, назначенного на двадцать пятое января. Калигула отправлялся в Египет, чтобы осмотреть достопримечательности, чтобы раздобыть денег при помощи своей "неколебимой твердости" и тех трюков, которые он пустил в ход во Франции, чтобы составить планы перестройки Александрии и, наконец, чтобы, как он хвастался, приделать новую голову Сфинксу.

Итак, праздник начался. Калигула совершил жертвоприношение Августу, ноделал это довольно небрежно, с надменным видом, как хозяин, который из-за каких-то чрезвычайных обстоятельств вынужден прислуживать одному из своих рабов. Когда церемония окончилась, Калигула объявил, что, если у присутствующих здесь граждан есть к нему просьбы, которые в его власти выполнить, он окажет им эту милость. Последнее время Калигула был сердит на римлян за то, что они не проявили достаточного энтузиазма на устроенной им травле диких зверей, и наказал их тем, что закрыл на десять дней городские амбары с зерном; но, возможно, он уже их простил, так как в тот день разбрасывал с крыши дворца деньги. Поэтому со всех сторон раздались радостные крики: "Больше хлеба, меньше налогов, цезарь! Больше хлеба, меньше налогов!" Калигула пришел в ярость. Он послал вдоль скамей взвод германцев, и те снесли не меньше сотни голов. Этот случай обеспокоил заговорщиков; он напомнил им о жестокости германцев и их фанатической преданности Калигуле. К этому времени в Риме вряд ли оставался хоть один человек, который не мечтал бы о смерти императора и не отправил бы его с радостью, как говорится, к праотцам, но для своих телохранителей Калигула был самый великий герой на свете. И если он наряжался в женское платье, или, пустившись в галоп, покидал на марше армию, или заставлял Цезонию раздеваться донага и похвалялся перед ними ее красотой, или сжигал свою самую красивую виллу в Геркулануме на том основании, что там два дня прожила пленницей его мать на пути в изгнание на остров, где она затем умерла, - эти необъяснимые поступки лишь подтверждали его божественность и делали его еще более достойным поклонения. Германцы глубокомысленно кивали друг другу и говорили: "Да, все боги такие. Никогда нельзя сказать, что они сделают. Туискон и Манн у нас дома, на нашей дорогой и милой родине, такие же в точности".

Кассия не пугала опасность, ему было все равно, что случится с ним самим, лишь бы убить Калигулу, но остальные заговорщики, настроенные менее решительно, стали подумывать о мести германцев, которую они навлекут на себя, убив их героя. Они начали искать отговорки, и Кассий не мог заставить их принять определенный план действий. Они предлагали положиться на случай. Кассий встревожился. Он назвал их трусами и обвинил в том, что они стараются выиграть время. Он сказал, что на самом деле они хотят, чтобы Калигула уехал в Египет целым и невредимым. Наступил последний день праздника. Кассий с большим трудом уломал остальных заговорщиков согласиться на вполне осуществимый план, и тут Калигула вдруг объявил, что праздник будет продлен еще на три дня. Он сказал, что намерен играть и петь в пьесе, которую он сочинил для жителей Александрии, но считает несправедливым не показать ее сперва своим соотечественникам.

Это дало более трусливым заговорщикам новый предлог для проволочки.

- Но, Кассий, это совершенно меняет дело. Теперь все куда легче. Мы можем убить его в последний день праздника, когда он уйдет со сцены. Это куда удобнее. Или когда пойдет на нее. Что тебе больше нравится.

Кассий отвечал:

- Мы составили план и поклялись привести его в исполнение. Мы должны следовать ему, это очень хороший план. Без единого изъяна.

- Но у нас теперь предостаточно времени. Почему не подождать еще три дня?

Кассий сказал:

- Если вы не осуществите наш замысел сегодня, как поклялись, мне придется действовать в одиночку. У меня мало шансов справиться с германцами, но я сделаю, что смогу. Если они станут меня одолевать, я закричу: "Виниций, Аспренат, Бубон, Аквила, Тигр, почему вы не здесь, как вы мне клятвенно обещали?"

Поэтому им пришлось согласиться привести в исполнение первоначальный план. Виниций и Аспренат должны были уговорить Калигулу уйти в полдень из театра, чтобы искупаться в пруду и перекусить. Перед этим Кассий, Тигр и другие офицеры, участвовавшие в заговоре, должны были незаметно выскользнуть через служебный вход, обойти здание театра и подойти к крытой галерее, ведущей из театра прямо в новый дворец, а Аспренат и Виниций должны были убедить Калигулу воспользоваться этим коротким путем.

В тот день играли "Улисса и Цирцею", и Калигула обещал по окончании пьесы раздавать фрукты, пирожки и деньги. Естественно, он делал бы это со своего места возле ворот в театр, поэтому зрители стали собираться заранее, чтобы сесть к нему поближе. Когда открыли ворота, толпа наперегонки кинулась к крайним скамьям. Обычно женщины сидели вместе в одной части театра, отдельные сидения были отведены для всадников, сенаторов, знатных иностранцев и так далее. На этот раз все перемешалось. Я видел, как опоздавший сенатор был вынужден сесть между рабом-африканцем и женщиной с крашенными в шафрановый цвет волосами, в темном плаще, какие носят профессиональные проститутки. "Тем лучше, - сказал Кассий Тигру. - Чем большая здесь неразбериха, тем больше у нас шансов на успех".

Кроме германцев и самого Калигулы чуть не единственным человеком во дворце, кто ничего не слышал о заговоре, был бедный Клавдий. Произошло это потому, что бедного Клавдия тоже собирались убить, ведь он был дядей Калигулы. Вся семья Калигулы должна была быть убита. Заговорщики, по-видимому, боялись, что я объявлю себя императором и отомщу за смерть племянника. Они решили восстановить республику. Если бы только идиоты открылись мне, эта история имела бы совсем другой конец. Ведь я был более ревностным республиканцем, чем любой из них. Но они мне не доверяли и обрекли меня на смерть. Ну не жестоко ли это? Даже Калигула в некотором смысле больше знал о заговоре, чем я, так как получил из храма Фортуны Антийской предостережение: "Берегись Кассия". Но он неправильно его понял, решив, что речь идет о первом муже Друзиллы - Кассии Лонгине, и вызвал его из Малой Азии, где тот был губернатором. Калигула подумал, что Лонгин затаил на него зло за убийство Друзиллы, к тому же вспомнил, что тот был потомком Кассия, который участвовал в убийстве Юлия Цезаря.

Я пришел в театр в восемь часов утра и обнаружил, что привратник уже занял для меня место между командующим гвардией и начальником германцев. Командующий перегнулся через меня и спросил:

- Ты слышал новость?

- Какую? - сказал начальник германцев.

- Сегодня играют новую трагедию.

- Как она называется?

- "Смерть тирана".

Начальник германцев кинул на него быстрый взгляд и, нахмурясь, произнес:

Молчи, товарищ мой,

Иначе грек услышит нас с тобой.

Я сказал:

- Да, программу изменили. Мнестер покажет нам "Смерть тирана". Ее не играли много лет. Это про царя Кинира, который не захотел вступить в войну с Троей и был убит за свою трусость.

Представление началось; Мнестер был в великолепной форме. Когда он умирал на руках у Аполлона, он забрызгал всю сцену "кровью" из небольшого пузыря, спрятанного у него во рту. Калигула послал за ним и расцеловал в обе щеки. Кассий и Тигр проводили Мнестера в актерскую уборную, словно для того, чтобы защитить от назойливых поклонников. Затем вышли через служебный вход. Остальные заговорщики, воспользовавшись суматохой во время раздачи денег, - следом за ними. Аспренат сказал

- Это было изумительно. А теперь как насчет купанья и легкого завтрака?

- Нет, - сказал Калигула, - я хочу посмотреть акробаток. Говорят, они очень хороши. Думаю, что я досижу до конца. Это последний день.

Он был в чрезвычайно благодушном настроении.

Виниций поднялся. Он хотел предупредить Кассия, Тигра и остальных, чтобы они не ждали. Калигула потянул его за плащ.

- Не убегай, приятель. Ты должен посмотреть этих девушек. Одна исполняет танец, который называется "танец рыбы"; когда на нее смотришь, кажется, будто ты сам глубоко-глубоко под водой.

Виниций сел и полюбовался танцем рыбы. Но сперва ему пришлось посмотреть от начала до конца небольшую мелодраму под названием "Лавреол, или Главарь разбойников", где убийство шло за убийством. Актеры - не из лучших - раздобыли, в подражание Мнестеру, пузыри с краской. Вы не представляете, какое море "крови" они вылили на сцену! Когда танец рыбы окончился, Виниций снова поднялся.

- Сказать по правде, божественный, я бы и рад был остаться, но меня призывает Очистительница. Видно, я съел какую-то гадость.

Пусть плавно выйдут эти подношенья -

Не слишком быстро, но без промедленья.

Калигула рассмеялся:

- только не вини в этом меня, дорогой. Ты - один из моих лучших друзей. Я ни за что на свете не стал бы приправлять твою еду.

Виниций вышел через служебный вход и подошел к Кассию и Тигру, ждавшим во дворе.

- Лучше вернитесь, - сказал он. - Он будет смотреть представление до конца.

Кассий сказал:

- Прекрасно. Давайте вернемся. Я готов убить его там, где он сидит. Надеюсь, вы меня поддержите.

В этот самый момент к Кассию подошел гвардеец и сказал:

- Мальчики наконец прибыли, полковник.

Дело в том, что некоторое время назад Калигула отправил письмо в греческие города Малой Азии, приказывая каждому из них прислать в Рим по десять высокорожденных мальчиков, чтобы они танцевали на празднике национальный танец с мечами и пели гимн в его честь. Это был только предлог, чтобы заполучить их в свои руки: они будут ценными заложниками, когда Калигула обратит свой гнев против Малой Азии. Мальчики должны были прибыть на несколько дней раньше, но на Адриатике штормило, и они задержались в Корфу. Тигр сказал:

- Немедленно сообщи это императору.

Гвардеец поспешил в театр.

А меня все сильней мучил голод. Я шепнул Вителлию, сидевшему позади:

- Неплохо было бы, если бы император вышел перекусить, и мы могли последовать его примеру.

Туг подошел гвардеец и сообщил о прибытии греческих мальчиков. Калигула сказал Аспренату:

- Великолепно. Они смогут выступить сегодня днем. Мне надо немедленно их увидеть и прорепетировать гимн. Пойдемте, друзья! Сперва репетиция, затем купанье, завтрак, а потом снова сюда.

Мы вышли. Калигула остановился у ворот, чтобы распорядиться насчет дневного представления. Я по крытой галерее пошел вперед с Вителлием, двумя военачальниками и сенатором по имени Сенций. У входа я заметил Кассия и Тигра. Они не поздоровались со мной, как с остальными, это показалось мне странным. Когда мы дошли до дворца, я сказал:

- Ну и голоден же я! Я слышу по запаху, что готовят оленину. Надеюсь, эта репетиция не затянется надолго.

Мы были в вестибюле пиршественного зала. "Странно, - подумал я, - ни одного капитана, здесь только сержанты. Я вопросительно обернулся к своим спутникам, но - еще одна странность - обнаружил, что все они исчезли. И тут вдалеке послышались крики и визг, затем снова крики. Я не мог понять, что происходит. Кто-то пробежал мимо окна, крикнув: "Все кончено! Он мертв!" Спустя две минуты от театра донесся ужасающий рев, словно там началась резня. Рев тянулся и тянулся, но вот он затих, а затем послышалось громовое "ура"! Я кое-как поднялся в свою библиотеку и, дрожа всем телом, рухнул на стул.

Бюсты Геродота, Полибия, Фукидида и Азиния Поллиона смотрели на меня со своих постаментов. Их бесстрастные черты словно говорили: "Настоящий историк должен быть выше политических смут своего времени". Я решил вести себя как настоящий историк.

ГЛАВА XXXIV

А произошло вот что. Калигула вышел из театра. Его ждали носилки, чтобы отнести в новый дворец кружным путем между двумя рядами гвардейцев. Но Виниций сказал:

- Давай пойдем напрямик. По-моему, греческие мальчики ждут там у входа.

- Хорошо, пошли, - согласился Калигула.

Кое-кто из зрителей хотел последовать за ним, но Аспренат отстал и оттеснил их обратно.

- Император не желает, чтобы его беспокоили, - сказал он, - убирайтесь! - и велел привратникам закрыть ворота.

Калигула подошел к крытой галерее. Навстречу ему вышел Кассий и спросил:

- Какой сегодня пароль, цезарь?

Калигула сказал:

- Что? А, да, пароль. Кассий. Я дам тебе прекрасный пароль: "Юбка старика".

Тигр спросил из-за спины Калигулы: "Можно?" - это был условный сигнал.

- Бей! - крикнул Кассий, выхватывая из ножен меч и изо всех сил ударяя Калигулу.

Он хотел рассечь ему череп до подбородка, но, ослепленный яростью, промахнулся и попал между шеей и грудью. Главный удар пришелся по ключице. Калигула пошатнулся от боли и изумления. Он в ужасе оглянулся по сторонам, затем повернулся и побежал. Однако Кассий успел еще раз ударить его и рассек ему челюсть. Затем Тигр повалил Калигулу на землю ударом по голове, но тот медленно поднялся на ноги.

- Бей снова! - закричал Кассий.

Калигула возвел глаза к небу, на лице его отразилась мука.

- О, Юпитер! - взмолился он.

- Изволь! - вскричал Тигр и отсек ему руку.

Последний удар острием меча в пах нанес капитан по имени Аквила, но и после этого еще десять мечей вонзились в грудь и живот Калигулы, чтобы не было сомнений в его конце. Капитан по имени Бубон погрузил руку в рану Калигулы на боку и облизал пальцы.

- Я поклялся, что буду пить его кровь! - крикнул он.

Собралась толпа, поднялась тревога: "Германцы! Идут германцы!" У убийц не было никаких шансов противостоять целому батальону германцев. Они кинулись в ближайшее здание; им оказался мой старый дом, временно взятый у меня Калигулой под жилье для иностранных послов, которых он не хотел селить во дворце. Заговорщики пошли в парадную дверь и выбежали через черный ход. Все, кроме Тигра и Аспрената. Тигр сделал вид, что он тут ни при чем, и присоединил свой голос к германцам, взывавшим о мщении. Аспренат вбежал в крытую галерею, где германцы схватили и убили его. Убили они также двух сенаторов, которые случайно попались им по пути. Но это был лишь небольшой отряд германцев. Весь остальной батальон вошел в театр и закрыл за собой ворота. Они намеревались отомстить за смерть своего героя, вырезав там всех до одного. Отсюда те крики и визг, которые я слышал. Никто из зрителей не знал, что Калигула убит; они даже не знали, что на его жизнь покушались. Но намерения германцев были достаточно ясны, так как они похлопывали и поглаживали свои ассагаи и разговаривали с ними, точно с живыми, как принято у них перед тем, как пустить в ход это ужасное оружие. Спасения не было. Вдруг со сцены раздался сигнал трубы "Внимание!", за которым прозвучали шесть нот, означающих "Императорский приказ". На сцену вышел Мнестер и поднял руку. И сразу же шум умолк - слышались лишь тихие рыдания и приглушенные стоны, - так как, согласно приказу Калигулы, всякий, кто осмеливался издать хоть звук, когда на сцене появлялся Мнестер, тут же подвергался смерти. Германцы тоже перестали похлопывать и поглаживать ассагаи и прекратили заклинания. Сигнал трубы превратил их в статуи.

Мнестер вскричал:

- Он не умер, граждане! Ничего подобного. Убийцы напали на него, и под их ударами он упал на колени. Вот так! Но тут же снова поднялся. Вот так! Мечи не могут одержать победу над нашим божественным цезарем. Раненый, окровавленный, он все же встал на ноги. Вот так! Он поднял свою августейшую голову и прошел божественным шагом - вот так! - сквозь ряды трусливых растерянных убийц. Его раны зажили, свершилось чудо! Сейчас он на рыночной площади обращается с горячей речью к своим подданным с ораторского амвона.

Раздалось громовое "ура!", германцы вложили мечи в ножны и вышли из театра. Своевременная ложь Мнестера (подсказанная ему, по правде говоря. Иродом Агриппой, царем иудеев, единственным человеком в Риме, кто не растерялся в тот роковой день) спасла шестьдесят тысяч жизней, а возможно, и больше.

Но во дворце к этому времени уже узнали, что в действительности произошло, и там начался переполох. Несколько старых солдат решили воспользоваться удобным случаем и стали рыскать по комнатам в поисках поживы, делая вид, будто разыскивают убийц. На всех дверях во дворце были золотые ручки, равные по стоимости солдатскому жалованию за полгода, которые легко было сбить ударом меча. Я услышал крики: "Убей их, убей их! Отомстим за цезаря!", - и спрятался за занавесями. В комнату пошли два солдата. Они заметили мои ноги.

- Выходи, убийца. От нас не спрячешься.

Я вышел и пал ниц.

- Н-не у-убивайте м-меня, г-господа, - сказал я. - Я ни-ни в ч-чем н-не в-виноват.

- Кто этот старикан? - спросил один из солдат, недавно переведенный во дворец. - У него совсем безобидный вид.

- Ты что, не знаешь? Это брат Германика, инвалид. Он - ничего. Совершенно безвредный. Поднимайся, друг. Мы тебя не тронем.

Имя этого солдата было Грат.

Они заставили меня спуститься вместе с ними в пиршественный зал, где сержанты и капралы держали военный совет. Молодой сержант стоял на столе, размахивая руками, и кричал:

- К черту республику! Наша единственная надежда - новый император. Любой император, лишь бы нам удалось убедить германцев его признать!

- Инцитат, например, - предложил кто-то и заржал.

- Да, клянусь богами! Лучше старая кляча, чем никто. Нам нужно немедленно найти кого-нибудь, чтобы успокоить германцев, не то они все тут разнесут.

Мои двое солдат протолкались через толпу, таща меня за собой.

- Эй, сержант! Посмотри, кто тут у нас! - крикнул Грат. - Нам, кажется, повезло. Это старый Клавдий. Чем не император? Лучшего человека на это место во всем Риме не сыщешь, хоть он и прихрамывает чуток и малость заикается.

Громкое "ура!", смех и крики:

- Да здравствует император Клавдий!

Сержант извинился:

- Прости, господин, мы думали, тебя нет на свете. Но ты нам подходишь по всем статьям. Поднимите его повыше, ребята, чтобы всем было видно.

Два дюжих капрала схватили меня за ноги и посадили себе на плечи.

- Да здравствует император Клавдий!

- Опустите меня! - в ярости закричал я. - Опустите меня! Я не хочу быть императором! Я отказываюсь быть императором! Да здравствует республика!

Но они только расхохотались:

- Надо же такое сказать! Не хочет быть императором, говорит! Стесняется!

- Дайте мне меч! - закричал я. - Я лучше покончу с собой!

К нам подбежала Мессалина.

- Соглашайся, Клавдий. Ради меня. Ради нашего ребенка. Нас всех убьют, если ты откажешься! Цезонию уже убили. А дочку ее схватили за ноги и размозжили голову о стену!

- Все будет хорошо, господин, когда ты попривыкнешь, - сказал, улыбаясь, Грат. - Императорам не так уж плохо живется, право слово.

Больше я не протестовал. Что толку спорить с судьбой? Подгоняемый солдатами, я чуть не бегом направился в Большой двор под аккомпанемент глупейшего гимна, сочиненного, когда Калигула стал императором: "Поем Германика приход, он город наш от бед спасет". (Одно из моих имен тоже Германик.) Меня заставили надеть золотой венок Калигулы из дубовых листьев, отнятый у одного из мародеров. Чтобы не упасть, я крепко вцепился в плечи капралов. Венок то и дело сползал на ухо. Я чувствовал себя дурак дураком. Говорят, что я был похож на преступника, которого ведут к месту казни. Собранные вместе трубачи играли "Императорский салют".

На нас лавиной надвигались германцы. Они узнали от сенатора, вышедшего к ним навстречу в глубоком трауре, что Калигула действительно умер, были в ярости оттого, что их обманули, и хотели вернуться в театр, но театр опустел, и теперь они не знали, как поступить дальше. Поблизости не осталось никого, кроме гвардейцев, а гвардейцы были вооружены. "Императорский салют" положил конец колебаниям: они кинулись вперед с криком:

- Хох! Хох! Да здравствует император Клавдий! - и, яростно потрясая ассагаями в знак своей верности, стали протискиваться через толпу гвардейцев, стремясь поцеловать мне ноги.

Я крикнул, чтобы они не приближались, и они тут же пали передо мной ничком на землю. Раз за разом меня обносили вокруг двора.

Как по вашему, какие мысли и воспоминания пролетали у меня в голове в этот поворотный момент? Думал ли я о предсказании сивиллы, об упавшем мне в руки волчонке, о совете Поллиона или сне Брисеиды? О деде и свободе? Об отце и свободе? О трех своих предшественниках - Августе, Тиберии и Калигуле, об их жизни и смерти? Об опасности, все еще угрожающей мне со стороны заговорщиков, сената и гвардейцев в лагере? О Мессалине и нашем нерожденном ребенке? О бабке Ливии и обещании ее обожествить, если я когда-нибудь стану императором? О Постуме и Германике? Об Агриппине и Нероне? О Камилле? Нет, вы никогда не угадаете, какие мысли проносились у меня в уме. Но я буду откровенен и сам скажу вам это, хотя признание не делает мне чести. Я думал: "Так, значит, я - император. Какая чепуха! Но теперь я по крайней мере смогу заставить людей читать мои книги. Стану устраивать публичные декламации для больших аудиторий. Книги-то неплохие, на них ушло тридцать пять лет тяжелого труда. Это не будет нечестно. Поллион собирал себе слушателей, давая великолепные обеды. Он был очень разумный историк и "последний из римлян". В моей "Истории Карфагена" полно занимательных эпизодов. Я уверен, что она всем понравится".

Вот что я думал. Думал я также о том, что теперь, когда я стал императором, у меня появилась возможность познакомиться с секретными архивами и выяснить, какие события на самом деле произошли в том или ином случае. Сколько запутанных историй еще надо распутать! Какой чудесный жребий для историка! Как вы видите, я действительно не упустил своих возможностей. И даже привилегией опытных историков подробно излагать разговоры, зная только их суть, я почти не воспользовался.

1 Здесь и далее стихи в переводе М. Карп.

2 Вергилий. "Энеида", VI, 853. Пер. С. Ошерона.


3 Марк Порций Катон. "Земледелие", 2, 7. Пер. М. Сергеенко.

4 Sine die (лат.) - без указания даты следующего заседания.


5 Не путать этого Нерона с тем, который впоследствии стал императором. - Примеч. автора.

6 Гомер. "Илиада", 1, 334-335. Пер. Н. Гнедича.

7 Быстро! (нем.)

8 Гомер. "Илиада", 1, 599-600.

9 Там же, XVIII, 410-411.

10 Там же, 1, 582-583.

11 Гомер. "Одиссея", XX, 6-21. Пер. В. Жуковского.

12 Там же, 11-12.

13 Впоследствии император Нерон. (Примеч. автора.)

14 Гомер. "Илиада", 1, 590-594.

15 Гомер. "Илиада", 1, 586-589.

16 Гомер. "Илиада", XXIII, 724.

Роберт Грейвс

Божественный Клавдий и его жена Мессалина

Роман

Г. Островская. Перевод, 1994

С. Трохачев. Комментарии, 1994

Г. Украинский. Оформление, иллюстрации, 1994

Издательство "Художественная литература", Санкт-Петербургское отделение,

1994

OCR and Spellsheck Афанасьев Владимир


ИСТОРИЯ МНОГОТРУДНОГО ПРАВЛЕНИЯ ТИБЕРИЯ КЛАВДИЯ ЦЕЗАРЯ, ИМПЕРАТОРА РИМЛЯН

(родившегося в 10 г. до н.э. и умершего в 54 г. н. э.), ИЗЛОЖЕННАЯ ИМ САМИМ.


А ТАКЖЕ ИСТОРИЯ ЕГО СМЕРТИ ОТ РУКИ ПЕЧАЛЬНО ИЗВЕСТНОЙ АГРИППИНЫ (МАТЕРИ

ИМПЕРАТОРА НЕРОНА) И ПОСЛЕДОВАВШЕГО ЗАТЕМ ОБОЖЕСТВЛЕНИЯ, ИЗЛОЖЕННАЯ ДРУГИМИ

ЛЮДЬМИ.

ОТ АВТОРА

Слово "золотой" употребляется здесь в значении общепринятой денежной единицы и соответствует латинскому aureus, монете, равной ста сестерциям или двадцати пяти денариям (серебряная монета); это приблизительно то же, что английский фунт стерлингов или пять американских долларов. Римская миля на тридцать шагов короче английской. Даты на полях для удобства даны в современном летосчислении; по греческому летосчислению, используемому Клавдием, отсчет годов начинается от первой Олимпиады, которая происходила в 776 году до н. э. Из тех же соображений приводятся общепринятые сейчас географические названия; отсюда - Франция вместо Трансальпийской Галлии, так как Франция занимает приблизительно ту же территорию, а назвать такие города, как Ним, Булонь и Лион на современный лад,- их классические названия не будут узнаны широким читателем,- помещая их в Трансальпийскую Галлию, или, как ее именовали греки, Галатию, будет непоследовательно с моей стороны. (Греческие географические термины могут только запутать; так, Германия называлась у них "Страна кельтов".) Подобным образом в книге использовались наиболее привычные формы имен собственных - "Ливий" для Titus Livius, "Цимбелин" для Сunobelinus, "Марк Антоний" Для Marcus Antonius. Клавдий пишет по-гречески, как подобало ученому историку тех дней, чем объясняется подробное толкование латинских шуток и перевод отрывка из Энния, который он приводит в оригинале.

Некоторые критики, говоря о книге "Я, Клавдий", предшествовавшей "Божественному Клавдию", высказывали мнение, будто, работая над ней, я почерпнул нужные мне сведения только в "Анналах" Тацита и "Жизни двенадцати цезарей" Светония, сплавив их вместе, а все остальное - плод моего "мощного воображения". Это не так: не было так тогда, не так и сейчас. В число античных авторов, к помощи которых я прибег при создании "Божественного Клавдия", входят Тацит, Кассий Дион, Светоний, Плиний, Варрон, Валерий Максим, Орозий, Фронтин, Страбон, Цезарь, Колумелла, Плутарх, Иосиф Флавий, Диодор Сицилийский, Фотий, Ксифилин, Зонара, Сенека, Петроний, Ювенал, Филон, Цельс, авторы "Деяний апостолов", апокрифические евангелия Никодима и Святого Иакова и дошедшие до наших дней письма и речи самого Клавдия. В книге почти нет событий, не подкрепленных историческими источниками того или иного рода, и, надеюсь, все они достаточно правдоподобны. У каждого персонажа есть прототип. Труднее всего было писать главы, посвященные разгрому Клавдием Каратака - слишком уж скудны упоминания об этом у современных ему авторов. Чтобы дать достаточно достоверную картину друидизма - религии древних кельтов,- мне пришлось восполнить немногие сведения об этом культе, пришедшие из античного мира, заимствованиями из археологических трудов, древних саг и отчетов о мегалитической культуре на Новых Гебридах, где дольмены и менгиры все еще используются во время культовых церемоний. Особенно осмотрителен я был, говоря о раннем христианстве, опасаясь стать автором очередных злостных вымыслов, но прежние я обойти вниманием не мог, тем более что сам Клавдий не очень-то был расположен к новой церкви и получал большую часть сведений о ближневосточных религиозных делах от своего старого школьного товарища Ирода Агриппы, царя иудеев, который казнил Св. Иакова и бросил в темницу Св. Петра.

Я вновь должен поблагодарить мисс Лору Райдинг за ее замечания и предложения по поводу стилистического соответствия текста поставленной задаче и Т. И. Шоу за вычитку корректуры. Большую помощь мне также оказала преподавательница античной истории в Кембридже мисс Джоселин Тойнби, за что я приношу ей свою благодарность; считаю своим долгом выразить признательность сеньору Арнальдо Момильяно, автору монографии о Клавдии, перевод которой был недавно выпущен издательством Оксфордского университета.

Прошло два года с тех пор, как я закончил свое долгое повествование о том, как я, Тиберий Клавдий Друз Нерон Германик, увечный заика, которого все его честолюбивые жестокосердные родичи считали дурачком, не стоящим того, чтобы его казнить, отравить, толкнуть на самоубийство, отправить в изгнание на необитаемый остров или уморить голодом - именно так они один за другим избавлялись друг от друга,- умудрился пережить их всех, даже моего безумного племянника Гая Калигулу, и в один прекрасный день неожиданно для себя самого был благодаря капралам и сержантам гвардейской дворцовой стражи провозглашен императором.

41 г. н.э.

На этом драматическом событии я и поставил точку, что для профессионального историка, вроде меня, просто непростительно. Историк не имеет права внезапно прерывать рассказ в самом кульминационном месте и оставлять читателей в неизвестности. Строго говоря, мне следовало хоть немного продолжить свое повествование и поведать вам, что думала вся остальная армия по поводу столь неконституционного поступка гвардейцев, что думал об этом сенат, какие чувства вызывала у них необходимость признать правителем Рима такого человека, как я, от которого они не ждали ничего хорошего, и не привело ли все это к кровопролитию, и какая судьба постигла Кассия Херею, Аквилу, Тигра - все до единого офицеры гвардии - и других убийц Калигулы, в том числе мужа моей племянницы Виниция. Так нет же, последние строки предыдущего тома посвящены совершенно неуместным мыслям, проносившимся у меня в уме, в то время как, напялив мне на голову венок Калигулы из золотых дубовых листьев, меня раз за разом обносили в самой неудобной позе на плечах двух капралов вокруг Большого дворцового двора под приветственные крики гвардейцев.

Прервал я свое повествование на этом месте по одной-единственной причине - я пишу не столько, чтобы сообщить об исторических событиях, сколько желая попросить прощения за то, что позволил себе стать монархом римского мира. Вы, возможно, помните, если читали первый том книги, что и дед мой, и отец были убежденные республиканцы, и я пошел по их стопам. Правление моего дяди Тиберия и племянника Калигулы только усугубили мое предубеждение против монархии. Мне минуло пятьдесят к тому времени, как меня провозгласили императором, а в этом возрасте мы не так-то легко меняем свои политические взгляды. Я хотел прежде всего показать, сколь мало я стремился к власти и сколь трудно было противостоять гвардейцам - не уступи я тут же их капризу, это привело бы не только к моей собственной смерти, но и к смерти моей жены Мессалины, в которую я был страстно влюблен, и неродившегося еще ребенка. (Интересно, почему мы испытываем такую нежность к неродившемуся ребенку?) Особенно мне неприятно, что потомки могут заклеймить меня как хитрого приспособленца, который притворился дурачком, был тише воды и ниже травы, пока не дождался благоприятного момента, а когда прослышал о дворцовом заговоре против императора, храбро вышел вперед, заявив свои права на престол. Продолжение моей истории в этом, втором, томе должно служить оправданием тому далеко не прямому курсу, которого я придерживался все тринадцать лет, что правлю империей. Другими словами, я надеюсь объяснить свои, казалось бы, несообразные поступки на разных этапах правления их связью с принципами, которых я не скрывал и которым - клянусь в этом - никогда намеренно не изменял. Если это мне не удастся, я надеюсь по крайней мере показать читателям, в каком исключительно трудном положении я оказался,- пусть они сами решат, был ли у меня выбор, каким иным курсом я мог идти.

Итак, продолжаю с того места, где я прервал нить своего повествования. Прежде всего разрешите мне повторить, что все могло обернуться куда хуже, если бы в Риме в это время случайно не гостил царь Иудеи Ирод Агриппа. Он единственный не потерял головы в критическую минуту и предотвратил резню, которая угрожала всем зрителям, находившимся в театре на Палатинском холме, от руки германцев - телохранителей императора. Тем, кто читал первую половину моей книги, может показаться странным, что до самых последних страниц они не встретили ни одного прямого упоминания об этом поразительном человеке, хотя в ряде случаев наши жизненные пути переплетались самым тесным образом. Дело в том, что, отдай я должное его необыкновенным эскападам - увлекательнейшее чтение само по себе,- он стал бы чересчур важным персонажем книги, а передо мной стояла совсем иная цель. И без того моей повести постоянно грозило быть обремененной сведениями, почти не имеющими к ней отношения. И хорошо, что я решил ранее о нем не писать, ибо Ирод Агриппа играет весьма значительную роль в тех событиях, о которых пойдет речь дальше, и я могу теперь, не боясь отклониться от темы, поведать историю его жизни до того самого дня, когда убили Калигулу, а затем продолжать ее одновременно со своей собственной, вплоть до его смерти. Мне удастся тогда избежать нарушения единства места, времени и действия, что было бы неизбежно, растяни я рассказ о его приключениях на два тома. Я не хочу сказать, что в своих исторических трудах я неукоснительно придерживаюсь этого единства: как вы уже заметили, я остерегаюсь формализма в литературе. Но по правде говоря, невозможно писать об Ироде, не придав повествованию несколько театральный характер. Ведь сам он вел себя в жизни как главный актер в драме, и остальные всегда и везде подыгрывали ему. Драма, в которой он играл, нарушала строгие классические каноны, и хотя в итоге жизнь его была оборвана самым традиционным для драмы образом, а именно, классическим возмездием богов за классическую провинность греков - гордыню, в драме этой было слишком много чуждых грекам элементов. К примеру: бог, обрушивший на него кару, не входит в любезное сообщество, обосновавшееся на Олимпе; пожалуй, более странного божества нельзя найти в моих обширных владениях, да и за их пределами, если на то пошло. Облик его неизвестен, имя запрещается произносить; в его честь преданные почитатели обрезают крайнюю плоть и совершают множество других странных, варварских ритуалов. Говорят, он живет в одиночестве в Иерусалиме, в старинном кедровом ларце, обшитом изнутри барсучьим мехом, выкрашенным в синий цвет, и не желает иметь ничего общего с другими богами и даже признавать их существование. К тому же в жизни Ирода Агриппы трагическое было так перемешано с комическим, что вряд ли хоть один греческий драматург Золотого Века счел бы ее для себя подходящей темой. Представляете, каково было бы дивному Софоклу, если бы перед ним стояла задача воспеть высоким поэтическим слогом долги Ирода Агриппы. Но, повторяю, наступило время подробно рассказать вам все то, о чем я раньше умолчал, и лучше всего будет прервать на этом самом месте мою старую историю и приняться за новую.

Итак, наконец я начинаю.

ИСТОРИЯ ИРОДА АГРИППЫ

Ирод Агриппа, следует сразу сказать, не был ни кровным родственником, ни свойственником знаменитого генерала Августа Марка Випсания Агриппы, который женился на единственной дочери Августа Юлии и стал благодаря этому браку дедом моего племянника Гая Калигулы и моей племянницы Агриппиниллы. Не был он и вольноотпущенником Агриппы, хотя это вполне могло прийти вам в голову, ведь в Риме среди вольноотпущенников принято, в знак благодарности, брать себе имя бывшего хозяина. Нет, дело обстояло иначе: его назвал так в память о вышеназванном Агриппе, умершем незадолго до его рождения, дед Ирода, Ирод Великий, царь Иудеи. Этот ужасный, хотя и замечательный в своем роде старик владел троном не только благодаря покровительству Августа, ценившего в нем полезного союзника на Ближнем Востоке, но и в не меньшей степени благодаря расположению Агриппы.

Предки Ирода вышли из Идумеи, или Эдома, как ее еще называют, гористой страны, лежащей между Аравией и Южной Иудеей, и были не евреями, а идумеями. Юлий Цезарь назначил Ирода Великого, которому тогда только-только исполнилось пятнадцать лет, губернатором Галилеи в том же году, когда его отец получил назначение в Иудею. У Ирода сразу же начались неприятности, так как, борясь с бандитами во вверенной ему области, он без суда и следствия приговаривал местных жителей к смерти и был вынужден предстать перед синедрионом - верховным судилищем страны. Вел он себя там весьма вызывающе, явился на суд в пурпурной тоге, в сопровождении вооруженных солдат, но дожидаться приговора не стал и тайно покинул Иерусалим. Римский губернатор Сирии, к которому он обратился за защитой, дал ему новое назначение в своей провинции, поставив правителем земель, граничащих с Ливией. Короче говоря, этот Ирод Великий, отец которого тем временем умер от яда, был провозглашен царем Иудеи в совместном указе моего деда Антония и двоюродного деда Августа (или Октавиана, как его тогда называли), положившим начало его тридцатилетнему славному владычеству над землями, границы которых все время расширялись благодаря щедрости Августа. У него было, одна за другой, десять жен, среди них две - его родные племянницы; а умер он, после нескольких неудачных попыток самоубийства, от самой мучительной, вероятно, и мерзкой болезни, известной медицине. Я никогда не слышал другого ее названия, кроме как Иродова немочь, и не знал никого, кто болел бы ею до него; симптомы ее были следующие: волчий голод, рвота, гной в животе, трупное дыхание, черви, размножающиеся в половых органах и безостановочные жидкие выделения из кишечника. Недуг этот причинял ему невыносимые муки и доводил этого свирепого старика до умоисступления. Евреи считали, что на Ирода пала божья кара за его кровосмесительные браки. Его первой женой была Мариам из известного еврейского рода Маккавеев; Ирод страстно был в нее влюблен. Но однажды, уезжая из Иерусалима в Сирию, чтобы встретиться в Лаодикее с моим дедом Антонием, он отдал своему гофмейстеру тайный приказ: в случае, если он падет жертвой происков своих врагов, Мариам следовало умертвить, чтобы она не попала в руки Антония; такой же приказ он отдал позднее, отправляясь на Родос для встречи с Августом. (И Антоний, и Август слыли сластолюбцами.) Когда Мариам узнала об этих приказах, она, естественно, возмутилась и наговорила в присутствии матери и сестры Ирода много такого, о чем было бы разумнее промолчать, так как они завидовали власти Мариам над Иродом; не успел он вернуться, как они пересказали ему ее слова и обвинили в том, что в его отсутствие она, чтобы ему досадить, совершила прелюбодеяние,- в качестве ее любовника они назвали того же гофмейстера. Ирод приказал их обоих казнить. Но затем его стало терзать такое жгучее горе и раскаяние, что он заболел лихорадкой, чуть не сведшей его в могилу, а когда поправился, нрав его сделался столь мрачным и жестоким, что малейшее подозрение приводило к казни даже ближайших друзей и родственников. Одним из многих, кто пострадал от гнева Ирода, был старший сын Мариам: оба - он и его младший брат - были казнены по ложному обвинению их сводного брата, которого Ирод впоследствии тоже казнил, в заговоре с целью покушения на жизнь отца. Услышав об этих казнях, Август остроумно заметил: "Я предпочел бы быть свиньей Ирода, чем его сыном". Будучи по вероисповеданию иудеем, Ирод Великий не мог есть свинины, и его свиньям, следовательно, ничто не мешало спокойно дожить до старости. Так вот, этот незадачливый принц, первенец Мариам, и был отцом моего друга Ирода Агриппы, которого Ирод Великий отправил в Рим в возрасте четырех лет - как только сделал его сиротой,- чтобы его воспитали при дворе Августа.

Ирод Агриппа и я были сверстниками и много общались между собой благодаря моему дорогому Постуму, сыну Агриппы, к которому Ирод Агриппа, естественно, привязался всей душой. Ирод был очень красивый мальчуган, один из тех, кого отмечал своей приязнью Август, когда приходил в школу для мальчиков играть в мраморные шарики, чехарду и "блинчики". Но какой же он был проказник! У Августа был любимый пес, один из этих огромных храмовых сторожевых псов с пушистым хвостом из Адрана возле Этны, который не повиновался никому, кроме Августа, разве что Август говорил ему: "Слушайся такого-то и такого-то, пока я снова тебя не позову". Пес делал, как ему было приказано, но надо было видеть, каким несчастным тоскливым взором он провожал уходящего хозяина. Ирод умудрился каким-то образом заставить страдавшего от жажды пса выпить целую миску крепкого вина, и того развезло, как старого солдата из регулярных войск в день увольнения из армии. Ирод повесил ему на шею колокольчик, выкрасил хвост в желтый, а лапы и морду в пурпурно-красный цвет, привязал к ногам свиные пузыри, а к плечам - гусиные крылья и выпустил его в дворцовый двор. Когда Август, удивленный отсутствием своего любимца, позвал: "Ураган, Ураган, ты где?!" - это невероятное чудище появилось в воротах, и, шатаясь из стороны в сторону, приблизилось к нему. Смешнее момента за весь так называемый Золотой Век римской истории я припомнить не могу. Но это случилось первого апреля во время сатурналий, так что Августу пришлось проглотить недовольство. У Ирода была ручная змея, которую он выучил ловить мышей; во время занятий он прятал ее в складках платья, чтобы развлекать товарищей, когда учитель поворачивался к ним спиной. Он настолько отвлекал всех от учебы, что в конце концов его отправили заниматься вместе со мной под руководством Афинодора, моего белобородого учителя с Тарса. Понятно, Ирод и тут принялся за свои фокусы, но Афинодор отнесся к ним так добродушно, а я так неодобрительно, потому что очень любил Афинодора, что Ирод все это быстро прекратил. У него были блестящие способности, особенно к языкам, и необыкновенная память. Афинодор однажды сказал ему:

- Ирод, я предвижу, что наступит время и ты займешь самый высокий пост у себя на родине. Ты должен посвятить каждую минуту своей юности подготовке к этому времени. При твоих талантах ты можешь стать правителем, не менее могущественным, чем твой дед, Ирод Великий.

Ирод ответил:

- Все это прекрасно, Афинодор, но у меня куча отвратительных родственников. Ты даже не представляешь себе, что это за головорезы; таких негодяев не встретишь, путешествуй хоть целый год; и с тех пор, как мой дед восемь лет назад умер, они, как я слышал, ничуть не стали лучше. Если я буду вынужден вернуться в свою страну, я не проживу и полгода. (То же самое, что говорил мой бедный отец, когда воспитывался здесь в семье Азиния Поллиона. И мой дядя Александр, живший тогда вместе с ним. И они были правы.) Мой дядя, царь Иудеи, тот же старый Ирод, только, в отличие от деда, в пороках его нет никакого величия, одна низость, а мои дядья Филип и Антипа - два хитрых лиса.

- Одна-единственная добродетель - защита от множества пороков,- сказал Афинодор.- Не забывай, что евреи фанатично привержены добродетели, сильнее, чем любой другой народ в мире; если ты проявишь себя добродетельным, они пойдут за тобой, как один человек.

Ирод ответил:

- Добродетель евреев не очень-то соответствует греко-римской добродетели, в которой ты наставляешь нас, Афинодор. Но все равно, благодарю тебя за вещие слова. Можешь быть уверен: если я стану царем, я буду хорошим царем, но до тех пор, пока я не сел на трон, я не могу позволить себе быть более добродетельным, чем все остальные мои родичи.

Какой у Ирода был характер? Что вам сказать? Большинство людей - я сужу по своему опыту - ни добрые, ни злые, ни праведники, ни негодяи. Немножко того, немножко другого, а в основном - никакие, обыкновенные посредственности. Но некоторые немногие люди обладают одной характерной особенностью в самом крайнем ее проявлении и во всех случаях жизни остаются себе верны; именно эти люди оставляют самый сильный след в истории. Я делю их на четыре группы. В первую входят негодяи с каменным сердцем; ярким примером таких людей был Макрон, командующий гвардией при Тиберии и Калигуле. Затем идут праведники с таким же каменным сердцем, выдающимся примером которых был Катон Цензор, "бука" моего детства. К третьей группе относятся праведники с золотым сердцем, такие, как Афинодор и мой бедный покойный брат Германик. А к последней исамой малочисленной группе - негодяи с золотым сердцем, и среди них трудно представить более идеальный образец, чем Ирод Агриппа. Именно они, эти негодяи с золотым сердцем, эти анти-Катоны, оказываются самыми верными друзьями в тяжелую минуту. Вы ничего от них не ждете. У них, по их собственным словам, нет никаких принципов, их заботит лишь собственное благо. Но обратитесь к ним, когда попадете в беду, и скажите: "Сделай для меня то-то и то-то, ради всего святого", и они обязательно окажут вам эту услугу, но вовсе не "по дружбе", а потому, скажут они, что это совпадает с их бесчестными планами, и не пожелают и слушать благодарностей. Эти анти-Катоны - игроки и моты, но это лучше, чем быть скрягой. Они водят компанию с пьянчугами, убийцами, темными дельцами и сводниками, однако сами редко бывают навеселе, а если они замешаны в убийстве, можете не сомневаться, что об убитом мало кто пожалеет; они выманивают обманом деньги у богатых обманщиков, а не у простодушных бедняков и не принуждают женщин к сожительству помимо их воли. Ирод всегда настаивал на том, что он прирожденный негодяй. На это я обычно возражал: "Нет, ты по сути своей праведник в маске негодяя", что очень его сердило. Месяца за два до смерти Калигулы мы беседовали с Иродом на эту тему. Под конец он спросил:

- Сказать тебе, кто ты?

- Зачем? - ответил я.- Я - официальный дворцовый дурак...

- Да,- сказал он,- есть дураки, делающие вид, что они умны, и умники, делающие вид, что они глупы, но ты первый из тех, кого я встречал, кто, будучи дураком, делает вид, что он дурак. Наступит день, дружок, когда ты сам увидишь, с каким праведным иудеем ты имеешь дело.

Когда Постум был отправлен в изгнание, Ирод сблизился с Кастором, сыном моего дяди Тиберия, и эта беспутная парочка имела репутацию самых отчаянных буянов в городе. Они всегда были в подпитии и, если верить слухам, большую часть ночи занимались тем, что залезали в чужие окна и вступали в стычки с городской стражей, ревнивыми мужьями и разгневанными отцами почтенных семейств. От деда, умершего, когда Ироду было шесть лет, он получил в наследство немалые деньги, но промотал их до последней монеты, как только они попали к нему в руки. После чего был вынужден брать в долг. Сперва он обращался за ссудой к своим благородным друзьям, в том числе ко мне, причем столь небрежным тоном, что потом было трудно настаивать на возврате. Исчерпав свой кредит в этих кругах, Ирод стал обращаться к богатым всадникам, которым льстило, что они могут оказать услугу самому близкому другу единственного сына императора, а когда они стали волноваться, получат ли они обратно свои деньги, Ирод подольстился к вольноотпущенникам Тиберия, в чьих руках были финансовые дела, и уговорил их - при помощи взятки - ссужать ему деньги из императорской казны. У него всегда были наготове истории о его блестящих перспективах: то ему обещали восточное царство, то его ждало огромное наследство в сотни тысяч золотых от престарелого сенатора, находящегося на пороге смерти. Но наконец, в возрасте приблизительно тридцати трех лет, несмотря на всю находчивость и изобретательность, Ирод исчерпал весь свой репертуар, а тут умер Кастор (как мы узнали несколько лет спустя, его отравила жена, моя сестра Ливилла), и Ирод был вынужден покинуть своих кредиторов, не попрощавшись. Он бы обратился за помощью к Тиберию, если бы тот не заявил публично, что не желает видеть никого из друзей покойного сына, "так как боится, что это возродит его горе". Означало это, разумеется, лишь то, что он подозревал их в участии в заговоре, так как Сеян, его главный советник, убедил Тиберия, будто Кастор замыслил покушение на его жизнь.

Ирод спасся бегством в Эдом, родину его предков, и укрылся в полуразрушенной крепости в пустыне. Думаю, это был его первый приезд на Ближний Восток с детских лет. В то время его дядя Антипа был губернатором (или тетрархом, как звучал тогда этот титул) Галилеи, куда входил и Гилеад. Владения Ирода Великого были разделены на три части между его тремя уцелевшими сыновьями, а именно: вышеупомянутым Антипой, его братом Архелаем, ставшим царем Иудеи и Самарии, и его младшим братом Филипом, который сделался тетрархом Башана, области, лежавшей к востоку от Галилеи, за рекой Иордан. И вот Ирод начал уговаривать свою преданную жену Киприду, присоединившуюся к нему в пустыне, чтобы она от его имени обратилась к Антипе за помощью. Антипа был не только дядей Ирода, но и зятем, так как женился на его красавице сестре Иродиаде, разведенной с другим из его дядьев. Сперва Киприда не соглашалась, так как адресовать письмо надо было Иродиаде, державшей Антипу под башмаком, а Киприда незадолго до того поссорилась с ней, когда та приезжала в Рим, и поклялась никогда в жизни с ней не разговаривать. Киприда уверяла, что ей куда приятнее оставаться в пустыне среди их диких, но гостеприимных родичей, чем унижаться перед Иродиадой. Ирод стал угрожать, что покончит с собой, прыгнув с парапета крепости, и умудрился убедить Киприду в непритворности своих слов, хотя я уверен, что на свете трудно было найти человека, менее склонного расстаться с жизнью, чем Ирод Агриппа. Так что в конце концов Киприда написала Иродиаде.

Иродиада была польщена тем, что Киприда признала свою неправоту во время ссоры, и убедила Антипу пригласить Ирода с женой в Галилею. Ирод был назначен местным судьей (с небольшой годовой субсидией) в Тибериаде, новой столице, построенной Антипой в честь императора. Но вскоре он поссорился с Антипой, скупцом и лентяем, который заставлял Ирода остро чувствовать, сколь многим тот ему обязан.

- Послушай, племянник, ты ешь мой хлеб и пьешь мое вино,- сказал Антипа однажды на пиру, куда он пригласил Ирода и Киприду во время их совместной поездки в Тир,- и меня удивляет, что у тебя хватает наглости со мной спорить.

(Ирод возражал ему по поводу некоторых пунктов римского права.)

Ирод ответил:

- Дядя Антипа, ничего другого я и не ожидал от тебя услышать.

- Что ты хочешь этим сказать, голубчик? - сердито спросил Антипа.

- А то, что ты - провинциал и мужлан,- ответил Ирод,- так же мало знакомый с хорошими манерами, как с сутью законов, которые управляют Римской империей, и столь же мало знакомый с сутью законов, сколь скупой.

- Ты, видно, пьян, если позволяешь себе так разговаривать со мной,проговорил, заикаясь, Антипа, красный как рак.

- Только не от того вина, которым ты нас потчуешь, дядя Антипа. Мне дороги мои почки. И где только ты умудрился раздобыть такое гнусное пойло? Верно, не так-то легко было найти его. Может быть, его вынули из трюма затонувшего давным-давно судна, которое вчера поднимали со дна? А возможно, ты ошпариваешь пустые кувшины из-под вина горячей верблюжьей мочой, чтобы снять со дна осадок, а затем сливаешь полученную бурду в эту прекрасную золотую чашу?

После чего Ирод и Киприда с детьми должны были поспешно направиться в гавань и сесть на борт первого отходящего корабля. Оказалось, что корабль направлялся на север, в Антиохию, столицу Сирии, где Ирод представился губернатору провинции Флакку, и тот очень любезно его принял ради моей матери Антонии. Вы будете удивлены, услышав, что моя мать, эта добродетельная матрона, которая решительно боролась с расточительством и беспорядком в своем доме, питала слабость к шалопаю Ироду. Его лихие повадки вызывали у нее какое-то извращенное восхищение; он частенько приходил к ней "за советом" и, изображая самое искреннее раскаяние, выкладывал ей все свои художества. Мать делала вид, будто возмущена его откровениями, но, несомненно, получала от них огромное удовольствие, к тому же ей льстила внимательность Ирода. Он никогда не просил у нее взаймы, во всяком случае прямо, но она время от времени по собственному почину давала ему довольно большие суммы денег под обещание вести себя хорошо. Часть их Ирод вернул. Фактически, это были мои деньги, Ирод знал это, и, заходя затем ко мне, бесконечно меня благодарил. Однажды я намекнул матери, что ее щедрость по отношению к Ироду переходит все границы, но она страшно разгневалась и заявила, что раз деньги все равно швыряются на ветер, уж лучше пусть это делает Ирод, так, как подобает человеку из знатной семьи, чем я, проигрывая их в низкопробных кабаках вместе со своими подозрительными друзьями. (Мне надо было скрыть от нее, что я отправил большую сумму денег Германику, чтобы он мог умиротворить восставших на Рейне солдат, и я притворился, будто проиграл их в кости.) Помню, я как-то спросил Ирода, не надоедает ли ему слушать длинные рассуждения матери о римских добродетелях. Он сказал:

- Я безгранично восхищаюсь твоей матерью, Клавдий, и, кроме того, не забывай, что в душе я - невежественный иудей, и иметь наставницей римскую матрону из такого высокого рода и такой незапятнанной репутации для меня большая честь. К тому же она говорит на самом чистом латинском языке во всем городе. Когда она читает мне нотацию, я за одну-единственную встречу с ней больше узнаю о том, куда следует ставить придаточные предложения и как выбирать правильные эпитеты, чем посещая курс дорогостоящих лекций профессионального грамматиста.

Этот губернатор Сирии Флакк служил раньше под командой моего отца и возымел величайшее уважение к матери, всегда сопровождавшей отца в походах. После смерти отца он предложил матери руку и сердце, но она ответила отказом, сказав, что хотя любит и всегда будет любить его как старого друга, ее моральный долг перед славной памятью мужа - никогда больше не вступать в брак. Притом Флакк намного моложе ее, и их союз вызвал бы неприятные толки. В течение многих лет - до того дня, как Флакк умер, на четыре года опередив мать,- они вели дружескую переписку. Ирод знал об этом и сейчас завоевал расположение Флакка, неоднократно упоминая о душевном благородстве матери, ее красоте и отзывчивости. Флакк отнюдь не был образцом добродетели, он прославился в Риме тем, что однажды на пиру принял вызов Тиберия и в течение двух ночей и целого дня пил наравне с ним. Из любезности к императору он уступил ему на рассвете второго дня последний кубок, и тот вышел победителем, но Тиберий был в изнеможении, а Флакк, по словам присутствовавших, мог продержаться еще час, а то и два. Поэтому Флакк с Иродом прекрасно поладили друг с другом. К несчастью, в это самое время в Сирии находился младший брат Ирода Аристобул, с которым у него были отнюдь не дружеские отношения: Ирод взял у него деньги, пообещав вложить их в товары, которые отправляли в Индию, а затем сказал, что корабли пошли ко дну. Однако Аристобул узнал, что корабли не только не пошли ко дну, но даже не выходили в море. Он пожаловался Флакку на это мошенничество, но Флакк сказал, что тут какое-то недоразумение, его брат никак не мог совершить такой бесчестный поступок и он, Флакк, не желает принимать ту или иную сторону или выступать в роли третейского судьи. Аристобул решил не спускать с Ирода глаз, зная, что тому позарез нужны деньги, и подозревая, что он попытается раздобыть их при помощи какой-нибудь уловки: тогда он припугнет Ирода разоблачением и заставит его выплатить старый долг.

Год с небольшим спустя между Сидоном и Дамаском возник пограничный конфликт. Жители Дамаска знали, что, когда Флакку приходится разбирать подобные споры, он всецело полагается на советы Ирода, ценя его поразительные способности к языкам и умение, безусловно унаследованное от деда, скрупулезно анализировать противоречивые сведения, полученные от местных жителей, поэтому они послали к Ироду тайную делегацию, предлагая большую сумму денег (я забыл сколько именно), если он склонит Флакка вынести решение в их пользу. Это стало известно Аристобулу и, когда дело было решено - благодаря настойчивому ходатайству Ирода, в интересах Дамаска,- он отправился к Ироду, сказал, что все знает и надеется, что теперь-то уж он получит свои деньги. Ирод впал в такую ярость, что Аристобул еле унес ноги. Было ясно, что Ирода не запугать и денег от него - ни единой монетки - не получить. Поэтому Аристобул пошел к Флакку и сообщил, что вскоре из Дамаска Ироду пришлют несколько мешков с золотом. Флакк перехватил их у городских ворот, а затем послал за Иродом; в создавшихся обстоятельствах тот не мог отрицать, что это плата за услуги, оказанные им при решении пограничного конфликта. Однако он не растерялся и просил Флакка не считать это золото взяткой, ведь, свидетельствуя в пользу Дамаска, он не отступал от правды - справедливость была на их стороне. Ирод добавил, что сидонцы тоже присылали к нему депутацию, но он отправил их обратно, сказав, что ничем не может им помочь, так как они не правы.

- Верно, Сидон предложил тебе меньше, чем Дамаск,- язвительно проговорил Флакк.

- Прошу, не оскорбляй меня,- ответил Ирод с благородным негодованием.

- Я не желаю, чтобы в римском суде справедливость покупали и продавали, как товар.- Флакк был в бешенстве.

- Ты сам был в этом деле судьей, господин Флакк,- сказал Ирод.

- А ты поставил меня в дурацкое положение в моем собственном суде! - вне себя от гнева вскричал Флакк.- Между нами все кончено. Убирайся куда хочешь, хоть в преисподнюю. Да выбери путь покороче.

- Боюсь, мне придется отправиться туда через Тенар,- сказал Ирод,- потому что, умри я сейчас, я не найду в кошельке самой мелкой монеты, чтобы заплатить Перевозчику. (Тенар - это самый крайний мыс на юге Пелопоннеса, откуда можно прямиком попасть в подземный мир, минуя Стикс. Именно этим путем Геркулес вытащил Цербера в Верхний мир. Бережливые обитатели Тенара хоронят своих мертвецов без привычной монеты во рту, зная, что им не придется платить Харону за перевоз.) Затем Ирод добавил:

- Право, Флакк, тебе не следует на меня сердиться. Понимаешь, мне и в голову не пришло, что я делаю что-нибудь плохое. Уроженцу Востока трудно, даже прожив в Риме тридцать лет, понять щепетильность вас, благородных римлян, в подобных делах. Я вижу все в ином свете: дамаскцы наняли меня в качестве адвоката для защиты их прав, а в Риме адвокаты получают колоссальные деньги и значительно сильнее, чем я, отклоняются от истины при рассмотрении дела. И, естественно, я оказал Дамаску немалую услугу, разъяснив тебе, кто из них прав. Что же тут плохого, если бы я взял деньги, которые они прислали мне по собственному почину? Я же не объявлял во всеуслышание о моем влиянии на тебя. Напротив, я был удивлен и польщен, услышав от них об этом. К тому же, как не раз указывала мне госпожа Антония, эта исключительно мудрая и прекрасная дама...

Но даже ссылка на мать, при всем уважении к ней Флакка, не помогла Ироду выпутаться из беды. Флакк дал ему на сборы одни сутки и сказал, что, если к концу этого срока Ирод все еще будет находиться в Сирии, ему придется отвечать перед уголовным судом.

ГЛАВА II

- Ну и куда же, ради всего святого, нам теперь ехать? - спросил жену Ирод.

- Если ты не будешь настаивать, чтобы я писала письма с просьбой о помощи - унижение для меня хуже, чем смерть,- мне все равно куда,- горестно отвечала Киприда.- Индия достаточно далеко от твоих кредиторов?

- Киприда, моя царица,- сказал Ирод,- мы выдержим это испытание, как выдержали многие другие, и доживем с тобой до глубокой старости в достатке и благоденствии. И я торжественно тебе обещаю, что ты еще посмеешься над моей сестрицей Иродиадой прежде, чем я покончу с ней и ее муженьком.

- Мерзкая шлюха! - вскричала Киприда с истинно еврейским негодованием. Как я вам уже говорил, Иродиада не только совершила кровосмешение, выйдя замуж за родного дядю, но и развелась с ним затем, чтобы вступить в брак с другим из дядьев - более богатым и влиятельным Антипой. Евреи могли иногда посмотреть сквозь пальцы на кровосмешение, так как браки между дядьями и племянницами были в обычае у восточных монархов, особенно в армянских и парфянских царских семьях, к тому же Ирод и Иродиада не были по происхождению евреями. Но к разводу каждый добропорядочный еврей (как прежде каждый добропорядочный римлянин) относился с величайшим отвращением, считая, что это навлекает позор и на мужа, и на жену, и никому из тех, кто оказался вынужден прибегнуть к разводу, и в голову не приходило, что это - первый шаг к последующему браку. Однако Иродиада достаточно долго прожила в Риме, чтобы ее по этому поводу мучила совесть. В Риме каждый, кто что-нибудь собой представляет, разводится рано или поздно. (Никто, к примеру, не назвал бы меня распутником, однако я развелся с тремя женами и, возможно, разведусь и с четвертой.) По всему этому Иродиада была очень непопулярна в Галилее.

Аристобул пришел к Флакку и сказал:

- В знак признательности за мою услугу, Флакк, ты, наверно, не поскупишься отдать мне деньги, конфискованные у дамаскцев. Они почти полностью покроют долг Ирода - помнишь, несколько месяцев назад я рассказывал тебе о его мошенничестве с кораблями?

- Аристобул,- ответил ему Флакк,- ты не оказал мне никакой услуги. Напротив, ты послужил причиной разрыва между мной и самым знающим моим советником,- трудно выразить, как мне его недостает. Чтобы поддержать дисциплину, я был вынужден выслать его; чтобы не уронить свою честь, я вынужден не звать его обратно, но если бы ты не заявил во всеуслышание об этой взятке, никто бы ничего не узнал и Ирод до сих пор помогал бы мне разбираться в здешних запутанных делах, которые ставят в тупик простодушного уроженца Рима, вроде меня. Это у него в крови. Я прожил на Востоке гораздо дольше, чем он, но в тех случаях, где я лишь приблизительно догадываюсь, в чем дело, он знает это наверняка. Интуиция.

- А как насчет меня? - спросил Аристобул.- Может быть, я могу занять его место?

- Ты, ничтожество? - презрительно вскричал Флакк.- Где тебе тягаться с Иродом! У тебя нет его чутья. И что еще важней, никогда не будет. Тебе это известно не хуже, чем мне.

- Ну а как насчет денег? - спросил Аристобул.

- Ты заслужил их еще меньше, чем Ирод. Но, чтобы между нами не пробежала кошка, я верну их в Дамаск.

Что он и сделал. В Дамаске решили, что губернатор сошел с ума.

Месяца два спустя, будучи в немилости у Флакка, Аристобул решил переселиться из Антиохии в Галилею, где у него было поместье всего в двух днях пути от Иерусалима, который Аристобул, более религиозный, чем его родичи, хотел бы посещать во время важных церковных праздников. Он не желал брать с собой все свои деньги, так как, в случае ссоры с дядей Антипой, могла возникнуть необходимость срочно покинуть страну, и деньги достались бы Антипе. Поэтому Аристобул решил перевести большую их часть из банка в Антиохии в римский банк и написал об этом мне как надежному другу семьи, дав полномочия вложить деньги в земельную собственность, если предоставится такая возможность.

Ирод не мог вернуться в Галилею; поссорился он и с дядей Филипом, тетрархом Башана, из-за каких-то владений отца, которые Филип прибрал к рукам, а губернатором Иудеи вместе с Самарией был назначен Понтий Пилат, один из кредиторов Ирода. Царь этих стран, самый старший из сыновей Ирода Великого, за несколько лет до того был свергнут с трона за плохое управление, и царство объявили римской провинцией. Ироду не улыбалась мысль навсегда поселиться в Идумее - он не был любителем пустыни,- а шансы на то, что в Египте, в большой еврейской колонии в Александрии, его ждет горячий прием, были ничтожны. Александрийские евреи очень строго соблюдали религиозные обряды, строже даже, если это вообще возможно, чем их соотечественники в Иерусалиме, а Ирод, прожив так долго в Риме, сделался небрежен в своих привычках, особенно когда дело касалось еды. Евреям запрещено их первым законодателем Моисеем - из гигиенических соображений, как я понимаю,- есть целый ряд мясных продуктов, не только свинину (против свинины можно, пожалуй, привести некоторые аргументы), но зайчатину и крольчатину и другое вполне полезное мясо; а те животные, мясо которых им позволено есть, должны быть убиты определенным образом. Если дикая утка нашла свою смерть в воздухе от камня, выпущенного из пращи, каплуну свернули шею, а оленя подстрелили из лука, есть их мясо нельзя. Каждому животному, мясо которого идет в пищу, следует перерезать глотку, чтобы оно истекло кровью. И еще одно: каждый седьмой день недели евреи должны проводить в полной праздности, даже слуги в их домах не имеют права шевельнуть пальцем - ни приготовить еду, ни помешать угли в очаге. Кроме того, у них существуют дни национального траура по случаю давних бедствий, которые совпадают по времени с римскими праздниками. Живя в Риме, Ирод просто не мог одновременно быть правоверным иудеем и популярным членом высшего общества и предпочел презрение евреев презрению римлян. Поэтому он решил не ехать в Александрию и не тратить больше время на Ближнем Востоке, где, по-видимому, перед ним закрылись все двери. Ирод стоял перед выбором: или искать убежища в Парфии, где царь радушно примет его в качестве полезного посредника для осуществления его замыслов против провинции Рима - Сирии, или вернуться в Рим и прибегнуть к покровительству моей матери: возможно, ему удастся объяснить размолвку с Флакком. Он отказался от мысли о Парфии - ведь поездка туда означала полный разрыв сего прежней жизнью, не говоря о том, что он более полагался на мощь Рима, чем на мощь Парфии. К тому же было крайне опрометчиво пытаться пересечь Евфрат - границу между Сирией и Парфией,- не имея денег, чтобы подкупить пограничную стражу, которой был отдан приказ не пропускать в страну политических беженцев. Поэтому в результате Ирод выбрал Рим.

Удалось ли ему туда благополучно добраться? Сейчас услышите. У него не хватило наличных, даже чтобы оплатить проезд по морю - в Антиохии он жил в кредит, причем на широкую ногу,- и хотя Аристобул предложил дать ему взаймы сумму, достаточную, чтобы доплыть до Родоса, Ирод отказался, не желая ронять свое достоинство. Притом он не мог рисковать, беря билет на корабль, который спускался к морю по Оронту, так как было не исключено, что в гавани его ждали кредиторы и арест. И тут Ирод вспомнил об одном человеке, у которого можно было занять небольшую сумму, а именно: о бывшем рабе своей матери, которого она оставила в наследство моей матери Антонии, а та отпустила его на свободу и помогла ему открыть торговлю зерном в Акре - прибрежном городе к югу от Тира; он платил ей определенный процент со своих доходов и жил в полном достатке. Но между Антиохией и Акрой находился Сидон, а Ирод, само собой, получил "подарок" не только от жителей Дамаска, но и от сидонцев и не мог позволить себе попасть к ним в руки. Он послал в Акру надежного вольноотпущенника, а сам, переодевшись в чужое платье, выбрался тайком из Антиохии и направился на восток - единственное, чего от него никто не ожидал,- и таким образом избежал преследования. Достигнув сирийской пустыни, Ирод сделал широкий круг к югу (на украденном верблюде), а затем двинулся по берегу Мертвого моря, держась в стороне от Башана, тетрархии своего дяди Филипа, и Петры, или, как еще говорят, Гилеада,- плодородной заиорданской области, где, как и в Галилее, правил его дядя Антипа.

Он прибыл в Идумею цел и невредим, был радушно встречен своими дикими родичами и, укрывшись в той же крепости посреди пустыни, принялся ждать вольноотпущенника, посланного в Акру за деньгами. Тот успешно выполнил поручение и привез двадцать тысяч афинских драхм; поскольку афинская драхма стоит значительно больше, чем римская серебряная монета, сумма эта в пересчете равнялась девятистам золотым. Во всяком случае, на такую сумму вольноотпущенник дал расписку торговцу зерном и привез бы эти деньги до единой драхмы, если бы торговец не удержал двадцать пять сотен на том основании, что за несколько лет до того Ирод выманил их у него обманом. Честный вольноотпущенник боялся, что Ирод будет сердиться, но тот только рассмеялся и сказал:

- Я рассчитывал, что эти двадцать пять сотен помогут мне получить двадцать тысяч. Если бы старый сквалыга не думал, что обвел меня вокруг пальца, покрыв моей распиской этот прежний долг, ему бы никогда и в голову не пришло снова одалживать мне деньги, ведь он не может не знать, в каких стесненных обстоятельствах я сейчас нахожусь.

Ирод устроил грандиозный пир для своих соотечественников, а затем направился со всеми предосторожностями в порт Антедон, поблизости от города филистимлян Газы, где побережье поворачивает на запад, по направлению к Египту. Здесь на борту небольшого торгового судна, которое было зафрахтовано в Антиохии, его уже ждали переодетые в чужое платье Киприда с детьми: судно это должно было отвезти всех их в Италию через Египет и Сицилию. Не успело столь счастливо воссоединившееся семейство обменяться пылкими приветствиями, как у борта появилась шлюпка с тремя римскими солдатами и сержантом, в руках которого был ордер на арест Ирода за неуплату в императорскую казну долга в двенадцать тысяч золотых. Ордер был подписан местным военным губернатором.

Ирод прочитал бумаги и сказал, обращаясь к Киприде:

- Я считаю это прекрасным предзнаменованием. Казначей сократил мой долг с сорока тысяч золотых до каких-то двенадцати. Когда мы вернемся в Рим, я дам в его честь роскошный пир. Конечно, пока я был на Востоке, я сделал для него немало, но двадцать восемь тысяч золотых более чем достаточное воздаяние.

Тут сержант прервал его:

- Простите, ваша светлость, но ни о каких пирах в Риме не может идти речь, пока вы не повидаетесь с военным губернатором по поводу этого долга. Он отдал приказ не выпускать из гавани ваше судно, если вы не вернете долг до последней монеты.

Ирод:

- Разумеется, я верну его. У меня это просто выскочило из головы. Такой пустяк. Возвращайтесь на берег и скажите его превосходительству, что я всецело к его услугам, но его любезное напоминание о моем долге в казну было сделано в не совсем удобный момент. Я только что встретился со своей преданной женой, ее светлостью Кипридой, с которой мы были в разлуке больше шести недель. Вы женаты, сержант? Тогда вы должны понять, как горячо мы оба хотим остаться наедине. Если вы не доверяете мне, можете оставить на борту двух солдат в качестве стражи. Подплывайте к нам часа через три-четыре, и мы будем готовы высадиться на берег. А это залог моей благодарности.

И он дал сержанту сотню драхм, после чего оставив на судне стражу, тот вернулся на берег без дальнейших возражений. Часа через два наступили сумерки, и Ирод велел отдать швартовы и выйти в открытое море. Он сделал вид, будто судно направляется на север, в Малую Азию, но вскоре изменил курс и повернул на юго-запад. Он решил все же зайти в Александрию и попытать счастья у тамошних евреев.

Солдат, которых команда позвала играть в кости, неожиданно схватили, связали и сунули в рот кляп, но как только Ирод убедился, что за ними нет погони, он приказал их освободить и сказал, что, если они будут вести себя разумно, он высадит их на берег, когда они подплывут к Александрии. Он поставил им только одно условие: в течение нескольких дней по прибытии они должны делать вид, будто они - его личный эскорт, и обещал за это оплатить их обратный путь в Антедон. Солдаты поспешили согласиться, опасаясь, что их бросят за борт, если они вызовут его недовольство.

Я забыл упомянуть, что выбраться из Антиохии Киприде с детьми помог один пожилой самаритянин, по имени Сила, преданнейший друг Ирода Агриппы. Это был мрачный человек плотного телосложения, с огромной бородой лопатой, который служил когда-то в кавалерии командиром эскадрона. За боевые заслуги во время войны с Парфией он получил два ордена. Ирод несколько раз предлагал сделать его римским гражданином, но Сила отказывался от этой чести на том основании, что ему придется тогда сбрить бороду, поскольку в Риме они не в моде, а на это он не пойдет ни за что на свете. Сила вечно давал Ироду разумные советы, которым тот не следовал, а когда у Ирода возникали затруднения, обычно заявлял: "Что я тебе говорил? Надо было слушать меня". Он гордился тем, что "режет правду-матку" и был, увы, абсолютно незнаком с тактом. Но Ирод терпел его, так как знал, что может рассчитывать на его помощь при любых, самых тяжелых обстоятельствах. Сила единственный сопровождал его во время первого побега в Идумею; если бы не он, Ироду с семьей не удалось бы спастись бегством из Тира после ссоры с Антипой. В Антиохии тот же Сила достал Ироду одежду, чтобы он мог скрыться от кредиторов, не говоря уж о том, что взял под свою защиту Киприду с детьми и нашел для них судно. Когда положение вещей было действительно тяжелым, Сила оживлялся и показывал себя с самой лучшей стороны, так как знал, что Ирод нуждается в нем и у него будет возможность сказать: "Я полностью в твоем распоряжении, Ирод Агриппа, мой любимейший друг, если мне будет позволено так тебя назвать. Но если бы ты последовал моему совету, всего этого просто не случилось бы". В пору благоденствия он делался все мрачней и мрачней, казалось, он с сожалением вспоминает прошлые черные дни нищеты и позора и чуть ли не призывает их обратно, предупреждая Ирода, что тот погубит себя, если не изменит свой образ действий (каков бы он ни был). Однако сейчас обстоятельства были настолько плохи, что Сила находился в прекрасном настроении. Он шутил с матросами и рассказывал детям долгие запутанные истории о своих военных приключениях. Киприда, которая обычно с трудом терпела его - он очень ее утомлял,- устыдилась своей антипатии к этому другу с золотым сердцем.

- Мне привили свойственное евреям предубеждение против самаритян,сказала она Силе,- ты должен простить, что мне понадобилось столько лет, чтобы его преодолеть.

- Я тоже должен попросить прощенья,- ответил Сила,- я имею в виду мой резкий язык. Но уж такая у меня натура. Я позволю себе сказать, что, будь твои еврейские друзья и родственники и прочие евреи чуть менее правоверными и чуть более милосердными, они бы скорее пришлись мне по душе. Один из моих родичей ехал однажды по делу из Иерусалима в Иерихон и увидел на обочине дороги лежащего под палящим солнцем голого еврея. На того напали разбойники. Мой родич промыл и перевязал, как мог, его раны, посадил на своего осла и отвез в ближайшую гостиницу, где заплатил вперед за жилье и еду - на этом настаивал хозяин,- а затем заехал за ним на обратном пути из Иерихона и помог добраться домой. Он не сделал ничего особенного, это у нас, самаритян, в крови. Для него это был обычный поступок. Но что забавно: трое или четверо зажиточных евреев - один из них священник,- которых встретил по пути мой родич до того еще, как натолкнулся на раненого, несомненно, тоже видели его на обочине, но, поскольку они не были с ним в родстве, предоставили ему умирать и проехали мимо, хотя он жалостно стонал и молил о помощи. Хозяин гостиницы тоже был еврей. Он сказал моему родичу, что вполне понимает нежелание путников оказать помощь раненому: если бы он умер у них на руках, они, дотронувшись до трупа, стали бы, согласно их закону, нечистыми, что причинило бы много неудобств им самим и их родственникам. Священник, объяснил хозяин, возможно направлялся на поклонение в иерусалимский храм, ему особенно опасно было оскверниться. Что ж, я, слава богу, самаритянин, у меня что на уме, то и на языке. Я режу правду-матку. Я...

Но тут Ирод прервал его.

- Ты не находишь, моя дорогая Киприда, что это весьма поучительная история. Ведь если бы этот бедняга был самаритянином, разбойники и грабить бы его не стали: у него не было бы и драхмы при себе,

В Александрии Ирод в сопровождении Киприды, детей и двух солдат сразу же направился в главному судье тамошней еврейской колонии - алабарху, как его здесь называют. Алабарх отвечал перед губернатором Египта за примерное поведение своих единоверцев. Он должен был следить за тем, чтобы они регулярно платили налоги, не устраивали на улицах потасовок с греками и вообще никак не нарушали общественного порядка. Ирод учтиво приветствовал алабарха и тут же попросил дать ему взаймы шесть тысяч золотых, обещая за это пустить в ход свое влияние при дворе императора в интересах александрийских евреев. Он сказал, что император Тиберий прислал ему письмо с просьбой немедленно приехать в Рим, чтобы помочь советом относительно положения дел на Ближнем Востоке, в результате чего он спешно покинул Эдом, где гостил у своих родичей, и не смог взять с собой достаточно денег для дорожных расходов. Римские телохранители были в глазах алабарха достаточно веским доказательством истинности слов Ирода, он решил, что и правда совсем неплохо иметь в Риме влиятельного покровителя. Незадолго до того в городе были беспорядки и зачинщиками выступили евреи, нанеся немалый ущерб недвижимой собственности греков. У Тиберия могло возникнуть желание лишить александрийских евреев части их весьма значительных привилегий.

Алабарх Александр был старым другом нашей семьи. Много лет назад он подвизался в качестве управляющего земельной собственностью, завещанной моей матери дедом Марком Антонием, унаследовать которую мой дед Август ей разрешил ради моей бабки Октавии, хотя большую часть остальных завещательных отказов объявил недействительными. Когда мать выходила замуж за отца, это имущество было принесено в семью в качестве ее приданого, а затем передано моей сестре Ливилле, когда она выходила за сына Тиберия - Кастора. Однако Ливилла довольно скоро его продала, поскольку привыкла жить на широкую ногу и нуждалась в деньгах, так что алабарху нечем было больше управлять. После этого переписка между ним и моей семьей постепенно прекратилась, и, хотя мать использовала свое влияние на Тиберия, чтобы добиться для алабарха того высокого поста, который он теперь занимал, и у него не было оснований думать, будто он утратил ее благоволение, все же он не представлял, до какой степени может положиться на ее поддержку, если окажется замешанным в каких-нибудь политических беспорядках. Он знал, что прежде Ирод был близким другом нашей семьи, и охотно ссудил бы ему деньги, если бы был уверен, что мы по-прежнему в хороших отношениях, но вот уверенности в этом у него как раз и не было. Он спросил Ирода, как поживает моя мать, и тот, предвидя этот вопрос и будучи достаточно умен, чтобы первым не упоминать ее имени, ответил, что, судя по ее последнему письму, она находится в полном здравии и прекрасном настроении. У него оказалось при себе - конечно, совершенно случайно - ее теплое письмо, написанное перед тем, как он покинул Антиохию, в котором была целая куча домашних новостей. Ирод протянул его алабарху, и оно произвело на того еще большее впечатление, чем телохранители. Но завершалось письмо надеждой, что Ирод наконец занялся полезной деятельностью под началом ее уважаемого друга Флакка, а алабарх незадолго перед тем слышал от друзей в Антиохии, будто Ирод и Флакк поссорились, к тому же было вопросом, действительно ли Тиберий прислал Ироду приглашение, ведь Ирод его не показал. Поэтому алабарх никак не мог решить, давать Ироду деньги или нет. Все же он надумал уже их дать, но тут один из солдат, немного понимавший по-еврейски, сказал:

- Пожалуй мне восемь золотых, алабарх, и я сэкономлю для тебя восемь тысяч.

- Что ты имеешь в виду, солдат? - спросил алабарх.

- То, что этот человек - мошенник, который скрывается от правосудия. Мы не телохранители его, он нас похитил. Есть императорский ордер на его арест, так как он набрал в Риме в долг огромные деньги из императорской казны.

Спасла положение Киприда, бросившись со слезами к ногам алабарха:

- Ради вашей старинной дружбы с моим отцом Фазаэлем пожалей меня и моих детей. Не обрекай нас на нищету и гибель. Мой дорогой муж не совершал никакого мошенничества. То, что он тебе сказал, соответствует истине, хотя, возможно, он несколько приукрасил подробности. Мы действительно находимся на пути в Рим и благодаря недавним политическим переменам полны самых радужных надежд; если ты сейчас дашь нам денег, чтобы помочь выбраться из затруднений, бог наших предков воздаст тебе сторицей. Долг, из-за которого моего дорогого Ирода чуть было не арестовали, наследие его беспечной юности. Как только он прибудет в Рим, он найдет достойный способ его вернуть. Но если он попадет в руки врагов, которые у него есть в Сирии, это погубит не только его самого, но и наших детей и меня.

Алабарх обратился к Киприде, чья верность мужу в тяжелую годину чуть не вызвала слезы у него на глазах, и предусмотрительно, хотя и ласково спросил:

- Твой муж соблюдает закон?

Ирод увидел, что Киприда заколебалась, и ответил вместо нее:

- Не забывай, достопочтенный алабарх, что по рождению я идумей. Смешно требовать от идумея того же, что от еврея. Евреи и идумей - кровные братья благодаря нашему общему предку патриарху Исааку; но прежде чем поздравлять себя с тем, что евреи - избранный Богом народ, неплохо бы вспомнить о том, как Иаков, прародитель евреев, обманом лишил права первородства и благословения отца своего младшего брата Исава, прародителя идумеев. Не спрашивай с меня слишком много, алабарх. Прояви больше сострадания к идумею, попавшему из-за расточительности в беду, чем Иаков, не то, клянусь Живым Богом, первая же ложка красной чечевичной похлебки, которую ты положишь в рот, застрянет у тебя в горле. Мы потеряли из-за вас право первородства, а с ним и особую милость Бога, но в ответ хотим видеть хотя бы такое же сердечное благородство, которое сами неизменно выказываем другим людям. Вспомни о великодушии Исава: когда он случайно встретил Иакова в Пенуэле, он ведь не убил его.

- Но соблюдаешь ты закон или нет? - спросил алабарх, пораженный пылом, с каким говорил Ирод; оспаривать приведенные им исторические примеры алабарх не мог.

- Я сделал обрезание, мои дети тоже, я и все в моем доме всегда старались соблюдать закон, открытый Богом вашему предку Моисею, настолько строго, насколько это возможно находясь в Риме и насколько это позволяло нам наше духовное несовершенство, ведь мы - идумеи.

- Нельзя совместить несовместимое,- упрямо сказал алабарх.- Или ты соблюдаешь закон, или нарушаешь его.

- Однако я читал, что Господь разрешил однажды Нааману, обращенному в иудейство сирийцу, молиться в храме Риммона рядом с царем, его властелином,возразил Ирод.- А Нааман оказался верным другом евреям, не так ли?

Наконец алабарх сказал Ироду:

- Если я ссужу тебе эти деньги, ты поклянешься именем Бога - вечная Ему слава! - соблюдать закон, насколько это от тебя зависит, и любить Его народ и никогда не погрешить против Него по злому умыслу или по оплошности.

- Клянусь Его Священным Именем,- ответил Ирод,- и пусть жена моя Киприда и дети станут свидетелями того, что с этого мгновения я буду чтить Его всеми силами моей души и стану любить и защищать Его Народ. А если когда-нибудь я по жестокости сердца допущу святотатство, пусть черви, пожиравшие заживо плоть моего деда Ирода Великого, станут пожирать меня самого, пока не сожрут без остатка.

Так вот Ирод получил взаймы. Как говорил он мне впоследствии: "Я бы поклялся в чем угодно, лишь бы выцарапать эти деньги. Я был в безвыходном положении".

Но алабарх поставил еще два условия. Первое заключалось в том, что Ироду давалась сумма серебром, равная четырем тысячам золотых, а остальные деньги он должен был получить по прибытии в Италию. Алабарх все еще не до конца верил Ироду. Тому могло вдруг прийти в голову, взяв деньги, отправиться в Марокко или Аравию. Согласно второму условию, Киприда должна была отвезти детей в Иерусалим, чтобы они получили соответствующее воспитание под руководством первосвященника, брата алабарха. Ирод и Киприда согласились на это с большой радостью - им было известно, что ни один миловидный мальчик, ни одна хорошенькая девочка из высшего общества Рима не могли избежать противоестественных притязаний Тиберия. (У моего друга Вителлия, к примеру, забрали сына на Капри под предлогом, что он получит там широкое общее образование, и поместили среди мерзких спинтриев; в результате его натура была искалечена. Всю жизнь его не называли иначе, чем "спинтрий", и я не знаю худшего человека, чем он.) Поэтому было решено, что Киприда присоединится к Ироду в Риме после того, как устроит детей в Иерусалиме.

Заехать в Александрию, чтобы попросить в долг денег у алабарха, Ирода заставили слухи о падении Сеяна, привезенные вольноотпущенником из Сирии. В Александрии они были полностью подтверждены. Сеян в течение многих лет был главным советником Тиберия и пользовался его полным доверием, но вступил в заговор с моей сестрой Ливиллой с целью убить его и захватить престол. Раскрыла заговор моя мать; с помощью моего племянника Калигулы и безжалостного негодяя Макрона Тиберию скоро удалось призвать Сеяна к ответу. Обнаружилось, что Ливилла за семь лет до того отравила своего мужа Кастора, и что Кастор вовсе не был, как утверждал Сеян, предателем по отношению к отцу. Поэтому повеление Тиберия, строго-настрого запретившего бывшим друзьям Кастора являться ему на глаза, можно было считать недействительным, а покровительство моей матери сделалось еще более ценным, чем прежде. Если бы не все это, Ирод не стал бы тратить время и поступаться своим достоинством, пытаясь взять взаймы у алабарха. Евреи не скупятся на деньги, но они осторожны и делают все с оглядкой. Они дают в долг своим бедствующим соотечественникам, если те попали в беду не по собственной вине, причем не берут процентов, так как это запрещено их законом, и единственной наградой им служит сознание, что они совершили добродетельный поступок. Но они не дадут ничего человеку другой веры, даже если он будет умирать от голода, тем более еврею, покинувшему, как они говорят, "духовное стадо" и следующему чуждым обычаям других стран, если у них нет твердой гарантии, что их щедрость принесет им немалую выгоду.

ГЛАВА III

Мы с матерью не подозревали о том, что Ирод вернулся в Италию, пока однажды не получили нацарапанную наспех записку, где говорилось, что он скоро к нам прибудет, и туманно прибавлялось, что он рассчитывает на нашу помощь, так как из той критической ситуации, в какую он попал, одному ему не выбраться.

- Деньги - вот что ему нужно,- сказал я матери,- и ответ один: их у нас нет.

И действительно, в это время мы никак не могли бросать деньги на ветер, как я уже объяснял в предыдущей книге. Но мать сказала:

- Как не стыдно так говорить, Клавдий. Но ты всегда был грубый, невоспитанный человек. Если у Ирода затруднения и он нуждается в деньгах, разумеется, мы должны раздобыть их так или иначе; это мой долг перед памятью его матери Береники. Несмотря на ее диковинные религиозные обычаи, милая Береника была одной из самых лучших моих подруг. К тому же такая великолепная хозяйка!

Мать не видела Ирода около семи лет и очень по нему соскучилась. Он считал своим долгом регулярно ей писать, сообщая по очередиобо всех своих невзгодах, причем так забавно, что передряги эти казались скорее восхитительными приключениями, вроде тех, о каких мы читаем в греческих сборниках, чем настоящими неприятностями. Пожалуй, самым веселым было письмо, присланное из Идумеи вскоре после того, как Ирод покинул Рим, где он писал о том, как его милая, прелестная глупенькая женушка помешала ему прыгнуть с парапета башни. "Она была права,- кончал он письмо.- Башня эта - исключительно высокая". Последнее письмо, тоже написанное в Эдоме в то время, как Ирод ожидал деньги из Акры, было в таком же духе. Он рассказывал, как ему было стыдно украсть у купца из Персии его верблюда,- надо же пасть так низко. Однако, продолжал Ирод, стыд вскоре уступил место чувству, что он совершил весьма добродетельный поступок, оказав персианину исключительную услугу, так как животное оказалось вместилищем семи злых духов, один хуже другого. У купца, должно быть, камень с души свалился, когда, проснувшись однажды утром, он обнаружил, что принадлежащий ему верблюд исчез вместе с седлом, уздечкой и прочими принадлежностями. Переход через сирийскую пустыню был ужасен: стоило им оказаться у высохшего русла или в узком ущелье, верблюд чего только не вытворял, чтобы убить седока, даже подкрадывался к нему ночью с намерением затоптать его во сне. В следующем письме, из Александрии, Ирод писал, что в Эдоме отпустил это чудовище на свободу, но оно, бросая злобные взгляды, преследовало его всю дорогу до побережья. "Клянусь тебе, благороднейшая и высокоученейшая госпожа Антония, мой старинный друг и щедрая благодетельница, что я ускользнул в Антедоне от губернатора не столько из боязни кредиторов, сколько от ужаса перед этим жутким верблюдом. Не сомневаюсь, что он настоял бы на том, чтобы разделить со мной тюремную камеру, если бы я согласился на арест". В письме был постскриптум: "Мои родичи в Идумее были на редкость гостеприимны, но я не могу допустить, чтобы у тебя создалось впечатление, будто они входили ради нас в расходы. Они бережливы до такой степени, что надевают чистое белье в трех случаях в жизни: когда женятся, когда умирают и когда захватывают чужой караван, ведь тогда белье достается им даром. Во всей Идумее не найти ни одного сукновала". Ирод, естественно, истолковал ссору, вернее недоразумение, как он это назвал, с Флакком самым выгодным для себя образом. Он винил себя за неосмотрительность, всячески расхваливал Флакка за его, пожалуй даже слишком высокое, если это возможно, чувство чести - оно было настолько высоко, что жители провинции просто не в силах были его оценить и считали своего губернатора чудаком.

Теперь Ирод рассказал нам о том, что было пропущено в его письмах, не скрывая ничего, или почти ничего: он знал, что это - самое разумное, когда имеешь дело с моей матерью. Наибольшее удовольствие - хотя мать сделала вид, что возмущена,- ей доставила история о том, как Ирод похитил двух римских СОлдат и с их помощью пытался провести алабарха. Он также описал ужасный шторм, настигший их на обратном пути из Александрии, когда, как он сказал, все, кто был на борту, пять дней и пять ночей лежали в лежку из-за морской болезни. Капитан только и знал, что рыдал и молился, поэтому Ироду пришлось в одиночку вести корабль.

Затем он продолжал:

- Когда, стоя на баке нашего величавого судна, переставшего наконец качаться на волнах, я, не слушая благодарностей и восхвалений оправившейся команды, увидел перед собой сверкающую гладь залива, прекрасные храмы и виллы на его берегах и громадный, как башня, Везувий, над вершиной которого подымался, словно над домашним очагом, легкий дымок,- признаться, я не мог сдержать слезы. Я понял, что вернулся домой, на мою первую, дорогую моему сердцу родину. Я подумал обо всех любимых друзьях, с которыми так долго был в разлуке, в особенности о тебе, самая сведущая, прекрасная и благородная Антония... о тебе тоже, Клавдий, само собой... и о том, с какой радостью мы увидимся вновь. Но сперва, разумеется, я должен был обосноваться, как приличествует моему положению. Мне не пристало являться к вам на порог подобно нищему или бедному просителю-клиенту, пришедшему к своему патрону.

Как только мы пристали к берегу и я получил деньги по чеку, который алабарх выписал на один из местных банков, я сразу отправил письмо императору на Капри с просьбой оказать мне честь принять меня. Он весьма любезно ответил, что рад слышать о моем благополучном возвращении и с удовольствием повидается со мной; на следующий день между нами состоялась весьма обнадеживающая беседа. Должен с прискорбием признаться, что я чувствовал себя вынужденным - император сперва был в очень мрачном настроении - позабавить его некоторыми азиатскими историями, которые я, естественно, не могу здесь повторить, чтобы не оскорбить вашу скромность. Но вы сами знаете нашего императора: у него оригинальный ум и широкие разносторонние вкусы. Ну так вот, когда я рассказал ему особенно типичную историю в таком духе, он проговорил: "Ирод, ты мне по душе. Я хочу назначить тебя на очень ответственный пост - воспитателем моего единственного внука Тиберия Гемелла, который живет здесь при мне. Ты не откажешь мне в этом - ведь ты был близким другом его покойного отца, и я надеюсь, что мальчик к тебе привяжется. К сожалению, ребенок он замкнутый и угрюмый, и ему очень нужен такой друг, с открытым сердцем, как ты, чтобы служить ему образцом".

Я остался во дворце на ночь, и к утру нас было уже не разлить водой - император нарушил предписание врачей и пил со мной наравне. Я решил, что наконец-то фортуна улыбнулась мне, но тут внезапно тот единственный волосок, на котором столько лет висел дамоклов меч над моей злосчастной головой, умудрился лопнуть. Императору передали письмо из Антедона от этого идиота губернатора, где тот сообщал, что предъявил мне ордер на арест за неуплату двенадцати тысяч золотых, взятых в долг в императорской казне, но я хитростью сумел уйти от правосудия, захватив двух его солдат, которые еще не вернулись и, возможно, умерщвлены. Я заверил императора в том, что солдаты живы и невредимы, что они спрятались у меня на судне без моего ведома, желая проехать "зайцами", и что мне не предъявляли никакого ордера на арест. Возможно, солдат послали ко мне с этим ордером, сказал я, но они предпочли увеселительную поездку в Египет. Во всяком случае, мы нашли их в трюме на полпути в Александрию. Я заверил императора, что, как только мы туда прибыли, я вернул солдат в Антедон, чтобы они были примерно наказаны.

- Ирод Агриппа,- сурово сказала мать,- это была преднамеренная ложь. Мне за тебя стыдно.

- Но не так стыдно, как мне самому, дорогая госпожа Антония,- сказал Ирод.- Сколько раз ты говорила мне, что честность - лучшая политика. Но на Востоке все лгут, и, естественно, ты и сам не принимаешь на веру девять десятых того, что слышишь, и рассчитываешь, что твои собеседники поступают так же. Я на миг забыл, что нахожусь в стране, где хотя бы чуть-чуть отклониться от истины считается бесчестным.

- Император поверил тебе? - поинтересовался я.

- От всего сердца надеюсь, что да,- сказал Ирод.- Он спросил меня: "А как же с долгом?" Я сказал ему, что речь идет о ссуде, предоставленной мне в императорской казне согласно всем правилам и под хорошее обеспечение, и если действительно был выдан ордер на мой арест за неуплату долга, это дело рук предателя Сеяна. Я немедленно поговорю с казначеем и решу этот вопрос. Но император сказал: "Ирод, если долг не будет выплачен в течение недели, я не сделаю тебя наставником своего внука". Вы же знаете, как он строг, когда речь идет об императорской казне. Я сказал таким небрежным тоном, каким только мог, что, разумеется, верну деньги в ближайшие три дня, но я уехал от него с тяжелым сердцем и сразу же написал тебе, моя великодушная покровительница, в надежде, что, может быть...

Мать сказала снова:

- С твоей стороны было очень дурно, Ирод Агриппа, лгать в лицо императору.

- О, я знаю это, конечно, знаю,- проговорил Ирод, изображая глубокое раскаяние.- Если бы ты была на моем месте, ты бы, несомненно, сказала правду, но мне не хватило мужества. И, как я уже говорил, эти семь лет на Востоке, вдали от тебя, притупили мое нравственное чувство.

- Клавдий,- обратилась ко мне мать с внезапной решительностью,- как нам достать двенадцать тысяч золотых за короткий срок? Как насчет письма от Аристобула, которое пришло сегодня утром?

По забавному стечению обстоятельств, в то самое утро я получил от Аристобула письмо, где он просил меня поместить его деньги в земельную собственность,- из-за нехватки звонкой монеты земля в то время сильно подешевела,- и вложил в письмо банковский чек на десять тысяч золотых. Мать рассказала об этом Ироду.

- Аристобул? - вскричал Ирод.- Как, ради всего святого, он умудрился набрать десять тысяч золотых? Видно, этот беспринципный тип воспользовался своим влиянием на Флакка, чтобы брать взятки с местных жителей.

- В таком случае,- сказала мать,- я считаю, что он поступил очень некрасиво по отношению к тебе, сказав моему другу Флакку, будто жители Дамаска прислали тебе дары за то, что ты успешно отстаивал их права. Я не ожидала этого от Аристобула. Пожалуй, будет только справедливо, если мы дадим тебе в долг - на время, только на время, имей это в виду, Ирод - эти десять тысяч, чтобы ты снова встал на ноги. Остальные две тысячи нам нетрудно достать, да, Клавдий?

- Ты забываешь, матушка, что у Ирода есть восемь тысяч, полученных от алабарха. Конечно, если он их еще не растратил. Он будет куда богаче нас, если мы доверим ему деньги Аристобула.

Я предупредил Ирода, что он должен, чего бы это ни стоило, вернуть ссуду не позже, чем через три месяца, иначе меня обвинят в обмане и уж во всяком случае в нарушении моих обязанностей доверенного лица. Помочь Ироду таким способом было все же лучше, чем закладывать наш дом на Палатинском холме,- а как иначе мы могли раздобыть деньги? Однако все неожиданно обернулось наилучшим образом. Как только Ирод вернул двенадцать тысяч золотом в императорскую казну, он был назначен наставником Гемелла, и за два дня до того, как подошел срок возврата денег Аристобула, не только выплатил мне долг до последней монеты, но и отдал взятые у нас давным-давно пять тысяч, которые мы и не надеялись увидеть. А дело было просто: в качестве наставника Гемелла Ирод, помимо своей воли, проводил много времени в обществе Калигулы, которого семидесятипятилетний Тиберий усыновил и предполагал сделать своим наследником. Тиберий давал Калигуле очень мало наличных денег, и Ирод, завоевав доверие юноши роскошными пирами, богатыми подарками и прочим в таком духе, стал под большим секретом брать от его имени взаймы крупные суммы у богатых людей, желавших снискать расположение будущего императора. Все полагали, что Тиберию недолго осталось жить. Когда в деловых кругах узнали, каким доверием Калигула облек Ирода, тому стало легко просить о ссудах и от своего имени тоже. Вопрос о его прошлых долгах, сделанных за семь лет до того, уладился сам собой из-за смерти его кредиторов, так как ряды богатых людей сильно поредели в результате судебных расследований о государственной измене, которые велись под руководством Сеяна; тот же пагубный процесс шел при его преемнике Макроне. Насчет оставшихся долгов Ирод был спокоен: кто осмелится преследовать по суду человека, который в такой милости при дворе, как он. Деньги, которые он мне вернул, были частью сорока тысяч золотых, которые Ирод получил взаймы у вольноотпущенника Тиберия; в свое время, еще рабом, тот был в числе тюремщиков старшего брата Калигулы Друза, заморенного голодом в подвалах дворца. После освобождения он невероятно разбогател, торгуя рабами - он скупал больных рабов по дешевке и приводил их в прекрасную форму в собственной больнице,- и теперь опасался, что, став императором, Калигула отомстит ему за жестокое обращение с Друзом; а Ирод обещал, что смягчит сердце Калигулы.

Так что звезда Ирода с каждым днем становилась ярче, и он уладил кое-какие дела на Востоке к полному своему удовлетворению. К примеру, он написал друзьям в Эдом и Иудею - а всякий, кто теперь получал от него дружеское письмо, был этим весьма польщен - и спросил, не могут ли они снабдить его подробными сведениями о плохом управлении губернатора, который пытался арестовать его в Антедоне. Таким образом он собрал вполне внушительное количество фактов, которые объединил в письме, посланном якобы влиятельными гражданами Антедона, и препроводил его на Капри. Губернатор потерял свое место. Долг торговцу зерном из Акры Ирод отдал, высчитав пять тысяч драхм - в два раза больше того количества, которое было противозаконно удержано из суммы, присланной ему в Идумею, заявив, что как раз столько торговец зерном несколько лет назад одолжил у госпожи Киприды и не вернул ей. Что касается Флакка, Ирод не собирался, ради моей матери, сводить с ним счеты, а вскоре Флакк умер. Аристобула он решил великодушно простить, зная, что тот испытывает не только стыд, но и досаду на самого себя, так непредусмотрительно вызвав вражду брата, ставшего теперь столь могущественным. Аристобул мог быть весьма полезным, надо было только обломать ему рога. Ирод расквитался также с Понтием Пилатом, отдавшим в свое время приказ о его аресте в Антедоне, подучив своих друзей в Самарии выразить протест новому губернатору Сирии, моему другу Вителлию, по поводу грубых методов, которыми действовал Понтий Пилат во время недавних гражданских беспорядков, а также обвинить его в том, что он берет взятки. Пилат был вызван в Рим, чтобы ответить на эти обвинения перед лицом Тиберия.

Одним ясным весенним днем, когда Калигула и Ирод катались в открытой коляске в окрестностях Рима, Ирод весело заметил:

- Да, что ни говори, а давным-давно пора вручить старому воину деревянную рапиру.- Под "старым воином" он подразумевал Тиберия, а под "деревянной рапирой" - почетный знак освобождения от дальнейших турниров, который жаловали на арене старым, потерявшим форму фехтовальщикам. Затем Ирод добавил: - Не прими это за лесть - хотя, возможно, мои слова звучат именно так,- но я на самом деле считаю, что ты произведешь куда лучшее впечатление на зрителей чем это когда-либо удавалось ему.

Калигулы был в восторге, но, к несчастью, кучер Ирода услышал его слова, понял их смысл и взял себе на заметку. Сознание, что в его власти погубить хозяина подтолкнуло этого болвана на дерзкие выходки, но до поры до времени они проходили незамеченными. Наконец, он вздумал украсть у Ирода очень красивые вышитые полости и продать их другому кучеру, хозяин которого жил в отдалении от Рима. Он доложил Ироду, что они пришли в негодность, так как на них попал деготь из бочки, стоявшей на чердаке конюшни, и тот не стал проверять его слова. Но однажды, отправившись на прогулку со всадником, кучер которого купил его полости, Ирод обнаружил их на собственных коленях. Кража была раскрыта, однако кучер всадника вовремя предупредил вора и тот сразу скрылся, чтобы избежать наказания. Первоначально он намеревался, в случае, если его разоблачат, заявить Ироду в лицо, что перескажет императору услышанные им слова. Но когда дошло до дела, кучер струсил, подумав вдруг, как бы Ирод тут же на месте не убил его за шантаж, ведь ему ничего не стоило раздобыть свидетелей, которые подтвердят, что это была самозащита. Кучер был одним из тех бестолковых людей, без царя в голове, которые и сами из-за этого попадают в беду, и на других ее навлекают.

Ирод знал, где может скрываться кучер и, не подозревая, что поставлено на карту, попросил городскую стражу арестовать его. Кучера нашли и вызвали в суд по обвинению в краже, но он заявил, что, будучи вольноотпущенником, имеет право обратиться к императору, а не быть осужденным без всякого разбирательства. И добавил:

- Я могу сообщить императору кое-что, касающееся его личной безопасности. То, что я слышал однажды, когда правил лошадьми на дороге в Капую.

Судье ничего не оставалось, как отправить его под вооруженным конвоем на Капри.

Из того, что я уже рассказал вам о характере моего дяди Тиберия, вы, вероятно, догадываетесь, какую он избрал линию, когда прочитал донесение судьи. Ему было ясно, что кучер подслушал какие-то изменнические слова, произнесенные Иродом, но предпочел не знать в точности, какие именно: Ирод был отнюдь не из тех людей, которые позволяют себе опасные замечания в чужом присутствии. Поэтому Тиберий держал кучера за решеткой, не вызывая на допрос, а Гемеллу, которому уже исполнилось десять лет, велел не спускать глаз с наставника и сообщать о любом подозрительном слове или поступке. Ирода встревожила эта проволочка, и он решил обсудить все с Калигулой. Они пришли к заключению, что высказывания Ирода в тот день, о котором говорит кучер, могут быть легко объяснены. И, если Ирод сам будет настаивать на расследовании дела, тем скорее Тиберий поверит, что слова "деревянная рапира" были употреблены в прямом смысле, так как Ирод скажет ему, будто разговор шел о Желтых Ногах - известном фехтовальщике, недавно ушедшем со сцены, с которым он сравнивал Калигулу, поздравляя с тем, как последний ловко фехтует.

Ирод заметил, что Гемелл ведет себя крайне странно: подслушивает у дверей и заходит к нему в комнаты в самое неподходящее время. Было ясно, что он делает это по приказу Тиберия. Поэтому Ирод снова приехал к моей матери, ввел ее в курс дела и настоятельно просил ходатайствовать перед императором от его имени о скорейшем слушании дела, так как Ироду не терпится примерно наказать кучера за воровство и неблагодарность - Ирод всего за год до того по собственному почину отпустил его на свободу. О намерении кучера его уличить упоминать было не надо. Мать сделала все так, как просил Ирод. Она написала Тиберию и после обычного промедления получила ответ. Это письмо сейчас у меня в руках, и я могу процитировать его слово в слово. В кои-то веки Тиберий приступил прямо к делу.

"Если этот кучер намеревался облыжно обвинить Ирода Агриппу в каких-либо изменнических речах, чтобы прикрыть собственную вину, то за это безрассудство он уже достаточно наказан, пробыв столь долгий срок в заключении в моей не очень-то гостеприимной темнице в Мизене. Я собирался отпустить его, предупредив, чтобы он никогда не обращался ко мне за обжалованием решения суда, если его осудят за такое чепуховое преступление, как кража. Я слишком стар и слишком занят, чтобы меня беспокоили по пустякам. Но если по твоему настоянию я стану расследовать это дело и выяснится, что изменнические слова были на самом деле произнесены, Ирод пожалеет о своей настойчивости - его желание видеть кучера сурово наказанным может повлечь суровое наказание для него самого".

Письмо это заставило Ирода еще упорнее стремиться к тому, чтобы кучер предстал перед судом, причем в его присутствии. Сила, приехавший незадолго перед тем в Рим, уговаривал его ничего не делать, приводя в подтверждение своей правоты известную пословицу "от добра добра не ищут" или, как еще говорили в Риме: "Не трогай Камарины". (Возле Камарины, в Сицилии, были ядовитые болота, которые жители города осушили из гигиенических соображений и тем самым лишили город защиты; он был захвачен и полностью разрушен.) Но Ирод и слушать не желал: последние пять лет были вполне благополучными, и Сила все больше ему докучал. Вскоре Ирод узнал, что Тиберий, уже давно живший на Капри, приказал приготовить к своему приезду виллу в Мизене - ту, где Тиберий впоследствии умер. Ирод сразу же отправился вместе с Гемеллом и моей матерью - вы помните, что и Калигула, и Гемелл были ее внуки - в гости к Калигуле на его виллу в Бавлах; Бавлы находятся очень близко от Мизена на северном побережье Неаполитанского залива, так что когда вся их компания прибыла в Мизен после приезда Тиберия, чтобы выразить ему свое уважение, это выглядело вполне естественно. Тиберий пригласил их к обеду на следующий же день. Тюрьма, где томился кучер, была совсем близко, и Ирод уговорил мою мать попросить при всех Тиберия, чтобы он тогда же решил его вопрос. Я тоже был приглашен на этот обед, но отклонил приглашение, так как и мать, и Тиберий с трудом переносили мое присутствие. Но о том, что там произошло, я знаю со слов нескольких очевидцев. Обед был превосходный, с одним минусом-слишком мало вина. Тиберий по совету врача воздерживался от крепких напитков, естественно, все присутствующие из чувства такта и осторожности не просили слуг вновь наполнить кубок, опорожнив его, а те этого не предлагали. Воздержанность в вине всегда приводила Тиберия в плохое настроение, однако мать снова храбро завела разговор о кучере. Тиберий прервал ее, словно неумышленно переведя разговор на другую тему, и она не стала продолжать, пока обед не подошел к концу и все вышли в парк, чтобы прогуляться под деревьями, обрамлявшими здешний скаковой круг: Тиберия несли в портшезе, мать, на редкость бодрая для своих лет, шла рядом с ним. Мать сказала:

- Тиберий, могу я поговорить с тобой насчет этого кучера? Согласись, его дело давно пора решить и у всех станет легче на сердце, если ты сегодня подведешь под ним черту раз и навсегда. Тюрьма рядом, и все это займет каких-то несколько минут.

- Антония,- сказал Тиберий,- я тебе уже намекал, чтобы ты не вмешивалась: лучшее враг хорошего, но, если ты настаиваешь, пусть будет по-твоему.- Затем он подозвал Ирода, шедшего позади портшеза вместе с Калигулой и Гемеллом, и сказал: - Я намерен допросить сейчас твоего кучера, Ирод Агриппа, так как на этом настаивает моя невестка, госпожа Антония, но, видят боги, я делаю это не по своей воле,- меня к этому вынуждают.

Ирод рассыпался в благодарностях за то, что он снизошел к его просьбе. Затем Тиберий велел Макрону, который тоже был здесь, немедленно привести к ним кучера.

Видимо, накануне вечером Тиберий обменялся с Гемеллом несколькими словами наедине. (Годом-двумя позднее Калигула заставил Гемелла дать ему полный отчет об этой беседе.) Тиберий спросил мальчика, может ли он доложить о чем-нибудь, порочащем его учителя, и тот ответил, что он не слышал от него никаких изменнических слов и не заметил никаких изменнических поступков, но он мало видел его последние дни,- Ирод все время проводил в обществе Калигулы и почти не занимался с ним, предоставив самому учиться по книгам. Затем Тиберий спросил Гемелла, не говорили ли Ирод и Калигула между собой насчет денег? Гемелл постарался припомнить и наконец сказал, что однажды Калигула спросил Ирода, удалось ли ему раздобыть денег у P.O.Т., и Ирод сказал: "Я отвечу тебе позднее, кое у кого уже ушки на макушке". Тиберий сразу догадался, что значит "Р. О. Т.". Без сомнения, речь шла о деньгах, взятых Иродом в долг для Калигулы, при условии, что они будут возвращены post obitum Tiberii, то есть, после смерти Тиберия. Поэтому Тиберий отпустил Гемелла, сказав ему, что все это мелочи и он вполне удостоверился в преданности Ирода. А сам немедленно послал в тюрьму доверенного вольноотпущенника, и тот от имени императора приказал кучеру сообщить, что именно он слышал от Ирода. Кучер повторил все слово в слово, и вольноотпущенник передал это Тиберию. По размышлении Тиберий вновь отправил вольноотпущенника в тюрьму, чтобы он научил кучера, как именно он должен отвечать во время суда. Вольноотпущенник заставил кучера заучить все наизусть и дал понять, что, если он скажет все, как надо, его не только отпустят на свободу, но и наградят.

Судебное разбирательство происходило прямо на беговом круге. Тиберий спросил кучера, признается ли он, что украл полости. Кучер ответил, что ни в чем не виноват,- Ирод сам их ему подарил, но потом пожалел о своей щедрости. Тут Ирод стал громко возмущаться его неблагодарностью и лживостью, мешая вести допрос, но Тиберий велел ему замолчать и спросил кучера:

- Что еще ты можешь сказать в свою защиту?

Кучер ответил:

- Даже если я и украл бы эти полости, чего я не делал, это было бы вполне простительно, потому что мой хозяин - изменник. Однажды днем, незадолго до моего ареста, я был на облучке коляски - мы ехали в Капую. За спиной у меня сидели твой внук Калигула и мой хозяин Ирод Агриппа. Мой хозяин сказал: "Хоть бы поскорей наступил день, когда старый воин умрет и ты будешь признан его наследником! Молодой Гемелл тебе не помеха; отделаться от него ничего не стоит. Все будут счастливы, и я - больше всех!"

Ирод был так поражен этими словами, что в первый момент не знал, как на них ответить, и лишь твердил: это ложь. Тиберий обратился к Калигуле, и тот, будучи редким трусом, встревоженно поглядел на Ирода в надежде на подсказку, но не получил ее и пробормотал, что если Ирод и произнес такие слова, он их не слышал: он припоминает эту поездку, тогда был очень ветреный день. Если бы при нем кто-нибудь произнес изменнические слова, уж он, Калигула, не пропустил бы их мимо ушей, тут же доложил об этом своему императору. (Калигула с легкостью предавал друзей, если его собственной жизни грозила опасность, и всегда восторженно внимал Тиберию; о нем говорили, что не было еще лучшего раба у худшего господина.) Но тут Ирод храбро вмешался в разговор:

- Если твой сын, сидевший рядом со мной, не слышал изменнических слов, которые мне приписываются,- а уж он всегда начеку, если пахнет изменой,- как мог их услышать кучер, сидевший к нам спиной?

Но Тиберий уже принял решение.

- Надеть наручники на этого человека,- бросил он Макрону, а затем носильщикам: - Пошли.

Те двинулись вперед. Ирод, Антония, Макрон, Калигула, Гемелл и остальные стояли пораженные на месте, не зная, что предпринять. Макрон не был уверен в том, кого именно он должен был заключить под стражу, и когда Тиберий, сделав круг, снова вернулся туда, где все еще стояли остальные, Макрон сказал:

- Прости меня, цезарь, но кого из этих людей я должен арестовать?

Тиберий показал на Ирода и сказал:

- Вот тот, кого я имел в виду.

Макрон, весьма уважавший Ирода и, возможно, надеявшийся заставить Тиберия изменить решение, сделал вид, будто не понимает его, и снова спросил:

- Не мог же ты иметь в виду Ирода Агриппу, цезарь?

- Именно его и никого другого! - прорычал Тиберий.

Ирод выбежал вперед и чуть не пал ниц перед Тиберием. На это он не осмелился, так как знал, что Тиберий не любит, чтобы перед ним пресмыкались, как перед восточным царьком. Но он с самым жалостным видом простирал к нему руки, уверяя, что он верный подданный Тиберия и абсолютно не способен допустить даже мысль об измене, не то что сказать об этом. Он принялся с жаром говорить о своей дружбе с покойным сыном Тиберия (ставшим, как и сам Ирод, жертвой необоснованных обвинений в измене), чью безвозвратную утрату он оплакивает по сей день, и о том, какую высокую честь оказал ему император, назначив наставником своего внука. Но Тиберий лишь холодно и мрачно взглянул на Ирода, как он это умел, и глумливо сказал:

- Прибереги свое красноречие до дня суда, мой благородный Сократ, я не премину его назначить.- Затем обратился к Макрону: - Отведи этого человека в тюрьму. Можешь приковать его на ту же цепь, на которой сидел этот честный малый.

Больше Ирод не вымолвил ни слова, лишь поблагодарил мать за ее великодушное, хотя и безуспешное заступничество, на его запястьях защелкнулись наручники, и Ирода отвели в тюрьму. Здесь, в тесных и душных камерах, впроголодь, на голом полу, содержались простодушные римские граждане, рискнувшие обратиться к императору с жалобой на решение нижних судебных палат, не подозревая, что им предстоит томиться здесь до того неопределенного времени, когда он выберет минутку решить их судьбу. Некоторые из узников пробыли здесь уже не один год.

ГЛАВА IV

Когда Ирода подвели к тюремным воротам, он увидел возле них раба Калигулы, грека по имени Тавмаст, с кувшином для воды в руках. Раб с трудом переводил дыхание, словно бежал туда бегом. Ирод надеялся, что Калигула прислал его в знак того, что верен их дружбе, хотя и не может открыто о ней заявить, чтобы не прогневить Тиберия, и окликнул раба:

- Тавмаст, ради всего святого, дай мне напиться.

Погода была на редкость жаркая для сентября, а за обедом, как я уже говорил, почти не подавали вина. Юноша сразу же подошел к нему, точно для этого и был сюда прислан. У Ирода стало куда спокойнее на душе и, поднеся кувшин к губам, он выпил его чуть не до дна - в нем оказалось вино, а не вода, как он думал. Затем сказал рабу:

- Ты заслужил благодарность узника за это питье. Обещаю тебе, что, когда я выйду на свободу, я тебя вознагражу. Я позабочусь о том, чтобы твой хозяин, который не из тех, кто оставляет друзей в беде, даровал и тебе свободу, как только освободит меня; я возьму тебя в услужение, и ты будешь у меня в доме доверенным лицом.

Ироду удалось сдержать свое слово, и Тавмаст постепенно дошел до поста его главного управляющего. Сейчас, когда я пишу эти строки, он еще жив и находится на службе у сына Ирода, хотя сам Ирод умер.

Ирода ввели за ворота в то самое время, когда узников выводили на прогулку, но им строго-настрого запрещалось разговаривать друг с другом без разрешения тюремщиков. На пятерых узников приходился один тюремщик, который следил за каждым их движением.

Появление Ирода не прошло незамеченным среди этих томившихся от скуки, апатичных людей: восточный принц в пурпурном плаще - такого здесь никогда раньше не видели. Однако сам Ирод никак их не приветствовал и стоял, устремив взор на крышу виллы Тиберия, словно хотел прочитать на ней предсказание того, что его ждет.

Среди узников находился престарелый германский вождь; его история в общих чертах такова. Он был офицером германских вспомогательных войск под началом Вара, когда владения Рима еще простирались за Рейн, и, в знак признания его бывших заслуг, получил римское гражданство. После того, как Вара предательски заманили в засаду и его армия была разгромлена знаменитым Германном, этот вождь, хотя он не служил (так он, во всяком случае, утверждал) в армии Германна и ничем не помогал тому в осуществлении его планов, не предпринял никаких шагов, чтобы доказать свою прежнюю верность Риму, а напротив, сделался главой своей родовой деревни. Во время кампаний, которые вел мой брат Германик, он вместе со всей семьей переехал в глубь страны и вернулся лишь тогда, когда Германика отозвали в Рим и казалось, будто опасность миновала. Однако ему не повезло, и во время одного из набегов римлян за Рейн, которые совершались время от времени с целью держать наших солдат в боевой форме и напоминать германцам, что наступит день, когда провинция снова будет в руках Рима, вождя этого взяли в плен. Римский генерал приказал было запороть его, как дезертира, до смерти, но германец настаивал на том, что всегда был верен Риму и хочет воспользоваться своим правом римского гражданина прибегнуть к милосердию императора. За эти годы он совсем забыл лагерную латынь и теперь обратился к одному из тюремщиков, немного говорящему на его родном языке, с вопросом, кто этот красивый и грустный молодой человек, стоящий под деревом. Тюремщик ответил, что он еврей и пользуется большим весом у себя на родине. Германец попросил разрешения с ним заговорить, так как он никогда в жизни не общался с евреями, но полагает, что евреи не уступают в уме и храбрости самим германцам и у них многому можно поучиться. Он добавил, что и сам пользовался большим весом у себя на родине.

- У нас тут будет форменный университет,- сказал со смехом тюремщик.Если вы, господа из дальних краев, захотите обменяться философскими взглядами, я постараюсь послужить вам переводчиком. Но не ждите многого от моего германского.

Ирод по-прежнему стоял под деревом, прикрыв лицо плащом, чтобы любопытные узники и тюремщики не заметили слезы у него на глазах, и тут произошла одна интересная вещь. На ветку над его головой села сова и уронила на него помет. Совы крайне редко летают при дневном свете, но лишь германский вождь заметил, что случилось,- все остальные не отрывали глаз от самого Ирода.

Германец вежливо приветствовал его через тюремщика, начав с того, что хочет сообщить ему нечто важное. При первых словах Ирод открыл лицо и ответил, что он весь внимание. Он ожидал хоть какой-нибудь весточки от Калигулы и не понял сразу, что тюремщик переводит ему слова одного из узников. Тюремщик:

- Прошу прощения, господин, но этот старый германец хочет узнать, заметил ли ты, что на тебя уронила помет сова? Я выступаю в качестве его переводчика. Он римский гражданин, но от сырости в его родных местах его латынь сильно заржавела.

Как ни был Ирод разочарован, он не мог не улыбнуться. Он знал, что томившиеся от безделья узники часто разыгрывают друг друга, а тюремщики, кому их обязанности надоели ничуть не меньше, порой помогают им. Поэтому он не взглянул на дерево и не стал осматривать плащ, чтобы убедиться, что над ним не потешаются, а ответил шутливым тоном:

- Со мной случались и более странные вещи, дружище. Совсем недавно в окно моей спальни влетел фламинго, снес яйцо в моей туфле и улетел. Моя жена очень расстроилась. Если бы еще это был воробей или дрозд, даже сова, она бы и внимания не обратила. Но фламинго!..

Германец не знал, что такое фламинго, поэтому, пропустив реплику Ирода мимо ушей, продолжал:

- Тебе известно, что значит, когда птица роняет помет на голову или на плечо? На моей родине это предвещает большую, очень большую удачу. Когда так делает священная птица сова, притом не издав ни единого зловещего звука, это должно вызвать в твоем сердце глубочайшую радость и надежду. Мы, хавки, знаем все, что можно знать о совах. Сова - наш тотем, наше племя названо в ее честь. Если бы ты был мой соплеменник, я бы сказал, что бог Манн послал эту птицу, чтобы оповестить тебя о том высоком посте, который ждет тебя на родине и который ты займешь после того, как окончится твое недолгое заточение. Но мне сказали, что ты еврей. Могу я узнать имя твоего бога?

Ирод, все еще не решивший, говорит ли старик всерьез или притворяется, ответил, не уклоняясь от истины:

- Имя нашего бога слишком священно, чтобы произносить его вслух. Евреи могут упоминать о нем лишь перифразами и даже перефразируя сами эти перифразы.

Германец решил, что Ирод над ним смеется, и сказал:

- Пожалуйста, не думай, что я говорю все это, желая получить вознаграждение; увидев, что сделала птица, я просто не мог не поздравить тебя. И должен сказать тебе еще одно - ведь у себя на родине я известный авгур: когда в следующий раз эта птица сядет рядом с тобой и примется ухать, знай, что твои счастливые дни миновали, даже если ты будешь тогда благоденствовать, и жить тебе осталось столько дней, сколько раз она ухнет. Но пусть это наступит не скоро.

Ирод уже успел прийти в хорошее настроение и сказал германцу:

- Мне кажется, старик, ты несешь самую забавную дичь, какую я слышал с тех пор, как вернулся в Италию. Я искренне тебя благодарю за то, что ты старался меня приободрить, и если мне когда-нибудь удастся выйти отсюда, я постараюсь освободить и тебя. Надеюсь, с тобой будет так же весело за пределами тюрьмы, как в ее стенах, и мы проведем вместе не один славный вечерок за чашей вина и смешными историями.

Германец в гневе отошел от него.

Тем временем Тиберий отдал неожиданный приказ слугам паковать вещи и в тот же день отплыл на Капри. Полагаю, он боялся, что моя мать станет уговаривать его освободить Ирода и ему будет трудно отказать, поскольку он был обязан ей разоблачением заговора Сеяна и Ливиллы. Мать, понимая, что пока ничем не может помочь Ироду, разве только попытаться облегчить его жизнь в тюрьме, обратилась к Макрону с просьбой оказать ей эту услугу. Макрон отвечал, что, если он создаст Ироду лучшие условия, чем остальным узникам, его ждут неприятности.

Мать сказала:

- Я не прошу устроить ему побег, но во всем остальном, умоляю тебя, сделай для Ирода все, что можешь, и если Тиберий об этом случайно узнает и будет недоволен, обещаю, что отвращу от тебя его гнев и возьму всю вину на себя.

Ей было крайне неприятно просить об одолжении Макрона, сына одного из наших фамильных рабов, но ее очень тревожила судьба Ирода и она была готова ради него почти на все. Макрону польстили ее просьбы, и он обещал приставить к Ироду тюремщика, который будет оказывать ему всяческое внимание, и назначить начальником тюрьмы капитана, которого она лично знает. Более того, он устроил в дальнейшем так, что Ирод питался вместе с этим начальником тюрьмы и получил разрешение ежедневно посещать местные бани. Макрон сказал, что, если вольноотпущенники Ирода доставят ему из дома теплую постель - дело шло к зиме,- а затем станут приносить еду, он проследит, чтобы им не чинили препятствий, только пусть говорят привратнику у ворот, что это предназначено начальнику тюрьмы. Так что тюремная жизнь Ирода не причиняла ему особых страданий - его приковывали цепью к стене лишь тогда, когда тюремщик куда-нибудь отлучался,- но он очень тревожился из-за Киприды и детей, так как был лишен каких-либо вестей с воли. Сила, хоть и не мог доставить себе удовольствие сказать Ироду, что надо было следовать его совету ("от добра добра не ищут"), следил за тем, чтобы вольноотпущенники регулярно, не привлекая внимания, носили Ироду еду и все необходимое, и всячески старался ему помочь. Кончилось тем, что его самого арестовали, так как он пытался тайком передать в тюрьму письмо, но скоро отпустили, сделав предупреждение.

В начале следующего года Тиберий решил переехать с Капри в Рим и велел Макрону отправить туда всех узников, так как он намеревался сразу же по прибытии рассматривать их дела. Поэтому Ирода, как и всех остальных, вывели из Мизена и повели по этапу к Риму, чтобы поместить в тюремных бараках в лагере гвардейцев за городом. Вы помните, что Тиберий повернул обратно, чуть не от самых городских стен, испугавшись дурного предзнаменования - смерти своего любимца, бескрылого дракона; он поспешил на Капри, но простудился и был вынужден остановиться в Мизене. Вы помните также, что, когда все сочли, что он умер, и Калигула важно расхаживал по вестибюлю виллы, размахивая пальцем с печаткой перед глазами восхищенных придворных, Тиберий пришел в сознание и громко потребовал, чтобы ему подали еду. Но гонец уже принес в Рим известие о его смерти и восшествии на престол Калигулы. Вольноотпущенник Ирода, тот самый, что привез ему деньги из Акры, встретил случайно этого гонца в предместье города, когда тот на скаку во весь голос выкрикивал эту весть. Вольноотпущенник кинулся в лагерь, вбежал в барак, где находился Ирод, и громко воскликнул по-еврейски: "Лев сдох". Ирод задал ему несколько торопливых вопросов на том же языке; вид у него был такой довольный, что начальник тюрьмы приказал сообщить, какие ему принесли новости. Это нарушение тюремных правил, и не должно повторяться, сказал он. Ирод объяснил, что не произошло ничего особенного, просто у одного из его родичей в Идумее родился сын-наследник, но начальник тюрьмы потребовал без обиняков выложить ему всю правду, и в конце концов Ирод произнес:

- Император умер.

Начальник тюрьмы, бывший к этому времени с Иродом в прекрасных отношениях, спросил вольноотпущенника, уверен ли он в истинности своего известия. Тот ответил, что сам слышал это из уст императорского гонца. Тогда начальник тюрьмы собственными руками сбил с Ирода оковы, воскликнув:

- Мы должны выпить за это, Ирод Агриппа, мой друг, лучшее вино, какое есть в лагере.

Они весело сели за стол, и только Ирод, бывший в ударе, принялся толковать начальнику тюрьмы, какой он славный человек - так тактично вел себя все это время - и какие счастливые дни их ждут теперь, когда Калигула стал императором, как вдруг пришло известие, что Тиберий жив. Это страшно испугало начальника тюрьмы. Он решил, что сообщение о смерти Тиберия было ложным, и Ирод все это подстроил, чтобы вовлечь его в беду.

- Обратно на цепь, сию же минуту! - вскричал он сердито.- И больше не жди, что я тебе когда-нибудь поверю.

Пришлось Ироду встать из-за стола и печально возвращаться к себе в подвал. Но, как вы помните, Макрон не дал Тиберию долго наслаждаться жизнью - зайдя в императорскую опочивальню, он задушил его подушкой.

Весть о смерти Тиберия, на этот раз окончательной, вновь достигла Рима. Но начальник тюрьмы продержал Ирода в оковах всю ночь. Он не собирался рисковать.

Калигула хотел сразу же освободить своего друга, но, как ни странно, отсоветовала делать это моя мать, которая была тогда в Байях, возле Мизена. Она сказала, что до похорон императора неприлично освобождать тех узников, кого он посадил в тюрьму за государственную измену. Будет куда лучше выглядеть, если Ирод, вернувшись в Рим, какое-то время посидит под домашним арестом. На том и порешили. Ирод приехал домой вместе с тюремщиком и должен был ходить в тюремной одежде. Когда официальный траур по Тиберию кончился, Калигула прислал ему записку, в которой просил его побриться, надеть чистое платье и приехать на следующий день к обеду во дворец. Казалось, все неприятности наконец остались позади.

Я, наверно, не упоминал о смерти, за три года до того, дяди Ирода Филипа; он оставил вдову - дочь Иродиады Саломею, которую считали самой прекрасной женщиной на Ближнем Востоке. Когда известие о смерти Филипа достигло Ирода, он тут же обратился к доверенному вольноотпущеннику Тиберия, который был в курсе всего, что касалось Востока, и убедил его оказать ему некую услугу. Вольноотпущенник должен был напомнить Тиберию, что у Филипа нет детей, и посоветовать ему не отдавать Башан, тетрархию, где тот правил, никому из родственников Ирода, а временно присоединить ее к Сирии для удобства управления. Вольноотпущенник ни в коем случае не должен был упоминать о подати, которая шла из тетрархии в императорскую казну и составляла сто шестьдесят тысяч золотых в год. Если Тиберий послушается его совета и велит написать губернатору Сирии, что Башан переходит к нему в подчинение, вольноотпущеннику следовало тайно добавить постскриптум того содержания, что деньги эти должны оставаться в казне Башана до тех пор, пока Филипу не назначат преемника. Ирод хотел сам заполучить и Башан, и эту дань. Поэтому, когда на обеде, устроенном в честь друга, благодарный Калигула наградил его за перенесенные страдания, пожаловав ему тетрархию вместе со всеми деньгами, присовокупив к этому титул царя, Ирод оказался очень и очень состоятельным человеком. Калигула велел также принести цепь, которую Ирод носил в тюрьме, и вручил ему вместо нее такую же, с той разницей, что все звенья ее были сделаны из чистого золота. Несколько дней спустя Ирод, позаботившись, чтобы старый германский вождь получил свободу, а кучер - обвинительный приговор за клевету, тюрьму и плети, после которых он еле выжил, радостно отплыл на Восток, в свои новые владения. Кипридаотправилась с мужем с еще большей радостью, чем он. Все то время, что он пробыл в заточении, она выглядела больной и удрученной, ведь такой верной и преданной жены было поискать; даже ела и пила она лишь то, что получал в тюрьме Ирод. Жила она в доме младшего брата мужа - Ирода Поллиона.

Теперь счастливая пара вновь воссоединилась и, как обычно в сопровождении Силы, отплыла в Башан через Египет. В Александрии они сошли на берег, чтобы нанести визит алабарху и засвидетельствовать ему свое почтение. Ирод хотел войти в город, не привлекая к себе внимания, так как не желал стать причиной стычек между евреями и греками, но евреи были вне себя от радости по поводу приезда еврейского царя, да еще пользующегося особой милостью императора. На пристани их встречала многочисленная толпа в праздничных одеждах; с криками "Осанна, Осанна!" и ликующими песнями она сопровождала их до еврейской части города, так называемой Дельты. Ирод делал все возможное, чтобы умерить всеобщие восторги, но Киприда была в таком восхищении от приема, столь непохожего на предыдущий, что ради нее он посмотрел сквозь пальцы на многие сумасбродства своих соотечественников. Александрийских греков охватила досада и зависть. Они одели "под царя" известного городского дурачка (вернее, играющего эту роль) по имени Баба, который обычно просил милостыню на главных площадях города, вызывая смех своим юродством. Они окружили его шутовским караулом с мечами из колбас, ветчинными щитами и свиными головами вместо шлемов и торжественно, всем напоказ, провели через Дельту. Толпа кричала: "Марин! Марин!", что значило "Царь! Царь!". Шествие остановилось у дома алабарха, затем у дома его брата Филона. Ирод посетил двух самых влиятельных греков и выразил свой протест. Он был краток.

- Я не забуду сегодняшний спектакль,- сказал он,- и, думаю, наступит день, когда вы пожалеете о нем.

Из Александрии Ирод и Киприда направились морем в Яффу, а оттуда в Иерусалим, чтобы повидаться с детьми и первосвященником, с которым Ироду было необходимо наладить отношения. Ирод принес в дар иудейскому богу свои железные оковы,- что вызвало большой эффект,- повесив их на стене в сокровищнице храма.

Затем они проехали через Самарию, пересекли границы Галилеи - не отправив приветственного послания Антипе и Иродиаде - и наконец достигли своего нового дома в Филиповой Кесарии, красивом городе, построенном Филипом на южных склонах горы Гермон и служившем ему столицей. Здесь они забрали деньги, скопившиеся после смерти Филипа в городской казне. Саломея, вдова Филипа, делала все возможное, чтобы завоевать Ирода, пускала в ход все свои чары, но ничего не добилась. Ирод сказал ей:

- Не спорю, ты очень хороша собой, очень любезна и остроумна, но припомни пословицу: "Переезжая в новый дом, не забудь захватить старой земли", другими словами, старый друг лучше новых двух. Моя дорогая Киприда - единственная, кто будет царицей Башана.

Вы сами можете представить, что Иродиада чуть с ума не сошла от зависти, услышав о том, какое счастье привалило Ироду. Киприда стала царицей, а она, Иродиада,- всего-навсего жена какого-то тетрарха. Она попыталась разжечь в Антипе те же чувства, какие терзали ее, но ленивый старик был вполне доволен своим положением: всего лишь тетрарх, да, но зато очень и очень богатый, а каким титулом или титулами его величают, не имеет для него никакого значения.

- Ничтожество,- сказала ему Иродиада. И он еще хочет, чтобы она уважала его! - Только подумать, что мой братец, Ирод Агриппа, этот нищий - ведь он совсем недавно искал у нас убежище, спасаясь от кредиторов, и если бы не наша доброта, не имел бы и корки хлеба на ужин,- этот грубиян и мошенник, который оскорбил нас и сбежал в Сирию, откуда его с позором изгнали за предательство и чуть не арестовали в Антедоне за долги, а когда он вернулся в Рим, посадили в тюрьму за государственную измену,- только подумать, что человек с такой репутацией, расточитель, за которым, где бы он ни был, тянется хвост из долгов, станет теперь царем и сможет смотреть на нас сверху вниз. На нас! Я этого не перенесу. Немедленно поезжай в Рим и заставь нового императора дать тебе хотя бы такие же почести, какие он дал Ироду.

Антипа отвечал:

- Дорогая Иродиада, в твоих словах мало смысла. Мы живем здесь в довольстве и достатке, а если попробуем улучшить свое положение, можем навлечь на себя беду. После смерти Августа от Рима лучше держаться подальше.

- Я не буду с тобой разговаривать и спать в одной постели,- сказала Иродиада,- пока ты не дашь мне слово, что поедешь в Рим.

Ирод узнал об этом разговоре от одного из своих клевретов при дворе Антипы, и когда, вскоре после этого, Антипа отплыл в Рим, Ирод отправил Калигуле письмо с капитаном быстроходного судна, пообещав ему большие деньги, если он опередит Антипу. Капитан, с риском для жизни, поднял все паруса и сумел получить награду. Когда Антипа предстал перед Калигулой, у того уже было в руках письмо Ирода. Ирод писал, что во время своего пребывания в Иерусалиме, он слышал серьезные обвинения по адресу своего дяди Антипы, которым сперва не поверил, однако в дальнейшем их истинность подтвердилась. Дядя не только вел изменническую переписку с Сеяном и Ливиллой в то время, как они готовили заговор с целью захвата империи - это давняя история,- но в самое последнее время обменивался письмами с парфянским царем, намеревавшимся с его помощью поднять на Ближнем Востоке повсеместный бунт против Рима. Царь Парфии обещал в награду за его вероломство дать Антипе Самарию, Иудею и собственное его, Ирода, царствоБашан. В подтверждение своих слов Ирод упомянул, что в дворцовом арсенале Антипы находятся семьдесят тысяч доспехов. Каков еще может быть смысл этих секретных приготовлений к войне? Постоянная армия его дяди состоит из каких-то нескольких сотен человек - обыкновенный почетный караул. Ведь не для римских войск он приготовил это снаряжение.

Ирод, конечно, хитрил. Он прекрасно знал, что у Антипы не было абсолютно никаких воинственных намерений и что причиной столь чрезмерного количества доспехов была лишь любовь Антипы к хвастовству. Он получал большие доходы от Галилеи и Гилеада, и хотя гостеприимством не отличался, на дорогие вещи денег не жалел: он собирал доспехи, как богатые люди в Риме собирают статуи, картины и инкрустированную мебель. Но Ирод знал также, что это объяснение не придет в голову Калигуле, которому он не раз рассказывал о скупости Антипы. Поэтому, когда Антипа пришел в императорский дворец и приветствовал Калигулу, поздравляя с тем, что он унаследовал императорский трон, Калигула ответил ему весьма холодно и тут же спросил:

- Правда, тетрарх, что у тебя в арсенале есть семьдесят тысяч доспехов?

Антипа, испуганный и удивленный, не мог этого отрицать, так как Ирод был осторожен и назвал точную цифру. Он лишь пробормотал, что доспехи эти служат для его личного удовольствия.

Калигула сказал:

- Аудиенция окончена. Твои отговорки шиты белыми нитками. Завтра я решу, что с тобой делать.

Антипа покинул дворец в замешательстве и тревоге.

Вечером, за обедом, Калигула спросил меня:

- В каком это городе ты родился, дядя Клавдий?

- В Лионе,- ответил я.

- Очень нездоровое место, да? - поинтересовался Калигула, крутя в пальцах золотой кубок.

- У него репутация самого гнилого места во всех твоих владениях. Я виню климат Лиона в том, что он обрек меня, еще в детстве, на теперешнюю пассивную и бесполезную жизнь.

- Да, я припоминаю, ты как-то уже говорил об этом,- сказал Калигула.- Вот туда мы и отправим Антипу. Перемена климата пойдет ему на пользу. Для человека с таким горячим темпераментом в Галилее слишком жарко.

На следующий день Калигула сказал Антипе, что он лишен сана тетрарха и должен отправиться в изгнание; в Остии уже ждет корабль, который отвезет его в Лион. Антипа отнесся к этому философически - изгнание все же лучше, чем смерть,- и, что делает ему честь, ни разу, насколько я знаю, ни словом не упрекнул Иродиаду, последовавшую за ним в Рим. Калигула написал Ироду письмо, где благодарил за своевременное предупреждение, и в награду за его верность отдавал ему тетрархию Антипы и все доходы с нее. Но, так как Иродиада была родная сестра Ирода, и Калигула это знал, он сказал ей, что она может оставить себе любое имущество, которым владеет в Галилее, и, если пожелает вернуться туда, будет жить там под его покровительством. Иродиада, слишком гордая, чтобы согласиться на это, отвечала, что Антипа всегда относился к ней хорошо и она не бросит его в беде. Она принялась было распространяться на эту тему, надеясь смягчить сердце Калигулы, но он ее оборвал. На следующий день Антипа и Иродиада отплыли в Лион. В Палестину они не вернулись.

Благодарность Ирода не знала границ. Калигула показал мне его письмо. "...Но каков вояка,- писал Ирод,- семьдесят тысяч боевых доспехов - и все для его личного удовольствия. Каждый день надевай другие, и то хватит на двести лет! Ну не обидно ли, что такой человек зря пропадает в Лионе. Тебе надо было отправить его в Германию, он собственноручно покорил бы ее. Твой отец всегда говорил: когда имеешь дело с германцами, единственный путь - уничтожать их поголовно без всякой пощады, а тут к твоим услугам такой беспощадный, такой жадный до драки человек, что делает для себя запас в семьдесят тысяч доспехов, все по мерке". Ну и посмеялись мы над этим письмом! В конце Ирод добавлял, что должен приехать в Рим, чтобы лично поблагодарить Калигулу, так как перо и бумага не могут выразить всего того, что он чувствует. Он оставит своего брата Аристобула - под присмотром Силы - временным правителем Галилеи и Гилеада, а младшего брата, Ирода Поллиона,временным правителем Башана.

Ирод приехал в Рим вместе с Кипридой и отдал кредиторам деньги до последней монеты, сообщая всем встречным и поперечным, что никогда больше не будет влезать в долги. В первый год правления Калигулы у Ирода не было никаких затруднений, стоящих того, чтобы о них говорить. Даже когда Калигула поссорился с моей матерью из-за Гемелла, которого он приказал убить,- вы можете не сомневаться, что Ирод его отнюдь не отговаривал,- и ей пришлось, как я писал в предыдущей книге, покончить с собой, Ирод был совершенно убежден в том, что Калигула по-прежнему верит в его преданность, и, чуть ли не единственный из ее друзей, надел по ней траур и присутствовал на похоронах. Я думаю, смерть ее была для Ирода большим ударом, но Калигуле он сказал так:

- Я был бы форменным негодяем, если бы не отдал последний долг духу моей благодетельницы. То, что ты выразил неудовольствие по поводу ее вмешательства в твои дела, должно было пробудить у госпожи Антонии глубочайшее горе и глубочайший стыд. Если бы я вызвал твою немилость подобным образом - но об этом смешно и думать,- я бы поступил так же, как она. Мой траур - дань ее мужественному уходу из современного мира, в котором такие люди, как она, следующие традициям древности, оказываются неуместны.

Калигула отнесся к его словам вполне благосклонно и сказал:

- Не волнуйся, Ирод, ты поступил, как должно. Она нанесла обиду мне, а не тебе.

Но когда в результате болезни Калигула повредился в уме, объявил о своей божественной сущности и принялся отсекать головы изваяниям богов и заменять их слепками с собственной головы, Ирод не на шутку встревожился. Он был правителем многих тысяч евреев и предвидел, что его ждут неприятности. Первые признаки грядущей беды появились в Александрии, где его враги, греки, настояли на том, чтобы губернатор Египта принудил евреев воздвигнуть статуи императора в синагогах, подобно тому, как они сами воздвигали их в своих храмах, а также заставил их клясться, подобно грекам, его священным именем, принося присягу в суде. Губернатор Египта - враг Агриппины и сторонник Тиберия Гемелла - решил, что лучшим способом доказать верность Калигуле будет силой провести в жизнь императорский эдикт, хотя он касался только живших в городе греков. Когда евреи отказались признавать божественность Калигулы и поклоняться в синагогах его статуям, губернатор издал указ, в котором все живущие в Александрии евреи объявлялись чужеродцами и самозванцами. Греки праздновали победу. Начались погромы; богатых евреев, живших на широкую ногу в разных районах города рядом с греками и римлянами, изгоняли в узкие и тесные улочки Дельты. Было разграблено более четырехсот купеческих домов, а владельцы их убиты или искалечены. На тех, кто остался в живых, градом сыпались оскорбления. Потери убитыми и материальный ущерб были столь велики, что греки решили послать в Рим к Калигуле делегацию, которая должна была оправдать их поступок: мол, отказ евреев поклоняться императору привел в ярость наиболее молодых и необузданных александрийских греков, и те осмелились взять дело отмщения на себя. Евреи, в свою очередь, тоже послали делегацию во главе с братом алабарха Филоном, известным человеком, лучшим, как считали, философом в Египте. Когда Филон прибыл в Рим, он, естественно, нанес визит Ироду, с которым состоял теперь в родстве. Дело в том, что, заплатив алабарху восемь тысяч золотых долга, а также десять процентов этой суммы за два года - чем привел того в полное замешательство, поскольку по закону еврей не может брать с единоверца проценты,- Ирод выразил свою благодарность еще и тем, что обручил старшую дочь Беренику со старшим сыном алабарха. Филон попросил Ирода, чтобы тот вступился за него перед Калигулой, но Ирод ответил, что предпочитает не иметь к делегации никакого касательства: если дела примут серьезный оборот, он приложит все силы, чтобы смягчить гнев императора, а что гневаться тот будет жестоко, в этом нет никакого сомнения; больше он ничего пока сказать не может.

Калигула милостиво выслушал греческую делегацию, а евреев, как и предвидел Ирод, сердито выгнал вон. Мало ли, что Август обещал свободу вероисповедания, заявил Калигула, сам он и слышать об этом не хочет; Август давным-давно умер, а его дурацкие эдикты устарели.

- Ваш Бог - я. Никаких других богов у вас не будет.

Филон обернулся к остальным членам делегации и сказал:

- Я рад, что мы приехали сюда; эти слова - сознательный вызов Богу Живому. Теперь мы можем быть спокойны, что этого глупца ждет печальный конец.

Хорошо, что ни один из придворных не понимал по-еврейски.

Калигула отправил губернатору Египта послание, где говорилось, что, применив силу в знак протеста против вероломства евреев, греки выполнили свой верноподданнический долг, и, если евреи будут упорствовать в своем неповиновении, он явится в Александрию во главе войска и уничтожит их всех до одного. А пока он приказал заключить в тюрьму алабарха и всех высших должностных лиц еврейской колонии. Он объяснил, что, не будь алабарх в родстве с его другом Иродом Агриппой, он приказал бы казнить как его самого, так и его брата Филона. Единственное, что покамест смог сделать Ирод для александрийских евреев, это избавить их от губернатора Египта. Он уговорил Калигулу его арестовать на том основании, что тот в свое время враждебно относился к Агриппине (между прочим, матери Калигулы), и отправить в изгнание на один из греческих островов.

Затем Ирод сказал Калигуле, который уже стал испытывать нехватку в деньгах:

- Надо посмотреть, что мне удастся сделать в Палестине, чтобы раздобыть деньги для твоей казны. Аристобул сообщает, что этот забияка, мой дядя Антипа, был еще богаче, чем мы предполагали. Раз ты отправляешься завоевывать Британию и Германию - кстати, если окажешься случайно в Лионе, передай от меня горячий привет Антипе и Иродиаде,- в Риме будет очень тоскливо тем, кто останется здесь. Самое время мне тоже уехать и посетить мое царство; как только я услышу, что ты возвращаешься, я поспешу обратно; надеюсь, ты будешь доволен результатами моей поездки.

А дело было в том, что из Палестины к Ироду пришли весьма тревожные известия. Он отплыл на Восток в тот самый день, на который Калигула назначил начало своего нелепого похода,- в действительности прошло около года, прежде чем он покинул Рим. Калигула отдал приказ, чтобы его статую поставили в святилище иерусалимского храма - скрытом от всех глаз внутреннем покое, где, как считали иудеи, обитал в кедровом ларце их Бог и куда лишь один раз в год заходил первосвященник. Калигула приказал также, чтобы в праздничные дни статую выносили из святилища в наружный храмовый двор, где бы ей могли поклоняться все собравшиеся, равно иудеи и люди других верований. Он то ли не знал, то ли и знать не желал, о том благоговейном страхе, с каким иудеи относятся к своему божеству. Когда новый губернатор Иудеи, присланный на место Понтия Пилата (который, кстати сказать, вернувшись в Рим, покончил с собой), прочитал в Иерусалиме этот приказ, начались такие невероятные беспорядки, жители так буйствовали, что губернатор был вынужден укрыться в своем лагере за пределами города, где оказался по сути дела в осаде. Известие об этом застало Калигулу в Лионе. Он впал в страшную ярость и отправил депешу новому губернатору Сирии, сменившему моего друга Вителлия, где приказывал ему сформировать вооруженный отряд из сирийских вспомогательных войск и пойти во главе этого отряда и двух римских полков в Иудею, чтобы силой оружия добиться повиновения. Губернатор - по имени Публий Петроний - был солдатом старой школы. Он не теряя времени исполнил императорский приказ - в той части, которая касалась подготовки похода,- и двинулся к Акре. Отсюда он отправил письмо первосвященнику и старейшинам еврейской колонии, где писал о полученных им инструкциях и своей готовности провести их в жизнь. Тем временем Ирод тоже вступил в игру, хотя держался по возможности в тени. Он тайно связался с первосвященником и порекомендовал ему, какому курсу тому лучше следовать. По его совету губернатора Иудеи вместе с гарнизоном отправили под надежным эскортом в Акру, где находился Петроний. За ним последовала десятитысячная делегация первых людей еврейской колонии, обратившихся к нему с мольбой не совершать чудовищное святотатство, которое приведет к гибели родину их отцов, ведь ее тут же поразит проклятье. Они сказали, что клялись в политической верности Риму и им нельзя предъявить претензии в том, что они нарушили эту клятву или отказывались платить налоги, но прежде всего они должны быть верны Богу своих предков, который хранил их в прошлом (если они не нарушали Его закона) и строго-настрого запретил поклоняться другим божествам в своем храме.

Петроний ответил им:

- Я не берусь обсуждать вопросы религии. Возможно, все обстоит так, как вы сказали, возможно - иначе. Моя верность императору не делится на две половины: религиозную и политическую. Это слепая верность. Я его слуга и должен выполнять его приказания, будь что будет.

Евреи ответили:

- А мы верные слуги нашего Бога и станем выполнять Его приказания, будь что будет.

Дело зашло в тупик. Петроний двинулся в Галилею. По совету Ирода против него не было предпринято никаких враждебных действий, но, хотя подошло время осеннего сева, поля оставались невспаханными, а люди надели траур и посыпали головы пеплом. Торговля замерла, ремесленники бездействовали. В Кесарии (той, что в Самарии) Петрония ждала новая делегация во главе с братом Ирода Аристобулом; губернатора вновь заверили, что у евреев нет никаких воинственных намерений, но, если он и дальше будет настаивать на выполнении приказа императора, богобоязненные евреи потеряют всякий интерес к жизни и страна будет разорена. Петроний не знал, как ему быть. Он хотел обратиться к Ироду за помощью или советом, но тот, чувствуя шаткость своего положения, успел отплыть в Рим. Петрония не страшила встреча с самым яростным врагом, будь то в регулярном бою или когда противник с криком кидался на него из засады, но что было делать этому старому воину, если почтенные старцы подходили к нему и склоняли перед ним головы со словами:

- Мы не оказываем сопротивления. Мы верные данники Рима, но наша религия требует отдавать должное Богу наших отцов, по закону которого мы жили с самого детства; убей нас, если хочешь, мы не можем жить, видя надругательства над нашим Богом.

Петроний ответил им прямо. Он сказал, что долг римлянина велит ему держать клятву верности, данную императору, и повиноваться ему без рассуждений; они сами видят, что при тех воинских силах, которые он имеет под своим началом, ему ничего не стоит выполнить полученный приказ. Однако он не может не отметить проявленную ими твердость и то, что они воздержались от насилия. Он признался, что, будучи человеком разумным и гуманным, он просто не в состоянии поступить так, как от него требует приказ, хотя, как официальное лицо, знает, в чем заключается его долг. Не подобает римлянину убивать безоружных стариков за то только, что они чтят Бога своих предков. Петроний сказал, что снова напишет Калигуле и представит все обстоятельства в самом благоприятном для них свете.

Вполне вероятно, что наградой ему будет смерть, но если, пожертвовав своей жизнью, он спасет жизнь тысяч трудолюбивых мирных жителей провинции, он готов на это. Он просил их приободриться и надеяться на лучшее. Первое, что надо сделать, как только он напишет письмо - а он напишет его сегодня же утром,- это выйти на поля. Если землю по-прежнему не обрабатывать, это приведет к голоду, а за ним последуют разбои и мор, и дело примет куда худший оборот, чем сейчас. Случилось так, что, пока он говорил, западный ветер нагнал грозовые тучи и начался сильный ливень. В том году обычные осенние дожди не выпадали ни разу и время для них прошло, так что ливень этот сочли счастливым предзнаменованием, и толпы евреев в траурных одеждах с песнями разошлись в разные стороны, радостно прославляя небеса. Дождь лил, не переставая, и вскоре земля снова ожила.

Петроний сдержал слово. Он отправил Калигуле письмо, где сообщал об упорстве евреев и просил пересмотреть его решение. Евреи глубоко его чтят, но утверждают, будто страну поразит проклятье, если в их храме будет воздвигнута чья-либо статуя, даже статуя их славного императора. Он особенно подчеркнул то, что отчаявшиеся жители страны перестали обрабатывать землю и теперь есть только два выхода: первый - воздвигнуть статую в храме и обречь страну на разорение, что приведет к огромным потерям в налогах и сборах, идущих в Рим, второй - отменить императорский приказ и заслужить вечную благодарность прекрасного народа. Он умолял императора по крайней мере отложить посвящение статуи, пока не будет собран урожай.

Но еще до того, как это письмо прибыло в Рим, заступником иудеев и их Бога выступил вернувшийся из Малой Азии Ирод Агриппа. Они с Калигулой горячо приветствовали друг друга после долгой разлуки, и Ирод отдал ему привезенные с Востока огромные сундуки, полные золота, самоцветов и других ценных вещей. Часть этого была из его собственной сокровищницы, другая - из сокровищницы Антипы, а остальное, как я полагаю, он заимствовал из подношений, принесенных ему в дар евреями Александрии.

Ирод пригласил Калигулу на самый роскошный пир, какой когда-либо устраивали в Риме; никто и не слышал о таких деликатесах, которые подавали на стол: огромные пироги с начинкой из птичьих языков, необыкновенно нежная рыба, привезенная в бочках из Индии, жаркое из мяса животного неведомой породы, похожего на молодого слона, но покрытого шерстью - его нашли на Кавказе во льду промерзшего до дна озера и доставили в Рим, обложив снегом, через Армению, Антиохию и Родос. Калигула был поражен великолепием стола и признался, что у него не хватило бы выдумки на такой подбор необыкновенных яств, даже если бы хватило денег. Напитки были столь же удивительные, как яства, и по мере того, как пиршество шло к концу, Калигула все больше веселел и наконец, заявив, что все его прошлые милости по отношению к Ироду не стоят даже упоминания, пообещал даровать тому все, что в его силах.

- Проси у меня все, чего хочешь, дражайший Ирод,- сказал Калигула,- и это будет твое.- И повторил: - Все, что хочешь. Клянусь своей божественной сутью, я дарую это тебе.

Ирод стал заверять его, что устроил этот пир вовсе не для того, чтобы добиться благодеяний. Он сказал, что Калигула и так сделал для него больше, чем любой другой правитель для своего подданного или союзника за всю историю мира, как о том свидетельствуют предания. Он сказал, что ему абсолютно ничего не надо, и единственное, чего бы он хотел,- хоть в какой-то мере выразить свою благодарность. Однако Калигула, продолжая подливать вино в хрустальный бокал, продолжал настаивать: может быть, у Ирода все же есть какое-нибудь сокровенное желание? Какое-нибудь новое царство на Востоке? Халкида или Итурия? Ему стоит только пожелать.

Ирод:

- О самый щедрый, великодушный, божественный цезарь, повторяю, что для себя лично я не хочу ничего. Единственное, о чем я мечтаю, это почетное право служить тебе. Но ты прочитал мои мысли. Ничто не может ускользнуть от твоего проницательного взора. Действительно, у меня есть к тебе одна просьба, но этот дар принесет пользу прежде всего тебе самому. Моя награда будет лишь в том, что я дал тебе совет.

Эти слова раздразнили любопытство Калигулы.

- Не бойся, проси, Ирод, - сказал он. - Ведь я поклялся, что исполню твою просьбу. Разве я не хозяин своего слова?

- В таком случае мое единственное желание заключается в том,- сказал Ирод,- чтобы ты перестал и думать о воздвижении своей статуи в храме Иерусалима.

Наступило долгое молчание. Я присутствовал на этом историческом пиру и не могу припомнить, чтобы когда-либо в жизни мне было так не по себе, как тогда, когда я ожидал, к чему приведет бесстрашие Ирода. Как, скажите на милость, должен был поступить Калигула? Он поклялся своей божественной сущностью выполнить просьбу Ирода, причем в присутствии множества свидетелей, и вместе с тем, не брать же ему назад свое слово унизить этого иудейского Бога, который, единственный из всех богов мира, не желал ему покориться?!

Наконец Калигула заговорил. Кротко, чуть ли не умоляюще, словно надеясь, что Ирод поможет решить дилемму, он сказал:

- Не понимаю, дражайший Ирод, почему исполнение твоей просьбы пойдет мне на пользу?

Ирод продумал этот разговор во всех деталях еще прежде, чем сел за стол, и теперь ответил с кажущейся серьезностью:

- Потому, цезарь, что, поместив свою священную статую в иерусалимском храме, ты не приумножишь свою славу. Как раз наоборот. Ты знаешь, что представляет собой статуя, которая находится в самом внутреннем покое храма, в его святая святых, и какие обряды совершаются там по праздникам? Нет? Тогда послушай, и ты сразу поймешь, что злостное упрямство, как ты считал, моих единоверцев, есть не что иное, как нежелание твоих верных подданных повредить своему императору. У иудеев, цезарь, очень странный Бог. Его называют анти-Бог. У него глубокое отвращение к статуям, в особенности к статуям с величественной и горделивой осанкой, таким, как статуи греческих богов. Чтобы показать свою ненависть к другим божествам, он велел воздвигнуть во внутреннем покое храма большое, кое-как сделанное нелепое изваяние осла с огромными ушами, большущими зубами и невероятных размеров гениталиями. Каждый праздник священники поносят статую, читая самые мерзкие заклинания и забрасывая ее экскрементами и отвратительными отбросами, а затем вывозят на тачке во двор храма, чтобы все молящиеся могли поносить ее таким же образом, так что весь храм воняет, подобно выгребной яме. Церемония эта совершается тайно, к ней допускаются только иудеи, да и им запрещено рассказывать об этом под страхом проклятия. К тому же им стыдно. Теперь ты понял, да? Старейшины евреев боятся, что, появись твоя статуя в храме, это может привести к серьезному недоразумению: движимые религиозным фанатизмом, простые люди могут подвергнуть ее тяжелейшим надругательствам, думая, что своим пылом выражают почтение к тебе. Но, как я уже говорил, природный такт и святая печать молчания, наложенная на их уста, не позволили им объяснить нашему другу Петронию, почему они скорее умрут, чем дадут ему исполнить твой приказ. Счастье, что я могу сказать тебе то, чего они не могут. Я только наполовину еврей, по матери. Возможно, это избавит меня от проклятия. Так или иначе, я решил рискнуть ради тебя.

Калигула, жадно слушавший Ирода, принял все это за чистую монету, и даже меня его серьезный вид и тон чуть было не ввели в заблуждение.

- Если бы эти дураки были со мной так же откровенны, как ты, дражайший Ирод,- только и сказал Калигула,- это избавило бы нас всех от кучи неприятностей. Как ты думаешь, Петроний уже выполнил приказ?

- Надеюсь, что нет,- ответил Ирод.

Калигула тут же написал Петронию короткое письмо: "Если ты уже поставил мою статую в храме, как я велел, пусть она там и остается, но следи, чтобы все обряды совершались под неусыпным надзором римских солдат. Если еще нет, распусти свою армию и забудь про все это дело. Следуя совету Ирода Агриппы, я пришел к заключению, что данный храм - крайне неподходящее место для моей Священной Статуи".

Это письмо разминулось с письмом Петрония, прочитав которое Калигула пришел в страшную ярость: как он осмелился так писать, как осмелился делать попытки заставить его изменить свое решение из какой-то там жалости. Поэтому ответил он Петронию следующим образом: "Раз, судя по всему, взятки евреев для тебя дороже моей императорской воли, советую тебе быстро и безболезненно покончить с собой, прежде чем я так накажу тебя в назидание другим, что об этом не забудут до скончания веков".

К счастью, второе письмо Калигулы запоздало - корабль лишился грот-мачты между Родосом и Кипром и несколько дней не мог плыть дальше - поэтому известие о смерти Калигулы опередило его. Петроний был готов принять иудаизм, так легко у него стало на сердце.

Здесь кончается первая часть истории Ирода Агриппы; остальное вы узнаете по мере того, как я буду рассказывать свою собственную историю.

ГЛАВА V

Вот мы и вернулись к тому моменту, когда меня носили по Большому дворцовому двору на плечах два гвардейских капрала, а вокруг толпились германцы, потрясая ассагаями в знак верности. Наконец я уговорил капралов опустить меня на землю, а четверых германцев пойти за моим портшезом. Они принесли его, и я забрался внутрь. Мне сказали, что решено отнести меня в лагерь гвардейцев в противоположном конце города, где мне ничто не будет угрожать,- они опасались покушений на мою жизнь. Я снова начал было протестовать, как вдруг увидел какое-то яркое пятно в последних рядах толпы. Мне махала, описывая круги, рука в пурпурном рукаве, и я сразу вспомнил свои школьные дни. Я сказал солдатам:

- Кажется, я вижу там царя Ирода Агриппу. Если он хочет со мной говорить, пусть подойдет.

Во время убийства Калигулы Ирод был неподалеку. Он вышел следом за нами из театра, но его отвел в сторону один из заговорщиков под предлогом, что хочет его попросить обратиться к императору за какой-то милостью. Так что, как был убит Калигула, Ирод не видел. Я достаточно хорошо его знаю, чтобы не сомневаться в том, что Ирод сумел бы спасти ему жизнь каким-нибудь фокусом; увидев труп Калигулы, он не стал скрывать горя, причиненного смертью бывшего покровителя. Он нежно обнял его, хотя тот был весь в крови, и отнес на руках во дворец, где положил на постель в императорской опочивальне. Он даже послал за врачами, точно Калигула был еще жив и его могли излечить. Затем вышел из дворца через другую дверь и не теряя времени направился в театр, где подсказал Мнестеру его знаменитую речь, ту, что успокоила разъяренных германцев и помешала устроить резню в отместку за убийство их повелителя. После чего Ирод снова поспешил во дворец. Услышав, что случилось со мной, он не побоялся пойти в Большой двор, чтобы узнать, не нуждаюсь ли я в его помощи. Должен признаться, что его кривая улыбка - один уголок рта вверх, другой вниз-сильно меня приободрила.

Прежде всего он сказал:

- Прими мои поздравления, цезарь, по поводу твоего избрания. Желаю, чтобы ты много лет владел тем почетным титулом, который эти храбрые воины даровали тебе, а себе желаю прославиться тем, что стал первым твоим союзником.

Гвардейцы во все горло крикнули "ура!". Затем, подойдя ко мне вплотную и сжав мне руку обеими руками, Ирод горячо заговорил по-финикийски. Он знал, что я знаком с этим языком, так как занимался историей Карфагена, а солдаты его не понимают. Ирод не дал мне возможности прервать себя:

- Послушай меня, Клавдий. Я знаю, что ты чувствуешь. Я знаю, что ты вовсе не хочешь быть императором, но ради всех нас и самого себя не будь дураком. Не выпускай из рук то, что боги даровали тебе по собственному почину. Мне нетрудно угадать, о чем ты думаешь. Ты собираешься передать свою власть сенату, как только солдаты отпустят тебя. Безумие! Это развяжет гражданскую войну. Сенат - стадо баранов, это так, но среди них есть несколько волков, готовых, как только ты сложишь свои полномочия, сражаться Друг с другом, чтобы ими завладеть. Хотя бы Азиатик, не говоря уж о Виниции. Они оба участвовали в заговоре и теперь из страха, что их казнят, готовы на любой отчаянный шаг. Виниции и так уже считает себя цезарем после женитьбы на твоей племяннице Лесбии. Он вызовет ее из изгнания, и они образуют очень крепкий союз. Если не Азиатик или Виниции, так кто-нибудь другой, возможно Винициан. Ты единственный бесспорный император для римлян, к тому же за твоей спиной армия. Если ты не возьмешь на себя ответственность из-за каких-то нелепых предрассудков, ты все погубишь. Больше мне нечего сказать. Обдумай мои слова и не вешай носа.

Затем он обернулся к солдатам и крикнул:

- Римляне, вас я тоже поздравляю. Вы не могли сделать лучший выбор. Ваш новый император храбр, великодушен, учен и справедлив. Вы можете ему доверять так же, как доверяли его славному брату Германику. Не давайте одурачить себя никаким сенаторам и полковникам. Стойте за императора Клавдия, и он будет стоять за вас. Самое для него безопасное место - ваш лагерь. И я посоветовал ему щедро вознаградить вас за вашу преданность.

С этими словами Ирод скрылся.

Меня отнесли в портшезе в лагерь, проделав весь путь рысцой. Как только один из носильщиков выказывал признаки усталости, его сменял другой. Впереди с криками бежали германцы. Все тело у меня затекло; я был совершенно спокоен, но ни разу в жизни не чувствовал себя таким несчастным. Ирод ушел, и будущее снова стало казаться мне безнадежным. Только мы достигли священной дороги у подножья Палатинского холма, как к нам поспешно приблизились два посланца сената, чтобы перехватить нас и выразить протест против незаконного присвоения власти. Это были два "защитника народа",- по-латыни "трибуны". (Со времени республики, когда трибуны отстаивали права простых людей против деспотических посягательств знати, их личность считалась неприкосновенной, и, хотя они не претендовали на законодательную власть, они добились от аристократии привилегии накладывать вето на любое неугодное им постановление сената. Но Август и два его преемника на императорском престоле присвоили себе это звание вместе с его прерогативами, так что настоящие трибуны, хоть и избирались и исполняли определенные функции под руководством императора, потеряли свой первоначальный вес.) Сенат выбрал их в качестве посланцев не только, чтобы показать, будто весь Рим поддерживает его протест, но и потому, что неприкосновенность их личности должна была спасти их от нападок солдат.

Эти защитники народа, с которыми я лично не был знаком, не проявили особой храбрости: когда мы остановились, чтобы вступить с ними в переговоры, они даже не осмелились повторить те суровые слова, которые, как я позднее узнал, им было поручено мне передать. Они назвали меня "цезарь" - титул, на который я еще не мог притязать, так как не принадлежу к роду Юлия Цезаря,- и очень робко сказали:

- Прости нас, цезарь, но сенаторы будут тебе крайне признательны, если ты немедленно прибудешь в сенат; они весьма интересуются тем, каковы твои намерения.

Я бы охотно пошел туда, но гвардейцы и слышать об этом не хотели. К сенату они не питали ничего, кроме презрения, и раз уж выбрали своего императора, были намерены не спускать с него глаз и противиться любой попытке сената возродить республику или назначить другого императора. Послышались сердитые крики: "Убирайтесь", "Скажите сенату, чтобы занимался своими делами и не мешал нам заниматься своими", "Мы не позволим, чтобы нового императора тоже зарезали". Я высунулся в окошечко портшеза и сказал:

- Будьте так добры, передайте сенаторам, что я свидетельствую им свое почтение, и сообщите, что в данный момент я не могу воспользоваться их милостивым приглашением. Я получил другое... еще раньше. Сержанты, капралы и солдаты императорской гвардии несут меня к себе в лагерь, где мне будет оказано всяческое гостеприимство. Я могу поплатиться жизнью, если оскорблю этих преданных воинов.

И мы снова пустились в путь.

- Ну и шутник наш новый император! - хохотали гвардейцы. В лагере нас встретили с еще большим энтузиазмом. Гвардейская дивизия состояла из двенадцати тысяч пехотинцев и приданной им конницы. Здесь уже не только сержанты и капралы, но и капитаны с полковниками провозгласили меня императором. Я поблагодарил их за благосклонность ко мне, однако попытался по мере сил их расхолодить. Я сказал, что не могу согласиться стать императором, пока меня не избрал на императорский пост сенат, облеченный на то полномочием. Я был препровожден в штаб-квартиру, где со мной обращались с непривычной для меня почтительностью, но где я фактически был узником.

Что касается заговорщиков, то, убедившись, что Калигула мертв, и убежав от преследовавших их германцев, а также носильщиков императора и придворной охраны, которые тоже кинулись за убийцами, призывая к отмщению, они поспешили скрыться в доме Виниция, возле рыночной площади. Здесь их ожидали командиры трех городских полков - единственные соединения регулярной армии, расположенные в самом Риме, кроме дворцовых караульных гвардейцев и городских стражников. Эти полковники не принимали активного участия в заговоре, но обещали предоставить свои полки сенату, как только Калигула будет убит и восстановлена республика. Кассий настаивал на том, чтобы кто-нибудь пошел и убил меня и Цезонию - при нашем тесном родстве с Калигулой нас просто нельзя было оставить в живых. Сделать это вызвался полковник по имени Луп, шурин командующего гвардией. Он поспешил во дворец и, пройдя с мечом в руке через множество пустых комнат, вошел наконец в императорскую спальню, где, окровавленное, ужасное, лежало тело Калигулы в том виде, в каком его оставил Ирод. Но теперь на кровати сидела Цезония, положив его голову себе на колени, а к ее ногам прильнула Друзилла, единственный ребенок Калигулы. Войдя, Луп услышал, как Цезония причитает:

- О супруг мой, почему не послушал ты моего совета?

Увидев меч в руках Лупа, она встревоженно взглянула ему в лицо и, поняв, что ее участь решена, вытянула шею.

- Сделай чисто свою работу,- сказала она.- Не так, как другие убийцы, которые изгадили все дело.

Цезония была не из трусливых. Луп нанес ей удар, и ее голова упала на пол. Друзилла кинулась на него, царапаясь и кусаясь. Луп ухватил ее за ноги, размахнулся и вышиб ей мозги, ударив головой о мраморную колонну. Конечно, слышать об убийстве ребенка всегда неприятно, но поверьте мне, если бы вы знали эту любимицу отца, крошку Друзиллу, вы бы с удовольствием сделали то же, что Луп.

С тех пор было много споров насчет значения слов, обращенных Цезонией к трупу, и действительно, толковать их можно по-разному. Одни считают, что речь шла о совете убить Кассия, о чьих намерениях она подозревала, прежде чем он успеет их осуществить. Так объясняли ее слова те, кто винят Цезонию в безумии Калигулы, она, мол, довела его до умопомрачения, давая ему приворотное зелье, которое полностью привязало его к ней. Другие думают, и должен сказать, я с ними согласен, что Цезония имела в виду свой совет мужу смягчить, как он называл это, "непреклонную твердость" и вести себя более разумно и гуманно.

Затем, чтобы выполнить до конца свою задачу, Луп принялся разыскивать меня. Но к этому времени уже послышались крики: "Да здравствует император Клавдий!" Он остановился в дверях зала, где собрались на совет гвардейцы и, когда увидел, насколько я стал популярен, испугался и потихоньку оттуда улизнул.

На рыночной площади возбужденные толпы горожан не могли решить, что делать,- то ли орать до хрипоты "ура!" в честь убийц, то ли вопить во все горло, требуя их крови. Прошел слух, что Калигула вовсе не убит, что все это - хитроумный розыгрыш, организованный им самим, и он только ждет, когда люди выразят радость по поводу его смерти, чтобы начать массовую резню. Это он и имел в виду, когда обещал показать вечером новую пьесу под названием "Смерть, разрушение и тайны преисподней". Осторожность восторжествовала, и толпа только начала было кричать, чтобы выразить свою верность: "Найдем убийц!", "Отомстим за смерть нашего славного императора!", как на ростральную трибуну взошел Азиатик, человек с внушительной внешностью, пользовавшийся полным доверием Калигулы.

- Вы ищете убийц? - воскликнул он.- Я тоже. Я хочу поздравить их. Я об одном только жалею - что не я нанес удар. Калигула был низкий человек, и, убив его, они поступили благородно. Римляне, не будьте идиотами! Вы все ненавидели Калигулу и теперь, когда он мертв, можете спокойно вздохнуть. Расходитесь по домам и отпразднуйте его смерть песнями и вином.

Неподалеку стояли подтянутые сюда три или четыре роты из городских полков, и Азиатик сказал им:

- Солдаты, мы рассчитываем на то, что вы будете поддерживать порядок. Верховная власть в Риме снова в руках сената. Мы снова республика. Подчиняйтесь приказам сената, и, даю вам слово, к тому времени, когда все войдет в свою колею, каждый из вас станет значительно богаче. Следите, чтобы не было ни грабежей, ни уличных беспорядков. Любое посягательство на жизнь или имущество граждан будет караться смертью.

Горожане тут же переменили тон и принялись приветствовать убийц, сенат и самого Азиатика.

Те из заговорщиков, кто были сенаторами, стали уходить из дома Виниция в здание сената на срочно созванное консулами совещание, и тут с Палатинского холма сбежал Луп с известием, что гвардейцы провозгласили меня императором и теперь поспешно увозят в свой лагерь. Было решено послать мне угрожающее письмо с защитниками народа; их посадили на кавалерийских лошадей и велели обязательно меня перехватить. Они должны были передать письмо, умолчав о том, что оно послано сенатом не в полном составе; я уже рассказывалвам, как, когда дошло до дела, угроза потеряла почти всю свою силу. Другие заговорщики, гвардейские офицеры во главе с Кассием, захватили крепость на Капитолийском холме при помощи солдат одного из городских батальонов.

Хотел бы я быть очевидцем этого исторического совещания сената, куда собрались не только все сенаторы, но и многие всадники, и прочие люди, которым там было совсем не место. Как только стало известно об успешном захвате крепости, все покинули здание сената и перешли в храм Юпитера, который был поблизости, считая, что там безопаснее. Но сами перед собой они оправдывались тем, что официально сенатское здание называлось "Дом Юлия" и свободным людям не пристало собираться в месте, посвященном династии, от тирании которой они наконец счастливо избавились. Удобно устроившись на скамьях храма, все одновременно заговорили. Многие сенаторы кричали, что самую память о цезарях надо стереть с лица земли, статуи их разбить, храмы разрушить. Но тут поднялись консулы и призвали присутствующих к порядку.

- Не все сразу, сиятельные отцы,- говорили они,- не все сразу.

Консулы предложили произнести речь сенатору по имени Сентий - у него всегда была речь наготове, и говорил он громко и убедительно. Они надеялись, что, если кто-нибудь начнет говорить по принятой форме, сенаторы перестанут во все горло обмениваться с соседями поздравлениями и возражениями и можно будет спокойно приступить к делу.

Сентий:

- Отцы сенаторы,- начал он,- я не верю сам себе! Осознаете ли вы, что мы наконец свободны, что мы не рабы и не подвластны более безумству тирана? О, я верю: ваши сердца бьются так же сильно, с такой же гордостью, как и мое, хотя кто отважится предсказать, сколько времени продлится это блаженство. Так или иначе, будем радоваться, будем счастливы, пока это возможно. Прошло почти сто лет с тех пор, как в этом славном, древнем городе граждане провозглашали: "Мы свободны". Ни вы, ни я не можем припомнить, с каким чувством в те времена произносились эти дивные слова, но сейчас, в эту минуту, у меня удивительно легко на душе. Сколь блаженны дряхлые старики, которые, прожив долгую жизнь в ярме, могут испустить последний вздох с этим сладостным возгласом на устах: "Мы свободны!" Сколь поучительно для людей молодых, коим свобода была пустой звук, слышать всеобщий крик: "Мы свободны!", понимая, что это значит.

Но, сиятельные отцы, мы не должны забывать, что сохранить свободу может лишь добродетель. Зло тирании в том, что она стоит на пути добродетели. Тирания учит нас лести и малодушию. При тиране мы лишь соломинки, несомые ветром его прихотей и капризов. Первым тираном в Риме был Юлий Цезарь. С тех пор мы претерпели множество различных несчастий. Ибо после Юлия каждый следующий император, который нами правил, был хуже предыдущего. Все они назначали своим преемником человека еще более мерзкого. Эти императоры ненавидели добродетель лютой ненавистью. Худшим из них был Гай Калигула, враг людей и богов - да претерпит жестокие муки его дух! Стоило тирану причинить человеку зло, как он начинал подозревать этого человека в том, что тот затаил на него обиду, даже если он никак этого не проявлял. Против него фабриковали уголовное дело, присуждали его к смертной казни и тут же приводили приговор в исполнение. Так произошло с моим шурином, очень достойным, честным всадником. Но теперь, повторяю, мы свободны. Теперь мы отвечаем только друг перед другом. Отныне здесь снова будет звучать свободная речь, будут приниматься свободные решения. Мы должны сознаться, что были трусами, что жили, как рабы, что мы слышали о невыносимых бедствиях, поражавших наших соседей, но до тех пор, пока это не касалось нас самих, мы не размыкали уст. Отцы сенаторы, давайте постановим воздать величайшие почести тираноубийцам, особенно Кассию Херее, который был инициатором всего этого героического деяния. Имя его должно быть покрытым большей славой, чем имя Брута, убившего Юлия Цезаря, или тезки Кассия, бывшего рядом с Брутом и тоже нанесшего удар: ведь Брут и Кассий своим поступком ввергли страну в гражданскую войну, которая привела ее к глубочайшему упадку и бедствиям. А деяние Кассия Хереи не может к этому привести. Как истинный римлянин, он предоставил себя в распоряжение сената и вручил нам в дар драгоценную свободу, которой мы так долго, увы, очень долго, были лишены!

Эта пустая речь была встречена громкими и восторженными возгласами. Почему-то никто не вспомнил о том, что Сентий имел печальную славу одного из первых подхалимов Калигулы и даже получил прозвище "комнатная собачонка". Но сидевший рядом с ним сенатор вдруг заметил на пальце Сентия золотой перстень с огромной камеей из цветного стекла с изображением Калигулы. Сенатор этот раньше тоже был "комнатной собачонкой", но теперь, желая превзойти Сентия в республиканских чувствах, он сдернул с его пальца перстень и с благородным негодованием швырнул на пол. Все принялись дружно его топтать. Эта сцена была прервана приходом Кассия Хереи. Его сопровождали Аквила и Тигр, два других гвардейских офицера, участвовавших в убийстве, и Луп. Даже не взглянув на переполненные скамьи приветствующих его сенаторов и всадников, Кассий направился прямиком к консулам и отдал им честь.

- Какой сегодня пароль? - спросил он.

Ликующие сенаторы почувствовали, что это самый великий день в их жизни. При республике консулы совместно командовали военными силами, если только не назначался диктатор, который имел более высокое звание; но прошло уже более восьмидесяти лет с тех пор, как они давали на день пароль. Старший консул, еще одна "комнатная собачонка", надувшись от важности, ответил:

- Пароль, полковник, свобода!

Прошло десять минут, пока приветственные возгласы стихли настолько, что снова стал слышен голос консула. Он поднялся и встревоженно сообщил, что вернулись трибуны, посланные ко мне от имени сената, и передали, что я, по моим словам, не могу выполнить их требование прибыть в сенат, так как меня насильственно забирают в лагерь гвардейцев. Это известие вызвало на скамьях замешательство и даже испуг, началась беспорядочная дискуссия, закончившаяся тем, что по предложению моего друга Вителлия решили послать за царем Иродом Агриппой. Ирод, как человек посторонний, однако бывший в курсе всех политических событий, к тому же пользующийся прекрасной репутацией и на Западе, и на Востоке, вполне мог дать сенату подходящий совет. Кто-то поддержал Вителлия, указав на то, что, как известно, Ирод имеет на меня большое влияние и его уважают в императорской гвардии, в то же время он всегда был расположен к сенату, где у него есть много личных друзей. Поэтому к Ироду послали нарочного с просьбой как можно скорее прийти на совещание. Я полагаю, что Ирод сам все это подстроил, но не могу сказать наверняка. Во всяком случае, он не спешил откликнуться на приглашение, хотя и не особенно тянул. Он послал вниз из спальни слугу сказать нарочному, что он спустится через несколько минут, но в данный момент не может, так как не вполне одет. Через некоторое время Ирод сошел вниз, благоухая очень резкими восточными духами, которые называются пачули; считалось, что этот запах производит неотразимый эффект на Киприду. Стоило Калигуле учуять этот запах, он с шумом втягивал носом воздух и говорил: "Ах ты, безотказный муж. До чего же ты любишь выставлять напоказ свои супружеские секреты". Это было во дворце дежурной шуткой. Вы сами понимаете, что Ирод не хотел, чтобы стало известно, сколько времени он провел на Палатинском холме, и заподозрили его в приверженности к той или другой стороне. На самом деле он покинул дворец, переодевшись слугой, смешался с толпой горожан на рыночной площади и вернулся домой за несколько минут до того, как к нему прибыл посыльный. Он использовал пачули в качестве алиби, и похоже, что его уловка увенчалась успехом. Когда Ирод прибыл в храм и консулы познакомили его с ситуацией, он прикинулся, будто очень удивлен моим избранием и долго распространялся о своем полнейшем нейтралитете в политике. Он-де всего лишь союзник Рима, его верный друг, и таковым, с их разрешения, он и останется, независимо от того, какое будет в Риме правление.

- Тем не менее,- продолжал он,- поскольку вы, видимо, нуждаетесь в моем совете, я буду говорить прямо. При определенных обстоятельствах республиканская форма правления кажется мне вполне достойной. То же самое можно сказать и о милостивой монархии. На мой взгляд, никто не может категорически утверждать, что одно государственное устройство лучше другого. Пригодность каждого из них зависит от характера народа, таланта правителя или правителей, географического местоположения страны и так далее. Существует лишь одно общее правило, вот оно: ни один разумный человек не даст даже этого (тут он презрительно щелкнул пальцами) за правительство, будь оно демократическим, плутократическим или аристократическим, если оно не может рассчитывать на верность и поддержку армии той страны, на управление которой оно претендует. Вот почему, сиятельные, прежде чем давать вам практические советы, я должен задать вам вопрос: стоит ли за вами армия?

Первым, чтобы ответить ему, вскочил с места Виниций.

- Царь Ирод! - вскричал он.- Городские батальоны верны нам до единого человека. Ты видишь здесь среди нас их трех командиров. У нас есть большой запас оружия и сколько угодно денег, чтобы платить солдатам, если понадобится формировать новые части. Среди нас многие могут выставить по две роты, укомплектованные собственными рабами из домашней челяди; мы с радостью дадим им свободу, если они поклянутся участвовать в битве за республику.

Ирод демонстративно прикрыл лицо ладонью, чтобы все видели, что он старается подавить смех.

- Мой друг господин Виниций,- сказал он,- мой тебе совет: не вздумай это сделать! Ты представляешь, какое это будет зрелище - твои привратники, пекари и банщики против гвардейцев, лучшей армии в мире? Я упоминаю о гвардейцах, так как будь они на вашей стороне, ты сказал бы об этом. Если ты думаешь, что из раба можно сделать солдата, навязав на него латы, сунув в руки копье, повесив на пояс меч и сказав: "Вперед, на врага", то... Повторяю, не вздумай это сделать!

Затем Ирод обратился ко всему залу.

- Сиятельные отцы,- сказал он,- вы сказали мне, что гвардейцы провозгласили императором моего друга Тиберия Клавдия Друза Нерона Германика, экс-консула, не испросив на это вашего согласия. И я понял, что гвардейцы не проявили особой охоты позволить ему явиться сюда по вашему приглашению. Но, если я не ошибаюсь, отправленное ему послание исходило не от всего сената, а лишь от неофициальной группы из нескольких сенаторов, и, когда оно было вручено Тиберию Клавдию, того сопровождала лишь кучка крайне возбужденных солдат - ни одного офицера там не было. Возможно, если послать сейчас в лагерь гвардейцев другую делегацию, облеченную всеми полномочиями, офицеры посоветуют Тиберию Клавдию отнестись к ней с уважением, которого она заслуживает, и обуздают излишнее веселье солдат под их командой. Я предлагаю отправить в лагерь тех же двух защитников народа и готов, если вы пожелаете, пойти вместе с ними и присоединить к их голосам свой - естественно, беспристрастно и незаинтересованно, как стороннее лицо. Я полагаю, что имею достаточное влияние на моего друга Тиберия Клавдия, которого знаю с детства - мы учились под руководством одного и того же почтенного наставника,- и достаточный авторитет среди гвардейских офицеров - я частый гость за их столом,- и, разумеется, отцы сенаторы, достаточно горячее желание заслужить ваше хорошее мнение, чтобы решить этот вопрос к удовольствию всех сторон.

И вот в тот же день, часа в четыре, когда я, наконец-то добравшись до второго завтрака, сидел за столом в офицерской столовой под молчаливым, неусыпным, хотя и почтительным надзором сотрапезников, в комнату вошел капитан с сообщением о том, что в лагерь прибыла сенатская делегация и сопровождающий ее царь Ирод Агриппа просит разрешения поговорить со мной наедине.

- Проводи сюда царя Ирода,- распорядился дежурный полковник.- Он наш друг.

Вскоре в комнату вошел Ирод. Он приветствовал всех офицеров, называя их по имени, а одного или двух даже хлопнул по спине; затем подошел ко мне и отвесил самый подобострастный официальный поклон.

- Могу я поговорить с тобой наедине, цезарь? - спросил он.

Я был смущен, услышав такое обращение, и попросил называть меня моим собственным именем.

- Ну, если уж ты не цезарь, не знаю тогда, кто может носить это имя,сказал он, и все, кто там был, расхохотались. Ирод обернулся к ним.

- Мои доблестные друзья,- сказал он,- я благодарю вас. Если бы вы присутствовали на совещании сената сегодня днем, у вас было бы еще больше оснований смеяться. В жизни еще не видел такого скопища полоумных фанатиков. Вы знаете, что они задумали? Они задумали начать гражданскую войну и вызвать вас на решительный бой, имея себе в помощь лишь городские батальоны, возможно, одного-двух городских сторожей да домашних рабов, наряженных в солдатское платье, во главе с гладиаторами из цирка! Это же курам на смех! Говоря по правде, то, что я хочу сказать императору, может быть сказано при всех вас. Сенаторы прислали сюда трибунов, потому что ни один из них не осмелился явиться сюда сам: те предложат императору подчиниться власти сената, а если он не пойдет на это, что ж, его заставят. Как вам это понравится? Я пришел вместе с ними, так как обещал сенату дать императору беспристрастный совет. Сейчас я исполню это обещание.- Ирод снова резко обернулся ко мне.- Мой совет, цезарь, будь с ними пожестче. Наступи на этих ничтожных червей и погляди, как они извиваются.

Я сказал упрямо:

- Мой друг Ирод Агриппа, ты, по-видимому, забыл, что я римлянин и что, согласно конституции, даже императорская власть зависит от воли сената. Если послание сената таково, что я могу ответить на него вежливо и смиренно, я не премину это сделать.

- Как знаешь,- сказал Ирод, пожав плечами,- но не думай, что сенаторы станут от этого лучше к тебе относиться. Согласно конституции, да? Я склоняюсь перед твоим превосходным знакомством со стариной, но имеет ли это слово какой-нибудь практический смысл в наши дни?

Затем в комнату впустили защитников народа. Они пробубнили дуэтом то, что велел передать сенат: меня настоятельно просят не прибегать к силе, но без дальнейших колебаний отдать себя под защиту сената; мне напоминают об опасностях, которых и они, и я избежали при покойном императоре, и умоляют не совершать поступков, которые могли бы привести народ к новым бедствиям.

Фраза об опасностях, которых они и я избежали при Калигуле, прозвучала три раза, так как сперва один из них ошибся, затем второй кинулся ему на помощь, и наконец первый повторил все с самого начала.

Я сказал довольно раздраженно:

- Что-то похожее я уже слышал, если не ошибаюсь.- И процитировал широко известную фразу Гомера, которая часто встречается в "Одиссее":

Далее поплыли мы в сокрушенье великом о милых

Мертвых, но радуясь в сердце, что сами спаслися от смерти.

Ирод пришел в восторг и повторил со смехом: "Радуясь в сердце, что сами спаслися от смерти", затем шепнул полковникам:

- В этом-то и соль. Волнует их одно - их собственные грязные шкуры.

Защитники народа всполошились и прокулдыкали все остальное, как индюки. Если я отвергну верховную власть, возложенную на меня вопреки конституции, сказали они, сенат обещает присудить мне наивысшие почести, какие может пожаловать свободный народ. Но я должен безоговорочно отдать себя в их руки. Если, напротив, я буду действовать неразумно и не явлюсь, как и прежде, в сенат, против меня будут направлены вооруженные соединения города, и, когда меня схватят, пусть я не надеюсь на милосердие.

Полковники столпились вокруг трибунов со свирепым видом, бормоча сквозь зубы угрозы, и те поспешили заверить их, что лишь повторяют слова, вложенные в их уста сенатом, а сами лично убеждены, что я - единственный человек, который может править империей. Они просили не забывать, что и как посланцы сената, и как защитники народа они неприкосновенны и личность их должна быть ограждена от любых посягательств. Затем сказали:

- Консулы велели нам передать второе послание, если первое тебе не понравится.

Я спросил, в чем заключается второе послание.

- Цезарь,- отвечали они,- нам велели тебе сказать, что, если ты действительно хочешь получить монархию, ты должен принять ее в дар от сената, а не от гвардейцев.

Я не мог удержаться от смеха; а с тех пор, как убили Калигулу, я даже не улыбнулся.

Я спросил:

- Это все или есть и третье послание на случай, если мне не понравится второе?

- Нет, больше ничего нет, цезарь,- смиренно ответили они.

- Что ж,- сказал я, все еще улыбаясь.- Передайте сенату, что я не виню их за нежелание получить нового императора. Предыдущему не удалось почему-то завоевать сердце своего народа. Но с другой стороны, императорская гвардия настаивает на том, чтобы я принял этот титул, офицеры уже присягнули мне на верность и заставили меня принять их присягу. Как же мне быть? Передайте сенату мое глубокое почтение и заверьте их, что я не стану делать ничего противоречащего конституции,- тут я с вызовом взглянул на Ирода,- они могут быть спокойны, что я их не обману. Я признаю полномочия сената, но вместе с тем должен напомнить, что нахожусь не в том положении, чтобы противостоять желаниям моих военных советников.

Защитники народа отбыли из лагеря, рады-радешеньки, что им удалось унести оттуда ноги. Ирод сказал:

- Неплохо, но было бы еще лучше, если бы ты проявил твердость, как я советовал тебе. Ты только затягиваешь дело.

Когда Ирод ушел, полковники сказали мне, что я должен оделить каждого гвардейца ста пятьюдесятью золотыми за то, что они возвели меня на престол, и пятьюстами золотыми всех капитанов. Что до них, полковников, сумма зависит от меня самого.

- Вам хватит по десять тысяч на человека? - пошутил я.

Мы сошлись на двух тысячах; затем они попросили меня назначить главнокомандующего, так как прежний командующий был в числе заговорщиков и сейчас, по-видимому, участвовал в совещании сената.

- Выберите, кого хотите,- безразлично сказал я.

Они выбрали полковника Руфрия Поллия. Затем мне пришлось выйти на плац, сообщить с трибунала о пожалованных мною деньгах и принять присягу на верность от каждой роты в отдельности. Меня попросили также заявить, что такие же деньги получат в дар полки, стоящие на Рейне, на Балканах, в Сирии, в Африке и во всех остальных уголках империи. Я сделал это с тем большей охотой, что, как я знал, всюду, кроме рейнских полков, солдатам сильно задержали жалование,- на Рейне Калигула заплатил деньгами, украденными у французов. На принятие присяги ушло несколько часов, так как слова ее повторял каждый солдат порознь, а их в лагере было двенадцать тысяч; затем появилась городская стража и потребовала, чтобы ей тоже позволили принести присягу а затем ввалилась толпа моряков императорского флота из Остии. Казалось, этому не будет конца.

Когда сенат получил мой ответ, было решено отложить заседание до полуночи. Предложил это Сентий, а поддержал его предложение сенатор, сорвавший перстень у него с пальца. Как только все проголосовали, сенаторы поспешно покинули храм и разошлись по домам, где запаковали кое-какие пожитки и, выбравшись из города, направились в свои поместья,- наконец-то они осознали шаткость своего положения. Наступила полночь, сенат собрался на совещание, но что за жалкий это был сенат: пришло меньше ста человек, и те были в панике. Командиры городских батальонов тоже вернулись сюда, но как только совещание началось, потребовали у сената дать им императора. Это единственная надежда для Рима, напрямик сказали они.

Ирод был совершенно прав. Первым предложил себя Виниций. У него, по-видимому были сторонники, в том числе его двоюродный братец, этот крысенок Винициан, но их оказалось не так уж много, и консулы сразу указали ему его место. Они даже не поставили его кандидатуру на голосование. Затем, как и предсказывал Ирод, выдвинул сам себя Азиатик. Но Виниций тут же поднялся с места и спросил, неужели кто-нибудь отнесется к этому предложению серьезно. Началась драка, противники не жалели кулаков. Винициану разбили нос, и ему пришлось лечь на пол, пока не перестала идти кровь. Консулы с трудом восстановили порядок. Тут пришло известие о том, что городская стража и моряки присоединились к гвардейцам, а также гладиаторы (я забыл о них упомянуть), и Виниций с Азиатиком сняли свои кандидатуры. Никто другой на императорский титул не претендовал. Сенаторы разбились на группки и тревожно перешептывались между собой. На рассвете в храм вошли Кассий Херея, Аквила, Луп и Тигр. Кассий сделал попытку обратиться к сенаторам с речью Но уже первые его слова о славном возрождении республики были заглушены яростными криками со скамей, где сидели полковники, командующие городскими батальонами.

- Забудь о республике, Кассий. Мы решили избрать императора, и если консулы его нам не найдут, да побыстрей, да чтобы был нам по вкусу, больше они нас не увидят - мы пойдем в лагерь гвардейцев и присягнем на верность Клавдию.

Один из консулов сказал тревожно, глядя на Кассия в поисках поддержки:

- Нет, мы еще не решили окончательно, стоит ли назначать нового императора. Согласно последней нашей резолюции - принятой единогласно - в Риме восстановлена республика. Кассий убил Калигулу не ради нового императора - верно, Кассий? - а чтобы вернуть нам старинные свободы.

Кассий вскочил на ноги, побелев от гнева, и крикнул:

- Римляне, лично я отказываюсь терпеть иго императора. Если будет назначен новый император, я не колеблясь сделаю с ним то, что сделал с Гаем Калигулой.

- Не говори глупостей,- прервали его офицеры.- В императоре нет худа, если он сам хорош. Разве мы бедно жили при Августе?

Кассий:

- Ладно, я дам вам хорошего императора, если вы обещаете принести мне от него пароль,- я дам вам Евтиха.

Вы, возможно, помните, что Евтих был одним из "разведчиков" Калигулы. Он считался лучшим возничим в Риме и управлял упряжкой "зеленых" во время бегов в цирке. Кассий хотел напомнить офицерам о всех тех хозяйственных работах, которые приходилось выполнять городским батальонам по приказу Калигулы: строить конюшни для скаковых лошадей, а затем чистить их под присмотром суетливого и грубого Евтиха.

- Видно, вам нравится стоять на коленях и соскребать навоз с пола конюшни по приказу императорского любимца,- сказал Кассий.

Один из полковников презрительно фыркнул:

- Хвастайся, сколько хочешь, Кассий, все равно ты боишься Клавдия. Признайся в этом.

- Я боюсь Клавдия? - вскричал Кассий.- Если сенат прикажет мне пойти в лагерь и принести оттуда его голову, я с радостью это сделаю. Я не могу вас понять. У меня не укладывается в сознании, как, прожив четыре года под управлением безумца, вы готовы отдать управление страной в руки идиота.

Но Кассию не удалось убедить офицеров. Они покинули сенат без единого слова, собрали своих солдат под ротными знаменами на рыночной площади и пошли в лагерь гвардейцев присягать мне на верность.

Сенат, вернее то, что от него осталось, потерял последних защитников. Каждый, как мне рассказывали, принялся упрекать своих соседей, никто больше и вида не делал, что предан республике, ведь попытку ее учредить постигла неудача. Если бы хоть один из них проявил мужество, мне не было бы так стыдно за мою родину. Я давно уже сомневался в достоверности некоторых героических легенд насчет древнего Рима, рассказанных историком Ливием, а услышав об этой сцене в сенате, я усумнился и в правдивости моего любимого отрывка, того, где описывается стойкость сенаторов после поражения на реке Аллии, когда на город наступали кельты и исчезла всякая надежда, что стены выдержат их натиск. Ливий рассказывает, как молодые мужчины, способные биться с врагом, вместе с женами и детьми укрылись в городской крепости после того, как запаслись едой и оружием, решив держаться до конца. Но старики, чтобы не быть помехой осажденным, не последовали за ними и, надев сенаторские тоги и крепко сжав в руке сенаторские жезлы из слоновой кости, сели на сенаторские кресла в портиках своих домов и стали ожидать смерти. Когда я был мальчиком, старый Афинодор заставил меня выучить весь этот кусок наизусть, и я до сих пор его помню:

"Двери в дома патрициев были широко распахнуты, и захватчики, с благоговейным страхом взирая на сидевших под сводами галерей, были поражены не только сверхъестественным великолепием их одеяний и украшений, но и величественной осанкой и безмятежностью их лиц: казалось, это Боги. Пришельцы стояли, дивясь им, как дивились бы священным изваяниям, пока, как гласит легенда, один из чужаков не принялся тихонько поглаживать бороду патриция по имени Марк Папирий - в те времена бороды носили очень длинные-и тот, поднявшись со своего седалища, не стукнул его по голове жезлом. Восхищение уступило место ярости, и Марк Папирий первым из патрициев встретил смерть. Остальные приняли ее от кровавой руки захватчиков, так и не встав с места".

Бесспорно, Ливий был прекрасный писатель. Он хотел склонить людей к добродетели своими вдохновенными, хотя и противоречащими истине сказаниями о величии Рима в стародавние времена. Увы, подумал я, особенного успеха в том ему добиться не удалось.

Теперь уже ссорились между собой Кассий, Луп и Тигр. Тигр клялся, что скорее покончит с собой, чем будет приветствовать в моем лице императора и станет спокойно смотреть, как возвращается рабство.

Кассий сказал:

- Ты сам не думаешь того, что говоришь, да и не пришло еще время для таких разговоров.

Тигр сердито вскричал:

- И ты тоже, Кассий Херея! Ты хочешь бросить нас? Видно, жизнь тебе дороже всего на свете. Ты хвалишься, что организовал убийство, но кто нанес первый удар - ты или я?

- Я,- не задумываясь, ответил Кассий.- И я ударил его спереди, а не сзади. А что мне дорога жизнь, так только дураку она не дорога. И я не намерен зря отказываться от нее. Если бы я последовал примеру Вара в тот день в Тевтобургском лесу более тридцати лет назад и покончил с собой,- ведь казалось, будто исчезла последняя надежда,- кто вывел бы оттуда восемьдесят человек, оставшихся в живых, и не давал бы передышки германцам, пока нам на смену не подошел Тиберий со всей армией? Да, я дорожил в тот день жизнью. Кто знает, вдруг Клавдий в конце концов решит отказаться от императорского поста. Его ответ не исключает такого намерения; от этого идиота всего можно ждать, к тому же он труслив как заяц. До тех пор, пока я не буду твердо знать, что он собирается делать, я не стану накладывать на себя руки.

К этому времени сенаторы разошлись, а Кассий, Луп и Тигр спорили, стоя в пустом вестибюле. Когда Кассий посмотрел вокруг и увидел, что они остались одни, он разразился смехом:

- Ну не смешно ли нам, не кому-либо, а нам, ссориться между собой! Тигр, пойдем позавтракаем. И ты с нами, Луп! Пошли!

Я тоже в это время завтракал, проспав немногим более часа; и тут мне сообщили, что в лагерь прибыли консулы и эти твердокаменные республиканцы-сенаторы, участвовавшие в полночном заседании и желающие засвидетельствовать свое почтение и поздравить с восшествием на престол. Полковники были очень довольны и насмешливо сказали:

- Они пришли слишком рано, пусть подождут.

Я не выспался и был не в духе; что до меня, сказал я, у меня нет желания их принимать: я предпочитаю людей, у которых хватает храбрости не отступать от своих убеждений. Я постарался выбросить сенаторов из головы и продолжал свой завтрак. Хорошо, Ирод, поистине вездесущий в эти два богатых событиями дня, спас им жизнь. Германцы напились, и у них зудели руки от желания подраться; схватив ассагаи, они уже были готовы убить сенаторов, упавших на колени с мольбой о пощаде. Гвардейцы не делали никаких попыток вмешаться. Ироду пришлось прибегнуть к моему имени, чтобы утихомирить германцев. Он вошел в столовую, как только поместил вызволенных им из беды сенаторов в безопасное место, и сказал шутливо:

- Прости меня, цезарь, но я не думал, что ты так серьезно примешь мой совет наступить сенату на горло. С беднягами надо обращаться помягче. Если с ними что-нибудь случится, где ты еще раздобудешь таких поразительных подхалимов?

Мне становилось все трудней и трудней держаться республиканских взглядов. Что за комедия - я, единственный настоящий противник монархии, вынужден выступать в роли монарха! По совету Ирода я потребовал, чтобы сенаторы встретили меня во дворце. Офицеры не чинили препятствий моему уходу из лагеря. Гвардейская дивизия в полном составе сопровождала меня почетным эскортом: девять батальонов впереди, три - сзади, за ними все остальные войска, в первых рядах - дворцовая стража. И тут произошел крайне неприятный инцидент, приведший меня в полное замешательство. Кассий и Тигр, позавтракав, присоединились к параду и встали во главе дворцовой стражи, по обе стороны от Лупа. Я об этом ничего не знал, так как они находились далеко от моего портшеза. Дворцовая стража, привыкшая подчиняться Кассию и Тигру, решила, что они действуют согласно приказу Руфрия, нового командующего гвардией, хотя в действительности Руфрий послал им обоим уведомление о том, что они сняты с должности. Все окружающие были озадачены, но когда сообразили, что эта троица сознательно нарушает приказ, шумно выразили свое возмущение. Один из защитников народа побежал вдоль колонны, чтобы сообщить мне о случившемся. Я не представлял, что мне сказать или сделать, но не мог закрыть глаза на их вызывающий поступок: они демонстративно не повиновались приказу Руфрия и моей императорской власти.

Когда мы достигли дворца, я попросил Ирода, Вителлия, Руфрия и Мессалину (которая приветствовала меня с величайшим восторгом) немедля собраться на совет относительно того, что мне следует предпринять. Войска стояли строем вокруг дворца, Кассий, Тигр и Луп все еще были среди них; они громко, уверенно разговаривали между собой, но другие офицеры держались от них в стороне.

Я открыл совет, сказав, что, хоть Калигула был мне племянником и я обещал его отцу, моему дорогому брату Германику, оберегать его от опасности и заботиться о нем, я не могу винить Кассия за убийство. Калигула сам всячески напрашивался на то, чтобы его убили. Я сказал также, что у Кассия лучший послужной список в армии, и, если бы я был уверен, что он нанес удар, движимый благородными мотивами, к примеру такими, которые вдохновляли второго Брута, я бы с радостью простил его. Но каковы были в действительности его мотивы? Вот в чем вопрос.

Первым заговорил Руфрий.

- Теперь Кассий утверждает, будто нанес удар во имя свободы, но на самом деле его толкнула на это обида: Калигула задел его самолюбие тем, что без конца дразнил его, давая нелепые и неприличные пароли.

Вителлий:

- Если бы он нанес удар в пылу гнева, можно было бы сделать на это скидку, но заговор был задуман много дней, даже месяцев назад и убийство было совершено хладнокровно. Кассий сознательно на него пошел.

Мессалина:

- Ты забываешь, что он совершил не обычное убийство, что он нарушил присягу - торжественную клятву безоговорочной верности своему императору. За это он лишился права на жизнь. Если бы он был честным человеком, он бы уже давно принял смерть от собственного меча.

Ирод:

- И ты забыл также, что Кассий отправил Лупа убить тебя самого и госпожу Мессалину. Если ты оставишь его на свободе, римляне решат, что ты его боишься.

Я послал за Кассием и сказал ему:

- Кассий Херея, ты человек, который привык подчиняться приказам. Теперь я - главнокомандующий, не важно, нравится это мне или нет; и ты должен подчиниться моему приказу, не важно, нравится это тебе или нет. Мое решение таково: если бы ты поступил, как Брут, и убил тирана ради всеобщего блага, пусть бы ты лично и любил его, я бы одобрил твой поступок, хотя ожидал бы, поскольку ты нарушил этим присягу на верность, что ты умрешь от своей руки. Но ты задумал это убийство (и хладнокровно его совершил, когда другие не решились это сделать) из-за личной обиды, а это не заслуживает похвалы. К тому же, как я понимаю, ты по собственному почину послал Лупа убить госпожу Цезонию, мою жену госпожу Мессалину и меня самого, если он меня найдет, и по этой причине я лишаю тебя права покончить с собой. Ты будешь казнен как обычный преступник. Мне очень печально принимать это решение, поверь мне. Ты назвал меня идиотом перед всем сенатом и сказал друзьям, что я не заслуживаю пощады от их мечей. Возможно, ты прав. Но, дурак я или нет, я хочу воздать должное твоим заслугам перед Римом в прошлые времена. Не кто иной, как ты, спас мосты через Рейн после поражения Вара, и именно тебя в письме ко мне мой дорогой брат назвал лучшим воином, служившим под его командой. Я бы очень желал, чтобы у этой истории был более счастливый конец. Больше мне сказать нечего. Прощай.

Кассий молча отдал мне честь, и его отвели на место казни. Я распорядился также казнить Лупа. День был прохладный, и Луп, снявший плащ, чтобы его не забрызгало кровью, вскоре стал дрожать и жаловаться на холод. Кассию сделалось стыдно за него, и он сказал укоризненно:

- Волк никогда не жалуется на холод ("lupus" на латыни значит "волк").

Но Луп рыдал и, казалось, его не слышал. Кассий спросил у солдата, который исполнял роль палача, есть ли у него опыт в этом деле.

- Нет,- ответил солдат,- но до армии я был мясником.

Кассий расхохотался и сказал:

- Прекрасно. Не окажешь ли ты мне услугу - не воспользуешься ли моим собственным мечом? Это тот самый меч, которым я убил Калигулу.

Он был умерщвлен одним-единственным ударом. Лупу повезло меньше: когда ему приказали вытянуть шею, он сделал это очень робко, а затем отдернул голову, и удар пришелся по лбу. Палачу пришлось нанести несколько ударов, чтобы его прикончить.

Что касается Тигра, Аквилы, Виниция и остальных заговорщиков, я решил им не мстить. Они воспользовались амнистией, которую, как только сенаторы пришли во дворец, я объявил за все сказанные слова и совершенные поступки в этот и предыдущий день. Я обещал Аквиле и Тигру вернуть им звание, если они присягнут мне на верность, но прежнему командующему гвардией дал другое назначение, так как Руфрий был слишком хорош, чтобы снимать его с этого поста. Да, надо отдать должное Тигру: он оказался человеком слова. Он поклялся перед Кассием и Лупом, что скорее покончит с собой, чем будет приветствовать в моем лице императора, и теперь, когда тех казнили, чувствовал себя обязанным отдать их духам этот долг чести. Он храбро убил себя за миг перед тем, как зажгли их погребальный костер, и тело его было сожжено вместе с ними.

ГЛАВА VI

Нужно было столько сделать, чтобы разобраться в том хаосе, который Калигула оставил после себя - почти четыре года плохого правления,- что даже сейчас, стоит мне подумать об этом, у меня голова идет кругом. По правде сказать, главным доводом, которым я оправдывал сам перед собой то, что не выполнил свое намерение отречься от престола, как только успокоится волнение, вызванное убийством Калигулы, была необъятность этого хаоса: я не знал в Риме никого, кроме себя самого, у кого хватило бы терпенья, даже если бы он и был облечен властью, выполнить эту тяжелую и неблагодарную задачу. Я не мог с чистой совестью снять с себя ответственность и возложить ее на консулов. Консулы, даже лучшие из них, не способны создать постепенной восстановительной программы, рассчитанной на пять-десять лет. Они не могут мысленно представить себе то, что будет, когда окончится годовой срок их службы. Они или ставят перед собой цель немедленно достичь каких-либо блестящих результатов и для этого форсируют события, или вообще ничего не делают. Эта задача была бы по плечу диктатору, назначенному на определенный срок. Но даже если бы и удалось найти диктатора с соответствующими деловыми качествами, можно ли было быть уверенным, что он не решит укрепить свое положение, узурпировав имя "цезарь", и не станет деспотом?

Я вспомнил с глухим возмущением, при каких великолепных условиях начинал правление Калигула: полная государственная и императорская казна, способные и надежные советчики, расположение всего народа. Да, мне ничего не оставалось, как сохранить власть в своих руках, во всяком случае на какое-то время, и надеяться, что, как только станет возможно, меня от нее освободят. Это будет наименьшим злом. Себе я мог доверять больше, чем кому-нибудь другому. Я устремлю свои помыслы к предстоящей мне работе и приведу все хоть в какой-то порядок, а уж потом докажу, что мои республиканские принципы - настоящие принципы, а не пустая болтовня, как у Сентия и людей его толка. А до тех пор буду воздерживаться, насколько это возможно, от императорских замашек. Но передо мной сразу же встала проблема: какие титулы я приму от сената. Без титулов, говорящих о твоем неотъемлемом праве на те или иные действия, далеко не уйдешь. Те, без которых не обойтись, принять придется. И необходимо подыскать себе помощников, скорее среди чиновников-греков и предприимчивых деловых людей, чем среди сенаторов. Есть очень подходящая латинская поговорка: "Olera olla legit", что значит: "Котелок сам найдет травы для похлебки". Как-нибудь управлюсь.

Сенаторы хотели дать мне все почетные титулы, какие только были когда-либо у моих предшественников, чтобы показать, как они раскаиваются в своем республиканском пыле. Большую часть я отверг, принял лишь имя "цезарь", на которое имел некоторое право, поскольку был с родом Цезарей в кровном родстве через мою бабку Октавию, сестру Августа, и ни одного настоящего Цезаря не осталось в живых. Я принял его из-за авторитета, которым оно пользовалось у таких народов, как армяне, парфяне, германцы и марокканцы. Если бы они решили, что я незаконно захватил престол и хочу основать новую династию, это побудило бы их нарушить границы. Я принял также титул трибуна - "защитника народа", так как он обеспечивал мне неприкосновенность личности и давал право накладывать вето на решения сената. Неприкосновенность личности была очень важна для меня, так как я намеревался отменить все законы и эдикты, согласно которым каралась государственная измена, и, кроме права личной неприкосновенности, ничто не могло оградить меня от убийц. Титул "отец отчизны" я отверг, так же как титул "август", и поднял на смех попытки сената присудить мне священные почести; я даже заявил, что не хочу, чтобы меня величали "император". Звание это, указал я, с древнейших времен давалось как знак почета за успешные ратные подвиги и вовсе не приравнивалось к рангу главнокомандующего. Августа провозгласили императором за победу при Актии и ряд других. Мой дядя Тиберий был одним из самых удачливых генералов за всю историю Рима. Мой предшественник Калигула из юношеского тщеславия позволил, чтобы его называли императором, но даже он почувствовал себя обязанным завоевать этот титул на поле брани; по этой причине он и отправился в поход за Рейн и устроил нападение на воды Северного моря. Его символические военные операции, хотя и не сопровождавшиеся кровопролитием, показывали, что он понимает, какие обязательства несет этот почетный сан. "Настанет день, сиятельные отцы,писал я им,- и я, возможно, сочту необходимым начать военную кампанию и встать во главе своей армии и, если боги пошлют мне удачу, заслужу этот титул и буду с гордостью его носить, но до тех пор я должен просить вас не обращаться так ко мне из уважения к тем талантливым полководцам прошлого, которые действительно заслужили его".

Сенату так понравилось мое письмо, что они постановили воздвигнуть мне золотую статую - нет, три золотые статуи,- но я наложил вето на их решение по двум причинам: во-первых, я ничем не снискал эту честь, во-вторых, это было расточительством. Однако я согласился на то, чтобы с меня сделали три изваяния и поставили их в людных местах Рима, но самое дорогое из них - серебряное - должно было быть не сплошным, а полым, залитым внутри гипсом, а два других - одно из бронзы, другое из мрамора. Я принял эти три статуи потому, что в Риме огромное множество скульптур и еще две-три не составят разницы, а мне было интересно позировать действительно хорошему скульптору, ведь теперь лучшие скульпторы мира были к моим услугам.

Сенат также решил покрыть позором имя Калигулы всеми доступными способами. Они вынесли решение о том, чтобы день его убийства стал национальным праздником благодарения. И снова я воспрепятствовал им, прибегнув к вето; единственное, что я отменил, были эдикты Калигулы относительно религиозного поклонения ему самому и богине Пантее - ее имя он дал моей племяннице, бедняжке Друзилле, которую убил; во всем остальном я не предпринял ничего, что пятнало бы его память. Лучшей политикой было молчать. Ирод напомнил мне, что Калигула никак не опорочил память Тиберия, хотя имел все основания его ненавидеть; он просто его не обожествил и оставил недостроенной присужденную ему сенатом триумфальную арку.

- Но как мне быть со всеми его статуями? - спросил я.

- Ничего нет проще,- ответил Ирод.- Прикажи городским стражникам снять их завтра в два часа ночи, когда все спят, и принести сюда во дворец. Когда римляне проснутся, они увидят, что все ниши и пьедесталы свободны или снова заняты статуями, которые там стояли раньше и были убраны, чтобы освободить место для изваяний Калигулы.

Я последовал совету Ирода. Статуи были двух видов - изображения чужеземных богов, у которых сняли головы, заменив их головой Калигулы, и те, которые сделали с него самого, все - из драгоценных металлов. Первые я вернул, насколько это было возможно, в первоначальное состояние, вторые велел разломать на куски, расплавить и отлить монеты с моим изображением. Из огромной золотой статуи, которую он поставил в своем храме, начеканили почти миллион золотых. Я, кажется, не упоминал, что при жизни Калигулы его жрецы - среди которых, к моему стыду, был и я - каждый день облачали эту статую в такое же платье, какое надевал он сам. Мы должны были не только одевать ее в обычное штатское или военное платье с нашитыми на них императорскими эмблемами, но и в те дни, когда Калигуле случалось вообразить себя Венерой, или Минервой, или Юпитером, или Доброй Богиней, наряжать соответственно этому, используя различные божественные знаки отличия.

Моему тщеславию льстило видеть на монетах самого себя, но, поскольку при республике это удовольствие было доступно всем выдающимся жителям Рима, меня не стоит за это винить. Однако портреты на монетах обычно приносят разочарование, так как их чеканят в профиль. Мы не знакомы со своим профилеми, когда видим его изображение, мысль о том, что мы так выглядим в глазах прочих людей, причиняет нам душевную травму. Благодаря зеркалу мы хорошо знаем наше лицо анфас и не только относимся к нему терпимо, но даже с некоторой симпатией, однако должен сказать, что, когда мне впервые показали образец золотой монеты, которую чеканили для меня на монетном дворе, я очень рассердился и спросил, что имелось в виду - карикатура? Маленькая головка на длинной-предлинной шее, озабоченное лицо, кадык, торчащий, словно второй подбородок, привели меня в ужас. Но Мессалина сказала:

- Нет, милый, именно так ты выглядишь. По правде говоря, портрет скорее тебе льстит.

- И ты можешь любить такого человека? - спросил я.

Она поклялась, что на всем свете нет более дорогого для нее лица. Так что я постарался привыкнуть к новым золотым.

Кроме статуй Калигула очень много денег расходовал на золотые и серебряные предметы, украшавшие дворец и другие места; их тоже можно было переплавить в слитки. Например, золотые дверные ручки и оконные рамы, или золотая и серебряная мебель в его храме. Я все это изъял. Я произвел во дворце большую чистку. В спальне Калигулы я обнаружил ларчик с ядами, принадлежавший Ливии, которым Калигула неплохо попользовался, посылая отравленные сласти тем, кто написал завещание в его пользу, а иногда подсыпая яд в тарелки приглашенных им к обеду гостей, когда их внимание было отвлечено какой-нибудь подготовленной заранее забавой. (Самое большое удовольствие, признался мне Калигула, он получал, глядя, как умирают от мышьяка.) В первый же безветренный день я взял с собой этот ларчик в Остию и, спустившись к морю на одном из прогулочных кораблей, кинул его за борт, когда мы отошли от берега примерно на милю. Минуту-две спустя на поверхность воды всплыли тысячи дохлых рыб. Я не говорил морякам, что находится в ларчике, и некоторые из них попытались было выловить рыбу, плавающую неподалеку, чтобы отвезти домой себе на обед, но я остановил их, запретив прикасаться к рыбе под страхом смерти.

У Калигулы под подушкой я нашел две его знаменитые записные книги; на одной из них был нарисован окровавленный меч, на другой - окровавленный кинжал. За Калигулой всегда следовал по пятам вольноотпущенник с этими книгами, и если ему случалось узнать о ком-нибудь нечто вызвавшее у него неудовольствие, он обычно говорил вольноотпущеннику: "Протоген, запиши его имя под кинжалом" или "Запиши его имя под мечом".

Под меч заносились имена тех, кого ждала казнь, под кинжал - тех, кому предлагалось покончить жизнь самоубийством. Последние имена, занесенные в книгу под кинжалом, были: Виниций, Азиатик, Кассий Херея и Тиберий Клавдий - то есть я. Книги эти я сжег в жаровне собственными руками, а Протогена казнил. И не только потому, что мне был противен самый вид этого жестокосердого человека со свирепым лицом, который всегда обращался со мной с недопустимой наглостью,- мне стало известно из достоверных источников, что он угрожал сенаторам и всадникам занести их в эти книги, если они не заплатят ему большую мзду.

На допросе Протоген упорно стоял на том, что никогда не произносил таких угроз и не записывал в книги никаких имен, кроме тех, которые ему называл Калигула. Это поставило вопрос о том, на основании чего можно казнить человека. Любому из моих полковников ничего не стоило сообщить мне, вопреки истине, как-нибудь утром: "Такого-то и такого-то казнили на рассвете согласно твоим вчерашним распоряжениям". И даже если я заявлю, что ничего об этом не знаю, доказать это я не смогу, а память моя, как я сам в том охотно признаюсь, далеко не из лучших. Поэтому я возродил практику, введенную в свое время Августом и Ливией: немедленно заносить на бумагу все решения и распоряжения. Если мой подчиненный не мог показать бумагу с моей подписью, согласно которой следовало принять суровые дисциплинарные меры, или дать важные финансовые обязательства, или внедрить чрезвычайное новшество в судопроизводство, проведение всего этого в жизнь считалось не санкционированным мной, и, если я не одобрял эти действия, он нес за них ответственность. Постепенно эта практика, которую переняли мои советники в отношении своих подчиненных, стала чем-то само собой разумеющимся, и в правительственных учреждениях в присутственные часы редко случалось услышать хоть слово, разве что совещались между собой начальники ведомств или являлись с официальным визитом городские чиновники. У каждого дворцового слуги была при себе восковая дощечка на случай, если понадобится записать какое-нибудь особое приказание. Всем просителям, претендующим на различные посты, субсидии, покровительство, привилегии и так далее и тому подобное, предлагалось приносить с собой во дворец бумагу, где бы ясно было написано, чего они хотят и почему, и только в редких и крайних случаях разрешалось подкреплять свою просьбу устными доводами. Это экономило время, но принесло моим советникам незаслуженную репутацию гордецов.

Я расскажу вам о них. При Тиберии и Калигуле реальное управление делами все больше и больше переходило в руки императорских вольноотпущенников, которых бабка Ливия в свое время отдала обучаться секретарскому делу. Консулы и городские судьи хотя и считались самостоятельной властью, отвечающей за должное отправление своих обязанностей только перед сенатом, постепенно все больше зависели от советов, которые давались им от имени императора, особенно когда речь шла о запутанных документах, связанных с юридическими и финансовыми вопросами. Им показывали, куда приложить печать или поставить подпись на уже готовых документах, и они редко брали на себя труд познакомиться с их содержанием. Подпись их в большинстве случаев была чистой формальностью, и по сравнению с секретарями-советниками они совсем не разбирались в административных тонкостях. К тому же секретари разработали новую манеру письма, где было полно сокращений, тайных знаков и небрежно написанных букв, и прочитать это никто, кроме них, не мог. Я знал, что ожидать внезапной перемены отношений между корпусом секретарей и всем остальным миром невозможно, поэтому для начала скорее усилил, чем ослабил их власть, утвердив в должности тех из вольноотпущенников Калигулы, кто проявил себя способным к своему делу. Например, я оставил Каллиста, ведавшего как императорской, так и государственной казной, которую Калигула часто путал с императорской. Каллист знал о заговоре против Калигулы, но активного участия в нем не принимал. Он рассказал мне длинную историю о том, как незадолго до смерти император велел ему отравить мою пищу, но он благородно отказался. Я не поверил ему. Во-первых, Калигула ни за что не дал бы ему таких указаний и подсыпал бы яд, как всегда, собственной рукой; а во-вторых, если бы и дал, Каллист не осмелился бы его ослушаться. При всем том я ничего ему не сказал, так как, судя по всему, он очень хотел сохранить свою должность и был единственным, кто знал досконально тогдашнюю финансовую ситуацию. Я похвалил его, заметив, что, по-моему, он показал себя с самой лучшей стороны, умудрившись столько времени снабжать Калигулу деньгами, и я рассчитываю, что он и впредь будет пускать в ход свой провидческий дар и находить деньги ради спасения Рима, а не его гибели. В обязанности Каллиста входило также расследование судебным порядком всех государственных дел, связанных с финансами. Я оставил Мирона в качестве советника по правовым вопросам и Посидия - в качестве военного казначея, отдал под начало Гарпократа все игры и развлечения, а Амфею предоставил реестр. На обязанности Мирона лежало также сопровождать меня, когда я выходил к народу, просматривать все послания и петиции, которые мне вручались, и отделять важные, не терпящие отлагательства бумаги от обычной лавины назойливых и неуместных писем. В числе других моих советников был Паллант, в ведение которого я передал императорскую казну, и его брат Феликс, которого я сделал советником по иностранным делам, Каллон, под присмотром которого были все припасы города, и его сын Нарцисс, отвечавший за внутренние дела и частную переписку. Полибий был моим советником по вопросам веры - ведь я исполнял обязанности великого понтифика - и помогал мне в исторических изысканиях, если я мог выкроить для них время. Последние пятеро были собственные мои вольноотпущенники. После банкротства я был вынужден отказаться от их услуг, и они с легкостью устроились на канцелярскую работу во дворце, были посвящены в тайны секретарского братства и даже научились неразборчиво писать. Я разместил их всех в новом дворце, выгнав оттуда толпу гладиаторов, возничих, конюхов, актеров, фокусников и прочих прихлебателей, которых туда поместил Калигула. Новый дворец должен был в первую очередь служить правительственной канцелярией. Сам я жил в старом дворце, причем очень скромно, следуя примеру Августа. Для важных пиров и приема иностранных правителей я пользовался апартаментами Калигулы в новом дворце, одно крыло которого было предоставлено Мессалине в ее полное распоряжение.

Когда я назначал советников на их посты, я объяснил, что хотел бы, чтобы они проявляли как можно больше инициативы; пусть не ждут, что я стану все им указывать; даже будь у меня больше опыта, я не смог бы во все вмешиваться. Я не Август; когда он взял под контроль государственные дела, он был не только молод и энергичен, но имел целый корпус способных консультантов, людей, отличившихся на службе отечеству, таких, как Меценат, Агриппа, Поллион, не говоря об остальных. Я сказал, что они должны делать все, что в их собственных силах, а столкнувшись с какой-нибудь трудностью, пусть обращаются к "Протоколам деловых операций божественного Августа" - памятному труду, изданному Ливией при Тиберии,- и придерживаются форм и прецедентов, которые они там найдут. Конечно, если даже в этом бесценном манускрипте не отыщется примера тому, чем они должны заняться, пусть советуются со мной, но я надеюсь, что они, по возможности, избавят меня от ненужной работы.

- Дерзайте,- сказал я,- но до известных границ.

Я признался Мессалине, помогавшей мне с назначениями, что мой республиканский пыл с каждым днем остывает: я испытываю все большую симпатию и все большее уважение к Августу. А также уважение к моей бабке Ливии, несмотря на личную антипатию к ней. У нее был на редкость методичный ум, и если бы, прежде чем возродить республику, мне удалось добиться, чтобы государственная система работала хотя бы вполовину так хорошо, как при ней и Августе, я был бы крайне доволен собой. Мессалина с улыбкой предложила сыграть роль Ливии в случае, если я возьму на себя роль Августа.

- Absit omen!1- воскликнул я, сплевывая себе на грудь, чтобы отвести несчастье.

Мессалина заметила, что, шутки в сторону, у нее, как у Ливии, есть талант разбираться в людях и видеть, какое назначение им больше подойдет. Если бы я согласился дать ей свободу действий, она бы решала от моего имени вопросы, связанные с моим постом блюстителя морали и освободила меня от всех забот и хлопот. Как вы знаете, я был страстно влюблен в Мессалину и при выборе советников убедился, что суждения ее весьма трезвы, однако колебался - уж очень большую ответственность хотела она взять на себя. Но Мессалина умоляла позволить ей доказать, на что она способна. Она предложила вместе просмотреть поименный список сенаторов - она будет говорить, кто из них, по ее мнению, заслуживает в нем остаться. Я велел принести реестр, и мы принялись его читать. Должен признаться, я был поражен ее подробным знакомством со способностями, характером, частной и публичной историей каждого из первых двадцати сенаторов, которые были в списке. Если мне удавалось проверить факты, они оказывались абсолютно точны, и я с готовностью удовлетворил ее просьбу и поступил по своему желанию лишь в нескольких сомнительных случаях, когда Мессалине было безразлично, останется имя в списке или нет. После того как мы навели через Каллиста справки относительно имущественного положения некоторых сенаторов и решили, подходят ли они по умственным и моральным качествам, мы исключили около трети имен и заполнили образовавшиеся вакансии лучшими всадниками из имеющихся в наличии и бывшими сенаторами, вычеркнутыми из списка Калигулой по каким-то пустячным мотивам. Первым из тех, от кого я решил избавиться, был Сентий. Это диктовалось не только его глупой речью в сенате и дальнейшей трусостью, но и тем, что он был одним из двух сенаторов, сопровождавших меня во дворец во время убийства Калигулы, а затем бросивших на произвол судьбы. Вторым из моих спутников, между прочим, был Вителлий, но он уверил меня, будто поспешил уйти только затем, чтобы разыскать Мессалину и спрятать ее в безопасном месте; он думал, что Сентий останется и присмотрит за мной. Я полностью его простил. Я сделал Вителлия своим дублером на случай, если я вдруг заболею или со мной случится что-нибудь похуже. Так или иначе, от Сентия я избавился. Я объяснил его разжалование тем, что он не появился во дворце, когда я вызвал туда сенаторов, так как бежал в свое загородное поместье, не предупредив консулов об отсутствии, а вернулся лишь через несколько дней и в силу этого не попадал под амнистию. Другой ведущий сенатор, разжалованный мной, был конь Калигулы Инцитат, которому через три года предстояло сделаться консулом. Я написал сенату, что у меня нет никаких претензий к личной морали этого сенатора или к его способности выполнять те задачи, которые до сего времени вменялись ему в обязанность, но у него больше нет необходимого финансового ценза. Я урезал дотацию, дарованную ему Калигулой, до ежедневного рациона кавалерийской лошади, уволил его конюхов и поместил его в обыкновенную конюшню, где ясли были из дерева, а не из слоновой кости, а стены были побелены, а не украшены фресками. Однако я не разлучил его с женой, кобылой Пенелопой, это было бы несправедливо.

Ирод предупреждал меня, чтобы я все время был настороже против убийц, утверждая, что наша ревизия списка сенаторов, а в дальнейшем - списка всадников, принесла мне множество врагов. "Конечно, амнистия - это хорошо,говорил он,- но вряд ли тебе воздадут великодушием за великодушие". По его словам, Винициан и Азиатик не постеснялись заявить, что новая метла чисто метет, что Калигула и Тиберий тоже в начале правления вели себя доброжелательно и нравственно и что кончу я, возможно, таким же безумцем и деспотом, как любой из них. Ирод советовал мне какое-то время вообще не посещать сенат, а затем принять все меры предосторожности против убийц. Это меня напугало. Я никак не мог решить, каких мер предосторожности будет достаточно, поэтому не ходил в сенат в течение целого месяца. Наконец я нашел решение: я испросил согласия сената - и получил его - приходить на заседание с эскортом из четырех гвардейских полковников и Руфрия, командующего гвардией. Я даже занес Руфрия в список сенаторов, хотя у него не было соответствующего финансового ценза, и сенат дал ему по моей просьбе позволение выступать и участвовать в голосовании, когда он приходил туда вместе со мной. Кроме того, по совету Мессалины всех, даже женщин и мальчиков, кто являлся ко мне во дворец или в любое другое место, сперва обыскивали, чтобы удостовериться, нет ли при них оружия. Мне была неприятна мысль, что обыскивают женщин, но Мессалина настаивала, и я согласился при условии, что делать это будет ее вольноотпущенница, а не мои солдаты. Мессалина также требовала, чтобы на пирах присутствовали вооруженные гвардейцы. Во времена Августа это сочли бы уместным лишь при дворе тирана, и мне было стыдно смотреть, как они стоят строем у стен, но я боялся рисковать.

Я делал все возможное, чтобы восстановить самоуважение сената. Отбирая его новых членов, мы с Мессалиной интересовались их семейной историей не меньше, чем их личными качествами. Как будто в ответ на просьбу старших членов сенаторского сословия - хотя в действительности это была моя собственная идея,- я обещал принимать в сенат только тех, кто может насчитать четыре поколения предков, имеющих римское гражданство. Я сдержал свое слово. Единственное исключение я сделал в случае с Феликсом, моим советником по иностранным делам,- несколько лет спустя я воспользовался возможностью наградить его саном сенатора. Он был младшим братом моего вольноотпущенника Палланта и родился после того, как его отцу была дарована свобода, так что, в отличие от Палланта, сам он рабом никогда не был. Но я не нарушил обещания сенату: я попросил одного из членов рода Клавдиев - не настоящего Клавдия, а члена семьи клиентов этого рода, которые некогда иммигрировали в Рим из Кампаньи, получили римское гражданство и разрешение взять имя Клавдиев,- усыновить Феликса. Так что он имел, во всяком случае теоретически, четыре поколения соответствующих предков. Однако, когда я представил его сенату, поднялся недовольный ропот. Кто-то крикнул:

- Цезарь, в дни наших отцов таких вещей не делали.

Я сердито возразил:

- Сомневаюсь, сиятельный, что ты имеешь право это говорить. Твоя собственная семья не такая уж именитая. Я слышал, что во времена моего пра-пра-прадеда твои родичи торговали рубленой печенкой, да еще и недовешивали при этом.

- Это ложь! - вскричал сенатор.- Они были честные трактирщики.

Смех сенаторов заглушил его слова. Но я чувствовал себя обязанным еще кое-что добавить.

- Когда мой предок Клавдий Слепой, победитель этрусков и самнитов и первый выдающийся римский писатель, был назначен цензором более трехсот лет назад, он допустил в сенат сыновей вольноотпущенников, как это сделал я. Многие члены нашего собрания находятся здесь сейчас благодаря этому нововведению моего предка. Может быть, они хотят подать в отставку?

После чего сенат горячо приветствовал Феликса.

Среди всадников было полно богатых лодырей - по правде сказать, их и в дни Августа было не меньше. Но я, в отличие от него, не собирался потворствовать их лени. Я объявил, что те, кто станут уклоняться от выполнения общественных обязанностей, когда их об этом попросят, будут исключены из сословия. И в трех-четырех случаях мое слово не разошлось с делом.

В числе бумаг, найденных во дворце, в личном сейфе Калигулы, были документы, касающиеся суда - при Тиберии - над моими племянниками Друзом и Нероном и их матерью Агриппиной, а также их казни. После восшествия на престол Калигула притворился, будто сжег все эти бумаги - великодушный жест, но в действительности это было не так, и свидетели против моих племянников и невестки, а также сенаторы, голосовавшие за смертный приговор, находились в постоянном страхе перед его местью. Я внимательно перечитал эти бумаги и вызвал к себе всех оставшихся в живых из тех, кто, по-видимому, был замешан в вынесении смертного приговора невиновным людям. Каждому в моем присутствии был прочитан документ, который касался его лично, а затем вручен ему, чтобы он мог собственными руками сжечь бумаги на стоящей рядом жаровне. Здесь будет уместно упомянуть о зашифрованных досье на каждого выдающегося римлянина, которые Тиберий забрал у Ливии после смерти Августа, но разобрать не смог. Позже я их расшифровал, но они настолько устарели, что представляли скорее исторический, чем политический интерес.

Две наиважнейшие задачи, стоявшие теперь передо мной, были: постепенная реорганизация государственных финансов и отмена наиболее возмутительных из декретов Калигулы. Однако ни то, ни другое нельзя было осуществить наскоком. Я провел долгое совещание с Каллистом и Паллантом относительно финансов сразу же после того, как назначил их на посты; Ирод тоже был там, ведь он, надо думать, лучше, чем кто-либо другой, знал, как получить ссуду и справиться с долгами. Прежде всего нам предстояло решить, где взять наличные деньги для безотлагательных затрат. Это мы уладили, как я уже говорил, пустив в переплав золотые статуи, золотую посуду и украшения из дворца, а также золотую мебель из храма Калигулы. Ирод предложил, чтобы я, кроме того, обратился за ссудой от имени Капитолийского Юпитера к другим богам, чьи храмовые сокровищницы за последнюю сотню лет оказались забитыми бесполезными и безвкусными приношениями из драгоценных металлов, данными храму по обету. Дары эти по большей части шли от людей, которые хотели привлечь к себе внимание или похвалиться перед всеми своими успехами, и вовсе не были вызваны истинным благочестием. Например, купец после удачной поездки на Восток подносил богу Меркурию золотой рог изобилия, удачливый воин дарил Марсу золотой меч, а удачливый стряпчий дарил Аполлону золотой треножник. Надо думать, вряд ли Аполлону были нужны две или три сотни золотых и серебряных треножников, и, если его отец Юпитер оказался в нужде, Аполлон будет только рад одолжить ему несколько штук. Поэтому я отдал в переплав все подношения, которые мог взять, не обидев семьи тех, кто их делал, и не посягнув на предметы, имеющие историческую ценность, и велел вычеканить из них монеты. Ведь давать взаймы Юпитеру означало давать взаймы казне. На этом совещании мы решили также, что возьмем в долг у банкиров. Мы пообещаем им высокие проценты, это их привлечет. Но Ирод сказал, что главное - вернуть доверие народа и снова пустить в оборот деньги, припрятанные трусливыми коммерсантами. Он заявил, что, хотя нам необходимо экономить, не следует заходить с этим слишком далеко. Нельзя, чтобы экономию посчитали скупостью.

- Когда в былые дни,- сказал он,- у меня кончались деньги, я всегда старался потратить все, что еще оставалось, на одежду - плащи, кольца и красивую новую обувь. Это укрепляло мой кредит и давало возможность снова брать взаймы. Я бы советовал тебе последовать моему примеру. Небольшой кусочек листового золота может сыграть большую роль. К примеру, пошли двух мастеров золотых дел в цирк, чтобы они позолотили мишени для стрельбы; все сразу почувствуют, что мы процветаем, а тебе это будет стоить не больше пятидесяти-ста монет. И еще одна мысль пришла мне в голову сегодня утром, когда я смотрел, как тащат на холм глыбы сицилийского мрамора для облицовки храма Калигулы. Ты ведь не собираешься продолжать эти работы, да? Так почему бы тогда не выложить ими барьер в цирке, ведь он из известняка? Мрамор на редкость красив, и это вызовет настоящую сенсацию.

У Ирода всегда было полно замечательных идей. Как бы я хотел всегда иметь его под боком, но он сказал мне, что не может больше оставаться в Риме: надо же и своим царством заняться. Я ответил, что, останься он еще на несколько месяцев, я сделал бы его царство таким же огромным, как то, которым правил его дед Ирод Великий.

Но вернемся к нашему совещанию. Мы постановили пополнить казну за счет всех этих различных ссуд и отменить для начала только самые нелепые налоги, введенные Калигулой, такие, как налоги на бордели, на выручку уличных торговцев и на использование содержимого общественных писсуаров - больших бочек, которые стоят на углах улиц и опорожняются чистильщиками одежды, когда жидкость поднимается до определенного уровня, чтобы использовать ее в своих целях. В декрете об отмене этих налогов я обещал, что, как только пополнится государственная казна, я отменю и все остальные.

ГЛАВА VII

Вскоре я заметил, что стал популярным. В число эдиктов Калигулы, которые я упразднил, входили эдикты, касающиеся его собственного религиозного культа и государственной измены, а также те, в которых аннулировались некоторые привилегии сената и народа. Я издал указ о том, что слова "государственная измена" с этого момента теряют смысл. Не только изменнические документы, но и явные действия, которые можно подтвердить свидетельскими показаниями, не будут рассматриваться как преступное деяние - тут я оказался еще снисходительнее Августа. Мой указ открыл двери тюрьмы для сотен горожан всех рангов. Но, по совету Мессалины, я оставлял каждого из них под домашним арестом, пока не убеждался, что обвинение в измене не прикрывало собой уголовщины. Ибо часто оно было только формальностью, дающей право на арест, а на самом деле человек совершил убийство, подлог или любое другое правонарушение. Я не мог предоставить слушание этих дел младшим судьям и чувствовал себя обязанным расследовать их сам. Каждый день я отправлялся на рыночную площадь и там, перед храмом Геркулеса, целое утро вел дознание вместе с судейской коллегией из собратьев-сенаторов. Уже много лет - с того самого времени, как Тиберий удалился на Капри,- их не допускали на императорский суд. Я также являлся без предупреждения в другие суды и садился на скамью присяжных при председательствующем судье. Мое знакомство с судопроизводством было весьма несовершенным, я не занимал обязательных для знатных римлян гражданских должностей, поднимаясь ступень за ступенью от судьи третьего класса до консула и оставляя свой пост лишь на время военной службы в чужих странах; за исключением последних трех лет, я подолгу жил за пределами Рима и очень редко присутствовал при разборе тяжб. Поэтому я был вынужден полагаться на свой природный ум скорее, чем на судебные прецеденты, и все время энергично сражаться с уловками адвокатов, которые, пользуясь моим невежеством, пытались опутать меня сетями крючкотворства.

Каждый день, когда я шел из дворца на рыночную площадь, я проходил мимо оштукатуренного здания, на фасаде которого было написано дегтем огромными черными буквами:

СУДЕБНЫЙ И ПРАВОВОЙ ИНСТИТУТ, ОСНОВАННЫЙ И РУКОВОДИМЫЙ ВЫСОКОУЧЕНЫМ И

КРАСНОРЕЧИВЫМ ОРАТОРОМ И ЮРИСТОМ ТЕЛЕГОНИЕМ МАКАРИЕМ, ГРАЖДАНИНОМ РИМА И

АФИН

Под этим на большой квадратной доске было следующее объявление:

Телегоний дает инструкции и советы всем, кто столкнулся с финансовыми или персональными трудностями и вынужден вследствие этого явиться в гражданский или уголовный суд: Телегоний имеет поистине энциклопедическое знакомство со всеми римскими эдиктами, статутами, декретами, декларациями, судебными решениями и так далее, и тому подобное, прошлыми и настоящими, действующими, приостановленными или бездействующими. По первому требованию высокоученый и красноречивый Телегоний может снабдить своих клиентов точными и юридически неоспоримыми суждениями по любому правовому вопросу в подлунном мире, какой соизволят представить на рассмотрение ему самому и его высококвалифицированным помощникам. Не только римское право, но также греческое, египетское, еврейское, армянское, марокканское и парфянское - все это Телегоний знает назубок. Не довольствуясь тем, чтобы снабжать своих клиентов сырьем, несравненный Телегоний снабжает их также готовым продуктом, а именно блестящими речами на любую тему, сопровожденными указаниями на уместные интонации и жесты. Личное обращение к присяжным заседателям - его фирменный товар. По требованию можно получить записную книжку с риторическими приемами и блестящими фигурами речи. Ни в одном суде ни один клиент Телегония не пострадал от неблагоприятного решения - разве что его соперник случайно пил из того же источника мудрости и красноречия. Умеренные цены и любезное обслуживание. Несколько вакансий для учеников.

"Язык сильней клинка"

Эврипид.

Постепенно я выучил это объявление наизусть, ведь я видел его очень часто, и теперь, когда обвинитель или защитник обращались ко мне со словами: "Я не сомневаюсь, цезарь, что тебе известен пятнадцатый параграф четвертой главы закона, регулирующего расходы населения в интересах государства, написанного Марком Порцием Катоном в том году, когда консулами были такой-то и такой-то", или: "Ты согласишься со мной, цезарь, что на острове Андросе, откуда родом мой подзащитный, к фальшивомонетчикам проявляют большую снисходительность, если доказано, что они действовали, заботясь о благосостоянии престарелых родителей, а не о своей собственной выгоде", или иную подобную чепуху, я улыбался им в ответ и говорил:

- Ты ошибаешься, любезный; мне это вовсе неизвестно. Я вовсе не высокоученый и красноречивый Телегоний, который может снабдить своих клиентов точными и юридически неоспоримыми суждениями по любому правовому вопросу в подлунном мире. Я просто судья в этом заседании. Продолжай и не трать моего времени.

Если они и дальше докучали мне, я говорил:

- Все это напрасно. Прежде всего, если я не захочу - не отвечу. Кто может меня заставить? Я в своих поступках волен. Как и всякий другой, так? По сути, я самый вольный из всех римлян. Ну а затем, если я все же тебе отвечу, клянусь богами, ты будешь об этом жалеть.

Между прочим, Телегоний этот, судя по всему, преуспевал, и его деятельность чем дальше, тем больше меня раздражала. Я просто не выношу судебных краснобаев. Если человек не может коротко и ясно изложить свое дело, привлекая необходимые свидетельства и воздерживаясь от неуместных разглагольствований о знатности своих предков, множестве бедных родственников, которых он должен поддерживать, милосердии и мудрости судьи, злых шутках, которые с ним сыграла изменчивая судьба, и от прочих набивших оскомину ухищрений, он заслуживает самого жестокого наказания в рамках закона за нечестность, притворство и трату чужого времени. Я отправил Полибия купить у Телегония книжку, о которой говорилось в объявлении, и просмотрел ее. Несколько дней спустя я зашел в низший суд как раз тогда, когда обвиняемый начал декламировать одну из рекомендованных Телегонием речей. Я попросил у судьи разрешения вмешаться и обратился к оратору:

- Остановись, любезный, так дело не пойдет. Ты плохо выучил этот кусок. У Телегония тут была другая риторическая фигура... подожди-ка... "если обвиняемый в краже..." да, это самое место.- Я достал книжку:

- "Услышав об утрате соседа, исполненный к нему сострадания, в каких только лесах и долинах, среди каких открытых всем ветрам негостеприимных гор, в каких сырых и мрачных пещерах не искал я потерявшуюся овцу (потерявшуюся корову... лошадь... мула), пока наконец, трудно поверить, вернувшись домой, измученный, со стертыми ногами, я нашел ее (здесь прикрой глаза ладонью и сделай удивленный вид) и где? - в моей собственной овчарне (хлеву... конюшне... амбаре), куда это своенравное животное забрело во время моего отсутствия".

- Любезный,- сказал я,- ты сказал "роща" вместо "долина", совсем пропустил слова "со стертыми ногами" и такой выразительный эпитет, как "своенравная". И при слове "нашел" вовсе не казался удивленным, у тебя был просто глупый вид. Решение суда не в твою пользу. Вини себя самого, а не Телегония.

Поскольку я посвящал судейским обязанностям по многу часов ежедневно, не исключая дней религиозных праздников, и даже соединил летний и зимний периоды судебной сессии, чтобы отправление правосудия шло без перерыва и ни один обвиняемый не был вынужден провести в тюрьме больше, чем несколько дней, я ожидал, что адвокаты, судейские и свидетели будут относиться ко мне повнимательней. Как бы не так. Я сказал без обиняков, что, если одна из враждующих сторон не явится в суд вообще или явится с опозданием, это заранее расположит меня в пользу противной стороны. Я старался проводить разбирательство как можно быстрей и получил (отнюдь не справедливо) репутацию человека, который выносит приговор, не дав обвиняемому возможность себя защитить. Если кого-нибудь обвиняли в каком-либо преступлении и я спрашивал его прямо, справедливо ли по своей сути это обвинение, а он начинал хитрить, стараясь уйти от ответа и говорил: "Позволь все тебе объяснить, цезарь. Я не то чтобы виноват, но...", я тут же его прерывал. Я произносил приговор: "Штраф в тысячу золотых", или: "Ссылка на остров Сардиния", или просто: "Смерть", а затем оборачивался к судебному служителю: "Следующее дело, пожалуйста". Ответчик и его защитник, естественно, сердились, что я не слушал их речей, где приводились в защиту обвиняемого смягчающие вину обстоятельства. Как-то раз разбиралось дело, где ответчик утверждал, что он имеет римское гражданство и потому явился в суд в тоге, а адвокат истца выступил с возражением, говоря, что тот - чужеземец и ему следует носить плащ. Разбираемое дело никак не зависело от того, был ли ответчик римским гражданином или нет, поэтому я заставил адвокатов замолчать, приказав ответчику надевать плащ во время речей со стороны обвинения и тогу во время речей со стороны защиты. Адвокатам это не очень понравилось, и они сказали, что я высмеиваю правосудие. Возможно, так оно и было. Но ведь и сами они относились ко мне очень плохо. Иногда, когда я не успевал разобрать за первую половину дня столько дел, сколько намеревался, и время обеда оставалось позади, они поднимали страшный шум, если я откладывал дальнейшее слушание на следующий день. Они грубо кричали мне вслед, чтобы я вернулся и не заставлял честных граждан дожидаться отправления правосудия, и даже хватали меня за тогу и за ноги, словно хотели силой удержать меня в суде.

Я не препятствовал панибратству, если в нем не было ничего оскорбительного,- я обнаружил, что свободная атмосфера в суде помогает свидетелям давать нужные показания. Когда кто-нибудь запальчиво мне возражал, если мое суждение противоречило здравому смыслу, я ничуть не обижался. Однажды защитник обвиняемого объяснил, что его подзащитный, старик шестидесяти пяти лет, лишь недавно женился. Его жена выступала свидетельницей по этому делу. Это была совсем молодая женщина. Я заметил, что их брак незаконен. Согласно закону Паппия-Поппея (с которым я был случайно знаком) мужчина старше шестидесяти лет не имел права жениться на женщине моложе пятидесяти, так как мужчина за шестьдесят вряд ли способен иметь потомство. Я прочитал вслух греческую эпиграмму:

Женитьбой старцу не надуть природу -

Взрастит рога иль чахлую породу2


Защитник ненадолго задумался, а затем выдал следующий экспромт:


Дурак хоть знает естества устройство,

Ему противные припишет свойства.

Коль старец крепок, поросль здорова,

Но дети дрянь у рохли молодого.

Он попал в самую точку, так что я простил его за то, что он назвал меня дураком, а на следующем заседании сената внес соответственную поправку в закон Паппия-Поппея.

Самый жестокий приступ гнева, которому я поддался в суде, был вызван служителем, в чьи обязанности входило вызывать на разбирательство свидетелей и следить, чтобы они являлись вовремя. Я начал слушание дела о мошенничестве, но был вынужден его отложить из-за недостатка свидетельских показаний, так как главный свидетель сбежал в Африку, боясь, что его обвинят в соучастии. Когда дело это должно было слушаться повторно, я вызвал этого свидетеля, но его вновь не оказалось в здании суда. Я спросил служителя, была ли этому человеку вовремя послана повестка о необходимости его присутствия.

- О да, конечно, цезарь.

- Так почему же его здесь нет?

- К сожалению, он не может явиться.

- Единственное, что может оправдать его отсутствие - болезнь, причем столь серьезная, что его нельзя принести сюда в носилках без опасности для жизни.

- Вполне согласен с тобой, цезарь. Нет, свидетель больше не болен. Хотя был очень болен, как я понимаю. Но теперь все в порядке.

- А что с ним было?

- Его изувечил тигр, как мне сообщили, а затем началась гангрена.

- Удивительно, что он поправился,- сказал я.

- А он не поправился,- фыркнул служитель,- он мертв. Я думаю, смерть может служить оправданием его отсутствия.

Все захохотали.

Я пришел в такую ярость, что запустил ему в голову восковую дощечку, вскричав, что лишаю его римского гражданства и ссылаю в Африку.

- Отправляйся охотиться на львов! - крикнул я.- Надеюсь, они тебя как следует изувечат и у тебя начнется гангрена.

Однако через полгода я его простил и взял на прежнее место. Больше он не отпускал шуток на мой счет.

Будет только справедливо отметить здесь случай, когда такой же приступ ярости вызвал я сам. Молодого патриция обвинили в противоестественных действиях по отношению к женщинам. Жалоба исходила от членов гильдии проституток, неофициальной, но хорошо налаженной организации, которая вполне эффективно защищала женщин от хулиганства и мошенничества. Проституткам было неудобно самим привлекать к суду знатного юношу, поэтому они обратились к человеку, который в свое время пострадал от него и мечтал о мести - чего только не известно проституткам! - и предложили выступить свидетельницами, если он возбудит дело: проститутки умеют давать показания. Прежде чем разбирать эту тяжбу, я послал письмо Кальпурнии, красивой молодой проститутке, с которой я жил до женитьбы на Мессалине и которая оставалась мне верным и нежным другом в самые черные дни. Я попросил ее побеседовать с женщинами, которые будут давать показания, и узнать частным образом, действительно ли этот знатный юноша оскорбил их так, как они утверждают, или они просто подкуплены истцом. Через день или два Кальпурния прислала мне короткую записку, что юноша этот действительно повинен в жестоких и противоестественных действиях, что те, кто обратился в гильдию с жалобой,порядочные девушки, одна из них - ее близкая подруга.

Я вел этот процесс; я велел привести к присяге свидетельниц, игнорировав возражение защитника относительно того, что лживость проституток вошла в поговорку и клятва их ничего не стоит, и стал слушать их показания, велев судебному регистратору все заносить в протокол. Когда одна из девиц повторила очень грязные и вульгарные слова обвиняемого, регистратор спросил: "И это записывать, цезарь?" На что я отвечал: "Почему бы и нет?" Юноша так разъярился, что, подобно мне самому,- вы помните служителя, который насмехался надо мной? - кинул в меня дощечку для письма. Но если я промахнулся, он попал прямо в цель. Острый край дощечки оцарапал мне щеку до крови. Но я сказал лишь: "Рад видеть, молодой человек, что у тебя еще остался какой-то стыд". Я признал его виновным и поставил рядом с его именем в списке черную отметину, что лишало его права занимать какую-либо общественную должность. Но он был свойственником Азиатика, и спустя несколько месяцев тот попросил меня стереть отметку, так как в последнее время юноша значительно исправился.

- Я сотру ее, чтобы угодить тебе,- сказал я,- но она все равно будет видна.

Позднее Азиатик повторил мои слова друзьям в доказательство моей глупости. Он, вероятно, не мог понять, что репутация человека похожа, как говаривала моя мать, на фаянсовую тарелку:

"Тарелка разбивается, репутация страдает от судебного приговора; тарелку чинят, она становится "как новенькая; репутацию исправляет официальное прощение. Починенная тарелка и исправленная репутация лучше, чем разбитая тарелка или испорченная репутация, но тарелка, которую никогда не разбивали, и репутация, которая никогда не страдает, куда лучше".

Учитель всегда кажется чудаком своим ученикам. У него есть излюбленные словечки и фразы, которые хорошо им известны и всегда вызывают их смех. У каждого из нас есть любимые клише и характерные особенности речи, но, если ты не находишься на виду - как учитель, или командир, или судья,- этого почти не замечают. Во всяком случае, так было со мной - никто их не замечал, пока я не стал императором, ну а тогда, разумеется, они стали известны во всем мире. Стоило мне только сказать в суде: "Никоим образом ни в чести, ни в немилости", или (обернувшись к секретарю суда, после того как я подвел итоги дела): "Верно? Кто спорит?", или произнести: "Если уж я принял решение, его не вырубишь топором", или вспомнить известную поговорку "По делам вору и мука", или произнести семейное проклятие "Десять тысяч фурий и змей!", как раздавался такой оглушительный взрыв смеха, точно я то ли сморозил невообразимую глупость, то ли, напротив, отпустил остроумнейшую шутку.

За первый год моей судебной деятельности я, должно быть, совершил сотни нелепых ошибок, но не меньше дел было благополучно решено, и порой я удивлялся сам себе. Помню один случай, когда свидетельница защиты отрицала свою связь с обвиняемым, а адвокат истца доказывал, что обвиняемый ее сын. Когда я сказал, что поверю ей на слово и в качестве великого понтифика немедленно сочетаю их браком, она так перепугалась этого кровосмесительного союза, что тут же призналась в лжесвидетельстве. Она сказала, будто скрыла их родство, чтобы суд поверил в ее беспристрастность. Это дело завоевало мне солидную репутацию, которую я почти сразу же утратил, расследуя другое, где обвинение в государственной измене покрывало обвинение в подлоге. Подсудимый был вольноотпущенником одного из вольноотпущенников Калигулы, и для него не было никаких смягчающих вину обстоятельств. Он подделал завещание хозяина перед самой его смертью - был ли он за нее в ответе, осталось неизвестным,лишив тем самым свою хозяйку и ее детей средств к существованию. По мере того, как история эта становилась все более ясной, я все больше возмущался его поступком, и решил вынести ему самый суровый приговор. Защита была очень слабой - адвокат и не отрицал обвинения и лишь обрушивал на суд потоки несообразных фраз, состряпанных по рецепту Телегония. Время обеда давно прошло, я заседал шесть часов подряд. И тут из трапезной жрецов Марса, расположенной неподалеку, до моих ноздрей донесся восхитительный аромат. Жрецы Марса питаются лучше, чем любое другое жреческое братство: у Марса всегда достаточно животных для жертвоприношений. Мне чуть не стало дурно от голода. Я сказал старшему из судей, заседавших вместе со мной:

- Будь так добр, доведи за меня это дело и присуди максимальное наказание, если защита не сможет предъявить лучших доказательств, чем те, которые она предъявляла до сих пор.

- Ты действительно за самое суровое наказание для него? - спросил судья.

- Да, именно, неважно, в чем оно состоит. Этот человек не заслуживает снисхождения.

- Твое приказание будет выполнено, цезарь,- ответил он.

Мне принесли портшез, и я присоединился к жрецам за обеденным столом. Вернувшись в зал суда, я обнаружил, что обвиняемому отрубили руки и повесили ему на шею. Таково было высшее наказание за подлог, назначенное Калигулой и еще не исключенное из уголовного кодекса. Все сочли, что я поступил очень жестоко, так как судья сказал, что это мой приговор, а не его собственный. Хотя вряд ли тут была моя вина.

Я вернул всех, кто был отправлен в изгнание, но лишь испросив сперва на то согласие сената. В их числе были мои племянницы Лесбия и Агриппинилла, сосланные на остров у берегов Африки. Что касается лично меня, я бы их там, разумеется, не оставил, но и в Рим приглашать бы не стал. Раньше обе вели себя со мной весьма нагло, обе были в кровосмесительной связи с Калигулой, по своей воле или по принуждению - я не знаю, и все остальные их связи служили предметомпубличных скандалов. Меня уговорила Мессалина. Теперь-то я понимаю, что ее толкнуло на это тщеславие. Агриппинилла и Лесбия всегда относились к ней свысока, а когда они узнают, что попали в Рим благодаря ее великодушному заступничеству, они будут чувствовать себя обязанными заискивать перед ней. Но в то время я приписывал просьбу Мессалины ее доброму сердцу. Итак, мои племянницы вернулись, и я сразу увидел, что изгнание не сломило их дух, хотя нежная кожа, увы, потемнела под африканским солнцем. По приказу Калигулы они зарабатывали себе на жизнь, ныряя за губками. "Я не потратила время зря,- было единственное, что сказала Агриппинилла по поводу жизни на острове.- Я стала первоклассной пловчихой. Если кто-нибудь захочет избавиться от меня, пусть не пытается утопить". Что касается темного, как у рабынь, цвета их лиц, шей и рук, то они решили выкрутиться, уговорив кое-кого из своих знатных приятельниц ввести загар в моду. Сок ореха стал излюбленной туалетной водой. Однако подруги Мессалины сохраняли естественный нежный цвет лица и с презрением отзывались о смуглой компании - "эти ныряльщицы". Лесбия поблагодарила Мессалину весьма небрежно, а мне и вовсе не выразила благодарности. Она держалась на редкость неприятно.

- Ты заставил нас ждать на десять дней больше, чем было необходимо,ворчала она.- И на корабле, который ты послал за нами, кишмя кишели крысы.

Агриппинилла была умней: она произнесла перед Мессалиной и мной очень изящную благодарственную речь.

Я утвердил право Ирода на царский сан в Башане, Галилее и Гилеаде и добавил к его землям Иудею, Самарию и Идумею, так что теперь его владения стали не меньше, чем владения его деда. Я расширил их на севере за счет Абилены, прежде входившей в Сирию. Мы заключили торжественный союз, скрепленный клятвами, на рыночной площади, в присутствии огромной толпы, и принесли в жертву богам свинью - старинный ритуал, возрожденный мной для этого случая. Я также даровал ему почетное звание римского консула, ведь во время недавнего кризиса сенат был вынужден обратиться к нему за помощью, так как не нашлось ни одного римского гражданина, способного мыслить ясно и беспристрастно; впервые за всю историю оно было пожаловано человеку его расы. По просьбе Ирода я даровал небольшое царство, Халкиду, его младшему брату Ироду Поллиону; Халкида расположена к востоку от Оронта, возле Антиохии. Ирод ничего не попросил для Аристобула, и тот ничего не получил. Я также с радостью освободил алабарха Александра и его брата Филона, которые все еще томились в александрийской тюрьме. Кстати говоря, когда сын алабарха, за которого Ирод выдал свою дочь Беренику, умер, она вышла за своего дядю, Ирода Поллиона. Я подтвердил право Петрония на титул губернатора Сирии и послал ему личное письмо с поздравлениями по поводу того, как он благоразумно вел себя во время конфликта из-за статуи Калигулы.

Я воспользовался советом Ирода насчет мраморных глыб, предназначенных для храма Калигулы, облицевав барьер вокруг арены цирка: он выглядел теперь куда наряднее. Затем передо мной встал вопрос, что делать с самим зданием храма, красивым даже без забранных оттуда украшений. Мне пришло в голову, что будет только справедливо по отношению к богам-близнецам, Кастору и Поллуксу,пристойная форма извинения за Калигулу, превратившего их храм в портик к своему собственному,- отдать его им как пристройку. Калигула велел сделать пролом в стене за спиной богов для главного входа в свой храм, и они стали как бы его привратниками. Оставалось лишь заново освятить все помещения. Я назначил благоприятный день для этой церемонии и получил через авгуров одобрение богов; ведь хотя мы и производим освящение храма по собственному почину, мы сперва должны получить на это согласие божества, которому посвящен храм. Я выбрал пятнадцатое июля, день, когда римские всадники в венках из оливковых ветвей выезжают на улицы Рима великолепной процессией, чтобы почтить богов-близнецов; от храма Марса они проезжают верхами по всем главным улицам города и, сделав круг, завершают свой путь у храма Кастора и Поллукса, где приносят жертвоприношения. Церемония эта совершается в ознаменование битвы при озере Регилл, которая произошла в этот день более трехсот лет назад. Кастор и Поллукс сами примчались верхом на помощь римской армии, которая отчаянно сопротивлялась превосходящим силам латинян, и с тех самых пор их считают особыми покровителями всадников.

Чтобы выяснить волю богов, я отправился на вершину Капитолийского холма, в специально построенный для этой цели храм. Я призвал богов и, произведя необходимые расчеты, отметил часть неба, где надлежало проводить наблюдения, а именно ту его часть, где находилось созвездие близнецов. Не успел я это сделать, как услышал на небе какой-то скрипучий звук, и мне явилось то, чего я ждал,- предзнаменование. Это были два лебедя, летевших с отмеченного мной участка неба; чем ближе они подлетали, тем громче становился шум их крыльев. Я знал, что это Кастор и Поллукс в облике птиц, ведь, как вам известно, они и их сестра Елена вылупились из одного яйца, которое снесла их мать Леда, после того как отдалась Юпитеру, принявшему вид лебедя. Птицы пролетели прямо над своим храмом и вскоре исчезли вдали.

Я несколько опережу ход событий и опишу сам праздник. Начался он с очистительного обхода храма. Мы, жрецы, и наши помощники прошли процессией по всему помещению с лавровыми ветвями в руках; мы опускали их в сосуды со священной водой и разбрызгивали ее по сторонам. Мне пришлось послать за этой водой на озеро Регилл, где, между прочим, воздвигнут еще один храм Кастора и Поллукса; обращаясь к ним, я упомянул, откуда мы взяли воду. Мы также жгли серу и ароматические травы, чтобы отогнать злых духов, и играли на флейте, чтобы заглушить любое произнесенное вслух недоброе слово. Мы освятили так все места, по которым прошла процессия, они включали в себя новую пристройку и сам храм. Пролом между ними мы замуровали - первый камень я положил собственной рукой. Затем я совершил жертвоприношение. Я выбрал жертвы, которые, как я знал, понравятся богам,- принес каждому из них по быку, овце и свинье, все - близнецы. Кастор и Поллукс не входят в число главных божеств, они - полубоги и из-за своего смешанного происхождения находятся поочередно то на небе, то в подземном мире. Когда приносишь жертву героям, пригибаешь ее голову вниз, когда богам - задираешь ее кверху. Поэтому я, следуя старой, вышедшей из употребления практике, поочередно одному жертвенному животному задирал голову, другому пригибал. Мне редко приходилось видеть внутренности, так ярко говорящие об одобрении богов.

Сенат даровал мне по поводу этого праздника триумфальные одежды; предлогом послужил успешный поход в Марокко, где начались волнения в связи с убийством по приказу Калигулы тамошнего царя, моего двоюродного брата Птоломея. Я не имел никакого касательства к марокканской экспедиции, и, хотя теперь было принято в конце кампании награждать главнокомандующего лавровым венком и триумфальным платьем, я бы отказался от этой чести, если бы не одно соображение. Я решил, что будет выглядеть странно, если главнокомандующий станет посвящать храм единственным греческим полубогам, которые сражались за Рим, в платье, говорящем о том, что в действительности он никогда не командовал армией. Но я надел лавровый венок и триумфальный плащ только на саму церемонию, остальные пять дней праздника я был в обычной сенаторской тоге с пурпурной каймой.

Первые три дня мы смотрели театральные представления в театре Помпея, который я переименовал по этому случаю. Сцена и часть зала сгорели еще при Тиберии, но были им восстановлены и снова посвящены Помпею. Однако Калигуле не понравился эпитет "великий" на памятной доске, и он заменил имя Помпея своим. Теперь я свел это на нет: в надписи на мемориальной доске над сценой я отдал должное Тиберию за то, что он отстроил театр после пожара, и самому себе за то, что возвратил его Помпею; этот театр - единственное общественное здание, на котором появилось мое имя.

Мне никогда не нравилось, что знатные римляне и римлянки появляются на сцене, чтобы похвастаться своими актерскими и корибантскими талантами - совершенно чуждый нам обычай, возникший в конце правления Августа. Не представляю, почему Август не препятствовал этой практике более сурово. Скорее всего это объяснялось тем, что против нее не был принят закон, а Август относился терпимо ко всем греческим нововведениям. Его преемник Тиберий вообще не любил театра, неважно, кто был на сцене, и называл его пустым времяпрепровождением, безрассудством и поощрением пороков. Однако Калигула не только вернул профессиональных актеров, которых Тиберий изгнал из города, но и побуждал знатных любителей играть на сцене и нередко сам появлялся на ней. Неуместность этого новшества заключалась для меня главным образом в том, что знатные любители совершенно не умели играть. Римлян не назовешь врожденными актерами. Знатные греки и гречанки, принимая участие в театральных спектаклях, чувствуют себя как рыба в воде и всегда с честью выходят из этого испытания. Но мне не приходилось еще встречать в Риме любителя, от которого был бы хоть какой-то толк. В Риме был один великий актер - Росций, но он добился необыкновенного совершенства своей игры необыкновенным трудом, который он на это затратил. Каждое движение, каждый жест, которые он делал на сцене, он репетировал дома, вновь и вновь, пока они не становились у него естественными. Ни у одного другого римлянина не хватило терпения перековывать себя в грека. И вот на этот раз я отправил послания всем знатным дамам и господам, которые появлялись на сцене при Калигуле, приказывая, под страхом моего неудовольствия, разыграть две пьесы и интерлюдию, которые я для них выбрал. В то же самое время я зашел к Гарпократу, ведавшему играми и развлечениями, и сказал ему, чтобы он собрал труппу из лучших профессиональных актеров, каких сможет найти, и показал на второй день праздника, что такое настоящая игра. Программа и в первый, и во второй день была одинаковая, но я держал это в тайне. Мой небольшой наглядный урок прекрасно подействовал. В первый день на "актеров" было жалко смотреть. Какие деревянные жесты, какие неловкие выходы и уходы, как они бормотали, как коверкали текст, какое отсутствие торжественности в трагедии и юмора в комедии! Зрителям все это скоро надоело, они стали кашлять, шаркать ногами и болтать между собой. А на следующий день профессиональная труппа дала такое блестящее представление, что с тех пор никто из наших аристократов не осмеливался появиться на публичной сцене.

На третий день гвоздем программы был древнегреческий военный танец с мечами, который исполняли сыновья знати из греческих городов Малой Азии. Калигула затребовал мальчиков к себе под предлогом, что хочет посмотреть местные танцы, но на самом деле он брал детей как заложников, чтобы обеспечить хорошее поведение родителей в то время, как он будет разъезжать по Малой Азии и добывать деньги своими обычными шарлатанскими штучками. Услышав об их прибытии во дворец, Калигула пошел их проверить и только собрался репетировать с ними песню, которую они разучили в его честь, как появился Кассий Херея и спросил, какой на день пароль, и это было сигналом к убийству. Так что теперь мальчики танцевали тем веселей и искусней, что знали, какой они избежали судьбы, а кончив танец, спели мне благодарственную песню. Я дал всем в награду римское гражданство, а через несколько дней, нагрузив подарками, отправил домой.

В четвертый и пятый день представления шли в цирке, который выглядел очень нарядно благодаря позолоченным мишеням и мраморным барьерам, и в амфитеатрах. Было двенадцать гонок на колесницах и одни на верблюдах - забавное новшество. В амфитеатрах было убито триста медведей и триста львов и показан большой бой гладиаторов. Медведи и львы были заказаны Калигулой в Африке незадолго до смерти и только сейчас прибыли. Я честно сказал людям:

- Пройдет немало времени, прежде чем вы снова увидите травлю диких зверей. Я собираюсь подождать, пока упадут цены. Африканские торговцы взвинтили их до немыслимой высоты. Если они их не снизят, пусть ищут другого покупателя, но, думаю, найти его будет не так легко.

Римляне - люди практические, и меня горячо приветствовали. Этим праздник закончился, если не считать пира, который я дал во дворце через несколько дней для знати и нескольких представителей народа. За стол село больше двух тысяч человек. У меня не было заморских деликатесов, но меню было хорошо продумано, жаркое было великолепным, вина - превосходными, и я не слышал, чтобы кто-то жаловался на отсутствие жаворонковых языков, паштетов, заливного из новорожденных антилоп или омлета из страусовых яиц.

ГЛАВА VIII

Скоро я пришел к решению относительно боев гладиаторов и травли диких зверей. Сперва о диких зверях. Я слышал об одной забаве, распространенной в Фессалии, которая имела двойное преимущество - наблюдать ее было увлекательно, а устраивать - дешево. Поэтому я ввел ее в Риме вместо обычной травли леопардов и львов. В ней участвовали молодые дикие быки. Фессалийцы дразнили быка, втыкая ему в тело небольшие стрелы, когда он выбегал из загона, где он был заперт,- стрелы не ранили его, но раздражали. Бык бросался на людей, те ловко увертывались. Люди были без оружия. Иногда они обманывали быка, держа перед собой кусок цветной ткани,- когда бык кидался на эту ткань, они отдергивали ее, не сходя с места; бык всегда целил в колышущуюся ткань. А иногда, когда бык бросался на них, они делали прыжок вперед и перепрыгивали через него одним махом или ступали ему на крестец, прежде чем снова соскочить на землю. Постепенно бык уставал, и с ним творили еще более дерзкие штуки. Был один фессалиец, который становился к быку спиной, наклонялся вперед и смотрел на него между ног, а затем, когда бык устремлялся к нему, делал в воздухе сальто назад и вскакивал быку на спину. Не раз можно было видеть, как фессалийцы кружили по арене, балансируя на быке. Если бык долго не уставал, они заставляли его скакать по арене галопом, сидя, словно на лошади, верхом, держась левой рукой за рог, а правой - крутя ему хвост. Когда животное выбивалось из сил, главный фессалиец начинал с ним бороться - схватив быка за рога, он постепенно заставлял его опуститься на землю. Иногда, чтобы было сподручней, он сжимал зубами ухо быка. Смотреть на эту забаву было очень интересно; часто бык неожиданно убивал человека, если тот переходил все границы. Дешевизна этой забавы объяснялась тем, что фессалийцы, простые сельские жители, не требовали за быков непомерной платы; к тому же быки часто оставались в живых и могли участвовать в следующем представлении. Умные быки, научившиеся избегать проделок противника и не давшие себя обуздать, становились любимцами публики. Был один бык по кличке Ржавый, пользовавшийся по-своему не меньшей славой, чем жеребец Инцитат. За десять представлений он убил не меньшее число своих мучителей. Постепенно народ стал предпочитать эту травлю быков всем развлечениям, кроме гладиаторских боев.

Теперь насчет гладиаторов: я решил набирать их в основном из рабов, которые при Тиберии и Калигуле свидетельствовали против своих хозяев, обвиняемых в государственной измене, и были причиной их смерти. Преступления, которые мне всего отвратительней, это отцеубийство и предательство. За отцеубийство я вновь ввел старинное наказание: преступника до крови секут плетьми, затем зашивают в мешок вместе с петухом, псом и гадюкой - символы похоти, бесстыдства и неблагодарности - и в конце концов кидают в море. Я рассматриваю предательство рабов по отношению к своим хозяевам как своего рода отцеубийство, поэтому я всегда заставлял этих гладиаторов сражаться до победного конца, но и при смерти или тяжком увечье одного из противников никогда не давал помилования победителю и заставлял его участвовать в следующих играх; и так до тех пор, пока он не был убит или жестоко ранен. Раза два случалось, что кто-нибудь из них делал вид, будто получил смертельный удар, когда в действительности был лишь слегка задет, и корчился на песке, словно не мог продолжать борьбу. Если я обнаруживал, что он разыгрывает комедию, я отдавал приказ перерезать ему горло.

Полагаю, что граждане Рима получали куда больше удовольствия от этих развлечений, чем от тех, которые устраивал для них Калигула, ведь они бывали гораздо реже. Калигула так обожал гонки колесниц и травлю диких зверей, что чуть ли не через день находил предлог устроить праздник. Для всех это было пустой тратой времени, и зрителям надоедало развлекаться гораздо раньше, чем ему самому. Я вычеркнул из календаря сто пятьдесят введенных им новых праздников. Кроме того, я принял решение прекратить повторы. Если в течение праздника в его церемонии совершали ошибку, даже самую незначительную, пусть в самый последний день, согласно обычаю всю церемонию следовало повторить с начала. В дни Калигулы это превратилось в настоящий фарс. Знатные римляне, которых он вынуждал устраивать игры в его честь за собственный счет, знали, что им ни за что не удастся отделаться одним представлением: он найдет в нем какой-нибудь изъян, когда дело станет подходить к концу, и им придется начинать все с начала во второй, третий, четвертый, пятый, даже десятый раз. Поэтому со временем у них вошло в обыкновение, чтобы умилостивить Калигулу, совершать напоказ умышленную ошибку в последний день игр. Заслужив тем его милость, они отделывались лишь одним повтором всего действа. Я издал эдикт, где говорилось, что, если представление придется повторить, на это не должно уйти больше одного дня, а если вновь будет сделана ошибка, на том следует поставить точку. После чего ошибки вообще прекратились: все увидели, что я не поощряю их. Я также издал приказ, запрещающий публично праздновать мой день рождения и устраивать гладиаторские бои ради сохранения моей жизни. Дурно, сказал я, делать человеческие жертвоприношения, даже если в жертву приносится гладиатор, чтобы снискать благоволение подземных богов к живущему на земле.

Однако, чтобы меня не обвинили в том, будто я из скупости урезываю общественные развлечения, я иногда вдруг объявлял утром, что после полудня на Марсовом поле будут игры. Я объяснял, что для этого нет никаких особых оснований, кроме хорошей погоды, и, поскольку я не делал никаких специальных приготовлений, игры будут скромные, но, как говорится, чем богаты, тем и рады. Я назвал их "Закуска" или "Угощение без затей". Они длились всего несколько часов.

Я только что упоминал о моей ненависти к рабам, предавшим своих хозяев. Но я понимал, что, если хозяева не проявляют к рабам отеческой заботы, от тех нельзя ожидать проявления сыновнего долга. В конце концов, рабы тоже люди. Я издал в защиту их ряд законов; приведу один пример. Богатый вольноотпущенник, у которого Ирод однажды одолжил деньги, чтобы отдать их моей матери и мне, сильно расширил свою лечебницу для больных рабов, расположенную теперь на острове Эскулапа в устье Тибра. Он объявлял во всеуслышание, что готов купить рабов в любом виде с целью их излечения, и предоставляет право выбора при приобретении раба его прежнему хозяину за цену, превосходящую ту, за которую тот продал ему этого раба, не более, чем в три раза. Его врачи лечили больных рабов, как скот. Но дело его расширялось и процветало, так как большинство хозяев не желают брать на себя лишние хлопоты; больные рабы отвлекают здоровых от их обычных занятий, а если испытывают боль, не дают своими стонами спать всем остальным. Хозяева предпочитают продать их, как только становится ясно, что болезнь будет долгой и изнурительной, следуя подлому наставлению Катона Цензора. Но я положил конец этой практике. Я издал эдикт, согласно которому больной раб, проданный содержателю лечебницы, получал по выздоровлении свободу и не возвращался на прежнее место, а его хозяин возвращал владельцу лечебницы полученные за него деньги. Теперь, если раб заболевал, хозяин был вынужден или лечить его дома, или платить за его лечение в лечебнице. В последнем случае по выздоровлении раб становился свободным, как и те, что были проданы владельцу лечебницы, и, подобно им, должен был внести в нее благодарственные пожертвования в размере половины того, что он заработает в течение трех лет. Если хозяин предпочитает лучше убить раба, чем лечить его или посылать в лечебницу, он будет обвинен в убийстве. Затем я лично обследовал эту лечебницу на острове и дал управляющему указания насчет размещения больных, питания и гигиены, оставлявших желать лучшего.

Хотя, как я уже сказал, я вычеркнул из календаря сто пятьдесят праздников, введенных Калигулой, я сам, должен признаться, ввел три новых праздника, каждый - на три дня. Два - в честь своих родителей. Я назначил торжества на дни их рождения, перенеся на свободные даты два маловажных праздника, случайно совпавших с ними. Я приказал петь по ним плачевные песни и выставил поминальное угощение за свой счет. Победы отца в Германии были уже раньше отмечены постройкой триумфальной арки на Аппиевой дороге и наследственным именем Германик, которым я гордился больше всех остальных имен, но я чувствовал, что должен возродить память о нем в сердцах людей. Моей матери были дарованы Калигулой большие почести, в том числе титул Августа, но когда он с ней поссорился и вынудил покончить с собой, он подло все их отменил: он написал в сенат письмо, где обвинял ее в измене по отношению к нему и неуважении к другим богам, утверждал, что она была полна злобы и алчности и что в ее доме, вопреки закону, открыто принимали астрологов и гадалок. Прежде чем вернуть матери, как подобало, имя Августа, я должен был доказать сенату, что все эти обвинения ложны: решительная, да, но благочестивая, бережливая, да, но щедрая, она не питала ни к кому злобы и ни разу в жизни не обращалась к астрологам и гадалкам. Я представил необходимых свидетелей. Среди них была Брисеида, камеристка матери; она числилась моей рабыней и получила свободу уже в преклонном возрасте. В исполнение того, что я ей обещал года за два до того, я представил Брисеиду сенаторам следующим образом:

- Сиятельные отцы, эта старая женщина была в свое время моей рабыней и за преданность и трудолюбие в течение всей ее жизни на службе рода Клавдиев - сперва в качестве служанки моей бабки Ливии, затем - моей матери Антонии, которую она всегда причесывала,- я наградил ее свободой. Некоторые люди, даже часть моих домочадцев, утверждают, будто она была рабыней моей матери. Хочу воспользоваться случаем заклеймить это утверждение как злонамеренную ложь. Она родилась рабыней отца, когда он был еще ребенком, после его смерти перешла к моему брату, а затем ко мне. У нее не было иных хозяев. Вы можете полностью положиться на ее свидетельство.

Сенаторов удивила горячность моих слов, но, желая мне угодить, они громко приветствовали меня; и я действительно был доволен, ведь для старой Брисеиды это был самый славный момент в жизни, и аплодисменты сенаторов, казалось, предназначались не только мне, но и ей. Она разразилась слезами, и ее несвязные слова - дань памяти моей матери - почти не были слышны. Несколько дней спустя она умерла в роскошных дворцовых покоях, и я устроил ей великолепные похороны.

Матери возвратили все отнятые у нее титулы, и во время больших игр в цирке ее колесница участвовала в священной процессии, так же как колесница моей несчастной невестки Агриппины. Третий учрежденный мною праздник был посвящен моему деду Марку Антонию. Он был одним из самых блестящих римских военачальников и одержал на Востоке много замечательных побед. Единственной ошибкой его была ссора с Августом после многих лет совместной деятельности и поражение в битве при Акции. Я не понимал, почему мы должны праздновать победу моего двоюродного деда Августа над моим родным дедом Марком Антонием. Я не зашел так далеко, чтобы обожествлять его, его многочисленные слабости делали его неподходящим для Олимпа, но праздник был данью его воинским качествам и доставлял радость потомкам тех римских солдат, кто ошибся и выбрал при Акции не ту из враждующих сторон.

Не забыл я и брата Германика. Праздника в его честь я учреждать не стал. Я почему-то чувствовал, что его дух этого не одобрит. Он был самый скромный человек из всех людей, равных ему по рангу и способностям, которых я знал, и всегда старался держаться в тени. Но я сделал нечто иное, что должно было - в этом я был уверен - доставить ему удовольствие. В Неаполе - греческой колонии - был праздник, на котором каждые пять лет исполнялась лучшая греческая пьеса, завоевавшая первое место на состязании, и я послал туда написанную Германиком комедию, которую нашел после его смерти среди его бумаг. Она называлась "Послы" и была написана с немалым остроумием и изяществом в стиле Аристофана. Сюжет заключался в том, что два брата грека, один из которых был командующим армией его родного города, воюющего с Персией, другой - наемником в персидском войске, прибывают одновременно в качестве послов ко двору нейтрального царя, которого оба просят о военной помощи. Я узнал комические черты перепалки между двумя германскими вождями, братьями Германном и Флавием, воевавшими на разных сторонах во время войны с германцами, которая последовала за смертью Августа. Кончалась комедия тем, что оба брата сумели уговорить глупого царя и он послал пехоту на помощь Персии и кавалерию на помощь Греции. Жюри единогласно присудило комедии первое место. Вы можете сказать, что они отдали ей предпочтение не только из-за огромной популярности Германика среди тех, кто общался с ним при жизни, но и из-за того, что, как всем было известно, предложил его пьесу император. Но из всех пьес, претендующих на приз, она была безусловно лучшей, и исполнение ее сопровождалось бурными овациями. Припомнив, что во время поездок в Афины, Александрию и другие известные греческие города, Германик всегда носил греческое платье, я сделал то же во время праздника в Неаполе. Я надевал плащ и высокие сапоги во время музыкальных и драматических представлений и пурпурную накидку и золотую корону, когда присутствовал на гимнастических состязаниях. Германику выдали в награду бронзовый треножник; судьи хотели назначить золотой в знак особого уважения, но я отклонил это из соображений экономии. Треножники чаще всего делают из бронзы. Я посвятил его от имени Германика местному храму Аполлона.

Теперь мне оставалось одно - выполнить обещание, данное бабке Ливии. Я поручился честным словом сделать все возможное, чтобы получить согласие сената на ее обожествление. Я не изменил взгляда на жестокость и неразборчивость в средствах, благодаря которым бабка получила контроль над империей и держала ее в руках ни мало ни много шестьдесят пять лет, но, как я говорил раньше, мое восхищение ее организаторскими способностями возрастало с каждым днем. Никто из сенаторов не возразил на мою просьбу, если не считать Винициана, родственника Виниция, который решил сыграть ту же роль, что и Галл за двадцать семь лет до того, когда Тиберий предложил обожествить Августа. Винициан поднялся со скамьи и спросил, на каких именно основаниях я обращаюсь с такой беспрецедентной просьбой и какое знамение, указывающее на то, что бессмертные боги примут к себе Ливию Августу с распростертыми объятиями, было послано мне с небес. Ответ был у меня готов. Я сказал Винициану, что незадолго до своей смерти моя бабка, несомненно под воздействием свыше, разговаривала сперва с моим племянником Калигулой, затем со мной и сообщила по секрету каждому из нас, что настанет день, когда и он, и я сделаемся императорами. Заверив нас в этом, она заставила обоих поклясться, что мы употребим все свое влияние, чтобы обожествить ее, когда вступим на престол: она указала, что сыграла не меньшую роль, чем Август, в тех грандиозных преобразованиях, которые они вместе проводили после гражданских войн, и будет крайне несправедливо, если Август станет наслаждаться вечным блаженством в небесных чертогах, а она, низвергнутая в мрачные бездны преисподней на суд подземных богов, затеряется среди безликих и безгласных теней. Калигула, сказал я им, был в то время еще ребенком и имел двух старших братьев - не удивительно ли, что Ливии было известно, кому из трех стать императором, ведь с них она такого обещания не взяла. Так или иначе, Калигула дал ей слово, но, став императором, нарушил его; и уж если это не знамение того, как на ее обожествление смотрят боги, Винициану ничто не мешает поискать его в кровавых обстоятельствах смерти Калигулы.

Затем, отвернувшись от него, я обратился ко всем сенаторам вместе.

- Сиятельные,- сказал я,- вам, а не мне решать, достойна ли моя бабка Ливия Августа всенародного обожествления. Я могу только повторить свои слова: я поклялся головой, если стану императором,- должен признаться, событие это казалось мне невероятным и даже нелепым, хотя сама она не сомневалась, что оно произойдет,- приложить все силы, чтобы убедить вас вознести ее на небо, где она сможет стать рядом со своим верным супругом, который теперь, после капитолийского Юпитера, самый почитаемый из всех наших богов. Если вы отвергнете мою просьбу сегодня, я повторю ее через год в это самое время и буду повторять до тех пор, пока вы не ответите мне согласием, если только не лишусь жизни и по-прежнему буду иметь привилегию обращаться к вам с императорского престола.

На этом кончилась заранее приготовленная мною речь, но неожиданно для самого себя я с жаром воззвал к сенату, продолжив ее экспромтом:

- И мне кажется, сиятельные, что вам бы следовало учесть, решая этот вопрос, чувства самого Августа. Более пятидесяти лет они с Ливией работали в одной упряжке с утра до вечера изо дня в день. Он почти ничего не делал без ее ведома и совета, а в тех редких случаях, когда поступал по собственному усмотрению, не всегда, надо сказать, поступал мудро и не всегда его начинания увенчивались успехом. Да, всякий раз, что перед ним вставала задача, требующая максимального напряжения ума, Август неизменно посылал за Ливией. Я не буду утверждать, будто бабка была наделена одними достоинствами и не имела никаких недостатков. Это было бы слишком; кому и знать, как не мне. Начать с того, что она была совершенно бессердечна. Бессердечие - серьезный недостаток, который нельзя простить, когда оно сопровождается расточительством, алчностью, леностью и бесчинством, но когда оно сочетается с безграничной энергией и непреклонным стремлением к порядку и общественной благопристойности, это качество обретает совсем иной характер. Оно становится божественным атрибутом. По правде сказать, далеко не все боги были наделены им в той же степени, что Ливия. Она обладала поистине несгибаемой волей - кроме как олимпийской ее не назовешь. И хотя она не делала поблажки никому из близких, если те не выказывали достаточной приверженности долгу или своей распутной жизнью вызвали публичный скандал, надо помнить, что она не допускала поблажки и себе самой. Как она трудилась! Она не давала себе отдыха ни днем ни ночью, увеличив тем самым шестьдесят пять лет своего правления до ста тридцати. Она рано стала отождествлять свою волю с волей Рима, и всякий, кто ей противостоял, был в глазах Ливии предатель, даже Август. И Август, на которого по временам находило упрямство, видел справедливость ее взгляда, и хоть официально Ливия была его неофициальной советчицей, в своих личных письмах к ней он тысячи раз признавал свою полную зависимость от ее божественной мудрости. Да, Винициан, он употреблял слово "божественной". Я считаю, что этим все сказано. Когда Август разлучался с моей бабкой хоть ненадолго, он становился сам на себя не похож,- вы все достаточно стары, чтобы это помнить. Вполне можно утверждать, что его теперешняя задача на небе - блюсти благоденствие римлян - для него очень трудна из-за отсутствия прежней помощницы. Кто станет отрицать, что после смерти Августа Рим не процветал так, как при его жизни, за исключением тех лет, когда моя бабка Ливия правила им при посредстве своего сына, императора Тиберия. К тому же, приходило ли вам в голову, сиятельные отцы, что Август - единственный бог, который живет на Олимпе без супруги. Когда на небо вознесся Геркулес, ему тут же дали в супруги богиню Гебу.

- А как насчет Аполлона? - прервал меня Винициан.- Я не слышал, чтобы он бы женат. Твой довод хромает на обе ноги.

Консул призвал Винициана к порядку. Было ясно, что он хотел меня оскорбить, говоря о хромоте. Но я привык к оскорблениям и спокойно ему отвечал:

- Я всегда полагал, что бог Аполлон остается холостяком или потому, что не может выбрать одну из девяти муз, или потому, что боится обидеть восемь из них, выбрав в жены девятую. К тому же он бессмертен и вечно молод, так же как они, ничего страшного, если он отложит свой выбор на неопределенное время, ведь они все до единой в него влюблены, как говорит поэт, как бишь его? Но возможно, Август в конце концов убедит его выполнить свой долг по отношению к Олимпу, дать одной из девяти торжественный брачный обет и создать большую семью "быстрее, чем спаржа варится".

Раздавшийся взрыв хохота заставил Винициана замолчать,- "быстрее, чем спаржа варится" было одним из любимых выражений Августа. Были и другие: "Легче, чем собаке сесть на землю", "Есть много способов содрать шкуру с кота", "Не лезь в мои дела, я не буду лезть в твои" и "Я прослежу, чтобы это было отложено до греческих календ" (все равно, что сказать: "До тех пор, когда рак свистнет"), а также "Своя рубашка ближе к телу" (имея в виду, что собственные интересы стоят на первом месте). Если его пытались подавить образованностью, Август говорил: "Возможно, редька не знает по-гречески, но я-то знаю". Уговаривая кого-нибудь терпеливо переносить неприятности, он обычно говорил: "Давай будем довольствоваться тем, что предлагает Катон". Из моих рассказов о Катоне, этом добродетельном цензоре, вам нетрудно понять, что он имел в виду. Я обратил внимание, что сам часто употребляю эти обороты,- потому, вероятно, что согласился принять его имя и пост. Самым подручным было выражение, к которому он прибегал, когда, произнося публичную речь, терял конец фразы - то же все время происходит со мной, потому что я склонен, выступая экспромтом, равно как и в исторических трудах, если я за собой не слежу, запутываться в длинных и сложных предложениях... вот как сейчас, вы заметили? Так вот, стоило Августу сбиться, он, как Александр Македонский, разрубал гордиев узел одним ударом меча, говоря: "У меня нет слов, сиятельные отцы. Что бы я ни сказал, это не будет соответствовать глубине моих чувств по данному поводу". Я выучил эту фразу наизусть, и она часто спасала меня; я вскидывал руки, закрывал глаза и возглашал: "У меня нет слов, сиятельные отцы; что бы я ни сказал, это не будет соответствовать глубине моих чувств по этому поводу". Затем, приостановившись на миг, ловил нить своих рассуждений.

Мы обожествили Ливию без дальнейших проволочек и приняли решение поставить ее статую рядом со статуей Августа в его храме. Во время церемонии обожествления младшие сыновья знатных семей устроили потешный конный бой, который входил в "троянские игры". Мы также постановили, чтобы во время больших цирковых игр бабкина колесница ехала в процессии и чтобы везли ее слоны; честь эту она разделяла только с Августом. Весталкам было приказано приносить ей жертвоприношения, а все римлянки с этого времени должны были клясться в суде именем Августы, наподобие того как римляне мужского пола, присягая, клялись именем Августа. Что ж, я сдержал обещание.

В Риме было сравнительно спокойно. Деньги поступали в казну в достаточном количестве, и я смог отменить еще часть налогов. Советники вполне управлялись с делами, к моему полному удовлетворению. Мессалина была занята проверкой реестров римских граждан. Она обнаружила, что ряд вольноотпущенников называли себя гражданами Рима и претендовали на привилегии, на которые не имели прав. Мы решили наказать обманщиков со всей строгостью, конфисковать их имущество, а самих снова сделать рабами и отправить на починку городских дорог или уборку мусора на улицах. Я так безоговорочно доверял Мессалине, что разрешил ей пользоваться от моего имени дубликатом моей печати для всех писем и документов. Чтобы в Риме стало еще спокойней, я распустил клубы. Ночная стража была больше не в состоянии сладить с созданными за последнее время по подобию "разведчиков" Калигулы бесчисленными сообществами молодых буянов, которые всю ночь не давали честным горожанам сомкнуть глаз своими дикими дебошами. Надо сказать, что эти клубы существовали в Риме последние сто и даже больше лет и были заимствованы из Греции. В Афинах, Коринфе и других греческих городах в такие клубы входили юноши из знатных семей, то же было и в Риме до начала правления Калигулы, который завел обыкновение пускать туда актеров, профессиональных гладиаторов, возничих, музыкантов и прочую шушеру. В результате увеличилось буйство и беспутство, большому урону подверглась недвижимая собственность - молодые шалопаи иногда даже поджигали дома - и страдали ни в чем не повинные люди, случайно оказавшиеся на улице ночью, возможно в поисках акушерки или врача или по другому столь же безотлагательному поводу. Я издал указ о роспуске этих клубов, но, зная, что одного этого будет мало, сделал единственно возможный действенный шаг, чтобы положить им конец и восстановить общественный покой и порядок: запретил использование любого жилого помещения под клуб под угрозой очень большого штрафа и объявил незаконной продажу жареного мяса и другой, только что состряпанной снеди, для поглощения ее в том доме, где ее готовили. Я включил сюда продажу крепких напитков. После захода солнца ни в одной таверне не разрешалось пить вино. Ведь именно совместные трапезы и возлияния побуждали юношей, когда у них начинало шуметь в голове, выходить на свежий воздух, петь непристойные песни, приставать к прохожим и провоцировать ночную стражу на драки, а потом разбегаться по сторонам. Если они будут вынуждены обедать дома, вряд ли станут случаться подобные вещи.

Мой указ возымел свое действие и вызвал одобрение большинства горожан: стоило мне теперь показаться на улице, отовсюду раздавались приветствия. Тиберия никогда не встречали с таким пылом, да и Калигулу тоже, разве что в первые месяцы его правления, когда он был само великодушие, сама щедрость. Но я не сознавал, как меня любят и насколько, по-видимому, римляне страшатся меня потерять, пока по Риму не пронесся слух о том, что, направляясь из города в Остию, я попал в засаду, устроенную сенаторами и их рабами, и был убит. Весь город принялся оплакивать меня самым жалостным образом: горожане ломали руки, заливались слезами, сидя на пороге своих домов, плакали навзрыд; те же, у кого возмущение перебороло горе, кинулись на рыночную площадь с криком "Гвардейцы - предатели, а сенаторы - шайка отцеубийц". Послышались громкие угрозы, предлагали даже сжечь в отмщение здание сената. Слухи эти не имели под собой ни малейшего основания, хотя в тот день я действительно отправился в Остию, чтобы проверить, в каком состоянии причал для разгрузки. (Мне сообщили, что в плохую погоду по пути от корабля до берега теряется много зерна, и я хотел посмотреть, нельзя ли этого как-то избежать. Мало в каком из больших городов такая неудобная гавань, как римская Остия. Когда дует сильный западный ветер и гонит в устье Тибра тяжелые волны, суда с пшеницей вынуждены неделями стоять на якоре, не имея возможности разгрузиться.) Я подозреваю, что слух насчет засады пустили банкиры, хотя доказательств у меня нет: ловкий трюк с целью создать резкий спрос на наличные деньги. Все говорили, что в случае, если я вдруг умру, начнется междоусобица и на улицах будут кровавые стычки между сторонниками соперничающих претендентов на престол. Банкиры, знающие об этих опасениях, предвидели, что те владельцы недвижимого имущества, которые не хотят быть замешаны в беспорядках, естественно, поспешат покинуть город: как только сообщат о моей смерти, они тут же кинутся в банки, чтобы срочно заложить свою землю и недвижимость за наличные деньги, причем будут согласны на суммы, куда меньшие, чем стоит их собственность. Это и случилось. Положение опять спас Ирод. Он пришел к Мессалине и настоял, чтобы она немедленно издала от моего имени приказ закрыть все банки впредь до особого распоряжения. Это было сделано. Но паника прекратилась только тогда, когда я получил в Остии известие о том, что творится в городе, и послал несколько своих служащих - честных людей, слову которых горожане должны были поверить,- обратно в город, на рыночную площадь, чтобы, поднявшись на ростральную трибуну, они засвидетельствовали перед горожанами, что все это выдумка, распространенная каким-то врагом государства для достижения собственных бесчестных целей.

Я обнаружил, что приспособления для разгрузки зерна в Остии никуда не годятся. Надо сказать, что вопрос о снабжении Рима зерном вообще был очень трудным. Калигула оставил государственные зернохранилища такими же пустыми, как государственную казну. Только убедив хлебных торговцев приходить к нам с грузом в любую погоду, даже с риском для их судов, мне удалось кое-как перебиться зиму. И, разумеется, я должен был платить им втридорога за потерянные суда, погибшую команду и зерно. Я твердо решил покончить с этим раз и навсегда и сделать Остию безопасной в самую плохую погоду; поэтому я послал за строителями, чтобы они ознакомились с местом и представили мне план новой гавани.

Первые настоящие неприятности за пределами Рима начались в Египте. С молчаливого согласия Калигулы александрийские греки позволяли себе чинить любую расправу над александрийскими евреями за их отказ поклоняться ему как божеству. Грекам не разрешалось носить на улице оружие - это была прерогатива римлян,- но, несмотря на это, они ухитрялись самыми разными способами применять по отношению к евреям физическое насилие. Евреи, многие из которых были откупщики и, естественно, не пользовались особой симпатией членов греческой колонии, не таких расчетливых и не таких богатых, ежедневно подвергались унижениям и угрозам. Будучи малочисленней, чем греки, они не могли оказать должного сопротивления, а их старейшины были в тюрьме. Евреи послали известие об этом своим родичам в Палестине, Сирии и даже Парфии, сообщая, в какое трудное положение они попали и умоляя о помощи деньгами, оружием и людьми. Их единственной надеждой было вооруженное восстание. Помощь не замедлила прийти, и не малая. Мятеж был назначен на день прибытия в ЕгипетКалигулы, когда греки в праздничных одеждах соберутся в порту приветствовать его; римский гарнизон тоже будет там в почетном карауле, и город останется без защиты. Известие о смерти Калигулы привело к тому, что восстание началось раньше времени, причем недостаточно решительно и не достигло своей цели. Но губернатор Египта испугался и срочно прислал в Рим просьбу отправить в Александрию дополнительные войска: в самом городе их было слишком мало. Однако на следующий же день он получил мое письмо, написанное ему за две недели до того, где я уведомлял его о моем восшествии на трон и приказывал освободить из тюрьмы алабарха с другими еврейскими старейшинами, а также приостановить действие религиозных эдиктов Калигулы и его указа о преследовании евреев до тех пор, пока я не буду в состоянии уведомить его об их полной отмене. Евреи ликовали, и даже те, кто раньше не принимал участия в восстании, решили, что теперь, когда император оказал им свое благоволение, они могут с лихвой отплатить грекам. Было убито немалое число самых ярых антисемитов. Тем временем я ответил губернатору Египта, приказав ему навести в городе порядок, даже, если понадобится, пустить в ход оружие, но добавил, что, учитывая мое предыдущее письмо, которое, как я надеюсь, оказало успокаивающее действие, я не считаю нужным слать подкрепление. Возможно, поступки евреев были спровоцированы, и теперь, будучи разумными людьми и зная, что их обиды будут постепенно заглажены, они прекратят всякие враждебные действия.

Это положило конец беспорядкам; и еще через несколько дней, посовещавшись с сенатом, я окончательно отменил декреты Калигулы и вернул евреям все привилегии, которыми они пользовались при Августе. Но некоторые молодые евреи, все еще страдавшие от чувства несправедливости, устраивали шествия по улицам Александрии, неся знамена с надписями: "Лишить наших преследователей всех гражданских прав", что было нелепо, или: "Равные права всем евреям империи", что было далеко не так нелепо. Я издал эдикт следующего содержания:

"Тиберий Клавдий Нерон Цезарь Август Германик, великий понтифик, защитник народа, консул, избранный на второй срок, выпускает следующий декрет:

Сим я исполняю с охотой ходатайство царя Агриппы и его брата, царя Ирода, выдающихся людей, к которым я отношусь с глубочайшим уважением, о том, чтобы я даровал всем евреям, проживающим в Римской империи, такие же права и привилегии, какие я даровал, вернее вернул, евреям Александрии. Я оказываю им эту милость, не только чтобы удовлетворить просьбу вышеназванных лиц, но и потому, что считаю евреев достойными этих прав и привилегий: они всегда были верными друзьями Римской республики. Однако я считаю несправедливым лишить (как предлагалось) какой бы то ни было греческий город прав и привилегий, дарованных ему Августом (ныне обожествленным), так же как было несправедливо лишить еврейскую колонию в Александрии - что сделал мой предшественник - всех ее прав и привилегий. Что справедливо для евреев, справедливо для греков, и наоборот. Посему я решил дозволить всем евреям империи без какой-либо помехи соблюдать обычаи их праотцов, если это не будет во вред Риму. В то же время я требую, чтобы они не злоупотребляли оказанной им милостью, выказывая презрение к верованиям и обычаям других народов: пусть удовольствуются возможностью соблюдать свой собственный закон. По моему соизволению решение это должно быть высечено на каменных плитах под ответственность правителей всех царств, городов, колоний и общин как в Италии, так и за ее пределами, независимо от того, кто там правит - римский губернатор или местный властитель, находящийся в союзе с Римом; плиты эти должны быть выставлены на всеобщее обозрение на видном месте, на такой высоте, чтобы слова были хорошо видны с земли, и стоять там целый месяц, чтобы их прочитали все жители до одного".

Как то раз в личной беседе с Иродом я сказал:

- Все дело в том, что ум евреев и ум греков устроен по-разному и конфликты между ними неизбежны. Евреи - серьезны и горды, греки - тщеславны и насмешливы, евреи привержены к старому, неугомонные греки вечно ищут нового, евреи независимы и самонадеянны, греки держат нос по ветру и легко приспосабливаются. Я могу утверждать, что мы, римляне, понимаем греков - мы знаем их потенциальные возможности и их пределы и делаем из греков полезных слуг, но я никогда не возьмусь утверждать, будто мы понимаем евреев. Мы победили их благодаря превосходящим военным силам, но мы отнюдь не чувствуем себя их владыками. Мы сознаем, что они сохраняют древние добродетели своего народа, а мы свои древние добродетели потеряли, и поэтому нам перед ними стыдно.

Ирод спросил:

- Тебе знакома еврейская версия Девкалионова потопа? Еврейского Девкалиона звали Ной. У него было три женатых сына, которые, когда потоп кончился, вновь населили землю. Старшего сына звали Сим, среднего - Хам и младшего - Иафет. Хам был наказан за то, что насмехался над отцом, когда тот однажды напился и сорвал с себя одежды,- он был обречен служить своим двум братьям, которые вели себя более пристойно. Хам - родоначальник всех африканских народов, Иафет - родоначальник греков и италийцев, а Сим - родоначальник евреев, сирийцев, финикийцев, арабов, идумеев, халдеев, ассирийцев и родственных им народов. Существует очень старое пророчество, где говорится, что стоит Симу и Иафету оказаться под одной крышей как начинаются пререкания и стычки. И так оно и есть. Александрия - яркий тому пример. Если бы из всей Палестины изгнать греков, которым здесь не место, было бы куда легче ею управлять. То же можно сказать о Сирии.

- Легче? Кому? Только не римскому губернатору,- улыбнулся я.- Римляне произошли не от Сима и рассчитывают на поддержку греков. Вам бы пришлось тогда изгнать и нас тоже. Но я с тобой согласен в том, что лучше бы Рим вообще не завоевывал Востока. Было бы куда разумней ограничиться потомками Иафета. Александр и Помпей - вот кто в ответе за это. Оба получили титул "великий" за свои восточные завоевания, но я не вижу, чтобы это пошло во благо их странам.

- Все уладится, цезарь, в свое время,- задумчиво сказал Ирод,- если у нас хватит терпения.

Затем я рассказал Ироду, что собираюсь помолвить свою дочь Антонию, которая скоро достигнет брачного возраста, с молодым Помпеем, потомком Помпея Великого. Калигула отобрал у молодого Помпея этот титул, сказав, что он слишком великолепен для мальчика его лет, да и к тому же во всем мире теперь есть лишь один "Великий". Незадолго до нашего разговора я вернул Помпею этот титул так же, как все прочие титулы, забранные Калигулой у знатных римских родов, а вместе с ними и семейные отличия, вроде ожерелья Торкватов и Цинциннатова золотого завитка. Ирод не высказал никаких взглядов по этому вопросу. Я и предположить не мог, что будущие политические отношения между Симом и Иафетом настолько занимали тогда его ум, что он не мог думать ни о чем другом.

ГЛАВА IX

Когда Ирод прочно посадил меня на трон и указал, каким путем идти дальше,- уверен, что именно так он рассматривал всю ситуацию,- и получил взамен ряд милостей, он сказал, что должен наконец покинуть Рим, если только у меня нет для него действительно важного дела, с которым не справится никто другой. Я не мог придумать предлога, чтобы его задержать, к тому же чувствовал бы себя обязанным возмещать все новыми землями каждый месяц, который Ирод провел со мной, поэтому после роскошного пира я его отпустил. Должен признаться, что в тот вечер мы были достаточно пьяны, и я ронял слезы при мысли о его отъезде. Мы вспоминали дни своей совместной учебы, и когда никто, по-видимому, не мог нас услышать, я перегнулся через стол и обратился к Ироду, назвав его старым прозвищем.

- Разбойник,- тихо сказал я,- я всегда думал, что ты будешь царем, но если бы кто-нибудь сказал мне, что я стану твоим императором, я назвал бы того сумасшедшим.

- Мартышечка,- ответил он, тоже понизив голос.- Ты - дурак, как я всегда говорил тебе. Но дуракам - счастье. И счастье обычно не изменяет им. Ты будешь богом на Олимпе, а я всего лишь мертвым героем; да-да, не красней, так оно именно и будет, хотя нет сомнения в том, кто из нас умней.

Как приятно было слышать, что Ирод снова разговаривает со мной в своей обычной манере. Последние три месяца он обращался ко мне самым официальным образом, подчеркивая разделявшую нас дистанцию, ни разу не забыв назвать меня Цезарь Август и выразить глубочайший восторг по поводу любого моего мнения, даже если он, как ни прискорбно, был вынужден не согласиться с ним. "Мартышечка" (Cercopithecion) было прозвище, данное мне Афинодором. Я попросил Ирода, когда он будет писать мне из Палестины, класть в конверт вместе с официальным письмом, подписанным всеми его новыми титулами, неофициальное, с подписью "Разбойник", и сообщать в нем все новости как частное лицо. Он согласился при условии, что я буду отвечать ему тем же и подписываться "Cercopithecion". Мы скрепили договор рукопожатием, и тут Ирод пристально посмотрел мне в глаза и сказал:

- Мартышечка, хочешь получить еще один из моих превосходных плутовских советов? И причем даром на этот раз.

- Будь так добр, дорогой Разбойник.

- Мой совет тебе, старина, таков: никогда никому не доверяй. Не доверяй самому преданному вольноотпущеннику, закадычному другу, любимейшему ребенку, любезной сердцу жене или союзнику, скрепившему союз с тобой самыми священными клятвами. Полагайся только на самого себя. Или хотя бы на свое дурацкое счастье, если чувствуешь в глубине души, что и на самого себя положиться не можешь.

Тон его был так серьезен, что развеял винные пары, туманившие мне голову, и пробудил мое внимание.

- Почему ты так говоришь, Ирод? - резко спросил я.- Разве ты не доверяешь Киприде? Не доверяешь своему другу Силе? Не доверяешь молодому Агриппе, своему сыну? Не доверяешь Тавмасту и своему вольноотпущеннику Марсию, который раздобыл для тебя в Акре деньги, а потом носил еду в тюрьму? Не доверяешь мне, твоему союзнику? Почему ты так сказал, Ирод? Против кого ты меня предостерегаешь?

Ирод засмеялся глупым смехом:

- Не обращай на меня внимания, Мартышечка. Я пьян, пьян в стельку. А когда я пьян, я болтаю самые невероятные вещи. Тот тип, что утверждал, будто истина в вине, видно хорошо налакался, когда утверждал это. Знаешь, что на днях я сказал своему мажордому? "Послушай, Тавмаст, я не желаю, чтобы за моим столом подавали молочного поросенка, фаршированного трюфелями и орехами. Слышишь?" "Очень хорошо, ваше величество, больше это не повторится",- ответил он. Однако если есть на всем свете блюдо, которое я предпочитаю всем другим, так это жареный молочный поросенок, фаршированный трюфелями и орехами. Что это я тебе только что наболтал? Не доверять союзникам? Смешно, да? Я на минуту забыл, что мы с тобой тоже союзники.

Поэтому я выбросил его слова из головы, но снова вспомнил о них на следующий день, когда, стоя у окна, смотрел, как коляска Ирода удаляется по направлению к Брундизию; я спрашивал себя, что он имел в виду, и у меня стало тревожно на душе.

Ирод был не единственным царем, присутствовавшим на этом прощальном пиру; там был также его брат Ирод Поллион, царь Халкиды, и Антиох, которому я вернул его царство Коммагену на северо-востоке от Сирии, отобранное у него Калигулой, и Митридат, которого я сделал царем Крыма; кроме того, там был царь Малой Армении и царь Осроены; оба они все эти годы били баклуши при дворе Калигулы, полагая, что безопаснее жить в Риме, чем в собственных владениях, - меньше шансов вызвать подозрение, будто они злоумышляют против императора. Я отправил их всем скопом по домам.

Пожалуй, самым правильным будет продолжить сейчас историю Ирода Агриппы и довести отчет о том, что произошло в Александрии до логического конца прежде, чем вернуться к описанию событий, происходивших в Риме, и хотя бы вскользь упомянуть о том, что случилось на Рейне, в Марокко и на других границах. Ирод вернулся в Палестину с еще большей помпой и славой, чем в прошлый раз. Прибыв в Иерусалим, он снял со стены храмовой сокровищницы железную цепь, которую повесил там раньше в дар Иегове, и заменил ее золотой, пожалованной ему Калигулой; теперь, когда Калигула умер, он мог это сделать, не вызывая обиды. Первосвященник приветствовал его с глубоким уважением, но после того, как они обменялись положенными любезностями, позволил себе попенять Ироду на то, что тот отдал старшую дочь за своего брата: ничего хорошего, сказал он, из этого не выйдет. Ирод был не такой человек, чтобы выслушивать упреки какого-то священнослужителя, даже самого праведного, какой бы пост тот ни занимал. Он спросил первосвященника - звали его Ионафан,- согласен ли тот с тем, что он, царь Агриппа, сослужил хорошую службу богу и евреям, отговорив Калигулу осквернять храм и уговорив меня подтвердить законность всех религиозных привилегий александрийских евреев и даровать такие же права всем евреям, проживающим в империи. Ионафан отвечал, что он поступил превосходно. Тогда Ирод рассказал ему притчу. Однажды богач увидел на обочине дороги нищего, который простирал к нему руки, моля подать ему милостыню и сказав при этом, что они будто бы в родстве. Богач ответил: "Мне жаль тебя, нищий, и я сделаю для тебя все, что смогу, раз мы в родстве. Если ты завтра придешь в банк, то увидишь, что тебя ждут там десять мешков с золотом, в каждом - две тысячи золотых в местной монете". "Если ты не обманываешь меня, - сказал нищий, - да вознаградит тебя Господь". Нищий пришел в банк, и действительно ему вручили мешки с золотом. Как он был рад, как благодарен! Но один из его родных братьев, священнослужитель, который никак и ничем не помог ему, когда он был в беде, на следующий день явился в дом богача. "Это что - шутка? - возмущенно спросил он.- Ты поклялся дать своему бедному родичу двести тысяч золотых в государственной монете, и он поверил тебе, а ты его обманул. Я пришел к нему, чтобы помочь пересчитать деньги, и что же? В первом же мешке я нашел парфянский золотой! Ты же не станешь утверждать, будто парфянские деньги у нас в ходу. Честно это - сыграть такую шутку над бедным человеком?"

Но Ионафан ничуть не смутился. Он сказал Ироду, что со стороны богача было глупо портить свой дар, если он это действительно сделал, включив в него парфянский золотой. И добавил, что Ирод не должен забывать: даже величайшие цари - лишь орудия провидения и получают от Бога награду в зависимости от того, как преданно они Ему служат.

- А первосвященники? - спросил Ирод.

- Первосвященники достаточно награждены за свою преданность Ему, которая выражается, в частности, в порицании ими всех евреев, которые плохо исполняют свои обязанности перед Богом; их награда - право, надев священное облачение, раз в году входить в Святая Святых, где Он пребывает сам по себе, в неизмеримой Силе и Славе.

- Прекрасно,- сказал Ирод,- если я орудие в Его руках, как ты говоришь, я смещаю тебя с твоей должности. Кто-нибудь другой наденет священное облачение на Пасху в этом году. Это будет тот, кто разбирается, когда можно, а когда нельзя докучать упреками.

Ионафана сместили, и Ирод назначил нового первосвященника, который через некоторое время тоже вызвал неудовольствие Ирода, заявив, что не положено самаритянину быть царским шталмейстером, у царя евреев должны быть в услужении только евреи. Самаритяне не произошли от Авраамова семени, они самозванцы. Шталмейстер, о котором шла речь, был не кто иной, как Сила, и ради него Ирод сместил первосвященника и предложил этот пост тому же Ионафану.

Ионафан отказался, хотя и выразил благодарность, он сказал, что ему было достаточно один раз войти в Святая Святых и что вторичное посвящение в сан не будет столь же священной церемонией, как первое. Если Бог дал Ироду власть его сместить, это, верно, было в наказание за гордыню, и если сейчас Бог снизошел к нему, он ликует, но не будет больше рисковать, а то вновь Его прогневит. Поэтому он хотел бы предложить на пост первосвященника брата своего Матиаса - такого богобоязненного и благочестивого человека не найти во всем Иерусалиме. Ирод согласился на это.

Ирод устроил свою резиденцию в Иерусалиме в той его части, которая называлась Безета, или Новый Город, что крайне меня удивило, ведь у него было теперь несколько прекрасных городов, построенных в роскошном греко-римском стиле, любой из которых он мог сделать своей столицей. Время от времени Ирод наносил в эти города официальные визиты и обходился весьма любезно с их обитателями, но единственный город, говорил он, где должен жить и править еврейский царь - это Иерусалим. Он пользовался огромной популярностью у жителей Иерусалима не только из-за даров в храм и наведения красоты в городе, но и из-за отмены налога на недвижимую собственность, что сократило его доходы на сто тысяч золотых ежегодно. Однако даже за вычетом этих денег Ирод получал в целом за год полмиллиона золотых. Еще больше меня удивляло то, что Ирод каждый день ходил молиться в храм и очень строго соблюдал закон,- я прекрасно помнил, с каким презрением он отзывался об "этом святоше, распевающем псалмы",- его благочестивом брате Аристобуле, а судя по его частным письмам, которые он всегда вкладывал в официальные депеши, не было видно, чтобы в Ироде произошла духовная перемена.

Одно письмо, которое он мне прислал, почти целиком было посвящено Силе. Вот что он писал:

"Мартышечка, мой старый друг, хочу рассказать тебе на редкость печальную и на редкость смешную историю; она касается Силы, этого "верного Ахата" твоего друга разбойника Ирода Агриппы. Высокоученый Мартышечка, не можешь ли ты порыться в своем огромном запасе редких исторических сведений и сказать, докучал ли твоему благочестивому предку Энею его верный Ахат до такой степени, до какой Сила докучает мне? Есть ли что-нибудь по этому поводу у комментаторов Вергилия? Дело в том, что я имел глупость назначить Силу своим шталмейстером, как я, по-моему, уже тебе писал. Первосвященник не одобрил это назначение, так как Сила самаритянин; самаритяне в свое время разгневали иерусалимских евреев, вернувшихся из вавилонского плена, разрушая за ночь стены, которые те строили днем; евреи им этого не простили. Мне пришлось ради Силы сместить первосвященника. Сила с каждым днем все больше важничал и давал все больше доказательств своей пресловутой прямоты: что, мол, у него на уме, то и на языке. Смещение первосвященника побудило его напустить на себя еще большую важность. Поверь моему слову, иногда вновь прибывшие ко двору не могли решить, кто из нас царь, а кто - всего лишь шталмейстер. Однако стоило мне намекнуть, что он злоупотребляет моей дружбой, он сразу же мрачнел, и моя милая Киприда упрекала меня за бессердечие и напоминала обо всем, что он сделал для нас. Мне приходилось снова угождать ему и чуть ли не просить прощения за неблагодарность.

Худшей его привычкой было без конца рассказывать о моих прошлых бедах - причем в смешанном обществе - и приводить самые неловкие для меня подробности того, как он спас меня от той или иной опасности, каким верным другом мне был, какими превосходными его советами я пренебрег, а сам он, мол, никогда не искал никакой другой награды, кроме моей дружбы в дождь и ведро и бурю - таков уж у самаритян характер.

В конце концов он перегнул палку. Я находился в Тивериаде на Галилейском озере, где некогда был судьей при Антипе, и пригласил на пир важнейших людей Сидона. Ты помнишь о моей размолвке с сидонцами, когда я был советчиком Флакка в Антиохии? Можешь не сомневаться, так ужасно Сила себя никогда не вел, да еще на такой важной политической встрече. Первое, что он сказал Гасдрубалу, начальнику порта в Сидоне, человеку очень влиятельному в Финикии, было: "Мне знакомо твое лицо. Тебя не Гасдрубал ли зовут? Да, конечно, ты был в числе делегации, которая прибыла к царю Агриппе девять лет назад с просьбой использовать его влияние на Флакка в пользу Сидона во время спора с Дамаском насчет границ. Я хорошо помню, что советовал Ироду не брать ваших подарков, так как принимать взятки сразу у обеих сторон опасно и он наверняка попадет в беду. Но он, как всегда, только смеялся надо мной".

Гасдрубал - человек тактичный, поэтому он сказал, что не может припомнить такого случая; он уверен, что Сила ошибается. Но Силу разве остановишь? "Неужели у тебя такая плохая память,- настаивал он.- Да ведь именно из-за этого Ироду пришлось бежать из Антиохии под видом погонщика верблюдов - я достал ему все, что нужно,- оставив жену и детей. Мне пришлось тайком посадить их на корабль, чтобы увезти из города, а он лишь кружным путем через сирийскую пустыню добрался до Идумеи. Он ехал на украденном верблюде. Нет, если ты хочешь спросить меня насчет верблюда,- я не крал его, его украл сам царь Ирод Агриппа".

Меня бросало в жар и в холод, но отрицать основные факты этой истории было бесполезно. Я сделал все возможное, чтобы замаскировать их веселым рассказом о том, как однажды во мне взыграла кровь моих предков-кочевников, мне надоела цивилизованная жизнь в Антиохии и я не мог устоять перед побуждением покинуть город и пересечь необъятную пустыню, чтобы повидаться с родичами в Идумее. Зная, что Флакк попытается меня задержать - он не мог обойтись без моей помощи в политических вопросах,- я был вынужден тайно покинуть город и договорился с Силой, что воссоединюсь с семьей в порту Антедона, когда мои приключения подойдут к концу. Они оказались на редкость увлекательными. А в Антедоне меня встретил императорский курьер - он не смог найти меня в Антиохии - с письмом от императора Тиберия, где тот приглашал меня в Рим в качестве советчика, чтобы мои таланты не пропадали зря в провинции.

Гасдрубал слушал с вежливым интересом, восхищаясь моей изобретательностью, ведь он знал эту историю не хуже, чем Сила. Когда я кончил, он спросил: "Могу я узнать у вашего величества, было ли это ваше первое посещение Эдома? Насколько мне известно, идумеи - благородный, гостеприимный и храбрый народ и относятся к роскоши и легкомыслию с непримиримым презрением, которым мне легче восхищаться, чем брать его за образец".

Но этому идиоту Силе обязательно надо было снова вмешаться в разговор. "О нет, Гасдрубал, это не было первым посещением Идумеи. Я был единственным - не считая госпожи Киприды и двух старших детей,- кто сопровождал царя Ирода во время первого посещения. Это было в тот год, когда убили сына Тиберия. Царю Ироду из-за этого пришлось бежать от римских кредиторов, а Идумея была единственным безопасным убежищем. Ирод влез постепенно в огромные долги, несмотря на мои предупреждения, что рано или поздно наступит день расплаты. Сказать по правде, он терпеть не мог Идумею и задумал покончить с собой, но госпожа Киприда спасла его: она поступилась своей гордостью и написала смиренное письмо своей невестке Иродиаде, с которой перед тем поссорилась. Царя Ирода пригласили после того в Галилею, и Антипа назначил его судьей низшего суда в этом самом городе. Его годовой доход был всего семьсот золотых".

Только Гасдрубал открыл рот, чтобы выразить удивление и недоверие, как на выручку мне неожиданно пришла Киприда. Она ничего не имела против россказней Силы, когда речь шла обо мне, но когда он извлек на свет стародавнюю историю с ее письмом Иродиаде, это было совсем иное дело. "Сила,- сказала она,- ты слишком много говоришь, и большая часть из того, что ты сказал, не имеет смысла и далека от правды. Ты очень меня обяжешь, если впредь придержишь язык".

Сила вспыхнул до корней волос и снова обратился к Гасдрубалу. "Такова уж моя самаритянская натура - я всегда режу правду-матку в глаза, даже если она неприятна. Да, у царя Ирода было много злоключений, прежде чем он получил свое теперешнее царство. Некоторых из них он судя по всему не стыдится - например, он своими руками повесил на стену в сокровищнице иерусалимского храма, железную цепь, в которую его заковали по приказу императора Тиберия. Его заключили в тюрьму за государственную измену. Я много раз предупреждал его не болтать с Гаем Калигулой при кучере, но он, как всегда, пропустил мои слова мимо ушей. Потом Гай Калигула дал ему золотую цепь - точь-в-точь как первая, и на днях царь Ирод повесил ее в сокровищнице, а железную забрал; вероятно, она недостаточно блестела". Я поймал взгляд Киприды, и мы понимающе переглянулись. Я велел Тавмасту пойти наверх в мою спальню, взять железную цепь - она висела на стене напротив кровати - и принести ее к нам. Он выполнил это, и я пустил эту диковину по рукам; сидонцы с трудом могли скрыть замешательство. Затем я подозвал к себе Силу. "Сила,- сказал я,- я хочу оказать тебе особую честь. В знак признания твоих заслуг передо мной и моей семьей и за ту откровенность, с которой ты неизменно говоришь о моих делах даже в присутствии именитых гостей, я награждаю тебя орденом Железной Цепи, да продлятся твои годы, чтобы носить его. Ты и я- единственные, кто имеет этот орден, и я с радостью отдаю эту регалию в твое полное распоряжение. Тавмаст, надень цепь на этого человека и отведи его в тюрьму".

Сила так поразился, что не сказал ни слова и был уведен из зала, как агнец на заклание. Самое забавное было то, что не отказывайся он так решительно от римского гражданства, когда я предлагал его исхлопотать, я бы не смог сыграть с ним эту штуку. Он бы обратился за помощью к тебе, и ты, при своем мягкосердечии, без сомнения, простил бы его. Ну, что говорить, я был вынужден сделать это, иначе сидонцы перестали бы меня уважать. А так это произвело на них, по-видимому, самое благоприятное впечатление и конец пиршества прошел с большим успехом. Это произошло несколько месяцев назад, и все это время я держал его в тюрьме, чтобы дать ему урок - Киприда за него не просила,- намереваясь, однако, выпустить его накануне праздника в честь моего дня рождения, который был вчера. Я послал в Тивериаду Тавмаста, чтобы он навестил Силу и сказал ему от меня: "Некогда я был посланцем надежды и утешения, встретившим нашего милостивого господина царя Ирода Агриппу, когда он входил в тюремные ворота в Мизене; сейчас я здесь, Сила, посланный принести надежду и утешение тебе. Знак - этот кувшин вина. Наш милостивый господин приглашает тебя на пир, который состоится через три дня в Иерусалиме и разрешает явиться, если ты этого хочешь, без ордена, который он пожаловал тебе. На, выпей вина. И мой совет тебе, друг Сила, никогда не напоминать людям об услугах, оказанных тобой в прошлом. Если это благодарные и благородные люди, им не нужны напоминания, а если неблагодарные и неблагородные, напоминать им о прошлом - пустое дело".

Все эти месяцы Сила мрачно размышлял о нанесенных ему обидах и горел желанием рассказать о них кому-нибудь, кроме тюремщика. Он сказал Тавмасту: "Вот что, значит, просил сообщить мне царь Ирод, да? И я должен быть ему благодарен, не так ли? А какую еще милость он намерен мне оказать? Может быть, пожаловать мне орден Кнута? Неужели он ждет, что те страдания, которые я претерпел, заключенный в эту одинокую темницу, научат меня держать язык за зубами, если я сочту нужным сказать правду, чтобы усовестить его лживых советников и льстивых придворных? Передай царю, что мой дух не сломлен, и если он освободит меня, я отпраздную это тем, что стану высказываться еще откровеннее и резче; я расскажу всему народу, сколько мы вместе испытали злоключений и как мне удавалось в конце концов спасти положение, хотя он чуть не губил нас обоих, отказываясь следовать моим советам, и как щедро он меня за все это наградил железной цепью и тюрьмой. Мой дух после моей смерти этого не забудет, как не забудет все мои славные деяния ради него". "Выпей вино",- сказал Тавмаст. Но Сила отказался. Тавмаст пытался урезонить безумца, но он не желал пить вино и требовал, чтобы мне было передано все, что он сказал. Поэтому Сила по-прежнему в тюрьме, и я не вижу возможности его освободить, с чем согласна и Киприда.

Меня позабавила эта история в Дориде. Ты помнишь, как я сказал тебе на прощальном пиру, когда мы оба так налакались и были так откровенны друг с другом, как два самаритянина, что тебя обожествят, моя Мартышечка; и не старайся этому помешать. А насчет молочного поросенка, фаршированного трюфелями и орехами, я, кажется, знаю, что я имел в виду. Я теперь такой примерный иудей, что никогда, никогда, ни по какому поводу не беру в рот нечистой пищи - по крайней мере если я это делаю, об этом знают лишь я, мой повар-араб да луна, когда она заглядывает ко мне в окна. Я воздерживаюсь от свинины, даже когда гощу у своих соседей финикийцев или обедаю с моими подданными греками. Когда будешь писать, сообщи, что нового у старой лисы Вителлия и этих злоумышленников и интриганов Азиатика, Виниция и Винициана. Я засвидетельствовал - и самым велеречивым слогом - свое почтение твоей прелестной Мессалине в своем официальном письме. Поэтому до свиданья и по-прежнему думай хорошо (лучше, чем он заслуживает) о своем товарище детства

Разбойнике".

Сейчас я объясню насчет этой "истории в Дориде". Несмотря на мой эдикт, несколько молодых греков, жителей города Дорида в Сирии, достали где-то мою статую и, ворвавшись в еврейскую синагогу, водрузили ее в южной части помещения, как бы для поклонения. Местные евреи сразу же обратились к Ироду, своему естественному защитнику, а Ирод лично отправился в Антиохию к Петронию, чтобы выразить свой протест. Петроний написал судьям Дорида очень сердитое письмо, приказывая арестовать виновных и без промедления отправить к нему, чтобы он мог их наказать. Петроний указывал, что они совершили двойное преступление - оскорбили не только евреев, осквернив синагогу, где теперь нельзя совершать богослужение, но и меня, бесстыдным образом нарушив мой эдикт о веротерпимости. В его письме была одна любопытная фраза: что подходящее место для моей статуи не еврейская синагога, а один из моих собственных храмов. Я полагаю, что он думал, будто за это время я уступил уговорам сената и, с его стороны, будет любезно предвосхитить мое обожествление. Но я был тверд и наотрез отказывался стать богом.

Нетрудно себе представить, что александрийские греки лезли вон из кожи, желая заслужить мое благоволение. Они прислали депутацию, чтобы поздравить меня с восшествием на престол и предложить, что они построят за свой счет и посвятят мне новый храм или, если я это отвергну, построят и укомплектуют библиотеку италийских исследований и посвятят ее мне как самому выдающемуся из современных историков. Они также попросили меня разрешить ежегодно в мой день рождения устраивать публичные чтения моих трудов "История Карфагена" и "История Этрурии". Каждый из этих трудов будет прочитан от корки до корки сменяющими друг друга высококвалифицированными чтецами, первый - в старой библиотеке, второй - в новой. Они знали, что это не может мне не польстить. Принимая их почетные предложения, я чувствовал себя в точности, как чувствовали бы себя родители мертворожденных близнецов, если бы спустя какое-то время после родов маленькие холодные трупики, лежащие где-нибудь в углу в корзинке в ожидании похорон, вдруг неожиданно порозовели, чихнули и в один голос принялись реветь. В конце концов, я потратил на эти книги более двадцати лучших лет моей жизни, взял на себя нелегкий труд изучить различные языки, нужные мне, чтобы собрать и проверить факты; и, насколько мне было известно, ни один человек до сих пор не подумал их прочитать. Когда я говорю "ни один человек", я должен сделать два исключения. Ирод читал "Историю Карфагена" - Этрурия его не интересовала - и сказал, что очень много узнал из нее о характере финикийцев, но что, по его мнению, мало кто проявит к этой книге такой же интерес. "В этой колбасе слишком много мяса,- сказал он,- и недостаточно специй и чеснока". Он имел в виду, что там было слишком много сведений и недостаточно легкого чтения. Он говорил мне все это, когда я еще был частным лицом, так что тут и речи нет о лести. Единственной, кто кроме моих секретарей и помощников по изысканию прочитал обе книги, была Кальпурния. Она сказала, что предпочитает хорошую книгу плохой пьесе, мои исторические книги - многим хорошим пьесам, которые она видела, а книгу про этрусков - книге про Карфаген, потому что там говорится о знакомых ей местах. Да, чтобы не забыть: когда я сделался императором, я купил Кальпурнии прекрасную виллу возле Остии, дал ей приличное годовое содержание и штат хорошо обученных рабов. Но она никогда не приходила во дворец, и я тоже не посещал ее из страха вызвать ревность Мессалины. Жила она вместе с близкой подругой по имени Клеопатра, родом из Александрии, тоже в прошлом проституткой; но теперь, когда у Кальпурнии было более чем достаточно денег, обе они расстались с этой профессией. Они были спокойные девушки.

А я-я был, как я уже говорил, очень горд предложением александрийцев, ведь, в конце концов, Александрия - культурная столица мира и не кого-нибудь, а меня ее первые граждане назвали выдающимся современным историком. Я очень жалел, что не располагаю временем, чтобы поехать в Александрию и присутствовать хотя бы на одном из чтений. В тот день, когда у меня побывало посольство, я вызвал к себе профессионального чтеца и попросил его прочитать мне без свидетелей несколько отрывков из той и другой книги. Он читал с таким выражением, так четко произносил слова, что, забыв на секунду, что я автор этих отрывков, я принялся громко ему рукоплескать.

ГЛАВА Х

Моей ближайшей задачей за пределами Рима было навести порядок на Рейне. К концу правления Тиберия северные германцы, воодушевленные вестями о его бездейственности, стали делать набеги на противоположную сторону реки в той части территории, которую мы называли Нижней провинцией. Небольшие группки германцев переплывали ночью Рейн в неохраняемых местах, нападали на одинокие дома и деревушки, убивали жителей и захватывали золото и другие ценности, которые могли найти, а на рассвете уплывали обратно. Остановить это было бы нелегко, даже если бы солдаты все время были начеку, чего, во всяком случае на севере, нет, потому что Рейн - река невероятной длины и охранять ее исключительно трудно. Единственной эффективной мерой против набегов был бы ответный удар, но Тиберий не разрешал устраивать карательные экспедиции в широких масштабах. Он писал: "Если вам докучают шершни, сожгите их гнездо, но если это только москиты, не обращайте на них внимания". Что до Верхней провинции, то следует вспомнить, что Калигула во время поездки во Францию послал за Гетуликом, командиром четырех полков, расквартированных в Верхней провинции, и казнил его по необоснованному обвинению в заговоре, затем пересек Рейн во главе огромной армии, прошел несколько миль вглубь, не встречая сопротивления германцев, но вдруг испугался и бросился обратно. Человек, который занял место Гетулика, был командир французских вспомогательных войск, стоявших в Лионе. Звали его Гальба3. Он был одним из ставленников Ливии. Она начала продвигать его по службе, когда он был еще совсем молод, и он вполне оправдал ее доверие. Отважный воин и проницательный судья, Гальба трудился не покладая рук и имел репутацию образцового отца и мужа. Он достиг консульского возраста за шесть лет до того. В своем завещании Ливия оставила ему пятьсот тысяч золотых. Однако Тиберий, выступавший душеприказчиком Ливии, заявил, что это, должно быть, ошибка. Сумма была написана цифрами, а не словами, и, конечно же, завещательница имела в виду не пятьсот, а пятьдесят тысяч. Поскольку Тиберий не выплатил никому из тех, кому Ливия отказала деньги, ни одного золотого, в то время это не имело значения, но когда ему на смену пришел Калигула и расплатился со всеми сполна, то, что Калигула не знал об обмане Тиберия, оказалось для Гальбы весьма неудачным. Однако Гальба не настаивал, чтобы ему отдали всю положенную сумму, и, возможно, это оказалось к лучшему. В противном случае Калигула, у которого вскоре кончились деньги, не только не дал бы Гальбе этот важный пост на Рейне, но и, кто знает, обвинил бы его в том, что он участвовал в заговоре Гетулика.

То, как Калигула выбрал на этот пост Гальбу, довольно забавная история. Однажды он назначил в Лионе большой парад и, когда он закончился, призвал к себе всех офицеров, принимавших в нем участие, и прочитал им нотацию насчет необходимости держаться в хорошей физической форме.

- Римский солдат,- сказал он,- должен быть жестким, как подошва, и крепким, как железо, и офицеры обязаны подавать своим солдатам пример. Интересно, сколько из вас выдержат пустяковое испытание, которое я вам приготовил. Пошли, друзья, устроим небольшую пробежку в направлении Аутуна.

Он сидел в легкой коляске, запряженной двумя резвыми французскими лошадками. Кучер взмахнул кнутом, и они снялись с места. Вспотевшие после парада офицеры в тяжелой амуниции, с тяжелым оружием кинулись следом за ним. Калигула держался достаточно близко, чтобы они не могли отстать и скрыться из виду, но и не давал лошадям идти шагом, чтобы офицеры не последовали их примеру. Коляска ехала все дальше и дальше. Офицеры растянулись позади вереницей. Многие потеряли сознание, один умер на бегу. Когда началась двадцатая миля, Калигула наконец остановил лошадей. Только один человек выдержал испытание - Гальба. Калигула сказал:

- Что ты предпочитаешь, генерал,- бежать бегом обратно или ехать со мной рядом?

Гальба, хоть и запыхался, смог ответить, что, будучи солдатом, не имеет права выбора, он привык выполнять приказ. Калигула разрешил ему вернуться в Лион пешком, а на следующий день дал ему его теперешнее назначение. Агриппинилла, встретив Гальбу в Лионе, весьма им заинтересовалась; она захотела выйти за него замуж, хотя он уже был женат на женщине из рода Лепидов. Гальба, вполне довольный своей женой, держался по отношению к Агриппинилле так холодно, как позволяла его преданность Калигуле. Агриппинилла не прекращала обхаживать его и однажды на приеме, устроенном тещей Гальбы, куда Агриппинилла явилась без приглашения, разразился скандал. Перед всеми собравшимися там знатными гостями теща Гальбы назвала ее в глаза бесстыдной и похотливой шлюхой и даже ударила кулаком по лицу. Дело обернулось бы плохо для Гальбы, если бы на следующий день Калигула не решил, что Агриппинилла была замешана в заговоре на его жизнь и не сослал ее, о чем я уже рассказывал.

Когда в страхе перед германцами, якобы перешедшими Рейн (досужая выдумка солдат - для смеха), Калигула спасся бегством в Рим, все военные силы были сосредоточены в одном месте. Большие участки реки были оставлены без охраны. Германцы сразу же об этом прослышали, так же как и про трусость Калигулы. Они воспользовались возможностью пересечь Рейн крупными силами и закрепиться на нашей территории, где причинили много вреда. Пересекали реку германцы из племени хаттов, что значит "горные коты". Кот - эмблема их племени. У них есть крепости в горной части страны, между Рейном и Верхним Везером. Мой брат Германик всегда отдавал им должное, считая лучшими воинами в Германии. В бою они держат строй, подчиняются, почти как римляне, приказам командиров, ночью строят укрепления и выставляют дозоры - предосторожность, которую редко применяют прочие племена.

Гальбе понадобилось несколько месяцев, чтобы вытеснить их с захваченной территории и прогнать обратно за Рейн, и это стоило ему значительных потерь в живой силе.

Гальба был сторонник строгой дисциплины. Гетулик же, хотя и способный командир, отличался терпимостью и мягкостью характера. В день, когда Гальба приехал в Майнц, чтобы принять командование, солдаты смотрели игры, устроенные в честь Калигулы. "Охотник" очень ловко справился с леопардом, и солдаты принялись дружно хлопать. Первые слова, которые Гальба произнес, войдя в генеральскую ложу, были следующими:

- Солдаты, держите руки под плащами. Теперь здесь командую я, а я не потерплю разгильдяйства и распущенности.

И в этом все имели случай убедиться. Однако, несмотря на строгость, он пользовался огромной популярностью. Враги обвиняли его в скупости, но это несправедливо, просто он был бережлив, воздержан в пище, не одобрял расточительства среди офицеров и требовал подробного отчета в тратах у своих подчиненных. Когда пришло известие об убийстве Калигулы, друзья побуждали его пойти на Рим во главе его войск, говоря, что он единственный человек, который может взять под контроль империю. Гальба отвечал:

- Отправиться на Рим и оставить Рейн без защиты? Интересно, за кого вы меня принимаете? Я римлянин. К тому же, по общему мнению, этот Клавдий - скромный и работящий человек, и хотя многие из вас, по-видимому, считают его дураком, я бы не торопился называть так члена императорской фамилии, который с успехом сумел пережить Августа, Тиберия и Калигулу. Я думаю, что в данных обстоятельствах это удачный выбор, и буду рад присягнуть Клавдию на верность. Он не воин, скажете вы. Тем лучше. Военный опыт императора не всегда благо. Божественный Август - говорю это со всем к нему уважением - был склонен в старости связывать руки своим генералам, давая им чересчур подробные инструкции и советы; последняя балканская кампания не тянулась бы так долго, если бы ему не хотелось, сидя в тылу, вновь выиграть те битвы, которые он выиграл во главе своих войск сорок лет назад. Я не думаю, что Клавдий в его возрасте захочет сам ходить в походы или будет склонен отвергать решения своих генералов в вопросах, в которых сам он не смыслит. Но в то же время он историк, обладающий глубокими знаниями, и, как утверждают, имеет такое доскональное знакомство с основными стратегическими принципами, какому может позавидовать любой главнокомандующий с реальным боевым опытом.

Эти слова Гальбы были впоследствии переданы мне одним из его офицеров, и я послал ему лично письмо с благодарностью за его лестное мнение. Я сказал, что пусть он не беспокоится, я всегда дам полную свободу действий генералам в тех кампаниях, которые они будут возглавлять по моему приказу или моей санкции. Я буду лишь решать, должен ли поход быть завоевательным или носить чисто карательный характер. В первом случае сила удара должна быть смягчена, надо проявить гуманность: не разрушать захваченных городов и деревень, не уничтожать посевов, не оскорблять местных богов, и если враг уже разбит, не превращать бой в бойню. Однако если цель похода - карательная, тут уж не до милосердия: нужно предавать разорению города и деревни, сжигать на корню хлеб, равнять с землей храмы и безжалостно истреблять тех жителей, которых нет смысла угонять в Рим в качестве рабов. Я также буду указывать, на какие резервы может рассчитывать генерал и сколько ему разрешено иметь убитых и раненых. Я буду заранее намечать совместно с генералом конкретные объекты нападения и попрошу его сказать, сколькодней или месяцев ему понадобится, чтобы их захватить. Решение всех стратегических и тактических задач - расстановку войск, их боевой порядок - я оставлю на его усмотрение и воспользуюсь моим правом взять на себя личное командование и привести необходимые подкрепления только в том случае, если цель похода не будет достигнута за намеченное время, а количество убитых и раненых превысит обусловленное число.

Дело в том, что я задумал поход во главе с Гальбой против "горных котов". Это должна была быть карательная экспедиция. Я не собирался расширять империю, переходя Рейн - естественную и самоочевидную границу, но, поскольку хатты и другое северогерманское племя, истевоны, проявили неуважение к этой границе, надо было со всей решительностью показать, что Рим не потерпит попрания своего достоинства. Мой брат Германик частенько говорил, что единственное, чем можно снискать уважение германцев, это жестокость,- они единственный народ в мире, о котором он может это сказать. На испанцев, к примеру, производит впечатление вежливость завоевателей, на французов - богатство, на греков - уважение к искусству, на евреев - моральная чистота, на африканцев - хладнокровие и властность. Но для германца все это - ничто, его нужно бить смертным боем, пока не свалишь с ног, и снова бить, когда он попытается подняться, и снова бить, когда он будет, стеная, лежать на земле. "Пока раны его болят, он уважает руку, которая их нанесла".

Одновременно с походом против хаттов, возглавляемого Гальбой, должна была начаться другая карательная экспедиция против истевонов - во главе с Габинием, генералом, командовавшим четырьмя полками на Нижнем Рейне. Эта кампания интересовала меня куда больше, чем поход Гальбы, так как она имела дополнительную цель. Прежде чем отдать о ней приказ, я принес жертвы в храме Августа и сообщил ему по секрету, что намерен довести до конца дело, которое не удалось завершить моему брату Германику и которое, как я знаю, интересует Его Самого, а именно: освободить из плена третьего и последнего из утерянных Варом орлов, который вот уже тридцать лет как находится в руках германцев. Германик, напомнил я Ему, захватил обратно первого из утерянных орлов через год после Его, Августа, обожествления, а второго - на следующее лето, но прежде чем он смог отомстить за Вара, устроив германцам сокрушительный разгром, и завоевать обратно последнего орла, Тиберий отозвал его в Рим. Поэтому я обратился к Августу с мольбой содействовать успеху нашего оружия и восстановить честь Рима. Когда с жертвенника поднялся дымок, мне почудилось, что рука статуи шевельнулась, словно благословляя меня, а голова кивнула. Возможно, тут был виноват дым, но я принял это за счастливое предзнаменование.

По правде сказать, я не сомневался в том, где именно в Германии был спрятан последний орел, и гордился тем, как я это обнаружил. Мои предшественники тоже могли бы об этом догадаться, если бы немного задумались. Мне всегда было приятно доказать самому себе, что я вовсе не такой дурак, каким все меня считают, и мало того - со многим могу управиться куда лучше их. Мне пришло в голову, что среди моей личной охраны, состоящей из пленных германцев самых разных племен из всех областей Германии, должно быть по крайней мере с полдюжины человек, знающих, где спрятан орел. Однако когда Калигула спросил их об этом, поставив в строй, и предложил свободу и кругленькую сумму в обмен на интересующие его сведения, лица их тут же стали непроницаемыми: казалось, никто ничего не знал. Я избрал совсем иной метод убеждения. Как-то раз я приказал им построиться и обратился к ним самым доброжелательным тоном. Я сказал, что в награду за верную службу намерен оказать им неслыханную милость: вернуть в Германию - дорогую их сердцу родину, о которой они каждый вечер поют такие грустные песни,- всех членов батальона телохранителей, которые прослужили в нем больше двадцати пяти лет. Я сказал, что хотел бы одарить их на прощанье золотом, оружием, лошадьми и тому подобным, но, к несчастью, не могу это сделать, не могу даже разрешить им забрать с собой имущество, которое они накопили за время своего плена. Препятствием служит пропавший орел. Пока эта священная эмблема не вернулась, честь Рима все еще в закладе, и если я награжу тех, кто в юности участвовал в разгроме армии Вара, чем либо еще, кроме свободы, это произведет в городе очень плохое впечатление. Однако для истинного патриота свобода дороже золота, и я уверен, они примут мой дар с такой же радостью, с какой я его приношу. Я не требую, сказал я, открыть мне местопребывание орла, поскольку это, несомненно, тайна, которую они поклялись своим богам никому не выдавать; я не буду просить никого из них нарушить клятву за деньги, как мой предшественник на престоле. Через два дня, пообещал я, все ветераны, прослужившие двадцать пять лет, будут отправлены за Рейн под надежным эскортом.

Затем я их распустил. Последствия не трудно было предвидеть. Эти ветераны еще меньше стремились вернуться в Германию, чем римляне, захваченные в плен парфянами в битве при Каррах, стремились вернуться в Рим, когда тридцать лет спустя Марк Випсаний Агриппа торговался с царем насчет обмена пленных. Эти римляне успели обосноваться в Парфии, женились, завели детей, разбогатели и совершенно забыли о прошлом. И мои германцы в Риме, хотя формально - рабы, вели самую легкую и приятную жизнь, и тоска их по дому была напускной, просто служила оправданием сентиментальных слез, когда они напивались. Они явились ко мне все, как один, и умоляли разрешить им остаться у меня на службе. Многие из них были отцами и даже дедами детей, рожденных рабынями из дворцовой челяди, у всех них водились деньги, так как Калигула время от времени дарил им щедрые подарки. Я притворился сердитым, обвинил их в неблагодарности и низости, раз они отказываются от бесценного дара свободы, и сказал, что не нуждаюсь больше в их услугах. Они попросили их простить и разрешить им по крайней мере взять с собой свои семьи. В этой просьбе я им отказал, снова упомянув об орле. Один из них, херуск, вскричал:

- Во всем виноваты эти проклятые хавки, это из-за них нам приходится уходить. Они поклялись не раскрывать тайны, а мы, все прочие германцы, которые тут ни при чем, должны страдать.

Это мне и было нужно. Я отпустил всех, кроме членов большого и малого племени хавков (хавки живут на северном побережье Германии, между Голландскими озерами и Эльбой; в свое время они входили в конфедерацию Германца). Им я сказал:

- У меня нет намерения допытываться, где спрятан орел, но если кто-нибудь из вас не давал клятвы молчать, скажите мне об этом сразу.

Те, кто был из племени больших хавков, живущих на северо-западе, заявили, что они не давали никаких клятв. Я им поверил, потому что второй орел, которого отвоевал Германик, находился в их храме. Вряд ли одному племени достались бы два орла, когда распределяли добычу, захваченную после победы Германна над Варом.

Затем я обратился к старшему из малых хавков:

- Я не спрашиваю тебя, где орел и какому богу ты принес клятву. Но, может быть, ты мне скажешь, в каком городе или деревне ты ее давал? Если ты это скажешь, я отменю приказ о твоем возвращении на родину.

- Даже это будет нарушением клятвы, цезарь.

И тут я прибегнул к старому приему, о котором читал, когда занимался историей. Однажды некий финикийский судья, выехавший в одну деревню на судебное разбирательство, хотел узнать, где обвиняемый в краже человек спрятал украденную им золотую чашу; судья сказал этому человеку, что верит в его невиновность и отпустит его из-под стражи. "Пошли, приятель, лучше погуляем вместе, и ты покажешь мне все, что есть интересного в вашей деревне". Человек провел его по всем улицам, кроме одной. Судья узнал от его соседей, что в одном из домов на этой улице живет возлюбленная вора. Чашу нашли спрятанной у нее на чердаке. Последовав примеру судьи, я сказал:

- Ладно, я не буду настаивать.

Затем я обернулся к другому члену племени, который, судя по его тревожному и хмурому виду, разделял тайну, и спросил небрежно:

- Скажи, в каких городах и деревнях на вашей земле воздвигнуты храмы германскому Геркулесу?

Было вполне вероятно, что орлов посвящали именно этому божеству. Он перечислил семь имен, и я их записал.

- Это все? - спросил я.

- Больше не припоминаю,- ответил он.

Я обратился к большим хавкам.

- Я уверен, что на такой территории, как малая Хавкия, между великими реками Вебером и Эльбой не может быть всего семь храмов.

- О да, цезарь,- ответили они.- Он не упомянул знаменитый храм в Бремене на восточном берегу Вебера.

Вот благодаря чему я смог написать Габинию: "Я думаю, ты найдешь орла спрятанным в каком-нибудь укромном месте в храме Геркулеса в Бремене на восточном берегу Вебера. Не трать лишнего времени на расправу над истевонами. Пройди сперва сомкнутым строем через их земли и земли анзибариев, вызволи орла, а жечь, убивать и грабить будете на обратном пути".

Кстати, чтобы не забыть, я хотел рассказать вам еще одну историю похищенной золотой чаши: могу с таким же успехом сделать это сейчас. Однажды я пригласил на ужин несколько всадников из провинции, и - представьте только! - один из негодяев, марселец, унес золотую чашу, которая стояла перед ним. Я ничего ему не сказал и на следующий день снова пригласил его к ужину, но на этот раз перед ним поставили каменную чашу. Это, видимо, его напугало, так как на следующее утро золотая чаша была возвращена в сопровождении записки, где он в чрезмерно униженных выражениях извинялся за то, что осмелился взять на два дня мою чашу, чтобы скопировать узор, который привел его в восторг: он хотел увековечить память о великой чести, которую я ему оказал своим приглашением, ставя у себя дома на стол подобную чашу с вином до конца своих дней.

В ответ я отправил ему каменную чашу с просьбой прислать взамен в качестве сувенира золотую копию моей.

Я назначил день в мае, когда должны были начаться оба похода во главе с Гальбой и Габинием, увеличил численность их войск за счет рекрутов, набранных во Франции и Италии, до шести полков - оставив два полка оборонять границу на Верхнем Рейне и два - на Нижнем,- ограничил для каждого число возможных потерь убитыми и ранеными до двух тысяч человек и приказал закончить все операции к первому июля и вернуться домой. Целью Гальбы было захватить три города хаттов, построенных, когда Германия была под эгидой Рима: Нуазиум, Гравионарий и Мелокав, которые расположены на одной линии, параллельно Рейну, примерно в ста милях в глубь страны от Майнца.

Не буду входить в подробности. Скажу только, что обе кампании закончились полным успехом. Гальба сжег сто пятьдесят укрепленных частоколами деревень, уничтожил тысячи акров посевов, убил огромное число германцев, вооруженных и безоружных, и разграбил три указанных города к середине июня. Он взял около двух тысяч пленников обоего пола, в том числе знатных мужчин и женщин в качестве заложников, чтобы держать хаттов в узде. Он потерял двенадцать сотен солдат убитыми и ранеными, из которых всего четыреста были римляне. Задача Габиния была трудней, но он ее выполнил, потеряв только восемьсот человек. Он воспользовался моим предложением, данным в последнюю минуту, не идти прямо на Бремен, но захватить территорию ангривариев, живущих к югу от малых хавков, и уже оттуда послать на Бремен летучий кавалерийский отряд - вдруг удастся захватить город до того, как хавки сочтут нужным перенести орла в другое, более безопасное хранилище. Все удалось в точности, как было задумано. Кавалеристы, под командой самого Габиния, нашли орла там, где я ожидал, и Габиний был так доволен своим успехом, что подтянул туда остальные полки и прошел через всю малую Хавкию из конца в конец, сметая все на своем пути и сжигая один за другим деревянные капища германского Геркулеса, пока не осталось ни одного. Деревни и посевы он уничтожал не так методично, как Гальба, но на обратном пути сделал вполне достаточно, чтобы истевоны долго его помнили, и захватил две тысячи пленных.

Известие о спасении орла пришло в Рим одновременно с известием об успешном захвате Гальбой хаттских городов, и сенат немедленно присудил мне титул императора, от которого на этот раз я не отказался. Я счел, что заслужил его, найдя местопребывание орла, предложив устроить глубокий кавалерийский рейд и проведя подготовку обеих кампаний в полной тайне. Никто ничего не знал о них, пока я не подписал приказ о том, что новобранцы в Италии и Франции должны быть под ружьем и в течение трех дней отправиться на Рейн.

Гальба и Габиний получили триумфальные украшения; я бы ходатайствовал перед сенатом о триумфах, если бы походы не были всего лишь карательными. Но я убедил сенат дать Габинию наследственное имя "хавк" в ознаменование его подвига. Орла пронесли в торжественной процессии к храму Августа, где я совершил жертвоприношение и поблагодарил его за божественную помощь, затем посвятил ему деревянные ворота храма, где был найден орел,- Габиний прислал их мне в подарок. Самого орла я Августу посвятить не мог, так как уже давным-давно ему было приготовлено место рядом с другими двумя спасенными орлами в храме Марса Мстителя. Позже я отнес его туда и исполнил церемонию посвящения: мое сердце было преисполнено гордости.

Солдаты придумали куплеты о спасении третьего орла, но на этот раз вместо того, чтобы прибавить их к старой балладе "Три печали сиятельного Августа", они сложили новую балладу под названием "Клавдий и орел". Нельзя сказать, чтобы она мне льстила, но некоторые куплеты мне очень нравятся. Сюжет заключается в том, что, хотя во многих отношениях я форменный дурак и делаю самые нелепые вещи: мешаю кашу ногой, бреюсь гребнем, отправившись в бани, выпиваю масло, которым должен умащать тело, и умащаюсь вином, которое мне подают для питья,- при всем том я на редкость учен: знаю названия всех звезд на небе, декламирую все стихи на свете и прочитал все книги во всех библиотеках мира. И плодом моей мудрости стало то, что лишь я смог сказать римлянам, где находится орел, который пропадал столько лет и не давался в руки тем, кто хотел вернуть его в Рим. В начале баллады повествуется - в драматических тонах - о том, как дворцовая гвардия провозгласила меня императором; я приведу три куплета, чтобы показать, что это за баллада:

Клавдий скрылся за портьерой,

Грат отвел ее тотчас:

"Нас веди! - сказал он грозно.Мы готовы, дай приказ!

Ради Августа веди нас
В бой, на славные дела.
Ну, смелей, ученый Клавдий!
Надо вызволить орла!"
Хватанул ученый Клавдий

Жадным ртом горшок чернил:

"А по мне - орла, сову ли:

На обоих хватит сил".

В начале августа, через двадцать дней после того, как меня избрали императором, Мессалина родила мне сына, и впервые в жизни я почувствовал отцовскую гордость. К своему сыну Друзиллу, который умер лет двадцать назад, когда ему было одиннадцать, я не испытывал никаких родительских чувств и очень прохладно относился к моей дочери Антонии, хотя она была хорошим ребенком. Происходило это потому, что брак с Ургуланиллой, матерью Друзилла, и с Элией, матерью Антонии (я развелся с ними обеими, как только политическая ситуация предоставила мне такую возможность), был навязан мне: я не любил ни ту ни другую. А в Мессалину я был страстно влюблен; я думаю, нашу римскую богиню Луцину, которая ведает родами, редко так обхаживали, воссылая к ней столько молений и принося столько жертв, как это делал я в последние два месяца, когда Мессалина была на сносях. Это был прекрасный здоровый младенец и, будучи моим единственным сыном, получил мои имена, как это у нас в обычае. Но я дал всем понять, что называть его надо Друз Германик. Я знал, что это произведет должное впечатление на германцев. Первый Друз Германик, чье имя вселяло страх по ту сторону Рейна почти пятьдесят лет назад, был мой отец, следующий, через двадцать пять лет - мой брат, я сам тоже был Друз Германик, а разве не я совсем недавно вернул в Рим последнего орла? Пройдет четверть века, и мой маленький Германик обязательно нас повторит - ведь все в истории повторяется - и перебьет еще несколько десятков тысяч германцев. Германцы как шиповник на краю поля: растет он так быстро, что его все время надо истреблять железом и огнем, чтобы он не вторгался в чужие владения. Как только мальчику исполнилось несколько месяцев и я мог взять его на руки без риска причинить ему вред, я завел привычку носить его по всему дворцу и показывать солдатам, которые любили его не меньше, чем я. Я напоминал им, что мальчик был первым из истинных цезарей со времен Великого Юлия, которому дали при рождении имя Цезарь, а не принят в этот род, как были по очереди приняты Август, Марцелл, Гай, Луций, Постум, Тиберий, Кастор, Нерон, Друз и Калигула. Правда, в последнем случае гордыня толкнула меня на неточность. Калигула, в отличие от его братьев Нерона и Друза, родился на несколько лет позднее, чем его отец, мой брат Германик, был усыновлен Августом (цезарем благодаря тому, что самого его усыновил Юлий Цезарь); так что он был настоящим Цезарем. Меня спутал тот факт, что Тиберий (Цезарь благодаря тому, что его усыновил Август) усыновил Калигулу, только когда тому исполнилось двадцать три года.

Мессалина не пожелала кормить маленького Германика грудью, хотя я очень этого хотел, и нашла для него кормилицу. Она слишком занята, чтобы выкармливать ребенка, сказала она. Но когда кормишь грудью, это почти наверняка предохраняет от следующей беременности, а беременность куда больше отражается на самочувствии и мешает свободе действий, чем кормление грудью. Поэтому Мессалине не повезло - она вновь забеременела, да так скоро, что между рождением Германика и нашей дочери Октавии прошло всего одиннадцать месяцев.

В то лето был плохой урожай, и в городских житницах оставался такой скудный запас, что я перепугался и сократил бесплатный суточный рацион зерна, который бедные горожане считали причитающимся им по праву, до самого минимума. Да и это количество я умудрился выдавать лишь потому, что покупал или реквизировал зерно всюду, где была возможность. Путь к сердцу народа лежит через его желудок. В середине зимы, до того, как из Египта и Африки стали привозить пшеницу (к счастью, там новый урожай был исключительно хорошим), в бедных районах города не раз вспыхивали беспорядки и слышалась болтовня о перевороте.

ГЛАВА XI

К этому времени мои строители закончили отчет, который я им велел сделать, относительно того, возможно ли превратить Остию в безопасную зимнюю гавань. На первый взгляд, отчет этот мог отбить всякую охоту за это браться. Чтобы ее построить, требовалось десять лет и десять миллионов золотых. Но я напомнил себе, что результат нашей работы останется навеки и нам никогда не будет угрожать голод, во всяком случае до тех пор, пока в наших руках Египет и Африка. Мне казалось, что это дело достойно величия и гордости Рима. Прежде всего надо было вынуть грунт на большом участке земли, со всех сторон огородить котлован бетонными подпорными стенами и лишь затем пускать воду в эту внутреннюю гавань. Снаружи ее будут защищать два уходящих на глубину больших мола, построенных с двух сторон от входа, и остров между их оконечностями, который станет служить как волнорез, когда подует западный ветер и в устье Тибра стремительно покатятся огромные валы. На острове предполагалось построить маяк, наподобие знаменитого александрийского маяка, чтобы корабли могли безопасно войти в гавань, какой бы темной и ненастной ни была ночь. Этот остров и оба мола должны были образовать наружную гавань.

Когда строители принесли мне планы, они сказали:

- Мы сделали то, что ты нам велел, цезарь, но, конечно, это потребует огромных денег.

Я ответил довольно резко:

- Я просил о плане и примерной смете, вы были так любезны, что приготовили и то и другое, за это я вам весьма благодарен. Однако я не нанимал вас в финансовые советчики и буду признателен, если вы оставите свое мнение при себе.

- Но Каллист, государственный казначей...- начал было один из них.

Я оборвал его.

- Да, естественно, Каллист говорил с вами. Он очень осторожен, когда речь идет о государственных деньгах, и это правильно. Но все хорошо в меру. Строительство гавани - дело величайшей важности. К тому же я не удивлюсь, если узнаю, что отбить у меня охоту заниматься этим вас убедили торговцы зерном. Чем меньше становится зерна, тем они становятся богаче. Они молят богов о плохой погоде и жиреют на горестях бедняков.

- О, цезарь,- добродетельно вскричали они в один голос, - неужели ты веришь, что мы станем брать взятки у торговцев зерном?!

Я увидел, что мой выстрел попал в цель.

- Я сказал "убедили", а не "подкупили". Не обвиняйте себя понапрасну. Послушайте-ка меня. Я намерен привести свой план в исполнение, сколько бы это ни стоило, вбейте это себе в голову. И вот еще что: это не займет столько времени и не потребует столько денег, как вам, по-видимому, кажется. Через три дня мы с вами тщательно разберемся в этом вопросе.

По совету моего секретаря Полибия я обратился к дворцовым архивам и там на самом деле обнаружил проект, подготовленный строителями Юлия Цезаря девяносто лет назад с той же самой целью. Проект почти не отличался от нового, но приблизительное время и стоимость оказались, к моему огромному удовольствию, куда меньше: четыре года и четыре миллиона золотых. С учетом некоторого подорожания материалов и труда нашу задачу можно будет выполнить, затратив половину той суммы, которую назвали мои строители, и более чем в два раза быстрей. В некоторых отношениях старый проект (отвергнутый как слишком дорогой!) был лучше нового, если не считать того, что в нем не был предусмотрен остров. Я тщательно изучил оба плана, сравнивая их по тем пунктам, где имелись расхождения, а затем поехал в Остию, взяв с собой Вителлия, который хорошо разбирался в строительном деле, чтобы проверить, не произошло ли каких-либо крупных перемен на территории будущей гавани со времени Юлия.

Когда я встретился со строителями, я был так напичкан информацией, что им было невозможно меня обмануть - например, занизив количество земли, которое сто человек могут перенести с одного места в другое за день, или утверждая, будто при выемке грунта придется стесать много тысяч футов твердой породы. Я знал теперь обо всем этом почти столько же, сколько они. Я не говорил им, откуда я это знаю, пусть думают, будто я познакомился со строительством во время занятий историей и мне хватило одной-двух поездок в Остию, чтобы глубоко изучить всю проблему и прийти к своим выводам. Я воспользовался тем впечатлением, которое на них произвел, и сказал, что, если замечу хоть какие-нибудь попытки затянуть работу после того, как она начнется, и недостаточный интерес к делу, я отправлю их всех вниз, в преисподнюю, чтобы они построили Харону на Стиксе новый пирс. Работа в гавани должна начаться немедленно. У них будет столько работников, сколько им надо, хотя бы тридцать тысяч и тысяча десятников из армии с необходимыми материалами, инструментами и транспортом, но начать они должны без задержки.

Затем я вызвал к себе Каллиста и сообщил свое решение. Когда он воздел с отчаянием руки и поднял к небу глаза, я сказал, чтобы он прекратил ломать комедию.

- Но, цезарь, где нам достать деньги? - заблеял он, как овца.

- У торговцев зерном, идиот,- ответил я.- Дай мне имена главных членов Зерновой Лиги, и я постараюсь, чтобы мы получили столько денег, сколько нам нужно.

Не прошло и часа, как передо мной предстали шестеро самых богатых торговцев зерном в Риме.

Я решил взять их на испуг.

- Мои строители сообщили мне, что вы пытались их подкупить, чтобы они представили проект новой гавани в Остии в невыгодном свете. Я смотрю на это очень серьезно. Это равносильно заговору против жизни ваших сограждан. Вы заслуживаете, чтобы вас кинули на растерзание диким зверям.

Они со слезами клялись, что ни в чем не повинны, и молили меня научить, как им доказать свою преданность мне и Риму.

- Ничего не может быть легче: мне нужен срочный заем в один миллион золотых для осуществления остийского проекта; как только состояние финансов позволит, сумма будет возвращена.

Они стали уверять, будто, даже сложившись вместе, не смогут наскрести половины этой суммы, но я был не настолько глуп, чтобы им поверить. Я дал им месяц на то, чтобы раздобыть деньги, и предупредил, что, если они этого не сделают, я отправлю их в изгнание на Черное море. Или дальше.

- И помните,- сказал я,- когда эта гавань будет построена, это будет моя гавань: если вы захотите ею пользоваться, вам придется просить у меня разрешения. Не советую вам со мной ссориться.

Через пять дней я получил от них деньги, и в Остии сразу закипела работа: строили пристанища для людей, распределяли задания. Нужно признаться, что в подобных случаях очень приятно быть монархом и иметь возможность осуществить важное начинание, подавляя глупое противодействие одним повелительным словом. Но я должен был постоянно напоминать себе об опасности замедлить возрождение республики, если я стану неправильно осуществлять императорские прерогативы. Я делал все возможное, чтобы поощрить свободу речи и патриотизм и не позволить моим личным причудам превратиться в законы, которым должен подчиняться весь Рим. Это было очень трудно. Самое смешное то, что, судя по всему, свобода речи, патриотизм и сам республиканский идеализм входили в рубрику моих личных причуд. И хотя вначале, не желая казаться надменным, как все монархи, я поставил себе за правило быть доступным для любого из граждан Рима и разговаривать с людьми дружески, запанибрата, вскоре я был вынужден держаться более сдержанно и сухо. И не в том дело, что у меня не было времени для болтовни со всеми, кто заглядывал во дворец, а в том, скорее, что мои сограждане, за немногими исключениями, бессовестно злоупотребляли моей благожелательностью. Они отвечали на мою приязнь или вежливым высокомерием, точно хотели сказать: "Тебе не удастся одурачить нас и сделать из нас преданных слуг", или насмешливой наглостью, точно хотели сказать: "Почему ты не ведешь себя, как истинный император?", или насквозь фальшивой дружбой, точно хотели сказать: "Если тебе, ваше величество, угодно расслабиться и угодно, чтобы мы, сообразуясь с твоим чудачеством, тоже расслабились, погляди только, как мы стараемся тебе угодить! Но если ты вздумаешь нахмуриться, мы тут же падем ниц".

Но вернемся к гавани. Как-то раз Вителлий сказал мне:

- Республике нечего и надеяться осуществить общественные работы такого масштаба, какие может себе позволить монархия. Все грандиозные сооружения мира - дело рук царей или цариц. Городские стены и висячие сады Вавилона. Мавзолей в Галикарнасе. Пирамиды. Ты никогда не был в Египте, верно? Я служил там в гарнизоне молодым солдатом. О, боги, невозможно передать словами, какое чувство благоговения и страха охватывает тебя при виде их. Мало сказать, охватывает - сокрушает тебя. Сперва ты слышишь о них в детстве и спрашиваешь: "Что это - пирамиды?" Тебе отвечают: "Огромные каменные гробницы трехгранной формы, без всяких украшений, просто покрытые белой штукатуркой, в Египте". Это звучит не очень интересно и не производит на тебя впечатления. Ты представляешь в уме те "огромные" строения, с которыми знаком,- скажем, храм Августа здесь, в Риме, или базилику Юлия. А затем, попав в Египет, видишь их вдали, в глубине пустыни - небольшие белые пятна, вроде палаток, и говоришь; "Это пирамиды? И чего только из-за них поднимают такой шум?" Но когда спустя несколько часов стоишь у их подножья задрав голову вверх, это совсем другое дело! Цезарь, они так огромны, что в это нельзя поверить. Этого не может быть. Когда думаешь, что они выстроены человеческими руками, становится физически дурно. Первый взгляд на Альпы не идет ни в какое сравнение. Пирамиды такие белые, гладкие, безжалостно вечные. Такой грозный памятник людских устремлений...

- А также глупости, тирании и жестокости,- прервал я его.- Царь Хеопс, который построил Большую пирамиду, разорил свою богатую страну, обескровил ее и оставил при последнем издыхании; и все для того, чтобы удовлетворить свое нелепое тщеславие и поразить богов своей сверхъестественной мощью. А какой практической цели служит эта пирамида? Она была задумана как надгробный памятник Хеопсу до скончания века. Однако я читал, что этот нелепый, хотя и величественный мавзолей уже давно пуст. Гиксосы, эти властители пустынных нагорий, нашли потайной вход, обшарили внутреннее помещение и сделали костер из мумии гордого Хеопса.

Вителлий улыбнулся.

- Ты не видел Большой пирамиды, не то ты бы так не рассуждал. Да, она пуста, но это делает ее еще величественней. А что до цели, то она служит очень важной цели. Ее вершина является ориентиром для египетских крестьян, когда кончается ежегодный разлив Нила и они должны снова размечать границы своих полей в море плодородного ила.

- Лучше бы поставили высокий столб,- сказал я,- а еще лучше два - по одному на каждом берегу Нила - затраты же были бы пустяковыми. Хеопс был сумасшедший, как Калигула, хотя, в отличие от него, имел одну постоянную манию, а Калигула хватался то за одно, то за другое. Огромный город, который он задумал воздвигнуть в Альпах над Большим перевалом Святого Бернарда, вряд ли был бы доведен до конца, даже доживи Калигула до ста лет.

Вителлий согласился:

- Он был болтун. Ближе всего к сооружению пирамид он подошел, когда построил этот чудовищный корабль и украл в Александрии большой красный обелиск. Да, он был болтун и кривляка.

- Однако я вспоминаю, что однажды ты простерся ниц перед этим болтуном и кривлякой, как перед богом.

- А я с благодарностью вспоминаю, что посоветовал это сделать и сам подал мне пример - ты.

- Да простят нас небеса,- сказал я.

Во время этого разговора мы стояли возле храма Капитолийского Юпитера, где только что совершили обряд очищения в связи с тем, что незадолго до того на крышу храма опустилась птица, предвещающая несчастье (это была сова из тех, что мы называем "поджигательницами", так как они предрекают гибель от огня тому зданию, на которое они сядут). Я протянул вперед руку:

- Видишь? Это часть величайшего памятника, какой когда-либо был построен и, хотя Август и Тиберий - тот и другой самодержцы - внесли в него свой вклад и содержали в порядке, первоначально создан он был свободным народом. И я не сомневаюсь, что он будет существовать так же долго, как пирамиды, не говоря уже о том, что, как показало время, он сослужил куда большую службу людям.

- Не понимаю, о чем ты говоришь. По-моему, ты показываешь на дворец.

- Я показываю на Аппиеву дорогу,- торжественно отвечал я.- Ее начали строить, когда цензором был мой великий предок Аппий Клавдий Слепой. Римские дороги - величайший памятник человеческой свободе, какой когда-либо был воздвигнут благородным и великодушным народом. Они пересекают горы, болота и реки. Они широкие, прямые и надежные. Они соединяют город с городом, страну со страной. Они тянутся на десятки тысяч миль и всегда переполнены толпами благодарных путников. А Большая пирамида, пусть даже она поднимается на несколько сот футов, повергая любителей достопримечательностей в благоговейный трепет, хотя это всего-навсего разоренная гробница дурного человека,- свидетельство гнета и мучений, так что, взирая на нее, мы, кажется, слышим хлопание бича в руках надсмотрщика и крики и стоны несчастных рабов, пытающихся водрузить на место огромную каменную глыбу...Но тут, увлекаемый все дальше внезапным потоком красноречия, я обнаружил, что забыл начало фразы. Я замолчал, чувствуя себя глупо, и Вителлию пришлось меня выручать. Он воздел руки, закрыл глаза и провозгласил:

- У меня нет слов, сиятельные, чтобы выразить глубину моих чувств по этому поводу.

Мы оба расхохотались во все горло. Вителлий был одним из немногих, кто относился ко мне достаточно дружески, хотя и не переходя границ. Я никогда не знал, был ли он искренним или притворялся, но даже если и притворялся, он так искусно это делал, что я принимал все за чистую монету. Возможно, я вообще не ставил бы его искренность под сомнение, если бы он в свое время менее талантливо разыгрывал восхищение Калигулой и если бы не история с туфлей Мессалины. Сейчас я ее расскажу.

Однажды Вителлий, Мессалина и я поднимались по дворцовой лестнице, как вдруг Мессалина сказала:

- Остановитесь на минутку, пожалуйста. Я потеряла туфлю.

Вителлий быстро обернулся и, подобрав ее, подал Мессалине с почтительным поклоном. Мессалина была очарована. Улыбаясь, она сказала:

- Клавдий, ты не будешь ревновать, если я награжу этого храброго воина, нашего дорогого друга Вителлия, орденом Алмазной Туфли? Он так галантен, так услужлив.

- Но разве туфля тебе не нужна, моя крошка?

- Нет, в такой день лучше ходить босиком. И у меня масса других, не хуже.

Так что Вителлий взял туфлю, поцеловал ее и спрятал в карман в складке тоги, где затем постоянно ее держал, вынимая, чтобы снова поцеловать, когда, разговаривая со мной наедине, с чувством расписывал красоту Мессалины, ее ум и щедрость, добавляя, что мне на редкость повезло с женой. У меня всегда становилось тепло на сердце, а порой появлялись слезы на глазах, когда при мне хвалили Мессалину. Я не переставал удивляться, что она может любить хромого заику, старого педанта, вроде меня, но она клялась, что любит, и никто, доказывал я сам себе, не посмеет сказать, что она вышла за меня из корысти. В то время я был полный банкрот, а уж возможность того, что я стану императором, никак не могла прийти ей в голову.

Гавань в Остии была отнюдь не единственной из моих грандиозных работ на благо общества. Слова сивиллы, которую я, переодевшись в чужое платье, посетил в Кумах за десять лет до восшествия на императорский престол, предвещали, что я тот, кто "воду даст Риму и хлеб зимой". "Хлеб зимой" относился к Остии, а "вода" означала два больших акведука, построенных мной. Любопытная вещь - предсказания. Скажем, тебе что-то напророчили еще в детстве, и тогда это сильно занимало твои мысли, но затем все заволакивается туманом, ты начисто обо всем забываешь, и вдруг туман рассеивается, и ты видишь, что предсказание сбылось. Только после того, как акведуки были построены и освящены и гавань закончена, я вспомнил слова сивиллы. Однако, наверно, они все время были у меня в подсознании - так сказать, божий голос, который нашептывал мне, чтобы я осуществил эти два больших проекта.

Новые акведуки были очень нужны Риму; существующего водоснабжения было недостаточно, хотя он обеспечивался водой лучше любого другого города мира. Мы, римляне, любим свежую воду. Рим - город бань, рыбных садков и фонтанов. Что скрывать - хотя в Риме уже было семь акведуков, богачи, добившись права подключать свои резервуары к главному водоводу, умудрились захватить большую часть общественной воды для собственного употребления - их бассейны должны были наполняться заново каждый день, а огромные сады требовали поливки,- так что многие из бедных граждан были вынуждены летом пользоваться для питья и приготовления пищи водой из Тибра, а это вредно для здоровья. Кокцей Нерва, этот добродушный старец, которого мой дядя Тиберий держал при себе в качестве доброго гения и который в конце концов покончил с собой, так вот этот Нерва, когда Тиберий назначил его инспектором акведуков, советовал ему проявить щедрость и дать городу запасы воды, соответствующие его величине; он напомнил императору, что его предок Аппий Клавдий Слепой заслужил вечную славу, проведя в Рим воду из источника в восьми милях от города, при помощи первого акведука, который так и называли - "Аппиев". Тиберий решил последовать совету Нервы, но отложил это на неопределенный срок. Так он, по своей привычке, откладывал это раз за разом, пока Нерва не умер. Тиберий почувствовал угрызения совести и послал строителей разведать, где есть источники, отвечающие правилам, которые установил знаменитый Витрувий. Правила эти следующие: источник должен бить с одинаковой силой круглый год, вода в нем должна быть чистая и свежая и не покрывать налетом трубы, находиться он должен на такой высоте над уровнем моря, чтобы при требуемом для желоба акведука напоре последний резервуар, куда попадает вода и распределяется затем при помощи труб по городу, был не ниже самых высоких городских зданий. Строителям пришлось довольно далеко удалиться от Рима, прежде чем они напали на источники, которые вполне их удовлетворили; но все же наконец они нашли их к юго-востоку от города. Два прекрасных полноводных источника под названием Голубой и Белый пробивались из земли возле тридцать восьмого дорожного столба по Сублаквейской дороге: их было можно соединить в один. Затем на сорок второй миле той же дороги, но по другую ее сторону, нашли еще один хороший источник - Новый Аниен; туда надо было подвести другой акведук, куда шла бы также вода из четвертого источника, Геркуланийского, расположенного напротив Голубого. Строители доложили Тиберию, что вода из этих четырех родников отвечает всем необходимым требованиям, чего нельзя сказать о тех ключах, которые находятся ближе. Тиберий велел представить планы двух акведуков и потребовал сметы. Но когда получил, тут же решил, что это ему не по карману, а вскоре умер.

Вступив на престол, Калигула, желая показать, что он не так скуп, как Тиберий, и его более заботят интересы Рима, сразу же начал осуществлять его проекты, кстати разработанные очень хорошо и подробно. Начал-то он прекрасно, но чем больше пустела его казна, тем трудней было продолжать, и, забрав людей с самых тяжелых участков (огромных арочных виадуков - аркада над аркадой в несколько ярусов,- которые несли воду через низины и лощины), он поставил их на более легкие места, где кюветы огибали склоны холмов или шли по ровной местности. Калигула все еще по-прежнему мог хвалиться, что работа быстро продвигается вперед - если считать пройденные мили,- а затраты были незначительными. Некоторые из виадуков, от строительства которых он увильнул, должны были достигать ста футов в высоту. Первый из них, впоследствии названный "Водопровод Клавдия", должен был тянуться на сорок шесть миль, из них десять миль - по аркадам. Второй, названный "Новый Аниен" должен был достигать пятидесяти девяти миль в длину, из них на аркадах - около пятнадцати. Поссорившись с римлянами,- когда они подняли шум в амфитеатре и он в страхе убежал из города,- Калигула воспользовался этим, чтобы вообще прекратить строительство акведуков. Он забрал всех, кто там работал, и поставил их на другие объекты, вроде постройки его храма или расчистки территории в Антии (город, где он родился и намеревался воздвигнуть новую столицу).

Поэтому мне пришлось возобновить работу, имевшую, как я считал, первостепенное значение, там, где Калигула ее бросил, а именно на наиболее трудных участках акведуков. Если вы удивляетесь, почему акведук "Новый Аниен", хотя Геркуланийский источник вливается в него совсем близко от начала акведука "Водопровод Клавдия", должен был сделать такую большую петлю, а не быть проложенным на тех же аркадах, я вам отвечу: источник "Новый Аниен" выходит из земли на куда более высоком уровне, чем Геркуланийский, и если бы его сразу спустили к "Водопроводу Клавдия", ток воды был бы слишком стремительным. Витрувий рекомендует наклон желоба в полфута на каждые сто ярдов, и напор воды из "Нового Аниена" не позволял соединить его с "Водопроводом Клавдия" даже на высшем арочном ярусе, пока оба акведука не подошли почти к самому городу, пройдя рядом тринадцать миль. Чтобы вода не загрязнялась, желоб был покрыт крышкой с отдушинами на определенных расстояниях во избежание прорыва воды. Кроме того, желоба часто перемежались большими резервуарами, где вода отстаивалась. Эти резервуары служили и другой цели - ирригации полей - и сторицей окупали себя, позволяя местным землевладельцам обрабатывать земли, которые без орошения были бы бесплодны.

Потребовалось девять лет, чтобы довести работу до конца, хотя шла она без задержки, и, когда акведуки были достроены, они вошли в число главных чудес Рима. Оба потока вступали в город через Пренестинские ворота - "Новый Аниен" сверху, "Водопровод Клавдия" снизу,- для чего пришлось построить огромную двойную аркаду над двумя главными дорогами. Конечным пунктом была высокая башня, откуда вода уходила в девяносто две башни пониже. В Риме уже было около ста шестидесяти таких башен, но мои два акведука удвоили реальный запас воды. Инспектор акведуков подсчитал, что в Рим теперь поступало количество воды, равное тому, что мы имели бы, если бы через город текла река в тридцать футов шириной и шесть футов глубиной со скоростью двадцать миль в час. Эксперты и простые римляне пришли к единодушному мнению, что вода из моих акведуков - лучшая из всех, за исключением той, что приносил Марсийский акведук, самый главный из имеющихся в Риме: он снабжал пятьдесят четыре водонапорные башни и существовал около ста семидесяти лет.

Я очень сурово наказывал безответственных людей, которые крали воду. В прежние времена, до того еще, как Агриппа взял на себя труд произвести ревизию всей системы водоснабжения (он сам построил два новых акведука; один, на левом берегу Тибра, пролегал в основном под землей), воду чаще всего похищали, проделывая в магистрали дыры или подкупая для этого сторожей, причем так, что повреждение казалось случайным,- в Риме был закон, дававший людям право пользоваться при протечке даровой водой. В последнее время горожане снова вернулись к этой практике. Я реорганизовал корпус людей, обслуживающих акведуки, и отдал приказ, чтобы все протечки немедленно ликвидировали. Но появился еще один вид воровства. Были трубы, ведущие от центральной магистрали к частным напорным башням, построенным на деньги, собранные среди зажиточных семей или кланов. Делались они из свинца и имели стандартный размер, чтобы, когда они лежат горизонтально, через них из центральной трубы могло вытечь лишь определенное количество воды. Но, расширяя трубы шестами - ведь свинец очень податливый металл,- а затем меняя их наклон, люди увеличивали ток воды. Иногда более могущественные и дерзкие кланы заменяли эти трубы собственными. Я твердо решил это прекратить. Я велел отлить трубы из бронзы, поставить на них казенное клеймо и так соединить с центральной магистралью, чтобы их нельзя было сдвинуть, не сломав; я также приказал своим инспекторам регулярно посещать водонапорные башни, чтобы проверить, все ли там в порядке.

Пожалуй, здесь будет уместно упомянуть отретьем из моих грандиозных предприятий - осушении Фуцинского озера. Это озеро, расположенное у подножья Альбанских гор в шестидесяти милях от Рима, если идти прямо на восток, имеет двадцать миль в длину и десять в ширину, но совсем не глубоко. Со всех сторон оно окружено болотами. Проект его осушения уже обсуждался в Риме. Местные жители, марсийцы, в свое время обратились по этому поводу с петицией к Августу, но, обдумав все должным образом, он отклонил их просьбу на том основании, что задача эта слишком трудоемкая и достигнутые результаты вряд ли оправдают затраченный труд. Теперь вопрос этот снова возник: ко мне явилась группа богатых землевладельцев из тех мест и предложила взять на себя две трети издержек по осушению озера, если я осуществлю этот проект. За это они просили пожаловать им, после того как уйдет вода, земли, отвоеванные у болот и самого озера. Я отказал им, так как мне пришло в голову, что полученная после осушения земля, вероятно, стоит гораздо дороже, чем они хотят заплатить. Дело казалось проще простого. Нужно было только пробить в горе канал длиной в три мили у юго-западной оконечности озера, дав тем самым выход воде в реку Лирис, протекающую с противоположной стороны горы. Я решил начать немедленно.

Это было в первый год моего правления. Вскоре стало ясно, что Август был прав, когда не взялся за это дело. Труд и затраты, необходимые, чтобы пробить в горе проход, значительно превосходили расчеты моих строителей. Мы натыкались на огромные участки сплошной скальной породы, которую надо было разбивать на мелкие кусочки и осколки тащить наружу по всему туннелю, и не знали, что делать с источниками, которые вдруг вырывались из-под земли и мешали работе. Чтобы вообще довести все до конца, мне вскоре пришлось отправить туда тридцать тысяч человек. Но я не люблю терпеть поражение и бросать дело на полпути. Канал был закончен всего несколько дней назад после тринадцати лет тяжких усилий. Скоро я отдам приказ открыть шлюзные ворота и выпустить из озера воду.

ГЛАВА XII

Как-то раз, незадолго до своего отъезда, Ирод предложил, чтобы я показался одному очень хорошему врачу, греку, и посоветовался с ним насчет своего здоровья; для Рима очень важно, чтобы я был в хорошей форме. В последнее время, сказал Ирод, у меня утомленный вид, что естественно при том, сколько времени я тружусь. Если я не сокращу количество рабочих часов и не приду в такое состояние, которое позволит мне выдерживать мою нагрузку, я очень скоро сведу себя в могилу. Я сердито ответил, что доктора греки не смогли вылечить меня в юности, хотя я обращался ко многим из них, а теперь слишком поздно бороться с моими телесными изъянами, да я и привык к ним, они - моя составная часть, и я вообще не желаю иметь дела с греческими врачами.

Ирод улыбнулся.

- Первый раз в жизни слышу, что ты согласен со стариком Катоном. Я вспомнил "Медицинские советы" из его энциклопедии, написанной им для сына, где он запрещал тому обращаться к греческим докторам. Вместо этого он советовал ему читать молитвы, следовать здравому смыслу и применять капустные листья. Они полезны при любом обычном заболевании, писал он. Ну, молятся за твое здоровье в Риме столько, что ты стал бы настоящим атлетом, если бы это зависело от молитв. А здравый смысл присущ - по праву рождения - каждому римлянину. Возможно, цезарь, ты забыл о капустных листьях?

Я раздраженно перевернулся на ложе.

- Так кого же ты рекомендуешь? Я повидаюсь с врачом, чтобы доставить тебе удовольствие, но только с одним, не больше. Как насчет Ларга? Он назначен дворцовым лекарем. Мессалина говорит, что он толковый.

- Если бы Ларг знал, как тебя вылечить, он бы давно это предложил. Нет, обращаться к нему нет смысла. Если ты согласен обратиться только к одному-единственному врачу, проконсультируйся с Ксенофонтом с Коса.

- Как? С бывшим полковым лекарем моего отца?

- Нет, с его сыном. Он был при твоем брате Германике в последнюю кампанию, возможно, ты помнишь это, затем завел практику в Антиохии. Он пользовался там исключительным успехом, а не так давно приехал в Рим. Он следует девизу великого Асклепиада: лечи быстро, безопасно, приятно. Никаких сильнодействующих слабительных и рвотных. Диета, физические упражнения, массаж и немного простых лекарств из трав. Он вылечил меня от жестокой лихорадки настойкой из листьев желтого цветочка, который называется аконит, а затем привел в форму, посоветовав, какой мне придерживаться диеты, и так далее; сказал, каких пряностей надо избегать, и велел меньше пить. Он и хирург великолепный, если дело доходит до ножа. Точно знает, где находится у нас каждый нерв, кость, мышца и сухожилие. Сказал мне, что выучился анатомии у твоего брата.

- Германик не был анатомом.

- Да, но он был истребителем германцев. Ксенофонт подбирал свои знания на поле битвы. В Риме и Греции анатомии не научишься. Если хочешь стать хирургом, надо ехать в Александрию, где разрешают разрезать трупы, или следовать по пятам за победоносной армией.

- Он, вероятно, придет, если я за ним пошлю?

- Кто из врачей откажется? Ты забыл, кто ты? Но, само собой разумеется, если он тебя вылечит, ему надо щедро заплатить. Он любит деньги. Кто из греков не любит?

- Если он меня вылечит.

Я послал за Ксенофонтом. Он сразу мне понравился, потому что профессиональный интерес ко мне как к пациенту заставил его забыть, что я император и властен над его жизнью и смертью. Ему было лет пятьдесят. Выразив, как было положено, свое почтение, он затем обращался ко мне коротко, сухо и только по существу.

- Пульс. Благодарю. Язык. Благодарю. Прошу прощения (он вывернул мне веки). Глаза несколько воспалены. Это излечимо. Дам примочку, чтобы их промывать. Небольшое западение век. Встань, пожалуйста. Да, детский паралич. Это, естественно, я вылечить не могу. Слишком поздно. Вылечил бы, пока не прекратился рост.

- Ты в то время был еще ребенком, Ксенофонт,- улыбнулся я.

Но он, казалось, меня не слышал.

- Преждевременные роды? Да? Я так и подумал. И малярия?

- Малярия, корь, колит, золотуха, рожа. Весь батальон отвечает "здесь!", Ксенофонт, кроме эпилепсии, венерических заболеваний и мании величия.

Он снизошел до мимолетной улыбки.

- Раздеться,- сказал он. Я разделся.- Ты слишком много ешь и пьешь. Это надо прекратить. Нужно поставить себе за правило вставать из-за стола с желанием съесть еще хотя бы один кусочек. Да, левая нога сильно высохла. Советовать моцион бесполезно. Обойдемся массажем. Можно одеться.

Он задал мне еще несколько вопросов более интимного свойства, причем по его тону было ясно, что он заранее знает ответ и спрашивает лишь для порядка.

- Пачкаешь подушку слюной по ночам?

Я сконфуженно признался, что он не ошибся.

- Приступы внезапного гнева? Непроизвольное сокращение мышц лица? Заикание, когда ты смущен? Периодическое недержание мочи? Временная потеря речи? Оцепенелость мышц, так что даже в теплые ночи ты нередко просыпаешься холодный и застывший?

Он даже пересказал мне содержание моих снов.

Я спросил, пораженный:

- А истолковать, Ксенофонт, ты их тоже можешь? Это, наверно, нетрудно.

- Да,- ответил он деловым тоном,- но это запрещено законом. Теперь, цезарь, я расскажу тебе про тебя. Ты можешь прожить еще немало лет, если захочешь. Ты слишком много работаешь, но этому я, вероятно, не в состоянии воспрепятствовать. Рекомендую как можно меньше читать. Усталость, на которую ты жалуешься, вызвана в основном перенапряжением глаз. Пусть все, что можно, тебе читают вслух. Пиши тоже поменьше. После обеда отдыхай по крайней мере час, не кидайся бегом в суд, как только проглотил последний глоток десерта. Нужно найти время для массажа - по двадцать минут два раза в день. Тебе требуется хорошо обученный массажист. Лучшие массажисты в Риме - мои рабы. Лучший из них Харм. Я дам ему специальные указания. Если мои правила будут нарушены, полного излечения ожидать нельзя, хотя лекарство, которое я пропишу, принесет значительную пользу. Возьмем, например, боль под ложечкой, на которую ты жалуешься,- мы зовем это "сердечный приступ"; если ты будешь пренебрегать массажем и переедать, да еще торопиться при этом, то стоит тебе разнервничаться по тому или иному поводу, этот приступ наверняка повторится несмотря на мое лекарство. Но следуй моим указаниям и будешь здоров.

- А что это за лекарство? Его трудно достать? Придется ли посылать за ним в Египет или Индию?

Ксенофонт позволил себе издать короткий скрипучий смешок.

- Нет, всего лишь на ближайшую пустошь. Я принадлежу к гомеопатической школе, возникшей на Косе. Я уроженец Коса, мало того, потомок самого Эскулапа. На Косе мы делим все болезни по их лекарствам; по большей части это лекарственные травы. Если их употреблять в больших количествах, они вызывают симптомы болезни, которую они же излечивают, если их принимать в небольших дозах. Так, если ребенок старше трех-четырех лет мочится в постель и проявляет другие признаки кретинизма, мы говорим: "У этого ребенка "одуванчиковая болезнь"". Если съесть много одуванчиков, это приведет к таким же симптомам, а ложечка отвара из них избавляет от болезни. Стоило мне войти в комнату и увидеть, как дергается у тебя голова и трясутся руки, услышать, как ты чуть заикаешься, приветствуя меня, и как резко звучит твой голос, я тут же сделал вывод. "Типичная "бриония",- сказал я себе.- Отвар брионии, массаж, диета".

- Что? Обыкновенная бриония?

- Она самая. Я напишу инструкцию, как ее готовить.

- А молитвы?

- Какие молитвы?

- Разве ты не назначаешь специальных молитв, которые надо читать, когда принимаешь лекарство? Все остальные врачи, которые пытались меня лечить, назначали мне специальные молитвы, чтобы я повторял их, когда готовлю и принимаю лекарства.

Он ответил довольно холодно:

- Я предполагаю, цезарь, что, будучи великим понтификом и автором истории происхождения религии, ты подготовлен лучше меня к тому, чтобы взять на себя магическую часть лечения.

Я понял, что Ксенофонт, подобно многим грекам, неверующий, и больше ни на чем не настаивал. Так кончилась наша встреча; он попросил отпустить его, так как в приемной его ждут больные.

Надо признаться, бриония действительно вылечила меня. Первый раз в жизни я узнал, что это такое - чувствовать себя здоровым. Я не отступил от указаний Ксенофонта ни на шаг, и с тех пор ни разу не болел. Разумеется, я не перестал хромать и изредка заикаюсь, если меня что-нибудь взволнует, и дергаю головой по старой привычке. Но афазия исчезла, руки почти не трясутся, и я могу в свои шестьдесят четыре года работать, если надо, по четырнадцать часов в сутки и не ощущать себя под конец совершенно измученным. Сердечные приступы у меня изредка бывают, но только при тех обстоятельствах, насчет которых Ксенофонт меня предостерегал.

Можете не сомневаться, что я хорошо заплатил Ксенофонту за мою брионию. Я уговорил его переехать во дворец на равных правах с Ларгом. Ларг был неплохой врач в своем роде и написал несколько книг по медицине. Сперва Ксенофонт отказался. За те немногие месяцы, что он пробыл в Риме, он создал большую частную практику; по его подсчетам она приносила ему три тысячи золотых в год. Я предложил ему шесть тысяч - Ларг получал всего три тысячи - и, видя, что он все еще колеблется, сказал:

- Ксенофонт, ты должен переехать ко мне, я настаиваю. И если через пятнадцать лет благодаря тебе я все еще буду жив и здоров, я отправлю губернаторам Коса официальное письмо, где сообщу, что с этого времени остров, где ты выучился медицине, освобождается от набора рекрутов и выплаты имперской дани.

И он согласился. Если вас интересует, к кому обращал молитвы мой раб, приготовляя лекарство, и я сам, принимая его, скажу: к богине Карне, древней сабинской богине, к которой мы, Клавдии, всегда обращались за помощью со времен Аппия Клавдия из Регилла. Готовить и принимать лекарство, не сопровождая это молитвами, кажется мне таким же бесполезным, даже гибельным делом, как праздновать свадьбу без гостей, музыки и жертвоприношений.

Да, чтобы не забыть, запишу-ка я два ценных врачебных совета, которые получил от Ксенофонта. Он частенько говорил:

- Тот, кто считает хорошие манеры важней здоровья, дурак. Если тебя тревожат ветры, не старайся их удержать. Это очень вредно для живота. Я знал человека, который однажды чуть не убил себя, пытаясь перетерпеть. Если по той или иной причине тебе неудобно выйти - скажем, ты совершаешь жертвоприношение или обращаешься с речью к сенату,- не бойся рыгнуть или испортить воздух там, где ты стоишь. Все остальные испытают легкое неудобство, зато ты не причинишь себе вред. И еще одно: если у тебя насморк, не нужно без конца сморкаться. Это только усиливает выделение слизи и ведет к воспалению нежных оболочек носа. Пусть из носа течет. Подтирай его, но не сморкайся.

Я всегда следовал совету Ксенофонта, во всяком случае насчет сморкания, и теперь насморк кончается у меня куда быстрей, чем раньше. Конечно, сатирики и карикатуристы скоро подняли меня на смех, изображая с каплей под носом, но что мне до того? Мессалина заметила, что так заботиться о себе, с моей стороны, очень разумно: если я вдруг умру или серьезно заболею, что будет с Римом и империей, не говоря о ней самой и нашем сыне?

Однажды Мессалина сказала мне:

- Я начинаю раскаиваться в своей доброте.

- Ты имеешь в виду, что лучше бы моя племянница Лесбия не возвращалась из изгнания?

Она кивнула.

- Как ты догадался? Скажи мне, мой милый, почему она так часто заходит в твои апартаменты, когда меня нет во дворце? О чем говорит? И почему ты не сообщаешь мне об ее визитах? От меня бесполезно что-либо скрывать.

Я улыбнулся успокаивающе, но чувствовал себя не совсем ловко.

- Мне нечего скрывать, совершенно нечего. Ты помнишь, что месяц назад я вернул ей последние из ее владений, отобранных у нее Калигулой. Те, что находятся в Калабрии,- мы с тобой решили их отдать лишь тогда, когда убедимся, что они с Виницием ведут себя прилично. Как я уже тебе говорил, узнав об этом, она разразилась слезами и, виня себя в неблагодарности, поклялась, что полностью изменит свой образ жизни и переборет свою глупую гордость.

- Очень трогательно, не сомневаюсь. Но я впервые слышу об этой драматической сцене. Ты не обмолвился ни единым словом.

- Я отчетливо помню, что все тебе об этом рассказывал как-то раз за завтраком.

- Тебе, должно быть, это приснилось. Так все же, в чем тут дело? Признайся. Лучше поздно, чем никогда. Когда ты вернул ей поместья, мне, естественно, показалось странным, что ты награждаешь ее за наглость по отношению ко мне. Но я ничего не сказала. Тебе видней.

- Ничего не могу понять. Я готов поклясться, что говорил обо всем тебе. У меня иногда бывают удивительные провалы в памяти. Поверь, любимая, мне очень жаль. Я отдал ей поместья лишь потому, что Лесбия утверждала, будто она только что была у тебя, извинилась перед тобой от всего сердца и ты промолвила: "Я охотно прощаю тебя, Лесбия. Пойди сообщи об этом Клавдию".

- О, какая наглая ложь! Ее ноги у меня не было. Ты уверен, что она сказала именно это? Или у тебя опять что-то с памятью?

- Совершенно уверен. Иначе я никогда не вернул бы ей поместья.

- Ты помнишь слова из присяги, которую принимают в суде свидетели: "Ложь в одном значит ложь во всем"? Очень подходит к Лесбии. Но ты мне еще не объяснил, почему она ходит к тебе. Что она старается вымогнуть?

- Насколько я знаю, ничего. Просто заходит время от времени дружески со мной поболтать, повторяет, как она мне благодарна, и спрашивает, не может ли чем-нибудь помочь. Никогда не задерживается надолго, чтобы не мешать, и всегда осведомляется о тебе. Когда я отвечаю, что ты занята, она говорит, мол, у нее и в мыслях не было тебя беспокоить, и просит прощения за беспокойство, которое причинила мне. Вчера она сказала, что ей кажется, будто ты все еще относишься к ней с подозрением. Я ответил, что этого не нахожу. Она болтает несколько минут обо всем понемножку, целует меня, как примерная племянница, и исчезает. Я получаю от ее визитов большое удовольствие. Но я был уверен, что упоминал о них тебе.

- Никогда. Эта женщина - змея. Я думаю, что разгадала ее план. Она постарается втереться к тебе в доверие - как примерная племянница, естественно,- а затем начнет возводить на меня напраслину. Сперва потихоньку, намеками, а затем, обнаглев, прямо, без околичностей. Возможно, она сочинит потрясающую историю о том, что я веду двойную жизнь. Скажет, что у тебя за спиной я каждую ночь занимаюсь распутством - гладиаторы, актеры, молодые щеголи, волокиты и им подобные. И ты, конечно, ей поверишь, как примерный дядюшка. О боже, до чего женщины любят сплетни. Верно, она уже принялась за это. Да?

- Нет, разумеется. Я бы не дал ей и рта раскрыть. Я не поверю никому, кто скажет, что ты изменяешь мне словом или делом. Я не поверю этому, даже если ты скажешь мне это сама. Ты довольна?

- Прости меня, милый, за ревность. Такая уж у меня натура. Я не могу вынести, когда ты водишь компанию с женщинами у меня за спиной, даже с родственницами. Я боюсь оставлять тебя с ними наедине. Ты так простодушен. Я не успокоюсь, пока не узнаю, какая подлость у Лесбии на уме. Но я не хочу, чтобы она догадалась, что я подозреваю ее. Не показывай, что поймал ее на лжи, до тех пор, пока у меня не будет против нее более серьезных улик. Обещай!

Я пообещал. Я сказал Мессалине, что больше не верю, будто в душе Лесбии действительно произошел перелом, и буду сообщать обо всех ее замечаниях во время наших бесед. Это успокоило Мессалину; она призналась, что сможет продолжать работу с более легким сердцем.

Я честно повторял Мессалине все, что говорила мне Лесбия. Для меня в ее словах не было ничего существенного, но Мессалина находила во многих из них особый смысл; особенно она придралась к одной - для меня вполне невинной - фразе, касающейся сенатора по имени Сенека. Сенека был судьей второго ранга и однажды навлек на себя неприязнь Калигулы, вызвав его зависть красноречием, с которым выступал в сенате. Он бы, несомненно, лишился головы, если бы не я. Я оказал ему услугу, умалив его ораторские способности; я сказал Калигуле: "Красноречив? Нет, Сенека не обладает красноречием. Просто он хорошо образован и у него изумительная память. Его отец был составителем книги "Полемика и искусство убеждения" - сборника упражнений в риторике на заданные темы. Детские игрушки. Он много еще чего написал, что не вышло в свет; похоже, Сенека выучил все это наизусть. У него теперь есть ключ к любому замку. Это не красноречие, за ним ничего не стоит, не чувствуется никакой индивидуальности. Я скажу тебе, на что это похоже: на песок без извести. На этом репутацию оратора не построишь". Калигула повторил мои слова, выдав их за собственные. "Всего лишь школьные упражнения. Детская декламация, заимствования из неопубликованных книг отца. Песок без извести". И Сенеке была оставлена жизнь.

Теперь Мессалина спросила меня:

- Ты уверен, что она по собственному почину стала хвалить Сенеку, говоря, какой он честный и ничуть не честолюбивый? Может быть, ты первый заговорил о нем?

- Нет.

- Тогда можешь не сомневаться - Сенека ее любовник. Я подозревала последнее время, что у нее есть тайный любовник, но она так ловко заметает следы, что я не могла с уверенностью сказать, кто это: Сенека, или двоюродный брат ее мужа Винициан, или этот тип Азиний Галл, внук Поллиона. Они все живут на одной улице.

Десять дней спустя Мессалина сказала мне, будто она имеет неопровержимые доказательства того, что Лесбия во время отъезда из Рима ее мужа Виниция изменяла ему с Сенекой. Она привела ко мне свидетелей, которые клятвенно утверждали, будто видели, как поздно вечером Сенека, переодетый, выходил из своего дома, шли за ним до дома Лесбии, куда он входил через боковую дверь, замечали, как в спальне Лесбии внезапно загорался и тут же гаснул свет, а через три или четыре часа Сенека на их глазах выскальзывал из двери, все еще переодетый, и возвращался к себе.

Было ясно, что Лесбию нельзя было дольше оставлять в Риме. Она была моя племянница и, следовательно, важная фигура в обществе. Она уже была однажды отправлена в изгнание по обвинению в прелюбодеянии, и я вернул ее обратно только на том условии, что в будущем она станет вести себя более осмотрительно. Я ожидал, что все члены нашей семьи будут показывать римлянам высокий моральный пример. Сенеку тоже придется выслать. Он был женатый человек, сенатор, и хотя Лесбия, конечно, красавица, зная Сенеку, я подозревал, что толкнуло его на эту связь скорее честолюбие, чем вожделение. Она была прямым потомком Августа, Ливии и Марка Антония, дочерью Германика, сестрой покойного императора и племянницей ныне здравствующего, а он был всего-навсего сыном зажиточного провинциального грамматиста и родился в Испании.

Не знаю почему, но мне не хотелось самому беседовать с Лесбией, и я попросил сделать это Мессалину. Я чувствовал, что в этом деле у нее больше причин возмущаться; я хотел, чтобы она была мной довольна, увидела, как я сожалею о том, что дал ей хотя бы малейший предлог для ревности. Она с радостью взяла на себя задачу отчитать Лесбию за ее неблагодарность и познакомить с моим приговором: ссылкой в Регий - город на юге Италии, где умерла ее бабка Юлия, сосланная туда за такое же преступление. Мессалина рассказала мне потом, что Лесбия держалась очень нагло, но в конце концов призналась в своей связи с Сенекой, сказав, что тело ее принадлежит только ей и она может делать с ним, что ей угодно. Узнав, что ее ждет изгнание, она впала в ярость и принялась угрожать нам обоим; она сказала: "Однажды утром слуги войдут в императорскую спальню и увидят, что у вас обоих перерезано горло" и "Как, по-вашему, мой муж и его семья отнесутся к этому оскорблению?"

- Пустые слова, любимая,- сказал я.- Не принимай их всерьез, хотя, пожалуй, есть смысл не спускать глаз с Виниция и его компании.

В ту самую ночь, когда Лесбия отправилась в Регий, незадолго до рассвета мы с Мессалиной проснулись от внезапного вопля и возни в коридоре за нашей дверью, громкого чихания и криков "Хватай его! Караул! Убийцы! Держи его!". Я соскочил с постели - от неожиданности сердце сильно билось у меня в груди - и схватил стул в качестве орудия обороны, умоляя Мессалину укрыться за моей спиной. Но мне не пришлось доказывать свою храбрость. Я увидел лишь одного человека, к тому же обезоруженного.

Я приказал страже не выпускать из рук мечей и снова лег в постель, хотя уснуть мне удалось не сразу: надо было успокоить Мессалину. Она была ни жива ни мертва от страха и то плакала, то смеялась.

- Это работа Лесбии,- всхлипывала она.- Я в этом уверена.

Утром я велел привести ко мне того, кто на меня покушался. Он признался, что он сирийский грек, вольноотпущенник Лесбии, хотя на нем была дворцовая ливрея. Я услышал от него совершенно нелепую историю. Он сказал, будто не собирался меня убивать. Виноват он лишь в том, что перепутал слова в самом конце таинства.

- Какого таинства? - спросил я.

- Мне запрещено говорить об этом, цезарь. Я не осмеливаюсь все тебе открывать. Это самое священное из всех священных таинств. Меня посвятили в него только вчера вечером. Это было под землей. Принесли в жертву какую-то птицу, и я выпил ее кровь. Появились два высоких духа с сияющими лицами и дали мне перечницу и кинжал. Мне рассказали, что они означают. Затем завязали мне глаза, переодели и приказали молчать. Они произнесли магические слова и велели следовать за ними в преисподнюю. Они водили меня туда и сюда, вверх и вниз по лестницам, по улицам и садам и описывали все странные зрелища, какие попадались по пути. Мы сели в лодку и заплатили перевозчику. Это был сам Харон. Затем мы вышли на берег ада. Они показали мне весь ад. Со мной говорили духи моих предков. Я слышал, как лает Цербер. Наконец они сняли с моих глаз повязку и шепнули: "Ты находишься в чертогах Бога смерти. Спрячь кинжал в своей тунике. Иди по этому коридору направо, в его конце поднимись по ступеням, затем иди налево по другому коридору. Если тебя остановит человек, назови ему пароль. Пароль - "судьба". Бог смерти и его богиня спят в последней комнате. У их дверей стоят на страже еще два человека. Они отличаются от прочих. Мы не знаем их пароля. Подкрадись к ним тихонько, прячась в тени, и кинь им в глаза священный перец из этой перечницы. Затем смело распахни дверь и убей бога и богиню. Если тебе удастся все это осуществить, ты будешь до скончания времени жить там, где царит вечное блаженство, и станешь более великим, чем Геркулес, более великим, чем Прометей, более великим, чем сам Юпитер. Больше не будет смерти. Но по пути ты должен вновь и вновь повторять заклинание, благодаря которому мы безопасно привели тебя сюда. Если ты этого не сделаешь, все наши труды окажутся напрасны. Чары будут нарушены, и ты очутишься совсем в другом месте". Мне стало страшно. Наверно, я перепутал магические слова, потому что, размахнувшись, чтобы кинуть перец, я вдруг увидел, что я в Риме, в императорском дворце и сражаюсь со стражей у дверей в твою спальню. Меня посетила неудача. Смерть по-прежнему царит в мире. Другой, более храбрый и хладнокровный человек, чем я, нанесет когда-нибудь этот удар.

- Сообщники Лесбии неглупы,- шепнула Мессалина.- Какой идеальный заговор!

- Кто посвящал тебя? - спросил я его. Но он не отвечал, даже под пытками, а от солдат у главных ворот я тоже ничего не добился - они только недавно были взяты на службу. Они сказали, что впустили его потому, что на нем была дворцовая ливрея и он знал пароль. Я не мог их винить. Он подошел к воротам вместе с двумя другими людьми в дворцовой ливрее, которые пожелали ему доброй ночи и ушли.

Я был склонен верить его истории, но он наотрез отказывался сказать, кто именно устроил его посвящение в это так называемое таинство. Когда я вежливо заверил его в том, что это никакое не таинство, а тщательно подготовленная мистификация и поэтому он не связан клятвой, он вспылил и отвечал мне очень грубо. Поэтому пришлось его казнить. И после долгой внутренней борьбы я был вынужден согласиться с Мессалиной, что ради общественной безопасности Лесбию тоже надо казнить. Я послал отряд кавалергардов, и на следующий день они привезли мне голову Лесбии как свидетельство ее смерти. Мне было очень мучительно казнить дочь моего дорогого брата Германика, ведь я пообещал на его смертном одре любить и защищать его детей, как моих собственных. Но я был вынужден так поступить. Я утешался мыслью, что на моем месте он поступил бы так же. Общественный долг был для него всегда выше личных чувств.

Что касается Сенеки, я сказал сенату, что, если у них нет веских оснований против, то я бы просил их утвердить указ о его ссылке на Корсику. Что и было сделано. Ему дали тридцать часов, чтобы покинуть Рим, и тридцать дней, чтобы покинуть Италию. Сенека не был популярен в сенате. На Корсике ему предоставились все возможности применить на практике философию стоиков, к которой он обратился, как он заявил, благодаря какому-то случайному моему слову в похвалу стоицизма. Льстивость этого субъекта была поистине тошнотворной. Когда год или два спустя мой советник Полибий лишился любимого брата, Сенека, едва знакомый с Полибием и совсем не знакомый с его братом, прислал ему с Корсики длинное, тщательно сформулированное письмо, которое одновременно, его стараниями, было опубликовано в Риме под названием "Соболезнование Полибию". Соболезнование это выразилось в том, что автор письма мягко упрекал Полибия за уступку горю из-за смерти брата в то время, как я, цезарь, был жив и здоров и по-прежнему выказывал ему свое царственное благоволение.

"До тех пор, пока цезарь нуждается в Полибии,- писал Сенека,- Полибий должен нести свою ношу так же безотказно, как гигант Атлант, который, как говорят, несет на своих плечах весь мир во исполнение воли богов.

Самому цезарю, коему все дозволено, по этой же причине многое недоступно. Его бдительность - защита каждому дому, благодаря его трудам все отдыхают, его усердие ведет к счастью всех граждан, его неустанная деятельность влечет за собой всеобщее благоденствие. С того момента, когда цезарь посвятил себя человечеству, он утратил себя самого и, подобно звездам, что без остановки кружат по своим орбитам, ни разу с тех пор не позволил себе передохнуть или заняться собственными делами. А твоя судьба, Полибий, некоторым образом связана с его царственной судьбой, и ты тоже не можешь теперь думать о собственных интересах, жить собственной жизнью. До тех пор, пока цезарь властен над миром, честь не позволяет тебе быть сопричастным радости или горю или любому другому свойственному людям чувству. Ты душой и телом принадлежишь цезарю. Разве это не твои собственные слова: "Цезарь мне дороже жизни"? Какое же право ты имеешь сетовать на тяжкий удар судьбы, когда цезарь живет и здравствует?"

Там было еще много разглагольствований о моем удивительном милосердии и сострадательности и целый абзац, где мне вкладывались в уста весьма нелепые изречения о том, как благородные люди должны переносить утрату брата. Я якобы ссылался на своего деда, Марка Антония, скорбевшего о своем брате Гае, на дядю Тиберия, скорбевшего о моем отце, на Гая Цезаря, скорбевшего о молодом Луции, и на самого себя, скорбевшего о моем брате Германике, а затем повествовал о том, как героически каждый из нас по очереди справлялся со своим горем. Эти сладкие слюни возымели лишь одно действие: я еще раз убедился в душе, что никому не причинил вреда, отправив Сенеку в изгнание,разве что острову Корсика.

ГЛАВА XIII

Александрийские греки прислали указания своим посланцам, которые все еще были в Риме, чтобы они поздравили меня с победой в Германии, пожаловались на наглость евреев (в городе возобновились волнения), испросили моего разрешения опять создать в Александрии сенат и вторично предложили построить мне храмы, обеспечить их жрецами и содержать за свой счет. Помимо этой главной почести, они намеревались оказать мне еще несколько менее важных, в том числе воздвигнуть две золотые статуи, одну - олицетворяющую "Мир Клавдия Августа", вторую - "Победоносного Германика". Вторую статую я принял, так как она чествовала в основном моего отца и брата, чьи победы были куда важней моих и завоеваны ими лично, и чертами лица эта статуя напоминала не меня, а их (все сходились на том, что брат был вылитый отец). Как всегда, евреи, в свою очередь, тоже прислали посольство, поздравляя меня с победами, благодаря за великодушие, которое я проявил, издав эдикт о веротерпимости, касающийся всех евреев империи, и обвиняя греков в том, что они вызывают новые беспорядки, мешая священнодействиям во время праздников своими непристойными песнями и танцами перед синагогами. Я вложу в рукопись копию моего ответа александрийцам, чтобы показать, как я теперь управлялся с такими вопросами.

"Тиберий Клавдий Цезарь Август Германик, император, великий понтифик, защитник народа, консул этого года, приветствует город Александрию.

Ваши посланцы Тиберий Клавдий Барбилл, Аполлоний, сын Артемидора, Херемон, сын Леонида, Марк Юлий Асклепиад, Гай Юлий Дионисий, Тиберий Клавдий Фаний, Пасион, сын Потамона, Дионисий, сын Саббиона, Тиберий Клавдий Аполлоний, сын Аристона, Гай Юлий Аполлоний и Гермеск, сын Аполлония, передали мне вашу петицию и подробно ознакомили меня с положением в Александрии, оживив расположение, которое я в течение многих лет, как вы знаете, испытывал к вам, поскольку вы всегда были преданы дому Августа, чему есть много доказательств. Особенно дружеские отношения установились между вашим городом и моей семьей; в этой связи достаточно упомянуть моего брата Германика Цезаря, чье благоволение к вам проявилось сильней всего: он приехал в Александрию и лично обратился к вам. По этой же причине я с радостью принимаю предложенные вами почести, хотя обычно я к ним равнодушен.

Прежде всего я разрешаю вам отмечать день моего рождения как День Августа таким образом, как вы пишете. Затем я согласен на то, чтобы в указанных вами местах были воздвигнуты статуи мне и членам моей семьи, ибо я вижу, сколь горячо вы стремитесь дать мне свидетельство вашей преданности мне и моему роду. Что касается двух золотых статуй, ту, что называется "Мир Клавдия Августа", сделанную по предложению моего друга Барбилла, я принять не могу, так как это может обидеть моих сограждан; ее надо посвятить богине Роме; вторую статую следует носить в процессиях так, как вы сочтете нужным, по соответствующим дням рождения; можете снабдить ее пьедесталом. Наверно, глупо, приняв из ваших рук эти почести, отказывать в образовании Клавдиевой трибы и в санкционировании священных участков в каждой области Египта, поэтому я разрешаю вам это сделать, и, если хотите, можете воздвигнуть конную статую моего губернатора, Витрасия Поллиона. Я также даю согласие на ваше ходатайство позволить вам установить в мою честь квадриги на границах империи: одну в Тапозире в Ливии, вторую в Фаросе в Александрии и третью в Пелузии в Нижнем Египте. Но я должен просить не назначать верховного жреца для поклонения мне и не воздвигать мне храмов, так как я не хочу оскорблять чувства своих собратьев - ведь, насколько я знаю, алтари и храмы на протяжении веков строились только в честь богов, никому другому это не причитается.

Что касается прочих ваших ходатайств, которые вы так горячо просите удовлетворить, вот мое решение. Я утверждаю гражданство всех жителей Александрии, достигших совершеннолетия к моменту моего вступления на престол, и их право на те привилегии и блага, которые с этим сопряжены; исключение составляют те самозванцы - сыновья рабынь,- которым удалось проникнуть в число свободнорожденных граждан. По моему соизволению все милости, дарованные вам моими предшественниками, будут за вами закреплены, так же как и те, что были дарованы вам прежними вашими царями и городскими префектами и подтверждены Божественным Августом. Согласно моему соизволению, священнослужители храма Августа в Александрии должны избираться по жребию так же, как они избираются в его храме в Канопе. Я одобряю ваш план назначения судей на трехлетний срок как весьма разумный, ведь, зная, что в конце службы придется давать отчет за любую допущенную ими ошибку, они будут вести себя осмотрительнее. Что касается просьбы о возрождении сената, я не могу сказать без подготовки, каков был обычай при Птоломеях, но вы знаете не хуже меня, что ни при одном из моих предшественников из рода Августа в Александрии сената не было. Поскольку вы предлагаете вступить на совершенно непроторенный путь и я совсем не уверен, будет ли это во благо вам или мне, я написал вашему теперешнему префекту, Эмилию Ректу, и попросил его навести справки, затем сообщить мне, будет ли создано сословие сенаторов, и если да, то каким образом.

Что до того, кто ответственен за недавние беспорядки или вернее - если говорить прямо - войну, которая идет между вами и евреями, то я не желаю связывать себя обязательством решать этот вопрос, хотя ваши послы, в особенности Дионисий, сын Теона, горячо защищали интересы греков в присутствии своих противников - евреев. Однако я сохраняю за собой право на суровое осуждение той стороны - кто бы это ни был,- которая начала беспорядки, и прошу вас понять: если обе стороны не прекратят эту упорную разрушительную вражду, я буду вынужден показать, на что способен благосклонный правитель, если в нем зажгут праведный гнев. А посему я вновь молю вас, александрийцы, выказать дружественную терпимость к иудеям, которые много лет живут с вами бок о бок, и не оскорблять их чувств, когда они молятся своему Богу согласно древним обрядам. Не мешайте им, пусть следуют своим национальным обычаям, как то было в дни Божественного Августа, ибо я подтвердил их право на это, после того как беспристрастно выслушал обе стороны во время диспута. С другой стороны, я желаю, чтобы евреи не настаивали на новых привилегиях сверх тех, что им уже дарованы, и не присылали ко мне отдельных послов, словно вы живете в разных городах - неслыханное дело! - и не выступали в качестве соперников в атлетических и прочих состязаниях во время общественных Игр. Евреи должны довольствоваться тем, что они имеют, радуясь благам, которые дает большой город, исконными жителями которого они не являются, и не должны больше приглашать в Александрию на жительство соотечественников и единоверцев из Сирии или других частей Египта, не то они вызовут во мне еще большее подозрение. Если они пренебрегут этим советом, я буду считать, что они разжигают всеобщую вражду, и обрушу на них свою месть. До тех пор, однако, пока обе стороны будут терпимо и доброжелательно относиться друг к другу, воздерживаясь от взаимной неприязни, я обещаю проявлять такое же дружеское попечение об александрийцах и заботу об их интересах, какие всегда выказывала в прошлом моя семья.

Я должен здесь засвидетельствовать то, с каким рвением блюдет ваши интересы мой друг Барбилл, который вновь доказал это во время настоящего посольства, и сказать то же самое о моем друге Тиберии Клодии Архибусе.

Прощайте".

Этот Барбилл был астролог из Эфеса; Мессалина безоговорочно верила в его возможности, и я должен признать, что он действительно был очень умен и как предсказатель уступал лишь великому Фрасиллу. Он учился своему делу в Индии и в Вавилоне у халдеев. Его любовь к Александрии объяснялась тем, что много лет назад, когда Тиберий изгнал из Рима всех астрологов и предсказателей, кроме своего любимого Фрасилла, и Барбилл был вынужден покинуть город, первые люди Александрии оказали ему гостеприимство.

Месяц или два спустя я получил от Ирода депешу, где он официально поздравлял меня с победами в Германии, с рождением сына и с тем, что благодаря германским походам я завоевал титул императора. Как всегда, он вложил в конверт и личное письмо:

"Да, ты великий воин, Мартышечка, что тут и говорить! Тебе всего-то и надо что написать пером по бумаге: приказываю идти в поход, и "гопля!" - знамена развеваются, мечи вылетают из ножен, головы валятся на траву, города и храмы объяты пламенем. Представляю, что было бы, если бы ты сел как-нибудь верхом на слона и самолично вывел войска на поле брани! Верно, разбил бы все вокруг в пух и прах. Я помню, как-то раз твоя дорогая матушка высказалась о тебе - не очень лестно - как о будущем завоевателе Британии. Почему бы и нет? Что до меня, я и в мыслях не держу никаких военных триумфов. Мир и безопасность - вот все, чего я прошу. Занят я тем, что готовлю свои владения к обороне против возможного вторжения парфян. У нас с Кипридой все хорошо, мы счастливы; дети тоже в порядке. Они учатся быть примерными иудеями и делают это быстрее, чем я, ведь они моложе. Между прочим, мне не нравится Вибий Марс, твой новый губернатор в Сирии. Боюсь, мы с ним скоро поссоримся, если он не перестанет совать нос в мои дела. Я очень жалел, когда кончился срок службы Петрония,- превосходный человек! Бедняга Сила все еще в узилище. Правда, я предоставил ему самую уютную камеру и разрешил пользоваться письменными принадлежностями, чтобы он мог дать выход негодованию по поводу моей неблагодарности. Естественно, он получает не пергамент и не бумагу, а восковую дощечку, так что, закончив одно обвинение, он вынужден его стереть, прежде чем начать другое.

Ты весьма популярен среди александрийских евреев, и твои суровые слова в письме к александрийцам не пропали даром: евреи умеют читать между строк. Я слышал от моего старого друга алабарха Александра, что копии его были разосланы по всему городу со следующим оповещением от имени городского префекта:

ОБЪЯВЛЕНИЕ ЛУЦИЯ ЭМИЛИЯ РЕКТА

"Поскольку население Александрии слишком велико, чтобы все имели возможность присутствовать при чтении этого священного и милостивого письма, адресованного нашему городу, я счел необходимым развесить его во всех людных местах, чтобы каждый горожанин мог сам его прочитать, оценить величие Божественного Цезаря Августа и выразить благодарность за его доброту.

Четырнадцатый день августа, второй год правления Тиберия Клавдия Цезаря Августа Германика Императора".

Они все равно тебя обожествят, хочешь ты того или нет; а пока будь здоров телом и бодр духом, хорошо ешь, крепко спи и никому не доверяй.

Разбойник".

Школярские поддразнивания Ирода насчет легкости, с какой я завоевал титул императора, задели меня за живое. Его напоминание о словах матери тоже сыграло свою роль: задело мою веру в сверхъестественные силы. Однажды, много-много лет назад, когда я рассказал матери, что хочу ввести в латинский алфавит три новые буквы, она вскричала в припадке раздражения, что есть три вещи, которые никогда не осуществятся: никогда через Неаполитанский залив не протянется улица с лавками, никогда я не покорю остров британцев и никогда ни одна из моих нелепых букв не появится в публичных надписях в Риме. Однако первое уже сбылось - в тот день, когда Калигула построил свой знаменитый мост между Байями и Путеолами и застроил его с двух сторон лавками. Третье может сбыться в любой день, когда мне будет угодно,- достаточно испросить на это разрешения сената. Так почему бы не сбыться и второму?

Несколько дней спустя я получил депешу от Марса с пометкой: "срочно, секретно". Марс был способный губернатор и честный человек, хотя малоприятный в обществе - замкнутый, с сухими манерами, саркастичный, лишенный слабостей и причуд. Я назначил его на этот пост из благодарности за то участие, которое он, будучи командиром полка на Востоке лет двадцать назад, принял в разоблачении Пизона, убившего моего брата Германика, и в возбуждении против него уголовного дела. Марс писал:

"...Мой сосед, твой друг Ирод Агриппа, как мне сообщают, укрепляет Иерусалим. Возможно, тебе это известно, но я пишу, чтобы ты понял: когда укрепления будут закончены, Иерусалим станет неприступным. Я не хочу обвинять твоего друга царя Ирода в вероломстве, но, как губернатор Сирии, смотрю на эту ситуацию со страхом. Иерусалим господствует на торговом пути в Египет, и если тот попадет в руки к безответственному человеку, Риму будет грозить серьезная опасность. Говорят, что Ирод страшится вторжения парфян, однако он достаточно оградил себя от этой маловероятной угрозы секретным союзом со своими царственными соседями на границе с Парфией. Не сомневаюсь, что ты одобряешь его заигрывания с финикийцами: он послал огромные дары в Бейрут, строит там амфитеатр, портики и общественные бани. Мне трудно понять, из каких соображений он обхаживает финикийцев. Однако пока что он не пользуется особым доверием у старейшин Тира и Сидона; возможно, у них есть на то основания, не мнесудить. Рискуя вызвать твое неудовольствие, я буду сообщать о политических событиях к югу и востоку от моего военного округа по мере того, как они будут оказываться в поле моего внимания".

Мне было крайне неприятно это читать, и сперва я рассердился на Марса за то, что он подрывает мое доверие к Ироду, но, поразмыслив, почувствовал к нему благодарность. Я не знал, что мне и думать. С одной стороны, я не сомневался, что Ирод не порвет узы дружбы между нашими странами и не нарушит клятву верности, данную мне перед всеми на рыночной площади; с другой стороны, у него, судя по всему, были какие-то тайные замыслы, которые, будь это любой другой человек, я бы назвал предательскими. Я был рад, что Марс смотрит в оба. Я никому ничего об этом не сказал, даже Мессалине, а Марсу написал так: "Письмо получил. Будь осторожен. Докладывай о дальнейших событиях". Ироду я отправил туманное письмо:

"Возможно, я воспользуюсь твоим советом насчет Британии, мой дорогой Разбойник, и если действительно решу вторгнуться на этот злосчастный остров, я обязательно усядусь верхом на слона. Это будет первый слон, которого увидят в Британии, и он, конечно, вызовет всеобщий восторг. Я был рад узнать, что у тебя все в порядке; не тревожься из-за вторжения парфян. Если я услышу, что они затевают драку и причиняют тебе беспокойство, я тут же пошлю в Лион за твоим дядей Антипой, чтобы он надел свои семьдесят тысяч первые доспехи и немедленно их разгромил, так что Киприда может спокойно спать ночью, а ты можешь не строить больше в Иерусалиме укрепления. Нам ни к чему, чтобы Иерусалим превратился в крепость, ты согласен? А вдруг твои разбойники родичи из Идумеи решат сделать набег и умудрятся проникнуть в Иерусалим до того, как ты достроишь последний бастион? Нам же не выгнать их обратно даже при помощи осадных орудий, "черепах" и таранов, что же тогда будет с торговым путем в Египет? Жаль, что тебе не понравился Вибий Марс. Как подвигается твой амфитеатр в Бейруте? Я послушался твоего совета и решил не доверять никому, кроме моей дорогой Мессалины, Вителлия, Руфрия и моего старого друга детства Разбойника, чьим поклепам на самого себя я как не верил, так и впредь не поверю и для кого я всегда останусь любящим его

Мартышечкой".

Ирод ответил в своем обычном беспечном тоне, поддразнивая меня, точно ему безразлично, что будет с укреплениями, но теперь он знал, что мое шутливое письмо отнюдь не было таким шутливым, каким казалось на первый взгляд, знал он также, что Марс докладывает мне о нем. Марс вскоре ответил мне так же коротко, как писал ему я, и сообщил, что работы на укреплениях прекращены.

42 г. н.э.

Я возложил на себя консульские полномочия в марте, что пришлось на новый год, но через два месяца снял их в пользу сенатора, которому они причитались следом за мной; я был слишком загружен, чтобы заниматься делами, которые входили в обязанности консулов. В том году родилась моя дочь Октавия, чуть не произошел переворот во главе с Виницианом и Скрибонианом, и я присоединил к империи Марокко в качестве провинции. Сперва я коротко расскажу про Марокко. Мавры снова восстали под руководством способного полководца по имени Салаб, который возглавлял их в предыдущей кампании. Павлин, командовавший там римскими войсками, дошел до самого Атласского хребта, но так и не смог подойти вплотную к Салабу и нес тяжелые потери от засад и ночных атак. Тут срок его службы кончился, и он должен был вернуться в Рим. На смену ему пришел некий Хосидий Гета, которому я наказал перед его отъездом ни в коем случае не допустить, чтобы Салаб стал вторым Такфаринатом. (Такфаринат был нумидиец, который при Тиберии помог трем генералам подряд получить лавровые венки, проигрывая решающее, казалось бы, сражение, а как только римские войска отводили назад, опять появляясь во главе вновь созданной армии; правда, четвертый генерал положил этому конец раз и навсегда, поймав и убив самого Такфарината.) Я сказал Гете:

- Не успокаивайся на частичном успехе. Ищи главные силы Салаба, разгроми их и убей или возьми в плен его самого. Если надо, преследуй его по всей Африке. Если он скроется во внутренних областях страны, где, как говорят, головы людей растут из подмышек, что ж, иди следом за ним туда. Тебе легко будет его опознать: у него голова на шее.

Я сказал Гете также: - Я не собираюсь указывать тебе, как надо вести кампанию, но хочу дать один совет: не будь связан жесткими правилами, как это было с генералом Элием Галлом, который отправился на завоевание Аравии, словно Аравия-это Италия или Германия. Он нагрузил солдат обычным шанцевым инструментом, надел на них тяжелую амуницию вместо того, чтобы дать им мехи для воды и дополнительный паек продовольствия, и даже взял с собой несколько осадных орудий. Когда у солдат разболелись животы и они стали кипятить тухлую воду из колодцев, чтобы ее не было так опасно пить, Элий пришел и закричал: "Что? Кипятить воду? Ни один дисциплинированный римский солдат не кипятит воду для питья! Да еще на кизяке. Неслыханно! Римские солдаты собирают хворост или обходятся без костров!" Он потерял большую часть своей армии. И помни: внутренние области Марокко - опасные места. Приноравливай свою тактику и снаряжение к местным условиям.

Гета последовал моему совету в самом буквальном смысле. Он гонял Салаба по Марокко из конца в конец, два раза нанес ему поражение, причем во втором случае чуть было не захватил его в плен. После этого Салаб скрылся в Атласских горах, пересек их и углубился в лежавшую за ними неисследованную пустыню, велев своим людям оборонять перевал, пока он не получит подкрепления у своих союзников, здешних кочевников. Гета оставил возле перевала один отряд и с самыми выносливыми из солдат еле преодолел другой, еще более крутой перевал в нескольких милях от первого и отправился на поиски Салаба, взяв с собой столько воды, сколько могли унести его люди и мулы, и сведя снаряжение до минимума. Он рассчитывал найти хоть какую-нибудь воду, но они прошли за петлявшим по пустыне Салабом не меньше двухсот миль, прежде чем увидели первый куст саксаула. Запасы воды стали иссякать, солдаты теряли силы. Гета скрывал тревогу, но было ясно, что, даже если они немедленно повернут обратно, оставив надежду захватить Салаба, им не хватит воды, чтобы благополучно вернуться. Атлас был на расстоянии сотни миль пути, спасти их могло только чудо.

В Риме, когда наступает засуха, мы знаем, как убедить богов послать дождь. У нас есть черный камень, который называется "капающий камень"; в давние времена мы захватили его у этрусков и спрятали в храме Марса за городом. Мы идем в храм торжественной процессией, выносим этот камень наружу, брызгаем на него водой и приносим жертвы, сопровождая все это заклинаниями. После этого всегда начинается дождь... если только мы не допустили какой-либо мелкой ошибки в ритуале, что случается довольно часто. Но у Геты не было с собой "капающего камня", поэтому он стал в тупик. Кочевники привыкли по многу дней обходиться без воды, к тому же превосходно знали местность. Они стали сжимать кольцо вокруг римлян - отрезали от отряда, убивали, раздевали и увечили тех, кто, потеряв от жары рассудок, отставал от своих.

У Геты был денщик-негр, родившийся в этой самой пустыне, но проданный в рабство маврам. Он не помнил, где находится ближайший колодец, так как продали его ребенком. Но он сказал Гете: "Генерал, почему ты не помолишься Отцу Гва-Гва?" Гета спросил, кто эта персона. Денщик ответил, что это Бог пустыни, который посылает во время засухи дождь. Гета сказал: "Император велел мне приспосабливаться к обстоятельствам. Расскажи мне, как вызвать Отца Гва-Гва, и я тут же сделаю это". Денщик ответил, что он должен взять небольшой горшок, наполнить пивом и закопать его по горлышко в песок, сказав: "Отец Гва-Гва, прими от нас пиво". Все должны вылить воду, которая еще есть у них в мехах в свои кружки, оставив чуть-чуть на дне, только чтобы обмакнуть пальцы и окропить ею землю. Затем все должны пить из кружек, танцевать и восхвалять Отца Гва-Гва, все время разбрызгивая воду, пока кружки не будут пусты. Сам Гета должен говорить нараспев: "Как эта вода орошает песок, так пусть падет на нас дождь! Мы выпили все до последней капли, Отец. Ничего не осталось. Что нам делать? Пей пиво, Отец Гва-Гва, и помочись на нас, твоих детей, не то мы умрем". Пиво - сильное мочегонное, а у этих кочевников такие же теологические понятия, как у древних греков, те тоже считали, что, когда идет дождь, это мочится Юпитер, так что до сих пор греки пользуются одним и тем же словом (разница только в роде), когда имеют в виду небо и ночной горшок. Кочевники верили, что можно побудить бога послать дождь, то есть помочиться, если угостить его пивом. Орошение земли, подобно нашим жертвоприношениям, должно было напомнить ему, если он забыл, как именно льет дождь.

Гета в отчаянии созвал своих солдат - те еле стояли на ногах - и спросил, нет ли у кого-нибудь случайно капельки пива. К счастью, среди них было несколько германцев из вспомогательных войск, и они предпочли взять с собой пиво, а не воду. В одном из мехов еще оставалось одна-две пинты. Гета уговорил их отдать это пиво ему. Затем поровну раздал оставшуюся воду, но пиво приберег для Отца Гва-Гва. Солдаты танцевали, пили воду и брызгали ею на песок, а сам Гета произносил предписанное заклинание. Отец Гва-Гва (по-видимому, имя его означает "Вода") был так доволен и поражен почестями, которые ему оказала эта внушительная компания абсолютных незнакомцев, что небо тут же потемнело от грозовых туч и начался такой ливень, длившийся трое суток, что каждая впадинка в песке превратилась в полную до краев лужу. Армия была спасена. Кочевники, посчитав ливень явным признаком благоволения Отца Гва-Гва к римлянам, смиренно предложили союз. Гета ответил отказом: пусть раньше выдадут ему Салаба. И вскоре Салаб был доставлен в цепях в римский лагерь. Гета и кочевники обменялись дарами, был заключен договор. Затем Гета двинулся обратно в горы, подошел с тыла к солдатам Салаба, все еще сторожившим перевал, и перебил или взял в плен весь отряд. Остальные силы мавров, увидев, что их вожака привезли в Танжер в цепях, сдались без боя. Так вот две пинты пива спасли жизнь двум тысячам римлян и дали Риму новую провинцию. Я приказал поставить храм Отцу Гва-Гва в пустыне за горами, где простирались его владения, и Марокко - я разделил его на две провинции: Западное Марокко со столицей в Танжере и Восточное Марокко со столицей в Кесарии - должно было обеспечивать его ежегодно данью в сто мехов самого лучшего пива. Я даровал Гете триумфальные украшения и просил бы сенат закрепить за ним наследственное имя Мавр ("из Марокко"), если бы он не превысил свои полномочия, казнив Салаба в Танжере, не посоветовавшись сперва со мной. Это не диктовалось стратегической или тактической необходимостью, Гета сделал это только из тщеславия.

Я упоминал не так давно о рождении моей дочери Октавии. За это время и сенат, и народ стали все больше заискивать перед Мессалиной, так как было хорошо известно, что я передал ей большую часть своих обязанностей блюстителя нравов. Теоретически она считалась моей советницей, но, как я уже объяснял, у нее был дубликат моей личной печати, и она могла скреплять ею любые документы; кроме того, я позволил ей решать, в определенных границах, кого из сенаторов или всадников вывести из сословия за нарушение благопристойности и кем занять открывшиеся вакансии. Она взяла на себя также трудоемкую задачу судить, кто из претендентов на римское гражданство достоин его получить. Сенат хотел воспользоваться рождением Октавии, чтобы пожаловать Мессалине титул "Августа". Как я ни любил ее, я считал, что она еще не заслужила эту честь. Ей было всего семнадцать, а моя бабка получила этот титул только после смерти, а мать - в глубокой старости. Поэтому я отказал им. Но александрийцы, не спросив моего разрешения - а то, что было сделано, я отменить не мог,- выпустили монету, где на лицевой стороне был мой профиль, а на обратной - изображение Мессалины во весь рост в одеянии богини Деметры; на ладони одной руки она держала две фигурки, символизирующие сына и дочь, в другой - сноп пшеницы, символизирующий плодородие: лестная игра слов, так как латинское messis означает "урожай". Мессалина была в восторге.

Как-то вечером Мессалина робко вошла ко мне в комнату, молча, словно украдкой, взглянула мне в лицо и наконец, запинаясь, смущенно спросила:

- Ты меня любишь, дражайший муж?

Я заверил ее, что люблю ее больше всего на свете.

- А какие три столпа есть в храме любви, о которых ты говорил мне на днях?

- Я сказал, что храм любви поддерживается тремя столпами: добротой, искренностью и пониманием. Вернее, я процитировал слова философа Мнасалка, который это сказал.

- Тогда выкажи мне самую большую доброту и самое большое понимание, на которое способна твоя любовь. От моей любви понадобится только искренность. Перейду к делу. Если это не очень для тебя трудно, не разрешишь ли ты мне... не позволишь ли... некоторое время спать отдельно? Я не хочу сказать, что люблю тебя хоть на йоту меньше, чем ты меня, но у нас родилось двое детей за каких-то два года, может быть нам не стоит рисковать, может быть лучше подождать немного, прежде чем заводить третьего? Беременность-очень противная штука: по утрам меня тошнит, измучает изжога, расстраивается живот - нет, мне просто не выдержать такого ужаса снова. И, если честно, даже не говоря об этом, я почему-то не испытываю больше к тебе той страсти, что раньше. Клянусь, люблю я тебя не меньше, но скорее как дорогого друга и отца моих детей, чем как возлюбленного. Вероятно, когда появляются дети, мы отдаем им почти все наши чувства. Я ничего от тебя не скрываю. Ты мне веришь, да?

- Я тебе верю, и я тебя люблю.

Она погладила меня по лицу.

- И я ведь не такая, как обыкновенные женщины, правда? - которые только и знают, что рожают детей, пока не состарятся. Я твоя жена - жена императора, я помогаю тебе в имперской работе, а ведь это важнее всего, не так ли? Беременность ужасно мешает этой работе.

Я сказал довольно грустно:

- Конечно, любимая, если таковы твои чувства, я не из тех мужей, которые добиваются своего силой. Но разве так уж обязательно нам спать врозь? Разве мы не можем спать в одной постели просто для компании?

- О, Клавдий! - вскричала она, чуть не плача.- Мне так трудно было решиться попросить тебя об этом, ведь я так сильно тебя люблю и не хочу тебя обидеть. Не делай все еще трудней. Теперь, после того как я искренне все тебе сказала, разве тебе не будет ужасно тяжело, если, лежа со мной в одной постели, ты проникнешься вдруг ко мне страстью, а я не смогу ответить тем же? Если я оттолкну тебя, это будет не менее губительно для нашей любви, чем если я уступлю тебе против желания; я уверена, ты будешь потом очень раскаиваться, если что-нибудь уничтожит мою привязанность к тебе. Неужели ты не видишь, насколько лучше, если мы будем спать врозь, пока мои чувства не станут такими, как раньше. Скажем, просто, чтобы быть дальше от искушения, я буду спать в своих апартаментах в Новом дворце. Работе это только пойдет на пользу. Я буду вставать утром и сразу браться за бумаги. Из-за этих родов я сильно отстала с реестром граждан.

- Как ты думаешь, сколько ты захочешь оставаться там? - умоляюще произнес я.

- Мы увидим, как пойдет дело,- сказала Мессалина, нежно целуя меня в затылок.- О, как я рада, что ты не сердишься, у меня стало легко на душе. Сколько? О, не знаю. Неужели это так важно? В конце концов, что для любви постель, если любящих связывают другие крепкие узы, например приверженность идеалам, красоте и совершенству. Тут я согласна с Платоном. Он считал физическую близость помехой любви.

- Он говорил о гомосексуальной любви,- напомнил я ей, стараясь, чтобы мой голос не звучал слишком уныло.

- Ну, дорогой,- сказала она беспечно,- я делаю мужскую работу, так же как ты, так что, в конечном счете, согласись, это одно и то же. А что мы оба привержены идеалам, это бесспорно,- надо быть большими идеалистами, чтобы заниматься всеми этими нудными делами во имя достижения политического совершенства. Ты со мной не согласен? Ну, значит, договорились? И ты, мой милый, мой дорогой Клавдий, не будешь настаивать, чтобы я делила с тобой постель - в прямом смысле, я хочу сказать. Во всех остальных смыслах я по-прежнему твоя преданная маленькая Мессалина, и помни, пожалуйста, что мне было очень неприятно просить тебя об этом.

Я сказал, что еще больше люблю и уважаю ее за искренность, и, конечно, пусть она поступает, как хочет, но, естественно, я буду с нетерпением ожидать, когда к ней вернутся ее прежние чувства.

- О, пожалуйста, умерь свое нетерпение,- вскричала Мессалина.- Мне от этого делается еще тяжелее. Если ты будешь нетерпелив, я стану думать, что я жестока с тобой, и, кто знает, начну делать вид, будто испытываю несуществующее влечение. Может быть, я отличаюсь от прочих женщин, но почему-то секс почти ничего для меня не значит. Я, правда, подозреваю, что многим другим женщинам это тоже надоедает, хотя они по-прежнему любят своих мужей и хотят, чтобы мужья любили их. Но если у тебя будут романы с другими женщинами, я с ума сойду от ревности. И дело не в том, что ты будешь спать с ними,- пусть, я не против, - а в боязни, как бы вдруг ты не перестал смотреть на одну из них просто как на приятную и удобную партнершу и не полюбил ее сильней меня; ведь тогда ты захочешь со мной развестись. Я стану с подозрением относиться ко всем женщинам. Хотя нет. Если бы ты спал время от времени с хорошенькой служанкой или какой-нибудь славной чистенькой простолюдинкой, к ним я не стала бы тебя ревновать, наоборот, была бы рада, прямо в восторге, при мысли, что вы приятно проводите время; и потом, когда мы снова будем спать вместе, это не встало бы между нами. Мы считали бы это мерой, принятой ради твоего здоровья, как слабительное или рвотное. Я не стану ждать, что ты скажешь мне имя женщины, я даже предпочитаю его не знать, если только ты мне обещаешь, что у тебя не будет никаких делишек с кем-нибудь из тех знатных дам, к кому я по праву могу ревновать. Говорят, такие именно отношения были между Ливией и Августом.

- Да, в некотором роде. Но она никогда по-настоящему его не любила. Она сама сказала мне об этом. Это облегчало дело. Она выбирала молодых рабынь на невольничьем рынке и приводила их ночью к нему в спальню. Сириек в основном, если не ошибаюсь.

- Надеюсь, ты не ждешь этого от меня? Я живая женщина, в конце концов.

Таким вот образом, очень умно и очень жестоко, Мессалина сыграла на моей слепой любви. В тот же вечер она перебралась в Новый дворец. В течение долгого времени я ничего больше ей не говорил, надеясь, что она вернется. Но она тоже ничего не говорила, только нежно смотрела на меня, показывая всем своим видом и повадкой, что между нами существует полное понимание. Лишь изредка она оказывала мне великое снисхождение и спала со мной. Прошло семь лет, пока до меня дошел первый слух о том, что происходило в ее покоях в Новом дворце, когда старый муж-рогоносец сидел за работой или благополучно храпел в своей постели в Старом дворце.

Здесь самое время рассказать историю Аппия Силана, экс-консула, который со времен Калигулы был губернатором Испании. Надо вам напомнить, что замужество с этим самым Силаном было той взяткой, которую Ливия посулила Эмилии, если та предаст Постума; Эмилия была правнучка Августа, с которой в детстве меня чуть не помолвили. Будучи ее мужем, Силан стал отцом трех мальчиков и двух девочек (теперь все они уже взрослые). Не считая Агриппиниллы и ее сына, они были единственными оставшимися в живых потомками Августа. Тиберий, опасаясь Силана из-за его блестящих родственных связей, огульно обвинил его в государственной измене вместе с несколькими другими сенаторами, в том числе Виницианом. Однако доказать этого не удалось и все избежали наказания, отделавшись сильным испугом. В шестнадцать Силан был самым красивым юношей в Риме, в пятьдесят шесть он все еще был очень хорош собой: волосы, чуть тронутые сединой, ясные глаза, походка и стать человека в расцвете лет. Он овдовел, так как Эмилия умерла от рака. Одна из его дочерей, Кальвина, вышла замуж за сына Вителлия.

Как-то раз, незадолго до рождения маленькой Октавии, Мессалина заговорила со мной:

- Кто нам нужен здесь в Риме, так это Аппий Силан. Вот бы отозвать его из Испании и поселить у нас во дворце в качестве советника. Он исключительно умен и совершенно зря пропадает в Испании.

Я сказал:

- Да, это неплохой план; я восхищаюсь Силаном, и он пользуется большим влиянием в сенате. Но как мы сможем убедить его поселиться во дворце, он же не какой-нибудь мелкий служащий - секретарь или бухгалтер. Для его присутствия здесь должен быть достойный предлог.

- Я уже думала об этом, и мне пришла в голову блестящая мысль. Почему бы не женить его на моей матери? Она не прочь снова выйти замуж, ей всего тридцать три. И она - твоя теща, это будет большая честь для Силана. Ну, скажи же, что мой план хорош.

- Да, если ты договоришься с матерью...

- Я уже спрашивала ее об этом. Она утверждает, что будет в восторге.

Силан вернулся в Рим, и я женил его на Домиции Лепиде, матери Мессалины, и отвел им апартаменты в Новом дворце рядом с Мессалиной. Я скоро заметил, что в моем присутствии Силан чувствует себя неловко. Он охотно оказывал мне услуги, о которых я его просил: посещал неожиданно низшие суды, чтобы проверить, должным ли образом отправляется правосудие, выяснял и передавал мне, каковы жилищные условия в бедных районах города, посещал публичные аукционы, где продавалось конфискованное государственное имущество, и следил, чтобы аукционисты не устраивали никаких фокусов, но, казалось, он не мог глядеть мне в лицо и всегда избегал дружеской близости. Я был обижен. Но, подумайте сами, как я мог отгадать, в чем в действительности дело; а заключалось все в том, что Мессалина попросила меня отозвать Силана, так как еще девочкой была в него влюблена, женила его на своей матери, чтобы было легче вступить с ним в общение, и с первого дня после приезда Силана требовала, чтобы он с ней спал. Только подумать! Ее отчим и на пять лет меня старше, его внучка почти ровесница Мессалине! Нечего удивляться, что Силан странно со мной держался, если Мессалина сказала ему, будто переехала в Новый дворец по моему приказанию и я сам предложил, чтобы она стала его любовницей! Она объяснила, что я хотел отвлечь ее, так как завел глупую интрижку с Юлией, бывшей женой моего племянника Нерона, которую мы звали Елена, чтобы не путать с другими Юлиями, а потом из-за ее чревоугодия стали звать Хэлуон. По-видимому, Силан поверил этой истории, но спать со своей падчерицей, несмотря на ее красоту, отказался наотрез, пусть даже предложение исходит от императора; он сказал, что он человек влюбчивый, но не нечестный.

- Даю тебе десять дней на размышление,- пригрозила Мессалина.- Если под конец ты мне откажешь, я пожалуюсь Клавдию. Ты сам знаешь, какой он стал тщеславный с тех пор, как его сделали императором. Вряд ли ему будет приятно узнать, что ты пренебрег его женой. Он убьет тебя, не так ли, мать?

Домиция Лепида была целиком под каблуком Мессалины и сейчас тоже поддержала ее. Силан им поверил. То, что с ним приключилось при Тиберии и Калигуле, сделало его тайным антимонархистом, хотя он был не из тех людей, которые часто впутываются в политику. Он верил, что стоит человеку оказаться во главе государства, он очень скоро становится жестоким и сладострастным тираном. К концу десятого дня Силан, хотя и не поддался Мессалине, впал в такое отчаяние и исступление, что решил меня убить.

Мой советник Нарцисс в тот вечер случайно обогнал Силана в дворцовом коридоре и услышал, как тот бормочет вне себя: "Кассий Херея... старый Кассий. Сделай это... но не один". Нарцисс был занят своими мыслями и не вник полностью в смысл этих слов. Но они застряли у него в уме, и, как часто бывает в таких случаях, когда он в тот вечер лег спать, даже не вспомнив о встрече, они возникли во сне, претворившись в чудовищную картину: Кассий Херея протягивал Силану окровавленный меч с криком: "Сделай это! Бей! Бей снова! Старый Кассий с тобой! Смерть тирану!", и Силан кидался на меня и разрубал на куски. Сон был таким живым и ярким, что Нарцисс спрыгнул с кровати и поспешил ко мне в спальню, чтобы рассказать о нем.

Неожиданное пробуждение перед самым рассветом - я спал один, и спал не очень хорошо,- дрожащий голос Нарцисса, с ужасом рассказывающего о своем кошмаре,- все это испугало меня до холодного пота. Я велел принести светильники - сотни светильников - и тут же послал за Мессалиной. Мое внезапное приглашение ей тоже внушило страх, вероятно она подумала, что я все узнал, и скорее всего вздохнула с облегчением, услышав, что я всего-навсего хочу рассказать ей про сон Нарцисса.

- О, неужели ему это приснилось? - воскликнула она, содрогаясь всем телом.- О, небо! Это тот самый ужасный сон, который я пытаюсь припомнить каждое утро всю эту неделю. Я просыпаюсь с криком, но не знаю, почему я кричу. Значит, это правда. Конечно, правда. Это божественное предостережение. Немедленно пошли за Силаном и заставь его признаться.

Мессалина выбежала из комнаты, чтобы дать поручение своему вольноотпущеннику. Теперь мне известно, что она велела передать. "Десять дней истекли. Император приказывает тебе явиться к нему и потребует объяснения". Вольноотпущенник не понял, что означают десять дней, но передал все слово в слово, разбудив Силана. Силан вскричал:

- Явиться к нему? Не замедлю!

Он поспешно оделся, сунул что-то в складки тоги и с безумными глазами кинулся впереди посланца к моей комнате.

Но вольноотпущенник был начеку. Он остановил мальчика раба:

- Беги, одна нога здесь, другая - там, в зал заседаний и скажи страже, чтобы, когда появится Аппий Силан, его обыскали.

Стража нашла спрятанный кинжал и задержала Силана. Я тут же его допросил. Конечно, объяснить для чего ему кинжал, он не мог. Я поинтересовался, не скажет ли он чего-нибудь в свою защиту, но он только рвал и метал, и, захлебываясь от ярости, бормотал что-то нечленораздельное, называя меня тираном, а Мессалину - волчицей. Когда я спросил, почему он хотел убить меня, он сказал вместо ответа:

- Верни мне кинжал, тиран. Я вонжу его в свою грудь!

Я приговорил его к казни. Он умер, бедняга, потому что у него не хватило ума рассказать правду.

ГЛАВА XIV

Казнь Силана и побудила Винициана устроить переворот. Когда я в тот же день доложил сенату, что Силан намеревался меня убить, но моя стража расстроила его коварные замыслы и он уже казнен, в зале раздался удивленный гул, затем тревожный, тут же смолкнувший шепот. Это была первая казнь сенатора с тех пор, как я правил Римом, и никто не верил, что Силан отважился бы поднять на меня руку. Все решили, что наконец-то я показал себя в истинном свете и впереди новое царство террора. Я отозвал Силана из Испании под предлогом, что хочу сделать его своим советником - великая честь, а на самом деле все это время имел тайный замысел его уничтожить. В точности как Калигула! Естественно, я и не подозревал об этих мыслях и даже позволил себе небольшую шутку насчет того, как я благодарен Нарциссу, он-де неусыпно блюдет мою безопасность даже во сне.

- Если бы не этот сон, я не послал бы за Силаном и он не выдал бы себя с перепугу и совершил бы покушение на мою жизнь в другой раз, более осмотрительно. Он имел много возможностей меня умертвить, поскольку я так безоговорочно ему доверял, что в последнее время освободил от унизительной необходимости подвергаться обыску в поисках оружия.- Жидкие хлопки.

Когда заседание сената окончилось, Винициан сказал друзьям: "Значит, благородный Аппий Силан казнен только потому, что греку-вольноотпущеннику императора приснился страшный сон. Неужели мы позволим править нами такому слабоумному, как этот олух Клавдий? Как по-вашему?"

Они пришли к единодушному мнению, что Риму нужен сильный, опытный император, а не такой "временно исполняющий обязанности", как я, который ничего не знает, ничего не хочет знать и в половине случаев поступает самым несообразным образом. Они принялись напоминать друг другу о самых моих грубых ошибках и эксцентричных выходках. Кроме тех, о которых я уже упоминал, они вспомнили, например, о решении, которое я принял незадолго до того, просматривая списки присяжных заседателей. Надо здесь объяснить, что в Риме было около четырех тысяч квалифицированных заседателей, обязанных участвовать в судебных разбирательствах, когда их вызывали на сессию; неявка каралась большим штрафом. Занятие это было крайне трудоемким и крайне непопулярным среди римлян. Списки присяжных первоначально подготавливались судьями первого класса, и в этом году, как обычно, половина тех, кто был в списках, под тем или иным предлогом просили разрешения не участвовать в суде, но в девятнадцати случаях из двадцати их просьба была отклонена. Судья передал мне окончательные списки на проверку; против имен, получивших отказ, была помета. Я случайно обратил внимание на то, что среди тех, кто охотно откликнулся на вызов, был человек, которого я знал, отец семерых детей. По закону Августа он был освобожден от всех обязанностей до конца жизни, однако не просил избавить его от участия в судебных заседаниях и не упоминал о размере своей семьи. Я сказал судье:

- Вычеркни его из списков. У него семеро детей.

Судья запротестовал:

- Но, цезарь, он и не пытался отказываться.

- Вот именно,- сказал я.- Он хочет быть присяжным заседателем. Поэтому вычеркни его.

Я, разумеется, имел в виду, что раз этот человек скрывает свое право не выполнять неприятные и неблагодарные, по мнению всех порядочных людей, обязанности, значит, у него наверняка неблаговидные планы. Нечестный заседатель может добыть кучу денег в виде взяток: всем известно, что одному заинтересованному заседателю ничего не стоит склонить к своему мнению десять незаинтересованных, а дело решается большинством голосов. Но судья был глуп и просто передал мои слова "Он хочет быть присяжным заседателем, поэтому вычеркни его" в качестве типичного примера моего недомыслия.

Винициан и другие мятежники осуждали также мое странное постановление о том, чтобы те, чьи дела я рассматривал в суде, сами, своими словами, докладывали мне о своем происхождении, связях, браке, карьере, финансовом положении, теперешних занятиях и так далее - обязательный для всех предварительный отчет, так как я желал слышать это из их собственных уст, а не от их патрона или адвоката. Казалось бы, причины такого решения ясны: мы узнаем о человеке из десяти слов, сказанных им о самом себе, гораздо больше, чем из десятичасового панегирика, произнесенного его другом. И не важно, что он скажет в этих десяти словах, главное - как он их скажет. Я убедился, что предварительное знакомство с тем, каков подсудимый: тугодум или говорун, хвастун или простак, хладнокровный или стеснительный, смышленый или без царя в голове, служит мне большой помощью в дальнейшем. Но в глазах Винициана и его друзей, лишая подсудимого помощи патрона и красноречия адвоката, на которые тот рассчитывал, я проявлял по отношению к нему несправедливость.

Как ни странно, больше всего из моих императорских проступков их возмутило то, как я повел себя в случае с серебряной коляской. Вот как это произошло. Как-то раз, проезжая по улице ювелиров, я заметил, что перед одной лавкой стоит толпа человек в пятьсот. Интересно, что их так привлекает, подумал я, и послал кучера разогнать толпу, мешавшую мне проехать. Когда стало свободно, я увидел, что на витрине лавки выставлена коляска, вся обшитая серебром, кроме ободка кузова, сделанного из золота. Оси тоже были серебряными, заканчивались они золотыми собачьими головами с глазами из аметиста; спицы были из эбенового дерева в виде негров, подпоясанных серебряными поясами, и даже чека каждого колеса была золотая. На серебряных боках кузова были вычеканены сцены, иллюстрирующие состязания колесниц в цирке, а ободья были инкрустированы золотыми виноградными листьями. По краям дышла и хомута, тоже серебряных, были лики купидонов - золотые с черепаховыми глазами. Этот удивительный экипаж был выставлен на продажу за сто тысяч золотых. Кто-то шепнул мне, что он был сделан по заказу какого-то богатого сенатора и уже оплачен, но по просьбе будущего хозяина был оставлен для всеобщего обозрения еще на несколько дней, так как он хотел, чтобы все в городе знали цену коляски (хотя сам он заплатил за нее куда меньше), прежде чем он вступит во владение ею. Это было вполне вероятно: сам ювелир вряд ли рискнул бы изготовить такую дорогую вещь - кто мог поручиться, что она найдет миллионщика покупателя. В своем качестве блюстителя нравов я имел полное право поступить так, как я поступил. Я приказал ювелиру с помощью молотка и зубила отодрать серебряные и золотые пластины и продать, на вес, опытному чиновнику, вызванному мной из казны, для переплавки на монеты. Раздались крики протеста, но я заставил всех замолчать, сказав: "Такой тяжелый экипаж повредит городские мостовые, надо сделать его чуть-чуть легче". Я ни минуты не сомневался в том, кто владелец коляски: это был Азиатик, который больше не боялся демонстрировать свое колоссальное богатство, хотя от завистливых глаз Калигулы с успехом его утаил, разделив на сотни мелких вкладов на имя своих вольноотпущенников и друзей, хранившихся во множестве банков. Теперь же он стал выставлять свое богатство напоказ, что не могло не вызвать общественных беспорядков. Чего только он не устроил в Лукулловых садах, которые недавно купил! Их считали вторыми по красоте после Саллюстиевых садов, но Азиатик хвалился: "Когда я доведу до конца сады Лукулла, сады Саллюстия по сравнению с ними будут казаться пустошью". Он насадил там такие фруктовые деревья и цветы, устроил такие фонтаны и пруды, каких Рим никогда не видел. Я подумал, что, когда в городе истощатся припасы, никому не доставит удовольствия смотреть, как веселый сенатор с большим пузом разъезжает в серебряной коляске с золотыми чеками и золотыми собачьими головами на концах оси. Какой смертный устоит от желания выдернуть хотя бы одну чеку? Я и теперь считаю, что поступил тогда правильно. Но то, что я уничтожил произведение искусства - этот ювелир, тот самый, которому Калигула доверил отлить свою золотую статую, пользовался большой славой,- друзья Винициана сочли бессмысленным проявлением вандализма; это вызвало у них такое негодование, словно я вытащил из толпы несколько горожан и велел разделать их при помощи молотка и зубила на части и отдать мясникам для продажи. Сам Азиатик не выразил никакого возмущения и был достаточно осторожен, чтобы признаться, что коляска принадлежала ему. Больше всех мной возмущался Винициан. Он сказал: "В следующий раз он сдерет с нас тоги и велит распустить на нитки, чтобы отправить ткачам. Этот человек - сумасшедший. Нам надо избавиться от него".

Виниций не был в партии недовольных. Он догадывался, что находится у меня на подозрении - в свое время он выставил против меня свою кандидатуру,- и теперь тщательно следил за тем, чтобы ничем меня не задеть. К тому же он должен был понимать, что попытки избавиться от меня ни к чему не приведут. Я все еще был весьма популярен среди гвардейцев и предпринимал столько мер предосторожности против злоумышленников - постоянный эскорт солдат, тщательный обыск в поисках оружия, проверка каждого блюда на случай, если оно отравлено,- а мои слуги и приближенные были так мне верны и бдительны, что надо было быть на редкость удачливым и изобретательным, чтобы лишить меня жизни, а самому остаться в живых. За последнее время было две попытки, обе предпринятые всадниками, которым я пригрозил исключением из сословия за изнасилование. Один поджидал меня у входа в театр Помпея, чтобы убить, когда я выйду. Это была неплохая мысль, но кто-то из солдат заметил, как он сдернул набалдашник трости, бывшей у него в руках, выдав тем самым, что это короткий дротик, и, кинувшись на него, ударил по голове в тот самый момент, когда тот хотел метнуть его в меня. Второе покушение было в храме Марса во время жертвоприношения. В этом случае оружием служил охотничий нож, но находившиеся там люди тут же разоружили убийцу.

По сути дела, избавиться от меня можно было только единственным способом - подняв вооруженное восстание, а где было взять войска, которые пошли бы против императора? Винициан полагал, что знает ответ на этот вопрос. Он надеялся на помощь Скрибониана. Этот Скрибониан был двоюродный брат маленькой Камиллы, которую много лет назад отравила моя бабка Ливия в день нашей помолвки. Когда я был в Карфагене за год до смерти Германика, Скрибониан разговаривал со мной в весьма оскорбительном тоне, так как он отличился в битве с Такфаринатом, в которой я не мог принять участие, и его отец Фурий Камилл, в то время губернатор Африки, заставил его публично просить у меня прощения. Он был вынужден извиниться, так как в Риме слово отца - закон, но никогда мне этого не простил и несколько раз после того выказывал свою неприязнь. При Калигуле, когда я жил во дворце, он был в числе главных моих мучителей: почти все ловушки и прочие практические шутки, которым я подвергался, были делом его рук. Можете сами представить, что почувствовал Скрибониан, отправленный Калигулой командовать римскими войсками в Далмации, когда вскорости после того он услышал о моем избрании на пост императора. Мало сказать: зависть и возмущение,- страх за свою жизнь. Он стал спрашивать себя, такой ли я человек, чтобы, когда его срок службы окончится и он вернется в Рим, простить все причиненные им обиды, и если да, не будет ли ему труднее вынести мое прощение, чем гнев. Он решил вести себя со мной почтительно, ведь я был главнокомандующий, но при этом делать все возможное, чтобы завоевать личную преданность всех солдат и офицеров, служащих под его началом; когда придет время возвращаться в Италию, он напишет мне то же, что в свое время Гетулик написал императору Тиберию: "Можешь рассчитывать на мою верность до тех пор, пока командование полками в моих руках".

Винициан был близким другом Скрибониана и держал его в курсе всего, что происходило в Риме. После казни Силана он писал:

"У меня для тебя плохие новости, дорогой Скрибониан. Запятнав достоинство Рима своей глупостью, невежеством, паясничанием и полной зависимостью от советов своры греков-вольноотпущенников, мота и негодяя еврея, собутыльника Вителлия и похотливой и самовлюбленной девчонки жены, Клавдий совершил первое важное убийство. Бедного Аппия Силана отозвали с его поста в Испании, месяца два продержали во дворце в тревожной неопределенности, а затем содрали с кровати однажды утром и тут же казнили. Клавдий явился вчера в сенат и - представь только! - отпускал по этому поводу шуточки. Все римляне, кто еще в здравом уме, солидарны в том, что Силан должен быть отомщен, и считают, что, стоит появиться подходящему вожаку, весь народ будет его приветствовать. Клавдий все перевернул вверх тормашками, буквально начинаешь желать, чтобы вернулся Калигула. К несчастью, покамест гвардия за него, а без войск сделать ничего нельзя. Обе попытки убить его оказались неудачными. Он такой трус, что во дворец не пронесешь даже шпильку для волос: обыщут и отнимут. Мы надеемся, что ты придешь к нам на помощь. Если бы ты ввел в Рим Седьмой и Одиннадцатый полки и вспомогательные силы, которые собрал бы на месте, все наши беды остались бы позади. Пообещай дать гвардейцам не меньше того, что пообещал Клавдий, и они тут же переметнутся на твою сторону. Они презирают его за то, что он штатский и лезет не в свое дело, к тому же, после того как он наградил их сразу после его избрания - вынужденная щедрость,- он дал им всего лишь по золотому на брата, чтобы выпить за него в его день рождения. Как только ты высадишься в Италии - транспортные трудности легко преодолеть,- мы присоединимся к тебе с добровольческими отрядами и снабдим деньгами в любом нужном тебе количестве. Не раздумывай. Надо действовать, пока не стало хуже. Ты можешь достичь Рима прежде, чем Клавдий пошлет за подкреплениями на Рейн, хотя я не думаю, что он их получит. Говорят, будто германцы готовятся к ответному удару, а Гальба не такой человек, чтобы покинуть свой пост на границе, когда хатты выступили в поход. А если Гальба останется в Германии, Габиний тоже не уйдет, они всегда работают на пару. Так что переворот обещает быть бескровным. Я не хочу добавлять к моей просьбе довод о собственной твоей безопасности, так как знаю, что для тебя честь Рима превыше личных интересов. Однако тебе не мешает знать, что всего несколько дней назад Клавдий сказал Виницию: "Я не забываю старых обид. Когда некий губернатор вернется с Балкан, он заплатит кровью за те издевательства, которым он меня подвергал". И еще одно. Не терзайся угрызениями совести, что ты оставляешь провинцию без защиты, полкам не придется долго отсутствовать. И почему бы не прихватить с собой побольше заложников, чтобы у местных жителей не возникла охота поднять мятеж? К тому же Далмация не пограничная провинция, разве не так? Отвечай не медля, с нами ли ты и готов ли заслужить такое же славное имя, как твой великий предок Камилл, став вторым спасителем Рима".

Скрибониан решил рискнуть. Он написал Винициану, что ему понадобится сто пятьдесят транспортных судов из Италии, помимо тех, которые он раздобудет в далматских портах. Ему также потребуется миллион золотых, чтобы убедить два регулярных полка - каждый численностью в пять тысяч человек - и двадцать тысяч далматских новобранцев, которых он призовет в армию, нарушить данную мне присягу. Поэтому Винициан и его друзья заговорщики - шесть сенаторов и семь всадников, а также десять бывших всадников и шесть бывших сенаторов, которых я вычеркнул из списков,- незаметно покинули Рим под тем удобным предлогом, что им надо побывать в своих загородных поместьях. Первое известие о восстании дошло до меня в форме письма от Скрибониана, который обращался ко мне в самых наглых выражениях, называл слабоумным и самозванцем и требовал, чтобы я добровольно отказался от всех своих постов и удалился от дел. Он писал, что я доказал свою прискорбную неспособность справиться с задачей, возложенной на меня сенатом, растерявшимся под угрозой общественных беспорядков, и теперь он, Скрибониан, отрекается от присяги и намерен отплыть в Италию с тридцатитысячной армией под своей командой, чтобы восстановить порядок и дать Риму и всему миру достойное их правительство. Если я откажусь от монархии, учтя это предупреждение, я не буду лишен жизни и получу амнистию для себя и своей семьи, как даровал ее, взойдя на престол, своим противникам согласно чьему-томудрому совету.

Прочитав это письмо, я не мог удержаться от смеха. Видят боги, что могло быть заманчивей, чем уйти в отставку и жить без забот и хлопот при хорошо организованном правительстве с Мессалиной, моими книгами и детьми! Конечно, разумеется, вне всякого сомнения я отказался бы от трона, если Скрибониан считает, что может управлять лучше меня. Иметь возможность, так сказать, сидеть, развалясь в кресле, и смотреть, как кто-то другой сражается с невыполнимой задачей, которую я никогда не хотел на себя брать и которая оказалась куда обременительнее, неприятнее и неблагодарнее, чем это могут выразить слова! Словно вдруг возник Агамемнон и крикнул Лаокоону и его сыновьям, которые борются с двумя огромными змеями, насланными на них разгневанным богом: "Эй, вы там! Руки прочь от этих великолепных созданий! Вам их не осилить. Эта задача по плечу только мне. Слышите, оставьте их в покое, не то будет хуже!" Но можно ли доверять обещанию Скрибониана насчет амнистии для меня и семьи? И будет ли его правительство так хорошо организовано и так порядочно, как он ждет? И что обо всем этом скажет гвардия? И так ли Скрибониан популярен в Риме, как он, по-видимому, думает? И захотят ли (вот что главное) змеи оставить Лаокоона и его сыновей и обвиться вокруг нового Агамемнона?

Я спешно собрал сенат и обратился к нему с речью:

- Сиятельные отцы, прежде чем прочитать вам это письмо, я хочу вас заверить, что охотно бы согласился на требования, которые в нем содержатся, и приветствовал бы отдых и безопасное будущее, которые оно, пожалуй в слишком суровых выражениях, обещает мне. Поверьте, я отклоню настояния Фурия Камилла Скрибониана только в одном случае - если вы единогласно решите, что при нем страна не будет так процветать, как при мне. Должен признаться, что до прошлого года я был, к своему стыду, совсем несведущ в искусстве государственного управления, судопроизводства и военного дела и, хотя я ежедневно учусь, все еще отстаю в своем образовании. Нет такого человека моих лет, который не смог бы поделиться со мной тысячью специальных сведений, известных всем, кроме меня. Но виновато в этом мое слабое, в детстве, здоровье и не очень лестное мнение, которое мои блестящие родичи - теперь частично обожествленные - имели тогда о моих умственных способностях, а не мое нежелание выполнить долг перед родиной. И, хотя я никогда не надеялся занять ответственный пост, я старался с усердием, достойным одобрения, расширить свой кругозор - думаю, в этом вы не откажете мне. Я позволю себе сказать, что моя семья ошибалась: я никогда не был слабоумным. Я получил устное заверение в этом от божественного Августа после того, как он повидался с Постумом Агриппой на его острове, и от благородного Азиния Поллиона в библиотеке Аполлона за три дня до его смерти - правда, он посоветовал мне носить маску глупца, подобно первому Бруту, в качестве защиты от некоторых лиц, которые могут возыметь желание убрать меня с дороги, если я проявлю слишком большой ум. Моя жена Ургуланилла, с которой я развелся из-за ее угрюмого нрава, жестокости и измены мне, тоже взяла на себя труд запечатлеть в своем завещании - я могу показать вам его, если хотите,- свою уверенность в том, что я отнюдь не дурак. Последние слова божественной Ливии Августы на смертном одре, или, быть может, правильнее будет сказать - незадолго до ее обожествления, были: "Только подумать, а я еще звала тебя дураком". Не спорю, моя сестра Ливилла, моя мать Антония Августа, мой племянник, покойный император Гай, и его предшественник, мой дядя Тиберий, никогда не меняли своего взгляда на меня, и два последних даже запечатлели его в своих официальных посланиях к этой палате. Мой дядя Тиберий отказал мне в месте среди вас под тем предлогом, что любая моя речь будет испытанием вашего терпенья и пустой тратой времени. Мой племянник Калигула включил меня в ваше число - ведь я был его дядя и он хотел выглядеть великодушным,- но поставил за правило, чтобы во время дебатов я говорил последним, и сказал в речи - кто не помнит, может найти ее в архивах - что, если кому-нибудь из присутствующих надо облегчиться, пусть будет добр соблюдать в будущем приличия и не отвлекает всеобщее внимание, выбегая из зала посреди важного выступления - его собственного, например - а ждет, пока консул не даст слово Тиберию Клавдию Друзу Нерону Германику (как меня тогда звали), чье мнение по данному вопросу слушать вовсе не обязательно. Что ж, вы следовали его совету - я это помню,- не думая, что раните мои чувства, или думая, что их достаточно часто ранили прежде, чтобы я покрылся броней, как бескрылый дракон дяди Тиберия; а может быть, соглашались с моим племянником и считали меня слабоумным. Однако противоположное мнение двух божеств, Августа и Ливии - правда, тут вы должны поверить мне на слово, так как оно нигде не зафиксировано в письменном виде,- несомненно, перевешивает суждение любого смертного. Вы согласны? Я буду склонен считать богохульством, если кто-либо захочет противоречить им. Конечно, богохульство больше не карается смертной казнью - мы это отменили, но это - нарушение благочиния, вдобавок опасно: вдруг боги случайно услышат нас. К тому же и дядя мой, и племянник умерли насильственной смертью и никто по ним не скорбел, их речи и письма цитируются с куда меньшим почтением, чем речи и письма Августа, и многие их законы отменены. В свое время они были львами, сиятельные, но теперь они мертвы, а как гласит еврейская поговорка, которую так любил приводить божественный Август,- он узнал ее от царя Иудеи, Ирода Великого, которого ценил за ум не меньше, чем я ценю его внука, царя Ирода Агриппу,- "и псу живому лучше, нежели мертвому льву"4. Я не лев, вы это знаете. Но я полагаю, из меня получился неплохой сторожевой пес; и сказать, что я развалил всю государственную машину или что я слабоумный, по-моему, значит нанести оскорбление не столько мне, сколько вам, ведь вы чуть не силой навязали мне монархию и с тех пор не раз поздравляли с успехами и награждали почестями, в том числе пожаловали мне титул "отец отчизны". Если отец - слабоумный, надо думать, дети унаследуют этот порок?

Затем я прочитал им письмо Скрибониана и вопросительно посмотрел вокруг. Когда я говорил, всем, очевидно, было неловко, хотя никто не отважился выразить это словами: они лишь аплодировали, протестовали и делали удивленный вид в тех местах, где, как они полагали, я этого ожидаю. Вы, мои читатели, без сомнения, думаете то, что, без сомнения, думали они: "Что за странная речь! И накануне восстания! Зачем Клавдию понадобилось ворошить старое и напоминать о своем якобы слабоумии. Естественно, мы давно обо всем этом забыли. Почему он находит нужным вызывать в нашей памяти, что родные некогда считали его умственно неполноценным, и приводить отрывки из письма Скрибониана, где об этом идет речь? Зачем он унижает себя, доказывая обратное?" Да, все это выглядело подозрительно, словно я боялся, что я действительно слабоумный, и хотел убедить сам себя в противном. Но я знал, что делал. И поступал очень даже ловко. Начать с того, что говорил я откровенно, а неожиданная откровенность, особенно, когда говоришь о себе, всегда подкупает. Я напоминал сенату, что я за человек - честный и преданный делу, не очень умный, но зато не своекорыстный - и что за люди они сами - умные, но своекорыстные, не честные, не преданные и даже не храбрые. Кассий Херея предупреждал их не отдавать монархию идиоту, а они пренебрегли его советом из страха перед гвардией. Хорошо еще, что все обошлось благополучно... пока. В Рим возвращалось благосостояние, в судах царила справедливость, народ был доволен, армии одерживали победы. Я не позволял себе никаких экстравагантных штучек, не изображал тирана и, как я сказал сенату во время дискуссии после прочтения письма, возможно, я ушел дальше на своей хромой ноге, чем ушли бы многие другие на здоровых, так как, не забывая о своем увечье, я не разрешал себе ни передохнуть, ни замедлить шаг. С другой стороны, я хотел им показать своей речью, что они свободно могут сместить меня, если захотят, и моя бесхитростная откровенность насчет собственных недостатков не позволит им быть жестокими со мной, когда я снова сделаюсь частным лицом.

Выступили несколько сенаторов с верноподданническими речами, хотя весьма сдержанными: они страшились мести Скрибониана, если ему удастся спихнуть меня с престола. Один Виниций говорил с жаром:

- Сиятельные отцы, я думаю, многие из нас остро чувствуют упреки, которыми отец отечества, хоть и очень мягко, осыпал нас. Должен признаться, мне очень стыдно, что я неправильно о нем судил до того, как он стал императором, и считал, что он не годится для тех должностей, которые он с тех пор с таким успехом занимает. Мне кажется невероятным, что мы подвергали сомнению его умственные способности, и единственно возможное объяснение кроется, видимо, в том, что мы были обмануты, во-первых, его великой скромностью, а затем его сознательным самоуничижением при покойном императоре. Вы знаете поговорку: "Никто не кричит: "Рыба воняет!"" При Калигуле все перевернулось: всякий разумный человек с рыбой в корзине говорил одно - что она воняет, лишь бы на нее не упал его жадный, завистливый взгляд. Валерий Азиатик скрывал свое богатство, Тиберий Клавдий скрывал свой ум; мне нечего было скрывать, кроме ненависти к тирании, но я скрывал ее, пока не пришло время действовать. Да, мы все кричали: "Рыба воняет!" Теперь Калигула мертв, и при Клавдии откровенность заняла подобающее ей место. Я буду откровенен. Не так давно мой родич Винициан в моем присутствии очень резко высказывался против Клавдия и предлагал его скинуть. Я сурово его отчитал, но не сообщил об этом сенату, так как у нас не действует больше закон об измене родине, ну и он все же мой родственник. Люди должны пользоваться свободой речи, особенно среди родных. Сегодня Винициана нет среди нас. Он покинул город. Боюсь, что он уехал, чтобы присоединиться к Скрибониану. Я вижу, что нет здесь и его шести близких друзей. Должно быть, они уехали вместе с ним. Однако что такое семеро недовольных? Семеро против пятисот? Ничтожное меньшинство. И насколько искренне их недовольство? Может быть, все дело в личных амбициях?

Я осуждаю поступок моего родича по трем причинам: первое - он проявил неблагодарность; второе - совершил акт предательства; третье - сделал глупость. Неблагодарность: отец отчизны от всего сердца простил его за то, что он поддерживал мои притязания на престол и все эти годы выказывал большую терпимость к его дерзким речам здесь, в сенате. Предательство: он взял на себя клятвенное обязательство подчиняться Тиберию Клавдию Цезарю как главе государства. Нарушение этой клятвы может быть оправдано только в том маловероятном случае, если цезарь вопиюще нарушит свою клятву справедливо править страной и печься об общем благе Но он клятвы не нарушал. Поэтому предательство по отношению к цезарю - это неуважение к Богам, именем которых Винициан клялся, и враждебность по отношению к Риму, который с каждым годом все больше устраивает, что им правит цезарь. Глупость Скрибониана заключается в том, что, хотя, возможно, ему и удастся ложью и подкупом убедить несколько тысяч своих солдат вторгнуться в Италию и даже одержать несколько побед, вряд ли ему предназначено судьбой быть нашим императором. Неужели хоть один из членов этого почтенного собрания действительно в это верит? Верит, что гвардия - наш главный оплот - перейдет на его сторону? Гвардейцы не дураки, они знают, что для них выгодней. Сенат и римский народ тоже не дураки, они тоже знают, что при Клавдии они пользуются свободой и благосостоянием, которые были отняты у них предшествующими правителями. Скрибониан не сможет втереться в доверие Рима иначе, чем посулив восстановить нарушенную справедливость, но ему придется сильно поломать голову над тем, где найти обиды, которые требуется искупить. На мой взгляд, сиятельные отцы, этот обещанный нам переворот вызван личной завистью и личными амбициями. Нас просят не просто сменить одного императора, который оказался во всех отношениях достоин нашего уважения и послушания, на другого, о чьих качествах мы почти ничего не знаем и чьим намерениям не можем доверять, а подвергнуть Рим риску кровавой гражданской войны. Предположим, цезаря уговорят уйти в отставку. Думаете, армия с распростертыми объятиями примет Скрибониана в качестве главнокомандующего? У нас есть несколько человек высокого ранга, куда более способных взять на себя управление монархией, чем Скрибониан. Что помешает остальным командирам, за спиной у которых четыре, а не два регулярных полка, выставить свою кандидатуру на пост императора и двинуть войска на Рим? И даже если попытка Скрибониана удастся, что я лично считаю невероятным, как насчет Винициана? Вряд ли он захочет склониться перед заносчивым Скрибонианом. Возможно, он предложил поддержку только на том условии, что они разделят империю пополам. А если так, не ждет ли нас еще один смертельный поединок, вроде тех, что были в свое время между Помпеем и Божественным Юлием Цезарем, а затем между Марком Антонием и Божественным Августом? Нет, сиятельные отцы. Сейчас тот случай, когда наша благодарность, наша верность и наш личный интерес находятся в полном согласии. Мы должны преданно поддержать Тиберия Клавдия Цезаря, если хотим заслужить признательность Рима и поддержку богов, и впоследствии, когда Винициан и Скрибониан умрут позорной смертью, которую они вполне заслужили, поздравить себя с тем, что остались привержены отцу отчизны.

Затем выступил Руфрий:

- Я считаю весьма бестактным замечание о том, что гвардия якобы может нарушить присягу. Как командующий гвардией, я отвергаю предположение, что хоть один гвардеец забудет о своем долге перед императором. Хочу напомнить, сиятельные, что именно гвардия первая обратилась к Тиберию Клавдию Цезарю, ныне отцу отчизны, с просьбой взять на себя верховное командование всей армией, а сенат в то время не спешил утвердить наш выбор. Поэтому не пристало сенатору намекать, что гвардия может оказаться неверной. Нет, она первая провозгласила Клавдия императором и будет последней, кто покинет его. А если до лагеря дойдет слух, что сенат решил передать верховное командование в другие руки - в таком случае, сиятельные, мой вам совет: как только вы примете такое решение, или укрепляйте это здание, эту свою крепость, баррикадами из скамей и кучами булыжников, или откладывайте заседание sine die5 и разбегайтесь во все стороны.

Так что мне единогласно был объявлен вотум доверия, и по поручению сената я написал Скрибониану письмо, где ему сообщалось, что он временно отстранен от командования и ему предлагается немедленно прибыть в Рим для дальнейших объяснений. Но Скрибониан не получил это письмо. Его уже не было в живых.

Я расскажу сейчас, что произошло. Рассчитывая на свою популярность в войсках - ведь он смягчил дисциплину, устраивал даровые игры и увеличил ежедневный рацион вина за собственный счет,- Скрибониан выстроил Седьмой и Одиннадцатый полки в местном амфитеатре и сказал, что его жизнь в опасности. Он прочитал им письмо Винициана - во всяком случае, большую его часть - и спросил, поддержат ли они его, если он предпримет попытку освободить Рим от тирана, который с каждым днем делается еще более своевластным и жестоким самодуром, чем Калигула. "Возродим республику! - вскричал он.- Только при республике мы поистине свободны!" Он разбрасывал семена, как говорится, щедрой рукой, и часть их сразу же проросла. Солдаты почуяли по его тону, что тут пахнет деньгами, а деньги они любят, к тому же разве справедливо, чтобы такой щедрый командир пал жертвой моего гнева или ревности? Они громко приветствовали его, а заодно и Винициана, который в свое время командовал Одиннадцатым полком, и поклялись, если понадобится, идти за ними хоть на край света. Скрибониан обещал им по десять золотых на каждого тут же, еще по сорок после высадки в Италии, и по сотне, когда они с победой войдут в Рим. Он выплатил по десять золотых на месте и отправил солдат обратно в лагерь, приказав быть наготове для будущей кампании. Он призовет их, как только прибудут транспортные суда и кончится набор местных рекрутов. Но Скрибониан совершил большую ошибку: он недооценил верность клятве и благоразумие своих людей. Да, в них легко, хотя и ненадолго, можно было разжечь возмущение, и они были не прочь принять в подарок пару монет, но открытое нарушение присяги - это другое дело. Этого так просто не купишь. Они пойдут за командиром и на край света, но не в Рим, его центр. Потребуется больше десяти золотых, чтобы убедить их отплыть в Италию, даже если на ее берегу их ждет каждого еще по сорок. Покинуть свою провинцию и захватить Италию? Да это же бунт, а если бунт не удается, наказанием бунтовщикам служит смерть - смерть в бою или от меча палача,- возможно, их даже засекут до смерти или распнут на кресте, если император захочет, чтобы их смерть послужила всем примером.

Офицеры собрались вместе, чтобы решить, следовать призыву Скрибониана или нет. Но, хотя все, казалось, были на его стороне, особого желания прибегнуть к насилию они не выразили. В любом случае никто не хотел возрождения республики. Скрибониан говорил, что рассчитывает на их помощь, и пригрозил подвергнуть их справедливому гневу солдат, если они откажутся поддержать славное дело восстановления древних римских свобод. Офицеры решили оттягивать время. Они отправили к Скрибониану депутацию, которая ему передала, что они еще не договорились между собой - пусть уж он простит их за совестливые колебания: в день отплытия ему станет известно, к какому они пришли решению. Скрибониан сказал, пусть поступают как знают - у него хватит дельных людей на их место, но предупредил, что, если они откажутся с ним плыть, за упорство их ждет смерть. Но еще важнее, чем это совещание офицеров, был тайный совет знаменосцев, капралов и сержантов; все они прослужили в армии более двенадцати лет и почти все были женаты на местных женщинах, так как вся их служба прошла в Далмации: римские легионы почти никогда не перемещают из одной провинции в другую. Седьмой и Одиннадцатый полки глядели на Далмацию как на вторую родину и заинтересованы были в одном: устроиться там как можно лучше и уберечь свое имущество.

Первым обратился к собравшимся знаменосец Седьмого полка:

- Парни, вы что, правда вздумали двигать отсюда в Италию за генералом? По мне, это чистая глупость, не говоря уже о чести полка. Мы дали присягу Тиберию Клавдию Цезарю, так или не так? Он оказался вполне приличным человеком, верно? Может, он и имеет зуб против старины Скрибониана, да кто знает, кто из них прав. Скрибониан и сам вечно ставит всякое лыко в строку, кому и знать, как не нам. Поссорились, пусть и разбираются между собой. Я готов воевать с германцами, маврами, парфянами, евреями, бриттами, арабами, китайцами - посылайте меня, куда хотите, это моя работа, я солдат. Но я не собираюсь сражаться в Италии с гвардейской дивизией. Говорят, император пользуется у них хорошей славой, да и вообще, по-моему, просто смешно думать, что мы будем с ними драться. Генералу не стоило нас об этом просить. Лично я не истратил еще его подарок и не стану это делать. Я за то, чтобы закрыть эту лавочку.

Все с ним согласились. Но молодые солдаты, да и старые с дурной репутацией из тех, кого лишь могила исправит, пришли к этому времени в такой раж в надежде на даровые деньги и богатую добычу, что перед собравшимися встал вопрос, как сорвать бунт, не ставя себя в ложное положение. У кого-то возникла разумная мысль. Тридцать лет назад мятеж в этих самых полках был подавлен в зародыше зловещим предзнаменованием - затмением солнца, за которым последовал страшный ливень; почему бы теперь тоже не организовать предвестие, чтобы отбить у всех охоту бунтовать? Подумав, они выбрали то, что показалось им самым подходящим.

Пять дней спустя от Скрибониана пришел в полки приказ идти маршем в порт со всем вооружением, довольствием и амуницией и быть в готовности немедленно отплыть в Италию. Знаменосцы Седьмого и Одиннадцатого полков тут же доложили командирам, что не смогли в то утро украсить, как обычно, орлов лавровыми гирляндами. Гирлянды падали на землю, стоило их привязать, и тут же засыхали! К знаменосцам присоединились те, кто носили штандарты, и в напускном смятении доложили еще об одном чуде: древки штандартов нельзя сдвинуть с места, они застряли там, где их воткнули в землю! Офицеры были только рады услышать об этих ужасных знамениях и, в свою очередь, доложили о них Скрибониану. Скрибониан пришел в ярость и кинулся в лагерь Одиннадцатого полка. "Говорите, штандарты нельзя сдвинуть с места, вы, лгуны? Это потому, что вы кучка трусов; собаки и те храбрее вас. Глядите! Кто сказал, что этот штандарт нельзя сдвинуть с места?" Он подошел к ближайшему штандарту и потянул его. Он тянул и толкал, пока на лбу его канатом не вспухли вены, но не смог даже на йоту сдвинуть штандарт. Дело в том, что в тот вечер, когда была сходка, конец древка - как и у всех остальных штандартов - был сунут в цемент, а затем засыпан землей. Цемент застыл, как камень.

Скрибониан увидел, что все потеряно. Он погрозил небу кулаком, поспешно спустился в порт, взбежал на борт своей личной яхты и велел команде поднять якорь и немедленно выходить в открытое море. Он направился в Италию, по-видимому намереваясь сообщить Винициану о своем провале. Но вместо этого оказался на острове Лисса, возле Корфу, куда его высадила команда, заподозрив, что планы его сорвались, и не желая больше иметь с ним дела. С ним остался один его вольноотпущенник, который был свидетелем того, как Скрибониан покончил с собой. Винициан тоже кончил жизнь самоубийством, когда через несколько дней до него дошли известия о том, что произошло, то же сделало большинство его собратьев-заговорщиков. С мятежом было покончено.

Не стану делать вид, будто был совершенно спокоен те десять дней, что прошли между моей речью в сенате и счастливой вестью о провале бунта. Я легко прихожу в панику, и если бы не Ксенофонт и его старания, у меня, возможно, был бы, как прежде, серьезный нервный срыв, но он пичкал меня то одним, то другим снадобьем, прописывал ежедневно массаж и внушал, в своей сухой манере, что мне нечего бояться будущего; с таким кормчим я благополучно избежал всех опасностей, грозивших моему здоровью. У меня застряли в голове две гомеровские строки, и я повторял их всем, с кем встречался:

Если ты сам добровольно желаешь и смело решился

Выступить в бой с ним, то страха не должен иметь...6

Я даже дал их однажды Руфрию как пароль. Мессалина дразнила меня этим, но ответ был у меня наготове:

- У Гомера они тоже застряли в голове. Он использовал их вновь и вновь. Один раз в "Илиаде" и два или три раза в "Одиссее".

Большим утешением служила мне привязанность Мессалины, так же как доверие, которое, по-видимому, испытывал ко мне сенат, и приветственные крики жителей Рима и солдат, выражавших преданность мне всякий раз, что я появлялся вне стен дворца.

Я наградил Седьмой и Одиннадцатый полки, попросив сенат дать им новое имя "Верные Клавдию", и по настоянию Мессалины (Вителлий согласился с ней, что это не тот случай, когда надо миловать) предал казни основных бунтовщиков, которые еще остались в живых. Но не так, как Силана, без суда и следствия: каждого из них судили по всем правилам. Я придерживался следующей процедуры: сидя на председательском кресле - консулы с двух сторон от меня,- я читал вслух обвинение. Затем я пересаживался на свое обычное место, а консулы садились на председательские кресла и вели разбирательство дальше. У меня как раз тогда была жестокая простуда, и, притом что я всегда говорю негромко, теперь я мог лишь шептать; но возле меня были Нарцисс, Полибий и полковники гвардии, и если я хотел устроить перекрестный допрос обвиняемому или свидетелю, я передавал кому-нибудь из них список вопросов, чтобы их задали от моего имени, или произносил их ему шепотом. Лучшим рупором оказался Нарцисс, поэтому я использовал его чаще всех остальных. Позднее мои враги представили дело так, будто он производил дознание по собственной инициативе - какой-то вольноотпущенник вершит суд над знатными римлянами! Скандал! Спору нет, Нарцисс держался весьма свободно, с большим апломбом, и, не скрою, я присоединился к общему смеху, когда верный вольноотпущенник Скрибониана, которого он допрашивал, превзошел его в находчивости.

Нарцисс: Ты был вольноотпущенником Фурия Камилла Скрибониана? Ты присутствовал при его смерти?

Вольноотпущенник: Да.

Нарцисс: Ты пользовался его доверием и знал, что готовится восстание? Знал, кто были его сообщники?

Вольноотпущенник: Ты намекаешь, что я не заслужил его доверия? И, если у него были сообщники в этом, как ты утверждаешь, восстании, то я бы их предал?

Нарцисс: Я ни на что не намекаю. Я задаю тебе простой и ясный вопрос.

Вольноотпущенник: Тогда я дам тебе простой и ясный ответ: я ничего не помню.

Нарцисс: Не помнишь?

Вольноотпущенник: Его последние слова ко мне были: "Забудь все, что я тебе говорил. Пусть мои тайны умрут вместе со мной".

Нарцисс: Из этого вытекает, что ты действительно пользовался его доверием.

Вольноотпущенник: Меня не интересует, что из чего у тебя вытекает. Это твое дело. Хозяин повелел мне перед своей смертью забыть. Я выполнил его приказ.

Нарцисс (сердито выходя на середину зала впереди меня и заслоняя от меня свидетеля): Вот это честный вольноотпущенник, клянусь Геркулесом. А скажи-ка мне, приятель, что бы ты сделал, если бы Скрибониан стал императором?

Вольноотпущенник (с неожиданным пылом): Я стоял бы позади него, приятель, и держал рот на замке.

Были казнены пятнадцать бунтовщиков из знатных, вернее бывших ранее знатными, римлян, но лишь один из них, некий Юнк, был судьей первого ранга, и я велел ему отказаться от должности прежде, чем вынес смертный приговор. Остальные сенаторы покончили жизнь самоубийством еще до ареста. Вопреки обычаю, я не конфисковал имущество казненных бунтовщиков и дал возможность наследникам получить его, точно те соблюли пристойность и сами покончили с собой. Мало того, в трех или четырех случаях, когда выяснилось, что имущество их сильно обременено долгами - возможно, по этой самой причине они и участвовали в перевороте,- я давал наследникам в дар деньги. Говорили, что Нарцисс брал взятки, чтобы скрыть улики против некоторых бунтовщиков,- это, безусловно, выдумка. С помощью Полибия я сам вел предварительное следствие и записывал все показания. У Нарцисса просто не было возможности утаить какие-нибудь свидетельства. Мессалина, правда, имела доступ к бумагам и, возможно, уничтожила некоторые из них, но я не могу сказать, так это или нет. Но ни Нарцисс, ни Полибий не держали документы в руках, кроме как при мне. Говорили также, что вольноотпущенников и граждан Рима подвергали пыткам, стараясь вырвать у них признание. Это такая же ложь. Нескольких рабов действительно вздернули на дыбу, но не для того, чтобы добиться наговора на хозяев, а чтобы они показали против некоторых вольноотпущенников, которых я подозревал в лжесвидетельстве. Возможно, слухи о том, что я пытал горожан и вольноотпущенников, имели своим источником историю с рабами Винициана, которым он даровал свободу, увидев, что бунт провалился, чтобы они не смогли показывать против него под пыткой; в отпускной грамоте он датировал это более ранним - на целых двенадцать месяцев - числом. Это было незаконно, во всяком случае согласно закону, принятому при Тиберии как раз чтобы помешать таким уловкам, этих людей можно было допрашивать под пыткой. Одного так называемого гражданина подвергли пыткам, когда выяснилось, что он не имеет никаких прав на это звание. Юнк действительно заявил на суде, что в тюрьме с ним обращались крайне жестоко. Он появился весь в бинтах, с глубокими порезами на лице, но Руфрий поклялся, что его слова - наглая ложь: его раны - результат того, что, желая избежать ареста, он выпрыгнул голый из окна спальни в Брундизии и попытался продраться сквозь колючую изгородь. Два капитана гвардии подтвердили его слова.

Однако Юнк ему отомстил.

- Если мне суждено умереть, Руфрий,- сказал он,- я захвачу тебя с собой.Затем он обратился ко мне.- Цезарь, твой командующий гвардией, которому ты так доверяешь, ненавидит и презирает тебя не меньше, чем я. Мы с Петом говорили с ним от лица Винициана и спрашивали, перейдет ли он на нашу сторону со своими гвардейцами, когда из Далмации прибудут войска. Он согласился на это, но при условии, что он, Винициан и Скрибониан разделят империю между собой. Опровергни мои слова, Руфрий, если у тебя хватит смелости.

Я арестовал Руфрия на месте. Сперва он пытался отделаться от этого обвинения шуткой, но Пет, один из бунтовщиков-всадников, ожидающий своей очереди в суде, подтвердил показания Юнка, и в конце концов Руфрий не выдержал, признал себя виновным и просил о снисхождении. Я снизошел к его просьбе - дал возможность умереть от собственной руки.

Были казнены также несколько женщин. Я не понимаю, почему женщину должен защищать от наказания лишь тот факт, что она - женщина, если она подстрекала к мятежу, особенно если, выйдя замуж по вольной форме, она сохранила свою свободу и свое имущество и поэтому не может сослаться на принуждение. Их привели на эшафот в оковах, так же как их мужей, и в большинстве своем они проявили перед лицом смерти больше мужества. Одна из них, Аррия, жена Пета и близкая подруга Мессалины, жившая в браке согласно строгому брачному контракту, безусловно, получила бы помилование, если бы отважилась обратиться к суду, но нет, она предпочла умереть вместе с мужем. В награду за его показания против Руфрия, Пету было дозволено наложить на себя руки до того, как ему будет предъявлено официальное обвинение. Но он был трус и не мог заставить себя упасть на собственный меч. Аррия выхватила меч из его рук и вонзила себе в грудь.

"Посмотри, Пет,- сказала она, умирая,- совсем не больно".

Самая высокопоставленная персона, которой предстояло умереть из-за участия в заговоре, была моя племянница Юлия (Елена Обжора). Я был рад, что нашелся предлог от нее избавиться. В свое время она предала Сеяну своего мужа, моего бедного племянника Нерона, и добилась его изгнания на остров, где он и умер. Тиберий впоследствии выказал ей презрение, выдав за Бланда, грубого, вульгарного и безродного всадника. Елена завидовала красоте Мессалины, так же как ее власти; сама она давно уже потеряла свою замечательную красоту из-за чревоугодия и лени и стала невероятно тучной; однако Винициан был один из тех маленьких, похожих на крыс мужчин, которые так же любят женщин с роскошными формами, как крысы любят большие тыквы, и, если бы он стал императором, как он собирался, зная, что Руфрий и Скрибониан, вместе взятые, не могут с ним тягаться, Елена Обжора стала бы его императрицей. Выдал ее Мессалине не кто иной, как сам Винициан в знак его верности нам.

ГЛАВА XV

Итак, я все еще был императором, и мои надежды на быстрое и благополучное возвращение к частной жизни развеялись в прах. Я стал говорить себе, что Август был искренен, когда время от времени произносил речи о скором восстановлении республики, и что даже дядя Тиберий не так уж кривил душой, когда толковал об отказе от трона. Да, частному лицу ничего не стоит быть непоколебимым республиканцем и ворчать: "Неужели так трудно выбрать спокойный момент, сложить с себя обязанности и передать правление сенату?" В чем трудность, частное лицо поймет, только если само станет императором. Она заключается в словах "спокойный момент". Такого момента не существует. Обстановка никогда не бывает спокойна. Ты говоришь себе, вполне искренне: "Возможно, через шесть месяцев, возможно, через год". Но проходят шесть месяцев, проходит год, и даже если то, что нарушало покой, удавалось с успехом устранить, тут же возникало что-нибудь другое. Я твердо был намерен передать управление сенату, как только приведу в порядок сумбур, оставленный Тиберием и Калигулой, и заставлю сенат вернуть себе самоуважение - какая свобода без самоуважения? - обращаясь с ним как с ответственным законодательным органом. Однако я не мог относиться к сословию сенаторов с большим пиететом, чем оно того заслуживало. Я зачислил в него лучших римлян из имеющихся в наличии, но пресмыкательство перед волей монарха настолько вошло в их плоть и кровь, что вытравить его было очень трудно. Они не верили в мое добросердечие, и когда я приветливо, как это свойственно мне, обращался к ним, перешептывались между собой, прикрыв рот рукой - ну и манеры! - а если я вдруг выходил из себя, как порой случалось, они тут же смолкали и сидели, дрожа, точно кучка школьников, которые злоупотребили терпением снисходительного учителя. Нет, пока еще я не мог отказаться от трона. Мне было очень стыдно - теоретически,- что я был вынужден предать смерти руководителей этого несостоявшегося антимонархического восстания, но что практически мне еще оставалось?

Мысли об этом приводили меня в уныние. Кто-то, кажется Платон, писал: единственным оправданием того, кто правит другими людьми, служит то, что в противном случае им самим правили бы люди, уступающие ему в талантах. В этом что-то есть. Но я-то, напротив, боялся, что, если оставлю свой пост, его займет кто-нибудь превосходящий меня талантами (хотя, льстил я себе, не трудолюбием) - например, Гальба или Габиний с Рейна,- и монархия станет еще крепче, а республика никогда не возродится. Так или иначе, "спокойный момент" пока еще не наступил. Я должен был снова браться за работу.

43 г. н.э.

Восстание и его последствия прервали государственные дела, и я месяца на два отстал от графика. Чтобы выиграть время, я отменил несколько необязательных праздников. Когда наступил новый год, я снова, в третий раз, взял на себя консульство - вторым консулом был Вителлий,- но через два месяца отказался от него в пользу Азиатика. Этот год один из самых важных в моей жизни - год вторжения в Британию. Но прежде чем к этому перейти, я должен хоть немного рассказать о делах домашних. Настало время моей дочери Антонии выйти замуж за молодого Помпея, способного юношу и, по-видимому, расположенному ко мне. Однако я запретил устраивать из их свадьбы большой всенародный праздник - мы отметили ее спокойно дома. Я не хотел, чтобы люди думали, будто я считаю своего зятя членом императорской династии. Честно говоря, мне не хотелось думать о своей семье как о династии - мы же не на Востоке; Юлии-Клавдии не лучше и не хуже, чем Корнелии, Камиллы, Сервии, Юнии или любой другой аристократический род. Не хотел я также, чтобы моему маленькому сыну отдавали особые почести, выделяя его из всех прочих знатных детей. Сенат попросил разрешить им отпраздновать день его рождения публичными играми за их счет, но я им отказал. Однако судьи первого ранга отметили этот день по собственному почину великолепным спектаклем и роскошным пиром, заплатив за все из собственного кармана, и в дальнейшем делали это каждый год. Было бы просто невежливо, если бы я не поблагодарил их за их благорасположение, а игры привели Мессалину в восторг. Я дал возможность молодому Помпею получить первую магистратуру на пять лет раньше положенного срока и сделал его городским префектом на время Латинских игр. Помпей был потомком Помпея Великого через свою бабку по материнской линии, наследницу Помпея; от нее к нему перешли фамильные маски и статуи и право на родовое имя. Я гордился тем, что сумел через столько поколений соединить имя Цезарь с именем Помпей. Юлий Цезарь предложил мою бабку Октавию в жены Помпею Великому почти сто лет назад, но тот отказался и поссорился с Юлием. Позднее она вышла за Марка Антония и стала прабабкой моей Антонии, которую я сейчас выдал за праправнука Помпея.

Несмотря на сокращение расходов, мы по-прежнему испытывали финансовые трудности. Урожай повсеместно был плох, и мне приходилось уделять львиную долю денег на покупку зерна по высоким ценам в отдаленных землях. Наводя всюду экономию, я лишил некоторых любимцев Калигулы - возничих, актеров и так далее - пожизненных пенсий, дарованных за общественный счет. Я и не подозревал, что их по-прежнему выплачивают, так как Каллист ни разу об этом не упомянул. Возможно, он получил взятку за то, что помалкивал.

Я принял одно важное решение. При Августе забота о государственной казне перешла из рук обычно работавших там чиновников, входивших в самый низший разряд судей, к судьям первого ранга. Однако на практике эти судьи, хотя и выступали в роли казначеев, всего лишь выплачивали или принимали в казну определенные суммы, указанные императором, а все расчеты велись императорскими вольноотпущенниками. Я решил восстановить прежнее положение вещей и вернуть казну чиновникам, которые сейчас были заняты иным делом - управляли меняльными конторами, занимались портовыми сборами в Остии и тому подобное,- дать им возможность как следует разобраться в системе государственных финансов, чтобы, когда монархия уступит место республике, не началась неразбериха; до сих пор все денежные расчеты, правильность которых не проверялась никем, кроме меня, производились Каллистом и его помощниками. Но я не хотел, чтобы эти чиновники воспользовались своим положением и грабили казну,- к сожалению, легче доверять вольноотпущенникам, чем свободным гражданам. Поэтому я объявил, что получить назначение смогут лишь те, кто за время службы устроят публичные игры за свой счет; бедные люди, доказывал я, скорее станут грабить государство, чем богатые. Отобранные мной юноши были обязаны, прежде чем вступить на новый пост, в течение года каждый день приходить в Новый дворец и изучать порядок, заведенный в казне, и установленную там практику. После чего им давали в казне свое ведомство, где они работали под моим началом - естественно, представлял меня Каллист,- а вольноотпущенник, старший служащий этого ведомства, выступал в качестве советчика. План оказался удачным. Вольноотпущенники и чиновники держали под надзором друг друга. Я предупредил Каллиста, что переписка между отделами должна теперь вестись при помощи обычного письма - греческого или латинского, а не скорописи,- надо ввести новых чиновников в курс дел.

Движимый тем же желанием послужить общественным интересам, я сделал все возможное, чтобы внушить высокое чувство долга судьям и губернаторам. Например, я настаивал, чтобы сенаторы, которым по новогоднему жребию выпало управлять провинциями (внутренними провинциями, я имею в виду, в противоположность пограничным, куда я сам, в качестве главнокомандующего, назначал военных губернаторов), не болтались в Риме, как это было у них в обычае, до июня или июля, когда наступала ясная погода и плыть по морю было одно удовольствие, а отправлялись к месту назначения не позже середины апреля.

Мы с Мессалиной произвели самую тщательную проверку реестра римских граждан, в который проникло множество недостойных лиц. Большую часть этой работы я предоставил Мессалине; в результате тысячи имен были вычеркнуты и десятки тысяч добавлены. Я не возражал против увеличения списка. Римское гражданство дает всем, кто его имеет, огромные преимущества перед вольноотпущенниками, жителями провинций и чужестранцами, и до тех пор, пока наше сообщество не становится слишком замкнутым или, напротив, слишком доступным, но остается в правильной пропорции ко всем обитателям римских владений - скажем, один гражданин Рима на шесть-семь остальных,-это служит важным сдерживающим фактором в мировой политике. Я только настаивал, чтобы новые граждане были людьми состоятельными, из хорошей семьи и с хорошей репутацией, чтобы они умели говорить на латыни, имели достаточное понятие о римском праве, религии и этике и чтобы они одевались и вели себя согласно своему новому положению. Всякого, кто претендовал на гражданство и отвечал этим требованиям, а также имел поручителя в лице сенатора высокого ранга, я включал в список. Не спорю, я ждал от этого человека, что он сделает дар в государственную казну, соответствующий его возможностям: ведь он будет получать от нее помощь самыми разными путями. Те, кто не могли найти поручителя, обращались ко мне через моих помощников, и Мессалина выясняла, каково их прошлое. Рекомендованных ею людей я вносил в список без дальнейших расспросов. Я не догадывался тогда, что Мессалина получает от них большую мзду - ведь они попадали в реестр благодаря ее влиянию на меня - и что мои вольноотпущенники Амфей и Полибий, которых я временно привлек к проверке реестра, тоже скопили огромные суммы. Многие сенаторы, выступавшие поручителями за будущих граждан, пронюхали об этом и тоже стали брать деньги, как говорится, из-под полы; некоторые даже осторожно оповещали через своих агентов, что возьмут за покровительство куда более умеренную плату, чем любой другой сенатор, который занимается той же коммерцией. Повторяю, в то время я ничего обо всем этом не знал, хотя предполагаю, что они-то думали, будто я имею здесь свою выгоду через Мессалину как моего агента и поэтому смотрю сквозь пальцы на их делишки.

Я знал, не скрою, другое, а именно, что многие из моих советников берут от просителей денежные подарки. Однажды я даже обсуждал с ними этот вопрос. Я сказал:

- Я разрешаю вам брать подарки, но запрещаю их вымогать. Я не хочу вас обидеть, высказывая предположение, будто за взятку вы способны на подлог или какой-нибудь другой незаконный поступок, и не вижу, почему бы вам не получить награду за содействие людям, которое требует от вас времени и энергии, и за то, что ceteris paribus7 вы рассмотрели их дело в первую очередь. Если вы получили одновременно сто прошений об одной и той же милости, а дать ее можете лишь десяти, и не знаете, на ком остановить свой выбор, что ж, я скажу, будет глупо, если вы не выберете тех, кто может отблагодарить вас больше остальных. Мой верный друг и союзник царь Ирод Агриппа любит приводить еврейское речение - а верней, еврейский закон, который вошел в поговорку: "Не завязывай морду быку, который молотит хлеб". Это справедливо и подходит к данному случаю. Но здесь не аукцион, где идет непристойная распродажа милостей, и если я узнаю, что некоторые мои быки больше заняты тем, как бы набить рот зерном, чем молотьбой, я тут же отведу их с гумна на бойню.

Моего нового командующего гвардией звали Юст. Я созвал всех командиров полков и предложил им выбрать на этот пост одного из их числа, и хотя я предпочел бы кого-нибудь другого, я утвердил их выбор. Для военного Юст слишком любил вмешиваться в политику: например, он пришел ко мне как-то раз и сообщил, что некоторые из новых граждан, которых я возвел в это звание, не приняли моего имени, как следовало бы, чтобы показать своюверность, и не изменили завещания в мою пользу, чего требовала благодарность. У него уже был список этих неблагодарных и неверных людей, и он спросил, не хочу ли я, чтобы против них были сфабрикованы обвинения. Я заставил его замолчать, поинтересовавшись, вошло ли в обыкновение у новобранцев брать его имя или менять завещание в его пользу. Все это Юст не поленился мне сказать, но ни он, ни кто-либо другой ни словом не обмолвился, что Мессалина не только торговала римским гражданством и поощряла других им торговать, но и - а это еще позорней - получала огромные суммы, используя свое влияние на меня при выборе судей, губернаторов и армейских командиров. В некоторых случаях она мало того, что вымогала у человека деньги, еще и настаивала на том - лучше уж я сразу вам в этом признаюсь,- чтобы он переспал с ней для скрепления сделки. Самым ужасным было то, что она впутала во все это меня без моего ведома, говорила всем, будто я отверг ее, пренебрег ее красотой, но разрешил выбрать себе любого компаньона на ночь, лишь бы он согласился заплатить хорошую цену за должность, которую я при ее посредничестве продавал! Однако в то время я еще ничего не знал об этом и тешил себя мыслью, будто все идет хорошо и я поступаю со всеми честно и справедливо, что не может не вызвать любви и благодарности всей нации.

Из-за этой своей самоуверенности и слепоты я сделал одну особенно глупую вещь: я послушался совета Мессалины насчет монополий. Но не забывайте, как она была умна, и какой тугодум я сам, и как всецело я на нее полагался: она могла убедить меня в чем угодно. Однажды она сказала мне:

- Клавдий, я уже давно думаю кое о чем. Я думаю, что страна была бы куда богаче, если бы мы издали закон, запрещающий коммерсантам конкуренцию.

- Что ты имеешь в виду, любимая? - спросил я.

- Разреши объяснить это аналогией. Представь, что у нас в правительстве не было бы ведомств. Представь далее, что каждый советник мог бы тогда переходить с места на место, от одного занятия к другому, как ему вздумается. Представь, что Каллист ворвался бы к тебе в кабинет утром и закричал: "Я пришел первый и хочу сегодня делать работу Нарцисса", а Нарцисс, задержавшийся на минуту, увидел бы на своем стуле Каллиста и кинулся бы в комнату Феликса, только-только успев его опередить, и принялся работать над какой-нибудь дипломатической нотой, которую Феликс не успел накануне закончить. Это было бы смешно, не правда ли?

- Очень смешно. Но при чем тут коммерсанты?

- Сейчас я тебе покажу. Беда с ними в том, что они редко продают один и тот же товар и мешают продавать свой товар конкурентам. Никто из них не думает об обществе, им надо одно - побыстрей набить карман. Коммерсант может какое-то время спокойно вести фамильное дело как виноторговец, а затем вдруг переключиться на торговлю маслом и продавать его дешевле, чем маслоторговец, давно живущий в той же округе; возможно, он вообще заставит того выйти из дела и купит его сам, или займется торговлей фигами или рабами, ничего в этом не смысля, и в результате или разорит своих конкурентов, или разорится сам. Торговля - это постоянная битва, и большая часть граждан страдает от нее так же, как мирное население в войну.

- Ты действительно так думаешь? Иногда, когда один из них хочет сбить цену или вылетает в трубу, они продают свой товар на диво дешево.

- С таким же успехом можно сказать, что иногда мирное население может неплохо поживиться на поле боя - металлический лом, конские шкуры и подковы, обломки повозок, достаточно крепкие, чтобы их использовать. Но чего стоят эти счастливые находки по сравнению с сожженными домами и вытоптанными посевами?

- Неужели коммерсанты так плохи? Я всегда считал их полезными слугами государства.

- Они могут и им следует быть полезными. Но они приносят большой вред своей яростной конкуренцией, ведь они завидуют друг другу и не считаются с общими интересами. Например, разносится слух, что будет большой спрос на цветной фригийский мрамор, или сирийский шелк, или слоновую кость из Африки, или перец из Индии, и из страха упустить свой шанс, они, как бешеные псы, устраивают свалку в борьбе за рынок. Вместо того, чтобы заниматься своим собственным делом, они торопятся отправить корабли в любой уголок земли, где ждут найти выгоду, с наказом капитану купить как можно больше мрамора, шелка, слоновой кости и перца, сколько бы это ни стоило, и тогда, само собой, туземцы поднимают цены. И вот домой возвращаются двести кораблей с трюмами, забитыми шелком или перцем, купленными за бешеные деньги, а нам хватило бы и двадцати, а сто восемьдесят судов принесли бы больше пользы, если бы доставили другие товары, на которые будет спрос немного погодя и за которые можно будет получить приличную сумму. Совершенно ясно, что торговлю так же надо контролировать из центра, как армию, судопроизводство, религию и все остальное.

Я спросил Мессалину, как бы она контролировала торговлю, если бы я предоставил ей такую возможность.

- Как? Да это проще простого,- ответила она.- Я бы давала монополии.

- Калигула давал монополии,- сказал я,- и сразу вздул цены.

- Он не давал, а продавал монополии, причем тому, кто предлагал больше остальных, естественно, что цены подскочили. Я бы так не сделала. И мои монополии были бы мельче, чем у Калигулы. Где это видано-дать одному человеку право торговать инжиром во всем мире! Я же подсчитаю, каков нормальный годовой спрос на тот или иной товар, а затем предоставлю торговлю этим товаром на год или два одной или нескольким фирмам. Например, я предоставлю исключительное право ввозить и продавать кипрские вина такой-то фирме, исключительное право ввозить и продавать египетское стекло такой-то фирме, а балтийский янтарь, пурпур из Тира и британская эмаль отойдут другим фирмам. Тогда не будет никакой конкуренции и иностранные промышленники и торговцы сырьем не смогут поднять цены. "Не хотите, как хотите", скажет наш коммерсант, сам назначая цену. Коммерсанты, репутация которых недостаточно прочна, чтобы жаловать им монополию, должны или договориться с монополистами, если те думают, что не смогут сами управляться с объемом работы, или искать себе применение в других областях промышленности или торговли. Если бы я могла поступать по-своему, я привела бы все в порядок, в Риме было бы прекрасное снабжение, а государство получило бы куда больше портовых сборов.

Что ж, ее план звучал вполне разумно и одним из его плюсов было то, что это высвобождало много людей и судов для торговли зерном. Я тут же предоставил Мессалине право раздать большое число монополий, не подозревая, что хитрая женщина обвела меня вокруг пальца, и единственной целью этой аферы было получить огромные взятки от будущих монополистов. Через полгода прекращение конкуренции во всех отраслях монопольной торговли - куда входила торговля не только предметами роскоши, но и предметами первой необходимости,- подняло цены до чудовищной высоты; торговцы возмещали за счет покупателей то, что отдали Мессалине в виде взяток. После первой голодной зимы так тревожно в городе не было ни разу. На улицах меня сопровождали крики толпы, и мне пришлось поставить на Марсовом поле большой помост, стоя на котором я с помощью громкогласных гвардейских капитанов устанавливал на ближайший год цену наиболее вздорожавших товаров,- я основывался на ценах предыдущего года, насколько удавалось выяснить точные цифры. И, конечно, монополисты тут же хлынули во дворец, моля меня изменить свое решение - каждый в свою пользу,- ведь они бедные люди и их семьям грозит нищета, они и так уже умирают с голоду, ну и прочие глупости. Я сказал им, что, если их торговля не окупает себя при установленных мной ценах, им никто не мешает уступить свое место тем, кто ведет коммерцию лучшими деловыми методами, а затем предупредил, что, если они немедленно не покинут дворец, я обвиню их в "развязывании войны против государства" и их сбросят с Капитолийской скалы. Протесты прекратились, но они попытались взять надо мной верх, совсем изъяв с рынка свои товары. Однако стоило мне услышать, что какой-нибудь продукт - скажем, маринованная рыба из Македонии или лекарственные снадобья с Крита - не попадает в город в достаточном количестве, я добавлял еще одну фирму к тем, кто уже делил между собой монополию на этот товар.

Я всегда очень заботился о снабжении Рима продовольствием. Я приказывал управляющему моими италийскими поместьями отводить как можно больше земель в окрестностях Рима под овощи для городского рынка, в особенности под капусту, лук, салат-латук, эндивий, лук-порей и другие зимние сорта. Мой дворцовый врач Ксенофонт сказал мне, что частые вспышки заболеваний в бедных кварталах, бывающие зимой, являются результатом нехватки свежих овощей. Я хотел, чтобы их выращивали в изрядном количестве, каждый день еще до рассвета привозили в город и продавали на рынке по самой низкой цене. Я также поощрял разведение свиней, птицы и рогатого скота и год-два спустя добился у сената особых привилегий для городских мясников и виноторговцев. Некоторые сенаторы выразили протест против моего предложения. Сами они получали все необходимое из собственных поместий, им было безразлично, что ест народ. Азиатик сказал:

- Холодная вода, хлеб, бобы, чечевичная каша и капуста - более чем достаточно для простых людей. Зачем давать им вино и мясо? Одно баловство.

Я возмутился жестокостью Азиатика и спросил его, предпочитает ли он сам холодную воду кьянти или капусту жареной дичи. Он ответил, что вырос на обильной и питательной пище, ему просто невозможно перейти на более скромный стол, но он не сомневается, что был бы куда крепче и здоровее, если бы смог это сделать, и очень дурно содействовать тому, чтобы бедняки питались роскошнее, чем они могут себе позволить.

- Я обращаюсь к вам, отцы сенаторы,- начал я, дрожа от возмущения.Скажите, как можно иметь чувство собственного достоинства, если не съешь кусочек мяса хоть раз в месяц?

Сенаторам мой вопрос показался смешным. Мне нет. И то же произошло в конце заседания, когда речь зашла о виноторговцах.

- Их надо подбодрить,- сказал я.- Даже за последние пять лет число таверн значительно уменьшилось. Я говорю о честных погребках, где продают вино распивочно и на вынос, а не о тех грязных, закрытых мною заведениях, где торговали закуской, а не только вином, если это можно назвать вином! Жуткая бурда, большей частью приправленная свинцовыми солями, и тут же рядом бордель с больными девками и все стены заклеены порнографическими картинками. Пять лет назад в какой-то четверти мили от моего дома на Палатинском холме было не меньше пятнадцати... да нет, что я говорю? не меньше двадцати пяти хороших погребков, а теперь их всего три или четыре. И вино там было превосходное! "Фляга", и "Вакх", и "Ветеран", и "Два брата", и "Слава Агриппы", и "Лебедь" ("Лебедь" еще держится, но остальные исчезли; лучшее вино было в "Двух братьях"), и "Бавкида и Филемон" - его тоже нет больше, славное было местечко. И "Тиса" тоже нет... я очень его любил...

Как они хохотали! У всех у них были свои винные подвалы, и, возможно, они ни разу в жизни не заходили в погребок, чтобы промочить горло или купить бутылочку вина. Я сердито нахмурился, и они смолкли. Я сказал:

- Вы, наверно, помните, что пять лет назад из-за причуд моего племянника, покойного императора, я разорился и был вынужден жить милостями моих друзей - между прочим, ни одного из вас среди них не было,- настоящих друзей: нескольких благодарных мне вольноотпущенников, проститутки и одного-двух старых рабов. Я заходил в эти таверны купить вина, потому что мой винный погреб был выставлен для продажи с торгов, так же как и мой дом, где мне по карману были всего две комнаты. Поэтому я знаю, о чем говорю. Я надеюсь, что, если кто-нибудь из вас случайно тоже окажется жертвой причуд императора и впадет в нужду, он вспомнит об этих наших дебатах и пожалеет, что не поддержал мое предложение о надлежащих поставках в Рим мяса и о защите таких честных погребков, как старый "Лебедь", "Корона" и "Черный пес", которые все еще существуют, но которым, если вы им не поможете, не долго осталось жить. К черту холодную воду и чечевичную кашу! И если, сиятельные, до того, как я кончу говорить - или после того,- я замечу на ваших лицах хотя бы подобие улыбки, я буду считать, что мне нанесено публичное оскорбление.

Я был в ярости, меня просто трясло, и я увидел, что их постепенно охватывает страх за свою жизнь. Мое предложение было принято единогласно.

Успех доставил мне мгновенное удовольствие, но затем я почувствовал глубокий стыд и еще ухудшил положение, попросив сенат простить меня за скверный характер. Сенаторы расценили это как слабость и неуверенность в себе. Я хочу, чтобы вам было ясно: я вовсе не применил, вопреки моим заветным принципам равенства, справедливости и самоуважения, императорскую власть, чтобы запугать сенаторов и заставить их угрозами выполнить мою волю. Просто меня вывел из себя Азиатик и все остальные бессердечные богачи, которые смотрят на своих сограждан, как на грязь под ногами. Я не угрожал, я увещевал. Но впоследствии мои враги обратили все сказанное мной против меня, несмотря на то, что я попросил прощения, а затем написал и разослал по городу следующее письмо:

"Тиберий Клавдий Цезарь Август Германик император, великий понтифик, защитник народа, консул на третий срок, приветствует сенат и римский народ.

Я отдаю себе отчет в том, что страдаю недостатком, который огорчает меня сильнее, чем вас, поскольку мы больше сожалеем о зле, причиненном нами, чем о зле, источником которого служат внешние силы, особенно если мощь их такова, что сдерживать их мы не можем, такие, как молния, болезни, град или жестокость судьи. Я имею в виду приступы ярости, которым я становлюсь все более подвержен с тех пор, как принял бремя правления, возложенное вами на меня, вопреки моему желанию. Например, позавчера я отправил в Остию депешу, что приеду посмотреть, как идут земляные работы в новом порту, что я спущусь к морю по Тибру, что ждать меня можно около полудня, и, если у местных жителей есть какие-нибудь жалобы на землекопов или они хотят подать мне какие-нибудь петиции, я с удовольствием выслушаю их и во всем разберусь, но, когда я достиг Остии, ни одна лодка не вышла мне навстречу, ни одного городского чиновника не было у причала. Я разгневался и велел немедленно послать за ведущими гражданами города, в том числе за главным судьей и начальником порта. Я обратился к ним в самых несдержанных выражениях, спрашивая, почему я так низко пал в их глазах, что на пристани не было ни одного моряка, чтобы причалить мою яхту, верно они возьмут с меня портовый сбор за то, что я вообще к ним приплыл. Я укорял жителей Остии в неблагодарности - мол, рычат и кусают руку, которая кормит их, или, в лучшем случае, безразлично от нее отворачиваются, а объяснялось все проще простого: они не получили моей депеши. Они извинились передо мной, я извинился перед ними, и мы снова стали друзьями, не затаив друг на друга зла. Но я страдал от своего гнева куда сильней, чем они, потому что, когда я кричал на них, они не чувствовали за собой никакой вины, а я потом мучился от стыда за то, что их оскорбил.

Поэтому позвольте мне признаться, что я подвержен этим приступам гнева, и умолять вас быть ко мне снисходительнее. Они скоро кончаются и совершенно неопасны. Мой врач Ксенофонт говорит, что они вызваны переутомлением, так же как бессонница. Все последние ночи я почти не сплю, грохот фургонов, привозящих после полуночи в город продукты, хоть и отдаленный, не дает мне уснуть до рассвета, когда мне порой удается забыться на часок. Вот почему я бываю таким сонным в суде после завтрака.

Второй недостаток, в котором я хочу признаться, это моя склонность к злопамятству: я не могу винить в этом переутомление или слабое здоровье, но скажу, что если я порой свожу с кем-нибудь счеты, то не из-за необъяснимой антипатии к лицу или повадке этого человека или зависти к его богатству и талантам. Моя мстительность всегда оправдана какой-нибудь давней несправедливостью или обидой, за которую передо мной не извинились и никак иначе их не искупили. Например, когда я впервые вошел в здание суда - вскоре после моего восшествия на престол,- чтобы решить дела людей, обвиненных в государственной измене, я заметил того мерзкого служителя, который некогда лез вон из кожи, чтобы снискать милость моего племянника, покойного императора, за мой счет; это было, когда меня несправедливо обвинили в подлоге. Указывая на меня, он тогда воскликнул: "Вина написана у него на лице. Зачем затягивать слушание? Приговори его тут же на месте, цезарь". Разве не естественно, что я это вспомнил? Я крикнул этому субъекту, когда, увидев, что я вхожу, он чуть не пополз ко мне на животе: "Вина написана у тебя на лице. Покинь это здание и чтобы ты больше никогда не показывался ни в одном из судов Рима!"

Вы все знаете старинное патрицианское изречение: "Aquila non captat muscas" - "Орел не охотится на мух", что значит: он не преследует пустяковые цели и не пытается во что бы то ни стало отомстить какому-нибудь ничтожеству, которое вызывает его на это. Но разрешите привести еще несколько строк, прибавленных к этому изречению моим благородным братом Германиком Цезарем:

"Capfat non muscas aquila: at quaeque advolat ultro

Faucibus augustis, musca proterva perit".

He забывайте об этом, и у нас не будет никаких недоразумений; нас по-прежнему будут связывать узы взаимной любви, в которой мы так часто клялись друг другу.

Прощайте".

(В переводе куплет этот значил следующее: "Орел не охотится на мух, но если какая-нибудь наглая муха сама влетит с жужжанием в его августейший клюв, тут ей и конец".)

Казнь Аппия Силана была лишь предлогом для мятежа, поэтому, желая показать, что я не питаю вражды к его семье, я устроил так, чтобы его сын Марк Силан, праправнук Августа, родившийся в год его смерти, стал через пять лет консулом; я также обещал младшему сыну Аппия, который приехал из Испании вместе с отцом и жил с нами во дворце, обручить его с моей дочерью Октавией, как только она достаточно подрастет, чтобы понять смысл этой церемонии.

ГЛАВА XVI

Британия расположена на севере, но климат там, хотя и сырой, далеко не такой холодный, как можно было бы ожидать; если землю как следует осушить, она станет исключительно плодородной. Коренные жители, низкорослые темноволосые люди, были вытеснены из своих владений примерно в то время, когда был основан Рим, кельтами, вторгшимися туда с юго-востока. Некоторые из них все еще сохраняют независимость, живя отдельными поселениями в неприступных горах и непроходимых болотах, остальные стали рабами и смешали свою кровь с кровью завоевателей. Я употребляю слово "кельты" в самом широком смысле, относя его ко множеству народностей, которые появились в Европе на протяжении нескольких последних столетий из отдаленных восточных земель, лежащих к северу от Индийских гор. Некоторые ученые полагают, что они были вынуждены покинуть родные места не из-за любви к скитаниям или под натиском более сильных племен, а из-за природного бедствия грандиозных масштабов, а именно, медленного и постепенного истощения огромных участков тучной, в прошлом, земли, которая раньше их кормила. В число кельтов, если в этом слове вообще есть какой-то смысл, я включаю не только большую часть обитателей Франции - кроме исконных жителей Аквитании и Иберии - и многие германские и балканские народности, но даже ахейских греков, которые некоторое время жили на Верхнем Дунае, прежде чем продвинуться на юг, в Грецию. Да, греки сравнительно недавно пришли в Грецию. Они вытеснили исстари живших там пеласгов, культура которых шла с Крита, и принесли с собой своих богов, главным среди которых был Аполлон. Произошло это незадолго до Троянской войны. Дорийские греки появились еще позднее - через восемьдесят лет после Троянской войны. Примерно в это же время другие кельтские племена той же расы вторглись во Францию и Италию, и наш латинский язык ведет свое происхождение от их речи. Именно тогда произошло первое нашествие кельтов в Британию. Эти кельты, чей язык родственен примитивной латыни, назывались гаэлы - высокие, светловолосые, с большими руками и ногами, хвастливые, необузданные, однако благородные и великодушные люди, одаренные во всех видах искусства, включая умение ткать тончайшие ткани, чеканить по металлу, играть на музыкальных инструментах и слагать стихи. Они все еще существуют в Северной Британии на той же стадии цивилизации, которую обессмертил для греков, столь сильно изменившихся с тех пор, великий Гомер.

Четыреста или пятьсот лет спустя в северной Европе появились новые кельты, а именно те племена, которые мы называем галатами. Они захватили Македонию после смерти Александра и перешли в Малую Азию, заняв область, нареченную в их честь Галатия. Они вторглись также в Северную Италию, где сокрушили этрусков, дошли до Рима, разбили нас в битве при Аллии и сожгли наш город. Эти же племена завладели большей частью Франции, хотя их предшественники остались в центре, на северо-западе и на юго-востоке страны. Эти галаты тоже одаренный народ; правда, в области искусства они уступают прежним кельтам, зато более сплочены и куда лучшие воины. Роста они среднего, волосы у них черные или каштановые, подбородки круглые, носы прямые. Примерно в то же время, когда произошла злополучная битва при Аллии, несколько их племен вторглись в Британию через Кент, юго-восточную оконечность острова, и вынудили гаэлов отступить к другим берегам, так что теперь свободных гаэлов можно найти только на севере Британии и на соседнем с ней островке, Ирландии, все остальные - рабы. Захватившие страну галаты стали известны под именем бритты - "крашеные люди" (в знак принадлежности к определенной касте они разрисовывали лицо и тело синей краской) и передали это имя всему острову. Однако еще через двести лет из Центральной Европы по Рейну поднялась третья волна кельтов. Это те самые племена - мы называем их белги,- которые живут теперь на побережье Ла-Манша и считаются во Франции лучшими солдатами. Это смешанная раса, родственная галатам, но с примесью германской крови; у них светлые волосы, большие подбородки и орлиные носы. Они тоже вторглись в Британию через Кент и утвердились в южной части острова, за исключением юго-западного уголка, где по-прежнему живут бритты и их рабы гаэлы. Эти белги сохраняли тесную связь со своими родственниками на материке (один из их королей правил по обе стороны от Ла-Манша), постоянно торговали с ними и даже послали военное подкрепление, когда те сражались с Юлием Цезарем; точно так же на юго-западе острова бритты торговали со своими родичами - галатами с Луары и посылали им помощь.

Но хватит об обитателях Британии, перейдем теперь к истории их контактов с Римом. Первое римское вторжение в Британию было совершено сто восемь лет назад Юлием Цезарем. Он обнаружил в рядах своих противников - белгов и галатов с Луары - множество британцев и решил, что пора научить остров уважать мощь Рима. Он не мог рассчитывать на окончательное усмирение Франции до тех пор, пока самые упорные враги Рима могли найти в Британии безопасное убежище, а затем вновь предпринять попытки возродить независимость своей страны. Кроме того, Юлий хотел, из политических соображений, завоевать громкую военную славу, чтобы уравнять счет в победах со своим соправителем Помпеем. Его победы в Испании и Франции были ответом на победы Помпея в Сирии и Палестине, а военные успехи в далекой Британии могли быть противопоставлены подвигам Помпея среди отдаленных народов Кавказа. Ну и наконец, Юлию Цезарю были нужны деньги. Судя по успехам торговцев с Луары и побережья Ла-Манша, ведущих дела с Британией, там был превосходный рынок, и Юлий хотел захватить его себе, сперва получив от жителей острова большую дань. Он знал, что в Британии есть золото, поскольку британские золотые монеты имели свободное хождение во Франции (между прочим, это были очень любопытные монеты: моделью им послужили золотые статеры Филиппа Македонского, которые попали в Британию через Рейн и Дунай, но с течением времени узор настолько стерся, что из двух коней в колеснице остался только один, сама колесница и возничий были чуть видны, а от головы Аполлона в лавровом венке сохранился один венок). Но на самом деле Британия не особенно богата золотом, да и оловом тоже; хотя копи на юго-западе острова когда-то имели немаловажное значение - олово оттуда шло на продажу в Карфаген - и до сих пор еще разрабатываются, основное снабжение Рима сейчас идет с оловянных островков у побережья Галиции. В Британии есть сколько-то серебра, меди и свинца и на юго-восточном берегу ведется добыча железной руды. Есть тут и пресноводный жемчуг чистой воды, хотя он мелкий и не выдерживает сравнения с тем, что привозят с востока. Янтаря нет, если не считать обломков, которые выносит на берег прилив,- он попадает сюда из Балтики, зато есть превосходный гагат и другие ценные товары для внешней торговли, такие, как рабы, шкуры, шерсть, лен, домашние животные, украшенные эмалью изделия из бронзы, синяя краска, плетеные корзины и зерно. Юлия больше всего интересовали золото и рабы, хотя он знал, что рабы, добытые им на острове, будут не особенно высокого качества - женщины малопривлекательны и вспыльчивы, а мужчин, кроме тех, кто принадлежал к местной знати и годился в кучера, можно использовать лишь на самых примитивных сельских работах. Среди них не найдешь поваров, ювелиров, музыкантов, цирюльников, секретарей или искусных куртизанок. Средняя цена за них на римском рынке - самое большее сорок золотых.

Юлий Цезарь дважды вторгался в Британию на юго-востоке острова, как это делали до него поочередно гаэлы, бритты и белги. В первом случае британцы яростно сопротивлялись его высадке на берег и показали себя прекрасными воинами, так что успехи Юлия были невелики: он продвинулся в глубь страны всего на десять миль да взял несколько заложников из жителей Кента. Во втором случае, однако, учтя свой прежний опыт, он высадился с большим войском - двадцать тысяч человек, а не десять, как в первый раз. Он выступил из Сэндвича, селения неподалеку от побережья, и шел вдоль южного берега устья Темзы, форсировав сперва реку Стаур, а затем Темзу возле Лондона. Он двигался на территорию катувеллавнов - племя белгов, чей вождь стал повелителем нескольких более мелких вождей на юге и востоке острова; его столица называлась Уитхэмпстед и находилась в двадцати пяти милях к северо-востоку от Лондона. Когда я говорю "столица", я, конечно, употребляю это слово не в греко-римском понимании; вряд ли можно назвать городом пусть даже большое скопление плетеных и обмазанных глиной хижин и несколько строений из нетесаного камня, окруженных крепостными стенами. Как раз вождь этого племени, Кассивеллавн, и организовал сопротивление Юлию, однако вскоре он обнаружил, что, хотя его кавалерия и боевые колесницы сильней, чем французская кавалерия, которую привел Юлий, пехота его уступает римской пехоте. Он решил, что лучшей тактикой будет вообще расстаться с пехотой и задержать наступление римлян с помощью кавалерии и колесниц. Юлий увидел, что может отправлять фуражиров на поиски провианта только целыми отрядами и при поддержке конницы: излюбленной тактикой британских боевых колесниц было внезапное нападение на одиночных солдат, отбившихся от своих, и даже на небольшие группы. На марше римское войско не могло причинить особенно большого вреда - ну сожгут несколько полей с созревшими хлебами или деревень,- у британцев всегда было достаточно времени, чтобы спрятать женщин, детей и скот в безопасном месте. Однако, переправившись через Темзу, Юлий получил поддержку племен, которые незадолго до того были побеждены их врагами, катувеллавнами. Это были тринованты, жившие к северо-западу от Лондона, их столица-Колчестер. Сын триновантского вождя, убитого Кассивеллавном, спасся бегством во Францию незадолго до начала похода и обещал Юлию, если он захватит территорию катувеллавнов, поднять все восточное побережье в его поддержку. Обещание свое он выполнил, и теперь Юлию была обеспечена база на землях триновантов. Пополнив запасы продовольствия, Юлий вновь выступил в поход на Уитхэмпстед.

Кассивеллавн знал, что у него мало шансов одержать победу, разве что какой-нибудь отвлекающий удар заставит римлян повернуть обратно. Он отправил срочное послание подвластным ему союзникам в Кенте с просьбой подняться крупными силами и напасть на центральный лагерь Юлия. Юлий уже один раз был остановлен, вскоре после высадки на остров, известиями о том, что буря повредила часть его транспортных судов, которые, не позаботившись вытащить на берег, он оставил стоять на якоре. Он был вынужден вернуться от Стаура - немалый путь - и потратить десять дней на починку, что дало противнику возможность вернуть себе и укрепить позиции, которые Юлий завоевал с немалым трудом. Если кентцы согласятся напасть на лагерь Юлия, где было всего две тысячи пехотинцев и триста кавалеристов, и им удастся его захватить и завладеть флотом, Юлий окажется в ловушке и весь остров поднимется против римлян - даже тринованты покинут своих новых союзников. Кентцы произвели на лагерь массированную атаку, но были отбиты, понеся тяжелые потери. Услышав об этом поражении, все союзники Кассивеллавна, которые еще не сделали этого, отправили к Юлию мирных послов. Но он уже двигался на Уитхэмпстед и вскоре взял его приступом, атаковав одновременно с двух сторон. Эта крепость представляла собой огромное земляное укрепление в форме кольца, защищенное лесом, глубокими рвами и частоколом, и считалась неприступной. Она служила убежищем для всех членов племени, слишком старых или слишком молодых, чтобы сражаться. Римляне захватили там колоссальные стада и сотни пленников. Хотя армия Кассивеллавна не была разбита, ему пришлось просить о мире. Юлий поставил ему легкие условия, так как лето подходило к концу и он стремился поскорее вернуться во Францию, где назревало восстание. От катувеллавнов потребовали лишь передать в руки римлян несколько знатных мужчин и женщин племени как заложников, платить Риму золотом ежегодную дань и обещать не трогать триновантов. Поэтому Кассивеллавн отдал Юлию часть дани и передал заложников, что сделали также вожди всех остальных племен, кроме триновантов и их союзников с восточного побережья, которые ранее предложили Юлию помощь по собственному почину. Юлий вернулся во Францию с пленниками и тем скотом, который ему не удалось продать по дешевке триновантам, чтобы избавиться от необходимости переправлять его через пролив.

Восстание во Франции разразилось два года спустя, и Юлий так был занят его разгромом, что не мог пожертвовать даже частью людей для третьего похода на Британию, хотя Кассивеллавн, как только до него дошли слухи о восстании, сразу же перестал платить дань и послал во Францию помощь повстанцам. Вскоре начались гражданские войны, и хотя, когда они закончились, вопрос о вторжении в Британию время от времени и поднимался, всегда находилась подходящая причина его отложить; обычно это были неприятности на германской границе. Никогда нельзя было выделить для этого достаточно войск. В конце концов Август пришел к решению не расширять границ империи за пределы пролива. Вместо этого он устремил свои силы на то, чтобы цивилизовать жителей Франции, рейнских провинций и тех областей Германии, которые завоевал мой отец. Когда в результате мятежа, возглавленного Германном, Август потерял зарейнскую Германию, он был еще менее склонен прибавить к своим заботам Британию. В письме к бабке Ливии, датированном годом моего рождения, он писал, что пока французы не созреют для римского гражданства и можно будет, не опасаясь, что они восстанут, отвести оттуда оборонительные войска, вторжение в Британию вряд ли будет политически оправдано:

"Но несмотря на все это, дражайшая Ливия, я считаю, что в конечном счете Британию надо будет превратить в пограничную провинцию. Нельзя допустить, чтобы остров, находящийся так близко к Франции, с таким многочисленным и воинственным населением, сохранял свою независимость. Заглядывая в будущее, я вижу Британию столь же цивилизованной, как теперешняя южная Франция, и я думаю, что островитяне, будучи родственны нам по крови, станут куда лучшими римлянами, чем когда-либо, как мы ни старайся, будут германцы, которые, несмотря на их понятливость и желание усвоить наши ремесла и прочие промыслы, на мой взгляд, более чужды нам по разуму и духу, чем даже мавры или евреи. Я не могу объяснить это чувство, кроме как сказав, что уж слишком быстро они всему учатся; ты ведь знаешь поговорку "быстро выучишь, быстро забудешь". Тебе покажется глупым, что я пишу о британцах, словно они уже вошли в Римскую империю, но так интересно представлять будущее. Я не имею в виду через двадцать лет или даже пятьдесят, но допустим, что французам понадобится лет пятьдесят, чтобы заслужить римское гражданство, и еще двадцать уйдет на полное покорение Британии,- возможно, через сто лет Италия будет тесно связана со всем британским архипелагом и (не улыбайся) британская знать, возможно, займет места в римском сенате. А пока мы должны продолжить политику коммерческого проникновения. Этот король, который сделался верховным правителем большей части Британии, тепло встречает романизированных французских торговцев и даже греческих врачей, особенно окулистов, так как британцы, по-видимому, часто страдают от глазных болезней из-за заболоченности почвы, а римские чеканщики чеканят для него прекрасную серебряную монету - золотые остаются все еще прежними, варварскими,- и он в дружбе с нашим губернатором во Франции. За последние годы торговля с Римом сильно возросла. Мне говорили, что при дворе Цимбелина в Колчестере латынь слышна не реже, чем местная речь".

В связи с этим я должен привести отрывок из Страбона, философа, жившего при Тиберии. Он писал:

"В наши дни некоторые правители Британии добились дружбы Цезаря Августа, посылая к нему послов, которые рассыпаются перед ним в любезностях и даже делают жертвоприношения в храме Капитолийского Юпитера; Британия буквально превратилась в, так сказать, родную землю римлян. Островитяне платят очень умеренную пошлину как за вывозимые во Францию, так и за ввозимые в Британию товары; в основном это браслеты из слоновой кости, бусы, янтарь, стеклянная посуда и прочее в том же роде".

Затем Страбон перечисляет товары, которые идут на экспорт: золото, серебро, железо, шкуры, рабы, охотничьи собаки, зерно и рогатый скот. Его вывод - подсказанный, я думаю, самой Ливией:

"Поэтому римлянам нет никакой нужды вводить на остров войска и ставить гарнизоны. Понадобится по крайней мере один пехотный полк, подкрепленный кавалерией, чтобы принудить их платить дань; но содержание гарнизона обойдется в не меньшую сумму, а обложение данью повлечет за собой снижение таможенных пошлин, к тому же не надо забывать о военной угрозе, неразрывной с политикой насильственного захвата".

Предварительная оценка Страбона: "по крайней мере один пехотный полк" - была слишком скромной. "По крайней мере четыре полка" было бы куда ближе к истине. Август никогда не поднимал вопрос о том, что катувеллавны перестали платить дань, нарушив тем клятву в верности, и не выражал протеста против порабощения Цимбелином триновантов. Этот Цимбелин был внуком Кассивеллавна и правил на острове сорок лет; последние годы его жизни - по-видимому, такова судьба всех престарелых правителей - были омрачены семейными неурядицами. Его старший сын попытался захватить власть и был изгнан из королевства; он спасся бегством во Францию, где явился к Калигуле и попросил помочь ему завладеть Британией, обещая, если Калигула посадит его на отцовский престол, признать главенство Рима. Калигула тут же отправил в сенат депешу, сообщая о капитуляции острова, а затем маршем двинулся впереди огромной армии в Булонь, словно намеревался немедленно начать вторжение на остров. Однако человек он был слабонервный и побоялся утонуть в проливе, где бывает большое волнение, или быть убитым в бою, или взятым в плен и сожженным в плетеной корзине в качестве жертвы местным богам; поэтому Калигула объявил, что, раз Британия сдалась Риму в лице королевского сына, поход туда теряет смысл. Вместо этого он предпринял атаку на Нептуна, приказав войскам пускать в воду стрелы, метать дротики и бросать камни - я вам уже все это описывал,- а потом собирать морские раковины в качестве добычи. Королевского сына он привел в Рим в цепях и, отпраздновав тройную победу - над Нептуном, Германией и Британией, умертвил его в наказание за неуплату дани, за трусливое нападение его отца на триновантов и за помощь, посланную некоторыми британскими племенами августодунским мятежникам на восьмой год правления Тиберия.

Цимбелин умер в тот же год и месяц, что Калигула, и на острове сразу началась гражданская война. Королем был провозглашен старший сын из оставшихся в живых, по имени Берик, но это был человек, которого не уважали ни его соплеменники, ни союзники. Уже через год два его младших брата Каратак и Тогодумн восстали против него, и он был вынужден спастись бегством на другую сторону пролива. Он явился ко мне в Рим и попросил о помощи на тех же условиях, на каких его старший брат просил некогда помощи Калигулы. Я ничего ему не пообещал, но разрешил жить в Риме с семьей и несколькими знатными людьми его племени, которые прибыли вместе с ним.

Купцы рассказали Тогодумну, правившему теперь страной вместе с Каратаком, что я - не воин, а трусливый старый дурень, который пописывает книги. Он прислал мне наглое письмо, где требовал немедленной выдачи Берика и других беглецов, а также возвращения священных регалий: тринадцати магических предметов - корона, чаша, меч и так далее,- которые Берик прихватил с собой в Рим. Если бы Тогодумн написал в вежливом тоне, я бы тоже ответил ему вежливо и, во всяком случае, вернул бы ему регалии, без которых, как оказалось, невозможно по всем правилам короновать катувеллавнского короля. Теперь же я коротко ответил ему, что не привык, чтобы ко мне обращались так неуважительно, и поэтому не считаю себя обязанным оказывать ему какие-либо услуги. Он ответил, еще более нагло, что это ложь: еще совсем недавно все, в том числе мои собственные родные, обращались со мной без малейшего уважения, и, поскольку я отказался выполнить его требования, он оставит в залог все римские торговые суда, стоящие в его портах, и не отпустит, пока не получит от меня регалии. Что мне оставалось? Только начать войну. Прояви я нерешительность, французы потеряли бы ко мне всякое уважение. Я пришел к такому выводу вовсе не из-за насмешек Ирода - то, что это совпало с его письмом, явилось чистой случайностью.

У меня были и другие причины начать войну. Одна заключалась в том, что наступило время, которое предвидел Август. Я был готов дать право римского гражданства многим наиболее цивилизованным французским союзникам, но в Северной Франции существовала сила, препятствовавшая развитию цивилизации, а именно, культ друидов - магическое верование, которое, несмотря на все наши попытки противодействовать ему, не угасало благодаря школам друидов в Британии, откуда Оно перешло на материк. Для молодых французов было так же естественно поехать в Британию изучать магию, как для молодых испанцев - в Рим изучать право, или для молодых римлян - в Афины изучать философию, или для молодых греков - в Александрию изучать хирургию. Друидизм плохо сочетается с римской или греческой верой, так как допускает человеческие жертвоприношения и колдовство, и сами друиды, хотя и не воины, а священнослужители, всегда разжигали против нас бунт. Другим основанием для войны было то, что золотой век Цимбелина окончился. Я узнал, что Тогодумн и Каратак собираются начать войну со своими северо-восточными соседями, иконами, и с двумя подчиненными им племенами на юге, и, если я не вмешаюсь, нашей регулярной торговле с Британией, во всяком случае временно, придет конец. А теперь, к тому же, я мог рассчитывать на помощь икенов и других племен - было жаль упускать такой удобный случай.

Имеет смысл обрисовать здесь основные черты друидизма, культа, где, по-видимому, слились воедино верования кельтов и аборигенов Британии. Я не могу гарантировать вам достоверность всех деталей, так как сведения противоречивы. Магические заклинания друидов не дозволено хранить в письменном виде, а тем, кто откроют чужакам даже наименее важные тайные обряды, грозит ужасная судьба. Мой отчет основан на свидетельствах известных вероотступников, но в их число не входят жрецы. Ни одного посвященного в сан друида еще не удалось убедить, даже под пыткой, раскрыть их таинства. Слово "друид" означает "дубовик", так как дуб - их священное дерево. Их священный год начинается, когда на дубе появляются почки, и кончается, когда с него опадает листва. У них есть бог по имени Танар, а дуб - его символ. Именно Танар вспышкой молнии порождает омелу на дубовых ветвях, а омела - первейшее средство против всех болезней и колдовства. Есть у них и бог солнца по имени Мабон или Маконус, чьим символом является белый бык. Затем Луг, бог знахарства, поэзии и всех искусств, чей символ - змея. Однако все они - одно лицо, бог жизни и смерти, которому поклоняются в его разных ипостасях, как Озирису в Египте. Как Озириса каждый год топит бог вод, так и это триединое божество каждый год погибает от руки бога тьмы и воды, его дяди Нодона, и возвращается к жизни своей сестрой Сулис, богиней исцеления, которая соответствует Изиде. Нодон овеществляется в виде огромной волны, в двенадцать футов высотой, которая через определенные промежутки времени поднимается в устье Северна, главной из западных рек, затопляя посевы и разрушая жилища на протяжении тридцати миль в глубь страны. Друидизм исповедуется не по племенам - военным формированиям под командованием знати и королей,- а тринадцатью тайными сообществами, названными по имени различных священных животных, в каждое из которых входят члены всех племен, поскольку то, в каком из сообществ ты окажешься, зависит от месяца, в каком ты родился,- у них тринадцать месяцев в году. Там есть Бобры, Мыши, Волки, Кролики, Дикие Коты, Совы и тому подобное; в каждом из них - свои заклинания и обряды, а во главе - свой друид. Все это возглавляется верховным друидом. Друиды не участвуют в битвах, и члены одного сообщества, оказавшиеся во время междуплеменной битвы на противоположных сторонах, должны, во исполнение данной ими клятвы, спешить на помощь друг другу.

Таинства их культа связаны с верой в бессмертие человеческой души, в поддержку которой приводится множество аналогийс природными явлениями. Одна из них - ежедневная смерть и ежедневное рождение солнца, другая - ежегодная смерть и ежегодное рождение листьев дуба; еще одно - ежегодная жатва колосьев и ежегодное прорастание семян. Они говорят, что, когда человек умирает, он уходит на запад, подобно солнцу, чтобы жить на священных островах Атлантического океана, пока для него не наступит время вновь родиться. По всей Британии стоят их алтари, которые называются дольмены; это плоский камень, положенный на два или более камней, поставленных стоймя. Их используют при обрядах посвящения в сообщество. Обряд этот - и смерть, и возрождение одновременно. Кандидат в сообщество ложится на каменную плиту и жрец инсценирует человеческое жертвоприношение: при помощи магии он якобы отрубает лежащему голову и показывает ее, окровавленную, толпе. Затем голову приставляют к туловищу и мнимый труп помещают под дольмен, словно в могилу, сунув между губ ветку омелы; после долгих молитв и заклинаний из-под дольмена выходит новый человек, точно младенец из чрева матери, и получает от названных родителей наставление, как ему теперь надо жить. Кроме дольменов, есть еще вертикальные камни, алтари фаллического культа,кельтский Озирис похож на египетского и в этом отношении.

Ранг члена тайного сообщества определяется числом жертвоприношений, сделанных их богам, стоящим на поперечине его родового дольмена, числом врагов, убитых им в бою, и числом почестей, завоеванных в ежегодных культовых играх, где он выступает поочередно как возничий, фокусник, борец, поэт или арфист. Признаком ранга являются маски и головные уборы, которые носят во время церемоний, и синие узоры, нанесенные краской из вайды (болотное растение), которые покрывают их с головы до пят. Ряды друидов-жрецов пополняются за счет молодых людей, достигших высокого ранга в своих сообществах, которым был дан знак благоволения их богов. Но сперва требуется отдать двадцать лет упорной учебе в специальной школе, и отнюдь не каждый кандидат в друиды может с успехом подняться на обязательную тридцать вторую ступень. Первые двенадцать лет уходят на поочередное посвящение во все остальные двенадцать тайных сообществ, на зазубривание наизусть колоссальных мифологических саг и на изучение права, музыки и астрономии. Следующие три года посвящаются изучению медицины и последние три - изучению магии и предзнаменований. Искус, которому подвергают кандидатов на должность друида, исключительно труден. Например, вот как проходит поэтическое состязание: кандидат должен пролежать нагишом целую ночь в похожем на гроб ящике, наполненном ледяной водой - только ноздри могут выступать наружу,- с тяжелыми камнями на груди, и сочинить довольно длинную поэму, используя самый сложный из всех стихотворных размеров, на тему, которую ему дают, когда кладут в ящик. Когда на следующее утро он вылезает оттуда, ему полагается пропеть эту поэму на музыку, которую он тут же должен сочинить, аккомпанируя себе на арфе. Другое испытание заключается в том, что, стоя перед собранием всех друидов, он должен отвечать на их загадки, задаваемые в стихотворной форме, причем отвечать тоже загадками и тоже в стихах. Загадки эти все относятся к каким-нибудь малоизвестным событиям в какой-нибудь священной поэме, с которой кандидат, как предполагается, знаком. Кроме этого, он должен уметь нагонять при помощи магии туманы и ветры и вызывать и изгонять духов, и вообще колдовать.

Я вам сейчас расскажу о собственном моем знакомстве с магией друидов. Однажды я попросил одного друида показать мне свое искусство. Он велел принести три сухие горошины и положил их рядком на моей протянутой к нему ладони. Он сказал:

- Ты можешь, не двигая рукой, сдуть среднюю горошину и не сдвинуть с места других?

Я попробовал, и, естественно, у меня ничего не вышло: от моего дыхания с ладони слетели все три. Друид поднял их и положил рядком на свою ладонь. Затем, придавив наружные горошины указательным пальцем и мизинцем той же руки, с легкостью сдул среднюю. Я рассердился за то, что меня одурачили.

- Так каждый может,- сказал я.- При чем тут магия?

Он снова протянул мне горошины.

- Попробуй,- сказал он.

Я попытался сделать то же, что он, но, к своей досаде, обнаружил, что мне не только не хватает дыхания, чтобы сдуть горошину - казалось, легкие мои внезапно сжались,- но я даже не могу разжать скрюченные пальцы. Их свело судорогой, и ногти, касавшиеся ладони, постепенно все глубже вонзались в тело, так что мне стоило большого труда не закричать. По лицу у меня катился пот.

Он спросил:

- Ну что, легко это сделать?

Я горестно ответил:

- Только не в присутствии друида.

Он дотронулся до моего запястья, и судорога отпустила меня.

Предпоследнее испытание друида таково: он должен провести самую длинную ночь года, сидя на качающемся камне под названием "гибельное сидение", который балансирует на краю глубокой пропасти где-то в горах в западной части острова. Всю ночь напролет ему являются злые духи, говорят с ним и стараются, чтобы он потерял равновесие. Он должен, не отвечая им ни единым словом, молиться и петь гимны во славу богов. Если он благополучно выдержит этот искус, ему дозволяется подвергнуться последней проверке: выпить чашу с ядом, после чего он впадает в смертный транс, посещает остров мертвых и приносит оттуда такие доказательства своего визита, которые убеждают друидов-экзаменаторов, что бог Жизни в Смерти зачислил его в свои служители.

Сами друиды-жрецы бывают трех рангов. Те, кто прошел все испытания, истинные друиды, затем барды, выдержавшие поэтические состязания, но не удовлетворившие требования экзаменаторов в таких предметах, как умение пророчествовать, медицина и магия, и, наконец, те, кто удовлетворил требованиям в вышеназванных дисциплинах, но еще не получил степень барда - они известны как оваты, или слушатели. Нужно быть на редкость бесстрашным человеком, чтобы отважиться на последние испытания, после которых, как мне сказали, из пяти кандидатов в живых остаются два, поэтому большинство соискателей удовлетворяются степенью барда или овата.

Друиды являются законодателями и судьями, а также блюстителями чистоты культа как в общественной, так и в частной сфере; самое большое наказание, к которому они могут присудить, это лишить человека права участвовать в священных церемониях, и поскольку такое отлучение равносильно приговору к вечному небытию - так как лишь участвуя в этих церемониях, люди могут надеяться на возрождение после смерти,- друиды всесильны и только глупец осмелится встать им поперек дороги. Каждые пять лет они проводят большую духовную чистку - как наш пятилетний ценз - и во искупление всеобщей вины приносят человеческие жертвы - сжигают их в больших корзинах, сплетенных по форме тела. Жертвы избираются из числа преступников: бандитов, тех, кто выдал какие-либо культовые тайны или виновен в подобных преступлениях, и тех, кого друиды обвиняют в незаконных занятиях магией для своих личных целей, что привело к гибели урожая или поветрию. В то время друиды также объявляли вне закона всякого, кто принимал римскую веру или соединялся через брак с семьей, которая так сделала. На это, я думаю, они имели право, но сжигать людей живьем! Это уж слишком! Их надо было проучить.

В Британии есть два особенно священных места: одно из них - остров Англси у западного побережья, где среди дубовых рощ находится зимняя резиденция друидов и где горит неугасимым огнем священный костер из дубовых бревен. Этот костер был зажжен молнией в незапамятные времена, огонь из него передается во все уголки острова для сожжения трупов, чтобы обеспечить их будущее воплощение. Второе - огромный каменный храм в центре Британии, состоящий из гигантских монолитных алтарей-дольменов, расположенных концентрическими кольцами. Он посвящен богу Жизни и Смерти и, начиная с весеннего равноденствия - их новый год - и до летнего солнцестояния, там ежегодно проводятся религиозные празднества. Выбирают рыжеволосого юношу - олицетворение бога на этот год,- и облачают его в изумительно красивые одежды. Пока идут празднества, он может делать все, что ему вздумается. Каждый к его услугам, и если ему понравится драгоценный камень или оружие, их владелец почитает это за честь и с радостью их отдает. Все самые прекрасные девушки - его подруги, а состязающиеся атлеты и музыканты лезут вон из кожи, чтобы завоевать его одобрение. Однако, незадолго до летнего солнцестояния, он идет в сопровождении верховного друида, представителя бога Смерти, к дубу, на котором растет омела. Друид забирается на дуб и срезает омелу золотым серпом, стараясь не задеть ею землю. Омела - душа дуба, который после этого таинственным образом умирает. Приносят в жертву белого быка. Юношу окутывают зелеными дубовыми ветвями и ведут в храм, который построен таким образом - фасадом на восток,- что в утро летнего солнцестояния солнце попадает на главный алтарь, куда, крепко связав, кладут юношу и где верховный друид закалывает его заостренным стеблем омелы. Я не смог выяснить, что затем происходит с его телом, которое остается лежать на жертвеннике, не выказывая никаких признаков тления. Но во время осеннего праздника прощания жрица богини Сулис приезжает сюда из города на западе страны, который называется "Воды Сулис", поскольку там есть целебные источники, чтобы забрать это тело; предполагается, что богиня вернет ему жизнь. Говорят, что Триединый Бог едет на лодке на западный остров, где живет Нодон, и после ожесточенной битвы побеждает его. Зимние штормы - отголоски этой битвы. На следующий год он появляется снова, воплотившись в новую жертву. А засохший дуб идет на дрова для священного костра. На прощальном осеннем празднике каждое сообщество сжигает на алтаре животных, давших ему имя, набив ими полную плетеную корзину, а также ритуальные маски и головные уборы. В том же каменном храме происходит сложная церемония посвящения. Говорят, что при этом приносят в жертву новорожденных младенцев. Храм стоит в центре огромного некрополя, где хоронят всех друидов и прочих людей, имеющих высокий священный ранг, с церемониями, которые должны обеспечить им будущее воплощение.

В Британии есть также боги и богини войны, но они никак не связаны с друидизмом и настолько напоминают наших Марса и Беллону, что описывать их нет необходимости.

Во Франции центр друидизма был в Др" - городке к западу от Парижа, в восьмидесяти милях от побережья. Там все еще совершались человеческие жертвоприношения, точно римской цивилизации вообще не существует. Лишь представьте: друиды вскрывали тела людей, только что принесенных в жертву богу Танару, и искали в их внутренностях предзнаменования, испытывая столь же мало угрызений совести, сколько чувствовали бы мы с вами, будь перед нами олень или священная курица! Август не пытался уничтожить друидизм; он просто запретил римлянам вступать в их сообщества или присутствовать при жертвоприношениях. Тиберий рискнул обнародовать эдикт, где говорилось о роспуске ордена друидов во Франции; но речь не шла о буквальном его исполнении - эдикт этот был нужен для того, чтобы дать Риму возможность не санкционировать официально решения, принятые советом друидов, или присужденные им наказания.

Друиды продолжают причинять нам неприятности, хотя многие французские племена отошли от культа и приняли нашу веру. Я решил, как только мы завоюем Британию, вступить с верховным друидом в сделку: за разрешение отправлять в Британии обряды обычным путем (естественно, воздерживаясь от заклинаний, направленных против Рима) он должен не допускать французов к посвящению в орден друидов и не разрешать британским друидам пересекать пролив. Без священнослужителей культ этот во Франции скоро умрет; я объявлю противозаконной любую их церемонию или празднество, где будут человеческие жертвоприношения, и стану приговаривать к казни всех, кто ослушается этого приказа. Само собой, в Британии друидизм тоже должен быть искоренен, но это в дальнейшем, пока думать об этом рано.

ГЛАВА XVII

Когда я изучал записки Юлия Цезаря о его двух британских кампаниях, мне стало ясно, что мы вполне можем разбить британцев в любом сражении, лишь немного перестроив нашу военную тактику, если с тех пор условия в стране не очень сильно изменились. Однако для этого понадобятся значительные военные силы. Большая ошибка начинать кампанию всего лишь с двумя полками и пытаться сделать то, на что требуется все четыре, а когда они оказываются разбитыми, посылать домой за подкреплениями, давая врагу время на передышку. Гораздо правильнее начинать с внушительными силами - самыми внушительными, какими только можно располагать - и сразу нанести сокрушительный удар.

Британские пехотинцы вооружены палашами и небольшими круглыми кожаными щитами. В поединке они не уступают римлянам и даже превосходят их. Но чем их больше, тем, в противоположность римлянам, они хуже сражаются. В разгаре битвы у роты британцев нет никаких шансов победить равную по численности роту дисциплинированных римских солдат. Наш дротик, короткий острый меч и длинный щит, края которого могут смыкаться с краями соседних щитов - идеальное вооружение для ближнего боя. Оружие британцев предназначено для единоборства, но чтобы им действовать, нужно место, где развернуться. Если во время битвы воины оказываются слишком скученны, а сомкнутые щиты врага мешают наносить боковые удары, от палаша мало толку, да и маленький щит недостаточно защищает от дротиков.

Британская знать сражается на колесницах, как греческие герои в Трое или латинские вожди в древности. В наше цивилизованное время колесницу давно не применяют во время боевых действий, теперь она - эмблема высокого военного ранга или победы. Порода лошадей у нас значительно улучшилась, и вместо колесниц давно используется кавалерия. В Британии очень мало лошадей, которые годятся для верховой езды, а без этого какая же конница? В колесницы британцы запрягают маленьких, сильных, специально обученных пони. Их можно резко остановить даже при быстром спуске и в одну секунду повернуть в обратную сторону. Каждая колесница является самостоятельной боевой единицей. Возничий, он же командир, всегда человек знатного рода; с ним в колеснице находятся два воина; еще два или три пеших воина, так называемые "бегуны", вооруженные ножами, бегут рядом с пони. Их задача - перерезать подколенные сухожилия у пони противника. Воины часто пробегают по дышлу и становятся на поперечину, балансируя на ней. Колонна колесниц, мчащихся во весь опор, как правило, прорывает развернутый строй пехоты. Но если пехота все же удерживает позиции, колесницы пролетают мимо, воины осыпают пехотинцев градом копий, затем заходят с тыла и снова мечут в них копья. После того как этот маневр повторится несколько раз, возничие отводят колесницы в безопасное место, а спешившиеся воины вместе с "бегунами" идут в решающую атаку. Если эта атака срывается, воины занимают свои места на колесницах, готовые к арьергардному бою. В колеснице британцев действительно, как заметил Юлий Цезарь, соединяются быстрота кавалерии с неколебимостью пехоты. Естественно, эскадроны колесниц предпочитают тактику охвата противника. Не менее естественно, что британские воины страдают болезнью, общей для всех недисциплинированных солдат,- они кидаются за добычей, не разгромив окончательно главные силы врага. Мне надо было придумать новый тактический план, чтобы справиться с колесницами: французская кавалерия Юлия не смогла их остановить; возможно, ему следовало заимствовать прием врага и использовать кавалерию совместно с легкой пехотой. Но я мог рассчитывать на то, что в стычках пехотных соединений победа будет за нами.

Я решил, что империя может выделить для экспедиции в Британию четыре регулярных пехотных полка, четыре вспомогательных полка и тысячу кавалеристов - что было немало. Посоветовавшись с моими армейскими командирами, я отозвал три полка с Рейна, а именно: Второй, Двенадцатый и Четырнадцатый, и один с Дуная - Девятый. Я поручил командование походом Гальбе и дал ему в помощь Гету, поставив его во главе кавалерии; начало похода я назначил на середину апреля. Но нас сильно задержала постройка транспортных судов, а когда они были готовы, заболел Гальба, и я решил ждать, пока он поправится. К середине июня он был все еще очень слаб, и я, к большому своему сожалению, увидел, что откладывать больше нельзя.

Я назначил на его пост ветерана, который слыл умнейшим тактиком и храбрейшим человеком в армии, некого Авла Плавтия, дальнего родственника моей первой жены Ургуланиллы, и он тут же отправился в Майнц, чтобы принять командование полками, выделенными для экспедиции. Авлу было под шестьдесят, с тех пор, как он занимал должность консула, прошло четырнадцать лет; старые солдаты помнили, что он пользовался большой популярностью в Четырнадцатом полку, которым он командовал при моем брате Германике. Задержка, вызванная болезнью Гальбы, была тем более неприятна, что слухи о предстоящем вторжении, которое держалось в секрете до середины апреля, достигли противоположного берега пролива, и теперь Каратак и Тогодумн поспешно возводили оборонительные укрепления. Девятый полк уже успел подойти с Дуная к Лиону, два полка французских вспомогательных войск и один швейцарский вспомогательный полк давно стояли там под ружьем. Я отправил Авлу приказ сделать с рейнскими полками марш-бросок в Булонь, захватив по пути вспомогательный полк батавов - германское племя, живущее на острове в устье Рейна - и со всеми ними пересечь пролив на транспортных судах, которые он там найдет. Одновременно в Булонь подойдут те войска, которые были в Лионе. И тут возникла неожиданная трудность. Рейнские полки не пожелали сдвинуться с места. Они заявили, что им вполне хорошо там, где они есть, а британскую экспедицию они считают опасным и бессмысленным делом. Они сказали, что их отвод сильно ослабит оборону Рейна - хотя я усилил гарнизон, придав оставшимся полкам большие соединения французских вспомогательных войск и сформировав новый полк, Двадцать второй,- и что вторжение в Британию противоречит воле Божественного Августа, который утвердил навсегда в качестве стратегических границ империи Рейн и Ла-Манш.

Я сам в то время - середина июля - был в Лионе и отправился бы лично на Рейн, чтобы убедить солдат выполнить свой долг, если бы в Девятом полку не началось брожение, и среди французских солдат тоже; поэтому я послал в качестве своего представителя Нарцисса, бывшего в Лионе вместе со мной. Это была страшная глупость, но благодаря моему дурацкому счастью все кончилось хорошо. Я по-настоящему не понимал, насколько Нарцисс непопулярен. Очень многие считали, будто я во всем следую его советам и вообще я у него на поводу. Прибыв в Майнц, Нарцисс довольно фамильярно приветствовал Авла и попросил построить полки перед военным трибуналом. Когда это было сделано, он взобрался на трибунал, выпятил грудь и произнес следующую речь:

"От имени императора Тиберия Клавдия Цезаря Августа Германика. Солдаты, вам было приказано отправиться маршем в Булонь и оттуда отплыть для вторжения в Британию. А вы ворчите и упираетесь, как бараны. Это очень плохо. Вы нарушаете присягу императору. Если император приказывает идти в поход, от вас ждут повиновения, а не возражений. Я прибыл сюда напомнить вам о вашем долге..."

Нарцисс говорил таким тоном, точно он не посланец императора, а сам император. Естественно, это вызвало недовольство солдат. Послышались крики: "Слезай с трибунала, холуй греческий. Мы не желаем слушать того, что говоришь ты".

Но Нарцисс был очень высокого мнения о самом себе и тут же принялся пространно их увещевать. "Да,- сказал он,- я всего лишь грек и всего лишь вольноотпущенник, но похоже, что я знаю свой долг лучше, чем вы, римские граждане".

И тут кто-то крикнул: "Ио Сатурналии, Ио Сатурналии!", и все их раздражение потонуло в громовом хохоте. "Ио Сатурналии" - возглас, который без конца раздается первого апреля - в день дураков, который мы ежегодно празднуем в честь бога Сатурна. Во время этого праздника повсюду шум, гам, дым коромыслом. Каждый имеет право делать и говорить все, что ему вздумается. Рабы наряжаются в одежду хозяев и командуют ими, точно те - рабы. Высокое попирается, низкое возвышается. Теперь уже все солдаты кричали: "Ио Сатурналии, Ио Сатурналии! Вольноотпущенник стал императором!" Ряды нарушились, началась шумная возня, послышались соленые шутки; к веселью присоединились капитаны, затем кое-кто из старших офицеров и наконец, из стратегических соображений, сам Авл Плавтий. Нарядившись в платье лагерной поварихи, он суетливо сновал по лагерю с большим кухонным ножом. Четверо или пятеро сержантов забрались на трибунал и принялись оспаривать друг у друга любовь Нарцисса. Нарцисс в полном смятении разразился слезами. Авл кинулся ему на помощь, размахивая ножом. "Вы, гадкие люди! - завизжал он пронзительно.- Оставьте в покое моего бедного мужа! Он достойный, уважаемый всеми человек!" Он согнал их с помоста и, обняв Нарцисса, шепнул ему на ухо: "Предоставь это мне, Нарцисс. Это же дети. Ублажи их сейчас, потом сможешь делать с ними все, что захочешь!" Он потянул Нарцисса за руку и сказал:

- Мой бедный муж сам не свой: он не привык к лагерному вину и вашим грубым повадкам. Но он оправится после того, как проведет со мной ночь, не так ли, моя куколка? - Он взял Нарцисса за ухо.- А теперь послушай меня, муженек! Этот Майнц-странное место. Тут мыши грызут железо, утреннюю побудку трубят петухи, а у ос дротики за поясом.

Нарцисс сделал вид, будто испугался,- да он и был напуган. Но солдаты скоро о нем забыли. У них было достаточно других игр. Когда веселье стало затихать, Авл снова надел генеральский плащ, вызвал трубача и велел дать команду "слушайте все!". Через две минуты порядок был восстановлен. Авл поднял руку, призывая к тишине, и обратился к солдатам:

- Солдаты, мы устроили себе праздник Сатурна и получили от этого удовольствие, но сейчас труба положила ему конец. Так что давайте вернемся к труду и дисциплине. Завтра утром я вопрошу волю богов, и, если предзнаменования будут благоприятны, готовьтесь сниматься с лагеря. Мы должны идти в Булонь, нравится это нам или нет. Это наш долг. А из Булони мы должны плыть в Британию, нравится это нам или нет. Это наш долг. А когда мы туда попадем, мы будем сражаться не на жизнь, а на смерть, нравится это нам или нет. Это наш долг. И дадим этим британцам хорошую взбучку, неважно, понравится это им или нет. Такая уж их судьба. Да здравствует император!

Эта речь спасла положение, и больше не было никаких беспорядков. Нарцисс смог покинуть лагерь, не теряя своего достоинства.

Десять дней спустя, первого августа - в мой день рождения,экспедиционный корпус отплыл от берегов Франции. Авл согласился со мной, что лучше переправить войска через пролив тремя эшелонами с интервалом в два-три часа: высадка первой группы привлечет все силы британцев, и две остальные смогут незаметно подойти к незащищенной части берега и высадиться, не вызвав сопротивления. Но оказалось, что даже первая группа не встретила отпора при высадке, так как до Британии дошли слухи об отказе рейнских полков выступить в поход; к тому же там решили, что в этом году нам уже слишком поздно что-либо предпринимать. Единственным стоящим упоминания происшествием во время переправы было столкновение судов первой и второй групп войск из-за внезапно поднявшегося ветра, который понес первые суда назад; но тут же все заметили, как небо с востока на запад прочертила вспышка света - счастливое предзнаменование,- которая двигалась в ту же сторону, что и войска; поэтому все, кто не был выведен из строя морской болезнью, снова приободрились и высадка прошла в победоносном настроении. Перед Авлом стояла задача захватить всю южную часть острова и провести стратегическую границу от реки Северн на западе до большого залива Уош на востоке, тем самым полностью включив бывшие владения Цимбелина в новую римскую провинцию. Однако всем племенам, которые добровольно покорятся Риму, он должен был предоставить обычные привилегии зависимых союзников. Поскольку это была не карательная экспедиция и нашей целью являлось завоевание страны, по отношению к покоренным племенам требовалось проявить максимум великодушия,- только не перегибая палку, чтобы они не приняли это за слабость. Не надо бессмысленно уничтожать имущество, насиловать женщин, убивать детей и стариков. Авл должен был сказать солдатам: "Императору нужны пленные, а не трупы. И поскольку вы останетесь стоять гарнизоном в этой стране, его совет: причинить здесь сейчас как можно меньше вреда. Умные птицы не гадят не только в своем гнезде, но и в гнездах, которые они захватили у других птиц".

Главной целью Авла был Колчестер, столица катувеллавнов. Когда он ее займет, икены, живущие на восточном побережье, несомненно, придут к нему и предложат вступить в союз, и он сможет построить там сильную базу для дальнейшего завоевания центра и юго-запада страны. Я предупредил его, что, если потери превысят две тысячи человек убитыми и ранеными еще до того, как основные силы вражеского сопротивления будут разгромлены, или возникнут сомнения в успешном конце кампании до начала зимних холодов, он должен немедленно сообщить мне об этом, и я поспешу к нему на помощь с резервами. Это известие передадут через всю Францию и Италию по цепи костров, и если дежурные у костров будут смотреть в оба, я получу сигнал в Риме через несколько часов после того, как он будет послан из Булони. В число резервов войдут восемь гвардейских батальонов, вся гвардейская кавалерия, четыре роты копьеносцев из Нубии и три роты стрелков из пращи, уроженцев Балеарских островов. Расквартированные в Лионе, они будут в полной боевой готовности.

Я намеревался оставаться в Лионе с этими резервами, но был вынужден вернуться в Рим. Вителлий, которого я оставил там в качестве своего дублера, писал, что работа эта оказалась ему не по силам, что он отстал на два месяца от графика судебных дел и что у него есть основания полагать, что мой советник по судебным делам Мирон далеко не так честен, как мы оба думали. Одновременно я получил еще одно, весьма неприятное, письмо от Марса, прочитав которое я почувствовал, что должен, не теряя ни единого дня, возвратиться в Рим. Вот что он писал:

"Губернатор Сирии Вибий Марс имеет честь приветствовать императора по поводу приближающегося дня рождения и сообщает, что провинция процветает, никто не выражает недовольства, все подчиняются порядку и преданы своему императору. В то же время он должен признать, что его несколько встревожил недавний инцидент в городе Тивериаде, на Галилейском море, и просит императора одобрить те меры, которые он принял в связи с этим инцидентом.

В штаб-квартиру в Антиохии поступили неофициальные сведения, что царь Ирод Агриппа пригласил на секретную встречу следующих властителей соседних стран: Антиоха, царя Коммагены, Сампсигерама, царя Осроены, Кота, царя Малой Армении, Полемона, царя Понта и Киликии, Согема, царя Итурии, Ирода Поллиона, царя Халкиды. В случае, если слухи об этой встрече просочатся наружу, будет объяснено, что гости собрались в Тивериаде в ознаменование годовщины свадьбы Ирода Агриппы и царицы Киприды, состоявшейся ровно двадцать лет назад. Мне, твоему представителю, не было послано приглашение на этот пир, хотя правила хорошего тона, бесспорно, этого требовали. Я хочу повторить, что единственная информация об этом экстраординарном собрании верховных правителей пришла из неофициальных, чтобы не сказать тайных, источников. Согем Итурийский был болен, но прислал вместо себя своего гофмейстера. Все остальные цари послушно явились на зов Ирода Агриппы. Те, чей путь лежит через Антиохию (а именно, все вышеназванные, кроме царя Ирода Поллиона и царя Согема) и кто при визите в Галилею, естественно, должен был сделать небольшой крюк, чтобы засвидетельствовать мне, как твоему представителю, свое почтение, предпочли ехать кружным путем, причем путешествовали инкогнито и в основном ночью. Если бы не бдительность некоторых моих агентов в Сирийской пустыне восточнее Халкиды, я бы и не знал, что они уже в пути.

Я немедленно сам отправился в Тивериаду в сопровождении лишь моих дочерей и главных офицеров генерального штаба, надеясь застать это сборище врасплох. Однако царю Ироду Агриппе, видимо, сообщили о моем приближении. Он выехал из Тивериады в своем царском экипаже, чтобы приветствовать меня. Мы встретились на расстоянии в семь фарлонгов от города. Царь Ирод был не один - его сопровождали все пятеро высоких гостей, последний из которых, царь Понта, прибыл за минуту до меня. Царь Ирод ничуть не был смущен; он вылез из экипажа и, поспешив мне навстречу, приветствовал меня в самых теплых выражениях, какие можно себе вообразить. Он воскликнул, что он в восторге - я все-таки выбрал время посетить его, хотя и не ответил на два его приглашения, и заметил, что произошло поистине редкое событие: семеро правителей Востока встретились у седьмого дорожного знака. Он поставит вместо камня мраморную колонну и велит выгравировать на ней золотыми буквами наши ранги и имена. Я был вынужден вежливо ему отвечать, принять его басню насчет двух приглашений и даже поклясться, что найду того, кто перехватил его письма, которые не дошли до меня, и накажу по всей строгости закона. Остальные цари тоже спешились, и между нами начался обмен любезностями. Царь Коммагены, с которым я был знаком еще в Риме, высказал предположение, что письмо царя Ирода было скрыто от меня кем-то из слуг из уважения к моим чувствам. Я спросил, что он имеет в виду, и он ответил, что недавняя кончина моей супруги еще, должно быть, свежа в моей памяти и вряд ли приглашение на годовщину свадьбы может доставить мне удовольствие. Я сообщил, что моя жена умерла четыре года назад, и он сказал, вздыхая: "Так давно? Мне кажется, я видел ее только вчера. Прелестная женщина". Затем я спросил в лоб царя Понта, почему он не заехал в Антиохию приветствовать меня. Он сказал, не моргнув и глазом, что рассчитывал повидаться со мной на пиру и ехал другим, восточным маршрутом по совету предсказателя.

Мне так и не удалось лишить их невозмутимости духа, и мы все вместе въехали в Тивериаду под приветственные клики толпы. Через несколько часов начался праздничный пир, самый роскошный, на каком мне довелось бывать. Тем временем я послал одного из своих штабных офицеров к каждому из царей с поручением сказать в приватном порядке, что, если он хочет сохранить дружбу Рима, ему советуют уехать домой, как только это позволят правила приличия, а до тех пор не принимать участия ни в каких тайных совещаниях со своими царственными соседями. Коротко говоря, пир кончился под утро, и гости под тем или иным предлогом уехали в тот же день; совещание не состоялось. Я уезжал последним, и мы расстались с царем Иродом Агриппой с обычными любезностями. Однако, когда я вернулся в Антиохию, меня уже ждало письмо. Там было написано: "Ты оскорбил моих гостей и должен ответить за последствия: с этого дня я - твой враг". Подписи не было, но мне ясно, что это - послание царя Ирода Агриппы.

Привет и наилучшие пожелания самой добродетельной и прекрасной госпоже Валерии Мессалине, твоей супруге".

Чем больше я вчитывался в это письмо, тем меньше оно мне нравилось. Похоже, воспользовавшись тем, что я был поглощен военными действиями в Британии, где находилась большая армия, которой в дальнейшем могли понадобиться подкрепления, Ирод задумал общее восстание восточных провинций, чему его фортификационные работы в Иерусалиме были лишь вступлением. Я крайне встревожился, но ничего сделать не мог - только показать Ироду, что Марс держит меня в курсе всех дел на Ближнем Востоке, да молиться о нашей скорейшей победе в Британии. Я сразу же написал ему письмо, сообщив преувеличенно радостные новости о британской кампании - Авлу пока еще не удалось прийти в соприкосновение со значительными силами противника, который следовал той же тактике, что и их праотцы, воевавшие с Юлием Цезарем, когда он шел через Кент,- и сказав, вопреки истине, что, поскольку экспедиция эта карательная, я ожидаю возвращения полков на материк самое большое через два месяца.

Это была первая ложь, сказанная мной Ироду, и так как я вверил ее бумаге, тем самым избежав замешательства, неизбежного при устном общении, мне удалось заставить его ей поверить. Я писал:

"...А также не можешь ли ты, Разбойник, сказать мне что-либо определенное об этом напророченном нам восточном правителе, которому предстоит после смерти стать величайшим Божеством, когда-либо появлявшимся на земле? Я без конца слышу о нем со всех сторон. К примеру, вчера перед судом предстал еврей, которого обвиняли в нарушении общественного спокойствия. Говорили, что он угрожал кулаком жрецу Марса и кричал: "Когда возвестит о себе Правитель, всем вам придет конец. Ваши храмы обрушатся на землю и погребут вас, собак, под своими обломками! И это время близко". При допросе он отрицал, что говорил что-нибудь подобное, и так как свидетельства противоречили одно другому, я его отпустил, только изгнал из Рима,- если отправить иудея обратно в Иудею, можно назвать изгнанием.

Калигула считал себя этим предвещанным миру Правителем, и в некоторых отношениях предсказание - в том виде, в каком оно было передано мне,действительно указывает на него. Моя бабка Ливия тоже была введена в заблуждение словами астролога Фрасилла насчет того, что год ее смерти совпадает с годом смерти этого Правителя, и решила, будто речь идет о ней самой. Она не учла, что предсказан был Бог, а не Богиня, и что впервые Он должен явиться в Иерусалиме - Калигула был там в детстве - хотя впоследствии Ему предстоит править Римом. Есть что-нибудь о нем в священных книгах иудеев? Если да, то что? Насколько я знаю, твой ученый родственник Филон - знаток в этих вопросах. На днях мы говорили обо всем этом с Мессалиной, и она спросила меня, унаследовал ли кто-нибудь эту навязчивую идею от моей обожествленной теперь бабки Ливии Августы и моего безумного племянника Калигулы? Я сказал ей: "Я - нет, клянусь богами, хотя Ирод Агриппа и старается навязать мне божественный сан". А как насчет тебя, старина Разбойник? Может быть, ты и есть тот, кого имеют в виду? Нет, поразмыслив, я вижу, что это не ты, хоть ты и связан с Иерусалимом. Предвещанный Правитель, как указывают пророки, человек необычайной святости. К тому же Фрасилл был твердо уверен в годе его смерти - пятнадцатый год правления Тиберия - тот год, когда должна была умереть Ливия и действительно умерла. Насколько мне известно, Фрасилл никогда не ошибался в датах. Так что ты потерял свой шанс. Но с другой стороны, если Фрасилл был прав, почему мы до сих пор ничего не слышали об этом умершем Царе? Калигула знал лишь часть предсказания, а именно, что этот Царь умрет, покинутый своими друзьями, и что потом они будут пить его кровь. Как ни странно, в его случае это исполнилось: Бубон, один из убийц,- помнишь? - поклялся убить его и пить его кровь в отомщение, и действительно, макнул пальцы в нанесенную им рану и облизал их - вот ненормальный! Но Калигула умер на девять лет позже, чем указано в предсказании. Буду очень тебе признателен, если ты сообщишь мне все, что об этом знаешь. Может быть, было два или три предсказания и они перепутались? А может быть, Калигула получил неточные сведения относительно некоторых подробностей? Ему рассказала обо всем отравительница Мартина, та, что была замешана в убийстве моего бедного брата Германика в Антиохии. Но я слышал, что предсказание это уже давно циркулирует в Египте и приписывается оракулу бога Аммона".

Писал я все это потому, что знал: Ирод действительно вообразил себя этим предвещанным Правителем. Мне рассказали об этом Иродиада и Антипа, когда, будучи во Франции, я посетил их в изгнании. Я не мог разрешить им вернуться в Иудею, хотя уже знал, что они не виновны в заговоре против Калигулы, но позволил покинуть Лион и пожаловал большое поместье в Кадисе (в Испании), где климат напоминал тот, к которому они привыкли. Они показали мне неосторожное письмо дочери Иродиады Саломеи, которая была в то время замужем за своим двоюродным братом, сыном Ирода Поллиона.

"...Ирод Агриппа с каждым днем становится все более набожным. Он говорит старым друзьям, что только делает вид, будто стал правоверным иудеем, а втайне поклоняется римским богам, и движут им лишь политические соображения. Но я теперь знаю, что это не так. Он очень строго соблюдает закон. Сын алабарха Тиберий Александр, отступивший от иудейской веры, к стыду и горю его превосходной семьи, сказал мне, что на днях в Иерусалиме он отвел Ирода в сторону и шепнул: "Я слышал, у тебя есть повар-араб, который действительно знает, как надо фаршировать и жарить молочного поросенка. Не будешь ли так добр пригласить меня к себе как-нибудь в гости? В Иерусалиме не найти ничего съедобного". Ирод вспыхнул до корней волос и пробормотал, что его повар болен! На самом деле он давным-давно его уволил. У Тиберия Александра есть и еще одна странная история про Ирода.

Вы, конечно, слышали о том забавном случае, когда он прибыл в Александрию с эскортом из двух римских солдат, которых он похитил, чтобы ему не предъявили ордер на арест, и взял в долг деньги у алабарха? Оказывается, алабарх пошел к Филону, этому своему ученому братцу, который пытается примирить греческую философию с иудейской библией, и сказал: "Возможно, я свалял дурака, брат Филон, но я одолжил Ироду Агриппе большую сумму денег под довольно сомнительное обеспечение. Он обещал отстаивать наши интересы в Риме и поклялся перед Всемогущим Богом заботиться о Его народе и защищать его, насколько это от него зависит, и подчиняться Его закону". Филон спросил: "Откуда он взялся, этот Ирод Агриппа? Я думал, он в Антиохии". Алабарх сказал: "Из Эдома; на нем был пурпурный плащ - настоящий пурпур, из Восора,- и он шествовал подобно царю. Я все же полагаю, что, несмотря на все его прошлые безрассудства и злоключения, он сыграет важную роль в истории нашей страны. Он человек редких дарований. И теперь, когда он торжественно поклялся..." У Филона вдруг сделался очень серьезный вид, и он принялся цитировать пророка Исайю: "Кто это идет от Едома, в червленых ризах от Восора, столь величественный в Своей одежде, выступающий в полноте силы Своей?.. "Я топтал точило один, и из народов никого не было со Мною... ...день мщения в сердце Моем, и год Моих искупленных настал"8. Филон уже давно был убежден, что Мессия близок. Он написал на эту тему несколько фолиантов. Он основывает свои доказательства на тексте в Числах ("...восходит Звезда от Иакова") и согласовывает его с тем, что говорится в Пророках. Совершенно помешался, бедняга. И теперь, когда Ирод стал таким могущественным, так твердо держит обещание соблюдать закон и оказал александрийским евреям столько услуг, Филон поверил, что он-то и есть Мессия. Окончательно убедило его в этом открытие, что род Ирода, хотя и вышел из Эдома, ведет свое происхождение от сына Зедекии, последнего царя перед рабством. (Этот Зедекия ухитрился тайно вынести своего новорожденного сына из города и благополучно переправить его к друзьям в Эдом до того, как Навуходоносор захватил город.) Похоже, что Филону удалось убедить Ирода, будто Мессия не кто иной, как он, и ему предназначено не только освободить евреев от чужеземного ига, но и объединить всех сынов Сима в великом духовном Царстве, где будет править Бог Небесных Воинств, Господь Сил Саваоф. Ничем другим нельзя объяснить его политическую деятельность в последнее время, которая, должна признаться, заставляет меня крайне тревожиться за будущее. Право, в воздухе носится слишком уж много религиозных идей. Это плохой знак. Я вспоминаю твои слова, сказанные, когда мы обезглавили этого идиота мистика Иоанна Крестителя: "Религиозный фанатизм - самая опасная форма безумия".

Я написала больше, чем надо, но я уверена, милая мама, что дальше это никуда не пойдет. Сожги это письмо".

От Марса больше не было известий, не получил я ответа и от Ирода до того, как отплыл в Британию; прошло каких-то две недели после высадки, и Авл был вынужден послать за мной. Но я рассчитывал на то, что Ирод, умея читать между строк, догадается о моих подозрениях - хотя я остерегся упоминать Марса или устроенный Иродом пир - и крепко подумает, прежде чем делать следующий шаг. Я также укрепил гарнизон в Александрии и приказал Марсу взять под ружье всех новобранцев-греков, находящихся в Сирии, и быстро обучить их, распустив слух, будто ожидается нашествие парфян. Делать это он должен будто бы по собственной инициативе, никому не сообщая, что это мой приказ.

ГЛАВА XVIII

Как я уже говорил, Авл высадился в Британии, не встретив сопротивления. Он выстроил сильный базовый лагерь в Ричборо, укомплектовал его ветеранами из всех полков, вытащил транспортные суда на берег, подальше от штормовых волн, и начал осторожно углубляться в Кент, двигаясь тем же путем, что и Юлий Цезарь во время второго похода,- тем, которым, естественно шли все, кто вторгался на остров. Сперва он встретил меньшее противодействие, чем Юлий, и ему не надо было с боем форсировать Стувр. Царь Восточного Кента, вассал Каратака и Тогодумна, решил не посылать воинов на подготовленные там позиции. Его сюзерены отвели главные воинские силы в Колчестер, когда услышали, что в этом году нашего вторжения скорей всего не будет, а его собственных войск было недостаточно для успешной обороны реки. Он вышел навстречу Авлу с мирными якобы намерениями и после обмена подарками присягнул на верность Риму. Царь Восточного Сассекса, области к западу от Кента, прибыл в лагерь с той же целью несколькими днями позже. Не встретил серьезного отпора Авл и на территории между Стувром и рекой Медвей - следующей естественной преградой. Но на пути полков все чаще встречались завалы из стволов и колючего кустарника, охраняемые небольшими отрядами боевых колесниц. Авл приказал командиру авангарда не прорываться через эти препятствия, а, обнаружив их, посылать кавалерийский эскадрон, чтобы зайти им в тыл и взять в плен всех их защитников. Это замедляло продвижение, зато не было лишних потерь. Большая часть жителей Кента, по-видимому, ушла в Вилд - непроходимые лесные чащобы, откуда их будет очень трудно выкурить. Но с флангов наступающей колонны стали появляться все более крупные отряды боевых колесниц, нападая на фуражиров и вынуждая их отступать к основным силам. Авл был уверен, что настроение жителей Кента, когда они в конце концов выйдут из Вилда - то ли, чтобы смиренно пообещать полнуюпокорность, то ли, чтобы бесстрашно отрезать ему путь к отступлению,- будет зависеть от его успеха в битве с катувеллавнами. Хорошо еще, что его базовый лагерь был как следует укреплен.

Когда они подошли к Медвею там, где была граница подъема прилива и где Юлий во время второй кампании без потерь перешел реку вброд, они обнаружили, что их ждут большие силы противника на позициях, подготовленных еще несколько месяцев назад. Тут были оба - и Каратак, и Тогодумн со всеми своими данниками вождями и армией в шестьдесят тысяч человек. У Авла было не больше тридцати пяти тысяч солдат. Узкий брод через реку оказался практически непроходим, так как на всем его протяжении поперек него были вырыты параллельно берегам глубокие и широкие канавы. Британцы вольготно расположились биваком на противоположном берегу. До ближайшего брода вверх по реке был день пути, и, по словам пленных, он был укреплен таким же образом. Вниз по течению брода не было, река недалеко от этого места впадала в устье Темзы и каждый прилив разливалась по непролазным вязким болотам. Авл приказал солдатам засыпать канавы корзинами гравия, чтобы восстановить брод, но ему было ясно, что пройдет не менее двух-трех дней, пока, при их темпе работы, они смогут пересечь реку. Вражеский берег был защищен двумя мощными частоколами, и британцы, досаждавшие солдатам стрелами и оскорблениями, строили позади них третий. Дважды в день к устью реки подходила огромная приливная волна - обычная вещь в этих краях, хотя невиданная в Средиземном море, разве что во время штормов,- и это сильно замедляло работу. Но Авл рассчитывал, что прилив станет его союзником. На рассвете третьего дня при полной воде, когда река была совершенно недвижна, он послал батавский вспомогательный полк - три тысячи человек - вплавь через реку. Все германцы хорошо плавают, а батавы - лучше всех. Привязав оружие на спину, они переплыли на противоположный берег и застали неприятеля врасплох. Однако, минуя ошарашенных людей у бивачных костров, они кинулись туда, где стояли пони, и принялись их калечить, выведя из строя не меньше двух или трех тысяч лошадей прежде, чем их владельцы поняли, что происходит. Затем они закрепились на вражеском берегу у брода за средним частоколом, используя его как бы с обратной стороны, и удерживали свою позицию против яростных атак противника, пока два батальона Девятого полка с большим трудом прорывались к ним на помощь на надувных бурдюках, построенных на скорую руку плотах и захваченных у врага рыбачьих лодках. Бой был яростным, отряды британцев, стоявшие выше по течению Медвея, чтобы помешать нашим людям переправиться в каком-либо ином месте, поспешили к броду и приняли участие в битве. Авл увидел, что происходит, и приказал Второму полку, которым командовал некий Веспасиан9, пойти под прикрытием леса вверх по реке и перейти ее у какой-нибудь лишенной охраны излучины. Веспасиан нашел подходящее место милях в пяти от брода, где река немного сужалась, и отправил солдата вплавь на другую сторону, дав ему бечевку. При ее помощи перекинули канат и, туго натянув, привязали его концы к деревьям на обоих берегах. Второй полк был обучен этому маневру, и через час-два все были на противоположной стороне Медвея. Пришлось пустить в ход несколько канатов, так как расстояние было слишком велико, чтобы один, да еще туго натянутый, канат мог выдержать вес двадцати-тридцати тяжело вооруженных людей - он грозил лопнуть. Переправившись, полк поспешил вниз по реке, не встретив никого по пути, и через час внезапно появился у незащищенного правого фланга противника. Солдаты сомкнули щиты и с громким криком прорвались к укреплениям, уничтожив в этой единственной атаке сотни британцев. Ко Второму полку присоединился Девятый и полк батавов, и хотя количественный перевес был у неприятеля, им удалось объединенными силами оттеснить приведенного в смятение, но все еще не устрашенного врага, расстроить его боевой порядок и обратить в беспорядочное бегство. Берег реки был очищен, и остаток дня Авл потратил на поспешное сооружение узкой гати из хвороста вдоль всего брода; при отливе ее намертво закрепили на якорях и засыпали все канавы. Кончили эту работу поздно ночью, и благополучно переправиться успела лишь часть армии - переправе помешал прилив,- остальным полкам пришлось ждать утра.

Британцы сосредоточились на холме за рекой, и на следующий день состоялось генеральное сражение. Возглавляла атаку французская пехота, не принимавшая участия в боях накануне, но противник не поддавался, а затем внезапно с левого фланга вырвалась колонна колесниц и, промчавшись через центр поля, вклинилась между основными нашими силами и первым французским полком, который шел развернутым строем, и осыпала его градом копий, причинив большой урон. Когда колонна колесниц, возглавляемая лично Каратаком, достигла правого фланга, она дерзко повернулась кругом, отрезала от остальных второй французский полк, подходивший на помощь первому, и, повторив тот же маневр, ускакала без особых потерь. Французы не смогли подняться на гребень холма, и Авл, видя, что британская кавалерия и боевые колесницы сосредоточились на его правом фланге и вот-вот начнут атаку на французов, смешавших свои ряды, отправил треть кавалерии на подвергшуюся угрозе позицию с приказом удержать ее любой ценой. Конники пустились в галоп, а Авл бросил вслед за ними всю оставшуюся пехоту, кроме Второго полка. Оставив его в поддержку французов на случай, если британцы пойдут в контратаку, и послав Гету с частью батавской пехоты и остатками кавалерии на левый фланг, Авл успешно завершил атаку на правом фланге. Колесницы врага не смогли задержать это наступление, хотя наша кавалерия понесла большие потери, прежде чем к ним на смену не подошел Четырнадцатый полк. Тогда Каратак повернул всю колонну, чтобы, обогнув холм сзади, атаковать наш левый фланг.

Героем битвы был Гета. Со своими семьюстами кавалеристами он выдержал отчаянное наступление двух тысяч колесниц. Вместе с кавалерией было пятьсот тех самых батавцев, которые на рассвете покалечили пони, и сейчас снова пустили в ход ножи с неменьшим успехом. Если бы не они, Гете было бы не устоять. Сам Гета был сброшен с лошади и чуть не попал в плен, но в конце концов Каратак отвел свою колонну, оставив на поле боя сотню разбитых колесниц. К этому времени на правом фланге все сильней становился натиск нашей регулярной пехоты, французы тоже держались твердо, и тут внезапно раздался крик, что Тогодумн смертельно ранен и его вынесли с поля боя. Британцы утратили мужество. Их строй заколебался и рассыпался: они устремились к левому флангу, где неожиданно столкнулись с отрядом Геты, вышедшим из небольшого леска. Гета бросил своих людей в наступление, и, когда бой окончился, на одном этом участке было найдено пятнадцать сотен вражеских трупов. Наши потери достигли девятисот убитыми, из которых семьсот были французы, и примерно столько же тяжелоранеными. Среди тех, кто умер от ран, был Берик,- причина войны; он сражался бок о бок с Гетой и, когда того сбросили с лошади, спас ему жизнь.

Следующим серьезным препятствием на пути Авла была Темза, которую Каратак удерживал почти так же, как раньше Медвей. Потерпев поражение, британцы отошли на ее противоположный берег, воспользовавшись одним им известным путем через болотистые участки поймы, проходимые лишь во время отлива. Наш авангард попробовал было пойти вслед за ними, но тут же завяз в болоте и был вынужден отступить на прежние позиции. Последовавшая затем битва очень напоминала предыдущую, так как условия были почти одинаковые. На этот раз переправу возглавлял Красс Фругийский, отец молодого Помпея, моего зятя. У самого Лондона он с боем пересек реку по мосту, который обороняла рота юношей из самых знатных британских родов, поклявшихся сражаться до последнего человека. Батавы опять переплыли во время прилива плесы ниже по течению. На этот раз защита противника была слабее, а потери убитыми столь же велики, к тому же мы взяли две тысячи пленных. Наши потери были незначительны - всего триста человек. Лондон был захвачен, нам достались богатые трофеи. Однако победа была омрачена гибелью чуть не тысячи французов и батавов, которые неосмотрительно стали преследовать разбитого врага, бежавшего в болота, и были поглощены трясиной.

Авл был уже за Темзой, но тут сопротивление британцев стало тверже, так как с юга, запада и центра острова подошло подкрепление. Появились свежие колонны колесниц. Смерть Тогодумна как оказалось, пошла врагу на пользу: верховное командование армией больше не было раздельным, и Каратак, способный вождь, пользовавшийся большим расположением друидов, мог теперь обратиться к своим союзникам и вассалам с пылким призывом отомстить за смерть его благородного брата. Поскольку наши потери превзошли обусловленное число и нельзя было честно сказать, что сопротивление неприятеля сломлено, Авл счел разумным отправить мне сигнал, о котором мы с ним договорились. Франции он достиг при помощи нашего судна, прибывшего, как было условлено, из Ричборо в Лондон с грузом вина, одеял и провианта. В Булони зажгли первый сигнальный огонь, и через очень короткое время донесение Авла пересекло Альпы и поспешило к Риму.

А я в тот самый день наконец нашел убедительное свидетельство мошенничества Мирона, подделывавшего документы и мою подпись. Его только что подвергли порке в присутствии всех прочих советников, а затем казнили. Я устал от трудного и неприятного дня и только было сел, чтобы перед ужином дружески сразиться в кости с Вителлием, как в комнату с взволнованным видом вбежал евнух Посид, мой военный советник, и закричал:

- Цезарь, сигнальный огонь! Ты нужен в Британии.

- В Британии? - воскликнул я. У меня в руках был стаканчик с костями, и я механически встряхнул его и кинул кости на стол, прежде чем подойти к окну, выходящему на север.- Где, покажи!

Вечер был ясный, и даже я, при моем слабом зрении, смог, посмотрев туда, куда указывал Посид, различить небольшую красную точку на вершине горы Соракт в тридцати милях от Рима. Я вернулся к столу и увидел, что Вителлий широко мне улыбается.

- Неплохое предзнаменование,- сказал он,- как по-твоему? Все полчаса, что мы играли, у тебя каждый раз был самый низкий счет, а тут ты вскричал "В Британии!" и тебе выпала "венера".

И действительно, три кости легли аккуратным равносторонним треугольником, и на каждой было по шесть очков. Шанс получить "венеру" один к двумстам шестнадцати, так что мой восторг был простительным. Хорошее предзнаменование! Что может быть лучше для начала военной кампании? Ведь Венера, не забывайте, не только покровительница игры в кости, но и мать Энея, а значит, моя прародительница через бабку Октавию, сестру Августа, и хранительница фортуны рода Юлиев, а я был теперь его признанным главой. Я увидел особый смысл в самом треугольнике, ибо такую именно форму имеет на картах Британия.

Теперь, когда я порой думаю об этом, я спрашиваю себя: может, богиня была здесь не при чем и все это дело рук Вителлия, который, когда я повернулся к нему спиной, все так славно подстроил? На свете нет человека, которого было бы легче обмануть, чем меня, во всяком случае, таково всеобщее мнение. Если это сделал Вителлий, он поступил правильно, потому что благодаря "венере" я отправился в свой первый завоевательный поход в окрыленном состоянии. В ту ночь я молился Венере (Августу и Марсу тоже) и пообещал, если она поможет мне одержать победу, оказать ей любую услугу, какую она пожелает. "Рука руку моет,- напомнил я ей,- и я жду, что ты расшибешься в лепешку, а дело сделаешь". У нас, Клавдиев, принято обращаться к Венере с шутливой фамильярностью. Предполагается, что ей это по вкусу, как прабабушкам, особенно таким, кто в молодости любил весело пожить, нравится, когда их любимые правнуки и правнучки обращаются к ним так свободно и бесцеремонно, словно они их ровесники.

На следующий день я отплыл из Остии в Марсель со всем своим штабом и пятьюстами добровольцами. Южный ветер был теплый и ровный, и я предпочел переезд по морю тряске в экипаже. Хоть выспаться смогу наконец. Весь город пришел в гавань пожелать нам счастливого пути, и каждый из провожающих старался перещеголять другого заверениями в своей преданности и пылом добрых пожеланий. Мессалина рыдала, обняв меня за шею. Маленький Германик желал ехать со мной, Вителлий пообещал Божественному Августу обшить все двери его храма золотыми пластинами, если я вернусь с победой.

Наш флот состоял из пяти быстроходных двухмачтовых военных судов, оснащенных квадратными парусами, каждое - с тремя скамьями гребцов и корпусом, крепко занайтовленным прочными канатами на случай шторма. Мы подняли якорь за час до рассвета и отошли от берега. Времени терять было нельзя, и я сказал капитану, чтобы он поднял все паруса, какие можно; он так и сделал, поставив на каждой мачте оба паруса, и, поскольку море было спокойным, вскоре мы уже плыли со скоростью десять узлов в час. Под вечер мы увидели Эльбу, а рядом остров Планазию, куда был сослан мой бедный друг Постум; я даже мог различить покинутые сейчас строения, где жила его стража. Мы прошли сто двадцать миль - около трети пути. Ветер еще не менялся. Качка не действовала на мой желудок, и я ушел в каюту, чтобы хорошенько поспать. Ночью мы обогнули Корсику, но в полночь ветер упал и рассчитывать можно было только на весла. Спал я прекрасно. Продолжу вкратце. На следующий день начался шторм, что сильно замедлило наше продвижение; ветер постепенно изменился на северо-западный.

Французское побережье показалось только на рассвете третьего дня. Море было такое бурное, что весла то погружались в воду по уключину, то били по воздуху. Из четырех сопровождающих нас кораблей видны были только два. Мы подошли под защиту берега и очень медленно пошли вдоль него. Мы находились в пятидесяти милях к западу от Фретюса, где стоял наш флот, и шли между островами Иерского архипелага. К полудню мы должны были достичь Марселя. Когда мы проходили мимо Поркероля, самого большого из островов в западной части архипелага, отделенного в одном месте от полуострова Жиан, который выступает ему навстречу, проливом в одну милю шириной, ветер налетел на нас со страшной силой, и хотя матросы гребли как безумные, мы не продвигались вперед, а вскоре увидели, что нас понемногу сносит на скалы. До столкновения оставалось каких-то сто ярдов, когда ветер на миг утих и мы сумели выгрести на безопасное место. Однако через несколько минут мы снова попали в беду, и на этот раз опасность была еще серьезней. Последний мыс, который нам предстояло обогнуть, кончался большой черной скалой, которая под воздействием волн и ветра стала похожа на голову ухмыляющегося сатира. У его подбородка кипела с шипеньем вода, образуя что-то вроде белой кудрявой бороды. Ветер дул прямо в середину судна и толкал нас в пасть этого чудовища.

- Если мы угодим туда, он переломает нам все кости и искромсает мясо,мрачно заверил меня капитан.- Не один хороший корабль развалился на части у этой черной скалы.

Я обратился с мольбой о помощи ко всем богам Пантеона. Впоследствии мне говорили, что сидевшие на веслах матросы клялись, будто в жизни своей не слышали таких красивых молитв, и это вселило в них новую надежду. Особенно горячо я молился Венере, умоляя убедить ее дядю Нептуна отнестись ко мне хоть немного бережней, ведь от того, уцелеет ли наш корабль, зависит судьба Рима; и пусть она будет так добра напомнить ему, что я никак не участвовал в нечестивой ссоре с ним моего предшественника, напротив, относился к нему, богу Нептуну, с величайшим уважением. Измученные гребцы из последних сил налегали на весла, а надсмотрщик бегал с плеткой по среднему настилу и с проклятиями вколачивал в них новое рвение. Мы кое-как выкрутились - как, я и сам не знаю,- и когда были наконец вне опасности и раздался дружный вздох облегчения, я пообещал гребцам, как только мы высадимся на берег, каждому по двадцать золотых.

Я был рад, что сохранил присутствие духа. Я впервые в жизни попал в шторм, а мне было известно, что даже самые храбрые люди в мире теряют голову перед угрозой утонуть. Говорят даже - не вслух, конечно,- что Божественный Август праздновал труса во время шторма и только чувство императорского достоинства не давало ему кричать и рвать на себе волосы. Действительно, он частенько приводил цитату о том, сколь "нечестив был человек, впервые поднявший паруса и бросивший вызов опасным морским глубинам". На море ему всегда не везло - разве кроме морских боев,- а если говорить о нечестивости, то однажды, когда во время внезапной бури пошел ко дну целый флот, Август был так возмущен этим, что запретил носить статую Нептуна в числе других богов в священной процессии вокруг цирка. После этого, стоило ему выйти в море, почти всегда начинался шторм, и три или четыре раза он чуть не потерпел кораблекрушение.

Наше судно первым достигло Марселя; к счастью, остальные тоже остались целы, хотя два корабля были вынуждены повернуть назад и укрыться в Фретюсе. Как приятно было чувствовать под ногами твердую землю. Я решил никогда больше не плыть морем, если можно ехать сушей, и с тех пор ни разу не изменил своему решению.

Как только я услышал, что высадка в Британии прошла успешно, я подтянул свои резервы к Булони, приказал Посиду держать собранные там транспортные суда наготове, загрузив их дополнительным оружием и амуницией, которые, возможно, понадобятся для похода. В Марселе - спасибо Посиду - меня с моим штабом ждали двадцать быстроходных двуколок, и мы двинулись на перекладных вверх по долине Роны, от Авиньона к Лиону, где провели вторую ночь, и дальше на север вдоль Соны, делая по восемьдесят-девяносто миль в день - самое большее, что я мог вынести из-за беспрестанной тряски, которая терзала мне нервы, расстраивала желудок и вызывала жестокую головную боль. На следующий вечер в Шалоне мой домашний врач Ксенофонт потребовал, чтобы я отдыхал весь следующий день. Я сказал, что не могу позволить себе такую роскошь; он ответил, что, если я не отдохну, от меня будет мало толку, когда я наконец окажусь в Британии. Я впал в страшную ярость и попытался поставить на своем, но Ксенофонт решительно заявил, что такое мое поведение как раз и говорит о нервном срыве и спросил, кто мой врач - он или я сам. В последнем случае он тут же отказывается от места и возобновляет прерванную практику в Риме; в первом он должен просить меня следовать его советам: полностью расслабиться и подвергнуться основательному массажу. Я извинился перед ним, но сослался на то, что внезапная остановка приведет меня в такое нервное возбуждение, которое будет не снять никаким массажем, а говорить мне "расслабься" - все равно что советовать человеку, одежда которого объята пламенем, сохранять хладнокровие. В конце концов мы пришли к компромиссу: в Шалоне я задерживаться не стану и двинусь дальше, но не в двуколке, а в портшезе, который понесут на плечах шесть опытных носильщиков, и таким образом уменьшу по крайней мере на тридцать миль или около того те пятьсот, что еще предстояло пройти, в свою очередь, я согласен подвергнуться до выхода в путь и по прибытии на место стольким сеансам массажа, сколько он считает нужным.

Мне потребовалось восемь дней, чтобы добраться из Лиона в Булонь через Труа, Реймс, Суассон и Амьен, так как переход из Реймса Ксенофонт опять заставил меня проделать в портшезе. Но я не бездельничал все это время. Я вспоминал и обдумывал исторические записки, посвященные великим битвам прошлого - битвам Юлия, битвам Ганнибала, Александра, в особенности битвам моего отца и брата в Германии,- и спрашивал себя, удастся ли мне, когда дойдет до дела, применить на практике мое широкое и подробное знакомство С военной историей. Я поздравлял себя с тем, что всякий раз, когда можно было составить план битвы по описанию очевидцев, переданному из уст в уста, я непременно это делал; и с тем, что досконально овладел общими тактическими принципами, позволяющими сравнительно небольшой армии дисциплинированных солдат победить огромное полчище полуцивилизованных воинов из различных племен, а также стратегическими принципами, позволяющими успешно оккупировать их страну после победы.

В Амьене, лежа без сна на рассвете, я стал мысленно представлять поле боя. Возможно, пехота британцев будет находиться на лесистом гребне холма, а кавалерия и боевые колесницы выйдут на позицию и станут маневрировать в низине у ее подножья. Я выстрою нашу регулярную пехоту в обычном боевом порядке: два полка впереди, вспомогательные войска на флангах и гвардия в резерве. Слоны, которые будут здесь в новинку, так как подобных животных на острове еще не видели... и тут мне в голову вдруг пришла весьма неприятная мысль.

- Посид,- взволнованно позвал я.

- Да, цезарь,- ответил Посид и соскочил с тюфяка, еще не совсем проснувшись.

- Слоны уже в Булони, да?

- Да, цезарь.

- Когда я приказал тебе перевезти их из Лиона в Булонь?

- Когда мы узнали о высадке наших войск, цезарь: значит, седьмого августа.

- А сегодня двадцать седьмое?

- Да, цезарь.

- Так как же, ради всех богов, нам удастся переправить их через пролив? Нам надо было построить для них специальные транспортные суда.

- В Булони стоит корабль, на котором мы привезли из Александрии обелиск.

- Но я думал, он все еще в Остии.

- Нет, цезарь, он в Булони.

- Но если он вышел туда седьмого, он еще не успел прийти. Вряд ли он сейчас ближе Бискайского залива. Ты же помнишь, ему понадобилось три недели на путь из Египта, причем в идеальную погоду.

Но Посид был действительно способный советник. Оказывается, как только я решил включить слонов в наше подкрепление и велел доставить их в Лион - это было, по-моему, в мае,- он обдумал вопрос о том, как переправить их через пролив, и, не говоря мне ни слова, приспособил для этого судно, на котором привезли в Рим обелиск - единственное судно, достаточно большое для этой цели,- и послал его в Булонь, куда оно прибыло через шесть недель. Если бы он ждал моих приказаний, нам пришлось бы оставить слонов на материке. Это судно заслуживает большего, чем мимолетное упоминание. Еще никогда не спускали на воду такой огромный корабль. В длину целых двести футов, в ширину - пропорционально длине, основные шпангоуты сделаны из кедрового дерева. Калигула построил его в первые месяцы своего правления, чтобы привезти из Египта восьмидесятифутовый красный гранитный обелиск и четыре огромных камня, которые образовывали его пьедестал. Сначала обелиск был воздвигнут в Гелиополисе, потом простоял несколько лет в храме Августа в Александрии. Калигула хотел воздвигнуть его в свою собственную честь в новом цирке, который он строил на Ватиканском холме. Чтобы вы получили представление о колоссальных размерах этого судна, надо вам сказать, что его семидесятифутовая грот-мачта была сделана из ствола серебристой ели, диаметр которого у основания равнялся восьми футам, а в качестве дополнительного балласта для придания судну остойчивости, закрепив обелиск и камни пьедестала на палубе, погрузили сто двадцать тысяч мер египетской чечевицы - дар римскому народу.

Когда мы добрались до Булони, я с удовольствием увидел, что войска преисполнены боевого духа, транспортные суда готовы, а море спокойно. Мы тут же взошли на корабли. Наш переход через пролив был такой приятный, без каких-либо происшествий, что, высадившись в Ричборо, я тут же совершил жертвоприношение Венере и Нептуну, поблагодарив второго за его неожиданную милость, а первую - за ее любезное заступничество. Слоны не причинили нам никаких хлопот. Это были индийские слоны, а не африканские. Они в три раза больше африканских, а эти, которых Калигула купил для участия в церемониях, связанных с его собственным культом, были особенно хороши, в Остии я видел, как они работают,- по указанию индусов-погонщиков они переносили огромные камни и бревна. К своему удивлению, я обнаружил, что помимо слонов на палубе находятся двенадцать верблюдов. Это была идея Посида.

ГЛАВА XIX

Прибыв в Ричборо, мы прежде всего спросили, нет ли известий от Авла,оказалось, от него только что пришла депеша. Авл сообщал, что британцы предприняли две атаки на лагерь, разбитый им к северу от Лондона,- одну днем, другую ночью, но были отбиты, потерпев урон. Однако к ним, похоже, каждый день подходят подкрепления даже из таких дальних краев, как Южный Уэльс, и ушедшие в Вилд жители Кента, по полученным сведениям, передали Каратаку, что, как только Авл будет вынужден отступить, они выйдут из лесов и отрежут его от базы. Поэтому Авл просил меня как можно скорее объединить наши силы. Я поговорил с двумя или тремя тяжело раненными солдатами, которых Авл отослал в базовый лагерь, и они в один голос утверждали, что пехоты врага бояться нечего, но вот их боевые колесницы кажутся вездесущими и количество их так возросло, что наши соединения могут отходить от основных сил армии, только если в них не меньше двухсот-трехсот человек.

Моя колонна стала готовиться к маршу. Слоны были нагружены тюками с запасными дротиками и амуницией, а на горбах верблюдов висели какие-то странные механизмы.

- Изобретение твоего предшественника на троне, цезарь,- объяснил Посид.Я взял на себя смелость заказать в Лионе партию из шести штук, когда мы были там в июле, и велел прислать их на верблюдах. Это осадные орудия, которые используют против диких племен.

- А я и не знал, что покойный император изобрел какие-то военные устройства.

- Я думаю, цезарь, ты найдешь, что эти приспособления приносят очень хорошие результаты, особенно в сочетании с веревкой. Я взял на себя смелость захватить несколько сот ярдов.

Посид ухмылялся во весь рот, и я понял, что у него есть какой-то хитроумный план, который он пока не хочет мне открывать. Поэтому я сказал ему:

- У Ксеркса Великого был военный советник по имени Гермотим, евнух, как и ты, и если ему дозволялось самому решить какой-нибудь тактический вопрос, вроде того, как овладеть неприступной крепостью без применения осадных машин, или переправиться без лодок через глубокую реку, вопрос этот бывал решен, но стоило Ксерксу или кому-нибудь другому вмешаться, дать совет или что-нибудь предложить, как Гермотим обычно заявлял, что теперь вопрос этот стал для него слишком сложным, и просил уволить его от решения. Ты - второй Гермотим, и, чтобы не спугнуть счастье, я предоставляю тебе полную свободу. Ты заслужил мое доверие тем, как предусмотрительно все устроил с переправкой слонов. Поверь, я жду великих дел от твоих верблюдов и их ноши. Если ты меня разочаруешь, я буду очень тобой недоволен, возможно, кину тебя на съедение пантерам в амфитеатре, когда мы вернемся.

Посид ответил, все еще ухмыляясь:

- А если я помогу тебе одержать победу, что тогда?

- Тогда я награжу тебя самым высшим знаком отличия, жаловать который в моей власти и который, кстати, очень тебе подходит: орденом Тупого Копья. Есть у тебя еще какие-нибудь новинки, спрятанные среди груза? Все эти верблюды, слоны и черные воины из Африки скорее наводят на мысль о представлении на Марсовом поле, чем о серьезной экспедиции.

- Нет, цезарь, больше почти ничего нет, но я думаю, эти туземцы увидят предостаточно, прежде чем мы с ними покончим, а плату за вход соберем потом.

От Ричборо мы двинулись маршем на север, не встречая никакого сопротивления; переправы держали для нас отряды Четырнадцатого полка, посланные с этой целью Авлом. После того, как мы переходили реку, они подстраивались сзади к нашей колонне. Нам не попался ни один британец на всем протяжении пути от Ричборо до Лондона, где пятого сентября мы с Авлом соединили войска. Я думаю, Авл так же был рад видеть меня, как я был рад видеть его. Прежде всего я спросил, каково настроение в армии. Он ответил, что солдаты бодры духом, и прибавил, что обещал им вдвое меньше подкреплений, чем я привел из Рима, и не упоминал о слонах, поэтому наши теперешние боевые силы - для них приятный сюрприз. Я спросил, где неприятель намеревается дать нам сражение, и Авл показал мне вылепленную из глины контурную карту местности между Лондоном и Колчестером. Он указал мне на место в двадцати милях от нас по дороге в Кол-честер (слово "дорога" я, естественно, употребляю не в том смысле, в каком это понимают в Риме), которое Каратак все это время постепенно укреплял и которое, без сомнения, и станет полем предстоящей битвы. Это был лесистый гребень холма под названием Брентвуд-хилл, который огибал дорогу большой подковой; на каждом ее конце был укреплен частоколом форт, в центре - тоже. Дорога шла на северо-восток. Левый фланг неприятеля за холмами был защищен болотами, спереди заслоном служил глубокий ручей Вилд-брук. На правом фланге холмы отходили к северу и тянулись в этом направлении три или четыре мили, но склоны так густо заросли деревьями, колючим кустарником и куманикой, что, как заверил меня Авл, пытаться охватить этот фланг, прорубая себе путь через чащу, было бесполезно. Поскольку единственным возможным подходом к Колчестеру была эта дорога и поскольку я хотел вступить в бой с основными силами врага как можно скорее, я очень тщательно изучил стоявшую перед нами тактическую задачу. Пленные и дезертиры подробно рассказывали о сделанных в лесу оборонительных сооружениях - они казались весьма внушительными. Мысль идти в лобовую атаку ничуть мне не улыбалась. Если мы двинемся против центрального форта, не разбив два других, мы подставим себя яростному удару с обоих флангов. Но если мы сперва нападем на фланги и даже возьмем форты, понеся крупный урон, это тоже не очень нам поможет, так как солдатам придется с боями продвигаться через ряд мощных частоколов в самом лесу, причем брать их поочередно.

На военном совете, куда мы с Авлом пригласили всех штабных офицеров и командиров полков, все сошлись на том, что фронтальное наступление неизбежно и мы должны быть готовы к тяжелым потерям. Невыгодно для нас было и то, что передний склон холма между лесом и рекой был идеально приспособлен для маневров колесниц. Авл рекомендовал массированную атаку на центральный форт при ромбоидальном построении. В голове колонны будет один полк, идущий двумя эшелонами, каждый - в восемь рядов в глубину. За ним пойдут бок о бок два полка с тем же построением, что первый, затем три полка рядом - самая широкая часть ромба, на ее флангах для защиты нужно поместить слонов; затем снова два полка и в завершение - один. Кавалерию и остальную часть пехоты надо оставлять в резерве. Авл объяснил, что такое построение полков предохранит их от атак с флангов - атака на первый полк вызовет шквал дротиков, посланных солдатами второго развернутого строя, атака на второй - вызовет удар третьего. Третий будут прикрывать слоны. Если же на замыкающие полки будет предпринята мощная атака боевых колесниц, полки развернутся и снова смогут защищать друг друга.

Я сказал, что ромб - красивое построение и оно с успехом применялось в таких-то и таких-то битвах - я перечислил их - во времена республики, но британцы настолько превосходят нас численно, что, стоит нам оказаться в центре подковы, они атакуют нас со всех сторон и мы не сможем отбить их, не нарушив построения: передняя часть ромба обязательно окажется отрезанной от задней. Я сказал также, и очень выразительно, что не согласен терять даже одну десятую часть того числа убитыми и ранеными, в которое, как мы подсчитали, нам обойдется лобовая атака. Веспасиан тут же привел старую поговорку о том, что нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц, и спросил довольно нетерпеливо, уж не собираюсь ли я уменьшить потери, немедленно вернувшись во Францию, и сколько времени после этого я надеюсь пользоваться уважением армии.

Я резко ответил:

- Есть много способов содрать шкуру с кота, на лобовой атаке свет не клином сошелся.

Они говорили со мной свысока - еще бы, бывалые солдаты, участники многих походов,- стараясь поразить меня техническими и военными терминами, точно я был полный профан. Я сердито воскликнул:

- Уважаемые, как говаривал Божественный Август: "Возможно, редька не знает по-гречески, но я-то знаю". Я сорок лет занимался тактикой, и не вам меня учить. Я знаю все шаблонные и нешаблонные ходы и дебюты в этой игре, где играют не шашками, а людьми. Но поймите наконец, что я не волен играть в нее по тем правилам, которые навязываете мне вы. Как отец отчизны я обязан печься о своих сыновьях; и я отказываюсь потерять три или четыре тысячи жизней в наступлении такого рода. Ни моему отцу Друзу, ни моему брату Германику и в голову бы не пришло устраивать лобовую атаку против таких мощных фортификаций.

Гета спросил со скрытой иронией:

- Что бы предприняли твои благородные родичи в подобном случае? Как ты думаешь, цезарь?

- Они нашли бы обходный путь.

- Но здесь нет обходного пути, цезарь. Мы в этом убедились.

- А я говорю: они бы его нашли.

Красс Фругийский сказал:

- По словам пленников, вражеский левый фланг охраняет царица Цапля, а правый - царь Боярышник. Так они похваляются.

- Кто эта царица Цапля? - спросил я.

- Властительница болот. По их мифологии, она родственница Богини Боя. Та является в обличий ворона и садится на острия копий. Затем она заводит побежденных врагов в болота, где ее родственница царица Цапля съедает их всех до одного. Царь Боярышник - юноша. Весной он одевается во все белое и помогает британцам, защищая частоколы колючками; они валят боярышник и укладывают его колючими ветвями наружу, связывая стволы между собой. Через этот завал нелегко пройти. Но царь Боярышник защищает их правый фланг без искусственных преград. Наши разведчики все сошлись на том, что этот лес - непролазные дебри, нет смысла даже пытаться где-нибудь там пройти.

Авл сказал:

- Да, цезарь, боюсь, нам все же придется пойти на это фронтальное наступление.

- Посид,- вдруг позвал я,- ты когда-нибудь воевал?

- Никогда, цезарь.

- Слава богу, значит, я не один. Предположим, я возьму на себя невозможное и проведу нашу кавалерию на правом фланге через эти непроходимые дебри, несмотря на колючки, ты возьмешься подвести гвардию к левому флангу через это непролазное болото?

Посид ответил:

- Ты даешь мне более легкий фланг, цезарь. Оказалось, что через эту топь можно пройти. Правда, идти придется гуськом, но тропка там есть. Я встретил вчера в Лондоне одного человека - он испанец, бродячий лекарь-окулист, лечит в округе от болотной офтальмии. Сейчас он здесь, в лагере. Говорит, что хорошо знает это болото и тропу - всегда по ней ходит, чтобы миновать заставу на холме. После смерти Цимбелина в Британии перестали взимать определенный сбор с проезжающих, теперь путники платят больше или меньше в зависимости от того, сколько денег у них в седельных вьюках, и этому лекарю надоело, что его обдирают как липку. Ранним утром над болотом почти всегда стоит туман, и по этой тропке он проскальзывает в Колчестер незамеченным. Он говорит, стоит оказаться на тропе, вы ее не потеряете. Она выходит из болота в полумиле от холмов у опушки сосновой рощи. Вполне возможно, что там поставлены часовые - Каратак предусмотрительный генерал,- но я думаю, мне удастся выбить их с позиций и провести через болото столько людей, сколько не побоится за мной пойти.

Посид объяснил, какую военную хитрость он намерен применить, и я одобрил ее, хотя многие командиры удивленно поднимали брови. Затем я объяснил свой план прорыва и захвата другого фланга; он был прост. Сосредоточив свой интерес на предложении Авла, все просмотрели очень важный факт, а именно то, что индийские слоны могут пройти через самую густую чащу, какую можно себе представить, и никакие шипы и колючки их не устрашат. Но чтобы не повторяться, я больше не буду рассказывать о военном совете и о том, что там было решено. Перейду прямо к битве, которая произошла в Брентвуде седьмого сентября - памятная для меня дата, так как именно седьмого сентября мой брат Германик разбил на Везере Германна; если бы Германик остался в живых, ему было бы сейчас всего пятьдесят восемь лет, не больше, чем Авлу.

Мы выступили из Лондона по дороге на Колчестер. Головному отряду приходилось время от времени вступать в отдельные схватки с врагом, но серьезного сопротивления мы не встречали, пока не подошли к Ромфорду, деревушке в семи милях от Брентвуда, где был брод через реку Ром, оказавшийся, как мы увидели, под сильным прикрытием. Неприятель продержал нас там все утро, что стоило им две сотни убитыми и сотни ранеными. Мы потеряли всего пятьдесят человек, но в их числе были два ротных и один командир батальона, так что в некотором смысле в выигрыше оказались британцы. Днем впереди показались отроги Брентвуда, на ночь лагерь разбили на ближнем берегу реки, используя ее как оборонительный рубеж.

Я вопросил волю богов. Как это всегда делается перед битвой, священным цыплятам кидают куски бобовой лепешки и смотрят, хорошо ли они едят. Если у них нет аппетита, считайте, что битва проиграна. Если приставленный к ним жрец откроет дверцу клетки и они тут же без звука и хлопанья крыльями устремятся наружу и будут так жадно клевать, что крошки посыпятся из клюва на землю, ничего не может быть лучше. Если будет слышно, как они ударяются о землю, это означает полный разгром врага. И нам выпало это наилучшее предзнаменование. Жрец спрятался от птиц позади клетки, став рядом со мной, и в тот момент, как я кинул лепешку, внезапно поднял дверцу. Цыплята выскочили наружу, не издав ни звука, и буквально набросились на еду, раскидывая вокруг себя крошки с самым беззаботным видом, что привело нас обоих в восторг.

Я подготовил весьма уместную, по-моему, речь. По стилю она напоминала труды Ливия, но, чувствуя историческое значение момента, я счел, что моя речь и должна быть выдержана в соответственном духе. Вот она:

"Римляне, пусть никто из вас не болтает зря языком и не поднимает голос в защиту прошлых дней, считая то время воистину золотым, и не умаляет достоинства нашего времени, быть поборником величия которого - наш долг, считая его всего лишь гипсом, покрытым позолотой. У греческих героев, когда они шли на Трою, были - если верить свидетельству великого Гомера - две строчки на губах:

Мы справедливо гордимся, что наших отцов мы храбрее:

Воинство в меньшем числе приведя под Арееву стену... 10

Не будьте чересчур скромны, римляне. Выше голову. Грудь вперед. В сегодняшней битве перед вами будут стоять люди, которые напоминают ваших предков, так же как орел - орла, волк - волка; это яростная, гордая, необузданная, грубая раса, держащая в руках оружие, которое устарело на несколько сотен лет, впрягающая в свои колесницы коней выродившейся породы, применяющая на поле боя примитивную тактику, уместную лишь на страницах эпических поэм, не организованная в дисциплинированные полки, а собранная по кланам и родам. Их так же верно ждет поражение от вашей руки, как ждет гибель дикого вепря, когда, наклонив голову, он кидается на умелого и опытного охотника, вооруженного охотничьим копьем и сетью. Завтра, когда будут сосчитаны убитые и длинные вереницы хмурых пленных пройдут перед вами под игом, вы станете сами смеяться над собой; если хоть на миг потеряли веру в настоящее, если умы ваши когда-нибудь были ослеплены славными деяниями далекого прошлого. Нет, друзья, ваши мечи будут разить на поле битвы тела этих первобытных героев так же легко и небрежно, как священные птицы роняли на землю из своих алчных клювов кусочки священной лепешки, когда я, ваш главнокомандующий, узнавал волю богов.

Я слышал, что некоторые из вас, скорее из лени, чем из страха или отсутствия чувства долга, колебались, когда были призваны отправиться в этот поход, оправдываясь тем, что Божественный Август навечно установил границы Римской империи по Рейну и Ла-Маншу. Если бы это было так - а я докажу вам, что это неверно,- Божественный Август был бы недостоин нашего почитания. Миссия Рима - цивилизовать мир, а где во всем мире вы найдете расу, более достойную благ цивилизации, которые мы намерены даровать им, чем британцы? На нас возложена священная задача обратить этих свирепых людей, не отличающихся от наших далеких предков, в верных сыновей Рима, нашего славного города и отца, о чем именно в таких словах писал Божественный Август моей бабке Божественной Августе: "Заглядывая в будущее, я вижу Британию столь же цивилизованной, как теперешняя Южная Франция. И я думаю, что островитяне, будучи родственны нам по крови, станут куда лучшими римлянами, чем когда-либо, как мы ни старайся, будут германцы. Придет день (не улыбайся), и британская знать, возможно, займет места в римском сенате".

Вы уже показали себя храбрецами. Дважды вы нанесли неприятелю сокрушительное поражение. Вы убили моего врага, короля Тогодумна, и отомстили ему за оскорбления. И эту, третью битву, вы не можете проиграть. Ваши силы - мощнее, чем прежде, ваше мужество - крепче, ваши ряды - теснее. Вы, как и противник, защищаете ваш домашний очаг и священные храмы наших богов. Где бы ни сражался римский солдат - в покрытых льдом горах Кавказа, в жгучих песках пустыни за Атласом, в сырых лесах Германии или на лугах Британии - он никогда не забывает о прекрасном городе, который дал ему имя, доблесть и чувство долга".

Я сочинил еще несколько абзацев в таком же возвышенном духе, но, как ни странно, не произнес ни единого слова из всей этой речи. Когда я поднялся на платформу трибунала и ротные закричали хором: "Приветствуем тебя, Цезарь Август, отец отчизны, наш император!", а солдаты подхватили их крик, прибавив к нему громовую овацию, я чуть не расплакался. Моя прекрасная речь вылетела у меня из головы, и я смог лишь протянуть к ним руки, ничего не видя из-за слез, и проблеять:

- Все в порядке, ребята, священные цыплята говорят, что все будет в порядке; мы приготовили большой сюрприз, мы так их вздуем, что они не забудут этого до самой смерти,- я имею в виду британцев, а не цыплят. (Оглушительный хохот, к которому я счел лучшим присоединиться, словно шутка была преднамеренной.)

- Хватит смеяться надо мной, ребята,- вскричал я.- Не помните разве, что случилось с маленьким негритенком в египетской сказке, когда он посмеялся над отцом, который по ошибке прочитал вечернюю молитву вместо утренней? Его съел крокодил, так что будьте поосторожнее. Да. Я прожил долгую жизнь, но еще ни разу я не был так горд, как в эту минуту. Как бы я хотел, чтобы мой бедный брат Германик был сейчас здесь и разделил со мной мою гордость. Кто-нибудь из вас еще помнит моего великого брата? Наверно, немногие, ведь он умер двадцать четыре года назад. Но все вы слышали о том, что он был величайшим римским полководцем. Завтра годовщина его замечательнойпобеды над Германном, германским вождем, и я хочу, чтобы мы отпраздновали ее, как подобает. Ночной пароль сегодня "Германик!" и боевой клич завтра "Германик!", и я думаю, если вы будете выкрикивать его имя достаточно громко, он услышит вас внизу, в подземном мире, и поймет, что память о нем не угасла в полках, которые он так любил и так успешно водил на врага. Это заставит его забыть свою несчастную судьбу - он умер в постели от яда, как вы знаете. Честь вести войска в атаку я предоставлю Двадцатому полку; Германик всегда говорил, что хотя в казармах вы, Двадцатый, самые недисциплинированные, самые задиристые и самые большие выпивохи во всей римской армии, на поле боя вы - львы. Второй и Четырнадцатый, вас Германик называл спинным хребтом армии. Вашей задачей завтра будет служить опорой французам, которые будут выполнять роль ребер в наших войсках. Девятый выступит последним, потому что Германик всегда говорил, что вы, Девятый, самый медлительный полк в армии, но зато самый надежный. Перед вами, гвардейцы, стоит особая задача. В мирное время вы живете легче всех и получаете больше всех, и будет только справедливо по отношению к остальным, если во время боевых действий вам достанется самое опасное и неприятное задание. Вот все, что я хотел вам сказать. Ведите себя хорошо, крепко спите, а завтра постарайтесь заслужить благодарность вашего отца!

Они кричали "ура" и "да здравствует", пока не охрипли, и я теперь знал, что Поллион был прав, а Ливий нет. Хороший генерал просто не может накануне сражения произнести заранее обдуманную речь, даже если она у него готова, так как губы его неминуемо скажут то, что подскажет сердце. Побочным результатом этой речи - которая, вы согласитесь со мной, не идет ни в какое сравнение с первой,- было то, что с тех самых пор Девятый полк называли между собой не "Девятый Испанский" (его официальное наименование), а "Улитки". Двадцатый, полный титул которого был "Победоносный Валерианский Двадцатый", стал известен среди других полков, как "Львы-Выпивохи", а когда солдат Четырнадцатого полка встречает теперь солдата Второго, они приветствуют друг друга "приятель Спинной Хребет". Французские вспомогательные отряды не называют иначе, чем "Ребра".

Над лагерем повис легкий туман, но вскоре после полуночи вышла луна, что было нам на руку,- будь небо облачно, нам было бы не пройти по болоту. Я проспал до двенадцати, когда Посид, как мы договорились, разбудил меня и протянул мне свечу и горящую сосновую ветку из бивачного костра. Я зажег от нее свечу и вознес молитву нимфе Эгерии. Эгерия - нимфа-пророчица, и славный царь Нума в стародавние дни советовался с ней по всякому поводу. Я исполнял эту семейную церемонию впервые, но мой брат Германик, и дядя Тиберий, и мой отец, и дед, и прадед, и все наши предки до них обращались к ней в полночь накануне битвы, и если их ожидала победа, нимфа давала им один и тот же знак: как только смолкали последние слова молитвы, пламя свечи вдруг тухло, даже в самую тихую и безветренную ночь, словно его гасили, зажав пальцами фитиль.

Я никогда не знал, верить мне в это или нет: я думал, что, возможно, тайна эта объясняется естественными причинами - сквозняк или плохой участок фитиля, даже невольный вздох того, кто наблюдал за свечой. Вряд ли можно было ожидать, что, услышав молитву кого-либо из Клавдиев, нимфа тут же покинет родной грот у озера Неми и полетит в Центральную Германию, или Северную Испанию, или Тироль - страны, где, как говорят, в разные годы она одалживала моих родичей обычным знаком своего присутствия. Поэтому я поставил свечу в глубине палатки, спустил клапан дверцы, чтобы защититься от сквозняка, и затем, отойдя на десять шагов, обратился к Эгерии торжественным тоном. Молитва была короткой, на сабинском диалекте. Текст ее был грубо изуродован устной традицией, так как сабинский язык, бывший некогда языком патрициев, давно вышел в Риме из употребления, но я изучал сабинский в процессе своих занятий историей и смог прочитать молитву в форме, близкой к первоначальной. И точно, не успел я проговорить последние слова, как свеча, с которой я не сводил глаз, погасла. Я тут же снова ее зажег, чтобы убедиться, не в фитиле ли дело, а возможно, Посид взял плохой воск, но нет, свеча горела ярко и продолжала гореть, пока от нее не остался фитилек в лужице воска, не больше золотой монеты. Это было одним из немногих мистических переживаний, испытанных мной за долгую жизнь. У меня нет к этому дара. А вот моего брата Германика все время терзали всякие видения и призраки. В то или иное время он встретил почти всех наших полубогов, нимф и чудовищ, прославленных поэтами, а при посещении Трои, когда Германик был губернатором Азии, он даже удостоился лицезреть богиню Кибелу, которой поклонялись наши прародители троянцы.

ГЛАВА XX

В палатку поспешно вбежал Авл.

- Со сторожевых постов сообщают, что неприятель отходит от Вилд-брука, цезарь. Как будем действовать? Я предлагаю сразу же послать на ту сторону один полк. Я не знаю, какой у британцев план, но нам все равно придется завтра пересекать этот ручей, и если они решили отдать его нам без боя, мы сэкономим на этом время и людей.

- Отправь Девятый, Авл. Дай им материал для наводки моста. Надеюсь, завтра на их долю выпадет меньше, чем на долю всех остальных, так что могут и поспать поменьше. Прекрасные новости. Зашли вперед лазутчиков, надо, чтобы они догнали противника и доложили нам, как только его найдут.

После подъема по тревоге Девятый был отправлен на противоположный берег Вилд-брука. Вскоре от них пришло донесение, что неприятель отступил до половины склона горы, что наведено двадцать дощатых переправ через ручей и полк стоит в ожидании дальнейших приказов.

- Гвардейцам пора отправляться в путь,- сказал Посид.

- Как ты думаешь, этому лекарю можно доверять? - спросил я.

- Я иду впереди вместе с ним, цезарь,- сказал Посид.- Это мой план, и если он сорвется, я, с твоего разрешения, лишу себя жизни.

- Прекрасно. Отдай приказ выступать через пять минут.

Посид поцеловал мне руку, я хлопнул его по спине, и он вышел. Через несколько минут я увидел, как из восточных ворот лагеря бесшумно выступает первая рота гвардейцев. Им приказали идти не в ногу, чтобы их мерная поступь не донеслась до вражеских сторожевых постов, оружие, чтобы не лязгало, было обмотано тряпками. Щиты у всех были закинуты за спину, и на каждом белел нарисованный мелом круг. Это поможет им, не перекликаясь, поддерживать связь в темноте. Белые пятна были видны хорошо; Авл как-то заметил, что олени следуют друг за другом в темной чаще благодаря пятну белой шерсти на заду. Гвардейцы прошли за лекарем мили три-четыре по неровной топкой местности, пока не подошли к самому болоту. От него исходило зловоние, повсюду мелькали блуждающие огни, и чтобы добраться до начала тайной тропы, гвардейцам пришлось брести следом за провожатым, проваливаясь выше колен в илистую, полную пиявок, жижу. Но лекарь знал, куда вел. Он нашел тропу и уже с нее не сходил.

Сторожевой пост британцев расположился в сосновой рощице у противоположного края болота, и, когда взошла луна, дозорным предстало такое зрелище, сопровождаемое такими звуками, что их сердца наполнились неодолимым страхом. Внезапно из тумана на расстоянии полета дротика возникла огромная птица с острым блестящим клювом, большим серым туловищем и длинными, в пятнадцать футов, ногами; она направлялась к ним гигантскими шагами, время от времени останавливаясь, чтобы с хриплым криком похлопать крыльями, почистить перья своим грозным клювом и снова крикнуть. Царица Цапля! Дозорные в ужасе скорчились на месте, надеясь, что страшное видение исчезнет, но оно неотвратимо приближалось к ним. Наконец птица, по-видимому, заметила их костер. Сердито дернув головой и раскинув крылья, Цапля устремилась прямо к ним, крича все громче и громче. Британцы вскочили и помчались куда глаза глядят. Царица Цапля с жутким гогочущим смехом преследовала их до дальнего края рощи, затем повернулась и гордо прошла вдоль края болота, время от времени издавая глухие крики.

На случай, если вы вообразили, будто это действительно была царица Цапля, прилетевшая чтобы их напугать,- если Эгерия могла явить себя таким удивительным образом, чем хуже Царица Цапля? - я должен объяснить нашу хитрость. Царицей Цаплей был один солдат-француз, уроженец обширных болот к западу от Марселя, где пастухи, когда им надо перебраться через топкие места, слишком широкие, чтобы их перепрыгнуть, используют ходули. Посид замаскировал его под птицу: туловище из плетеной корзины, обшитой байкой, крылья, которые прикрепили к рукам, тоже плетеные и покрытые легкой тканью; голову и клюв наскоро смастерили из планок, обтянули материей и укрепили на плечах солдата: он мог двигать ими, поворачивая шею. Клюв намазали фосфором. Страшные звуки он издавал благодаря хитроумной трубке с водой, которую держал во рту. Солдат знал повадки цапель и удачно копировал их походку, стоя на ходулях, крепко привязанных к его ногам. Лекарь довел их с Посидом до того места, где с тропы уже было видно очертание рощи. Гвардейцы шли в двухстах ярдах за ними, и теперь Посид отправил связного с приказом остановиться. Он подождал, пока не увидел, что "птица" свободно ходит по роще, и понял, что уловка удалась. Тогда он побежал обратно и сообщил гвардейцам, что путь свободен. Они поспешили вперед и захватили рощу. Чтобы восемь тысяч человек прошли гуськом в определенное место, требуется немалое время, и протекло не меньше пяти часов, пока все гвардейцы перебрались через болото; уже стало светать, но туман еще не рассеялся и они были не видны с холма.

За час до рассвета я принес жертвоприношение Марсу, затем я и весь мой штаб позавтракали и договорились о дальнейшем, если наши планы вдруг расстроятся. Однако мы уже знали, что основная масса гвардейцев успела занять исходную позицию - судя по всему, ничто не помешало их переходу через топь,- и мы все были уверены в победе. Геты с нами не было: взяв один батальон Восьмого полка (я забыл упомянуть о нем, он был в числе приведенных мной подкреплений), кавалерию, батавцев и слонов, он занял позиции в двух милях от лагеря по левому флангу. Моего зятя, молодого Помпея, тоже не было. Я поручил ему командовать нубийцами и балеарскими пращниками, и он уже перевел их через Вилд-брук. Балеарцы несли с собой мотки веревки для палаток, колышки и деревянные молотки, нубийцы - свои барабаны и длинные белые копья.

Завтрак был прекрасный, вина мы выпили как раз в меру - достаточно, чтобы быть довольными собой, но не настолько, чтобы поступать безрассудно,- и серьезное обсуждение дел часто прерывалось шутками. В основном это были остроты по поводу верблюдов - мы никак не могли выкинуть их из головы. Я внес свой вклад в виде цитаты из письма Ирода Агриппы моей матери: "Верблюд-это одно из семи чудес света. Он делит эту честь с радугой, эхом, кукушкой, неграми, вулканом и сирокко. Но он первое и самое великое из них".

Я отдал приказ войскам занять позиции по ту сторону Вилд-брука. Собранные вместе трубачи протрубили сигнал, который разнесся на много миль окрест. В ответ со склона холма послышались громкие крики и рев боевых рогов. Это неожиданно потрясло меня. Хотя я, естественно, знал, что битв не бывает без противника, всю эту ночь я представлял себе нашу битву как диаграмму на карте, где бесшумно сталкиваются квадраты и овалы: римские - затушеванные черным, британцев - оставленные белыми, оттесняя друг друга то в одну, то в другую сторону. Когда раздался звук труб и рогов, мне пришлось претворить схему в жизнь, я увидел за ней реальных людей, лошадей, колесницы и слонов. Я не спал с полуночи, и, по-видимому, мое лицо и жесты выдали, в каком я был напряжении: Ксенофонт даже предложил, чтобы после завтрака я отдохнул и переправился через ручей только тогда, когда все войска будут на позиции. Словно он не понимал, как мне важно ждать их у переправы в императорских доспехах и пурпурном плаще, приветствовать каждый подходивший полк и смотреть, как он переправляется! Если бы Ксенофонт хоть шепотом произнес слово "массаж", думаю, я убил бы его на месте.

Я подъехал к ручью на спокойной старой кобыле: это не кто иная, как Пенелопа, вдова экс-гражданина Рима и несостоявшегося консула Инцитата, который незадолго до того сломал ногу на беговой дорожке, так что пришлось его прикончить. Здесь туман был еще гуще. Уже в пятнадцати шагах впереди ничего не было видно. А какая ужасная стояла вонь от верблюдов! Возможно, вы когда-нибудь проходили в тумане по полю, где бродил старый козел. Обычно ветер и солнце почти уничтожают запах, но туман точно впитывает его; вы даже представить себе не можете, какой смрад висел в воздухе. Верблюды эти были самцы, которых я купил для представлений в цирке - верблюдихи слишком дороги,- и воняли они страшно. Для лошадей запах верблюда - самый ненавистный из всех, но, поскольку кавалерия наша была далеко на фланге, это нам никак не повредило, а Пенелопа привыкла в цирке к любым запахам. Переправа через ручей прошла спокойно, и, несмотря на туман, полки построились на берегу в полном боевом порядке. Дисциплинированный полк может производить весьма сложные построения в полной темноте: гвардейцы часто занимаются строевой подготовкой на Марсовом поле ночью.

Я хочу, чтобы вы увидели битву глазами британцев, потому что это поможет вам правильнее оценить мой план атаки. Итак: лучшая их пехота находится в трех фортах, в каждом из которых спереди есть ворота для вылазок; а позади идет просека через лес, к открытой местности за ним. Форты соединены мощным палисадом, который тянется вдоль всей подковы лесистого кряжа, а в лесу находится столько воинов, что нападение на палисад между фортами ничего не даст. Незадолго до рассвета из центрального форта через ворота выезжает дивизион боевых колесниц. Им командует Каттигерн, зять Каратака, вождь триновантов. Другой дивизион выезжает из форта на правом фланге (правом с их стороны). Его возглавляет сам Каратак. Дивизионы останавливаются по обе стороны центрального форта. Каратак разгневан, он только что узнал, что триновантская пехота, стоявшая на Вилд-бруке, ночью оттуда отступила, и упрекает за это Каттигерна. Каттигерн в ярости. Как? Разговаривать с ним в таком тоне перед всем его племенем?! Он заносчиво спрашивает Каратака, уж не обвиняет ли он триновантов в трусости? Каратак интересуется, по какой другой причине они могли покинуть свой пост. Каттигерн объясняет, что они ушли оттуда из религиозных соображений. Их командир сильно раскашлялся из-за тумана и вдруг стал кашлять кровью. Они сочли это очень плохим предзнаменованием, уважение к нимфе ручья не позволяло им остаться. Поэтому они принесли жертвоприношение - двух пони вождя,- чтобы умилостивить нимфу, и отошли оттуда. Каратаку приходится принять объяснение, но он не скрывает своего недовольства. Он еще не знает, что дозорные из сторожевого поста в сосновой роще у болота тоже оттуда убежали, но до него уже дошли тревожные слухи, будто в тех местах явилась сама Царица Цапля, которую никто в Британии не видел с легендарных времен. И тут раздаются звуки наших труб и ответный рев их рогов. К Каратаку подбегают лазутчики и сообщают, что через ручей переправляются крупные силы противника.

Рассвело, ясно вырисовывается лес, покрывающий кряж горного полукруга, и открытый склон, идущий уступами к ручью, но сам ручей и часть поляны за ним в трех-четырех сотнях ярдов от склона тонет в тумане. Каратак еще не может сказать, в какую сторону будут наступать римляне. Он вновь посылает разведчиков, чтобы прояснить обстановку. Минут через двадцать они поспешно возвращаются и сообщают, что римляне наконец снялись с места и движутся по дороге к центру несколькими сомкнутыми колоннами. Каратак поворачивает дивизион колесниц на правый фланг и нетерпеливо ждет, когда из тумана появятся первые роты римлян. К нему подбегает какой-то воин и говорит, что перед самым выездом колесниц из тумана доносились глухие удары, словно римляне загоняли в землю колышки палаток, а отряд, посланный выяснить причину шума, не вернулся. Каратак ответил:

- Колышки палаток нам не страшны.

Наконец до них отчетливо доносятся топот ног и бряцание оружия приближающихся римлян и подбадривающие возгласы офицеров. В тумане смутно вырисовывается ведущая рота Двадцатого полка. Британцы громкими криками вызывают их на бой. Каттигерн бросает свою колонну колесниц на левый фланг. Неожиданно римляне останавливаются, и взору предстает любопытное зрелище. Взад-вперед, то возникая из тумана, то вновь ныряя в него, трусят за ведущими их солдатами невероятно высокие длинношеие животные с горбом на спине,- и это как раз на том фланге, который Каттигерну надо атаковать. Британцы напуганы и бормочут заклинания против злой силы. Каттигерну следовало бы бросить своих людей в атаку, но он все еще не знает, не является ли наступление римлян ложным, так как в поле его зрения не больше пятисот человек. Может быть, главная атака в каком-нибудь другом месте. Он выжидает. Каратак шлет ему верхового гонца, приказывая немедленно начать наступление. Каттигерн велит трубить атаку. И тут происходит очень странная вещь. Как только колонна колесниц слетает со склона вниз, туда, где в тумане ходили невиданные животные, с пони делается что-то невообразимое. Они визжат, становятся на дыбы, брыкаются, храпят, артачатся - их нельзя заставить тронуться с места. Ясно, что туман этот магический, недаром у него такой непривычный пугающий запах.

Дивизион Каттигерна в смятении, пони брыкаются и рвутся из постромок, возничие орут и ругаются, пытаясь их успокоить, и тут внезапно раздаются звуки труб и из тумана на них выступают два батальона Двадцатого полка, за которым следуют два батальона Второго. С криком "Германик! Германик!" они забрасывают воинов градом дротиков. Каратак тоже начинает атаку. На его дивизион численностью в три тысячи человек чары не действуют, и он несется вниз по склону к флангу остановившейся римской армии, где, судя по всему, нет бокового охранения. Но фланг этот охраняют еще более сильные чары, чем зловонный туман. Колонна колесниц мчится во весь опор, и только оказывается за пределами досягаемости дротиков, как вдруг слышатся шесть ужасных ударов грома, одновременно видны шесть вспышек молнии, по небу с шумом несутся пылающие шарики смолы. Испуганная колонна сворачивает направо, и тут их осыпает туча стрел, со свистом летящих к ним от пращников-балеарцев, поставленных позади "молний" и "грома". Возничие падают направо и налево, и так как вожжи туго обмотаны у них вокруг пояса, это ведет к гибели множества колесниц. Колонна почти выходит из-под контроля, но Каратак все же умудряется повернуть ее на прежний курс. Он стремится атаковать наш арьергард, который уже ясно виден, так как легкий ветерок отогнал туман на другой берег ручья. И тут происходит катастрофа. В то время, как колонна, уже нарушившая боевой порядок и слившаяся в одну хаотическую лавину, мчится вперед, колесница за колесницей с грохотом рушатся на землю, словно остановленные какой-то невидимой силой. Задние колесницы сгрудились так тесно, а инерция стремительного движения вниз по склону так велика, что никто не может остановиться или свернуть в сторону, не столкнувшись с соседями. Лавина слепо несется все дальше, и куча разбитых колесниц впереди становится все выше и выше. И заглушая треск дерева, стоны и вопли британцев, все громче и громче звучит дробь барабанов, а затем, словно ниоткуда, возникает полчище высоких, голых, черных людей, размахивающих белыми копьями. Они бросаются к груде разбитых колесниц, и их копья мелькают тут и там среди упавших воинов. Они хохочут, гикают, орут во все горло, и ни один воин не отваживается защищаться от них, принимая их за злых духов. Каратаку едва удается уцелеть в этой бойне. Его колесница перевернулась одной из первых, но самого вождя благополучно скинуло на землю. Он бежит направо и тут же падает в траву, зацепившись о веревку, туго натянутую колышками на высоте колен. В конце колонны, где возничими были белги из западной части острова, наконец догадались, что происходит впереди, и вовремя свернули в сторону. Пятьсот колесниц сумели избежать катастрофы. Тут белгов окликает Каратак, и они вызволяют его из беды. Остальные колесницы потеряны, так как два батальона Четырнадцатого полка заходят с тыла, а два батальона Девятого устремляются вперед на помощь нубийцам.

Каратак ведет колесницы обратно на холм и приказывает командиру белгов двигаться на другой фланг для поддержки Каттигерна. Сам он подъезжает к центральному форту, так как замечает, что ворота для вылазок открыты, и хочет узнать почему. Он въезжает внутрь и видит, что гарнизон исчез. Тем временем Каттигерн храбро сражается во главе отряда из спешившихся воинов с колесниц и тех пехотинцев, которые во множестве вышли к нему на подмогу из леса. Он ранен. Его дивизиона нет. Его брат возглавил отступление к центральному форту, откуда можно уйти по лесной дороге. Гарнизон форта последовал за ним. Двадцатый и Второй постепенно оттесняют людей Каттигерна назад, наступая на них сомкнутым строем. Возвратившись к воротам, Каратак слышит грохот несущихся колесниц: это белги, которые тоже обратились в бегство. Он пытается их остановить, но они не желают его слушать. Осознав, что битва проиграна, Каратак поворачивает свою колесницу и дважды трубит в рог из слоновой кости - сигнал отступления. Он надеется перегнать бегущих воинов и собрать из них отряд на дороге в Колчестер в нескольких милях отсюда. Но, выезжая из леса с его противоположной стороны, он слышит звуки наших труб и видит, как к опушке подходят, справа от него, восемь батальонов римской регулярной пехоты. Это гвардейцы. А слева, в отдалении, из леса появляются слоны и кавалерия и несутся к нему. Каратак кричит возничему, чтобы тот хлестал лошадей, и ускользает.

Каратак исчез, и битва закончилась. Гвардейцы отрезали воинов, которые пытались уйти из леса, а те, кто там еще оставался, оказали очень слабое сопротивление. По лесной просеке был послан эскадрон кавалерии для захвата правого с их стороны форта, но на полпути они наткнулись на отряд вооруженных копьеносцев; у тех хватило присутствия духа обрезать канаты и освободить нечто вроде спускной решетки, которая плотно села на дорогу, сделав невозможным проход. Все три просеки были снабжены множеством таких решеток, соединенных с палисадами по обеим сторонам, но эта оказалась единственной, которой они воспользовались. К тому времени, когда кавалеристы уничтожили это препятствие, отступавшая группа британцев опустила следующую решетку и поспешила в форт предупредить, что все потеряно. Гарнизон благополучно скрылся в западном направлении. Второй форт сдался час спустя; к этому времени Каттигерн был серьезно ранен и сопротивление его воинов сломлено.

Мы взяли восемь тысяч пленных и насчитали на поле боя четыре тысячи семьсот убитых. Наши потери были незначительны; триста восемьдесят человек убитыми, шестьсот ранеными, из которых лишь сто пятьдесят не годились для дальнейшей службы. Мы послали слонов и кавалерию вперед, чтобы помешать убежавшим снова собраться в отряды на колчестерской дороге. В Челмсфорде они нагнали Каратака - он пытался организовать оборону реки Челмер. Одного вида слонов оказалось достаточно, чтобы британцы разбежались во все стороны. Каратак опять сумел спастись. Теперь он оставил последнюю надежду отстоять Колчестер. Во главе двухсот колесниц, принадлежавших его соплеменникам, он повернул на запад и исчез с театра военных действий. Он решил заручиться заступничеством своих союзников, жителей Южного Уэльса.

Мы собрали все трофеи: оружие и обломки колесниц, соорудили из них высокую пирамиду и сожгли в знак благодарности Марсу. В этот вечер мы разбили лагерь на дальней стороне леса. Солдаты разбрелись в поисках поживы. Повсюду валялись золотые цепочки, украшенные эмалью латы и шлемы. Я издал приказ, строжайшие запрещающий касаться пленных женщин - сотни их сражались в лесу рядом с мужьями,- и трое солдат из Четырнадцатого полка были в тот же вечер казнены за ослушание. С наступлением ночи я почувствовал реакцию после победы и во время общего ужина у меня начался самый жестокий приступ желудочных колик - "сердечный приступ", как его называют,- какой я когда-либо испытывал. Казалось, сто мечей пронзили мое нутро, и я издал такой вопль, что все подумали, будто меня отравили. Ксенофонт кинулся мне на помощь и, поспешно перерезав столовым ножом завязки моих лат и бросив латы в сторону, встал на колени и принялся двумя руками растирать мне живот, а я вопил и орал, не в силах остановиться. Наконец ему удалось совладать со спазмом, и он велел обернуть меня нагретыми одеялами и отнести в постель, где я провел одну из ужаснейших ночей в жизни. Однако наша решительная победа оказалась для меня самым лучшим лекарством. К тому времени, когда мы, три дня спустя, подошли к Колчестеру, я снова был в полном порядке. Ехал я туда на спине слона, как индусский раджа.

У Колчестера нас встретил авангард дружественной армии. Это были икены, поднявшиеся нам на помощь в тот день, когда они узнали, что я прибыл в Лондон. Объединив наши силы, мы окружили город, который мужественно защищали старики и женщины, и взяли его штурмом. От имени Рима я тогда же заключил почетный союз с вождем икенов, царем Восточного Кента и царем Восточного Сассекса в знак благодарности за их помощь. Остальную часть владений Каратака я официально объявил римской провинцией, назначил губернатором Авла, и вскоре все мелкие царьки и вожди, включая кентских вождей, которые скрывались в Вилде, по всей форме приняли на себя обязательства подчиняться Риму и платить ему дань. После чего я решил, что выполнил все, ради чего мы пришли в Британию. Я попрощался с Авлом и его армией и вернулся в Ричборо с гвардией, слонами и пятьюстами добровольцами, которые отплыли вместе со мной из Остии, но прибыли сюда слишком поздно, чтобы участвовать в сражении. Мы сели на наши транспортные суда и пересекли пролив без каких-либо происшествий. Я провел в Британии всего-навсего шестнадцать дней.

Сожалел я об одном, хотя мне следовало благодарить судьбу. Во время битвы я был все время с Девятым полком и, когда два их батальона кинулись на помощь нубийцам, я, ощутив прилив храбрости, очертя голову поскакал вперед, чтобы, перегнав их, поскорей присоединиться к драке. Однако тут же передумал: я не хотел быть среди нубийцев, которые в пылу боя часто принимают своих за чужих. Я повернул Пенелопу и придержал ее у фланга. И тут я увидел вождя британцев, бежавшего к лесу между мной и грудой ломаных колесниц с брыкающимися пони. Я вытащил меч и пришпорил кобылу. Я почти настиг его, когда заметил большой отряд колесниц, и был вынужден повернуть и ускакать обратно. Я знаю теперь, что вождь этот был Каратак. Только подумать, что какие-то несколько секунд лишили меня возможности вступить с ним в поединок! Поскольку я был верхом и вооружен, а он - был пеший и безоружный, скорей всего мне посчастливилось бы его убить. А если так, меня ждала бы бессмертная слава! За всю нашу историю только два римских полководца убили вражеского военачальника в единоборстве и сняли с него оружие.

ГЛАВА XXI

Для того, чтобы римскому генералу был дан полный триумф за победу над врагами его родины, он должен удовлетворять определенным требованиям, существующим со стародавних времен. Прежде всего, он должен иметь звание консула или судьи первого ранга и быть официальным главнокомандующим военными силами, одержавшими победу, а не просто исполняющим обязанности командира или его заместителем, и в качестве главнокомандующего он должен лично принести перед битвой жертвы богам и узнать, каковы предзнаменования. Затем сражаться он должен против иноземного врага, а не против бунтующих граждан своего отечества, и целью войны должен быть захват новых земель и установление там римского господства, а не возврат бывших римских территорий. Далее, он должен полностью разбить врага в генеральном сражении, которое окончит кампанию, и должен убить не менее пяти тысяч человек, а потери римлян должны быть сравнительно невелики. И последнее - победа его должна быть настолько полной, чтобы он мог отвести свои победоносные войска с завоеванных земель без ущерба для дела и вернуться с ними в Рим для участия в триумфе.

Разрешение праздновать триумф даруется сенатом, но, как правило, лишь после долгого и завистливого обсуждения. Обычно сенат собирается в храме Беллоны за пределами города и самым тщательным образом изучает обвитое лавром письмо полководца с официальным извещением о победе, и, если у сенаторов есть основания полагать, что его притязания необоснованны или преувеличены, сенат посылает за ним, чтобы он подкрепил их устными доказательствами. Если, однако, они решают, что тот одержал выдающуюся победу, они объявляют день общего благодарения и испрашивают по всей форме согласие римлян на впуск в стены города победоносной армии на день триумфа. Сенат имеет власть смягчать некоторые из этих условий, если он считает, что победа очень существенна для государства. Это только справедливо, но я должен с сожалением выразить здесь свое мнение, что из трехсот пятнадцати триумфов, отмеченных в Риме со времен Ромула, по крайней мере шестьдесят или семьдесят не заслуживали того, чтобы их праздновали, а с другой стороны, очень многие полководцы были лишены честно заработанного триумфа из-за происков своих соперников в сенате, которым чужие лавры не давали спокойно спать. Однако если генерал лишается положенной ему чести из-за козней врагов или просто по технической причине, он обычно празднует свой триумф неофициально на Альбанском холме за городом, и на нем присутствует весь Рим, так что это ничем не хуже настоящего триумфа, только его не заносят в городские анналы да после смерти его погребальную маску нельзя носить с триумфальной тогой. Самые позорные триумфы, которые видел Рим, были, пожалуй, триумф Юлия Цезаря после победы над его родственниками, сыновьями Помпея Великого, и тот, который праздновал один из моих предков, некий Аппий Клодий, несмотря на то, что и сенат, и римский народ отказали ему в этой чести; он уговорил свою сестру, весталку, сесть на его триумфальную колесницу, чтобы городские власти не осмелились стащить его на землю из страха оскорбить непорочную деву.

Когда я послал сенату письмо с просьбой предоставить мне триумф, я был заранее уверен в том, что получу его,- никто не осмелился бы противостоять моим притязаниям, даже будь они совершенно безосновательны - так же безосновательны, как притязания Калигулы, когда он праздновал тройной триумф по поводу победы над Германией, Британией и Нептуном. Он прошел с войском несколько миль в глубь Германии, не встретив противодействия, стал жертвой собственных страхов и пустился в паническое бегство; он никогда не пересекал Ла-Манша и не посылал в Британию войска, а что касается Нептуна, ну что я могу сказать? Что, мягко говоря, нельзя назначать триумф за победу, настоящую или вымышленную, над своими национальными богами. Но я хотел соблюсти приличия, поэтому сообщил в депеше, что число убитых врагов во время битвы, которую возглавлял лично я, было на три сотни меньше требуемой цифры в пять тысяч человек, но зато мы взяли такое количество пленных, что, возможно, это компенсирует нехватку убитыми, и что утешительная краткость нашего списка раненых и убитых тоже должны быть приняты в расчет, если сенат решит, в порядке исключения, не настаивать на первом требовании. Я обязуюсь, если триумф будет мне дан, предоставить шестьсот пленных для смертельных схваток в цирке, тем самым доведя количество убитых врагов до нужной цифры. Я писал, что не могу вернуться в Рим раньше марта, так как этой зимой Авлу понадобятся все находящиеся в Британии войска, чтобы приучить британцев к нашему постоянному пребыванию на острове; и даже после я не смогу оставить провинцию без охраны, поскольку не замиренные еще пограничные племена, возможно, будут устраивать набеги. Но я могу привести с собой войска, которые активно участвовали в последней битве, а именно Двадцатый полк, четыре батальона Четырнадцатого, два - Девятого, два - Второго, один батальон Восьмого полка и несколько подразделений вспомогательных войск, если это удовлетворит сенат. А пока, чтобы не нарушать древний обычай, я не вернусь в город (где по-прежнему, вместе с ними, будет править Вителлий в качестве моего представителя) и останусь во Франции, устроив свою штаб-квартиру в Лионе; буду решать в суде спорные дела, поданные на апелляцию, улаживать разногласия между племенами и городами, делать смотры, инспектировать оборонительные сооружения, ревизовать ведомственные счета и проверять, насколько строго выполняется мой приказ полностью уничтожить орден друидов.

Принято мое письмо было хорошо, сенат любезно отменил пункт о пяти тысячах убитых неприятельских воинов и попросил народ разрешить мне ввести в город мою армию, на что римляне с радостью согласились. Сенат постановил выделить мне полмиллиона золотых из общественных денег на празднование триумфа и назначил дату: первое марта, новый год.

Поездка по Франции прошла без каких-либо особых происшествий; я принял несколько важных решений насчет расширения рамок римского гражданства. Не буду терять времени, записывая свои впечатления о стране. От Авла регулярно приходили депеши, где он сообщал о захвате различных катувеллавнских крепостей и подробно рассказывал о дислокации войск; он прислал также на апробацию план будущей весенней кампании после возвращения войск из Рима. Я получил много поздравительных писем от губернаторов различных провинций, союзных царей и городов и от личных друзей. Марс написал из Антиохии, что моя победа произвела большой эффект и была весьма своевременной, так как на Востоке какими-то тайными врагами распространяются слухи о внутреннем упадке Рима и надвигающемся крахе империи, которые сильно будоражат сирийцев. Но это было еще далеко не все, что писал Марс. Он сообщал мне о недавней смерти старого царя Парфии - того самого, которого при Калигуле Вителлий застал врасплох, когда тот собирался вторгнуться в Сирию, и вынудил его дать знатных заложников, чтобы обеспечить в будущем его хорошее поведение - и переходе власти к его сыну Готарзу, ленивому, беспутному малому, у которого было много врагов среди парфянской знати. Марс писал:

"У Готарза есть брат Вардан, очень одаренный и честолюбивый принц. Этот Вардан сейчас направляется в Парфию, где он намерен оспаривать у брата трон. Совсем недавно он посетил Александрию под предлогом, что ему надо показаться известному ушному врачу - Вардан глуховат на одно ухо. Но путь его проходил через Иерусалим, и мои агенты уверяют меня, что он покинул владения царя Ирода куда более богатым, чем был раньше. Я не сомневаюсь, что с помощью этого еврейского золота он займет место своего брата; знать Парфии всегда можно купить. Он может также рассчитывать на безвозмездную поддержку царя Адиабены - ассирийского царства, которое, вряд ли надо тебе напоминать, расположено за рекой Тигр к югу от Ниневии,- и на царя Осроены, находящейся в Западной Месопотамии. Ты помнишь, что этот царь Адиабены не так давно вернул трон покойному царю Парфии после того, как тот потерял его в результате заговора парфянской знати, и был вознагражден за эту услугу Золотым ложем и Стоячей тиарой. Но для тебя, возможно, будет новостью то, что эта важная персона обратилась в иудаизм и что его мать - первая в семье, кто переменил религию,- сейчас в Иерусалиме вместе с пятью маленькими принцами Адиабены, ее внуками, которых она привезла туда, чтобы они изучали еврейский язык, литературу и религию. Всем мальчикам было сделано обрезание.

Таким образом, царь Ирод находится в тесных деловых отношениях со следующими царями: царем Халкиды, царем Итурии, царем Адиабены, царем Осроены, царем Малой Армении, царем Понта и Киликии, царем Коммагены и будущим царем Парфии.

А с Парфией в союзе множество более мелких царьков Среднего Востока, владения которых идут вплоть до Бактрии и границ Индии. К тому же царь Ирод пользуется поддержкой евреев во всем мире, не исключая александрийских евреев, идумеев и набатеев, и сейчас зондирует почву, не удастся ли ему заручиться поддержкой царя Аравии. Хотя и медленно, льстивые речи Ирода перетягивают на его сторону финикийцев, только Тир и Сидон остаются холодны. Но Ирод прервал с этими городами дипломатические отношения и запретил своим подданным торговать с ними под угрозой смертной казни. Тир и Сидон будут вынуждены пойти на уступки. Их экономическое благосостояние зависит от торговли с соседними странами, и, если не считать зерна, которое они ввозят из Египта, и рыбы, улов которой в дурную погоду очень скуден, все их снабжение продовольствием находится под контролем царя Ирода.

Трудно преувеличить опасность этой ситуации, и мы должны быть благодарны тому, что ты одержал в Британии такую полную победу, хотя я бы предпочел, чтобы расквартированные там полки были более доступны для быстрой переброски на Восток, где, я уверен, они понадобятся в самом скором времени.

Если ты, с присущей тебе любезностью и прозорливостью, снизойдешь до того, чтобы подумать над советом, который я хочу дать тебе в этих трудных обстоятельствах, вот он: я предлагаю немедленно вернуть на трон Митридата, бывшего царя Армении, который в настоящее время живет в Риме. Было, если можно так сказать, никого не оскорбляя, прискорбной ошибкой со стороны твоего дяди Тиберия Цезаря разрешить покойному царю Парфии объединить свою корону с короной Армении, вместо того чтобы применить оружие и наказать его за то крайне оскорбительное письмо, которое царь Парфии написал императору. Если ты сразу же пришлешь Митридата ко мне в Антиохию, я берусь посадить его обратно на армянский трон, пока братья Вардан и Готарз оспаривают друг у друга трон Парфии. Теперешнего губернатора Армении можно подкупить, чтобы он не чинил нам слишком больших препятствий, а Митридат - человек вовсе не глупый и большой поклонник наших римских установлений. Его брат - царь Грузии командует сильной армией кавказских горцев. Я могу связаться с ним и организовать вторжение в Армению с севера, в то время как мы будем наступать с юго-запада. Если нам удастся вернуть власть Митридату, нам нечего будет бояться царей Понта и Малой Армении, чьи царства будут отрезаны Арменией от Парфии, и царя Коммагены (сын которого недавно помолвлен с дочерью Ирода Друзиллой), так как его царство лежит между Арменией и моим военным округом. Север будет фактически в наших руках, а когда Вардан выиграет гражданскую войну и спихнет своего брата с трона (что, я думаю, не может не произойти), следующим его шагом будет поход на Армению. Если мы поддержим Митридата должным образом, Вардану окажется не так-то легко вернуть Армению, а его южных и восточных союзников будет не просто уговорить присоединиться к далекой и опасной экспедиции. А до тех пор, пока он не вернет себе Армению, Вардан вряд ли сможет содействовать осуществлению имперских замыслов царя Ирода Агриппы, в которых я лично не сомневаюсь. Это первое конкретное обвинение в вероломстве, которое я предъявляю твоему так называемому другу и союзнику; я прекрасно сознаю, что подвергаю себя опасности вызвать этим твое неудовольствие. Но для меня безопасность Рима важнее собственной, и я счел бы себя предателем, если бы утаил какую-нибудь политическую информацию, полученную мной, только потому, что ее неприятно читать. Раз уж я все это сказал, возьму на себя смелость предложить, чтобы ты снова пригласил в Рим сына Ирода Агриппы - Ирода Агриппу младшего, для участия в твоем триумфе. В этом случае нам будет нетрудно задержать его на неопределенное время под каким-либо предлогом, и он сможет оказаться полезным заложником и обеспечить хорошее поведение отца".

Передо мной было два пути. Первый - немедленно вызвать Ирода в Лион, чтобы он ответил на обвинения Марса, которым, несмотря на мое пристрастие к Ироду, я не мог не верить. Если он виновен, он откажется приехать, а это означает, что тут же начнется война, к которой я не готов. Второй - тянуть время и ничем не выказывать своего недоверия; опасность этого второго пути заключалась в том, что Ирод от этой отсрочки мог выиграть больше, чем я. Если я пойду этим путем, я, разумеется, последую совету Марса насчет Армении, но не ошибается ли Марс, считая, что дружественная Армения послужит достаточной защитой против невероятно мощного блока восточных стран, который, судя по всему, сколачивает Ирод?

Пришли письма и от Ирода. В первом он отвечал на мои вопросы насчет грядущего царя. Во втором горячо поздравлял меня с победой и, как ни странно, просил разрешения прислать в Рим сына, чтобы посмотреть на триумф; он надеялся, что я не буду иметь ничего против, если мальчик отдохнет несколько месяцев в Риме, прежде чем вернется летом в Палестину, чтобы помочь ему устроить празднества в честь моего дня рождения, который он надеялся отпраздновать в Кесарии. Вот отрывок из письма относительно предсказанного пророками царя:

"Да, Мартышечка, в детстве я часто слышал разговоры об этом Помазаннике, или Мессии, как его зовут на нашем языке, и они до сих пор продолжаются в богословских кругах Иерусалима, но я не проявлял к ним особого интереса, пока твоя просьба сообщить тебе об этом предсказании не заставила меня серьезно исследовать вопрос. По твоему совету я обратился к нашему достойному другу Филону, который приехал в Иерусалим, чтобы выполнить какой-то обет,- он только и знает, что налагает на себя обеты и исполняет их. Понимаешь, Филон дерзнул пойти на нечто, я бы сказал, весьма абсурдное - он отождествил Идеальное Божество, как Его понимали Платон и его компашка философов - Неизменное, Неколебимое, Вечное, Единое, Разумное Совершенство, Которое есть превыше всего сущего,- с нашим яростным племенным Богом Иеговой, пребывающим в Иерусалиме. Я полагаю, платоновское Божество показалось ему чересчур абстрактным и холодным, ему захотелось вдохнуть в него жизнь и в то же время возвеличить собственного Бога, дав ему власть над всей вселенной. Так или иначе, я спросил Филона, что говорится в Священном Писании об этой загадочной Личности. Филон тут же напустил на себя торжественность и сказал, что наш народ должен возлагать свои надежды на приход Мессии. Он сообщил мне следующие подробности.

Этот Мессия - царь, который придет на землю, чтобы искупить грехи Израиля; он - человек, олицетворяющий здесь нашего иудейского Бога.Мессия - не обязательно великий завоеватель, хотя он должен освобождать иудеев от любого чужеземного ига, которое будет препятствовать свободному отправлению их культа. Впервые предсказано это было, по словам Филона, вскоре после того, как законодатель евреев Моисей вывел их из Египта в дни Рамзеса II. В одной из книг Библии, приписываемой Моисею, той, которую мы называем "Числа", его именуют "Звезда и Жезл от Иакова". В более поздних священных книгах, относящихся примерно ко времени основания Рима, о нем говорится как о человеке, который соберет отовсюду заблудших овец Израиля и вернет их в родную овчарню в Палестине,- к тому времени евреи уже рассеялись по всему Ближнему и Среднему Востоку и жили там колониями. Некоторые покинули Палестину добровольно, став купцами и поселенцами, некоторых силой забрали в плен. Филон говорит, что иудейские богословы так и не могут решить, является ли этот Мессия реальной или символической фигурой. В дни героических Маккавеев (предков моей матери, священнического рода) его считали всего лишь символом. В другие времена на него не только смотрели как на реальное лицо, но даже отождествляли с освободителями еврейского народа, не относящимися к нему, такими, как Кир Персидский и даже Помпей, которые положили конец игу Асмонеев. Филон утверждает, что обе эти точки зрения неверны: Мессии еще предстоит прийти, и будет он еврей, прямой потомок царя Давида, чей сын Соломон построил храм в Иерусалиме, и родится он в деревне под названием Вифлеем. Он должен собрать сынов Израиля воедино и очистить их от грехов самым доскональным образом при помощи ритуала исповеди, покаяния и умиротворения разгневанного Иеговы. Иерусалим должен быть освящен вплоть до "кухонных кастрюль и колокольцев на шеях коней". Филон даже знает, когда Мессия родится, а именно через пять тысяч пятьсот лет со дня рождения первого прародителя евреев, но, поскольку мнения насчет того, когда тот жил, расходятся, от этого мало толку.

Библия не совсем последовательна в своих предсказаниях относительно этого Мессии. Иногда его изображают грозным могучим воином с великолепной порфирой на плечах, который купается в крови врагов своей страны, а иногда кротким печальным изгоем, нечто вроде бедного пророка, проповедующего раскаяние и братскую любовь. Однако Филон говорит, что самое достоверное и ясное свидетельство о нем мы находим в Библии, в книге под названием "Псалмы Соломона". Дано оно в форме молитвы:

"Воззри, о Господи, и воздвигни им царя, сына Давидова в предвещанное тобой время владычествовать над Израилем, Твоим слугой; и препоясай его силой сокрушить неправых властителей; и очистить Иерусалим от идолопоклонников, попирающих его; и исторгнуть грешников из наследия Твоего, сокрушить гордыню и силу их, как ломают жезлом железным сосуд горшечника; и истребить словами уст его все творящие беззаконие народы; и собрать воедино святой народ и путеводить его стезей правды. Язычники не расторгнут узы его и не свергнут с себя оковы его; он восславит Господа по всей земле и омоет Иерусалим своей святостью, дабы стал благочестивым, как в начале. Со всех пределов земли придут народы узреть его славу и принесут ему в дар труждающихся сыновей Сиона; придут узреть славу Господа, которой Господь увенчал его, ибо он есть Царь истинный над ними угодный Богу. И не будет промеж ними нечестивых в дни его; ибо пребудут в святости, а царем у них Помазанник Божий".

Эта легенда о Мессии, естественно, распространилась по всему Востоку в самых разных, обычно фантастических, формах, теряя с течением времени еврейскую окраску. Та версия, что приводишь ты: мучительная смерть царя, покинутого друзьями, которые впоследствии пьют его кровь, вряд ли еврейская, скорее она пришла из Сирии. По еврейской версии Мессия всего лишь царь иудеев и глава большого религиозного союза с центром в Иерусалиме, но не Сам Бог. Он не может посягать на божественность, так как евреи - самые упрямые в мире приверженцы единобожия.

Ты спрашиваешь, есть ли сейчас кто-нибудь, кто отождествляет себя с Мессией. За последнее время я таких не встречал. Единственный, кого я помню, был человек по имени Иешуа, сын Иосифа, уроженец Галилеи. Когда я служил судьей в Тивериаде (под началом моего дяди Антипы), у него было довольно много последователей среди простых людей, которые собирались на берегу озера слушать его проповеди. У него была замечательная внешность, и хотя отец его был всего-навсего ремесленник, он утверждал, что он - потомок Давида. Ходили какие-то сплетни относительно его рождения; некий Пантер, греческий солдат из стражи моего деда, вроде бы соблазнил его мать, вышивальщицу при храме. Этот Иешуа был вундеркинд (обычное явление среди евреев) и знал Писание лучше доктора богословия. Он много размышлял над вопросами веры, и, возможно, есть доля правды в истории о том, что его отец - грек, ведь, в отличие от истинных евреев, он нашел иудаизм довольно скучным вероисповеданием и принялся его критиковать - он, мол, не отвечает нуждам простых людей. Иешуа попытался бесхитростно сделать то, что с тех пор так искусно сделал Филон, а именно - совместить иудейскую теологическую литературу о богооткровении с греческой философией. Это напоминает мне строчку Горация в его "Науке поэзии", где он пишет о картине, на которой нарисована прелестная женщина с мерзким рыбьим хвостом:

Лик от красавицы девы, а хвост от чешуйчатой рыбы -

Кто бы, по-вашему, мог, поглядев, удержаться от смеха?

Если что-нибудь внушает мне большее отвращение, чем грек или римлянин, перестроившийся на восточный лад, так это уроженец Востока, перестроившийся на греко-римский лад, как и вообще всякая попытка слить разные культуры. Мои слова направлены против меня самого, но я действительно так думаю. Твоей матери не удалось сделать из меня хорошего римлянина, она всего лишь испортила хорошего уроженца Востока.

Да, так вот, этот Иешуа сын Иосифа (или Пантера) имел пристрастие к греческой философии. Однако ему мешало то, что он не был ни греком, ни ученым. И должен был много работать - плотником,- чтобы заработать на хлеб. К счастью, он познакомился с человеком по имени Иаков, рыбаком с литературными вкусами, который посещал лекции в университете эпикурейцев в Гадаре, расположенной на противоположной Тивериаде стороне озера. К тому времени Гадара стала захудалым местечком, хотя в пору расцвета была родиной четырех знаменитых людей: поэта Мелеагра, философа Мнасалка, ритора Теодора, который учил ораторскому искусству твоего дядю Тиберия, и математика Филона, вычислившего соотношение длины окружности к ее диаметру с точностью до одной десятитысячной. Так или иначе, Иешуа использовал крупицы философских знаний, почерпнутых Иаковом в Гадаре, и собственное знакомство с еврейскими Писаниями, чтобы объединить их и создать свое собственное учение. Но религия, не подкрепленная авторитетом,- ничто, поэтому сперва тайно, а затем во всеуслышание он стал отождествлять себя с Мессией и обращался к людям (как некогда Моисей) так, словно его устами вещал Сам Бог. У него был на редкость изобретательный ум, и обычно он произносил свои проповеди в форме притч, из которых в конце выводилась определенная мораль. Он притязал также на то, что может творить чудеса и исцелять больных и бесноватых. Он доставлял много неприятностей книжникам и фарисеям, стоящим во главе церкви, обвиняя их в том, что они сочетают строгое соблюдение закона с алчностью и надменным отношением к бедным. О нем рассказывают много хороших историй. Один из его политических противников однажды решил поймать его на слове, спросив, правильно ли для правоверного иудея платить подать Риму. Если бы Иешуа ответил "да", он потерял бы влияние на народ, если бы ответил "нет", он, возможно, был бы арестован гражданскими властями. Поэтому он сделал вид, будто не знает, о чем идет речь, и попросил показать ему, сколько денег надо платить, прежде чем он даст ответ. Ему показали серебряную монету и сказали: "Взгляни, столько должна отдать каждая семья". Он спросил: "Чья это голова на монете? Я не умею читать по-латыни". Ему ответили: "Это голова Тиберия Цезаря, разумеется". Тогда он сказал: "Ну, если эта монета цезарева, отдавайте ее цезарю. Только не забывайте отдавать Богу Богово". Его пытались также поймать на иудейском законе, но у него всегда были наготове глава и стих из Писания, чтобы подкрепить свою проповедь. Однако в конце концов он был признан еретиком, и кончилось все тем, что наш старый приятель Понтий Пилат, бывший в то время губернатором Иудеи и Самарии, арестовал его за то, что он сеет брожение в умах, и предал в руки верховного религиозного судилища в Иерусалиме, где его приговорили к смерти за богохульство. Если подумать, он действительно умер в один год с Божественной Ливией, и его последователи действительно покинули его, так что эта часть предсказания, которое ты цитируешь, исполнилась. И теперь есть люди, которые говорят, что Он - Бог, и они видели, как после смерти Иешуа его душа поднялась на небо - как у Августа или Друзиллы,- и утверждают, будто он родился в Вифлееме и тем или иным образом осуществил все то, что было предсказано Мессии. Но я намерен положить конец этим глупостям раз и навсегда. Только три дня назад я арестовал и казнил Иакова, который, по-видимому, был главным идеологом этого движения, и надеюсь снова захватить и казнить другого фанатика по имени Симон, который был арестован тогда же, но каким-то образом бежал из тюрьмы.

Беда в том, что, хотя разумные люди не могут "удержаться от смеха" при виде ярко раскрашенной девы с рыбьим хвостом, толпа, скорее всего, будет пялить на нее глаза и даже поклоняться, видя в ней морскую богиню".

В этом, на первый взгляд чистосердечном, письме, была одна подробность, убедившая меня в том, что Ирод действительно считал себя Мессией или, во всяком случае, намеревался вскоре использовать огромную силу этого имени, чтобы способствовать осуществлению собственных честолюбивых планов. А стоит ему явить себя в качестве Мессии, евреи пойдут за ним все до одного. По его зову они станут стекаться в Палестину со всех краев света, и я предвидел, что его авторитет скоро необычайно возрастет, вся семитская раса примет новую веру и поможет ему изгнать "чужеродцев и неверных" из их среды. Обращение в иудаизм царя Адиабены со всеми чадами и домочадцами было той пушинкой, которая показала, куда дует ветер, причем не маленькой, недаром этого царя называли "творец царей" и чрезвычайно уважали в Парфии. В следующем письме Марс сообщал, что, по слухам, в иудаизм перешел и царь Коммагены, бывший фаворитом Калигулы. (Говорили, будто именно он убедил Калигулу править на восточный лад, как абсолютный монарх, и, безусловно, именно к нему обращался Калигула за одобрением, совершив какое-нибудь особенно кровавое и изощренное злодеяние.)

Подробность, убедившая меня в желании Ирода объявить себя Мессией, заключалась в том, что, упомянув о Вифлееме, он и словом не обмолвился о том, что там родился он сам, там, а не в Иерусалиме, как обычно предполагалось. Его мать, Береника, однажды весьма красочно рассказала моей матери эту историю во всех подробностях. Она возвращалась в Иерусалим из поместий мужа, когда у нее внезапно начались схватки, и ей пришлось остановиться в придорожной деревне и рожать на постоялом дворе с жадным хозяином при помощи неумелой повивальной бабки. Ей не забыть этот ужас! Лишь спустя несколько часов после рождения Ирода Беренике пришло в голову осведомиться о названии деревни, очень грязной и полуразрушенной, и повивальная бабка ответила: "Вифлеем, родина патриарха Вениамина и царя Давида, то самое место, о котором пророк сказал: "И ты, Вифлеем-Ефрафа, мал ли ты между тысячами Иудиными? Из тебя произойдет Мне Тот, Который должен быть Владыкою в Израиле"". Береника, возмущенная тем, как тут с ней обошлись, воскликнула иронически: "Да благословит Всевышний Вифлеем во веки веков!" На что повивальная бабка заметила одобрительно: "Все, кто приезжает сюда, всегда так говорят". Матери эта история весьма пришлась по вкусу, и в течение нескольких лет, желая выразить презрение к какому-нибудь перехваленному месту, она обычно восклицала, подражая Беренике: "Да благословит Всевышний Вифлеем во веки веков!" Потому-то я его и запомнил.

Что касается этого Иешуа, или Иисуса, как называют его греческие последователи, его теперь тоже считают уроженцем Вифлеема - не могу сказать, на каком основании, так как Вифлеем находится не в Галилее,- и его культ с тех пор широко распространился, захватив даже Рим, где он вполне процветает, но лишь подпольно. В число церемоний этой веры входит вечеря братства, куда мужчины и женщины собираются, чтобы, символически, есть плоть Помазанника и пить его кровь. Мне рассказывали, что во время этого таинства часто случаются всевозможные бесчинства, слышны истерические крики, смех и рыдания, и ничего удивительного в этом нет, так как большинство новообращенных - рабы и люди из низших слоев общества. Прежде чем сесть за стол, они должны исповедаться в своих грехах - причем в самых тошнотворных подробностях - перед всеми собравшимися. Это служит им своего рода забавой, некое состязание в самоуничижении. Главным жрецом культа (если можно удостоить его подобного титула) является рыбак из Галилеи, некий Симон, тот самый, о котором писал Ирод; его основные притязания на этот пост, по-видимому, основаны на том, что он покинул Иешуа, или Иисуса, в день ареста и отрекся от своей новой веры, но зато с тех пор искренно в том раскаялся. Ибо, согласно морали этой злосчастной секты, чем больше преступление, тем больше прощение!

Религия эта не признана большинством евреев (лучшие из них решительно отвергают ее) и потому подпадает под указ сената, запрещающий ночные клубы и братства поклонников Вакха; объединения такого рода представляют немалую опасность, так как от запрета становятся еще сильней. Главный пункт этой веры - полное равенство всех людей в глазах иудейского Бога, с которым Иешуа теперь практически отождествлен, а также то, что Бог этот дарует вечное блаженство всем грешникам при единственном условии: они должны раскаяться в своих грехах и признать его превосходство над всеми другими богами. Членом секты может стать любой человек, независимо от класса, расы или репутации, поэтому к ней присоединяются люди, которые не могут надеяться, что их допустят до узаконенных таинств в честь Изиды, Кибелы, Аполлона и подобных божеств, так как они или не имеют соответствующего социального положения или утеряли его, совершив какой-нибудь позорный поступок. Сперва новообращенных подвергали обрезанию, но потом отказались даже от этого предварительного ритуала, ведь секта далеко отошла от ортодоксального иудаизма, и теперь единственной вступительной церемонией является окропление водой и произнесение имени Мессии. Известны случаи, когда культ этот приобретал противоестественную притягательность для вполне образованных людей. В числе новообращенных оказался бывший губернатор Кипра, некий Сергий Павл, чей восторг от общества метельщиков улиц, рабов и бродячих торговцев старьем показывает, какой разлагающий эффект этот культ производит на цивилизованного человека. Он написал мне, что просит освободить его от поста, так как не может по совести приносить клятву именем Божественного Августа, поскольку это запрещает ему верность его новому Богу. Я удовлетворил его просьбу, но вычеркнул его из списков граждан Рима. Позднее, когда я расспрашивал его насчет этой новой веры, он заверял меня, что она не имеет никакого отношения к политике, что Иисус был человек глубочайшей мудрости и самого примерного поведения, верный Риму. Он отрицал, что учение Иисуса - мешанина из греческих и иудейских богословских банальностей. Он утверждал, будто оно расширяет границы свода религиозных правил и предписаний современного иудейства под названием Талмуд, от которого оно произошло, и резко расходится с суеверием и формальной обрядовостью партии книжников (на чью поддержку рассчитывал Ирод) тем, что придает большее значение братской любви во имя Бога, чем Божьему возмездию, которое ожидает тех, кто нарушает закон; духу закона, а не букве.

Я выполнил клятву, данную Венере, как только вернулся в Италию. В ответ на сон, где она явилась мне и сказала с улыбкой: "Клавдий, у меня течет крыша, почини ее, пожалуйста", я перестроил, и с большим размахом, ее знаменитый храм на горе Эрике в Сицилии, который сильно обветшал; я назначил туда жрецов из старинных сицилийских фамилий и обеспечил его большим годовым содержанием из государственной казны. Я также построил красивый алтарь Эгерии в ее роще в Арикии и сделал ей обещанное приношение - прекрасную женскую руку из чистого золота, которая тушит свечу; на подсвечнике была следующая надпись на сабинском диалекте:

Быстрокрылой Эгерии, вестнице победы, от хромоногого Клавдия с благодарностью. Пусть его свеча горит ясным пламенем до самого конца, а свечи его врагов мерцают и гаснут.

ГЛАВА XXII

44 г. н.э.

На Новый год я должным образом отпраздновал свой триумф. Сенат был столь любезен, что оказал мне еще ряд почестей. Прежде всего мне присудили гражданскую корону. Этим золотым венцом из дубовых листьев первоначально награждали воина, который во время битвы приходил на выручку товарищу, обезоруженному врагом и находящемуся в полной его власти, убивал этого врага и оставался в строю. Награду эту завоевывали куда реже, чем вы думаете, потому что свидетельствовать о подвиге должен был тот, кого спасли от смерти и кому затем положено было возложить венец на голову спасителя. Не так-то легко заставить римского солдата признать, что он находился во власти победившего его врага и обязан своей жизнью товарищу, превзошедшему его силой и доблестью: скорее он станет доказывать, что упал, нечаянно споткнувшись, и только хотел вскочить и прикончить своего противника, как этот парень, видно желая прославиться, сунулся не в свое дело и лишил его победы - поистине, медвежья услуга. Позднее гражданскую корону стали присуждать командирам полков и армий, которые благодаря личной храбрости или умелому руководству спасали жизнь своих солдат. Именно за это корона и была дана мне, и я считаю, что вполне заслужил ее, отказавшись слушать военных советчиков. На ободке была надпись: "За спасение жизней своих сограждан". Вы, наверно, помните, что, когда меня впервые провозгласили императором, дворцовые гвардейцы напялили мне на голову такой же венец - тот, которым Калигула соизволил увенчать самого себя после "победы" над Германией. Тогда для этого не было оснований (хотя у Калигулы их было не больше), и я не знал, куда деваться от стыда, поэтому теперь, получив на венец все законные права, я надел его с огромным удовольствием. Затем мне присудили морскую корону. Этой короной, украшенной рострами кораблей, награждали за отвагу на море - например, моряка, который первым вступил на борт вражеского судна, или адмирала, разбившего неприятельский флот. Мне ее присудили за то, что, рискуя жизнью, я вышел в море в штормовую погоду, стремясь поскорее достичь Британии. Впоследствии я повесил оба эти венца на бельведере над главным входом во дворец.

Третьей почестью, оказанной мне сенатом, был наследственный титул "Британик". Моего сына теперь называли Друз Британик или просто Британик, и именно так я буду упоминать о нем в дальнейшем. Четвертой почестью были две триумфальные арки, воздвигнутые в ознаменование моей победы, одна - в Булони, так как она была базой нашей экспедиции, другая - в самом Риме на Фламиниевой дороге. Они были облицованы мрамором, украшены с обеих сторон трофеями и барельефами, рассказывающими о нашем походе, и увенчаны триумфальными колесницами из бронзы. Пятой почестью был принятый сенатом декрет, где день моего триумфа объявлялся ежегодным праздником на вечные времена. Кроме этих пяти почестей были еще две комплиментарные почести, присужденные Мессалине, а именно: право сидеть в первом ряду в театре Помпея вместе с весталками, рядом с консулами, судьями и иностранными послами, и право иметь крытый парадный выезд. Мессалине к этому времени уже воздали все почести, какие присудили моей бабке Ливии за всю ее жизнь, но я по-прежнему возражал против пожалования ей титула "Августа".

После нескольких дней неустойчивой погоды солнце смилостивилось к нам и в день триумфа сияло во всю мочь; городские власти и прочие официальные лица постарались, чтобы Рим выглядел так свежо и весело, как только может выглядеть столь почтенный и величественный город. Фасады всех храмов и домов были тщательно выскоблены, улицы подметены так чисто, как пол в здании сената, все окна были украшены цветами и яркими тканями, возле входов стояли столы, ломившиеся от угощения. Двери храмов были широко распахнуты, статуи и алтари увиты гирляндами, всюду курили благовония. Все жители города надели свои лучшие одежды.

Я еще не въехал в город, так как провел ночь в лагере гвардейцев. Я приказал устроить на рассвете общий парад войск, которым предстояло участвовать в триумфе, и раздал дарственные деньги, которые, по моим расчетам, причитались им после продажи добычи, взятой в Лондоне, Колчестере и других местах, а также от продажи пленных. Деньги эти равнялись тридцати золотым на рядового, а сумма, полученная офицерами, была соразмерна их чину. Я уже послал деньги, исходя из этого же расчета, тем солдатам в Британии, без которых там нельзя было обойтись, и которые поэтому не могли вернуться в Рим для участия в триумфе. Я также раздавал награды: тысячу цепочек на шею за безупречное поведение на поле боя, четыреста налобных повязок (с золотыми медальонами в форме амулета, который надевают на голову лошадям) храбрым кавалеристам и тем пехотинцам, которым удалось убить кавалериста или воина с колесницы; сорок массивных золотых браслетов за выдающуюся храбрость - когда я их давал, я в каждом случае читал подробный отчет о том подвиге, за который их получали; шесть лавровых гирлянд тем, кто внес свой вклад в победу, хотя лично не участвовал в битве (среди тех, кто удостоился этой награды, был командир базового лагеря и адмирал, командовавший флотом); три бастионных короны - тем, кто первым пересек укрепления и проник во вражеский лагерь, и один орден Тупого Копья - Посиду: этот орден, как и гражданскую корону, давали за спасение жизни, и Посид более чем заслужил его.

По моему совету сенат присудил триумфальные украшения всем сенаторам, участвовавшим в кампании - другими словами, всем командирам полков и старшим штабным офицерам. К сожалению, Авлу и Веспасиану покидать Британию было опасно, но все остальные приехали, как один человек. Хосидий Гета и его брат Лусий Гета, который командовал восемью батальонами гвардейцев в Британии, оба получили награду: я полагаю, впервые в римской истории два брата надели триумфальные украшения в один и тот же день. Лусий Гета стал моим новым командующим гвардией, вернее, он делил этот пост с человеком по имени Криспин, которого временно назначил туда Вителлий, потому что Юст, прежний командующий, был мертв. Мессалина прислала мне срочную депешу, которую я получил накануне Брентвудской битвы, где писала, что Юст прощупывал различных гвардейских офицеров с целью узнать, поддержат ли они его, если он поднимет вооруженное восстание. Я полностью доверял Мессалине, поэтому, не желая рисковать, немедленно послал приказ о его казни. Прошло несколько лет, прежде чем я узнал истинные факты: до Юста дошли слухи о том, что творилось в мое отсутствие в дворцовом крыле, где жила Мессалина, и он спросил одного из полковников, как ему лучше поступить - сразу же написать мне или подождать моего возвращения. Полковник был одним из наперсников Мессалины, поэтому он посоветовал Юсту ждать - плохие новости могут расстроить меня и помешать исполнению военных обязанностей,- а сам направился прямиком к Мессалине. Смерть Юста, причина которой вскоре сделалась известна в Риме, послужила предупреждением не посвящать меня в тайну, о которой к этому времени знали все, кроме меня,- даже мои враги в Британии и Парфии, как ни трудно этому поверить! Мессалина все быстрей катилась по наклонной плоскости. Но я не стану описывать здесь ее поведение во всех подробностях, ведь я в то время ничегошеньки об этом не знал. Она приехала в Геную встретить меня, когда я вернулся из Франции, и пылкость ее приветствия была одной из причин того, что я чувствовал себя таким счастливым. Да и маленький Британик и его крошка сестра за эти шесть месяцев стали такие прелестные детки и так выросли, их было просто не узнать!

Я хочу, чтобы вы поняли, как много значил для меня этот день. По-моему, на всем свете нет ничего, что превзошло бы великолепием римский триумф. Никакого сравнения с триумфом, который празднует царь какой-нибудь варварской страны, подчинив себе другого царя, своего соперника. Наш триумф - это честь, даруемая свободным народом одному из своего числа за великую службу, которую он сослужил родине. Я знал, что честно снискал эту торжественную встречу и наконец-то опроверг дурное мнение своих родных, считавших меня никчемным человеком, слабоумным, "тряпкой", карой божьей и позором для моих славных предков. Ночью в гвардейском лагере мне приснилось, что ко мне подошел Германик, обнял меня и сказал, как всегда серьезно: "Дорогой брат, ты очень хорошо себя проявил, лучше, должен признаться, чем я ожидал от тебя. Ты выполнил свой долг. Ты восстановил честь римского оружия". Когда я проснулся утром, я решил отменить закон Августа, по которому право получить триумф предоставлялось лишь императору, его детям и внукам. Если Авл будет продолжать кампанию в Британии и сумеет выполнить поставленную мною задачу постепенно замирить и подчинить себе всю южную часть острова, я постараюсь убедить сенат дать ему полный триумф. Если ты единственный, кому по закону положен триумф, это не столько приумножает, сколько преуменьшает твою славу. Август ввел свой закон, чтобы помешать генералам ради триумфа сеять на границе вражду и вызывать пограничные племена на военные действия, но, безусловно, доказывал я себе, существуют и другие способы обуздать генералов, чем делать триумф, доступный раньше для всех, всего лишь фамильным ритуалом цезарей.

Когда церемония вручения орденов и медалей закончилась, я дал аудиенции: первую-всем губернаторам провинций, для временного пребывания которых в Риме я испрашивал согласие сената, вторую - послам дружественных держав и третью - изгнанникам. Дело в том, что я получил разрешение сената вернуть из ссылки всех, кто был изгнан, но только на время триумфальных празднеств. Эта последняя аудиенция была очень тяжела для меня - все они выглядели больными и слабыми и жалобно просили смягчить их приговор. Я сказал, чтобы они не отчаивались, я лично проверю каждое дело, и если увижу, что отменить постановление суда или сделать его менее суровым - в интересах общества, буду ходатайствовать за них перед сенатом. Впоследствии я так и поступил, и многим из тех, чей приговор должен был все же остаться в силе, было, во всяком случае, дозволено поменять место ссылки на лучшее. Я и Сенеке предложил переехать, но он отказался, сказав, что до тех пор, пока цезарь казнит его своим неудовольствием, он не может желать улучшения своей судьбы; ни вечный мороз, сковывающий (согласно рассказам путешественников) землю звероподобного финна, ни мучительная жара, иссушающая пески пустыни за Атласскими горами (куда победоносные войска цезаря сумели проникнуть вопреки силам природы, чтобы расширить границы ведомого мира), ни лихорадка, царящая на болотах в дельтах рек отдаленной Британии, которыми мы завладели так же, как плодородными равнинами и долинами этого знаменитого острова благодаря военному гению цезаря, ни даже тлетворный климат Корсики, где злосчастный Сенека, автор этих строк, томится в течение двух лет - а может быть, двух столетий? - ни мороз, ни жара, ни сырость, ни корсиканский сплав из сырости, жары и мороза не будут замечены сосланным сюда стоиком, который думает лишь о том, как терпеливо вынести сокрушительную тяжесть позора, от которого он столь тяжко страдает, и сделаться достойным прощения цезаря, если этот бесценный дар когда-либо, вопреки ожиданиям, будет ему пожалован... Я был вполне готов удовлетворить просьбу его друга Полибия и отправить Сенеку на родину, в Испанию, но раз он сам так настаивал на Корсике, что ж, Корсика так Корсика. Нарцисс слышал от портовых чиновников в Остии, что в число сувениров, которые этот храбрый стоик увез на память о своем визите в Рим, были украшенные драгоценными камнями золотые кубки, пуховые подушки, индийские специи, дорогие притирания, инкрустированные слоновой костью столы и ложа из душистого сандалового дерева, которое привозят из Африки, картины того сорта, что привели бы в восторг Тиберия, огромное количество фалернского вина и (правда, это относится к иной категории, чем все вышеперечисленное) полное собрание моих опубликованных трудов.

В десять часов утра настало время трогаться. Процессия вошла в Рим с северо-востока через триумфальные ворота и проследовала вдоль священного пути. Двигалась она в следующем порядке. Первыми, в своих лучших одеждах, шли сенаторы во главе с консулами. Затем отборная команда трубачей, умеющих играть в унисон торжественные триумфальные марши. Трубы должны были привлечь внимание к добыче, которую везла длинная вереница мулов, запряженных в разукрашенные фургоны, в сопровождении батальона дворцовых телохранителей в императорской ливрее. Добыча состояла из груд золотых и серебряных монет, оружия, доспехов, конской сбруи, драгоценных камней и украшений, слитков олова и свинца, богатых чаш и кубков, чеканных бронзовых ведер и мебели из дворца Цимбелина в Колчестере, множества покрытых эмалью изделий из северной Британии, резных и раскрашенных тотемных столбов, бус из гагата, янтаря и жемчуга, головных уборов из перьев, вышитых одеяний друидов, покрытых резьбой весел от плетеных рыбачьих лодок, и множества других красивых, ценных или необыкновенных вещей. За фургонами следовали подобранные в масть пони, запряженные в двенадцать лучших трофейных колесниц. Над головой каждого возничего была прикреплена на шесте доска, где указывалось имя одного из двенадцати покоренных британских племен. За колесницами вновь ехали фургоны, в которых находились модели захваченных нами городов и фортов из раскрашенного дерева или глины и живые скульптурные группы, изображающие, как боги различных британских рек отступают перед нашими войсками; каждая группа стояла на фоне огромной картины, где масляными красками был нарисован бой, происходивший на этой реке. Последней была модель знаменитого каменного храма Бога солнца, о котором я уже говорил.

Затем шли флейтисты, наигрывающие тихие мелодии. Они предваряли белых быков, шедших следом за ними под присмотром жрецов Юпитера, сердито мыча и доставляя всем много беспокойства. Рога их были позолочены, головы повязаны красными лентами и украшены гирляндами цветов, чтобы показать, что их ведут на жертвоприношение. Жрецы несли в руках секиры и ножи. За ними следовали прислужники из храма Юпитера с золотыми блюдами и прочими священными принадлежностями. Затем везли интереснейший экспонат - живого моржа. Этот похожий на быка тюлень с огромными костяными бивнями был пойман солдатами дозора из базового лагеря, когда он спал на морском берегу. За моржом вели дикий рогатый скот и оленей, везли скелет попавшего в ловушку кита и цистерну с прозрачными стенками, где сидели бобры. Затем несли оружие и знаки отличия взятых в плен вождей, идущих следом со всеми членами своего семейства, которые не сумели уйти из наших рук, а за ними в цепях вели менее важных пленников. Я очень сожалел, что в процессии не оказалось Каратака, но зато здесь был Каттигерн с женой, жена и дети Тогодумна, а также шестимесячный сын Каратака и тридцать высокопоставленных вождей.

За ними следовала колонна общественных рабов, идущих попарно, которые несли на подушках поздравительные золотые венцы, присланные мне союзными царями и государствами в знак признательности и уважения. Затем шли двадцать четыре придворных стража в пурпурном одеянии, у каждого в руке - топорик, обвязанный пучком розог и увенчанный лавровыми листьями. За ними ехала квадрига, сделанная по приказу сената из серебра и слоновой кости. Если не считать ее особой формы и чеканки по бокам, изображавшей две битвы и шторм на море, она очень напоминала ту колесницу, которую я сломал на улице ювелиров за то, что она была слишком роскошна. В нее были впряжены четыре белые лошади, и ехал в ней не кто иной, как автор этой истории - но не "Клав-клав-клавдий", или "Идиот Клавдий", или "Этот Клавдий", или "Клавдий Заика", и даже не "Бедный дядя Клавдий", но победоносный триумфатор Тиберий Клавдий Друз Нерон Цезарь Август Германик Британик, император, отец отчизны, великий понтифик, защитник народа четвертый год подряд, трехкратный консул, получивший в награду гражданскую и морскую короны и триумфальные украшения за три предыдущие кампании, не считая прочих менее существенных гражданских и военных почестей, слишком многочисленных, чтобы их перечислять. Этого парившего в эмпиреях счастливого обладателя всех вышеперечисленных титулов и наград облекала вышитая золотом тога поверх украшенной цветочным орнаментом туники, в правой слегка дрожавшей руке он держал лавровую ветвь, в левой - скипетр из слоновой кости, увенчанный золотой птицей. Чело его осеняла гирлянда из дельфийского лавра, лицо, руки, шея, ноги (все видные части тела) были, согласно возрожденному им обычаю древних, выкрашены в красный цвет. Помимо самого триумфатора, в колеснице ехали его маленький сын Британик, с громкими криками хлопающий в ладоши, его друг Вителлий, в масличной короне, управлявший государством в отсутствие триумфатора, его малышка дочь Октавия на руках у молодого Силана, избранного в ее будущие мужья, который вместе с молодым Помпеем, мужем взрослой дочери триумфатора Антонии, доставил сенату письмо с лавровым венком. Силану присудили триумфальные одеяния так же, как и молодому Помпею, тоже сидевшему в этой колеснице с маленьким Британиком на коленях. Рядом с колесницей ехал верхом отец молодого Помпея Красе Фругийский, который надел в этот день триумфальный наряд во второй раз - первый был после победы Гальбы над хаттами. Да, чтоб не забыть,- позади триумфатора в колеснице стоял общественный раб, держа над его головой золотую этрусскую корону, украшенную бриллиантами,- дар римского народа. В его обязанности входило также шептать время от времени на ухо триумфатора старинную формулу: "Не кичись; помни, ты всего лишь смертный!" - предупреждение, что боги будут ревновать к триумфатору и его успеху, если он станет держаться с ними наравне, и постараются унизить его. А чтобы его не сглазил кто-либо из зрителей, к крылу колесницы были подвешены фаллический талисман, колокольчик и плеть.

Затем ехала Мессалина, супруга триумфатора, в своей парадной карете. За ней, пешком, шли генералы, получившие триумфальное одеяние. За ними те, кто завоевал лавровый венок. Затем полковники, капитаны, сержанты и прочие военные всех рангов, удостоенные наград. Затем слоны. Затем верблюды, запряженные попарно в повозки, на которых стояли шесть придуманных Калигулой машин, изрыгающих "молнию и гром", так успешно примененные Посидом в Британии. Затем шла на ходулях "царица Цапля" с золотой цепью, обвивающей ее шею. Мне говорили, что, за исключением меня самого, она вызвала самые бурные приветствия толпы. За ней шел Посид со своим Тупым Копьем и лекарь-испанец в тоге - ему было пожаловано римское гражданство. За ним следовала римская кавалерия, за ней - походным маршем пехота; оружие солдат было украшено лавровыми венками. Молодые солдаты кричали "Io Triumphe!" и пели победные гимны, а ветераны, воспользовавшись данным на этот день правом говорить, что им вздумается, не отказывали себе в удовольствии отпустить колкую и малопристойную шутку по адресу триумфатора. Ветераны Двадцатого полка даже сочинили превосходную песню;

Пролил Клавдий наш ученый
Меньше крови, чем чернил.
А пришлось с британцем драться,
Носа он не воротил -
Цаплей и верблюжьей вонью
И веревкой победил!
Хей-хо-ой!
Цаплей, вонью и веревкой
Напугал он их-и вот
Убежали с жутким воплем,
Волос дыбом аж встает1
Так вопит наш славный Клавдий,
Если заболит живот!
Хей-х о-ой!
Мне говорили, что в конце колонны пели непотребные куплеты о Мессалине, но до меня они не донеслись; по правде говоря, даже если бы их пела дворцовая стража, которая шла непосредственно передо мной, я и то ничего не услышал бы за чудовищным гулом толпы. После пехоты шли соединения союзных войск во главе с балеарцами и нубийцами.

На этом официальное шествие кончилось, но за ним со смехом и возгласами двигалась толпа городской черни, устроившей пародию на триумф. Их "триумфатором" был александрийский гаер по имени Баба, приехавший в Рим в надежде, что здесь ему улыбнется счастье. Он ехал в повозке для очистки выгребных бочек, в которую были впряжены друг за другом козел, овца, свинья и лиса; его тело и лицо были выкрашены в синий цвет британским красителем из вайды, одежда его была чудовищной пародией на триумфальный наряд. Плащ - лоскутное одеяло, туника - старый мешок, отделанный грязно-серыми лентами. Скипетром ему служила огромная капустная кочерыжка, к верху которой была привязана дохлая летучая мышь, лавровой ветвью - чертополох. Наш самый известный местный шут Аугурин не так давно согласился разделить с Бабой главенство в Обществе бродяг. Считалось, что Баба похож на меня как две капли воды, и поэтому он всегда исполнял роль цезаря в сценках, которые они вдвоем регулярно разыгрывали на задворках Рима. Аугурин играл Вителлия, или консула, или гвардейского полковника, или одного из моих советников, в зависимости от обстоятельств. Он был прекрасный пародист. В данном случае он изображал раба, держащего корону над головой "триумфатора" (перевернутый вверх дном ночной горшок, куда то и дело скрывалась голова Бабы), и все время щекотал его петушиным пером. Туника Бабы была сзади разорвана, и из нее выглядывало его седалище, выкрашенное в синий цвет с ярко-красными пятнами, отчего оно походило на ухмыляющееся лицо. Руки Бабы безостановочно тряслись, он дергал во все стороны головой - карикатура на мой нервный тик - и вращал глазами. Всякий раз, что Аугурин лез к нему, Баба стукал его в ответ чертополохом или летучей мышью. В следующей выгребной повозке под рваным балдахином томно возлежала голая негритянка чудовищных размеров с медным кольцом в носу, кормя грудью маленького розового поросенка. Добыча, которую везли на тачках одетые в лохмотья торговцы старьем, состояла из кухонных отбросов, поломанных кроватей, грязных матрацев, ржавого железа, битой кухонной утвари и самого разного гнилья, а в качестве пленных выступали карлики, толстяки, ходячие мощи, альбиносы, калеки, слепцы, больные водянкой головного мозга - словом те, кто страдал от ужасных заболеваний или был выбран за свое исключительное уродство. Остальная часть процессии была под стать тому, что я перечислил. Мне говорили, что модели и картины, иллюстрирующие "победы" Бабы, были самым смешным зрелищем - само собой непристойным,- какое когда-либо видели в Риме.

Когда мы достигли Капитолийского холма, я сошел с колесницы и выполнил церемонию, которую требует от победителя обычай, но которая для меня лично была крайне утомительна: я смиренно, на коленях поднялся по ступеням храма Юпитера. С двух сторон меня поддерживали молодой Помпей и Силан. Согласно тому же обычаю, в это время полагалось отвести в сторону пленных вражеских вождей и умертвить их в темнице, пристроенной к храму. Это было пережитком древнего ритуала, когда в благодарность за победу приносились человеческие жертвы. Я решил пренебречь этим обычаем из политических соображений: я хотел оставить этих пленников в Риме, чтобы показать пример милосердия тем британским вождям, которые все еще стойко держались против нас. Сами они приносят в жертву военнопленных, но раз мы намеревались цивилизовать их остров, было просто нелепо ознаменовывать это актом примитивного варварства. Надо назначить этим вождям и их семьям небольшое содержание из общественных средств и всячески поощрять их романизацию, чтобы впоследствии, когда мы начнем формировать британские вспомогательные войска, командующие ими офицеры были способны дружественно поддержать наши воинские силы.

Хотя я не принес в жертву Юпитеру британских вождей, я не забыл отдать ему в дар белых быков и часть добычи (лучшие золотые украшения из дворца Цимбелина), а также положить на колени священного изображения лавровую корону, сняв ее с головы. Затем коллегия жрецов Юпитера пригласила меня, моих спутников и Мессалину на публичный пир, а солдаты и офицеры разошлись в разные стороны, приглашенные горожанами. Дому, который не почтил своим присутствием ни один герой триумфа, поистине не повезло. Накануне я узнал из неофициальных источников, что Двадцатый полк намеревается устроить пьяный дебош, вроде того, который он устроил во время триумфа Калигулы, что они хотят напасть на улицу ювелиров и, если двери домов окажутся заперты, они подожгут их или пустят в ход тараны. Сперва я думал поставить там заслон из бригады ночных сторожей, но это привело бы к кровопролитию, поэтому, поразмыслив, я принял другое, лучшее решение: наполнить фляги всех солдат даровым вином, чтобы они выпили за мое здоровье. Наполнили их перед началом шествия, но я приказал не пить, пока трубы не возвестят, что я принес, как положено, жертвы богам. Вино было первоклассное, но то, что налили во фляжки Двадцатого, как следует приправили маком. "Львы" выпили за мое здоровье и уснули таким крепким сном, что проснулись, когда триумф давно окончился; один из солдат, должен с прискорбием сказать, так и не проснулся. Но зато в тот день в городе не было никаких серьезных беспорядков.

Вечером меня провожала домой во дворец длинная факельная процессия и ансамбль флейтистов, за которыми следовала толпа поющих и славящих меня горожан. Я смертельно устал и, смыв с себя краску, тут же лег в постель, но празднество продолжалось всю ночь и уснуть я так и не смог. В полночь я поднялся и, взяв с собой только Нарцисса и Палланта, вышел на улицу. На мне была простая белая тога - наряд горожанина-простолюдина. Мне хотелосьузнать, что на самом деле думают обо мне римляне. Мы смешались с толпой. Ступени храма Кастора и Поллукса были усеяны группами людей, отдыхающих и болтающих между собой, и мы нашли среди них местечко. Все обращались друг к другу без излишних церемоний. Я радовался, что свобода речи наконец вернулась в Рим после того, как ее столько лет подавляли при Тиберии и Калигуле, хотя далеко не все из того, что я услышал, доставило мне удовольствие. Все сходились во мнении, что триумф был хорош, но стал бы еще лучше, если бы я роздал деньги горожанам, а не только солдатам, и увеличил паек зерна. (В ту зиму опять не хватало зерна, но не по моей вине.) Мне очень хотелось услышать, что скажет покрытый шрамами капитан Четырнадцатого полка, сидевший неподалеку рядом с братом, которого он, как оказалось, не видел шестнадцать лет. Сперва капитан не хотел рассказывать о битве, хотя брат настойчиво расспрашивал его, и рассуждал о Британии, лишь как о месте расквартирования войск. Он рассчитывал, если ему повезет, разжиться неплохими трофеями и надеялся, выйдя в отставку, попасть в сословие всадников; за последние десять лет он скопил кучу денег, продавая освобождение от нарядов солдатам своей роты, к тому же "на Рейне не столько возможностей потратить деньги, как здесь, в Риме". Но под конец он все же сказал:

- Откровенно говоря, мы, офицеры Четырнадцатого полка, не очень высокого мнения о Брентвудском сражении. Из-за императора нам все досталось слишком легко. Умный человек, наш император, один из великих стратегов. Все вычитывает из книг. Эти веревки, к примеру,- типично военная хитрость. И та огромная птица, что хлопала крыльями и так страшно кричала. И верблюды, перепугавшие лошадей своей вонью. Первоклассный стратег, знает все уловки. Но стратег для меня не солдат. Старина Авл Плавтий пошел бы штурмом на центральный форт, не важно, чем это кончится. Старина Авл-солдат. Он бы устроил хороший кровавый бой, если бы ему не помешали. Нам, офицерам Четырнадцатого, больше по душе кровавый бой, чем хитрые стратегические фокусы. Мы для этого и существуем - для кровавых сражений, а если и несем тяжелые потери, что ж, такова судьба солдата, зато те, кто остался в живых, продвигаются по службе. А на этот раз в Четырнадцатом не было ни одного производства в чин. Убили пару капралов, и все. Нет, император сделал битву слишком легкой. Мне-то еще повезло: я со своим головным взводом прорвался в середину колесниц, убил кучу британцев и получил вот эту цепь, так что мне лично не на что жаловаться. Но если говорить за весь полк, это сражение ни в какое сравнение не идет с теми двумя, что были до приезда императора: Мидвейская битва была битва что надо, с этим не поспоришь.

Его прервал дребезжащий старушечий голос:

- Все оно так, капитан, ты - человек храбрый, и мы все гордимся тобой, и, само собой, большое тебе спасибо, но что до меня, так мои двое парней служат во Втором, и хоть мне жаль, что они не получили на сегодня увольнительную, я благодарю богов за то, что они живы. А вот если бы твой генерал Авл смог поступить по-своему, они лежали бы сейчас на Брентвудском холме добычей для ворон.

К ней присоединился старик француз.

- Что до меня, капитан, мне не важно, как выиграли сражение, лишь бы оно было выиграно. Я слышал сегодня вечером, как двое офицеров вроде тебя обсуждали эту битву. Один из них сказал: "Хороший пример стратегии, умно, ничего не скажешь, по мне, даже слишком умно, попахивает лампой". А я вот что спрашиваю: одержал император победу, да еще какую, или нет? Одержал. И да здравствует император!

Но капитан сказал:

- "Попахивает лампой", сказали они? Точнее не скажешь. Стратегическая победа, но попахивает лампой. Император слишком умен, чтобы считаться хорошим солдатом. Что до меня, я благодарю богов, что не прочитал в жизни ни одной книги.

Когда мы уже шли домой, я сказал, запинаясь, Нарциссу:

- Ты ведь не согласен с этим капитаном, да, Нарцисс?

- Нет, цезарь,- отозвался Нарцисс,- а ты? Но я считаю, говорил он как человек храбрый и честный, и поскольку он всего лишь ротный, ты скорее должен быть доволен его словами. Нам ни к чему ротные капитаны, которые слишком много думают и слишком много знают. И ведь, согласись, он не принижал твоих заслуг и воздал тебе должное за победу.

Но я сказал ворчливо:

- Я для них или полный идиот, или слишком большой умник.

Триумф продолжался три дня. На второй день представления шли одновременно в цирке и амфитеатре. В цирке показывали гонки колесниц (десять заездов), атлетические состязания, схватки между пленными британцами и медведями, а также танец с мечами, который исполняли мальчики из Малой Азии. В амфитеатре вторично разыграли живые картины, представляющие осаду и разграбление Колчестера и сдачу в плен вражеских вождей, затем была битва между катувеллавнами и триновантами, по три сотни человек с каждой стороны, в которой участвовала не только пехота, но и колесницы. Победили катувеллавны. Утром третьего дня снова были гонки колесниц и бой между катувеллавнами, вооруженными палашами, и нумидийскими копьеносцами, захваченными в плен Гетой год назад. Катувеллавны легко выиграли бой. Последнее представление было дано в цирке - пьесы, интерлюдии и акробатические танцы. Мнестер превзошел самого себя; зрители заставили его исполнить триумфальный танец из "Ореста и Пилада" - он играл Пилада - три раза подряд. На четвертый вызов Мнестер не вышел. Он выглянул из-за занавеса и игриво сказал: "Не могу выйти, уважаемые, мы с Орестом уже в постели".

Мессалина потом сказала мне:

- Я хочу, чтобы ты серьезно поговорил с Мнестером, дорогой муж. Он слишком независимо себя ведет для человека его профессии и происхождения, хотя актер он действительно замечательный. Во время твоего отсутствия он раза два или три мне нагрубил. Когда я попросила, чтобы его труппа стала репетировать к празднику мой любимый балет - ты ведь знаешь, что я взяла на себя надзор над играми и представлениями, так как Вителлий никак не мог со всем справиться, а затем выяснилось, что твой советник Гарпократ вел себя нечестно, и его пришлось казнить, а Пернакт, которого я назначила вместо него, очень медленно входил в курс дела,- ну, короче, мне было очень трудно за всем уследить, а Мнестер вместо того, чтобы облегчить мне задачу, вел себя, как упрямый осел. О нет, сказал он, поставить "Улисса и Цирцею" никак невозможно, он не знает никого, кто бы сыграл Цирцею, достойную его Улисса, а когда я предложила "Минотавра", он сказал, что роль Тезея - одна из его самых нелюбимых ролей, а брать такую второстепенную партию, как партия царя Миноса, значит ронять свое достоинство. Все время ставил мне палки в колеса. Он просто не желал понимать, что я представляю тебя и он должен делать то, что я ему велю. Но я не наказала его, так как подумала, вдруг ты этого не захочешь, и подождала до твоего приезда.

Я вызвал к себе Мнестера.

- Послушай, ничтожный грек,- сказал я.- Это моя жена, госпожа Валерия Мессалина. Римский сенат такого же высокого мнения о ней, как я: они присудили ей самые главные почести. В мое отсутствие она взяла на себя часть моих обязанностей и выполнила их к полному моему удовлетворению. Она выразила мне свое недовольство тем, что ты ничем ей не помогал и вел себя нагло. Изволь запомнить: если госпожа Мессалина велит тебе что-нибудь сделать, ты обязан повиноваться ей, как бы это ни ущемляло твое профессиональное тщеславие. Что бы она ни приказала, запомни, презренный грек, и беспрекословно. Что бы она ни приказала, и все, что она прикажет.

- Повинуюсь, цезарь,- ответил Мнестер, падая ниц с преувеличенной покорностью.- Прошу прощения за мою глупость. Я не понял, что должен выполнять все, что ни прикажет госпожа Мессалина, я думал, что должен выполнять лишь некоторые ее приказы.

- Ну, теперь ты понял.

И так кончился мой триумф. Войска вернулись к выполнению своих воинских обязанностей в Британии, а я вернулся к штатскому платью и своим государственным обязанностям в Риме. Вполне возможно, что больше никому в мире не доведется - как, бесспорно, не довелось до сих пор,- командовать своим первым сражением в возрасте пятидесяти трех лет, не бывши в юности на военной службе в каких бы то ни было войсках и нанести при этом врагу сокрушительный удар, а затем никогда больше не участвовать в боевых действиях.

ГЛАВА XXIII

Я продолжал реформы; прежде всего я старался вселить в своих подчиненных чувство ответственности перед обществом. Я назначил в казну новых служащих, тех, кого я готовил для этого последние несколько лет, определив им срок службы в три года. Я исключил из сословия сенаторов губернатора Южной Испании, так как он не смог снять с себя обвинение, предъявленное войсками, которые несли службу в Марокко, в том, что он обманом удерживал половину их хлебного рациона. Ему были вменены в вину и другие мошенничества, и губернатору пришлось выплатить сто тысяч золотых. Он обошел всех друзей, пытаясь добиться их сочувствия рассказами о том, будто обвинения были сфабрикованы Посидом и Паллантом, которых он задел, припомнив им, что по рождению они рабы. Но мало кто ему посочувствовал. Как-то раз утром этот губернатор привез на публичный аукцион всю свою мебель и домашнюю утварь - в общей сложности около трехсот фургонов исключительно ценных предметов обстановки. Это вызвало большое оживление, так как он владел не имеющей себе равных коллекцией коринфских ваз. На аукцион сбежались все торговцы и ценители искусства - у них уже текли слюнки в предвкушении будущих сделок. "Бедняге Умбонию конец,- говорили они.- Нам повезло. Теперь мы купим по дешевке все то, что он не желал нам продавать, когда мы предлагали ему хорошую цену". Но их ждало разочарование. Когда копье воткнули торчком в землю в знак того, что аукцион начался, Умбоний продал один-единственный предмет - свою сенаторскую тогу. Затем он приказал выдернуть копье в знак того, что аукцион закончен, и в ту же ночь после двенадцати часов, когда фургонам разрешается ездить по улицам, увез свое добро обратно домой. Он просто показал нам, что у него все еще есть куча денег и он может жить припеваючи как частное лицо. Однако я не был намерен проглотить оскорбление. В том же году я установил очень большой налог на коринфскую посуду, избежать которого Умбоний никак не мог, так как выставил свою коллекцию на всеобщее обозрение и даже занес ее в аукционные списки.

В это самое время я начал досконально изучать вопрос о новых религиях и культах. Каждый год в Риме появлялись новые иноземные божества, чтобы удовлетворить нужды иммигрантов, и, в общем-то, я не имел ничего против. Например, возникшая в Остии колония из четырехсот йеменских купцов и их семей построила там храм своим племенным богам: богослужение проходило надлежащим образом и в надлежащем порядке, не было человеческих жертвоприношений или других безобразий. Возражал я против иного, а именно, беспорядочного соперничества между религиозными культами, и против того, что их священнослужители и миссионеры ходят из дома в дом в поисках прозелитов, употребляя для обращения людей в свою веру лексикон, заимствованный у аукционистов, сводников из борделей или бродячих греков-астрологов. То, что религия может быть ходким товаром, наподобие оливкового масла, фиг или рабов, в Риме открыли еще в последние годы республики; были предприняты шаги, чтобы помешать этой торговле, но они не увенчались успехом. Весьма заметный упадок традиционных верований наступил после нашего завоевания Греции, когда в Рим просочилась греческая философия. Философы хотя и не отрицали Божественного Начала, переводили его в такую отдаленную абстракцию, что практичные люди, вроде римлян, начинали говорить сами себе: "Да, боги беспредельно сильны и мудры, но они так же беспредельно далеки от нас. Они заслуживают нашего уважения, и мы будем преданно поклоняться им в наших храмах и приносить им жертвы, но нам теперь ясно, что мы ошибались, полагая, будто они находятся рядом с нами и берут на себя труд убить на месте грешника, или наказать целый город за преступление одного из горожан, или появиться среди нас в смертном обличий. Мы перепутали поэтические вымыслы с прозаической реальностью. Мы должны пересмотреть свои взгляды".

Для простых заурядных горожан это создало неуютную пустоту между ними и теми далекими идеалами, к примеру Силы, Разума, Красоты и Целомудрия, в которые философы превратили Юпитера, Меркурия, Венеру и Диану. Нужны были какие-то промежуточные звенья, и в пустоту хлынул целый сонм новых божественных и полубожественных персонажей. По большей части это были чужеземные боги с весьма определенной индивидуальностью, под которых не так легко было подвести философскую базу. Их можно было вызвать при помощи заклинаний, они могли принять видимый человеческий облик, могли появиться в центре кружка своих ревностных приверженцев и запросто поговорить с каждым из них. Иногда они даже вступали в близость со своими почитательницами. Во время правления моего дяди Тиберия произошел известный всем скандал. Богатый всадник влюбился в одну почтенную патрицианку. Он пытался подкупить ее, предлагая две тысячи пятьсот золотых, если она согласится переспать с ним хоть раз. Она с негодованием отказалась и перестала даже отвечать на его приветствия, когда они встречались на улице. Всадник знал, что женщина эта поклоняется Изиде, дал жрицам храма взятку в пятьсот золотых, а те сказали женщине, будто бог Анубис воспылал к ней любовью и хочет, чтобы она пришла к нему. Женщина была весьма польщена и в ночь, назначенную Анубисом, пришла в храм, и там в святилище, на ложе самого бога, переодетый всадник забавлялся с ней до самого утра. Глупая женщина не могла сдержать радость и рассказала мужу и друзьям о редкой чести, которой она была удостоена. Большинство из них поверили ей. Три дня спустя она встретила всадника на улице и, как обычно, постаралась пройти, не ответив на его приветствие. Но он преградил ей путь и, взяв фамильярно за руку, сказал: "Милочка, ты сэкономила мне две тысячи золотых. Такой бережливой женщине, как ты, стыдно выбрасывать на ветер столько денег. Лично мне, что одно имя, что другое - все едино. Но раз мое тебе не нравится, а имя Анубис по вкусу, что ж, пришлось мне стать на одну ночь Анубисом. Но удовольствия я получил от этого не меньше. А теперь прощай. Я имел, что хотел, и с меня хватит". Женщина стояла как громом пораженная. Она кинулась в ужасе домой и рассказала мужу, как ее обманули и оскорбили. Она клялась покончить с собой, если он немедленно не отомстит за нее,- она не перенесет такого позора. Муж ее, сенатор, пошел к Тиберию, и тот, будучи высокого о нем мнения, велел разрушить храм Изиды, жриц распять, а статую богини кинуть в Тибр. Но всадник храбро заявил императору: "Ты сам знаешь силу страсти. Ничто не может против нее устоять. А то, что сделал я, должно послужить предостережением всем почтенным женщинам не принимать всякие новомодные вероучения, а держаться наших добрых старых богов". И отделался всего лишь несколькими годами изгнания. Муж, чье семейное счастье было разбито, начал кампанию против религиозных шарлатанов. Он подал в суд на четырех иудеев-миссионеров, обративших в свою веру знатную римлянку из рода Фульвиев, обвиняя их в том, что они уговорили ее послать через них в иерусалимский храм золото и пурпурную ткань в качестве приношения по обету, а сами продали эти дары и положили деньги себе в карман. Тиберий нашел, что они виновны, и велел их распять. Чтобы такие вещи не повторялись, он выслал всех евреев из Рима в Сардинию; уехало туда четыре тысячи человек, и через несколько месяцев половина из них умерла от лихорадки. Калигула разрешил оставшимся вернуться в Рим.

Как вы, наверно, помните, Тиберий выслал также из Рима всех предсказателей и мнимых астрологов. В нем забавно сочетались атеизм и суеверие, легковерие и скептицизм. Он как-то раз сказал за обедом, что считает поклонение богам бесполезным, ведь звезды никогда не лгут; он верит в судьбу. Возможно, он изгнал из Рима астрологов потому, что не хотел ни с кем делить возможность получить пророчество, ведь Фрасилл всегда был рядом с ним. Но Тиберий не сознавал одного: хотя сами звезды не лгут, трудно рассчитывать, что астрологи, даже лучшие из них, прочитают послание звезд абсолютно правильно и передадут прочитанное с абсолютной честностью. Лично я и не скептик, и не особенно суеверный человек. Я люблю старинные обряды и церемонии, унаследовал от своих предков веру в старых римских богов и не желаю подвергать их никакому философскому анализу. Я считаю, что каждый народ должен поклоняться своим богам на свой лад (при условии, что делается это цивилизованно), а не заимствовать экзотических чужеземных богов. В качестве верховного священнослужителя Августа я должен был смотреть на него как на бога, и в конце концов, кем был полубог Ромул, как не бедным пастухом, возможно, куда менее способным и трудолюбивым, чем Август. Если бы я был современником Ромула, я, вероятно, засмеялся бы, если бы кто-нибудь мне сказал, что ему станут воздавать божеские почести. Если на то пошло, бог кто-либо или не бог - зависит от реальности, а не от нашего мнения. Если большинство людей поклоняются ему как богу, значит, он бог. А если его перестают боготворить, он - ничто. Пока Калигулу обожествляли и возводили его в кумир, он и на самом деле был сверхъестественным существом. Для Кассия Хереи оказалось почти невозможным убить его, так как его окружала некая аура, сотканная из благоговейного страха,- результат поклонения тысяч простых сердец; заговорщики чувствовали это и не решались на него напасть. Возможно, Кассию так никогда и не удалось бы добиться успеха, если бы Калигула сам не обрек себя на смерть предчувствием того, что будет убит.

Августу преданно поклоняются сейчас миллионы людей. Я сам молюсь ему почти с такой же верой, как молюсь Марсу или Венере. Но я провожу четкую границу между Августом как историческим лицом, чьи слабости и неудачи хорошо мне известны, и Божественным Августом, объектом всеобщего преклонения, имеющего власть и силу божества. Я вот что хочу сказать: конечно, если простой смертный самовольно захватит божественную власть, это заслуживает самого сурового осуждения, но если при этом ему удалось убедить людей поклоняться ему, и они делают это со всей преданностью, и нет никаких дурных предзнаменований или других знаков божественного неудовольствия по поводу его обожествления - что ж, значит, он бог и таковым мы должны его признать. Но почитание Августа как главного римского божества никогда бы не стало возможным, если бы не пропасть, которая благодаря философам разверзлась между простыми людьми и нашими традиционными богами. Для обычных римлян Август превосходно заполнил вакуум. Его помнили как благородного и милостивого правителя, который дал, возможно, более сильные доказательства своей любви к Риму и заботы о нем, чем сами Олимпийские Боги.

Однако культ Августа скорее служил политическим целям, чем удовлетворял потребности души религиозно настроенных людей, которые предпочитали обращаться к Изиде, или Серапису, или Имиуту, чтобы, участвуя в таинствах этих божеств, обрести уверенность в том, что "Бог" - нечто большее, чем далекий идеал совершенства или увековеченная слава почившего героя. Чтобы предложить альтернативу этим египетским культам - с моей точки зрения, они отнюдь не оказывали благотворного влияния на нашу греко-римскую культуру,- я добился у так называемого Совета пятнадцати - постоянной комиссии по иностранным вероисповеданиям в Риме - разрешения популяризовать таинства более подходящего характера. Например, еще двести пятьдесят лет назад в Риме, согласно прорицанию оракула, был введен культ Кибелы, богини, которой поклонялись наши предки троянцы, и поэтому вполне подходящий, чтобы удовлетворить наши религиозные нужды, но служение ей проходило в тайне, обряды исполнялись жрецами-евнухами из Фригии, так как римлянам запрещалось кастрировать себя в честь богини. Я все это изменил. Верховный жрец Кибелы избирался теперь из числа римских всадников и не был евнухом, а в культе теперь могли участвовать римские горожане, занимающие хорошее положение. Я также попытался ввести в Риме заимствованные в Греции элевсинские таинства. Вряд ли стоит описывать, как проходит этот знаменитый аттический праздник в честь богини Деметры и ее дочери Персефоны; до тех пор, пока существует греческий язык, все будут об этом знать. Однако природа самих таинств, для которых празднество является лишь пышным покровом, скрыта от большинства людей. Я бы очень хотел рассказать вам о них, но из-за данной некогда клятвы, к сожалению, не могу этого сделать. Скажу лишь одно: они связаны с откровением о грядущей жизни, которая будет зависеть от того, насколько добродетельно ты вел себя как смертный. Вводя эти культы в Риме - я собирался допустить до участия в них только сенаторов, всадников и состоятельных горожан,- я надеялся, что формальное поклонение обычным богам будет заменено ими не путем внешнего принуждения при помощи законов и эдиктов, а из внутреннего стремления людей к добродетели. Как ни обидно, моя попытка потерпела крах. Во всех основных греческих храмах, в том числе в храме Аполлона в Дельфах, прозвучали неблагоприятные предсказания, грозящие ужасными последствиями за мое "перенесение Элевсиса в Рим". Будет очень нечестиво с моей стороны предположить, что греческие боги объединили усилия, чтобы помешать мне переманить у них паломников - основной источник доходов их страны?

Я выпустил эдикт, запрещающий римским гражданам присутствовать на богослужении в синагогах и выслал из города самых ярых иудейских миссионеров. И написал об этом Ироду. Он ответил, что я поступил очень мудро и что он применит тот же принцип, вернее, его противоположность, в своих владениях: он запретит греческим учителям философии проводить занятия в еврейских городах и не допустит иудеев, которые посещали их в других странах, бывать на богослужении в храме. Ни Ирод, ни я и словом не упомянули в своих письмах о событиях в Армении и Парфии. А произошло там вот что. Я отправил царя Митридата в Антиохию, где Марс устроил ему почетный прием, а затем отослал в Армению с двумя регулярными батальонами, мощными осадными орудиями и шестью батальонами греческих вспомогательных войск из Сирии. Он прибыл туда в марте. Навстречу ему вышел со своей армией парфянский губернатор и был разбит. Это вовсе не означало, что Митридату тут же без спора уступили его царство. Кот, царь Малой Армении, выслал войска на помощь парфянскому губернатору, и хотя его экспедиция, в свою очередь, потерпела поражение, парфянские гарнизоны многих крепостей не пожелали сдаваться, и римским осадным орудиям пришлось уничтожать их одну за другой. Однако брат Митридата, царь Грузии, выполнил свое обещание вторгнуться в Армению с севера; к июлю они встретились на реке Арас и, объединив силы, захватили Муфаргин, Ардеш и Эрзерум - три главных города Армении.

В Парфии Вардан вскоре собрал большую армию, в которую цари Осроены и Адиабены внесли свою долю, и двинулся походом против своего брата Готарза, двор которого в то время находился в городе Экбатана в стране мидян. Совершив внезапный набег во главе корпуса дромадеров - они покрыли около трехсот миль за два дня,- Вардан скинул объятого паникой Готарза с трона и тут же все зависимые цари и города парфянской империи признали его верховным царем. Единственным исключением была Селевкия - город на реке Тигр, который, взбунтовавшись против царя, вот уже семь лет упорно отстаивал свою независимость. Нам очень повезло, что Селевкия отказалась признать верховенство Вардана, потому что Вардан счел делом чести осадить и захватить этот город прежде, чем обратить свое внимание на более важные дела, а Селевкию с ее толстенными стенами взять было не так легко. Хотя в руках Вардана находился Ктесифон, город на противоположном берегу Тигра, сам Тигр был свободен, и сильный флот Селевкии мог ввозить в город продовольствие, купленное у дружественных арабских племен на западном побережье Персидского залива. Пока Вардан тратил здесь драгоценное время, Готарз, спасшийся бегством в Бохару, собрал новую армию. Осада Селевкии длилась с декабря по апрель, пока Вардан, услышав о том, что предпринял Готарз, не снял ее и не двинулся походным маршем на северо-восток, пройдя по собственно Парфии тысячу миль до провинции Бактрия, где в конце концов встретился с Готарзом. Армия Вардана была больше, чем у брата, и лучше вооружена, но результат предстоящей битвы оставался спорным, и Вардан понял, что, даже если он победит, это может стать пирровой победой - он потеряет больше людей, чем может себе позволить. Поэтому, когда в самый последний момент Готарз предложил заключить соглашение, Вардан не стал возражать. В результате переговоров Готарз официально уступил брату свои права на трон, а тот за это даровал ему жизнь, обширные поместья на южных берегах Каспийского моря и годовое содержание, соответствующее его рангу. Тем временем царь Адиабены и другие соседние правители оказали давление на Селевкию, требуя, чтобы город на определенных условиях сдался, и к середине июля Марс у себя в Антиохии уже знал, что Вардан - бесспорный властитель Парфии и что он двигается на запад с огромнейшей армией. Марс немедленно сообщил мне об этом, а также еще об одной неприятной вещи, а именно: под предлогом того, что греческие солдаты, расквартированные в Кесарии, якобы позволили себе по отношению к нему угрозы и оскорбления, Ирод разоружил их и направил на строительство дорог и ремонт городских укреплений. И это еще не все - в пустыне происходит тайное обучение больших соединений еврейских добровольцев под командой телохранителей Ирода. Марс писал: "Через три месяца судьба Римской империи на Востоке будет так или иначе решена".

Я сделал все, что мог в этих обстоятельствах. Я послал срочный приказ всем губернаторам восточных провинций привести в боевую готовность все войска, имеющиеся в их распоряжении. Я отправил дивизион военных кораблей в Египет для подавления бунта евреев, который должен был, по моим предположениям, вот-вот начаться в Александрии, и еще один - к Марсу в Антиохию. Я мобилизовал военные силы Италии и Тироля. Но никто, кроме Марса, меня и моего советника по иностранным делам Феликса- я был вынужден посвятить его в эту тайну, ведь он вел мою переписку,- не знал, какие ужасные грозовые тучи надвигались на нас с Востока. И никто, кроме нас троих, никогда об этом и не узнал, потому что благодаря удивительному повороту судьбы гроза так и не разразилась.

Я не обладаю драматическим талантом, как мой брат Германик, я всего лишь историк и не сомневаюсь, что большинство людей назовет мое повествование скучным и прозаичным, однако я подошел в нем к такому моменту, когда запечатленные мной голые факты, даже без каких-либо ораторских прикрас, вызовут такое же глубокое удивление моих читателей, какое вызвали тогда у меня. Прежде всего позвольте рассказать вам о том, в каком возбужденном, даже экзальтированном состоянии приехал из Иерусалима в Кесарию на празднество, которое готовилось там в честь моего дня рождения, царь Ирод Агриппа. Переполнявшая его тайная гордость была так велика, что чуть не душила его. Наконец-то заложен крепкий фундамент того грандиозного и величественного здания, воздвигнуть которое он мечтал столько лет- фундамент Восточной Империи. Одно его слово, и (так именно он изобразил это царице Киприде) "в синее небо вознесутся великолепные белые стены, их покроет хрустальная крыша, а вокруг, теша глаз своей красотой, будут простираться до горизонта прекрасные сады с прохладными колоннадами и зеркальными прудами". Внутри дворца все будет сделано из берилла, опала, сапфира и сардоникса, не говоря о золоте, а в огромном зале суда будет сверкать алмазный трон, трон Мессии, которого до этих пор люди знали под именем Ирода Агриппы.

Он уже открыл свою тайну первосвященнику и синедриону, и они дружно поклонились ему до земли, воспели хвалу Богу и признали Ирода Божьим Помазанником, тем, кого предсказали пророки. А теперь он мог публично открыться перед еврейским народом и всем миром. Они услышат его слова: "День избавления близок, сказал Помазанник Бога, скинем ярмо нечестивых". Иудеи поднимутся все, как один, и очистят пределы Израиля от чужеродцев и неверных. Только во владениях Ирода было двести тысяч евреев, умеющих владеть оружием, и еще много тысяч в Египте, Сирии и на Востоке, а иудей, сражающийся во имя своего Бога, как показала история Маккавеев, храбр до безумия. Никогда еще не было более дисциплинированного народа. Оружия и амуниции тоже хватало: к семидесяти тысячам доспехов, которые Ирод нашел в сокровищнице Антипы, он добавил еще двести тысяч, не считая тех, что отобрал у греков. Укрепления вокруг Иерусалима еще не были достроены, но меньше чем за шесть месяцев город мог стать неприступным. Даже после моего приказа прекратить работы Ирод продолжал тайком копать под храмом большие кладовые и прокладывать длинные туннели, выходящие за стены города больше чем на милю, чтобы в случае осады солдаты гарнизона могли делать неожиданные вылазки и нападать на обложившую город армию с тыла.

Ирод заключил секретный союз против Рима со всеми соседними царствами и городами на сотни миль вокруг. Лишь финикийские города Тир и Сидон долго не желали идти ему навстречу, и это беспокоило Ирода, так как финикийцы были опытные моряки и он нуждался в их флоте для защиты своих берегов; но теперь и они присоединились к нему. Совместная депутация от обоих городов обратилась к казначею Ирода Бласту и смиренно сказала ему, что, поставленные перед выбором иметь своим врагом Рим или еврейский народ, они предпочли меньшее зло и прибыли сюда, чтобы молить его царственного повелителя о прощении и дружбе. Бласт сообщил им условия Ирода, которые они в конце концов приняли. И вот сегодня они официально заявят о своем подчинении. Условия были следующие: Тир и Сидон отрекаются от Аштарот и прочих своих божеств, соглашаются на обрезание и клянутся в вечном повиновении Богу Израиля и Его представителю здесь, на земле, Ироду Помазаннику.

Каким символическим жестом Ирод начнет свое славное царствование? Он воссядет на трон, затрубят рога, и он прикажет солдатам принести статую Бога Августа, установленную на рыночной площади, и мою собственную статую, стоящую рядом с первой (и увитую свежими гирляндами по поводу моего дня рождения), и возгласит стоящим перед ним толпам иудеев: "Се, сказал Помазанник Господень, сокрушите все кумиры в Моих пределах, обратите их в прах, ибо Я ревнивый Бог". Затем он примется колотить молотком по нашим изваяниям, отобьет головы, отломает руки и ноги. Народ встретит это радостными криками, и Ирод вновь воскликнет: "Се, сказал Помазанник Господень, о, сыны мои, сыны Сима, первенца слуги моего Ноя, очистите землю сию от чужеродцев и неверных, и пусть обиталище Иафета будет вашей добычей, ибо избавление близко". Известие об этом пронесется по стране, как лесной пожар. "Помазанник открылся нам и сокрушил статуи цезарей. Радуйтесь в Господе. Оскверним храмы язычников и уведем в плен врагов". Об этом услышат в Александрии. Триста тысяч евреев встанут, как один человек, захватят город, перебьют небольшой римский гарнизон. Услышат об этом в Ниневии, и Вардан двинется на Антиохию, а на границе с Арменией к нему присоединятся цари Коммагены, Малой Армении и Понта. Марсу с его тремя регулярными батальонами и двумя полками сирийских греков против них не устоять. К тому же Вардан в свое время дал торжественный обет перед первосвященником в храме, если Ирод поможет ему отвоевать трон у брата (а Ирод это сделал), публично признать свой долг Ироду, отправив к нему всех евреев, которые живут в обширной парфянской империи, вместе с семьями, стадами и имуществом, и поклясться в вечной дружбе с еврейским народом. Рассеянные по всему свету, овцы Израиля, наконец-то вернутся в свою овчарню. И будет их так много, как песчинок на морском берегу. Они захватят города, откуда изгонят чужеродцев и неверных, они станут единым святым народом, как в дни Моисеевы, но править ими тому, кто величием превзойдет Моисея, славой - Соломона, именем Ирод, Возлюбленный, Помазанник Божий.

Праздник, якобы в честь моего рождения, должен был состояться в амфитеатре Кесарии, и для представлений, которых Ирод на самом деле и не собирался устраивать, уже были готовы дикие звери, гладиаторы и колесницы. Аудитория состояла частью из сирийских греков, частью из евреев; те и другие занимали разные части амфитеатра. Трон Ирода стоял там, где сидели евреи, рядом были места, предназначенные для почетных гостей. Не было ни одного римлянина, все они съехались в Антиохию, где отмечали мой день рождения под председательством Марса. Зато здесь были посланцы из Аравии, и царь Итурии, и делегация из Тира и Сидона, и мать царя Адиабены с его сыновьями, и Ирод Поллион с семьей. Зрителей защищал от палящего августовского солнца большой тент из белого холста, но над серебряным троном Ирода, инкрустированным бирюзой, тент был из пурпурного шелка.

Зрители вошли толпой в амфитеатр и заняли места, ожидая, когда покажется Ирод. Раздались звуки труб, и тут же он появился у южного входа в окружении всей своей свиты и величаво проследовал через арену к своему трону. Все встали. На нем была царская мантия из серебряной парчи с нашитыми на нее полированными серебряными кружками, которые так ярко сверкали на солнце, что глаза резало. На голове Ирода была золотая диадема с бриллиантами, а в руке - блестящий серебряный меч. Рядом шла Киприда в порфире, а за ней - его прелестные дочки в белых шелковых платьях, вышитых арабесками, с каймами из пурпура и золота. Ирод шествовал высоко подняв голову и царственно улыбался, приветствуя своих подданных. Он подошел к трону и поднялся на него. Царь Ирод Поллион, послы из Аравии, царь Итурии покинули свои места и приблизились к ступеням трона, чтобы приветствовать Ирода. Они говорили по-еврейски: "О царь, да продлится твоя жизнь до скончания времен!" Но посланцам Тира и Сидона этого было мало. Они чувствовали себя обязанными искупить неуступчивость, которая была проявлена к нему в прошлом, и стали лебезить перед ним.

Глава тирян обратился к Ироду с глубочайшей покорностью в голосе:

- Будь милостив к нам, великий царь, мы сожалеем о своей неблагодарности.

Глава сидонцев:

- До сих пор мы почитали тебя как человека, но теперь должны признать, что ты выше простых смертных.

Ирод ответил:

- Сидон, ты прощен.

Тут воскликнул тирянин:

- Это голос Бога, а не человека.

Ирод ответил:

- Тир, ты прощен.

Он поднял руку, чтобы дать сигнал трубачам, и вдруг рука его вновь упала. В те ворота, в которые только что вошел он сам, влетела птица и летала теперь взад-вперед над ареной. Все взгляды обратились к ней, раздались удивленные возгласы.

- Глядите, сова! Ее ослепил дневной свет!

Сова уселась на оттяжку тента над левым плечом Ирода. Он обернулся и поглядел на нее. Только теперь он вспомнил клятву, данную тринадцать лет назад в Александрии в присутствии алабарха, Киприды и детей, клятву почитать Бога сущего и исполнять его закон, насколько это в его силах, вспомнил и проклятье, которое навлечет на себя, если когда-либо сознательно станет богохульствовать в ожесточении сердца. Первая и главная заповедь Бога, возвещенная устами Моисея, была: "Я ГОСПОДЬ, БОГ ТВОЙ... ДА НЕ БУДЕТ У ТЕБЯ ДРУГИХ БОГОВ ПРЕД ЛИЦЕМ МОИМ"11. Но когда посланец из Тира назвал его Богом, разве Ирод разорвал на себе одежды, разве пал на лице свое, чтобы отвратить гнев Божий? Нет, он улыбнулся кощунственным словам и сказал: "Тир, ты прощен", а стоящие рядом с ним люди громко подхватили: "Это Бог, а не человек!" Сова смотрела вниз в лицо Ирода. Ирод побледнел. Сова ухнула пять раз, захлопала крыльями, взлетела над рядами скамей и исчезла.

Ирод сказал Киприде:

- Эта сова прилетала ко мне в тюрьму в Мизене... это та же самая сова.

Из его уст вырвался душераздирающий стон, и он сказал еле слышно Хелку, своему шталмейстеру, занявшему место Силы:

- Вынесите меня отсюда. Я болен. Пусть мой брат, царь Халкиды, заменит меня на посту распорядителя игр.

Киприда прижала к себе Ирода:

- Ирод, царь мой, мой возлюбленный. Почему ты стонешь? Что у тебя болит?

Ирод ответил ужасным шепотом:

- Черви уже пожирают мою плоть.

Его вынесли из амфитеатра. Трубачи так и не поднесли рогов к губам. Статуи так и не были доставлены на арену и разбиты. Еврейские солдаты, стоявшие у театра, так и не дождались сигнала Ирода, по которому должны были ворваться внутрь и перебить всех греков. Игры окончились, не начавшись. В толпе раздались рыдания и стоны, евреи рвали на себе одежду и посыпали головы пылью. Пронесся слух, что Ирод умирает. Его терзала ужасная боль, но он позвал во дворец к своей постели младшего брата Ирода Поллиона, и Хелка, и Тавмаста, и сына первосвященника и сказал им:

- Друзья, все кончено. Через пять дней я умру. Мне больше повезло, чем моему деду Ироду Великому - он жил еще восемнадцать месяцев после того, как его начала мучить боль. Мне не на что жаловаться. Я прожил хорошую жизнь. За то, что случилось, мне некого винить, кроме себя самого. В течение шести дней старейшины Израиля приветствовали меня как Помазанника Божия, а на седьмой я неразумно выслушал богохульство, не выразив за это порицания. И хотя я намеревался расширить Его царство до края земли, и очистить его, и вернуть заблудшие племена, и поклоняться Ему всю оставшуюся жизнь, однако за один этот грех я отвергнут, как был отвергнут мой прародитель Давид за его грех против Урии Хеттеянина. Теперь евреям придется ждать еще тысячу лет, пока появится новый, более святой Избавитель и исполнит то, что я исполнить оказался недостойным. Скажите союзным царям, что краеугольный камень выпал из основания и помощи от еврейского народа им теперь не ждать. Скажите им, что я, Ирод, умираю и приказываю им без меня не начинать войны против Рима, потому что без меня они - лодка без руля, копье без наконечника, сломанный лук. Хелк, проследи, чтобы к грекам не было допущено насилие. Забери обратно оружие, которое было секретно роздано евреям, спрячь его в арсенале Кесарии Филипповой и поставь сильную охрану. Верните грекам мечи, пусть снова несут свою службу. Тавмаст, мой верный слуга, проследи, чтобы все мои долги были полностью выплачены. Брат мой Ирод, позаботься, чтобы с моей дорогой женой Кипридой и дочерьми Друзиллой и Мариам не случилось никакой беды, а главное - постарайся не допустить еврейский народ до какого-нибудь безрассудства. Приветствуй от моего имени евреев Александрии и попроси их простить меня за то, что я возбудил в них такие возвышенные надежды, а затем так глубоко их разочаровал. А теперь идите, да будет с вами Бог. Я больше не могу говорить.

Десятки тысяч евреев, надев власяницы, пали ниц на землю вокруг дворца, хотя стояла ужасная жара. Ирод Агриппа увидел их из окна верхней комнаты, где была его постель, и разразился рыданиями.

- Бедные евреи,- сказал он.- Вы ждали тысячу лет, и теперь вам придется ждать еще тысячу, а может быть, и две тысячи лет, пока наступит день вашей славы. Рассвет оказался ложным. Я обманулся сам и обманул вас.

Он велел принести бумагу и, пока еще был в силах держать перо, написал мне письмо. Оно лежит сейчас передо мной вместе с остальными, которые я от него получал, и я не могу без слез сравнивать его почерк - все прежние написаны решительно и четко, строка идет под строкой ровно, как ступени лестницы, а это нацарапано вкривь и вкось, каждая буква искажена, перекошена терзавшей его болью, как в признаниях преступников после того, как их вздернули на дыбу или хлестали плетью-девятихвосткой. Письмо было короткое:

"Мое последнее письмо: я умираю. В моем теле кишат черви. Прости твоего стариннейшего друга Разбойника, который любил тебя от всего сердца и при этом замыслил отобрать у тебя Восток. Почему я это сделал? Потому что Иафет и Сим могут жить, как братья, но каждый должен быть хозяином в своем доме. Запад остался бы в твоих руках от Родоса до Британии. Ты смог бы избавить Рим от всех богов и обычаев Востока: тогда и только тогда к вам вернулись бы те свободы былых времен, которые ты так высоко ценишь. Я потерпел неудачу. Я играл в слишком опасную игру. Мартышечка, ты глупец, но я завидую твоей глупости, это разумная глупость. И вот теперь, лежа на смертном одре, я прошу тебя: не вымещай свой гнев на моей семье. Сын мой Агриппа невинен, он ничего не знает о моих честолюбивых планах, так же как и дочери. Киприда изо всех сил старалась отговорить меня. Лучшая линия поведения сейчас для тебя - сделать вид, будто ты ничего не подозреваешь. Обращайся со своими восточными союзниками так, словно они по-прежнему тебе верны. Что они без Ирода? Гадюки, но с вырванным жалом. Мне они доверяли, но Парфии нет. Что до моих владений, сделай их вновь римскими провинциями, какими они были при Тиберии. Не оскорбляй моей чести, возвращая их Антипе. Назначать Агриппу моим преемником было бы опасно, но ради меня сделай что-нибудь в знак уважения к нему, ведь он мой сын. Не присоединяй моих земель к Сирии под начало моего врага Марса. Правь ими сам, Мартышечка. Поставь там губернатором Феликса. Феликс - никто, он не совершит там ничего особенно умного, но и ничего особенно глупого. Надо кончать, перо падает из пальцев. Меня терзает ужасная боль. Не горюй обо мне. Я прожил прекрасную жизнь и жалею лишь об единственном своем безрассудстве - о том, что недооценил гордости, мощи и зависти вечно сущего Бога Израиля, что осмелился Ему противостоять, как какой-то глупый философствующий грек из Гадары. Прощай, Тиберий Клавдий, мой друг; я люблю тебя так искренно, что ты и представить себе не можешь. В последний раз прощай, Мартышечка, друг моего детства, и никому не верь - никто возле тебя не заслуживает твоего доверия.

Твой умирающий друг Ирод Агриппа по прозванию Разбойник"

Перед самой смертью Ирод вновь призвал к себе Хелка и Тавмаста и своего брата Ирода Поллиона и сказал им:

- Исполните мою последнюю волю. Пойдите в тюрьму к Силе и скажите ему, что я умираю. Скажите, что меня поразила Иродова немочь. Напомните ему о той клятве, которую я опрометчиво дал в Александрии в доме алабарха Александра. Расскажите о том, как я корчусь от мук. И попросите простить меня, если я причинил ему зло. Скажите, что он может прийти повидать меня и вновь пожать мне руку в знак дружбы. Затем поступите с ним, как сочтете нужным, в зависимости от его ответа.

Они пошли в тюрьму и застали Силу в его темнице с дощечкой для письма на коленях. Увидев их, Сила кинул ее лицевойстороной на пол. Тавмаст сказал:

- Сила, если эта дощечка полна упреков к твоему царю и господину Ироду Агриппе, хорошо, что ты бросил ее на пол. Когда мы скажем тебе, в каком состоянии наш царь, ты не удержишься от слез. Ты пожалеешь, что когда-либо даже единым словом упрекал и порочил его на людях, так как не умеешь держать язык за зубами. Он умирает, умирает в мучениях. Он болен Иродовой немочью, на которую опрометчиво обрек сам себя в Александрии, призвав на себя эту кару, если когда-нибудь оскорбит Всевышнего.

- Я знаю,- сказал Сила,- я был с ним, когда он давал клятву и потом предупреждал его...

- Помолчи, пока мы не передадим всего, что велел царь. Царь говорит: "Расскажите Силе о том, как я корчусь от мук, и попросите его простить меня, если я причинил ему зло. Он может, если хочет, покинуть тюрьму и прийти с вами во дворец. Я буду рад еще раз пожать его руку в знак нашей дружбы, прежде чем умру".

Сила сказал хмуро:

- Вы - евреи, а я - всего лишь презренный самаритянин, так что, видимо, ваше посещение для меня честь. Но я вот что скажу вам о нас, самаритянах: мы ценим свободную речь и честные поступки превыше того мнения, хорошего или плохого, которое наши соседи евреи соблаговолят иметь о нас. Что до моего бывшего друга и господина царя Ирода Агриппы, если он страдает от мук, пусть винит самого себя за то, что не слушал моих советов...

Хелк обернулся к царю Ироду Поллиону:

- Смерть?

Сила спокойно продолжал:

- Три раза я спасал ему жизнь, но на этот раз я ничего не могу для него сделать. Его судьба в руках Всевышнего. А что до его дружбы, как вы назовете друга, который...

Хелк выхватил дротик у солдата, стоявшего у дверей на страже, и вонзил в живот Силе. Тот и не пытался увернуться.

Он умер в тот самый миг, когда, измученный пятью днями непрерывной боли, к несказанному горю и ужасу всего еврейского народа, умер на руках Киприды сам царь Ирод Агриппа.

К этому времени то, что произошло с Иродом, ни для кого не было тайной. Казалось, проклятие распространилось на всех евреев и они лишились всякой силы духа. Греки ликовали. Полки, которым по приказу Ирода Хелк вернул оружие, вели себя самым бесстыдным и мерзким образом. Они напали на дворец и схватили Киприду и ее дочерей, намереваясь провести их в шутовской процессии по улицам Кесарии. Киприда выдернула из рук солдата меч и убила себя, но девочки были вынуждены надеть вышитые платья и сопровождать греков, мало того - присоединиться к гимнам, в которых те благодарили богов за смерть их отца. А потом девочек отвели в полковые бордели и там, на крышах домов, подвергли самому грубому и непотребному насилию. И не только в Кесарии, но и в греческом городе Самарии на площадях устраивали пиры, и греки, украсив головы гирляндами и умастив тела благовониями, пили и ели до отвала и провозглашали тосты, совершая возлияния Перевозчику. Евреи даже не пытались поднять на них руку или возвысить голос в знак протеста. Нельзя идти против закона и оказывать помощь тому, кого проклял Бог. Они считали, что Божье проклятие поражает не только самого человека, но и его детей. Дочерям Ирода было всего шесть и десять лет, когда над ними так надругались.

ГЛАВА XXIV

Сегодня ровно десять лет со дня смерти Ирода, и я расскажу, как можно короче, о том, что произошло на Востоке за эти годы; хотя Восток не представляет теперь особого интереса для моих читателей, добросовестность не позволяет мне оставить ниши в этом повествовании. Марс, услышав о смерти Ирода, тут же приехал в Кесарию и восстановил там порядок, так же как и в Самарии. Он назначил во владения Ирода временного губернатора, некоего Фада, римского всадника, который вел коммерческие дела в Палестине и сам был женат на еврейке. Я утвердил это назначение, и Фад принялся действовать с надлежащей твердостью. Оружие, розданное в свое время евреям, было возвращено Хелку не все; гилеадцы приберегли его, чтобы пускать в ход против восточных соседей, арабов из Раббот Амона; много оружия осталось у жителей Иудеи и Галилеи, где появились разбойничьи банды, приносящие стране немалый вред. Однако Фад с помощью Хелка и царя Ирода Поллиона, стремившихся доказать свою верность, арестовал вожаков гилеадцев, разоружил их приверженцев, а затем выловил одну за другой все бандитские шайки.

Союзные цари Понта, Коммагены, Малой Армении и Итурии последовали совету Ирода, переданному через брата, и вернулись под эгиду Рима, извинившись перед Варданом за то, что не пришли во главе своих армий на встречу с ним у границ Армении. Однако Вардан продолжал двигаться на запад: он твердо решил захватить Армению обратно. Марс послал ему из Антохии строгое предупреждение, где говорилось, что война с Арменией повлечет за собой войну с Римом. После чего царь Адиабены сказал Вардану, что не станет присоединяться к походу, так как его дети находятся в Иерусалиме и римляне схватят их в качестве заложников. Вардан объявил ему войну и уже готов был вторгнуться на его территорию, когда услышал, что Готарз собрал новую армию и возобновил свои претензии на парфянскую империю. Вардан повернул назад, и на этот раз бой между братьями на берегах реки Харинды, неподалеку от южного побережья Каспийского моря, шел до победного конца. Готврз был разбит и спасся бегством в страну даханцев, лежащую в четырехстах милях к востоку. Вардан преследовал его по пятам, но, разбив даханцев, его победоносная армия, как он ни настаивал, отказалась идти дальше, поскольку он вышел за пределы империи. Вардан вернулся на следующий год и уже был готов вторгнуться в Адиабену, как был убит парфянской знатью: его заманили в засаду, когда он был на охоте. Я вздохнул с облегчением, узнав, что его убрали с пути. Вардан был человек очень способный и на редкость энергичный.

Тем временем истек срок службы Марса, и я был очень рад его возвращению в Рим - я ценил его советы. В Сирию на его место я послал Кассия Лонгина. Он был известным юристом - я часто консультировался с ним по сложным правовым вопросам - и бывшим деверем моей племянницы Друзиллы. Когда известие о смерти Вардана достигло Рима, Марс не выразил удивления: похоже, он имел касательство к заговору. Он посоветовал мне послать в Парфию в качестве претендента на трон Мегердата, сына прежнего парфянского царя,- он уже много лет жил заложником в Риме. Марс сказал, что может гарантировать поддержку Мегердата теми, кто убил Вардана. Однако в Парфии во главе даханской армии вновь появился Готарз, и убийцы Вардана были вынуждены присягнуть ему на верность, поэтому Мегердату пришлось остаться в Риме до тех пор, пока не представится более удобный случай отправить его на Восток. Марс считал, что ждать этого придется недолго: Готарз был жестокий, капризный и трусливый человек, вряд ли знать Парфии долго будет ему верна. Марс оказался прав. Не прошло и двух лет, как ко мне прибыло секретное посольство от именитых людей Парфянской империи, включая царя Адиабены, с просьбой прислать им Мегердата. Я согласился на это, дав о нем наилучший отзыв. В присутствии послов я предостерегал его против деспотизма, убеждал смотреть на себя просто как на главного судью своего народа, а на народ - как на своих сограждан; к сожалению, справедливость и милосердие никогда еще не были в ходу у парфянских царей. Я отправил его в Антиохию, и Кассий Лонгин проводил его до Евфрата и посоветовал немедленно идти дальше в Парфию: он получит трон, если будет действовать решительно и быстро. Однако царь Осроены, мнимый союзник, а на самом деле тайный приверженец Готарза, намеренно задержал Мегердата при своем дворе, устраивая роскошные представления и охоты, а затем порекомендовал Мегердату идти через Армению кружным путем, а не отваживаться на прямой бросок через Месопотамию. Мегердат последовал этому коварному совету, что дало Готарзу время подготовиться к его приходу, ведь, продвигаясь с армией по покрытому снегом Армянскому высокогорью, Мегердат потерял несколько месяцев. Пройдя Армению, он спустился по Тигру и захватил Ниневию и еще несколько важных городов. Царь Адиабены приветствовал Мегердата, когда он подошел к его границам, но тут же оценил его как "тряпку" и решил оставить его, как только представится возможность. Поэтому, когда армии Готарза и Мегердата встретились в бою, цари Осроены и Адиабены неожиданно бросили его одного. Он храбро сражался и чуть не победил, так как Готарз был настолько труслив, что его генералам пришлось приковать его к дереву, чтобы он не сбежал с поля боя. В конце концов Мегердат все же был взят в плен, и доблестный Готарз любезно отправил его обратно к Кассию, в насмешку отрезав ему уши. Вскоре Готарз умер. Последующие события в Парфии вряд ли заинтересуют моих читателей больше, чем они заинтересовали меня, а это значит: нисколько.

Митридат какое-то время удерживал трон Армении, но в конце концов был убит племянником, сыном своего брата, царя Грузии. Это довольно любопытная история. Царь Грузии управлял страной в течение сорока лет, и его старшему сыну надоело ждать, когда он умрет и освободит трон. Зная характер сына и опасаясь за собственную жизнь, царь посоветовал ему захватить трон Армении, более крупного и богатого царства, чем Грузия. Сын согласился. Тогда отец сделал вид, будто они поссорились, и сын спасся бегством в Армению, под защиту Митридата, который оказал ему сердечный прием и отдал свою дочь в жены. Тот немедленно начал происки против своего благодетеля. Он вернулся в Грузию, притворившись, будто помирился с отцом, который затем завязал ссору с Митридатом и приказал сыну выступить с войском для захвата страны. Римский полковник, бывший политическим советником Митридата, предложил устроить встречу Митридата и его зятя, и Митридат согласился на это, но в ту самую минуту, когда договор о ненападении должны были скрепить печатью, на него вероломно напали грузинские солдаты и задушили его одеялами. Услышав об этом чудовищном преступлении, губернатор Сирии созвал офицеров своего штаба, чтобы решить, не следует ли отомстить за Митридата, послав в Грузию, где править стал теперь его зять, карательную экспедицию, но, по-видимому, большинство сошлось во мнении, что чем более предательски ведут себя правители восточных стран, граничащих с Римской империей, чем больше крови там льется, тем лучше для нас - безопасность Рима зиждется на взаимном недоверии наших соседей - и нам не следует ничего делать. Однако, желая показать, что он не одобряет это убийство, губернатор отправил царю Грузии официальное письмо, приказывая ему отвести из Армении войска и отозвать сына. Когда парфяне услышали об этом письме, они сочли, что им представился подходящий случай отвоевать обратно Армению. Они вторглись в страну, новый царь спасся бегством, но затем им пришлось прервать экспедицию, так как зима была на редкость суровой и они потеряли много людей из-за обморожения и болезней, и царь вернулся и... Но к чему продолжать? Все рассказы о Востоке похожи один на другой - бессмысленное, безостановочное движение взад и вперед, из стороны в сторону, редко когда - так редко, что и в расчет брать нельзя - там появляется человек, который укажет цель и направление этому процессу. Ирод Агриппа был одним из таких людей, но он умер прежде, чем смог дать бесспорное доказательство своего гения.

Что до упований иудеев на Мессию, они было вновь вспыхнули во время губернаторства Фада благодаря некоему Теуду, магу из Гилеада, у которого появилось много приверженцев; он велел им следовать за собой к Иордану, где он, подобно пророку Елисею, прикажет водам расступиться, и они пройдут, не замочив ног, на другой берег, чтобы овладеть Иерусалимом. Фад отправил через реку эскадрон кавалерии, который атаковал исступленную толпу. Теуд был схвачен и обезглавлен. (Больше претендентов на этот титул не появлялось, хотя, надо признать, секта последователей Иешуа, сына Иосифа, или иначе Иисуса, о которой писал мне Ирод, судя по всему сильно возросла даже здесь, в Риме; ко мне поступил донос на жену Авла Плавтия, где ее обвиняли в том, что она участвовала в вечере братства; но Авл был в Британии, и я ради него замял это дело.) Задача Фада в Палестине еще затруднялась тем, что в стране случился сильный неурожай, а казна Ирода была почти пуста (и неудивительно при том, как он тратил деньги): купить зерно в Египте и тем облегчить бедственное положение было не на что. Однако Фад организовал комитет помощи среди евреев, и они сумели изыскать средства, чтобы как-то пережить зиму, но на следующее лето опять был недород, и если бы не мать царя Адиабены, отдавшая все свое богатство до последней монеты на покупку зерна в Египте, сотни тысяч евреев умерли бы от голода. Евреи рассматривали этот голод как месть Бога всему народу за грех Ирода Агриппы. Во втором недороде была вина не столько погоды, сколько еврейских крестьян: они так пали духом, что не стали сеять зерно, которым их снабдил преемник Фада (сын алабарха Александра, тот самый, что изменил иудаизму), а съедали его или даже оставляли прорастать в мешках. Евреи удивительный народ. Во время губернаторства некоего Кумана, которое последовало затем, в Иудее были большие беспорядки. Боюсь, что назначение Кумана на Восток оказалось ошибкой. Его правление началось с трагедии: опираясь на римский прецедент, он разместил батальон регулярной пехоты в галереях храма для поддержания порядка во время великого еврейского праздника Пасхи, и один из солдат, имевший зуб против евреев, спустил штаны во время самой сокровенной части службы и выставил на обозрение молящихся свои половые органы, крикнув с издевкой: "Эй, евреи, гляньте сюда. Неплохая картинка, стоит посмотреть!" Это вызвало всеобщее возмущение; евреи обвинили Кумана в том, что он приказал солдату устроить эту провокационную и крайне глупую демонстрацию. Естественно, Куман рассердился и велел толпе успокоиться и, как положено, продолжать свой праздник, но крики становились все более угрожающими. Куман решил, что в создавшихся обстоятельствах одного батальона мало. Чтобы внушить толпе страх, он вызвал весь гарнизон, что, по моему мнению, было большой ошибкой. Улицы Иерусалима очень узкие и кривые, к тому же их переполняли толпы паломников, как обычно собравшихся со всего света на праздник Пасхи. Раздался вопль: "Идут солдаты! Спасайтесь!" Люди кинулись врассыпную. Если кто-нибудь спотыкался и падал, его топтали ногами, и на перекрестках, где сталкивались два потока, напор сзади был так велик, что тысячи людей были раздавлены насмерть. Солдаты даже не вынули мечи из ножен, а из-за паники погибло не менее двадцати тысяч евреев. Бедствие было таким огромным, что последний день праздника не стали отмечать. А затем, когда толпа рассеялась и все начали расходиться по домам, группа галилеян случайно догнала в пути одного из моих египетских сборщиков налогов, который ехал из Александрии в Акру за деньгами, которые причитались в императорскую казну. Он занимался кое-какими коммерческими делами на стороне, и галилеяне отобрали у него шкатулку с драгоценностями. Когда Куман услышал об ограблении, он предпринял карательные меры по отношению к деревням, расположенным поблизости от того места, где это произошло (на границе между Самарией и Иудеей), оставив без внимания тот факт, что бандиты, судя по их речи, были из Галилеи и находились здесь случайно. Куман отправил команду солдат с приказом разграбить эти деревни и арестовать их старейшин. Так и было сделано, и во время грабежа кому-то из солдат попалась в руки книга Моисеева Закона. Он принялся размахивать ею над головой, а затем стал читать вслух священное писание, пародируя его самым непристойным образом. Евреи завопили от ужаса и кинулись к нему, чтобы отобрать у него книгу. Но он со смехом пустился бежать, разрывая пергамент на куски и бросая из на землю. Страсти так разгорелись, что Куман был вынужден казнить солдата, чтобы предостеречь его товарищей и выказать расположение евреям.

Месяца два спустя галилеяне пошли в Иерусалим на какой-то другой праздник, и жители самаритянской деревни не разрешили им через нее пройти из-за предыдущего инцидента. Галилеяне настаивали, началась драка, несколько из них было убито. Оставшиеся обратились к Куману с жалобой, но их претензии не были удовлетворены. Куман сказал, что самаритяне вправе запретить им идти через свою деревню. Почему было не обойти ее полями? Глупые галилеяне позвали на помощь известного бандита и отомстили самаритянам, разорив с его помощью несколько деревень. Куман вооружил их жителей и силами четырех батальонов самаритянского гарнизона нанес удар по участникам набега, убив и захватив в плен многих из них. Спустя некоторое время к губернатору Сирии прибыла делегация самаритян с просьбой отомстить за них галилеянам,- не тем, прежним, а другим,- обвиняя их в том, что они подожгли их деревни. Губернатор лично поехал в Самарию, решив покончить с этой распрей раз и навсегда. Он приказал распять взятых в плен галилеян, а затем стал тщательно расследовать первопричину беспорядков. Он обнаружил, что галилеяне имели право прохода через Самарию и что Куману следовало наказать самаритян, а не поддерживать их и что его карательные меры по отношению к еврейским и самаритянским деревням за преступление, совершенное галилеянами, были неоправданы; и далее, что первый шаг, который привел к нарушению общественного порядка,- непристойное поведение римского солдата во время Пасхи,- был поддержан командиром батальона, который, громко рассмеявшись, сказал, что, если евреям не нравится это зрелище, их никто не заставляет смотреть. Тщательно изучив все факты, губернатор пришел также к выводу, что самаритянские деревни были сожжены самими жителями и что требуемая ими компенсация во много раз больше, чем уничтоженная пожаром собственность. Прежде чем поджечь дома, из них вынесли вс" сколько-нибудь ценное. Поэтому губернатор отправил Кумана, командира батальона, самаритян, предъявивших иск галилеянам, и ряд свидетелей-евреев ко мне в Рим, и я расследовал их дело. Улики были противоречивы, но в результате я пришел к такому же заключению, что и губернатор. Я сослал Кумана на Черное море; самаритянских истцов приказал казнить за ложь и поджигательство, а полковника, который смеялся в храме, велел отвезти обратно в Иерусалим и провести по всем улицам города, чтобы жители могли осыпать его проклятиями, а затем казнить на месте преступления - я считаю преступлением когда офицер, чей долг поддерживать порядок на религиозном празднестве, сознательно разжигает страсти толпы, в результате чего гибнут двадцать тысяч невинных жителей.

Сместив Кумана, я вспомнил совет Ирода и назначил губернатором Феликса; это было три года назад, и он все еще в Иудее: ему приходится несладко, потому что в стране очень тревожно и она наводнена бандитами. Он женился на самой младшей из дочерей Ирода; она была женой царя Хомса, но ушла от него. Другая дочь вышла за сына Хелка. Ирод Поллион умер. Младшего Агриппу, который в течение четырех лет после смерти его дяди управлял Халкидой, я сделал царем Башана.

В Александрии три года назад снова были волнения и немало людей погибло. Я расследовал это, не выезжая из Рима, и выяснил, что греки, как и раньше, провоцировали евреев, нарушая их религиозные церемонии. Я наказал их соответствующим образом.

Ну, хватит о Востоке. Пожалуй, сейчас будет уместно завершить также мой отчет о событиях в других частях империи, чтобы иметь возможность уделить все внимание тому, что происходило в Риме,- это для меня куда важней.

Примерно в то же время, когда парфяне прислали ко мне делегацию с просьбой дать им царя, то же сделали херуски - большая германская конфедерация, которой раньше правил Германн. Его убили собственные родичи за попытки повелевать свободным народом на восточный лад; затем между двумя главными убийцами, его племянниками, вспыхнула вражда, приведшая к длительной гражданской войне, в результате которой весь царский род херусков был уничтожен, за одним исключением. Это был Италик, сын Флавия, брата Германца. Флавий остался верен Риму, когда Германн вероломно завел в засаду и перебил три полка Вара, и погиб от руки брата несколько лет спустя, будучи на службе у Германика. Италик родился в Риме и, как и его отец, состоял в благородном сословии всадников. Этот красивый и способный юноша получил хорошее римское образование, но, предвидя, что может прийти день, когда он займет трон херусков, я настоял, чтобы он научился пользоваться не только римским, но и германским оружием и досконально изучил родной язык и германское право; его наставниками были мои телохранители. Они научили его также пить пиво: германский принц, который не может пить наравне со своими танами, считается слабаком.

И действительно, в Рим прибыла делегация херусков, испрашивая Италика в короли. В самый первый день по приезде из-за них поднялась большая суматоха в Театре. Никто из послов раньше не бывал в Риме. Они пришли ко мне во дворец, и им сказали, что я в Театре. Поэтому они последовали за мной туда. Играли комедию Плавта "Угрюмец", и все следили за представлением, затаив дыхание. Германцев провели на общественные места, не очень хорошие, откуда почти ничего не было слышно. Усевшись, они принялись озираться вокруг и спрашивать громкими голосами: "А это почетные места?"

Служители пытались шепотом убедить их в том, что места почетные.

- А где сидит цезарь? Где его главные таны? - спросили они.

Служители указали вниз на места перед сценой.

- Вон цезарь. Но он сидит внизу только потому, что слегка глуховат. Ваши места - самые почетные во всем театре. Чем выше, тем почетней.

- А кто эти темнокожие люди с шапками в бриллиантах, которые сидят рядом с цезарем?

- Это послы из Парфии.

- Что такое Парфия?

- Большая империя на Востоке.

- Почему они сидят внизу? Разве это не достойные люди? Это потому, что они черные?

- Нет, нет, они очень достойные,- отвечали служители,- но, пожалуйста, не говорите так громко.

- Тогда почему они сидят на таких местах? - настаивали германцы.

("Тише, тише!.. Успокойтесь там, дикари, нам ничего не слышно!.."-стали доноситься протесты.)

- Из уважения к цезарю,- солгали служители.- Они сказали: раз цезарь из-за своей глухоты вынужден сидеть так низко, они не позволят себе сидеть выше него.

- И вы думаете, мы позволим превзойти нас в вежливости какой-то несчастной кучке чернокожих?! - негодующе вскричали германцы.- Пошли, братья! Все вниз!

Пьесу пришлось прервать на пять минут, пока они пробирались через переполненные зрителями скамьи и наконец с торжеством уселись среди весталок. Но намерения их были вполне похвальные, и я встретил их с тем почетом, какого они заслуживали. В тот же вечер за обедом я снизошел к их просьбе дать им Италика в короли; я был, естественно, очень рад, что мог выполнить их просьбу.

Я отправил Италика за Рейн с предостережением, которое было совсем не похоже на то, которым я напутствовал Мегердата, отправляя его за Евфрат, ведь парфяне и херуски отличаются друг от друга, по-моему, более, чем любые другие народы в мире. Вот что я сказал Италику:

- Италик, помни, что тебя призвали повелевать свободным народом. Ты получил воспитание в Риме и привык к римской дисциплине. Действуй с оглядкой, не ожидай от своих соплеменников того, чего ждет от подчиненных римский судья или генерал. Германцев можно убедить, но не принудить. Если римский командир говорит подчиненному: "Полковник, возьми столько-то людей в такое-то место, постройте земляное укрепление такой-то длины, толщины и высоты", тот отвечает: "Слушаюсь, генерал", уходит без возражений, и через двадцать четыре часа укрепление готово. С херуском нельзя говорить в таком тоне. Он захочет узнать, почему надо воздвигнуть это укрепление, и против кого, и не лучше ли будет послать кого-нибудь другого, менее важного, чем он, для выполнения этой позорной задачи - земляные укрепления говорят о трусости, станет доказывать он,- и какие подарки он получит, если все же согласится выполнить по собственной воле эту просьбу? Искусство управлять твоими соотечественниками, мой дорогой Италик, состоит в том, чтобы никогда не давать им прямого приказа, но выражать свое пожелание, хоть и ясно, в виде совета, который диктует государственная политика. Пусть твои таны думают, что оказывают тебе милость - это для них лестно - тем, что исполняют твою волю по собственному почину. Если надо осуществить какую-нибудь неприятную или неблагодарную задачу, вызови соперничество между твоими танами, пусть каждый считает делом чести претворить ее в жизнь, и не забывай награждать золотыми браслетами и оружием за услуги, которые в Риме считали бы обычной служебной обязанностью. А главное, будь терпелив и никогда не выходи из себя.

Итак, он уехал, преисполненный, как некогда Мегердат, самых радужных надежд, и был хорошо принят большинством танов, тех, кто понимал, что не имеет никаких шансов на опустевший трон, и ревниво относился ко всем местным претендентам. Италик плохо знал внутреннюю политику херусков, и можно было рассчитывать, что он будет править, не принимая сторону той или иной партии. Но некоторые люди считали самих себя достойными трона и теперь временно забыли свои разногласия, чтобы объединиться против Италика. Они ждали, что, будучи неопытен в искусстве управления, Италик вскоре все запутает, но он разочаровал их, правя страной исключительно хорошо. Тогда они тайно связались с вождями союзных племен, настраивая их против этого "римского ставленника". "Древние германские свободы покинули нас",- говорили они. "Рим торжествует. Неужели среди нас нет ни одного рожденного здесь херуска, достойного трона, что мы разрешили сыну шпиона и предателя Флавия захватить у нас власть?" Этот призыв помог им собрать большую армию. Однако сторонники Италика заявили, что он не захватывал трон, что трон был предложен ему с согласия большинства племени и что он - единственный оставшийся в живых принц королевской крови и, хотя родился в Италии, он усердно изучал германский язык и досконально ознакомился с обычаями и оружием своей родной страны, что правит он справедливо и что отец его Флавий вовсе не предатель,он поклялся в дружбе с Римом, которую одобрил весь народ, в том числе и его брат Германн, и, в отличие от Германца, не нарушил своей клятвы. А что касается древних германских свобод, то это все - лицемерная болтовня, и те, кто об этом говорят, не задумаются погубить всю нацию, вновь развязав гражданскую войну.

Из большой битвы между Италиком и его соперниками победителем вышел Италик, и победа его была настолько полной, что вскоре он забыл мой совет, ему надоело потакать независимости и тщеславию германцев, и он принялся командовать своими танами. Они немедленно выгнали его. Впоследствии Италик вновь захватил власть при помощи соседнего племени, а затем вновь был изгнан. Я не делал никаких попыток вмешаться: на западе, так же как на востоке, безопасность Римской империи в большой степени зависит от гражданских разногласий между нашими соседями. Сейчас, когда я пишу эти строки, Италик снова король; он пользуется всеобщей ненавистью, хотя только недавно с успехом закончил войну с хаттами.

Примерно в то же время начались беспорядки в северных областях Германии. Неожиданно умер губернатор нижнерейнской провинции, и германцы из враждебных племен сразу начали набеги на нашу сторону Рейна. Их вождь был способным человеком того же типа, что нумидиец Такфаринат, причинивший нам столько неприятностей во время правления Тиберия. Подобно Такфаринату, он дезертировал из нашего вспомогательного полка, где нахватался порядочно сведений касательно военной тактики. Звали его Ганнаск, по национальности он был фриз. Свои военные операции он проводил в больших масштабах. Он захватил у нас несколько речных транспортных судов и стал заниматься морским разбоем у берегов Фландрии и Брабанта. Я назначил в провинцию нового губернатора по имени Корбулон, к которому не питал особой симпатии как к человеку, но талантами которого с благодарностью пользовался. В свое время Тиберий сделал его специальным уполномоченным по дорогам и вскоре получил скрупулезный отчет о мошенничествах подрядчиков и нерадивости местных судей, в чьи обязанности входило следить за состоянием дорог. Тиберий согласно отчету наложил на обвиненных Корбулоном людей огромный штраф, никак не соответствующий их вине, так как дороги пришли в плохое состояние еще при предыдущих судьях, а подрядчиков, о которых писалось в отчете, наняли только для починки самых плохих участков. Когда на смену Тиберию пришел Калигула и через некоторое время почувствовал нужду в деньгах, он воспользовался в числе прочих трюков и уловок отчетом Корбулона и взыскал со всех судей и подрядчиков, которые занимали свои должности до тех, кого оштрафовал Тиберий, такой же штраф, причем взять его поручил самому Корбулону. Став преемником Калигулы, я вернул эти штрафы, удержав лишь суммы, необходимые для ремонта дорог,- примерно одну пятую всего количества. Калигула, естественно, употребил деньги отнюдь не для починки дорог, Тиберий также, и они пришли в ужасное состояние. А я действительно привел их в порядок и установил специальные дорожные правила, ограничивающие движение на сельских дорогах тяжелых частных экипажей, от которых куда больше вреда, чем от фургонов, привозящих в Рим продукты. Я считаю несправедливым, чтобы провинции расплачивались за роскошь и удовольствия богатых римских бездельников. Если состоятельные римские всадники желают посетить свои поместья, пусть используют портшезы или едут верхом.

Но я говорил вам о Корбулоне. Я знал, что он человек жестокий и пунктуальный, а гарнизону Нижней провинции как раз и был нужен придирчивый и строгий начальник, чтобы восстановить дисциплину; предыдущий губернатор, который недавно скончался, был слишком добродушный и беззаботный, к тому же с ленцой. Прибытие Корбулона в штаб-квартиру в Кельне очень напоминало прибытие Гальбы в Майнц. (Гальбу я назначил теперь губернатором в Африку.) Караульного солдата, стоявшего на посту у ворот лагеря он велел подвергнуть порке за неподобающий вид. Тот был небрит, давно не стрижен, и его форменный плащ был кричащего желтого цвета вместо положенного по уставу красно-коричневого. Вскоре после того Корбулон казнил двух солдат за то, что они "бросили оружие перед лицом врага": они копали окоп и оставили мечи в палатке. Это напугало войска и заставило быть поживее, и когда Корбулон начал военные действия против Ганнаска и доказал, что он - способный полководец, а не только приверженец строгой дисциплины, солдаты стали делать все, что он от них требовал. Солдаты, во всяком случае старые солдаты, предпочитают генерала, на которого можно положиться, как бы он ни был строг, неопытному и неумелому, как бы он ни был гуманен.

Корбулон, используя наши военные суда, догнал и потопил пиратский флот Ганнаска, а затем высадился на берег и принудил фризов дать заложников и поклясться в верности Риму. Он написал для них конституцию по римскому образцу, построил крепость на их территории и укомплектовал ее нашими людьми. Пока все шло хорошо, но Корбулон не остановился на этом, а пошел на земли больших хавков, которые не участвовали в набегах. Он услышал, что Ганнаск укрылся в одном из хавкийских храмов и послал туда эскадрон кавалеристов, чтобы выследить его и убить на месте, что было оскорблением хавкийских богов. Мало того, после убийства Ганнаска тот же самый эскадрон направился к Эмсу и там, в Эмсбурене, предъявил племенному совету хавков требования Корбулона немедленно покориться Риму и выплачивать огромную ежегодную дань.

Корбулон доложил мне о принятых им мерах, и я впал в настоящую ярость: он хорошо себя показал, избавившись от Ганнаска, но затевать ссору с хавками! Это было совсем другое дело. У нас не хватало войск для войны: если большие хавки призовут на помощь малых, а фризы снова поднимут бунт, мне придется послать в Германию крупные подкрепления, а взять их было негде из-за наших обязательств в Британии. Я написал Корбулону, приказывая немедленно отвести войска за Рейн.

Корбулон получил мой приказ до того, как хавки ответили на его ультиматум. Он рассердился на меня, полагая, что я завидую генералам, которые осмеливаются соперничать со мной в ратных подвигах. Он напомнил своим офицерам, что Гета в свое время не получил почестей, заслуженных им за блестящие завоевания в Марокко и захват в плен Салаба, и сказал, что, хотя я узаконил получение триумфа генералами, не принадлежащими к императорской семье, похоже, на практике никому, кроме меня, не будет предоставлена возможность вести кампанию, за которую по закону полагается триумф. Мои антидеспотические взгляды чистое притворство: я такой же тиран, как Калигула, только лучше это скрываю. Он сказал также, что я роняю престиж Рима, беря обратно угрозы, которые он посылал германцам от моего имени; теперь союзники станут над ним смеяться, не говоря уж о собственных войсках. Но это была всего лишь сердитая болтовня в кругу офицеров.

Войскам перед тем, как дать приказ об отступлении, он сказал так:

- Солдаты, Цезарь Август приказывает нам вернуться за Рейн. Мы еще не знаем, почему он так решил, и мы не можем ставить это под вопрос, хотя, должен честно признаться, лично я сильно разочарован. Как счастливы были римские генералы, возглавлявшие армии в старину!

Однако ему присудили триумфальные украшения, а я написал ему частное письмо, где отвечал на гневные обвинения, которые, говорил я, как мне передавали, он против меня выдвигал. Он на меня рассердился, ладно, писал я, я был не меньше сердит на него, когда услышал, что он провоцирует хавков на войну, и хотя у него не было оснований обвинять меня в зависти, я сам себя виню за то, что послал ему такую краткую депешу и не объяснил подробно причины, по которым отдал приказ отвести войска. Затем я привел эти причины. Корбулон ответил вежливым письмом, где извинился передо мной и взял обратно обвинения в деспотизме и зависти, и я полагаю, что мы поняли друг друга. Чтобы занять войска полезным делом и не дать солдатам времени зубоскалить над ним, он заставил их рыть между Маасом и Рейном канал в двадцать три мили длиной, который помешает морю периодически заливать эту плоскую местность.

С тех пор в Германии не случалось ничего достойного упоминания, если не считать нового набега хаттов, который был четыре года назад. Однажды ночью их большой вооруженный отряд пересек Рейн в нескольких милях к северу от Майнца. Нашими войсками в Верхней провинции командовал Секунд, тот самый консул, который так нерешительно себя вел, когда меня избрали императором. Считалось, что он лучший из теперешних римских стихотворцев. Лично я весьма низкого мнения о современных поэтах, так же как и о поэтах эпохи Августа,- в их поэзии нет искренности. По-моему, последним из настоящих поэтов был Катулл. Возможно, без свободы нет и поэзии, возможно, при монархии настоящая поэзия умирает, и лучшее, на что можно рассчитывать,- это блестящая риторика и метрическая виртуозность. Что до меня, я променяю все двенадцать томов "Энеиды" Вергилия на одну книгу "Анналов" Энния. Энний, живший в дни расцвета римской республики и бывший близким другом великого Сципиона,- вот кого я считаю настоящим поэтом; а Вергилий всего-навсего искусный рифмоплет. Сравните их описание битвы: Энний пишет, как солдат, каковым он и был (начав рядовым, он дослужился до капитана), а Вергилий - как образованный зритель, наблюдающий бой с отдаленного холма. Вергилий много заимствовал у Энния. Кое-кто говорит, что он затмил неотшлифованный талант Энния гармоничностью и легкостью стиля. Чепуха! Это напоминает мне басню Эзопа о корольке и орле. У птиц было состязание, кто поднимется выше всех. Выиграл орел, но когда он устал и не мог взмыть выше, королек, который все это время сидел у него на спине, взлетел над ним на несколько футов и потребовал себе приз. Вергилий был лишь корольком по сравнению с орлом Эннием. И даже если говорить лишь о красотах языка, где вы найдете у Вергилия абзац, который по простоте, величию и благородству может сравняться с такими строками Энния:

Fraxinu' frangitur afque abies consternitur alfa.

Pinus proceras pervortunt: omne sonabat

Arbustum fremitu silvai frondosai.

Повержен вяз, поваленная пихта
И царственные пинии лежат -
Лишь тыщи листьев и хвоинок еще дрожат.
Но они не поддаются переводу, и, во всяком случае, я не пишу трактат о поэзии. Однако, хотя стихи Секунда, на мой взгляд, так же неискренни и не достойны похвалы, как его поведение в сенате в тот знаменательный день, он вел себя достаточно решительно, когда хатты, в числе двух дивизий, вернулись после грабежа и разбоя на землях наших французских союзников. Победа не идет германцам на пользу, они теряют голову, в особенности если в их добычу входит вино: они льют его себе в глотку, как пиво, не учитывая различия в крепости. Полки Секунда окружили и разгромили обе дивизии, убив десять тысяч человек и столько же взяв в плен. Ему присудили триумфальные украшения, но триумфа я дать ему не мог, так как Секунд не удовлетворял правилам, согласно которым назначался триумф.

Не так давно я воздал подобные почести предшественнику Секунда, некоему Курцию Руфу, который, будучи всего лишь сыном гладиатора, поднялся в царствование Тиберия до ранга судьи первого класса. (Хотя на это место претендовали несколько высокородных и высокопоставленных римлян, Тиберий отдал ему это назначение, заметив: "Все так, но Курций Руф - сам свой прославленный предок".) Руф страстно хотел получить триумфальные украшения, но знал, что я не одобрю его, если он затеет ссору с врагом. Ему было известно о серебряной жиле, которую нашли при Августе в нескольких милях за Рейном незадолго до поражения Вара, и он отправил туда полк солдат для ее разработки. Прежде чем жила ушла на такую глубину, что серебро стало недосягаемо, он добыл его столько, что хватило бы заплатить всей рейнской армии за два года службы. Безусловно, это стоило триумфальных украшений. Однако солдаты нашли, что добывать серебро - дело очень утомительное, и написали мне забавное письмо от имени всей армии:

"Верные войска Клавдия Цезаря шлют ему наилучшие пожелания и от всего сердца надеются, что он и его семья до конца их дней будут находиться в добром здравии. А также просят его, чтобы в дальнейшем он награждал своих генералов триумфальными украшениями до того, как отправить их командовать армией, тогда они не будут считать себя обязанными заслужить их, заставляя верные войска цезаря вкалывать до седьмого пота, разрабатывая серебряные жилы, роя каналы и делая прочую черную работу, которую куда больше пристало делать германским пленным. Если цезарь разрешит своим верным войскам перейти Рейн и взять в плен несколько тысяч хаттов, они с удовольствием это сделают, приложив все свое умение".

ГЛАВА XXV

45 г. н.э.

Через двенадцать месяцев после смерти Ирода я отпраздновал годовщину со дня моего британского триумфа; вспомнив разговоры, подслушанные мной на ступенях храма Кастора и Поллукса, я роздал деньги нуждающимся жителям города- по три золотых на человека, да еще ползолотого на каждого несовершеннолетнего ребенка. В одном случае мне пришлось выдать целых двенадцать с половиной золотых, но это объяснялось тем, что в семье было несколько пар близнецов. При раздаче денег мне помогали молодой Силан и молодой Помпей. Я думаю, узнав, что к этому времени я отменил нелепые налоги, установленные Калигулой, и вернул людям все отнятое им, что в гавани Остии продолжались работы, так же как продолжалось строительство акведуков и осушение Фуцинского озера, и при этом я был в состоянии, никого не обманывая, дать римлянам в дар по три золотых, не нарушая баланса в государственной казне, вы согласитесь, что за эти четыре года я достиг больших успехов.

Астроном Барбилл, о котором я упоминал в письме к александрийцам, сделав какие-то малопонятные математические расчеты, сообщил мне, что в мой день рождения ожидается затмение солнца. Это сильно меня испугало: затмение - одно из самых плохих предзнаменований, даже если оно случается в обычный день, а уж в мой день рождения, который совпадает с национальным праздником в честь Марса, оно сильно встревожит людей и придаст любому, кто захочет меня убить, веру в успех. Но затем я подумал: если я заранее всех предупрежу, люди отнесутся к этому иначе, они не станут пугаться, напротив, им будет лестно, что они знают о предстоящем затмении и понимают суть этого феномена.

Я выпустил следующее обращение:

"Тиберий Клавдий Друз Нерон Цезарь Август Германик Британик, император, отец отчизны, великий понтифик, защитник народа пятый год подряд, трехкратный консул приветствует сенат, римский народ и союзников.

Мой хороший Друг Тиберий Клавдий Барбилл из Эфеса сделал некоторые астрономические расчеты, подтвержденные затем его коллегами астрономами Александрии, города, где эта наука достигла своего расцвета, и обнаружил, что в первый день августа сего года произойдет затмение солнца, в некоторых областях Италии - полное, в других - частичное. Я не хотел бы, чтобы вы впадали по этому поводу в панику, как то бывало в прежние времена, когда это естественное явление вызывало суеверные страхи. В старину это внезапное и необъяснимое событие считалось предупреждением богов: мол, подобно тому, как исчезли под покровом мрака животворящие солнечные лучи, так исчезнет на время счастье на земле. Но теперь мы изучили природу затмений, мы даже можем предсказать, что "оно произойдет в такой-то и такой-то день". И я думаю, все мы должны почувствовать гордость и облегчение от того, что былые страхи наконец рассеялись благодаря разумным толкованиям и доказательствам.

Вот как объясняют это явление мои ученые друзья: Луна, которая вращается по своей орбите ниже Солнца, или непосредственно под ним, или заслоненная от него планетами Меркурием и Венерой - это спорный вопрос, но он не относится к нашему предмету,- имеет долготное движение, подобно Солнцу, и вертикальное, которое, возможно, есть и у Солнца, но вот широтного движения Солнце не имеет ни при каких обстоятельствах, а у Луны оно есть. Когда благодаря этому широтному движению Луна оказывается на одной линии с Солнцем и проходит невидимо для нас под его сверкающим диском - невидимо, потому что Солнце так ярко, что Луна, как вы знаете, превращается в ничто,- тогда солнечные лучи, обычно падающие прямо на землю, оказываются заслоненными Луной. Для некоторых обитателей Земли затмение длится дольше, чем для других,- это зависит от того, где они живут; некоторые егосовсем не видят. Главное то, что в действительности Солнце никогда не перестает светить, как полагают невежественные люди, и видно во всем своем великолепии тем, кому его не заслоняет Луна, проходя между ними и дневным светилом.

Вот в чем состоит причина затмения солнца - ее не труднее понять, чем то, почему в комнате станет на время темно, если вы прикроете рукой пламя свечи или лампы. (Затмение Луны, между прочим, вызвано тем, что она попадает в конусообразную тень, отбрасываемую Землей, когда Солнце находится по другую сторону, то есть тогда, когда Луна проходит через среднюю точку своего широтного движения.) Однако я требую, чтобы в тех местах, где затмение будет всего продолжительней (они обозначены на прилагаемой карте), судьи и прочие власти, отвечающие за порядок, приняли все меры предосторожности против общей паники и грабежа под прикрытием темноты, и препятствовали тому, чтобы люди смотрели на солнце во время затмения невооруженными глазами; смотреть можно только через кусочек рога или покрытого копотью стекла, иначе людям со слабым зрением это грозит слепотой".

Думаю, что я был первым правителем со времени сотворения мира, выпустившим подобное обращение, и оно пошло всем на пользу, хотя сельские жители, конечно, не поняли таких слов, как "долготное" и "широтное". Затмение началось точно в предсказанное время, и праздник прошел, как обычно, если не считать того, что Диане - богине луны и Аполлону - богу солнца были принесены особые жертвоприношения.

Я прекрасно себя чувствовал весь год, никто ни разу не покусился на мою жизнь, и единственный переворот, который попытались совершить, кончился самым позорным образом для его зачинщика. Им был Азиний Галл, внук Азиния Поллиона и сын первой жены Тиберия, Випсании, от Галла, за которого она затем вышла замуж и которого так ненавидел Тиберий, уморивший его в конце концов голодной смертью. Любопытно, как подходит некоторым людям им имя. "Галл" значит "петух", а "Азиний" - "осел", и Азиний Галл был поистине помесью осла и петуха по своей глупости и хвастливости - вряд ли вы нашли бы ему пару во всей Италии, ищи хоть целый месяц. Представьте только: не заручившись поддержкой войск, не имея достаточно денег, он вообразил, будто его "сильной" личности и благородного происхождения хватит, чтобы немедленно привлечь сторонников!

В один прекрасный день он появился на ростральной трибуне в центре рыночной площади и принялся разглагольствовать перед собравшейся толпой о порочности тирании, подробно останавливаясь на том, как Тиберий убил его отца, и призывая вырвать с корнем род Цезарей и передать монархию тому, кто ее достоин. Из его туманных намеков толпа поняла, что Азиний Галл имеет в виду самого себя, и принялась смеяться и аплодировать. Он был очень плохой оратор и самый уродливый человек в сенате, не более четырех футов шести дюймов роста, с узкими покатыми плечами, большим длинным лицом, рыжеватыми волосами и крошечным ярко-красным носиком (он страдал несварением желудка), однако считал себя Адонисом и Геркулесом в одном лице. Я думаю, на всей рыночной площади не нашлось никого, кто принял бы его всерьез, отовсюду стали доноситься шутки, люди кричали: "Asinus in fegulis"12, "Asinus ad lyram"13 и "Ex Gallo lac et ova"14. ("Осел на черепичной крыше" говорят в народе, когда внезапно появляется что-нибудь нелепое и смешное, "осел, играющий на лире" означает неумелое исполнение любого дела, а "петушиное молоко" и "петушиные яйца" - это бредовые надежды.) Однако ему продолжали аплодировать после каждой фразы, чтобы посмотреть, какую еще он выкинет глупость. И действительно, закончив свою речь, Галл попытался повести толпу во дворец, чтобы скинуть меня с трона. Они последовали за ним длинной процессией по восемь человек в ряд, но, не дойдя шагов двадцать до внешних дворцовых ворот, внезапно остановились, предоставив ему идти дальше в одиночку, что он и сделал. Часовые у ворот пропустили его без единого слова, ведь он был сенатор, и Азиний, выкрикивая по моему адресу угрозы, прошествовал вперед, и только попав во внутренние покои дворца, осознал, что он один. (Толпа бывает не только глупа и труслива, порой она остроумна и жестока.) Вскоре его арестовали, и хотя вся эта история была смешна и нелепа, я не мог посмотреть на нее сквозь пальцы: я отправил его в изгнание, но не дальше Сицилии, где у него были родовые поместья.

- Убирайся и кукарекай на своей навозной куче, или кричи "и-аа" на своем поле с чертополохом, выбирай любое, но чтобы я тебя больше не слышал,сказал я уродливому злобному карлику.

Гавань в Остии все еще не была закончена, а у нас уже ушло шесть миллионов золотых. Самая трудная техническая задача заключалась в постройке острова между оконечностями двух огромных молов, и, хотите верьте, хотите нет, решил ее не кто иной, как я. Помните громоздкий корабль, построенный Калигулой для перевозки обелиска, на котором мы переправили в Британию верблюдов и слонов и доставили их обратно целыми и невредимыми? Он снова стоял в Остии; за это время он всего два раза покидал гавань, чтобы привезти из Египта цветной мрамор для постройки храма Венеры в Сицилии. Но капитан сказал мне, что судно становится непригодно к плаванию и он не рискнет снова выйти на нем в море. И вот однажды ночью, когда я лежал без сна, мне пришла в голову мысль: а что, если нагрузить его камнями и потопить? Это будет очень неплохое основание для острова. Но я тут же отказался от этой мысли - ведь не успеем мы нагрузить судно на четверть, как вода подступит к планширу, а стоит ему накрениться, все камни посыпятся в воду. Я подумал: "Вот была бы у нас под рукой Медуза Горгона, чтобы обратить весь корабль в одну колоссальную глыбу!" И эта причудливая мысль - мне часто в голову приходят такие фантазии, когда я крайне переутомлен,- породила поистине блестящую идею: почему бы не заполнить судно сравнительно легким цементом, а затем открыть люки и потопить его? В воде цемент твердеет.

Эта идея пришла мне в голову часа в два ночи, и я тут же хлопнул в ладоши, чтобы разбудить вольноотпущенника, и послал его за моим главным строителем. Примерно через полчаса - он жил на другом конце города - тот появился передо мной, едва переводя дух и дрожа всем телом: возможно, он ожидал, что его казнят за ту или иную оплошность. Я взволнованно спросил его, можно ли осуществить мой замысел, и с разочарованием услышал, что цемент недостаточно прочно застывает в морской воде. Однако приказал, чтобы в течение десяти дней он нашел способ этого добиться.

- Десять дней,- сурово повторил я.- В противном случае...

Он подумал, что "в противном случае..." было угрозой, но, если бы ему не удалось ничего сделать, я объяснил бы ему свою шутку: я хотел всего лишь сказать, что "в противном случае нам придется отказаться от этого плана". Страх сделал его более сообразительным, и в результате недели самых безумных экспериментов он добился того, что цемент намертво застывал при соприкосновении с морской водой. Это был особый цемент - смесь обычного, получаемого из цементных карьеров в Кумах, с глиной, найденной в окрестностях Путеол, и теперь это громадное судно легло нерушимым монолитом на дне моря у входа в гавань на вечные времена. Сверху мы построили остров, используя огромные камни и этот же цемент, а на острове - высокий маяк. С верха башни каждую ночь светит сигнальный огонь; питает его скипидарное масло. Огонь отражается от больших листов полированной стали, что удваивает его яркость и направляет свет постоянным потоком на устье реки. Чтобы построить гавань, понадобилось десять лет и двенадцать миллионов золотых, и до сих пор еще ведутся работы в канале, но это великий дар городу, и пока мы - хозяева морей, Рим не будет голодать.

Казалось, для меня и Рима все идет хорошо. Страна процветала, народ был доволен, армии повсюду одерживали победы: Авл закреплял мое завоевание Британии, блестяще выигрывая один за другим бои со все еще не покоренными нами племенами белгов на юге и юго-западе страны; религиозные обряды исполнялись регулярно и пунктуально; нужды не было даже в беднейших кварталах города. Я сумел наконец расквитаться со своими задолженностями в суде и нашел способ окончательно решить ряд дел. Мое здоровье не оставляло желать лучшего. Мессалина казалась мне еще прекрасней. Дети росли крепкие и здоровые, маленький Британик был развит не по летам, чем всегда отличались (я-не в счет) дети из рода Клавдиев. Единственное, что меня огорчало,- тот невидимый барьер, который стоял между мной и сенатом и который я был не в силах сломать. Я делал все, чтобы выказать уважение к сословию сенаторов, в особенности к тем, кто имел полномочия консула, и к судьям первого класса, но ответом мне было подобострастие и подозрительность, которые я ничем не мог объяснить и не знал, как с ними бороться. Я решил возродить старинную должность цензора, обязанности которого блюсти мораль при империи перешли к императору, и в этой популярной некогда должности снова преобразовать сенат, избавившись от тех, кто ставил мне палки в колеса или просто не приносил никакой поль-зы. Я повесил в здании сената уведомление, где просил его членов обдумать собственные обстоятельства и решить, может ли он по-прежнему служить Риму в своем качестве сенатора и, если он чувствует, что не отвечает необходимым требованиям по материальному положению или способностям, отказаться от должности. Я намекнул, что те, кто не откажутся сами, будут с позором исключены. Я поторопил события тем, что разослал личные предупреждения сенаторам, которых намеревался вывести из сословия в случае, если они не уйдут по собственному почину. Таким образом, я избавил сенат от ста человек, а тех, кто остался, возвел в патрицианское достоинство. Это расширение сословия патрициев имело то преимущество, что увеличивало число кандидатов для высших жреческих постов, а также предоставляло больший выбор невест и женихов для членов старых патрицианских семей, так как четыре патрицианских рода, основоположниками которых были последовательно Ромул, Луций Брут, Юлий Цезарь и Август, практически вымерли один за другим. Казалось бы, чем богаче и могущественнее род, тем быстрее и пышнее он будет разрастаться, но в Риме дело обстояло иначе.

Однако даже эта чистка сената не принесла ощутимых результатов. Дебаты были чистым фарсом. Однажды, во время моего четвертого консульства, когда я поставил на обсуждение некоторые правовые реформы, сенаторы отнеслись к этому так безучастно, что я был вынужден объясниться начистоту:

- Если вы одобряете мои предложения, сиятельные отцы, будьте добры сказать об этом сразу и не тратя лишних слов. Если не одобряете, внесите поправки, но сделайте это здесь и сейчас. И даже если вам нужно время, чтобы все обдумать, возьмите отсрочку, но помните - вы должны иметь свое мнение к тому дню, который будет назначен для дебатов. О каком достоинстве сената может идти речь, если консулы слово в слово повторяют высказывания друг друга; вы, когда очередь доходит до вас, не находите, что сказать, кроме как "я согласен", а в протоколах заседания будет записано: "Во время прений..."

В знак уважения к сенату я также вернул Грецию и Македонию в список сенатских провинций: мой дядя Тиберий сделал их императорскими. И восстановил право сената чеканить медную монету для обращения в провинциях, как это было при Августе. Ничто не вызывает такого уважения к верховной власти, как деньги; на золотых и серебряных монетах чеканили мой профиль, ведь, в конце концов, я был император и фактически отвечал почти за все управление страной, но на медяках вновь появилось знакомое всем "S. С.", а медь - это самая древняя, самая нужная и количественно самая важная разменная монета.

Непосредственным поводом для чистки сената послужило дело Азиатика.

46 г. н.э.

Однажды ко мне пришла Мессалина и сказала: - Помнишь, ты спрашивал себя, не кроется ли за отказом Азиатика от должности консула что-нибудь еще, кроме приведенной им причины, будто бы люди завидуют ему и подозревают неизвестно в чем - ведь его назначают вторично?

- Да, похоже, было, за этим стояло что-то еще.

- Так оно и есть. Я сейчас скажу тебе то, что мне следовало сказать уже давно: Азиатик страстно влюблен в жену Корнелия Сципиона. Что ты об этом думаешь?

- В Поппею? Эту молодую женщину с прямым носиком и дерзким взглядом? О да, она очень привлекательна. А что она сама об этом думает? Азиатик не молод и не красив, как ее муж, он лыс и тучен, но, спору нет, он самый богатый человек в Риме, а его сады - чудо!

- Боюсь, что Поппея скомпрометировала себя с Азиатиком. Ладно, буду говорить начистоту. Несколько недель назад Поппея пришла ко мне - ты ведь знаешь, как мы с ней дружны, вернее, как были дружны,- и сказала: "Мессалина, душечка, я хочу попросить тебя об очень большой услуге. Обещай никому не открывать того, о чем я тебя попрошу". Разумеется, я обещала. "Я влюбилась в Валерия Азиатика и не знаю, как мне быть. Мой муж ужасно ревнив, и если он узнает, он меня убьет. Главная помеха в том, что мой брачный контракт заключен по всей форме, а ты сама знаешь, как трудно в этом случае получить развод, если муж не пойдет навстречу. Прежде всего, теряешь детей. Как ты думаешь, ты не могла бы мне помочь? Не могла бы попросить императора поговорить с моим мужем, чтобы он дал мне развод и я вышла за Азиатика?"

- Я надеюсь, ты не сказала ей, что меня можно к этому склонить. Ох уж эти женщины...

- О нет, милый, напротив. Я сказала, что, если она никогда больше и словом не обмолвится об этом предмете, я постараюсь, ради былой дружбы, забыть то, о чем она просила, но если до меня донесутся хоть какие-то слухи и я узнаю, что они с Азиатиком по-прежнему ведут себя неподобающе, я тут же пойду к тебе.

- Молодец. Я рад, что ты так сказала.

- Вскоре после этого Азиатик отказался от консульства и - помнишь? - попросил разрешения сената посетить свои владения во Франции.

- Да, и пробыл там довольно долго. Стараясь забыть Поппею, полагаю. На юге Франции множество хорошеньких женщин.

- Ничего подобного. Все это время я следила за Азиатиком. Во-первых, он принялся дарить дорогие денежные подарки гвардейским капитанам, сержантам и знаменосцам. Он говорит, что делает это из благодарности за их верность тебе. Это, по-твоему, правдоподобно звучит, да?

- Ну, у него столько денег, что он не знает, куда их девать...

- Не смеши меня. Нет такого человека, сколько бы у него ни было денег, который не знал бы, куда их девать. Во-вторых, они с Поппеей до сих пор регулярно встречаются, когда бедный Сципион уезжает из города, и проводят вместе ночь.

- Где они встречаются?

- В доме братьев Петра. Они ее двоюродные братья. А в-третьих, Сосибий сказал мне позавчера по собственному почину, что он полагает, с твоей стороны не очень мудро отпускать Азиатика так надолго в его французские поместья. Когда я спросила его, что он имеет в виду, он показал мне письмо от своего друга, присланное из Вены; друг писал, что Азиатик почти не бывает в своих поместьях, а разъезжает по провинции и посещает самых влиятельных людей, он даже совершил поездку по Рейну, где проявил большую щедрость к солдатам гарнизонов. Ты, наверно, помнишь, что Вена - его родной город, и Сосибий говорит...

- Немедленно позови сюда Сосибия.

Сосибий был учитель Британика, выбранный мной самим на этот пост, так что, как вы понимаете, я питал полное доверие к его суждениям. Александрийский грек, он с юности занимался изучением ранних латинских авторов и слыл лучшим знатоком текстов Энния; он был как дома в республиканском периоде нашего прошлого, которое он знал куда лучше любого римского историка, включая меня, поэтому я решил, что он будет достойным примером для моего маленького сына. Сосибий вошел в комнату, и когда я спросил его, ответил вполне откровенно. Да, он считает Азиатика честолюбцем, вполне способным организовать переворот. Разве он однажды уже не выдвинул свою кандидатуру на пост императора против моей?

- Ты забываешь, Сосибий, что те два дня были стерты амнистией со страниц нашей летописи.

- Но Азиатик участвовал также в заговоре против твоего племянника, покойного императора, и хвастался этим на рыночной площади. Когда такой человек без всякой видимой причины отказывается от консульства и удаляется во Францию, где пользуется большим влиянием и еще увеличивает его, разбрасывая деньги направо и налево, и, без сомнения, говорит, будто отказаться от консульства его вынудила твоя ревность или то, что он защищал своих земляков французов...

Мессалина:

- Все совершенно ясно. Он обещал Поппее жениться на ней, а единственный способ это сделать - избавиться от нас с тобой. Он получит разрешение снова уехать во Францию и поднимет там бунт с помощью французских войск, а затем привлечет и те, что стоят на Рейне. А гвардия будет готова провозгласить его императором, как была готова провозгласить тебя: почему бы не получить еще по две сотни золотых на брата?

- Кто еще, как вы думаете, замешан в заговоре?

- Надо выяснить все насчет братьев Петра. Они недавно попросили вести в суде их дело адвоката Суилия, а он один из моих лучших агентов. Если против них есть какие-нибудь улики помимо того, что они предоставили Поппее и Азиатику спальню в своем доме, Суилий это раскроет, можешь на него положиться.

- Я не люблю шпионства и не люблю Суилия.

- Мы должны защитить себя, и Суилий сейчас - самое удобное оружие.

Мы послали за Суилием, и через неделю он представил первый отчет, подтверждавший все подозрения Мессалины. Братья Петра, несомненно, участвовали в заговоре. Старший из них уже давно распускал потихоньку слухи о видении, которое предстало ему как-то утром в полусне и которое астрологи истолковали самым устрашающим образом. Он якобы увидел мою голову, отсеченную от туловища и украшенную венком из белых виноградных листьев; толкование заключалось в том, что в конце осени я умру насильственной смертью. Младший брат - гвардейский полковник - действовал в качестве посредника между Азиатиком и гвардией. По-видимому, с Азиатиком и братьями Петра были связаны два моих старых друга, Педон Помпей, часто игравший со мной по вечерам в кости, и Ассарион, дядя моего зятя Помпея с материнской стороны, также имевший свободный доступ во дворец. Суилий высказал предположение, что им скорее всего будет поручено меня убить во время дружеской игры в кости. Кроме того, в числе сообщников были две племянницы Ассариона, сестры Тристония, связанные интимными отношениями с братьями Петра.

Ничего не остается, решил я, как ударить первыми. Я отправил командующего гвардией Криспина во главе роты гвардейцев, чья верность была вне подозрений, на виллу Ассариона в Байях, и там Азиатик был арестован. В наручниках и кандалах его привели ко мне во дворец. Вообще-то я должен был предъявить ему свои обвинения перед сенатом, но я не знал, как широко распространился заговор и как далеко зашел. Могли раздаться голоса в его защиту, а я вовсе не хотел этого допускать. Я допросил его в своей комнате в присутствии Мессалины, Вителлия, Криспина, Помпея и главных советников.

Роль общественного обвинителя играл Суилий, и, глядя на стоявшего перед ним Азиатика, я подумал: если уж бывает вина написана на лице человека, так она написана на этом лице. Но должен сказать, что Криспин не сообщил ему, в чем его обвиняют,- он и сам этого не знал,- а мало кто из нас может после неожиданного ареста со спокойной совестью смотреть на своих судей. Я помню, как отвратительно себя чувствовал, когда меня арестовали по приказу Калигулы за то, что я якобы поставил свою печать как свидетель на поддельном завещании. А Суилий был на редкость безжалостный обвинитель и даже видом своим внушал страх. У него было худое холодное лицо, седые волосы, черные глаза, а своим длинным указательным пальцем он делал выпады и размахивал, как мечом. Начал он с того, что осыпал Азиатика дождем комплиментов и издевок, которые, как все мы понимали, были лишь прелюдией к гневным грозовым разрядам брани и оскорблений. Он спросил Азиатика легким, якобы дружеским, тоном, когда именно он намерен посетить вновь свои французские владения - до сбора винограда? И что он думает об условиях землепашества в окрестностях Вены? И можно ли их сравнить с условиями в рейнской долине?

- Но не бери на себя труд отвечать,- сказал Суилий.- Меня так же мало интересует, хорош ли под Веной ячмень и громко ли там кукарекают петухи, как это на самом деле интересовало тебя.

Затем Суилий перешел к подаркам Азиатика в гвардии: спору нет, он-верный подданный, но не боится ли Азиатик, что простаки военные могут неправильно истолковать его щедрость?

Азиатик все тяжелей дышал - он явно нервничал. Суилий подошел к нему ближе, как "охотник" на арене амфитеатра, когда его пущенные издалека стрелы попадают в цель: зверь ранен, и теперь в ход пойдет копье.

- Подумать только, что я называл тебя другом, обедал за твоим столом, позволил себе обмануться твоей любезностью, твоим благородным происхождением, любовью и доверием, которые ты хитростью снискал у нашего милостивого императора и всех честных граждан Рима. Тебя, грязное животное, педераст, сатир из борделя! Льстивый совратитель сердец и тел наших верных мужественных солдат, тех самых солдат, коим доверена священная особа нашего цезаря, безопасность города и благоденствие всей империи. Где ты находился вечером во время пира в честь дня рождения императора? Ведь тебя приглашали на него. Был болен, да? Очень болен, не сомневаюсь. Я вскоре представлю суду самых отборных из твоих "хворых" друзей, молодых гвардейцев, подхвативших свою болезнь у тебя, ты, мерзкий распутник.

И так далее, и тому подобное. Азиатик смертельно побледнел, на лбу блестели крупные капли пота. Цепь его звенела, когда он смахивал их. По правилам судебного разбирательства он не мог отвечать, пока не наступило время для защиты, но в конце концов он не выдержал и вскричал хрипло:

- Спроси своих сыновей, Суилий. Они не будут отрицать, что я мужчина.

Его призвали к порядку. Суилий перешел к интрижке Азиатика с Поппеей, но долго на этом не останавливался, словно это самый несущественный пункт обвинения, а не самый важный, и этим заманил Азиатика в ловушку: тот не признал ничего из поставленного ему в вину. Если бы Азиатик был умней, он не стал бы опровергать того, что склонил Поппею к прелюбодеянию, а отвергал бы все остальное. Но он отрицал все и тем самым подтвердил свою вину. Суилий вызвал свидетелей, по большей части молодых солдат. Главного из них, молодого рекрута с юга Италии, попросили опознать Азиатика. Видимо, ему сказали заранее, что тот, кто столь противоестественно его совратил, лыс, так как он указал на Палланта. Раздался громкий взрыв смеха: всем было известно, что Паллант разделяет со мной ненависть к этому греху, к тому же он был в тот вечер распорядителем на празднике.

Я чуть было тут же не прекратил разбирательство, но затем подумал: возможно, у свидетеля плохая память на лица - как у меня самого,- и то, что он не смог опознать Азиатика, никак не снимает с того других обвинений. Но когда я попросил Азиатика опровергнуть, если он может, пункт за пунктом то, в чем его уличает Суилий, голос мой звучал мягче. Он попытался это сделать, но не смог удовлетворительно объяснить свои передвижения по Франции, а уж что касается его интрижки с Поппеей, тут все его показания были ложными. Обвинение в том, что он совращал гвардейцев, я счел недоказанным. Говорили они под присягой деревянным неестественным голосом, свидетельствующим о том, что их слова были заранее выучены наизусть, и когда я задавал им вопросы, они лишь повторяли сказанное. Но, с другой стороны, я никогда не слышал, чтобы гвардейцы отвечали в суде иначе,- они привыкли к муштре.

Я приказал выйти всем, кроме Вителлия, молодого Помпея и Палланта - Мессалина разразилась слезами и выбежала из комнаты за несколько минут до того - и заявил, что не вынесу Азиатику приговор, не заручившись сперва их одобрением. Вителлий сказал, что вина Азиатика бесспорна, и он лично так же поражен и огорчен этим, как я сам; Азиатик-его старый друг, любимец моей матери Антонии, которая использовала свое влияние при дворе, чтобы способствовать продвижению по службе их обоих. Он сделал блестящую карьеру и всегда был в числе первых, когда надо было выполнить долг перед родиной: добровольно отправился за мной в Британию, а если не подоспел к решающему сражению, причиной тому была буря, а не трусость с его стороны. Поэтому, если Азиатик помешался в уме и предал собственное прошлое, можно все же проявить снисходительность: дать ему возможность погибнуть от собственной руки; хотя, строго говоря, он заслужил, чтобы его скинули с Тарпейской скалы, а затем с позором сволокли к Тибру и бросили в воду. Вителлий сказал также, что Азиатик фактически признал свою вину, отправив ему сразу же после ареста записку, где умолял, ради их старинной дружбы, добиться для него оправдания, а на худой конец - разрешения самому покончить с собой.

- Он знал,- добавил Вителлий,- что судить его ты будешь честно и справедливо, как всегда. Поэтому чем мое вмешательство могло ему помочь? Если он виноват, его осудят, если невиновен - будет оправдан.

Молодой Помпей заявил, что Азиатик не заслуживает милосердия, но, возможно, он думал о собственной безопасности: в числе пособников Азиатика называли Ассариона и сестер Тристония, а они - родственники Помпея, и он хотел доказать мне свою преданность.

Я отправил Азиатику записку, где уведомлял его, что откладываю судебное разбирательство на сутки и на это время он будет освобожден от оков. Он, естественно, должен был понять, что это значит. А Мессалина поспешила к Поппее, предупредить о том, что Азиатик вот-вот будет осужден, и посоветовать, чтобы она предвосхитила суд над собой и свою казнь, покончив жизнь самоубийством. Я об этом ничего не знал.

Азиатик умер не дрогнув. Он потратил последний день жизни на то, чтобы привести в порядок дела, ел и пил, как обычно, и гулял в Лукулловых садах (как они все еще назывались), давая инструкции садовникам насчет деревьев, цветов и прудов. Когда он увидел, что его погребальный костер сложили слишком близко к аллее грабов, он страшно рассердился и оштрафовал вольноотпущенника, выбравшего это место, на сумму, равную его трехмесячному жалованию. "Неужели ты не понимаешь, идиот, что при ветре пламя доберется до этих чудесных старых деревьев и испортит весь вид?" Его последние слова, обращенные к семье, когда он лежал в теплой ванне, а врач был готов перерезать ему артерию на ноге, были: "Прощайте, мои дорогие друзья. Если бы я умер из-за темных махинаций Тиберия или ярости Калигулы, мне было бы не так обидно, но оказаться жертвой доверчивости слабоумного Клавдия, быть преданным женщиной, которую я любил, и другом, которому я доверял!.." Он был убежден, что все подстроили Поппея и Вителлий.

Через два дня я пригласил Сципиона к обеду и спросил, как поживает его жена: я хотел тактично ему напомнить, что прекращу все это дело, если он по-прежнему любит Поппею и готов ее простить.

- Она мертва, цезарь,- сказал он и зарыдал, обхватив голову руками.

Родные Азиатика, Валерии, желая показать, что они осуждают его предсмертные слова, были вынуждены подарить Мессалине в качестве умилостивительной жертвы Лукулловы сады: хотя тогда я этого не подозревал, именно они были истинной причиной смерти Азиатика. Я привлек к суду братьев Петра и казнил их, после чего сестры Тристония покончили с собой. Что касается Ассариона, его смертный приговор я, по-видимому, тоже подписал, хотя ничего об этом не помню. Когда я велел Палланту предупредить Ассариона, что его ждет разбирательство, мне доложили о его казни и показали приговор, судя по всему не поддельный. Должно быть - единственное объяснение, которое я могу предложить,- Мессалина или ее покорное орудие Полибий засунули его между других важных бумаг, принесенных на подпись, и я подмахнул его, не читая. Теперь-то я знаю, что со мной постоянно играли такие штуки; пользуясь моим плохим зрением (у меня так уставали глаза, что я с трудом разбирал буквы, и то лишь при естественном свете), они "читали" мне вслух вместо официальных бумаг и писем, под которыми я должен был поставить подпись, выдуманные тут же на месте тексты, не имеющие ничего общего с подлинными документами.

Примерно в это же время умер Виниций; от яда. Я слышал несколько лет спустя, что он отказался спать с Мессалиной и что она подсыпала ему яд собственной рукой; спору нет, он умер на следующий день после обеда во дворце. Вполне возможно, что это правда. Так что теперь те трое - Виниций, Винициан и Азиатик,- кто соперничал в свое время со мной, претендуя на императорский трон, были мертвы, и смерть их, как все полагали, лежала на моей совести. Однако совесть моя была чиста. Винициан и Азиатик действительно оказались предателями, а Виниция я считал жертвой несчастного случая. Но сенат и римский народ знали Мессалину лучше, чем я, и ненавидели меня из-за нее. Вот что было невидимым барьером между ними и мной, и никто не отваживался сломить его.

В результате моей возмущенной речи по поводу Азиатика, которую я произнес на той сессии, где сенаторы присудили Сосибию и Криспину денежные подарки за их услуги, сенат по собственному почину отказался в мою пользу от своего права давать его членам разрешение покидать Италию под любым предлогом.

ГЛАВА XXVI

Моя дочь Антония уже несколько лет как вышла за молодого Помпея, но детей у них пока не было. Однажды вечером я навестил ее в отсутствие молодого Помпея и спросил, почему это у нее всегда теперь такой мрачный и недовольный вид. Да, согласилась она, а с чего ей быть довольной? Я намекнул, что она чувствовала бы себя гораздо счастливей, если бы у нее был ребенок, и сказал, что, по моему мнению, долг молодой здоровой женщины, у которой есть слуги и куча денег, иметь не только одного, но нескольких детей. Антония вспыхнула:

- Отец, только дурак может ожидать, что он снимет урожай с поля, где ничего не посеяно. Не вини поле, вини его хозяина. Он сеет соль, а не семена.

И, к моему удивлению, она объяснила, что их брачные отношения с Помпеем не были должным образом завершены, мало того, мой зять обращается с ней самым гнусным образом. Я спросил, почему она не сказала об этом раньше, и она ответила - из страха, что я ей не поверю, ведь я никогда не любил ее так, как ее сводную сестру и брата; к тому же Помпей хвастается, будто может заставить меня плясать под свою дудку - я верю каждому его слову. Какие же у нее были шансы? Вдобавок ей пришлось бы свидетельствовать в суде о тех издевательствах, которым он ее подвергает. Ей не выдержать такого позора.

Я возмутился, как и любой другой отец на моем месте, и заверил ее, что люблю ее всем сердцем и лишь из-за нее относился к Помпею с таким уважением и доверием. Я поклялся честью, что немедленно отомщу негодяю, даже если подтвердится лишь половина ее слов, И скромность ее не пострадает: дело это никогда не попадет в суд. Что толку быть императором, если не можешь хоть изредка воспользоваться своими привилегиями для решения собственных дел,это хоть как-то возместит труд, ответственность и огорчения, которые сопряжены с императорским постом. Когда оно ждет Помпея домой?

- Он вернется около двенадцати,- сказала Антония уныло,- и примерно в час уйдет к себе. Сперва он напьется. Девять шансов из десяти, что он возьмет с собой в постель этого мерзкого Лисида; он купил его на распродаже имущества Азиатика за двадцать тысяч золотых и с тех пор ни на кого больше не смотрит. Для меня это даже в своем роде облегчение. Видишь теперь, насколько все ужасно, если я говорю, что мне лучше, чтобы Помпей спал с Лисидом, чем со мной. Да, было время, когда я любила Помпея. Странная штука любовь, ты не находишь?

- Успокойся, моя бедняжка Антония. Когда Помпей окажется в своей комнате и ляжет спать, зажги две масляные лампы и поставь их здесь на подоконник. Это будет сигнал. Остальное предоставь мне.

Она поставила лампы на окно за час до рассвета, затем спустилась и велела привратнику открыть парадную дверь. За дверью был я. Я привел с собой Гету и двух гвардейских сержантов и отправил их наверх, а сам остался с Антонией в вестибюле. Она выслала из дома всех слуг, кроме привратника, бывшего с самого детства моим рабом. Мы стояли, взявшись за руки, взволнованно прислушиваясь, не донесутся ли из спальни крики или возня, но не было слышно ни звука. Время от времени Антония принималась плакать. Вскоре к нам спустился Гета и доложил, что мое приказание выполнено: Помпей и раб Лисид были убиты одним и тем же ударом дротика.

Впервые я отомстил за личную обиду, пустив в ход свою власть императора, но, если бы я и не был императором, я чувствовал бы то же самое и сделал бы все, чтобы уничтожить Помпея; и хотя закон, наказующий за противоестественные действия, уже много лет не имеет силы, поскольку присяжные не желают выносить по нему обвинительный приговор, согласно этому закону Помпей заслужил смерть. Моей виной было то, что я казнил его без суда и следствия, но как иначе я мог поступить, не боясь замараться? Когда садовник обнаруживает, что одну из его лучших роз губит мерзкое насекомое, он не несет его на суд садовников, он давит его тут же собственными руками. Несколько месяцев спустя я выдал Антонию за Фауста, потомка диктатора Суллы, скромного, способного и трудолюбивого юношу, который оказался превосходным зятем. Два года назад он был консулом. У них родился ребенок, мальчик, но он был очень слабенький и скоро умер, а больше детей у Антонии не будет из-за вреда, нанесенного ей по небрежности повивальной бабкой во время первых родов.

Вскоре после этого я казнил Полибия, бывшего в это время моим советником игр и развлечений, так как Мессалина привела доказательства, что он продает право римского гражданства и кладет деньги в свой карман. Эта весть меня просто сразила. Подумать только, Полибий уже много лет обманывает меня! Я обучал его с самого детства и безоговорочно ему верил. Он помогал мне написать по просьбе сената официальную автобиографию для государственного архива - мы только-только кончили ее. Я относился к нему так дружески, что когда однажды мы расхаживали с ним по дворцу, обсуждая какой-то вопрос древней истории и к нам приблизились консулы с положенным утренним приветствием, я не отослал его. Это ущемило их самолюбие, но если я не был слишком горд, чтобы ходить рядом с Полибием и выслушивать его мнение, с чего бы им гордиться? Я предоставил ему полную свободу и не помню, чтобы он когда-нибудь этим злоупотребил, хотя однажды в театре он действительно слишком дал волю языку. Играли комедию Менандра, и когда актер произнес строку:

Ужели быть кнуту в преуспеянье, кто-то за кулисами громко засмеялся. Возможно, Мнестер. Так или иначе, все обернулись и стали смотреть на Полибия, который, будучи советником игр и развлечений, должен был наводить порядок среди актеров: если кто-нибудь из них держался слишком независимо, Полибий приказывал его жестоко выпороть.

И тут Полибий крикнул в ответ:

- О да, но Менандр говорит также в своей "Фессалии":

Те коз пасли, теперь у власти царской.

Это был намек на Мнестера, который в юности пас коз в Фессалии, а теперь, как все знали, был последним предметом страсти Мессалины.

Как мне стало впоследствии известно, Мессалина одновременно находилась в любовной связи и с Полибием, и тот оказался настолько глуп, что приревновал ее к Мнестеру. Вот она и отделалась от него, о чем я вам уже рассказал. Остальные мои советники восприняли казнь Полибия как личное оскорбление - они сплотились в очень тесную гильдию, всегда покрывали друг друга и никогда не оспаривали мою милость и не завидовали один другому. Полибий ничего не сказал в свою защиту, не желая, по-видимому, подставлять под удар своих собратьев, многие из которых, должно быть, были замешаны в той же позорной торговле римским гражданством.

Что до Мнестера, то теперь случалось не раз, что он не появлялся на сцене, хотя его имя значилось на афишах. Театр взрывался возмущенными криками. Я, должно быть, стал совсем глупцом: хотя его отсутствие всегда совпадало с головной болью Мессалины, не позволяющей ей пойти в театр, мне и на ум не пришло сделать из этого выводы, а ведь они напрашивались сами собой. Мне несколько раз приходилось извиняться перед публикой и обещать, что это не повторится.

Один раз я сказал в шутку:

- Уважаемые, не хотите ли вы обвинить меня в том, что я прячу его в дворце?

Замечание это вызвало громовой хохот. Все, кроме меня, знали, где находится Мнестер. Когда я возвращался во дворец. Мессалина всегда посылала за мной; я находил ее в постели, в затемненной комнате, на глазах - влажная повязка. Она говорила еле слышно:

- Ах, дорогой, неужели Мнестер опять не танцевал? Значит, я ничего не потеряла. Я лежала здесь и просто исходила завистью. Один раз я даже поднялась и принялась одеваться, чтобы все же пойти, но боль была такая, что пришлось снова лечь. Пьеса была очень скучной без него?

Я говорил обычно:

- Мы должны настоять на том, чтобы он выполнял свои обязательства. Нельзя так, раз за разом, обращаться с римлянами.

Мессалина вздыхала:

- Не знаю, не знаю. Он такой ранимый, бедняжка. Как женщина. Великие артисты всегда такие. Говорит, у него чуть что-ужасные головные боли. И, если он чувствовал себя сегодня хоть на одну десятую так, как я, настаивать на его выступлении было бы просто жестокостью. И он не притворяется. Он любит свое дело и очень расстроен, когда подводит зрителей. Оставь меня сейчас, любимый. Я попробую уснуть.

Я на цыпочках выходил из спальни, и больше о Мнестере не говорилось... пока все не повторялось сначала. Однако я никогда не был о нем очень высокого мнения, в отличие от большинства. Его сравнивали с нашим великим актером Росцием, который во времена республики достиг таких высот в своем искусстве, что стал эталоном мастерства и совершенства. Люди до сих пор говорят о способном архитекторе, ученом историке и даже ловком кулачном бойце "настоящий Росций", что довольно глупо. Мнестера можно было сравнить с Росцием лишь в таком, весьма приблизительном, смысле. Не спорю, я никогда не видел Росция на сцене. Сейчас не осталось никого, кто бы видел его. Мы должны полагаться на мнение наших прапрадедов, а они все сходились на том, что главной целью Росция было "держаться в образе", и кого бы он ни изображал: благородного короля, хитрого сводника, хвастливого солдата или просто клоуна, тем он и был, как живой, без всякой аффектации. А Мнестер немилосердно ломался, и хотя все его па и жесты были действительно милы и грациозны, в конечном счете актером его не назовешь: просто миловидный юноша с ловкой парой ног и способностью к хореографическим импровизациям.

В это самое время, после четырех лет командования армией, из Британии вернулся Авл Плавтий, и я имел удовольствие убедить сенат предоставить ему триумф. Однако это был не полный триумф, как бы мне хотелось, а малый, или овация. Если заслуги генерала так велики, что недостаточно пожаловать за них триумфальные украшения и, вместе с тем, по каким-то техническим причинам, он не может претендовать на полный триумф, ему дают овацию. Например, если война еще не совсем завершена, или было пролито недостаточно крови, или противник не считается достойным - как было давным-давно при подавлении восставших рабов во главе со Спартаком, хотя с ним было куда трудней справиться, чем со многими чужеземными царями. В случае с Авлом Плавтием возражение сената состояло в том, что его победы, по их мнению, были не настолько значительны, чтобы позволить нам отвести из Британии войска. Поэтому он въехал в город не на триумфальной колеснице, а верхом, на голове вместо лаврового венка был венок из мирта, и он не держал жезла в руке. Процессию не возглавляли сенаторы, не было трубачей, и, когда пришли в храм, Авл принес в жертву богам не быка, а овна. Но во всем остальном овация не отличается от полного триумфа, и, чтобы показать, что отнюдь не моя зависть помешала Авлу получить те же почести, какие были присуждены мне, я выехал ему навстречу, когда он приближался к Риму по Священной дороге, поздравил с победами, предложил ему ехать справа от меня (более почетное место) и сам поддерживал его, когда он поднимался на коленях по капитолийским ступеням. Я выступал в качестве хозяина у него на пиру, а когда пир закончился и мы провожали Авла домой с факельным шествием, снова поместил его справа от себя.

Авл был очень мне за все это признателен, но еще более, как он сказал мне без свидетелей, был благодарен за то, что я замял скандал по поводу участия его жены в христианской вечере (членов этой еврейской секты теперь называют христианами) и предоставил ему самому ее судить. Он сказал, что, когда женщина не может избежать разлуки с мужем - а здоровье его жены не позволяло ей последовать за ним в Британию,- она чувствует себя одиноко, ей приходят в голову странные фантазии, и она становится легкой добычей для шарлатанов от религии, особенно для иудеев и египтян. Но она хорошая женщина и хорошая жена, и он уверен, что она скоро излечится от этих глупостей. Он был прав. Два года спустя я арестовал всех главарей христиан, находящихся в Риме, и вместе с проповедниками старой иудейской веры выслал из страны; жена Авла очень помогла мне выловить их.

Эмоциональное воздействие христианства так сильно прежде всего потому, что его приверженцы утверждают, будто Иешуа, или Иисус, восстал из мертвых, чего не было ни с кем из людей, разве что в легендах; после того, как его распяли, он посещал друзей, ничуть, по-видимому, не пострадав от своих не очень-то приятных переживаний, ел и пил с ними, чтобы доказать свою телесную сущность, а затем вознесся на небо в сиянии славы. И нельзя доказать, что все это выдумки, потому что сразу после его казни началось землетрясение и большой камень, которым был завален вход в пещеру, где положили тело, оказался сдвинутым в сторону. Стражники в ужасе разбежались, а когда вернулись, труп исчез; судя по всему, был похищен. Стоит подобным слухам появиться на Востоке, их не остановишь, а доказывать их нелепость в государственном эдикте - не уважать самого себя. Однако я все же отправил в Галилею, где христиан больше всего, строжайший указ о том, что осквернение могил будет считаться тяжким преступлением, караемым смертной казнью. Но хватит тратить время на этих нелепых христиан: мне надо продолжать собственную повесть.

Я должен рассказать еще о трех буквах, которые я добавил в латинский алфавит, о больших секулярных играх, которые я отпраздновал в Риме, о новом цензе римских граждан, о том, как я возродил древнее искусство прорицаний, пришедшее в упадок, о различныхважных императорских эдиктах и о законах, принятых по моему совету и настоянию сенатом. Хотя, пожалуй, лучше сперва вкратце закончить рассказ о Британии: вряд ли теперь, когда Авл Плавтий благополучно вернулся домой, то, что произошло там в дальнейшем, сильно заинтересует моих читателей. На место Авла я послал некоего Остория, и ему там пришлось очень трудно. Авл полностью покорил южную часть страны - равнинную Британию, но, как я уже говорил, племена, живущие в горах Уэльса, и воинственные северные племена продолжали делать набеги на границы новой провинции, Каратак женился на дочери царя Южного Уэльса и теперь лично возглавлял его армию. Прибыв в Британию, Осторий сразу же заявил, что отберет оружие у всех жителей провинции, которых заподозрит в неверности,тем самым он получал возможность послать основные силы против племен по ту сторону границ, оставив на юге лишь небольшой гарнизон. Это вызвало всеобщее возмущение, а икены - наши добровольные союзники - решили, будто его слова относятся и к ним. Они подняли бунт, и Осторий, находившийся в Колчестере, неожиданно оказался перед угрозой нападения огромной армии, состоявшей из северо-восточных племен, не имея в своем распоряжении ни одного регулярного полка: они были в центральных областях страны или далеко на западе острова, и он мог опереться лишь на французские и батавские вспомогательные соединения. Осторий все же решил рискнуть, он немедленно начал бой и выиграл его. Конфедерация икенов запросила мира и получила его на легких условиях, а Осторий продвинул регулярные полки на север, захватив полностью всю территорию до границ с бригантами, где он остановился. Бриганты - мощная федерация диких племен, занимающих север Британии до самого последнего узкого мыса; на несколько сотен миль к северу простирается только еще один остров, где в неизведанных грозных горах живут лишь вселяющие ужас рыжие гаэлы. Осторий подошел к реке Ди, впадающей в Ирландское море на западе страны, и принялся грабить долину, когда ему донесли, что на них с тыла надвигаются бриганты. Он повернул обратно и разбил значительные силы врага, взяв в плен несколько сот человек, в том числе сына короля и несколько танов. Король бригантов торжественно поклялся в течение десяти лет соблюдать почетный мир, если пленники будут освобождены, и Осторий согласился на это, но оставил королевского сына и пятерых танов в качестве заложников, хотя и под именем гостей. Это развязало ему руки, теперь он мог начать боевые действия против Каратака, засевшего в Уэльских горах. Для защиты уже покоренных земель Осторий использовал три из имевшихся у него четырех регулярных полков, расквартировав один в Карлсоне на Аске, два других - в Шрусбери на Северне. Остальная часть острова охранялась только вспомогательными войсками, за исключением Линкольна, где стоял Девятый полк, и Колчестера, где находилась колония ветеранов, получивших там землю, скот и рабов. Эта колония была первым нашим поселением в Британии, и я послал им письмо с разрешением основать храм в честь бога Августа.

Осторию потребовалось три года, чтобы покорить Южный и Средний Уэльс. Каратак был отважный противник, и, когда его с остатками армии оттеснили в Северный Уэльс, он сумел воспламенить жившие там племена своей храбростью. Но в конце концов Осторий победил его в последней битве, где мы тоже понесли тяжелые потери, и взял в плен его жену, дочь, зятя и двух племянников, находившихся в британском лагере. После отчаянной схватки в арьергарде армии сам Каратак с боем отошел на северо-восток и через несколько дней появился при дворе королевы бригантов (ее отец, король, умер, и она была единственным оставшимся в живых членом королевской семьи, не считая принца, который остался заложником у Остория, так что соплеменникам пришлось ее короновать). Каратак уговаривал ее продолжать войну, но королева была неглупа. Она заковала его в цепи и отправила к Осторию в доказательство того, что она верна клятве, данной ее отцом. Осторий в ответ отправил к ней обратно знатных заложников, за одного из которых она вышла замуж. Принца, своего брата, королева казнила, так как стало известно, что он струсил на поле боя, в отличие от ее мужа, который был взят в плен, лишь получив семь ран и прикончив пять римских солдат. Эта королева, по имени Картимандуя, оказалась самым верным нашим союзником. Она поссорилась с мужем, сказавшим, что он не считает себя связанным клятвой старого короля и не намерен поддерживать с нами мир. Не сумев убедить бригантов пойти на нас войной, он ушел в Южный Уэльс и поднял там новый бунт. Наш гарнизон в Карлсоне был внезапно атакован превосходящими силами британцев. Врага удалось отбить, но мы потеряли батальонного командира и восемь ротных Второго полка. Вскоре после этого два батальона французских вспомогательных войск, отправленных на фуражировку, также подверглись внезапному нападению и были поголовно уничтожены. Осторий, измученный тремя годами беспрерывных боев, принял эти неудачи слишком близко к сердцу, заболел и умер, бедняга, хотя ему могло бы служить утешением то, что накануне сенат присудил ему триумфальные украшения. Это произошло два года назад. Я послал в Британию вместо него генерала по имени Дидий, но пока он туда добирался, Четырнадцатый полк был разбит в решающей битве и ему пришлось отступить в свой лагерь, оставив пленных в руках врагов.

Затем муж Картимандуи покинул Южный Уэльс и напал на нее саму в отместку за то, что она убила его двух братьев, замысливших против нее заговор. Она обратилась за помощью к Дидию, и он отправил к ней четыре батальона Девятого полка и два - батавцев. С ними и своим войском она нанесла поражение мужу, взяла его в плен и заставила поклясться в повиновении ей самой и дружбе с Римом. Затем она простила его, и теперь они правят вместе, по-видимому в мире и согласии; с тех пор мы больше не слышим о вылазках за границу замиренных областей. Тем временем Дидий восстановил порядок в Южном Уэльсе.

А теперь позвольте мне попрощаться с моей Британией, провинцией, которая дорого нам обошлась, как в деньгах, так и в живой силе, и пока что мало дала взамен, если не считать славы. Но я полагаю, что завоевание острова в конечном итоге послужит на пользу Рима, и если мы будем относиться к британцам с доверием и справедливостью, из них получатся хорошие союзники, а в дальнейшем и хорошие граждане. Богатство страны заключается не только в зерне, металлах и скоте. Больше всего империя нуждается в людях, и если она может увеличить свои ресурсы, присоединив к себе земли, где живет честный, отважный и трудолюбивый народ, это куда лучшее приобретение, чем любой остров в Индии, откуда привозят специи, или золотоносный район Центральной Азии. Верность, проявленная королевой Картимандуей и ее танами, мужество, выказанное королем Каратаком в самых тяжелых обстоятельствах,наисчастливейшие предзнаменования будущего.

Каратака привезли в Рим, и я объявил всеобщий праздник по этому поводу. Весь город вышел на улицы посмотреть на него. Гвардейская дивизия построилась на плацу перед лагерем, я сидел на помосте трибунала, специально воздвигнутого у лагерных ворот. Прозвучали трубы, вдалеке показалась небольшая процессия и направилась по полю к нам. Впереди шел отряд пленных британских солдат, за ними - приближенные таны Каратака, затем фургоны, набитые разукрашенными конскими попонами, хомутами и оружием - не только самого Каратака, но и тем, что он завоевал в войнах с соседями,захваченными в его лагере в Кефн-Карнедде; за фургонами - его жена, зять и племянники и наконец сам Каратак. Он шел, высоко подняв голову, не глядя ни направо, ни налево, пока не приблизился к самому помосту. Здесь он горделиво поклонился и попросил разрешения обратиться ко мне. Я ответил согласием, и он заговорил так искренне и благородно, да еще на такой превосходной латыни и так бегло, что я прямо позавидовал ему: я никудышний оратор и вечно запутываюсь в собственных фразах.

- Цезарь, ты видишь меня в цепях, просящего даровать мне жизнь после того, как я семь долгих лет противился римскому оружию. Я продержался бы еще семь лет, если бы королева Картимандуя, которой я доверил свою жизнь, не презрела священного обычая нашего острова - гостеприимства. В Британии, когда человек просит пустить его в дом и хозяин делит с ним хлеб, и соль, и вино, то хозяин отвечает за жизнь гостя своей собственной жизнью. Однажды некий человек попросил убежища при дворе моего отца, короля Цимбелина, и, преломив с ним хлеб, открыл, что он убийца моего деда. Но отец сказал: "Ты мой гость. Я не могу причинить тебе зла". Заковав меня в цепи и отправив к тебе, королева Картимандуя сделала больше чести тебе как ее союзнику, чем себе как королеве бригантов.

Я по доброй воле признаюсь в своих ошибках. Письмо, которое мой брат Тогодумн написал тебе с моего согласия и одобрения, было настолько же глупым, насколько грубым. Мы были тогда молоды и самонадеянны и, поверив слухам, недооценили силу римских войск, верность генералов и твой талант полководца. Если в дни благоденствия я был бы столь же умерен в своих притязаниях, как знатен и удачлив на поле брани, не сомневаюсь, что я вошел бы в этот город как друг, а не как пленник и ты удостоил бы меня королевского приема, ведь я - сын моего отца Цимбелина, которого Божественный Август уважал как своего союзника и повелителя, подобно ему самому, множества покоренных племен.

Что касается моего длительного сопротивления, то, поскольку целью твоей было захватить мое королевство и королевства моих союзников, мне не за что просить прощения. У меня были воины и оружие, колесницы, кони и сокровища: нет ничего удивительного, что я не пожелал расставаться с ними. Вы, римляне, хотите властвовать над всеми народами земли, но это вовсе не значит, что все народы сразу же признают вашу власть. Сперва вы должны доказать свое право господствовать, доказать мечом. Война между нами тянулась не один год, цезарь; твои армии шли за мной по пятам, от племени к племени, от форта к форту, но и сами вы понесли тяжелые потери; теперь я схвачен, и победа наконец в ваших руках. Если бы в той первой битве, при Медвее, я сдался твоему помощнику Авлу Плавтию, я был бы недостоин вас как враг, и он не послал бы за тобой, и ты никогда не отпраздновал бы заслуженного тобой триумфа. А потому отнесись с уважением к своему противнику теперь, когда он сломлен и унижен, даруй ему жизнь, и твое милосердие не будет забыто ни в твоей стране, ни в моей. Британия станет чтить милость победителя, если Рим признает храбрость побежденного.

Я подозвал Авла.

- Что до меня, я готов дать свободу этому доблестному королю. Посадить его снова на британский трон я не могу, это будет сочтено слабостью. Но я склонен оставить его здесь как гостя Рима и назначить ему содержание, соответственное его нуждам, а также освободить его семью и танов. Что ты скажешь?

Авл ответил:

- Цезарь, Каратак показал себя храбрым и благородным врагом. Он не пытал и не казнил пленных, не отравлял колодцев, сражался честно и держал слово. Если ты дашь ему свободу, я почту за честь протянуть ему руку и предложить свою дружбу.

Я освободил Каратака. Он торжественно поблагодарил меня:

- Да будет у каждого римлянина такое же великодушное сердце!

В тот же вечер Каратак и его семья ужинали во дворце. Авл тоже был там, и мы, три бывалых воина, подогретые добрым вином, заново перевоевали всю Брентвудскую битву. Я рассказал Каратаку о том, как мы с ним чуть не сошлись в поединке. Он рассмеялся и сказал:

- Знай я это тогда!.. Но если ты по-прежнему хочешь сразиться, я готов. Завтра утром, на Марсовом поле. Ты - верхом на своей кобыле, я - пеший? При нашей разнице в возрасте это будет только справедливо.

Хочу привести здесь еще одно высказывание Каратака, которое стало широко известным:

- Не могу понять, благородные господа, как, владея таким великолепным городом, где дома похожи на мраморные утесы, лавки - на королевские сокровищницы, храмы - на видения друидов, о которых они рассказывают, вернувшись из королевства мертвых, вы можете зариться на то жалкое добро, что находится в наших бедных хижинах.

ГЛАВА XXVII

Искупительные игры, называемые Терентийскими или Секулярными, празднуются в Риме в ознаменование начала каждого столетнего цикла или века людей. Торжества посвящаются Плутону и Прозерпине, богам подземного мира, и длятся три дня и три ночи. Историки сходятся во мнении, что ввел эти игры как государственный праздник некий Публикола, из рода Валериев, в двести пятнадцатом году со времени основания Рима, том самом году, когда Клавдии переселились в Рим из страны сабинов; но еще за сто десять лет до этого праздник этот по указанию дельфийского оракула вошел в семейные ритуалы Валериев. Публикола поклялся, что игры эти будут происходить в начале каждого цикла до тех пор, пока существует Рим. С тех пор было пять таких празднеств, но с разными интервалами, так как никто точно не знает, когда именно начинается новый цикл. Иногда за основу летоисчисления брали, подобно древним этрускам, естественный цикл в сто десять лет, иногда - римский гражданский цикл в сто лет, а иногда игры назначались, как только становилось ясно, что никого из участников предыдущих игр нет в живых.

46 г. н.э.

Самый последний праздник при республике был в шестьсот седьмом году после основания Рима, и единственные игры с тех пор происходили в семьсот тридцать шестом году при Августе. Эту дату никак нельзя оправдать, так как с прошлых игр прошло более ста двадцати лет, и Август, вернее Совет пятнадцати - его советники по религиозным делам,- не принимали в расчет ни официальный, или естественный, цикл в сто и сто десять лет, ни год смерти последнего человека, участвовавшего в предшествующих играх, а руководствовались предполагаемой датой первого празднества в девяносто седьмом году после основания Рима. Должен сознаться, что в своей истории религиозных реформ я признал эту дату правильной, но лишь потому, что, осмелься я критиковать Августа по этому весьма важному поводу, мне грозили бы серьезные неприятности с моей бабкой Ливией. Не буду вдаваться в подробности и скажу лишь, что его расчеты были бы неправильны, даже если бы первые игры действительно имели место именно тогда, но Август и тут ошибся. Я сделал отсчет от первых игр Публиколы, беря за единицу естественный цикл в сто десять лет (яснее ясного, что именно такой была длина цикла для самого Публиколы), пока не достиг шестьсот девяностого года после основания Рима. Вот когда на самом деле должны были быть последние игры, а затем - лишь в восьмисотом году, том самом, к которому мы подошли в этой истории, а именно на седьмом году моего правления.

Характер каждого цикла предопределен теми событиями, которые случаются в первый год. Первый год предыдущего цикла ознаменовался рождением Августа, смертью Митридата Великого, победой Помпея над финикийцами и захватом им Иерусалима, неудавшимся покушением Катилины на народные свободы и принятием на себя Цезарем звания великого понтифика. Нужно ли указывать вам, каково значение каждого из этих событий? Нужно ли говорить, что во время последовавшего цикла нашим войскам было суждено одерживать победы за пределами Рима, а империи расширять свои пределы, народным свободам быть подавленными, а роду Цезарей стать рупором богов? Теперь я намеревался искупить все грехи и преступления этого старого цикла и начать новый цикл торжественными жертвоприношениями. Ибо в этом самом году я рассчитывал завершить свои реформы. И тогда я верну бразды правления процветающей теперь и хорошо организованной нации в руки сената и римского народа, из которых они так надолго были вырваны.

Я обдумал свой план во всех деталях. Мне было ясно, что, если править страной станет сенат под руководством консулов, избираемых на один год, ничего хорошего из этого не выйдет: такой срок был недостаточным. И армии не по вкусу, если главнокомандующий постоянно меняется. Коротко говоря, мой план заключался в том, чтобы отдать в дар народу императорскую казну - за исключением той суммы, на которую я смогу дальше жить как частное лицо,- и императорские провинции, включая Египет, и издать закон, по которому смена власти должна происходить не чаще, чем раз в пять лет. Консулы предыдущего пятилетнего срока правления вместе с представителями римского народа и всадников формируют правительство, которое будет советами и практической помощью содействовать в руководстве страной тому из них, кому выпадет жребий стать их главой, так называемым верховным консулом. Каждый из членов правительства будет нести ответственность за определенное ведомство, соответствующее одному из тех ведомств, что я создавал все эти годы при помощи моих вольноотпущенников, или за управление одной из пограничных провинций. Избранные на очередной срок консулы станут служить связующим звеном между верховным консулом и сенатом и исполнять свои традиционные обязанности апелляционных судей, а трибуны будут служить связующим звеном между верховным консулом и римским народом. Консулы будут избираться из числа сенаторов путем общих выборов, а в случае чрезвычайного положения в стране надо прибегнуть к всенародному голосованию. Я продумал ряд остроумных мер предосторожности, гарантирующих соблюдение моей конституции, и поздравил себя с тем, что она вполне реальна. Мои вольноотпущенники останутся в качестве постоянных должностных лиц, в ведении которых будут все правительственные чиновники, и новое правительство сможет извлечь пользу из их советов. Таким образом, достоинства монархического правления, искупающие его недостатки, будут сохранены без ущерба для республиканских свобод. А чтобы была довольна армия, я включу в новую конституцию пункт о выплате каждые пять лет дарственных денег в количестве, пропорциональном успехам наших войск за границами Рима и росту благосостояния в его пределах. Губернаторами внутренних провинций будут назначаться сенаторы и те из всадников, кто поднялся до высших командных должностей в армии.

Пока что я никому не рассказывал о своих планах и с легким сердцем продолжал работать. Я был уверен, что стоит мне доказать добровольным отречением от престола, что у меня никогда не было намерений становиться тираном, а к казням без суда и следствия, совершенным по моему приказу, меня принудили обстоятельства, все мои мелкие проступки будут прощены ради тех огромных преобразований, которые я осуществил, и все подозрения наконец рассеятся. Я говорил себе: "Август всегда обещал, что откажется от престола и восстановит республику, но так и не сделал этого из-за Ливии. То же говорил Тиберий, но и он этого не сделал, так как боялся всеобщей ненависти, которую вызвал жестокосердием и деспотизмом. Но я действительно собираюсь отказаться от престола, мне ничто не может помешать. Совесть моя чиста, а Мессалина не Ливия".

47 г. н. э.

Секулярные игры праздновались не летом, как в прошлый раз, а двадцать первого апреля, в пастуший праздник, так как именно в этот день Ромул и его пастухи основали Рим восемьсот лет назад. Следуя примеру Августа, я ввел в них и другие божества, помимо бога подземного мира, хотя Терент, углубление вулканического происхождения на Марсовом поле, где по традиции происходят Секулярные игры, считающийся входом в преисподнюю, оставался центром праздника,- его превратили во временный театр и украсили разноцветными плошками. За несколько месяцев до этого дня я разослал повсюду герольдов, чтобы созвать горожан (по старинной формуле) "на праздник, который не видел никто из живущих ныне на земле и никто из живущих ныне на земле больше не увидит". Кое у кого это вызвало насмешки, так как немало стариков и старух еще помнили игры, устроенные Августом шестьдесят четыре года назад, а некоторые даже участвовали в них. Но это была традиционная формула, и не я виноват, что Август устроил игры не тогда, когда надо.

Утром первого дня Совет пятнадцати роздал всем свободнорожденным горожанам со ступеней храма Юпитера на Капитолийском холме и храма Аполлона на Палатинском холме факелы, серу и битум для очищения, а также пшеницу, овес и бобы, часть которых должна была быть принесена в жертву паркам, а часть пойти на уплату актерам, участвующим в празднике. Рано утром во всех главных храмах Рима одновременно были совершены жертвоприношения Юпитеру, Юноне, Нептуну, Минерве, Венере, Аполлону, Меркурию, Церере, Вулкану, Марсу, Диане, Весте, Геркулесу, Августу, Латоне, паркам и Плутону с Прозерпиной. Но центральным событием дня, которое все стремились увидеть, было принесение в жертву Юпитеру белого быка, а в жертву Юноне - белой телки. Затем мы отправились процессией с Капитолия в Терент, распевая хором гимны в честь Аполлона и Дианы. Днем были гонки колесниц, гладиаторские бои и травля диких зверей в цирке и амфитеатре, а также сценические представления в театре Помпея.

В девять часов вечера, после того, как все Марсово поле освятили, окропив водой и окутав парами горящей серы, я принес в жертву паркам трех ягнят на трех подземных алтарях, построенных на берегу Тибра, а сопровождавшие меня горожане, размахивая горящими факелами, приносили в дар паркам пшеницу, овес и бобы и пели покаянные гимны. Кровью ягнят побрызгали на алтарь, а тела сожгли. В Теренте снова пели гимны, и вся искупительная часть праздника прошла с большой торжественностью. Затем разыгрывались сцены из римских легенд, в том числе показывался балет, иллюстрирующий бой между тремя братьями Горациями и тремя братьями Куриациями, который произошел в день первого празднования игр родом Валериев.

На следующий день благороднейшие матроны Рима во главе с Мессалиной собрались на Капитолии и обратились с мольбами к Юноне. Продолжались игры так же, как накануне: в амфитеатре убили триста львов и сто медведей, не говоря уж о быках и множестве гладиаторов. В ту ночь я принес в жертву Матери Земле черного борова и черную свинью. В последний день прекрасные юноши и девушки, числом три раза по девять, пели хором греческие и латинские гимны в святилище Аполлона и были принесены в жертву белые волы. Эта честь была оказана Аполлону за то, что Секулярные игры первоначально возникли по указанию его оракула. В гимнах молили о том, чтобы сам Аполлон, его сестра Диана, мать Латона и отец Юпитер защитили все большие и малые города и сельские районы римской империи. Одним из гимнов была знаменитая "Юбилейная песнь" Горация в честь Аполлона и Дианы, которая вовсе не казалась, как вы, может быть, думаете, устаревшей: по правде сказать, один стих этого гимна куда больше подходил для нашего времени, чем для того, когда он был написан:

Пусть он, жаркой мольбой вашей тронутый,

Горе войн отвратит с мором и голодом

От народа, направив

Их на персов с британцами!15

Гораций писал эти строки, когда Август только задумал войну против Британии, но из его похода ничего не вышло, и британцы не были официально нашими противниками, как сейчас.

Еще жертвоприношения всем богам, еще гонки колесниц, еще гладиаторские бои, еще травля диких зверей и атлетические состязания. В эту ночь я принес в Теренте в жертву Плутону и Прозерпине черного овна, черную овцу, черного быка, черную телку, черного борова и черную свинью; на этом игры закончились и больше не повторятся, пока не пройдет еще сто десять лет. Они прошли без сучка, без задоринки, за все эти три дня не было ни единой ошибки в ритуале, ни единого дурного знамения. Когда я спросил Вителлия, понравился ли ему праздник, он ответил: "Праздник был превосходным, поздравляю и желаю тебе долгих лет жизни". Я рассмеялся, и он попросил прощения за свою рассеянность. Он подсознательно отождествил день рождения Рима с моим днем рождения, объяснил Вителлий, и надеется, что его оговорка будет служить предзнаменованием того, что я доживу до самого преклонного возраста крепким и здоровым и совершу еще много замечательных деяний. Но Вителлий прекрасно умел играть комедию; я уверен теперь, что он приготовил свою шуточку за много недель до того.

Для меня самым главным моментом праздника, вселившим в мою душу наибольшую гордость, были Троянские игры, состоявшиеся на третий день на Марсовом поле, когда мой маленький Британик, которому только недавно исполнилось шесть лет, принял участие в схватке наравне с мальчиками вдвое его старше и управлялся со своим пони и оружием не хуже Гектора или Каратака. Ему достались самые бурные приветствия зрителей. Все отмечали его поразительное сходство с моим братом Германиком и предсказывали ему великолепные триумфы, как только он подрастет и сможет принять участие в военных походах. В этих играх участвовал также мой внучатый племянник, мальчик одиннадцати лет, сын моей племянницы Агриппиниллы. Звали его Луций Домиций16. Я уже упоминал о нем, но только вскользь. Сейчас пришло время рассказать о нем поподробней.

Он был сыном Гнея Домиция Агенобарба (Медной Бороды), моего родича с материнской стороны, который имел репутацию самого жестокого человека в Риме. Жестокость передавалась в их роду по наследству, как и рыжая борода, и люди говорили: не удивительно, что у них медные бороды,- они как раз под стать железным лицам и свинцовым сердцам. В юности Домиций был в числе приближенных Гая Цезаря, в бытность того на Востоке, и уморил собственного вольноотпущенника, заперев его в комнате без питья и еды - не считая соленой рыбы и сухого хлеба - за то, что тот отказался напиться до беспамятства на его дне рождения. Когда Гай услышал об этом, он сказал, что не нуждается больше в его услугах и не числит его больше своим другом. Домиций отправился обратно в Рим и по пути, в приступе раздражения, внезапно пришпорил коня, проезжая по деревенской улице, и задавил, отнюдь не случайно, маленькую девочку, игравшую на дороге в куклы. Однажды он затеял на открытом рынке ссору со всадником, которому был должен деньги, и выдавил ему пальцем глаз. Мой дядя Тиберий приблизил к себе Домиция в последние годы правления, когда он водил компанию с самыми жестокими и подлыми людьми, чтобы, как полагали, чувствовать себя на их фоне хоть в какой-то степени добродетельным. Он выдал за Домиция свою приемную внучку, мою племянницу Агриппиниллу, и у них был единственный ребенок, этот Луций. Когда друзья принялись поздравлять Домиция с рождением наследника, он пробурчал: "Оставьте свои поздравления при себе, болваны. Если бы вы были истинными патриотами, вы бы в колыбели задушили это отродье. Неужели вы не понимаете, что нет такого порока на свете, человеческого и нечеловеческого, которому не предавались бы на пару мы с Агриппиниллой, и что этому чертенку суждено стать бедствием для нашей незадачливой страны? Мои слова не просто догадка: кто-нибудь из вас видел его гороскоп? Дрожь пробирает от одного взгляда".

Домиция арестовали по двойному обвинению в измене и кровосмесительной связи с сестрой Домицией - конечно, второе обвинение было простой формальностью, во времена Тиберия оно ничего не значило. К счастью для Домиция, Тиберий своевременно умер, и Калигула освободил своего друга. А вскоре умер и сам Домиций - от водянки. В завещании Калигула был назван сонаследником и получил две трети его имущества. А когда Калигула сослал Агриппиниллу на остров, он прибрал к рукам и оставшуюся треть. Так что Луций был практически сиротой и нищим. Однако его тетка Домиция (не путайте ее с Домицией Лепидой, ее сестрой и матерью Мессалины) взяла его к себе. Это была женщина, для которой в жизни существовало одно - удовольствия, и побеспокоилась о маленьком Луций она лишь потому, что ему предсказано было стать императором; Домиция хотела быть с ним в хороших отношениях. Что она собой представляла, ясно видно по тому, каким учителям она доверила образование племянника; это были бывший балетный танцор, сириец, деливший благосклонность Домиции с бывшим гладиатором из Тироля, вышеупомянутый тиролец и ее парикмахер-грек. Они дали мальчику прекрасное разностороннее образование.

Когда спустя два года Агриппинилла вернулась в Рим, в ее сердце не вспыхнули никакие материнские чувства по отношению к сыну, и она сказала Домиции, что та может оставить его у себя еще на несколько лет; она хорошо ей заплатит, лишь бы снять с себя ответственность. Я вмешался и велел Агриппинилле взять мальчика домой; она взяла вместе с ним и учителей, так как без них он отказывался к ней ехать, а Домиция завела себе новых любовников. Агриппинилла заодно прихватила и мужа Домиции, бывшего консула, и вышла за него замуж, но вскоре они поссорились и разошлись. Следующим событием в жизни Луция было покушение на него; во время послеполуденной сиесты два человека, не замеченные привратником, который тоже спал, вошли в дом через парадный вход, поднялись наверх, не встретили никого в коридорах и стали ходить по ним, пока не наткнулись на раба, спавшего перед дверью одной из спален; решив, что это та самая, которая им нужна, они вошли, увидели на кровати спящего Луция, вытащили кинжалы и на цыпочках подкрались к нему. В следующую минуту они стремглав выскочили из комнаты с криком: "Змея, змея!" Хотя шум взбудоражил весь дом, не было сделано никаких попыток их задержать, и они спаслись бегством. А напугала их кожа кобры, которая лежала на подушке мальчика. Он обвязывал ее вокруг ноги как средство против золотухи, от которой он очень страдал в детстве, и, видимо, играл с ней перед сном. В затененной комнате ее легко было принять за живую кобру. Я теперь думаю, что убийцы были подосланы Мессалиной, она ненавидела Агриппиниллу, но по той или иной причине не осмеливалась в открытую в чем-нибудь ее обвинить. Во всяком случае, по городу распространились слухи, что у постели Луция стоят на страже две кобры, и Агриппинилла всячески их поддерживала. Она поместила кожу в золотой браслет, в виде змеи, чтобы мальчик всегда его носил, и говорила друзьям, будто ее действительно нашли у него на подушке, видимо она была сброшена там. Сам Луций хвастался перед товарищами, что его на самом деле охраняет кобра, но утверждать, будто их две,- преувеличение, сам он больше одной не видел. Она всегда пьет воду из его кружки. Больше на него не было совершено ни одного покушения.

Луций, как и Британик, был очень похож на своего деда, моего дорогого брата Германика, но мне это сходство было ненавистным. Черты их были схожи, как две капли воды, но честность, благородство, великодушие и скромность, написанные на лице Германика, на лице его внука уступили место коварству, криводушию, низости и тщеславию. И все же большинство людей не видели этого, ослепленные говорящей о вырождении утонченностью, сменившей мужественную красоту деда: Луций обладал той женственной миловидностью, которая умиляла мужчин, и прекрасно знал свою силу: каждое утро он тратил на туалет, особенно на прическу - он носил длинные волосы,- не меньше времени, чем мать или тетка. Его учитель-парикмахер холил своего смазливого питомца так же ревностно, как главный садовник в Лукулловых садах холит плоды на знаменитых персиковых шпалерах или редкостную белую вишню, которую Лукулл привез с Черного моря. Было странно видеть Луция на Марсовом поле с мечом, щитом и копьем в руках; обращался он с ними правильно, так, как его научил учитель-тиролец, бывший некогда гладиатором, и все же его движения больше напоминали танец, чем отработку боевых приемов. Когда в том же возрасте с оружием упражнялся Британик, вам казалось, что слышен лязг оружия, звуки труб, стоны и крики, видны потоки вражеской крови, а при взгляде на Луция в воображении возникал только плеск аплодисментов, разносящийся по театру, розы и золотые монеты, дождем осыпающие сцену.

Но хватит о Луции. Поговорим об исправлениях, которые я внес в латинский алфавит, это более приятная тема. В моей предыдущей книге я уже объяснил, какие три новые буквы я счел необходимыми для современного языка: согласную "в", гласную между "и" и "у", соответствующую греческому ипсилону, и согласную, которую до сих пор мы передавали при помощи сочетаний "бс" и "пс". Я намеревался ввести их после триумфа, но затем отложил это до начала нового цикла. Я объявил о своем плане в сенате на следующий день после окончания Секулярных игр и получил одобрение. Но я сказал, что это новшество может лично затронуть каждого жителя империи и что я не хочу навязывать его римским гражданам в спешке и против воли, поэтому предлагаю провести по этому поводу через год плебисцит.

А пока что я выпустил прокламацию, где объяснял пользу своего проекта. Я указывал, что, хотя мы привыкли считать алфавит таким же священным и незыблемым, как месяцы года, или порядок цифр, или знаки Зодиака, на самом деле это не так: все на свете подвержено изменению и исправлению. Юлий Цезарь внес поправки в календарь, привычная нумерация изменена и расширена, многие названия созвездий звучат по-иному, даже звезды, из которых они состоят, не бессмертны - например" семь Плеяд со времен Гомера сократились до шести, так как исчезла звезда Стеропа или, как ее называли еще, Электра. То же относится и к латинскому алфавиту. Изменились не только очертания латинских букв, но и само их значение, ведь они стали обозначать другие звуки. Латинский алфавит был заимствован у дорийских греков во времена ученого царя Эвандра, а греки первоначально взяли его у Кадма, когда тот прибыл в Грецию с финикийским флотом, а финикийцы переняли его у египтян. Это все тот же алфавит, но общее тут лишь имя. На самом деле египетское письмо было в виде рисунков животных и растений, которые с течением времени делались все более абстрактными и наконец превратились в иероглифы; финикийцы заимствовали и изменили их, греки, в свою очередь, заимствовали и изменили эти уже измененные буквы, а латиняне переняли у них и модифицировали алфавит, четырежды подвергшийся изменению. В примитивном греческом алфавите было всего шестнадцать букв, но постепенно появлялись новые буквы, пока их не стало двадцать четыре, а в некоторых городах двадцать семь. В первом латинском алфавите насчитывалось всего двадцать букв, так как три шипящих согласных и буква "Z" были сочтены излишними. Однако через пятьсот лет после основания Рима ввели букву "G" на смену "С", а еще позже в алфавит вернули "Z". И все же, по моему мнению, наш алфавит еще не идеален. Возможно, в начале будет непривычно- если страна проголосует за предложенные мной изменения - употреблять удобные новые формы вместо старых, но это скоро пройдет, и для поколения мальчиков, которых станут учить на иной лад, усвоить их вообще не составит труда. Разве непривычность и неудобство нашего календаря, измененного сто лет назад, когда один год пришлось растянуть на пятнадцать месяцев и, соответственно, изменить в каждом месяце число дней - да, там было на что жаловаться,- оказалось так уж трудно преодолеть? Вряд ли кто-нибудь сейчас захочет вернуться к старому летосчислению.

Что вам сказать? Все с ученым видом обсуждали этот вопрос, но, пожалуй, он никого особенно не волновал - хоть так, хоть этак - во всяком случае, меньше, чем меня. Когда наконец состоялся плебисцит, подавляющее большинство голосов было отдано новым буквам, но скорее, думаю, как любезность по отношению ко мне, чем из реального понимания дела. Сенат проголосовал за их немедленное внедрение, и теперь их можно видеть во всех официальных документах и всех видах письменности начиная с поэм, ученых трактатов и юридических комментариев до аукционных афиш, требований об уплате долга, любовных записочек и непристойных выражений, нацарапанных мелом на стенах домов.

Я хочу сейчас коротко сообщить о своих общественных работах, декретах и реформах, которые относятся ко второй половине моего правления; этим я, так сказать, освобожу место, чтобы описать последние, мучительные главы моей жизни. Ибо я достиг теперь поворотного пункта этой истории, того перелома, как говорят трагики, после которого хотя я и продолжал исполнять свои императорские обязанности, делал это совсем с иным настроением.

Я закончил строительство акведуков. Построил много сотен миль новых дорог и починил старые. Запретил ростовщикам одалживать деньги молодым людям с погашением долга после смерти отцов - отвратительные сделки; процент всегда был грабительский, и нередко случалось, что отец безвременно умирал, вопреки законам природы. Эта мера была направлена в защиту честных отцов против расточительных сыновей, но я позаботился и о честных сыновьях расточительных отцов: постановил не трогать законное наследство сына при конфискации имущества отца за долги или уголовное преступление. Я издал также указ в защиту женщин, освободив их от обременительной опеки родичей по отцовской линии и запретив отдавать приданое в залог за мужние долги.

По совету Палланта, я выдвинул в сенате тут же принятый законопроект о том, что, если свободнорожденная женщина выходит за раба без ведома его хозяина, она тоже становится рабыней, но если она делает это с его ведома и согласия, она остается свободной и лишь ее дети от этого брака делаются рабами. Этот законопроект имел забавные последствия. Сенатор, назначенный в тот год консулом, обидел Палланта за несколько лет до того и боялся, что, вступив в должность, может столкнуться с трудностями, если не добьется его расположения. Я не хочу сказать, что его ожидания подтвердились бы, вряд ли Паллант стал бы ему мстить, он куда менее подвержен злопамятству, чем я; но так или иначе, у сенатора было тревожно на душе. Поэтому он внес в сенат предложение, чтобы Палланту дали почетное звание судьи первого класса и сто пятьдесят тысяч золотых за то, что он оказал стране такую большую услугу - выработал этот законопроект и убедил сенаторов принять его. Тут с места вскочил овдовевший муж Поппеи Сципион и заговорил с иронией, напомнившей мне Галла и Гатерия, сенаторов во времена правления моего дяди Тиберия.

- Я поддерживаю это предложение. И вношу еще одно: объявить этому выдающемуся человеку всенародную благодарность. Кое-кто из нас, дилетантов-генеалогов, не так давно обнаружил, что он прямой потомок царя Аркадии Палланта, предка того любителя и знатока литературы царя Эвандра, о котором недавно упоминал наш милостивый император, того самого Палланта, что дал свое имя Палатинскому холму. Он заслужил всенародную благодарность, говорю я, не только тем, что составил этот законопроект - неоценимая любезность! - но и тем, что проявил великодушие и скромность, скрыв свое царственное происхождение и предоставив себя к услугам сената, словно он - никто, мало того, соизволив считаться всего-навсего вольноотпущенником императора, хотя и его советником.

Сципиону никто не осмелился возразить, а я прикинулся наивным младенцем, который принял все это всерьез, и не наложил свое вето. Это было бы несправедливо по отношению к Палланту. Но как только объявили перерыв, я послал за ним и рассказал о предложении Сципиона. Паллант вспыхнул, не зная, то ли оскорбиться за насмешку, то ли радоваться, что сенат публично признал, какую важную роль он играет в государственных делах Рима. Он спросил меня, как ему следует ответить, и я сказал:

- Тебе нужны эти деньги?

- Нет, цезарь, я человек состоятельный.

- Состоятельный? Давай послушаем, сколько ты стоишь. Говори правду, я не рассержусь.

- Когда я в последний раз был в банке, я насчитал три миллиона.

- Чего? Серебряных монет?

- Нет, золотых.

- Пресвятые боги! И все - добытые честным трудом?

- До последней полушки. Люди обращаются с просьбой добиться какой-нибудь милости, и я всегда говорю: "Я ничего вам не обещаю". А они отвечают: "Мы и не надеемся, что ты что-нибудь для нас сделаешь. Пожалуйста, прими этот скромный дар в знак признательности за то, что ты был так добр и выслушал нас". На это я любезно улыбаюсь и кладу деньги в банк. Они к твоим услугам, цезарь, если они тебе нужны. Ты сам это знаешь.

- Да, Паллант, знаю. Но я и понятия не имел, что ты так богат.

- У меня никогда не было времени тратить деньги.

И это истинная правда. Паллант работал, как раб на галере. Поэтому я сказал ему, что я позабочусь, чтобы сенаторам не удалось над ним посмеяться, и посоветовал отказаться от денег, но принять звание. Он согласился на это, и я торжественно заверил сенат, что Паллант был очень доволен честью, которую ему оказали, присудив звание судьи первого класса, но предпочитает по-прежнему жить скромно - ему хватает того, что есть.

Сципион не желал уступать. Он внес новое предложение - просить меня, чтобы я уговорил Палланта уступить настояниям сената и принять в дар деньги. Предложение прошло. Но мы с Паллантом стояли на своем. По моему совету он отказал в просьбе и мне, и сенату, и фарс закончился еще одним предложением, выдвинутым Сципионом и принятым сенатом: поздравить Палланта с его бережливостью (читай: скупостью). Это поздравление было, по указанию сената, выгравировано на медной доске. Я думаю, вы согласитесь, что в дураках остались не мы с Паллантом, а Сципион и сенаторы.

Я ограничил гонорар адвокатов сотней золотых за одно дело. Это ограничение было направлено против таких людей, как Суилий, обвинявший Азиатика. Суилию было не труднее заставить присяжных дать обвинительный или оправдательный приговор, чем крестьянину пригнать своих свиней на рынок. Он брался вести любое дело, самое безнадежное, лишь бы полностью получить свой гонорар - четыре тысячи золотых. И величина этой суммы, не менее, чем его самоуверенность и красноречие, с каким он обращался к суду, оказывала соответствующее воздействие на присяжных. Разумеется, изредка даже Суилию не удавалось выиграть дело, поскольку вина его клиента говорила сама за себя и скрыть ее не представлялось возможным; тогда, чтобы не утратить своей репутации в суде - ведь она пригодится ему в дальнейшем, когда у него будет хоть какой-то шанс на успех,- Суилий практически науськивал присяжных на собственного клиента. В связи с этим был крупный скандал: богатый всадник, обвиненный в том, что он ограбил вдову одного из своих вольноотпущенников, заплатил ему обычное вознаграждение, а Суилий предал его, как было описано выше. Всадник пошел к Суилию и потребовал вернуть ему четыре тысячи золотых. Суилий сказал, что сделал все возможное, и отказался вернуть деньги - это, мол, будет опасным прецедентом. Всадник покончил с собой на пороге его дома.

Этим ограничением гонорара адвокатов, получать который в республиканские времена считалось незаконным, я подрывал их влияние на присяжных, и теперь, обсуждая приговор, они стали больше полагаться на факты. Я вел с адвокатами настоящую войну. Частенько, выступая в качестве судьи, я с улыбкой предупреждал остальных членов суда:

- Я человек старый илегко выхожу из терпения. Вполне возможно, что я скорее решу дело в пользу той стороны, которая изложит факты коротко, откровенно и ясно, даже если эти факты изобличают их неправоту, чем в пользу той стороны, которая, будучи правой, напортит сама себе, устраивая здесь неуместное, пусть и блестящее, театральное представление.- И приводил цитату из Гомера:

Тот ненавистен мне, как врата ненавистного ада,

Кто на душе сокрывает одно, говорит же другое17.

Я всячески способствовал появлению адвокатов совсем иного толка: людей, не обладающих красноречием и даже не имеющих большого опыта, но зато отличающихся здравым смыслом, приятным голосом и умением свести любое дело к его простейшим элементам. Лучшего из них звали Агафон. Когда он быстро, точно - одно удовольствие слушать - вел чье-либо дело, я всегда принимал на веру его слова,- если не было доказательств обратного,- чтобы побудить остальных адвокатов следовать по его стопам.

Судебное и правовое заведение Телегония, этого "высокоученого и красноречивого оратора и юриста, гражданина Рима и Афин", было закрыто три года назад. Вот как это произошло. Однажды в апелляционном суде, где в тот день вел заседание я сам, появился жирный, суетливый, коротко остриженный человек и выступил в собственную защиту. Это был Телегоний. На него наложили большой штраф в уголовном суде за то, что по его наущению один из его рабов убил во время спора очень ценного раба Вителлия. Выяснилось, что раб Телегония, будучи в цирюльне, напустил на себя невероятную важность, заявляя, будто он адвокат и оратор. Начался спор между ним и рабом Вителлия, ждавшим, когда подойдет его очередь бриться; тот считался лучшим поваром в Риме (после моего) и стоил по меньшей мере десять тысяч золотых. Раб Телегония, у которого был достаточно хорошо подвешен язык, с язвительными шуточками стал сравнивать ораторский и поварской талант. Повар Вителлия не хотел затевать ссору и лишь спокойно высказался в том духе, что вряд ли можно проводить сравнение между тем, кто плохо владеет искусством красноречия, и тем, кто хорошо владеет искусством кулинарии, и добавил, что вправе ожидать от рабов, уступающих ему в цене, если не почтения, то хотя бы вежливости, ведь он стоит по крайней мере в сто раз больше, чем его оппонент. Тот, доведенный до ярости явным сочувствием повару со стороны всех остальных, выхватил у цирюльника бритву и полоснул ею по горлу повара с криком: "Я научу тебя, как спорить с людьми Телегония". Телегония оштрафовали на сумму, равную стоимости повара, на том основании, что поступок его раба явился следствием маниакальной уверенности, будто в споре неопровержим только личный аргумент, внушенной владельцем Судебного и правового заведения всем его служащим. Телегоний требовал обжалования приговора, доказывая, что никак не мог подстрекать своего раба к насилию, ибо даже девиз его заведения "Язык сильней клинка", а это является прямым указанием прибегать в споре только к такому оружию. Он мотивировал свое требование также тем, что в тот день было очень жарко, а его рабу нанесли тяжелое оскорбление, посчитав, будто он стоит каких-то жалких сто золотых - ведь наименьшая сумма, которую можно запросить за этого высококвалифицированного служащего, составляет пятьдесят золотых в год,- и поэтому будет только справедливо предположить, что повар сам навлек на себя смерть своим вызывающим поведением.

Вителлий явился в суд в качестве свидетеля.

- Цезарь,- сказал он,- я вот как смотрю на это дело. Раб Телегония убил моего шеф-повара, добрейшего человека, хоть он никому не позволял наступать себе на ногу, подлинного артиста в своем деле, как ты сам знаешь, ведь ты не раз расхваливал его подливы и пироги. Мне придется выложить не меньше десяти тысяч золотых, чтобы найти ему замену, да и тогда, можешь не сомневаться, мне не достать никого, кто был бы и в половину так хорош. Его убийца, желая возвысить ораторское искусство и унизить кулинарное, произносил, дословно, фразы, которые имеются в руководстве Телегония; кроме того, оказалось, что в этом же руководстве, в разделе "Свобода", есть много параграфов, где в самых пылких выражениях автор пытается оправдать того, кто прибегает к оружию, когда ему отказывает здравый смысл и не хватает аргументов.

Телегоний стал задавать Вителлию вопросы и, должен признать, чуть было не одержал над ним верх, но тут случайный посетитель суда поверг всех в изумление. Это был алабарх Александр, волею судеб оказавшийся в Риме и зашедший из любопытства в суд. Он передал мне записку:

"Человек, называющий себя Телегонием, гражданином Рима и Афин,- мой беглый раб по имени Иоанн, который родился в моем доме от рабыни сирийки. Я потерял его двадцать пять лет назад. Ты найдешь букву "А", обведенную кружком на его левом бедре. Это наше семейное клеймо.

Подпись: алабарх Александр".

Я приостановил слушание дела, служители вывели из зала Телегония и удостоверились в том, что он действительно принадлежит Александру. Только представьте, изображать из себя римского гражданина в течение двадцати пяти лет! Вся его собственность, за исключением десяти тысяч золотых, присужденных Вителлию, должна была перейти в руки государства, но я отдал половину алабарху. В ответ алабарх преподнес мне Телегония, а я дал его Нарциссу в полное его распоряжение. Нарцисс поручил ему полезное, хоть и скромное дело - вести судебные протоколы.

Таким вот образом я и правил. Я сильно расширил римское гражданство, желая, чтобы провинции, население которых верно Риму, добронравно и живет в благоденствии, как можно скорее получили тот же гражданский статус, что Рим и прочие области Италии. Первым городом северной Франции, для которого я добился гражданства, был Аутун.

Затем я провел перепись римских граждан.

48 г. н.э.

Их общее число, включая детей и женщин, достигло пяти миллионов девятисот восьмидесяти четырех тысяч семидесяти двух человек, по сравнению с четырьмя миллионами девятьюстами тридцатью семью тысячами, которые дала перепись в год смерти Августа, и четырьмя миллионами двумястами тридцатью тремя тысячами согласно переписи, проведенной на следующий год после смерти моего отца. Написанные на странице книги, цифры эти, которые можно охватить одним взглядом, не производят особого впечатления, но поставьте за ними живых людей. Если бы все римские граждане пошли вереницей мимо меня быстрым шагом, носок к каблуку, понадобилось бы два года, пока передо мной появился бы последний. И это только те, кто обладает полным гражданством. А если бы в этот ряд встало все население империи, куда теперь можно зачислить Британию, Марокко и Палестину, числом более семидесяти миллионов, на то, чтобы пройти передо мной, им понадобилось бы в двенадцать раз больше времени, а именно двадцать четыре года, а за двадцать четыре года родилось бы новое поколение, так что мне пришлось бы сидеть там до конца своих дней, а люди все двигались бы мимо меня непрерывным потоком,

Скользили и текли потоком бесконечным, и ни одно лицо не появилось бы дважды. Числа - настоящий кошмар! Только подумать, что в первом пастушьем празднике, устроенном Ромулом, участвовало всего три тысячи триста человек! К чему это все приведет?

В отчете о своей деятельности на императорском посту я прежде всего хочу подчеркнуть, что, по крайней мере до этого момента, я действовал, насколько позволяло мое разумение, радея об общем благе в самом широком смысле слова. Я не был ни жестоким тираном, ни упрямым реакционером и не стремился безумно к крупной ломке всего, что существовало до меня; я пытался всюду, где это было возможно, сочетать великодушие со здравым смыслом, и никто не упрекнет меня в том, что я не прилагал к этому все силы.

ДВА ДОКУМЕНТА, ИЛЛЮСТРИРУЮЩИЕ

ЗАКОНОДАТЕЛЬНУЮ ПРАКТИКУ КЛАВДИЯ,

А ТАКЖЕ ЕГО ЭПИСТОЛЯРНЫЙ И ОРАТОРСКИЙ СТИЛЬ

Эдикт Клавдия, касающийся некоторых тирольских племен

46 г. н. э.

Опубликован в императорской резиденции в Байях в год консульства Марка Юния Силана и Квинта Сульпиция Камерия в пятнадцатый день марта по повелению Тиберия Клавдия Цезаря Августа Германика.

Тиберий Клавдий Цезарь Август Германик, великий понтифик, защитник народа шестой год подряд, император, отец отчизны, четырехкратный консул обнародует следующее официальное заявление:

К вопросу о некоторых старых разногласиях, решение которых было отложено на неопределенный срок уже в правление моего дяди Тиберия: мой дядя направил некоего Пинария Аполлинария, чтобы выяснить, в чем именно состоят разногласия между коменсианцами (насколько я помню) и бергалианцами, но только между ними; Пинарий не выполнил поручения, так как мой дядя упорно не желал появляться в пределах Рима; когда затем императором стал мой племянник Калигула, он также не потребовал у Пинария отчета, а тот понимал ситуацию и, не будь дурак, его не предложил. Вступив на престол, я получил сообщение от Камурия Статута о том, что мне подведомственны многие посевные и лесные угодья в тех краях, и - чтобы вернуться к настоящему времени - недавно отправил туда моего хорошего друга Планту Юлия. Собрав всех правителей, как местных, так и из отдаленных областей, он вник в эти вопросы и вывел свои заключения. Я одобряю все формулировки следующего эдикта, который, внеся сперва в него ясность, он приготовил мне на подпись, хотя принятые Плантой Юлием решения выходят за пределы того, чем занимался ранее посланный туда Пинарий:

"Что касается анаунианцев, туллиазианцев и синдунианцев, то я узнал из авторитетных источников, что часть из них, хотя и не все, присоединились к Южному Тиролю и подчиняются его правлению. Хотя я и вижу, что притязания этих племен на римское гражданство не имеют под собой прочного основания, все же, поскольку они уже фактически завладели этим правом, так сказать, явочным порядком, и настолько тесно смешались с южными тирольцами, что разъединение принесет немалый вред сообществу этих прекрасных граждан, я по доброй воле сим разрешаю им и в дальнейшем пользоваться правами, которые они себе присвоили. Делаю это тем более охотно, что, как мне сообщили, многие из людей, чей общественный статус может иначе пострадать, служат в гвардейской дивизии - некоторые даже командуют ротами,- а часть их соотечественников включены в список присяжных заседателей Рима и успешно выполняют там эту почетную обязанность.

Настоящая милость дает правовую санкцию на все совершенные ими в прошлом действия и заключенные ранее сделки как между собой, так и с южными тирольцами или при любых других обстоятельствах в качестве, как они полагают, римских граждан, а также на те имена, которые они до сих пор носили, словно действительно были римскими гражданами".

Сохранившиеся отрывки из речи Клавдия сенату с предложением предоставить римское гражданство французам Аутунского района

48 г. н. э.

Должен заранее попросить вас, сиятельные отцы, изменить ваш первый возмущенный взгляд на то предложение, которое я намерен сделать, и не считать, будто оно носит революционный характер; я уже предвижу, что ваше возмущение будет самым сильным препятствием на моем пути. Пожалуй, лучший способ преодолеть это препятствие - напомнить, сколько метаморфоз претерпела наша конституция на протяжении истории Рима, какой гибкой - как иначе скажешь? - она была с самого начала.

Некогда Римом правили цари, однако монархия не была наследственной. Корону завоевывали чужаки и даже иностранцы: такие, как сменивший Ромула царь Нума, уроженец Сабина (в те времена отдельное государство, ХОТя и расположенное близко к Риму), и Тарквиний Первый, севший на престол после Анка Мартия. Тарквиний поднялся из самых низов - отец его, Демарат, был из Коринфа, а мать, хотя и вышла из знатного рода Тарквиниев, была так бедна, что ей пришлось пойти на мезальянс - поэтому, не имея возможности занять почетный пост в Коринфе, Тарквиний переселился в Рим и был избран царем. Ему и его сыну - или внуку, историки не смогли прийти к единому мнению - наследовал Сервий Туллий, который, согласно римским летописям, был сыном Окрезии, полонянки. В этрусских анналах о нем повествуется как о верном друге этруска Цела Випина, разделившим с ним все его злоключения; там говорится, что, когда Цел потерпел поражение, Сервий Туллий ушел из Этрурии с остатками армии Цела и захватил вон тот холм, назвав его в честь своего бывшего командира Цельским. Затем он сменил свое этрусское имя - его звали Макстрна - на Туллий и завоевал римскую корону, став для нас очень хорошим царем. А позднее, когда Тарквиний Гордый и его сыновья заслужили ненависть римского народа своей тиранией, римский народ, уставший от монархии, скинул их с престола и у нас появились вместо них консулы - судьи, избираемые на один год.

Есть ли нужда напоминать вам о диктатуре, которую в трудные времена - когда шла война или начинались политические неурядицы - наши предки считали более надежной формой правления, чем даже власть консулов? Или о возникновении института защитников народа, трибунов, для защиты прав простых людей от посягательств знати? Или о Совете десяти, который на какой-то срок отобрал полномочия у консулов? Или о том времени, когда консульская власть делилась между несколькими людьми? Или о незаконном избрании консулов из числа армейских полковников - это случалось семь или восемь раз? Или о том, как выходцы из черни получали не только высшие судейские должности, но и доступ в орден жрецов? Однако хватит распространяться о ранних спорах наших предков и о том, к чему они привели; вы еще заподозрите, что, позабыв о скромности, я сделал этот исторический обзор предлогом для того, чтобы похвастаться недавним расширением империи за северные моря. (...)

По соизволению моего дяди, императора Тиберия, все основные колонии и города провинций должны были посылать в сенат своих представителей, отвечающих всем необходимым требованиям, как по имущественному положению, так и по репутации; и их оказалось не так трудно найти. "Да,- можете вы сказать,- но между сенатором из Италии и сенатором из других краев большая разница". Когда я, в качестве цензора, приведу вам свои основания расширять границы римского гражданства, давая его провинциям, вы узнаете, что я чувствую по этому поводу. Сейчас же разрешите коротко выразить свою мысль: по-моему, нам не следует лишать уроженцев провинций места в этом собрании, если они могут сделать ему честь, только потому, что они провинциалы. Известная всем замечательная колония в Вене уже многие годы присылает к нам сенаторов, ведь так? Мой дорогой друг Луций Вестин - выходец из Вены; он один из самых выдающихся членов благородного сословия всадников и, по моей просьбе, помогает мне в административной работе. (Кстати, хочу попросить вас оказать милость его детям: я хотел бы, чтобы им были пожалованы высшие награды, которые даются священнослужителям,- я уверен, что впоследствии к тем почестям, что им оказали ради их отца, добавятся полученные по их собственным заслугам.) Правда, существует один француз, имя которого я не хочу здесь называть, так как он - негодяй и грабитель, и мне ненавистно даже упоминание о нем. Он был первым в школе кулачных бойцов и заявил в своей колонии, что его выбрали консулом еще раньше, чем она получила римское гражданство. Я столь же низкого мнения о его брате - такой жалкий и презренный тип, как он, вряд ли может принести хоть какую-то пользу в сенате.

Но сейчас настало время, Тиберий Клавдий Германик, познакомить сенат с главной темой твоей речи, раз ты уже добрался до границ южной Франции. (...)

...У сената не будет никаких оснований стыдиться этих благородных людей, стоящих сейчас передо мной, если их возведут в ранг сенаторов, как не устыдился мой знатный друг Периск, увидев старое французское имя Аллоброгик на одной из погребальных масок своих предков. Если вы согласны с тем, что я сказал, чего вы еще от меня ждете? Чтобы я показал вам пальцем на этой карте области, лежащие по ту сторону границы Южной Франции, откуда вышли некоторые наши сенаторы, и доказал, что мы не постыдились даже принять в свое сословие людей, рожденных в Лионе18?

О сиятельные отцы, уверяю вас, что я с большой боязнью отваживаюсь пересекать знакомые границы моей родины - Южной Франции! Однако пришло время подумать об интересах этой огромной страны. Я признаю, что французы десять лет сражались против Юлия Цезаря (теперь обожествленного), но и вы, в свою очередь, должны признать, что после того они вот уже сто лет сохраняют такую верность и преданность Риму, даже когда в нем происходят беспорядки, какой мы и ждать не могли. Когда мой отец Друз отправился на завоевание Германии, Франция была у него в тылу и сохраняла мир в течение всех походов; то же было, когда его временно отозвали в Рим во время имущественной переписи населения - вещь для французов новая и тревожная. Что там говорить, даже сегодня - уж кому это знать по своему опыту, как не мне,- сделать перепись не так легко, хотя сейчас это всего-навсего государственный учет наших материальных ресурсов. «...»

ГЛАВА XXVIII

48 г. н.э.

Однажды в августе, в тот год, когда мы проводили перепись, Мессалина зашла ко мне в спальню рано утром. Я с трудом очнулся от сна. Мне всегда требуется какое-то время, чтобы прийти в себя, когда меня неожиданно будят, особенно если я не спал от полуночи до рассвета, как это нередко случается. Она наклонилась ко мне, поцеловала, погладила меня по волосам и крайне озабоченным тоном сказала, что принесла мне ужасную весть. Я сонно и довольно сердито спросил какую.

- Барбилл, наш астролог... ты же знаешь, он никогда не ошибается... Я попросила его вчера составить мой гороскоп, он не делал этого уже два или три года, вчера ночью он наблюдал за звездами и вот только что он пришел ко мне, и знаешь, что сказал?

- Конечно, нет. Выкладывай и не мешай мне спать. У меня была ужасная ночь.

- Милый, я ни за что не потревожила бы тебя, если бы это не было так важно. Вот что он сказал: "Госпожа Мессалина, того, кто для вас очень близок, ожидает ужасная судьба. Снова пагубное влияние Сатурна. Он находится в самом грозном аспекте. Удар будет нанесен в ближайший месяц, не позже сентябрьских ид". Я спросила, кого он имеет в виду, он не ответил и говорил только намеками. Наконец я пригрозила, что его выпорют, это развязало ему язык. Догадайся, что он сказал?

- Терпеть не могу отгадывать загадки, когда я наполовину сплю.

- Но мне трудно выговорить это тебе в глаза. Это так ужасно. Он сказал; "Госпожа Мессалина, твой муж умрет насильственной смертью".

- Он так сказал? На самом деле?

Она мрачно кивнула.

Я сел на постели. Сердце гулко билось в груди. Да, предсказания Барбилла всегда сбывались. А это значило, что я не доживу до задуманного мной обнародования новой конституции каких-то нескольких дней. Я намеревался произнести торжественную речь седьмого сентября, в годовщину моей брентвудской победы, но хранил это в тайне от всех, даже от Мессалины, от которой вообще не имел секретов. Я сказал:

- И ничего нельзя сделать? Мы не можем придумать какую-нибудь хитрость и отвести предсказание?

- Ничего не приходит в голову. Ты мой муж, так ведь? Разве что... разве что... послушай, у меня появилась одна мысль! Предположим, что на этот месяц ты не будешь моим мужем.

- Но я твой муж. Я не могу сделать вид что ты мне не жена.

- Но ты можешь развестись со мной, разве не так? Только на этот месяц. А потом снова жениться на мне когда Барбилл скажет, что Сатурн ушел на безопасное расстояние.

- Нет, это невозможно. Если мы разведемся мы не сможем снова вступить в брак, если в промежутке ты не выйдешь за кого-нибудь другого.

- Я об этом не подумала. Но неужели отступать из-за какой-то технической сложности. Ну, так я выйду за кого-нибудь... за кого угодно... Простая формальность. За повара, или привратника, или за одного из дворцовых стражников. Ради свадебной церемонии, само собой. Мы войдем в брачную опочивальню и тут же покинем ее через другую дверь. Неплохая мысль верно?

Я подумал: что-то в этом есть, но, разумеется, выйти ей надо за человека знатного, из хорошего рода, не то это произведет плохое впечатление. Сперва я предложил Вителлия, но Мессалина с улыбкой сказала, что Вителлий так нежно к ней относится, что будет жестоко выйти за него замуж и не позволить ему провести с ней хоть бы одну ночь. К тому же, как насчет предсказания? Я же не хочу обрекать его на насильственную смерть, верно?

Мы принялись обсуждать различные кандидатуры, чтобы выбрать для нее самого подходящего мужа. Единственный, на ком мы сошлись, был Силий, консул этого года, сын того Силия, генерала моего брата Германика, которого Тиберий обвинил в государственной измене и вынудил покончить жизнь самоубийством. Я недолюбливал его, так как он возглавлял в сенате оппозицию против моих мер, направленных на расширение льгот и привилегий, предоставляемых нашим союзникам, и вел себя по отношению ко мне довольно нагло. После моей речи относительно римского гражданства его попросили высказать свое мнение. Не странно ли, сказал Силий, что наши старинные союзники, благородные и славные греческие города в Ликии, лишены свободы (за пять лет до того я аннексировал территорию Ликии из-за бесконечных политических беспорядков, а также соседний с этой областью остров Родос, где местные жители посадили на кол несколько римских граждан), а кельтские варвары с севера получают права и привилегии, которые гарантируются римским гражданством. Я ответил на это возражение - единственное, которое было выдвинуто - как можно любезней. Начал я так:

- Кто спорит, длинен путь от знаменитой Ликии, от Пышноструистого Ксанфа19, где, по словам поэта Горация, песню которого мы с вами слышали в прошлом году во время Секулярных игр,

Кудри омывает Аполлон, до Франции и огромной и темной реки Роны... огромной темной реки Роны... о которой нет никаких упоминаний в классических легендах, если не считать сомнительного посещения этой реки Гераклом во время исполнения его десятого подвига - похищения быков Гериона. Однако я не думаю...

Тут меня прервал смех, из еле слышного ставший оглушительным. Оказывается, когда я сказал во второй раз "огромной темной реки Роны" и приостановился на миг в поисках подходящих слов, Силий произнес достаточно громко, чтобы всем было слышно-но, так как сидел он от меня со стороны глухого уха, сам я его слов не разобрал: "Да, огромной темной реки Роны, где, если историки не лгут,

Кудри омывает Клавдий",намек на тот случай, когда по приказу Калигулы я был скинут с перил моста и чуть не утонул. Можете представить, как я рассердился, узнав от Нарцисса причину смеха. Я не возражаю против дружеских шуточек в своей компании за обеденным столом или в банях, тем более - пусть даже шутка будет не совсем пристойной - во время сатурналий (между прочим, я вернул этому празднику пятый день, отобранный Калигулой), но мне и в голову бы не пришло потешаться над кем-нибудь в сенате, чтобы вызвать злорадный смех, и то, что это сделал консул, да еще на мой счет, к тому же в присутствии группы видных французов, которых я пригласил на это заседание, вызвало у меня гнев. Я вскричал:

- Сиятельные отцы, я позвал вас сюда, чтобы вы высказали свой взгляд на мое предложение, но по тому гвалту, который вы подняли, можно подумать, что мы не в сенате, а в самом дешевом борделе. Прошу соблюдать тишину. Что подумают о нас эти господа из Франции?

Шум немедленно прекратился. Так бывает всегда, стоит им увидеть, что я действительно сержусь.

Мессалина сказала, что с удовольствием выйдет за Силия, и не только из-за его грубости по отношению ко мне, это, безусловно, заслуживает астрального отмщения, но и потому, что, судя по взглядам, которые он на нее бросает, грубость его была вызвана ревностью, так как он страстно в нее влюблен. Какая самонадеянность, какая наглость! Но она накажет его по заслугам - объявит, что развелась со мной и готова стать его женой, а затем, в самый последний момент, сообщит, что их брак - одна проформа.

Так что мы остановились на Силии, и в тот же день я подписал документ, разрывающий наши супружеские узы и разрешающий Мессалине вернуться под родительский кров. Мы обменялись с ней множеством шуток по этому поводу. Мессалина разыграла сцену раскаяния, умоляла меня о прощении и, упав передо мной на колени, просила разрешить ей остаться. Она со слезами обняла детей, которые не понимали, в чем дело.

- Неужели эти милые крошки должны страдать за грехи матери, о жестокосердный человек?

Я ответил, что ее грехи непростительны: она слишком умна, слишком прекрасна и слишком трудолюбива, чтобы оставаться со мной хотя бы на час. Она - недосягаемый образец для всех остальных жен и делает меня объектом всеобщей зависти.

Мессалина шепнула мне на ухо:

- Если я проберусь во дворец ночью на следующей неделе и изменю тебе с тобой, ты отправишь меня в изгнание? У меня может появиться соблазн.

- Обязательно отправлю. И себя тоже. Куда мы поедем? Я бы хотел побывать в Александрии. Говорят, для изгнанников это идеальное место.

- И детей возьмем. Им там понравится.

- Для детей там неподходящий климат. Боюсь, им придется остаться здесь с твоей матерью.

- Мать не умеет воспитывать детей: посмотри только, как она воспитала меня! Если ты не возьмешь детей, я не приду сюда, чтобы нарушить супружескую верность.

- Тогда я женюсь на Лоллии Паулине, тебе назло.

- А я тогда убью Лоллию Паулину. Пошлю ей в подарок отравленные пирожки, как Калигула посылал тем людям, кто оставлял ему деньги по завещанию.

- Ну что ж, вот твои документы о расторжении брака под моей подписью и печатью, потаскушка. Теперь ты снова имеешь все права и привилегии незамужней женщины.

- Поцелуй меня, Клавдий, на прощанье.

- Ты напомнила мне знаменитую прощальную сцену между Гектором и Андромахой в шестой книге "Илиады":

...и пошла Андромаха безмолвная к дому,

Часто назад озираясь, слезы ручьем проливая.

Скоро достигла она устроением славного дома

Гектора мужегубителя; в околе служительниц многих,

Собранных вместе, пошла и к плачу их всех возбудила...20

Не торопись сообщать всем о нашем разводе. Ты - плохая актриса, прежде чем уходить со сцены, возьми несколько уроков у Мнестера.

- А я теперь сама себе хозяйка. Не поостережешься, выйду за Мнестера.

Силий считался самым красивым мужчиной среди римской знати, и Мессалина уже давно была от него без ума. Но он оказался отнюдь не легкой жертвой ее страсти. Во-первых, он был добродетельный человек, во всяком случае гордился своей добродетелью, во-вторых, был женат на знатной римлянке из рода Силана, сестре первой жены Калигулы, и наконец, хотя физически Мессалина была для него в высшей степени привлекательна, он знал, что она без разбора дарует свои милости патрициям, простолюдинам, гладиаторам, актерам и гвардейцам - в этом списке был даже один из парфянских послов - и не считал за особую честь получить приглашение в их компанию. Поэтому Мессалине приходилось прибегать к разным уловкам, чтобы поймать свою рыбку на удочку. Первая трудность заключалась в том, как убедить Силия прийти к ней. Мессалина несколько раз приглашала его, но он отказывался под тем или иным предлогом. В конце концов ей удалось добиться своего, но лишь путем сговора с командиром городской стражи, ее бывшим любовником, который пригласил Силия к себе на ужин, а когда тот пришел, провел его в комнату, где за столом с двумя приборами его ждала Мессалина. Раз уж он там оказался, уйти было не так просто, а Мессалина не заикнулась о своей любви и принялась толковать о политике. Умно, ничего не скажешь! Она напомнила Силию об убитом отце и спросила, не тяжело ли ему видеть, как племянник убийцы, еще более кровожадный тиран, затягивает ярмо рабства все тесней и тесней на шее некогда свободного народа. (Речь шла обо мне, если вы сами меня не узнали.) Затем Мессалина сказала ему, что ее жизнь в опасности, так как она беспрестанно упрекает меня за то, что я не возродил республику, и за жестокие убийства невинных людей. Она сказала также, что я пренебрегаю ее красотой и предпочитаю ей простых служанок и дешевых проституток, и лишь в отместку за это небрежение она изменяет мне: ее неразборчивость вызвана крайним отчаянием и одиночеством. Он, Силий, единственный из всех, кого она знает, достаточно добродетелен и храбр, чтобы помочь осуществить задачу, которой она решила посвятить свою жизнь - возродить республику. Пусть он простит ее за ту невинную хитрость, к которой она прибегла, чтобы заманить его сюда.

Откровенно говоря, я не могу винить Силия за то, что он позволил ввести себя в обман; Мессалина каждый день обманывала меня в течение девяти лет. Не забывайте, как она была хороша, да и к тому же, я полагаю, она подмешала что-то в его вино. Естественно, Силий принялся ее утешать, и прежде, чем успел сообразить, что происходит, они уже лежали в объятиях друг друга, перемежая слова "люблю" и "свобода" с поцелуями и вздохами. Мессалина сказала, что только теперь она поняла значение слова "любовь"; он клялся, что с ее помощью он при самой первой возможности восстановит республику, а она клялась быть верной ему до гробовой доски, если он разведется с женой, которая, как ей, Мессалине, известно, ему изменяет, к тому же бесплодна - неужели Силий позволит, чтобы род его прервался? И так далее, и тому подобное. Рыбка проглотила наживку, и теперь Мессалина вываживала ее, чтобы крепче подцепить на крючок.

Но Силий был не только добродетелен, но и осторожен и не чувствовал в себе достаточно сил организовать вооруженное восстание. С женой он развелся, но, по зрелом размышлении, сказал Мессалине, что лучше подождать, пока я умру, а уж потом возрождать республику. Тогда он женится на ней, усыновит Британика, после чего Рим и армия будут смотреть на него как на своего естественного предводителя.

Мессалина увидела, что ей придется действовать самой. Поэтому она провернула со мной трюк с Барбиллом, как я вам уже описал, ничего (если верить словам Силия) не сообщив ему о разводе, пока однажды не явилась к нему с полученным от меня документом и, не объясняя, как ей удалось его заполучить, радостно заявила, что теперь они могут пожениться и жить потом в свое удовольствие, но он не должен никому говорить об этом без ее разрешения.

Весь Рим был поражен, узнав о разводе, в особенности потому, что это никак не отразилось на моем отношении к Мессалине: когда она приходила во дворец заниматься своей административной работой, я обращался к ней с прежней, если не большей, уважительностью. Но каждый день она открыто, в сопровождении целой свиты прислужников, посещала Силия в его доме. Когда я намекнул, что дело заходит слишком далеко, Мессалина сказала, что уговорить Силия жениться на ней оказалось не так-то просто.

- Боюсь, он подозревает, что тут кроется какая-то ловушка; он очень сдержан и любезен, но в глубине души кипит от страсти, дрянь этакая! - сказала она.

Спустя несколько дней Мессалина радостно сообщила, что Силий наконец согласился и они поженятся десятого сентября. Она попросила меня совершить обряд бракосочетания в качестве великого понтифика и поглядеть на всю эту потеху.

- Ну не забавно ли будет видеть его лицо, когда он поймет, что надежды его обмануты и его обвели вокруг пальца?

К этому времени я уже сожалел о нашей затее, особенно о той шутке, которую мы намеревались сыграть с Силием, хотя он снова оскорбил меня в сенате, грубо прервав мою речь. Не следовало мне принимать предсказание всерьез, думал я. И все лишь потому, что я не совсем проснулся, когда Мессалина мне о нем рассказала. А если мне действительно была предсказана насильственная смерть, как можно ее избежать мнимым браком? Я вспомнил, что брачный союз не признается законным, пока отношения супругов не осуществлены физически. Я попытался уговорить Мессалину бросить всю эту затею, но она заявила, что я просто ревную к Силию, теряю чувство юмора и делаюсь глупым старым педантом, который портит всем настроение. Больше я об этом не заговаривал.

Утром пятого сентября я отправился в Остию, чтобы освятить большое новое зернохранилище. Я сказал Мессалине, что вернусь только на следующее утро. Она выразила желание поехать со мной, и я приказал подать нам коляску; но в последний момент у нее как всегда разболелась голова и она была вынуждена остаться. Это обмануло мои надежды, но планы менять было поздно, поскольку в Остии меня уже ожидали местные власти и я обещал принести жертвоприношения в храме Августа: с тех самых пор, как я вышел из себя, рассердившись на жителей Остии за то, что они не приняли меня должным образом, я тщательно следил за тем, чтобы не оскорбить их чувств.

Вскоре после полудня, когда я направлялся в храм для жертвоприношения, Эвод, один из моих вольноотпущенников, протянул мне записку. В его обязанности входило избавлять меня от лишних прошений. Все бумаги подавались ему, и если он считал ту или иную из них бессмысленной, незначительной и не заслуживающей моего внимания, меня ими не беспокоили. Просто удивительно, какую кучу глупостей пишут люди в прошениях. Эвод сказал:

- Прости, цезарь, но я тут ничего не понимаю. Мне передала это какая-то женщина. Ты не откажешься взять на себя труд прочитать записку?

К моему удивлению, записка была написана по-этрусски - вымерший язык, которым владели четыре-пять человек, не больше. Она гласила: "Риму и тебе самому угрожает большая опасность. Немедленно приходи ко мне. Не теряй ни минуты". Это поразило и напугало меня. Почему по-этрусски? К кому "ко мне"? Какая опасность? Прошло минуты две, прежде чем я догадался. Конечно же, это писала Кальпурния, та девушка, вы ее помните, которая жила со мной до моей женитьбы на Мессалине; я для забавы выучил ее этрусскому в то время, когда работал над историей Этрурии. Возможно, она писала по-этрусски не только, чтобы никто, кроме меня, не мог прочесть записку, но и чтобы я сразу догадался, от кого она. Я спросил Эвода:

- Ты видел эту женщину?

Он сказал, что по обличью она - египтянка, и очень хороша собой, хотя на лбу у нее оспины. Я тут же узнал Клеопатру, подругу Кальпурнии, делившую с ней кров.

Я договорился быть в доках сразу же после жертвоприношения, и отложить встречу было бы по меньшей мере неприлично; все подумали бы, что мне важней навестить двух проституток, чем заняться имперскими делами. Однако я знал, что Кальпурния не из тех, кто будет писать по пустякам, и во время жертвоприношения решил повидаться с ней, чего бы мне это ни стоило. Может быть, притвориться больным? К счастью, Божественный Август пришел мне на помощь: внутренности овна, которого я принес ему в жертву, не предвещали ничего хорошего. Я еще не видел, чтобы у такого прекрасного на вид животного все внутри напоминало гнилой сыр. Было ясно, что в этот день любое государственное дело, а тем более столь серьезное, как освящение нового, величайшего в мире зернохранилища, просто невозможно. Поэтому я попросил позволить мне перенести церемонию на завтра, и все согласились с тем, что это самое правильное решение. Я отправился к себе на виллу, сказав, что буду отдыхать до вечера, но с удовольствием приду на пир, куда я был приглашен, если он не будет носить официальный характер. Затем велел подать портшез к задним дверям виллы, и скоро меня уже несли за задернутыми занавесями к нарядному домику Кальпурнии на холме в пригороде Остии.

Кальпурния приветствовала меня с таким тревожным и горестным выражением, что я сразу понял: случилось что-то действительно серьезное.

- Говори сразу,- сказал я.- В чем дело?

Кальпурния разрыдалась. Я ни разу не видел ее плачущей, если не считать той ночи, когда по приказу Калигулы меня увели во дворец и она думала, что я иду на казнь. Она была выдержанная девушка, не манерничала, не ломалась, как обычная проститутка, и была, как говорится, "надежней римского меча".

- Ты обещаешь, что выслушаешь меня? Да нет, ты мне не поверишь. Ты велишь меня выпороть и вздернуть на дыбу. Я и сама не хочу ничего говорить. Но никто не осмеливается на это, значит, должна я. Я обещала Нарциссу и Палланту. Они были мне хорошими друзьями в прежние дни, когда мы бедствовали все вместе. Они сказали, ты не поверишь им, и никому другому тоже, но я сказала, я думаю, мне ты поверишь, ведь однажды, когда ты был в беде, я доказала свою дружбу. Разве я не отдала тебе все свои сбережения? Разве я была когда-нибудь жадной, или ревнивой, или нечестной по отношению к тебе?

- Кальпурния, за всю свою жизнь я знал всего трех безупречных женщин, и я назову их тебе. Одна - это Киприда, еврейская царица, другая - старая Брисеида, служанка моей матери, и третья - ты. А теперь скажи мне то, что хочешь сказать.

- Ты не включил в это число Мессалину.

- Само собой разумеется, что она в него входит. Хорошо, четыре безупречные женщины. И я не думаю, что наношу ей оскорбление, ставя рядом с восточной царицей, вольноотпущенницей-гречанкой и проституткой из Падуи. Та безупречность, о которой я говорю, не является прерогативой...

- Если ты включаешь в список Мессалину, вычеркни из него меня,- прервала она меня, тяжело переводя дыхание.

- Скромничаешь, Кальпурния. Не нужно. Я сказал то, что думал.

- Нет, скромность тут ни при чем.

- Тогда я не понимаю.

- Мне тяжко причинять тебе страдание, Клавдий,- медленно проговорила Кальпурния; было видно, что каждое слово дается ей с трудом.- Но это я и хотела сказать. Если бы Киприда была типичной восточной царицей, да еще из рода Ирода - жестокой, честолюбивой, порочной и неразборчивой в средствах, а Брисеида была типичной служанкой - нечистой на руку, ленивой, подлой, хорошо умеющей заметать следы, если бы твоя Кальпурния была типичной проституткой - тщеславной, похотливой, жадной, без каких-либо сдерживающих моральных правил - и использовала свою красоту для того, чтобы подчинять мужчин своей воле и губить их... если бы ты составил список самых худших женщин из всех, кого ты знал, и выбрал нас в качестве удобного примера...

- Что тогда? К чему ты ведешь? Ты говоришь так медленно.

- Тогда, Клавдий, ты по праву мог бы присоединить к нам Мессалину и сказать, что это само собой разумеется.

- Кто из нас сошел с ума? Я или ты?

- Только не я.

- Тогда объяснись. Что ты имеешь в виду? Чем провинилась моя бедная Мессалина, что ты вдруг набросилась на нее с такой яростью? Все это очень странно. Боюсь, Кальпурния, что нашей дружбе настал конец.

- Ты выехал утром из города в семь часов, да?

- Да. Что из того?

- Я выехала в десять. Мы с Клеопатрой ездили за покупками. И я видела свадьбу. Странное время для свадьбы, не так ли? Ну и веселились они. Все - пьяные в дым. Там было на что посмотреть. Весь дворец украшен виноградной лозой, плющом и огромными виноградными гроздьями, всюду бочки с вином и давильные прессы. Праздник сбора винограда - так это было задумано.

- Какая свадьба? Говори дело.

- Свадьба Мессалины и Силия. Тебя разве не пригласили? Мессалина плясала и мешала жезлом Вакха вино в самой большой бочке. На ней была одна короткая туника, вся в винных пятнах, прикрывавшая лишь одну грудь, волосы распущены. И все же, по сравнению с другими женщинами, она выглядела почти пристойно. На тех развевались только леопардовые шкуры, так как они были вакханки. Вакха изображал сам Силий, на голове у него был венок из плюща, на ногах - котурны. Он казался еще более пьяным, чем Мессалина, мотал головой в такт музыке и скалил зубы, как Баба.

- Но... но...- глупо пробормотал я,- свадьба назначена на десятое. Я лично должен их сочетать.

- Они и без тебя управляются... Я сразу же пошла во дворец, к Нарциссу, и когда он увидел меня, он сказал: "Благодарение богам, Кальпурния, за то, что ты здесь. Ты - единственная, кому он поверит". А Паллант...

- Но я не верю. Я отказываюсь верить.

Кальпурния хлопнула в ладоши:

- Клеопатра! Нарцисс!

Они вошли в комнату и упали к моим ногам.

- Я правду говорю о свадьбе? Да или нет?

Они подтвердили, что это правда.

- Но я все об этом знаю,- слабо запротестовал я.- Это не настоящая свадьба, друзья. Это шутка, которую придумали мы с Мессалиной. Она не ляжет с ним в постель в конце церемонии. Это все совершенно невинно.

Нарцисс:

- Силий схватил ее, задрал тунику и принялся обцеловывать с ног до головы у всех на глазах, а она только смеялась и визжала, а потом понес ее в брачную опочивальню; они оставались там почти целый час, а потом снова принялись пить и танцевать. Это тоже кажется тебе невинным, цезарь? Мне - нет.

Кальпурния:

- И если ты немедленно не станешь действовать, хозяином в Риме будет Силий. Все, кого я встречала, утверждали, будто Мессалина и Силий поклялись собственной головой возродить республику и что их поддерживает сенат и большинство гвардейцев.

- Я должен услышать все. Я не знаю, смеяться мне или плакать. Осыпать вас золотом или засечь до смерти.

И я услышал от них все, хотя Нарцисс согласился говорить лишь при одном условии: если я прощу его за то, что он так долго скрывал от меня преступления Мессалины. Он сказал, что, когда ему впервые стало все известно, он решил избавить меня от горечи разочарования - я был так счастлив в своем неведении,- пока Мессалина не делает ничего, что подвергло бы опасности мою жизнь или угрожало империи. Он надеялся, что она возвратится на стезю добродетели или что все обнаружится само собой. Но время шло, Мессалина вела себя все более беспутно, и рассказать мне о ней становилось все трудней. По правде говоря, он не мог поверить, чтобы я не знал того, что знал весь Рим, и все провинции, если уж на то пошло, и даже наши враги за границей. Казалось невозможным, чтобы на протяжении целых девяти лет до меня не дошли слухи об ее оргиях, поражающих всех своим бесстыдством.

Клеопатра рассказала самую, пожалуй, ужасную, хотя и смешную историю. В то время, как я был в Британии, Мессалина отправила вызов в гильдию проституток, где просила избрать среди них чемпионку, которая сможет померяться с ней силами во дворце: интересно, кто из них двоих доведет за ночь до изнеможения большее число доблестных партнеров. Гильдия прислала известную всем сицилианку по прозвищу Сцилла, названную так в честь чудовища, жившего в Мессинском проливе. Когда наступил рассвет, Сцилла была вынуждена признать свое поражение на двадцать пятом партнере, но Мессалина продолжала, из чистой бравады, пока солнце не поднялось высоко на небо. Что еще хуже, почти вся римская знать была приглашена на это состязание, и многие мужчины приняли в нем участие, а три или четыре женщины поддались уговорам Мессалины последовать ее примеру.

Я рыдал, обхватив голову руками, как Август каких-топятьдесят лет назад, когда он услышал из уст своих внуков Гая и Луция примерно такую же историю об их матери Юлии; и, повторив слово в слово, слова Августа, я сказал, что никогда не слышал и намека на это, что не питал ни малейшего подозрения и считал Мессалину самой добродетельной женщиной в Риме. Мне захотелось, подобно Августу, запереться в своей комнате и никого не видеть. Но мне это не удастся. В голове у меня, не переставая, нелепо барабанили две строчки из музыкальной комедии - я забыл ее название,- которую показывала труппа Мнестера несколько дней назад:

Обычная история, печальна и смешна,

Когда у мужа-старика распутница жена.

Я сказал Нарциссу:

- Во время первых гладиаторских игр, которые я видел (я был распорядителем совместно с Германиком) - ты их помнишь, это были игры в честь моего отца,- испанцу гладиатору отрубили руку, в которой он держал щит, у самого плеча. Он был близко от меня, и я хорошо разглядел его лицо. У него сделался такой глупый вид, когда он понял, что произошло. А весь амфитеатр хохотал до упаду. Мне тоже показалось это забавным, да простят меня боги.

ГЛАВА XXIX

Тут в комнату вошел Ксенофонт и заставил меня выпить какой-то целебный отвар,- я был на грани обморока,- и уже не оставлял меня своим попечением. Я не знаю точно, какое он дал мне снадобье, но голова у меня сразу прояснилась, вернулось самообладание, я почувствовал полную отрешенность от всего вокруг. Казалось, я попираю ногами облака, как бог. Оно подействовало также на мое зрение, так что я видел Нарцисса, Кальпурнию и Палланта не рядом, а в двадцати шагах от себя.

- Пошлите за Турранием и Лусием Гетой.

Турраний был назначен управляющим складами после смерти Каллона, а Гета, как я уже говорил, командовал гвардией совместно с Криспином.

Заверив обоих, что они не будут наказаны, если скажут правду, я подверг их допросу. Они подтвердили все, сказанное мне Нарциссом, Кальпурнией и Клеопатрой, и добавили много чего другого. Когда я попросил Гету честно объяснить, почему он не доложил мне об этом раньше, он сказал:

- Разреши напомнить тебе, цезарь, поговорку, которая так часто бывает у тебя на устах: "Своя рубашка ближе к телу". Чем кончилась попытка моего предшественника Юста довести до твоего сведения, что делается в том крыле дворца, где живет твоя жена?

Турраний на тот же вопрос ответил, напомнив мне, что, когда не так давно он набрался храбрости прийти ко мне с жалобой на Мессалину, отдавшую приказание незаконно конфисковать общественное имущество - базальтовые глыбы, предназначенные для ремонта Бычьего рынка,- чтобы использовать их, как оказалось, для постройки новой колоннады в Лукулловых садах, я очень рассердился и велел никогда впредь не ставить под сомнение ни один ее приказ и поступок - все, что она делает, делается по моей просьбе и настоянию или по крайней мере с моего полного согласия. Я сказал ему тогда, что, если в будущем у него будут претензии к госпоже Мессалине, пусть он обращается с ними к ней самой. Турраний был прав. Именно это я и сказал ему.

Все время, пока я расспрашивал Гету и Туррания, Кальпурния, стоявшая в глубине комнаты, нетерпеливо переминалась с ноги на ногу и, наконец поймав мой взгляд, умоляюще посмотрела на меня. Я понял, что ей нужно сказать что-то наедине. Я тут же всех удалил, и она проговорила мягко, но очень серьезно:

- Милый, ты ничего не добьешься, вновь и вновь задавая один и тот же вопрос разным людям. Это никуда тебя не приведет. Неужели не ясно: все они боялись тебе о ней сказать, с одной стороны, потому что знали, как ты любишь Мессалину и как доверяешь ей, с другой, и это главное, потому что ты - император. Тебе не повезло, но и сам ты вел себя очень глупо, и сейчас нужно сделать все, чтобы исправить положение. Если ты не начнешь немедленно действовать, ты всем нам подпишешь смертный приговор. Дорога каждая минута. Тебе надо не мешкая отправиться в лагерь гвардейцев и отдаться под защиту всех верных полков, которые там есть; не думаю, что они покинут тебя ради Мессалины и Силия. Может быть, найдется один-два полковника или капитана, которых они подкупили, но рядовые преданы тебе. Сразу же пошли в Рим верховых гонцов, пусть объявят повсюду, что ты возвращаешься в город, чтобы отомстить Силию и своей жене. Отправь ордера на арест всех, кто был на свадьбе. Возможно, этого хватит, чтобы подавить бунт в зародыше. Все они будут слишком пьяны, чтобы сделать что-нибудь опасное. Но не теряй времени.

- Да,- сказал я,- не буду.

Я снова позвал Нарцисса.

- Ты доверяешь Гете?

- Честно говоря, цезарь, не очень.

- А тем двум ротным, что пришли с ним?

- Им - да, но они глупы.

- Криспин отдыхает в Байях, кого же поставить командующим гвардией, если Гете нельзя доверять?

- Если бы Кальпурния была мужчиной, я бы сказал: Кальпурнию. Но, поскольку она женщина, что ж, на безрыбье и рак рыба: придется поставить меня. Спору нет, я всего лишь вольноотпущенник, но гвардейские офицеры знают и любят меня, и командовать я буду только один-единственный день.

- Прекрасно, Нарцисс, мой однодневный генерал. Скажи Гете, что доктора велели ему лежать в постели до завтрашнего дня. Дай мне перо и пергамент. Подожди. Какое сегодня число? Пятое сентября? Вот твои полномочия. Покажи их ротным и отправь их с солдатами в Рим арестовать всех, кто был на свадьбе. Но предупреди: никакого физического насилия, разве что при самозащите. Сообщи гвардейцам, что я уже в пути и что их верность, в которой я не сомневаюсь, не останется без награды.

От Остии до Рима восемнадцать миль, но гвардейцы преодолели это расстояние за полтора часа, воспользовавшись быстроходными двуколками. Оказалось, что, когда они прибыли, гости уже стали расходиться. Причиной тому был всадник по имени Веттий Валент, бывший любовник Мессалины (пока не появился на сцене Силий), до сих пор пользующийся ее благосклонностью. Пирушка достигла той стадии, когда винные пары начинают постепенно рассеиваться и, как это обычно бывает, хмельное веселье понемногу уступает место усталости и смущению. Сейчас все глаза были устремлены на Веттия Валента: он обнимал ствол огромного вечнозеленого дуба, растущего возле дома, и разговаривал с воображаемой дриадой внутри. Дриада, по-видимому, влюбилась в него и шепотом, не слышным никому, кроме Веттия, приглашала его на свидание на верхушке дуба. Хоть и не сразу, он согласился присоединиться к ней и заставил приятелей построить живую пирамиду, чтобы он смог добраться до первой большой ветви. Два раза пирамида разваливалась под аккомпанемент визга и хохота, но Веттий не отступал и при третьей попытке сел на ветку верхом. Отсюда он принялся невзирая на опасность медленно подниматься к верхушке, пока, достигнув ее, не скрылся в густой листве. Все стояли, задрав головы, гадая, что теперь произойдет. Любопытство разгоралось все сильней, так как Веттий был известный шутник. Скоро сверху послышались страстные вздохи и стоны дриады и собственные его смачные поцелуи. Затем наступила тишина; зрители принялись взывать;

- Веттий, Веттий, что ты там делаешь?

- Рассматриваю наш мир. Отсюда так хорошо все видно. Дриада сидит у меня на коленях и показывает мне интересные места, поэтому не мешайте нам. Да, конечно, это здание сената, я и сам это знаю, глупышка! А это Колчестер! Быть не может, ты ошибаешься. Разве с этого дерева виден Колчестер? Ты хочешь сказать: лагерь гвардейцев. Да нет, клянусь небом, это действительно Колчестер. Вот название, написанное на доске для объявлений, а вот синелицые британцы, бродящие вокруг. Но что это? Что они делают? Нет, я не верю своим глазам. Что?! Поклоняются Богу Клавдию?

А затем, имитируя мой голос:

- "Почему, однако, я хочу знать почему? Больше некому поклоняться? Может быть, другие боги отказались пересечь пролив? Я их не виню. Меня самого чуть не вывернуло наизнанку, когда я его пересекал".

Все слушали, как завороженные. Когда он опять замолк, все закричали:

- Веттий, Веттий, а сейчас ты что делаешь?

Он ответил снова моим голосом:

- "Прежде всего, если я не захочу отвечать, то и не буду. Кто может меня заставить? Я в своих поступках волен, не так ли? Сказать по правде, я самый вольный человек в Риме".

- О, скажи нам, Веттий.

- Взгляните! Взгляните! Тысяча змей и фурий! Пусти меня, дриада, сейчас же отпусти. Нет, нет, в другой раз. Не могу сейчас задерживаться из-за этого. Мне надо вниз. Руки прочь, дриада!

- Что случилось, Веттий?

- Спасайтесь, кто может. Я увидел ужасное зрелище. Нет, погодите. Трог, Прокул, сперва помогите мне слезть! Остальные бегите!

- Что? Что?!

- К нам сюда несется от Остии страшный ураган! Спасайся, кто может!

И толпа бросилась врассыпную. Со смехом и визгом - жених и невеста впереди - они выбежали из сада на улицу за несколько секунд до того, как мои солдаты подскакали к воротам. Мессалина благополучно скрылась, так же как Силий, но солдаты без труда арестовали около двухсот гостей разом, а затем подобрали поодиночке еще человек пятьдесят, которые брели, спотыкаясь, домой. С Мессалиной осталось всего три провожатых. Сперва их было больше двадцати, но, как только раздался крик, что идут гвардейцы, почти все покинули ее. Пробравшись пешком по улицам города, Мессалина достигла наконец садов Лукулла. К этому времени она уже немного протрезвела и решила, что ей нужно немедленно отправиться в Остию и вновь испробовать на мне свои чары - до сих пор ей всегда удавалось меня провести,- а также взять с собой детей для подкрепления. Она все еще была босиком, в запятнанной вином тунике и, когда она бежала по улицам города, вслед ей неслись улюлюкание и свист. Она послала во дворец служанку за детьми, сандалиями, драгоценностями и чистым платьем. Силия Мессалина бросила при первом признаке опасности, что яснее ясного свидетельствует о том, чего стоила их любовь. Мессалина была готова пожертвовать им, чтобы отвратить мой гнев от себя, а Силий отправился на рыночную площадь и занял свое место судьи, словно ничего не произошло. Он был все еще очень пьян и воображал, будто сможет доказать свою непричастность ко всему этому делу; когда ротный подошел, чтобы его арестовать, Силий заявил, что он занят, и вообще, чего им надо? В ответ на него надели наручники и отвели в лагерь гвардейцев.

Тем временем ко мне присоединился Вителлий и Кецина (мой коллега во время второго консульства), которые сопровождали меня в Остию и после жертвоприношения отправились навестить друзей в другой части городка. Я коротко сообщил им о случившемся и сказал, что немедленно возвращаюсь в Рим; я надеюсь, что они поддержат меня и засвидетельствуют то, с каким беспристрастием я буду карать виновных, независимо от их ранга и общественного положения. Олимпийское спокойствие, вызванное снадобьем Ксенофонта, по-прежнему не покидало меня. Я говорил хладнокровно, свободно и, думаю, разумно. Сперва Вителлий и Кецина ничего мне не ответили, лишь одним своим видом высказывая удивление и тревогу. Когда я спросил их, что они думают об этом, Вителлий по-прежнему ограничивался восклицаниями, выражающими ужас и изумление, вроде: "Они действительно так тебе сказали? О, не ужасно ли это?! Какое низкое предательство!" Кецина следовал его примеру. Подали парадную карету, и тут Нарцисс, которому я поручил написать обвинительное заключение против Мессалины и который был занят тем, что опрашивал наш персонал, чтобы пополнить список ее любовников, показал себя храбрым человеком и верным слугой.

- Цезарь, сообщи, пожалуйста, своим благородным друзьям, какова моя должность на сегодняшний день, и разреши сесть рядом с тобой. До тех пор, пока сиятельные отцы Вителлий и Кецина не выскажут честно, что они думают, вместо того чтобы произносить фразы, которые можно истолковать и как осуждение твоей жены, и как осуждение тех, кто ее обвиняет, мой долг командующего гвардией оставаться возле тебя.

Я рад, что он поехал с нами. По пути в город я принялся рассказывать Вителлию о милых повадках Мессалины, о том, как я любил ее и как низко она меня обманула. Он глубоко вздохнул и сказал:

- Нужно быть каменным, чтобы устоять перед такой красотой.

Я заговорил о детях, и Кецина с Вителлием опять дружно вздохнули:

- Бедные, бедные детки! Нельзя, чтобы они страдали.

Но ближе всего к тому, что они действительно думали, было восклицание Вителлия:

- Для того, кто, подобно мне, смотрел на Мессалину с нежностью, кто восхищался ею, почти невозможно поверить этим грязным обвинениям, пусть тысяча достойных доверия свидетелей клянется, что они соответствуют истине.

И слова согласия, сорвавшиеся с губ Кецины:

- О, в каком порочном, каком печальном мире мы живем!

Их ждал неприятный сюрприз. Мы увидели в полутьме две повозки, приближающиеся к нам. Впереди ехала карета, в которую были запряжены белые лошади; в ней сидела Вибидия, самая старая - ей было восемьдесят пять лет - и почтенная из весталок и мой большой друг. За ней следовала повозка с нарисованной на ней большой желтой буквой "L" - одна из тех повозок из Лукулловых садов, на которых там возят землю и мусор. В ней были Мессалина и дети. Нарцисс оценил ситуацию с первого взгляда - у него глаза лучше моих - и остановил лошадей.

- К тебе едет весталка Вибидия, цезарь,- сказал он.- Без сомнения, она будет умолять тебя простить Мессалину. Вибидия премилая старушка, и я о ней самого высокого мнения, но, ради всего святого, не давай ей опрометчивых обещаний. Не забывай, как Мессалина чудовищно с тобой обошлась, не забывай, что она и Силий - предатели Рима. Будь любезен с Вибидией, это само собой, но ничего ей не открывай. Вот обвинительный лист, просмотри его, прочитай имена. Погляди на одиннадцатый номер - Мнестер. И ты это простишь? А Кэсонин, как насчет него? Что можно думать о женщине, которая способна забавляться с такой тварью?

Я взял пергамент у него из рук. Выходя из кареты, он шепнул что-то на ухо Вителлию; я не знаю что, но этого оказалось достаточно, чтобы Вителлий ни разу не открыл рта. Пока я читал при свете фонаря обвинительный список, Нарцисс побежал по дороге навстречу Вибидии и Мессалине, которые тоже сошли на землю и направлялись к нам. Мессалина была сравнительно трезва и позвала меня издали нежным голосом:

- Привет, Клавдий! Я такая глупая девчонка! Ты просто не поверишь, что я такое натворила.

В кои веки моя глухота сослужила мне хорошую службу. Я не узнал ее голос и не расслышал слова. Нарцисс вежливо приветствовал Вибидию, но не дал Мессалине сделать больше ни шага. Мессалина осыпала его проклятиями, плевала ему в лицо, попробовала увернуться и проскочить мимо, но Нарцисс приказал двум сопровождающим нас сержантам довести ее до повозки и проследить, чтобы она вернулась в город. Мессалина вопила так, будто ее хотят изнасиловать или убить, и я, подняв глаза от списка, спросил, в чем дело.

- Женщина в толпе,- отозвался Вителлий.- Судя по крикам, у нее начались схватки.

Затем к нашей карете медленно приблизилась Вибидия, за ней, отдуваясь, спешил Нарцисс. Он с ней затем и разговаривал, избавив от этого меня. Нарцисс сказал Вибидии, что смешно благочестивой пожилой весталке просить за Мессалину, чье распутство и вероломство ни для кого не секрет.

- Не думаю, что вам, весталкам, будет по вкусу, если дворец снова превратится в бордель, как это было при Калигуле, верно? Или если танцоры и гладиаторы станут устраивать свои представления на постели великого понтифика, да еще с активным участием его жены. Как, одобрите вы это или нет?

Вибидия пришла в ужас: Мессалина призналась ей лишь в "опрометчивой фамильярности" с Силием. Она сказала:

- Я ничего об этом не знаю, но все равно я должна настоятельно просить великого понтифика не делать ничего поспешно, не проливать невинной крови, не осуждать никого, не выслушав сперва слов оправдания, помнить о чести своей семьи и долге перед богами.

Я прервал ее:

- Вибидия, Вибидия, мой дорогой друг, я буду справедлив к Мессалине, ты можешь рассчитывать на это.

Нарцисс:

- Без всякого сомнения. Опасность в другом - в том, что великий понтифик может проявить по отношению к своей бывшей жене незаслуженное сострадание. Для него будет очень и очень трудно судить ее так беспристрастно, как этого требует его государственный долг. Поэтому я должен просить тебя ради него самого не делать положение еще более тягостным. Разреши мне, пожалуйста, попросить тебя удалиться, госпожа Вибидия, и заняться церемониями в честь богини Весты, в которых ты так хорошо разбираешься.

И она удалилась, а мы поехали дальше. Когда мы достигли города, Мессалина, как мне передали, сделала еще одну попытку увидеть меня, но была задержана сержантами. Тогда она послала Британика и крошку Октавию, чтобы они попросили за нее, но Нарцисс заметил, что они бегут к нашей карете, и махнул рукой, чтобы они вернулись. Я сидел молча, с грустью перечитывая список соучастников Мессалины в ее любовных утехах. Нарцисс озаглавил его: "Предварительный неполный отчет о печально известных нарушениях Валерией Мессалиной супружеской верности, начиная с первого года ее супружества с Тиберием Клавдием Цезарем Августом Германиком Британиком, отцом отчизны, великим понтификом и т. д. вплоть до настоящего дня". В списке было сорок четыре имени, в конечном итоге их стало сто пятьдесят шесть.

Нарцисс послал приказ вернуть повозку в Лукулловы сады: согласно правилам уличного движения, ей нельзя было находиться на улицах города в такое время дня. Мессалина увидела, что ее карта бита, и позволила увезти себя обратно. Детей отослали во дворец, но ее мать, Домиция Лепида, несмотря на охлаждение между ними в последнее время, храбро присоединилась к ней, иначе Мессалина ехала бы, не считая возчика, совсем одна. Затем Нарцисс велел кучеру отправиться к дому Силия. Когда мы приблизились к нему, я сказал:

- Погляди, мы не туда попали. Это же фамильный дворец Азиниев.

Но Нарцисс все объяснил.

- Когда Азиний Галл был сослан, Мессалина купила дворец и держала это в тайне, а затем преподнесла Силию как свадебный подарок. Зайди внутрь и посмотри своими глазами, что здесь творилось.

Я вошел и увидел хаос, оставшийся после свадьбы: украшения из виноградных лоз, винные бочки и прессы, столы с остатками еды и грязными тарелками, раздавленные ногами лепестки роз и цветочные гирлянды на полу, брошенные леопардовые шкуры и повсюду - пролитое вино. Дворец был пуст, если не считать старика швейцара и пьяной в дым пары, лежавшей в объятиях друг друга на брачном ложе в спальне молодых. Я приказал их арестовать. Мужчина оказался штаб-лейтенантом по имени Монтан, его соучастницей была родная племянница Нарцисса, молодая замужняя женщина с двумя детьми. Больше всего меня возмутило и расстроило то, что залы были обставлены нашей дворцовой мебелью, и не только той, что Мессалина привезла с собой как часть приданого, когда мы поженились,- я увидел здесь старинные фамильные ценности Клавдиев и Юлиев, в том числе статуи моих предков и семейные маски, перевезенные сюда вместе с тем шкафом, где они хранились. Что могло красноречивей сказать о намерениях Мессалины?! Мы снова сели в карету и отправились в лагерь гвардейцев. Нарцисс сидел мрачный, подавленный - он очень любил племянницу, а Вителлий и Кецина, решив, что для них будет безопасней поверить своим глазам, наперебой принялись призывать меня к отмщению. Добравшись до лагеря, мы нашли всю дивизию на плацу, построенную по приказу Нарцисса перед трибуналом. Уже совсем стемнело, и трибунал освещался неровным пламенем факелов. Я поднялся на помост и произнес короткую речь. Голос мой звучал внятно, но мне казалось, что он доносится издалека:

- Гвардейцы, мой друг покойный царь Ирод Агриппа, который первый рекомендовал вам меня в качестве императора, а затем убедил сенат одобрить ваш выбор, сказал мне, когда я в последний раз видел его живым, и повторил это в своем последнем письме, чтобы я никому не доверял, так как никто из тех, кто меня окружает, не стоит моего доверия. Я понял его слова в переносном смысле. Я продолжал относиться с абсолютным доверием к моей жене Валерии Мессалине, которая, как я только сейчас узнал, была и есть распутница, лгунья, воровка, убийца и предательница по отношению к Риму. Я не хочу сказать, гвардейцы, что я не доверяю вам. Поверьте, вы - единственные, кому я доверяю. Вы солдаты и выполняете свой долг, не задавая вопросов. Я жду, что вы меня поддержите и сокрушите заговор, подготовленный против меня моей бывшей женой Мессалиной и ее любовником, консулом этого года Гаем Силием, которые хотели лишить меня жизни под тем предлогом, будто они намереваются возродить в Риме народную свободу. Сенат кишит заговорщиками, он разложился так же, как внутренности овна, принесенного мной утром в жертву Богу Августу,- вы не представляете, какое это было ужасное зрелище. Мне стыдно все это говорить, но таков мой долг, вы согласны? Помогите мне призвать к ответу моих врагов - наших врагов - и, если после казни Мессалины я вздумаю снова жениться, можете изрубить меня мечами, а моей головой играть в банях в мяч, как некогда головой Сеяна. Три раза женат, и все три раза неудачно. Как мне быть, ребята? Что вы думаете, скажите мне. От прочих своих друзей я не дождался прямого ответа.

- Убей их, цезарь! - Никакой пощады! - Задави гадину! - Всем смерть! - Мы за тебя! - Ты был слишком великодушен, черт побери! - Сотри их с лица земли, цезарь!

В том, что обо всем этом думали гвардейцы, сомнений не оставалось.

Поэтому я велел тут же привести ко мне всех арестованных мужчин и женщин и приказал арестовать еще сто десять мужчин, имена которых стояли в списке любовников Мессалины, и четырех знатных римлянок, которые во время пресловутой оргии во дворце поддались настояниям Мессалины и выступили в роли проституток. Я закончил разбирательство за три часа. Объяснялось это тем, что из трехсот шестидесяти человек только тридцать четыре отвергли предъявленные им обвинения. Тех, чья вина заключалась лишь в присутствии на свадьбе, я отправил в изгнание. Двадцать всадников, шесть сенаторов и гвардейский полковник, которые признали себя виновными в прелюбодеянии или попытке государственного переворота, или в том и другом вместе, просили о немедленной казни. Я оказал им эту милость. Веттий Валент попытался откупиться, предложив назвать имена главарей заговора. Я сказал ему, что могу их узнать без его помощи, и его отвели на казнь. Монтан тоже был в списке Нарцисса, но в свое оправдание сослался на то, что Мессалина заставила его провести с ней ночь, предъявив соответствующий приказ с моей подписью и печатью, и что после этой единственной ночи она потеряла к нему интерес. Должно быть, Мессалина заполучила мою подпись к этому документу, прочитав вслух "просто, чтобы не утомлять твои милые глазки, мой любимый" не то, что там было написано. Однако, как я указал Монтану, для участия в свадьбе я ему приказа не посылал, тем более для прелюбодеяния с племянницей моего друга Нарцисса, поэтому он тоже был казнен. Прибавьте к этому пятнадцать самоубийств, совершенных той же ночью в городе людьми, которые ожидали ареста. Среди них три моих близких друга, всадники Трог, Котта и Фабий.

Я подозреваю, что Нарцисс знал об их вине, но из дружбы не поместил их имена в список, удовлетворившись тем, что послал им предупреждение.

Мнестер отрицал свою вину. Он напомнил мне, что получил от меня приказание во всем подчиняться моей жене и делал это, хотя и против своей воли. Он скинул одежду и показал следы плети на спине.

- А все потому, что моя врожденная скромность не позволяла мне так энергично исполнять твой приказ, цезарь, как бы ей хотелось.

Мне было жаль Мнестера. Однажды он спас всех зрителей театра от резни, которую хотели устроить телохранители-германцы. Да и какой спрос с актера? Но Нарцисс сказал:

- Не щади его, цезарь. Погляди внимательно на его шрамы, кожа цела, крови не было. Всякому, у кого есть глаза, ясно, что плеть не причинила ему настоящей боли, напротив, они оба получали от этого противоестественное удовольствие.

Тут Мнестер изящно поклонился гвардейцам - последний его поклон - и произнес свои обычные прощальные слова:

- Если я доставил вам удовольствие, в этом моя награда. Если провинился перед вами, прошу меня простить.

Ответом было молчание, и Мнестера увели навстречу смерти.

Единственные два человека, которых я пощадил,- я не говорю о тех, кто безусловно оказался невинен,- были некий Латеран и Кэсонин. Улики против Латерана шли вразрез друг с другом, а он был племянником Авла Плавтия, поэтому я принял на веру его слова, не имея доказательств обратного. Кэсонин же был такой жалкий и низкий негодяй, что я не хотел оскорблять всех остальных, казня его с ними вместе; при Калигуле он продавал себя мужчинам. Не знаю, что с ним стало; после того, как я его отпустил, он никогда не появлялся в Риме. Я также прекратил дело племянницы Нарцисса: я был у него в долгу.

Вакханок, все еще одетых лишь в леопардовые шкуры, я приказал повесить, процитировав речь Улисса из "Одиссеи", когда он наказывал распущенных служанок Пенелопы:

...И сын Одиссеев сказал им:

"Честною смертью, развратницы, вы умереть недостойны,

Вы, столь меня и мою благородную мать Пенелопу

Здесь осрамившие, в доме моем с женихами слюбившись" 21.

Я вздернул их, как это описано у Гомера, двенадцать в ряд, на огромном корабельном тросе, натянутом между двумя деревьями с помощью лебедки. Ноги их лишь чуть-чуть не доходили до земли, и когда они умирали, я снова привел строку из "Одиссеи":

...и смерть их постигла

Скоро: немного подергав ногами, все разом утихли22.

А Силий? А Мессалина? Силий даже не пытался оправдываться, а когда я стал задавать ему вопросы, приводил голые факты, свидетельствующие о том, как он был соблазнен Мессалиной. Я нажимал на него:

- Но почему? Я хочу знать почему. Ты действительно был в нее влюблен? Ты действительно считал меня тираном? Ты действительно хотел возродить республику или метил на мое место?

Он ответил:

- Не могу объяснить этого, цезарь. Может быть, меня околдовали. Она заставила видеть в тебе тирана. Мои планы были туманны. Я говорил о свободе со многими друзьями, а ты ведь и сам знаешь, как это бывает: когда говоришь о свободе, все кажется просто. Ждешь, что все двери раскроются перед тобой, стены падут, а люди будут петь от радости.

- Ты хочешь, чтобы я пощадил твою жизнь? Отдать тебя под опеку семьи как слабоумного, не отвечающего за свои поступки?

- Я хочу умереть.

Мессалина прислала мне из Лукулловых садов письмо. Она писала, что любит меня так же нежно, как раньше, и надеется, я не отнесусь к ее шалости слишком серьезно; она просто водила Силия за нос, как мы с ней договорились, и если она перепила и шутка зашла слишком далеко, это еще не значит, что я должен быть глупеньким - сердиться или ревновать. "Ничто не делает мужчину таким противным, таким ненавистным в глазах женщины, как ревность". Письмо передали, когда я еще был на трибунале, но Нарцисс не дал мне ответить до конца суда, и я послал лишь официальное уведомление: "Твое письмо получено: я уделю ему свое императорское внимание в надлежащее время". Нарцисс сказал, что до тех пор, пока я полностью не удостоверюсь в размерах ее вины, лучше не рисковать: мое письмо может внушить Мессалине надежду, что она избежит смерти и будет всего лишь сослана на какой-нибудь небольшой остров.

В ответ на уведомление о том, что я получил ее письмо, Мессалина прислала второе - длинное, многословное послание с пятнами слез, где она упрекала меня за холодный ответ на ее нежные слова. Оно содержало полное признание, как она называла это, во множестве опрометчивых поступков, но ни одного случая супружеской измены она не привела: она умоляла меня ради наших детей простить ее и дать ей возможность начать все с начала; обещала быть мне верной и покорной женой и стать для знатных римлянок идеальным образцом примерного поведения на все грядущие времена. И подписалась ласкательным прозвищем. Письмо пришло в то время, как я разбирал дело Силия.

Нарцисс увидел слезы у меня на глазах и сказал:

- Цезарь, не поддавайся. Кто родился шлюхой - шлюхой и умрет. Она обманывает тебя даже сейчас.

Я сказал:

- Нет, я не поддамся. Нельзя дважды умереть от одной и той же болезни.

И я снова написал: "Твое письмо получено: я уделю ему свое императорское внимание в надлежащее время".

Третье письмо Мессалины прибыло как раз тогда, когда на землю упали последние головы. Оно было сердитым и угрожающим. Она писала, что дала мне полную возможность отнестись к ней справедливо как порядочному человеку, и если я немедленно не попрошу у нее прощения за свою наглость, бездушие и неблагодарность, выказанные ей, мне придется отвечать за последствия, так как ее терпению приходит конец. Все гвардейские офицеры тайно присягнули ей на верность, так же как все мои вольноотпущенники, кроме Нарцисса, и все члены сената; стоит ей только слово сказать, и меня арестуют и отдадут ей на отмщение. Нарцисс откинул голову и захохотал:

- Что ж, по крайней мере она признает мою верность тебе, цезарь. Поехали во дворец. Ты, верно, умираешь с голоду. У тебя и росинки маковой во рту не было с самого завтрака, так ведь?

- Но что мне ей ответить?

- Это не заслуживает ответа.

Мы вернулись во дворец, где нас уже ждал хороший ужин. Вермут (прописанный Ксенофонтом в качестве успокоительного), устрицы и жареный гусь с моим любимым соусом из грибов и лука - приготовленный по рецепту, данному матери Береникой, матерью Ирода,- тушеная телятина с хреном, овощное рагу, яблочный пирог, приправленный медом и гвоздикой, и арбуз из Африки. Я жадно набросился на еду и когда наконец досыта наелся, почувствовал, что еще секунда - и я усну. Я сказал Нарциссу:

- Я совершенно выдохся. У меня не работает голова. Оставляю все на твою ответственность до завтрашнего утра. Я полагаю, я должен предупредить эту жалкую женщину, что ей следует завтра явиться сюда и ответить на все предъявленные ей обвинения. Я обещал Вибидии, что буду судить ее честно и справедливо.

Нарцисс промолчал. Я лег на свое ложе и мгновенно уснул.

Нарцисс поманил к себе гвардейского полковника:

- Приказ императора. Возьми шесть солдат и отправляйся к садам Лукулла; там в домике для увеселений находится госпожа Валерия Мессалина, бывшая жена императора. Казни ее.

Затем он велел Эводу опередить гвардейцев и сказать Мессалине об их приближении, дав ей тем самым возможность покончить с собой. Если она ею воспользуется, что она, конечно, не преминет сделать, мне не придется слышать о его приказе ее казнить, отдать который он был неправомочен. Эвод застал Мессалину лежащей на полу и рыдающей. Возле нее стояла на коленях ее мать. Не поднимая головы, Мессалина проговорила:

- О мой любимый Клавдий, я так несчастна и мне так стыдно.

Эвод рассмеялся:

- Ты ошиблась, госпожа. Император спит во дворце; он запретил беспокоить себя. Прежде чем уснуть, он приказал полковнику гвардии отправиться сюда и отрубить твою хорошенькую головку. Собственные его слова, госпожа: "Отрубите ее хорошенькую головку и насадите на острие копья". Я побежал вперед, чтобы тебя предупредить. Если ты так же отважна, как хороша собой, госпожа, мой совет тебе - покончить с этим делом до того, как они сюда придут. Я захватил с собой кинжал, на случай, если тут нет под рукой ничего подходящего.

Домиция Лепида сказала:

- Надеяться не на что, бедное мое дитя; выхода нет. Тебе остался единственный благородный поступок - взять у него кинжал и убить себя.

- Не верю,- рыдала Мессалина.- Клавдий ни за что не отважился бы избавиться от меня таким образом. Это все придумал Нарцисс. Надо было давным-давно убить его. Гадкий, ненавистный Нарцисс!

Снаружи послышалась тяжелая поступь солдат.

- Гвардейцы, стой! К ноге!

Дверь распахнулась, в дверном проеме, вырисовываясь на фоне ночного неба, появился полковник. Встал, сложив на груди руки и не говоря ни слова.

Мессалина вскрикнула и выхватила у Эвода кинжал. Боязливо попробовала пальцем лезвие и острие.

- Ты что, хочешь, чтобы гвардейцы подождали, пока я найду оселок и подточу его для тебя? - с насмешкой произнес Эвод.

Домиция Лепида сказала:

- Не бойся, дитя, тебе не будет больно, если ты сделаешь это быстро.

Полковник медленно расцепил руки и потянулся к эфесу меча. Мессалина приставила кончик кинжала сперва к горлу, затем к груди.

- О, мама, я не могу! Я боюсь!

Меч полковника уже покинул ножны. Полковник сделал три больших шага вперед и пронзил ее насквозь.

ГЛАВА XXX

За ужином Ксенофонт дал мне еще одну порцию "олимпийского" снадобья, и ко мне снова вернулось то отрешенное спокойствие, которое начало было меня покидать; я мгновенно уснул. Проснулся я внезапно - меня вырвал из сна грохот тарелок, которые уронил нерадивый раб,- громко зевнул и попросил прощения у всех присутствующих за свои дурные манеры.

- О чем тут говорить, цезарь?! - вскричали они.

У всех был испуганный вид. "Нечистая жизнь, нечистая совесть",- подумал я.

- А не подсыпал ли кто-нибудь яд мне в кубок, пока я спал? - поддразнил я их.

- Упаси бог,- запротестовали все.

- Нарцисс, в чем был смысл шутки Веттия Валента насчет Колчестера? Будто британцы отдают мне божеские почести.

- Это не совсем шутка, цезарь,- сказал Нарцисс.- Не буду скрывать от тебя: в Колчестере действительно воздвигнут храм в честь Бога Клавдия Августа. Они поклоняются тебе с начала лета. Но я услышал об этом только сейчас.

- Вот почему я чувствую себя так странно. Я превращаюсь в бога! Но как это вышло? Я помню, что в письме Осторию утвердил постройку храма в Колчестере в честь Божественного Августа в благодарность за победу римского оружия в Британии.

- Полагаю, цезарь, что Осторий - и это вполне естественно - спутал, о каком Августе идет речь, тем более что ты писал о победе римских войск. Божественный Август остановился на берегах пролива, и его имя для британцев по сравнению с твоим - ничто. Мне сообщили, что туземцы говорят о тебе с величайшим благоговением и страхом. Они слагают поэмы о твоем громе и молнии, о магическом тумане и черных духах, о горбатых чудовищах и чудовищах, у которых змеи вместо носов. С политической точки зрения, Осторий был совершенно прав, посвятив храм тебе. Но я очень сожалею, что это было сделано без твоего согласия и, боюсь, против твоего желания.

- Значит, я теперь бог, да? - повторил я.- Ирод Агриппа всегда говорил, будто я этим кончу, а я утверждал, что он болтает вздор. По-видимому, я не могу исправить ошибку и отменить посвящение храма мне самому, как ты думаешь, Нарцисс?

- Это произведет очень плохое впечатление на жителей провинции,- ответил Нарцисс.

- Ну, сейчас мне это неважно,- сказал я.- Все на свете неважно. Может быть, велим прямо сейчас привести сюда на суд эту несчастную женщину? У меня не осталось никаких мелочных чувств, присущих простым смертным. Я даже могу простить ее.

- Она мертва,- проговорил вполголоса Нарцисс.- Убита по твоему приказанию.

- Налей мне вина,- сказал я.- Я не помню, чтобы я отдавал такой приказ, но сейчас это не имеет значения. Интересно, какое я божество. В детстве старый Афинодор часто объяснял мне, что под Божеством понимают стоики: Бог-это идеально круглый шар, целое, не подверженное воздействию внешних случайностей и событий. Я всегда представлял Бога в виде огромной тыквы. Ха-ха-ха! Если я съем еще кусок этого гуся и выпью еще несколько кубков вина, я тоже превращусь в тыкву. Значит, Мессалина мертва! Красивая женщина, друзья, очень красивая, вы согласны? Но порочная, верно?

- Красивая, но очень порочная, цезарь.

- Отнесите меня кто-нибудь в постель. Дайте уснуть блаженным сном богов. Ведь я теперь блаженный бог, не так ли?

Меня отнесли в спальню, и я проспал без просыпа до полудня. За это время сенат принял послание, поздравляющее меня с благополучной ликвидацией заговора, а также решение изъять имя Мессалины из всех архивных документов и городских надписей и разбить все ее статуи. В полдень я встал и принялся за свою обычную административную работу. Все, кто мне встречались, обходились со мной крайне вежливо, но вид у всех был подавленный, а когда я пошел в суд, никто, впервые за эти годы, не поднимал шума и не пытался запугивать меня. Я в мгновение ока справился с разбором всех тяжб!

На следующий день я принялся разглагольствовать о покорении Германии, и Нарцисс, увидев, что лекарство Ксенофонта произвело слишком сильный эффект - помрачив рассудок, вместо того, чтобы, как предполагал Ксенофонт, постепенно смягчить удар, причиненный смертью Мессалины,- приказал больше мне его не давать. Мало-помалу олимпийское спокойствие покинуло меня, и я снова почувствовал себя жалким смертным. В первое же утро, когда кончилось действие наркотика, я, спустившись к завтраку, спросил:

- Где моя жена? Где госпожа Мессалина?

Мессалина всегда завтракала со мной, если только у нее не "разламывалась голова".

- Она мертва, цезарь,- ответил Эвод.- Ее казнили несколько дней назад по твоему приказу.

- Я не знал,- с трудом проговорил я.- Я хочу сказать, я забыл.

И тут позор, горе и ужас недавних дней всплыли у меня в памяти, и я разрыдался. Заливаясь слезами, я идиотски бормотал о своей милой, бесценной Мессалине, осыпал себя упреками за ее убийство, говорил, что во всем виноват я один, и вообще вел себя, как последний осел. Наконец я взял себя в руки и велел подать портшез.

- Лукулловы сады,- приказал я.

Меня отнесли в Лукулловы сады.

Сидя на садовой скамье под кедром, глядя на зеленую лужайку, за которой уходила вдаль широкая грабовая аллея, поросшая травой, в одиночестве, так как вокруг не было никого, кроме моих германских телохранителей, стоявших на страже в кустарнике, я взял перо и длинный лист бумаги и принялся составлять подробный перечень того, что было мной сделано и что следует делать теперь. Этот документ сейчас при мне, и я перепишу его сюда в том самом виде, в каком он был написан. Утверждения мои, по какой-то непонятной мне причине, распались на связанные между собой трехстишия, вроде "терцин" британских друидов (их традиционный размер для стихов моралистического или дидактического характера).

Я люблю свободу, а не тиранию.

Я римский патриот.

Римлянин от природы республиканец.

Как ни странно, я император.
То есть, на мне обязанности монарха.
Уж в трех поколеньях республики нет.
Республику растерзали гражданские войны.
Август ввел монархическое правленье.
Так сказать, вынужденная мера.
Августу было никак не отречься.
В душе я проклинал его лицемерье,
Оставаясь убежденным республиканцем.
Императором стал Тиберий. Против воли?
Боялся, что власть перехватят враги?
Может быть, Ливия, мать, настояла?
Тиберий отправил меня в отставку.
Я считал его кровожадным лицемером,
Оставаясь убежденным республиканцем.
Ни с того ни с сего Калигула назначил меня консулом.
А я жаждал вернуться к своим книгам.
Калигула вздумал править, как восточный сатрап.
Я римский патриот.
Мне бы следовало убить его.
А я спасал шкуру, строя из себя дурачка.
Наверное, Кассий Херея тоже был римский патриот
Он нарушил присягу, убил Калигулу.
По крайней мере пытался восстановить республику.
Но республику не восстановили.
Напротив, провозгласили нового императора.
Этот император - я, Тиберий Клавдий.
Откажись я - меня бы убили.
Откажись я - была бы гражданская война.
Так сказать, вынужденная мера.
Я казнил Кассия Херею.
И мне тоже было никак не отречься.
Я стал вторым Августом.
Я много и долго трудился, как Август.
Расширил и укрепил империю, как Август.
Я был абсолютным монархом, как Август.
Но я отнюдь не лицемер.
Утешаюсь тем, что выбрал меньшее из зол.
Как раз в этом году хотел восстановить республику
Позор Юлии мучал Августа.

"Не жениться б и умереть бездетным!"

Я так же мучаюсь позором Мессалины.

Надо было покончить с собой, а не править:
Нельзя было уступать Ироду Агриппе.
Из лучших побуждений я стал тираном.
Я не подозревал о злодеяниях Мессалины.
Моим именем она проливала кровь.
Неведение не освобождает от ответственности.
Но разве тут только моя вина?
Не разделит ли ее со мной вся нация?
Ведь намеренно сделали меня императором.
Ну осуществлю я свои благие намерения?
Восстановлю республику - что тогда?
Ждать от Рима благодарности?
"Знаешь, легко говорить о свободе.
Все кажется так просто.
Ждешь, что двери распахнутся и стены рухнут"
Весь мир признает во мне императора.
Все, кроме тех, что метят на мой пост.
Республика никому не нужна.
Азиний Поллион был прав:

"Будет намного хуже, прежде чем станет немного лучше".

Решено: о республике нечего и думать.

Лягушки захотели царя.

И дан им был царь Чурбан.

Я был глух, слеп и туп, как чурбан.

Лягушки захотели царя.
Юпитер дал им нового царя - Аиста.
Калигула сплоховал: правил слишком недолго.
Я сплоховал: был слишком добр.
Я загладил грехи своих предшественников.
Я примирил Рим и мир с монархией.
Риму суждено поклониться новому цезарю.
Будь то безумец, похабник, убийца иль мот.
Аист вновь покажет, какова природа царей.
Меч тирании тупить - моя большая ошибка.
Отточив его,может, вину искуплю.
Лишь насильем лечат насилье.
А мне надо помнить: я - царь Чурбан.
Плюхнусь-ка я в тихий омут.
Пусть всплывет ядовитая муть.
Я осуществил свое решение. С того самого дня я неуклонно провожу его в жизнь. Я не позволил ничему воспрепятствовать мне. Сперва это было мучительно. Помните, я сказал Нарциссу, что чувствую себя точно так, как испанец-гладиатор, которому неожиданно отсекли на арене руку со щитом; разница в том, что испанец умер, а я продолжал жить. Вы, возможно, слышали, как в холодную сырую погоду калеки жалуются на боль в руке или ноге, которых у них давно нет? Они могут точно обозначить ее; скажем, это резь, которая поднимается от большого пальца к запястью, или ноющая боль в колене. Я часто ощущал это же самое. Я беспокоился о том, как примет Мессалина то или иное мое решение, или о том, очень ли ей надоела длинная скучная пьеса, которую я смотрел; во время грозы я вспоминал, что она боится грома.

Как вы, должно быть, догадались, больше всего я страдал от мысли, что мой маленький Британик и Октавия, возможно, вовсе не мои дети. Насчет Октавии я был в этом убежден. Она ни капельки не походила на Клавдиев. Я вглядывался в нее бессчетное множество раз, пока вдруг не понял, что скорее всего ее отец - командир германских телохранителей, служивший при Калигуле. Когда через год после амнистии он запятнал свою репутацию, был разжалован и в конце концов скатился до того, что стал гладиатором, Мессалина - теперь я вспомнил это - просила оставить этого жалкого негодяя в живых (он был обезоружен, и его противник стоял над ним, подняв трезубец), вопреки протестам всех зрителей в амфитеатре, которые свистели, орали и шикали, опустив вниз большие пальцы. Я даровал ему жизнь, так как Мессалина сказала, что мой отказ дурно отзовется на ее здоровье: дело было перед самым рождением Октавии. Однако через несколько месяцев он опять сразился с тем же противником и был убит на месте.

Британик был несомненным Клавдием, благородным маленьким римлянином, но мне пришла в голову ужасная мысль: что, если его настоящий отец-Калигула? Уж слишком он похож на моего брата Германика. В характере у них с Калигулой не было ничего общего, но наследственные признаки часто передаются через поколение. Эта мысль преследовала меня. Я старался видеть мальчика как можно реже, хотя не хотел создавать впечатления, будто я отрекся от него. Они с Октавией, наверно, сильно страдали в то время. Дети были очень привязаны к матери, поэтому я отдал указание не сообщать им об ее преступлениях в подробностях; они должны были знать, что их мать мертва, и все. Но они вскоре выяснили, что ее казнили по моему приказу, и, естественно, это вызвало у них детскую неприязнь. Но я все еще не мог заставить себя поговорить с ними о матери.

Я уже объяснял, что мои вольноотпущенники образовали очень тесную корпорацию, и тот, кто оскорблял одного из них, оскорблял всех, а тот, кого один из них брал под свое покровительство, пользовался милостью остальных. Они подавали этим хороший пример сенату, но сенат не следовал ему, его вечно раздирали разногласия, и многочисленные фракции объединяло лишь равно присущее всем раболепие по отношению ко мне. И вот теперь, через три месяца после смерти Мессалины, хотя между моими советниками Нарциссом, Паллантом и Каллистом и началось соперничество, они заранее договорились, что тот, кто выиграет, не станет использовать свое главенствующее положение, полученное благодаря тому, что он сумеет мне угодить, для уничижения двух других. Вы ни за что не догадаетесь, что было предметом их соперничества. Выбор для меня четвертой жены! "Как же так,- воскликнете вы,- мы думали, ты позволил гвардейцам разрубить тебя на куски, если снова вступишь в брак!" Да. Но это было до того, как я принял свое роковое решение, сидя под кедром в Лукулловых садах, а стоит мне принять решение, я от него не отступаю. Я затеял среди моих вольноотпущенников игру-загадку: каковы мои матримониальные планы. Это была шутка, так как я уже избрал счастливицу. Начал я с того, что как-то за ужином заметил вскользь:

- Надо подумать о маленькой Октавии. Не дело ей быть на попечении вольноотпущенниц. Я казнил всех служанок, которые умели с ней обходиться, бедняжечкой. Не могу же я ждать, что Антония станет за ней присматривать. Антония сама прихварывает после смерти своего малыша.

Вителлий сказал:

- Нет, что нужно крошке Октавии, так это мать. И Британику тоже, хотя мальчику легче управиться самому.

Я ничего не ответил, и все присутствующие поняли, что я снова думаю о женитьбе. Все они также знали, с какой легкостью Мессалина водила меня на поводу, и понимали, что тому, кто подыщет мне жену, можно не волноваться о будущем. И как только им представился подходящий момент обратиться ко мне наедине, каждый из них по очереди, Нарцисс, Паллант и Каллист, предложили мне свою кандидатку. Мне было весьма любопытно следить за ходом их мыслей. Каллист вспомнил, что Калигула принудил губернатора Греции разойтись с женой, Лоллией Паулиной, и затем сам женился на ней (это была его третья жена), так как кто-то сказал ему на пиру, будто Лоллия - самая красивая женщина в империи; а затем вспомнил, что этот "кто-то" был я сам. Он решил, что раз за прошедшие с тех пор десять лет Лоллия Паулина не только не утратила своей красоты, но даже еще похорошела, он может, не рискуя, предложить ее мне в жены. Так он и сделал на следующий же день. Я улыбнулся и пообещал внимательно обдумать то, что он сказал.

Следующим был Нарцисс. Сперва он спросил, кого мне предложил Каллист, и когда я сказал: "Лоллию Паулину",- он воскликнул, что она мне не подойдет. Ее интересует одно - драгоценности.

- Она не выйдет из дома, не навесив на себя эмеральдов, рубинов и жемчуга так тысяч на тридцать золотых, и всякий раз новых; к тому же она глупа и упряма, как ослица мельника. Цезарь, единственная женщина для тебя, как мы оба знаем, это Кальпурния. Но ты же не можешь жениться на проститутке, это будет плохо выглядеть. Поэтому я вот что предлагаю: ты женишься формально на какой-нибудь знатной римлянке, а жить станешь с Кальпурнией, как это было до встречи с Мессалиной. И будешь счастлив до конца своих дней.

- А кого ты прочишь мне в формальные жены?

- Элию Петину. Помнишь, после вашего развода она снова вышла замуж. Не так давно муж ее умер и оставил ее почти без средств. С твоей стороны будет милосердно жениться на ней.

- Но ее язык, Нарцисс.

- Несчастье ее обуздало. Из ее рта не вылетит больше ни одного ядовитого слова, это я беру на себя. Я предупрежу ее и сообщу об условиях брака. К ней будут относиться со всем уважением, которое причитается жене императора и матери твоей дочери Антонии, она будет иметь большой личный доход, но она должна будет подписать контракт, что в твоем присутствии ведет себя, как глухонемая, и не ревнует тебя к Кальпурнии.

- Я внимательно обдумаю то, что ты сказал, дорогой Нарцисс.

Но догадался о моем выборе лишь Паллант, проявив то ли исключительную глупость, то ли исключительный ум. Как он мог предположить, что я сделаю столь чудовищную вещь, как женюсь на своей племяннице Агриппинилле? Во-первых, брак этот будет кровосмесительным, во-вторых, она мать Луция Домиция, к которому я питал глубочайшее отвращение, в-третьих, теперь, когда Мессалина умерла, Агриппинилла могла претендовать на титул самой порочной женщины Рима. Даже при жизни Мессалины я затруднился бы решить, кто из двоих хуже, они равно предавались разврату, и пусть Мессалина была менее разборчива и не гнушалась беспорядочным сожительством, она, во всяком случае, не виновна в кровосмешении, что, насколько мне известно, можно сказать об Агриппинилле. Но у Агриппиниллы было одно достоинство - храбрость, отсутствовавшая, как мы видели, у Мессалины. Паллант предложил мне жениться на Агриппинилле с той же оговоркой, а именно, что брак будет чисто формальным и я могу иметь любую любовницу, какую пожелаю. Агриппинилла, сказал он, единственная женщина в Риме, которая может взять на себя административную работу Мессалины: она окажет мне существенную помощь.

Я обещал внимательно обдумать то, что он сказал. Затем, дав вольноотпущенникам время разведать, хотят ли их ставленницы выдвинуть свою кандидатуру на должность жены цезаря, я устроил официальные дебаты между Каллистом, Нарциссом и Паллантом. В качестве третейского судьи я пригласил Вителлия, и через несколько дней дебаты начались. Рекомендуя Элию, Нарцисс привел тот довод, что, женясь на ней, я возобновляю старую связь и не вношу новшеств в семью, к тому же, добавил он, она будет хорошей матерью маленькой Октавии и Британику, ведь она давно уже породнилась с ними через их сводную сестру Антонию.

Каллист напомнил Нарциссу, что Элия уже очень давно со мной в разводе, и если снова принять ее в императорскую семью, она может слишком загордиться, и кто знает, станет потихоньку отыгрываться на детях Мессалины. Лоллия куда более подходящая пара; никто не будет отрицать, что она самая красивая женщина на свете, к тому же добродетельная.

Паллант возражал против обоих предложений. Элия - старая мегера, а Лоллия - глупая пустышка, к тому же форменная ювелирная лавка; она начнет требовать каждый божий день новый набор безделушек за счет государственной казны. Нет, единственной избранницей может быть только госпожа Агриппина. (Теперь лишь я один звал ее уменьшительным именем: Агриппинилла.) Она приведет с собой внука Германика, который во всех отношениях достоин императорского жребия; и к тому же с политической точки зрения очень важно, чтобы женщина, все еще молодая и плодовитая, не вышла замуж в другой род и не передала туда сокровища Цезарей.

Я видел, что Вителлия прямо пот прошиб, так он старался отгадать, на ком из трех я остановил свой выбор, спрашивая себя в то же время, не лучше ли самому предложить новое, четвертое имя. Но угадал он правильно, возможно, по той очередности, в какой я давал моим вольноотпущенникам слово. Он глубоко вздохнул и сказал:

- Мне так же трудно выбрать между тремя такими прекрасными, мудрыми, высокорожденными и выдающимися госпожами, как было трудно троянскому пастуху Парису выбрать между тремя богинями Юноной, Венерой и Минервой. Разрешите мне воспользоваться этой фигурой речи, она мне поможет. Элия Петина будет изображать Юнону. Она уже была замужем и имеет ребенка от императора; но, подобно тому, как Юпитер был недоволен Юноной, матерью Гебы, за ее острый язык, так и император был по той же причине недоволен Элией Петиной, и нам не нужны больше семейные войны на наших земных небесах. Утверждают, будто Лоллия Паулина - настоящая Венера, и действительно, Парис присудил приз Венере, но, как вы помните, Парис был чувствительный пастушок, и красота без интеллекта вряд ли придется по вкусу зрелому правителю с большим супружеским, а не только государственным опытом. По мудрости своей Агриппинилла сродни Минерве и почти ничем не уступает Лоллии по красоте. Жена императора должна быть и умна, и прекрасна собой. Я выбираю Агриппиниллу.

С таким видом, точно я впервые об этом подумал, я запротестовал:

- Но, Вителлий, она моя племянница. Не могу же я жениться на племяннице, так ведь?

- Если ты хочешь, чтобы я обратился по этому поводу к сенату, цезарь, я ручаюсь, что добьюсь их согласия. Это не принято, разумеется, но я могу привести те же аргументы, что привел ты сам, говоря о правах августодунцев; я могу доказать, что наши брачные законы делались на протяжении времени все более и более гибкими. Сто лет назад, например, сочли бы чудовищным брак между двоюродными братьями и сестрами, а теперь такие браки регулярно заключают даже в лучших семьях. Почему бы дяде не жениться на племяннице? Парфяне это делают, а у них очень древняя цивилизация. В роду Ирода также было больше браков между дядьями и племянницами, чем каких-либо других.

- Верно,- сказал я.- Иродиада вышла за своего дядю Филипа, затем покинула его и убежала с дядей Антипой. А дочь Ирода Агриппы, Береника, вышла за своего дядю Ирода Поллиона, царя Халкиды, а сейчас, как полагают, живет в кровосмесительной связи со своим братом молодым Агриппой. Почему бы Цезарям не вести себя так же свободно, как Иродам?!

Вид у Вителлия был удивленный, но голос звучал совершенно серьезно:

- Кровосмешение между сестрой и братом - совсем иное дело. Этого я не могу взять под защиту. Но вполне возможно, что наши самые ранние предки разрешали браки между дядьями и племянницами,- во всей древней классической литературе нет ни одного порицания женитьбы Плутона на его племяннице Прозерпине.

- Плутон был бог,- сказал я.- Впрочем, кажется, теперь я тоже бог. Паллант, что моя племянница Агриппинилла сама думает по этому поводу?

- Она сочтет это великой честью для себя и будет крайне рада, цезарь,сказал Паллант, с трудом скрывая свое торжество.- Она готова поклясться, что всю жизнь до конца своих дней посвятит тебе, твоим детям и империи.

- Приведи ее сюда.

Войдя в комнату, Агриппинилла пала к моим ногам; я велел ей подняться и сказал, что готов жениться на ней, если она не против. В ответ она пылко меня обняла и заверила, что это счастливейший миг ее жизни. Я ей поверил. Почему бы и нет? Теперь она сможет моими руками управлять всем миром.

Агриппинилла отличалась от Мессалины. У Мессалины был дар целиком отдаваться чувственному наслаждению. Этим она пошла по стопам своего прадеда Марка Антония. Агриппинилла была женщина совсем иного рода. Она пошла в свою прабабку, божественную Ливию: она любила только власть. Как я уже говорил, она была глубоко порочна, но весьма скупо раздавала свои милости. Она спала только с теми мужчинами, которые могли быть ей выгодны политически. Например, у меня есть основания полагать, что она наградила Вителлия за его галантную защиту, и я наверняка знаю (хотя никогда ей об этом не говорил), что Паллант был тогда и продолжает быть сейчас ее любовником. Потому что в ведении Палланта императорская казна.

Итак, Вителлий произнес свою речь в сенате (организовав предварительно перед его зданием большую демонстрацию горожан) и сказал, что брак этот предложил он сам, и я согласился, что в этом есть политическая необходимость, но я нахожусь в раздумье и не дам окончательный ответ, пока не услышу, что скажет по этому поводу сенат и римский народ. Вителлий говорил со старомодным красноречием.

- ...И вам не придется долго искать, отцы сенаторы, дабы убедиться, что госпожа Агриппина превосходит всех других знатных дам Рима блеском своей родословной, что она дала прекрасное доказательство своей плодовитости и отвечает вашим требованиям, даже превосходит их по части своих добродетелей; право, мы должны возблагодарить провидение за то, что госпожа Агриппина, этот образец всех женских достоинств, в настоящее время вдова и может без помехи вступить в союз с тем, кто всегда был эталоном супружеской высоконравственности.

Вы, наверное, догадались, как встретили эту речь. Предложение было одобрено единогласно, однако вовсе не потому, что сенаторы так уж любили Агриппиниллу, просто теперь, когда ее шанс стать женой императора сделался вполне реальным, никто из них не отважился вызвать ее гнев; а несколько сенаторов, побуждаемые духом соперничества, рьяно вскочили с места и заявили, что, если понадобится, они заставят меня подчиниться единодушному желанию всей нации.

49 г. н.э.

Я выслушал их поздравления, приветствия и мольбы на рыночной площади и проследовал в сенат, где потребовал принятия декрета, узаконивающего на вечные времена браки между дядьями и племянницами со стороны брата. Декрет был принят. На новый год я женился на Агриппинилле. Лишь один человек воспользовался новым декретом, всадник, капитан гвардии. Агриппинилла хорошо ему за это заплатила.

Я сделал в сенате заявление насчет своего храма в Британии. Я объяснил, что обожествили меня по ошибке, и попросил своих сограждан простить меня. Но, возможно, они не будут настаивать на исправлении этой нелепой оплошности в виду политической опасности такого шага.

- Британия так далеко, а храм такой маленький,- иронически уговаривал я их.- Маленький деревенский храм с земляным полом и крышей из дерна, вроде тех, в которых жили наши римские боги во времена республики до того, как Божественный Август переселил их в теперешние роскошные храмы. Неужели вы будете возражать против крошечного храма, который так далеко отсюда, одного-двух старых жрецов и скромного жертвоприношения время от времени? Что до меня, я никогда и не думал становиться Богом. И даю вам слово, что это будет мой единственный храм...

Но, судя по всему, никто и не собирался возражать.

Завершив очередную перепись населения, я отказался от должности цензора и, начав этим восстановление республики, передал свои обязанности Вителлию. Впервые за сто лет контроль за общественной моралью ушел из рук цезарей. Что же прежде всего сделал Вителлий, после того, как сочетал браком меня и Агриппиниллу? Исключил из сенаторского сословия одного из судей первого ранга того года - не кого иного, как моего зятя, молодого Силана! Он объяснил это тем, что Силан был в кровосмесительной связи с собственной сестрой Кальвиной, бывшей невесткой Вителлия, с которой муж ее, молодой Вителлий, развелся незадолго до этого. Он застал их вдвоем в постели и рассказал об этом отцу, взяв с него клятву хранить тайну, но теперь, когда тот стал цензором, совесть не позволяет ему дальше молчать. Я сам провел расследование этого дела. Силан и Кальвина отрицали свою вину, но, судя по всему, она была бесспорна; поэтому я расторг брачный контракт между Силаном и моей дочерью Октавией (вернее - дочерью Мессалины Октавией) и приказал ему отказаться от судебной должности. Она истекала через двадцать четыре часа, но, чтобы подчеркнуть свое возмущение, я назначил кого-то на его место, пусть всего на этот последний день. Разумеется, Вителлий никогда не отважился бы заговорить о кровосмешении, если бы не Агриппинилла. Силан мешал ее честолюбивым планам: она хотела, чтобы моим зятем стал ее сын Луций. Что вам сказать? Я любил Силана, и нельзя забывать, что он был прямым потомком Августа. Поэтому я обещал ему повременить с решением по его делу - имея в виду, что он покончит, как я ожидал, с собой. Однако он тянул и наконец выбрал для этого день моей свадьбы, что было довольно неуместно. Кальвину я отправил в изгнание и предложил коллегии понтификов совершить искупительные жертвоприношения в роще Дианы, возродив тем самым красочный ритуал, введенный Туллом Гостилием, третьим царем Рима.

Баба и Авгурин к этому времени превзошли себя. Они пародировали все, что я делал. Баба ввел в алфавит три новых буквы, одна передавала отхаркивание, вторая - цыкание зубом, третья - "неопределенный гласный, нечто среднее между икотой и отрыжкой". Он разошелся с гигантской негритянкой, игравшей роль Мессалины, прогнал ее плетью по улицам города, а затем устроил шуточную свадьбу с косоглазой альбиноской, заявив, что она его племянница со стороны брата. Он произвел перепись всех воров, нищих и бездомных и исключил из Общества бродяг тех, кто хоть раз в жизни ударил пальцем о палец, чтобы честно заработать себе на хлеб. Одна из его шуток заключалась в том, что он отказался от должности цензора и назначил вместо себя Авгурина на оставшийся срок - а именно ровно на шестьдесят минут по водяным часам. Авгурин принялся похваляться великими деяниями, которые он совершит за это время. Однако его не устраивали часы Бабы, которые слишком спешат, он хотел сбегать за своими, в которых каждая минута в три раза дольше, чем у Бабы. Но Баба, передразнивая мои голос и жесты, повторял фразу, которую последнее время я довольно часто произносил в суде и весьма ею гордился: "Уж скорее философы придут к согласию, чем часы", и не позволял Авгурину уйти. Авгурин настаивал, что тот поступает несправедливо, если он будет цензором, ему понадобится не меньше часа, чтобы упорядочить все размеры и веса. Спор между ними разгорался все жарче, и тут внезапно положенный срок службы Авгурина истекал и ничего не было приведено в исполнение.

- А я-то намеревался окунуть тебя в кипящую смолу, а затем поджарить, чтобы возродить красочный ритуал, введенный царем Туллом Гостилием,горестно говорил Авгурин.

Я даю ему и Бабе полную свободу пародировать и высмеивать меня. На их спектакли перед храмом Меркурия собираются огромные толпы народа: Меркурий, как вы знаете, покровитель воров и бродяг. Агриппинилла страшно оскорбилась женитьбой Бабы на альбиноске, справедливо приняв все насмешки на свой счет, но я твердо сказал, немало ее тем удивив:

- До тех пор, пока я жив, Баба будет жить - запомни это... и Авгурин также.

- До тех самых пор, ни секундой дольше,- согласилась Агриппинилла самым неприятным тоном.

В этом году было нашествие гадюк. Я выпустил инструкцию, где сообщалось всем римлянам о верном средстве против змеиных укусов, а именно, соке тиса. Авгурин и Баба переписали и развесили ее, добавив в самом конце одну единственную фразу: "и наоборот", которая, по-видимому, считается одним из моих излюбленных выражений.

ГЛАВА XXXI

Я приближаюсь к концу своей долгой истории. Я уже пять лет как женат на Агриппинилле, но за эти годы почти не было важных событий, и я не буду описывать их подробно. Я позволил Агриппинилле и своим вольноотпущенникам командовать мной. Я раскрывал и закрывал рот и производил жесты руками, как те марионетки на шарнирах, которых мастерят в Сицилии, но голос был не мой и жесты тоже. Я должен сразу сказать, что Агриппинилла оказалась на редкость способной правительницей деспотического склада. Когда она входит в комнату, где находятся несколько знатных римлян, и обводит их холодным взором, всех начинает бить дрожь, они вскакивают по стойке "смирно" и едят ее глазами, чтобы догадаться, как лучше ей угодить. Ей больше не надо делать вид, будто она меня любит. Я скоро дал ей понять, что женился на ней исключительно из политических соображений и физически она меня отталкивает. Я был вполне откровенен с ней. Я объяснил:

- По правде говоря, я устал быть императором. Я хотел бы, чтобы большую часть работы за меня делал кто-нибудь другой. Я женился на тебе не ради твоего сердца, но ради головы. Женщине легче управлять этой империей. У нас нет никаких оснований притворяться, будто нас связывают нежные узы.

- Мне это подходит,- сказала она.- Ты далек от идеала любовника, о котором можно мечтать.

- Ну и ты несколько отличаешься от той, какой была двадцать два года назад, милочка, когда впервые выходила замуж. Однако ты протянешь еще немного, если будешь по-прежнему делать массаж лица и принимать молочные ванны: Вителлий утверждает, будто ты - самая красивая женщина в Риме.

- Возможно, ты тоже протянешь, если не будешь выводить из себя тех, от кого ты зависишь.

- Да, мы двое пережили всех остальных наших родичей,- согласился я.- Сам не знаю, как нам это удалось. По-моему, мы должны поздравить друг друга, а не ссориться.

- Ты всегда начинаешь первый,- сказала она,- поступая, как ты выражаешься, "честно".

Агриппинилла не могла меня понять. Она вскоре обнаружила, что вовсе не нужно упрашивать, или обманывать, или запугивать меня, если ей хочется поступить по-своему. Я почти всегда с ней соглашался. Она не поверила сама себе, когда я изъявил готовность помолвить Октавию с Луцием: она знала мое мнение о ее сыне. Она не могла взять в толк, почему я дал согласие. Это придало ей смелости пойти еще дальше и предложить, чтобы я усыновил его. Но я и сам имел такое намерение. Сперва она попросила Палланта прощупать меня по этому поводу. Паллант тактично повел разговор издалека. Начал он с Германика, с того, как его по просьбе Августа усыновил Тиберий, хотя у того уже был родной сын Кастор. Затем принялся разглагольствовать об удивительной братской любви между Германиком и Кастором и щедрости, проявленной Кастором по отношению к вдове и детям Германика. Я сразу понял, к чему клонит Паллант, и согласился с тем, что лучше иметь двух любящих сыновей, чем одного.

- Но не забывай,- сказал я,- это еще не конец истории. Германик и Кастор были оба убиты, и мой дядя Тиберий, уже в преклонных годах, тех же примерно, что и я, назвал другую пару любящих братьев в качестве своих наследников - Калигулу и Гемелла. Калигула имел преимущество: он был старше. Когда старик умер, Калигула захватил бразды правления в свои руки, а Гемелла убил.

Это заставило Палланта на некоторое время замолчать. Когда он попробовал подобраться ко мне с другого бока, начав говорить о том, какими друзьями сделались Луций и Британик, я сказал, словно невзначай:

- Ты знаешь, что наш род, род Клавдиев, идет по мужской линии без единого усыновления со времени самого Аппия Клавдия, жившего пять циклов назад? В Риме нет ни одного рода, который мог бы этим похвастаться.

- Да, цезарь,- сказал Паллант,- род Клавдиев на редкость твердо блюдет традиции, как никто в нашем податливом мире. Но, как ты сам мудро заметил, "все подвержено перемене".

- Послушай, Паллант,- сказал я,- чего ты ходишь вокруг да около? Скажи госпоже Агриппинилле, что, если она хочет, чтобы я усыновил Луция и назначил его сонаследником вместе с Британиком, я не возражаю. А что до податливости, то я на старости лет стал очень податливым. Можете размять меня в руках, как кусок теста, наполнить любой начинкой по своему вкусу и спечь из меня императорские пирожки.

50 г. н.э.

Я усыновил Луция. Теперь его называют Нероном. Недавно я выдал за него Октавию - правда, сперва я велел Вителлию удочерить ее, чтобы их нельзя было обвинить в формальном кровосмешении. В ночь их свадьбы все небо полыхало огнем. Луций (или Heрон, как его теперь зовут) всячески старался завоевать дружбу Британика. Но Британик видел его насквозь и гордо отвергал его подходы. Сперва он отказался признавать новое имя и продолжал называть того Луций Домиций, пока не вмешалась Агриппинилла и не велела ему извиниться. Британик сказал:

- Я извинюсь, только если мне прикажет отец.

Я велел ему извиниться. Я по-прежнему редко его видел. Я поборол свои мрачные подозрения насчет того, что он - незаконнорожденный сын Калигулы, и любил его так же нежно, как прежде. Но я скрывал свои истинные чувства. Я поставил себе целью играть роль царя Чурбана, и ничто не должно было помешать мне выполнить это решение. Учителем Британика все еще был Сосибий, учивший его на старозаветный лад. Британик привык к самой простой и грубой пище, спал на нарах, как солдат. Верховая езда, фехтование, фортификация и ранняя римская история - основное, что он изучал, но он знал труды Гомера, Энния и Ливия так же хорошо, как я, если не лучше. На каникулах Сосибий возил его в Капую, в мои поместья, и там он научился пчеловодству, разведению скота и земледелию. Я не позволил заниматься с ним греческой философией и ораторским искусством. Я сказал Сосибию:

- Древние персы учили своих детей метко стрелять и говорить правду. Научи моего сына тому же.

Нарцисс осмелился меня порицать:

- Образование, которое ты даешь Британику, цезарь, было бы превосходным в старину, когда, как ты сам любишь повторять

Ромул отдыхал под дубом,
Репу пареную ел,

и даже несколькими столетиями позднее, когда

Цинциннат оставил плуг свой,

Чтоб с врагами воевать.


Но сейчас, когда идет девятый цикл римской истории, оно немного устарело.

- Я знаю, что я делаю, Нарцисс,- сказал я.

Что до Нерона, то я нашел для нашего молодого царя Аиста самого подходящего учителя. Мне пришлось посылать на Корсику за этим чудом света. Возможно, вы уже догадались, кто это. Верно, Луций Анней Сенека, стоик,дешевый оратор, бесстыдный льстец, развратный и беспутный искатель любовных приключений. Я лично обратился к сенату с просьбой даровать ему прощение и вернуть из ссылки. Я говорил о том, как терпеливо, без единой жалобы, он провел восемь лет в изгнании, о жестокой дисциплине, которой он добровольно подверг сам себя, о глубокой преданности нашему роду. Сенека, верно, немало удивился, ведь не так уж давно он сделал два ложных шага. Вскоре после напечатания "Соболезнования Полибию" тот был казнен за уголовное преступление. Сенека решил исправить ошибку, написав панегирик Мессалине. Через несколько дней после того, как он был опубликован, Мессалина подверглась позору и смерти; пришлось срочно забирать панегирик обратно. Агриппинилла была рада получить Сенеку в наставники сыну. Она ценила его как учителя риторики. Заслугу за его возвращение в Рим она приписала себе.

Нерон боится матери. Слушается ее во всем. Агриппинилла обращается с ним очень строго. Она уверена, что будет править через него после моей смерти, как Ливия правила через Августа, а затем через Тиберия. Но я вижу дальше, чем она. Я помню предсказание сивиллы:

Шестой лохматый к власти придет,
Лохматому пятому сын не сын.
Он даст Риму пляски, пожар и позор,
Родительской кровью себя запятнав.
Лохматый седьмой не придет никогда.
Кровь хлынет из гроба ручьем23.
Нерон убьет свою мать. Это было предсказано при его рождении. Сам Барбилл предсказал это, а он никогда не ошибается. Он был прав даже, говоря о смерти мужа Мессалины, не так ли? Будучи женщиной, Агриппинилла не может командовать армией или обращаться к сенату. Для этого ей нужен мужчина. Когда я женился на ней, я знал, что могу рассчитывать на жизнь лишь до тех пор, пока Нерон не подрастет, чтобы занять мое место.

Агриппинилла попросила меня убедить сенат даровать ей титул "Августа", хотя и не ожидала получить от меня то, в чем я отказал Мессалине. Я удовлетворил ее просьбу. Она присвоила себе и другие неслыханные привилегии. Она сидит рядом со мной на трибунале, когда я разбираю судебные тяжбы, и поднимается на Капитолийский холм в колеснице. Она назначила нового командующего гвардией вместо Геты и Криспина. Его имя - Бурр, и он предан Агриппинилле душой и телом. (Он участвовал в Брентвудской битве и потерял три пальца на правой руке от британского палаша.) У новой римской Августы нет соперниц. Элия Петина умерла, возможно, от яда, я не знаю. Лоллию Паулину тоже убрали с дороги; теперь, когда ее поборник Кал-лист умер, остальные вольноотпущенники не стали против этого возражать. Ее обвинили в колдовстве и в том, что она распространяла предсказания астролога, будто из-за моей женитьбы на Агриппинилле страну ждет беда. Мне было жаль Лоллию, поэтому в своей речи к сенату я рекомендовал изгнание. Но Агриппиниллу не проведешь. Она отправила в дом к Лоллии гвардейского полковника, и он позаботился о том, чтобы Лоллия покончила с собой. Затем, как положено, доложил о ее смерти. Но Агриппинилле этого показалось мало.

- Принеси мне ее голову,- приказала она.

Голову Лоллии принесли во дворец. Агриппинилла взяла ее за волосы и, поднеся к окну, заглянула в рот.

- Да, это Лоллия, без обмана,- удовлетворенно сказала она мне (я как раз входил в комнату).- Видишь, те самые золотые зубы, которые она сделала у дантиста в Александрии, чтобы не было видно, что у нее запала левая щека. Фу, какие жесткие волосы. Словно грива у пони. Раб, унеси это прочь. И циновку тоже: счисти с нее кровь.

Агриппинилла избавилась также от своей золовки Домиции Лепиды, матери Мессалины. Домиция Лепида теперь выказывала Нерону всяческое внимание, часто приглашала его к себе в гости, ласкала, хвалила и баловала его, не забывая напомнить обо всем, что она для него сделала, когда он был нищим сиротой. Спору нет, она изредка брала мальчика к себе, когда ее сестра Домиция уезжала из Рима и ей было обременительно захватывать его с собой. Увидев, что ее материнскому авторитету, основанному на строгости, угрожает потворство тетки, Агриппинилла обвинила ее в том, будто та публично прокляла мое брачное ложе, а также не сумела подавить бунт рабов в своем поместье в Калабрии. Судью и двух чиновников, которые пытались восстановить там порядок, жестоко избили, а сама Домиция Лепида заперлась в доме и сидела, сложив руки. Я разрешил вынести ей смертный приговор (хотя первое из обвинений скорее всего было сфабриковано), так как узнал, что она помогала Мессалине не только при попытках совратить Аппия Силана, но и во многих других случаях, когда той надо было обвести меня вокруг пальца.

Лишь к одному поступку Агриппиниллы я не смог отнестись философски. Когда я о нем услышал, признаюсь, у меня на глазах навернулись слезы. Но какой смысл был старому царю Чурбану отказываться вдруг от своего решения и, стряхнув равнодушие, мстить? Это было бы просто глупо - местью не вернуть к жизни того, кто мертв. Убийство моей бедной Кальпурнии и ее подруги Клеопатры - вот что заставило меня плакать. Однажды ночью кто-то поджег их дом, они оказались в ловушке у себя в спальнях и нашли свою смерть в огне. Выглядело все как несчастный случай, но это, несомненно, было убийство. Паллант, сообщивший мне о нем, имел наглость сказать, будто скорее всего это работа кого-нибудь из друзей Мессалины, кто знал, какую роль сыграла Кальпурния в том, что та оказалась в руках правосудия. За все это время я не проявил к Кальпурнии ни малейшего внимания. Ни разу не посетил ее после того ужасного дня. Я приказал теперь поставить красивый надгробный памятник на руинах сгоревшей виллы и высечь на мраморе сентенцию на греческом языке, единственную, которую я сочинил сам с тех пор, как упражнялся в сочинительстве в школьные дни. Но я чувствовал, что должен сделать что-то выходящее из ряда вон, чтобы передать свое огромное горе по поводу ее смерти и горячую благодарность за любовь и преданность, которые она всегда выказывала мне. Я написал:

"Любовь гетер и ложь - одно".

Издревле так считалось, но

Душа КАЛЬПУРНИИ - чиста.

Матроны, вашим - не чета.

В прошлом году, году женитьбы Нерона, во всем мире был неурожай24, что почти опустошило наши зернохранилища. В этом году, хотя гавань в Остии достроена, суда, доставившие к нам зерно из Африки и Египта, не могут приблизиться к берегу из-за сильного северовосточного ветра, который дует не переставая уже несколько недель подряд. В Италии урожай обещает быть хорошим, но жать хлеб еще рано, и был момент, когда в городских амбарах оставалось запасов всего на две недели, хотя я делал все возможное, чтобы пополнить их. Я был вынужден понизить норму зерна до крайнего предела. И тут, будто мною никогда и не прилагались все усилия, чтобы хорошо накормить своих сограждан (например, построил гавань, хотя все меня отговаривали, и организовал ежедневное снабжение города свежими овощами), я неожиданно обнаружил, что на меня глядят как на всеобщего врага. Меня обвиняли в том, что я специально морю горожан голодом. Стоило мне показаться на улице, как вокруг меня собиралась толпа с громкими протестами и улюлюканием, а раза два меня закидали камнями, комками грязи и заплесневелыми корками. Однажды, когда я шел по рыночной площади, я едва избежал серьезного увечья: на моих телохранителей накинулось две или три сотни человек и поломали их жезлы об их же спины. Мне с трудом удалось спастись через ближайшие боковые ворота, откуда выскочил мне на выручку небольшой отряд дворцовой стражи. В прежние дни меня это очень огорчило бы. Теперь я лишь улыбался про себя. "Лягушки разрезвились",- думал я.

Нерон надел тогу совершеннолетия через год после того, как я его усыновил. Я разрешил сенату утвердить за ним право стать консулом в двадцать лет, так что уже в шестнадцать он стал кандидатом в консулы. Я наградил его почетным триумфальным одеянием и назначил "главой юношества", как некогда Август, давший этот титул своим внукам Гаю и Луцию. А во время Латинских праздников, когда консулов и других старших судей не было в Риме, я, подобно Августу, ставил Нерона городским префектом, чтобы дать ему почувствовать вкус власти. Как правило, серьезные дела не рассматриваются в суде городским префектом - ждут возвращения в Рим постоянных судей. Однако Нерону удалось провести разбирательство нескольких весьма запутанных тяжб, которые были твердым орешком даже для самых опытных жрецов Фемиды, и вынести весьма прозорливые решения. Это вызвало всеобщий восторг, но мне, как только я услышал об этом, стало ясно, что весь спектакль был поставлен Сенекой. Я не хочу сказать, будто дела были подложные, нет, но Сенека подробно ознакомился с ними заранее и договорился с адвокатами о том, на каких пунктах они остановятся в своих речах, а затем натаскал Нерона на то, как опрашивать свидетелей, подытоживать результаты следствия и выносить приговор. Британик еще не достиг совершеннолетия. Я, как мог, старался удержать его в стороне от компании мальчиков его возраста и ранга: он встречался с ними только под присмотром наставников. Я не хотел, чтобы он подхватил императорскую заразу, которой я сознательно подвергал Нерона. Я распустил слух, что у него эпилепсия. Нерон стал объектом всеобщего восхищения. Агриппинилла была в восторге. Она думала, будто я ненавижу Британика из-за его матери.

В городе произошел хлебный бунт. Он был совершенно беспочвенным, и, если верить Нарциссу, который терпеть не мог Агриппиниллу (и к своему удивлению увидел, что я потворствую ему в этом), спровоцировал его не кто иной, как она. Беспорядки начались, когда я лежал в постели из-за простуды, и Агриппинилла, зайдя ко мне, предложила издать указ, чтобы успокоить и умиротворить население. В нем я должен был сказать, что болезнь моя несерьезна, но даже если она примет плохой оборот и я умру, Нерон уже вполне способен заниматься государственными делами под ее руководством. Я рассмеялся ей в лицо.

- Ты просишь меня подписать свой смертный приговор, душечка? Что ж, дай мне перо, я подпишу его. На когда назначены похороны?

- Не хочешь подписывать, не надо,- сказала она.- Я тебя не принуждаю.

- Ну и прекрасно,- сказал я.- Тогда не буду. Я разберусь с этим хлебным бунтом, выясню, кто его начал.

Агриппинилла сердито хлопнула дверью. Я позвал ее обратно.

- Я пошутил. Конечно, я подпишу! Между прочим, Сенека уже научил Нерона произносить надгробную речь? Еще нет? Я бы хотел сперва ее послушать, если никто из вас не возражает.

Вителлий умер от апоплексического удара. Какой-то сенатор, то ли в припадке безумия, то ли в подпитии, неожиданно обвинил его перед лицом сената в том, что он хочет захватить престол. Все понимали, что обвинение это направлено против Агриппиниллы, но, хотя сенаторы ненавидели ее всем сердцем, никто, естественно, не осмелился его поддержать, и сенатор был объявлен вне закона. Однако Вителлий принял эту историю близко к сердцу, и вскоре его разбил паралич. Я навестил его, когда он лежал на смертном одре. Он не мог шевельнуть и пальцем, но разговаривал вполне разумно. Я задал ему вопрос, который уже давно хотел задать:

- Вителлий, в другое время ты был бы одним из самых добродетельных людей на свете. Как вышло, что ты, честный, прямой человек, став придворным, гнулся с каждым годом все ниже?

Вителлий:

- При монархии это неизбежно, как бы милостив ни был монарх. Старые добродетели исчезают. Независимость и откровенность потеряли цену. Самыми большими добродетелями стали услужливость и умение предвидеть желания монарха. Теперь надо быть или хорошим монархом, как ты, или хорошим придворным, как я,- или императором, или дураком.

Я:

- Ты хочешь сказать, что люди, которые остаются добродетельными на старый лад, неизбежно страдают в наше время?

- Пес Фенона поступил правильно.

Это были последние слова Вителлия. Он потерял сознание и больше не приходил в себя.

Я не успокоился, пока не разыскал в библиотеке, на кого сослался Вителлий. Оказалось, что у философа Фенона была собачка, которую он приучил ежедневно ходить к мяснику и приносить в корзинке кусок мяса. На это добродетельное создание, которое и помыслить не могло дотронуться до мяса без разрешения хозяина, однажды напала свора бродячих псов, которые, выдрав из его зубов корзинку, набросились на мясо и стали жадно его пожирать. Фенон, наблюдавший эту сцену из окна, увидел, что его песик какое-то время раздумывал, не зная, как ему поступить. Ясно, что пытаться отобрать мясо у дворняг нечего было и мечтать: они бы просто разорвали его в клочья. Поэтому собачка ринулась в самую гущу и съела столько мяса, сколько смогла ухватить. По правде говоря, она съела больше, чем любая другая собака, потому что была храбрее и умнее остальных.

Сенат присудил Вителлию государственные похороны и статую на рыночной площади. Надпись на пьедестале гласит:

Луций Вителлий, дважды консул,

Один раз цензор,

А также губернатор Сирии,

Неколебимо верный своему императору.

53 г. н.э.

Я должен рассказать вам о Фуцинском озере. Я уже давно потерял к нему интерес, но вот однажды Нарцисс, в ведении которого были работы, передал мне сообщение подрядчиков, что туннель в горе наконец закончен; нам остается лишь поднять ворота шлюза: вода хлынет в туннель, и дно озера станет сухим. Тринадцать лет неустанного труда! Тридцать тысяч человек!

- Мы должны это отпраздновать, Нарцисс,- сказал я.

Я устроил потешный морской бой, притом с очень большим размахом. Это зрелище ввел в Риме Юлий Цезарь ровно сто лет назад. Он вырыл на Марсовом поле водоем, наполнил его водой из Тибра и приказал восьми кораблям, которые назывались "тирская" флотилия, завязать бой с другими восемью судами, называвшимися "египетская" флотилия. В битве участвовало две тысячи воинов, не считая гребцов. Когда мне было восемь лет. Август устроил подобный спектакль в постоянном водоеме по другую сторону Тибра, имеющем тысячу восемьсот футов в длину и тысячу двести футов в ширину, вокруг которого были построены каменные скамьи, как в амфитеатре. На этот раз с каждой стороны было по двенадцать кораблей - "афинская" и "персидская" флотилии,- и сражались на них три тысячи человек. Но мой морской бой на Фуцинском озере должен был затмить обе предыдущие битвы. Меня больше не заботила экономия. Я решил раз в жизни устроить поистине великолепное зрелище. Флотилии Юлия и Августа состояли только из легких судов, я же приказал построить двадцать четыре настоящих военных корабля с тремя рядами весел и двадцать шесть судов поменьше. Я выпустил из тюрем тысячу девятьсот преступников для участия в предстоящей битве под руководством профессиональных гладиаторов. Обе флотилии - одна называлась "родосской", другая - "сицилийской",- состояли каждая из двадцати пяти судов. Холмы вокруг озера служили прекрасным естественным амфитеатром, и хотя озеро было далеко от Рима,я не сомневался, что мне удастся собрать не менее чем двести тысяч зрителей. Я издал официальный циркуляр, где советовал взять с собой корзинки с едой. Но тысячу девятьсот вооруженных преступников не так-то легко держать в узде. Это реальная опасность. Мне пришлось отправить туда целую гвардейскую дивизию и разместить часть гвардейцев на берегу, а часть на плотах, скрепленных один с другим и полукругом пересекающих озеро. Плоты отделяли его юго-западный конец, сужавшийся к тому месту, где был прорыт канал, образовывая удобное поле битвы,- все озеро было бы велико, оно простиралось на двести квадратных миль. У гвардейцев на плотах были наготове катапульты и баллисты, чтобы потопить любое судно, которое попытается протаранить заслон и спастись бегством.

Наконец великое событие наступило: я объявил всеобщий десятидневный праздник. Погода была прекрасная, зрителей собралось куда там двести тысяч - не меньше полумиллиона. Они приехали со всех уголков Италии, и я должен сказать, что и держались они, и одеты были на редкость прилично. Чтобы не было тесноты, я разделил весь берег на секции - я назвал их колонии,поставив над каждой из них судью: он должен был организовать общее приготовление пищи, следить за санитарными условиями и так далее. Я построил большой полевой госпиталь из парусины для тех, кто будет ранен во время боя, и для тех, с кем произойдет несчастный случай на берегу. В нем появились на свет пятнадцать новорожденных, и я велел всем им дать дополнительное имя Фуцин или Фуцина.

К десяти часам утра в день сражения все места были заняты. Обе флотилии с экипажем на борту каждого корабля двинулись параллельно Друг другу к распорядителю - другими словами, ко мне, который сидел на высоком троне в золотых доспехах и накинутом поверх них пурпурном плаще. Трон стоял там, где берег выдавался в озеро, предоставляя самый широкий обзор. Рядом со мной на другом троне сидела Агриппинилла в длинной мантии из золотой парчи. Оба флагманских корабля приблизились к нам. Команды закричали:

- Здравствуй, цезарь! Идущие на смерть приветствуют тебя!

Мне полагалось торжественно кивнуть, но я в то утро был в веселом настроении. Я ответил:

- И я вас, друзья.

Негодяи сделали вид, будто поняли мои слова как общее помилование и радостно крикнули:

- Да здравствует цезарь!

В тот момент я не осознал, что это значит. Обе флотилии проплыли мимо нас с приветственными криками, затем "сицилийцы" построились с западной стороны, а "родосцы" с восточной стороны от меня. Сигнал начать бой был дан механическим серебряным тритоном, который внезапно поднялся со дна озера, когда я нажал на рычаг, и задул в золотую трубу. Это вызвало большое возбуждение среди зрителей. Корабли обеих флотилий встретились, и все затаили дыхание. А затем... как вы думаете, что произошло затем? Они просто проплыли одни мимо других, приветствуя меня и поздравляя друг друга. Ну я и разозлился! Я спрыгнул с трона и кинулся бежать по берегу, поливая их громкой бранью:

- Для чего, вы думаете, я вас сюда привез? Вы, негодяи, вы, мерзавцы, вы, бунтовщики, вы, ублюдки? Целоваться друг с другом и выкрикивать мне приветствия? Вы могли бы делать это с таким же успехом на тюремном дворе. Почему вы не сражаетесь? Боитесь, да? Хотите, чтобы вас вместо этого скормили диким зверям? Если вы немедленно не вступите в бой, клянусь богами, представление начнут гвардейцы. Слышите? Я прикажу им пустить в ход осадные орудия и потопить все корабли до одного. А тех, кто попытается доплыть до берега,- убить.

Как я уже говорил вам, ноги у меня всегда были слабые, одна короче другой, и я не привык много ими пользоваться, и я стар и довольно тучен, к тому же на мне были очень тяжелые доспехи, а почва оказалась неровной, так что можете представить, какой у меня был вид, когда, спотыкаясь, шатаясь, то и дело падая, крича во все горло - а голос мой не назовешь мелодичным,побагровев и заикаясь от ярости, я бежал вдоль берега! Как бы то ни было, мне удалось заставить их начать битву, и зрители подбадривали меня криками: "Молодец, цезарь! Так держать, цезарь!"

Ко мне вернулось хорошее настроение, и я присоединился к общему смеху, пусть даже смеялись надо мной самим. Вы бы видели, какой убийственный взгляд бросила на меня Агриппинилла.

- Мужлан,- процедила она сквозь зубы, когда я взбирался обратно на трон.Идиот неотесанный. Никакого чувства собственного достоинства. И ты ждешь, чтобы после этого тебя уважали?

- Только как твоего мужа, дорогая,- вежливо ответил я,- и тестя Нерона.

Наконец флотилии встретились. Я не буду подробно описывать бой, но обе стороны дрались превосходно. "Сицилийцы" таранили "родосские" корабли и потопили девять больших судов, сами потеряв всего три, а затем оттеснили оставшихся к той части берега, где мы сидели, и один за другим взяли на абордаж. "Родосцы" отбивались раз за разом, палубы были скользкими от крови, но в результате они были разбиты, и к трем часам "сицилийский" флаг был поднят на последнем "родосском" корабле. Полевой госпиталь был переполнен. На берег снесли около пяти тысяч раненых. Я помиловал оставшихся в живых, кроме тех "родосцев", кто был на трех больших кораблях и плохо сражался до того, как противник пошел на таран, и "сицилийцев" с шести легких судов, которые с начала до конца старались уйти от боя. Три тысячи человек были убиты или утонули. Мальчиком я не мог видеть, как льется кровь. Теперь я смотрю на это спокойно, так занимает меня сама битва.

Я решил прежде, чем выпускать воду из озера, проверить, достаточно ли глубоко подведен канал, чтобы она могла вытечь. Я послал кого-то измерить глубину на середине озера. Мне доложили, что канал должен быть по крайней мере на ярд глубже, если мы не хотим, чтобы четверть воды осталась на дне. Значит, весь спектакль был зря. Агриппинилла накинулась на Нарцисса, обвиняя его в мошенничестве. Нарцисс винил инженеров, которых, сказал он, наверно подкупили подрядчики, чтобы они показали неверную глубину, и утверждал, что Агриппинилла к нему несправедлива.

А я смеялся. Какое все это имеет значение? Мы видели прекрасное зрелище, а канал за несколько месяцев можно углубить. Никто не виноват, сказал я, возможно, произошло естественное оседание грунта. Так что все мы отправились домой и ровно через четыре месяца вернулись. На этот раз мне было не набрать достаточно преступников, а устраивать бой в меньшем масштабе я не хотел, поэтому у меня возникла другая идея. Я велел построить у конца озера длинный и широкий понтонный мост и устроил на нем битву двух отрядов - по два батальона в каждом,- "этрусского" и "самнитского", соответственно одетых и вооруженных. Они двинулись навстречу друг другу с разных концов моста под аккомпанемент военных маршей, встретились в центре, где мост расширялся примерно до ста ярдов, и вступили в яростную битву. "Самниты" дважды захватывали поле боя, но контратаки "этрусков" отбрасывали их назад, и в конце концов "самниты" обратились в бегство, неся серьезные потери: одних пронзали "этрусские" пики с бронзовыми наконечниками, других рубили двуглавыми боевыми топориками, некоторых скидывали с моста в воду. Я отдал приказ, запрещающий участникам битвы плыть на берег. Если его сбросили в воду, он или тонет, или забирается обратно на мост. Победили "этруски" и воздвигли трофей. Я даровал свободу всем победителям, а также некоторым "самнитам", которые сражались особенно храбро.

И вот наступил момент, когда воду можно было спустить. Возле шлюзовых ворот построили огромный дощатый пиршественный балаган, где должны были пировать сенаторы во главе со мной, их семьи, ряд ведущих всадников с семьями и все старшие гвардейские офицеры; на столы поставили роскошное угощение. Мы будем обедать под мелодичный плеск бегущей воды.

- Ты уверен, что на этот раз канал достаточно глубок? - спросил я у Нарцисса.

- Да, цезарь. Я сам измерял глубину.

Я подошел к шлюзным воротам, совершил жертвоприношение и прочитал несколько молитв - в частности, я просил прощения у наяды озера и призывал ее стать покровительницей крестьян, которые будут обрабатывать возвращенную людям землю - и наконец, дотронувшись до лебедки, возле которой стояла группа моих германских телохранителей, сказал:

- Раз-два, взяли!

Ворота поползли наверх, и вода с шумом обрушилась в канал. Раздалось оглушительное "ура!". Минуту-другую мы смотрели вниз в молчании, затем я сказал Нарциссу:

- Поздравляю, дорогой Нарцисс. Тринадцать лет работы, тридцать тысяч...

Меня прервал оглушительный грохот, за которым последовал многоголосый испуганный крик.

- Что это? - воскликнул я.

Нарцисс, забыв о церемониях, схватил меня за руку и буквально втащил на верх холма.

- Торопись! - орал он.- Быстрее, быстрее!

Я оглянулся, желая понять в чем дело, и увидел, что по каналу с ревом несется к нам огромная коричнево-белая стена воды, страшно сказать сколько футов в высоту, вроде тех, что в Британии каждый год приливают в устье реки Северн. К нам, заметьте!

Прошло какое-то время, пока я понял, что произошло. Внезапный напор воды привел к тому, что в нескольких сотнях ярдов отсюда во впадине между холмов она перелилась через края канала и образовала новое озеро. И в это озеро, подмытый у самой подошвы, сполз весь склон холма - сотни тысяч тонн камней,целиком заполнив котловину и с огромной силой выбросив оттуда воду.

Почти все, кто там был, сумели, пусть и с мокрыми ногами, забраться наверх в безопасное место. Утонуло человек двадцать, не больше. Но пиршественный балаган разнесло в щепы, столы, ложа, угощение и гирлянды отнесло далеко на середину озера. О, как разгневалась Агриппинилла! Она накинулась на Нарцисса, крича, что он подстроил все это нарочно, желая скрыть, что канал все еще недостаточно глубок; она обвиняла его в том, что он положил себе в карман общественные деньги - миллионы золотых, и лишь небеса знают, в чем еще.

Нарцисс, нервы которого были и так на пределе, тоже вышел из себя и спросил Агриппиниллу, кем она себя мнит: царицей Семирамидой? Или богиней Юноной? Или главнокомандующей римской армией?

- Не суй нос не в свое дело! - завопил он ей в лицо.

В моих глазах все это было великолепной шуткой.

- Ссора не вернет нам обеда,- сказал я.

Еще больше я развеселился, когда инженеры доложили, что потребуется не меньше чем два года, чтобы прорыть новый проход через завал.

- Боюсь, мне придется устроить на этих водах еще один бой, друзья,торжественно сказал я. Мне почему-то все это казалось удивительно символичным. Напрасный труд, как и вся та изнурительная работа, которую я проделал в первые годы правления ради сената и римского народа, которые никак этого не заслужили. Яростность этой огромной волны внушила мне чувство глубокого удовлетворения. Я получил удовольствие куда большее, чем от обеих битв, как на озере, так и на мосту.

Агриппинилла досадовала, что волна унесла драгоценный золотой сервиз, взятый во дворце; осталось всего несколько предметов, остальное лежит на дне озера.

- О чем тут беспокоиться? - поддразнил я ее.- Сними все эти сверкающие одежды - я присмотрю, чтобы Нарцисс их не украл,- гвардейцам будет ведено удержать толпу, и можешь продемонстрировать нам, как ты ныряешь. Прямо с шлюзных ворот. Все получат огромное удовольствие: народу приятно видеть, что их правители - простые смертные, как и они... Но, дорогая, почему нет? Почему ты не хочешь? Полно, не сердись. Если ты могла нырять за губками, надо думать, ты можешь нырнуть за золотым блюдом, верно? Посмотри вон туда, видишь, там под водой что-то блестит; наверно, это одно из твоих сокровищ. Его совсем легко достать. Вон там, куда я кидаю камушек.

ГЛАВА XXXII

54 г. н.э.

Сейчас сентябрь четырнадцатого года моего правления. Барбилл недавно читал мой гороскоп и выражает опасение, что мне суждено умереть в середине следующего месяца. Фрасилл однажды предсказал мне то же самое: он сказал, что я проживу шестьдесят три года, шестьдесят три дня и шестьдесят три часа. Если подсчитать, выходит как раз тринадцатое число следующего месяца. Фрасилл яснее все мне объяснил, чем Барбилл. Я помню, он поздравил меня с комбинацией цифр "семь" и "девять", дающих при умножении шестьдесят три, сказав, что это случается крайне редко. Что ж, я готов к смерти. Сегодня утром в суде я просил адвокатов выказать хоть немного уважения моему возрасту; я сказал, что в следующем году меня среди них не будет; к моему преемнику они могут относиться, как хотят. А когда разбиралось дело о нарушении супружеской верности, возбужденное мужем одной знатной римлянки, я сказал, что я сам был женат несколько раз и каждая из моих жен оказалась порочной, и хотя какое-то время я относился к ним снисходительно, это продолжалось недолго, и с тремя из них я развелся. Агриппинилла обязательно об этом услышит.

Нерону исполнилось семнадцать. Он держится то с напускной скромностью перворазрядной шлюхи, поминутно отбрасывая с глаз свои надушенные кудри, то с напускной скромностью перворазрядного философа, то и дело застывая на месте в кругу восхищенных придворных - правая нога выдвинута, голова опущена на грудь, левая рука упирается в бок, правая поднята, пальцы прижаты ко лбу, словно он погружен в мучительное раздумье. Но вот с его губ срывается блестящая эпиграмма, или подходящий к случаю куплет, или глубокомудрое изречение; однако автор их не он - Сенека даром, как говорится, свой хлеб не ест. Я желаю друзьям Нерона, чтобы он и дальше радовал их. Я желаю того же Риму и Агриппинилле, и Сенеке тоже. Я узнал в приватном порядке через сестру Сенеки (тайная приятельница Нарцисса, которая сообщает нам множество полезных сведений о нынешнем любимчике народа), что в ночь перед тем, как Сенека получил мой приказ вернуться, ему приснилось, будто он - наставник Калигулы. Я считаю это предзнаменованием.

Перед новым годом я позвал к себе Ксенофонта и поблагодарил за то, что он помог мне так долго оставаться в живых. Затем я выполнил данное ему обещание, хотя пятнадцать лет еще не истекли, и получил от сената согласие на бессрочное освобождение от налогов и военной службы его родного острова Кос. В моей речи сенату я подробно остановился на заслугах многих поколений знаменитых врачей - уроженцев этого острова, которые все притязают на то, что предком их является бог врачевания Эскулап, и со знанием дела разобрал применяемые ими методы лечения; закончил я отцом Ксенофонта, который был полковым лекарем при моем отце во время германских кампаний, и самим Ксенофонтом, которого я превознес выше их всех. Несколько дней спустя Ксенофонт попросил разрешения остаться при мне еще несколько лет. Он не объяснил это преданностью, или благодарностью, или привязанностью, хотя я немало для него сделал - поразительно бесстрастный человек! - нет, он обосновал свою просьбу тем, что во дворце ему удобно заниматься научной работой.

Должен признаться, что, оказывая Ксенофонту все эти почести, я рассчитывал на то, что он поможет мне осуществить план, который требовал величайшей секретности и осторожности. Я был обязан отдать этот долг самому себе и моим предкам. Речь идет ни меньше, ни больше, как о спасении Британика. Разрешите мне сейчас объяснить, почему я сознательно предпочел ему Нерона, почему дал такое старомодное воспитание, почему так тщательно оберегал от влияния придворных, от знакомства с пороками и лестью. Начнем с того, что я знал: моим преемником на троне будет Нерон; ему суждено продолжать это проклятое дело - тиранию, ему суждено наслать на Рим бедствия и заслужить вечную ненависть сограждан, ему уготовано судьбой быть последним из безумных цезарей. Да, все мы безумны, мы, императоры. В начале мы ведем себя вполне здраво, как Август, Тиберий, даже Калигула (человек он был злой и порочный, но сперва вполне разумный),- это монархия заставляет нас терять рассудок. Конечно же, после смерти Нерона республика возродится, говорил я себе, и я хотел, чтобы возродил ее Британик. Но как ему остаться в живых, пока правит Нерон? В Риме Нерон обязательно умертвит его, как Калигула умертвил Гемелла. Я решил, что Британика надо переправить в какое-нибудь безопасное место, где он сможет вести благородную и нравственную жизнь, как наши предки Клавдии в стародавние времена, чтобы в сердце его не погасло пламя истинной свободы.

"Но весь мир принадлежит теперь Риму, за исключением Германии, Востока, скифских пустынь к северу от Черного моря, неизведанной Африки и дальних районов Британии; где мой Британик будет в безопасности, где Нерон бессилен?" - спрашивал я себя.- "Не в Парфии или Аравии: хуже не выберешь. И не в Германии, я никогда не любил германцев. При всех своих варварских добродетелях, они наши естественные враги. Об Африке и Скифии я почти ничего не знаю. Для Британика есть лишь одно место, и это- Британия. Северные британцы одной расы с нами. Королева бригантов Картимандуя - моя союзница. Она благородная и мудрая правительница и поддерживает добрососедские отношения с моей провинцией в южной Британии. Ее полководцы - храбры и любезны. Юный пасынок Картимандуи, ее наследник, прибывает к нам в мае вместе с целой оравой молодых знатных британцев и будет гостить у меня во дворце. Я поселю его в покоях Британика и сделаю так, чтобы они стали кровными братьями, согласно обычаю британцев. Гости пробудут у нас все лето. Когда они отплывут обратно (а я пошлю их долгим путем, из Остии в их порт Хамбер), Британик отправится вместе с ними. Он выкрасит лицо и тело синей краской, наденет красную блузу и клетчатые штаны, в которых щеголяют молодые британцы, и повесит на шею золотые цепочки. Никто его не узнает. Я засыплю принца подарками и свяжу его священной клятвой скрыть от всех, кроме королевы, кто Британик такой, и проследить, чтобы он не подвергся опасности. А принц возьмет такую же клятву со всех, кто его сопровождает. При дворе Картимандуи Британика представят в качестве молодого грека знатного происхождения, чьи родители умерли, ничего ему не оставив, и он приехал в Британию в поисках счастья. В Риме его никто не хватится. Я распущу слух, что он заболел, Ксенофонт и Нарцисс помогут мне в этом обмане. Затем будет объявлено, что Британик скончался. У Ксенофонта было данное мной письменное разрешение завербовать для вскрытия тело любого раба, умершего в больнице на острове Эскулапа (он пишет научную работу о сердечных мышцах). Неужели он не найдет подходящий труп, чтобы использовать его в качестве останков Британика? При дворе Картимандуи Британик достигнет зрелого возраста, он научит бригантов всем ремеслам, которым я старался его обучить. Если он станет держаться скромно, у него не будет недостатка в друзьях. Картимандуя позволит ему молиться нашим богам. От римлян он будет держаться подальше. После смерти Нерона он откроется всем и вернется в Рим как спаситель родины".

Это был прекрасный план, и я делал все возможное, чтобы привести его в исполнение. Когда принц бригантов прибыл к нам, Британик поселил его у себя, и вскоре между ними завязалась тесная дружба. Они выучили друг друга своему родному языку и пользованию национальным оружием. Они побратались, не спрашивая меня, и обменялись подарками. Я радовался, что все идет так хорошо. Я рассказал Ксенофонту и Нарциссу о своем плане. Они обещали мне помочь. Все было наготове. И посмотрите, что из этого вышло! Мой хитроумный замысел оказался напрасным.

Три дня назад, рано утром, когда весь дворец еще спал, Нарцисс привел ко мне Британика. Я обнял его с жаром, который скрывал уже много лет. Я объяснил ему, почему я так относился к нему все последние годы. Мной руководили не жестокость или небрежение, сказал я, а любовь. Я процитировал ему слова оракула, переданные мне перед смертью Августом: "Ранивший исцелит". Я рассказал ему о предсказании сивиллы и моем стремлении спасти из гибнущего Рима того, кого я люблю больше всех на свете - его самого. Я напомнил ему о роковой истории нашего рода и умолял его согласиться на мой план, в котором заключался единственный шанс его избавления от смерти.

Британик внимательно слушал меня, но тут он воскликнул:

- Нет, отец, нет! Отец, признаюсь, я ненавидел тебя со дня гибели матери. Я очень плохо думал о тебе. Для меня ты был педант, трус и глупец, я стыдился, что я твой сын. Вижу теперь, что был несправедлив. Прости меня. Но сделать то, что ты просишь, я не могу. Нет. Это бесчестно. Клавдий не должен красить лицо в синий цвет и прятаться среди варваров. Я не боюсь Нерона, Нерон трус. Разреши мне надеть мужскую тогу в этом году. Мне исполнится только тринадцать, но ты простишь мне один недостающий год: я высокий и сильный для своих лет. Как только я официально буду считаться взрослым, я смогу соперничать с Нероном на равных, несмотря на преимущества, которые ты ему предоставил и несмотря на его мать. Сделай нас сонаследниками, и мы еще посмотрим, чья возьмет. Это мое право как твоего сына. Да и не верю я в республику. Нельзя повернуть историю вспять. Это слова моей прабабки Ливии, и она была права. Мне нравятся стародавние дни не меньше, чем тебе, но я не слепой. Республика мертва, мертва для всех, кроме таких ветхозаветных людей, как ты и Сосибий. Теперь Рим - империя, и выбирать можно только между хорошим императором и плохим. Сделай меня сонаследником вместе с Нероном, и мне не будут страшны никакие предсказания. Поживи еще несколько лет, отец, ради меня. И тогда, когда ты умрешь, я смогу занять твое место и править, как положено. Гвардейцы меня любят и доверяют мне. Гета и Криспин сказали, что после твоей смерти они сделают императором меня, а не Нерона. Я буду хорошим императором, таким, каким был ты до того, как женился на мачехе. Дай мне настоящих учителей, от моих мне никакого толку. Я хочу изучать красноречие, я хочу разбираться в финансах и законах, я хочу научиться быть императором!

Никакие мои слова, даже слезы не могли переубедить его. Я потерял всякую надежду его уберечь; ни один врач не спасет жизнь пациента, если тот твердо решил умереть. Я делаю все, что он просит, и всячески балую его. Я рассчитал Сосибия и других учителей и нанял новых. Я обещал отпраздновать его совершеннолетие в первый день нового года и изменил свое завещание в его пользу: в старом он почти не упоминался. Сегодня я произнес в сенате прощальную речь и смиренно рекомендовал сенаторам Нерона и Британика как моих наследников-соправителей, а затем обратился к ним самим с длинным и торжественным увещеванием, призывая их к братской любви и согласию, а сенат - к тому, чтобы они засвидетельствовали, что я их к этому призывал. Но с какой иронией я все это говорил! Я знал так же верно, как то, что огонь горяч, а лед холоден, что мой Британик обречен, и не кто иной, как я, присуждаю его к смерти и обрываю последний росток со старинного древа, произросшего от Аппия Клавдия Слепого. Я, глупец.

У меня устали глаза, рука дрожит, я с трудом вывожу буквы. В последнее время появились странные знамения. На полуночном небе ярко сверкает большая комета, вроде той, что предвещала смерть Юлию Цезарю, Из Египта передали, что там видели феникса. Он прилетел, как обычно, из Аравии в сопровождении стаи других птиц. Я не думаю, чтобы это был настоящий феникс, тот показывается раз в тысячу четыреста шестьдесят один год, а с тех пор, как в царствование Птоломея III из Гелиополя сообщали о настоящем фениксе, прошло всего двести пятьдесят лет, но все же феникс есть феникс. И точно этих чудес - кометы и феникса - было мало, в Фессалии родился кентавр. Его привезли ко мне в Рим (через Египет, где его осмотрели александрийские доктора), и я дотрагивался до него собственными руками. Он прожил всего один день и лежал в бочонке с медом, но это был настоящий кентавр, самого высшего сорта, из тех, у которых не ослиное туловище, а круп коня. Феникс, комета, кентавр, рой пчел над знаменами в лагере гвардейцев, поросенок с когтями, как у орла, и молния, ударившая в памятник моего отца Друза! Вам недостаточно этого, прорицатели?

А теперь ни слова больше, Тиберий Клавдий, бог британцев. Больше ни слова.

ТРИ ОПИСАНИЯ СМЕРТИ КЛАВДИЯ

1. СВЕТОНИЙ. БОЖЕСТВЕННЫЙ КЛАВДИЙ25

...Вскоре затем он составил и завещание, скрепив его печатями всех должностных лиц. Он пошел бы и дальше, но встревоженная этим Агриппина, которую уже не только собственная совесть, но и многочисленные доносчики обличали в немалых преступлениях, опередила его.

Умер он от яда, как признают все; но кто и где его дал, о том говорят по-разному. Одни сообщают, что сделал это евнух Галот, проверявший его кушания за трапезой жрецов на Капитолии, другие - что сама Агриппина за домашним обедом поднесла ему отраву в белых грибах, его любимом лакомстве. Что случилось потом, также рассказывают различно. Большинство сообщает, что тотчас после отравления у него отнялся язык и он, промучась целую ночь, умер на рассвете. Некоторые же передают, что сперва он впал в беспамятство, потом от переполнения желудка его вырвало всем съеденным, и отраву ему дали вновь - то ли подложив в кашу, будто ему нужно было подкрепиться после рвоты, то ли введя ее с промыванием, чтобы этим якобы облегчить его от тяжести в желудке.

Смерть его скрывали, пока не обеспечили все для его преемника. Приносили обеты о его здоровье, словно он был болен, приводили во дворец комедиантов, словно он желал развлечься. Скончался он в третий день до октябрьских календ в консульство Азиния Марцелла и Ацилия Авиолы, на шестьдесят четвертом году жизни и четырнадцатом году власти. Погребенный с пышностью, подобающей правителю, он был сопричтен к богам; впоследствии Нерон отказал ему в этих почестях и отменил их, но затем Веспасиан восстановил их вновь.

Предвещанием его смерти были важные знаменья. На небе явилась хвостатая звезда, так называемая комета; молния ударила в памятник его отца, Друза; много должностных лиц, больших и малых, скончалось в тот же год. Да и сам он, как кажется, знал и не скрывал близости своего конца. Это видно из того, что при назначении консулов он назначил их только до месяца своей смерти; в последний раз присутствуя в сенате, он всячески увещевал сыновей своих жить меж собой в согласии и с мольбой просил сенаторов позаботиться об их молодости; а в последний раз заседая в суде, он произнес, что близок его жизненный предел и, несмотря на общее возмущение, повторял это снова и снова.

II. ТАЦИТ. АННАЛЫ. КНИГА 1226

...Под гнетом тяжких забот Нарцисс занемог и для восстановления сил мягкой погодой и целебными водами отправился в Синуэссу. Тогда Агриппина, уже давно решившаяся на преступление и торопившаяся воспользоваться удобным случаем, тем более что у нее были слуги, на которых она могла положиться, задумалась о том, какой вид яда ей следует применить: если его действие будет внезапным и быстрым, то как бы не раскрылось ее преступление; если же она изберет медленно действующий и убивающий исподволь, то как бы Клавдий на пороге смерти не понял, что он жертва коварства, и не возвратил своей любви сыну. Ей было желательно нечто особенное, такое, от чего помутился бы его разум и последовало постепенное угасание. И она разыскивает поднаторевшую в этих делах искусницу по имени Локуста, недавно осужденную за отравления, которую еще ранее долгое время использовали как орудие самовластия. Мастерством этой женщины был составлен соответствующий яд; дал же его Клавдию евнух Галот, в обязанности которого входило приносить и отведывать предназначенные для Клавдия кушанья.

Вскоре все стало настолько явным, что писатели того времени подробно рассказали о происшедшем: яд был примешан к изысканному грибному блюду; что Клавдий отравлен, распознали не сразу из-за его беспечности или, может быть, опьянения; к тому же приступ поноса доставил ему видимое облегчение. Пораженная страхом Агриппина, опасаясь для себя самого худшего и не обращая внимания на неприязнь присутствующих, обращается к ранее предусмотренной помощи врача Ксенофонта. И тот, как бы затем, чтобы вызвать рвоту, ввел в горло Клавдия смазанное быстродействующим ядом перо, хорошо зная, что, если затевать величайшие преступления невозможно, не подвергаясь опасности, то зато преуспевший в них щедро вознаграждается.

Между тем созывались сенаторы; консулы и жрецы провозглашали торжественные обеты, молясь об исцелении принцепса, тогда как его, уже бездыханного, обкладывали припарками и покрывалами с намерением скрывать его смерть, пока не будут приняты меры, которыми была бы закреплена за Нероном верховная власть. Как бы убитая горем и ищущая утешения Агриппина сразу же после кончины Клавдия припала к Британику и заключила его в объятия; называя его точным подобием отца, она всевозможными ухищрениями не выпускала его из покоя, в котором они находились. Задержала она при себе и его сестер Октавию и Антонию и, приставив стражу ко всем дверям, время от времени объявляла, что состояние принцепса улучшается, делая это ради того, чтобы поддерживать в воинах надежду на хороший исход и дождаться благоприятного часа, указанного предвещаниями халдеев.

И вот в полдень, в третий день до октябрьских ид, внезапно широко распахиваются двери дворца и к когорте, по заведенному в войске порядку охранявшей его, выходит сопровождаемый Бурром Нерон. Встреченного по указанию префекта приветственными кликами, его поднимают на носилках. Говорят, что некоторые воины заколебались; озираясь по сторонам, они спрашивали, где же Британик; но так как никто не призвал их к возмущению, им только и оставалось покориться. Принесенный в преторианский лагерь Нерон, произнеся подобавшую обстоятельствам речь и пообещав воинам столь же щедрые, как его отец, денежные подарки, провозглашается императором. За решением войска последовали указы сената: никаких волнений не было и в провинциях. Клавдию определяются почести, воздаваемые богам, и похороны его обставляются с такой же торжественностью, с какой был похоронен Август, ибо Агриппина соревновалась в пышности со своей прабабкой Ливией. Завещание его, однако, оглашено не было, дабы предпочтение, отданное им пасынку, хотя у него был собственный сын, своею несправедливостью не смутило простой народ и не вызвало в нем негодования.

III. КАССИЙ ДИОН. РИМСКАЯ ИСТОРИЯ. КНИГА LXI (в переложении Ксифилина и Зонары)

Клавдий, вознегодовав на Агриппину за ее происки, в которых он все больше убеждался, призвал к себе сына своего Британика, коего она умышленно не пускала к нему на глаза (ибо делала все возможное, чтобы посадить на трон Нерона, своего сына от первого брака с Домицием), и стал открыто выражать любовь к мальчику всякий раз, что встречал его. Он не желал более мириться с поведением Агриппины и намеревался положить конец ее власти, разрешить сыну надеть toga virilis27 и объявить его наследником престола. Узнав об этом, Агриппина пришла в смятение и поспешила предвосхитить события, отравив Клавдия. Но поскольку он всегда пил за едой много вина и брал все те меры, что были в обычае у императоров, дабы защитить свою жизнь, причинить ему вред было не так-то легко. Поэтому Агриппина послала за известной отравительницей по имени Локуста, которую незадолго до того осудили за это самое преступление, с ее помощью приготовила яд, за смертоносное действие которого та ручалась, и подсыпала его в овощи под названием грибы. Затем сама отведала их с одного блюда, а мужу положила с другого, куда был подмешан яд, сказав, что они крупнее и лучше. И вот жертву заговора унесли с пира как бы во хмелю, что частенько случалось и раньше, а ночью яд возымел свое действие, и Клавдий испустил дух, не могучи ни услышать, ни произнести ни слова. Было это тринадцатого октября; он прожил шестьдесят три года, два месяца и тринадцать дней, быв императором в течение тринадцати лет, восьми месяцев и двадцати дней.

Агриппине удалось осуществить задуманное лишь благодаря тому, что она заранее отправила Нарцисса в Кампанью под тем предлогом, будто ему необходимо пить тамошние воды для исцеления от подагры. Если бы он был в Риме, ей ничего не удалось бы достичь, так неусыпно оберегал он своего хозяина. Однако теперь его смерть последовала сразу же за смертью Клавдия. Его убили возле могилы Мессалины - случайное совпадение, хотя это и выглядело исполнением ее мстительных угроз.

Так вот Клавдий встретил свою смерть. Событие это, казалось, предвещали и комета, которая долго была видна на небе, и кровавый дождь, и молния, ударившая в знамена преторианцев, и то, что в храме Юпитера Победоносца сами собой открылись ворота, и рои пчел в преторианском лагере, и смерть должностных лиц каждого ранга. Император был предан земле с подобающей пышностью и получил все прочие почести, жалованные в свое время Августу. Агриппина и Нерон делали вид, будто скорбят по убитому ими человеку, и вознесли на небо того, кого вынесли с пира на носилках. По этому поводу Луций Юний Галлион, брат Сенеки, сделал очень остроумное замечание. Сам Сенека сочинил сатиру28, которую он назвал "Отыквление Клавдия" (по сходству с "обожествлением"), а брату его приписывают фразу, где сказано очень много в нескольких словах. В связи с обычаем тащить на Форум тела казненных в тюрьме преступников большими крюками, а затем ими же скидывать их в Тибр, Луций Юний заметил, что Клавдия втащили крюком на небо. Нерон тоже оставил нам фразу, стоящую того, чтобы ее запечатлеть. Он сказал, что грибы - пища богов, поскольку именно благодаря грибам Клавдий попал на небо.

После смерти Клавдия правление страной по справедливости должно было перейти к Британику, бывшему его законным сыном, к тому же опередившему физическим развитием свои лета; однако, согласно законам, власть принадлежала также и Нерону, поскольку он был усыновлен императором. Право всегда на стороне силы, и притязания справедливы, если подкреплены оружием, ибо на чьей стороне армия, на той стороне и право, не важно, что делает или говорит правитель. Поэтому Нерон, уничтожив сперва завещание Клавдия и заполучив империю, убрал Британика и его сестер со своего пути. К чему же нам тогда сокрушаться о несчастьях, выпавших на долю других его жертв?

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Сенеку по приказу Нерона вынудили покончить жизнь самоубийством в 65 г. н.э. Он пережил большинство персонажей этой истории. Британика отравили в 55 году. Паллант, Бурр, Домиция, остававшиеся еще в живых Силаны, Октавия, Антония, Фавст Сулла - все умерли насильственной смертью. Агриппинилла выпустила Нерона из рук после двух первых лет его правления и обрела былое влияние, лишь согласившись вступить с ним в кровосмесительную связь. Затем он попытался избавиться от нее, отправив в море на дырявом судне, которое развалилось на части довольно далеко от суши. Она благополучно доплыла до берега. В конце концов он послал солдат убить ее. Агриппинилла храбро приняла смерть, приказав им поразить ее в живот, где она выносила такого чудовищного сына. Когда в 68 г. н.э. сенат объявил Нерона врагом нации и он, по собственной его просьбе, был умерщвлен слугой, не осталось ни одного члена императорской династии, чтобы наследовать ему. В 69 г. н. э.- время анархии и гражданских войн - четыре императора сменили друг друга, а именно - Гальба, Отон, Авл Вителлий и Веспасиан. Веспасиан был милостивым правителем и основал династию Флавиев. Республика так и не была возрождена.


1 Чур меня! (букв. "Да не будет это дурным предзнаменованием".- лат.)

2 Здесь и далее, если не оговорено особо, стихотворные переводы С. Степанова.

3 Впоследствии император (69 г. н. э.). (Примеч. авт.)

4 Еккл. 9:4.

5 Не назначив даты следующего заседания (лат.).

6 Гомер. "Одиссея", XVIII, 61-62. Перевод В. Жуковского.

7 При прочих равных условиях (лат.}.

8 Ис. 63:1, 3, 4.

9 Впоследствии император (69-79 г. н. э.) (Примеч. авт.)

10 Гомер. "Илиада", IV, 405-406. Перевод Н. Гнедича.

11 Второзак. 5:6, 7.

12 Осел на крыше (лат.).

13 Осел с лирой (лат.}.

14 Молоко и яйца от петуха (лат.).

15 Гораций. "Оды", 1, 21. Перевод А. Семенова-Тян-Шанского.

16 Впоследствии император Нерон. (Примеч. авт.)

17 Гомер. "Иллиада", IX, 312-313

18 Шутливый намек на самого себя. (Примеч. авт.)

19 См. "Илиада", VI, 4.

20 1) Гомер. "Иллиада", IV, 495-499

21 Гомер, "Одиссея", I, 461-464.

22 Гомер, "Одиссея", XXII, 472-473.

23 М. Карп. Перевод, 1990.

24 См. Деян, 11:28. (Примеч. авт.)

25 (c) М. Л. Гаспаров. Перевод, 1964.

26 (c) А. Бобович. Перевод.

27 Тога совершеннолетия, мужская тога (лат.).

28 См. Луций Анней Сенека. Апофеоз божественного Клавдия (Пер. Ф. Петровского), в кн.: Римская сатира (Б-ка античной литературы), М., 1989, (Примеч. ред.).

Рафаэло Джованьоли Мессалина

ГЛАВА I


Что происходило в Риме после смерти императора Тиберия Цезаря

Нескончаемые людские потоки текли по улицам, ведущим к Форуму[185], к храму Кастора и Поллукса[186].

Тысячи взволнованных голосов сливались в один невнятный гул, в котором тонули отдельные слова и фразы, вопросы и ответы.

Тысячи лиц объединяло выражение тревоги и ожидания, смешанного с недоверием к происходящему.

Форум был уже переполнен людьми, в основном мужчинами, хотя не было недостатка и в женщинах и детях. Почти все суетились, отчаянно жестикулировали и толкались. Кто-то старался протиснуться к курии Юлия [187], кто-то пробирался к базилике [188] Цезаря Диктатора.

А горожане все прибывали, напирая друг на друга со стороны улиц Сакра, Нова, Сарино и других входов на площадь. И с каждым новым приливом этой толпы, неспокойной, как бурлящая весенняя река с ее готовностью выйти из привычного русла, нарастало напряжение собравшихся перед храмом Кастора и Поллукса.

Где двигаться уже не могли, там пробовали заводить разговор:

- Это правда?

- Возможно ли?

- Тиберий умер?

- Тиберий мертв?

- А может быть, это одно из тех мошенничеств, к которым он столько раз прибегал? - нахмурившись, воскликнул старый центурион [189], судя по знаку - из германских когорт [190], сухощавый человек лет шестидесяти, с бронзовым, выжженным солнечными лучами лицом.

Глухой рокот прокатился по толпе:

- Кто это?

- Сумасшедший!

- Возмутительно!

- Клеветник!

- Республиканец!

- Доносчик! - взвизгнул толстый парасит [191] в белой тунике, вернее, когда-то белой, до непристойности замусоленной и запачканной, в винных подтеках.

- Эй, ты! - гаркнул в ответ центурион. - Думаешь, если нас разделяет эта толпа евнухов и андрогинов [192], то я не справлюсь с тобой? Клянусь, следующее слово застрянет у тебя в глотке! Я, римлянин из трибы [193] Эмилия, девятнадцать лет воевал под началом божественного Августа [194], да еще двадцать три - под руководством его преемников. И я говорю - великий Октавиан не доверял Тиберию Цезарю! Уж он-то не позволил бы гнусному тирану управлять нами в течение двадцати трех лет! О, если бы это лицемерное чудовище обнаружило свое коварство раньше, чем умер Август, - никогда не видеть бы ему империи!

Новый взрыв негодования толпы был ответом на слова центуриона. Парасит же побледнел и, начисто потеряв весь свой напор, воздержался от дальнейшей перебранки.

- Говорю вам, не верьте слухам о смерти Тиберия. Вот уже семь лет, как он твердит о своих недугах. Сколько раз он на них ссылался, избегая встречи с римлянами! Вся его жизнь была фарсом. Для других же она до сих пор оборачивалась самой кровавой из трагедий. Может быть и теперь он сам распустил домыслы о своей смерти, чтобы узнать истинные настроения патрициев и плебеев, а потом отдать их в руки палачей!

- Если ты говоришь, что не уверен в смерти Тиберия, то ты поступаешь как неблагоразумный наглец, хотя слова твои кажутся гордыми и свободными, - заметил сенатор [195], окруженный толпой плебеев [196].

- А что мне грозит? - сверкнув глазами, ответил центурион. - Потерять восемь или десять лет мучений, которые сулит старость? Плохое будущее суждено тому, у кого нет ни жены, ни детей, а есть только незаживающие раны, полученные в сраженьях и еще вера в достоинство римлян!

- Да кто этот самолюбивый хвастун? - наконец отважился крикнуть парасит, который к этому времени отошел подальше от чересчур решительного старика.

- Пусть назовет свое имя тот, кто оскорбляет величие императора!

- Пусть назовет!

- Кто он? Пусть назовет свое имя!

И толпа взревела в один голос:

- Пусть назовет свое имя!

- Эй! Подлые рабы! Думаете, все так же трусливы, как вы? Я Корнелий Сабин, плебей из трибы Эмилия, центурион, недавно уволенный из десятого легиона. Знаете, что в него не набирают людей робкого десятка, - недаром это был любимый легион Цезаря!

Вот с какой страстностью обсуждалось событие, которое в короткий срок взбудоражило всех горожан. Кто-то делал вид, что сожалеет о смерти Тиберия, кто-то сомневался в этом известии. Однако и те, и другие больше всего желали, чтобы оно обернулось правдой, хотя почти никто не рисковал открыто высказывать свои мысли, как это сделал старый легионер, центурион Корнелий Сабин.

Шел тринадцатый день после апрельских календ [197] (19 марта) года семьсот девяностого с основания города: миновало два часа пополудни.

С предыдущего вечера по Риму пополз слух о том, что 16 числа этого месяца в Мизене на 68 году жизни и на 23 году обладания высшей властью умер император Тиберий Цезарь [198].

Всю ночь и все утро 19 числа эта весть обрастала новыми, порой противоречивыми подробностями.

Одни говорили, что, почувствовав себя плохо, Тиберий стал звать на помощь, но никто не откликнулся - тирана оставили все, даже ближайший его советник, префект претория [199] Невий Сарторий Макрон [200], и племянник Гай Цезарь Калигула Германик. Добавляли, что, не видя ни рабов, ни либертинов [201], он сумел подняться и сделать несколько шагов, но тут силы покинули его, и он упал замертво [I].

Другие утверждали, что Тиберий пожаловался на озноб и это послужило предлогом для Макрона, который набросил на него столько теплых покрывал, что Тиберий задохнулся.

Рассказывали также, что Тиберия отравили, а потом не давали пищи, чтобы голод ускорил действие яда.

Наконец, появился слух, которым делились только с самыми близкими друзьями, да и то под большим секретом. Иной раз можно было услышать, что Тиберий упал в глубокий обморок,который был принят за смерть и позволил Гаю Цезарю завладеть императорским кольцом. А когда Тиберий неожиданно пришел в себя, Макрон испугался мести и задушил его подушкой [II].

В общем, для оживленных пересудов было немало поводов. Новость повторяли на все лады, и каждый старался прибавить что-нибудь от себя.

Многие могли бы ликовать по случаю этой смерти, одинаково желанной для патрициев [202] и плебеев, для бедных и богатых, для свободных граждан и либертинов. Однако недостоверность слухов и страх перед неизбежной карой, если Тиберий на самом деле остался жив, удерживали людей от явного проявления радости. Лишь в глубине души каждый человек был готов благодарить богов за смерть ненавистного деспота.

Долгое ожидание собравшихся на Форуме было вознаграждено появлением сенаторов, чьи строгие тоги белым пятном выделялись на фоне пестрой толпы. Отцы города торопливо пробирались к курии; они казались встревоженными и смущенными. С их появлением сомнения многих рассеялись, а эмоции вырвались наружу.

Над Форумом пронеслась весть о том, что Тиберий действительно умер. И красноречивей любых слов был всплеск радости и облегчения, в котором не было даже тени сострадания к умершему.

- Умер! Умер ненавистный тиран! Рухнула империя доносчиков, шпионов и палачей! Римляне, отныне не бойтесь ни ложных доносов, ни бесконечных поборов, ни казней! Теперь можно не притворяться, не льстить, не лицемерить! Прошло время гнусного деспота, его кровавых злодеяний и порочных забав, которым он предавался на Капри! [203] Сегодня можно вздохнуть свободно! Да здравствует Республика!

Собравшиеся посылали проклятия мертвому тирану и с восторгом произносили имя, знакомое всем римлянам.

- Согласно завещанию деспота, - с упоением повторяли они, - вся верховная власть переходит к Гаю Цезарю [204], сыну Германика! [205] Вот кто возродит Республику! Вот на кого нельзя не надеяться, как невозможно не почитать имени его матери, достойной Агриппины! [206] Вот кто продолжит дело своего великого отца, прославленного победителя варваров!

Некоторые, правда, возражали. До сих пор этот юноша ничем не проявил себя, а то немногое, что о нем было известно, скорее не позволяло возлагать на него слишком больших надежд. Говоря так, люди припоминали и его угодничество по отношению к Тиберию, и склонность к жестокости, и необузданную похоть. Именно такие сведения о нем приходили с Капри.

Но большинство горожан было готово превозносить Гая уже за одно только имя его отца, популярного в народе. Маловерам отвечали: да, юноша был вынужден притворяться и не обнаруживать истинного характера, чтобы избежать участи, которая постигла весь род Германика. Несомненно, потворствуя низким прихотям тирана, он должен был ненавидеть Тиберия, который оставил без крыши над головой и довел до самоубийства его мать, отправил в ссылку одних его братьев и казнил других… Только нужда могла заставить его делать вид, будто он ничем не отличается от тирана и не имеет призвания к общественным делам. На самом же деле он с детства привык к военным походам; даже это имя, происходящее от слова «калига» - «сапожок», он заслужил из-за привязанности к солдатской одежде. А уж если в войске он пользовался всеобщей любовью, то, почитая его великого отца, разве можно было не верить, что Республика нашла в нем доброго правителя?

Подавляющему числу людей эти доводы казались убедительными, а потому общее настроение Форума было близко к ликованию. И не успели в курии провозгласить решение сената, как тысячи голосов дружно прогремели над площадью и крик этот был слышен далеко за ее пределами:

- Да здравствует император Гай Цезарь Германик!

Там же, где преобладали плебеи и бывшие легионеры, к этому приветствию добавилось еще одно:

- Да здравствует император Гай Цезарь Калигула!

Отзвуки этого торжествующего крика доносились и в курию, куда с полчаса тому назад прямо из Мизены прибыл префект претория Невий Сарторий Макрон: он принес весть о смерти Тиберия и завещание императора. Прислушиваясь к шуму толпы, Макрон изучал обстановку в зале.

Там, в глубине, между кармазиновыми и позолоченными ложами, уже больше двух часов переговаривались сенаторы. Многие из них были потрясены случившимся и имели явно растерянный вид. Другие открыто выражали радость.

Еще бы! Вот уже больше шестидесяти лет сенат был лишен реальной власти. Так повелось со времени искусного царедворца Октавиана Августа, который при помощи многочисленных фаворитов умел навязывать сенату свою волю: ведь после формальных обсуждений одобрялось любое его решение!

А за последние двадцать лет, порой из-за уступчивого Сеяна [207], порой из-за Макрона, замещавшего его по указанию прицепса, собрания некогда могущественного общества и вовсе стали походить на его похороны. Каждый чувствовал, что принадлежит к сборищу рабов, которых позвали хлопать в ладоши при первом слове хозяина. Любая прихоть тирана должна была беспрекословно исполняться. Из-за потакания сената его кровожадности самые именитые граждане, в достоинстве которых никто не сомневался, осуждались как преступники.

Итак, настал день, которого сенаторы ждали двадцать лет! Наконец-то! Прошло время постоянной боязни предательства, рассеялась удушливая атмосфера вечной подозрительности! Как свободно дышится! Как неудержимо течет кровь в жилах, оживляя бледные лица! Словно каждый сбросил маску вечно довольного дурачка Макка, которую нужно было носить двадцать лет! И лица вдруг приобрели человеческие черты, а вместе с ними нашлись слова, способные передать то, что таилось в душах!

Такие чувства переполняли большую часть из четырехсот отцов города, собравшихся в курии.

Сенатор Гней Корнелий Лентул Гетулик [208], известный как своим одиннадцатилетним консульством, так поэтическим талантом, громко говорил о необходимости возобновить центуриальные и трибунальные комиции [209], восстановить исконные права сената.

В другом углу зала пятидесятивосьмилетний консуляр [210], Марк Юлий Силлан [211], выступал с призывами не возвращаться к прошлому.

Принцип золотой середины отстаивали Валерий Азиатик [212], энергичный, крепкий, лет сорока, и Юлий Грек [213], сорокашестилетний автор признанного труда о сельском хозяйстве. Их слушатели одобрительно кивали. Отдельно от всех стояли два сенатора, еще не пришедшие к какому-либо мнению.

Сорокашестилетний патриций Сервий Сульпиций Гальба [214], потомок одного из самых древних римских родов, пользовался уважением как способный военачальник, четыре года занимавший должность консула. Он был подтянут, даже сухощав. Рано облысевшую голову обрамляли редкие белокурые волосы. Его горбоносый, резко очерченный профиль обладал какой-то своенравной неопределенностью, но голубые глаза смотрели открыто и простодушно.

Фаворит Ливии Августы [215], он должен был получить от нее наследство в шесть миллионов сестерциев [216]. Однако в завещании эта сумма была указана не прописью, а цифрами, и беззастенчивый тиран уменьшил ее ровно в сто раз. Начавшаяся тяжба затянулась, и в конце концов Тиберий вообще не стал платить денег, попросту присвоив их.

Гальба тяжело переживал эту несправедливость, но иногда находил утешение в мысли о гораздо большем наследстве, возможно, причитавшемся ему. Однажды в детстве он услышал от гадалки, что когда-нибудь станет императором, и теперь, никому не доверяя своих мыслей, любил порассуждать о сбывшихся пророчествах.

Вообще же, благоразумный от природы, он предпочитал меньше говорить и больше слушать. Может быть, именно эта склонность натуры принесла ему успех в сенате, где умение молчать порой ценилось выше, чем самое искусное красноречие.

Второй из двух сенаторов, казалось, ждал только подходящего момента, чтобы присоединиться к небольшой группе отцов города, нетерпеливо поглядывавших на него.

Его круглая, покрытая смолянисто-черной шевелюрой голова сидела на толстой, почти воловьей шее. Свисающие складчатые щеки образовали тяжелые мешки вокруг выпяченных губ и тяжелого подбородка. Черные мрачные глаза и большой нос, своим изгибом напоминавший орлиный клюв, заставляли предположить в этом человеке характер властный и жестокий.

Это был Луций Вителий Непот [217], потомок старинного рода Вителиев, военачальник, успевший сменить должности эдила курии, претора и консула. Одержав победу на Евфрате, он теперь намеревался заняться общественными делами, для чего на три месяца оставил командование армией.

Это он после загадочной смерти Германика, ревностным сторонником которого являлся, публично обвинил Пизона [218] в отравлении своего любимца и преследовал до тех пор, пока тот не покончил жизнь самоубийством.

При Тиберии он впал за это в немилость и был вынужден скрывать свои истинные намерения и мысли: лишь благодаря удачным военным действиям в Сирии он избежал расправы со стороны могущественного каприйского отшельника.

Сейчас он стоял в задумчивой позе, прислушиваясь к различным мнениям и решая, какое ему наиболее выгодно.

И вот, когда страсти накалились, а спорящие еще не утвердились ни в одном решении, в курию вошел Невий Сарторий Макрон, сопровождаемый двумя десятками верных ему сенаторов. Ему было уже сорок пять лет, суровые черты его как бы застывшего лица и подтянутая, мускулистая фигура говорили о привычке к дисциплине, слепом повиновении начальнику и абсолютной власти над подчиненными.

Шесть лет он был послушным исполнителем желаний Тиберия, а с другой стороны - требовательным предводителем преторианских гвардейцев.

И тем не менее этот служака уступил требованиям своей жены, Эннии Невии, состоявшей в адюльтере с Калигулой, и открыто поддержал стремление Гая Цезаря к верховной власти, чем в первый раз нарушил волю бывшего императора.

Сразу после кончины деспота он покинул Мизены, взял с собой завещание и два экземпляра золотых свитков, где говорилось о знатном происхождении сына Ливии. Прибыв в Рим глубокой ночью, он тотчас отправился в казармы преторианцев, где при свете факелов собрал трибунов [219] и центурионов, призвав их не забывать о сыне доблестного Германика, префект претория от его имени попросил поддержки и обещал каждому по двести сестерциев в случае успеха. Кроме того, он заручился помощью префекта вигилий [220], многих сенаторов и всадников [221], с которыми был дружен. Он же подкупил и часть плебеев, наутро приветствовавших Гая Цезаря.

- Макрон! Макрон! - оборачиваясь, перешептывались собравшиеся.

- Сальве, Макрон! Сальве, Макрон!

- Сальве, Невий! Сальве, Невий!

К нему протягивали руки, прикасались к одежде, похлопывали по плечу. Кто-то сокрушался о смерти Тиберия, кто-то справлялся о подробностях кончины, кто-то вспоминал заслуги покойного - и все дружно восхваляли Макрона, всегда справедливого, всегда преданного прицепсу [222] и закону.

- Как же восстановить древние законы в этом городе, - жест презрения вырвался у Валерия Азиатика, демонстративно повернувшегося к Лентулу Гетулику, - в этом городе, погрязшем в невежестве и пороке? Взгляни, Лентул, на этих отцов города, блеск и гордость всего Рима!

- Не совет римских сенаторов, а сборище бессовестных параситов и низких льстецов! - с отвращением бросил Гней Корнелий Лентул Гетулик, наблюдавший за подобострастной суетой вокруг вошедшего.

При этих словах маленькие черные глазки Макрона злобно сверкнули. Однако, справившись с собой, он сделал вид, что не расслышал оскорбления.

- Хватит болтать! - крикнул он хрипло. - Я привез завещание Тиберия Августа и призываю прицепса сената зачитать его!

Тотчас воцарилась тишина. Одного имени мертвого тирана было достаточно, чтобы каждый осекся на полуслове, вспомнив о страхе, накопившемся за двадцать лет.

От этого оцепенения первым оправился Луций Вителий Непот; он уверенно приблизился к Макрону и произнес:

- Приветствую тебя, благороднейший Макрон, и да будет прославлено на небесах величие Тиберия Августа, завещание которого клянусь прочесть и исполнить, даже если оно требует моей немедленной смерти.

Он пожал руку Макрона и сразу же выпустил ее, чтобы в знак особого уважения к нему прикоснуться к собственным губам и ко лбу; затем, взглянув в сторону Валерия Азиатика, он переменил тон:

- Видят боги, даже шуту Мнестеру [223] далеко до иных сенаторов!

Однако Макрон, словно не заметив ни явного заискивания, ни того, что прицепс сената готов был приступить к ведению собрания, поднялся на одну из самых высоких трибун и обратился к присутствующим с речью памяти Тиберия, которая скорее напоминала похвалу Гаю Цезарю, сыну Германика. Закончив ее и по-прежнему не обращая внимания на аплодисменты, он распахнул свою пепельную тогу [224], под которой тускло блеснули звенья кольчуги, и достал завещание мертвого императора: рукоплескания тут же сменились лицемерными вздохами большинства сенаторов.

Согласно завещанию, тиран назначил равные права престолонаследия Гаю Калигуле Германику и Тиберию Гемелу [225], отец которого, Друз, был отравлен ближайшим другом императора Сеяном.

Наступила минута замешательства. Страх перед именем Тиберия, который только что заставил сенаторов восхвалять его, тот же самый страх теперь предостерегал их от власти слишком близкого родственника тирана. Колебания усиливались из-за выступления префекта претории, явно противившегося утверждению Гемела в качестве императора.

Первым взял слово Вителий и стал превозносить достоинства Калигулы.

К нему присоединился Сервий Сульпиций Гальба, за которым последовали оба консула, избранные на этот год, - Гней Ацерроний Прокул и Гай Петроний Негрин Понтийский, консуляры Секст Папиний Гальян, Гай Цестий Галл, Марк Сервилий Генин [226] и многие другие сенаторы.

Против были только Марк Юлий Силлан, Лентул Гетулик, Валерий Азиатик, Марк Анний Минуциан [227] и несколько их сторонников, которые - во имя народа и сената - оспаривали право избирать верховную власть по произволу отцов города. Однако их выступления, беспорядочные и нерешительные, только внесли сухмятицу в обсуждение. Начались шум и неразбериха.

Тогда прозвучал громкий голос Валерия Азиатика:

- Нашего согласия вы не получите! Мы против этого!

- А мы за! Мы за! За! - орали сотни глоток.

- Против! Против! - пытались перекричать их десятки других.

- Кому нужно ваше согласие? - рявкнул Невий Макрон.

- Нас большинство - подхватил консул Гней Ацерроний Прокул.

- Нас в четырнадцать раз больше! - по-бычьи промычал Луций Вителий.

В эту минуту рев толпы, доносившийся с Форума, усилился настолько, что заглушил голоса сенаторов.

- Народ, преданный памяти божественного Германика, единодушно провозглашает императором его доблестного сына, Гая Цезаря! - собрав все силы легких, крикнул Невий Макрон.

- Вот почему мы поддерживаем божественного Гая Цезаря Калигулу, - проревел Вителий.

- Да здравствует император Гай Цезарь Калигула! - стали скандировать четыре сотни отцов города, вторя приветствию толпы, которое звучало все настойчивей.

- Народ желает Гая Цезаря, - надрываясь, снова перекричал всех Макрон, - и если в сенате не хватит нескольких голосов, то, клянусь, их заменят десять тысяч гвардейцев претория!

Слова префекта преторианцев вызвали целый шквал одобрительных аплодисментов.

В тот же миг с треском распахнулись ворота курии, не выдержавшие натиска плебеев, и в зал повалили сотни горожан, исступленно призывавших избрать императором Гая Калигулу.

Толпа в туниках [228] встретилась с толпой в тогах; те и другие рукоплескали сыну Германика.

Вскоре курия перестала напоминать даже видимость собрания, а огромный город стал праздновать провозглашение императором Гая Цезаря Калигулы, сына Германика.

Среди множества людей, наблюдавших за праздником со ступеней базилики Порция, обращала на себя внимание молодая дама, окруженная пятью слугами. Ей было лет двадцать. Несмотря на то, что роста она была среднего, широка в плечах и полногруда, дама казалась стройной благодаря тонкой талии и правильным пропорциям тела. Взгляды мужчин притягивало ее удивительно красивое лицо: у нее были огромные черные глаза, правильный прямой нос, большой рот с немного припухлыми губами, верхняя из которых слегка оттенялась нежным пушком над ней, маленький круглый подбородок с небольшой ямочкой; две точно такие же ямочки появлялись на глянцево-белых щеках, когда она улыбалась. Ее высокий лоб казался довольно низким из-за того, что его наполовину скрывала густая челка иссиня-черных волос.

Хотя дама была одета в дорогую тунику из тончайшего, шитого золотом сирийского льна цвета морской волны, - покрой которой почти обнажал грудь, и, хотя мочки ее ушей были украшены крупными изумрудами, а шея - изящным золотым ожерельем с жемчугом, все же по сравнению со многими другими дамами, носившими куда более дорогие наряды, она выглядела если не бедной, то привычной к скромной простоте.

Позади нее в позе, выражающей не только почтение, но и обожание, застыл евнух-эфиоп. В руках у него был шелковый зонтик, защищавший ее от солнца.

Еще дальше находились антеамбул [229], номенклатор [230] и два сопровождающих. Ниже на лестнице замерли четверо крепких рабов-далматов [231]. Они держали носилки и готовы были отправиться в путь по первому знаку госпожи.

Слева от нее стоял высокий и тучный мужчина лет сорока шести. Его большая голова производила то впечатление благородства, которое создается благодаря правильным чертам и одухотворенному выражению лица.

Широкий, великолепно вылепленный лоб этого человека обрамляла густая шевелюра, длинный прямой нос был слегка заострен книзу, щеки лоснились, так же как и маленький, мягко очерченный рот, под которым свисал двойной подбородок.

Словом, у него была внешность благополучного обывателя, любителя тишины и обильной пищи; если бы не напряженный блеск его глаз, в этом человеке можно было бы предположить добродушный и самодовольный характер.

В его одежде была заметна некоторая небрежность, хотя, судя по зауженной тоге, он принадлежал к избранному всадническому сословию.

Это были Валерия Мессалина, дочь Марка Валерия Мессалы Варбата, племянника сестры Августа Октавии, и Тиберий Клавдий Друэ, брат великого Германика. Он, соответственно, приходился дядей Гаю Цезарю Калигуле, новому императору Рима.

Справа от Мессалины стоял Тит Прокул, высокий элегантный юноша из всаднического сословия. Он старался предупреждать каждое ее желание.

Клавдий что-то говорил голубоглазому человеку среднего роста с растрепанной густой шевелюрой и столь же неряшливой бородой. Тот изредка отвечал, дружелюбно улыбаясь.

Собеседником Клавдия был Луций Анней Сенека [232], сорокалетний мыслитель, автор признанных трудов по философии. Поодаль находились два вольноотпущенника: Паллант [233], управляющий Клавдия, и Полибий [234], исполнявший обязанности его библиотекаря.

Вокруг базилики теснилось столько разнообразного люда, что каждый зритель поневоле смешивался с толпой: надменная матрона обнаруживала рядом с собой куртизанку, блиставшая нарядом юная патрицианка оказывалась бок о бок с чумазой женой мясника, а благоухающий франт сталкивался с закопченным кузнецом или булочником.

Мессалина, безучастно наблюдавшая за плебеями, которые снова и снова рукоплескали Калигуле, казалось, была целиком погружена в свои мысли и не замечала ухаживаний Тита Прокула.

В эту минуту Тиберий говорил с Сенекой об учении Александрины Социона и о его значении, с точки зрения последователей Академии [235].

- Сальве, Тиберий Клавдий Друз! Ты принадлежишь к славному роду Германика! Ты тоже имеешь право быть императором!

Эти слова принадлежали молодому центуриону из девятнадцатого легиона, стоявшему перед ступенями базилики Порция.

Клавдий, Сенека, Прокул, Полибий и все остальные мгновенно обернулись на звуки этого голоса, но, пожалуй, наибольшее впечатление он произвел на Мессалину, в глазах которой заиграл радостный блеск.

Крепкому загорелому центуриону было лет около тридцати. Из-под шлема выбивались непослушные пряди черных волос. Дерзкий взгляд его останавливался то на Клавдии, то на Мессалине. Звали его Деций Кальпурниан.

- Твои слова благородны, но безрассудны! - произнес с добродушной улыбкой Тиберий Клавдий, - увы, я не рожден для житейской суеты. Мой удел - уединенный труд среди мирных отеческих Ларов [236]. Отдаю должное твоему великодушному пожеланию, но еще больше я благодарен моей покровительнице богине фортуне, охранявшей меня от участия в государственных делах. На них я не променял бы и одного тома своей «Истории этрусков»! [237]

Клавдий был доволен своими словами, чего нельзя было сказать о его супруге.

Нахмурив черные брови, она пробормотала презрительно:

- Чтоб ты подавился своей «Историей этрусков»!

- Книга хорошая, - примирительно заметил Полибий. - Но империя все-таки лучше!

А Паллант едва слышно прошептал:

- Клянусь Венерой Прародительницей, у твоей жены больше рассудка, чем у тебя, доблестный Клавдий!

- Опять, как всегда, все вы сговорились против меня, - смущенно бормотал Клавдий. Он хотел разозлиться, но не знал, как это сделать. - Я требую, я умоляю вас, - добавил он почти плача, - оставьте меня в покое!

Но Мессалина уже не могла удержаться. Не слушая мужа, она бросила Палланту:

- Попал в самую точку!

- Попала, - шепотом поправил ее Тит Прокул, который слышал ее предыдущую реплику.

- Тебе ли об этом судить? - съязвила дама, со злой усмешкой посмотрев на него.

Ее кавалер осекся и сник.

Минуту спустя Клавдий сказал на ухо Сенеке:

- Ума не приложу, как я дожил до смерти Тиберия? Чего я только не испытал! Каких страхов не перенес! Но, к счастью, Гай избавил меня от этого ужаса!

В это время новая волна неистовых криков прокатилась по Форуму: горожане приветствовали появление гвардейцев претории - Макрон действительно призывал их на площадь! - которые несли восковую фигуру Калигулы, водруженную на древко знамени. За ними следовала огромная толпа народа.

Всех, кто стоял на их дороге, оттеснили к дальним углам площади. Давка была бы неминуемой, если бы преторианцы не направились в сторону Марсова Поля [238], увлекая за собой плебеев и патрициев, желавших присоединиться к шествию.

Форум стал постепенно пустеть.

Случайно или нет, Деций Кальпурниан при первом же напоре толпы очутился на ступенях базилики Порция, где лицом к лицу столкнулся с Мессалиной! Кавалер оказался оттертым от нее, так же как и евнух, который все еще держал бесполезный зонтик.

Увидев, как его слова подействовали на Валерию Мессалину, центурион почувствовал, как кровь застучала у него в висках. На мгновение ему показалось, будто в глазах Мессалины промелькнули такие несбыточные обещания, что, отказываясь поверить в них, он принялся убеждать себя в обратном.

«Возможно ли? Нет, это обман чувств! Всего лишь помутнение рассудка, вызванное безнадежными мечтами! Чтобы дочь Мессалы, жена Клавдия, такая юная и прекрасная могла снизойти до меня? Ах нет, это невероятно! И все же, недаром ведь рассказывают о самых именитых матронах, не пренебрегавших даже мимами и гладиаторами. Чем же центурион хуже их?»

Охваченный противоречивыми мыслями, Деций Кальпурниан прямо перед собой увидел Мессалину, значение взгляда которой было бы понятно любому.

Сломленный этим взглядом, центурион умоляюще посмотрел на нее.

- Благодарю тебя, бесстрашный юноша, за чувства, которые ты только что выразил, - проговорила Мессалина нежным, чуть дрогнувшим голосом.

Деций побледнел. Задохнувшись от избытка чувств, он не мог подобрать слова. Ни одно из них не подходило для того, что он хотел сказать. Наконец он выдавил через силу:

- Спасибо тебе, прекрасная Валерия.

Сказав это, он почувствовал, как на его руку легла другая рука, прохладная и мягкая.

- О прекраснейшая! - прошептал центурион осипшим голосом. - Императрица… Клавдий…

И потерял дар речи.

- Не дрожи, - едва шевельнув губами, тихо сказала Мессалина, - приходи ко мне, ты мне будешь нужен.

- Только прикажи. Ты моя госпожа. Я твой раб.

- Тогда молчи и делай вид, что ничего не слышал, - быстро ответила жена Клавдия, заметив, что толпа стала расходиться и к ней возвращается ее муж вместе с Сенекой, Паллантом, Титом Прокулом и всеми, кого оттеснили от курии.

Деций Кальпурниан перевел дух. В его висках еще стучала кровь, рука еще хранила прохладу женской руки, но все это казалось сном.

Мимо базилики Порция проходили колонны горожан, приветствовавших Калигулу. Плотными рядами в несколько человек они все шли и шли, исчезая за углом арки Тиберия. А за уходившими следовали новые толпы.

Пестрый людской поток переливался тысячами цветов и оттенков: от грязно-белой тоги парасита до белоснежного латиклавия [239] сенатора; от небесно-голубой вуали на голове робкой девушки до вызывающе яркого индиго, в который был окрашен подоткнутый за пояс палий [240] проститутки из городского притона; от бледно-оранжевой свадебной туники до шафранового наряда матроны; от лиловой плебейской лацерны [241] до каштанового далматина на теле раба. Это изобилие красок озарялось ярким полуденным солнцем, придавая зрелищу фантастически-живописный вид.

- Двадцать четыре года, двадцать четыре года с небольшим, - продолжал Клавдий разговор с Сенекой, поглаживая ладонью складки кожи под подбородком, - мне ли этого не знать, когда я его дядя!

- Тем лучше! - вмешался Паллат. - Значит, не в двадцать пять, а в двадцать четыре года Гай завладел всем миром.

- Не знаю, владеет ли он хотя бы самим собой, - хмуро пробормотал Сенека.

- Уверен, он не понял учения стоиков! [242] - подхватил Полибий, шедший за Сенекой и Клавдием.

- И платоников [243], - усмехнувшись, добавил философ и принялся разглядывать площадь.

Толпы уже заметно поредели, на ступенях под колоннадой базилики Порция оставались только Валерия Мессалина и отступивший от нее на несколько шагов центурион Деций Кальпурниан.

Мимо базилики Катона спешили зазевавшиеся горожане, которые пытались догнать шествие, направившееся в сторону Марсова Поля.

В их числе ковылял хромоногий старик, одетый как сенатор. Он опирался на посох из черного дерева, инкрустированный серебром и слоновой костью. Примечательна была не только его горбатая фигура, уродливость которой усугублялась короткой кривой ногой, но и совершенно плешивая голова, покрытая растительностью разве что под глазами и на подбородке, откуда редкие седые волосы взбирались к облысевшим вискам.

У него были некрасивые, но волевые черты лица. Щеки и подбородок, тщательно выбритые и умащенные благовониями, несмотря на все ухищрения во время утренних туалетов, были изрезаны морщинами преждевременной старости.

Это был Паоло Фабий Персик [244], три года назад исполнявший обязанности консула. Изящная туника и изысканная тога, котурны [245], украшенные яшмой с ониксом, и крупный бриллиант в золотой оправе, сверкавший на указательном пальце правой руки, говорили не только об изысканном вкусе их владельца, но и о его огромном богатстве. Состояние Паоло Фабия Персика равнялось пятидесяти шести миллионам сестерциев.

Поравнявшись с Мессалиной и стоявшим чуть поодаль от нее Клавдием, он оживился и вкрадчиво произнес:

- Сальве, прославленный Клавдий! Сальве, божественная Валерия!

В знак уважения он приложил правую ладонь ко рту и поклонился. Принимая ответные приветствия, поднялся на лестницу и слащавым тоном обратился к Мессалине:

- Поздравляю тебя с прекрасным днем, Валерия! Сегодня ты стала тетей императора!

- Лучше было бы стать женой императора, - чуть слышно обронила Мессалина, пожимая руку сенатора.

- Увы, твой муж не был бы самим собой, если бы не оказался таким простофилей.

- К сожалению, ты прав, - со вздохом согласилась дочь Мессалы.

- Ах, если бы я имел счастье быть твоим мужем, - еще тише, чем прежде, прошептал Фабий Персик и осторожно коснулся ее белого локтя.

- Уж не была бы я одета беднее всех римских матрон, - едва шевеля губами, шепотом продолжила его фразу женщина и, не высвобождая локтя, нежно посмотрела на Фабия.

- Сколько раз я тебе говорил, - глухо выдавил сенатор, - стоит тебе только захотеть, и все твои желания исполнятся.

В это время Клавдий, до сих пор занятый беседой с Сенекой, увидел, что Форум уже почти опустел, и громко спросил:

- Не желает ли Мессалина воспользоваться этим затишьем и вернуться домой? Обеденный час уже прошел, а мой бедный желудок не выносит подобного пренебрежения к нему.

- Сейчас, - ответила его жена и, взявшись за локоть Фабия Персика; стала спускаться с ним по лестнице. Переступая со ступени на ступень, она чувствовала на себе жаркий взгляд Деция Кальпурниана, который шел в нескольких шагах за ними.

- К твоим услугам носилки, а мы немного пофилософствуем, - сказал Клавдий.

Два патриция и два либертина пропустили вперед носильщиков, предшествуемых номенклатором и евнухом, которые все это время стояли наготове. Спускаясь по лестнице, Клавдий окликнул Деция Кальпурниана, провожавшего носилки красноречивым взглядом:

- Эй, юноша!

И, по-своему истолковав сконфуженность центуриона, он продолжил:

- Благоразумный человек должен удерживаться от опрометчивых поступков, подобных тому, который ты совершил сегодня. Забудь о моем родстве с Германиком, ты мне ничего не говорил, я тебя не слышал.

Степенно попрощавшись, он с достоинством спустился по лестнице и отправился вслед за носилками, рядом с которыми шел Паоло Персик, а чуть поодаль - Тит Прокул.

- Прекрасная Валерия! Позволишь ли ты поцеловать эту прелестную ручку? - прошептал старик.

- Позволю, - не смутившись, ответила Мессалина и протянула сенатору руку, которую тот благоговейно поцеловал.

- Сегодня ночью на улицах будет много народу, - шепнула она на прощание. - Приходи в час контицилия [246] и спроси Перцению.

Она махнула рукой, и Персик отстал от носилок. Но не успели далматы сделать и нескольких шагов, как с другой стороны носилок ее окликнул запыхавшийся Деций Кальпурниан. Она обернулась и произнесла:

- Прими еще раз мою благодарность за твое расположение к нам.

И, пока центурион подбирал ответные слова, она высунула голову за паланкин [247] и, глядя как бы на дорогу, добавила чуть слышно:

- Завтра на рассвете приходи ко мне. Только осторожно. Спроси Перцению.

Она улыбнулась и нежно помахала рукой…

Четверо далматов шагали в ногу, впереди них шел номенклатор, рядом с паланкином осторожно ступал евнух с зонтиком, а сзади плелся Клавдий, с видом знатока рассуждавший об изысканных яствах, которые ожидали его:

- Посмотрим, удались ли повару грибы под мавританским соусом.

И немного погодя мечтательно добавил:

- До чего же хочется обожраться! Просто нет сил!


ГЛАВА II


Гай Цезарь Калигула в руках Эннии Невии

Перед ростральной трибуной [248] Юлия стояли роскошные похоронные носилки, окруженные запыхавшимися сенаторами и всадниками. В носилках лежало тело Тиберия, многочисленные язвы на лице которого были скрыты под маской из благовоний и редких мазей.

Пространство Форума начиная от арки Фабиана [249] было заполнено людьми. Они теснились и на ступенях храма Весты [250], и даже на широкой лестнице храма Кастора и Поллукса.

На рострах в величавой позе стоял высокий юноша, облаченный в черную тогу; он произносил похвальную речь Тиберию. Это был Гай Цезарь Германик Калигула, восемь дней назад провозглашенный императором.

Удлиненное лицо Калигулы было бы красиво, если бы не выражение мрачной свирепости, никогда не покидавшее его, словно он хотел вызвать ужас у всех, кто его видел.

Широкий и высокий его лоб, на который падала прядь каштановых волос, был грозно нахмурен.

Поредевшая шевелюра была зачесана так, чтобы по возможности скрыть раннюю лысину. Большие голубые глаза обычно выражали то гнев, то подозрительность, и поразительно быстро, почти по-детски меняли одно состояние на другое. Облик дополняли впалые виски, худые щеки, изогнутый аристократический нос, красивый чувственный рот и тонкая шея.

Фигура нового прицепса была, пожалуй, слишком полной, а ноги чересчур тонкими.

Когда Калигула появился на рострах, раздались аплодисменты, но в то же время послышались и голоса:

- Никаких похвальных речей! Хватит прославлять чудовище!

И тысячи глоток сразу подхватили:

- Тиберия в Тибр! Тиберия к Гемониям! [251]

Тогда Гай Цезарь решил, что лучше начать с похвальной речи своему прадеду Августу, своим родителям Германику и Агриппине, а далее, как бы невзначай, упомянуть о дяде, имя которого вызывало столько ненависти. С мастерством опытного оратора, неожиданным в столь молодом человеке, он сумел составить выступление из импровизированных похвал Августу и Германику, обожаемым в народе, и из приготовленных накануне прославлений в адрес Тиберия, их потомка.

Его простая и строгая речь в целом вызвала одобрительные рукоплескания, хотя при всяком упоминании Тиберия слова нового императора заглушали яростные крики:

- В Тибр! В Тибр!

Поэтому в заключение Гаю Цезарю пришлось просить разрешения народа: ради памяти Германика и Агриппины позволить сжечь тело Тиберия и достойно похоронить прах.

После некоторого замешательства эта просьба была уважена.

Вскоре несколько сенаторов и всадников, сопровождаемых сотней преторианцев, без всяких почестей понесли тело к Марсову Полю. Им вслед полетели проклятия и ругательства.

Прибыв к мавзолею Августа [252], участники процессии предали огню останки Тиберия, а пепел собрали в урну и поместили в одну из ниш величественного монумента.

На этом погребение закончилось, и Калигула отправился в курию.

Там он оглядел сенаторов, притихших если не из уважения к традициям траурных церемоний, то из страха перед собственным будущим, и стал говорить.

Прежде всего он поблагодарил сенат, здравый смысл которого не позволил разделить верховную власть между ним и сыном Друза, Тиберием Гемелом, как предназначалось в завещании деспота; он заверил, что ни сенат, ни народ Рима не пожалеют о таком решении.

Он сказал также, что, тщательно изучив бумаги Тиберия, приказывает квестору [253] государственной казны без утайки выплатить все суммы, указанные в завещании усопшего императора, хотя в целом оно, конечно, не может иметь силы [I].

Кроме того, он распорядился выдать большую сумму преторианцам, вигилиям и легионерам. Это проявление щедрости нового прицепса было одобрено долгими аплодисментами.

Наконец, говоря о Тиберии, он во всеуслышание назвал его деспотом и призвал восстановить основы Республики: отныне все общественные дела должны были находиться в ведении сената, вобравшего в себя блеск и достоинство всего Рима [II].

Эти слова попали в самую точку. Притихшая на время курия разразилась бурными рукоплесканиями; сенаторы стали наперебой поздравлять друг друга с возвращением золотой поры Республики, которая, казалось, навсегда канула в прошлое. Многие плакали от счастья, обнимались и благословляли Гая Цезаря.

Лишь небольшая группа отцов города, возглавляемая Аннием Минуцианом, Лентулом Гетуликом, Юлием Греком и Валерием Азиатиком, не разделяла общего ликования, опасаясь поддаваться слишком уж обнадеживающим обещаниям.

Не обращая внимания на остальных, эти сенаторы хмуро переглядывались между собой, вполголоса высказывая сомнения в искренности только что прозвучавших слов.

- Как мне известно, Тиберий - а он был великим знатоком людей! - однажды заметил, что не оставил бы в покое Калигулу, если бы не воспитал в нем ядовитую змею для Рима [III].

Это сказал Лентул Гетулик.

- Я вам напомню о другом, - добавил Анний Минуциан, - еще на Капри Калигула так часто превозносил жестокость Луция Корнелия Суллы [254], что даже Тиберий в конце концов не удержался от реплики: «К сожалению, обладая всеми пороками Суллы, ты не имеешь ни одного из его достоинств» [IV].

И многие отцы города подтвердили, что до них тоже доходил подобный слух.

- А моя бедная дочь Юния, - дрогнувшим голосом произнес Марк Юлий Силлан, - которая, как вы знаете, была женой Калигулы и умерла на шестой месяц после свадьбы, говорила мне, что за его внешним безразличием к общественным делам, так же как и за страстью к высоким словам скрывается столько низких помыслов, сколько их не было даже у самого Тиберия!

Тем временем сенат, вызвав обоих консулов, Ацеррония Прокула и Петрония Негрина, предложил им сложить с себя полномочия, чтобы Цезарь мог принять консулат и по своему усмотрению выбрать подходящего помощника: Прокул и Негрин одобрили такое решение. Однако император категорически отверг подобную честь и, поблагодарив консулов за доверие, попросил их исполнять свои обязанности вплоть до календ июля, когда с согласия сената им будут назначены преемники.

Вновь последовали аплодисменты и одобрительные возгласы. Рукоплесканиями были встречены и три закона, которые Гай Цезарь вынес на рассмотрение сената. Во-первых, он пожелал выслать за пределы Рима спинтриев, изобретателей чудовищных сладострастий, и тех, кто открыто торговал своим телом; во-вторых, всем заключенным он дарил свободу, а в-третьих, всем изгнанникам предоставлял право вернуться на родину [V].

К единодушной радости присутствующих, все законы были приняты без промедления.

На этом Гай Цезарь объявил собрание законченным и вышел на Форум под восторженный гул толпы, в которой услужливые подхалимы уже разнесли весть о новых постановлениях верховной власти.

Приняв поздравления, Цезарь со своей свитой направился в Палатинский дворец [255]. Отряд из двадцати четырех ликторов [256] стал прокладывать ему дорогу. Процессия почти скрылась из виду, когда из курии вышел Валерий Азиатик и обратился к Аннию Минуциану:

- Интересно, сколько сенаторов осталось бы в Риме, если бы закон против разврата распространялся на всех соучастников этого греха?

Собеседник широко улыбнулся:

- Пожалуй, столько же, сколько уцелело после разгрома римлян в Каннах [257].

У Палатинского дворца, отстроенного Тиберием на месте старого дома императора Августа, Гай Цезарь Калигула расстался с отцами города, которые по очереди поцеловали его протянутую руку, в последний раз обменялся приветствиями со следовавшей за ним толпой плебеев и вошел в роскошный атрий [258] с колоннами из тибуртинского мрамора [259], греческими статуями и мозаичным полом.

Оттуда он направился в еще более великолепный таблий [260], по обе стороны которого шли двадцать четыре колонны из белоснежного чиполлино [261], а в глубине высился пожелтевший от времени цоколь, украшенный дорогими картинами и мраморными изваяниями всех представителей императорского рода. Расставленные по отдельным нишам, они изображали Юлия Цезаря, Августа, Октавию, Ливию, Марцелла, Антония Великого, Нерона, Клавдия Друза, Тиберия, Агриппину, Луция Цезаря и Германика. Была здесь и статуя Гая Цезаря.

Посредине таблия возвышались четыре золотых канделябра работы искусных греческих ювелиров, символизировавших четыре числа, которым римляне придавали особое значение: один, три, шесть и девять.

Вокруг них были расставлены софа, кресла и подставки для ног из слоновой кости; на полу лежали ковры, подаренные Антиохом из Тира [262].

Миновав двух безмолвных и неподвижных стражников, стоявших у входа в таблий, Калигула прошел внутрь и, сбросив на пол черную тогу, громко крикнул:

- Да провалится к Эребу [263] этот траурный наряд вместе с душой покойного Тиберия! Принесите застольное платье! И холодного фалернского вина с медом!

С этими словами он растянулся на софе, положив голову на подлокотник. На звук его голоса из спальни, примыкавшей к таблию, беззвучно вышла женщина, еще молодая и красивая.

Ей исполнилось тридцать два года, она была невысокого роста и довольно полного телосложения.

Густая копна ярко-каштановых волос наполовину скрывала ее плечи.

Бледное лицо женщины, не обладавшее греческим совершенством, было все же привлекательно благодаря гармоничности черт.

Ее миндалевидные глаза со зрачками цвета морской волны манили глубиной и живостью взгляда. Маленький нос был слегка вздернут над влажными чувственными губами.

Она была одета в безукоризненно белое застольное платье, украшенное розами. Легкий наряд женщины едва прикрывал ее алебастровую грудь и гладкие, полные руки.

Это была Энния Невия, жена Невия Сартория Макрона, два года назад ставшая любовницей Калигулы.

Энния задержалась, увидев слугу, который нес императору халцедоновый кубок на золотом подносе. Калигула отпил из кубка и, возвратив его слуге, вздохнул соблегчением:

- Вот так-то лучше!

Слуга поклонился и вышел. Тогда Энния на цыпочках подкралась к спинке софы, на которой лежал новый властелин Рима, и, наклонившись, приложилась губами к его лбу.

- Ах! Это ты, Невия? - воскликнул Калигула. Он повернулся, обхватил женщину за талию и усадил рядом с собой.

- Я, любимый! - нежно ответила она, поглаживая его по щеке. - И я уже готова к обеду, потому что знаю, как ты проголодался.

- Ты так заботлива, - сказал Калигула, целуя ее, - и так красива.

- Как бы я хотела всегда казаться тебе такою! - произнесла Энния и, неожиданно погрустнев, добавила: - Увы! Теперь, когда ты стал императором, у меня появилось много соперниц. Думаю, они уже начали осаждать тебя.

- Ну, Энния, не мучай меня своей ревностью.

- Ты молод и легкомыслен, - продолжала женщина, не дав прервать себя. - А сегодня ты стал всесилен, как никто в мире!

- Что ж! - помрачнев, медленно произнес Калигула. - Да, я всесилен, как Зевс! [264] И даже больше! - Потому что я здесь, на земле, а он так далеко!

Энния Невия помолчала, а потом прошептала сквозь слезы, которых, казалось, не замечала:

- О да! А как ты говорил там, на Капри. О нашей любви.

- Но я и сейчас тебя люблю! Только не плачь, не мучай меня, - произнес Калигула, черты лица которого постепенно разгладились, а голос зазвучал мягче.

- О, Гай! - всхлипнула Энния, - ты знаешь, как я тебя люблю. Я это говорю не потому, что ты стал так велик: мне страшно потерять твою прежнюю любовь. Как я хочу, чтобы Тиберий был еще жив, а ты оставался бы тем же бедным сыном Германика: покинутым и забытым всеми, но моим… только моим!

- Опять за свое! - воскликнул император, снова выходя из себя, - кто же тебя лишает моей любви?

- Да все, все! Мало ли в Риме дерзких и богатых женщин - от Домиции Лепиды до ее дочери Валерии Мессалины, от Поппеи Сабины до Лоллии Паолины, от Элии Петины до Юнии Кальвины, наконец, от грязной Пираллиды до гадкой Лициции [265], - которые только и думают, как бы тебе приглянуться! У них одно на уме - занять мое место в твоем сердце!

- А кто из них сможет приказать моему сердцу? - спросил Калигула таким мрачным тоном, какой Невии был еще не известен.

Она хотела что-то сказать, но вдруг осеклась и повернулась к Калигуле, который хмуро смотрел на нее.

- Кто прикажет мне, императору?!

- Тот, - глубоко вздохнув чуть слышно произнесла она, - кто завладеет твоими чувствами.

- Власть чувств недолговечна! - пожав плечами, безапелляционно заявил сын Германика.

- О, горе мне, несчастной! - внезапно воскликнула женщина, вновь разрыдавшись и закрыв лицо руками, - я так и знала! Я сразу все поняла!

В эту минуту в дверном проеме появился стройный голубоглазый молодой человек лет двадцати восьми, с огненно-золотистой шевелюрой и бледным веснушчатым лицом. Маленькие руки и короткие ноги говорили о его высоком происхождении. Признак породы был виден и в высокой шее.

Одетый в желтую тунику с голубой каймой, он держал в руках наряд императора, предназначенный для застолья. Остановившись у порога, молодой человек согнулся в глубоком поклоне и произнес:

- Да хранят боги императора Гая Цезаря Германика Августа.

- Это ты, Калисто? - спросил Калигула, обернувшись. - Что ты принес?

- Тебе застольное платье и напоминание о том, что настал час обеда.

- Тогда добро пожаловать, ты, как всегда, вовремя! - воскликнул Калигула, улыбнувшись либертину и жестом приглашая его войти.

После того, как Калисто помог ему переодеться, он озорно щелкнул его по щеке и, подмигнув, сказал:

- Ну, Калисто, друг и свидетель моего мрачного прошлого, не пора ли отомстить за все наши страдания?

Затем, неожиданно хлопнув в ладоши, он как-то странно посмотрел на слугу и продолжил:

- О да! Во имя Геркулеса, нам есть за что отомстить! И, клянусь, мы расплатимся сполна! У нас задрожат и люди, и боги!

Он помолчал и добавил уже другим тоном:

- Ладно, Калисто, ладно.

Либертин подобрал траурную тогу Калигулы и, поклонившись, вышел.

Повернувшись, император быстро подошел к софе, схватил за запястья Эннию Невию и, притянув ее к себе, посмотрел ей в глаза долгим взглядом, одновременно выражавшим и ярость, и нежность. Энния, опустив голову, не сводила глаз с ковра Антиоха, лежавшего у нее под ногами.

- Слышала? - наконец выговорил Калигула. - Слышала? Так давай же радоваться. Хватит с нас тех мучений, которые нам пришлось пережить на Капри. Больше не надо плакать. Ну, Энния, милая…

Он опустился на колени, обхватил ее шею одной рукой и припал губами к ее губам. Потом глухо сказал:

- Я тебя люблю и буду любить. Только не расстраивай, меня, не ревнуй, не подозревай. Не забывай, что ты тоже принадлежала Макрону. Такому доблестному мужу и такому услужливому.

Вдруг, припав к груди женщины и покрывая ее поцелуями, он спросил:

- Как по-твоему, я красивей Макрона?

- Красивей всех. Красивей Аполлона!

- Ты действительно ненавидишь Макрона?

- Он мне отвратителен.

Я сделаю тебя своей женой. Августой.

- О, Гай, возлюбленный мой, - прошептала женщина, страстно целуя императора.

- Давай же осмотрим наши будущие брачные покои, - вставая и беря ее под руку, произнес Калигула, - а потом пойдем на обед.

Молча и нежно глядя друг на друга, они направились в комнату, откуда недавно вышла Энния Невия.

- Сальве, Цезарь Август! По твоему повелению, напоминаю тебе, что твой иудейский друг Агриппа [266] из Иродов.

Этот звучный баритон донесся со стороны главного входа в таблий.

Калигула и Энния одновременно обернулись на голос и увидели Невия Сартория Макрона, одетого в белую, окаймленную пурпуром тогу, из складок которой торчала рукоять меча.

- Сальве, мой верный Макрон! - ответил Калигула, остановившись. - Через полчаса мы пойдем на обед, а после него отправимся в тюрьму Мамертин. Вот там ты и расскажешь об Агриппе.

- Будет так, как ты прикажешь, - произнес Макрон.

Калигула, не выпуская руку Эннии Невии, медленно пошел прочь. Однако, пройдя несколько шагов, он снова остановился и вкрадчиво спросил:

- Знаешь ли ты, Макрон, что твоя супруга очень красива?

- Я рад, что она тебе нравится.

- Я ее обожаю, Макрон.

- Благодарю тебя за это.

- Подожди немного и мы вместе пойдем обедать.

- Хорошо, я буду в таблии [VI].

Когда Калигула и Невия скрылись в покоях, префект претория принялся ровными шагами ходить из угла в угол, словно хотел измерить длину комнаты.

Правую ладонь он положил на локоть левой руки, которой подпирал подбородок. У него был вид человека, глубоко погруженного в свои мысли. О чем он думал? Об измене, которой едва не стал свидетелем? А может, хотел отомстить за свой позор?

«Откровенно говоря, я не вижу в Эннии тех достоинств, которые находит в ней Калигула, но тем лучше! Горе тем мужьям, которых наши скромные матроны обманывают по десять раз на дню, но если Энния понравилась Калигуле, то это удача! Во имя Кастора! Уж лучше пусть изменяет с Цезарем, чем с первым попавшимся актером, атлетом, гладиатором, даже с рабом, как все остальные! Цезарь раздает и отнимает почести и богатство. Что верно, то верно. Энния превзошла многих в искусстве нравиться мужчинам! И это все ради меня! Я помню, что она говорила мне на Капри: «Вот кто будет преемником Тиберия: Тиберий скоро умрет, а Гай останется, - молодой, пылкий. Нужно быть рядом с ним. В нем залог нашего будущего!» Так размышлял обманутый муж.

Казалось, Макрон был доволен. Он скрестил руки на груди и, постояв немного, возобновил прерванное хождение из угла в угол.

«Во имя Геркулеса, так все и произошло! С моей помощью он достиг вершин того, о чем может мечтать человек! Он мне обязан всем: и верховной властью, и объятиями моей жены! В июле он примет консулат, а я вместе с ним стану консулом! Консул Сарторий Макрон! Во имя Геркулеса! Вот она, удача! Неслыханная удача для плебея, простого солдата. На следующий год я буду проконсулом [267]. Энния мне поможет выхлопотать назначение в Сирию. Там в долине Евфрата живут парфяне [268]; они до сих пор не покорены. Макрон их победит! Он привезет в Рим столько золота, сколько не было у Марка Красса [269], которого разбили парфяне. Вот за его поражение и отомстит Невий Сарторий! И заслужит триумфальные почести, богатство, покой. И если Гай Цезарь - а он ведь переменчив и капризен! - разлюбит Эннию… да, скорее всего, так и сложится. Тогда у меня будет все: власть, богатство, достоинство и Энния. Вот когда я буду счастлив и спокоен, как и полагается старости».

Мысли роились в голове Макрона, пока он мерял шагами просторный зал во дворце Тиберия.

Час спустя в великолепном императорском триклинии [270], стены которого были украшены роскошными картинами, изображающими пиршества различных мифологических персонажей, сгрудившись вокруг стола, уставленного серебряными блюдами с золотой инкрустацией и халцедоновыми чашами, на трех пурпурных ложах возлежали Гай Цезарь и его восемь сотрапезников. Они были заняты обедом, который, по мудрому совету древних римлян, должен был состоять из легкой и умеренной пищи, но к описываемому времени превратился в апофеоз чревоугодия, вредного как для желудка, так и для души.

На первом ложе, слева от входа в триклиний, удобно расположился сам император Калигула, рядом с ним возлежали Невий Сарторий Макрон и Энния Невия. Посередине устроились Луций Анней Сенека, Тиберий Клавдий Друз, занимавший центральное место за столом и, видимо, на пиру, и его жена, Валерия Мессалина. Справа от входа лежал Гай Петроний Понций Негрин, один из консулов, избранных на этот год. Возле него отдыхала Агриппина, сестра императора, всего лишь двадцать дней назад родившая своего первого и последнего сына, Гнея Домниция Знобарба - того самого, который после усыновления получит имя Клавдия Нерона, а семнадцать лет спустя станет императором, - и, наконец, у самого края непринужденно развалился мим Мнестер, прелестный и стройный, от природы наделенный блестящим даром имитации.

Уже давно были вкушены изысканнейшие блюда: ароматные ионийские устрицы возбудили аппетит участников трапезы; нежнейшее мясо молочного козленка, приготовленное под великолепным пикантным соусом, утолило их первый голод; среди морских деликатесов, красовавшихся на столе, были отведаны девять огромных мраморных краснобородок [271], каждая из которых стоила не меньше трех тысяч сестерциев; даже приправа из фазаньих языков была попробована и заслужила одобрение Клавдия, Петрония и Мнестера, самых признанных гурманов из числа всех собравшихся.

Уже были пущены по кругу цекубы с фалернским вином, и теперь слуги, трое мальчиков рабов в розовых венках и подпоясанных платьях, разливали в кубки отборное Хио.

Сотрапезники Калигулы были облачены в безукоризненные застольные наряды белоснежного цвета. Каждому гостю кравчий [272] водрузил на голову пышный розовый венок.

- Да ниспошлют боги сто лет счастливой жизни моему владыке, императору Гаю Цезарю Германику, и еще пятьдесят лет его непревзойденному повару, приготовившему такие замечательные блюда, - в очередной раз провозгласил тост Клавдий, раскрасневшийся и порядком охмелевший от неумеренных возлияний.

- Долгая жизнь и вечная слава божественному императору Гаю Цезарю! - воскликнула Валерия Мессалина и, встав со своего места, пристально взглянула на племянника.

- Слава! Слава! - подхватили все остальные.

- Благодарю всех, а особенно нашего известного бездельника Клавдия и его очаровательную Валерию.

Присутствовавшие засмеялись, и первым, расхохотался Клавдий, пребывавший в самом веселом расположении духа:

- Конечно, бездельник! А потому прошу не бросать меня на произвол судьбы и почаще приглашать к этому столу!

- О, Август, ты красив и великодушен! - глядя в глаза Калигуле, сказала Мессалина, - позволь же мне злоупотребить твоей щедростью и просить милости, на которую рассчитываю не я одна!

- Говори, я слушаю, - произнес Калигула, который уже давно не сводил глаз с супруги Клавдия. - Все желания моей очаровательной тетушки должны быть исполнены.

Энния Невия бросила на Мессалину взгляд, исполненный ненависти и злости; те же чувства отразились и в бледно-голубых глазах Агриппины.

- Боги давно ведают о благосклонности, - начала Мессалина, - которую ты мне оказываешь, и которую, к сожалению, я не совсем заслужила, будучи далека от государственных дел. Но я прошу всего лишь о небольшом одолжении. Что ты ответишь на просьбу о зачислении в ряды преторианской гвардии человека, всей душой преданного тебе и дому Юлиев [273], центуриона девятнадцатого легиона Деция Кальпурниана, который сейчас в отпуске и находится в Риме?

Клавдий, как ни был пьян, от этой выходки жены похолодел и, повернувшись к Сенеке, проворчал вполголоса:

- Что за глупости у женщины на уме? Безрассудство моей жены скомпрометирует меня перед императором. Будто не знает его характера. Он же подумает, что я хочу стать префектом претории! Нет, не зря греки запирали своих трещоток в гинецее! [274] О, мудрые греки, где вы?!

Однако последних слов Сенека не расслышал, потому что их заглушил голос Калигулы:

- Макрон! Сегодня же прикажи записать в когорты преторианцев Деция Кальпурниана, рекомендуемого нашей очаровательной тетушкой. Только не центуриона, а трибуна: отныне он будет носить более высокое звание.

А пока Мессалина рассыпалась в благодарностях Калигуле, многообещающе глядя на него, Луций Анней Сенека, словно забывший знаменитое учение Платона и Зенона [275], с заметным пристрастием рассматривал совершенные формы Агриппины, сестры императора.

Ей недавно исполнился двадцать один год. Она была высока, стройна, несмотря на осиную талию, обладала довольно широкими плечами и роскошной грудью, наполненной молоком для маленького Нерона.

Аристократичность обнаруживала себя в чертах ее лица правильной овальной формы: в высоком лбе, тонком носе, маленьком изящном рте и грациозно приподнятом подбородке.

Чудесные ярко-каштановые волосы были мелко завиты и, обрамляя прекрасную голову, падали на плечи двумя косами.

Восхитителен был разрез ее серо-голубых глаз, блестевших, как лезвие стального кинжала.

Она производила впечатление умной, расчетливой и холодно-высокомерной женщины.

Но последнего никак нельзя было сказать об Эннии Невии, которая в глазах Мессалины, как в открытой книге, прочитала все ее намерения и теперь не могла сдержать вспыхнувших ненависти, страха и желания спасти Калигулу от чар других женщин.

Она слишком исстрадалась. Сколько она пролила слез, сколько раз пробовала жаловаться на Мессалину, и лишь вызывала гнев своего возлюбленного!

- О, божественный Гай, - прошептала она Калигуле, как только тот назначил Деция Кальпурниана трибуном преторианцев, - не верь этой распутнице. Не предавай твою бедную Эннию, которая тебя так любит.

Калигула, не вставая с ложа, приподнялся на локте, а другой рукой придвинул к Эннии халцедоновый кубок, только что наполненный внимательным кравчим:

- Не бойся, Энния, и не огорчай меня. Выпей из моего кубка за милосердие твоего императора.

Зардевшись от этого знака особой благосклонности и словно забыв горечь недавних слов, женщина преданно взглянула на Цезаря и взяла со стола кубок:

- Здоровья и процветания величайшему императору Гаю Цезарю Германику!

Она выпила половину кубка и вернула его Калигуле, который допил остальное.

- А о чем задумался наш философ, - внезапно оживившись, обратился Гай Цезарь к Сенеке, - который так внимательно разглядывает достоинства моей сестры Агриппины?

- Твоя сестра удивительно похожа на твою мать: то же благородство и гармония черт.

- Ты сегодня настроен на комплименты, любезный Сенека, - откликнулась Агриппина. - Богам угодно, чтобы дети походили на матерей.

- Бедная наша мать! - воскликнул Калигула. - Когда я думаю о ее страданиях, то во мне разгорается столько ненависти к Тиберию.

Он ненадолго замолчал, а затем поднялся со своего ложа и продолжил:

- Вы не знаете: три года назад, когда мы жили в доме тирана на Капри, я однажды ночью оказался рядом со спальней Тиберия. Прислуга ушла, внутри было тихо. Только из комнаты возле атрия доносился храп преторианцев. Вдруг я вспомнил детство, мать, бедных братьев Нерона и Друза [276]. И тогда во мне что-то перевернулось, произошло что-то необъяснимое. Точно кровь закипела в жилах и ударила в голову. Мне вдруг послышался какой-то смутный гул, как будто где-то рядом заговорили сотни приглушенных голосов. Не осознавая всего происходящего, я понял только то, что вынимаю из ножен кинжал и иду в спальню Тиберия. У меня помутился рассудок, и я бы не задумываясь убил ненавистного тирана. Я чувствовал, что должен отомстить за истребление всего моего дома.

- Во имя Марса-мстителя, ты должен был убить его! - нарушил тишину возглас Агриппины, которая с напряженным вниманием слушала рассказ брата.

- Я его увидел при слабом свете лампы. Он беззаботно спал. Глаза были плотно закрыты, мерно дышала грудь. Но даже во сне его лицо, покрытое кровоточащими язвами, вызывало ужас.

- А лицо императора - это лицо всей империи! - неожиданно повысил тон Калигула и, помолчав немного, продолжил:

- Я задрожал от страха. На лбу выступил холодный пот. В голове промелькнула кошмарная мысль: а вдруг этот старый притворщик только делает вид, что спит? Вот он смотрит на меня сквозь прикрытые веки. Вот сейчас поднимет свою чудовищную руку - вы ведь знаете, он и в старости был неимоверно силен - и, словно стальными клещами, сожмет мое запястье. Мои нервы не выдержали, и я бросился прочь.

- Ты струсил! - угрюмо заключила Агриппина.

- Да, струсил, - согласился император и, ни на кого не глядя, опустился на свое ложе.

Воцарилась такая тишина, что стало слышно, как Клавдий жует куски недавно принесенного фруктового пирога, которым он, пребывая в глубокой задумчивости, машинально набивал рот.

- Наверное, я правильно поступлю, - спустя некоторое время проговорил Калигула меланхоличным тоном, - если прикажу жрецам и преторианцам отправиться на Пандетерию и Понтийские острова [277], чтобы с подобающими почестями вернуть прах нашей любимой матери и бедного брата Нерона, а потом поместить их в мавзолей Августа. Пусть у народа будет возможность выразить почтение, которое он к ним питает.

- Это будет правильно, - сказала его сестра, - и, если нужно, то я буду сопровождать тебя в этой скорбной поездке. Но лучше было бы покончить с тираном в ту несчастную ночь…

- …Когда ты, по моим сведениям, разбудил нескольких до сих пор неизвестных тебе людей, участвовавших в гонениях на тебя, - добавил консул Петроний Негрин.

- Молчи! - вскричал Калигула, - доносчикам будет закрыт путь ко мне!

- Высокие слова, достойные сына Германнка? - воскликнул Клавдий, положив в рот последний кусок пирога, лежавшего перед ним.

- Слова, достойные самого великодушного прицепса! - поддержал его Сенека. - Милосердие есть первая добродетель того, кто находится на троне. В ответ на твое благородство, я, если позволишь, посвящу тебе трактат о милосердии, который сейчас пишу.

- Если ты напишешь, что посвящаешь эту добродетель другим, то многочисленные критики твоего учения не останутся в долгу перед тобой, - ехидно заметил Калигула.

- Но я бедный философ и никому не даю денег в долг!

- Бедный, да не настолько, насколько требуют от философа стоики, учения которых ты, как говорят, придерживаешься.

Этот разговор, не суливший ничего хорошего для славы мыслителя, чьи слова слишком часто расходились с делом, был прерван появлением кравчих: они принесли мускатное вино Лесбоса в золотых кувшинах.

Новые заздравные тосты привели сотрапезников в состояние необузданного веселья.

- Клавдий! - смеясь, заметил Калигула, наблюдавший за своим дядей, - ты самый ненасытный обжора!

- За столом он всегда голоден, как волк, - вставила Мессалина, - а в библиотеке превращается в мелкого грызуна и может целыми днями не вылезать из своего угла.

Все рассмеялись, включая Клавдия, который наигранно пожаловался:

- Я бедный человек, рожденный для ученья. Не отнимайте у меня моих маленьких радостей, к которым был неравнодушен даже Эпикур [278], которого я очень люблю. Ты же знаешь, Цезарь, мне нужно немного.

- Ты - бедный человек? Бедный? - воскликнул Калигула, давясь смехом. - Во имя Геркулеса, я положу конец твоей нищете. Я сделаю тебя богатым, мой ненасытный обжора!

С этими словами он схватил свой кусок пирога и быстро размазал его по лицу Клавдия.

Раздался дружный хохот, и первым вновь рассмеялся Клавдий, который, вытирая лицо, произнес:

- Безмерно благодарен тебе и, если позволишь, посвящу тебе трактат «История этрусков», который сейчас пишу.

- Ну уж нет! Пускай этруски останутся в своих гробницах и не тревожат моего слуха!

- Но позволь! Они были талантливы, трудолюбивы, умели торговать.

- Хватит! Хватит! Ты, наверное, хочешь, чтобы я заснул после доброго обеда, и для этого рассказываешь про своих этрусков.

Внезапно он придал лицу озорное выражение и резким движением засунул за шиворот Клавдию финик, а потом заговорщически подмигнул остальным и толкнул локтем Эннию Невию, чтобы она сделала то же самое.

И пока Клавдий с неподдельным удивлением оборачивался, ему в плечо ударила спелая слива. Он еще раз обернулся - и, ко всеобщему удовольствию, Мессалина запустила в его спину орехом. Не заставили себя ждать Макрон и Петроний, принявшиеся бросать со стола все, что попадало под руку.

Клавдий, растерявшись, но не обидевшись, немного замешкался, а чуть погодя принял условия игры:

- Вот как! Вы на меня охотитесь? Ну хорошо, тогда я убегаю!

Он вскочил со своего места, подбежал к жене и быстро спрятался за ее спиной, присев на корточки и обхватив голову руками.

Гости одобрительно зашумели, и, ко всеобщему восторгу, Калигула воскликнул:

- Макрон! Пусть квестор государственной казны ежегодно выдает по два миллиона сестерциев моему дяде, Клавдию. Во имя Геркулеса! Брат Германика не должен жить между этрусками и нищетой!

В этой суматохе Энния улучила момент и подошла к Калигуле. Она взяла его руку и прежде, чем поцеловать, слегка сдавила ее своими белыми зубами.

Калигула издал удивленный возглас, в ответ на который она положила руку ему на плечо и нежно улыбнулась:

- Ты испугался, мой повелитель?

Калигула отрицательно покачал головой и нежно посмотрел на нее; а Энния страстно добавила:

- Я хотела укусить и поцеловать тебя, мой единственный супруг.

Калигула почувствовал, как в нем закипела кровь: Энния знала, на какие струны отзывались его чувства.

Император пылко сжал руку любовницы:

- Но твой муж не я.

- Нет, - жарким шепотом проговорила Энния, - мой муж - ты, а не Макрон.

Энния Невия выиграла в этот день битву за обладание Калигулой.

В услужливой суете слуг и рабов, принесших столы двух дам и тоги мужчин, которые они сложили на софе, стоявшей в углу триклиния, в неразберихе прощальных любезностей случилось так, что Валерия Мессалина и Энния Невия случайно оказались рядом друг с другом.

- Не ревнует тебя твой Макрон из-за удивительной благосклонности, которую оказывает тебе божественный Гай? - спросила Мессалина, поправляя складки великолепного кармазинного палия с желтой каймой.

- Не больше, чем Клавдий к центуриону Кальпурниану и к сенатору Персику, - парировала супруга Макрона, бросив язвительный взгляд на дочь Мессалины.

- Макрон готовится стать консулом? - с иронией в голосе продолжала спрашивать Мессалина.

- Лучше скажи, новоявленная Европа, к чему готовится твой Зевс, превратившийся в быка? - в свою очередь задала вопрос Энния Невия.

Мессалина резко обернулась, а потом сделала вид, что разглаживает кайму своего палия на левом плече.

Овладев собой, она желчно и холодно проговорила:

- А может быть, Макрон не станет консулом.

- Кто знает?

- Я знаю! До встречи, Энния.

- До встречи, Валерия.

- Твой муж никогда не будет консулом! - напоследок не удержалась Мессалина.


ГЛАВА III


Борьба за консульство

Прошел месяц после событий, описанных в предыдущей главе.

Сдержав слово, император Калигула побывал на островах Пандетерия и Понта, откуда привез в Рим прах своей матери и брата. С пышной торжественностью урны с их пеплом были помещены в мавзолей Августа.

В течение этого месяца сын Германика во многом оправдал надежды римлян, доверявших ему верховную власть.

Правителем он был милосердным и щедрым: народ в это время увидел захватывающие гладиаторские бои и увлекательнейшие представления на любой вкус. Сословие всадников расширилось, приняв в свои ряды самых достойных граждан Италии, Испании и Галлии. Кроме того, были восстановлены в правах многие незаслуженно гонимые представители этого сословия.

Доносов и доносчиков он не терпел: вынеся на всеобщее обозрение множество тайных писем, оставшихся после Тиберия, он поклялся всеми богами, что не читал ни одного из них и, к бурному ликованию собравшейся толпы, велел сжечь все эти бумаги [I].

Но в частной жизни император отнюдь не старался заботиться о своей репутации. Вечера, которые он проводил в кутежах с актерами, кравчими и куртизанками, порой заканчивались оргиями, продолжавшимися до утра. Была в нем и страсть к различным сценическим представлениям, причем Цезаря занимали в них отнюдь не заезды колесниц или танцы.

Впрочем, эти ночные развлечения никем и нигде не осуждались - верно, потому, что они вовсе не были предназначены для широкой огласки, и, еще вернее, потому, что, к стыду римлян, с их стороны, было бы несуразно требовать от прицепса строгого благонравия в ту пору, когда бедные и богатые, плебеи и патриции - все жили между распущенностью и пороком.

Единственным человеком, осуждавшим безнравственность императора, была Энния Невия, которая больше всего на свете боялась потерять своего молодого возлюбленного. Терзаемая этим страхом, она никак не могла убедить себя, что роскошная суета Рима была для нее лучше мрачного заточения на Капри.

Однако, пока ее венценосный любовник, несмотря на измены, сохранял прежнюю любовь и нежность к давней избраннице, она - не без мудрого совета Макрона - была готова мириться с душевной болью и прощать частые отлучки Гая Цезаря.

Более серьезные страдания ей причиняла Мессалина, очевидным намерениям которой способствовали не только распутные нравы Вечного города, но и родственные узы, связывавшие ее с императором. Энния Невия пришла к мысли, что малопристойные развлечения Калигулы не так для нее опасны, как возможная интрига между Гаем и супругой Клавдия.

До сих пор разные обстоятельства препятствовали исполнению желаний Мессалины.

Во-первых, ее малолетняя дочь Оттавия недавно заболела на вилле в Сабини, куда ее отвезли для летнего отдыха.

Мессалина, еще в молодости доказавшая свою безнравственность, все же была еще не настолько развращена, чтобы забыть материнские чувства. Кроме того, здесь ей приходилось действовать с оглядкой на мужа и сплетни горожан. Итак, в данное время она была прикована к постели дочери, которая, несмотря на усилия всей семьи, выздоровела лишь к пятнадцати годам.

С другой стороны, сам Калигула, днем занятый общественными делами, а ночью - увеселениями, был не очень-то доступен для Мессалины, явные цели которой вынуждали найти время и место для конфиденциального разговора с императором: задача трудновыполнимая, поскольку на улице его всегда сопровождала толпа поклонников, а дома он находился либо на очередном пиршестве, либо под пристальным надзором ревнивой и насмерть перепуганной Эннии Невии,

Тревожась за будущее, она то и дело просила Цезаря освободить от должности прежних двух консулов, Ацеррония и Петрония, чтобы он мог занять их место в паре с ее мужем, Невием Макроном, однако император всякий раз ссылался на необходимость соблюсти старый обычай, согласно которому консулов на, следующий срок - с июля по декабрь - должен был назначить сенат. Таким образом, у него существовали веские доводы против немедленного удовлетворения ее просьбы, если же она продолжала настаивать, то он выходил из себя и заканчивал разговор неизменным обещанием развести ее с Макроном и сделать Августой.

Вот почему Энния Невия жила в постоянном страхе, от которого искала спасения в смутной надежде на то, что когда-нибудь настанет час ее блистательного триумфа.

Так она встретила календы мая 790 года по римскому летоисчислению, когда народ беззаботно отмечал четвертый день праздника Флореалей, что начался в четвертый день майских календ (28 апреля) и должен был продлиться шесть дней, до пятого после девятого дня (3-го по новому стилю) мая.

В первый майский день, продолживший торжества в честь богини Флоры, покровительницы цветов, трав, плодов и фруктов, в Риме собралось немало деревенских жителей. Граждане тридцати одной сельской трибы, все землевладельцы Лация, съехались сюда, чтобы принести жертвы в храме богини, возведенном у подножья северного склона холма Квиринал. Многие стремились и к алтарю, расположенному между Квириналом и районом Публико, на склоне Авентинского холма [279].

Каждый день праздника в изящном и просторном цирке Флоры, возвышавшемся в долине между Пинцием и Квириналом, давались по два зрелищных представления.

С утра до первого часа пополудни многочисленная ватага полуголых проституток устраивала охоту на ланей, зайцев, косуль и прочих безобидных тварей.

В час дня на арену выступал отряд полностью обнаженных представительниц той же профессии, которые изображали борьбу атлетов и гладиаторские игры.

Оба зрелища привлекали такое несметное множество людей, что городские эдилы были вынуждены нарушать традицию, предусматривавшую по три дня послеобеденного показа для каждого из этих состязаний, и назначить сдвоенный, то есть ежеутренний и ежевечерний порядок их проведения.

В первый день мая по-весеннему ласковое солнце сияло в синем небе. В городе продолжалось шумное веселье. По улицам гуляли компании празднично одетых мужчин, женщин и подростков, которые оживленно переговаривались, подмигивали друг другу и старались задеть прохожих своими вольными, но беззлобными шутками. Чаще всего их жертвами становились те, кто вместе с многочисленными толпами народа спешит к стадиону. Последних было нетрудно отличить: почти все они имели на головах цветочные венки, а в руках держали букеты роз, фиалок, олеандров и других цветов, распространявших в утреннем воздухе свой чудесной аромат.

В цирке Флоры уже началось первое представление.

Больше тридцати тысяч зрителей тесными кольцами заполнили его ступенчатые ряды, походившие сверху на огромную цветочную корзину. В ней пестрели яркие тоги, палии, лацерны, туники, столы, вуали и другие праздничные наряды. А тысячи возбужденных голосов, смешавшихся в один ровный гул, напоминали жужжание пчелиного роя над благоухающим цветником.

Многие семьи сразу принимались за завтрак, принесенный из дома. Остальные грызли орехи, лузгали семечки, смачивали горло вином, медом и напитками, настоянными на душистых травах.

Сотни выловленных на воле зайцев и зайчат, обезумев от непривычного шума, носились по арене, некоторые останавливались, настораживали свои длинные уши и, почуяв опасность, задавали стрекача, а вскоре опять замирали, притаившись под одной из колонн или в дальнем углу цирка.

Прелестные охотницы, одни в коротких туниках, открывающих грудь и ноги до середины бедер, другие в настоящих, а чаще в фальшивых шкурах пантер и тигров, обмотанных вокруг талии и по возможности обнажавших тело, преследовали добычу и поражали ее из маленьких луков.

Каждая метко пущенная стрела заслуживала одобрительные возгласы и аплодисменты зрителей; однако подлинная буря восторгов разражалась тогда, когда кому-нибудь удавалось подстрелить зайца на бегу.

Одной из наиболее удачных казалась куртизанка, принятая в самом высшем обществе, двадцатипятилетняя красавица по имени Пираллида.

Это была довольно высокая темноглазая блондинка, голову которой покрывал венок из фиалок, а голубой наряд с серебряной бахромой едва прикрывал гибкое тело. Среди сотни других охотниц она выделялась и красотой, и удивительной меткостью.

- Слава Пираллиде! Ура Пираллиде! Слава восхитительной Пираллиде! - то и дело слышалось в цирке.

И еще одна участница представлений, может быть, не столь заметная в охоте на зайцев, но зато широко известная в схватках между людьми, привлекала неизменное внимание и шумное одобрение публики. Она не отличалась высоким ростом, а, благодаря пышным формам, выглядела еще ниже, чем была на самом деле.

Ее смуглое лицо не было наделено, правильностью черт, но этот недостаток во многом искупался огромными глазами, черными и блестящими, как уголь, горевший пламенем жгучей страсти.

Эти сверкающие глаза в народе назывались «звезды Лициции», потому что их обладательницей была знаменитая проститутка Лициция.

У Лициции была пропорциональная, хотя, пожалуй, тяжеловатая фигура, необычно для женщины волосатая: волосы росли у нее и под мышками, где пучки густой растительности выбивались из-под красивых, сильных рук, и даже над круглым пупком, откуда поднималась узкая полоска нежного пуха и, смеясь проползала между полными, тугими грудями.

Белоснежная звериная шкура, эффектно контрастировавшая с гривой ее черных волос, была перехвачена лентой на правом плече и наискось сходила к правому бедру, где соединялась шнурком из воловьей кожи.

Несмотря на полноту, Лициция была очень подвижна: она демонстрировала сложные гимнастические сальто, из которых ловко поражала цель.

За это ее каждый раз награждали криками:

- Ловкая Лициция! Толстуха Лициция! Да здравствует Лициция! Да здравствуют звезды Лициции!

К началу третьего часа (9 часов утра) охота на зайцев закончилась, а пока готовилась охота на косуль, хор из ста двадцати мальчиков и девочек, сопровождаемый игрой на флейтах и цитрах, в полной тишине исполнил гимн богине Флоре, покровительнице любви и новой жизни.


О Флора, аурой золотистой

Ласкающая людские лица,

Явись на огненной колеснице

Дневного диска


Всю зиму верили мы, что внемля

Многоголосому пенью хора

Придешь ты снова на нашу землю,

Богиня Флора!


Мы просим жаркой любви. И это

Желанье наше единодушно

С мольбой всего, что стремится к свету

На почве южной!


Таковы были первые строки гимна, сочиненного, вероятно, одним из бесчисленных стихотворцев того времени, которые, будучи далеки от ясной образности и высоких мыслей, все как один мечтали превзойти славу Лукреция, Катулла, Вергилия и Горация [280].

И неизвестно, чем закончилось бы выступление хора, если бы на противоположной стороне цирка не началось какое-то смутное волнение, вдруг разразившееся громом аплодисментов и дружных оваций, вскоре подхваченных всеми зрителями:

- Ура Цезарю!

- Сальве, Гай Цезарь!

- Сальве, император!

Калигула появился в императорской ложе и остановился в ее глубине.

Все присутствовавшие вскочили на ноги, стали размахивать платками, вуалями, тогами и палиями, вкладывая всю силу легких в приветствия:

- Сальве, Гай Цезарь!

- Да здравствует род Германика!

- Ура императору!

Стоя во весь рост, Калигула отрешенно смотрел перед собой. Сердце его учащенно билось, лицо побледнело, редкие слезы - чуть ли не единственный раз за всю жизнь - текли по щекам.

Что он видел в этот миг? Может быть, он думал о своем знаменитом отце, прославленном победителе тевтонских варваров, погибшем всего в тридцать четыре года и оплаканном с такой беззаветной преданностью римским народом, что одна из волн той великой любви докатилась даже до его сына, еще ничего не сделавшего, чтобы заслужить ее? Может быть, думал о своей матери, невинной жертве тирана Тиберия, скончавшейся в заточении на далеком острове? А может быть, о своих братьях Нероне и Друзе, не достигших расцвета лет и умерших от рук жестокого деспота? Или о нескончаемых серых буднях, проведенных на мрачном Капри с его удушливой атмосферой подозрительности и страха?

Кто смог бы пересказать его мысли? Кто знает, что он чувствовал, стоя с дрожащими губами и со слезами на глазах?

На его голове была корона из позолоченной бронзы; плечи укрывала искусно расшитая императорская хламида [281]; на поясе висел кинжал, рукоять и ножны которого были усыпаны изумрудами, сапфирами и рубинами.

Некоторое время Калигула стоял неподвижно, точно зачарованный видом огромной пестрой толпы, приветствовавшей его.

Наконец, сделав усилие над собой и твердыми шагами подойдя к парапету императорской ложи, он в знак особой благодарности приложил правую руку ко рту и три раза изящно повел головой слева направо. В ответ со ступеней цирка раздались новые, еще более восторженные рукоплескания.

Император дважды повторил свой жест. То же самое за его спиной проделали оба консула - Ацерроний и Петроний Негрин, а также Луций Авл Вителий, Тиберий Клавдий Друз и Невий Саторий Макрон.

Так прошло несколько минут, прежде чем Калигула устроился на мягком пурпурном сиденье пульвинария [282]. Арена уже была заполнена бегающими по ней ланями и косулями. У открытых загонов в вольных позах расположились охотницы, вооруженные легкими луками и маленькими стрелами в колчанах. Две сотни их блестящих глаз выжидательно следили за императорским подиумом.

Постепенно толпа успокоилась. Все внимание теперь было приковано к окружению императора. И вот Гней Сентий Сатурнин, один из куринальных эдилов этого года, решил, что настал подходящий момент для начала игр. Он махнул рукой небольшой группе волынщиков, стоявших неподалеку от загонов, и они заиграли, объявляя открытие охоты.

Зрелище началось. И хотя многие охотницы еще не успели как следует отдохнуть после предыдущего представления, присутствие императора удвоило их азарт: каждая старалась отличиться перед ним, показать всю свою ловкость, красоту и меткость.

Калигула же не мог не отвлекаться: почти всех присутствовавших куртизанок он видел впервые, а потому ежеминутно поворачивался к свите, интересуясь той или иной из них. Тогда ему на помощь пришли Ацерроний, Петроний и Вителий, которые распорядились, чтобы эдилы принесли грифельную доску, и сами написали на ней имена участниц представления. Как оказалось, им были неизвестны только трое выступавших: Альбуцилла, Лаодиция, и Лициция.

Неожиданно император попросил у Клавдия рассказать о происхождении Флореальских игр.

- Пока ты не начал надоедать с происхождением твоих любимых этрусков, - с усмешкой добавил он.

- Ну, не знаю, что и сказать, - широко улыбнувшись, ответил Клавдий. - Ведь истоки этих игр находятся именно в истории этрусков! Но я боюсь снова наскучить тебе и не буду заходить так далеко.

- И правильно сделаешь, дядюшка Клавдий!

- Тогда я должен заметить, что Флореальские игры издавна посвящаются могущественной покровительнице нашего народа, который обязан ей богатством и процветанием; основываясь на древнейших анналах, я могу утверждать, божественный Гай, что этот праздник возник не позже Консуалий, Фуриналий, Фауналий, и Кампиталий [283].

И Клавдий уже начал пересказывать вступление к своему любимому трактату, когда внимание Калигулы привлекла большая ложа, находившаяся справа от императорского подиума. В ней, так же как и в ложе слева, сидели самые знатные представительницы римского общества: жены сенаторов, патрициев, зажиточных всадников и богатых ростовщиков. Там, среди матрон, блиставших лучшими нарядами и драгоценностями, Калигула разглядел свою тетю, Валерию Мессалину, которая уже давно не сводила глаз с императора.

Как только их взгляды встретились, Калигула сразу охладел к истории и перебил Клавдия:

- Все-таки, мой всезнающий дядя, твой трактат чересчур зануден. Когда-нибудь я постараюсь выслушать его от начала до конца, а сейчас, чтобы не заснуть, пройдусь к соседней ложе и заодно поздороваюсь кое с кем.

Он повернулся к свите и, показав знаком, что хочет сойти с подиума, добавил:

- А вы подождите меня здесь.

Покинув пульвинарий, Калигула вскоре показался в ложе, которая была справа. Появление императора вызвало там немалый переполох: зрительницы, сидевшие в первых рядах, сразу повернули головы и стали возбужденно переговариваться между собой.

Матроны справедливо полагали, что юный прицепс навестил их ложу для разговора с одной из них. И, наперебой стараясь угадать имя избранницы, каждая в душе была уверена, что такая честь будет по праву принадлежать ей.

Калигула же, почтительно поздоровавшись со всеми дамами и выслушав их ответные приветствия, с подчеркнутой любезностью поклонился жене консула Ацеррония, пожал руку Гнею Домицию Энобарбу, женатому на его сестре Агриппине, и, наконец, направился к правой колонне, рядом с которой сидела просиявшая от удовольствия Валерия Мессалина.

- Нравятся ли тебе игры, моя дорогая тетушка? Не скучаешь? - спросил император благодушно.

- Не скучаю, потому что увидела тебя. Я знала, что ты здесь будешь. Клавдий мне сказал под большим секретом.

- У моего болтуна дяди нет никаких секретов от тебя? Даже если они касаются прицепса?

- Прошу тебя, божественный Гай, не держи на него зла! Он так мне предан.

- Неужели твоя неотразимая красота имеет столько власти над ним?

- Умоляю, Гай, не сердись! Не заставляй меня проклинать мою внешность и влияние, которое она оказывает на такого простодушного человека, как мой супруг.

- Но я и не сержусь. Разве ты не видишь? - тихо произнес Калигула, облокотившись на парапет и наклонившись так близко к лицу Мессалины, что она почувствовала его жаркое дыхание. - Наоборот, я благодарен моему дяде за его бестактность, которая подарила мне счастье встретить тебя, моя очаровательная тетушка!

- О, верно, счастье твое не так велико! Иначе ты уже давно позаботился бы о том, чтобы повидатьтвою бедную Мессалину, которой больше всего на свете хочется быть рядом с тобой. Но, если вправду глаза отражают то, что чувствует сердце, и если мои глаза меня не обманывают, если не я сама внушала себе то, что читаю в твоих глазах, это твое желание. Раньше я его не видела.

Мессалина говорила все тише, пристально глядя в глаза Калигулы, который молча и зачарованно слушал свою прелестную собеседницу, а потом, внезапно прервав ее, прошептал ей на ухо:

- Да, да. Все так. Ты угадала. Ты услышала бессловесный язык любви. Я люблю. Я хочу тебя. Твоя божественная красота сводит меня с ума.

- Почему же ты не приходил?

- Заботы о делах государства. В первое время их так много. Все дела и дела.

- И страх перед ревностью Эннии Невии!

- Не говори мне о ней! Она меня раздражает. Я уже ненавижу ее.

- И все-таки не можешь разорвать цепь, которой она приковала тебя.

- Это мы еще посмотрим! Знай, с тех пор, как я тебя встретил, мною владеет только одна мысль - быть любимым тобой, прекраснейшая моя тетя, первая из римских красавиц…

- Счастье мне, если кажусь тебе такою! О, Гай, если бы ты знал, как я тебя люблю! Как люблю, как желаю тебя!

Наступило молчание.

- Когда же ты придешь ко мне? - вдруг спросила Мессалина.

- Когда хочешь. Сегодня ночью ты примешь меня?

- Хорошо, сегодня ночью. Между дворцом Тиберия, в котором ты живешь, и…

- Это ли дворец для владыки римской империи! Тиберий всегда был скрягой. Вот я построю дворец, достойный императора! - воскликнул Калигула, но тут же добавил извиняющимся тоном:

- Прости, что перебил тебя. Продолжай!

- Так вот, между дворцом Тиберия, в котором ты живешь, и домом Августа, который занимаем мы, есть тайный подземный ход. В дворцовом саду одна дверца всегда закрыта. Она ведет к портику, находящемуся за Палатинским храмом. Оттуда ты сможешь выйти прямо к нашему дому.

- Прекрасно. Я возьму у мажордома ключи от этой дверцы…

- … И ровно в полночь окажешься в объятьях, которые давно ожидают тебя…

- …И в которые я брошусь, чтобы всю ночь целовать мою восхитительную тетушку!

Они снова замолчали.

Вскоре Калигула, у которого от неудобного положения уже затекли руки, выпрямился и, прощаясь с Мессалиной, произнес вполголоса:

- До полуночи.

И громко добавил:

- Прощай, моя уважаемая тетя, и да будут боги благосклонны к тебе!

- Прощай, божественный Гай! - сказала Мессалина так, чтобы ее слышали окружающие, - славы и здоровья тебе, надежда империи!

И, не удержавшись, чуть слышно добавила:

- Остерегайся ревнивого ока Эннии Невии.

Калигула сделал презрительный жест, поклонился

Мессалине и стал подниматься по лестнице, мимоходом поприветствовав супругу Ацеррония и нескольких сенаторов, он дружески пожал руку Гнею Домицию Энобарбу, и, наконец, задержался около Паоло Фабия Персика, который все предыдущее время мрачно наблюдал за Калигулой и Мессалиной. Но, по мере того, как император приближался к нему, морщины на лице старого подхалима постепенно разглаживались. Вскоре у него появилось выражение испуга, быстро сменившееся его обычной слащавой улыбкой.

- Сальве; божественный император Гай Цезарь Август! - заискивающе произнес Паоло Персик, когда Калигула подошел к нему.

- Сальве, Персик, самый богатый человек моей империи.

- О, что ты! Не верь. Не верь слухам.

- На днях я загляну в твой кошелек!

- О Цезарь! Владыка Рима. Владыка всего мира! Ты же знаешь… все скромное состояние и вся скудная кровь твоего преданного слуги Паоло Фабия Персика принадлежат тебе.

- Благодарю тебя за эти слова, мой добрый Персик! - удовлетворенно проговорил Калигула и, на прощанье пожав руку ростовщика, вышел из ложи.

В то же мгновение Персик выпрямился и с выражением превосходства на лице оглядел патрициев.

Император же направился к подиуму, но почти сразу натолкнулся на смертельно бледную, обессиленно прислонившуюся к мраморной стене коридора Эннию Невию.

- Что случилось? Что с тобой? - нахмурившись, спросил Калигула.

- Я… несчастнейшая из женщин, - с трудом выговорила она. - Я все видела. Ты меня предал.

- Ради Марса Мстителя! - посмотрев по сторонам, угрожающе прошептал император, - замолчи. Не устраивай сцен. Ради всех богов!

- Нет… не волнуйся, божественный Цезарь, - тихо проговорила Энния, и ее прекрасные глаза наполнились слезами. - Никаких сцен больше не будет. Я тебя слишком люблю… тебя, а не эту императорскую хламиду. Я в отчаянии. Но пусть оно тебя не огорчает. Я хочу попрощаться с тобой… чтобы уйти… навсегда!

С трудом выговорив эти слова, она вдруг быстрым движением откинула край своего мехового палия и показала Калигуле маленький острый кинжал, который сжимала в правой руке.

- Ради богов! Не делай глупостей! - испуганно пробормотал Калигула. - Отдай мне кинжал!

- Нет, мой бывший возлюбленный… прощай навсегда, - ответила Энния и бросилась бежать вниз по лестнице, которая вела к аркадам цирка.

Хотя и свирепым характером обладал Калигула, кровь и порок еще не стали постоянными спутниками его жизни и не настолько очерствили душу, чтобы он не почувствовал жалости к этой женщине, которую когда-то любил и которая до сих пор так преданно любила его, что предпочитала умереть, чем потерять его взаимность.

Что-то в нем дрогнуло. Он стремглав бросился вдогонку за Эннией, настиг ее через несколько ступеней и, схватив за руку, почти прокричал чужим, срывающимся голосом:

- Постой! Не заставляй меня терять голову. Энния моя, дай мне кинжал! Ты моя единственная любовь. Не терзай мою совесть.

Калигула выхватил у нее кинжал и с силой швырнул в пространство под лестницей, где он воткнулся в песчаную насыпь, покрывавшую землю между нижними арками.

От отчаяния и беспомощности Энния разрыдалась с новой силой. В свою очередь, Калигула возобновил угрозы.

Тем временем Ацерроний Прокул и Луций Вителий, чьи места на императорском подиуме находились ближе других к выходу, встали и, привлеченные непонятным шумом, выглянули за полог драпировки, отделявшей пульвинарий от коридора.

Заметив их появление, Калигула сразу переменил тон и громко сказал:

- Ну, приходи в пульвинарий! Не заставляй себя упрашивать. Твой муж ждет тебя. - И, обратившись к двум неожиданным свидетелям их ссоры, добавил: - Это вы, друзья? А вот Энния Невия не решается присоединиться к нашему обществу!

Оба мужчины восприняли эти слова как предложение проводить в пульвинарий смутившуюся женщину; перебивая друг друга, они воскликнули:

- Но, Энния, тебя просит император!

- Подумай, какую честь тебе оказывает Цезарь!

На звук их голосов из-за полога высунулись головы Понция Негрина и Сартория Макрона.

Растерявшейся Эннии ничего не оставалось, как взять себя в руки и постараться произнести как можно более спокойно:

- Да, конечно, иду, хотя и не заслуживаю такой чести - подняться на самый императорский подиум!

Однако, несмотря на сбивчивую речь, ее лицо прояснилось, когда она вдруг осознала, рядом с кем предстанет перед всеми зрителями: наконец-то сбывались ее самые сокровенные мечты.

Наскоро смахнув слезы и поправив растрепанные волосы, Энния Невия в предчувствии неожиданного триумфа взошла на императорский подиум, сопровождаемая Калигулой и завистливыми взглядами всех женщин, присутствовавших в цирке.

Глаза Мессалины, к которой Калигула, уступивший почетное место Эннии, был вынужден повернуться спиной, сверкнули злостью, становившейся еще более яростной, когда соперница торжествующе посматривала в ее сторону и что-то говорила императору.

По ее красноречивой мимике Мессалина догадалась, что Энния объясняла свое появление в цирке.

Так и было на самом деле. Энния рассказывала Калигуле о том, что она еще не видела этого зрелища и поэтому решила пойти в цирк, что по своему незнанию она оказалась в закрытой галерее, где лучшие места для женщин были уже заняты, что арену ей загораживали чужие спины, что в поисках свободного пространства она случайно взглянула вниз, и на нижнем ярусе, прямо под собой, увидела Цезаря и Мессалину, став таким образом невольной свидетельницей их разговора, что в смятении она бросилась в коридор, где и встретил ее Калигула.

Мессалина ничего этого не слышала, но с болью в сердце поняла, что Энния вновь нанесла ей поражение.

Калигула же, охваченный противоположными чувствами, присматривался к знакомым чертам Эннии Невии и с удивлением обнаруживал в ней романтический ореол отчаяния и самопожертвования, которым она только что пробудила его былую нежность.

Спустя пару минут Энния прикоснулась своей маленькой ножкой к ноге императора и, обменявшись с ним несколькими красноречивыми взглядами, шепнула своему венценосному любовнику:

- Прости меня, божественный… Умоляю тебя, прости.

Эти слова и знакомое обоим касание произвели ожидаемый эффект. Мир был восстановлен, а Мессалина - по крайней мере на сегодня - забыта.

Тем временем охота на косуль и ланей подходила к концу, в ней опять отличились Пираллида и Лициция, сделавшие наибольшее количество метких выстрелов.

Приняв полагающиеся почести, охотницы, предшествуемые двумя эдилами, направились к императорскому подиуму, чтобы просить Цезаря присутствовать на дневном представлении, где они должны были выйти на арену полностью обнаженными и, вооружившись, как гладиаторы фракийцы и санниты, вступить в единоборство друг с другом.

- Хорошо! Посмотрим… Посмотрим! - произнес Калигула, сладострастно оглядывая то одну, то другую куртизанку.

Затем он спросил:

- Кто же будет фракийцем?

- Я! - отозвалась смуглая плотная Лициция.

- И, следовательно, - продолжал император, обращаясь к стройной блондинке Пираллиде, - ты будешь саннитом?

- Я буду саннитом, - улыбнувшись, подтвердила та.

- Прекрасно, я приду. Победительница получит в подарок ожерелье из топазов и изумрудов. Но учтите, я хочу, чтобы побежденной была сохранена жизнь!

Обе кивнули и распрощались.

Вскоре Калигула, сопровождаемый Эннией Невией и всей своей свитой, под шумные рукоплескания зрителей пошел к выходу из цирка, где, спускаясь по крутой лестнице, как бы в поисках опоры, облокотился на услужливо подставленную руку Луция Вителия, которому шепнул на ухо:

- Тебе, дорогой Вителий, предстоит позаботиться о том, чтобы Пираллида и Лициция присутствовали у меня на ужине. Думаю, победительница предстоящего состязания вправе рассчитывать на завтрашний вечер. А побежденная - на послезавтрашний.

- Не сомневайся, божественный, любое твое пожелание я исполню, как волю самих верховных богов, - почтительно ответил Вителий, польщенный оказанным доверием.

- Обязанность хорошего прицепса, - усмехнувшись, продолжал Калигула, - состоит в том, чтобы познать каждого подданного. А каждую подданную - в особенности.

Луций сделал вид, что не заметил оскорбительного намека, скрытого в шутке повелителя.

Обед императора был короче, чем обычно, поскольку ему предшествовал продолжительный разговор с Эннией, которая никак не хотела мириться с тем, что Макрон все еще не стал вторым консулом. В конце концов, снова сославшись на невозможность такого ответственного решения без участия сената, Калигула уже откровенно избегал этой темы за столом, а сразу после обеда отправился в цирк Флоры.

Энния не решилась его сопровождать.

Бои гладиаторов собрали еще больше зрителей, чем утром, и они с восторгом встретили возвращение прицепса.

Поединок между Пираллидой и Лицицией длился двадцать минут. На голове у смуглянки блестел стальной шлем с двумя черными перьями на гребне, в левой руке она держала квадратный щит, а правой сжимала короткий кривой меч с кривым лезвием, доспехи ничуть не скрывали ее наготы.

Белокурая куртизанка вышла на арену в легком стальном шлеме, с большим квадратным щитом, прикрытая стальным поножием от левой щиколотки до колена и железным браслетом на правой руке; вооружена она была широким тесаком.

В бою обе противницы доказали свое мастерство: молниеносно нанося удары и умело отражая их, они не раз заслужили искренние аплодисменты римлян.

Но вот Лициция, легко раненная в левую руку, с сокрушительной силой поразила правое бедро Пираллиды и повергла ее на землю, чем вызвала целую бурю неистовых криков ценителей гладиаторского мастерства и ее привлекательности.

Однако почти сразу взметнулись десятки тысяч рук с повернутыми вверх большими пальцами, вложенными между указательными и средними: это был знак, требовавший сохранить жизнь Пираллиде.

Вслед за тем началась атлетическая борьба между сорока обнаженными куртизанками, часть из которых носили на голове голубую повязку, а остальные выступали с белой тесьмой на лбу.

Гай Цезарь не стал дожидаться конца представления. Справившись о самочувствии Пираллиды, он поручил эдилам заботы о ее здоровье и покинул цирк.

После непродолжительного ужина ровно в полночь Он встал из-за стола и, пройдя через портик, смежный с храмом Венеры Палатинской, вышел в сад возле дома Августа, где тотчас очутился в объятиях Мессалины.

- По правде говоря, - не разнимая рук, сказала жена Клавдия, - после сегодняшней сцены я думала, что тебе предстоит провести вечер с Эннией Невией.

- Энния мне опротивела, ей пора вернуться на супружеское ложе. Не говори мне о ней!

И, пока они осторожно пересекали сад, он, обняв правой рукой ее тонкую талию, тихо добавил:

- Я вижу, ты действительно любишь меня, раз после того, что случилось, не забыла о нашей встрече. Я боялся, что не застану тебя.

- Ты меня еще не знаешь, - поцеловав его в губы, ответила Мессалина. Бесшумно прикрыв за собой дверь, ведущую из сада в дом, она повела его по темному коридору, откуда они попали в одну из самых укромных комнат бывшего августовского жилища.

Мысль о новом адюльтере возбуждала в Мессалине две страсти: желание близости и тщеславие.

Калигула, как уже говорилось, был очень хорош собой. Ни тонкие ноги, ни ранняя плешь, ни свирепое выражение лица, как ни странно, не умаляли благородного изящества и красоты этого юноши, который вдобавок ко всему был императором.

Мессалина видела в нем прежде всего мужчину. Но именно поэтому его желанные объятия открывали ей смутную, но заманчивую перспективу счастливого будущего, о чем она мечтала еще тогда, когда связала себя с бедным неудачником Клавдием, чье единственное достоинство заключалось в его знатном происхождении.

Прилагая все силы к тому, чтобы занять в душе Калигулы место, принадлежавшее Эннии Невии, она добивалась падения Макрона и взлета Клавдия. О более отдаленном времени она пока не задумывалась. Как там сложится ее судьба? Кто знает?…

Мессалина поступала как хорошая хозяйка, которая никогда не отказывает себе в некоторых удовольствиях, идущих на благо семейного очага.

Ночью супруга Клавдия доказала это. На Калигулу она потратила весь запас своего изощренного опыта в науке любви, которую постигла в совершенстве. Император не остался перед нею в долгу. Апофеозом взаимного восторга друг другом стали его слова о том, что в июле ее мужу будут оказаны все положенные почести по случаю его назначения консулом.

Лишь на рассвете Гай Цезарь собрался покинуть гостеприимную комнату. Он уже прощался, когда в дверь неожиданно постучалась Перцения, служанка Мессалины, и испуганным голосом сообщила, что Клавдий желает видеть свою жену.

Калигула смутился. Одна Мессалина не потеряла присутствия духа: с самоуверенной улыбкой она попросила императора задержаться еще немного. Потом настежь открыла дверь и громко обратилась к Перцении:

- Что нужно моему доброму Клавдию? Передай, что я всегда рада ему. Ты разрешишь, божественный, войти моему супругу?

Не успела она договорить, как в комнату ворвался сонный и растерянный Клавдий. В руке он держал листок папируса. Он хотел что-то сказать, но Мессалина, легко прикоснувшись к его щеке, опередила его и с наигранным простодушием произнесла:

- Аве, мой добрый Клавдий, как ты себя чувствуешь? Хорошо спал? Как я рада видеть тебя в хорошем настроении. Только что о тебе справлялся сам божественный Цезарь! Он пришел сообщить нам добрую весть. Догадайся, какую? Он хочет, чтобы ты был избран консулом!

Пока она говорила, у Клавдия трижды менялось выражение лица: сначала оно было испуганным, потом удивленным и, наконец, - радостным.

- Как? Божественный Гай? Так это он к нам пришел? Ну, теперь мне все ясно! Я рад ему. Он наш владыка, а кроме того - хозяин этого дома, жилища великого Августа! В любое время дня и ночи я готов видеть его. Ах, извини, моя добрая Валерия. Прости меня, о божественный Цезарь… я должен просить о снисхождении.

- Но почему? Что случилось? - притворно изумившись, спросила Мессалина. - Почему ты просишь прощения?

Клавдий протянул ей листок папируса.

Она взяла его и, развернув, громко прочитала: «Проснись, Клавдий Друз, и посмотри, с кем твоя целомудренная жена Мессалина провела эту ночь».

- Какая низость! - воскликнула Мессалина, постаравшись изобразить на лице боль и отвращение. - И кого хотели оклеветать! Твою жену и божественного Цезаря, твоего племянника! Цезаря, который мне тоже приходится племянником!

- Ах! Я вновь прошу прощения у тебя и у моего августейшего племянника. Что за подлые клеветники! Какое гнусное письмо!

Он еще не раз вспомнил об огромной чести, оказанной ему Цезарем, и его недавние подозрения окончательно рассеялись.

Вскоре Калигула распрощался с Мессалиной и Клавдием. А три часа спустя он объявил сенату, что, в оправдание огромного доверия, возложенного на него отцами города, он в июле принимает консулат и своим помощником выбирает Тиберия Клавдия Друза, своего дядю по отцу, назначение которого будет данью уважения к памяти великого Германика.

Энния Невия потерпела сокрушительное поражение.


ГЛАВА IV


В которой появляются Гай Кассий Херея, его сын Луций и Юлия Друзилла

В описываемые времена всякий, кто входил в город через Триумфальный мост, неизбежно оказывался на широкой улице, которая тянулась вдоль до Яникуленского моста, по пути пересекая часть Марсова Поля, известную как Кампо Миноре.

Улица Ретта - так она называлась - недаром считалась одним из чудес старого Рима. Славу она заслужила уже тем, что продолжала знаменитую Триумфальную улицу, бравшую начало у Триумфальных ворот.

По левую сторону улицы Ретта высился нескончаемый ряд мраморных изваяний, здания простой и величественной римской архитектуры чередовались с великолепными греческими скульптурами. Воображение путешественника поражали размеры Гекатонстилона, прославленного портика с галереей из ста колонн, удобной для встреч, прогулок и разговоров, выйдя из которой, человек попадал в тенистую платановую рощу с многочисленными изящными фонтанами и следовавшим за нею просторным портиком Помпея, излюбленным местом отдыха горожан. Миновав его, зритель справа от себя обнаруживал грандиозное и стройное здание театра Помпея, а слева видел курию, носящую его же имя. За театром Помпея открывался храм Фортуны-всадницы, а еще ближе к Тибру - прекрасный портик Октавии.

За курией Помпея находились портик Филиппа и храм Геркулеса-хранителя. Еще дальше вздымались громада цирка Фламиния, по бокам которого стояли роскошные храмы Аполлона и Беллоны; в стороне от них виднелись внушительные очертания театра Марцелла. И вот среди этих бесчисленных галерей, под кронами платанов и стенами зданий однажды в послеполуденный час собрались бессчетные толпы людей - матроны с дочерьми, патриции, клиенты, параситы и просто всевозможный городской сброд, искавший здесь укрытия от первых порывов холодного ветра, предвестников долгого зимнего ненастья.

Пять месяцев минуло после событий, описанных в предыдущей главе. День перед календами ноября (31 октября) выдался пасмурным: небо с утра было затянуто мглистыми тучами, и, по народному поверию, это сулило студеную зиму. Тема, которую озабоченно обсуждали в портиках Филиппа, Помпея и Ста Колонн, была также печальна и безрадостна. Голоса звучали взволнованно, но приглушенно.

- Как он себя чувствует?

- Что слышно в городе?

- Есть надежда на выздоровление?

Этим и подобным вопросам не было числа.

Карикл, величайший врач, находит у своего августейшего пациента опасную лихорадку.

- Но есть луч надежды!

- Тем более, что самочувствие его в последнее время немного улучшилось!

- И все-таки, состояние еще очень тяжелое. На некоторые вопросы ни у кого не было ответа. Однако матроны, сенаторы, плебеи и клиенты не переставали ждать, что кто-нибудь принесет им радостную весть о выздоровлении больного.

Весь Рим искренне переживал внезапную болезнь Гая Юлия Цезаря.

В первый же вечер после ночи, проведенной с Мессалиной, император принимал у себя в триклинии Лицицию, победительницу гладиаторских игр. Несмотря на раненую руку, знаменитая куртизанка охотно присоединилась к императорской оргии.

Их распутное веселье закончилось лишь следующей ночью; но как ни старалась тщеславная амазонка завоевать сердце или по крайней мере приобрести прочную привязанность прицепса, на этой арене ей пришлось смириться с полным поражением, незначительной компенсацией за которое были богатые воинские доспехи и пять тысяч сестерциев, полученных в награду за потраченные силы.

Гораздо больше Калигулу волновали пылкие поцелуи его очаровательной тети, Валерии Мессалины.

Третьей стороной любовного треугольника могла бы стать Энния Невия, но даже в этом качестве ей не удалось долго просуществовать. В один прекрасный день ее слепая ревность и униженные мольбы, одинаково раздражавшие Калигулу, довели бывшего любовника до состояния беспредельной ярости, и он громогласно объявил, что, поскольку он молод, всемогущ свободен в поступках, больше не желает ни от кого зависеть; что не позволит держать себя на привязи и сам будет решать, когда и с кем ему заводить связи; что, наконец, пора Эннии позаботиться о законном муже; что Макрона он сделает консулом через год, а потом назначит императорским прокуратором в Египет.

Энния разразилась рыданиями, а Калигула в бешенстве выбежал из комнаты для свиданий, выкрикнув:

- Во имя богов! У меня добрый характер, но эти бесконечные упреки сделают меня кровожадным, как Тиберий!

Так закончился адюльтер императора и супруги префекта претория. Однако из самолюбия Энния вместе с Макроном остались в императорском дворце.

Мессалина праздновала победу. Она была теперь настолько уверена в своем влиянии на Калигулу, что порой представляла себе, как разойдется с Клавдием и станет женой прицепса.

Но каково же было оскорбление, нанесенное достоинству этой молодой, знатной и красивой женщины, когда всего через несколько дней она обнаружила, что не меньшей благосклонностью Калигулы пользуется куртизанка Пираллида, которая, едва оправившись от тяжелого ранения, явилась на прием к императору и произвела на него такое неотразимое впечатление, что стала желанной участницей всех его пиршеств и увеселений. Подобному успеху немало способствовало и то, что, гречанка по национальности, белокурая Пираллида была не только хороша собой, но и в совершенстве владела искусством танца, а также превосходно играла на цитре и пире. И, как ни сокрушалась Мессалина о непостоянстве племянника, она не могла ни вернуть его, ни повлиять на его времяпрепровождение.

Оставаясь по-прежнему твердым и уравновешенным правителем, Калигула все глубже погружался в Отвратительные кутежи и оргии, для которых по ночам приглашал своего сверстника Авла Вителия, мима Мнестера, вольноотпущенников Калисто и Геликона, трагика Апелла, Луция Кассия Херею и других развратников. Последствием такой порочной жизни стала острая лихорадка, свалившая с ног двадцатипятилетнего императора.

- Вот уже четырнадцать дней, как болеет Август, - прогуливаясь по портику Ста Колонн, печально произнес тридцативосьмилетний мужчина с лицом, отмеченным благородной бледностью, одетый в латиклавий, который указывал на его принадлежность к всадническому сословию. - И чего только мы не предпринимали, стараясь восстановить его здоровье! Боги не могут не услышать мольбу всех народов земли!

- Ты прав, почтенный Атаний Секондо, - протирая глаза, ответил его спутник, маленький толстый плебей с заплывшим жиром темно-лиловым лицом и глуповатым взглядом, богатая одежда которого позволяла судить о его значительном состоянии. - Если богам небезразличны дела людей, то они должны спасти нашего императора, обожаемого и бесценного сына римского народа.

- Верно, верно! - наперебой воскликнули сразу несколько оборванцев в грязно-белых потрепанных тогах, которые зарабатывали на жизнь ремеслом клиента у того или иного патриция, выполняя его мелкие поручения за стол и кров. - Цезарь нам как родной сын!

- И как родной отец! - с готовностью подхватил обрюзгший пьяница в нищенских лохмотьях, не оставлявших сомнений в том, что их владелец был параситом.

- Наш Цезарь! Он наш, сын прославленного Германика! - дружно заорали другие представители того же сброда.

- Кровь от крови, наш, - согласился всадник Атаний Секондо.

- Чрево от чрева, наш! - выкрикнул богатый плебей.

- Как всегда, прав Публий Афраний Потит, - наклонившись к уху плебея, заметил парасит, - самый щедрый и гостеприимный римлянин, достойный быть прицепсом сената!

Жирное лицо Афрания Потита расплылось еще больше от лести парасита, которого незаметно толкнул локтем высокий, смуглолицый иудей с живыми глазами и щетинистой шевелюрой, плотно закутанный в тунику ростовщика:

- Вот это да! Глянь, как этот глупый боров надулся от твоей похвалы! Сдается мне, что сегодня он пригласит тебя на ужин!

- А знаете ли вы, - спросил Публий Афраний Потит, воодушевленный словами парасита, - сколько жертвоприношений было посвящено богам за то, что они помогли Гаю Цезарю взойти на престол?

- Сколько? Сколько?

- Сто шестьдесят тысяч! - воскликнул Потит и с таким торжеством оглядел слушателей, словно это он удостоился всех названных почестей. - Сто шестьдесят тысяч, я сам слышал от эдилов!

- Он это слышал от эдилов - какая редкая осведомленность в делах государства! - усмехнувшись, шепнул ростовщик на ухо параситу.

- Да здравствует Публий Афраний, самый проницательный и сведущий знаток римских обычаев! Браво, Потит, чье сердце целиком принадлежит Цезарю!

- Его любят все, - перебил всадник Атаний Секондо, - и число жертвоприношений, посвященных богам, - свидетельство тех чувств, которые вызывает у окружающих наш владыка Гай Юлий Цезарь Германик!

- Разве я его не люблю? - продолжал богатый плебей. - Как своего отца, которого уже нет, как свою жену и детей, которых еще нет. Я люблю его больше себя самого!

- Вот человек, достойный быть прицепсом сената! - громко произнес парасит, уважительно поглаживая плечо Потита, который влажными глазами посмотрел на бессовестного подхалима и вполголоса продолжил:

- У тебя добрая душа… но, прошу, не хвали меня слишком громко. Я к этому не привык и настолько смущен, что не знаю, как отблагодарить тебя.

- По-моему, ты нашел человека, который очень долго будет кормить тебя ужинами, - ухмыльнувшись, прошептал на ухо ростовщик параситу.

- Ну что? Что? Что нового? Какие известия, почтенный Кассий?

Эти вопросы, произнесенные сразу несколькими людьми, относились к молодому человеку, который, нетерпеливо расталкивая горожан, вошел в галерею.

Он был молод, высок и весьма изящен. Его бледное, с правильными чертами лицо обрамляла короткая светло-каштановая бородка. Этому юноше, одетому в изысканный греческий наряд, недавно исполнилось двадцать шесть лет.

Звали его Луций Кассий Херея: плебей по происхождению, он был сыном преторианского трибуна Гая Кассия Хереи. Его отец, храбрый военачальник, наделенный исконными добродетелями римского народа, решил, что сын его должен посвятить себя общественной жизни, для чего, потратив все свое небольшое состояние, нанял самых лучших римских преподавателей по грамматике, риторике и философии, а затем отправил сына в Афины, где, по обычаю своего времени, он мог бы совершенствоваться в красноречии. Однако Луций, который в детстве проявлял незаурядные способности к обучению, с годами оказался более склонным к праздности и к порокам, одинаково распространенным как в Риме, так и в Греции, откуда он вернулся окончательным циником, и вскоре очутился в компании таких же бездельников, промышлявших сочинением хвалебных посланий для знати и состоятельных людей: этот труд вознаграждался щедро. Впрочем, когда у состоятельных магистратов появлялась нужда в какой-нибудь кляузе или даже в бессовестной клевете на своих врагов, то они прибегали к услугам тех же писак, готовых на любую низость ради легкого заработка.

Итак, вопреки ожиданиям и к глубокой скорби своего отца. Луций Кассий Херея связался с самыми отборными римскими подонками, в среде которых познакомился и подружился с благородным, но беспутным отпрыском Луция Вителия, несколько месяцев назад сделавшим его завсегдатаем кутежей и увеселений императора.

- Говори! Говори!

- Просим тебя, расскажи о здоровье божественного Гая!

- Ты, имеющий счастье видеть его, скажи нам, почтенный Луций.

Такие вопросы и просьбы со всех сторон сыпались на молодого Кассия Херею.

- Так вот, друзья мои, спешу сообщить вам радостное известие. Опасность миновала. Божественный Гай чувствует себя лучше, и Карикл, наш бесподобный врачеватель, говорит, что его здоровью уже ничего не угрожает.

Эта новость была встречена восторженными криками. Луция Херею обнимали, хлопали по плечу, целовали и просили еще раз повторить его слова.

- Да! Боги хранят Рим! - воскликнул Атаний Секондо. - Спасен божественный потомок Германика, наш великий и щедрый император, который восстановил достоинство и власть сената, возродил и возвысил сословие всадников, а плебеям вернул право быть избранными в центуриальные и трибунальные комиции! [I] Спасен наш обожаемый правитель, отменивший непомерные налоги! С нами Август, наше сокровище! Так вот, слушайте меня, римляне! Сегодня я даю торжественную клятву богам, что, в случае полного выздоровления Цезаря, его верный слуга Атаний Секондо, рискуя жизнью, выступит гладиатором в амфитеатре!

Обещание было встречено аплодисментами и одобрительными возгласами.

В ответ на них Афраний Потит, находившийся в состоянии, близком к помешательству, выкрикнул:

- А я приношу торжественный обет верховным богам, что в день, когда божественный Гай Цезарь полностью оправился от болезни, я лишу себя жизни, потому что счастлив отдать ее во имя спасения нашего повелителя! [II]

Грянул взрыв ликующих восклицаний. И громче всех мужество Афрания Потита превозносил парасит, которого богатый плебей взял под руку, сказав:

- Ты честный человек, и я приглашаю тебя сегодня ко мне на ужин.

- О великодушный! Да возблагодарят боги твою щедрость. А я всегда и везде буду прославлять твою Добродетель!

- Говорил я, что он пригласит тебя на ужин? - прошептал иудей на ухо параситу. - А если сумеешь хорошенько обработать этого глупца, то тебя можно будет поздравить с богатым уловом сестерциев.

Он притянул к себе парасита и чуть слышно добавил:

- Сдается мне, что ты не только честный, но еще проницательный человек. И сможешь справиться с некоторыми поручениями. На всякий случай запомни: Арон из Ефраима. У меня есть небольшая лавочка в большом районе Сигилларий, неподалеку от портика Маргатария. Мне дают кое-какие драгоценности в залог за небольшую сумму денег за расписку, которую в случае необходимости можно подменить на другую и подкупить свидетелей…

- Понятно, - вполголоса заключил парасит. - Что ж, если представится такая возможность, я вспомню о тебе: Арон из Ефраима.

Его собеседник, не проронив больше ни слова, на прощание с силой сжал руку парасита, который после этого присоединился к Афранию Потиту и удалился вместе с ним, продолжая громогласно славить своего благодетеля.

Радостная новость о добрых переменах в здоровье императора с молниеносной быстротой облетела весь Рим, неся надежду и облегчение.

Устав от бесконечных расспросов и поздравлений, Луций Кассий Херея с трудом выбрался из плотного кольца горожан, обступивших его, и поспешил вверх по улице Ретта. Через полчаса ходьбы новый друг Калигулы поднялся на холм, к которому примыкала стена Сервия Туллия, миновал Карментальские ворота и, спустившись по улице Аргилетто, очутился на Рыбачьем Форуме, откуда свернул в узкий проход между двумя зданиями, стоявшими на площади. Это была темная извилистая улочка, пропахшая рыбьим жиром и пропитанная тошнотворным дурманом гнилых водорослей. Слева и справа теснились убогие лавочки рыботорговцев, выставивших большие и маленькие корзины со своим товаром.

На почерневших от сырости деревянных подставках, освещенных тусклыми огнями коптящих факелов, переливались золотыми отблесками груды мелких краснобородок, изумрудом отсвечивали целые горы морской зелени и сверкали нагроможденные друг на друга серебряные мидии. Здесь были представлены все дары моря: от плоской адриатической камбалы до горбатых ионических устриц, от завитых перламутровых раковин до остроносой хрустальной кефалии, от мельчайшей розоватой салаки до щетинистой морской свиньи с ее устрашающе безобразной головой, от стоящей немалых денег скользкой мурены до изысканных желто-зеленых золотых рыбок.

Невообразимый гам оглушал покупателей, в основном плебеев, выбиравших рыбу: сырую или жареную, какая была по карману. Торговцы наперебой расхваливали свежесть и дешевизну своего товара. Хозяйки пытались сбить цену, назначенную продавцами. Полуголые грузчики, надрываясь, тащили корзины по скользкой булыжной мостовой.

Сопровождаемый любопытными взглядами Луций Кассий Херея осторожно пробирался по улице, стараясь не запачкать своего роскошного наряда.

Рыбные лавки располагались на нижних этажах высоких, но ветхих четырех- и пятиэтажных строений с их тесными и грязными каморками, заселенными городской беднотой. Порой перед входом в дом можно было встретить вывеску с названием ремесла, которым занимался его обитатель.

На одном доме висела дощечка с надписью «Аврора, повитуха», немного дальше, на противоположной стороне улицы можно было прочитать объявление «Иларий, нотариус».

Луций Херея вошел в дом, на котором была прибита эта табличка, и, ориентируясь наощупь в темном коридоре, нашел крутую лестницу с шаткими ступенями. Поднявшись на второй этаж, он очутился на квадратной площадке, освещенной узкими лучами света, пробивавшимися сквозь дверные щели. В этом полумраке он различил еще одну лестницу и, поднявшись по ней, постучал в одну из дверей.

Вскоре мужской голос, отозвавшийся изнутри, спросил его имя, после того, как Луций назвал себя, Дверь со скрипом отворилась, и на пороге появился худощавый молодой человек лет тридцати, одетый в Изрядно потрепанную домашнюю тунику.

Его бледное лицо с живыми маленькими глазками и высоким лбом с залысинами обрамляли черные волосы, спускавшиеся почти до плеч.

- Сальве, Иларий! Меня прислал Авл Вителий, сын твоего бывшего хозяина, - начал говорить Луций Херея, однако нотариус жестом прервал его и произнес с улыбкой, обнажившей два ряда прекрасных белых зубов:

- Приветствую тебя, о почтенный Кассий, подобный лучу сияющих эмпирей, озаривших беспросветный мрак этого скорбного пристанища, сравнимого с подземным царством Плутона, где смертные находят свой печальный удел.

- Ради Зевса-громовержца! Милейший Иларий, не набрасывайся на меня, такой тяжеловесной риторики я не выношу.

- Входи, входи. Да благословит тебя Венера - прародительница, своим напутствием указавшая тебе дорогу в сей забытый край!

Луций ступил в прихожую, оказавшуюся более опрятной, чем можно было ожидать.

Хозяин жилья запер за ним дверь, взял в руки небольшой, но до блеска начищенный светильник и указал на другую комнату, приглашая пройти; при этом он продолжал изъясняться хорошо поставленным голосом:

- Приношу извинения за некоторые риторические обороты речи, привитые мне знаменитым оратором Марком Помпилием Марцеллом, который научил меня наслаждаться божественными плодами и жизнетворными соками из цветущих садов красноречия, возделанных для блага людей. Перлы высокого стиля доставляют мне радость и забвение в этой убогой обители, уныние которой ты развеял своим нечаянным посещением. Чем же я обязан тебе, благородный Кассий, за бесценное известие от моих дорогих и любимых господ Вителиев? И почему ты назвал их моими бывшими хозяевами? Сколько мне суждено жить, столько я буду верным слугой бесподобного Луция Вителия и его достойнейшей семьи. Как поживает мой высокочтимый благодетель? Я знаю, что наш повелитель Гай Цезарь Германик собирается послать его в Сирию, где парфяне объединились для борьбы с Римом и стали опаснее, чем когда-либо. Как мне известно, Авл Вителий уже занял место своего отца возле прицепса. Итак, что мне приказывает почтенный Авл? Чего хочет он от бедного раба, отпущенного на свободу благодаря бесконечной щедрости его отца, но все так же преданного своему незаменимому хозяину?

Эту витиеватую тираду он произнес на одном дыхании и остановился лишь тогда, когда Луций Херея нетерпеливо перебил его:

- Предупреждаю, любезный Иларий, если ты не прекратишь этого пустословия, то я уйду, и вознаграждение, приготовленное тебе благородным Авлом, достанется какому-то менее болтливому грамотею.

- О, не гневайся, великодушный Кассий! Лучше бы разящая десница Зевса покарала меня.

Луций Кассий в ярости вскочил со стула, на котором сидел, и, направившись к выходу из комнаты, проговорил:

- Эреб тебя побери! Это невыносимо!

Нотариус бросился вслед за ним и затараторил, умоляюще сложив руки:

- Постой… постой… я молчу. Нем как рыба.

Луций не удержался от улыбки. Немного поразмыслив, он вернулся на прежнее место и огляделся.

Ветхая, но тщательно убранная каморка Илария чем-то напоминала его старомодную софистку: было видно, что хозяин жилища провел здесь немало времени в уединенных и кропотливых занятиях. Два больших книжных шкафа, симметрично расставленных вдоль противоположных стен, сгибались под тяжестью более чем двухсот томов по риторике, поэзии, философии и юриспруденции. Длинный рассохшийся стол был завален кипой бумаг и рукописей; рядом с чернильницей лежало стило для письма. В углу стоял несгораемый ящик для особо важных документов.

- Если ты способен говорить лаконично, то скажи мне, Иларий, как идут твои дела?

- Увы! Боюсь, что дела миновали нас вместе с прославленным веком великого Цицерона. В наше время все измельчало: и люди, и делишки, которые они вершат. Да ты, должно быть, это заметил, когда осматривал мою скромную лачугу.

- Я могу предложить тебе одну идею, осуществив которую, ты сможешь угодить Авлу Вителию и выбраться из нищеты.

- Да отблагодарят тебя небеса, - заговорил Иларий, подняв кверху свои худые руки.

Однако Луций Херея не дал ему продолжать, резко окрикнув либертина:

- Молчи!

Затем он спросил:

- Ты знаешь Марка Юлия Силлана? Прицепса сената? Почтенного, уважа…

- Его! Его! - нетерпеливо перебил Луций, - но только не уважаемого! Подобных слов не заслуживает человек, вынашивающий преступные замыслы против божественного Цезаря.

- О! Да приберет его Эреб! Да разорвет его Цербер на куски! Да вспыхнет он, как смятый листок бумаги, брошенный в пламя!

- Божественный Гай не хочет показывать, как он обижен тестем: так благородно его сердце! Но Авл Вителий не может сдержать гнева на Силлана!

- Это и мой гнев! Я готов собственными руками растерзать подлеца, осмелившегося строить такие гнусные планы.

- Нужно подготовить против него обвинение в том, что он желал обесчестить Цезаря, отказавшись от траурной поездки на острова Понта и Пандетерию, откуда шесть месяцев назад был доставлен прах Агриппины, матери императора, и Нерона, его брата.

- Во имя Минервы, покровительницы всех наук, сделай это, а за мной дело не станет! Для меня нет большей чести, чем быть полезным моему вечному господину, почтенному Вителию.

- В это обвинение ты должен вложить всю силу своего красноречия. Да смотри же, не проболтайся кому-нибудь о вознаграждении, которое ждет тебя…

- …возмущенному неслыханным злодейством старого мошенника Юлия Силлана!

- Против него ты подыщешь таких свидетелей…

- …которым суд не сможет не доверять!

- Я думаю, что у тебя есть надежные помощники…

- …искусство которых потребует небольшой суммы денег.

- Все расходы по этому важному делу будут оплачены с лихвой. Зайди завтра в дом Авла Вителия. Там тебе передадут сорок тысяч сестерциев. На эти деньги ты подкупишь самых уважаемых людей.

- О них не беспокойся, почтенный Кассий. Мне ли не знать, кто нам нужен в столь деликатном и опасном предприятии? У меня на примете есть одна пожилая матрона, вдова сенатора… В молодости она вела довольно распутную жизнь, но сейчас известна как одна из благороднейших патрицианок. Еще есть два всадника, правда, совершенно разорившихся, но потому и торгующих происхождением. Наконец, два плебея из старинных фамилий, занимающихся чем попало… Но в Риме их слову поверят, как дельфийскому оракулу. Достойные люди найдутся, не сомневайся.

- Ну, вот и хорошо! Не мне тебя учить, Иларий, как нужно вести дела. И ты, конечно, знаешь, что Сил-лан обладает огромным состоянием, которое, в случае удачи, будет полностью конфисковано. Но мне поручено сказать тебе, что по завершении суда имперская казна получит ходатайство Вителия и выплатит обвинителю восьмую часть этой суммы.

Черные глазки нотариуса блеснули, а сам он, до той поры сутулившийся из-за высокого роста и худобы, вдруг резко выпрямился.

- Наконец-то мрак моей нищеты озарится сиянием золотого дождя, а бедный нотариус с Рыбачьей улицы станет знаменитым адвокатом, чтобы приносить еще большую пользу почтенному Кассию, благородному Вителию и божественному Цезарю, чтобы громоподобной риторикой поражать их врагов, испепеляя, пронзая, уничтожая.

- И надоедая своим пустословием божественному Цезарю, благородному Вителию и почтенному Кассию, - улыбнувшись, добавил Луций Херея, поднимаясь на ноги.

Изменив тон, он добавил:

- Надеюсь, мне не нужно напоминать, что наш разговор должен остаться в тайне?

- О! Как ящерица молчалива среди животных, так Иларий хранит секретысреди людей.

- Тем более, что ящерица лишается хвоста так же быстро, как Иларий лишится головы, если не будет держать язык за зубами.

- Разумею. У меня на все случаи жизни припасены слова Пиндара, который среди лириков парит, как орел среди стервятников. Сей поэт однажды сказал: «Как часто уменье молчать бывает вершиною мысли…»

- Прощай, Иларий. Посвети мне на лестнице.

- Сочту за честь. Сейчас иду, - почтительно ответил либертин, пропуская Кассия вперед.

Убогость его жилища теперь просто била в глаза.

- Ты живешь один? У тебя есть женщина или слуги?

- Только один раб… подросток. Он и стирает, и готовит еду, и убирает жилье.

- Это хорошо, - сказал Луций Херея, выходя на лестницу вслед за Иларием, взявшим в руки маленький светильник.

- Завтра в десять часов утра, как весенняя ласточка возвращается к своему гнезду, так и я на крыльях надежды прилечу под крышу моего щедрого хозяина, благородного Авла Вителия.

- Ладно, в десять часов. Только, прошу тебя, не терзай слуха твоего покровителя этой бессмысленной птичьей трескотней! - крикнул Кассий. - Ты человек образованный, и, конечно, помнишь строки Флакха о том, что нельзя слишком надоедать людям.

С этими словами он вышел на Рыбачью улицу, откуда свернул на улицу Малый Велабр и, пройдя сначала Бычий Форум, а потом улицу Сакра, миновал храм Зевса Статора и поднялся по улице Виктории, ведущей к Палатинскому дворцу.

Иначе говоря, вскоре он очутился в ярко освещенном атрии тибериевского дворца, где увидел две молчаливые очереди горожан: тех, кто желал справиться о здоровье Цезаря и тех, кто, уже навестив его, собирался выходить наружу.

С трудом протиснувшись сквозь толпу, к Луцию подошел актер Марк Мнестер, любимец Цезаря и один из самых красивых мужчин Рима.

Марку Мнестеру недавно исполнилось тридцать лет. Обладая стройным и в то же время могучим телосложением, он, казалось, самой природой был создан для выступления перед тысячами зрителей. Так выразительна была его внешность: совершенная, точно высеченная из мрамора фигура; изящные и одновременно сильные руки; черная, перевязанная тесьмой густая шевелюра; наконец, правильные черты умного, живого лица, с большими красивыми глазами.

Мнестеру очень шел его роскошный греческий наряд.

В углу атрия, рядом со входом в таблий расположились человек пятьдесят преторианцев, возглавляемых центурионом и трибуном. Последний, облаченный в тускло поблескивающую кольчугу, стоял, скрестив руки на груди, и, казалось, был погружен в какие-то невеселые мысли. На вид ему можно было дать лет шестьдесят пять. Несмотря на возраст, он был подтянут и мускулист. Его коротко стриженные седые волосы были едва видны из-под увенчанного белым плюмажем стального шлема, надвинутого на смуглый нахмуренный лоб. Взгляд серо-зеленоватых глаз был пристален и суров, а тонкие, неправильно очерченные губы плотно сжаты. Мужественное лицо трибуна преторианцев было в этот день озабоченным и печальным.

Его имя было Гай Кассий Херея. Приписанный к трибе Поллия, он происходил из плебейского рода Кассиев.

Тридцать шесть лет назад, в 753 году по римскому летоисчислению, молодой, тогда еще двадцатилетний Кассий Херея вступил в ряды городской гвардии, а точнее, в ее двадцать первый легион, который вскоре был послан защищать границу на Рейне, подвергавшуюся частым нападениям со стороны германских племен. Ведя кровопролитную борьбу с неприятелем, этому легиону пришлось вынести гораздо больше испытаний на воинскую доблесть, чем выпало на долю римских отрядов, находившихся в Паннонии, в Иллирии, в Сирии, в Галлии или в Испании.

Молодому Гаю Кассию всюду удавалось отличаться: и при несении караульной службы, и на изнурительных маршах, и на учениях, и в боях, где он не раз доказывал свою исключительную смелость.

За отвагу он заслужил гражданский венок и чин десятника; затем был награжден двумя почетными ожерельями; еще позже снова удостоился гражданского венка. Он воевал и при Гае Цезаре, племяннике Августа (сыне Агриппины и Юлия), и при Тиберии, в правление которого был произведен в центурионы.

Во время долгих зимовок, когда легион отдыхал от ратных дел, молодой, но равнодушный к шумным увеселениям центурион запоем читал исторические сочинения Фабия Питтора, Клавдия Квадригария, Порция Катона, Валерия Анциата, Красия Саллюстия, Корнелия Нипота Теренция, Варрона, Тита Ливия и других писателей, уносивших его воображение во времена подвигов и добродетелей, в века утерянной свободы, в эпоху истинного величия римлян.

Человек, благородный по натуре, он искал и находил в книгах понятия о чести и самоотверженной преданности родине, и свойственное ему чувство долга и справедливости укреплялось в нем.

В 762 году он получил известие о смерти отца, оставившего ему в наследство участок земли с небольшим домом в Тускуле, и, выхлопотав надлежащее разрешение, вернулся на берега Тибра.

В Тускуле он встретил и полюбил девушку из бедной семьи земледельца, жившую неподалеку от города, вскоре ставшей его женой. Она умерла при родах, оставив ему мальчика, названного Луцием.

Не в силах оставаться в доме, где все напоминало о таком кратком и безвременно миновавшем счастье, он отдал сына на попечение свекрови и вернулся в двадцать первый легион, с распростертыми объятиями встретивший своего центуриона.

Вновь приступив к службе, Гай Кассий Херея стал больше, чем когда-либо, избегать шумных компаний и дружеских кутежей; он откладывал деньги на образование сына.

В 767 году Кассий Херея доказал свою дальновидность и благоразумие, когда отказался присоединиться к мятежу в войсках, восставших против нового полководца Германика. Это он, Гай Кассий Херея, силой меча и слова сумел навести порядок в двадцать первом легионе, усмирение которого стоило жизни многим центурионам [III]. Молодой Германик не забыл отличившегося командира и, наградив званием трибуна, приблизил к себе Кассия, бесстрашная доблесть и воинские звания которого не раз ему пригодились в прославленных походах 767-770 годов, когда в сражениях между Рейном и Эльбой были покорены германские племена, некогда разбившие армию Квинтилия Вара.

В 771 году Кассий Херея отпросился в долгосрочный отпуск и отправился в Рим, чтобы заняться образованием сына, многообещающие способности которого требовали постоянного отцовского присутствия и наставничества. Вскоре он с головой ушел в хлопоты, связанные с обучением Луция, и, решив навсегда поселиться в вечном городе, по ходатайству Германика был назначен трибуном в когорту преторианцев, где оставался вплоть до 790 года, то есть описываемого времени.

В вышеупомянутый день 31 октября Гай Кассий Херея, вместе с половиной своей когорты несший службу по охране Палатинского дворца, занимал пост у входа в императорский таблий.

Войдя в таблий, Луций лицом к лицу столкнулся с отцом и, смущенный непредвиденной встречей, почтительно сказал:

- Сальве, отец!

Кассий Херея не ответил. Пристально взглянув на сына, он не смог удержать жеста, в котором выразились его презрение и отчужденность.

Тогда юноша приблизился к нему и негромко спросил:

- Ты опять сердишься?… Послушай, не суди меня слишком строго!… Разве ты не видишь, что в наше время фортуна улыбается лишь тем, кто умеет приспосабливаться, а не тем, кто идет против течения!

- Не для фортуны я растил тебя, а для добродетели; не похвалы порочных людей желал тебе, а одобрения твоей совести.

Лицо трибуна, произносившего эти горькие, укоризненные слова, было бесстрастно, а голос то и дело срывался на фальцет: обладая врожденным дефектом речи, Гай Кассий Херея нередко подавал повод для насмешек Калигулы.

- Ты не отказываешься от своих упреков даже теперь, когда я заслужил благосклонность и уважение самого императора?

- Заслужил благосклонность. Не посредничеством ли в грязных интригах ты заслужил расположение прицепса? - презрительно скривив губы, тихо пробормотал трибун и удрученно добавил:

- Не подходи ко мне… не здоровайся… не обращайся ко мне, недостойный сын, позор моей честной жизни и несчастной старости.

Он повернулся и пошел прочь.

Луций, отчасти пристыженный, отчасти раздосадованный неудавшимся разговором, некоторое время постоял в нерешительности, затем беспечно пожал плечами и направился в покои Калигулы.

В первой комнате ему повстречалась бледная и печальная Энния Невия, беседовавшая со знаменитым греческим хирургом; у противоположной двери сидя дремал вольноотпущенник Цезаря, которому, очевидно, было велено не впускать посторонних.

Во второй комнате молча сидели Пираллида, скорее скучающая, чем подавленная, и Руф Криспин, преторианский трибун, который чаще других находился в услужении у Цезаря.

В третьей комнате, непосредственно примыкавшей к спальне императора, в одиночестве расхаживал из угла в угол префект претория Невий Сарторий Макрон.

Луций Кассий небрежно приветствовал Эннию, греческого хирурга, полусонного вольноотпущенника, Руфа Криспина и почтительно поклонился Пираллиде, имевшей успех у Калигулы.

С Макроном он поздоровался, как с человеком, равным ему по силе и влиятельности.

Сын преторианского трибуна уже готов был войти в комнату Цезаря, когда Макрон шагнул к нему и негромко окликнул:

- Послушай меня, Луций.

Луций обернулся и с улыбкой произнес:

- Говори, почтенный Сарторий! Я к твоим услугам.

- Видишь ли… я хотел попросить тебя… ты по праву заслужил благосклонность нашего Цезаря.

- Так же, как и ты, почтенный Макрон.

- Прошу тебя, передай императору, когда выйдет его сестра Друзилла, что его дожидается бедная Энния. Она так мучается, так желает видеть божественного Гая.

- Почтенный Макрон, ты лучше меня знаешь, что врач Карикл запретил излишне волноваться августейшему пациенту. Однако из преданности к тебе и к Эннии я постараюсь и, если сегодня или завтра выдастся подходящий момент…

- Прошу тебя!

- Я сделаю все, что в моих силах!

Луций подал руку Макрону и, осторожно приоткрыв дверь, на цыпочках вошел в комнату больного.

Просторная спальня, где на украшенной черным деревом и резьбой по слоновой кости постели лежал Калигула, сначала показалась ему полностью погруженной во мрак. Но немного погодя, освоившись, он заметил, что она слабо освещена голубоватым мерцанием крохотного светильника, горевшего в углу.

Под пурпурно-золотистым покрывалом, на четырех подушках полулежал бледный, похудевший император. В его ногах на маленькой скамеечке сидел врач Карикл, полный белобородый старик с умным красивым лицом; по другую сторону стоял любимец Калигулы, тридцатидвухлетний вольноотпущенник Геликон, горбун с приятными чертами лица.

У изголовья, с халцедоновой чашей в руках стояла сестра Гая Цезаря, девятнадцатилетняя Юлия Друзилла, внешне очень похожая на своего брата, а еще больше - на свою сестру Агриппину. Муж Юлии, Луций Кассий Лонгин, находился в триклинии, где разговаривал с консулами и сенаторами.

На Юлии было роскошное платье, обнажавшее спину и подчеркивавшее плавные линии ее довольно полной фигуры. Мягкие черты ее чуть горбоносого и удлиненного, как у всех в ее роду, лица казались бледными, но спокойными. Ее пепельные волосы были мелко завиты, красивые зеленовато-голубые глаза нежно и внимательно смотрели на брата, губы плавно двигались в такт словам, обращенным к нему:

- Выпей бульону, мой милый Гай. Он придаст тебе силы.

У нее был певучий, хотя и несколько хрипловатый голос.

Калигула, медленно повернувшись к ней и с любовью оглядев с головы до ног, произнес дребезжащим, жалобным тенорком:

- Не хочу. Оставь меня!

- Так нужно, божественный Цезарь. Если ты не заботишься о себе, то подумай о Риме, об империи, о ста тридцати миллионах подданных, молящихся о твоем выздоровлении.

Эти слова принадлежали врачу Кариклу. Он проговорил их, не поднимаясь с места.

- Выпей за мою любовь, - с нежной улыбкой добавила Друзилла.

Калигула с трудом взял чашу из тонких рук сестры и воскликнул:

- За твою любовь, божественная Друзилла? За нее я готов выпить даже яд!

Он до дна выпил содержимое чаши, которую Друзилла тотчас забрала у него и поставила на столик из черного дерева, инкрустированный серебряными лепестками.

Луций осторожно приблизился к Кариклу и, наклонившись к его уху, тихо спросил:

- Как дела?

- Лучше! Гораздо лучше! - ответил врач. - Опасность миновала.

Калигула, долго смотревший на Друзиллу, вдруг привлек ее к себе. Обнимая и страстно целуя, он взволнованно прошептал:

- Как ты красива, моя Друзилла! Как ты красива!


ГЛАВА V


О веселье и смерти, которые порой приходят одновременно, но выбирают разные дома

В день перед январскими календами (28 декабря) 791 года на Рим обрушилась жестокая зимняя буря. С утра до вечера холодный проливной дождь хлестал по каменным плитам мостовых. На опустевших улицах огромного города, где раньше обычного погрузились во мрак все дома, все дворцы и лачуги с их плотно закрытыми ставнями на окнах, не было слышно ничего, кроме несмолкающего шума падающей воды и жалобного, словно оплакивавшего кого-то, завывания ветра, гулявшего в безлюдных переулках и зияющих отверстиях портиков.

Редкий прохожий осмеливался нарушить своими шагами этот протяжный, монотонный гул разбушевавшейся стихии: в такую неуютную пору горожане, затворившиеся кто в роскошных особняках, кто в убогих бедняцких каморках, предпочитали без крайней нужды не покидать жилья, укрывавшего их как от суровой непогоды, так и от многих других неприятностей.

В палатинском доме Августа Клавдий Друз приказал слугам запереть входные двери и всю ночь поддерживать огонь в печах, обогревавших комнаты хозяев [I]. Поступая по сложной системе труб, горячий воздух от этих печей, расположенных в подвале, отапливал и жилые помещения, и роскошную библиотеку, озаренную сиянием двух ярких светильников, горевших на столах Клавдия и Полибия.

Закутавшись в тогу на меховой подкладке, Клавдий удобно устроился за письменным столом и не спеша перелистывал какую-то книгу.

Справа на его рабочем месте находилась золотая чернильница, стило для письма, восковые дощечки и аккуратная стопка тончайших листков папируса, которые вплоть до описываемого времени назывались «августовскими», а несколько лет спустя получили наименование «клавдиевы», в честь самого Клавдия Друза, придумавшего новый способ их изготовления.

С левой стороны стол был завален множеством раскрытых книг. Кипы книг громоздились и на скамейке возле кресла, на котором сидел брат Германика, и на ковре, покрывавшем богатый мозаичный пол.

Вдоль стен тянулись большие книжные шкафы, вмещавшие свыше трех тысяч томов литературы по различным отраслям знаний. Среди их кожаных корешков тут и там темнели пустые, указывавшие на изначальное положение книг, окружавших неподвижную фигуру историка этрусков.

В дальнем углу библиотеки, рядом с двумя окнами, из которых днем можно было увидеть храм Аполлона Палатинского, горбился над своим столом вольноотпущенник Полибий, библиотекарь Клавдия и помощник в его ученых занятиях.

Грек Полибий в юности был рабом Августа, державшего его при своей огромной библиотеке. Занятый многочисленными переводами и перепиской различных латинских и греческих рукописей, молодой раб целые дни находился среди книг императора, где, в свою очередь, большую часть времени проводил Клавдий, предпочитавший нетленную мудрость прошедших веков всем преходящим увеселениям римлян и увлечениям двора, за что заслужил немало ехидных замечаний от Ливии, Августа, Друза, Тиберия и от всей придворной знати.

Вот в этой самой библиотеке и зародилась, а потом окрепла дружба молчаливого раба и всеми презираемого прицепса, побудившая последнего выбрать подходящее время и, почти не надеясь на успех, обратиться к Августу с просьбой подарить ему молодого ученого раба. На счастье обоих, Октавиан, редко пребывавший в добром расположении духа, согласился выполнить эту просьбу в своем посмертном завещании. Жить ему оставалось к тому времени недолго, и вскоре Полибий стал вольноотпущенником и добровольным помощником в литературных занятиях Клавдия. Бывшему рабу исполнилось сорок шесть лет. Фигура его заметно обрюзгла, редкие белокурые волосы, обрамлявшие худое веснушчатое лицо с голубыми глазами, которые он часто щурил, уже имели розоватый, старческий оттенок.

Помимо работы, выполняемой им по указанию хозяина, он занимался переводом на греческий язык «Энеиды» Вергилия и доводил до совершенства латинский вариант гомеровой «Илиады».

Клавдий и Полибий молча трудились над своими книгами: один заканчивал восемнадцатый том «Истории этрусков», другой заново переводил третью книгу «Илиады».

Неожиданно монотонный шум дождя, доносившийся с улицы, был нарушен шелестом женской одежды. Полибий первый поднял голову и, увидев вошедшую Мессалину, встал, чтобы с присущей ему почтительностью приветствовать ее:

- Сальве, моя уважаемая синьора и госпожа.

Прежде чем она успела ответить, Клавдий бросил стило в чернильницу и, потирая руки, воскликнул с видом человека довольного собой:

- Сальве, Мессалина! Уже наступило время ужина?

- Сальве, Полибий, - сказала женщина, - Сальве, Клавдий, скоро ужин будет готов. Я пришла поговорить с тобой.

- Пришла поговорить. Вечно ты находишь темы для разговора, когда пора садиться за стол!

- А ты вечно занят историей своих этрусков и забываешь, что тебя окружают живые люди!

В голосе Мессалины прозвучал горький упрек мужу.

Полибий вышел из-за стола и, решив оставить супругов наедине, вежливо произнес:

- С вашего позволения, пойду выпью чашку меда.

- Полибий, ты можешь не уходить, - поспешил сказать Клавдий, в последнее время избегавший встречаться с женой без свидетелей, - я настолько привык считать тебя членом нашей семьи, что, думаю, что ты не помешаешь небольшой домашней беседе.

Такое мнение, видимо, не разделяли ни нахмурившаяся Мессалина, ни Полибий, который, продолжая пятиться к двери, любезно улыбнулся и проговорил:

- Благодарю, уважаемый Клавдий, но мне нужно идти. До встречи, почтенная Мессалина.

Либертин вышел. За его спиной сомкнулся полог, прикрывавший выход из библиотеки; а чуть позже послышался щелчок затворяемой двери.

Воцарилась тишина. Минуту спустя Мессалина невиданно быстро подошла к Клавдию, ногой отшвырнув в сторону одну из книг, лежавших у нее на пути. Резко взмахнув изящной рукой, она обрушила на пол тома, которые громоздились на скамье возле ее мужа.

- Даже здесь нет места для твоей жены! Твое сердце занято одними книгами! - воскликнула она зло и села на освободившееся место.

Испуганно посмотрев на разбросанные книги, Клавдий произнес с наигранным удивлением:

- Что случилось? Почему тебя так раздражают мои книги?

Он недоумевающе пожал плечами и, возведя глаза к потолку, точно призывал богов стать свидетелями незаслуженных упреков, смущенно пробормотал:

- Ну что я такого сделал, что?

Однако жена не дала завершить этого вопроса. Резко перебив супруга, она громко отчеканила:

- Ты делаешь все, что не должен делать, и не делаешь ровным счетом ничего из того, что нужно!

Клавдий обхватил голову руками, словно защищаясь от града, который вот-вот должен был посыпаться на него, и протянул со стоном:

- Поговорим об этом потом, моя дорогая.

- Потом будет поздно! Тебе нужно очнуться сейчас, сию минуту!

- Да я сплю всего по шесть часов в сутки, - попробовал отшутиться новоявленный консул, все еще надеявшийся избежать неприятного разговора.

Но его слова только подлили масла в огонь.

- Ах вот как! Твоего ничтожного ума не хватает даже на то, чтобы понять простые вещи. Глупец! - скривив рот, презрительно и зло процедила Мессалина.

Клавдий ничего не ответил.

- Через три дня заканчивается твое консульство, - немного успокоившись, продолжала его супруга. - Благосклонность Гая Цезаря, которой мы пользовались первое время, тает с каждым часом. Через три дня ты ее вовсе потеряешь. Ты, который мог сколького добиться! Ты, который мог стать императором!

- Тсс! - испуганно прошептал Клавдий, отчаянно замахав руками, словно хотел развеять отзвуки этих слов.

Чуть погодя, он тихо добавил:

- Что ж, может быть, ты и права. Пусть так. Но недаром все эти книги, - он обвел рукой вокруг себя, - приводят тысячи примеров той страшной участи, которая постигает всякого, кто даже не желает, лишь всего подозревается в желании стяжать высшие почести. О! Боги знают, чего мне стоило казаться глупцом.

Мессалина горько вздохнула.

- Да, казаться глупцом, - продолжил Клавдий, воодушевленный молчаливым согласием жены, - ив течение двадцати трех лет стараться не привлечь к себе внимания Тиберия, избегать его ужасной ревности и подозрительности; как Брут, я должен был прикидываться юродивым, чтобы выжить; и вот сейчас, когда возвращаются кровавые времена преследований и доносов, именно сейчас ты хочешь, чтобы я так безрассудно навлек на себя мрачную тень подозрения! Да, я хочу спать спокойно, а не участвовать в сенатских распрях. Мне нужно заниматься моими книгами. Да, мне нужно, чтобы меня считали глупцом. Да, я боюсь зависти и ревности, крови и яда. Что поделаешь, таким я родился! Но ты, моя любимая супруга, мать нашей обожаемой Оттавии, как ты можешь упрекать своего верного супруга в том, что он не желает собственной смерти?

Клавдий говорил горячо, страстно, как человек, высказывающий то, что давно накипело у него. Мессалина слушала молча и только тогда, когда он остановился, чтобы перевести дух, попыталась снова завладеть нитью разговора:

- Глупости все это, глупости.

Но муж, с неожиданным для него упорством прервав ее, заговорил быстрым, жарким шепотом:

- Глупости? Глупости, говоришь? Неужели ты не видишь, что мой племянник Гай уже давно не носит той маски, которую на Капри ему одолжил старый притворщик Тиберий, научивший его скрывать свое истинное лицо. Неужели ты не видишь всей его кровавой жестокости, всего бесстыдного распутства, которому он предается в компании актеров, пьяниц, сводников и подхалимов? Неужели ты не знаешь, что случилось с Марком Юлием Силланом? В чем была его вина? Может быть, Юния Клавдилла, его дочь, которая была замужем за Гаем и умерла вскоре после свадьбы, могла рассказать отцу о каких-то тайных пороках своего мужа. А может быть, сам Силлан, связанный с Гаем семейными отношениями, понял его порочную душу и, потеряв дочь, не мог удержаться от горьких упреков в адрес будущего, императора? Может быть. Но в чем обвинили Силлана? Этого человека высоких достоинств, благородного римлянина всегда честно высказывавшего свое мнение сенату - в каком преступлении его обвинили? Ему предъявили ложное обвинение в покушении на высшую власть и, подкупив свидетелей, обрекли на такое бесчестье, что он предпочел вскрыть вены и умереть! А в чем провинился Юлий Грек, почтенный сенатор, уважаемый как за величие души, так и за выдающуюся ученость? В том, что он отказался участвовать в преследовании невинного Силлана! Та самая твердость духа, которая не должна была вызвать ничего, кроме одобрения и почета, стоила ему жизни! А разве к нам не переменился Гай Цезарь? Да, в первые месяцы он приглашал нас на обеды, где я так усердно старался заслужить его малоуважительную благосклонность. Но и это прошло! Тогда он смеялся за моей спиной, но все же был добр ко мне! Он пожелал сделать меня консулом! С тобой он был так нежен и ласков, что это даже возбудило ревность Эннии Невии, посчитавшей тебя любовницей Цезаря. Но теперь ему нет до нас никакого дела! Я даже не знаю, получу ли ежегодную выплату в два миллиона сестерциев, которую он мне назначил, и я боюсь новых зловещих признаков немилости.

- Вот именно! Вот именно, - вполголоса заговорила Мессалина, жестом прерывая речь мужа, - он пренебрегает нами, он забывает, кто ты и какие у тебя права! Он теряет народную любовь и приобретает славу кровожадного, отвратительного, порочного тирана. Вскоре былые симпатии сменятся безразличием. А на его место придут презрение и ненависть. И вот тогда сенат, горожане, весь Рим, все будут искать избавителя, способного спасти их от власти деспота. Но на кого смогут обратить свои взоры и надежды римляне? Если они к этому времени успеют узнать тебя, оценить высокие достоинства твоего имени и понять, что ты остался единственным наследником дома Юлия, то ты заслужишь все наивысшие почести, которые тебе суждены по праву твоего рождения и крови. А если тебя не будут видеть, не будут знать о твоем существовании, кто тогда вспомнит о тебе? Гай Цезарь не сможет жить долго, потому что его здоровье, подорванное невоздержанным образом жизни, так же слабо, как и его душа, склонная более всего к порокам и растлению. Это значит, что либо он умрет от болезней, либо его погубят собственные преступления. Что тогда?

Слушая жену, Клавдий все время делал ей знаки не повышать голоса, а когда она задала свой последний вопрос, испуганно прошептал:

- О Зевс! Зачем ты мне говоришь все это?

- Во имя Немезиды! - воскликнула Мессалина, схватив руку мужа и с силой сжав ее. - Что за супруг мне достался! Не мужчина, а мальчик, вечно дрожащий перед розгами воспитателя! Ты, верно, не знаешь, что фортуна выбирает храбрейших и всегда становится на их сторону! Ну хорошо, от тебя не требуется смелости!… Я не прошу тебя устраивать заговор. От тебя нужно только, чтобы ты не сидел дома, жирея от безделья; чтобы с достоинством исполнял свой общественный долг, чтобы чаще посещал зрелища и представления, чтобы несколько раз выступил в сенате, как ты умеешь это делать, чтобы всего лишь был на виду, принимал клиентов и щедро угощал их, чтобы, наконец, разослал во все библиотеки твою «Историю этрусков». Об остальном позаботится твоя жена, у которой в груди, кажется, стучит более мужественное сердце, чем твое.

- О Зевс! Зевс! - шептал Клавдий, запустив обе руки в шевелюру и тряся головой. - Даже одного из этих требований достаточно, чтобы моя голова слетела с плеч под топором ликтора!

- Ты думаешь, что моей голове ничего не грозит? Неужели ты не понимаешь, что в случае неудачи гнев Калигулы падет и на меня?

- Иногда мне кажется, что твоя голова значит для тебя не так много, как все остальное, - с примирительной улыбкой вставил слово Клавдий. - Мне же хватает и того, что находится у меня на плечах.

- Верховные боги! - вырвалось у Мессалины, разгоряченной спором, - если мне остается только такая беспросветная жизнь, то лучше умереть за любую возможность изменить ее!

- Опомнись, дорогая, не давай волю чувствам! Одно дело сказать, другое - сделать. У меня нет тщеславия, нет гордыни, нет желания собственной смерти. Я доволен жизнью! Чего нам не хватает? Мне хорошо жить на этом свете!

- Да ты просто трус! Пугливая овца! Простофиля! - с досадой воскликнула Мессалина и, не в силах сдержать гнева, резко поднялась с места.

Клавдий тоже вскочил на ноги и, бросившись к жене, попробовал успокоить ее лаской и нежными словами. В то же время он встревоженно оглядывался и умолял не повышать голоса:

- Будь добра, не кричи! Мессалина, дорогая моя! Все будет так, как ты хочешь. Послушай… Успокойся… Ты втолковываешь безрассудные идеи этому преторианскому трибуну, Децию Кальпурниану, который часто посещает наш дом. Ну, возьми же себя в руки… любимая.

- Чего нам не хватает? - глухо переспросила Мессалина и вдруг резко обернулась к мужу:

- «Чего нам хватает!» Да у нас нет ничего! И если бы не мои старания, мы бы вовсе не сводили концов с концами! Как бы ты прожил без меня на этом нищенском жаловании, которое тебе назначил Август и сохранил Тиберий? Я уже не говорю о том, что я, жена императорского родственника, вынуждена одеваться хуже всех римских матрон! И о том, что лишь благодаря мне ты заслужил благосклонность Гая Цезаря и удостоился ежегодного вознаграждения в два миллиона сестерциев! А кто помог тебе стать консулом? И кто, наконец, в течение трех лет, с тех пор как я стала твоей женой, постоянно унижается и выпрашивает у Паоло Фабия Персика деньги для поддержания нашего скудного достатка?

- Ты права… ты права… это так, - покорно согласился Клавдий. - Ты замечательная супруга, умная женщина, прекрасная хозяйка дома, но мне не нужны излишества. Я могу довольствоваться малым.

- Вот как? - горько усмехнулась Мессалина. - Ты довольствуешься малым? Право, ты говоришь, как настоящий стоик, однако за столом тебе нужны самые изысканные блюда! Тебе нужны цекубы с фалернским и лесбосским вином, ты выпиваешь по нескольку кубков отборного хиосского! Так-то ты довольствуешься малым! Нет, ты говоришь не как стоик, а как циник, потому что при этом ты позволяешь себе любую прихоть. Для одной кухни ты держишь шестерых рабов! Так-то ты проповедуешь умеренность и воздержание! О боги, послушайте этого пифагорийца, который чуть не каждый день питается устрицами из Тарента, камбалой из Равенны, муреной с Сицилии, сабийскими дроздами, фазанами из Малой Азии, самскими павлинами и всевозможными подливами и лакомствами, которые могли бы украсить стол в триклинии императора! А в это время твоя жена должна надевать старую, порванную тунику и идти гулять с Антонией, твоей десятилетней дочерью от брака с Элией Петиной, которую ты оставил, чтобы жениться на мне! Да одно твое обжорство стоит нам миллион сестерциев в год. И на одежду мы тратим пять или шесть тысяч. Мы даже не можем содержать подходящих рабов! У нас, как у самых последних плебеев, всего двенадцать слуг: две цирюльницы, одна рабыня для украшений, другая для косметики, одна следит за одеждой и шесть рабов на кухне!

- Ты права. Это так. Но, когда ты злишься, моя Мессалина, я совсем теряю рассудок и не понимаю твоих слов. А Фабий Персик… не слишком ли много денег ты у него занимаешь?… Чем мы расплатимся за четыре или пять миллионов сестерциев, которые он одолжил тебе?

- Ох, об этом не думай! Предоставь заботы мне, твоей доброй жене, хозяйке этого дома. Я все устрою. Сейчас Фабий Персик ничего не требует. Он наш преданный друг, который больше тебя самого верит в нашу удачу. Деньги он надеется получить, - и тут Мессалина, понизив тон, наклонилась к уху Клавдия, - не раньше, чем ты станешь императором!

- О боги! Опомнись! Опомнись! - в ужасе прошептал Клавдий и, побледнев, закрыл ладонью рот своей жены. - Опомнись, Мессалина! Не произноси этого слова, прошу тебя, не думай об этом… забудь!

Внезапно он затрясся всем телом и, умоляюще сложив руки, грузно повалился на колени перед Мессалиной.

Она довольно долго смотрела на него, словно изучала это дряблое, склонившееся перед ней тело. Затем отчетливо выговаривая каждое слово, тихо сказала:

- Трусливый дурак!

Но, спохватившись, взяла его за руки и добавила:

- О да, я думаю об этом, не перестану думать днем и ночью, всегда, до тех пор, пока моя мечта не исполнится. О! - воскликнула она убежденно, - ведь ты тоже не можешь не думать об этом всесильном слове! Но произносить его я не буду. Не сомневайся, я не так глупа.

Мессалина помолчала еще немного, а потом спросила:

- Ну, толстый сорокашестилетний ребенок, что же ты будешь делать?

- Все, что скажешь. Только не злись на меня.

- Пойдешь завтра в библиотеку Аполлона? Будешь читать горожанам «Историю этрусков»?

- Начиная с завтрашнего дня буду читать ее всем, кто пожелает услышать.

- Будешь каждые пятнадцать дней рассказывать людям о том, что ты узнал за тридцать лет, изучая право, историю и религию?

- Буду, но предупреждаю, что страх может помешать мне говорить. Ты же видишь, Мессалина.

- Будешь выступать перед людьми каждые пятнадцать дней!

- Да.

- Будешь ходить со мной на все представления и игры преторианцев в амфитеатре Кастро? И вести себя там, как подобает брату Германика, человеку, достойному высших почестей?

Клавдий снова задрожал.

- Нет, только не это! Нет, Мессалина!

- Нет? нет?! - повысила тон его жена, делая вид, что ею вновь овладевает гнев, которого она уже не испытывала, потому что была уверена в победе. - Хорошо же! Я от тебя ухожу. Завтра я покидаю этот дом и возвращаюсь к Мессале, моему отцу. А потом… Почему бы мне не позволить себе кое-какие радости жизни? Я еще красива, привлекательна!

- О нет!… Ради всех богов, нет! - пролепетал Клавдий, - не оставляй меня… я не вынесу этого… я не смогу жить без тебя… без твоей красоты! Запах твоих волос так неотразимо действует на меня. Я люблю тебя больше всего на свете! Для тебя я сделаю все, пойду в амфитеатр Кастро.

- О, как я тебя люблю! Мы пойдем вместе, и ты будешь держать под руку твою Мессалину!

С этими словами она раскрыла объятия Клавдию. Он тут же поднялся с колен и принялся горячо целовать свою жену, называя ее самыми нежными и ласковыми словами.

Обнявшись, они стояли без движения несколько минут. Нежно склонясь к супруге, брат Германика просил ее не уходить сегодня в свои покои, а провести ночь в спальне мужа.

- Но разве не ты мой хозяин? Разве не ты мой повелитель? Разве не ты мой обожаемый…

И, коснувшись губами уха Клавдия, шепнула:

- …император!

Произнеся это слово, она обворожительно улыбнулась, и, взяв мужа под руку, стала расхаживать с ним по библиотеке.

- И ты всегда будешь слушать твою жену, мой милый Клавдий?

- Конечно, буду, конечно, - ответил тот. - Да что же еще я делал все три года нашего супружества?

- О!… многое… многое, - сказала женщина, ласково поглаживая его руку. - До сих пор ты все делал по-своему: пропадал в своей библиотеке вместо того, чтобы быть рядом со мной. На людях оставался слишком мягким, вместо того, чтобы быть решительным и твердым.

- Но ты же видишь, Мессалина, что я…

- Ерунда! Ничего не хочу слушать! Ничего не желаю знать, кроме того, что, начиная с этого дня, ты будешь следовать моим советам всегда и во всем!

- Всегда и во всем! - как эхо, повторил Клавдий.

- Тем более, - игриво добавила Мессалина, - что, да будет тебе известно, твоя нежная и преданная жена больше всего на свете любит отца своей обожаемой Оттавии!

- Я это знаю! Знаю! - с чувством воскликнул историк этрусского племени, останавливаясь и восторженно целуя свою жену.

- И знаешь, что каждое ее слово приносит ему пользу?

- Прекраснейшая, любимейшая Мессалина!

- И знаешь, что жена твоя не лишена некоторой прозорливости?

Знаю, моя Мессалина! Ничто, ничто не укроется от твоих неотразимых глаз!

- Наконец-то даже ты это признал…

- …что ты самая чудесная женщина Рима! - пылко заключил Клавдий, окончательно впавший в состояние восторженного воодушевления.

Он обхватил жену за талию и прижал к себе. Мессалина осторожно высвободилась из его объятий и, нежно улыбнувшись напоследок, направилась к выходу из библиотеки.

Спустя полчаса супруги уже входили в празднично освещенный триклиний, где стоял большой стол, накрытый на восемь персон. Почетное место в центре предназначалось для Мессалины. По правую руку она усадила Фабия Персика, по левую - Клавдия. С одной стороны стола расположились преторианский трибун Деций Кальпурниан и вольноотпущенник Нарцисс; с противоположной стороны удобно устроился философ Луций Сенека, по левую и правую руку от которого разместились медик Веций Валент и либертин Полибий.

Сказав, что не стоит затягивать их скромную трапезу, Клавдий заранее приказал не баловать гостей изысканными яствами. Тем не менее все блюда и вина, поданные к столу, отличались отменным качеством.

Брат Германика, как справедливо сказала Мессалина, не был богат, и в триклинии прислуживали только шесть рабов: один стольник, двое кравчих и трое виночерпиев.

Оживленные разговоры не утихали в течение всего ужина. Они начались с обсуждения недавней болезни императора, которая так искренне переживалась в народе. Весть о выздоровлении Гая Цезаря Германика, встреченная ликованием целого города, была немаловажна и для присутствовавших на вечере. Клавдий снова и снова провозглашал тосты за счастье и благополучие Цезаря, а гости их дружно одобряли и поддерживали, однако среди собравшихся восьми человек едва ли нашелся хотя бы один, в глубине души не сожалевший о подобном исходе событий. Все они, шумно выражавшие радость по поводу полного восстановления сил прицепса, были бы гораздо больше удовлетворены иным окончанием его недуга. Поэтому, оставив в стороне столь щекотливую тему, сотрапезники вскоре заговорили о разительных переменах, произошедших в поведении Калигулы. Жестокость и кровожадность, которые стали проявляться в его характере, многие из них приписывали последствиям перенесенного заболевания. Вынужденное самоубийство Силлана и казнь Юлия Грека взволновали всех, а особое негодование вызвали в прямодушном Деции Кальпурниане, который не удержался от резкого порицания Калигулы, поступавшего, по его словам, «как свирепое безмозглое чудовище». Вступив в спор с преторианским трибуном, Клавдий попробовал защитить племянника; еще одну точку зрения отстаивали Мессалина, Фабий Персик, Луций Сенека и вольноотпущенники, которые отчасти оправдывали поступки императора, пытаясь доказать преступные замыслы его жертв. Но приглашенные не доверяли друг другу и боялись скомпрометировать себя. Вот почему, высказывая какое-либо мнение, каждый прибегал к недомолвкам и общим фразам. Наконец гвардейский трибун, выведенный из себя этими предосторожностями, воскликнул:

- О подземные боги! Вот к чему приводит страх за свою жизнь! Как я понимаю, знатный брат Германика защищает своего племянника, потому что боится потерять его благосклонность.

- Нет-нет! Молчи! Сумасшедший! Я оправдываю своего августейшего племянника, потому что уверен, что он нуждается не в защите, а в одобрении! - громко крикнул Клавдий и, поднявшись с места, ударил кулаком по столу.

Деций Кальпурниан пожал плечами и, не обращая внимания на ярость Клавдия, продолжал:

- Ясно мне и то, почему почтенная Мессалина, как любящая тетя, старается смягчить тяжесть злодеяний Калигулы.

Произнося эти слова в ироническом тоне, Деций Кальпурниан злобно взглянул на прекрасную матрону. Внезапно Клавдий выкрикнул:

- Не Калигула, а Гай Цезарь Август! Дерзкий ты наглец!

Трибун снова пожал плечами, на этот раз презрительно:

- Мы, солдаты, среди которых он вырос, привыкли так его называть за привычку носить короткие военные сапожки. По-моему, в этом нет ничего странного. Мне гораздо труднее понять, почему такой строгий моралист, как Сенека, такой состоятельный и могущественный сенатор, как Фабий Персик, и, наконец, человек, занимающийся таким добродетельным ремеслом, как врач Веций Валент, одобряют кровавые злодеяния, которые не могут быть оправданы даже высшими нуждами государства!

- Во имя Марса Мстителя! - чуть помолчав, уже другим тоном воскликнул Кальпурниан. - Воистину, только страх, только липкий, ползучий страх владеет сердцами в наше подлое время! Это он заползает в души, наполняет их собой и, подступая к горлу, оскверняет язык, но я не боюсь, мне смерть не страшна. И если кто-нибудь донесет на меня, то я под топором палача повторю во весь голос все, что уже сказал. Вы желаете превозносить Калигулу за эту порочную, кровосмесительную связь с его сестрой Друзиллой? У вас хватит бесстыдства открыто, перед всем миром заявить о том, что вы одобряете их союз? О боги! На днях я вместе с сотней сенаторов, всадников и важных сановников видел, как Калигула, не стесняясь нашего присутствия, похотливо прижимал к себе Друзиллу, а когда она мягко напомнила ему о необходимости хотя бы на людях уважать закон и обычай, он, не задумываясь, ответил: «Что мне закон! Закон - это мое желание, а обычай - это мой нрав!»

Услышав рассказ Кальпурниана, Мессалина возмутилась скандальной выходкой Калигулы и встала на сторону преторианского трибуна. С оглядкой порицая великопрестольный инцест, гости последовали ее примеру. Только Клавдий все еще защищал племянника, говоря, что его поведение могло быть неправильно истолковано, что в данном случае полагаться можно только на проверенные сведения, избегать преувеличений.

Однако, не дав ему досказать, Деций Кальпурниан вновь обрушился на неблагодарного Калигулу, полным забвением отплатившего за любовь Эннии Невий и за дружеские симпатии Макрона, которые помогли ему взойти на императорский трон. Если раньше префект претория рассчитывал на консульство или назначение в Египет, то теперь он может лишиться даже своего места, куда уже намеревается заступить Руф Криспин.

Тут на защиту Цезаря встала Мессалина, по мнению которой, адюльтер с Невией был ничем не лучше инцеста с Друзиллой. Негодуя на обе любовные интриги, супруга Клавдия принялась доказывать, что император в данном случае прав: слишком уже долго им помыкала эта жеманная и самонадеянная Энния, забывшая о молодости и привлекательности своего любовника. Слишком уж долго распоряжался им этот тщеславный и расчетливый Макрон, на котором, между прочим, лежит вина в насильственной смерти Тиберия. Вот уж теперь этой парочке досталось по заслугам: и старой блуднице, и бессовестному своднику, ее мужу.

Неизвестно, чем бы закончился этот спор, если бы остальные гости, которые уже немало выпили и теперь находились в благодушном настроении, не пожелали перевести разговор на другую тему. Так получилось, что страсти улеглись сами собой, и началась беседа о недавних великолепных зрелищах, устроенных эдилами в честь выздоровления императора, о самых известных красавицах Рима, об их роскошных нарядах и украшениях, о несметных драгоценностях Лоллии Паолины, самой богатой женщины во всей Римской империи, об актерском даровании Марка Мнестера и вообще обо всем, что можно было обсуждать в свободной, непринужденной обстановке.

Вскоре Клавдий, как часто случалось с ним за столом, заметно опьянел и стал клевать носом. После нескольких неудачных попыток бороться со сном, он откинулся на подушку, предусмотрительно положенную на подлокотник его ложа, и стал тихо посапывать.

Заметив это, Фабий Персик наклонился к уху сидевшей рядом с ним Мессалины:

- Вот видишь, божественная Мессалина, Бахус на моей стороне: так обработал твоего быка, что ему к утру не добраться до твоей комнаты.

- Не надо, мой добрый Фабий, не настаивай. Сегодня ночью я не могу, - чуть слышно произнесла она и, заметив, что гости собираются расходиться, поднялась со своего места.

- Я хочу показать тебе диадему, которую твой бедный Фабий Персик, твой единственный и настоящий супруг, приготовил тебе в подарок, - прибавил вполголоса сановный ростовщик, выходя из-за стола.

- Нузачем? Зачем? Я так люблю тебя, что не умею отказывать твоим желаниям. Подожди, не уходи.

Произнеся шепотом эти слова, Мессалина на какое-то мгновение алчно блеснула глазами, но тут же отвернулась от Фабия Персика и пошла прощаться с остальными мужчинами.

Улыбаясь и пожимая руку каждому из них, она особенно нежно взглянула на безумно влюбленного в нее Деция Кальпурниана и, слегка коснувшись ногой его ноги, тихо проговорила:

- До завтра! В час контицилия.

Потом Мессалина подошла к Клавдию и, пробуя его разбудить, несколько раз повторила, что он должен подняться, если хочет вернуть Фабию Персику те бумаги, о которых они говорили перед ужином.

Услышав, о чем идет речь, Персик пришел на помощь и тоже принялся тормошить Клавдия, который в конце концов очнулся и, бессмысленно озираясь по сторонам, пробормотал:

- Что случилось? Что происходит, Мессалина?

В триклинии уже не было никого, даже рабов, которые ушли провожать гостей.

- Фабий Персик хочет получить обратно бумаги, которые…

- Персик? Какие бумаги? О чем ты говоришь? Я ничего не знаю. Не надоедай мне. Я хочу спать.

Глаза Клавдия снова закрылись, ему было трудно говорить.

Тогда Мессалина подала знак Персику, чтобы тот оставил их наедине, и, наклонившись к лицу обессилевшего супруга, которого ей приходилось поддерживать за спину, прошептала:

- О да, бедный Клавдий, ты прав, я не буду надоедать тебе, тем более в такой час. Забудь про бумаги Персика. Спи, мой бедный муж! Твоя Мессалина позаботится, чтобы тебя отнесли в постель.

Тихий, ласковый голос Мессалины скоро убаюкал Клавдия. Снова откинувшись на подушку, он стал медленно засыпать.

Тем временем Персик, выйдя из триклиния, подозвал своего антеамбула, дожидавшегося хозяина в комнате рядом с атрием, взял у него кожаный кошелек, с которым обычно отправлялся в Палатинский дворец, и отослал слугу домой вместе с рабами, сопровождавшими сенатора в этот вечер.

Когда через несколько минут, тщательно приведя в порядок одежду и бороду, Фабий Персик вернулся в душный обеденный зал, где в полной тишине, посреди неубранных блюд и опрокинутых кубков пылали полсотни свечей, освещавших всю обстановку недавнего шумного застолья, он увидел беспомощно раскинувшуюся на своем ложе фигуру спящего Клавдия и неподвижно стоящую над ним Мессалину, которая, словно о чем-то глубоко задумавшись, молча и пристально смотрела на своего супруга.

Грудь матроны тяжело вздымалась под туникой; сухие ярко-красные губы были чуть приоткрыты; нахмуренный лоб и полуопущенные веки говорили о том, что мысли женщины находились далеко от сегодняшних событий.

Вспоминала ли она годы замужества? Раскаивалась ли в неверности Клавдию, чувствовала ли угрызения совести, сожалела ли о своей распутной жизни? Или, одержимая тщеславными намерениями, мечтала о будущем величии?

Из этой задумчивости ее вывел голос Фабия Персика, который приблизился к ней и, осторожно взяв за локоть, тихо спросил:

- Что с тобой, моя прекрасная Мессалина?

- Ах! - вздрогнула она, точно очнувшись от какого-то наваждения. - Это ты? Пошли.

Взяв сенатора под руку, Мессалина направилась к выходу из триклиния. Она уже открыла дверь, когда внезапно остановилась и сказала:

- Подожди немного.

Вернувшись в зал и пройдя к его главному входу, она крикнула властно:

- Эй! Заберите вашего хозяина и на руках перенесите его в постель!

Пока она отдавала это распоряжение, Фабий Персик подошел к беззаботно похрапывавшему Клавдию и, презрительно ухмыльнувшись, снял с него домашние туфли, которые после недолгого раздумья надел, наподобие перчаток, на обе руки спящего, чтобы после утреннего пробуждения тот гадливо сморщился от вида того, чем во сне отирал пот с лица.

- Что ты делаешь? - с упреком прошептала Мессалина и, осторожно приблизившись к ложу, собралась снять туфли с рук своего мужа.

- Оставь, прошу тебя, - вполголоса произнес Персик и, открыв принесенный антеамбулом кошелек, достал из него большую шкатулку, содержимое которой молча показал Мессалине.

Супруга Клавдия чуть не вскрикнула от радости и восхищения: в шкатулке лежала серебряная треугольная диадема, которой она еще не видела, ей не было равных ни по красоте, ни по стоимости. Это чудесное произведение ювелирного искусства было украшено восемнадцатью драгоценными камнями: тремя изумрудами, шестью голубыми топазами и девятью рубинами. В центре диадемы сверкал огромный изумруд, размером с голубиное яйцо, окруженный тремя крупными рубинами и двумя топазами. Такой подарок мог стоить не меньше миллиона сестерциев [II]. Рассматривая его, Мессалина неожиданно для самой себя воскликнула:

- Бедный Клавдий!

- Он украл у меня счастье быть твоим мужем. Я хочу отомстить ему… насмеяться… наказать. Я ненавижу его, потому что ревную тебя.

Мессалина, взяв левой рукой шкатулку с диадемой, правой обхватила шею Персика и, целуя его, нежно прошептала на ухо:

- Но ты же знаешь, я люблю только тебя одного… Пошли!… Благодарю тебя.

И она увлекла любовника в отворенную дверь, которую плотно прикрыла за собой.

Во дворце Августа воцарилась тишина, нарушаемая только приглушенным завыванием ветра, который свирепствовал за окнами.


* * *

Тем временем в одном скромном, но уютном доме, расположенном на улице Карино, происходила мрачная драма.

Человек, вошедший в этот дом, не нашел бы показной и зачастую безвкусной роскоши, с которой патриции старались обставить свое жилище; и все же многое говорило о завидном благосостоянии хозяев этого особняка на улице Карино.

Мебель, ковры, пологи на дверях, диваны, росписи на стенах и, в особенности, изысканная коллекция статуэток, украшавших комнаты, могли принадлежать лишь очень богатым людям. Но странной казалась тишина, заполнявшая дом, когда в соседних жилищах еще не закончилась пора шумного веселья.

Атрий дома был погружен в полумрак: остиарий [284] давно погасил лампаду и, оставив гореть только крохотный светильник перед алтарем домашних Ларов, ушел спать в отведенную ему каморку. Темно было и в коридоре, ведущем к таблию; из четырех комнат, выходивших в него, не доносилось ни звука. Полуосвещенный таблий сторожили два кубикулария [285]: одного, который, закрыв лицо руками, неподвижно сидел в углу, можно было принять за спящего, если бы не дрожь, то и дело пробегавшая по его телу; другой нетерпеливо прохаживался по залу, изредка останавливаясь и поворачивая испуганное лицо в сторону дверей, находившихся слева от входа. За ближайшей дверью слышался приглушенный звон посуды и какое-то шушуканье. В этой комнате слуги мыли посуду, недавно убранную со стола в триклинии: они старались не производить шума. Дверь, на которую смотрел кубикуларий, вела в уютную, задрапированную дамасским шелком спальню, где рядом с большой бронзовой жаровней стояло высокое позолоченное ложе.

Под потолком этой комнаты ярко горел серебряный светильник с четырьмя рожками. На ложе, молча уставившись в какую-то неподвижную точку, сидела непричесанная Энния Невия. Из ее широко раскрытых зелено-голубых глаз медленно текли слезы. Дрожащие губы и руки, которыми она обхватила колени, выдавали глубокое волнение женщины. По комнате ходил бледный Невий Сарторий Макрон.

Обоих постигло непоправимое горе: то грандиозное здание, строительство которого длилось четыре года и потребовало столько изворотливости, притворства, измен и обманов, вдруг, словно карточный домик, разлетелось на куски. Рухнули все планы, иллюзии и мечты. Энния не только не стала императрицей, но не оказалась даже в числе самых заурядных наложниц Цезаря: более того, отвергнутая прицепсом, она уже не могла надеяться и на объятия простого центуриона!

Сарторий Макрон, правая рука Тиберия и человек, сумевший возвысить Гая Цезаря до императорского престола, тот, кого боялись и народ, и сенат, не только не стал консулом, не только не получил назначения в Египет, но не получил даже должности префекта претория. Презираемый теми, кто еще вчера почтительно склонялся перед ним, он знал, что завтра любой плебей сможет плюнуть ему в лицо. Только солдатская выдержка и крепкие нервы помогли ему не обнаруживать чувств, которые владели им.

В течение получаса Макрон молча шагал из угла в угол спальни. За это время он позволил себе лишь несколько раз до хруста сжать кулаки, которые, скрестив руки на груди, прятал под локтями.

Эту напряженную тишину первой нарушила Энния Невия, которая, наконец, усилием воли поборола свое оцепенение и, поднявшись, дрожащим голосом спросила у мужа:

- Итак? Что будем делать?

Ее вопрос, казалось, застал Макрона врасплох: он растерянно оглянулся и переспросил:

- Что будем делать?

Оба замерли и, словно не виделись целую вечность, уставились друг на друга: Макрон, разглядывавший бледное, мокрое от слез лицо жены, и Невия, с горьким изумлением обнаружившая, что за прошедшие полчаса черные волосы Макрона стали почти седыми. От жалости и от щемящей нежности к супругу она разрыдалась еще сильнее: бросившись на шею мужу, Энния припала белокурой головой к его груди и, всхлипывая, проговорила:

- Ох, Сарторий! Каково же тебе так страдать!

- Бедная Энния! Любимая моя! - воскликнул Макрон, одной рукой прижав к себе супругу, а другой гладя ее по голове. - Если бы мои беды касались только меня!…

Немного помедлив, Энния осторожно высвободилась из объятий мужа и, положив руки ему на плечи, сказала:

- У нас есть большое имение в Волошин и еще усадьба в Кампании. Думаю, что два поместья худо-бедно будут приносить до девяноста тысяч сестерциев в год. Мы покинем этот коварный, порочный город и спокойно доживем до старости… или до лучших времен.

Какая-то странная улыбка скользнула по губам Макрона. Немного поколебавшись, он ответил:

- Бедная Энния! Как у тебя все просто… Бедная моя Энния!

Женщина пристально взглянула в черные зрачки Макрона. Охваченная смутным предчувствием новой беды, она тревожно спросила:

- Почему ты так говоришь?

Макрон взял жену за обе руки и подвел к ложу, на котором она недавно сидела, потом сел вместе с ней и, не выпуская рук, тихо произнес:

- Моя нежная Энния, твой рассудок не представляет всей человеческой подлости. В душах людей жестокости больше, чем ты сможешь выдержать. Теперь, девочка, от тебя требуется много, много мужества.

- Но почему? Почему? Что случилось? - бледнея, спросила Энния.

- Случилось то… что с вершины благосклонности я низвергнут в бездну ненависти. Неблагодарный Гай стал моим непримиримым врагом.

- Что еще ему нужно? - сквозь слезы спросила Энния.

- Моей смерти, - глухо выдавил Макрон.

Протяжный стон вырвался из горла Эннии. Она вновь упала на грудь супруга и в ужасе зашептала:

- Ох, мой бедный Сарторий! За что? Ох, подлый Гай! Ох, бедный Сарторий!

- Ну, мужайся, жена моя, мужайся! Я надеюсь на тебя. Докажи, что ты меня любишь.

Энния закусила губу, чтобы сдержать рыдания, и после минутного молчания, глядя в сторону, спросила:

- Неужели нет никакого выхода?

- Какого выхода? Куда?

- Я брошусь в ноги этому негодяю…

- Тебе закрыта дорога к нему. Помнишь, когда мы сегодня ужинали, наш мажордом ненадолго вызвал меня из триклиния?

- Помню… ты еще никак не хотел объяснить причину такого срочного разговора.

- Так вот. Он передал мне короткое письмо от Гая Цезаря, который обвиняет меня в покушении на безопасность государства и, снисходя к нашей былой дружбе, позволяет только лишь одно - самому избрать себе вид смерти.

- Какая низость! - возмутилась Энния Невия.

- Если я хочу избежать веревки палача или топора ликтора, то должен умереть сегодня ночью.

Последовало долгое молчание, которое нарушила Энния. Она встала и решительно произнесла:

- Что ж, если нужно умереть, мы умрем оба.

- О нет! Никогда! - воскликнул Макрон, резко поднимаясь на ноги.

- А для чего жить? Для кого жить?

Несчастные супруги вступили в упорный словесный поединок, но ни настойчивые мольбы, ни веские доводы Макрона не могли поколебать отчаянной решимости его жены.

- Мы вместе жили, любили друг друга, вместе мечтали о величии и, обманутые нашими надеждами, вместе умрем.

Уже во втором часу ночи бывший префект претория, бессильный перед преданностью своей жены, позвал мажордома, который дожидался в таблиц, и приказал приготовить большую ванную, устроенную рядом с атрием. Потом, выполняя просьбу Эннии, пожелавшей, чтобы они привели в порядок свои дела, он отправился в библиотеку и стал внимательно просматривать хранившиеся у него бумаги. Макрон уселся перед жаровней, куда принялся бросать письма и документы, не предназначенные для посторонних глаз.

Если бы кто-нибудь застал его за этим занятием, то едва ли заподозрил бы, что через час Макрон лишит себя жизни.

Только несколько раз дрогнули мускулы на бронзовом лице Макрона. Только два или три воспоминания о прожитой жизни нарушили его суровое спокойствие.

В то же время Энния, запершись в конклаве [286], со слезами на глазах бросала в огонь бумаги, которые принесла в шкатулке из черного дерева.

Покончив со своей работой, Макрон достал из потайного шкафчика несколько кожаных кошельков с деньгами и вновь позвал мажордома, который, плача и шепча проклятья жестокому тирану, почтительно склонился перед ним.

- Ты всегда был верен нам, и эти слезы еще раз доказывают бескорыстную преданность хозяевам, которые обращались с тобой хуже, чем ты заслуживал, - проговорил Сарторий.

- О господин, повелитель мой! - воскликнул мажордом, которого душили слезы. - Я уже давно в твоем доме. Я служил твоему отцу. Ты был так милостив ко мне. Чего еще может пожелать бедный слуга…

Он запнулся, от рыданий у него перехватило дыхание.

- Не плачь. Смерть - это покой. Смерть - это закон, которому мы подчиняемся и который никому не дано нарушать. Выслушай меня. Завтра мой дом станет добычей императорской казны, но я не хочу, чтобы все досталось алчным прокураторам Цезаря. Возьми вот этот кошель. Он принадлежит тебе. Остальные деньги я, полагаясь на твою честность, приказываю разделить между всеми моими немногочисленными слугами.

- Этот документ, - продолжал он, показывая на листок папируса, лежавший у него на столе, - отпускает на свободу всех моих слуг. Если мои бессовестные преследователи не откажутся признать его, то ты скоро станешь вольноотпущенником. А теперь успокойся и ступай, жди меня в комнате для раздевания.

Однако после этих слов мажордом разрыдался с удвоенной силой и бросился к ногам своего господина, умоляя забрать кошель и не покидать верного слугу. Хозяину стоило немалых трудов заставить мажордома взять деньги и выпроводить его из библиотеки.

Оставшись один, Макрон принялся быстрыми шагами ходить по комнате. Все его чувства вдруг вырвались наружу: глаза помрачнели, то и дело он сжимал кулаки и, точно угрожая кому-то, потрясал ими в воздухе. Гневные гримасы искажали его лицо.

- Вот как! Вот как оплачены все мои благодеяния… Поделом же мне досталось за то, что вот этими руками задушил старца и расчистил дорогу юнцу, за то, что стал сводником Гая, его советчиком, шпионом! Такой монетой ты, подлый негодяй, отплатил за все… за все сразу, без сдачи. Ох, если бы я мог вернуться хоть на один месяц назад! Одного месяца было бы достаточно! Тридцать дней назад ты, коварный Гай, уже с презрением отвернулся от Эннии, уже ненавидел меня, не выносил моего присутствия, но у тебя еще не хватало смелости разжаловать меня, ты еще трусил! Ах, во имя всех подземных богов. Месяц назад я еще стоял в твоей прихожей и мог бы одним ударом вонзить меч в твое подлое сердце. А потом… О, да! Ни величия, ни консульства, ни Египта, ни Сирии. Только смерть. Но, во имя Марса Мстителя, пусть свершится возмездие!

Взгляд Макрона был ужасен: его налитые кровью и дико вытаращенные глаза внушили бы страх любому, кто в эту минуту увидел бы бывшего министра Тиберия.

Но в конце концов его порыв сменился безразличием: обхватив голову, Макрон долго смотрел себе под ноги, потом оторвал взгляд от пола и тихо произнес:

- Теперь все бесполезно.

Он привел в порядок свою тунику и позвал кубикулария.

- Я хочу пить, - спокойно сказал он слуге, появившемуся в дверях библиотеки. - Размешай теплой водой настой тимьяна с полынью и принести сюда.

Как только слуга удалился, Макрон вышел в коридор и направился в комнату, служившую ему спальней еще тогда, когда он не был префектом претории и постоянным спутником императора.

Вскоре он вернулся, держа в руке кожаный ремень с золотыми бляхами, на котором раскачивался из стороны в сторону испанский палаш в самшитовых ножнах, обшитых бронзовыми пластинами и украшенных золотым арабским узором. Вытащив палаш из ножен, Макрон большим пальцем левой руки попробовал лезвие и, вложив палаш обратно в ножны, положил меч на стол. В этот момент кубикуларий принес питье. Макрон принял чашу и с жадностью выпил почти половину ее содержимого; потом, оторвал губы от чаши, повернулся к слуге и спросил:

- Который час?

- Почти час интемпесто [III].

- Дождь идет?

- Льет как из ведра, хозяин.

Макрон снова поднес чашу ко рту и допил все, что там оставалось. Возвращая пустую посудину слуге, он произнес:

- Хорошо, можешь идти.

- Слушаюсь, - промолвил слуга и скрылся за дверью.

Захватив меч, Макрон вышел вслед за кубикуларием и направился в ванную. В комнате для раздевания его встретил все еще печальный, но уже не плачущий мажордом.

- А Энния? - тихо спросил Макрон.

- Она уже в ванной, мой господин. Госпожа приказала служанке принести все ее драгоценности и решила дожидаться тебя в калодарии [287].

- Бедная Энния! - прошептал Макрон, начиная снимать с себя одежду.

- Мой добрый господин, - проговорил мажордом низким, дрожащим голосом, - наша синьора… Она взяла с собой бритвы.

- Знаю, - ответил Макрон и, сняв с указательного пальца правой руки массивное золотое кольцо с ониксом, протянул мажордому:

- Возьми на память. Харону перстни не нужны.

- Но… - медленно произнес слуга, машинально беря кольцо и помогая хозяину раздеваться.

- Значит… наша госпожа… тоже умрет?

- Она так захотела… это ее воля, - чуть погодя ответил Макрон и, уже полностью обнаженный, наклонился над скамьей, на которой лежал его меч.

- О Зевс Повелитель! - воскликнул мажордом. Закрыв лицо руками, он снова зарыдал.

Уже не обращая внимания на бедного старика, Макрон прошел через тепидариум [288] и вскоре перешагнул порог калодария, где горели два светильника, поставленные слугами в изголовье мраморного ложа, называемого лакоником.

В тесной комнате было очень жарко. Напротив лаконика переливался бликами удобный мраморный бассейн, способный вместить четырех человек. Сейчас там по пояс в воде сидела Энния Невия. Ее пышные белокурые косы были наспех собраны на затылке. Великолепные плечи и грудь оставались над полупрозрачным зеркалом воды. На краю бассейна стояла служанка. По знаку госпожи она, отвернув голову, вышла в дверь, через которую только что вошел Макрон.

- Ох! Моя Энния! - произнес Макрон, положив меч на мраморные ступени бассейна и начиная спускаться по ним. - Еще раз умоляю тебя, дай мне умереть одному. Гай ненавидит только меня, только меня он боится: лишив меня жизни, он тебя не тронет. Энния, послушай… Прошу, оставь свою затею…

- …чтобы вызвать ревность Друзиллы, насмешки Пираллиды, гнев Мессалины и презрение всех остальных? Ох, нет. Никогда. Сто раз нет, - решительно отозвалась Энния, целуя мужа, который в последнем порыве нежности обнял ее.

- Ну, что ж, - поникшим голосом сказал Макрон и погрузился в воду рядом с женой, оставив на поверхности только шею и голову.

- Почему ты принес меч? - спросила Энния и, вытащив из воды одну ногу, приставила бритву к лодыжке.

- Потому что его лезвие острее бритвы: это могут подтвердить и германцы, и парфяне, и фракийцы.

В ту же минуту Энния попробовала надрезать плоть, но непроизвольно отдернув руку, в ужасе отвернула голову и прошептала:

- Боги не дают мне сделать этого. У меня не хватает смелости. Я не могу.

- Так оставайся жить, умоляю тебя, Энния… останься жить… прошу, в последний раз докажи мне свою любовь, - воскликнул Макрон и, отобрав бритву у жены, поднялся на верхнюю ступень бассейна. Там он резким движением вскрыл вены на обеих своих лодыжках и перерезал левое запястье, после чего отшвырнул бритву.

Энния Невия, расширенными от ужаса глазами наблюдавшая за мрачными манипуляциями супруга, при виде крови смертельно побледнела и испустила надрывный вопль.

- Не кричи, Энния. Это не страшно… - корчась от боли, проговорил Макрон.

Сказав так, он опустился в теплую воду.

Энния взяла в руку другую бритву и зажмурилась. Потом, собравшись духом, она подтянула к себе правую ногу и с силой резанула по ней. Едва затих ее сдавленный крик, как она, не разжимая глаз, подтянула левую лодыжку и проделала с ней то же самое. Снова вскрикнув, она быстро перерезала пульсирующую вену на левой руке и, переложив бритву в левую, уже кровоточащую руку, открыла вены на правой. После этого она отбросила бритву и погрузилась в воду. На поверхности осталось только мертвенно-бледное лицо с закрытыми глазами.

- Твое желание выполнено, моя нежная Энния, - печально сказал Макрон и, немного погодя, добавил:

- Ты чувствуешь боль. Но скоро она пройдет.

Женщина молчала. Ее голова неподвижно лежала на ступеньке бассейна. Не слыша ответа, Макрон взглянул на безжизненное лицо супруги и прошептал:

- Мертва!

Он поднялся на ноги и, оставаясь по пояс в воде, подошел к жене. После безуспешных попыток получить ответ от Эннии, он поцеловал ее в лоб и пробормотал:

- Странно… Я думал, что не выдержу ее агонии.

Обеими руками взяв рукоять меча, лежавшего на ступенях, Макрон приставил его острие к левой стороне мускулистой груди и с силой рванул на себя. От боли он пошатнулся, но успел вытащить оружие из раны, откуда сразу же хлынула кровь. Меч выпал из рук, и Макрон рухнул в воду, ударившись лицом о край бассейна.

Тело бывшего префекта претория скрылось под водой. Там, где он упал, стало расплываться розовое пятно. Макрон попал мечом прямо в сердце и умер почти мгновенно.

Энния Невия не приходила в себя довольно долго. Наконец она очнулась и тихо позвала Макрона. Не слыша его голоса, она с трудом приподнялась и огляделась, но не увидела мужа. Тогда она громко закричала. На ее душераздирающий крик сбежались рабы и рабыни, но не могли прийти на помощь госпоже. Макрон, проводив служанку, запер дверь на ключ. В тепидариуме началась паника. Когда же, взломав дверь, рабы ворвались в калодарий, то застали в нем только безутешно плачущую Эннию и были вынуждены позвать слуг, потому что госпожа просила найти их хозяина.

Мажордом и двое рабов спустились в ванную и оттуда, где вода была наиболее розовой, вытащили обескровленное тело Невия Сартория Макрона. Лицо его было спокойно, глаза широко раскрыты. Из страшной раны все еще сочилась кровь, стекая на мраморный пол калодария.

- О Макрон! О мой любимый Макрон! - всхлипнула Энния Невия и дрожащим голосом приказала положить рядом с ней тело супруга.

Когда приказание было выполнено, она принялась целовать и гладить его голову. От этого занятия она отвлеклась лишь на минуту и только для того, чтобы заставить замолчать раба-хиругра и мажордома, которые хотели перевязать ей вены.

Тем временем теплая вода и горячий воздух ускоряли обильное кровотечение Эннии Невии. Крупные капли пота выступили на ее прозрачно-бледном лице, во всем теле она стала ощущать какую-то приятную усталость. Эта усталость обволакивала ее, расслабляя напряженные мускулы и гася мысли. Вскоре ею овладели сонливость и апатия.

Она склонила свою белокурую голову на мраморную ступень бассейна, веки ее медленно закрылись, она стала испускать слабые стоны вперемешку с какими-то звуками. Энния шептала то одно, то другое имя:

- О коварный Гай! Ох, мой Макрон!

Ее предсмертный бред продолжался больше часа. Все это время рядом находились две служанки: одна, бледная и неподвижная, стоя, как мраморное изваяние, смотрела на агонию госпожи; другая опустилась на колени перед краем бассейна и плакала, не отнимая рук от лица. Мажордом, который уже выплакал все слезы, молча сидел на ложе и отстранение глядел то на тело своего бывшего хозяина, то на его умирающую супругу.

Внезапно тело Эннии соскользнуло по ступеням и скрылось под водой. В то же мгновение рабыни и мажордом, как были, в одежде бросились в бассейн и общими усилиями вытащили Эннию Невию, которая от сотрясения пришла в себя и стала вновь звать Цезаря и Макрона. Поддерживаемая слугами, женщина прошептала еще несколько слов:

- Оставьте меня в ванной. Не мешайте мне умирать. Я так хочу.

Она закрыла глаза, но через несколько минут вновь их открыла и посмотрела на людей и предметы, окружающие ее. Приподнявшись, обхватила правой ладонью рану на левой руке. Когда в ладони набралось немного крови она отняла правую руку и посмотрела на нее.

Это неожиданно придало ей силы. Слабым голосом, но внятно она медленно произнесла:

- Гай Цезарь… Германик… Да падет на тебя гнев божий… за эту невинную кровь! Да не простится тебе твое коварство… Да покарают тебя подземные духи!

Собрав остатки сил, она подняла правую руку, стряхнула с нее кровь и рухнула на край бассейна. Ее левая рука свесилась почти до воды, в которую стекали последние капли крови Эннии Невии, смешиваясь там с кровью ее супруга, Невия Сартория Макрона.

Наступила гнетущая тишина. Стоя неподвижно, слуги слышали, как свирепо завывает ветер на улице Карино.


ГЛАВА VI


Средство против Цезаря - Тит Флавий Веспасиан встречается с Локустой

В первое утро 791 года на римских улицах, освещенных яркими лучами солнца, гулял крепкий северный ветер. Было морозно, но день выдался на славу.

На всех дорогах царила необычная суматоха. Клиенты торопились посетить своих покровителей. Сенаторы, всадники и магистры спешили засвидетельствовать почтение императору.

Настал день новогодних подношений. Перед каждым домом знатного или богатого римлянина выстроились по две очереди оживленных людей: они входили внутрь, другие выходили наружу.

Первые держали в руках цветочные венки, разноцветные восковые свечи, плетеные кошелки со сладостями, вазы с сушеными фруктами, шкатулочки для всякой всячины, бронзовые подносы, серебряные канделябры… словом, то, что позволял их достаток. Бедняки прятали под тогами пустые ивовые корзины для предназначенных им остатков с обеденного стола.

Вторые - либо сразу удалялись с доставшейся им снедью, либо обменивались тем, с чем вышли от щедрого благодетеля, либо, всем довольные, хвастались полученными гостинцами.

Исключая самых нищих, все горожане, сновавшие по главным улицам Рима, были одеты в тоги, лацерны и пенулы [289] белого цвета, служившего символом умиротворенности и покоя.

Длинные вереницы людей тянулись к Капитолию, чтобы принести жертвы в храм Зевса Громовержца. Рабы и вольноотпущенники бережно несли подарки своих хозяев, посылавших друг другу знаки уважения и дружбы.

Весь город жил праздником: всюду мелькали радостные лица, слышались возгласы и поздравления.

Дворец Тиберия был переполнен. Вот уже больше часа сюда несметной толпой пребывали сенаторы, консулы, патриции, всадники, благородные дамы и почтенные матроны. Все, чем были богаты стены Вечного города, все, что в нем славилось происхождением, богатством, успехами в искусствах, в общественных делах или в военной службе, - все, казалось, спешило появиться на Палатине.

Посреди громадного тиберианского таблия, рядом с роскошнейшим троном стоял Гай Цезарь Калигула, облаченный в белую тунику с золотым шитьем и увенчанный золотой короной. На его плечи был изящно накинут императорский пурпур.

Справа от него, одетая в изысканно украшенную тунику, стояла грациозная Друзилла. Ее диадема, ожерелья, колье и браслеты, стоившие не меньше двадцати миллионов сестерциев, были украшены крупными рубинами, топазами, изумрудами и ониксом. В правом ухе мерцала нить матового жемчуга ценой в десять миллионов сестерциев.

Чуть поодаль сияли своими ослепительными украшениями Агриппина и Ливилла, а за ними виднелась пышно разодетая Мессалина.

В стороне от женщин императорской семьи, в глубине просторного таблия собрались муж Агриппины Гней Домиций Энобарб, муж Ливиллы Марк Виниций Калатин, Тиберий Клавдий Друз, оба новых консула Марк Аквилий Юлиан и Публий Ноний Аспренат, вольноотпущенник Калисто, Марк Мнестер, Авл Вителий и новый префект претория Руф Криспин. Они были окружены матронами и благородными девицами из богатых домов.

Из-за левого плеча Калигулы выглядывал долговязый, изжелта-бледный вольноотпущенник Протоген, который в этот день исполнял обязанности номенклатора. Протоген вполголоса называл имена людей, по очереди подходивших к семье Цезаря.

Гости торжественно поздравляли Гая и его сестер.

- Аве, Цезарь! Да будешь ты сто лет править миром!

- Да прославится в веках твоя империя!

- Да подарят боги сто лет жизни тебе и твоей семье!

- Вечная слава Гаю Цезарю Германику Августу!

- Вечного процветания роду Германика!

- Аве, Гай Цезарь, божественный и бессмертный!

На широком сирийском ковре либертин Калисто складывал роскошные подарки.

Тот, кому они предназначались, с надменной улыбкой принимал поздравления, изредка кивая головой или обращаясь к посетителям и посетительницам с двумя-тремя словами, приводившими их в немалое замешательство.

- Гней Корнелий Сципион и его жена Поппея Сабина, - прошептал на ухо императору Протоген, когда перед ними предстала ослепительно красивая и великолепно одетая матрона, сопровождаемая сенатором.

- Привет тебе, Сципион, выбравший в жены самую очаровательную женщину Рима. Если не считать моей божественной Друзиллы.

Зардевшись от похвалы, Сципион и Поппея поблагодарили Цезаря и передали в руки Калисто небольшую, но очень дорогую халцедоновую чашу.

- Я признателен тебе за этот подарок, Сципион, - продолжал Калигула со странной улыбкой на лице. - Право, знаешь, как велики расходы Цезаря. Не забывайте же и впредь его нужд, благороднейшие потомки старинных латинских родов! Ведь вам известно, что Цезарь должен содержать и плебеев, и преторианцев. У бедного Цезаря долгов больше, чем денег!

Услышав эти слова, одни удивились, а другие возмутились, хотя никто не выразил ни удивления, ни возмущения. Наоборот, одобрительный шепот пронесся по просторному залу.

Новому претору Луцию Апронию Цезонию, который, кланяясь и заискивая, преподнес Калигуле маленький кинжал с рукоятью, усыпанной бриллиантами, он сказал:

- Что это, Апроний? У тебя не нашлось ни одного слова для моих сестер!

А когда неудачливый претор, смутившись, рассыпался в любезностях перед его семьей, то император вдруг грозно нахмурился:

- Так вот. Вы и весь римский народ должны запомнить, что, обращаясь к кому-нибудь на общественных собраниях или давая обет, отныне нужно добавлять слова: «ради счастья и славы Цезаря и его сестер».

Раздались громкие крики:

- Славы и счастья Цезарю и его сестрам!

И вновь последовали богатые подношения Калигуле, который время от времени обнимал и ласкал Друзиллу, нашептывая ей самые нежные слова.

- Слава Друзилле, твоей очаровательной сестре! - воскликнула прелестнейшая из всех девушек Рима, Домиция Лепида, сестра Гнея Домиция Энобарба и племянница Агриппины.

- И моей любимой жене! - сипло добавил Калигула.

Новая реплика императора вогнала в краску и Домицию, и Друзиллу, которая осторожно упрекнула брата за произнесенные слова. Калигула тут же громко прикрикнул на нее:

- Как ты не можешь понять, что мои желания равносильны закону? Во имя богов, которых я и в грош не ставлю, всему Риму должно быть известно, что желание его повелителя - закон!

После этих слов в таблии воцарилась гнетущая тишина, которая продолжалась больше часа, пока Цезарь принимал подарки и робкие поздравления смущенных гостей. Окончив прием, Цезарь и его приближенные отправились в просторную залу, где для них были приготовлены изысканные угощения.

В тот день в окружении императора оказался один молодой человек, который прежде не был в числе избранных, а потому привлекал к себе множество любопытных взглядов. Выше среднего роста, широкий в плечах, он отличался крепким телосложением. Наклон его головы, прочно сидевшей на могучей шее, говорил о скрытой внутренней силе. У него были маленькие проницательные глаза и темная густая шевелюра, на которую, впрочем, уже наступали ранние залысины. На его белой, окаймленной пурпуром тунике красовался знак отличия эдила курии. Это был двадцатидевятилетний Тит Флавий Веспасиан, избранный эдилом на 791 год. Он только что заступил на свой пост.

Новый эдил родился в 762 году по римскому летоисчислению в плебейской семье, проживавшей в Фалакрине, небольшом предместье Рьети. Его дед, Тит Флавий Петроний воевал в первой гражданской войне на стороне Помпея, но был прощен Юлием Цезарем и даже получил должность сборщика налогов. Его отец долгие годы был государственным казначеем в Азии, потом стал ростовщиком и переехал в Элвецию, где у него и Веспасии Поллии, дочери претора, родились Тит Флавий Сабин и Тит Флавий Веспасиан. Последний немало лет провоевал простым легионером в Иллирии, прежде чем, отличившись при подавлении восстания во Фракии, заслужил звание трибуна и в качестве квестора был послан на Кипр. Недавно вернувшись в Рим, он был полон решимости показать себя образцовым эдилом, чтобы добиться чина претора, а затем снискать желанные консульские почести.

Человек слова и дела, Тит Флавий был от природы наделен здравым смыслом, острой проницательностью и практической хваткой. Отказавшись от ложных предрассудков своего сословия, он научился угождать вкусам сильных мира сего и находить выгоду во всем, даже в своем происхождении. Пользуясь властью денег и влиянием нескольких могущественных покровителей, он ради осуществления своих замыслов не раз прибегал к поддержке простого народа. Его врожденное властолюбие было подкреплено десятью годами военной службы. Они же в нем развили чувство долга и беспрекословного подчинения закону.

В Риме он занимался торговлей рабами и лошадьми, которая, благодаря плебейской сноровке, приносила немалые барыши новому эдилу. Речь его была по-плебейски безыскусна и по-своему выразительна. Порой он позволял себе грубое, но меткое словцо, способное заменить целую тираду напыщенных любезностей. Таков был новый друг молодого прицепса, привлекавший внимание многих гостей Калигулы.

Через час, по желанию сестер, намеревавшихся принести жертвы и предстать перед горожанами в своих роскошных нарядах, Калигула и его окружение отправились к Капитолию, в храм Верховного Божества. Впереди императорского шествия выступала центурия преторианцев.

- Я гениален, - говорил Калигула Друзилле, которая, сжимая руку брата, шла рядом с ним, - потому что для меня нет ничего невозможного. Мне скучно делать то, что делали до меня. Возводить храмы базилики, термы [290], дворцы - что в этом нового? Все это делали до меня и Агриппа, и Август, и Тиберий. Нет, меня привлекает только неожиданное, невиданное прежде никем! [I]

- О да! Новое… неожиданное… невиданное, - низким голосом вторила ему Друзилла, нежно пожимая ладонь Калигулы.

- Да? Тебя тоже вдохновляет моя идея? Вот за что я люблю свою сестру, свою очаровательную возлюбленную! Ну, так слушай, моя обожаемая Друзилла!

Взяв под руку сестру, он продолжал:

- Тебе нравится охота на пантер? Или заезды колесниц, от которых сенаторы без ума? До смерти ненавижу сенаторов. Всеми силами буду издеваться над ними. Спесивые выродки древних родов, я их заставлю целовать подошвы моих сандалий!

- Да, да, - подхватила Друзилла, с каким-то детским восторгом прижимая к груди руку Гая, - унизить всю эту знать. Заставить их скакать в цирке!

- Они ведь любят скачки!

- Да! да!

- А тебе понравится мост из Байи в Поццуоли? [291]

- Мост из Байи в Поццуоли? - с удивлением переспросила Друзилла и недоумевающе посмотрела на брата.

- Ну? Даже ты удивилась? Хорошо! Так вот, твой Гай осуществит эту невероятную затею. И знаешь, где мне пришла в голову такая великолепная мысль? На Капри, во время нашего мрачного заточения! Подлый Тиберий был готов составить завещание в пользу своего сына Тиберия Гемелла, но астролог Трасилий, желавший убедить этого негодяя в отсутствии других претендентов на трон, сказал: «Гай станет императором только тогда, когда сможет проскакать на лошади через Байский залив». Теперь я на престоле, но, чтобы сохранить власть, нужно выполнить предсказание Трасилия. И ты увидишь, я проскачу на лошади через весь залив.

- Как здорово! Как замечательно ты придумал! - хлопая в ладоши от удовольствия, засмеялась Друзилла.

- Чему ты так радуешься? - спросила Ливилла, которая вместе с Агриппиной следовала за братом.

- Потом узнаешь, - бросил Калигула, - сейчас еще рано все рассказывать.

- Гай, скажи мне одну вещь, - задала вопрос Агриппина, - почему сегодня рядом с тобой нет нашего кузена Тиберия Гемелла?

Внезапно побагровев, Калигула остановился и повернулся к сестре. Выпустив руку Друзиллы и жестом показывая Ливии, что она должна идти дальше, он прошипел прямо в лицо супруге Домиция Энобарба:

- А какое тебе дело до Тиберия Гемелла? А? Тебе какое дело?

- Ох! Я не хотела тебя обидеть, мой добрый Гай, - побледнев, пробормотала Агриппина. - Он все время был с нами. Ты даже назначил его главой юношества. Ты любил его. Ты его усыновил.

- А теперь я покончу с ним, - грозно нахмурившись, прошептал Калигула и, схватив локоть сестры, сильно сдавил его.

- Ой! Отпусти, Гай. Мне больно, - простонала Агриппина, пытаясь высвободить руку. - Прости меня, я не хотела…

- Ты его любишь!

- Нет, нет!

- Этого слащавого щеголя! Тибериевский выкормыш, он хотел похитить тебя у императора! А если я ему позволю, то он украдет у меня и трон! Но!

И в его «но» прозвучала недвусмысленная угроза.

- Нет… это не так… я не люблю его… не волнуйся, Гай.

- Во имя Геркулеса, мои сестры должны принадлежать мне, любить меня одного! Вы не должны любить даже своих мужей. Я поступлю с тобой, как поступил с Друзиллой, от которой прочь прогнал ее мужа, Кассия Лонгина. Ливию разведу с ее Виницием. И горе тому, кто будет противиться моей воле!

С искаженным от ярости лицом он пошел дальше, бормоча под нос:

- Шут! Комедиант! Он вздумал носить при себе таблетки с противоядием! Как будто существует средство от гнева Цезаря! Дурак! [II]

Тем временем процессия приблизилась к храму Зевса Громовержца, окруженному плотной толпой народа. Расталкивая тех, кто стоял на пути, преторианцы освободили широкий проход для императора и его свиты.

Внутри все было готово к празднику. Голубым дымком курились благовония и фимиам. Возле алтаря лежали венки, преподнесенные горожанами.

Член коллегии жрецов почтительно поклонился Калигуле, которого сенат недавно произвел в сан Великого Понтифика [292].

Вольноотпущенник Калисто возложил к алтарю Божества золотой венок от Цезаря и серебряные венки его сестер, приготовленные для посвящения в храм. Сбоку от алтаря стоял Тиберий Друз Гемелл, глава юношества, недавно принесший венок от всего всаднического сословия.

Тиберию Друзу Гемеллу, сыну Тиберия Друза, как и сестре Германика, Ливии, исполнилось девятнадцать лет. Он был строен и миловиден. Его непроницаемо черные глаза нравились многим женщинам из высшего общества.

Когда стихли радостные возгласы, вызванные появлением Цезаря и его подарками Зевсу, Тиберий Гемелл, приложив левую руку к груди, а правую подняв над головой, громко крикнул:

- Славы и здоровья божественному императору Гаю Цезарю Германику Августу!

- Здоровья… да, здоровья! - нахмурившись, прошептал Калигула и свирепо добавил:

- Средство против Цезаря?!

Он приблизился к прицепсу юношества и, саркастически взглянув на него, произнес:

- Мне сказали, что ты, неблагодарный Тиберий, которого я так опрометчиво усыновил, принимаешь пилюли с противоядиями. Ты что, не доверяешь мне?

- Ох… да уберегут тебя боги от таких мыслей! - умоляюще сложив руки, воскликнул Тиберий, побелевший как полотно. - Я принимаю только те пилюли, которые Карикл мне назначил от кашля.

Словно в подтверждение своих слов, он вдруг сильно закашлялся. В ответ Калигула как-то странно усмехнулся:

- Ладно, ладно! Нет средства против Цезаря… только против кашля.

Он повернулся к сестрам и спокойно объявил:

- Перед обедом мы идем в городской парк.

И вслед за преторианцами направился к выходу из храма. В это время Агриппина подошла к Друзилле и вполголоса попросила ее заступиться за кузена.

- Гай послушает тебя. Ты единственная, кто может спасти бедного Тиберия.

Друзилла обещала сделать все возможное, чтобы предотвратить несчастье. По ее мнению, гнев брата должен был скоро угаснуть, и тогда осторожными, мягкими увещеваниями, которые всегда оказывали благотворное влияние на Цезаря, можно будет выручить Тиберия Гемелла. Поспешив за Калигулой, Друзилла ласково обняла его и стала умолять не сердиться на юношу. Но, увы, ее старания были тщетны. Более того, неожиданно рассвирепев, император обвинил сестер в том, что они настроены против него. В конце концов, Друзилла не выдержала и с досадой сказала:

- Ты сегодня плохой. Сначала кричишь на меня, а потом хочешь, чтобы я верила в твою любовь! Больше никогда не буду верить тебе!

А когда Калигула нежно погладил ее руку, она прошептала:

- Хочу вернуться к Кассию, к своему мужу.

- Что?! Во имя всех земных богов! - взбеленился Калигула. - Ты хочешь, чтобы я задушил тебя собственными руками?!

Он взял под локоть Ливиллу и, обернувшись к остальным, сообщил, что они возвращаются во дворец Тиберия.

Войдя в атрий, он пропустил женщин вперед и, подозвав преторианского трибуна, дежурившего в этот день на Палатине, прошептал несколько слов ему на ухо.

Приказ был настолько необычным, что трибун отшатнулся и удивленно взглянул на Цезаря, словно хотел спросить, не ослышался ли он.

- Ты меня непонял? Ты что, армянин, или я говорю на языке сарматов? Иди и выполняй.

Трибун молча поклонился и направился к храму Аполлона, видневшемуся невдалеке.

Три часа спустя Тит Флавий Веспасиан, наскоро пообедав и закончив все дела в табулярии, отпустил сопровождавшего его ликтора и покинул Капитолий. Спустившись к Форуму, он прошел через Карментальские ворота, миновал улицу Большой Клоаки и взобрался на вершину холма Авентин. Там, свернув на улочку Сульпиций, он обогнул храм Дианы Авентийской и вскоре остановился у скромного, но изящного домика, выстроенного в коринфском стиле.

Эдил постучал. Ему открыл остиарий.

- Ступай к Локусте, - сказал сановник, - и передай, что с ней желает беседовать эдил Тит Флавий Веспасиан.

Остиарий был прикован к стене длинной цепью, не пускавшей его из атрия и не позволявшей видеть то, что происходило за его пределами.

В ответ на слова Веспасиана дверь закрылась, и за ней послышалось удаляющееся позвякивание цепи.

Дверь отворилась снова и на пороге возник другой раб, который, внимательно оглядев гостя, провел его в таблий, украшенный яркими фресками.

Через несколько минут появилась Локуста.

Это была смуглая полная женщина, от нее исходил сильный аромат духов и благовоний.

Она была одета в белоснежную столу, очень шедшую к темному цвету ее кожи. Умащенное каким-то матовым косметическим средством, лицо хозяйки дома выглядело почти бесстрастным, но это лишь подчеркивало выразительность ее умных, проницательных глаз.

- Сальве, почтенный эдил! - произнесла она тихо, мягким голосом. - Чем обязана чести твоего визита? Локуста, скромная ученица великих магов и чародеев, слушает тебя. Усаживайся поудобнее, я к твоим услугам.

Тит Флавий Веспасиан приветливо кивнул головой и, усевшись на скамью, ответил:

- Перед тобой, мудрая Локуста, человек, который не верит ни в предсказания, ни в волшебство, ни в другие сверхъестественные силы, но хочет узнать кое-какие секреты твоего ремесла. Пусть тебя не смущает, что этот человек наделен властью эдила: простые, дружеские отношения ему нравятся больше, чем обращение к силе.

Казалось, Локуста растерялась от таких слов и в то же время не могла или не хотела скрывать удивления, вызванного просьбой сановника.

- Как? Ты не веришь в сверхъестественные силы, в астрологию, в искусство магии? Невероятно! И при этом желаешь вот так сразу постичь все тайны моей науки… точно они даются по распоряжению сената! Ты не шутишь, почтенный Веспасиан? Ты действительно думаешь, что это так просто?

Веспасиан улыбнулся. Он с любопытством взглянул на колдунью и, отрицательно покачав головой, твердо произнес:

- Хорошо! Ты должна была показать, что удивлена и даже возмущена моими претензиями, неверием, пренебрежением к чудесам и так далее… Еще бы! Какой жрец или предсказатель станет говорить с непосвященным обо всех фокусах и уловках, на которых держится его профессия? Так же, как у лавочников и мясников. Никто из них не говорит о своих секретах! Но во имя Геркулеса, не таи их от меня. Я же прекрасно знаю, да и ты в глубине души уверена, что без надувательства вам не обойтись! А ты, если захочешь, сможешь открыть, я уверен, очень много! Так скажи, я прошу, я требую. Тебя ждет крупное вознаграждение!

На сей раз колдунья снисходительно улыбнулась. Она слушала эдила, насмешливо склонив голову, а когда он закончил, спокойно проговорила:

- Боги свидетели моего уважения к столь почтенному человеку и могущественному сановнику, как ты. Таких твердых и решительных людей, видящих только обман или детскую забаву во всех делах авгуров и прорицателей, когда-нибудь станет очень много. Хотя ты первый, кто так откровенно и прямо говорит мне о своем неверии. Но я, двадцать лет учившаяся у мудрейшей Мастины, овладевшая тайнами астрологии, медицины и магии, я, располагающая тысячью доказательств истинности этих знаний, уважаемый Веспасиан, не могу сомневаться в их беспредельной власти. Ты можешь обвинить меня в колдовстве, заточить в темницу как сумасшедшую. Тебе, эдилу, будет нетрудно найти какие-нибудь преступные замыслы в моих заклинаниях, в непонятных манипуляциях, в необъяснимых с точки зрения здравого смысла явлениях или в магических записях. Но я умру невинной, а перед смертью повторю: моя наука - это не обман!

- Хорошо, хорошо, - с некоторым раздражением сказал Веспасиан, - оставим этот разговор. Думай, как тебе больше нравится. Я не могу заставить тебя отказаться от твоих убеждений, но и ты не поколеблешь моих.

- Кто знает! Кто знает! - перебила его Локуста.

- Как бы то ни было, - продолжал эдил, - я прошу тебя только об одном: дай мне возможность присутствовать при твоих опытах. Если ты по сто раз на дню выслушиваешь тех, кто тебе верит, то почему бы однажды не пойти навстречу человеку противоположных взглядов?

Локуста не отвечала. Слегка потупив глаза, она о чем-то думала. Веспасиан внимательно рассматривал ее неподвижную фигуру и, казалось, был вот-вот готов рассмеяться.

Наконец, Локуста выпрямилась и произнесла:

- Взвесив все за и против, почтенный Веспасиан, я согласна удовлетворить твое желание. Кто знает, может быть, познакомившись поближе с моим искусством, ты переменишь свое мнение о нем? Мне, право, обидно, что меня считают бессовестной плутовкой.

- Кто знает! Кто знает! - передразнил ее Веспасиан, пришедший в веселое расположение духа.

- Тогда будь добр следовать за мной. Ты готов?

- Во мне не сомневайся! - бодро ответил Веспасиан и, предшествуемый колдуньей, направился в лабораторию, которая была устроена в комнатах, примыкавших к таблию.

Войдя в первую из четырех комнат, где дневной свет заменяла большая лампада, освещавшая множество каких-то растений в глиняных горшках, Локуста взяла Тита Флавия Веспасиана за руку и прошептала:

- Я отведу тебя туда, откуда ты сможешь незаметно наблюдать за всем происходящим. Но обещай мне, что ни словом, ни жестом не выдашь своего присутствия. Что бы ни случилось, ты должен быть нем, как рыба.

- Обещаю! - заверил ее эдил и, пройдя по длинному коридору, очутился в крохотной каморке, откуда через маленькое отверстие в пологе из александрийского сукна можно было заглянуть в соседнее помещение.

- Оставайся здесь и не двигайся до тех пор, пока я не приду за тобой, - проговорила ворожея и, бесшумно ступая по толстому ковру, устилавшему пол коридора, удалилась.

Веспасиан непроизвольно коснулся рукоятки своего меча, а затем прильнул глазом к отверстию в пологе. Вначале он не увидел ничего, кроме какого-то голубоватого свечения. Ему показалось, что он смотрит в расплывчатое облако, лишенное определенных очертаний и контуров. Однако понемногу глаза эдила привыкли к полумраку и смогли различить странную обстановку просторной комнаты.

Перед Веспасианом была довольно вместительная прямоугольная зала. Все ее пространство было увешано тяжелыми коврами, замысловато переплетающимися между собой; плавными каскадами ниспадая с потолка, они напоминали какой-то огромный цветок, причудливую розу, перевернутую лепестками вниз, из центра которых свисала круглая серебряная лампада. В этой лампаде горел небольшой шарообразный светильник, наполовину освещавший лабораторию колдуньи. На полу комнаты лежал мягкий ворсистый ковер, посередине которого, прямо напротив входа, высились шкафы и стеллажи, расставленные в идеальном порядке.

В одном шкафу виднелись скрученные в трубки листы пергамента. В другом стояли ряды пузырьков и чаш с какими-то жидкостями. На стеллаже застыли стеклянные вазы с высушенными травами; в других вазах тускло поблескивали различные хирургические инструменты и приспособления: от больших акушерских щипцов до маленьких стальных пинцетов. На подставке лежал деревянный голубой шар, на котором были нарисованы созвездия, знаки Зодиака и обозначены пути движения звезд, какими их представлял Аристарх Самский, смевший утверждать, что Земля крутится вокруг собственной оси. Рядом с этим шаром находились три человеческих черепа и множество анатомических моделей из воска, изображавших части и внутренние органы человеческого тела. На длинном столе были собраны всевозможные тигли, колбы, змеевик, горелки и другие приспособления для алхимических опытов.

Рядом со шкафами стоял изящный терракотовый камин с множеством медных трубок, из которых струился голубоватый дым, стелившийся по комнате и окутывавший все предметы, кроме высокого помоста, на котором стоял стол из черного дерева. К столу было придвинуто большое кресло, обитое пурпурной тканью. Очевидно, на нем колдунья сидела во время своих сеансов.

У самого входа были расставлены четыре скамьи и две софы, покрытые такими же коврами, какие висели в комнате.

Прошло минут пять, прежде чем Тит Флавий Веспасиан, удивленно рассматривавший эту таинственную обстановку, увидел, как раздвинулись складки ковров и прямо перед ним возникла Локуста, облаченная в огненно-красный балахон с черными росписями. Ее талия была перетянута серебряным плетеным поясом. Бросив взгляд на полог, за которым скрывался эдил, она жестом дала ему понять, чтобы он внимательно наблюдал за происходящим, и стала подниматься по ступеням, ведущим к столу из черного дерева. Затем, устроившись в кресле, она взяла со стола серебряный колокольчик и трижды позвонила в него.

Веспасианом овладело такое любопытство, какого он еще никогда не испытывал. Человек по натуре сдержанный, он сам не понимал причин своего волнения. Гадая о дальнейших действиях колдуньи, он еще плотнее прильнул к отверстию в драпировке. Долго ждать ему не пришлось: дверь в лабораторию сразу отворилась, а на пороге появился дряхлый, сгорбленный раб, одетый в длинную тунику зеленого цвета. Локуста повернула голову в его сторону и негромко произнесла:

- Пусть войдет тот, кто желает меня видеть.

Слуга отступил в темноту, а в комнату твердой походкой вошла высокая и стройная молодая женщина. На ней была широкая лацерна на горностаевом меху. Убедившись в том, что раб оставил ее наедине с вещуньей, она сделала несколько шагов и откинула капюшон, который скорее скрывал от посторонних взглядов, чем защищал от холода ее прекрасное одухотворенное лицо.

Веспасиан чуть не вскрикнул от удивления: если бы он заранее не приготовился к любым неожиданностям, то его знакомство с магическими науками на этом бы и закончилось. В молодой патрицианке он узнал Агриппину, дочь Германика и сестру Гая Цезаря.

- Ну? Что привело тебя в этот дом, знаменитая Агриппина? - любезным тоном спросила Локуста и, спустившись по ступеням, приблизилась к гостье.

- Я пришла просить твоей милости, Локуста! - внезапно воскликнула Агриппина и умоляюще протянула руки. - Настал час доказать всю твою мудрость, всю силу твоего искусства!

- Да что случилось? Успокойся… говори, как мои знания смогут пригодиться тебе, - прошептала колдунья, осторожно взглянув в сторону Веспасиана и знаком пригласив посетительницу занять место на софе.

- Что случилось? Нужно спасти Тиберия Гемелла, на которого ни за что ни про что прогневался Цезарь.

- Средство против Цезаря? - тихо пробормотала колдунья, погрузившись в какие-то невеселые мысли.

Она прикрыла глаза и задумчиво добавила, точно отмечая что-то про себя:

- Ох! Я это предвидела!

- Прекрасно, что ты все предвидела!… но сейчас над ним собрались тучи, вот-вот грянет страшный гром. Сейчас нужно любыми средствами спасать бедного Тиберия!

- Тсс! - словно очнувшись от тяжелого наваждения, зашипела Локуста, еще раз испуганно посмотрев в сторону притаившегося эдила.

Взяв Агриппину за руки, она сказала:

- Вставай, пойдем со мной.

И увела ее вглубь комнаты.

- Нас кто-нибудь слышит? - пристально взглянув в лицо колдуньи, спросила Агриппина.

- Нет… нет… но осторожность не бывает лишней.

- Твои противоядия, которые ты дала… твое колдовство… Неужели ничего не поможет?

Беседуя, обе женщины прошли в темный угол комнаты, откуда их приглушенные голоса уже не доносились до Веспасиана.

«Ну и ну! - подумал Тит Флавий. - Эта шарлатанка знает не только секреты своего ремесла! Если я пробуду здесь еще пару часов, то мне, пожалуй, придется вспомнить обязанности эдила».

Заинтересованный разговором, он весь обратился в слух, однако ничего не мог расслышать. Прошло немало времени прежде чем Веспасиан догадался, что женщины вышли из комнаты через какую-то потайную дверь. Ему показалось странным столь долгое отсутствие хозяйки дома. Решив, что она забыла о нем, эдил начал волноваться. Два или три раза он пытался проникнуть в комнату, но все его усилия оказались тщетными: тяжелый полог вплотную прилегал к стенам и к полу его каморки. Он уже подумывал о том, чтобы попросту разрезать его мечом, когда наконец увидел, как в двери, через которую входила Агриппина, появилась Локуста, сопровождаемая худым, почти лысым голубоглазым молодым человеком. Несмотря на то, что вошедший был одет, как плебей, походка выдавала в нем знатного патриция. Веспасиан сразу узнал посетителя. Это был Сервий Сульпиций Гальба.

- С чем пожаловал, знаменитый Гальба? - спросила Локуста таким тоном, словно ей было не в диковинку принимать столь могущественных гостей.

- Как? Ты меня знаешь? - спросил, нахмурившись, Гальба и, остановившись, в упор посмотрел на колдунью.

- Разве можно не знать человека, побывавшего и эдилом, и претором [293], и консулом, человека, который в отличие от многих сановников носит имя древнего, прославленного рода?

Видимо, Гальба был польщен этими словами. Пройдя за Локустой в комнату, он занял предложенное место на софе.

- Мое имя лучше оставить в покое. Я пришел потому, что хочу попросить тебя объяснить одно чудо.

Прежде чем отвечать, колдунья взяла его правую руку и, повернув ладонью вверх, внимательно посмотрела на нее. Потом спросила:

- О каком чуде идет речь?

- Это было пятнадцать лет назад, вблизи Тусколо…

- …где у тебя есть вилла, - опередила его Локуста, не отрывавшая взгляда от руки собеседника.

- …где у меня есть вилла, - продолжал Гальба, не обратив внимания на реплику Локусты. - Там я однажды повстречал гадалку, которая вот так же долго изучала линии на моей ладони.

- Она предсказала, что когда-нибудь ты удостоишься наивысшей власти в империи, - снова перебила его колдунья. Произнеся эти слова самым безучастным тоном, она подняла глаза на посетителя.

На сей раз Гальба вздрогнул и, вырвав ладонь из рук колдуньи, изумленно уставился на нее:

- Откуда ты знаешь?…

- Ох, уж мне эти маловеры… Разве я не смотрела на тайные знаки судьбы, запечатленные на твоей ладони?

- Неужели это возможно? - воскликнул Сервий Сульпиций, еще не оправившийся от удивления. - А нет ли здесь какого-нибудь обмана или надувательства?

- Какой обман? Какое надувательство? Какой может быть обман в том, что я вижу собственными глазами?

Гальба немного помолчал, на его лице промелькнула тень тщеславного самодовольства, потом он опустил голову и пробормотал:

- Все-таки странно! Очень странно!

- Странно? Но почему? Кому странно? - спросила Локуста и ответила самой себе:

- Странно тому, кто не верит в могущество магии и не знает, что наше древнее искусство отражает истину!

После непродолжительной паузы она добавила:

- А теперь, если ты не против, расскажи мне, что произошло после того чудесного пророчества. Может быть, мне удастся объяснить его.

- Хорошо, - неуверенно прошептал Гальба, еще не поборовший своего замешательства. Поразмыслив немного, он вымолвил:

- Тогда я не поверил гадалке и в насмешку воскликнул: «Да, я стану императором, но не раньше, чем разродится самка мула!» [III]

- И был прав! - заметила Локуста.

- Да… вчера, пятнадцать лет спустя, в моем табуне…

- …самка мула принесла потомство! - перебив консулария, заключила колдунья.

- Именно так! Все так и было! - выпалил Сервий Сульпиций Гальба и, не в силах сдержать своих чувств, вскочил на ноги.

- Значит, теперь ты сможешь поверить в правильность того предсказания!

- Почему? - резко спросил Гальба и, побледнев, уставился в бесстрастное лицо колдуньи.

- Потому что ты станешь императором. Так написано у тебя на ладони.

Воцарилась полная тишина. Дрожащие руки Гальбы, погруженного в какие-то свои мысли, выдавали сильное волнение консуляра. Наконец он поднял голову и хрипло спросил:

- Но как, как может случиться, что…

Он хотел спросить о многом, но Локуста вновь помешала ему договорить.

- Да кому же дано понять непостижимые пути судьбы? Кто ты такой, что хочешь узнать, каким именно образом верховные боги позволят свершиться предназначенному? Разве сможешь ты предсказать, куда ударит молния? Известно ли тебе, почему среди бела дня вдруг налетает свирепая буря и сокрушает столетние деревья? Почему? Как? Человеческому разуму не дано постигнуть и сотой доли того, что происходит по воле Рока! Ты знаешь, что станешь императором, а как и когда - предоставь все это заботам Провидения.

Гальба продолжал о чем-то напряженно размышлять. Глядя прямо перед собой, он почти автоматически вытянул из своего пояса стальной крючок, на котором висел маленький пурпурный кошелек и, положив его на софу, тихо сказал:

- Не знаю, чему верить. Все это так непонятно. Во всяком случае, умоляю тебя никому не говорить о том, что произошло со мной. Ни о чудесном предсказании, ни о…

- Не бойся, несчастный ты маловер, - заверила его колдунья, - моя наука обязывает меня хранить молчание. Ты даже вообразить не можешь, что бы произошло с половиной римских матрон и патрициев, если бы Локуста стала раскрывать чужие секреты?

С этими словами она проводила смущенного Гальбу до дверей, где он распрощался с ней и покинул комнату.

Локуста вернулась на прежнее место, взяла кошелек, оставленный Сервием, и бросила его на длинный стол с алхимическими принадлежностями. Несколько монет высыпались на пол и раскатились в разные стороны.

Внезапно она вновь обернулась к дверям. Там появилась высокая, стройная женщина, облаченная в оранжевый палий, полой которого были укутаны ее плечи и голова. Размотав край одежды, вошедшая открыла свое удивительно красивое, тонкое лицо. Это была супруга Марка Юлия Силлана. Ее черные глаза возбужденно поблескивали.

- О, почтенная Юлия Силлана! - воскликнула Локуста, склонившись перед дамой, которая держалась за щеку пальцами правой руки. - Присаживайся, я к твоим услугам. Ну как? Мое лекарство помогло? Да что с тобой? Все еще болят зубы?

Юлия Силлана опустилась на софу.

- Да, моя дорогая Локуста, - сказала она, сплевывая на ковер, - мой зуб болит еще сильнее, чем раньше.

- Мне нужно взглянуть на него, - произнесла Локуста и, позвонив в колокольчик, приказала слуге:

- Свет!

Когда слуга удалился, Локуста принялась перебирать на стеллаже маленькие ложечки и другие серебряные инструменты, приговаривая:

- Сначала я осмотрю его, а потом дам тебе настойку, которую приготовила специально для тебя. Ты будешь капать ее на больной зуб по шесть капель каждый день. Через двенадцать дней все пройдет.

С этими словами колдунья достала из шкафа небольшой синий пузырек и направилась к софе. Как раз в это время слуга принес прекрасный серебряный светильник с тремя зажженными фитилями и, вручив его госпоже, снова вышел из комнаты.

- Ну, показывай свои зубы, почтенная Юлия, - попросила колдунья.

Женщина запрокинула голову и открыла рот. Локуста левой рукой приподняла фонарь, чтобы рассмотреть больной зуб. Затем серебряной ложечкой, которую держала в правой руке, осторожно коснулась его. Наконец, бросив ложечку на софу и поставив светильник на ковер, она открыла синий пузырек, обмакнула в него маленький льняной тампон, заранее скрученный на кончике изящного пинцета, и накапала немного жидкости на больной зуб Юлии Силланы. Та приглушенно вскрикнула, но через некоторое время облегченно вздохнула. Локуста собрала инструменты и вместе со светильником отнесла на алхимический стол.

- Тебе лучше? - спросила она у дамы.

- О! Гораздо лучше, - ответила Юлия Силлана, расслабленно откинувшись на спинку софы.

- Вот тебе маленький фиал с лекарством, которое за пятнадцать дней навсегда избавит тебя от зубной боли, - сказала Локуста и, вернувшись к посетительнице, дала ей пузырек.

- Да подарят тебе боги счастливую жизнь! - воскликнула дама, убирая склянку в кошелек, висевший у нее на поясе, и доставая оттуда золотой браслет с драгоценными камнями в форме змеи, кусающей свой хвост.

- Возьми, - произнесла она, протягивая украшение Локусте, - храни его на память обо мне.

Приняв браслет и поблагодарив гостью, колдунья отнесла его к столу на помосте и спросила:

- А мое зелье? Отдай мне то, что осталось.

- Кажется, оно подействовало, дорогая Локуста.

- Кажется? - нахмурившись, переспросила колдунья. - Почему кажется?

- Кажется, потому что Руф Нервилан…

- Тсс! - прошипела колдунья и тотчас добавила:

- Не называй имен.

- Почему? - удивилась женщина и, испуганно оглянувшись, поднялась с софы, - нас кто-нибудь подслушивает?

- Нет, нет, - поспешно ответила Локуста, - просто это мое правило.

Юлия Силлана обвела комнату подозрительным взглядом и понизила тон настолько, что Веспасиан не мог расслышать всех ее дальнейших слов.

- Потому, что Руф Нервилан расположен ко мне, как никогда раньше. В моих объятиях он теперь так пылок… хотя все еще неравнодушен к Домиции Липеде и к Мессалине, которые хотят украсть его у меня.

- И тебе этого мало? Тебе и вправду кажется, что этого недостаточно? - почти рассердившись, стала допытываться колдунья. - Неужели ты не понимаешь, что хочешь победить свойство человеческой натуры, благодаря которому мужчина и женщина, влекомые друг к другу, одновременно обретают тысячу других разнообразных чувств! Кто может быть несчастнее влюбленных, желающих убить саму любовь! Неужели это тебе неизвестно? Стоит только усталости овладеть тобой и Нервиланом, как вы с безразличием отвернетесь друг от друга и будете рады разорвать узы, постылые для вас обоих. Так нужно ли огорчаться, что от любовной близости в одном человеке растет пресыщение, а в другом, наоборот, еще больше разжигается страсть? Говорю тебе: подчинив себе своего любовника, ты сама скоро охладеешь к нему и будешь рада найти другого, не похожего на того, кто стал всего лишь безвольным отражением твоих собственных желаний. Это ведь то же самое, что глядеться в зеркало перед тем, как идти на свидание!

- Но настоящий любовник - тот, кто всегда находит в себе новые силы, кто вечно горит огнем страсти.

- Браво! Хорошо сказано! - подхватила Локуста, - но что же из себя представляет настоящая любовь? Каждая новая страсть всегда кажется самой настоящей, самой вечной, а потом, когда она проходит, то мы вдруг обнаруживаем в ней всего лишь легкое увлечение, мимолетную забаву. Ну, вот тебе пример. Не казалось ли тебе лет этак пять назад, что ты навеки полюбила Марка Аквилия Юлиана? Однако не прошло и года, как в твоем сердце иссякли все чувства к бедному Аквилию, который по-прежнему был без ума от тебя.

- Нет, с Аквилием все было по-другому, потому что…

- Да каждый раз все бывает по-другому, хотя в конечном счете все и всегда повторяется. Не так ли было с Гнеем Ленцием Сатурнином? Тогда ведь единственное отличие этого твоего увлечения от других состояло в том, что Сатурнин пресытился раньше тебя. Разумеется, - внезапно повысив тон, продолжала Локуста, - против такого непостоянства у нашего искусства есть немало средств, силу которых ты испытала на своем опыте. Но даже эти средства подвержены воздействию определенных флюидов, влиянию звезд, времени, места и способа их применения. Поэтому, вместо того, чтобы жаловаться, тебе нужно быть благодарной моему зелью и постараться доказать своему возлюбленному, что ты его любишь по-настоящему.

- Ты сначала испугала меня, - проговорила Юлия Силлана, вставая, - но теперь я чувствую в себе новые силы.

- А когда зелье кончится, отдай мне фиал. Я приготовлю тебе другую настойку, ее назначенье в том, чтобы твой любовник не перестал любить тебя.

- А потом?

- Не сомневайся, потом он будет любить тебя и без всяких зелий.

- Да помогут мне боги!

- Локуста тебе поможет! - с жаром воскликнула колдунья.

Она проводила Юлию Силлану к дверям и, прощаясь, вышла с ней из комнаты. Спустя некоторое время она вновь появилась в кабинете, сопровождаемая Клавдием Тиберием Друзом, облаченным в длинную тогу, подбитую белоснежным мехом.

- Какие обстоятельства привели в мой бедный дом знаменитого Клавдия Тибе…

- Тсс! Тише! - прошептал Клавдий, испуганно озираясь по сторонам. - Ради всех богов, не называй моего имени. У меня холодеет спина при мысли, что кто-нибудь зайдет сюда. Шесть месяцев я собирался к тебе, и каждый день говорил себе: «Нет, лучше пойду завтра!» Но назавтра мне вновь не хватало мужества. Потому что одно дело сказать, а другое - сделать. К тому же храбрость не относится к достоинствам образованного человека. Но, наконец, сегодня я набрался храбрости за кубком фалернского вина. И Бахус мне помог прийти к тебе. Позволь, я присяду.

- Конечно, присаживайся!

Клавдий в изнеможении упал на софу и, отирая крупные капли пота, выступившие на его багровом лице, принялся со смешанным выражением страха и любопытства рассматривать комнату и приспособления для опытов, находившиеся в ней.

- Ты мудрая женщина, по крайней мере, мне так говорили. И еще мне говорили, что на тебя можно положиться! Это правда?

- Я не знаю никого, кто мог бы пожаловаться на меня, но зато мне известно множество людей, даже таких богатых, как Лоллия Паолина, у которых есть все основания быть благодарными моему искусству.

- Да-да. Сказать по правде, я верю в алхимию, в астрологию, в медицину.

- Еще бы! - воскликнула Локуста, усаживаясь возле Клавдия. - Человек, глубоко изучивший историю и литературу, а тем более знающий, как ты, обычаи этрусков, не может не верить в истинность науки столь же древней, сколь и могущественной.

Клавдий сначала молча уставился на колдунью, а потом, потрепав ее по левой щеке, рассмеялся и сказал:

- Ты умеешь говорить. Это мне нравится!

- Благодарю, я очень рада, - произнесла колдунья и вполголоса добавила: - Чем могу быть полезной?

Брат Германика оперся на левый локоть и, придвинувшись вплотную к хозяйке дома, прошептал:

- Ты получишь двадцать золотых, - он похлопал правой рукой по кошельку, висевшему на поясе его туники, - если расскажешь правду о двух очень важных для меня вещах.

- Спрашивай - я обещаю рассказать всю правду, которая мне известна.

В это мгновение Клавдий, не меняя позы, обернулся в сторону входа. Он заметил, что Локуста внимательно смотрит в этом направлении. В дверном проеме появилась женщина, одетая в просторную люцерну орехового цвета. Новая гостья одной рукой придерживала капюшон на голове, а другой подавала какие-то знаки хозяйке дома. Приоткрыв лицо так, чтобы его видела только Локуста, женщина изобразила одними пальцами нечто вроде знака отрицания. Это была Валерия Мессалина.

Ее поведение заставило Локусту слегка улыбнуться. Мессалина поднялась на ноги и, не глядя на дверь, сказала:

- Хорошо, я поняла!

И она удалилась. Колдунья повернулась к Клавдию и, сделав вид, что предыдущие слова относились к нему, добавила:

- Встань и подойди к тому столу.

Сопровождаемая Клавдием, она поднялась на помост и села в кресло.

- Дай мне твою правую руку, - вновь обратилась она к нему.

Грузный брат Германика с трудом отдышался после восхождения на те несколько ступенек, которые ему пришлось преодолеть, и только потом выполнил ее просьбу. Придвинув к себе светильник, стоявший на столе, Локуста принялась рассматривать линии на его правой ладони. Гость, с волнением наблюдавший за ее занятием, внимательно слушал.

- Искусство хиромантии зародилось в древности. Ты, Клавдий, изучал историю и знаешь об этом. Только глупцы да безнадежные скептики могут не видеть ее правоты. Так о чем ты хотел спросить?

- Мне нужно знать… - тут Клавдий немного замялся, - верно ли, что моя жена, Валерия Мессалина, любит меня? Не изменяет ли она мне?

- Но для этого мне нужна не твоя рука, а Мессалины, - удивленная таким вопросом, ответила колдунья. - Да и вообще, стоит ли интересоваться подобными пустяками? Будь у твоей жены любовник, чем бы она отличалась от любой другой красавицы Рима? Ведь среди них разве что одна на тысячу других предпочитает хранить верность своему супругу. Или Мессалина живет не в Вечном городе? Иногда мудрость проявляется в незнании чего-либо. Тем более - счастье. Только неведение делает человека счастливым. Чем больше люди узнают о том, что их тревожит, тем меньше счастья у них остается.

- Это верно! - пробормотал Клавдий. - Но, думаю, известие, о котором сообщают линии твоей правой руки, должно успокоить тебя.

- О чем ты говоришь?

- О том, что Мессалина любит тебя.

- Правда? Ты уверена в этом? - воскликнул Клавдий с такой горячностью, которой трудно было ожидать от флегматичного толстяка.

- Это так же верно, как то, что ты стоишь передо мной.

- Ах! Как я тебе признателен! Да будут у тебя сто лет счастливой жизни! Это все, чего я желаю! Я знаю, что ты не обманываешь, тому есть тысячи доказательств! Она так прекрасна. Она так внимательна к моей дочери Антонии, к нашей малютке Оттавии. Моя бесценная Мессалина! Как я люблю ее! Я не могу устоять перед ее красотой! Как бы я смог жить без нее!

Клавдий ненадолго умолк, а потом задумчиво добавил:

- Ты права, некоторое неведение дает человеку счастье. А я хочу быть счастливым всегда.

С этими словами Клавдий потянул назад свою руку.

- Подожди! - воскликнула колдунья. - Ты будешь так счастлив, как не можешь даже представить себе! Вот знаки на твоей ладони. Я их вижу!

Локуста еще внимательнее присмотрелась к руке Клавдия и, наконец, медленно проговорила:

- Здесь написано, что ты удостоишься наивысшей власти!

- Молчи! - закричал дядя Гая Цезаря, приложив левую ладонь к губам колдуньи.

- Ты можешь заставить меня молчать, но никто не в силах стереть знаки судьбы, которыми ты отмечен.

- Хорошо, хорошо, но ты все равно молчи, - с дрожью в голосе прошептал Клавдий. - Я ничего не знаю и не хочу знать! Мне ничего не нужно. Я хочу спокойно прожить свою жизнь.

Локуста отпустила руку бледного, трясущегося супруга Мессалины и пристально посмотрела на него. Этот человек, расстроенный и едва ли не озлобленный тем, что у любого другого вызвало бы чувство гордости, тщеславия или, по крайней мере, удивления, был ей любопытен.

- Как? Ты презираешь самые высшие почести, какие только доступны смертным? - воскликнула колдунья, которая пыталась понять, не разыгрывает ли ее Клавдий, и не могла поверить в то, что он не притворяется перед ней.

- Да, да, да! - в порыве отчаяния несколько раз повторил брат Германика. - Я презираю власть. Мне нужны домашняя тишина, моя библиотека и моя Мессалина, а больше мне ничего не нужно!

Он неожиданно вскочил на ноги, чуть ли не кубарем скатился с помоста и, умоляя Локусту никому не говорить о ее предсказании, а еще лучше забыть его и никогда больше не вспоминать, попятился к дверям. По пути он сорвал с пояса кошелек и, бросив его на черный стол, выбежал из лаборатории.

Колдунья последовала за ним, но вскоре вернулась в сопровождении Авла Вителия, который сразу снял с плеч широкий темно-лиловый плащ и бросил его на софу.

- Ну? - спросил Авл Вителий, - ты готова посмотреть мою ладонь, как обещала несколько дней назад на играх в Большом цирке?

- Сегодня ты уже приходил ко мне. Скажи, почтенный Вителий, ты очень хочешь знать, что с тобой случится в далеком будущем?

- Да ты же сама внушила мне это желание, когда я пришел в цирк и сел возле тебя.

- Только не возле меня, а возле моей прекрасной соседки Ливии Орестиллы…

- …и, взглянув на мое лицо, ты сказала, что я не рожден для заурядных дел. Что мне предстоят либо самые высокие, либо самые низкие поступки.

- А может быть, те и другие одновременно.

- Пусть даже так. Но разве наша вина, что нам суждено делать больше зла, чем добра? И что такое зло? Что такое добро? Где кончается одно и начинается другое? Скажи, плохо ли, что мы, никем не спрошенные, хотим того или нет, брошены в этот мир и желаем жить, а кроме того, быть радостными, счастливыми и богатыми? Скажи, если в мире есть волки и есть ягнята, то разве странно, что одним людям суждено всю жизнь дрожать, а другим - быть смелыми и решительными? Я знаю только одно зло - то, которое причиняют мне. И только одно добро - то, что доставляет мне удовольствие.

- Эта философия, Авл, не столь убедительна, сколь удобна в наше время.

- Ни один человек не может не быть человеком своего времени. Если я преклоняюсь перед Манлием Курием и Фабрицием Луцином, чья доблесть была прославлена в век добродетели и достоинства, то в Сократе или в Гае Гракхе, выставлявших напоказ свое совершенство и хваставшихся им, я вижу только неисправимую порочность их эпохи.

Локуста проницательным долгим взглядом посмотрела на своего собеседника. От человека, хорошо знавшего ее, едва ли укрылась бы чуть заметная усмешка, промелькнувшая в уголках ее рта. Однако Авлу показалось, что колдунья в душе была согласна с его словами.

- Ну, как? Хочешь ты или нет составить гороскоп по этой руке? - спросил юноша, протягивая Локусте раскрытую ладонь.

- Не торопись, достойный Вителий. Сначала мне нужно кое-что узнать от тебя.

- Спрашивай, если это так необходимо, и ты получишь любые сведения впридачу к десяти викториалам [294], которые приготовлены для тебя вот в этом кошельке.

- Что случилось с Тиберием Гемеллом?

- То, что случается со всеми смертными, когда приходит их последний час. Он мертв.

- Он убит по приказу императора?

- Ну… Точнее сказать, он убит по воле императора, который слишком уважает кровь дома Юлиев, чтобы оставить жить отпрыска палача Тиберия.

- Когда он убит?

- Только что. Часа два назад. Божественный Гай еще в полдень отдал приказ одному преторианскому трибуну и велел исполнить это поручение немедленно. Но безмозглый Тиберий шлялся по городу с компанией молодежи, над которой он, по благосклонности Цезаря, был назначен прицепсом. Только в шестом часу, когда он, наконец, вернулся домой, приказ был приведен в исполнение.

- Какая жестокость! - прошептала Локуста.

- Ого! Что я слышу! Верно, тебе уже надоело предсказывать счастливое будущее каждому встречному? Учти, стоит только божественному Гаю узнать об этих словах, и я без всякий хиромантии смогу предречь тебе немедленную и страшную смерть.

Авл Вителий немного помолчал, а потом продолжал прежним беззаботным тоном:

- Ладно, только выбрось из головы намерение порицать указы или поступки самого справедливого, мудрого и предусмотрительного божественного Гая! Если угодно, вини во всем этого старого дуралея, которого чернь называет Зевсом! А божественного Цезаря оставь в покое.

- Хорошо, я так и поступлю, - погрустнев, согласилась Локуста.

- К тому же этот парень умер легкой смертью: в одно мгновенье, без жалоб, без агонии. У него уже не было головы, а пульс еще был ровный.

Недолго подумав о чем-то своем, Авл Вителий снова протянул колдунье правую руку и повторил вопрос:

- Итак? Ты будешь предсказывать мне будущее?

- Иди за мной, - ответила колдунья и стала подниматься по ступеням к столу, на котором горел светильник.

Усевшись в кресло, она минут пять внимательно изучала ладонь Вителия. Все это время в комнате стояла тишина, не нарушаемая ни единым звуком.

- Ты не лишен самых тяжких пороков… - наконец начала говорить колдунья.

- Я знал, что ты это скажешь. Но тут возможны и другие толкования: то, что ты называешь пороком, для меня может быть добродетелью, и наоборот…

- …и все-таки здесь написано, что тебе предстоит владеть империей.

Авл Вителий подскочил от неожиданности. Краска бросилась ему в лицо, он схватил обе руки колдуньи и растерянно спросил:

- Что?… Что ты сказала?

- Разве ты не слышал? - невозмутимо произнесла Локуста. - Я сказала, что тебе суждено быть императором.

Вителий пошатнулся и еще крепче сжал руку женщины. Его лицо вдруг смертельно побледнело. В комнате вновь воцарилась тишина. Темно-каштановые зрачки Авл а Вителия медленно скользили от одного предмета к другому, не задерживаясь на них, словно сын Луция ничего не видел перед собой.

- Ты не лжешь? - через некоторое время обратился он к гадалке. - Ты не ошибаешься? Это действительно так?

- Да, это так. Я не лгу и не ошибаюсь. Я не могу прочитать сейчас ничего, кроме того, что написано здесь.

Вителий порывисто припал губами к рукам колдуньи и стал горячо целовать их. Потом бросился ей в ноги и, обхватив колени, стал покрывать поцелуями края ее одежды.

- Какая честь! Как я люблю тебя! Я твой слуга во веки веков. О мудрейшая из женщин! О могущественнейшая!

- Ну, ну, поднимайся. Благодари или проклинай не меня, а судьбу, которой так угодно. Это ею написано, что ты станешь императором, и то, что властвовать ты будешь недолго, не доживешь до старости, вместе с империей ты лишишься жизни, и смерть твоя будет страшной.

С этими словами Локуста с жалостью взглянула на юношу, который, поднявшись на ноги, выпалил на одном дыхании:

- Какая разница? Не все ли равно, от чего умереть: старости, подагры, меча или яда? Быть императором, хоть на один год - вот что важно!

Он оторвал от пояса кармазиновый кошелек с десятью викториалами и, прибавив к нему дорогой перстень, снятый им с указательного пальца левой руки, протянул колдунье:

- Возьми, почтенная Локуста! Возьми и знай, что у тебя теперь есть самый преданный друг, готовый служить тебе всю жизнь.

Спустившись по лестнице, он взял с софы свой плащ, накинул его на плечи и направился к выходу. Уже взявшись за ручку двери, он задержался и медленно произнес:

- А… это пророчество, которое я только что слышал? Ты о нем никому не расскажешь?

- Разве я рассказала тебе, о чем говорила с теми, кто приходил до тебя? Открыла ли я тебе хоть один секрет из тех, что мне доверяют матроны, патриции и горожане, а ведь за десять лет, что я в Риме, их набралось не меньше шестидесяти тысяч!

Произнося эти слова, колдунья бросила кошелек к тем, что уже лежали на столе, и надела на указательный палец правой руки кольцо, подаренное юношей. Получив ответ на все свои сомнения, Авл Вителий еще раз поблагодарил хозяйку дома и, сияя от счастья, вместе с ней покинул лабораторию.

Тит Флавий Веспасиан еще находился во власти чувств и мыслей, вызванных столь стремительной сменой неожиданных для него событий, когда почувствовал, что кто-то взял его за руку. Вздрогнув, он спросил не своим голосом:

- Кто это?

- Это я, знаменитый эдил, твоя верная Локуста.

И после непродолжительной паузы тот же голос добавил:

- Ну как, пойдешь со мной? Не боишься?

Не оказывая никакого сопротивления, Веспасиан позволил повести себя по темному коридору, а потом ответил на ходу:

- Не отрицаю, ты мудрая женщина. Но, по-моему, у тебя получается слишком много императоров!

- Так ты думаешь, что я обманула Гальбу, Клавдия и Вителия? Что ж, сегодня я никак не отвечу на твою насмешку. Но придет время, когда меня уже не будет, а ты еще будешь жив - и вот тогда ты сам увидишь, как одно за другим сбудутся все мои предсказания.

В эту минуту они вошли в лабораторию, где колдунья принимала своих гостей. Последнему из них было любопытно увидеть вблизи шкафы с пузырьками и фиалами, анатомические модели из воска, алхимические приспособления и хирургические инструменты, которые он видел сквозь отверстие в пологе. Уже без прежней усмешки, но все еще иронически покачивая головой, эдил разглядывал просторную залу. Вдруг он замер и, словно в добавление к каким-то своим мыслям, тихо сказал Локусте:

- То, что я здесь видел и слышал, конечно, производит большое впечатление. И все-таки, искренне веря в то, что ты действительно постигла многие тайны своего ремесла, я никак не могу избавиться от некоторых сомнений - в принципах его. Честно говоря, я не могу понять, почему оно не может обойтись без всей этой подозрительной мишуры.

- Какой мишуры? О чем ты?

- Зачем тебе все эти шарлатанские побрякушки, расставленные где попало? Я не видел, чтобы ты ими пользовалась или даже просто брала в руки.

- Знаешь, если у тебя хватит терпения зайти к другим гадалкам, которых в городе развелось великое множество, ты сможешь убедиться в простоте и даже скромности моего кабинета. А то немногое, что кажется тебе в этой комнате пустой мишурой, зародилось очень давно, когда люди, кстати, имели гораздо меньше представления об излишествах, но зато лучше были знакомы с тайными силами природы. Откуда же тебе сегодня знать истинное предназначение этих предметов? Может быть, они служат совсем не тому, о чем ты думаешь!

Веспасиан молча склонил голову, а потом, не поднимая ее, потеребил правом рукой подбородок и чуть слышно пробормотал:

- Пожалуй, нетрудно рассеять сомнения у любого человека, если предсказывать каждому, что он станет императором!

- Каждому?! - удивленно переспросила Локуста. - До чего же ты несправедлив ко мне! Да за десять лет, проведенных мною в Риме, я дала подобное пророчество только однажды Гаю Цезарю, который три года назад просил составить гороскоп по его руке!

Колдунья в волнении схватила правую руку Веспасиана и, притянув его к себе, продолжила вполголоса:

- Я ему предсказала, что он будет императором, потому что так было написано на его ладони, но, зная жестокость его души, я не стала говорить о других знаках, которые ясно видела в линиях.

- Какие это были знаки? - заинтересовавшись, быстро спросил Веспасиан.

- Что он будет властвовать не больше четырех лет, что умрет молодым и насильственной смертью, - едва шевеля губами, проговорила колдунья на ухо эдилу.

Потом она неожиданно отстранилась от него и добавила уже другим тоном:

- И ты это увидишь.

Веспасиан погрузился в раздумье. Локуста продолжала:

- И еще совсем недавно, месяц назад, я предрекала империю мальчику, которого ко мне привела его мать, Альба Теренция. Это был Марк Сальвий Отон, сын консул ария Луция Сальвия Отона: я сказала, что он будет править недолго и умрет насильственной смертью, так и не достигнув расцвета лет.

- Неужели сын Луция Сальвия Отона тоже будет императором? - спросил эдил, по-прежнему продолжая размышлять о чем-то.

- А сегодня случаю было угодно, чтобы ко мне пришли сразу трое из тех, кому суждена верховнаявласть. Но разве я виновата, что по воле рока она предстоит и Клавдию, и Гальбе, и Вителию? Или в том, что все эти люди пришли именно сегодня, когда ты стал свидетелем всего происходившего здесь? Спроси всех сенаторов, консулариев и патрициев, которые побывали в этой комнате, и ни один из них не скажет, что слышал от меня что-либо подобное.

Бледный и неподвижный, Веспасиан молча смотрел себе под ноги. Если бы не дыхание, то его можно было бы принять за восковую статую. Локуста поднялась по ступенькам к столу, на котором оставила браслет, подаренный Юлией Силланой, надела его на правое запястье и, взяв в руки светильник, спустилась к Веспасиану.

- Ну, благородный эдил, на улице уже ночь, доволен ли ты увиденным? Сегодня больше никто не придет. Хочешь поужинать со мной?

Веспасиан еще немного постоял в задумчивости, потом неожиданно резко поднял голову и с видом решившегося на нечто важное человека обратился к колдунье:

- Может быть, ты составишь гороскоп по моей руке?

Он протянул ей правую ладонь.

- С удовольствием! - ответила колдунья. - Только тебе придется посветить мне.

Веспасиан взял светильник левой рукой и поднял его так, чтобы свет падал на его правую ладонь. Осторожно придерживая ее, женщина указательным пальцем своей правой руки медленно провела по всем линиям его ладони. Все это время в лаборатории стояла абсолютная тишина. Веспасиан испытующе смотрел на лоб ворожеи, которая была полностью погружена в изучение таинственных линий. Наконец колдунья подняла голову и посмотрела на эдила своим долгим, как бы фосфоресцирующим взглядом. На ее губах блуждала загадочная улыбка.

- Странно! - пробормотала она.

Взяв из рук Веспасиана светильник, поставила его на пол и добавила:

- Хватит. Я увидела достаточно.

- Ну? - нетерпеливо спросил Веспасиан, лоб которого покрылся легкой испариной.

- Если я скажу тебе то, что прочитала по твоей руке, то ты мне не поверишь.

- Говори, говори, что ты там прочитала? - весь дрожа, настаивал внук государственного преступника, не отводивший умоляющего взгляда от хозяйки дома.

- Ты мне скажешь, что отсюда выходят только будущие императоры.

- Что? Так и я тоже? - воскликнул Тит Флавий.

Он, казалось, был уже готов разозлиться, но вдруг осекся и произнес уже другим тоном:

- Мне это уже было предсказано!

- Твое правление будет долгим и счастливым… - начала Локуста, но тут же запнулась и спросила: - Уже предсказано? Когда? Кем?

- Три года назад я отдыхал дома в Фалакрине, недалеко от Рьети. Однажды, когда я там обедал, вдруг во двор вбежала собака, державшая в зубах человеческую руку, которую положила к моим ногам.

- Это знак того, что люди вручат тебе власть над ними и всегда будут преданы своему повелителю! - воскликнула Локуста.

- Знаешь, точно так же истолковала это знамение одна гадалка, которую я позже встретил в Фалакрине. А десять месяцев спустя там же произошел другой удивительный случай. Вол, спокойно отдыхавший на поляне, вдруг ни с того, ни с сего пришел в бешенство, сломал ярмо и ворвался в триклиний, где растоптал всех моих слуг, а потом, словно пораженный чем-то, присмирел и, повалившись на землю, положил свою голову у моих ног.

- Кровавые мятежи и гражданские беспорядки омрачат твое правление, но судьбе будет угодно сохранить тебя и твою империю.

- То же самое мне сказал знаменитый астролог Трасил!

- Так начертано на твоей ладони. Ты станешь императором не скоро, но будешь им долго, а умрешь в глубокой старости естественной смертью.

В глазах Веспасиана на одно мгновение зажглись огоньки тщеславия, но только на одно мгновение. Выдержка и воля помогли ему быстро справиться с собой и уже спокойно посмотреть на Локусту, которая продолжала говорить:

- А ведь я не знала всех этих обстоятельств. Значит, теперь ты удостоверился в правдивости моих пророчеств.

- Ты, - улыбнулся Веспасиан, - самая мудрая, самая проницательная из женщин! Я тебе благодарен, и завтра же ты получишь первое доказательство моей признательности.

- Твоя благосклонность будет моей самой желанной наградой, - ответила прорицательница, пожимая протянутую руку эдила.

Выйдя на улицу, Тит Флавий Веспасиан удивленно посмотрел на звезды, ярко сиявшие в бездонном ночном небе. Было холодно.


ГЛАВА VII


Из Байи в Поццуоли - С богами не шутят!

Ранним утром майских ид (15 мая) 791 года яркое весеннее солнце озарило живописное побережье, простирающееся от Мизенского холма до горы Низида. В прозрачной небесной синеве не было ни облачка; свежий ветерок раздувал над морской гладью смешанный запах цветущих миндаля, олив, олеандров, персиков, абрикосов, айвы и других деревьев, вызванных к новой жизни вместе с неприхотливой ратью диких кустарников, цветов и трав.

Окружающие холмы с их бескрайними виноградниками, яблоневыми, сливовыми и оливковыми садами, между которыми белели роскошные мраморные дворцы, изящные виллы и опрятные домики крестьян, были заполнены звуками проснувшейся природы. Всюду щебетали птицы; приютившие их дриады тихо шелестели своими густыми кронами. Порой откуда-то издалека доносились то лошадиное ржание, то мычанье волов, то блеяние коз и овец. Иногда слышалось позвякивание колокольчиков и песня пастуха, гнавшего свое стадо на пастбище.

Природа праздновала пробуждение после долгой зимней спячки. Стояла пора, когда распускаются самые дивные цветы, источая свои нежные ароматы, когда соловьи заводят восхитительно звонкие трели, когда все новые и новые ростки, наливаясь соком, пробиваются к теплу и свету. Особенно прекрасны были ранние зори: в это время душистый ковер, покрывающий землю буйными зарослями маргариток, дрока, фиалок и жасмина, так ярко блистал каплями росы, так неудержимо расправлялся вширь, и ввысь, что казалось, будто сама смерть отступила перед этим бурным натиском новой, еще пробуждающейся жизни.

По залитой солнцем консульской дороге Кампана [295], ведущей из Синуэссы на юг, уже давно двигались огромные толпы пеших, конных, едущих на квадригах, на двуколках, в носилках, в повозках и просто в телегах, дружно огибавших Мезенский холм и сворачивавших к Байи. К этой нескончаемой веренице присоединились богатые экипажи, прибывшие по Аппиевой дороге [296] из Рима, и вместе с ними следовали дальше. Их пассажиры оглашали окрестности радостными криками и громким смехом. Почти все они имели при себе корзины и плетеные кошелки с провизией, с кувшинами и цикубами вина, к которым они то и дело прикладывались. Все путники были одеты в лучшие наряды, все были веселы и жизнерадостны.

Со своей стороны, Байи, пестревшие вывешенными на всеобщее обозрение коврами, яркими флагами и знаменами, выглядели не менее празднично. Все главные улицы этого старого города были украшены гирляндами цветов. Мраморные арки увиты миртом и розмарином. Повсюду красовались широкие полотнища с надписями, прославлявшими императора Гая Цезаря Августа. Почти на всех окнах были выставлены горшки с цветами или висели большие зеленые венки.

Неподалеку от гавани императорские архитекторы возвели прочные столбы, точь-в-точь такие же, какие были построены на противоположном берегу, в Поццуоли. Между теми и другими столбами протянулся мост необычайной длины и ширины, соединивший Байи с Путеоланским молом. На протяжении трех миль и шестисот шагов почти вплотную друг к другу были поставлены четырехъярусные галеры, триремы [297] и баржи всевозможных размеров, на которых покоился настил из еловых бревен. На бревнах лежал толстый слой земли, придававший упругость насыпанному сверху кремнию и травертину. Справа и слева на всем протяжении моста были сооружены деревянные поручни для безопасности тех, кто должен был ходить по нему. Через каждые пятьдесят шагов были развешаны многоцветные вымпелы. На равном удалении от обоих берегов располагалась просторная площадка с возвышавшимся над ней великолепным павильоном. Итак, Калигула осуществил свою давнюю мечту, на воплощение которой потратил половину сокровищ, накопленных его алчным и жестоким предшественником ценой преступлений.

На берегу залива собралось не меньше тридцати тысяч зрителей. Навесы, палатки, беседки и прочие временные постройки образовали сплошную пеструю цепь. На солнце переливались красочные наряды тех, кто пришел посмотреть на грандиозное зрелище. Множество людей наблюдало за происходящим, сидя в небольших суденышках, покачивавшихся на волнах Тирренского моря. Толпа сгрудилась вокруг пышного кортежа, готовившегося переправиться через мост.

Между окончанием второго и началом третьего часа (то есть между 8 и 9 часами до полудня) в гавани Байи появился император, восседавший на прекрасном по кличке Инцитат. Он не спеша направился к мосту, чтобы, проскакав по нему через залив между Байи и Поццуоли, исполнить предсказание Трасила.

На Инцитате была золотая сбруя, украшенная крупными драгоценными камнями, и богатая попона из александрийского шелка, расшитая серебром и золотом. Небрежно держа поводья, наследник Тиберия горделиво посматривал по сторонам.

Сам он очень похудел со времени вступления на престол. Его лицо, более бледное, чем год назад, теперь обрамляла короткая круглая бородка, которая в этот день была присыпана золотым порошком и казалась светлее, чем была на самом деле. Во взгляде императора, хмурого, как никогда прежде, порой мелькал тщательно скрываемый страх.

Калигула был облачен в доспехи, согласно преданию, принадлежавшие Александру Македонскому, изумительная тонкость их отделки не позволяла сомневаться в достоверности этих исторических сведений. Поверх доспехов на нем была накинута золототканная императорская мантия, усыпанная рубинами и топазами. На голове Цезаря сверкал золотой шлем, увенчанный короной из дубовых листьев. Правой рукой он сжимал длинный меч, а левым локтем придерживал маленький круглый щит, висевший у него за спиной. Рядом с ним гарцевал отличный арабский скакун белой масти, которым правила сестра императора. Дочь Германика была в ослепительно белой тунике, расцвеченной узором из сапфиров и изумрудов. Плечи Друзиллы укрывала хламида из тончайшего шелка, одетая на греческий манер. Чудесная диадема сияла на копне ее пепельных волос.

За ними следовали повозки с Агриппиной, Ливиллой, Домицией, Мессалиной, Орестиллой, Паолиной, Силланой, Цезонией и другими знатными и прекрасными матронами, которых сопровождала кавалькада консулариев, сенаторов, патрициев и римских всадников. Замыкали шествие четыре когорты преторианской гвардии и ряды легионеров, выстроенных в безукоризненном боевом порядке.

По знаку императора весь этот великолепный кортеж тронулся в путь и, предшествуемый отрядом музыкантов, заигравших триумфальный марш, ступил на мост. Звуки торжественной мелодии тотчас подхватили все остальные трубачи и флейтисты, которые на равном расстоянии друг от друга были расставлены по всему берегу; восторженные приветствия огласили воздух над заливом.

Чуть отпустив поводья, Калигула позволил Инцитату, почувствовавшему радость своего хозяина, слегка пританцовывать. Лоб императора разгладился. Впервые за последние месяцы морщины исчезли с его лица. Удовлетворение, которое он испытывал, глядя на воплощение своей мечты, слыша одобрительные крики многих тысяч собравшихся людей и заглушавшие их звуки торжественной музыки, привело Цезаря в состояние блаженства. Процессия отдалилась от берега шагов на пятьсот, когда Друзилла, поглощенная созерцанием гор, дворцов, садов и виноградников, постепенно открывавшихся ей с моря, неожиданно воскликнула:

- Смотри, Гай, какой чудесный вид!

- Впечатляющее зрелище, - согласился Калигула.

- Боги благоволят к тебе, потому что…

- Горе им, если они не будут делать этого! - резко перебил ее император.

- …потому что, - продолжала Друзилла, словно не слышавшая слов брата, - этот замечательный весенний день как нельзя лучше подходит для праздника, который ты устроил.

- О да, моя обожаемая Друзилла! За двадцать пять лет жизни я еще не видел такой чудесной весны и такого прекрасного дня!

- Это изобилие красок, эти неудержимые силы природы - они как будто хотят доказать, насколько прекрасна жизнь, насколько она могущественней, чем мрачная, бесцветная тишина смерти, которую только что победила эта проснувшаяся земля!

- О да, жизнь прекрасна! - снова согласился Гай Цезарь.

- Жизнь прекрасна… А смерть страшна! - печально произнесла Друзилла. - Когда я думаю о том, что однажды умру и больше никогда не увижу этих очаровательных цветов, этого удивительного берега и чудесного моря, что для меня не будет существовать ни музыки, ни запахов, ни света, ничего… О, я чувствую, как мурашки пробегают у меня по спине, словно я прикоснулась к холодной погребальной урне.

Но Калигула не дал ей договорить. Внезапно к нему вернулось его обычное плохое настроение, и он раздраженно воскликнул:

- Опять ты изводишь меня! Точно не можешь найти какой-нибудь менее печальной темы для разговора!

- Прости меня, Гай. Это потому, что у меня есть печальное предчувствие беды.

- Боги запрещают нам траурные предчувствия! - отрезал Калигула, нетерпеливо перебив сестру. Приблизив к ней своего коня, он добавил более спокойным тоном:

- Ну, пожалуйста, не превращай в траурную церемонию этот замечательный триумфальный парад!

- Ты прав! Прости меня, Гай, - пробормотала Друзилла, стараясь улыбнуться.

Отвлечь ее от мрачных мыслей было непросто. Только употребив все самые нежные и ласковые слова, а также обращая внимание сестры то на одно, то на другое величественное зрелище, Гаю в конце концов удалось возвратить ей прежнюю веселость.

Торжественное шествие продолжалось не меньше часа, прежде чем музыканты, маршировавшие впереди, ступили на берег Поццуоли. Появление императора там было встречено бурными приветствиями бесчисленных толп народа. Децимвиры [298] и декурионы [299] муниципия [300] преподнесли ему гирлянды цветов и бронзовую корону, сделанную под золотую. Калигула немногословно поблагодарил горожан за их подарки и приказал авангарду кортежа следовать на огромную императорскую виллу, тянувшуюся от Поццуоли до озера в Аверно, ту самую, которая девяносто лет назад принадлежала великому оратору и философу Марку Туллию Цицерону, а позже, уже во времена Августа и Тиберия, обновлена и обустроена всем, что могло удовлетворить человеческую прихоть. По распоряжению императора, на ней заранее были накрыты столы и приготовлены места для отдыха его многочисленной свиты.

Процессия снова тронулась в путь и вскоре достигла роскошной виллы, где матрон и самых знатных гостей ожидали несколько просторных триклиниев, в каждом из которых стояли по три обеденных стола с девятью ложами. Таким образом, на один зал приходилось по двадцать семь человек. Однако обед начался не сразу: Калигула был вынужден принять магистратов [301] Поццуоли, желавших представить ему одного очень старого патриция: при Тиберии тот находился в двенадцатилетнем изгнании и вернулся на родину только со вступлением на престол Гая Цезаря, помиловавшего тех, кого преследовал его предшественник-тиран. Плача и целуя руки своего спасителя, несчастный старик рассказывал о благополучном завершении долгих скитаний, когда император неожиданно прервал его, спросив:

- А что ты делал тогда, в изгнании?

- Все это время я молил богов, - ответил старик, - послать смерть Тиберию и отдать верховную власть тебе.

- О Зевс Громовержец! - вдруг, нахмурившись, грозно воскликнул Калигула.

От этого крика все вздрогнули: и оба консула Аквилий Юлиан и Ноний Аспренат, и префект претория Руф Криспин, и городские сановники - хотя никто, включая старика, не понимал причин императорского гнева.

- Так ты молил ускорить смерть Тиберия? - допытывался Гай Цезарь у бывшего изгнанника, чувствовавшего, как земля уходит у него из-под ног.

- И значит, то же самое делают все, - еще больше распаляясь, прокричал Цезарь, - кого прогнал я? Они дают обеты за мою смерть, надеясь на милость моего наследника!

Наступила короткая пауза. Налитые кровью глаза Калигулы пылали яростью.

- Криспин! - властно проговорил он, повернувшись к префекту претория. - Срочно снарядить гонцов во все места изгнаний и ссылок! Каждому вручить приказ о том, чтобы немедленно лишить жизни всех, кто там находится меньше года. Всех, без единого исключения!

И, когда Криспин заверил, что воля императора будет исполнена, он добавил:

- Чтобы эти бездельники не помышляли о моей смерти!

Глубокая тишина воцарилась в таблии, но ни один из присутствовавших не показал даже доли охватившего его смятения.

- Может быть, я не прав? - наконец выкрикнул Калигула, не выдержавший этого всеобщего безмолвия.

- Прав!

- Совершенно прав!

- Без сомнения!

Одобрительные возгласы нарушили напряженное молчание.

- Мы не только одобряем, но и благодарим тебя от имени всего римского народа, - прибавил Луций Кассий Херея, - за то, что, защищая свою драгоценную жизнь, ты заботишься о благе Республики, которая прежде всего нуждается в сохранении своей главы.

- Вот прекрасные слова, - успокоившись, произнес тиран и благосклонно взглянул на придворного.

Распрощавшись с магистратами Поццуоли и со стариком-изгнанником, не перестававшим превозносить его мудрое решение уничтожить всех высланных за границу, он направился в свой отдельный триклиний, где собрались избранные гости вместе с его тремя сестрами - с Домицией, Мессалиной, Юлией Силлана. Здесь были Клавдий, Нонций, Юлиан, Веспасиан, Авл Вителий, Фабий Персик, Марк Мнестер, Калисто, Апеллий, Криспин и Луций Херея.

За обедом начался разговор о необходимости защищать жизнь императора, о его прошлогодней болезни и всеобщей радости, объединившей всех римлян, когда он поправился. И кто больше всех хвастался многочисленными жертвами, принесенными богам до и после его выздоровления, так это Клавдий, который мог бы еще долго распространяться о собственных заслугах перед Республикой, если бы Калигула, сидевший рядом с Друзиллой, распоряжавшейся за столом, неожиданно не воскликнул:

- Кстати! Почему я не вижу здесь Атания Секондо из всаднического сословия и нашего богатого плебея Публия Афрания Потита?

- Атания Секондо я видел вчера. Он должен был сопровождать шествие, - задумчиво протянул Авл Вителий. - Сейчас он, наверное, здесь в Поццуоли.

- А Потита я видел, когда мы проезжали по мосту. Он стоял в лодке и размахивал флагом, - добавил Луций Кассий Херея.

- Разыщите обоих. Я желаю их видеть не позднее завтрашнего утра.

Авл Вителий и Луций Кассий понимающе переглянулись и дружно закивали головами.

- Будет исполнено.

- Мы их найдем, божественный.

Они тотчас поднялись со своих лож, намереваясь, очевидно, немедленно приступить к выполнению приказа. Император тоже вышел из-за стола. Он торопился осмотреть главные монументы Поццуоли, пока в амфитеатре не начались забеги колесниц, назначенные в его честь. Предшествуемый полукогортой преторианцев и сопровождаемый плотной толпой дам, патрициев и всадников, съехавшихся не только из Рима, но и из Мизены, Наполи, Кумы, Помпеи, Геркуланума, Байи и других окрестных городов, он пешком отправился в великолепный храм, выстроенный в коринфском ордере [302] и посвященный Зевсу и Августу. Диумвиры поццуольского муниципия, польщенные, а еще больше напуганные вниманием их всесильного гостя, стали рассказывать ему о самых примечательных статуях и об истории храма.

- Сначала он был посвящен Зевсу Верховному.

- Это мой кузен, - перебив старшего децимвира, небрежно бросил Калигула.

- Твой… кто? - изумленно переспросил диумвир, но, опомнившись, быстро исправил свою ошибку.

- Ах да! Разумеется, Зевсу, твоему кузену, а потом он был посвящен твоему прославленному предку Августу.

- Так уже и прославленному, - раздраженно вновь перебил его Калигула. - Это ли настоящая слава? Это ли настоящее величие?

На сей раз децимвир замешкался с ответом, не зная, что сказать. Он так и замер с открытым ртом, в глазах его застыло затравленное выражение. В голове у него был невообразимый хаос, в котором невозможно было разобраться. С одной стороны, бедняге казалось, что Цезарь мог говорить так, желая испытать его на верность Августу, своему предку - тогда соглашаться было опасно, с другой стороны, противоречить агрессивному самолюбию императора было еще опаснее, и наконец, прицепс мог иметь в виду недостаточность прославления знаменитого Октавиана неблагодарными поццуольцами. В этом случае нельзя было бы ни соглашаться, ни противоречить, а нужно было как-то изворачиваться. Несчастный не находил выхода из создавшегося положения и, чувствуя, как затягивается пауза, приходил в еще большее отчаяние. Холодный пот выступил у него на спине.

- По-твоему, я не прав? - нахмурившись, спросил Калигула.

- Не прав? - совсем растерявшись, переспросил злосчастный децимвир. - Как я могу сомневаться, божественный Цезарь, как я смею?

Больше он не мог вымолвить ни слова.

- Да, Августа сейчас превозносят. Но в чем его заслуга? Уже забыты обманы, преследования, проскрипции [303] и другие злодеяния, которые он совершил, чтобы получить верховную власть. Уже никто не вспоминает, как он был хитер, как водил за нос Ливию, этого Улисса в женском платье! Никто не упрекает его в старческом слабоволии, хотя в последние годы правления он позволил трусливой, коварной и алчной аристократии - этому вампиру, сосущему кровь бедных плебеев, заражающему все общество, - поднять голову настолько, что Тиберий, мой знаменитый, великий предшественник - вот кто был поистине велик! - вынужден был огнем и мечом исцелять государство. Нет, нет, дорогой децимвир! По-моему, Август пользуется незаслуженной славой. Он был всего лишь зазнавшимся шутом, которого окружали толпы глупцов и подхалимов.

В переполненном храме стояла гнетущая тишина. Помолчав, Калигула добавил:

- Мой вам совет, децимвиры: разбейте голову на этой статуе Августа и замените ее другой.

- Неужели они не догадываются, что им нужно сделать? - вдруг пробормотал либертин Калисто.

- Да, да, богоподобный Цезарь! Мы изваяем твою голову и поставим на это место! - подхватил децимвир с такой поспешностью, с какой утопающий хватается за соломинку.

- Благодарю тебя, мой верный Калисто. Спасибо, дорогой децимвир. Да… Я думаю, что мне не следует отказываться от божественных почестей. Если бы мои подданные вспомнили о том, как много я успел совершить всего за один год правления, если бы подумали о том, что я еще смогу сделать для Рима, для империи, для всего мира, то они еще месяц назад должны были построить для меня и алтари, и жертвенники! О неблагодарные, видно, ваши головы так же безмозглы, как кусок камня на этом истукане! Так пусть его судьба станет хорошим напоминанием любому, кто не видит моего превосходства над всеми смертными, даже над императорами!

И, наклонившись в Калисто, он двумя пальцами ущипнул его за щеку, а потом сказал:

- Я знал, как ты меня любишь, как ты проницателен, но я не подозревал, что среди ста тридцати миллионов моих подданных найдется хоть одна признательная душа! Я дарю тебе весь доход имперской казны в провинции Целесирия.

- Благодарю тебя, мой божественный повелитель, - проговорил Калисто, целуя руку Калигулы, - но я просто лучше других знаю твои достоинства и потому не прошу награды за свои слова.

- Я все же вижу, дорогой Калисто, и хотя ты не просишь, я даю!

- Они говорят о каких-то пустяках! - прошептал Авл Вителий на ухо Луцию Кассию. - Подумаешь, всего-то несколько миллионов сестерциев!

- И почему мне в голову не пришла та же идея, которую так ловко использовал этот отъявленный плут Калисто? - отозвался Луций и от досады прикусил нижнюю губу.

После посещения храма Зевса и Августа император осматривал храмы Юноны Устроительницы Браков, Нептуна и Дианы.

Покидая последний из них, Калигула задержался на мраморной лестнице и, повернувшись к консулам Аквилию Юлиану и Нонию Аспренату, произнес:

- Мне кажется, почтенные консулы, наступило подходящее время провозгласить в сенате решение об обезглавливании всех изваяний в храмах империи. Вернувшись в Рим, вы должны будете заставить это сборище вымогателей искупить их пороки и принять закон, обязывающий водружать мою голову на статуи бывших богов.

- Да будет так! - в один голос воскликнули оба консула.

- Еще я думаю, - продолжал прицепс, спускаясь по лестнице, - установить особый культ моей божественности.

- И правильно сделаешь!

- Какая мудрая мысль!

- Достойнейшее решение!

- Как ты благороден!

- Как ты великодушен!

Эти и похожие славословия не утихали все время, пока император, не обращавший никакого внимания на волнение своей свиты, шел в амфитеатр. Придя туда, он взошел на убранный пурпуром и золотом помост императорского подиума, а когда улеглись шумные аплодисменты, вызванные его появлением в цирке, произнес, обращаясь к Друзилле:

- Ну, любимая, теперь ты повеселишься.

И, дав децимвирам знак к началу бегов, он крикнул окружающим:

- У кого есть восковая дощечка и стило?

- У меня! У меня! - раздалось сразу несколько голосов, и к Калигуле тут же протянулись пять или шесть рук, предлагавших письменные принадлежности.

Повернувшись спиной к публике, он оглядел помост, на котором собрались сенаторы и консуляры, и стал что-то писать на дощечке. Вся свита с недоумением и страхом уставилась на стило и на странную улыбку, появившуюся на его губах.

Наконец он поднял голову и сказал:

- Все вы, конечно, знаете, с каким интересом я слежу за всеми бегами колесниц и квадриг. Знаете вы и то, что среди четырех групп, участвующих в заездах, зеленые всегда вызывают у меня наибольшее сочувствие. С другой стороны, мне известно, что вы неравнодушны к цирковым скачкам. Что ж, наверное, пришла пора возродить былую славу этих замечательных состязаний, которые на знаменитых Олимпийских играх давали возможность отличиться самым благородным греческим юношам. Разумеется, престиж наших забегом смогут поднять не безродные возничие, а только самые именитые граждане Рима, которым посчастливится выступать в соревнованиях. Почтенные сенаторы! Сегодня вам предстоит доказать, что лень и другие пороки еще не окончательно развратили вас. Итак, вы будете участвовать в этих забегах.

Казалось, еще немного - и раздадутся возражения: какой-то неодобрительный шорох, хотя и не более громкий, чем шуршание таракана, пополз по подиуму.

- Что?! - грозно блеснув глазами, крикнул Калигула.

Все затаили дыхание.

- Я сказал! - еще больше повысил тон император.

И после непродолжительной паузы добавил:

- Вот список сенаторов, которые выйдут на арену после первого заезда: Гай Меммий Регул, Луций Фульциний Тир, Луций Помпоний Секондо, Марк Фурий Камилл, Фаусто Корнелий Силла, Паоло Фабий Персик, Луций Сальвий Отон, Гней Ацерроний Прокул, Гай Порций Нигрин, Секст Пупиний Гальан, Гай Цестий Галл, Марк Сервилий Гемин, Луций Луциний Ларг, Марк Анний Минуциан, Тит Статилий Тавр, Тавр Статилий Корвин.

Все сенаторы, названные Цезарем, находились среди пятидесяти или шестидесяти избранных гостей, сидевших на пульвинарии. Но из всех них, бледневших или принужденно улыбавшихся при мысли о том, что их громкие имена будут чем-то вроде дополнительного развлечения для презираемой ими публики, из всех них, не представлявших более позорной участи, чем та, которая их ожидала, из всех них единственным человеком, - к счастью, не замеченным Калигулой, - возмущенно протестовавших против подобного глумления, был Марк Анний Минуциан. Только выразительный жест Веспасиана, сидевшего рядом с ним, удержал его от отчаянного и опрометчивого поступка. Первые двенадцать из этих сенаторов уже побывали консулами. Многие были преклонного возраста, некоторые страдали старческими заболеваниями. И несмотря на это, все они, кто молча потупившись, кто с наигранным удовольствием, поднялись на ноги, демонстрируя свою готовность исполнить волю тирана, который тем временем повернулся к децимвирам Пуццуоли и сказал:

- Проводите этих знатных особ в конюшни, оденьте их соответствующим образом, дайте лучших скакунов и квадриги. Они будут выходить на арену четыре раза, в каждом заходе по четыре человека. Затем победители будут состязаться между собой. Тот, кто выиграет все соревнования, получит от Гая Цезаря халцедоновую чашу стоимостью в шестьсот пятьдесят тысяч сестерциев.

Затем, обращаясь к шестнадцати патрициям, он добавил:

- А вы, уважаемые граждане, докажите свою верность императору.

И когда консуляры начали спускаться с подиума, Калигула произнес, обращаясь к децимвирам:

- Эй! Почтенные децимвиры, позаботьтесь о том, чтобы после окончания первого заезда глашатаи зазывали всех желающих посмотреть, как шестнадцать именитых сенаторов и консулариев будут править квадригами.

Сказав это, он целиком отдался созерцанию зрелища. Оживившись, стал громко подбадривать возницу Прассины [304]. Очень скоро он настолько вошел в азарт, что, перегнувшись через парапет, закричал во все горло:

- Ну, смелее! Давай! Давай! Цезарь с тобой!

Он отмахнулся от Друзиллы, которая упрекнула его в несдержанности, непристойной для императора, и воскликнул:

- Не болтай глупостей! Цезарю все пристойно! Цезарь выше всяких приличий!

К его немалому огорчению, зеленые проиграли, а победил возничий Альбаты.

- Ура! Да здравствуют белые!

«Да здравствует Альбата!», «Вива Альбата!» - закричали тысячи зрителей, поставивших на лошадь-победительницу, к которым присоединились те, кто заключил пари на Пурпурную или Турчанку и, проиграв его, хотели немного поддразнить императора.

Взбешенный таким явным неуважением к себе, он принялся проклинать горожан и угрожать им веревкой, называя их сборищем трусов, и подлецов, избегавших поединка с противником.

- Эй, вы, - наконец, рассвирепев, приказал он своему окружению, - уберите полог!

Луций Херея, Протоген и Авл Вителий поднялись и направились за слугами, которым предстояло поднять большой навес над цирком. Калигула нетерпеливо прикрикнул:

- Быстрее! Немедленно поднять этот занавес! Зрелище начинается!

Мрачный, как туча, он устроился между сестрами, приговаривая: - Сейчас вы у меня вспотеете! Сейчас вам будет жарко. Но не только от солнца, висельники несчастные!

И вдруг, ударив кулаком по барьеру, воскликнул:

- Ах! Ну почему у этого народа нет такой шеи, чтобы можно было перерубить ее одним ударом! [I]

Вскоре протрубили глашатаи, объявившие, что в следующем заезде квадригами будут править шестнадцать сенаторов и консулариев. Это неожиданное известие было встречено долгими и всеобщими аплодисментами.

- Хлопайте! Хлопайте, стадо вьючных мулов! Я мог бы вас всех высечь в кровь, всех, одного за другим! - сквозь зубы пробормотал Калигула.

В эту минуту пришли в движение деревянные блоки, смоченные водой, и на них стали медленно накручиваться канаты огромного тента, под которым тысячи людей скрывались от полуденного солнца. Цирк охватило смятение: раздались улюлюканье, свист и проклятия возмущенных зрителей [II].

Ожесточенно жуя несколько колосков, предложенных Ливией, Калигула процедил:

- Свистите, орите, бездельники. Все равно солнышко вас поджарит.

Мессалина, сидевшая дальше всех, у бокового ограждения императорского пульвинария, к которому она прислонилась спиной, не сводила своих томно сияющих глаз с Калисто, молодого и привлекательного либертина Калигулы. Сначала юноша старался не придавать значения ее красноречивому взгляду, слишком невероятным казалось ему предположение, что прекрасная жена Клавдия может снизойти до него. Однако, мало-помалу настойчивость очаровательной матроны тронула его пылкое сердце, и он исподволь стал отвечать ей столь же нежными и выразительными взглядами. Взгляды становились все более обещающими и уже сменились ласковыми улыбками, когда трубачи возвестили о начале нового заезда.

Предстоящее зрелище никого не оставило равнодушным. Раздражение императора и возбуждение публики улеглись, словно по сигналу трубы, и теперь все внимание присутствовавших в цирке сосредоточилось на воротах конюшни, где должны были появиться первые четыре повозки. После некоторой заминки из четырех раздельных загонов выехали четыре квадриги разного цвета.

На зеленой, запряженной четверкой рослых гнедых коней, находился Луций Лициний Ларг, самый молодой и искусный наездник среди шестнадцати несчастных участников представления. Одежда его была тоже зеленого цвета, кожаный капюшон, покрывавший голову, по обычаю возниц был обвязан венком из плюща. Белой квадригой, запряженной четырьмя испанскими скакунами черной масти, правил Паоло Фабий Персик. Его лицо почти сливалось по цвету с белой туникой, которую он кое-как напялил на себя. Затравленно озираясь, знаменитый ростовщик походил на индюка, угодившего в силки. Пурпурный цвет после розыгрыша достался сенатору Аннию Минуциану, яростно скрежетавшему зубами, но крепко сжимавшему в правой руке поводья белых сицилийских жеребцов. На квадриге венецианского, а иначе говоря, голубого цвета, показавшейся вслед за четверкой норовистых пегих кобыл, стоял старый сенатор Папиний Гальан, который, казалось, был больше всех обескуражен и напуган своей новой ролью.

Едва покинув загоны, разгоряченные скакуны стали бить копытами землю и рваться с места. И если Минуциан и Лициний крепко сжимали поводья своих коней, то возницы на квадригах Венета и Альбата сами не могли справиться с лошадьми, которых, помогая наездникам, держали под уздцы служители цирка. Наконец, четыре повозки выстроились перед белой стартовой лентой, прозвучал сигнал - и в тот же миг все шестнадцать скакунов, подгоняемые криком толпы, вихрем понеслись по арене.

Лишь ценой невероятных усилий Паоло Фабию Персику и Сексту Папинию Гальану удалось не выпасть из колесниц. С трудом держа равновесие и думая только о том, как сохранить собственную жизнь, они дали полную свободу лошадям, тогда как экипажи Прассины и Пурпурной мчались быстрым галопом, послушны воле возничих. Между возничими, однако, существовало серьезное различие: если Мину-циан, с хладнокровным бешенством сжимавший вожжи, был решителен и тверд, то Лициний Ларг не переставал нервно подстегивать коней, стремясь во что бы то ни стало выиграть состязание и вернуть расположение Калигулы.

Под громкий смех императора и всех зрителей, с улыбками наблюдавших за двумя шатавшимися из стороны в сторону сенаторами, Паоло Фабий Персик, доведенный в конце концов до отчаяния бешеным темпом этой гонки, вдруг выпустил вожжи из рук и повалился на колени, стараясь удержаться в квадриге. Но не успели четыре повозки закончить первый из предстоявших шести кругов, как его неуправляемая Альбата столкнулась с летевшей во весь опор Прассиной и опрокинулась, чуть не разлетевшись вдребезги от удара. Обезумевшие кони с удвоенной скоростью рванулись вперед, волоча за собой никем не подхваченные поводья, а на помощь сбитому и до полусмерти затоптанному Персику со всех ног бросились служители цирка.

Так случилось, что в вожжах, тащившихся по земле вслед за четверкой испанских коней Альбаты, на втором круге запутались пегие кобылы голубой квадриги, которая сразу опрокинулась и едва не накрыла собой сенатора Папиния Гальана, по счастливой случайности отделавшегося переломом ключицы и чудом избежавшего верной гибели под копытами разъяренных скакунов Прассины, готовой выйти на третий круг. Почти вровень с Прассиной неслась пурпурная квадрига Анния Минуциана. Вскоре служители цирка и стремянные половили восемь беспризорно бегавших лошадей с волочившимися за ними поводьями. Теперь только две повозки остались невредимы. Под громкие рукоплескания публики они уже пошли на четвертый круг, как вдруг Минуциан с невероятной силой дернул вожжи, круто повернув своих жеребцов, на полном скаку направил их прямо на стену подиума, мимо которого стремительно несся его экипаж. Через мгновение бедные животные насмерть разбились о мраморную стену. Но не успели они безжизненной грудой свалиться перед ней, как наездник, с ловкостью гимнаста сделавший сальто назад, уже стоял на обеих ногах на земляной арене цирка. Почти всем зрителям этот инцидент показался случайным, и в цирке раздались дружные аплодисменты возничему, не растерявшемуся в опасной ситуации.

Однако Калигула, смеявшийся, как сумасшедший, над трагическими неудачами Персика и Гальана, видел из пульвинария все подробности последней катастрофы. Приведенный в бешенство поступком кучера пурпурной квадриги, к действиям которого никто не мог придраться, он разразился проклятиями и самой отборной руганью в адрес своевольного сенатора.

Минуциан возвратился к загонам, и трубачи просигналили об окончании заезда. Квадригой-победительницей децимвиры объявили Прассину.

Вскоре музыканты, расставленные на ступенях амфитеатра, заиграли снова. В цирке опять послышались насмешки, ехидные замечания и громкий свист. Все последующие заезды, в ходе которых бледные, трясущиеся от страха консуларии выпускали поводья из непослушных рук, опрокидывали повозки, сталкивались друг с другом и падали под копыта лошадей, были непродолжительными. Порций Негрин и Цестий Галл ушли с пробитыми головами, Сервилий Гемин сломал руку, остальные отделались сотрясениями или ушибами.

В них без особых трудностей победителями стали Лициний Ларг возничий Прассины, Фульциний Тир, наездник Альбаты, Сальвий Отон, водитель Ванеты и Статилий Тавр, который в четвертом забеге выступал на Прассине. Таким образом, в скачках на первый приз участвовали четыре сенатора, и, к великой радости императора, у Прассины были двойные шансы на успех. На этот раз дело пошло лучше: квадриги мчались по арене, полностью подчиняясь воле ездоков, и к концу шестого круга - то ли по счастливому стечению обстоятельств, то ли по тайному уговору между четырьмя патрициями - Лицинию Ларгу удалось выйти вперед, обогнав Статилия Тавра. Победа зеленых доставила немалое удовольствие Калигуле и зрителям, шумно приветствовавшим Прассину, Лициния и Тавра. И, едва фанфары возвестили о завершении бегов, как Калигула, сияя, точно он был победителем этих соревнований, проговорил:

- Ну вот я и провел еще одну полезную реформу. Теперь вместо платных кучеров и безродных плебеев на скачках будут выступать патриции и сенаторы [III].

Так уже под вечер закончились игры, и через некоторое время Калигула вернулся на виллу, где был приготовлен роскошный пир для восемнадцати знатных дам, сорока двух избранных патрициев, двенадцати мимов и шутов, а также для Протогена, Апелла, Марка Мнестера, Авла Вителия, Луция Кассия, Калисто и Дария, сына парфянского царя, который находился при дворе Калигулы как почетный посланник мира, заключенного монархом и подписавшим его от имени императора проконсулом Сирии Луцием Вителием Непотом. В течение всего ужина, начавшегося в час контициния (десять после полудня) и продолжавшегося до середины галлициния (час ночи), в триклиниях стояло шумное веселье, порой переходившее за рамки приличия. К разгару застолья гости уже до упаду хохотали над непристойными песнями и разнузданными выходками актеров, делали соседям двусмысленные предложения и вообще позволяли себе то, что никогда не допустили бы в собственном доме. По столам кочевала огромная халцедоновая чаша с фалернским вином, в котором плавали розовые лепестки. В доме творилась полная неразбериха: все стремились перекричать друг друга, но никто никого не слышал и, казалось, не видел.

Клавдий мирно похрапывал прямо на мозаичном полу, где об него то и дело кто-нибудь спотыкался. Мессалина же не только не была пьяна, но и в отличие от остальных дам в течение всей оргии почти не притрагивалась к вину и сохраняла необычное для нее спокойствие, что заметил даже Калигула и чему еще больше удивился Марк Мнестер, которому уже несколько месяцев старалась понравиться Мессалина. Впрочем, актер не придал никакого значения ее нынешней холодности, приписав ее поведение странностям женского кокетства.

Что было на уме у Мессалины? Весь вечер она не сводила глаз с Калисто. Может быть, этой строгостью и даже неприступностью среди всеобщего разгула она хотела убедить юношу в лживости слухов о ее пороках и распущенности? Казалось, своим глубоким взглядом она предлагала любимцу императора сравнить ее с другими придворными дамами и удостовериться в том, что ее захватило не кратковременное сладострастное желание, а настоящее, благородное чувство. Конечно, Мессалину трудно было представить невинной скромницей. Но может быть, в глубине души именно такой она и была? Недаром, когда Калисто осмелился приблизиться к этой женщине, сидевшей в одиночестве и словно незамечавшей безумия, которое царило вокруг, она предложила ему занять свободное ложе возле себя и сказала, что в самом начале пира ее покинули Гней Домиций Энобарб и Луций Апроний Цезоний, ее соседи по застолью.

- И поэтому ты так печальна среди всеобщей вакханалии? - спросил Калисто.

- Это тебя удивляет, не правда ли? Скажи откровенно, Калисто, ты ждал чего-то иного? Да, я знаю, что говорят обо мне. Каждый мой жест и даже взгляд вызывает кривотолки и порицание. За те три года, что супружескими узами соединяют меня с Клавдием, я не сделала ни одного шага, который не был кем-нибудь прослежен и пересказан так, словно я ничем не отличаюсь от других римских матрон или даже хуже их всех. Но я и в самом деле ничуть на них не похожа!

- О да! ты лучше! И гораздо красивее!

- Ты мне льстишь, добрый Калисто. Но не говори так. Я не Гай Цезарь и не смогу вознаградить тебя доходом от какой-нибудь провинции.

- Ох! Если ты захочешь, то сможешь подарить мне во много раз больше, чем одну несчастную область, - дрожащим голосом произнес юноша.

- Во имя Геркулеса! - с неподдельным изумлением, которое граничило с подозрительностью, воскликнула матрона. - И где я найду тебе такую империю?

- Она в тебе самой! Если бы я смог вызвать в тебе хоть десятую долю того, что сам чувствую, я бы обладал самой великой империей - твоим сердцем, божественная Мессалина!

- Увы, Калисто, эта империя ужезавоевана.

- Неужели нельзя свергнуть с престола, - поникнув головой, проговорил Калисто, - того, кто захватил ее, даже не зная истинной цены своих владений?

- Ох, Калисто, Калисто! - грустно вздохнув, ответила Мессалина, - и ты тоже! Ты такой же, как все!

Калисто промолчал.

- Ты мне казался другим, - мягко продолжала супруга Клавдия. - Глядя в твои голубые глаза, такие чистые и нежные, я думала, что вижу зеркало своей души. Я представляла тебя иначе. Мне чудилось, что ты, просвещенный, как все греки, способен понять ту возвышенную, благородную взаимосвязь двух навеки разлученных душ, которую так поразительно описал ваш философ Платон.

- О да, когда я нахожусь возле тебя, когда слушаю чарующую музыку твоей речи, пронзающую мое бедное сердце, то понимаю, что такое родство двух душ, хотя не мог этого постигнуть в чересчур строгом учении Платона. Да, в твоих устах эта небесная гармония звучит гораздо яснее, чем в книгах великого афинца!

Трудно было сказать, чем вызван был такой эмоциональный порыв юноши: диалогами его знаменитого земляка, рассуждениями женщины на метафизические темы или красотой, пленившей его? Во всяком случае, он говорил искренне.

- Неужели мы, люди, - всего лишь соединение нервов, мускулов и крови? - продолжала Мессалина, старавшаяся говорить нежно и ласково. - Неужели нами движет то же самое, что и всеми остальными живыми существами? Точно мы звери, рыскающие по земле в поисках добычи и не способные распрямиться, чтобы, подняв голову, ощутить беспредельную высоту чистого голубого неба, увидеть лучезарный свет божественных светил? Неужели нами правят только животные инстинкты? И нам не дано слышать таинственный и древний зов, повелевающий преодолеть земную обыденность, этот кошмарный сон, от которого только один-единственный раз удается очнуться и вступить в неизведанные, божественные области бытия?

- Да! Да! Это чувство есть во мне, и оно крепнет от твоей божественной эманации, от созерцания твоей олимпийской красоты! - воскликнул молодой грек, воспламенившийся от слов Мессалины. - О, почему мне не дано обладать хотя бы половиной твоих душевных сокровищ!

Калисто умоляюще сложил руки. Глаза его, казалось, наполнились слезами, готовыми вот-вот брызнуть. В свете ярко горевших светильников весь его облик казался воплощением юной мужской красоты.

- Кто знает! - после некоторого молчания произнесла жена Клавдия. - Кто знает, Калисто! Может быть, ты убедил меня. Не скрою, моя душа притягивается к тебе.

- О! Боги позволят мне доказать неподдельность того чувства, которое я питаю к тебе! О моя божественная синьора! Я чувствую себя златокрылой бабочкой, летящей на свет твоих очей!

В суматохе никто не обращал внимания на двух влюбленных. Соскользнув с ложа, Калисто опустился на колени перед Мессалиной и припал губами к ее сандалиям. Потом поднял голову и прошептал еле слышно:

- Умереть у твоих ног! Умереть за тебя!

- Встань, прошу тебя! Встань, пока никто не увидел, - с возмущением, но скорее наигранным, чем искренним, воскликнула супруга Клавдия. Схватив ладонь либертина, она усадила его рядом с собой.

Лихорадочно целуя ее руки, он проговорил:

- Благодарю тебя, моя богиня! Моя синьора!

И оба замолчали. Посмотрев на либертина долгим, изучающим взглядом, Мессалина наконец сказала:

- И главное, молчание! Ничего не стоит выболтанное чувство, даже если о нем говорят самыми прекрасными словами: язык любви нельзя услышать, о ней можно узнать лишь по глазам. Взгляды даже красноречивее поцелуев, Калисто. Весь аромат любви настоян на таинственности.

- Ты права: ни звука, ни звука! Ты увидишь, я твой! Я твой раб! Когда ты поверишь в мою преданность и позволишь целовать подошвы твоих сандалий, то я буду счастлив, как в Элизиуме!

Калисто, которого Мессалина за десять часов обворожительных взглядов и за один час разговора настолько подчинила своим желаниям, что если бы сейчас она приказала либертину вскрыть себе вены, то он, не колеблясь, взял бы нож со стола и выполнил ее волю, был в состоянии экстаза.

Внезапный взрыв хохота, которым пирующие встретили выходку Марка Мнестера, с кубком в руке имитировавшего мимику и жесты Понтифика Максима, прервал уединение двух влюбленных. А часом позже в огромных триклиниях императорской виллы сонные слуги и рабы уже приводили в порядок перевернутые скамейки, убирали столы, заляпанные винными пятнами и заваленные дурно пахнущими объедками, опрокинутыми глиняными кувшинами и кусками пшеничных лепешек. Заодно, желая хозяевам подольше не просыпаться, они опорожнили полупустые кубки с фалернским и хио.

В третьем часу ночи (после 7 часов утра) император вместе со своей свитой отправился в храм Нептуна, чтобы посвятить ему жертвы в честь возведения моста, которое он считал своей великой победой. Затем он посетил храм Ненависти, где принес богам роскошные дары, моля их покарать всякого, кто вздумает повредить его великолепному сооружению. Покидая храм, он обернулся к Калисто, шедшему сзади, и спросил:

- Ну, что? Где же Атаний Секондо и Афраний Потит?

- Они к твоим услугам, божественный Гай, - ответил либертин.

- Где они сейчас?

- Ожидают твоих приказаний в гавани: там, где стоит твоя триумфальная колесница.

- Хорошо… хорошо, - задумчиво проговорил Цезарь и, обратившись к Друзилле, загадочно добавил:

- Сейчас увидишь.

Странная, сардоническая ухмылка исказила его лицо. Потирая руки, он двинулся в сторону небольшой площади перед гаванью, придя на которую, бросил через плечо:

- Приведите обоих.

А пока приближенные выполняли его поручение, он повернулся к Друзилле и, лаская ее на виду у всех, вполголоса произнес:

- Увидишь, какой замечательный сюрприз приготовил тебе твой Гай!

И всегда-то лиловатое лицо Афрания Потита, вскоре представшего перед ними, приобрело теперь еще и мертвенный землистый оттенок; все его тело дрожало. Неподалеку от плебея замер чумазый парасит, не отстававший от него с того памятного дня, когда в портике Ста Колонн он поклялся покончить с собой в случае выздоровления Цезаря.

Атаний Секондо был бледен, но спокоен.

- Сальве, богоподобный Гай Цезарь! - пробормотал Афраний каким-то дребезжащим голосом и, склонившись, поцеловал край императорской мантии, а Атаний почтительно произнес:

- Сальве, божественный Гай Цезарь Германик!

- Назад, клятвопреступники, насмешники над богами! - неожиданно закричал император.

И после некоторой заминки добавил:

- В чем ты клялся, презренный Афраний Потит, когда я болел? Как ты выполнил свое обещание?

Афраний Потит позеленел. Он хотел что-то сказать, но язык его не слушался, и он лишь невнятно прошептал:

- Я- я… мне казалось…

- А ты, Атаний Секондо? Как ты исполнил данный тобой обет?

- Прости меня, божественный Цезарь! Я задержался с выполнением моего обета. У меня болела дочь, а потом умерла жена. Но я готов сдержать свое слово и буду рад погибнуть от меча гладиатора, если так угодно владыке всего мира.

- Хорошо! Ты говоришь, как честный человек, и я предлагаю тебе сразиться с гладиатором-фракийцем сейчас же, в амфитеатре. Обеты, данные богам, должны выполняться, если ты не хочешь, чтобы боги прогневались и послали нам какую-нибудь страшную беду.

Повернувшись к своему окружению, он приказал:

- Приготовьте все необходимое для того, чтобы через полчаса он был облачен в доспехи саннитов и вступил в бой с самым лучшим гладиатором-фракийцем, который найдется в Поццуоли.

Авл Вителий, Протоген и городские децимвиры спешно удалились. А в это время Афраний Потит, которому страх перед неминуемой смертью придал храбрости, упал в ноги Цезаря и, разрыдавшись, стал молить о пощаде и прощении:

- Огромная любовь, которую я питаю к тебе и к твоему отцу Германику, заставила меня дать это необдуманное обещание! Но теперь, когда верховные боги увидели чистоту моих помыслов и сохранили твою драгоценную жизнь, божественный Гай, зачем теперь мне умирать? Ради всех богов, взамен на мою жизнь я посвящу им треть моего состояния.

- Нет! С богами не шутят! Ты мог не давать клятвы, к которой тебя никто не принуждал, но раз уж поклялся, то должен сдержать слово. Посуди сам, если ты не сделаешь этого, то боги могут рассердиться и снова поразить меня болезнью! Может быть, смертельной!

- О горе мне! Горе! - в отчаянии заламывая руки, завопил несчастный.

- Неужели ты хочешь сохранить свою жизнь взамен моей? Как ты не понимаешь, невежда, что в моем здоровье нуждаются сто тридцать миллионов моих подданных и вся слава величайшей Римской империи?

Калигула говорил не терпящим возражений тоном.

- О горе мне! Ничего не поделаешь. Пусть исполнится твоя воля и желание верховных богов! Пускай меня убьют.

- Убьют? Убьют? - с возмущением переспросил Калигула. - Но ты же посвящен богам! Я не могу убить тебя. Ты должен сам покончить с собой, клятвопреступник!

- О нет! Нет, у меня не хватит сил самому сделать это! - катаясь в дорожной пыли, надрывно кричал бедный Афраний Потит.

- Ах нет? Ну это мы еще увидим! - побледнев, прошептал император.

Обернувшись к свите, он распорядился:

- Бросьте в темницу! А когда я отправлюсь в Рим, то закуйте его в цепи и везите за мной. Там я найду способ заставить его уважать богов!

Задумавшись, он приложил ко лбу указательный палец правой руки, а когда бьющегося в истерике Афрания Потита, схватили под локти и поволокли в тюрьму, он с неожиданной яростью хлопнул в ладоши и сказал Друзилле:

- Да… Во имя Зевса, я придумал!

И сразу оживившись, он отрывисто скомандовал:

- А сейчас - в амфитеатр!

Когда же Руф Криспин почтительно заметил, что на мосту его ожидает народ, он разъяренно крикнул:

- Толпа?! Да что такое толпа по сравнению со мной? Стадо баранов перед львом! Оборванцы строптивые, я вас научу подчиняться императору.

Не в силах сдержать раздражение, он пошел к амфитеатру таким быстрым шагом, что Друзилла, семенившая то слева, то справа от него, со стороны казалась настырной юродивой, выпрашивающей подачку у занятого человека.

- Ну-ну! Эка невидаль, толпа дожидается! И дождется, клянусь Зевсом! Что нужно этому сброду, как не один большой крест на всю их миллионноголовую гидру? Что им нужно, как не море крови? И они его получат, клянусь жалом Эриний! [305] Мерзкие твари!

Грозно размахивая кулаками, он извергал свирепые проклятия до тех пор, пока Друзилла не тронула его за руку и не сказала просящим тоном:

- Ну, успокойся, Гай, подожди. Не торопись, я еле-еле поспеваю за тобой.

Эти слова произвели эффект холодной воды, которую плеснули в кипящий котел: Калигула неожиданно замер, и, успокоившись, мягко произнес:

- Прости меня, Друзилла. Гнев на этих бездельников помутил мой разум. В целом мире я люблю только тебя одну!

Бережно взяв ее под правую руку, он неспешно вошел в амфитеатр, куда за ним последовали придворные и не отстававшая от них толпа. Поднявшись в пульвинарий, император и его сестры увидели стоявшего на арене бледного, но решительного Атания Секондо, облаченного в доспехи гладиаторов саннитов, которые очень шли к его стройной, мускулистой фигуре. Почти в то же мгновение в противоположных воротах арены показался рослый профессиональный гладиатор, выступавший в полном вооружении фракийцев.

Поединок не был объявлен заранее, и на ступенях амфитеатра собралось не больше нескольких сот зрителей. По сигналу Цезаря противники приблизились друг к другу и скрестили мечи. Битва была долгой и напряженной. В течение получаса она прерывалась только тремя короткими передышками. Атаний Секондо был ранен в правую руку, левое бедро и правый бок. Его грозный соперник получил всего лишь две незначительные раны. Однако, в пятом бою крепкому и выносливому всаднику удалось одним ударом перебить бедренную кость трачита, тут же рухнувшего на землю. Не обращая внимания на поверженного врага, который открыл грудь, прося легкой и быстрой смерти, Атаний повернулся к пульвинарию: он ожидал знака смерти или пощады. Калигула, подняв правую руку с повернутым вниз большим пальцем, свирепо крикнул:

- Убей его! Это не гладиатор, а брадобрей! Убей его!

Друзилла хотела отговорить брата от такого решения, но Атаний Секондо уже разрубил пополам несчастного гладиатора. И не успели затихнуть последние судороги его расчлененного тела, как победитель, сжимавший в руке меч, на котором еще дымилась кровь побежденного, предстал перед императорским подиумом под аплодисменты большей части зрителей.

- Ты был великолепен! - крикнул ему Калигула. - Отдаю должное твоему мужеству и благодарю тебя за это зрелище! Но на будущее запомни, храбрый Атаний, что с богами не позволено шутить никому!

Так Атаний Секондо сполна заплатил за данный им обет [IV]. Встав после этого на колесницу, император, предшествуемый когортой конных преторианцев, и сопровождаемый повозками, в которые сели его сестры и знатные матроны, а также двумя другими когортами преторианцев и легионеров, которые сопровождали бегущие толпы, направился к своему мосту. Промчавшись по нему, он остановился на площадке, построенной посередине этого громадного сооружения, и в наступившей тишине произнес высоким, звучным голосом:

- Мои верные солдаты! Вы знаете, какую великую победу мы сегодня празднуем. Когда Ксеркс построил мост через Геллеспонт, куда более узкий, чем этот залив, он спесиво хвастался, что покорил море. Но его непрочный мост ничего не стоил по сравнению с тем, который построили мы. Поистине только нам удалось приручить море. Я обещал проскакать на коне из Байи в Поццуоли, и я сдержал свое слово! А теперь это сможет сделать каждый! В награду за ваш труд, за те многочисленные тяготы и лишения, которые вы несли вместе с вашим императором, каждому из вас я выплачу по двести сестерциев. Гордитесь своим подвигом и веселитесь со мной! [V]

Поблагодарив слушателей за восторженные аплодисменты, прозвучавшие в ответ на эти слова, Гай спустился с триумфальной колесницы и вошел в павильон, где были приготовлены всевозможные яства и вина для восьмидесяти человек, пировавших на императорской вилле предыдущей ночью. Новое застолье, еще более роскошное, чем прежние, продолжалось вплоть до девятого часа (три часа дня), когда к нему присоединились мимы, странствующие музыканты и очаровательные танцовщицы, развлекавшие императорскую свиту не меньше пяти часов, в течение которых в павильон не допускали посторонних. Уже смеркалось. Наконец Цезарю сообщили, что представление для Друзиллы можно начинать. Взяв сестру под руку, он пригласил ее выйти на мост. Все гости последовали за сыном Германика.

Стояла теплая, безлунная ночь. Окружающие холмы с их садами, виллами и поселениями были почти полностью погружены во мрак. Вдруг, словно по мановению волшебной палочки, всюду вспыхнули тысячи, десятки тысяч факелов, светильников и костров, озаривших Байский залив и все близлежащие окрестности. Мост, на котором зажглись тысячи факелов, казалось, был объят пламенем. Все побережье с городами Байи и Поццуоли, все дома и дворцы, все сады и даже вершины гор осветились множеством огней, составив фантастическое зрелище [VI]. С одного края мыса послышались неистовые приветствия, на другом берегу тотчас заиграла музыка. Под этот неумолкающий аккомпанемент на площадке быстро накрыли новые столы для пиршества, которое вскоре превратилось в оргию с самыми непристойными шутками и сценами. А после полуночи, когда утомленные гости без аппетита закусывали и лениво перекидывались фруктами, слуги по знаку Калигулы подхватили под руки мертвецки пьяного Апелла и, сопровождаемые отчаянными криками вдруг протрезвевшего шута и безумным хохотом всех остальных, бросили его через парапет, в волны еще холодного моря. И пока несколько случайных лодочников, ловивших рыбу при неослабевающем свете факелов, спешили на помощь барахтавшемуся шуту, Калигула вместе с четырьмя преторианцами осторожно подняли с ложа спящего Клавдия и, стараясь преждевременно не разбудить, тоже бросили его в море, чем вызвали взрыв всеобщего веселья.

- А! Помогите! Мессалина! Я умираю! - истошно кричал брат Германика, не понимавший, почему он вдруг оказался в ледяной воде.

Мессалина испустила душераздирающий крик и кинулась к парапету.

- Эй! Клавдий! Спасите его! На помощь!

- Я не умею плавать! Я тону! - захлебываясь, кричал Клавдий, то исчезающий под водой, то появлявшийся вновь.

Калисто сбросил тогу и, описав в воздухе дугу, вниз головой прыгнул с моста. Через несколько минут он, гребя одной рукой, подплыл обратно к площадке, куда несколько преторианцев втащили полуживого Клавдия.

Там уже слышались громкие похвалы плебеев, которых император пригласил отпраздновать его великую победу. Но не успели они приблизиться к столам и по достоинству оценить угощение хозяев, как Цезарь и его свита стали их хватать и бросать через парапет моста. А когда одни несчастные попробовали спастись, уцепившись за парапет, а другие начали взбираться обратно по балкам моста, Калигула, охваченный приступом бессмысленной ярости, закричал:

- Бейте их мечами по рукам! Рубите им головы! Топите! Топите этих бездельников!

Он схватил меч и подал пример Вителию, Кассию, Протогену, Апеллу, Мнестеру и многим другим приближенным, которые принялись разить горожан направо и налево, не давая подняться на мост никому: вода под мостом скоро потемнела от крови [VII]. Среди кровожадных криков и воплей о пощаде то и дело раздавался свирепый крик обезумевшего Калигулы:

- Топите этих бездельников! Топите! Топите!


ГЛАВА VIII


Вознесение Друзиллы - Ливия Орестилла и Лоллия Паолина выходят замуж

На второй день после возвращения в Рим император вызвал Афрания Потита и еще раз велел выполнить данный им обет. Тщетно молил несчастный о пощаде, напрасно божился отдать в храмы все свое состояние, если ему будет дарована жизнь - Калигула был непреклонен. Более того, видя, что жертве не хватает мужества убить себя, Гай Цезарь приказал высечь его розгами. И пока в атрии тибериевского дворца тюремщики в кровь полосовали пухлую спину злополучного плебея, Калигула, садистски радовавшийся каждому новому удару и каждому новому воплю истязаемого, заглядывал ему в лицо и приговаривал:

- Выполни свой долг, клятвопреступник! Убей себя, нечестивец!

Наконец, давая передохнуть уставшим мучителям, он заставил окровавленного Афрания одеться, с глумливой ухмылкой водрузил ему на голову митру Понтифика, а потом, вдоволь поиздевавшись над ним, отдал на растерзание своре босоногих подростков, как назло, собравшихся на площади перед храмом Аполлона. И как только обезображенный, онемевший от боли и ужаса Потит появился на улице, ковыляя за четырьмя своими палачами и декурионом, приставленными к нему на случай побега, о котором едва ли мог подумать этот обессилевший человек, его сразу же окружила целая сотня несмышленых, но жестоких мальчишек. Они свистели, улюлюкали и пронзительно кричали:

- Афраний, выполни свой долг! Выполни свой долг, Афраний!

Оглушенный их воем, бедный клятвопреступник бросился бежать к холму Победы. Следом тотчас кинулась вся стая его безжалостных истязателей, завопивших громче прежнего:

- Выполни свой долг, Афраний! Афраний, выполни свой долг!

Затравленный беглец не знал, куда деться от этих разъяренных Эриний, число которых увеличивалось с каждой минутой. Его глаза вылезли из орбит, на губах выступила пена. Обезумевший Афраний Потит был похож на обреченного дикого зверя, не понимавшего, кто и за что измывается над ним. Беднягу через три часа нашли мертвым: он лежал с разбитой головой неподалеку от портика Сервия Туллия [I].

Понаблюдав за началом этой пытки из окна тибериевского дворца, Калигула облачился в роскошный греческий наряд и, сопровождаемый ликторами, отправился в курию, по дороге жалуясь Титу Флавию Веспасиану:

- Вот видишь, как тяжела моя ноша? Нет, тебе не понять, сколько безобразия мне приходится выносить. Доконают меня эти мерзавцы.

Рассуждая в том же духе, он вошел в сенат, где, еще даже не заняв курильного кресла [306], грозно прикрикнул на отцов города, почтительно склонившихся перед ним:

- И этим исчерпывается ваше признание, достойное Цезаря, великого покорителя морей?

Глядя на онемевших от страха сенаторов, он вдруг взбеленился и закричал во все горло:

- Вместо того, чтобы с триумфом и с подобающим божественному императору почестями встретить вашего благодетеля, вы прикидываетесь до смерти перепуганными! Верно, вы замышляете какие-то козни против меня!

- Нет, нет, нет!

- Ура Цезарю!

- Да здравствует Гай Германик Август!

- Да здравствует победитель моря!

Возгласы раздались сразу из всех углов просторного зала. Стараясь перекричать соседа, каждый сенатор хотел доказать, что именно он больше других предан прицепсу и больше других ценит его заслуги.

Когда немного улеглось смятение, вызванное всеобщим отчаянием и боязнью какой-нибудь новой кары, Калигула зло усмехнулся и проговорил:

- Слишком поздно вы опомнились! Мне не нужны аплодисменты, выпрошенные у вас, подлые льстецы и подхалимы!

В курии вновь воцарилась тишина. Сбитые с толку патриции затрепетали. Даже у самых мужественных кровь застыла в жилах от этого беспричинного гнева.

- Вы еще поплатитесь, - продолжал Калигула, - за то, что год тому назад заставляли меня позорить Тиберия и скрывать то благоговение, которое я питал к нему.

Его лицо неожиданно исказила свирепая гримаса, и он что было силы крикнул:

- Негодяи!!!

И после непродолжительной, но многозначительной паузы добавил:

- Вы грешны во всех жертвах, которые были во времена Тиберия. Это вы клеветали друг на друга, вы писали ложные доносы, а потом сами осуждали невинных. На что же вы жалуетесь?… За что поносите Тиберия? Вы думаете, я сжег все его тайные бумаги? Нет, я их сохранил: вот они!

С этими словами он взял из рук Протогена, стоявшего позади, большую кипу бумаг и дощечек, которые показал сенату.

- Хотите знать, подлые изменники, что в данную минуту говорит мой великодушный предшественник, который на небесах восседает подле самого Зевса? Слушайте же: вот что он мне вещает, видя с какими коварными злоумышленниками мне пришлось столкнуться.

Он сдвинул брови и, оттопырив ладонью правое ухо, проговорил немного измененным голосом:

- «Правильно, Гай, хватит жалеть тех, кто готовит тебе погибель. Думай только о себе и о своих удовольствиях. Все остальное еще ничтожней, чем толпа льстецов, пытающихся перехитрить тебя. О Гай, не доверяй людям, которые слишком быстро подчиняются твоей воле. Почитать прицепса способны лишь те, кто его боится. Чем больше будет казненных, тем сильнее полюбят тебя оставшиеся».

Затаив дыхание, бледные сенаторы молча переглядывались.

- Вам известно, как я вас презираю, - произнес Калигула прежним свирепым тоном, - и за кого вас держу. Не надейтесь, что, прикидываясь безропотными овечками, вы сможете плести паутину заговоров против меня. С самого высочайшего повеления отныне вступают в силу закон о тысячах бдительных сыщиков, которые будут следить за каждым вашим шагом. И знайте, что в один прекрасный день они сорвут с ваших лиц эти жалкие маски!

- Но мы не враги.

- Ради тебя мы готовы на все, - закричали самые малодушные из присутствовавших.

- Ладно, ладно, хватит об этом, - махнул рукой Калигула. - Неважно, что меня ненавидят - лишь бы боялись!

Помолчав, он добавил:

- Ну, теперь поговорим о судебных делах. Преторы, вам слово.

К нему подошли преторы, и старший из них кратко рассказал о всех гражданских делах, разбиравшихся за последние восемь дней.

- Хорошо, хорошо, - перебил Калигула, - что с уголовными делами?

- Ничего, божественный Цезарь, ведь ты оставил за собой исключительное право рассматривать их.

- Да, да, это верно. Дайте мне список всех, кто содержится под стражей.

Ему тотчас подали длинный перечень узников тюрьмы Мамертин, обвинявшихся в кражах, поджогах, разбоях, убийствах, святотатстве и колдовстве.

- Во имя Геркулеса! - воскликнул Калигула, - а в это время палачи даром едят свой хлеб, точно для них нет работы!

Внимательно изучив весь список, он спокойно сказал:

- Первых двадцать распять на кресте, а тридцать следующих - повесить.

И, обмакнув перо в чернильницу, поставил свою подпись между пятидесятым и пятьдесят первым именем.

- Но… как же? Без суда, без дознания. Не выслушав свидетелей, - хотел было протестовать старший городской претор, но Калигула высокомерно отрезал:

- К чему ваши бесполезные формальности, когда суд вершу я? Или ты знаешь приговор более справедливый, чем тот, который выносит Цезарь?

Оглядев с головы до ног потупившегося претора, Калигула добавил:

- Запомни: суд должен действовать без промедления. Разрешаю брать пример с меня.

Сенаторы тотчас стали расхваливать проницательность и мудрость Цезаря. Он же, не обращая на них внимания, повернулся к эдилам и приказал:

- Пусть говорят эдилы.

Названные магистраты выступили вперед и старший из них церемонно начал:

- Эдилы удручены необходимостью сообщить безрадостное известие божественному величайшему императору Гаю Цезарю Августу.

- О! Во имя богини Друзиллы, ты мне нравишься! - перебив эдила, воскликнул Калигула. - Браво! Ты справедливо назвал меня Величайшим: это правда, как и то, что мои предшественники не заслужили подобного титула. Да, в мире есть только два величайших бога: Зевс, царящий на небе, и я, правящий на земле. Отныне приказываю именовать меня только так! Да! [II]

Удовлетворенно хмыкнув, он вновь повернулся к сановнику и спросил:

- Кажется, ты говорил о каком-то печальном известии?…

- Увы, величайший Август, - ответил эдил. - Ужасный мор напал на домашних животных: гибнут свиньи и овцы, уже начинает не хватать мяса.

- Ну и что? В чем же дело? Если у плебеев нет мяса, то пусть едят хлеб и сено.

- Да, но нельзя же кормить хлебом и сеном животных, находящихся в клетках цирка. Придется их убить.

- Убить животных? Этих чудесных львиц и пантер? Ты с ума сошел!

- Корм очень подорожал, общественная казна уже не может содержать их.

- И это все, что вас огорчает? - удивился император и недоумевающе пожал плечами. - Я здесь не вижу никаких причин для беспокойства. У нас ведь еще есть сотни заключенных, не считая тех, кого я уже приказал казнить. Пусть они заменят бедным зверям их обычную пищу! [III]

Выдержав паузу, он изрек назидательным тоном:

- Мои казначеи должны экономить общественные деньги.

Дав еще несколько указаний такого же рода, он вскоре оставил государственные дела и вышел на форум, по дороге рассказывая консулам о постройке нового дворца, который должен был протянуться через Палатин, от дворца Тиберия до Форума, причем храм Кастора и Поллукса должен был служить входом в будущие грандиозные хоромы.

- Не могу же я, олицетворяющий все величие Римской империи, - сокрушался он, - ютиться в нищенских домах Августа и Тиберия?

В ответ на эти слова Ноний Аспренат почтительно заметил, что дом Августа был хотя и скромен, но изящен, а дворец Тиберия слыл еще и самым большим зданием в городе.

- Говорю тебе, это не дворцы, а лачуги! Риму нужен дворец, достойный славы и величия моей империи. Рассуждая в том же духе, Калигула вернулся в дом Тиберия, где его ждало неожиданное и печальное известие.

У Друзиллы была лихорадка. Узнав об этом, тиран побледнел. Опрометью бросившись в комнату императрицы, он скомандовал на бегу:

- Карикла! Живо!

- Он уже возле нее! - догнал его ответ.

В покоях сестры Калигула застал врача, сидевшего в углу комнаты и тихо разговаривавшего с рабыней-прислужницей. Друзилла неподвижно лежала в постели, сухие, бескровные губы изредка испускали слабый стон. На цыпочках подойдя к изголовью ее ложа, Калигула осторожно поцеловал больную, шепотом справился о ее самочувствии и постарался приободрить ее, сказав, что не нужно падать духом, а лихорадка скоро пройдет. Он бережно отер пот, выступивший у нее на лбу, и, подав небольшую чашу с яблочной водой, которую просила девушка, направился к Кариклу, чтобы узнать о ее состоянии. Врачеватель тихим голосом сообщил ему, что заболевание оказалось очень серьезным. Для облегчения желудка он дал пациентке рвотное и сказал, что не позднее заката солнца нужно ожидать изменений к лучшему, а если больная - да хранят ее боги! - не начнет поправляться, то придется сделать кровопускание.

Слова всезнающего Карикла немного обескуражили Калигулу: он выглядел расстроенным, но не более того. Горько вздохнув и посетовав на то, что в доме Тиберия ни на кого нельзя положиться, император устроился у постели Друзиллы и на время превратился в любящую, хотя и довольно нетерпеливую сиделку. Но какими же долгими показались ему часы вынужденного бездействия! Вспыльчивый, властный деспот, он был готов пожертвовать многим ради своей обожаемой возлюбленной, однако просто сидеть сложа руки у ее постели - это было для него нестерпимой мукой! Но надо было покориться судьбе! Карикл прописал августейшей больной отдых и полный покой. С другой стороны, Друзиллой владели сонливость и слабость: она не могла и не хотела говорить ни о чем, даже о его планах и о праздниках, которые он хотел устроить в ее честь! Вот почему он то вставал и медленно прохаживался по комнате, то возвращался на прежнее место, где, положив ногу на ногу, и нервно теребя свою короткую бородку, мысленно жаловался на то, что так долго тянулось время. Думал ли он о чем-нибудь другом, находясь у ложа своей страдающей и горячо любимой сестры? Вспоминал ли зло, которое причинял людям? Видел ли слезы и кровь Эннии Невии, пролитые по его жестокой прихоти? А может быть, перед его внутренним взором проходили по очереди Юлий Силлан, Сарторий Макрон и множество других людей, ставших безвинными жертвами его свирепого нрава? Или, может быть, он задумывался о той противоестественной, порочной связи, которая существовала между ним и его родной сестрой? Опасался ли он мести богов? И какие клятвы им давал, умоляя отвести беду от Друзиллы?

Кто мог бы рассказать об этом?

Постепенно стало смеркаться. Калигула все чаще и чаще нащупывал пульс Друзиллы, припадал к ее груди, прислушивался к дыханию. Увы! Не было никаких признаков выздоровления.

- Ничего… ничего… Кто знает, может быть, Карикл увидит то, чего я не вижу. У меня самого слишком бьется сердце. Не передается ли мне болезнь моей обожаемой Друзиллы?

Так говорил себе Калигула, когда служанка внесла притушенную лампаду, осветившую сумрачную комнату. И вдруг при ее слабом свечении Калигула заметил, что болезнь не только не прошла, но наоборот - проявилась еще отчетливей и во впалых глазах, и во всей изможденной фигуре несчастной. Он приказал срочно вызвать Карикла. Явившись, тот выпустил полтазика крови из ее левой руки и посоветовал не пугаться, если больная начнет бредить: без сомнения, ее здоровью угрожала большая опасность. Однако врач не терял надежды и, пообещав предпринять все, что в его силах, попросил Калигулу созвать на консилиум лучших лекарей Рима.

- Разве ты не знаешь, что я полностью полагаюсь на тебя? - удивленно спросил император.

- Увы, божественный Гай, в данном случае, я сам не могу положиться на себя, - грустно ответил Карикл.

Услышав это, Калигула вышел в соседнюю комнату, чтобы отдать необходимые приказания. Там неподвижно сидели Калисто, Геликон, Авл Вителий, Луций Кассий, Протоген и Мнестер. Как раз в эту минуту из противоположной двери к ним вбежала Агриппина.

- Жизни твоей сестры грозит опасность, а ты веселишься с этим безмозглым Аннием Сенекой или с этим негодяем Эмилием Липидом, - сквозь зубы процедил Калигула.

- Я не знала, - покраснев, стала оправдываться Агриппина, - мне только что сообщили об этом злополучном событии.

- Что? Распутница! - неожиданно закричал Калигула и отвесил сестре звонкую пощечину. - Как ты разговариваешь со своим повелителем?

Присутствующие оцепенели. Агриппина побледнела и, уставившись на брата, схватилась за левую щеку. Ее глаза блеснули, как меч, вынутый из ножен при ярком солнце. Не обращая внимания на этот взгляд, Калигула свирепо прошипел:

- Вы все! Молите богов, чтобы Друзилла поправилась!

Не проронив больше ни слова, он исчез за дверью, ведущей в покои сестры. Окаменев от испытанного унижения, Агриппина с нескрываемой злобой посмотрела ему вслед. Вихрь мыслей о мести и о кровавой расправе с обидчиком пронесся в ее мозгу. Затаив смертельную ненависть к брату, она тоже молча вышла из комнаты.

Спустя два часа прославленный римский врач Веций Валент и два других знаменитых наследника искусства Гиппократа, грек и халдей [307], собрались на консилиум возле постели Друзиллы. В глубине спальни стояли Ливия и Агриппина, к которой уже вернулась ее обычная невозмутимость. Рядом с ними в неподвижной позе застыла служанка августейшей больной.

Отдельно от всех переминался с ноги на ногу растерянный Калигула. Теребя правой рукой свою круглую бородку, он пытливо всматривался в лица врачей. Слушая Карикла, делившегося с ними своими наблюдениями, служители эскулаповой науки по очереди наклонялись к его пациентке, прикладывая ладони к ее лбу, осматривали язык, вздыхали и продолжали молча слушать коллегу. Лишь однажды, когда Карикл, процитировав на память соответствующие строки из «Трактата о болезнях» Гиппократа, предложил прослушать легкие несчастной девушки, Веций Валент, усомнившийся в пользе такого совета, поморщил нос и иронически подмигнул греку.

- Во имя всех богов! - недовольно воскликнул вавилонский врач.

- Не мешайте слушать.

- Да, да! - подхватил смутившийся грек. - Но главное, нужно обратить внимание на внешние признаки, самые достоверные из всех, что известны науке и богам.

Наконец, после долгого наблюдения за бедной Друзиллой, все четыре врача удалились в соседнюю комнату, где тщательно исследовали кровь, взятую недавно из вены августейшей больной. В результате этого заключительного осмотра грек и халдей выразили единодушное мнение о чрезвычайно тяжелом состоянии принцессы и о необходимости нового кровопускания. Валент и Карикл, немного поколебавшись, согласились с ними. Однако, не успели врачи как следует обсудить методы предстоящего лечения, как в комнату ворвался измученный неизвестностью император и, с мрачной подозрительностью оглядев каждого из четверых, потребовал рассказать, к каким выводам они пришли. Узнав, что случай оказался очень серьезным, Калигула обхватил руками голову и принялся яростно проклинать всех богов и людей.

Задумчивый и печальный, Карикл вернулся в спальню Друзиллы, которой делали уже третье кровопускание. Несмотря на это, лихорадка не проходила. Более того, состояние больной заметно ухудшилось: дыхание стало затрудненным, появился кашель с кровью. Прекрасное лицо Друзиллы пылало от жара, сжигавшего ее изнутри, нежные глаза светились нездоровым блеском, она задыхалась и все время жаловалась на невыносимую духоту. Так прошла эта долгая ночь, оставившая неизгладимый отпечаток в душе Калигулы.

Впрочем, к утру больной стало немного легче, и она заснула.

Надежды Калигулы, Агриппины и Ливиллы, почти уничтоженные неутешительным диагнозом врачей, начали снова возрождаться. У них создавалось обманчивое впечатление, что опасность миновала. Мало-помалу лихорадка стала спадать, к Друзилле вернулся ее обычный цвет лица, хотя и выглядела она такой изможденной, словно проболела двадцать дней. Несчастная девушка уже не задыхалась, а проснувшись, даже смогла обнять сестер и ласково поцеловать просиявшего Калигулу, у которого от радости из глаз хлынули слезы умиления, поразившие всех, кто их видел: никто и не подозревал, что за лютым нравом этого юноши таилась такая нежная и любящая душа. Вскоре Друзилла стала такой же разговорчивой, как и прежде. Забыв предостережения врачей, она говорила без умолку о себе.

- Знаешь, Гай, мне гораздо лучше, - повторяла она, откинув покрывало на своем ложе, - да и как могло быть иначе? Я же так молода, мне всего двадцать лет. Было бы ужасно несправедливо, если бы я умерла. Я ведь не умру, правда? Я скоро поправлюсь, да, мой милый Гай?

- Ну, конечно, в этом нет никаких сомнений, моя обожаемая богиня! Только не надо слишком много говорить. Тебе необходим покой. Будь спокойна, твой верный Гай любит тебя. Ты - вся моя жизнь, я живу только для тебя.

- Хорошо, Гай, хорошо, я больше не буду говорить, - прошептала она, погладив руку императора своей горячей рукой.

Закрыв глаза, она умолкла, но через минуту снова тревожно зашептала:

- Мне страшно… Я боюсь смерти… Я не хочу умирать…

- О моя божественная, не произноси этого слова. Молчи, молчи. Ты ведь только что обещала не говорить.

Друзилла снова умолкла, но опять ненадолго.

- Только одно слово… Прошу тебя, Гай, прикажи во всех храмах принести жертвы за мое выздоровление. Я боюсь за свою жизнь. Всю прошлую ночь я думала об этом.

Калигула пообещал выполнить ее просьбу и, выйдя в соседнюю комнату, велел консулам отправить послания во все жреческие коллегии, чтобы те распорядились о немедленных жертвах и подарках божествам.

Однако было уже поздно. В два часа пополудни новый приступ лихорадки, так и не прошедшей полностью, сразил бедную Друзиллу. К вечеру уже начались сильный бред и галлюцинации. Ночь принесла ей страдания невыносимые. Вместе с ней мучались и все те, кто находился рядом с ее постелью. Ее жалобы и страхи, горячечное возбуждение, обессиливавшее ее, и жар, которого никто не мог унять, приводили в отчаяние и Калигулу, и Агриппину, и Ливиллу. Тщетно врачи пытались спасти ее, пробуя все известные им способы лечения. Напрасно длинные процессии матрон, патрициев и плебеев направлялись во все храмы, чтобы там посвятить жертвы и подарки. Болезнь развивалась стремительно, и к середине следующего дня Карикл, дрожа от страха за собственную жизнь, был вынужден объявить императору, что только чудо сможет теперь предотвратить ее кончину.

Все окрестности Палатина были заполнены плачущими людьми, которые справлялись о здоровье августейшей больной и давали обеты в честь ее спасения. Весь Рим глубоко переживал болезнь Друзиллы: каждый, что входил в город в это время, был поражен царившими в нем обреченностью и печалью, словно над римлянами нависла какая-то неотвратимая беда. И чувства горожан были искренними: Друзиллу любили за нежность, красоту и щедрые милости, о которых знали или слышали в народе. Кто-то питал к ней такие же добрые чувства, какие вся империя испытывала к роду прославленного Германика. Кто-то ценил то благотворное влияние, которое она оказывала на своего свирепого брата. Большинство же людей были уверены, что смерть Друзиллы еще больше ожесточит Калигулу, и уже никто не сможет смирить его безудержной кровожадности. Но, несмотря на чистосердечные пожелания и обеты целого города, Друзилла, испытав страшные муки трехчасовой агонии, к вечеру скончалась на руках императора, еще долго безутешно рыдавшего, проклинавшего весь свет и не перестававшего покрывать поцелуями мертвое тело своей сестры и любовницы.

Потребовалось немало усилий, чтобы упросить его покинуть комнату. Цезарь впал в безумие, продолжавшееся много дней и ночей, в течение которых от него ни на шаг не отходили все участники недавних императорских оргий: Протоген, Калисто, Мнестер, Апелл, Вителий, Луций Кассий и Геликон.

Когда же разум его прояснился, то он первым делом распорядился о роскошном погребении Друзиллы, собравшем почти всех магистратов, сенаторов, патрициев, всадников, знатных дам и больше полумиллиона римских граждан. А перед тем, как траурная колесница отправилась в путь, Клавдий Тиберий Друз, тяжело переживавший потерю племянницы, выступил с проникновенной речью, заканчивавшейся словами:

- Сенат и консулы предлагают оказать божественные почести дочери Германика!

И в тот же вечер на собрании в курии сенатор Ливий Гемин, усердно восхвалив твердость и силу духа Калигулы, который сумел вынести такое суровое испытание, ниспосланное ему богами, поклялся в том, что своими глазами видел, как покойная сестра императора вознеслась на небо. Сенат тут же постановил, что новой богине нужно возвести алтари и посвятить Друзилле отдельные религиозные обряды. К этому декрету Калигула добавил указ о том, что в честь его обожествленной сестры должны быть воздвигнуты храмы во всех больших городах империи. Кроме того, он пожелал, чтобы весь римский народ разделил с ним его безутешное горе, тем самым доказав преданность своему несчастному повелителю. И вот, с готовностью исполнив его волю, все магистраты и большинство граждан оделись в траур.

После этого Калигула замкнулся в себе. Восемнадцать дней он не выходил из дворца Тиберия. Ненадолго появляясь в триклинии, он равнодушно принимал пищу и снова затворялся в своих покоях. Никакими стараниями друзей или родственников нельзя было нарушить мрачной отчужденности Цезаря. Говорил и думал он только о Друзилле, вспоминая те или другие ее слова и поступки. Обычно часами пролеживая на софе, он вдруг резко поднимался и начинал метаться по комнате, а то, увидев какую-нибудь вещь, принадлежавшую Друзилле, покрывал ее поцелуями и вновь заливался слезами. Порой медленными, неуверенными шагами он выходил в коридор или в сад и, всхлипывая, звал сестру, прося ее вернуться. Наконец, на девятнадцатый день, вняв уговорам или, может быть, побуждаемый какими-то иными устремлениями, он собрал самых верных людей из своего окружения и неожиданно объявил:

- Итак… мы немедленно отправляемся в Кампанию [308].

А пока слуги готовили багаж и повозки, он поманил пальцем Вителия, Протогена и Луция Кассия.

- Вы же, друзья мои, останетесь в Риме и будете выполнять одно очень важное поручение, - сказал Цезарь, когда они, вытянув шеи, замерли перед ним. - В мое отсутствие вы распустите слух, что император сражен внезапным сердечным приступом. За эти восемнадцать дней я сделал все, чтобы римляне поверили подобному известию. Затем вы будете ходить по городу и прислушиваться к разговорам патрициев и знати. Сморите, не пропустите ни одного магистрата, ни одного жеста, ни одного слова! Когда я вернусь, вы передадите мне все, что думают эти изменники в тогах и в туниках. Сведения, которые вы добудете таким образом, пойдут на пользу и мне, и вам. Цезарь не забудет ни тех, кто предаст его, ни тех, кто докажет свою верность… Вам все ясно?

Все троепонимающе переглянулись и, поклонившись, сказали, что император может на них положиться. Не прошло и двух часов, как Калигула, одетый в траурный наряд, который ничем не выделял его среди других горожан, уже мчался по Аппиевой дороге, ведущей из Рима. За ним и его небольшой свитой выступили когорты преторианцев; еще позже к ним присоединилось все окружение Гая Цезаря Августа.


* * *

Тридцать шесть дней прошло с тех пор, как умерла Друзилла. Последние восемнадцать из них римляне думали, что Калигула лечится в Сиракузе [309], а потому немало удивились его неожиданному появлению в городе. За это время сильно изменилась внешность Цезаря: у него отросли борода и шевелюра, лицо осунулось и стало еще бледнее, чем прежде, теперь он постоянно хмурил брови и с каким-то мстительным выражением лица поджимал губы. Ни один человек из его окружения не мог сказать, что с ним случилось. Говорили только, что, пробыв десять дней в Кампании, император действительно отправился в Сиракузы, но, не проведя там и двух часов, приказал срочно ехать в Рим, и за весь путь не сделал ни одной остановки.

Придя на следующее утро в сенат, он с самым несчастным видом пожаловался отцам города на то, что, судя по многим огорчительным сведениям, некоторые горожане воспользовались его отсутствием для того, чтобы публично оскорблять Цезаря и его семью. В ответ на эти слова среди сенаторов пронесся возмущенный ропот. Похвалив патрициев за их благородный гнев, Калигула спросил, какого наказания они желают для таких подлых изменников.

- То, которое ты сам назначишь!

- Это оскорбление высочества!

- Негодяи! Преступники!

- Не будет для них пощады!

- Казнить их как изменников!

- Кто они? Назови их сейчас же!

- Где имена этих негодяев?

Так выразили свое мнение почти все сенаторы, усердно старавшиеся доказать преданность прицепсу. Тогда, достав из-под полы тоги большой список с именами уличенных в неверности, Цезарь объявил, что все эти преступники, заслуживающие равно беспощадной кары, подразделяются на две категории: те, кто после смерти Друзиллы устраивал пиры или, показывая неуважение к его горю, пребывал в благостном расположении духа, и также те, кто при всем народе осмеливались сожалеть о смерти его сестры и, следовательно, были опечалены тем, что ее возлюбили сами верховные боги, позволившие своей избраннице вознестись на небо. Когда же император назвал имена тех, кого считал виновными в подобных злодеяниях, то отцов города охватила паника: почти все эти имена принадлежали присутствовавшим в курии и если кто-либо из них не был уличен в недостаточном соболезновании трагической кончине Друзиллы, то он непременно осуждался в чрезмерной скорби по тому же поводу. Тщетно шестьдесят несчастных сенаторов, попавших в проскрипционный список, клялись в своей верности престолу и умоляли пощадить их жизнь, все было бесполезно! Калигула твердо заявил, что эти глупцы сами решили свою участь, когда просили его покарать злоумышленников.

Так, заранее приготовив ловушку для шестидесяти самых знатных граждан Рима, Калигула приговорил их к смертной казни и конфисковал все их имущество.

Затем он щедро вознаградил троих доносчиков и Ливия Гемина, который еще раз подтвердил, что собственными глазами видел Друзиллу, возносившуюся на небеса. Еще позже Калигула вернулся во дворец Августа и сказал свите, что вечером будет большая оргия.

- Если смертным не дано бороться с лишениями, которые им посылает судьба, то приходится думать о том, как не умереть от горя и не оставить без присмотра целую империю, - добавил он, пригласив к себе Лицицию, Пираллиду, Альбуциллу и других известных римских куртизанок.

В тот же день Калигулу навестил сенатор Гай Кальпурний Пизон, горячо упрашивавший императора почтить своим посещением его бракосочетание с юной Ливией Орестиллой. Узнав, что свадьба назначена на завтра, Калигула принял приглашение. Всю ночь он провел в разнузданнейших увеселениях, а наутро, одетый, как Зевс Лацальский, с золотой молнией в руке и с великолепной тиарой на голове, уже стоял перед домом Пизонов. Легко представить, как возликовал Гай Кальпурний: видеть на своей свадьбе самого императора Гая Цезаря было заветной мечтой любого патриция. Пылко поблагодарив гостя и его свиту за оказанную честь, он позвал своих родственников, и все они направились к дому Ливии, расположенному на улице Карино. Их уже давно ждали, а потому сразу провели в триклиний, где их встретила невеста, окруженная родственниками и друзьями. Ливия Орестилла оказалась совсем юной, очень стройной шестнадцатилетней девушкой. Черноволосая и черноглазая, она была похожа на хрупкий, только что распустившийся цветок: свежесть ее лица оттеняли нежные пушистые ресницы, под которыми лучезарно светились огромные выразительные глаза, яркие губы были слегка приоткрыты, тонкие изящные руки не носили почти никаких украшений. Густые волосы молодой римлянки искусная служанка тщательно уложила вокруг головы и покрыла свадебной вуалью, поверх которой другая служанка надела венок из вербены. Ее худенькую фигурку плотно облегал белоснежный брачный наряд. Желтые котурны делали ее немного выше ростом. Когда молодые обменялись всеми торжественными приветствиями, положенными по обычаю, и когда отец и мать девушки поблагодарили императора за то счастье, которое он им подарил, согласившись присутствовать при таком радостном событии, и когда рабы предложили гостям лакомства и напитки, Гай Кальпурний Пизон приблизился к невесте, по древней традиции державшей за руку мать, изображая страх перед суженым, а он, в свою очередь исполняя положенную ему роль в свадебном ритуале, с силой потянул ее к себе и властно произнес:

- Иди ко мне, Ливия! Ты должна быть моей.

- Нет… нет… Мамочка, защити меня, - воскликнула Орестилла, еще сильнее прижимаясь к своей родительнице.

Наконец Пизон вырвал Ливию из рук матери и, сопровождаемый гостями, повел по коридору в атрий. Когда они вышли из дома, то к процессии присоединились слуги, несшие золотую шкатулку с туалетными принадлежностями Орестиллы и прялку с пряжей, на которой висело веретено. Не переставая отвечать на поздравления горожан, молодые пересекли Авентинский холм и подошли к храму Дианы Повелительницы, где их поджидали жрецы, авгуры [310] и предсказатели. Через час они поведали о будущем молодых. Авгуры вырезали из жертвенного животного желчный пузырь, и, осмотрев его, объявили, что все магические знаки благоприятны для брака. Печень они поджарили на огне жертвенника и, как подарок от Юноны Прародительницы, разделили между женихом и невестой. Пока молодые были заняты свадебной трапезой, Калигула, зевнув, обратился к отцу невесты Постумию Ливию:

- Никогда бы не подумал, что в наше время еще выходят замуж по любви. До сих пор я видел только браки по расчету и по принуждению.

- Увы, ты прав, божественный Гай, - ответил Постумий, - сейчас девушки слишком рано начинают задумываться о собственной выгоде. Но богам было угодно, чтобы в нашем роду судьбу девушек решал Гименей.

- Знаю, знаю, - перебил его Калигула, еще раз зевнув, - хотя и не понимаю, почему узы Гименея лучше, чем власть какого-нибудь другого бога.

Помолчав, он добавил:

- Но все равно поздравляю тебя, почтенный Ливий. Твоя дочь просто очаровательна.

- О, Август! Да отблагодарят тебя все боги за твои добрые слова! - почтительно произнес Ливии, с трудом скрывая страх, вызванный в нем словами императора.

- Ну, что ты! Мне она действительно нравится, твоя непорочная дева!

Брачная церемония отняла довольно много времени. Только к вечеру праздничное шествие покинуло храм Лионы. Предшествуемые множеством друзей и родственников, державших в руках зажженные факелы, молодые направились домой. Согласно обычаю, невесту взяли под руки две маленькие девочки из благородных семей, у которых были живы оба родителя. Третья девочка шла впереди и освещала дорогу сосновым факелом. Следом за ним рабы несли предметы домашней утвари и подарки на шелковых подушках.

- Ох! Дядюшка Клавдий! - удивленно воскликнул Калигула, увидев супруга Мессалины, который только что вышел из храма и остановился, чтобы перевести дыхание. - Ты тоже здесь? Ты, променявший библиотеку на битвы гладиаторов, на скачки в цирке и на игры преторианцев в их казармах. Ты, наверное, решил отныне не пропускать ни одного события в городе! А как же «История этрусков»? Ха-ха!

- Я? О божественный Гай! Да я и не думал, - смутился Клавдий. - Так, случайно проходил мимо… извини меня, если…

- Да за что же тебя извинять, старый ты дурачина!

Калигула грубо расхохотался, а потом добавил:

- Бедняга. Всего-то ты боишься. Помолчав, он спросил:

- Кстати, как великий знаток истории, ты, наверное, сможешь мне объяснить тайный смысл этих предметов, которые несут рабы?

- А! Эти тряпки, веретено и шерсть значили многое в те давние времена, когда женщина была в доме и хозяйкой, и работницей, - приободрившись, ответил Клавдий. - Ведь наши предки не брезговали никакой черной работой.

- Ох, как же они были скучны, эти честные и доблестные прародители римского народа! - еще раз зевнув, обронил Калигула.

- Увы, это так, божественный Цезарь.

- Но это же невыносимо - жить одними добродетелями! Не позволять себе ни веселья, ни разводов, ни любовниц! Да как же они жили?

- Этот вопрос мне задавали многие, и я сам иногда спрашиваю себя об этом.

- Многое я дал бы за то, чтобы вернуться на четыре века назад и хоть несколько дней посмотреть, как они питаются своим шпинатом или трюфелями. Клянусь Геркулесом Мусагетом, что ты бы там похудел и шатался, как старая жердь!

- Еще бы! - улыбнулся Клавдий. - От такой диеты я бы через месяц протянул ноги!

- А что значит этот сосновый факел, который девочка несет перед невестой?

- О! Он когда-то обладал, а может, и сейчас обладает большой магической силой против ворожбы и дурного глаза. Вот увидишь, когда мы придем домой, все друзья и родственники станут вырывать его друг у друга.

- Это что, тоже доброе предзнаменование?

- Да, сосновый факел сулит долгую жизнь молодоженам, а кроме того, в этот момент он приносит счастье всем, кто держит его в руках.

Калигула странно улыбнулся и, словно разговаривая с самим собой, пробормотал:

- Забавно, честное слово. Смех, да и только.

Они приблизились к дому жениха. Портик, ведущий к нему, был украшен гирляндами плюща и мирта и цветочными венками. Цветами был покрыт и вход перед атрием, а на косяках дверей висели клочья шерсти, смоченной маслом и жирами.

- Эй ты, археолог! - обратился удивленный Калигула к Клавдию. - А шерсть-то зачем? И почему ее испачкали жиром?

- А это тоже от сглаза, - ответил Клавдий, довольный тем, что мог показать свою эрудицию. - Считается, что шерсть, смазанная свиным и волчьим жиром, предохраняет от дурных намерений.

- Какая ерунда! - с ухмылкой буркнул Калигула. Тут началась борьба, предвиденная супругом Мессалины. Самые молодые гости бросились к сосновому факелу и под аплодисменты всех присутствующих стали вырывать его друг у друга. Когда закончилось это веселое состязание, Луций Кальпурний, Пизон встал у входа в дом и спросил у Ливии Орестиллы:

- Кто ты?

- Я Гая, - застенчиво ответила девушка.

- А что тебе нужно?

- Я хочу быть с тобой, Гай, - так же робко произнесла Ливия.

Тогда Луций Пизон взял на руки свою невесту и, внеся в атрий, сказал:

- Ты будешь моей Гаей там, где я буду Гаем.

- А почему они называют друг друга Гаей и Гаем, - вновь удивился Калигула, - если их имена Луций и Ливия?

- Это обращение зародилось в те давние времена, когда правил Сервий Туллий. Наш всезнающий Терренций Варрон в своем знаменитом труде «О латинском языке» [311].

- Знаменитом и скучнейшем! Никогда не мог осилить больше двух страниц этих нудных поучений, - нетерпеливо перебил его император.

- Ты прав, божественный! Книга скучнейшая, но поучительнейшая, - продолжал Клавдий. - Например, она рассказывает о древней повелительнице Транквилле, которая называла себя Гаей. От нее и пошло это ритуальное выражение, означающее: «Я твоя невеста и там, где ты будешь хозяином и отцом семьи, я хочу быть хозяйкой и матерью». А когда жених вносит на руках невесту в дом, то он как бы напоминает о самых первых римлянах, похищавших женщин у сабинян [312].

- Воровское племя, вот кто наши предки! - воскликнул Калигула.

- Пожалуй! Но без применения силы и хитрости они не завоевали бы весь мир.

- О да, они захватили все земли и моря! После них не осталось места для настоящих подвигов! - взволнованно произнес Калигула и, ненадолго задумавшись, повторил:

- Ох, и воровское же племя!

Тем временем мать жениха окропила водой невесту, а отец вручил ей ключи от дома.

- Нужно украсть очень много, чтобы преступление стало добродетелью, - пробормотал Калигула, словно продолжая какую-то свою мысль.

Свадебный обряд продолжался. Большая часть гостей была уже в атрии, где невесту усадили на мягкую звериную шкуру. Затем Луций Пизон и Ливия Орестилла по очереди коснулись воды и огня на алтаре домашних Ларов. И только тогда все приглашенные вошли в просторный триклиний, озаренный разноцветными светильниками и украшенный большими гирляндами благоухающих цветов.

Несмотря на вместительность зала, за тремя столами могли усесться только восемнадцать из пятидесяти четырех гостей, присутствующих на празднике. Ими оказались префект претория Руф Криспин, Калисто, Протоген, Авл Вителий, Луций Кассий, Марк Мнестер, Апелл и сам император. Кроме них, на ложах устроились консулы Юлиан и Аспренат, два эдила - Флавий Веспасиан и Домиций Энобарб, а также Тиберий Клавдий с сенаторами и консулами, дружившими с семьями молодых.

Пока участники торжества занимали свои места, император поманил пальцем Руфа Криспина и что-то прошептал ему на ухо: префект претория тотчас покинул комнату. Отдав приказание, Калигула сел на почетное место возле невесты, по правую руку от которой расположился ее суженый.

В триклинии появились молодые рабы в подоткнутых одеждах, принесшие бронзовые блюда с устрицами. Одновременно с ними в глубине зала заиграли флейты и свирели: там небольшой оркестр начал исполнять музыку эпиталамы [313]; когда запели двенадцать певцов, ударивших в тимпаны, то многие гости подхватили слова гимна, посвященного жениху и невесте.

И едва были допеты первые строфы, как все, кто находился рядом, хором закричали: «О Гименей, Гименей!» Посреди этого веселья в триклиний вернулся Руф Криспин и чуть заметно кивнул головой Калигуле, который вопросительно посмотрел на него. Тогда император встал и, повернувшись к жениху, громко произнес:

- Ты счастливый человек, Пизон! У тебя такая очаровательная невеста, а я до сих пор остаюсь вдовцом.

Певцы начали исполнять следующие строфы эпиталамы, но ни Орестилла, ни Пизон, ни сидевшая рядом с ними Мессалина уже не подпевали, а молча смотрели на императора. Когда прозвучали новые слова гимна, то отовсюду послышались крики:

- Невесту на ее законное место!

- Да, да!

- Невесту на ее законное место!

- На колени Пизона!

- На колени суженого!

Немного подождав, Луций Кальпурний сказал покрасневшей девушке:

- Ну, любимая моя… Сядь. Этого требует обычай. Давай исполним свадебный ритуал.

С этими словами он обхватил руками талию суженой и хотел было усадить Орестиллу к себе на колени, как вдруг Калигула резко встал из-за стола и, грубо ударив по рукам Пизона, закричал:

- Прочь руки от моей жены!

Гости ошеломленно замолчали. По залу пронесся ропот возмущения.

- Что? Божественный Цезарь, ты сказал, что она… - едва сдерживая гнев, прошептал побледневший Пизон.

- Я сказал, что она моя жена, - повторил Калигула и, обняв растерявшуюся Ливию, крепко прижал ее к себе.

Видя, с каким угрожающим видом Луций Пизон поднялся на ноги, император бросил взгляд на всех собравшихся и крикнул во все горло:

- Ах так! Во имя Зевса! Здесь кто-то не желает признавать мою волю? Кто против меня? А ну, покажись!

Отец Луция Пизона бросился к сыну: вместе с несколькими друзьями и родственниками он схватил его за руки, поняв, какая беда нависла над всеми присутствующими. В комнате воцарилась тишина, нарушаемая только шепотом тех, кто пытался успокоить жениха. Этой заминкой воспользовался Руф Криспин, проговоривший в сторону главного входа:

- Мать-владычица!

В описываемые времена такими словами отдавали приказы городской страже. И стоило им прозвучать, как в зал триклиния ввалилась целая толпа преторианцев. Тогда Гай Цезарь взял под руку сраженную, подавленную случившимся Ливию Орестиллу и властно произнес:

- Во имя всех богов! Вы должны радоваться, что я выбрал невесту Пизона, а значит, одобрил его вкус, равного которому нет во всей империи. Среди ее подданных, разумеется. Радоваться должны и родители девушки. И уж, конечно, все остальные должны подчиниться воле синьора! О моей обожаемой Ливии Орестилле я не говорю - она больше всех рада переменам в своей судьбе, позволившим ей стать самой избранной женщиной в мире.

Весь зал затаил дыхание. Бедный Пизон забился в угол и закрыл лицо руками. Родители и друзья невесты пробовали приободрить Ливию. Наконец некоторые перепуганные гости стали поздравлять божественного Цезаря и благодарить его за совершенное благодеяние.

- Ну, не буду мешать вашему веселью, - прибавил Калигула, ведя Ливию к выходу, - продолжайте застолье. Что касается меня и моей жены, то мы закончим ужин во дворце Тиберия. Прощайте, оставайтесь на своих местах.

Он зловеще усмехнулся и вышел из зала, сопровождаемый свитой и откровенно ревнивым, злым взглядом Мессалины, которая не удержалась от того, чтобы не прошептать на ухо Клавдию несколько язвительных замечаний о дурном вкусе императора. На улице он спросил у Ливии, безмолвно следовавшей за ним:

- Ну? Понравилась тебе моя шутка?

Все, кто был рядом, захохотали и принялись наперебой расхваливать поступок Калигулы.

- А что я сделал? В конце концов, я лишь последовал примеру Ромула и Августа [314], которые таким же образом обзаводились женами, - сказал он и, остановившись перед дрожащей Ливией, ласково добавил:

- Моя очаровательная Ливия… Восхитительная моя… Ты меня не боишься, не так ли?

- Ах… Сказать по правде, не очень. Я больше удивлена, - прошептала Ливия.

- Еще бы! Такая неожиданная честь! Ты, наверное, и не мечтала о подобной удаче? Вот почему ты немного дрожишь?

- Да, - слабым голосом отозвалась Ливия Орестилла.

- Будь же послушной, кроткой, люби меня, и будешь счастлива. Ты ведь знаешь, что я нежен с теми, кто любит меня, и беспощаден к тем, кто перечит мне.

- О! Знаю… знаю, мой синьор! - прошептала Ливия.

- Нет, нет! Я не просто твой синьор, как для всех подданных империи! Ты должна звать меня: Гай, супруг мой.

- Да, мой синьор, но… но… у меня не хватает храбрости.

- Моя любовь поможет тебе. Мои ласки, мои поцелуи дадут тебе силы.

- Ох, я боюсь… Я боюсь поверить в это.

- Как? Ты сомневаешься, что идешь с Гаем Цезарем в дом, где тебя ожидает брачное ложе?

- Ох! Прости меня, божественный император! Я неопытная девушка. Должно быть, я кажусь тебе совсем глупой, но ты ведь знаешь, я не была готова к подобной чести и к императорскому ложу. Ох, прости меня, я сама не понимаю, что говорю!

- Бедная девочка, как мне нравится твоя робость и застенчивость! Ты так трогательна и невинна, что я сгораю от желания заключить тебя в свои объятия! Увидишь, через несколько часов от твоего страха не останется и следа.

- Ох, божественный Гай! - теряя последние остатки самообладания, сказала девушка, крепко ухватившись за руку Калигулы.

Внезапно она испугалась мысли о том, что может потерять и этого нежданного жениха, всемогущество которого все-таки было способно утешить ее раненое самолюбие. Помолчав, она добавила

- Надеюсь, что боги помогут мне сохранить благосклонность моего синьора.

Как раз в это время они приблизились к дворцу, в триклинии которого было приготовлено небольшое застолье. В течение короткого ужина Калигула только и делал, что обнимал и ласкал Орестиллу, которая понемногу пришла в себя и даже развеселилась. Когда в первом часу ночи император встал из-за стола и объявил о своем намерении уединиться вместе с женой в брачных покоях, то Ливия со спокойной улыбкой проследовала за ним. Если сначала она хмурилась при воспоминании о бедном Пизоне, то теперь и думать забыла о нем, словно того вовсе никогда не существовало.

Наутро весь город только и делал, что говорил о событии, происшедшем в доме Кальпурниев. Римляне были потрясены случившимся, но негодовали главным образом не они, а римлянки, оскорбленное женское достоинство которых находило выход в резких осуждениях и обличительных тирадах.

- Ну, какова пройдоха! Вот ведь какая хитрая лисица, всех одурачила! Да не лисица, а дохлая кошка, чтоб ей пусто было! С ее-то манерностью, с ее-то жеманностью! Строила из себя недотрогу, и вдруг в пять минут одурачила этого простофилю! - тут женщины понижали голос. - Этого безумца Гая Цезаря! Да ей просто повезло! Но кто бы мог подумать! Какая неслыханная удача, какая улыбка фортуны! Нет, в это невозможно поверить! Не иначе, как между императором и Ливией уже давно существовала связь! У них были самые интимные отношения! О Геркулес! Конечно, это же ясно, как белый день! Никакой сумасшедший, будь он хоть Калигула, хоть еще кто-нибудь, не мог бы так вот сразу взять и влюбиться! Да еще так, чтобы совсем потерять голову! И в кого! Да что она из себя представляет, эта Ливия Орестилла? Ничего! Таких, как она - сотни! А другие сотни еще и в сто раз красивей! - кипятились собеседницы, относившие себя, разумеется, к последним. Должно быть, император лишился рассудка после смерти Друзиллы. Ну разве заслуживает Ливия того, чтобы занять такое высокое место? Какой скандал! Какой неслыханный скандал!

Так говорили дамы, примеряя свои лучшие наряды и собираясь нанести визит вежливости новой императрице. Но прежде чем показаться этим знатным матронам, хозяйка Августовского дворца встретилась со своей матерью, которую успокоила рассказом о том, как нежен был с ней император и как она очарована им. У него оказалось даже больше достоинств, чем приписывала ему молва. Он ее по-настоящему любит. Ей очень жаль бедного Пизона. Она просит утешить его от своего имени и посоветовать ему найти другую жену, с которой он будет более счастлив и которую она готова заранее поздравить с прекрасным выбором. О себе же Ливия сказала, что, конечно, она никогда не мечтала о такой огромной чести, но раз богам было угодно устроить все так, как случилось, и раз ничего исправить уже нельзя, то она довольна хотя бы тем, что может быть полезна своим родителям и друзьям семьи.

В ответ на эти слова ее мать сказала, что очень рада застать свою дочь в добром расположении духа, что всю ночь переживала за нее, но, коль скоро будущее ни от кого не зависит, то она считает разумным покориться воле рока и воспользоваться всеми преимуществами нынешнего положения. Нужно благодарить богов, добавила она, что мужем ее любимой девочки стал император, а не какой-нибудь заурядный сенатор. Наконец, перейдя на шепот, она заметила, что все могло кончиться гораздо хуже и что в интересах того же Пизона, не говоря уже о семье самой Ливии, ей нужно поскорей забыть первого жениха и постараться сохранить благосклонность Цезаря.

Разговор матери с дочерью мог бы продолжаться и дольше, если бы Калигула, взбешенный получасовым отсутствием Ливии, не начал громко и настойчиво стучать в дверь. Робко попросив прощения за то, что заставила себя ждать, она вернулась в объятия императора. Торопясь на беседу с консулами и эдилами, Калигула попросил новую супругу надеть самый лучший наряд, какой можно было найти во дворце: ему не терпелось проехать по городу в колеснице со своей избранницей, чтобы все самые знатные матроны и девушки из самых благородных семей, увидев ее, лопнули от зависти. И спустя два часа Ливия Орестилла, одетая в великолепнейшую тунику и увенчанная сказочно дорогой диадемой, уже восседала бок о бок с Калигулой в изящной двухместной колеснице, запряженной четырьмя чудесными белыми скакунами, правил которыми сам император. Впереди повозки ехали конные преторианцы, а сопровождали ее сенаторы и наиболее знаменитые патриции. Их лошади громко цокали по каменным плитам мостовых. Справа и слева выстроились несметные толпы горожан, приветствовавших свадебный кортеж. Из открытых окон на императрицу дождем сыпались фиалки и венки; отовсюду слышались восторженные крики:

- Сальве, Ливия Орестилла Августа!

- Слава императрице Ливии!

- Да здравствует благословеннейшая из женщин!

- Ура Ливии! Вива Орестилла!

Девушка, столь неожиданным и странным образом вознесенная на трон Цезарей, сияла своей чудесной красотой, ее глаза светились от счастья, щеки горели ярким румянцем. Раздувавшиеся ноздри и дрожащие полуоткрытые губы говорили о том, что она упивалась этой поразительной победой, столь же пьянящей, сколь нежданной. В вечер ее триумфа был устроен роскошный пир, на который Калигула пожелал пригласить всех, кто днем раньше ужинал в доме Кальпурниев.

А пока таблий Цезаря заполнялся возбужденными голосами женщин и громким говором мужчин. Калисто, все больше и больше терявший голову от любви к Мессалине, стоял рядом со своей избранницей и объяснялся в чувствах к ней.

- Обожаемая Мессалина, когда же ты захочешь говорить со мной наедине? Ты моя повелительница, моя императрица.

- Тише, тише! - перебила его Мессалина, иронически улыбаясь, в то время как ее лоб и брови сурово нахмурились. - Не называй меня так, если не хочешь навлечь гнев своего хозяина. Ты должен величать императрицей только ту, ради которой устроен этот вечер. Мы здесь собрались ради нее. Тебе следует целовать сандалии Ливии Орестиллы Августы!

- Ох, не говори мне о ней, любимая Мессалина, я ее не переношу. Чего бы я не сделал, чтобы лишить ее всех почестей!

- Ты меня не обманываешь?

- Разве ты еще не убедилась, что нет? Я не могу тебе лгать, моя богиня!

- И ты действительно ее ненавидишь?

- Мне она не понравилась еще вчера, когда я впервые увидел ее. А сегодня я еще больше невзлюбил ее, когда заметил, что ты на нее злишься.

- О, как я ее ненавижу! - не в силах сдержать ярости, громко воскликнула Мессалина. - Я ее ненавижу так сильно, как люблю свою Оттавию, как люблю тебя, потому что я только вами двоими дорожу в этом мире.

- Ах, Мессалина! - дрожащим голосом перебил ее бледный и смущенный Калисто. - Не говори мне этого, не своди меня с ума здесь, среди всех этих людей, в присутствии которых я хочу пасть перед тобой ниц, обнимать твои колени, целовать следы твоих сандалий. О, как я хочу, чтобы рядом была только ты одна. Я ничего не прошу, позволь мне только лежать у твоих ног. Я буду тих, как ангел, и нежен, как голубь. Я буду служить тебе, как самый преданный раб!

Казалось, что и эти пылкие слова, и весь вид сгорающего от страсти, но все-таки покорного юноши глубоко тронул Мессалину, ее глаза затуманились.

- Прежде, чем кончится ужин, я тебе скажу, где и когда мы сможем встретиться, - тихо произнесла она и как бы невзначай добавила:

- И тогда я узнаю, хочешь ли ты помочь мне низвергнуть новую императрицу!

- Хочу ли я? - глухо переспросил Калисто. - За твою любовь я помог бы тебе, даже если бы обожал ее!

Как раз в это время рабы пригласили гостей к столу, но Мессалина показала Калисто знаком, чтобы тот не торопился, и еле слышно проговорила:

- Ровно в полночь я буду ждать тебя у входа в сад нашего дома. Ты сможешь попасть туда прямо из дворца Тиберия, если пройдешь по подземному ходу через портик за храмом Венеры Палатинской.

- Я знаю этот портик и этот подземный ход, - словно во сне пробормотал Калисто, но тут же опомнился и с жаром выпалил:

- О благодарю тебя, моя госпожа!

В то же мгновение она дернула его за руку: мимо входа в триклиний, возле которого они стояли, проходили Флавий Веспасиан с Цезонией Милонией, вдовой богатого всадника, которая была приглашена на вечер, как дальняя родственница Ливии. А пока гости заполняли триклиний, император беседовал с двумя архитекторами, отдавая последние указания по строительству нового дворца, что должен был протянуться от дома Тиберия до форума:

- Это будет величайшее сооружение в истории. Я хочу, чтобы храм Кастора и Поллукса служил входом в него. Но главное, возвести его надо хорошо и быстро. Возьмите пятьдесят тысяч рабов и немедленно приступайте к делу. Между замыслом и началом стройки времени должно пройти не больше, чем между выдохом и звуком. Понятно? Тогда ступайте.

Архитекторы почтительно склонили головы и по очереди поцеловав руку Цезаря, удалялись. Калигула же направился к входу в триклиний, где в эту минуту появился преторианский трибун, который по-военному отсалютовал и заговорил резким голосом, то и дело срывавшимся на фальцет:

- Божественный Цезарь, какие будут приказания страже?

- А, это ты, Кассий Херея? Когда ты, наконец, перестанешь говорить этим бабьим голосом? Нет, ты не трибун, у тебя даже бороды нет. Впредь называй себя так: Приап! [315] Или еще лучше: бабий трибун! [IV]

Он грубо расхохотался и, повернувшись к Херее спиной, за которой мелькнуло покрасневшее лицо испуганного Луция Хереи, пошел в триклиний. Кассий Херея вздрогнул и на мгновение замер, словно на него вдруг вылили ведро помоев. Его лицо смертельно побледнело, но он сдержал себя и, еще раз по-военному поприветствовал удалявшегося Калигулу, не спеша повернулся, а затем ровным шагом вышел из триклиния. Только покинув дворец, трибун позволил себе вздохнуть полной грудью. Стоя на ступеньках, он до боли сжал правый кулак и, поднеся ко рту, вцепился в него зубами.

- Ах! Во имя Марса Мстителя! - прошептал он, дрожа всем телом, - ты еще увидишь, какой я бабий трибун!

Думая о том, как отомстить обидчику, он спустился по лестнице и пошел к лагерю преторианцев.

Ужин был роскошен: императорской казне пришлось потратить на него годовой доход от трех римских провинций. Тем не менее в начале двенадцатого часа Мессалина пожаловалась на сильную головную боль и, приложив немало сил, вывела из-за стола своего супруга, уже успевшего напиться.

- Пожалуй, у моего дяди голова болит еще больше, чем у тебя, - с усмешкой заметил Калигула.

Все, включая Клавдия, расхохотались над грубой шуткой императора. Смолчал только Калисто, который почувствовал, что прозвучавшие слова задевают честь и достоинство его избранницы.

Мессалина покраснела, но тут же справилась с собой и, маскируя ярость принужденной улыбкой, беззаботно ответила:

- Увы, я думаю, что подобным недугом в Риме сейчас страдают все отцы семейств.

- Исключая меня, - язвительно добавил Калигула.

- Может быть, - не успокаивалась Мессалина.

- Без «может быть», тетушка, - грозно протянул император.

- Но, уверяю вас, у меня вовсе не болит голова, - вдруг попытался вставить слово Клавдий.

Все гости дружно рассмеялись над его безуспешными стараниями выглядеть трезвым.

- А также без обид, тетушка Мессалина, - сказал Калигула. Ненароком опрокинув свое ложе, он поднялся на ноги, чтобы поцеловать руку Клавдиевой жены.

- Ну что ты! - ответила она, уже полностью овладев собой и улыбаясь самой обворожительной из своих улыбок. - Обиды между нами? Неужели ты подумал, что я могу обидеться на божественного Августа, своего повелителя?

И, коснувшись рукой его плеча, добавила:

- Ты не будешь против, если я поцелую Ливию Августу?

- Прошу тебя, ты доставишь удовольствие и мне, и ей.

Увидев приближающуюся к ней Мессалину, юная императрица встала и, искренне тронутая, простодушно пошла ей навстречу.

- Итак, Августа, со вчерашнего вечера ты стала моей племянницей! - произнесла Мессалина, ласково взяв ее за руки.

- Да, и наше родство я сочту за огромную удачу, особенно если ты хоть немного полюбишь меня.

- Я тебя люблю, и всегда буду любить тебя.

С этими словами Мессалина поцеловала Ливию в губы, а та от чистого сердца обняла свою новую тетю. И Клавдий с супругой покинули триклиний дворца. На улице полусонный историк этрусков пробормотал:

- До чего же странный у меня пле… племянник… этот божественный Цезарь! Он заставляет меня жаловаться на головную боль, когда, во имя Геркулеса, у меня ничего не болит!

- Твой племянник подлец, - тихо, но твердо произнесла Мессалина. - Если бы не добродетели его матери, Августы, то я бы подумала, что он не сын Германика.

- Как ты смеешь! - охваченный гневом и страхом, вскричал Клавдий. С силой сжав локоть супруги, он жалобно прошептал:

- Ты вынуждаешь меня донести на тебя!

- Ах так? Ну, давай! Ничтожный трус! Ты же сам во всем виноват!

- Я виноват? - растерянно переспросил Клавдий.

- Да, виноват, виноват, виноват! - несколько раз глухо повторила Мессалина и, помолчав, добавила:

- Ох, если бы я была мужчиной! Если бы я была братом Германика, клянусь тебе, бессильное ничтожество, что сейчас в моей руке был бы скипетр всего мира.

- Боги! Опять ты за свое! Что со мной будет? - оглядевшись, вздохнул Клавдий.

К счастью для него, дворец Августа был уже близко. Придя домой, Мессалина не стала слушать ни упреков, ни извинений Клавдия. Она сразу пошла в свои покои и заперлась изнутри. Клавдий уставился на дверь, которая захлопнулась за его супругой, и, почесав затылок, пробормотал:

- Ну, что ты будешь делать! Просто никому невозможно угодить!

Он позвал раба и с его помощью стал осторожно пробираться в спальни, бурча себе под нос:

- Не женщина, а фурия! Бешеная какая-то… О боги, что она со мной делает!

Время уже близилось к полуночи, когда он скрылся в своих апартаментах. А через полчаса дверь в комнату его супруги приоткрылась, и оттуда выскользнула Мессалина. Осторожно ступая по перистилию [316], она неслышно вышла из дома. В саду дул слабый ветерок, едва теребивший полы ее выцветшей голубой накидки. На индиговом куполе неба звезды блестели, словно серебряные головки воткнутых в него булавок. Стояла тишина, нарушаемая только пением сверчка да журчанием воды, льющейся из клювов мраморных лебедей в фонтане, который белел неподалеку. Мессалина направилась к воротам, где ее давно поджидал Калисто. Она протянула руку и после того, как юноша пылко, но безмолвно поцеловал ее, повела его в беседку, увитую плющом и вьюнками. Там Мессалина устроилась на одной из деревянных скамеек и чуть слышно произнесла:

- Садись, Калисто, и веди себя спокойно.

Однако либертин будто и не слышал слов Мессалины. Неподвижно стоя в двух шагах от нее, он был настолько погружен в себя, что, казалось, не различал ни фигуры своей возлюбленной, скрытой густыми сумерками, ни звука ее голоса. Тем не менее он всем телом ощущал ее присутствие, и оно приводило его в дрожь. Мысли отказывались служить ему. Он знал только то, что чувство, зародившееся в нем на празднике в Поццуоли, превратилось в неистовую, безумную страсть.

Эта женщина полностью покорила все его существо: в Рим он вернулся человеком, который не принадлежал себе. Все его желания, чувства и помыслы теперь находились под беспредельным влиянием Мессалины. Не было ничего, на что он не решился бы ради нее: он отказался бы от свободы, которой еще недавно дорожил больше всего на свете, и вновь стал бы рабом, он превратился бы в презренного сводника, в предателя, убийцу, без единого упрека пошел бы провожать ее на свидание с другим, не задумываясь, лишил бы себя жизни. И все это он сделал бы по первому ее требованию.

Калисто понимал и всю безнадежность своей любви, и ту безвозвратность, с которой он терял право распоряжаться собой. Это приводило его в отчаяние, но в то же время давало ему какое-то острое, болезненное наслаждение. Молча замерев перед ней, он благославлял судьбу за то, что она позволила ему быть рядом с этой умопомрачительно красивой матроной, вдыхать запах ее духов и, наполняя им легкие, упиваться каждым мгновением головокружительного ощущения ее близости. Его безмолвное оцепенение продолжалось довольно долго. Наконец Мессалина тихо спросила:

- Ну, Калисто, о чем ты задумался?

Словно очнувшись от звука ее голоса, юноша бросился на землю перед ней и, не говоря ни слова, принялся пылко целовать ее котурны и края одежды.

- Ох… Ради милости всех богов, успокойся, мой прелестный Калисто. Не надо. Прошу тебя, - слабо прошептала Мессалина, начинавшая бояться, что ее собственные чувства могут возобладать над рассудком.

Однако Калисто продолжал целовать ее руки и тело, пока, все больше ободряясь тем, что Мессалина не оказывала ему никакого сопротивления, не прильнул своими горячими губами к ее влажным губам. Они слились в долгом поцелуе. Лишь через несколько минут женщина отстранила от себя либертина, неутоленная страсть которого побудила его вновь упасть к ее ногам и, обвив руками колени матроны, прошептать задыхаясь:

- Вот мое место, я твой покорный раб. Разреши мне остаться здесь, положить голову на твои колени. Я чувствую себя, как в Элизиуме.

Он на самом деле склонил к ее коленям голову, погладив которую и положив обе руки на ее золотистую шевелюру, Мессалина проговорила:

- Успокойся… и выслушай меня… я люблю тебя… и не смогу разлюбить, даже если захочу.

- О благодарю тебя, моя госпожа, моя богиня, - прошептал либертин, снова целуя колени Мессалины.

- Увы, твоя богиня и госпожа сегодня несчастней, чем любая рабыня.

- Ты несчастна? Почему? Расскажи о своей беде, располагай всем, что у меня есть. О! Я самый богатый человек на земле, потому что все ее сокровища не стоят одного твоего поцелуя! Положись на мою руку, на мою голову. Я весь твой, весь принадлежу тебе.

И тогда Мессалина, не жалея красок и ласки, поведала либертину о недавней ссоре с Клавдием. Горько посетовав на свою несчастную судьбу, она рассказала о позорном малодушии человека, приходившегося братом самому Германику, о его неспособности понять чувства гордой женщины, чье достоинство, как и честь ее древнейшего, благороднейшего рода, были унижены грубой выходкой Калигулы. И, пока она говорила, Калисто, сопровождавший ее излияния все более негодующими жестами и восклицаниями, чувствовал, как его сердце наполняется гневом за оскорбление, нанесенное женщине, которую он считал своим божеством.

- А в это время какая-то ничтожная девчонка, самая заурядная, одна из тех, что завидуют моему происхождению и распускают грязные сплетни обо мне, восходит на трон, даже не имея представления о том, какой неслыханной чести она добилась. Этой выскочке нет никакого дела до того, что законной жене Клавдия приходится целыми днями торчать в библиотеке, читая скучнейшую «Историю этрусков» и ожидая высочайшего позволения прийти в триклиний Цезаря, где ее снова оскорбят и выставят на посмешище окружающих.

- Но прикажи мне, божественная Валерия! Если Клавдий трус, то во мне хватит решимости исполнить любое твое желание! Твоя любовь - вот что даст мне силы совершить любой подвиг, пойти на все, пролить всю мою кровь, если тебе это понадобится.

- Да что же ты сможешь сделать, бедненький?

Мессалина хотела что-то добавить, но Калисто прервал ее:

- Все! Все, что пожелаешь!

- Ты либертин, покорный воле Цезаря! Что ты можешь?

- Все! Я сказал и повторяю еще раз, чтобы ты поверила моим словам: все, что пожелаешь! Цезарь? Он уже давно мне не нужен! Я никогда не получу всего, что он мне должен! И я непокорен ему с тех пор, как он оскорбил тебя! Что мне Цезарь! С сегодняшней ночи мной повелеваешь только ты, мое божество! Ты - моя жизнь, моя кровь, мои мысли и желания!

Выслушав юношу, который не переставал целовать ее колени и руки, Мессалина, точно пожалев о недавних жалобах, ласковым голосом заметила, насколько опасно пренебрегать доверием Калигулы и, напомнив о беспощадной жестокости тирана, попросила либертина отказаться от его опрометчивых обещаний. Однако ее слова только распалили Калисто, испугавшегося мысли, что в этом случае он будет выглядеть болтуном или, что еще хуже, трусом. И тогда супруге Клавдия не оставалось ничего иного, как принять предложение вольноотпущенника. При этом она посоветовала ему не порывать связи с Калигулой и, воспользовавшись ею, сделать все возможное для скорейшего ниспровержения Ливии Орестиллы. Как она и ожидала, Калисто заверил свою госпожу, что ее воля будет исполнена любой ценой.

Добившись желаемого результата, Мессалина, горячо расцеловала либертина, однако она была слишком опытной интриганкой, чтобы позволить их отношениям зайти дальше, чем ей было нужно в этот момент. Снова отстранив от себя бедного любовника, она сказала, что, увы, на этот раз ему придется довольствоваться лишь разговором в саду. За ней, чуть слышно добавила она, всегда шпионят. Тем более в таком месте и в такое время. Вот потом, если все удастся… Тогда она найдет способ провести своего возлюбленного в одну из комнат дворца. Ведь их сердца горят одной и той же страстью! И она говорила правду: ей нужно было напрячь всю волю, чтобы не поддаться зову чувства, пробужденного в эту ночь объятиями Калисто. Многое в нем притягивало Валерию Мессалину, многое возбуждало ее желание, И все-таки, понимая его бесполезность и даже вред для своих далеко идущих планов, она сделала над собой усилие и пожертвовала любовью ради честолюбия. Провожая юношу к воротам, через которые он вошел, она коснулась губами его уха и прошептала:

- Люби меня. Думай обо мне.

- Ох! О ком же еще мне думать, любимая моя? Мы скоро увидимся?

- Скоро ли мы увидимся? Я горю желанием, как и ты. Я люблю тебя.


* * *

Спустя пять дней после своего эксцентричного бракосочетания Калигула стоял в одной из комнат дворца Тиберия и готовился позировать художникам. Двое рабов и Калисто помогали ему занять непринужденную позу, соответствовавшую наряду Аполлона, который был на нем.

- Тебе нравится моя идея? Скажи, Калисто, что ты о ней думаешь? - спросил император, поправляя лавровый венок на своем полысевшем темени.

- Великолепно, как и все, что исходит от тебя.

- Нет, ты мне скажи правду, без лести, ты ведь знаешь, как я не люблю подхалимов.

- Я говорю правду.

- Правильно. Ты всегда должен говорить мне только правду, потому что я больше всех благосклонен к тебе.

- Это заслуга не моя, а твоих добродетелей…

- …благодаря которым, - перебил Калигула, -меня рисовали в костюмах Зевса, Нептуна, Вакха, Меркурия, Геркулеса, а сегодня я должен предстать Аполлоном. Однако в каждом храме уже воздвигнут алтарь бога Гая Цезаря Германика, и я вовсе не обязан являться в нарядах старых кумиров, словно Цезаря нельзя обожать без того, чтобы он походил на кого-нибудь из них. Наши боги слишком стары, мой дорогой Калисто.

- Увы, они так стары, что порой впадают в детство.

- И почему бы в таком случае не обновить нашу религию, не создать новых богов для толпы: молодых, сильных, наполненных свежей кровью.

- Мы их создадим, конечно.

- Я по своему совету основал храм, посвященный мне одному.

- Правильно!

- Я построил во всех храмах специальные алтари и приказал приносить к ним в жертву павлинов, уток, фламинго с розовыми крыльями, кур из Нумидии. Я назначил к ним священников, которых назвал жрецами Цезаря, и поставил рядом с ними золотые статуи новому божеству. Эти статуи каждый день переодевают в те одежды, которые ношу я.

Вдруг, словно кто-то ему противоречил или возражал, он крикнул хрипло и властно:

- Я желаю, чтобы меня обожали! Во имя всех богов! Я вам докажу, что я выше любого божества!

И пока Калисто пробовал его утихомирить, расхваливая великие начинания императора, он не переставал повторять:

- Выше всех! Выше всего и вся! Ах, они не хотят понимать? Я им покажу, что я хозяин всего и всех!

Тут он заметил, что у него нет цитры [317], и приказал принести ее.

- Ну скажи мне, Калисто, - немного успокоившись, продолжал Калигула, - что говорят обо мне плебеи? Что обо мне говорит эта гидра с двумя миллионами голов, население Рима?

- Ругает тебя, - невозмутимо ответил Калисто, - порицает твой вкус и невесту, которую ты себе выбрал.

- Ах! Если бы у римского народа была только одна единственная шея! - скрипнув зубами, процедил Калигула.

- То ты смог бы перерубить ее одним ударом. Ты уже говорил это! - произнес Калисто, решивший сыграть на малодушии своего хозяина. - Но, к сожалению, у римлян два миллиона шей, не считая трех миллионов рабов, и думать об их поголовном истреблении так же бесполезно, как и мечтать о любом другом несбыточном идеале.

- Увы! - со вздохом согласился Калигула. - Увы, это верно.

- Ты попросил меня сказать правду, и я сказал ее: ты хотел узнать, что говорят о тебе, и я ответил. Император не может обойтись без империи, но в любой империи, к несчастью, существуют подданные, и поэтому иногда приходится слушать, о чем они говорят.

Калигула удивленно взглянул на Калисто, который, как ни в чем не бывало, поправил цитру.

- Что-то ты сегодня уж больно смел! - помолчав, буркнул тиран.

- Я говорю правду, - спокойно повторил либертин.

- Ты хочешь угодить этой черни?

- Скорее, своему повелителю.

- Да? Тогда говори откровенно, что ты думаешь о Ливии Орестилле.

- Ну… Я, конечно, не знаю ее так же хорошо, как божественный Цезарь… - потянул Калисто, желая выиграть время, а заодно убедиться в серьезности чувств императора. По многим признакам он догадывался, что связь с Ливией Орестиллой была всего лишь мимолетным увлечением Калигулы, но ему не хватало уверенности в этом предположении.

- Давай без обиняков. Выкладывай начистоту, не бойся. Мне приятно, что я внушаю страх всему Риму, но ты относишься к тем немногим, кто пользуется моей благосклонностью.

- Вновь замечу, незаслуженной!

- Тем более, ты должен говорить мне прямо, что думаешь.

Юноша заколебался: угрожающие нотки, прозвучавшие в словах тирана, заставили его сердце бешено забиться в груди. Он понимал, какой страшной опасности подвергся бы, допустив малейшую оплошность в предстоящем разговоре: в этой игре все было поставлено на карту. Но понимал он и то, что более подходящего случая, чем этот, ему уже не представится: фортуна ведь любит храбрых, - вспомнил он слова Мессалины, мечтавшей о низвержении Орестиллы. При мысли о поцелуях своей возлюбленной он в одно мгновение собрался с духом и произнес:

- Конечно, ты мне ответишь, что никто не знает Орестиллу лучше, чем божественный Цезарь. Но если бы я был Цезарем… О! Во имя всех богов, я бы не хотел увлечься какой-нибудь девушкой, пусть красивой, пусть нежной, пусть даже умной, но при этом обладающей всеми недостатками неопытной шестнадцатилетней девочки! Да уже после двух-трех ночей, проведенных с нею, я мечтал бы о том, чтобы она поскорее вернулась к себе домой! Во имя Геркулеса, это было бы мое единственное желание! Как! Я Цезарь, я молод, красив, всесилен. Я каждый день окружен прелестнейшими женщинами, любая из которых будет счастлива той милостынью, которую получит из моих объятий, а их мужья будут только гордиться этой мимолетной благосклонностью. И вдруг мне приходится возиться с какой-то девчонкой, не имеющей понятия о настоящих любовных наслаждениях! Ох! Я пожелал бы вырваться на свободу! Мне бы захотелось разделить любовные утехи с женщинами, познавшими все уловки Венеры, а не терять время на обучение этим секретам той, которая их и не примет, и не оценит! И это взамен на всю империю? Нет, я бы повременил. Вот в сорок лет или в пятьдесят… Тогда, кто знает? может быть…

Эту тираду Калисто проговорил на одном дыхании, глядя куда-то в потолок, словно обращался к неведомому плоду своей фантазии. Калигула слушал его с напряженным вниманием. Поначалу он смутно подозревал подвох в рассуждениях либертина. Но постепенно резкие черты деспота стали смягчаться и, наконец, легкая улыбка тронула его губы.

- Браво, Калисто! - воскликнул он, хлопнув ладонью по плечу юноши. - Во имя Зевса, браво! Ты повторил все то же самое, что я говорил сегодня утром, когда вставал с ложа. Эта малютка мне уже надоела, как и ее пресные ласки… «Ты меня не разлюбишь?», «Ты меня не бросишь?», «Я умру от горя», «Я так ревную» - сколько можно все это терпеть! Клянусь всеми богами, ты слово в слово пересказал мои мысли!

- Я рад, что невольно угадал малую часть твоих размышлений. Не смея претендовать на большее, я могу лишь благодарить бога за то удовольствие, которое доставила тебе игра моего скромного воображения.

- Но кое-что ты все же не предусмотрел! - произнес Калигула, прикладывая указательный палец к губам.

Калисто почувствовал, как дрожь пробежала у него по спине. Ему показалось, что какая-то рука в стальной перчатке безжалостно сдавила его сердце. Едва не поддавшись губительному отчаянию, он все-таки сохранил внешнее спокойствие и, собравшись духом, равнодушно спросил:

- Что же?

- То, что я не хочу выглядеть прицепсом, который делает уступки плебеям.

- Ах, вот ты о чем! - облегченно выдохнул Калисто. - Прости, божественный Цезарь, но я бы не стал из-за этого беспокоиться. Если какой-то мой поступок доставляет мне удовольствие, к тому же, ничем меня не обязывая, приносит радость моим подданным… Ну что ж! Тем лучше! Тогда я одним ударом убиваю сразу двух зайцев: забочусь о себе, и укрепляю империю.

- О! Сдается мне, Калисто, что сегодня некий бог говорит твоими устами! Клянусь, ты мудрее самого Луция Аннея Сенеки, хотя и не так образован.

Калигула ласково потрепал либертина за волосы и, взяв в руки золотую цитру Аполлона, вышел за дверь, куда сразу же хлынула толпа придворных, слуг и шутов, находившихся в комнате. Идя за ними следом, Калисто не переставал поздравлять себя с удачей и благодарить богиню Фортуну, которая, как ему казалось, руководила всеми сегодняшними событиями. Однако юноша был несправделив к себе, не придавая значения своему собственному уму и наблюдательности. Зная непостоянство Цезаря, он еще за ужином в доме Кальпурниев понял, что робкая и наивная девушка быстро наскучит человеку, подверженному порочным страстям. И теперь Калисто размышлял о том, как ускорить катастрофу, грозящую Ливии Орестилле. Проницательный знаток настроений своего господина, он пришел к мысли, что теперь ему большую услугу оказала бы какая-нибудь другая женщина, способная привлечь внимание сластолюбивого деспота. Именно поэтому он старался не отставать от Калигулы, который вышел на улицу в костюме Аполлона, чтобы послушать льстивые замечания и ощущать на себе восхищенные возгласы матрон, прогуливавшихся по городу. Но на его беду ни одна из этих дам не производила никакого впечатления на самодовольного лицедея, упивавшегося собой и своим нарядом. Уже возвращаясь с прогулки, многочисленные придворные, сопровождавшие императора, остановились возле великолепнейшего особняка с мраморными колоннами в коринфском стиле, нравившемся римской знати.

- Это дом знаменитого и древнего рода Меммиев, предком которых Вергилий считает Мнестея, спутника Энея [318], - заметил всезнающий Геликон.

- Ох, опять ты со своим всезнайством. Да что из себя представляет этот Вергилий? Невежда, лишенный какого-нибудь таланта - вот что такое ваш хваленый Вергилий, - неожиданно рассвирепев, бросил Калигула и почти сразу добавил:

- Чтобы избавить вас от предрассудков, я сегодня же прикажу изъять из библиотек и сжечь все сочинения Вергилия. Так же, как и книги Тита Ливия, этого шарлатана и неуча, ничего не понимавшего в истории [V].

- Да здравствует мудрость божественного Цезаря! - воскликнули несколько голосов.

- Так это дом Гая Меммия Регула? - помолчав, спросил Калигула.

- Именно так, божественный.

- Того самого, который был консулом в 784 году и помог моему дяде Тиберию свергнуть Сеяна?

- Совершенно верно, - вступил в разговор Протоген. - Он сейчас наместник в Македонии [319].

- У его жены Лоллии Паолины самые лучшие жемчуга и изумруды в империи, - добавил Геликон.

- Лоллия Паолина? - переспросил Гай Цезарь, наморщив лоб. - Что-то я не могу вспомнить ее.

- О, это очаровательнейшая женщина и к тому же еще молодая, - пришел на выручку Калисто.

- Не та ли это Паолина, чью красоту я хвалил недавно?

- Нет, это ее племянница. Мать Лоллии была прелестна, но ее дочь превосходит красотой всех женщин, живших в империи со времен Августа.

Ничего не ответив либертину, Калигула медленным шагом направился во дворец. Придя домой, он поманил пальцем обоих консулов и приказал немедленно вызвать в Рим Гая Меммия Регула с супругой. Теперь Калисто мог праздновать окончательную победу. Еще раз угадав тайные мысли своего хозяина, он понял, что того увлекла экстравагантность интриги с незнакомой женщиной, находившейся за много миль от столицы. Вечером в триклинии была устроена неслыханная оргия, на которую, кроме проституток, пригласили лучших наездников, выступавших на аренах города под зеленым цветом. В разгар разнузданного веселья Орестилла стала нежно упрекать Калигулу за те нескромные ласки, которые он оказывал то одной, то другой бесстыдной куртизанке, позоря бедную Ливию, и всякий раз император отвечал ей с такой грубостью, что несчастная в конце концов расплакалась. Лучше бы она этого не делала! Ее супруг рассвирепел и, разразившись проклятиями, исступленно прокричал:

- Тупица! Жеманная чистюля! Как ты смеешь перечить мне и указывать, что я должен делать! Ты недостойна быть женой Цезаря!

- Ох, смилуйся, смилуйся, - прошептала Ливия, ошеломленная этими оскорблениями. Она покраснела от стыда и, закрыв лицо руками, чуть слышно добавила:

- Пусть мой синьор делает, что хочет. Но я прошу позволения уйти в мои покои.

- Она стесняется! - весело воскликнула Лициция и, издеваясь над Орестиллой, встала в непристойную позу.

- Какая невинная голубка! - подхватила Пираллида.

- Сущая весталка! - проорала пьяная Альбуцилла.

- Так пусть же и живет среди этих девственниц! - яростно крикнул Калигула.

- Увы! В храме их уже нет, - с усмешкой заметила Лициция.

И все развязно захохотали. Эти наглые выходки куртизанок убедили Калисто, присутствовавшего на оргии, что Ливии Орестилле пришел конец. Словно в подтверждение его мыслей, Калигула грубо толкнул свою несчастную жену, упавшую при этом с ложа, на котором она сидела, и закричал:

- Ты мне надоела! Слишком долго я терпел! Убирайся прочь! Возвращайся домой! Сегодня же, сейчас же! И да уберегут тебя боги от связи с каким-нибудь другим мужчиной, особенно с Гаем Кальпурнием Пизоном.

- О горе мне! Не прогоняй меня! Не прогоняй, я буду делать все, что ты захочешь. Но не позорь меня! - всхлипывая, умоляла Орестилла. Она распростерлась у ног Калигулы и пробовала схватить его за края одежды.

- Убирайся прочь! Прочь! Вон из моего дворца… сию же минуту! В эту ночь императрицей будет Лициция! Геликон! Проводи Орестиллу домой!

С этими словами он грубо отпихнул от себя безумно рыдавшую жену и, подойдя к одному из лож, сел на колени Лициции, которая сразу заключила его в свои объятия. Геликону ничего не оставалось, как взять под руки обессилевшую Ливию и с помощью двух рабов вывести ее на улицу. Так через восемь дней бесславно закончилось царствование Ливии Орестиллы.

А спустя десять дней из Македонии вернулся Гай Меммий Регул и его жена Лоллия Паолина. Они тотчас предстали перед Цезарем.

Двадцатисемилетняя супруга Гая Меммия оказалась восхитительно красивой женщиной с нежной кожей и с густой копной черных волос, искуснейшим образом уложенных вокруг головы и скрепленных серебряным обручем с чудесной россыпью изумрудов. На ее роскошной груди сияло восьмикратно сложенное ожерелье из самого крупного жемчуга, какой только знала империя. На изысканно прекрасном, с тонкими чертами лице матроны сияла улыбка, достойная кисти Евфранора. Очарование Лоллии Паолины настолько превзошло ожидания императора, что он сразу обратился к ее супругу!

- Мне столько говорили о несравненной прелести твоей жены, что я захотел увидеть ее собственными глазами. Сейчас я убедился, что в империи нет лучшей женщины, чем она, и потому объявляю, что беру ее себе.

И, не обращая внимания на пораженного наместника Македонии, Калигула страстно обнял Паолину.

- Но… Как же это, божественный Цезарь? - начал говорить побледневший Меммий, но император, грозно обернувшись к нему, тотчас пресек желание возражать прицепсу.

- Ах, вот как! Ты, верно, недоволен моим выбором? Или ты не знаешь, что по праву хозяина я волен распоряжаться и тобой, и твоей жизнью?

- Да. Ты судья всех и вся, - покорно склонив голову, произнес Регул.

- Эта женщина больше не принадлежит тебе. Она моя! Ступай прочь.

Не в силах что-нибудь предпринять, подавленный Меммий медленно вышел из комнаты, а Калигула, покрывая поцелуями Лоллию Паолину, спросил:

- Ты рада? Я сделал тебя первой женщиной империи, Августой! Ты меня полюбишь?

- Я счастлива… Слишком счастлива, чтобы сказать об этом. Мне это кажется каким-то сновидением, но… я твоя и буду служить тебе, как раба своему господину.

С этими словами Лоллия Паолина порывисто обняла тирана. Она стала следующей женой императора Гая Цезаря Германика.


ГЛАВА IX


Триумф Милонии - Мессалина сводит с ума Цезаря

Миновало восемь месяцев с того дня, когда Калигула так бесцеремонно отнял жену у Гая Меммия Ре-гула. Заканчивался февраль 792 года. Дул холодный северный ветер, насквозь пронизывавший лацерны и шерстяные тоги тех несчастных горожан, которым приходилось покидать жилище рано утром или поздно вечером. Но, несмотря на стужу, в один из предрассветных часов этого месяца отворилась потайная дверца нового великолепного дворца, построенного Цезарем на склоне Палатинского холма, и оттуда четверо здоровенных нумидийских рабов вынесли изящные носилки с опущенным пологом. Предшествуемые антеамбулом и сопровождаемые двумя стражниками, они направились в сторону Авентина. Через полчаса эта небольшая процессия остановилась возле дома колдуньи Локусты, и из повозки выскользнула женщина, укутанная в желтый плащ на горностаевом меху. Судя по всему, столь ранний визит не был неожиданностью для хозяйки особняка - она сразу вышла навстречу гостье и, почтительно поцеловав ее руку, тихо произнесла:

- Аве, Августа.

Вслед за тем обе женщины поспешили в атрий, откуда быстрым шагом прошли в лабораторию ворожеи. По просторной комнате, наполовину освещенной шарообразной лампадой, струился теплый воздух, тем более благодатный, что на улицах города в эту пору бушевала зимняя непогода. Дама сняла свою богатую накидку и, положив ее на софу, с каким-то недоверчивым любопытством огляделась вокруг. Она была женщиной довольно полной, но миловидной. Характерная округлость ее живота говорила о том, что посетительница Локусты готовилась к рождению ребенка. На ее смуглом лице, обрамленном ярко-каштановыми волосами, кое-где были заметны следы перенесенной оспы, но этот недостаток скрадывали огромные, изумительно красивые глаза, сияющие ласковым, теплым светом. Очарование вошедшей придавала и трогательная улыбка, которая могла бы покорить многих мужчин. Это была Цезония Милония, вдова римского всадника, оставившего после себя троих сыновей. Несколько месяцев назад она стала четвертой законной женой императора Цезаря Германика.

- Итак? - помолчав, спросила колдунья. - Можно ли мне спросить тебя, Августа, благосклонности ли фортуны я обязана этим тайным посещением?

- Фортуны? - переспросила Цезония Милония, беспокойно рассматривая обстановку, в которой очутилась впервые. - Честно говоря, этот визит я не связывала с фортуной, но надеюсь, что ты окажешься права. Послушай, зачем тебе все эти инструменты? Эти фиалы? Эти груды костей? Я никогда не видела ничего подобного, мне немного не по себе.

Чтобы успокоить супругу Цезаря, Локуста подвела ее к стопам и полкам, стоявшим в середине комнаты, и принялась объяснять назначение тех или иных фиалов, пузырьков и медицинских препаратов.

- Ну, теперь тебе не страшно? - спросила она, показав гостье все свои сокровища и усадив ее на прежнее место.

- О нет! Сказать по правде, у меня и не было страха. Скорее, я чувствовала какую-то суеверную боязнь, которую пробудили в моей душе эти мрачные приспособления. К тому же, мне рассказывали о тебе такое…

- Что ты стала бояться меня, не так ли? - с улыбкой спросила ворожея.

- Не отрицаю, хотя многие хвалили тебя. Но, одним словом… В общем, твоя лаборатория меня пугает, а ты мне нравишься.

- Благодарю тебя, Августа.

- И я верю тебе, твоему искусству и твоему умению хранить тайну, - произнесла Цезония, беря колдунью за руки и нежно улыбаясь ей.

- Тогда мне остается заверить тебя, что ты никогда не станешь раскаиваться в этих словах, - сказала ворожея и после непродолжительной паузы добавила:

- Так что же тебя тревожит? Говори, ты увидишь, что Локуста умеет быть нужной и полезной.

- О! Я жду от тебя очень важной для меня услуги! - тихо произнесла Цезония Милония. - В награду за нее ты всю жизнь будешь пользоваться благосклонностью императрицы. Более того, я буду считать тебя своей родной сестрой.

Колдунья порывисто сжала руки своей посетительницы и ответила:

- Мне будет достаточно твоей благодарности. Говори, я сделаю все, что ты захочешь.

Не выпуская рук хозяйки дома, гостья внимательно посмотрела на нее своими черными глазами и чуть слышно прошептала:

- О Локуста, порой мне хочется умереть.

- Это зависит от меня?

- Да, и даже больше, чем от меня самой. Только ты одна способна укрепить престол империи.

- Как же я могу…

Ворожея хотела что-то возразить, но Цезония не дала ей сделать этого. Перебив Локусту, она горячо и быстро заговорила:

- Ты понимаешь, что я хотела сказать. Я не хочу кончить так же, как другие жены Цезаря Германика. Вот уже пять месяцев я нахожусь возле него, пять месяцев делаю все возможное и невозможное, чтобы не надоесть ему. У меня для этого есть все, чем может располагать женщина. Я знаю все любовные ласки и упреждаю каждое желание Цезаря. И все-таки не могу найти покоя. Кто скажет, что со мной будет завтра? Перед моими глазами все время стоит Ливия Орестилла, похищенная на собственной свадьбе с Кальпурнием Пизоном и буквально выброшенная на улицу через семь дней. Я не могу избавиться от мысли о Лоллии Паолине, отнятой у Меммия Регула и отвергнутой Цезарем через двенадцать дней. Я постоянно думаю об их позорной участи и знаю, что не смогу вынести даже половины того издевательства и глумления, с которыми толпа плебеев провожала этих несчастных женщин.

- Но чем же я?… - попробовала спросить Локуста, но Цезония вновь ее перебила:

- Ты? Ты можешь все.

- Так уж и все? - улыбнулась Локуста.

- Дай мне снадобье, которое навсегда привязывает мужчину к женщине. Взамен него ты получишь миллион сестерциев и мою бесконечную признательность.

- А ты в самом деле думаешь, что такое снадобье существует?

- А разве нет? - в некотором замешательстве прошептала Милония. - О таких зельях говорят, как о самом большом секрете вашего искусства. Я слышала, что они неотразимо действуют на каждого, кто их выпьет.

Локуста снова улыбнулась.

- Да какая польза от вашего колдовства, если вы никого не можете приворожить! - неожиданно громко воскликнула императрица.

- Польза в других случаях: при недуге.

- Но не любовном?

- При нем тоже. Но не всегда.

- Так значит, в моем случае ты можешь совершить чудо и приворожить мужчину к женщине?

- Давай договоримся так: я приложу все свои знания и силы…

- Ах, Локуста! Ты возвращаешь меня к жизни.

- Но я еще раз повторяю, что наши зелья не всегда оказывают нужное воздействие. Сила этих напитков зависит от многих обстоятельств, над которыми мы не властны.

- Каких обстоятельств? Что для них требуется? Пожалуйста, не говори со мной таким презрительным тоном, - взволнованно проговорила Цезония. - Я сгораю от нетерпения, а ты не хочешь ничего объяснить!

- Но я не смогу удовлетворить твое любопытство, если ты все время будешь перебивать меня.

- Хорошо, не буду, только пойми, мне нужно, чтобы ты приготовила для меня это зелье!

- Я приготовлю его. По крайней мере, надеюсь.

- Ну, так скажи, - произнесла Цезония, вставая с софы, - что для него нужно?

- Прядь волос Гая Цезаря и клочок какой-нибудь одежды, которую он носил.

- Все это ты получишь сегодня же.

- И еще… - медленно добавила Локуста.

- Что еще? - вырвалось у Милонии.

- Еще прядь твоих волос и часть твоей одежды, хотя бы той, которая сейчас на тебе.

- Разумеется, это тоже у тебя будет.

- Три дня подряд ты должна ходить в храм Венеры Кипрской и посвящать жертвы Купидону и Приапу.

- Я принесу самые богатые дары этим божествам.

- Хорошо. Итак, ты вернешься ко мне через три дня. Тогда я добуду немного крови из твоей вены.

- А почему не сегодня? - спросила Цезония, с готовностью протягивая свою полную, красивую руку.

- Если я извлеку ее сегодня, то через три дня она уже будет непригодна для зелья.

- Неужели только через три дня? - разочарованно протянула Цезония.

- Нужный настой может получиться лишь при благоприятном расположении звезд.

- А вдруг он не получится по каким-либо другим причинам?

- Тогда придется все повторять заново: жертвы и другие приготовления должны находиться в строгом соответствии с действием астральных сил.

Цезония закусила верхнюю губу, словно не могла решить какую-то важную задачу. Немного постояв в нерешительности, она, наконец, взяла в руки свой плащ и стала надевать его наподобие пеплума [320].

- Ничего не поделаешь! - выдохнула она и, внимательно посмотрев на колдунью, спросила:

- А ты меня не предашь?

- Я? - не скрывая возмущения, в свою очередь спросила Локуста.

Тогда Цезония отстегнула от пояса кошелек, полный золотых викториалов, и, протянув его ворожее, добавила:

- Я не подозреваю тебя, но…

- Ты меня совсем не знаешь, Августа. Я никогда никого не предавала, хотя мне известно столько секретов, что они могли бы добрую половину Рима поднять на войну против другой половины.

- В этом кошельке небольшой задаток к тому миллиону сестерциев, который…

- Мне достаточно твоей благосклонности и твоего заступничества.

- Если зелье удастся, то я навсегда останусь твоей самой преданной подругой.

С этими словами императрица бросила кошелек на софу и, сопровождаемая ворожеей, вышла из комнаты. Когда обе женщины очутились в таблии, Локуста наклонилась, чтобы поцеловать ладонь Цезонии, но супруга Калигулы отдернула руку и, положив ее на плечо колдуньи, нежно проговорила:

- Ты мне нравишься… поцелуй меня.

Локуста обхватила шею Милонии и несколько раз поцеловала ее в губы, прошептав:

- Благодарю тебя… Ты так прекрасна, что, будь я Гаем Цезарем, тебе не понадобились бы никакие зелья! Я полюбила бы тебя на всю жизнь.

Наконец она отпустила императрицу и, попрощавшись, проводила ее до порога дома. Вернувшись в лабораторию, она уже хотела заняться чтением одной из магических рукописей, как вдруг в двери неожиданно появился горбатый раб и испуганным голосом сообщил, что его госпожу настойчиво спрашивает Валерия Мессалина. Это известие неприятно удивило Локусту. Немного подумав, она обратилась к слуге:

- Как ты думаешь, Мессалина видела ту даму, которая недавно вышла отсюда?

- Не только видела, но и поджидала ее, прячась в портике у соседнего дома, а когда твоя гостья села в носилки, Мессалина вышла из своего укрытия и постучалась к тебе.

Лицо Локусты омрачилось еще больше. Она долго колебалась, прежде чем сказать:

- Ладно… пусть войдет.

И вновь направилась к двери.

- Аве, почтенная Валерия! - почти сразу воскликнула она. - Что нового? Какая нужда привела тебя в столь ранний час?

- Аве, Локуста! - проговорила вошедшая, снимая с плеч просторный серый плащ. - Час не такой ранний для супруги Цезаря, опередившей меня.

- Ах… да… Она только что вышла отсюда.

- Знаю, - ответила Мессалина, с недовольным видом усаживаясь на софу. - Я ее видела.

- Увы… У нее ужасно болят зубы.

- Да? - усмехнулась жена Клавдия. - Мне известно, какие зубы беспокоят Милонию.

- Ах! Ну, да… - протянула Локуста, стараясь скрыть замешательство.

- По-моему, она боится Цезаря, который может разлюбить ее.

- Неужели? Вечно я все узнаю последней, - ответила колдунья, пытаясь выразить удивление на своем лице.

Мессалина положила плащ рядом с собой и медленно проговорила:

- Умер сенатор Марк Опсий.

С этими словами она пристально посмотрела в глаза Локусты.

С трудом выдержав этот тяжелый взгляд, ворожея произнесла недоумевающим тоном:

- Опсий? Какой Опсий?

- Тот, который в 780 году вместе с преторами Порцием Катоном и Петилем Руфом подло оклеветали и лишили жизни благороднейшего Тита Сабина, виновного только в том, что оставался верен великому Германику и его семье [I].

- Выходит, божественный Цезарь доволен этой смертью, которую он может считать возмездием за убийство одного из своих преданнейших друзей: ведь Тит Сабин воспитывал императора.

- Да, с одной стороны, он доволен, хотя с другой, - готов своими руками растерзать заговорщиков.

- О! Но почему?

- Как ты наивна, Локуста! Почему? Да потому, что благодаря своим грязным делишкам Опсий нажил громадное состояние, и Цезарь - тут ты права - хотел умертвить его, но только так, чтобы эти сокровища перешли к имперской казне!

- Ну и что? Разве божественный Цезарь не может сейчас забрать все его имущество?

- Эх! А еще провидица! Неужели ты не знаешь, что у Опсия было завещание, которое уже нельзя пересмотреть? Разумеется, теперь казне не достанется ни сестерция.

Казалось, супруге Клавдия было досадно оттого, что приходилось объяснять такие азбучные истины; она едва сдерживала свое раздражение.

- Ну, хорошо, почтенная Валерия, а какое отношение ко всему этому имею я?

- Какое ты имеешь отношение? - воскликнула Мессалина. - И ты меня об этом спрашиваешь, когда наследником Опсия является твой брат, который пять лет угождал мерзким прихотям старика ради того, чтобы завещание было составлено в его пользу?

- Мой брат… наследник Опсия? - растерянно проговорила колдунья. - О чем ты говоришь? Я так давно не видела его. Мы уже лет десять не встречаемся. Это все знают. И смогут подтвердить, если понадобится.

- Ах, смогут подтвердить?! - с язвительной улыбкой переспросила Мессалина.

- Да, конечно.

- А ты знаешь, отчего умер Марк Опсий?

- А почему я должна это знать?

- Потому, что он умер от яда!

- Что же из того? Сейчас в каждой смерти ищут отравителей.

- Нет, нет. Врачи обследовали труп Опсия и выяснили, что он умер именно от яда.

- Пусть так: не он первый, не он последний, кому суждено принять такую смерть, - сказала Локуста, увидев, какая опасность угрожала ей.

- Но сейчас магистраты гадают о том, кто участвовал в отравлении, - продолжала наступать Мессалина, все больше выходя из себя.

- Ну и что? Меня-то это разве касается?

- О! Тебя это касается приблизительно так же, как фитиль касается лампады! Потому что сейчас римляне задаются вопросами, кто убил Опсия, и сами себе отвечают: наследник! А когда узнают, кто он, то все в один голос закричат: «А яд ему дала его сестра, колдунья Локуста!» Теперь понимаешь, как это тебя коснется?

- Если праздная молва будет обвинять меня в простом совпадении фактов, то я сумею отстоять себя! - вспыхнув с видом оскорбленной добродетели, ответила Локуста.

- С тобой будет покончено, как только магистраты начнут расследование! Этот твой гнусный брат не выдержит и получаса пыток. Да будь ты невинна, как горлица, все равно, ему достаточно увидеть раскаленные щипцы, чтобы он, не раздумывая, назвал тебя главной подстрекательницей своего преступления.

Локуста смертельно побледнела. У нее подкосились ноги, и она рухнула на софу, стоявшую позади нее. Потом замерла, закрыв лицо руками. Глаза Мессалины торжествующе блеснули. Спустя некоторое время ворожея подняла голову и, вся дрожа, спросила:

- Ну? Продолжай! Зачем все эти угрозы и ложные домыслы? Чем я тебя обидела? Чем оскорбила?

- Ложь и оскорбление как раз кроются в твоей лицемерной приторности! - выкрикнула Мессалина, резко поднявшись на ноги и злобно взглянув на колдунью.

- Ох! Не могу понять, почему ты так ненавидишь меня, точно не дружили мы с тобой целых два года! - чуть слышно прошептала Локуста.

- Да не тебя я ненавижу, а Цезонию, которую ты защищаешь! Цезонию! Ту, которая приходила к тебе и просила приворотное зелье, способное навсегда приворожить к ней Гая Цезаря!

- Нет… нет… неправда, - глухо проговорила колдунья.

- Что? Неправда? Да мне известен каждый ее шаг! Я знаю все, что она говорит и думает, эта отвратительная жирная плебейка! По-твоему, мне не донесли, что вчера она посылала к тебе Геликона, просившего встретить ее? По-твоему, я не знала, что ты назначила ей свидание в такой ранний час именно для того, чтобы она могла прийти к тебе и остаться незамеченной? Да если бы я и не знала, то все равно догадалась бы, что ей нужно от тебя. Цезония так давно жаловалась на свои страхи из-за непостоянства Цезаря, так часто расспрашивала рабов и слуг о приворотных зельях, способных привязать мужчину к женщине, что понять цель ее визита было нетрудно. Тем более, вчера она неожиданно намекнула на некие таинственные силы, будто бы позволяющие ей надеяться, что император никогда не разлюбит ее. Тебе нужны другие доказательства, что я знаю все?

- Нет… - едва шевельнув губами, выдавила из себя Локуста.

- Ну вот и хорошо! Я не ненавижу тебя. Скорей, я могла бы даже полюбить. Но я не хочу, чтобы ты угождала желаниям Цезонии Милонии. Не хочу и не позволю!

Локуста откинулась на спинку софы и, выпятив губы, выдохнула. Мессалина продолжила:

- Я не так плоха. Во всяком случае, лучше, чем ты думаешь. Может быть, когда-нибудь я полюблю тебя, и тогда ты убедишься, что в мире нет более преданной подруги. Но пойми, покуда я бедна и никем не признана, я должна бороться с супругой могущественного Цезаря, а в этой борьбе мне нужно оружие против женщины, которая не по праву занимает место императрицы. И если я нагнала на тебя немного страха, то ты должна признать, что у меня просто не было другого выхода.

- Понимаю, - сказала Локуста, снова выпрямившись на софе.

- Я не желаю тебе зла, наоборот, хочу защитить от опасности, которая нависла над твоей головой, но…

- Ты же знаешь, что я ни в чем не виновата.

- Ах, брось! Кому нужны эти сказки? Но я буду с тобой, если ты тоже будешь поддерживать меня и мою борьбу против этой выскочки.

- Я буду с тобой, но только тайно.

- О боги, ну, конечно! Неужели ты подумала, что я потребую от тебя выйти на открытую войну против Цезонии Милонии? О нет, тут тебе придется проскользнуть между Сциллой и Харибдой! [321]

- Хорошо, я согласна.

- Хочется верить в твои благие намерения. Но что ты скажешь завтра? Мы, женщины, так переменчивы в своих симпатиях. Ты ведь сочувствуешь Милонии, это сразу заметно. Но тебе следует перемениться к ней, и тогда…

- И тогда? - нетерпеливо перебила ее Локуста.

- Тогда я оставлю при себе все доказательства твоего злодеяния… точнее, многих злодеяний, потому что я собрала свидетельства о всех отравлениях, совершенных в последнее время. Как ты думаешь, они могут заинтересовать магистратов? Но я не желаю тебе зла и - клянусь жизнью моей обожаемой Оттавии! - не хочу причинять тебе вреда, а только лишь стараюсь защитить свое будущее. Карикл и Веций, обследовавшие труп Опсия, преданы мне. Они не скажут ничего, покуда я не подам им знак, чтобы они подтвердили наличие яда в теле убитого. Твой брат пока находится вне опасности. Он был у меня, и я научила его, как он должен вести себя, если его вызовет квестор. Преторы, эдилы и триумвиры тоже мои друзья. Я разговаривала с каждым из них, и они обещали до поры до времени хранить молчание. Даже один из самых приближенных к Цезарю либертинов будет исполнять мою волю, а я прикажу ему изгнать из головы императора даже малейший намек об отравлении Марка Опсия. Так что через пять-шесть дней все кривотолки об этой смерти сами собой улягутся, и о ней больше никто не вспомнит. Однако стоит тебе воспрепятствовать моим желаниям, как ты… Нет, ты не сделаешь этого, иначе ты будешь распята на кресте.

Локуста поднялась на ноги и, помолчав, тихо проговорила:

- Я твоя… Чего ты хочешь?

Мессалина не отвечала. Она устремила свой пронзительный взгляд в самые зрачки ворожеи, словно хотела прочитать все ее тайные мысли. Эти беспощадные глаза причиняли острую боль Локусте. Ей казалось, что два острых кинжала режут ее плоть.

- Тебе нужен яд, чтобы отравить Цезаря? - спросила колдунья, наконец, не выдержавшая этой пытки.

- Сохрани меня Зевс! - воскликнула ее гостья. - Ты сошла с ума!

- Божественный Гай мой племянник, - тотчас объяснила она, - и я люблю его. Как ты могла подумать, что я способна на такое злодеяние?

- Прости меня, почтенная Валерия. Я никак не могу прийти в себя и сама не знаю, что говорю. Но что же тебе нужно? Говори… Я исполню любое твое желание.

- О! Вот это уже разговор! - сказала Мессалина, взяв Локусту за руки. - Прежде всего я хочу, чтобы ты стала моей подругой.

И, еще раз взглянув на ворожею, задумчиво продолжила:

- Значит, договорились? Я защищаю тебя, а ты заботишься обо мне! И не думай сделать что-нибудь против моей воли! Я все вижу и все слышу: ты у меня в руках. Малейший признак неподчинения - и я безжалостно уничтожу тебя.

- Я твоя. Ты же слышала, - бесцветным голосом ответила Локуста.

- Хорошо, тогда слушай меня. Ты приготовишь для Цезонии Милонии зелье, которое ей нужно, чтобы приворожить Цезаря… Не отрицай, именно за этим она приходила к тебе!

- Да… За этим.

- Так вот, ты приготовишь зелье. Но его воздействие будет не совсем таким, какое желанно для Цезонии. И последствия приема твоего снадобья будут другими.

- Какой же эффект должно произвести мое зелье?

Мессалина не сразу ответила. Немного поколебавшись, она изменила тон и ласково проговорила:

- Тебе известны тайны всех трав. Снадобье, которое ты дашь Цезонии, должно оказать неотразимое влияние на мысли Цезаря, но оно должно не укрепить его разум, а наоборот, еще больше расстроить его.

- Итак, я должна приготовить зелье, которое вызовет помрачение разума у императора? - тщательно подбирая слова, спросила ворожея.

- Вот именно. Тебе это будет нетрудно. Тем более, что у Гая и так уже не осталось почти никакого рассудка.

- Хорошо, - после некоторого размышления согласилась Локуста. - Твое желание будет исполнено.

- И послушай моего совета. Побыстрее принимайся за дело.

- Через три дня зелье будет готово.

- Еще раз предупреждаю: его результаты должны сказаться немедленно.

- Оно подействует молниеносно.

Мессалина удовлетворенно взглянула на колдунью. Поднялась с софы и, облачаясь в плащ, произнесла:

- Ну, тогда за работу: не теряй времени!

С силой сжав обе руки ворожеи, она добавила:

- И не забудь: поддержка за поддержку, молчание за молчание.

- Можешь не сомневаться, - не забуду, - ответила Локуста, провожая гостью к атрию, где распрощалась с ней.

Вернувшись в лабораторию, она обхватила голову руками и надолго замерла, стоя посередине комнаты. Наконец решительным движением отбросила волосы со лба и, направляясь к столу с травами, прошептала:

- Что ж! Чему быть, того не миновать!

С этими словами она достала с полки нужные книги и, изредка заглядывая в них, стала придвигать к себе пучки высушенных трав и корешков. А тем временем супруга Клавдия пересекла Форум, поднялась на площадь Аполлона Палатинского и вошла в свой дом. В таблии ее ждал кубикуларий Поллукс, неестественно полный широкоплечий раб, страдавший от слоновой болезни, которая началась у него недавно, но уже безобразно раздула все тело, особенно лицо, сделавшееся похожим на маску дурачка.

- Почтенная госпожа, - поклонившись, произнес он, - в твое отсутствие пришла Квинтилия, которая хочет во что бы то ни стало видеть тебя.

- Где она? - отрывисто спросила Мессалина.

- Не знаю, хорошо ли я поступил. Твой раб оставил ее в конклаве.

- Молодец, я довольна тобой, - обронила хозяйка дома. И поспешила в свои покои.

На уродливом лице раба, провожавшего ее взглядом, появилась злорадная улыбка. Он вновь поклонился, когда Мессалина, уже подошедшая к дверям в свои апартаменты, остановилась и повернулась к кубикуларию.

- Никого не пускай ко мне до тех пор, пока я буду с Квинтилией, - приказала матрона.

Она проскользнула в дверь и заперла ее за собой. Тогда невольник поднял свое чудовищное, заплывшее жиром лицо. Теперь было видно, что действия госпожи почему-то пришлось ему не по вкусу.

Если бы кто-нибудь в это время наблюдал за Поллуксом, то он бы увидел, как тот закусил свою сливообразную верхнюю губу и, медленно вытянув шею, прислушался. Затем любопытный раб сделал несколько осторожных шагов и попробовал прильнуть к замочной скважине, но тотчас обнаружил, что с той стороны двери в ней торчал ключ, оставленный Мессалиной. Тогда он распрямился и с озадаченным видом посмотрел вокруг. Наконец, развязав мешок, висевший на поясе, достал несколько сушеных фруктов и один из них положил в рот.

- Здесь что-то не так. Ну, ладно, в другой раз увидим, - прожевав свое лакомство, пробормотал Поллукс и задумчиво уставился в потолок.

В конклаве Мессалина застала гостью лежавшей на софе и державшей в руках изящно переплетенную книгу, взятую с полки из черного дерева.

- Что читаешь, дорогая Квинтилия? - спросила Мессалина, войдя в комнату.

- Ох! Наконец-то ты здесь, милая Валерия. Перечитываю отрывки из «Метаморфоз», - зевнув, ответила женщина и поднялась на ноги.

- Что за чудесный поэт этот Овидий! Не правда ли? - воскликнула Мессалина и тут же добавила:

- Ну как? Что новенького?

И, не дожидаясь ответа, бросилась в открытые объятия посетительницы.

Это была очаровательная молодая женщина, ростом почти на голову превосходившая хозяйку дома. Тонкое лицо Квинтилии, обрамленное черными блестящими волосами, привлекало внимание и выразительностью и необыкновенной подвижностью. У нее была длинная, грациозная шея, пожалуй, самая красивая в Риме; ее грудь была высока и упруга. Точеные плечи, осиная талия и изящные руки также не оставляли мужчин равнодушными. Словом, Квинтилия, одна из величайших трагических актрис своего времени, могла считаться самой прелестной женщиной Лацио [322]. Своей замечательной красоте она в немалой степени была обязана триумфами, всякий раз сопровождавшими ее появление на сцене. Актриса наклонилась, чтобы расцеловать Мессалину, а затем, усаженная подругой на софу, выдохнула:

- Ах! Ну что может быть нового, дорогая Валерия!

- Твой гнусный старикашка не отказался от своих намерений?

- Увы, ты угадала. Проклятый мешок с деньгами не желает составлять завещание в мою пользу.

- А если я попробую заставить его? - весело произнесла Мессалина и, обнажив два ряда великолепных белых зубов, вопрошающе взглянула на гостью.

- Ты смеешься надо мной? - воскликнула Квинтилия, с грациозной кокетливостью изобразив на лице какое-то привередливое выражение.

- А что же мне еще делать, дорогая? Или ты хочешь, чтобы я заплакала?

- Этого я не говорила. Но подумала, что либо тебе придется терпеть объятия Абудия Руффона, этого шестидесятилетнего тупоголового старикашки, готового вот-вот рассыпаться от чахотки, либо он, подлый либертин, не оставит мне ни сестерция из своих двенадцати миллионов, за которые я целых три года переносила его омерзительные нежности.

- Ладно, ничего не поделаешь! - воскликнула Мессалина. Раз нет никакого другого способа выудить из этого влюбленного в меня старика его миллионы, которые по праву причитаются тебе, то… Если ты, конечно, не ревнуешь. В общем, я пойду к нему.

Жена Клавдия еще раз улыбнулась.

- Правда? Ты не шутишь? - просияла Квинтилия. - Ты так добра, что готова пожертвовать собой ради меня?…

- Ты во мне сомневаешься? Конечно, не скажу, что это мне доставляет удовольствие. Но ради тебя я готова пойти даже к Абудаю Руффону! Чего бы стоила наша дружба, если бы мы не помогали друг другу?

- О, Мессалина! С этой минуты ты моя госпожа.

- Не госпожа, а подруга, и уже три года считаю себя ею.

- Ох, у моей признательности нет границ. Послушай, я для тебя сделаю все, что ты захочешь! Нет такой услуги, какой я не оказала бы тебе!

- В одной из них я сейчас очень нуждаюсь.

- Правда? - радостно воскликнула Квинтилия, вскакивая с софы. - В какой? Говори скорее, мне не терпится доказать свои слова!

- Вот видишь, я не так благородна, как могла показаться: не успела сделать для тебя доброе дело, а уже требую расплаты.

- Ну говори же, говори! Мне хотелось бы оказать тебе не одну, а сотни услуг. Я горю желаниемсделать все, что в моей власти! И даже больше!

Квинтилия говорила порывисто и искренне. Ее глаза светились неподдельным чувством благодарности, которое переполняло ее душу.

- Как же ты восхитительна, Квинтилия! - воскликнула Мессалина, ласково и нежно взглянув на нее.

Затем она переменила тон и добавила:

- Я не только помогу тебе, но буду твоим самым верным другом. Если когда-нибудь в жизни ты в чем-нибудь будешь нуждаться, то вот тебе мое сердце и моя рука. Отныне тебе стоит только прийти ко мне, и ты увидишь, на что способна твоя Валерия.

- Но скажи мне, скажи: как я могу доказать тебе свою преданность?

- Слушай! - произнесла Мессалина, понизив голос и снова усадив гостью рядом с собой. - Ты сейчас пользуешься благосклонностью Гая Цезаря Августа.

- Святые боги! И это ты называешь благосклонностью? Да какая женщина сможет сказать, что она пользуется благосклонностью нашего безумного императора? Вчера он один, сегодня другой, а завтра… Я знаю, что вчера он ласкал меня, но могу ли я быть уверенной в том, что он почувствует ко мне сегодня вечером? А завтра утром? Сдается мне, что все жрецы, предсказатели и сивиллы не способны угадать намерения этого сумасшедшего. Друзилла долго владела им, потому что он предчувствовал ее скорую смерть. Но можешь ли ты сказать, что с ней случилось бы, если бы она имела несчастье прожить еще один год? Как бы то ни было, Ливия Орестилла правила его сердцем - а лучше сказать, желанием - всего восемь дней, Лоллия Паолина, только-то для этого вызванная из Македонии, - двенадцать дней. Теперь настает черед Цезонии Милонии, которая на удивление Рима и, должно быть, самого императора, - продержалась почти четыре месяца. А ведь и в красоте, и в молодости она весьма уступает Ливии Орестилле и Лоллии Паолине… и еще больше - Пираллиде, Лициции, Альбуцилле, не говоря уже об Агриппине и Ливии - его сестрах - или о Домиции или обо мне. Хотя я и не очень высокого мнения о своих достоинствах, но Цезонии до меня, конечно, далеко. А все-таки она целых четыре месяца находится у власти! Как ей это удается? Кто знает?

Разумеется, Калигула чуть ли не каждый день вырывается на свободу из брачных уз! Но она с этим мирится, потому что уверена, что, насытившись подножным кормом, ее Цезарь вернется к оливам, к ней! Скажешь, что я каждый вечер бываю у него в триклинии? Это правда. Он недавно видел, как я читаю «Медею» Овидия, и, кажется, Медея понравилась этому новому Язону. Поэтому он приглашает меня то на обед, то на ужин, но это для него не больше, чем мимолетная прихоть. Что со мной будет потом? Как ему можно верить?

- Мне известно, что прошлым вечером он подарил тебе роскошное ожерелье из жемчуга.

- Это так. Не отрицаю.

- И я знаю, что этой ночью ты оставалась во дворце до самого утра.

- Ты прекрасно осведомлена.

- Да… И он был с тобой.

- Все верно! Но что из того? Кто сейчас придает значение подобным мелочам? Придворная жизнь не обходится без любовных интрижек, но не мы завели этот порядок. Нам просто приходится плыть по течению. И хорошо еще, если из этого можно извлечь какую-то выгоду. Да, так чем я могу быть полезна для тебя? Что тебе нужно от Цезаря? Помолчав, Мессалина спросила:

- Ты знаешь префекта претория?

- Руфа Криспина?

- Да, его.

- Ну, сказать по правде, не очень.

- Хорошо. Тогда задам вопрос по-другому: как он тебе?

- Как он мне… что?

- Ну, он тебе нравится? Тебе приятна его внешность?

- О нет! Я его не так хорошо знаю. Он мне и не приятен, и не противен, скорее, безразличен, хотя его внешность мне не очень симпатична.

- Так слушай, Квинтилия. Когда этот безумный Гай будет особенно нежен и ласков с тобой, ты должна будешь осторожно, как бы невзначай, ни в коем случае не подавая виду, что это имеет для тебя какое-то значение, как бы ненароком обмолвиться несколькими пренебрежительными словами о Криспине. Как бы в насмешку над ним, к примеру, будто он из кожи вон лезет, чтобы угодить патрициям и сенаторам, что он не нравится народу, что у него нет власти над преторианцами.

- И все? Предоставь это мне. Если в ближайшее время Цезарь снизойдет до меня, то… то держись, бедный Криспин!

- Так ты мне это обещаешь? - взволнованно воскликнула Мессалина, словно услышав нечто чрезвычайно важное для себя.

- Конечно, обещаю! Если вообще можно что-нибудь обещать, когда имеешь дело с Цезарем, - энергично заверила ее Квинтилия и тут же добавила:

- А может быть, мне намекнуть на какого-нибудь преемника Криспина?

- Нет, нет, ни в коем случае! Это может вызвать подозрение у Гая. Ты должна говорить так, словно у тебя и в мыслях нет ничего против Криспина! Лучше всего говорить - так, между прочим, будто просто вспоминаешь сплетни, которые ходят в городе.

- Понятно, можешь положиться на меня.

- Тебе нужно только лишь заронить в него недовольство префектом претория, а об остальном я сама позабочусь.

Мессалина встала на ноги и добавила:

- Заранее благодарю тебя за это, моя верная Квинтилия.

И немного погодя спросила:

- Когда я должна пойти к твоему старцу, помешанному на любви ко мне?

- До омерзения помешанному! Когда угодно. Его дом на улице Карино. Он так болен… у него даже нет сил выйти из дома. Ох, прости меня за все, что тебе придется испытать.

- Ничего. Не думай об этом. Если он и вправду так изнемогает от желания подержать меня в своих объятиях, то, думаю, сегодня вечером завещание будет отдано на хранение в храм Весты.

- О, как я тебе благодарна! И как еще буду благодарна!

На этом обе женщины, еще раз заверив друг друга во взаимных симпатиях и напоследок обнявшись, вышли в атрий, где наконец расстались. Мессалина навестила маленькую Антонию и свою дочурку Оттавию, при помощи служанок оделась в один из своих самых обольстительных нарядов и, усевшись в носилки, направилась на улицу Карино, к старому изнеженному вольноотпущеннику Абудию Руффону, который был обвинен (несправедливо) Гнеем Корнелием Гетуликом, выслан за границу Тиберием, а потом вместе со всеми изгнанными возвращен на родину Гаем Цезарем.

Вечером Мессалина вернулась домой, позвала преданного ей раба и отправила его к Калисто с короткой запиской, приглашавшей юношу навестить семью Клавдия. Хотя Валерия все чаще думала о возможной близости между ней и либертином, она всякий раз подавляла и голос своей страстной натуры, и настойчивые просьбы самого Калисто, который уже несколько месяцев не мог добиться от нее желанного свидания. Однако для женщины, столь искушенной в любовных премудростях, какой была Мессалина, не составляло большого труда устроить дело так, чтобы ее поклонник почти каждый день мог видеть ее и еще больше пленяться ее неотразимыми чарами. С этой целью она свела его с Клавдием, и скоро они даже подружились.

Юноша стал частым гостем в Палатинском дворце Августа. Калисто пришел как раз к ужину, но несмотря на это, хозяйка дома приказала кубикуларию не сразу звать ее супруга в триклиний и, воспользовавшись заминкой, рассказала либертину о том, как Квинтилия согласилась скомпрометировать Руфа Криспина перед Цезарем. Тот внимательно выслушал и пообещал на днях - когда тиран уже будет настроен против префекта претория - упомянуть о достоинствах старого трибуна Клемента Аретина, которого Валерия хотела видеть преемником Криспина.

Юноша остался ужинать с Клавдием, тотчас принявшимся любезничать и без умолку говорить о себе. Брат Германика, не видевший рядом ни Палланта, ни Полибия, позволил себе настолько разоткровенничаться, что стал жаловаться на свою позорную бедность. В ответ на это влюбленный либертин упомянул о своем состоянии в сорок миллионов сестерциев и предложил часть этой суммы супругу Мессалины. Калисто казалось, что, сделав Клавдия своим должником, он как бы отплатит за право похищать у него страстные поцелуи его жены. Клавдию Друзу очень хотелось получить деньги, в которых он действительно нуждался, однако он боялся, что этим навлечет на себя гнев своей Валерии, поэтому, пылко поблагодарив Калисто, он ответил, что прежде всего ему необходимо посоветоваться с супругой. Тут либертин вспомнил о предстоящей беседе с Гаем Цезарем и, радуясь случаю выбраться из столь щекотливой ситуации, покинул дом Августа.

Не успело наступить следующее утро, как к Мессалине ворвалась ликующая Квинтилия и с порога бросилась обнимать и целовать подругу. Старый Абудий Руффон подписал завещание и отдал его главной жрице храма Весты. Немного успокоившись, знаменитая актриса сказала, что она тоже сдержала слово, данное накануне. Встретившись с императором поздно вечером, она как бы невзначай убедила его в непригодности Руфа Криспина для должности прицепса городской гвардии. Это оказалось делом несложным: подозрительный Калигула был рад возможности показать свирепый нрав и нагнать страху на всех приближенных. Выслушав гостью, которая гордилась удачей, и в то же время не переставала целовать свою благодетельницу, Мессалина заметила, что мало подписать завещание Абудия. Теперь этого старого вольноотпущенника нужно держать за бороду да получше присматривать за ним, и поэтому Мессалина назначила Руффону новое свидание через три-четыре дня.

- Как ты добра, моя великодушная Валерия! - воскликнула Квинтилия, благодарно прижимая к себе ее руки.

- Еще бы: ведь двенадцать миллионов сестерциев на улице не валяются! - ответила Мессалина, - и ради тебя мне придется еще не раз пожертвовать собой. Хотя, я думаю, здоровье Руффона не настолько хорошо, чтобы он пережил эту зиму.

- О! врач Алкион, который ухаживает за ним, утверждает, что Абудий не увидит следующей весны.

Поболтав еще немного, Квинтилия еще раз поблагодарила Мессалину и покинула ее. На следующее утро супруга Клавдия навестила Локусту, которая показала ей маленький зеленый пузырек, приготовленный для Цезонии Милонии, и подтвердила, что его содержимое подействует молниеносно. Этот пузырек в тот же день очутился в руках Цезонии, выполнившей все указания своей новой подруги и подробно ей рассказавшей об этом.

- А скажи мне, Локуста, сколько раз Гай должен принимать твое зелье?

- Три раза. Подмешивай его в вино или фруктовую воду.

- А… точно ли оно не принесет вреда моему обожаемому Гаю?

- Вреда? Что ты имеешь в виду, когда произносишь это слово?

- Я хочу быть уверенной, что не отравлю его.

- Да ты с ума сошла! Разве я похожа на отравительницу?

- Ох, боги не позволяют мне так думать! Я спросила, потому что теряю голову от любви к моему Гаю и не знаю, вдруг слишком велика доза этого снадобья. Ты ведь понимаешь, дорогая Локуста, любви без страха не бывает.

- В таком случае тебе нечего бояться! - сказала колдунья. - Жизни Гая Цезаря этот напиток не угрожает. Конечно, мой препарат воздействует на отдельные мозговые фибры и в первое время его мысли будут немного другими, но, между нами говоря, особых перемен не произойдет.

- Ну, если это так… то немного безумия Гаю не повредит.

- Ах… Так ты согласна?

- Нужно быть совсем глупой, чтобы не согласиться, - ответила Цезония и, протягивая Локусте кошелек, набитый золотыми монетами, добавила:

- В общем, я бы не была против, если бы это зелье сильнее повлияло на рассудок Гая, потому что тогда он не смог бы разлюбить меня, даже если бы захотел.

- Ну так я ручаюсь, что через восемь дней божественный Цезарь будет одержим такой сильной страстью к тебе, что позабудет обо всем остальном.

- О! Благодарю, благодарю тебя! - прошептала Цезония, целуя руки колдуньи и пузырек с жидкостью. - Мне другого и не надо. Лишь бы он без ума любил меня. Если он будет гореть такой страстью ко мне, как ты говоришь, то я найду применение и его сумасшествию. Еще раз благодарю тебя, и прощай.

На этом императрица рассталась с ворожеей и, усевшись в носилки, отправилась в храм Зевса Капитолийского, чтобы посвятить жертвы богам. Локуста ей не лгала: призвав на помощь весь свой опыт, она постаралась выполнить желание Цезонии Милонии и в то же время угодить Мессалине. Для этого она составила напиток из таких трав, которые с одной стороны должны были вызвать у тирана любовную страсть к его несчастной супруге, а с другой стороны - нарушить умственную деятельность Цезаря. Таким образом, находчивая гадалка не обманула обеих матрон, недовольство каждой из которых имело бы для нее самые печальные последствия. Конечно, она знала, что Мессалина заметит новое влечение Калигулы к жене, но заранее решила объявить его результатом умопомешательства, а не зелья.

Спустя четыре дня Цезония, сумевшая три раза незаметно подмешать содержимое пузырька к вечерним трапезам Калигулы, стала наблюдать за действием снадобья. Тайком от нее за этим следила и Мессалина. Однако их ожидания оправдались только через десять дней, когда император появился в сенате и, выступив там с бессвязной речью, приказал издать указ, позволявший рабам подавать в суд жалобы на своих хозяев. Более нелепого распоряжения невозможно было представить: оно подрывало саму основу римского общества, но не облегчало участи невольников, не имевших возможности обратить во благо полученную ими частичную свободу. Отныне безопасность государства подвергалась угрозе как со стороны рабов, так и со стороны оскорбленных граждан Рима. Тем не менее ни один сенатор не посмел высказаться против этого самоубийственного закона. Наоборот, отцы города единодушно поддержали Цезаря. Радуясь, словно одержал великую победу, он вернулся во дворец и спросил у обнявшей его Цезонии:

- Сколько месяцев ты ждешь ребенка?

- Семь месяцев назад умер мой первый супруг, а через три месяца ты впервые повстречался со мной и сделал меня счастливейшей из женщин. Вот уже восемь месяцев, как я беременна. Я ждала ребенка еще тогда, когда был жив мой первый муж.

- Хорошо! Хорошо! - сказал Калигула, бросая то влево, то вправо лихорадочный взгляд. - Это не имеет значения. Если мужчина и женщина вместе, то у них обязательно должен кто-то родиться. Значит, это будет мой ребенок. Это будет мой сын!

- Ох! Бедный мой божественный Гай! - прошептала Цезония. Она ликовала в душе: слова императора показались ей первым признаком благоволения, обещанного Локустой.

- Это мой плод, - перебил ее Калигула, поглаживая круглый живот супруги под туникой, - потому что я люблю тебя. Ты меня понимаешь? Потому что я люблю тебя, как ни одну другую женщину в целом мире.

С этими словами он внезапно сжал Цезонию в объятиях и, словно обезумев от этой ярости и нежности, сильно сдавил зубами ее подбородок. Вскрикнув, женщина вырвалась из его рук, схватилась за укушенное место, однако, немного овладев собой, вдруг просияла радостной улыбкой и воскликнула:

- Ох! Так вот как ты меня любишь! Как я хотела видеть тебя таким!

И тогда Калигула, приходя во все большее исступление, стал осыпать ее пощечинами и ударами кулаков, попадавших ей то в голову, то в плечо, то в грудь. Но вдруг вновь с яростной нежностью обнял ее и, стараясь не причинять вреда, повалил на ковер. Она обхватила его спину и, словно в каком-то бреду продолжала извиваться в судорогах и шептать:

- Ох… Гай… Божественный Гай… Как я хотела… чтобы ты так любил меня! Бей меня! Дави меня сильнее. Твою рабыню, которая тебя так обожает!

В тот же вечер за ужином в триклинии, где собрались Цезония, Альбуцилла, Квинтилия, Нимфидия и многие постоянные участники дворцовых оргий, император долго говорил о новом законе, позволявшем рабам жаловаться на хозяев, и похвалялся тем, что теперь казна будет чаще пополняться имуществом осужденных. Затем в его голову внезапно пришла какая-то новая мысль, и он приказал срочно привести к нему обоих консулов - Марка Санквиния Максима и Луция Апрония Цезания. Когда появился старый тучный Максим, Калигула молча указал ему на пустовавшее курильное место, жестом велел сесть и, больше не обращая на него никакого внимания, принялся за еду. Вскоре после этого в зал вошел другой консул - Луций Цезаний - и, по знаку Цезаря, уселся рядом с Санквинием Максимом.

- Я вызвал вас, почтенные консулы, для того, чтобы сообщить о деле, имеющем чрезвычайно важное значение для Республики, - наконец отодвинув от себя блюдо, торжественно сказал император.

- Мы к твоим услугам, божественный Гай, - озабоченно произнес консул Санквиний Максим и, откашлявшись, приготовился слушать.

- Потому мы так спешили на твой срочный вызов, - добавил Луций Апроний.

- Дело чрезвычайной важности… чрезвычайной! - с пафосом повторил Калигула, словно хотел заранее переубедить тех, кто вздумал бы отрицать важность дела, из-за которого он вызвал консулов в столь поздний час. В триклинии воцарилась полная тишина. Все гости встали и с напряженным вниманием посмотрели на императора, который тоже взглянул на них и вдруг разразился долгим и громким смехом. Ничего не понимая, консулы задрожали от этого безумного и свирепого хохота. Наконец смертельно побледневший Максим решился спросить:

- Позволь узнать, божественный, над чем ты так заразительно смеешься?

- Да над чем же мнё еще смеяться, как не над тем, что, если я захочу, то по первому моему знаку вы оба лишитесь своих голов?

И снова расхохотался. Но вдруг замолчал - так же неожиданно, как и начал смеяться, и среди, всеобщего безмолвия яростно закричал:

- А теперь убирайтесь прочь!

Ни живы, ни мертвы, консулы, едва переставляя непослушные ноги, вышли из зала. Тогда Калигула обнял Квинтилию и, у всех на глазах лаская ее, увлек, в соседнюю комнату.

На следующее утро город узнал новость, изумившую каждого, кто ее слышал: на место Руфа Криспина, смещенного с поста начальника претория, был назначен Клемент Аретин. Говорили, что прежнего префекта гвардии император отправил управлять какой-то провинцией. Еще через одиннадцать дней Цезония Милония родила на свет девочку. Ее появлению Гай Цезарь радовался как подарку судьбы. Когда новорожденной исполнилось десять дней, Калигула представил закутанную в шелка маленькую Друзиллу (названную так в честь его горячо любимой сестры) сенату и народу, специально для этого собравшемуся в храме Зевса Капитолийского. Взяв малышку на руки, он нежно поцеловал ее и положил на колени статуи Зевса со словами:

- Вот, римляне, дочь вашего божественного наивысочайшего императора Гая Цезаря Августа! Смотрите на эту малютку - она происходит из рода самых верховных божеств. Любуйтесь на этого младенца, дочь мою и дочь Зевса. Вот почему я возложил ее на колени верховного бога Олимпа. Моя Друзилла рождена от двух божеств: от того, кто правит на небе, и от того, кто правит на земле. Вы знаете, кто из них могущественнее!

Когда он замолчал, из толпы раздались голоса консулов, сенаторов, придворных и знатных горожан, призвавших славить Гая Зевса Лацайского, самого могущественного из всех богов, существовавших до сих пор и будущих когда-либо впредь. После этого император приказал всем преклонить колени перед малюткой. Грозно оглядев толпы склоняющихся людей, он передал девочку кормилице и с небольшой свитой направился во дворец.


ГЛАВА X


Гай Цезарь среди галлов - Подвиги и заговоры

В последний день ноября того же 792 года высокий голубоглазый юноша одиноко брел по консульской дороге, проложенной на левом берегу Рейна и упиравшейся в стены замка Уби, через двенадцать лет переименованного в колонию Агриппины. Холодный северный ветер раздувал его огненные кудри.

Мутный солнечный диск медленно скользил между черными стволами дубов и каштанов, торчавших из сухой черной листвы, устилавшей мерзлую землю и шелестевшей под ногами путника. Кроме него, на дороге почти никого не было, если не считать тяжелой крестьянской повозки с дровами, запряженной двумя волами, которые с трудом тащили ее по направлению к стране батавов [323], да еле слышного звона колокольчика, доносившегося откуда-то сзади: может быть, там какой-нибудь мул вез мешок пшеницы в Бургундию. Вскоре крестьянин, правивший волами, жалобным голосом затянул песню о богине Фрее [324], оплакивавшей несчастья его родной Германии, и свернул с пути, ведущего в замок Уби. Юноша, оставшийся единственным человеком на всей дороге, был облачен в одежду римского сановника. Судя по знаку на его шлеме и голубому плащу, из-под которого высовывалась рукоять меча, он принадлежал к свите императора Гая Цезаря Калигулы, пришедшего с войском на берега Рейна, чтобы разбить непокорные германские племена. Прошагав еще немного, молодой римлянин остановился и, оглядевшись по сторонам, уселся на ствол ясеня, поваленного на самом склоне холма, под которым, за заболоченными зарослями пожухлого камыша и дрока, текли желтые воды Рейна. Вытащив из-за голенища сапога вчетверо сложенные листки папируса, воин аккуратно развернул их и стал внимательно читать. Потертые края и пятна воска на страницах письма говорили о том, что их уже не раз извлекали на свет и, осторожно разгладив, перелистывали на дневном привале или ночью, в комнате, озаренной дрожащим мерцанием свечи. Вот что было написано в послании:


«Милому и прелестному Калисто от Валерии Мессалины, желающей ему здравствовать.

Наконец-то я получила твои письма от 23 и от 27 октября. Не передать словами, как они обрадовали женщину, живущую ожиданием твоих объятий. Скажу только, что моя радость была так же драгоценна, как и недолговечна: ведь строчки твоих посланий пылали такой горячей любовью, что, читая их, я как будто слышала твой нежный голос, чувствовала твое дыхание, видела твои ясные и чистые глаза. Я настолько поверила в твое присутствие, что была готова протянуть ладонь и позвать тебя, обнять, прижаться к твоей груди. Но увы, дочитав последнее слово, я с горечью обнаружила, что в моих руках нет ничего, кроме листков папируса, а все-таки на них остался след твоих мыслей, твоих переживаний! Тогда я подумала о том, что ты прикасался к этим страницам - и горячо расцеловала их. О, твои поцелуи! Когда они вернутся ко мне? Как я понимаю твое отчаяние, с которым ты пишешь о расстоянии, вот уже шесть месяцев разделяющем нас, и знаешь, почему я так отчетливо представляю твою боль? Потому, что с тех пор, как мы находимся вдали друг от друга, я с каждым днем все сильнее чувствую точно такую же тоску, разрывающую мое сердце! Ох! Когда же я тебя увижу, мой милый Калисто? Я теряю покой, вспоминая о нашей разлуке и надеясь на более счастливые дни. Признаться, меня стало очень тревожить наше будущее, особенно, когда я узнала из твоего письма, что этот сумасшедший, этот кровожадный и порочный безумец отправился на войну только ради собственной потехи, что он привел на берега Рейна двести тысяч человек, каждый день содержания которых обходится казне в немалую сумму, только для того, чтобы насмеяться над их доблестью и боевыми заслугами.

Впрочем, не буду скрывать: я рада тому, что вы не встречаете неприятельских армий, и следовательно, я могу не бояться за твою жизнь, значащую для меня так много. К тому же ты уверяешь, что стоит только появиться вражескому авангарду, как этот безумец сразу обратится в бегство и повернет за собой все войско. Честно говоря, это придает мне сил, хотя иногда я задаю себе вопрос: но зачем тогда нужны все эти войска и походы? Хотелось бы знать, что творится в голове этого помешанного человека, хвастливого, как Улисс, трусливого, как Терсит [325] и куда более свирепого, чем Аякс! [326] Что он думает делать дальше? Когда хочет вернуться в Рим? Как проводит время? Как поживает его бесподобная Цезония? И эта бедная малютка, дочь двух Зевсов? Интересно, чем занимаются его неугомонные Агриппина и Ливилла, которых он хотел прогнать из-за их бесстыдного распутства? Что они говорят, как проводят время? А главное, каковы намерения этого нелюдя, позорящего великий род Германика? Собирается ли он покинуть замок Уби и перейти Рейн? Наверное, странно видеть холодное солнце, пробираться через льды и сугробы снега?

Ох, вспомнила! До нас дошло одно удивительное известие, которое в городе почти никто не обсуждает, опасаясь шпионов и доносчиков, расплодившихся в последнее время. Так вот, говорят, в первые дни похода Гай заставлял солдат идти таким быстрым маршем, что преторианцы, не успевая нести за ним знамена, вынуждены были погрузить их на мулов. Потом же, наоборот, в каждом городе задерживался на несколько дней, а продвигался дальше со скоростью черепахи, приказав подметать пыль на дороге перед ним [I]. Правда ли это? Если да, то мне и смешно, и грустно.

Впрочем, подобные чувства у меня вызывают и другие подробности вашего похода. От тебя мне стало известно многое, но я никого не посвящаю в свою тайну и делаю вид, что ничего не знаю. Нашего секрета я не открою даже Клавдию, у которого душа живет в каком-то своем замкнутом мире, если она вообще есть у него. Он по-прежнему восторгается подвигами племянника, будто и не ведает, что Гай убивает самых знатных горожан, встречающихся ему в пути, только за то, что они богаты и только для того, чтобы завладеть их имуществом! [II] Подобные известия чудовищны, но нет никого, кто бы им не верил. Кстати, в последнем письме ты пишешь, что у вас поговаривают о любовной связи между Агриппиной и Марком Эмилием Лепидом. Прошу тебя, не спускай глаз с этой парочки, следи за каждым их шагом, за каждым жестом. Я знаю, как ты умен и наблюдателен, как старательно исполняешь все мои желания, поэтому ты поймешь, насколько важна для меня эта новость и с каким вниманием ты должен отнестись к моей просьбе. Но пиши мне обо всем подробно. Меня интересуют все, даже самые незначительные детали и малейшие признаки этой интриги. Ох, как часто я думаю о вашей походной жизни, о вашем военном лагере и о тебе! Как я была бы счастлива превратиться в птицу и перенестись через все расстояния, разделяющие нас! Как я хочу броситься в твои объятия, целовать тебя, а потом заснуть на твоей подушке. Знал бы ты, как часто у меня возникает мысль нарядиться в военный плащ, одеть два поножия, и спрятав волосы под шлемом, с щитом в руке пойти за тобой, чтобы где-нибудь, наконец, отыскать твою палатку!

О мой любимый! Тогда я смогла бы во весь голос, на всю империю воскликнуть: «Видите этого чудесного юношу, прекрасного, как Аполлон, отважного, как Марс и любвеобильного, как Купидон? Это Калисто, мой Калисто, мой, только мой. Я люблю его!» Ох! Однажды я сказала тебе, что тайна- это душа любви. Я и теперь думаю так же. Но, когда такая любовь, как наша, превращается в одно общее чувство, пронизывающее оба наших сердца и наполняющее нашу кровь. О, тогда любовь уже нельзя скрывать! Тогда нужно, чтобы ее увидел весь мир, как если бы она была помещена на самый высокий из всех алтарей, стоящих на земле! Это письмо тебе передаст мой верный слуга Паллант, который отправляется на место вашей стоянки, чтобы вручить Гаю Цезарю кое-какие официальные бумаги от Клавдия. Паллант скоро отправится обратно: воспользуйся же удобным случаем и отдай ему твои письма ко мне. Через день пошли ко мне весточку с твоим преданным рабом Эвгемером. Остальные послания мне привезут Тевтей и Аман, но, если возможно, то пиши мне, пожалуйста, каждый день. Помни: я сгораю от любви к тебе, а не от любопытства, поэтому не нахожу покоя без твоих посланий, в которых ты рассказываешь обо всем, что чувствуешь и видишь. Эту страницу я приложила к груди и поцеловала бессчетное количество раз. Прикоснись к ней губами, и ты почувствуешь, чем переполнена душа твоей Мессалины.

День шестой ноябрьских ид года DCCXCII с основания города».


Поглощенный чтением письма, Калисто то и дело порывисто целовал его, а когда последние строчки проплыли перед его глазами, то он обеими руками схватил листки папируса и, приложив их к губам, долго не отнимал ладоней от лица. Потом он заново перечитал некоторые фразы из послания Мессалины и задумался, глядя на мутные воды реки, медленно протекавшей перед ним. Наконец, бережно сложив драгоценные страницы и спрятав их на груди, он встал и пошел дальше. Через полчаса быстрой ходьбы - юноша начал замерзать - он поровнялся с зарослями осыпавшегося ивняка, в глубине которых высился большой плетеный шалаш. У входа в него стоял на страже легионер. Обернувшись на звук шагов и увидев приближающегося к нему человека в одежде важного сановника, он громко позвал декана, должно быть, находившегося внутри. Однако не успел его начальник выйти наружу, как Калисто уже вошел в шалаш, где на пнях и больших валунах сидели несколько легионеров, оживленно разговаривавших между собой. Небрежно ответив на их подобострастные приветствия, либертин поманил пальцем десятника и, вполголоса сказав ему пароль, беспрепятственно двинулся вверх, к массивным белым башням замка Уби, который снизу казался каким-то сказочным городом, вознесенным к небу и окутанным дымкой облаков. Вскоре он миновал его стены и, войдя в покои Калигулы, - то были самые просторные помещения замка, вот уже много лет служившие пристанищем главнокомандующих римского войска на Рейне, - хотел разыскать своего хозяина, но вспомнил, что в это время тот должен был играть в кости с избранными представителями галльской знати. Тогда юноша предупредил Геликона и Луция Кассия о своем возвращении на случай, если он понадобится императору, и отправился в отведенную ему комнату. Там Калисто запер дверь изнутри и, устроившись за небольшим столиком, принялся писать. Вот его послание:


«Божественной Валерии Мессалине

ее верный Калисто желает здоровья и счастья.

Вчера вечером получил твое письмо, за которое искренне и глубоко благодарен. Каждая строчка, каждое слово, написанное твоей рукой, проливает живительный бальзам на мою тоскующую душу. Я чувствую, как твое освежающее дыхание успокаивает в моем сердце жар, от которого, знаю, смогу найти спасение только в твоих вожделенных объятиях. Только на твоей груди, вновь и вновь опьянясь твоей божественной красотой! О когда же, наконец, закончится эта комедия, которую мы здесь ломаем, ублажая нашего ненавистного тирана? Прошло всего несколько месяцев, а мне кажется, что я целую вечность не видел тебя, моя обожаемая Мессалина, единственная радость и утешение моей несчастной жизни! Если бы я уже давно не презирал этого безрассудного и свирепого зверя, то возненавидел бы его только за то, что ради его пустого увеселения я должен был лишиться нашего солнца, воздуха, без которого не могут дышать мои легкие, и твоих поцелуев, без которых я не могу жить. Только ты и твоя любовь удерживают меня от того, чтобы выпросить у него разрешения покинуть это невыносимо постылое место и, во весь опор примчавшись обратно, броситься к твоим ногам. Но твое желание для меня превыше закона. Какие бы муки мне не пришлось терпеть, я останусь рядом с этим безумнейшим из безумных, пока какой-нибудь случай (а он становится все более вероятным!) не избавит меня от него.

Но лучше рассказывать по порядку.

Мы покинули Лугдун [327] за пять дней до ид этого месяца (9 ноября) и, продвигаясь ускоренным маршем, прибыли сюда как раз в ноябрьские иды. Замок Уби, где я пишу эти строки, был назван так знаменитым Марком Веспасианом Агриппой: восемьдесят лет назад он переправил через Рейн трибу Уби, которая на правом берегу подвергалась частым набегам варваров. С тех пор замок стал оплотом римских легионов, защищающих границу империи. Вокруг него постоянно обитают до нескольких тысяч местных жителей. В первый же день мы перешли мост через Рейн и сделали пробную вылазку против неприятеля, которого на самом деле нигде не было. Однако нашему храброму полководцу не терпелось одержать победу над несуществующим врагом, и вскоре двухтысячный отряд отборных легионеров уже пробирался по узкой тропинке между холмами, высящимися на правом берегу. Тогда-то и случилось одно из тех смехотворных происшествий, что почти каждый вечер обсуждаются в нашем лагере. То ли Апелл, то ли Геликон - я не знаю точно, так как находился впереди колонны, - неожиданно заметил, что в случае появления противника наше войско будет представлять для него легкую добычу, поскольку в гористой и лесистой местности солдаты не успеют развернуться в боевой порядок. Это настолько перепугало нашего доблестного главнокомандующего, что он немедленно бросил всех своих подчиненных и обратился в бегство. Не разбирая дороги, он бросился назад, к мосту, через который даже не все подразделения успели переправиться. Тогда, трясясь от страха и осыпая проклятиями бедных легионеров, он велел перенести его на руках, передавая над головами людей и лошадей, стоящих на мосту. Успокоился он не раньше, чем очутился за стенами замка [III].

Я уже писал тебе, что он привел с собой две великолепные боевые когорты, составленные из германских, бургундских и батавских солдат, которые вместе с когортами преторианцев служат его телохранителями. Но угадай, какую шутку он решил сыграть с этими верными и бесстрашными воинами! Не догадываешься? Он выбросил пять сотен этих преданных воинов и, велев им переодеться на манер варваров, отправил безоружными в ближайший лес, чтобы они там затаились, изображая отряд неприятеля. Прошло еще два дня, и вот однажды в разгар шумного застолья - какие здесь устраиваются чуть ли не каждый вечер - он неожиданно выскочил из-за стола и, объявив о приближении бесчисленных вражеских полчищ, приказал всем легионам поспешить на берег Рейна. Там он взобрался на плечи рабов и прокричал:

- Коня мне и меч Александра Великого! Трубить во все трубы: мы выступаем на битву с врагом. Сейчас вы увидите, как ваш император сражается за честь и славу Республики!

И, оседлав своего Инцитата, во главе легионов бросился в лес, где прятались бедные германцы. Всех их он взял в плен и, вернувшись с победоносным видом, стал хвалиться своей храбростью [IV].

После этой «блестящей» операции он отправил сенату и консулам послание, в котором превозносил свои заслуги - в особенности, только что одержанную победу - и бранил подлых римских горожан, предающихся несвоевременным увеселениям и забавам в то время, как их прицепс подвергает свою жизнь опасности, борясь за величие империи.

Это послание должно прийти в Рим раньше моего письма, и я думаю, что, наслушавшись немало разговоров о военных успехах Цезаря, ты вряд ли удержишься от улыбки, когда прочитаешь вышеизложенное. Но теперь о главном: как я тебе говорил, события могут принять такой оборот, что наши надежды осуществятся раньше, чем мы думали. Правда, сейчас ты увидишь, что мы с тобой тоже подвергаемся огромной опасности. Поэтому я спешу предупредить тебя, зная, что ты будешь держать в строжайшем секрете все, что я сейчас скажу (мне также известна преданность твоего слуги Полланта, который передаст тебе почту от меня). Речь идет не больше и не меньше, чем о заговоре. Его замыслили - представляю, как ты будешь изумлена! - Гней Корнелий Лентул Гетулик, проконсул и начальник римских легионов в Германии, присоединенных к тем войскам, что привел с собой Калигула, - и - как ты думаешь, кто еще? - Марк Эмилий Лепид, тот самый куриальный эдил, смелость и тщеславие которого тебе хорошо известны. Однако еще больше ты удивишься тому, что в их действиях принимают участие Агриппина и Ливилла, сестры Гая. Такому их решению немало способствовало незаслуженное оскорбление, которое Цезарь во время болезни Друзиллы нанес Агриппине - я сам видел, как он ударил ее по лицу. С тех пор она затаила смертельную ненависть к брату. Тут сыграли большую роль и постоянные унижения обеих женщин - ты ведь знаешь, что этот гнусный тиран не только жил с ними как с любовницами, но и отдавал их на потеху своим приближенным, - из-за этих и многих других его поступков они в последние месяцы заметно отдалились от Гая. Наконец, их растущая ревность к успехам Цезонии Милонии, вытеснившей из сердца императора все былые симпатии и родственные привязанности, тоже повлияла на желание дочерей Германика вступить в сговор против их брата.

Короче говоря, суть их затеи заключается в том, чтобы свергнуть Цезаря и, опираясь на поддержку Гетулика с его легионами, поднять на трон Лепида, с которым Агриппина, уже два месяца ночующая в спальне эдила, намеревается вступить в брак. Но я думаю, что расчетам честолюбивой жены Домиция Знобарба не суждено оправдаться. Главная ее ошибка состоит в том, что она не учитывает существования Клавдия, единственного реального престолонаследника, приходящегося братом самому Германику. Кроме того, она, видимо, плохо понимает, что в Риме нельзя не считаться с властью курии и сената, которых поддерживают мечи преторианцев и которые ни за что на свете не станут подчиняться ставленнику легионов. Новый император может быть избран не иначе, как под бурные приветствия гвардейцев, вместе с отцами города и со всем народом, благославляющим нового главу государства. Так было по сей день, и так будет впредь, но этого не сознают заговорщики, и, конечно, их замыслы обречены на провал. Но именно потому я лью воду на их мельницу, хотя мог бы создать им множество препятствий вплоть до полного пресечения их планов. Я убежден, что им удастся только посеять семена успеха, а урожай достанется тебе и Клавдию. С другой стороны, дело, на которое они решились, потребует долгих приготовлений, и я думаю, что ты успеешь послать мне весточку, если найдешь какой-либо промах в моих рассуждениях. Впрочем, тебе, прекрасная Мессалина, наверное, не терпится узнать, как мне удалось проникнуть в тайну заговора, хотя разумеется, его участники изобрели множество уловок, чтобы скрыть свои намерения.

В когортах германских телохранителей Цезаря есть один молодой центурион по имени Бринион. Он - батав, у него голубые глаза, стальные мускулы, волосы соломенного цвета. Как все варвары, он презирает жизнь и обожает только две вещи: игру в кости и вино. За несколько лет общения с легионерами, он изучил наши обычаи и язык. Разбирается и в торговле, и в некоторых ремеслах. Мы знакомы почти три месяца. Он часто проигрывается в пух и прах, и тогда просит у меня денег. Я уже одолжил ему порядочную сумму и знаю, что никогда не получу ее обратно. Впрочем, это меня ничуть не огорчает, потому что теперь у меня есть надежный человек в германских когортах, охраняющих Гая. Это может очень пригодиться, если все-таки нам самим придется свергнуть нашего безумного императора.

Как видишь, я стараюсь все предусмотреть и, наподобие трудолюбивого муравья, по крохам собираю запасы, которые могут понадобиться, когда кончится лето и наступит зима. Суди сама, как я люблю тебя, раз все свои помыслы и поступки направляю только на осуществление твоих желаний, наполняющих всю мою жизнь и придающих ей единственную, но благословенную цель. Кстати, тебе небезынтересно будет узнать еще одну новость, хотя она, может быть, не особенно удивит тебя. Как и следовало ожидать, Ливилле очень быстро надоела повседневная жизнь военного лагеря, и она от скуки решила выяснить, правда ли, что варвары умеют любить так же, как и римляне. Но на кого же пал ее выбор? На Бриниона! - я уже давно заметил, какими красноречивыми взглядами они обменивались. Как часто батавский центурион находил время и повод появляться в доме, где остановился Калигула и его сестры. Конечно, эти малозначительные признаки могли быть случайными совпадениями, а главное, ничего не говорили о том, как далеко зашли их отношения.

Но однажды мне предоставилась возможность проверить свои предположения. Как-то раз, поднявшись до рассвета, - я плохо сплю, потому что меня лишают сна разлука с тобой и ожидание нашей будущей встречи - так вот, выйдя из своей комнаты и все еще думая о тебе, я стал прохаживаться по коридору, вдоль которого тянутся покои императорской семьи, как вдруг лицом к лицу столкнулся с Бринионом, осторожно выскользнувшим из спальни Ливиллы. На мое удивленное восклицание сконфуженный германец ответил какими-то нечленораздельными звуками, которые, вероятно, должны были оправдать его присутствие в столь неподходящем месте и в столь неподходящее время.

- Послушай, Бринион, - наконец, сказал я ему, - неужели ты думаешь, что мне не известно о твоей связи с принцепессой? Ты видишь, я застал вас врасплох! К чему же тогда стараться скрыть то, за что я вовсе не намерен винить тебя?

Поразмыслив над моими словами, но все еще не оправившись от смущения, Бринион был вынужден сознаться, что любит Ливиллу, и стал умолять меня не навлекать на него гнев Цезаря. Получив от меня это обещание, он взволнованно поблагодарил за такое великодушие и с признательностью добавил:

- Поскольку ты всегда был добр ко мне и моя любовь к сестре Калигулы может причинить мне великие неприятности, то я хочу рассказать тебе об одном деле. Для тебя оно значит очень много, а для меня грозит огромной опасностью, и - кто знает? - может быть, мне еще раз понадобится твоя выручка.

- Если ты имеешь в виду какие-то денежные затруднения, то, разумеется, мой кошелек к твоим услугам, - ответил я, усмехнувшись. - Мне нравится твое бесхитростное прямодушие: я даже скажу, что в нем больше благородства, чем в изысканных манерах людей, с которыми мне обычно приходится общаться. Я уверен, что мы с тобой поладим и станем верными друзьями.

Батав схватил меня за локоть своими стальными пальцами и порывисто прошептал:

- Нет, я говорю не о деньгах… Но все равно я буду твоим другом до гробовой доски.

И, произнеся какие-то чудовищно грубые заклинания, призывающие всех его варварских богов быть свидетелями искренности этих слов, он тут же добавил:

- Это место не подходит для нашего разговора. Когда мне можно будет прийти в комнату, в которой ты остановился?

- Да зачем же терять время? Мы можем туда направиться прямо сейчас, - ответил я, решив, что в знак своего расположения батав намеревается посвятить меня в какую-то чрезвычайно важную тайну. Я не хотел дать ему времени на размышление, опасаясь, что он передумает.

- Хорошо, идем, - согласился Бринион. Я провел его к себе. И вот, взяв с меня торжественное обязательство не доверять услышанного ни одной живой душе, он рассказал мне о том, как сестра Цезаря страдает от беспредельной жестокости и еще большей распущенности своего сумасшедшего брата, позорящего не только ее саму, но и весь дом Юлиев, не говоря уже об оскорбленной чести римского народа и как Ливилла посвятила его в историю Марка Юния Брута, пожертвовавшего детьми ради спасения Республики, и еще она поведала о подвиге Тита Манлия Торквата, который из-за любви к родине был вынужден отрубить голову собственному сыну, как она понимает свою сестру Агриппину, как сочувствует ее желанию последовать этим великим примерам самопожертвования и любви ко всеобщему благу, оставленным нам в назидание доблестными предками, которые,конечно, не остановились бы перед тем, чтобы избавить государство от порочного тирана, даже если бы он был их родным братом. Передав буквально все ее слова, Бринион добавил:

- Так получилось, что из-за своего проклятого неравнодушия к ласкам Ливиллы я против собственной воли оказался замешанным в заговор, который задумали сестры Калигулы, намеревающиеся свергнуть брата с помощью Гетулика и Лепида. Спрашивается, зачем мне все это нужно и как я, несчастный, должен теперь вести себя? Забыть о лучших обычаях моего народа и предать императора, который доверяет мне? Обмануть женщину, которую люблю и которая открыла мне свою сокровенную тайну? Разумеется, я не смогу выполнить требования заговорщиков и участвовать в убийстве Цезаря. Но так же верно и то, что я не в силах причинить зла ни Ливилле, ни Агриппине! Что же мне делать? Где найти выход? Вот о чем я спрашиваю тебя, мой дорогой Калисто.

Мне стало жалко бедного батава, в глазах которого я прочитал отчаянную мольбу о помощи и горький упрек злосчастной судьбе, заставившей его отказаться от беззаботной жизни в родном племени и вступить в римский легион. Немного подумав, я посоветовал ему следующее: прежде всего, оставить все так, как есть, и позволить событиям развиваться своим чередом. Далее, никому не говорить ни слова о том, что он доверил мне. Ни в коем случае не рассказывать Ливилле о том, что я знаю ее тайну, и я тоже буду держать нашу встречу в строжайшем секрете. Внимательно следить за действиями заговорщиков и о каждом их шаге сообщать мне; со временем ситуация прояснится, и тогда мы вместе решим, что нам предпринять. С тех пор прошло десять дней. Бринион каждое утро навещает меня и делится со мной всеми новостями, которые ему удается выведать. Теперь мне точно известно, что четверо сообщников окончательно решились на кровавое злодеяние, но пока они не договорились только о месте и времени его осуществления.

К сказанному следует добавить, что в последние дни Бринион пьет и проигрывается больше, чем обычно. Как следствие, он все чаще прибегает к помощи моего кошелька, в которой я и не думаю отказывать, ведь от поощрения его пороков и, стало быть, от его привязанности ко мне зависит моя осведомленность в делах заговорщиков и в намерениях самого Калигулы. Выгода несомненна, ибо, держа в руках нити их жизней, я могу управлять ходом событий по твоему желанию. Сейчас все в моей власти: стоит тебе подать знак, как я крикну во весь голос: «Берегись, Цезарь, тебе грозит огромная опасность!», а если ты сочтешь нужным, то я даже выдам имена всех заговорщиков, но если тебя устраивают мои рассуждения, то я не буду ни во что вмешиваться, и тогда через пару месяцев мы станем свидетелями гибели тирана.

Впрочем, прочитав эти строки, ты, наверное, мысленно предостерегла меня как от излишнего самомнения, так и от чрезмерного доверия к Бриниону, который - кто знает? - может вводить меня в заблуждение. Но, да сохранят меня боги от того, чтобы я стал жертвой обмана, пусть даже не обмана, а невинного розыгрыша ради тех денег, которые хитроумный батав - а вдруг - решил выудить у меня таким способом… о худшем я, признаюсь, тоже думал и поэтому стараюсь ловить каждое слово Агриппины, Ливиллы, Лепида, Гетулика и, конечно, самого Бриниона. Но чем больше я наблюдаю за ними, тем больше убеждаюсь в правдивости его слов.

А коли так, то ты, моя повелительница и госпожа, можешь распоряжаться мною, как самым преданным рабом. Я же выполню любое твое пожелание.

На этом я должен закончить письмо, в которое вложил всю душу и преданность тебе, обожаемая Мессалина. Надеюсь, что мое послание скоро окажется в твоих руках. Все его страницы я много раз целовал, завидуя им и горько сожалея о том, что не смогу увидеть тебя раньше, чем эти строки.

Я люблю только тебя и знаю, что без тебя не смогу жить.

Из замка Уби в третий день календ декабря

года 792 с основания города».


Дописав последнюю строчку, Калисто поцеловал листки папируса, свернул их трубочкой и положил в ларец из черного дерева, который тут же запер на ключ. Потом он снял щеколду с входной двери, осторожно выглянул в коридор и, убедившись, что в нем никого не было, направился в покои императора.

Там его ждали неожиданные известия.

Едва успев переговорить с Геликоном, Апеллом, Вителием и Луцием Кассием, вокруг которых собрались трибуны легионов и придворные, он увидел, как в помещение вбежал взволнованный Калигула. На нем были доспехи, сиявшие золотом и драгоценными камнями.

Заметив Калисто, он задержался и воскликнул:

- А! Калисто! Разве ты не друг Высочайшему Повелителю Гаю Цезарю Августу, истинному сыну Германика и его достойному последователю? Почему ты не радуешься вместе со мной? Разве ты не слышал нашу великую новость?

С этими словами он остановил на либертине свой лихорадочно блуждающий взгляд и, схватив его за плечи, порывистым движением прижал к груди.

- Разумеется, мой божественный император, я знаю это счастливое известие и благодарю фортуну, заботящуюся о своем достойном избраннике. Подвиги Геркулеса мне кажутся смехотворными по сравнению с твоими! Твой верный раб поздравляет своего прославленного хозяина и заверяет его в своей неизменной готовности служить ему!

- Спасибо, спасибо, мой дорогой Калисто! Я люблю тебя, я знаю твою преданность. Сомневаться в твоих чувствах ко мне - все равно, что сомневаться в любви моей несравненной Цезонии!

И, повернувшись к супруге, на которой были легкие, но изысканно роскошные доспехи и изящный шлем, он раскрыл объятия и бросился к ней. Страстно поцеловав ее прямо на глазах у придворных и легионеров, он возбужденно проговорил:

- Я буквально заворожен твоей красотой, моя очаровательная Цезония. Ты вызываешь во мне столько чувств, что я готов потерять голову от любви к тебе.

И, в ответ на загадочную улыбку на устах Цезонии, добавил:

- О, как ты восхитительна, моя Цезония! Ты мне нравишься в этом мужском наряде! Я хочу, чтобы ты в таком виде предстала перед всем войском.

Затем он резким движением освободился от рук торжествующей Милонии и, радостно ухмыляясь, произнес:

- Как я хочу вспороть тебе живот и вытащить внутренности, чтобы найти секрет твоих чар, которыми ты удерживаешь меня!

- О! Эти чары в бесконечной преданности и в беспредельной любви к тебе, божественный Цезарь! - воскликнула женщина. - А также в твоей безмерной доброте, которой ты окружаешь свою верную рабыню. Знай, мой повелитель, что если ты действительно захочешь увидеть мои внутренности, то - да благословен будет тот нож, которым я сама разрежу свой живот, чтобы доставить тебе удовольствие.

- О любимая моя! - прорычал император, снова прижимая к себе Цезонию и страстно лаская ее.

Вскоре он повлек ее к выходу из зала, крича собравшимся:

- Идемте! Идемте все! Сегодня самый счастливый и великий день! Идемте, наши легионы и наши пленники ждут нас!

И покинул свои покои с такой поспешностью, что не все придворные, о которых он словно тотчас же позабыл, могли его догнать. Вот этим небольшим замешательством и воспользовался Калисто, чтобы ненадолго затвориться у себя в комнате и, достав из шкатулки письмо к Мессалине, сделать следующую приписку.


«Постскриптум.

Сейчас произошла настолько уморительная сцена, что если бы ее описать в духе нашего остроумнейшего Плавта [328], то она, вероятно, вызвала бы не меньше рукоплесканий, чем его «Золотой осел». Сегодня к нам прибыл молодой Адмоний, сын британского царя Кинобеллина [329], выгнанный из дома за свой дурной нрав и недостойное поведение. С отрядом в тридцать таких же беспутных юнцов, как и он сам, этот несчастный царевич сбежал под защиту Цезаря, надеясь на его милость и на великодушие римского народа. Увы, они пережили страшное потрясение, когда наш свирепый безумец тут же приказал заковать злополучных беглецов в цепи и заточить в темницу, потому что посчитал их пленниками в войне, которую прежде даже не замышлял и, уж конечно, не начинал. Более того, он выстроил перед собой все легионы, чтобы выступить с торжественной речью и, показав войску бедных узников, поздравить солдат с тем, что под его началом они завоевали Британию - о существовании которой многие новобранцы из местных жителей даже не ведали - и в честь этой выдающейся победы потребовать, чтобы отныне его величали не иначе как Британик [V]. И вот, легионы, никогда не видевшие этой далекой страны, дружно приветствовали божественного Августа Германика Британика. Сегодня вечером он хочет послать пространное донесение консулам, приказав не читать его, прежде, чем сенат в полном составе не соберется в храме Марса. Паллант, которого он назначил гонцом, готов отправиться в путь немедленно, и это вынуждает меня торопиться. Я хочу, чтобы мое письмо как можно быстрее попало в твои руки, а для этого лучше всего воспользоваться удобным случаем и передать послание императорскому курьеру, которому велено не слезать с колесницы до тех пор, пока он не прибудет в Рим. Поэтому я спешно прощаюсь с тобой, хотя и мог бы писать до рассвета, представляя, что разговариваю с тобой и чувствую твое нежное дыхание. Тысячу раз целую твои руки и губы».


Это письмо, аккуратно свернутое, запечатанное и вложенное в тростниковую трубочку, Калисто передал Палланту, который в ту же ночь отправился в Рим. А на следующее утро Калигула покинул замок Уби и во главе трех легионов выступил в сторону Лугдуна. Германцев и британцев, плененных столь странным образом, он взял с собой. Через восемь дней войско, продвигавшееся ускоренным маршем, достигло цели своего похода. Там его уже ждали магистраты и жители города, размахивавшие ветвями оливы, лавровыми венками и букетами цветов. Они восторженно приветствовали покорителя Германии и Британии. Довольный этим торжественным приемом, император со своей армией на несколько дней остановился в Лионе. В честь гостя в городе были устроены иллюминации, битвы гладиаторов, охоты на зверей и другие пышные зрелища.

Множество знатных галлов из окрестных городов съехались в Лион, чтобы принять участие в празднествах, посвященных Цезарю, присутствие которого, несмотря на его необузданный нрав, льстило самолюбию людей, желавших, чтобы их небогатая провинция хотя бы на несколько месяцев превратилась в столицу империи, с ее роскошным дворцом и великолепным нарядами придворных Калигулы. Он же вел себя так, словно хотел превзойти собственные прежние безумства и жестокости, раз от разу становившиеся все более изощренными. Казалось, он страдал от того, что не мог одним махом покончить со всем римским народом. Так, он однажды пожаловался, что его дни не отмечены ничем необычным и запоминающимся, как например, истребление легионов Вара, которым прославились времена его предка Августа, или крушение Фиренского амфитеатра, в руинах которого погибли двадцать тысяч и были покалечены тридцать тысяч человек. Вспоминая об этом печально знаменитом событии, случившемся при Тиберии, он искренне сожалел, что в его правление ничего подобного не происходит [VI]. А вскоре ему почудилось, что он должен неминуемо впасть в нищету, еще бы - ведь из-за его безудержного расточительства казна таяла прямо на глазах, о чем ему кто-то ненароком заметил. Перепуганный, как ребенок, он тотчас предпринял самые жесткие меры для защиты своего благосостояния. Начал он с того, что спустя два дня после прибытия в Лион написал в Рим и попросил прислать ему большую часть его дворцовой обстановки. Никто не мог понять, зачем ему это понадобилось, - если вообще кто-то еще старался искать смысл в высказываниях, указах и поступках этого человека - однако распоряжение было выполнено. И вот, через несколько дней к дому Гая Цезаря подъехали шестьдесят громоздких повозок, груженных ложами, креслами, скамейками, полками, шкафами, светильниками, канделябрами, этрусскими вазами, статуэтками, гобеленами, доспехами, мечами, кинжалами, шляпами, пурпурными нарядами, книгами и прочими предметами, которые невозможно даже перечислить. Увидев весь этот багаж, Калигула радостно хлопнул в ладоши и со свирепой улыбкой произнес:

- Слава богам! Наконец-то мы сможем пополнить нашу оскудевшую казну! Наконец-то!

И, помолчав, добавил:

- Кто бы мог подумать! Бедного Цезаря совсем разорила его любовь к подданным, и никто не хочет помогать ему. Ну ничего, теперь он сам о себе позаботится!

Затем он повернулся к супруге, сестре и придворным, сгрудившимся вокруг императорского казначея Протогена, и воскликнул:

- Завтра вы увидите, что я умею не только тратить, но и наживать богатство! Подождите до завтра, и вы убедитесь в этом!

Он еще раз хлопнул в ладоши и приказал Геликону разгрузить все привезенные вещи у алтаря в величественном портике Августа, который в честь первого императора возвели шестьдесят городов Галлии, поставивших в нем также шестьдесят мраморных статуй, по одной от каждого муниципия.

Наутро этот огромный монумент и прилегающая площадь были уже заполнены народом, радостно приветствовавшим Цезаря и сопровождавших его легионеров. Когда воины, потеснив толпу рукоплещущих людей, освободили дорогу императору, он прошел к алтарю и показал жестом, что хочет говорить. Собравшиеся сразу умолкли, и Калигула произнес своим хриплым, но звучным голосом:

- Почтенные граждане! Ваши аплодисменты еще раз доказывают, что в ваших великодушных сердцах живет чувство благодарности. Вот почему вы так счастливы видеть императора, жертвующего собой ради процветания своих подданных и ведущего кровопролитную борьбу за спасение империи от многочисленных врагов. Однако вы, добродетельные граждане Лионской Галлии сегодня не можете не замечать того, что ваш правитель, несущий на себе непомерные расходы, связанные с ведением войн и строительством грандиозных памятников, доведен до нищеты.

Тут он услышал недоверчивый ропот и удивленное перешептывание собравшихся людей. На мгновение он замер, а затем неожиданно громко прокричал:

- Доведен до нищеты! Во имя моей божественной Друзиллы, я знаю, что говорю!

Сорок или пятьдесят тысяч перепуганных людей затаили дыхание, и тогда он продолжил:

- И вот этот император, настолько любимый своим народом, спрашивает у вас: готовы ли вы поддержать его в трудное время? Откажетесь ли вы от того, чтобы помочь ему?

- Нет! Нет! Нет! - дружно прокричали тысячи голосов.

- Хорошо! Я знал, как добры и благородны жители моей прекрасной Галлии! Итак, за вашу преданность вам будет оказана великая честь и вместе с тем вы получите право прийти на выручку Цезарю. Я предлагаю вам приобрести эти предметы, ценность которых состоит не только в их собственной стоимости, но и в драгоценной памяти, связанной с ними. Все эти вещи являются истинными сокровищами императора Гая Цезаря Августа Германика Британика. Все они представляют собой достояние дома Юлиев; среди них есть те, которыми пользовались божественный Юлий Цезарь, Август, Ливия, Марк Антоний, Агриппа, Германик и Тиберий. Теперь вы понимаете, насколько бесценно все то, что вы видите перед алтарем? Так приступим же к делу: музыканты, трубите в горны! Цезарь выставляет на продажу все свое богатство, чтобы восполнить убытки императорской казны!

И действительно, не успел он договорить, как протрубили горны, объявившие начало торгов. А вслед за тем, выполняя негласный приказ Цезаря, в толпе стали рыскать его придворные и магистраты Лиона, просьбами и угрозами заставлявшие наиболее знатных граждан покупать предлагаемые им вещи.

Сам же он, назначая цену за одну статуэтку, говорил, что она принадлежала Ливии, а поэтому стоит не меньше двух миллионов сестерциев, но из-за своей крайней нужды он может уступить ее всего за один миллион. В другом случае у него спросили, сколько денег нужно отдать за один изящный канделябр, и он ответил, что этот канделябр стоял в комнате божественного Августа, который по вечерам любил читать книги, и предложил покупателю заплатить восемьсот тысяч сестерциев. Такого рода торговля продолжалась в течение трех дней и ночей, пока все наиболее состоятельные горожане, занесенные в специальный список и принуждаемые грозными окриками трибунов, не купили тот или иной предмет. Собрав таким образом двести миллионов сестерциев, император полностью разорил множество галлов, которые имели несчастье быть до сих пор богатыми и многие из которых, приобретая какое-нибудь курульное кресло стоимостью не больше нескольких тысяч сестерциев, вынуждены были продать все свое имущество, оценивавшееся в миллионы. Однако и эту наживу, доставшуюся ему в результате такого циничного, наглого и беззаконного грабежа, он принялся тратить на новые роскошные ужины, чудовищные оргии и дорогостоящие зрелища. Вот почему, проклинаемый всеми преуспевающими людьми, он был весьма угоден сброду плебеев, благодаривших его за многочисленные увеселения, устраиваемые в городе. Так он провел почти весь декабрь, чуть ли не ежедневно отдавая приказ легионам быть готовыми к замышляемой им - во всяком случае, так он говорил - экспедиции в Британию.

И днем и ночью он был занят игрой в кости, во время которой мошенничал, как мелкий жулик в субуррской таверне. Впрочем, ему это мало помогало, и вот однажды, расстроившись от своего невезения и пожаловавшись Протогену, что ему не по душе проигрывать такие крупные суммы, он неожиданно закричал во все горло:

- Стойте! Как это может быть, что в моей кассе не осталось денег? Это невозможно! Подайте мне кадастровую книгу с описанием всех состояний, известных в Лионской Галлии.

И снова обратился к игре, то и дело бормоча себе под нос:

- Ах вот как? Значит, вы богатые, а Цезарь бедный? Ну хорошо… хорошо же…

Потом он неожиданно крикнул:

- Ну, где эти кадастровые книги? Может, их вообще нет?

- Подожди еще немного, мой божественный Гай, - попробовала успокоить его Цезония, сидевшая рядом с супругом, - сейчас тебе принесут списки, которые ты просишь.

Наконец, он получил все регистрационные записи и оторвавшись от игры, принялся с особым вниманием изучать их. Просмотрев все перечни и подчеркнув имена наиболее состоятельных владельцев, он передал регистры Протогену.

- Помеченные мной горожане должны быть преданы смерти, а их имущество должно быть конфисковано для пополнения оскудевшей имперской казны, - сказал он слуге и, оглядев всех остальных, хмуро добавил: - Может, вы хотите знать, в чем провинились те кого я лишаю жизни? Они осмелились быть богаче меня - разве этого мало? Или вам известно более дерзкое преступление, чем оскорбление Цезаря, достоинство которого эти негодяи унижают собственным богатством?

И хотя все сделали вид, что полностью согласны с его словами, он гневно выпалил:

- Что, не понятно? Не нравится? Тогда я вам самим докажу справедливость моих приказов!

Он смерил свирепым взглядом каждого из присутствующих и, помолчав, произнес спокойным тоном:

- Ладно, больше к этому не возвращаемся. Возобновляем нашу игру.

В тот же день Калисто, как обычно, встречался с Бринионом и, к своему немалому удивлению, узнал, что в предыдущий вечер тот совершенно случайно оказался свидетелем того, как Ливилла, стараясь остаться незамеченной, осторожно постучала, а потом вошла в дом Аникия Цериала, потомственного всадника, служившего трибуном в двадцать первом легионе. На багровом лице центуриона, рассказывавшем о своем печальном открытии, было написано такое отчаяние, вызванное мучительной ревностью и жалостью к себе, какого Калисто даже не подозревал в этом мужественном человеке, способном, по его мнению, сохранять невозмутимость в любой ситуации. Однако, еще больше его, как и Бриниона, изумила та инфантильная безрассудность, с которой Ливилла - застигнутая легионером на месте свидания с трибуном - принялась в присутствии своих мужчин рассуждать о враждебных замыслах против Гая Цезаря, вынашиваемых ею, ее сестрой, Лепидом и Гетуликом. Последнее не давало покоя Бриниону, который не доверял Аникию Цериалу и боялся, что тот обо всем донесет императору. Тем не менее либертин постарался приободрить его и посоветовал не отступать от своего, то есть продолжать посещать Ливиллу новая интрига которой была все-таки маловероятной, наблюдать за заговорщиками и рассказывать ему обо всех их действиях. Со своей стороны, он тоже будет следить за Гетуликом, Лепидом и Агриппиной. Как бы то ни было, даже если произойдет худшее, и Калигула прознает о готовящемся покушении на него, то с помощью Калисто и его денег батав сумеет избежать гнева Цезаря, скрывшись на правом берегу Рейна.

Воодушевив Бриниона этими обещаниями и расставшись с ним, Калисто принялся перечитывать недавно полученное письмо Мессалины, в котором она писала о том, что разделяет мысли юноши и тоже думает, что в случае смерти Гая Цезаря, нового императора будет избирать сенат, преторианцы и народ, а не германские легионы, как полагают несчастные сестры Калигулы. Валерия Мессалина соглашалась и с тем, что Рим, безусловно, предпочтет Лепиду Клавдия, единственного наследника, в чьих жилах течет кровь Августа и Германика, поэтому она предлагала незаметно подливать масло в огонь заговора, чтобы ускорить развязку.

Таким образом, события близились к неминуемой катастрофе. И отчасти она наступила даже раньше, чем рассчитывала супруга ничего не подозревавшего Клавдия.

Вечером пятого дня перед календами января Ливилла позвала Бриниона в комнату Агриппины, где уже находились Гней Корнелий Лентул Гетулик, Марк Эмилий Лепид и Аникий Цериал. Там, после краткого разговора о необходимости торопиться с осуществлением их замысла, было решено, что завтра в полдень Гней Корнелий Гетулик войдет в покои Цезаря, якобы для сообщения какой-то важной новости, касающейся легионов. К этому времени в прихожей императора уже будут Агриппина и Ливилла, которые скажут, что хотят повидать брата. Чуть позже к ним присоединятся Бринион и Лепид. Как только все будут в сборе, в комнату вбежит Аникий Цериал, во все горло крича, что дом горит и всем нужно срочно спасаться. Было ясно, что в таком случае все придворные бросятся к входным дверям: одни для того, чтобы тушить пожар, а другие - чтобы звать на помощь. Среди всеобщей паники Лепид и Бринион, вооруженные кинжалами, кинутся в комнату Гая Цезаря и вместе с Гетуликом покончат с ним, а Агриппина, Ливилла и Аникий будут стоять у двери, не впуская никого из посторонних. Когда дело будет сделано, Гетулик отправится в лагерь легионеров, среди которых он пользовался большим авторитетом, и склонит их к тому, чтобы провозгласить императором Лепида, объявившего себя мужем Агриппины. Таким образом, заговорщики выполнят все, что от них зависело. Остальное будет решать фортуна.

Приблизительно в два часа той же ночи Калисто проснулся от осторожного стука в дверь своей комнаты. Несмотря на возраст, юноша, измученный неутоленной любовью к Мессалине, спал плохо. Поднявшись с ложа, он прямо в ночной рубашке подошел к двери и спросил, кто там. Узнав голос батава, он впустил его, и Бринион пересказал либертину Калигулы все, что слышал в покоях Агриппины. В заключение он добавил:

- Что же делать? Как мне быть? К тому же, сам не знаю, почему, но я никак не могу поверить Аникию Цериалу.

- Пусть тебя не тревожат эти сомнения, по крайней мере, сейчас, - ответил Калисто и, опустив голову, надолго задумался.

- Выслушай меня, Бринион, - наконец, сказал он, подняв свое бледное лицо и внимательно посмотрев в темно-синие зрачки центуриона. - Я не думаю, что Цериал хочет выдать своих сообщников по заговору. Его чувства к Ливилле должны препятствовать ему совершить такой поступок. Но, в любом случае, допуская, что все может произойти, будем готовы к самому худшему. Если Аникий все же собирается открыть тайну заговора и спасти Гая Цезаря от смерти, нависшей над ним, то он сможет это сделать не раньше, чем завтра утром и, конечно, никак не позже того часа, на который назначено исполнение вашего плана. Сейчас для меня важнее всего, чтобы в случае несчастья я смог бы помочь тебе спастись - я больше верю в поддержку людей, чем фортуны - и поэтому нам нужно согласовать все наши действия.

Ты должен сохранять спокойствие и с самого рассвета быть в перистилии дома, занимаемого императором, в то же время, оставь какого-нибудь преданного человека с быстроходной колесницей у ворот Ренана. Как только Цезарь проснется, я буду находиться возле него. Если не произойдет того, чего ты опасаешься, и я не дам тебе знать об этом, то в условленный час ты сможешь смело войти в прихожую и исполнить уготовленную тебе роль. Если же Цериал раскроет заговор или тебе будет угрожать какая-нибудь другая опасность, то я немедленно пошлю к тебе в перистилий моего верного раба Докомофена, который произнесет всего одно слово: «Агафокл». Он скажет его не тебе, а так, словно ищет раба, служащего в конюшне императора. Этот раб там действительно служит, и его имя не вызовет подозрений. Но услышав этот пароль, ты поймешь, что твоя жизнь висит на волоске. Тогда тебе нужно будет не потерять присутствия духа и как ни в чем ни бывало пройти через таблий, спокойно добраться до ворот Ренана, а потом, опрометью доскакав до замка Уби, скрыться на том берегу. А чтобы твое спасение было более верным, вот тебе двести тысяч сестерциев. С ними, с твоим конем и мечом тебе как истинному германцу будет нетрудно найти надежное убежище за Рейном.

Насмерть перепуганному Бриниону пришелся по душе план, предложенный либертином. Горячо поблагодарив его и спрятав на груди кошелек, битком набитый викториалами и золотыми, батав почувствовал себя намного увереннее и спокойнее. Однако Калисто, мнительный, как все греки, выпроводив позднего (миновало три часа после полуночи) гостя, спешно оделся и тотчас последовал за ним, чтобы разузнать о его дальнейших действиях.

Впрочем, он волновался напрасно. Бринион, которому не суждено было унаследовать коварство Клавдия Мирного, тридцать лет назад поднявшего батавов и фризонов на восстание, не думал об измене. Убедившись, что центурион пошел снарядить быстроходную колесницу и приказал солдату-батаву держать ее наготове возле ворот Ренана, Калисто избавился от подозрений, возникших у него. Когда юноша вернулся в дом императора, уже начинало светать, и он увидел, что все небо было задернуто густой пеленой облаков, предвещавших пасмурную погоду. Либертин проскользнул в свою комнату и сменил ночной наряд на изысканную тунику, к поясу которой был прикреплен длинный кинжал. Затем он пригладил волосы и вышел в перистилий с видом человека, только что поднявшегося с ложа и спешащего узнать новости от Цезаря. Краем глаза он заметил Бриниона. Тот стоял рядом с центурионом, командовавшим отрядом императорской стражи, и беззаботно балагурил с ним, вертя в руках большую черную трость. Не глядя на легионеров, Калисто направился в покои Калигулы. Там, в комнате, примыкавшей к спальне Калигулы, он застал уже давно проснувшихся Протогена, Апелла, Геликона, Вителия, Луция Кассия и трех или четырех магистратов Лиона. Они приветливо поздоровались с либертином. Дружелюбно ответив придворным, он завел с ними разговор, который вскоре коснулся одной темы, интересовавшей всех, а именно, предстоявшей экспедиции в Британию.

Пока они обсуждали множество проблем, связанных с этим походом, которого никто из собравшихся не одобрял, но вместе с тем и не осуждал сумасбродный замысел императора - в дверях комнаты появился Аникий Цериал. Он был бледен и задумчив. Весь его вид говорил Калисто, знавшего тайну заговора, о тяжелой борьбе, происходившей в душе трибуна легионеров. У либертина защемило сердце от жалости к этому несчастному, совесть которого не позволяла совершить подлого предательства, требуемого Ливиллой. Но ведь, кроме сочувствия бедному воину, существовали и его любовь к Мессалине, чье письмо хранилось в заветном ларце из черного дерева, и дружба с Бринионом, и, наконец, страх за собственную участь, неминуемо плачевную, если бы Цезарь счел его участником раскрытого заговора. Поэтому, подавив свой благородный порыв, Калисто решил подбросить углей в топку, которая полыхала в груди трибуна. Он приблизился к вошедшему и сказал:

- Аве, Цериал! Что привело тебя так рано в покои императора?

- Аве, Калисто! Ох! У меня очень важное дело! Настолько важное, что ты даже не можешь себе представить!

Смысл этих слов был очевиден. Аникий Цериал пришел для того, чтобы донести Калигуле о готовящемся покушении на него. Не зная, что ответить волновавшемуся всаднику, Калисто немного смутился. Наконец, овладев собой, он улыбнулся и со всей непринужденностью, на которую был способен в эту минуту, воскликнул:

- О, Геркулес! Не иначе, как против нас восстали фрезоны, бургундцы или германцы. Или парфяне перешли Евфрат и захватили все наши восточные провинции вплоть до Босфора.

- Ох, почтенный Калисто! Богам угодно, чтобы мы с тобой не шутили над известием, которое я принес Цезарю!

Тогда, понимая всю серьезность положения и стараясь оттянуть время, либертин сказал, что утренние новости Цериала, разумеется, должны быть серьезными настолько насколько тот утверждает, что он готов оказать необходимую помощь трибуну легионеров, ибо они оба должны верой и правдой служить божественному Гаю Цезарю. Всю жизнь он, либертин, был предан своему повелителю и поэтому научился предвидеть все неприятности, ожидающие…

- Ох! Как было бы угодно всемогущему Зевсу, чтобы самые близкие родственники императора были также верны ему, как ты! - прервав либертина, воскликнул Цериал.

И Калисто понял, что не сможет удержать Цериала. На мгновение в его голове мелькнула мысль: под каким-нибудь предлогом выманить Аникия в перистилий, незаметно вытащить кинжал и… Он быстро оглядел зал, прикидывая в уме возможные последствия такого оборота дел, потом вновь повернулся к трибуну и попробовал намеками убедить его в том, что их разговор лучше продолжить без свидетелей. Однако Цериал был непоколебим в своем решении не покидать покоев Цезаря прежде, чем встретится с ним, и либертин, боявшийся показаться чересчур подозрительным, вынужден был оставить свои тщетные попытки. С трудом скрывая отчаяние, он вышел в перистилий, неторопливо приблизился к батаву, который уже расстался со своим недавним собеседником, и проходя мимо, произнес:

- Агафокл!

Услышав пароль, Бринион побледнел и, растерянно прошептал:

- Неужели Цериал? Мы преданы?!! Все открылось?

- Тихо!… Ни слова больше… Уходи и старайся не привлекать внимания.

С этими словами Калисто не спеша направился в сторону таблия, дойдя до которого повернулся и медленно пошел обратно. Вернувшись в перистилий, он заметил своего раба Докомофена, ожидавшего хозяина у входа в покои Цезаря, и тихо сказал ему:

- Ты мне больше не нужен… Ступай.

Докомофен молча кивнул и удалился.

Через полчаса все придворные и слуги императора трепетали от грозных криков, доносившихся из комнаты Цезаря, куда недавно вошел Цериал и рассказал все, что ему было известно о заговоре.

- Ах! Во имя всех богов! Слышали? Не слышали? Все на помощь! Во имя Геркулеса, скорее на помощь! Преторианцы, к оружию! Калисто! Немедленно арестуй Марка Эмилия Лепида! Не дай ему сбежать! А ты, Цериал, мой верный друг и спаситель, хватай Гнея Корнелия Лентула! Ты, Протоген, сейчас же займись моими сестрами Ливиллой и Агриппиной! Вителий, вели срочно разыскать и заковать в цепи центуриона по имени Бринион! Быстро! Бегом! Выполняйте!

Так кричал рассвирепевший и насмерть перепуганный Гай Цезарь. Получая приказания, придворные опрометью бросались их исполнять, довольные тем, что они избежали императорского гнева. Вскоре из соседней спальни высунулась на крик полуодетая Цезония и спросила, что случилось. Калигула кинулся к ней и, схватив за волосы, завопил:

- Ах, ты не знаешь! Меня хотели убить! Всего через два часа меня должны были зарезать на этом месте! И кто! Мои недостойные сестры!

- Говорила я тебе! Сколько раз я тебя предупреждала, а ты все нежничал с ними! Приласкал двух змей на своей груди!

- Ладно, говорила… Но ведь у них сообщниками были и Лентул Гетулик, и Эмилий Лепид, и этот Бринион, и Цериал. Они все хотели убить меня, и если бы не Цериал. О мой благородный Цериал, спаситель Рима и империи! Если бы он мне все не рассказал, через два часа я был бы мертв!

Он обхватил голову руками и, всхлипнув, проговорил:

- Какие сестры! Эринии! Менады! [330] Убить меня, никому не причинившего зла, меня, только и думающего о славе и величии римского народа!

И вновь сорвался на истерический крик:

- Немедленно перебить всех сообщников! Я требую возмездия! Немедленно привести приговор в исполнение! Немедленно! Сейчас же!

И вновь всхлипнул и произнес:

- И высшую награду Аникию Цериалу… Или нет… Для начала отдать ему треть имущества Гетулика и Лепида!


* * *

Пять часов спустя Гней Корнелий Лентул Гетулик и Марк Эмилий Лепид были казнены, а их имущество конфисковано. Ливиллу и Агриппину, признавших свое участие в заговоре, Цезарь выслал в изгнание на Понтийские острова, перед этим предупредив, что для них у него есть не только острова, но и мечи [VII]. Бринион бесследно исчез, и все подумали, что он скрылся в предвидении событий.

В тот же вечер Гай Цезарь отправил в Рим письмо, в котором рассказал о готовившемся на него покушении и привел неопровержимые доказательства вины Гетулика, Лепида и своих сестер. К этому посланию он приложил три кинжала, которые должны были лишить его жизни и которые он приказал посвятить (передать как реликвию) в храм Марса Мстителя [VIII].


ГЛАВА XI


Что делали в Риме предприимчивая Мессалина, любезный Клавдий, задумчивый Херея и молчаливый Поллукс


Пока в лионской Галлии происходили описанные события, в Риме продолжалась жизнь, особенности которой были обусловлены нравами горожан, укоренившимися привычками и неотвратимым вырождением латинского племени. Как и прежде, бесчисленные толпы плебев и клиентов с самого раннего утра осаждали дома богатых покровителей, чтобы, собрав подачки, разбрестись по своим лачугам в Сабуре, на Эксвилине или на Авентине.

Просыпаясь и покидая убогое ложе, сотни тысяч римлян сразу же сталкивались с двумя трудноразрешимыми проблемами: как утолить голод и как сделать это раньше, чем наступит вечер. Пытаясь найти ответ на эти мучительные вопросы, многие из них спешили к Камицию, к Форуму, на Марсово Поле, в палестры [331], в базилики и термы, чтобы узнать новости, проведать о какой-нибудь легкой наживе или просто поболтать и почесать языки отборной руганью. В местах этих сборищ, как в кишащих муравейниках, или точнее, в зловонных навозных кучах, постоянно копошились в своих темных делишках люди все возрастов и выходцы из всех частей света, известных в то время. Нумидийцы и бревки, далматы и мавританцы, греки и иудеи, персы и галлы, парфяне и сарматы, эфиопы и фракийцы, - все, коверкая латинский язык и смешивая его с родной речью, говорили о своих заботах, нуждах и вкусах, торговались, хвалились, заискивали, продавали себя и своих приятелей. При этом почти каждый старался как-нибудь обмануть другого, выманить или отобрать чужую добычу, а то и просто украсть кусок хлеба, оставленный без присмотра.

Граждане всех сословий, какие только существовали на семи холмах, обнесенных городской стеной, торопились попасть сюда. Представители всех профессий и ремесел находили себе пристанище в этих местах, испускавших миазмы таких грязных помыслов, что все благовония Арабии, ароматы всех садов и фимиамы всех храмов не смогли бы их даже приглушить, а тем более уничтожить. Привлеченные трупным запахом разлагающего общества, сюда тянулись и шайки параситов, жуликов, лжесвидетелей, воришек, вымогателей, нищих, попрошаек, притворявшихся калеками, бродяг, бездомных. Словом, здесь промышляли все группы и слои населения, за исключением только одной его части, той, которую составляли честные люди.

В полдень эта отвратительная возня внезапно сменялась полной тишиной, точно некое многоголовое чудовище, обитавшее в лабиринтах огромного города, возвращалось в какое-то свое, никому не известное логовище. Это случалось во время обеденного часа, когда сразу пустели все улицы и площади. Народ разбредался по домам, задворкам и каморкам, люди устраивались в портиках, галереях, под деревьями римских садов - везде, где можно было передохнуть от дневной суеты.

Но раз все жители в эту пору оставляли свои занятия, то и римское чудище с тысячами ртов покидало свои нечистоты только затем, чтобы преобразившись, словно Протей, и приняв человеческий облик, насытить тысячи своих голодных утроб, радовавшихся любой пище: сосискам или кровяному паштету, кошатине или баранине, сыру или рикоттэ, орехам или сухим фруктам - как у всякого животного, у него был зверский аппетит. Кроме того, оно было неприхотливо, как многие тысячи горожан, которые коротали обеденные часы, пережевывая горсть сушеных фруктов и вдыхая дразнящие ароматы, доносившиеся из триклиниев патрицианских домов на улицах Карино, Целий или на Палатинском холме. Там, веселясь и умоляя богов, чтобы они не лишали их аппетита вплоть до самой вечерней трапезы, с ее избытком фалернского вина и свободного времени, восседали за столами матроны, сановники, всадники, ювелиры, ростовщики, сенаторы, консуларии и потомки знатных родов, каждый из которых знал толк в говядине, свинине, волчатине, муренах, угрях, краснобородках, устрицах и многих других яствах.

Но вскоре безлюдные улицы вновь оживали, и начиналась еще большая суматоха, чем та, что была до обеда. Повсюду сновали колесницы, повозки и колымаги всех видов. Престарелые дамы в изящных носилках ехали принимать молочные ванны, делать прически, массаж, заказывать парики, умащать благовониями свои дряблые тела, увядшие прелести которых не мешали множеству молодых и красивых поклонников добиваться обладания ими, мечтая о выгодном супружестве или о наследстве. Не было недостатка и в знатных молодых красавицах, которых гурьбой сопровождали возницы и атлеты, желавшие насладиться их объятиями. Толпы вновь собирались и на Вилла Публика, и в галереях портика Ста Колонн, и на Форуме, и на берегу Тибра. Вот сотни людей разных сословий обступили какого-то акробата, прямо на мостовой показывавшего сложные гимнастические трюки. Ему помогала вся его семья, демонстрировавшая более легкие атлетические номера. В другом месте выступали заклинатели змей по прозвищам Марс и Египтянин; в третьем месте публику развлекали ученые птицы дрессировщика Сабина, в четвертом знаменитый халдейский гадатель предсказывал будущее сыновьям и дочерям самого великого племени на земле. Где-то играли музыканты, где-то пели песни под сопровождение свирели и тимпанов. Тысячи горожан собирались на Марсовом Поле, чтобы посмотреть конные состязания или ристалища преторианских команд. Кто-то шел в палестры, предпочитая игру в мяч или соревнования дискоболов. Многие наблюдали за гонками гребцов, чьи лодки бороздили воды Тибра.

Но когда эдилы или сенат от имени прицепса объявляли о скачках, о боях в цирке или о постановке комедий и трагедий в театрах Помпея, Бальба, Тавра или Марселла. О! эти дни и эти игрища не обходились без настоящего столпотворения: за каждое место зрители дрались, пуская в ход кулаки и кинжалы. Многие зрители всю ночь дежурили под колоннами цирка или театра, чтобы первыми попасть в него. За лишний билет были готовы с утра до вечера льстить и угождать устроителю спектакля или его друзьям. Для многих эти зрелища были дороже насущного хлеба. Иные горожане, поставленные перед необходимостью выбора между первым - стоившим немалых денег - и вторым - отнимавшим уйму времени на его поиски - предпочитали отказаться от обеда, но не пропустить любимое развлечение. Впрочем, порой хлеб порождал зрелища. Когда наступал день раздачи пшеницы, которую казначейство бесплатно отмеряло каждому горожанину в зависимости от количества детей в его семье, то открывались сотни общественных амбаров, и тогда толпы плебеев кружили вокруг дармового зерна, озабоченно посматривали на раздатчика, ссорились друг с другом из-за несправедливой, по их мнению, дележки, старались перехватить чужую порцию и, наконец, с довольным воркованием возвращались к насиженным гнездышкам, где, словно прирученные птицы, радовались полученному корму.

Иногда всех жителей города император одаривал деньгами. Тогда начинались долгие переклички у столов цензоров, где каждому полагалось по пятьдесят, сто или двести сестерциев, в зависимости от нужд и чувств, питаемых к прицепсу. За длинными очередями бедняков присматривали преторианцы, спешившие получить свою подачку и поторапливавшие их. Вперед, вперед, самые гордые и самые нищие. Вы римляне, вы обладатели целого мира! Благодарите Цезаря, вашего великодушного покровителя! Он возвращает вам крохи богатства, украденного у вас! Прославляйте же того, кто разоряет вашу страну! Превозносите того, кто истощает ваши поля и леса! Любите того, кто презирает вас!

История сыграла злую шутку с исконным народовластием латинского племени. Когда его стала вытеснять римская олигархия, то божественный Юлий Цезарь решил защищать демократию с помощью деспотизма. Вот тогда-то плебеи, наконец, получили желанную возможность отомстить за все былые обиды. И они, обрадовавшись новому заступнику, дружно бросились строчить доносы на консулов и патрициев. Увы, кровь Нервия и Юлия Силлана, пролившаяся в отместку за убийство Гракхов, доставила немало удовольствия победителям Ганнибала и Митридата, покорителям Карфагена и Нуманции. Весь восточный мир был завоеван ими. Весь Запад принадлежал им. Им, которые не видели и не хотели видеть того, что творилось у них под ногами, где люди жили хуже животных, а миллионы и миллионы рабов пресмыкались перед ними. И саму землю, на которой они стояли, вырывали у них же из-под ног, чтобы разделить между все новыми и новыми тиранами. Да только кто хотел все это замечать? Не лучше ли посмотреть на борьбу гладиаторов? Не похлопать ли в ладоши, наблюдая за охотой на зверей? Право, это зрелище, достойное Республики! И свободные граждане толпами валили в амфитеатры и рукоплескали при виде чужих мучений и чужой крови.

Жизнь Вечного города оставалась такой и при Калигуле, и никто не знал, когда она началась и когда наступит ее предел. Все было как прежде, и все так же незыблемо стоял на своем месте город с его величественными храмами, роскошными дворцами, просторными термами и пышными базиликами. В доме Клавдия ТиберияДруза, как и раньше, царили раздоры, разговоры о лишениях и безысходной нужде. Паоло Фабию Персику надоело одалживать миллионы сестерциев супругу Мессалины, прелестям которой все с большим трудом поддавался тугой кошелек ростовщика. Увы, Персик обнаружил, что поцелуи Мессалины не только стоят ему слишком дорого, но и пагубно отражаются на его здоровье. И он решил отдалиться от семьи Клавдия. Прежде всего, он позаботился о том, чтобы сделать свои визиты более редкими и по возможности более краткими. Затем, убедившись в бесполезности этих мер, стал чаще наведываться к своим друзьям, живущим на Палатине. А поскольку Мессалина не принадлежала к числу женщин, быстро смиряющихся с собственным поражением, и еще потому, что, стремясь наверстать упущенное, она стала сама навещать его особняк, ростовщик вскоре нашел единственное средство против такой назойливости и переехал на виллу в Куме.

Его бегство из города ударило по привычному достатку в доме брата прославленного Германика. Мессалина, плохо переносившая повороты судьбы, теперь почти постоянно бранила мужа, кричала на Антонию, изводила рабов, плохо обращалась со слугами и раздражалась по любому поводу. Не раз она порывалась обратиться за помощью к Калисто, который не знал счета деньгам, однако неизменно удерживала себя от такого поступка, боясь опошлить свою искреннюю любовь к юноше. Помимо того, Мессалина метила слишком высоко и поэтому думала, что богатых людей много и, приложив известные старания, деньги всегда можно найти, в то время как услуга, которую Калисто мог оказать ее супругу и ей, не имеет цены, как не сравнимы все сокровища мира и власть над ним. Она не могла себе представить, что, с таким трудом очаровав юного грека и добившись его преданности, она должна будет растратить привязанность императорского либертина на получение каких-то нескольких несчастных миллионов сестерциев!

«О нет! Ни за что! - думала она. - Калисто предстоит расчистить дорогу к престолу, занятому тираном! Им нельзя рисковать ни в коем случае!» И вскоре она была вознаграждена за свое терпение. В мае умер Абудий Руффон, и имуществом старого вольноотпущенника завладела Квинтилия, унаследовавшая его не без участия Мессалины. Квинтилия была не только красивой, но и великодушной женщиной, и большую часть своих миллионов она предложила подруге.

- Конечно, я не могу отказаться от твоего подарка… мне необходимо расплатиться с множеством долгов, - сказала Мессалина в ответ на предложение актрисы и, вздохнув, грустно посмотрела на нее, - но у меня нет потребности в твоем богатстве. Может быть, я сумею осуществить один план… И тогда я сразу отдам тебе три миллиона, которые сейчас с благодарностью возьму у тебя в долг.

Так охота за старым вольноотпущенником поправила финансовые дела Мессалины. И супруга Клавдия не видела в том ничего предосудительного, поскольку подобный промысел в ее время был распространен не менее, чем охота на зайцев или кабанов, куропаток или жаворонков. По городу и его окрестностям рыскали целые толпы молодых и красивых женщин, располагавших целым арсеналом различных средств и способов обольщения и старательно выслеживавших желанную добычу. Впрочем, заманчивая надежда получить богатое наследство вдохновляла и многих знатных, но покинутых фортуной матрон на то, чтобы пытаться соблазнить своими прелестями состоятельных одиноких стариков, которых всегда хватало в Риме. Такое занятие было небезвредным, ибо пресыщенных холостяков ежедневно осаждали опасные соперники этих охотниц - привлекательные молодые люди, преследовавшие ту же цель… И пожалуй, только эти юноши осуждали подобное поведение римлянок.

«Но если природа наградила женщин красотой и очарованием, то почему бы им не извлечь выгоду из своих достоинств? Да и как может быть дурно то, к чему прибегают почти все дочери латинского племени?» Так размышляла Мессалина. Последовав примеру Квинтилии, она решила попытать счастья в этой азартной охоте, и вот, через два месяца упорных поисков, опробования различных замыслов, ошибок и неудач, ей показалось, что она, наконец, нашла то, что было нужно. Луцию Фонтею Капитону, сенатору и брату консула, который был избран на эту должность двадцать семь лет назад, близился седьмой десяток. Страдавший от хронического катара, подверженный множеству недугов и пороков, он держался довольно бодро благодаря изощренному искусству рабов, следивших за его внешностью, и усилиям всевозможных целителей, старавшихся бороться с человеческой природой и со временем. Он был богат, расточителен и глуп. У него не было ни жены, ни детей. Правда, в его доме было немало племянников, но, ухаживая за дядей, они не могли оказывать ему те услуги, которые пожилому холостяку предлагали многочисленные дамы, окружавшие его. Впрочем, они тратили силы впустую. Капитон, как ни был щедр, надеялся прожить долго и, склонный к суевериям, предпочитал не думать о завещании. Мессалина впервые обратила на него внимание в театре Бальба, где Квинтилия представляла «Андромаху» Еврипида. В тот день у нее и зародилась надежда подчинить себе Луция Фонтея. И вот, в течение двенадцати последующих дней не было ни одного праздника, спектакля или зрелища, посещаемого им, где бы не присутствовала Мессалина, пускавшая в ход свои обольстительные взгляды и в то же время остававшаяся столь неприступной и равнодушной, что это не могло не возбудить воображения старого патриция.

Через пятнадцать дней соблазнительница решила проверить правильность выбранной ей тактики. Три вечера подряд она вообще не появлялась на публике. А на четвертый вечер Луций Фонтей Капитон сам заявился в дом Клавдия, принеся с собой рекомендательное письмо от Марка Аврелия Котты, связанного узами дружбы с братом Германика. Представившись таким, образом, Капитон сказал, что весьма ценит образованность знаменитого историка и хотел бы выяснить у него некоторые подробности, касающиеся происхождения рода Фонтеев. Он также заверил хозяина дома в своих искренних симпатиях к нему и в желании оказать любую товарищескую услугу, если таковая понадобится. Мессалина, уведомленная о приходе гостя, подождала, пока он и ее супруг скрылись в библиотеке, а затем, сделав вид, что не замечает находившегося там Луция Фонтея, с детской беззаботностью вбежала в убежище Клавдия. Там она притворно смутилась перед Капитоном и сделала вид, что хотела уйти, но Клавдий, представив новому знакомому свою супругу, попросил ее не стесняться и относиться к нему как к своему хорошему другу. Довольная своей уловкой, обольстительница сразу приняла это предложение и очаровательно улыбнулась старому Луцию. Тот самым почтительным тоном выразил одобрение вкусу Клавдия, обладавшего таким сокровищем.

- А разве это не так? Разве она не сокровище, моя нежнейшая женушка? - воскликнул Клавдий, обрадованный тем, что у его супруги было хорошее настроение. - О, дорогой Луций… если бы ты знал обо всех ее достоинствах!

И пожилой патриций, тая от собственной слащавой любезности, сказал, что он смеет надеяться на право посещать столь изысканный дом, украшенный благородным радушием его замечательных хозяев. Польщенный Тиберий Друз, разумеется, не имел ничего против, и с того вечера Луций Фонтей Капитон, быстро сошедшийся с ним, стал довольно часто заходить к Клавдию, время от времени принося с собой то дюжину роскошных краснобородок, то несколько нежнейших мурен, то отборные вина, то редчайшие и бесценнейшие книги - таким образом потворствуя обеим его главным страстям: обжорству и библиомании. Неудивительно, что старый угодник превратился в нередкого сотрапезника Друза и Мессалины, которая с величайшим искусством оказывала ему различные знаки внимания, причем в девяти случаях из десяти немедленно раскаивалась, словно женщина, в чьей душе происходила тяжелая борьба между супружеским долгом и зовом искреннего, глубокого чувства. Она так умело изображала душевное смятение, что это вскружило бы голову и более хладнокровному человеку, чем Фонтей Капитон.

Подолгу разговаривая с ним, знатная матрона только и делала, что жаловалась на условия своей жизни. Она горько сетовала, что Клавдий интересуется только историей этрусков и не способен заботиться о семье, что свою супругу он принес в жертву библиотеке, что в его сочинениях нет никакого толка, а из-за их бедности страдает в первую очередь она, Мессалина. Что если она до сих пор не рассталась с ним, то это только из-за ее любви к дочерям, что ей не нужна ни литературная, ни любая другая слава, а мечтает она лишь о тихом и спокойном существовании. Что же может быть ближе сердцу скромной женщины, воспитывающей двух дочерей? Разумеется, эти доводы вкупе с обаянием и красотой Мессалины заставили его признать, что подобная жизнь не подходит для такой женщины, как она. А кроме того, разве когда-либо видел Рим другую столь же восхитительную женщину? Во имя всех богов, как же не согласиться с ней! Такие женщины рождены для того, чтобы ими очаровывались и восторженно преклонялись им! Ах! Если бы он только мог… Если бы она пожелала разрешить ему! О, он окружил бы ее самым чутким вниманием, самым искренним обожанием, самыми драгоценными украшениями, достойными ее и необходимыми ей, как оправа для чудеснейшей из жемчужин!

Сколько раз Мессалина прерывала на этом их разговор, а он все-таки продолжал его на следующий день, умоляя больше не произносить ни слова. О, если он действительно хочет ей добра, то не нужно делать таких предложений, не надо так говорить, она не может этого слушать. Так она шептала ему и в то же время награждала собеседника то нежными и пламенными взглядами, то чарующими и неотразимыми улыбками. И грустно вздыхала, словно не могла совладать с противоречивыми чувствами, терзавшими ее сердце. Так, заронив крохотную искорку страсти, которая не спешила разгораться в холодном сердце старого патриция, Мессалина принялась осторожно пробовать свое искусство обольщения, раздражая его самолюбие и не давая угаснуть надежде на более счастливый завтрашний вечер. Позже, когда он - без единого намека с ее стороны - посетовал на возраст и сказал, что снова хотел бы стать молодым, она горячо возразила и, прежде всего выразив сожаление о том, что они не были знакомы лет восемь назад, поделилась собственными взглядами на эту область человеческих отношений. Хотя ей трудно понять, как такой хорошо сохранившийся мужчина может желать чего-то еще, но если уж на то пошло… любовь зрелого человека во многом превосходит те мимолетные увлечения, которые свойственны всем молодым людям. Юноши быстро воспламеняются, но так же быстро и остывают. Для них не так важно чувство, как прелесть новизны и еще неизведанных наслаждений. Совсем другое дело - мужчина, который уже испытал все, что можно было испытать, а потому способен управлять своими чувствами и дорожить ими. О! Если бы она… Конечно, это слишком невероятное предположение, но если бы она имела любовника, то он уж, конечно, не был бы одним из этих нахальных, распущенных юнцов. И, разумеется, не каким-нибудь тридцати-сорокалетним отцом семейства со всеми домашними заботами, от которых ему никуда не деться.

Короче говоря, Мессалина вскружила-таки голову престарелому Фонтею. Он же, размышляя над их взаимоотношениями, считал, что имеет все основания хвастаться перед друзьями - а он был весьма тщеславным человеком - ее расположением к нему. Радуясь возможности поделиться с кем-нибудь своими переживаниями, он превозносил до небес красоту и добродетели этой женщины, так хорошо понимавшей его. Многие его знакомые смеялись над этой старческой слабостью. Другие, жалея его, рассказывали о многочисленных любовных интригах Мессалины и ее распущенности, но этим ничуть не уменьшали ни его веры, ни пылкой страсти. В ответ на подобные замечания он только пожимал плечами и говорил, что они плохо знают ее. О, эти злобные клеветники, скептики, готовые опорочить все и вся! Нет, они ничего не понимают. Вот если бы хоть один раз послушали ее… Тогда они не стали бы так скверно отзываться о той, которая не сделала им ничего дурного! В результате же случилось то, что и должно было случиться: несчастный старик прямиком угодил в расставленные сети. Он потерял покой, если не видел Мессалины, если не слышал ее голоса и не чувствовал на себе ее нежных взглядов.

И вот, когда наступило нужное время, супруга Клавдия стала понемногу и с величайшей осторожностью как бы уступать своей жертве, которая приписывала собственным заслугам то, что было с математической точностью рассчитано этой коварнейшей охотницей. Луцию Фонтею Капитону вдруг стало казаться, что порой, когда Мессалина оставаясь наедине с ним… нет, не то, чтобы она была очарована его красотой и стройностью. Он ведь не восторженный безусый юнец, а потому осознает свои недостатки. Но его жизненный опыт позволяет беспристрастно взглянуть на себя… и увидеть, что он еще может нравиться женщинам! Все меньше сомневаясь в своем успехе, он полагал, что в нем могут быть привлекательны и та неизменная преданность, которую он выказывал в течение трех месяцев, и изысканные манеры, и тонкий вкус, и, наконец, умение понять и оценить красоту женской души. Как-то Фонтей Капитон преподнес Мессалине роскошнейшее ожерелье с рубинами, стоившее два миллиона сестерциев, однако супруга Клавдия, совершив поистине спартанский подвиг, с возмущением отклонила подарок. Ее якобы строгие нравы не позволяли настолько терять голову.

- Мы, бедные женщины, - сказала она томно, - так слабы, что от похвалы, от решительности и настойчивости однажды можем поскользнуться и пасть, почти не сознавая этого. И тогда мужчина, своим упорством добившийся желанной цели, первым отвернется от той несчастной, которую обольщал с таким коварством.

- О нет, нет! - воскликнул Капитон. - Что бы ни случилось, я всегда буду преклоняться перед моим единственным божеством!

В другой раз, когда Луций Фонтей вспомнил о сотнях знатнейших матрон, безо всякого стыда живущих с десятками любовников, Мессалина воскликнула:

- Вот видишь! Ну кто же еще может так испортить репутацию женщины, как мужчины! И ты такой же, как все, у тебя нет глубокого чувства, которое может испытывать только женщина!

Смущенный старик стал оправдываться. Да, раньше он действительно жил так, как ему велели порядки, заведенные не им. Но с тех пор, как он познакомился с ней, столь непохожей на остальных женщин - с тех пор он отвернулся от всего, что его окружало прежде. Это так же верно, как то, что если бы она узнала о предложении, с которым он пришел, то она бы смилостивилась над его муками и по достоинству оценила бы человека, считающего себя счастливейшим из смертных. Предположение же было таково: она покидает Клавдия и выходит за него, а он после первой брачной ночи завещает ей все свое наследство. С трудом удержав в себе целую бурю чувств, вызванных словами Фонтея, Мессалина вежливо поблагодарила его. Конечно, это предложение доказывает его любовь, но как она может оставить Клавдия, который, конечно, никуда не годится как супруг, но так сильно любит ее! А дочь? А его Оттавия? О нет, никогда! В таких разговорах прошел почти весь август. По уши влюбленный старик уже почти тронулся умом, а его дама все еще колебалась, изводя его своей нерешительностью.

Наконец отчаявшийся Луций Фонтей попробовал последнее средством он сказал, что, раз он так невыносимо страдает, а она не желает ему полного счастья, а поскольку он же, увы, уже не в силах продолжать жить такой жизнью, то хочет составить завещание и назначить ее своей наследницей.

Услышав это, Мессалина горячо возразила: у него же племянники. Как он откажет своим законным наследникам в том, что им по праву принадлежит? И к тому же, что скажут люди? О нет, никогда, никогда! Тогда Фонтей сказал:

- Племянники? Они и так богаты. Да и какое мне дело до моих племянников? Что они сделали для меня, для моего счастья? Знаешь ли ты, чем они изо дня в день занимаются? Они молят всех богов, чтобы я поскорей умер и не успел составить завещание! Что за подлый, бездушный народ! Не думай о них, они тебя не достойны. Увы, мои родственники не могут жить без того, чтобы не запятнать саму честь, само достоинство. Они говорят о тебе мерзости, хотя не знают тебя. Они не способны понять твоей души. Они оскорбляют тебя, потому что ты выше и чище их. О, они заслужили только одного - вовсе забыть их!

Придя к Мессалине с предложением о завещании, Фонтей привел с собой знаменитого врача Карикла. Заботливый старик хотел показать ему Оттавию, у которой слегка побаливало горло. А поскольку Карикл считался лучшим врачом Рима, то со стороны Мессалины было вполне естественно пожелать, чтобы тот осмотрел и самого Фонтея, чье здоровье, как она сказала, не могло не волновать семью Клавдия, встревоженную самочувствием своего доброго друга. Сначала Луций Фонтей отказывался, но потом согласился. Врач уложил его на софу, пощупал пульс и долго выслушивал грудь. Наконец, распрямившись, он объявил о прекрасном состоянии своего пациента. Однако, вернувшись вечером в дом Клавдия, лекарь Тиберия и Калигулы по секрету сообщил ему, что нашел у Луция Капитона порок сердца, от которого тот может умереть в любой роковой для него момент, даже и не подозревая о его близости. В последующие дни Луций Фонтей, не отказывающийся от намерения оставить наследство Мессалине, получил новое доказательство ее любви. Как-то утром этот престарелый воздыхатель с торжественным видом вручил ей искусно выполненное и собственноручно подписанное завещание. Вот когда наступил долгожданный триумф Мессалины! Она порвала бумагу на сотни мелких клочков и, бросившись в объятия Фонтея, повлекла его в самую укромную комнату своих покоев. Ей не нужно было ничего взамен, она не помышляла о богатстве, а только хотела дать волю тем чувствам, которым больше не могла сопротивляться. О, если бы с такой самоотверженностью и с таким самозабвением она любила Клавдия! На другой день Капитон снова принес ей завещание, и Мессалина еще раз порвала его. При этом она сначала пристыдила недогадливого любовника, а потом как бы вскользь заметила, что если уж он так решительно настроен подарить ей все состояние, то она может принять его только ради своей маленькой дочурки Оттавии. Избегая прямых выражений, она намекнула, что в таком случае наследником должен быть Клавдий Друз.

- Но как же… А вдруг он бросит тебя? - в замешательстве спросил Фонтей.

- О, можешь не сомневаться, он меня не бросит! - немедленно заверила его Мессалина.

И через день верховной жрице храма весталок было передано завещание, назначившее Клавдия Тиберия Друза единственным и полноправным наследником всего состояния Луция Фонтея Капитона, его преданнейшего друга. Такова была история обретения богатства, которое должно было свалиться на голову ничего не подозревавшего Клавдия.

Описанные события происходили между маем и сентябрем года 792 с основания города. И так получилось, что все они стали известны одному из слуг семейства Клавдия, а именно, рабу Поллуксу, которому само его положение не позволяло проявлять излишнюю любознательность.

Разумеется, хозяевам не было никакого дела до того, что могли подумать их рабы.

По давно заведенной и передававшейся от отца к сыну традиции, к этим несчастным римляне относились не иначе, как к вещам, владельцами которых они были или могли быть. Вот почему их присутствие при разговорах и поступках господ для последних имело не больше значения, чем наличие мебели, статуэток, этрусских ваз и прочих предметов, составлявших обстановку любого мало-мальски респектабельного жилья. Однако Поллукс, у которого, несмотря на его прогрессировавшую слоновую болезнь, оказалось достаточно хитрости и ума, был о себе более высокого мнения, чем об этрусских вазах или статуэтках. И если он мог слышать и наблюдать, то уж тем более никто не мешал ему думать. Кроме того, выполняя свои обязанности то тут, то там, он мог еще и сопоставлять увиденное. В результате наблюдений он пришел к выводу, что в доме его хозяев творится что-то неладное. Мало того, зная и о визитах Фонтея, и о его длительном пребывании в библиотеке Клавдия, он в конце концов пришел к некоему умозаключению, которое, правда, не совсем соответствовало истине, но в то же время многое объясняло. Вот почему, подметая пыль в таблии или в комнатах Мессалины, он порой застывал на одном месте и начинал что-то бормотать себе под нос. Во весь голос он не рискнул бы высказывать свои мысли, зная, что хозяевам вряд ли пришлись бы по вкусу его слова.

Иной раз, делая домашнюю работу, Поллукс останавливался и, опираясь левым локтем на ручку метлы, прикладывал указательный палец правой руки к своем наморщенному лбу, потом протягивал тот же самый палец в сторону покоев Клавдия, переводил его в направлении комнат Мессалины, задумчиво обводил им вокруг себя и, наконец, торжественно соединял пальцы обеих рук, отчего метла с грохотом падала на пол. Однако он этого не замечал, словно человек, решивший какую-то чрезвычайно важную задачу и убежденный в правильности полученного ответа. А иногда, медленно шаркая ногами в тишине пустого таблия - ему часто приказывали сторожить дом по ночам, - он закладывал руки за спину и, покачивая головой, ухмылялся какой-то ядовитой и злой улыбкой.

Над чем же так напряженно размышлял раб Мессалины? Что ему пришло в голову?

Это оставалось его тайной, и он молча наслаждался мыслью о том, что она принадлежала только ему. Но вот другой человек, хорошо известный в Риме как ревностный исполнитель обязанностей трибуна преторианцев, которым он являлся, не мог держать при себе мыслей, преследовавших его. Когда он был свободен от занятий в лагере гвардейцев, то удалялся в самые безлюдные части города и, ступая твердым строевым шагом, подолгу ходил из квартала в квартал, словно не находил места, где бы мог избавиться от каких-то мучительных раздумий, терзавших его душу. Этим человеком был Гай Кассий Херея. Глубоко почитая древние традиции римского народа, давние и еще свежие примеры его величия, он презирал ту ничтожную, суетную и развратную жизнь, которой Рим жил в последние два столетия.

- Что случилось за эти два века? Куда девались традиции и обычаи времен старейшего Фабия Максима Веррукоза, обоих Сципионов, цензора Катона, Ливия Салинатора, Тиберия Семпрония Гракха - покорителя испанцев и отца двух прославленных трибунов - Тита Квинция Фламиния, вышедшего победителем из многих знаменитых битв, Луция Эмилия Паоло, триумфатора над персами. Как могли римляне с их величием, их удивительными добродетелями и с их отвращением к любому пороку, как они могли всего за два века предать забвению или осмеять все, что было завещано великими предками? Как могли они отказаться от свободы и принести себя в жертву деспотизму, подчиниться не только хитроумному Августу и притворщику Тиберию, но и этому безрассудному Гаю Цезарю?

Таковы были размышления старого республиканца. Занимаясь безнадежными поисками причины, которая привела к крушению всех прежних идеалов и породила столько подлости и трусости, окружавших его, он с болью осознавал собственную обреченность и ненужность своему времени, а потому горько сожалел о том, что не родился между окончанием пятого и началом шестого века с основания Рима, в эпоху, когда добродетели, данные ему природой, могли бы раскрыться в полную силу, принеся немало пользы для его родины. Но те же самые добродетели настойчиво требовали, чтобы он нашел способ применить их и воскресить былую славу римлян. Ему было бы стыдно признать себя пустым мечтателем и фантазером. О! Он поклялся, что не будет мириться с пороками, встречавшимися на каждом шагу! Порой он невыносимо страдал от мысли, что даже его единственный сын, на которого он возлагал столько надежд, пренебрег его гневом и опустился на самое дно зловонного разврата, став участником оргий, служащих для удовлетворения прихотей разнузданного тирана. Того самого, кто, вдобавок, не переставал глумиться над его отцом! Чувствуя, как на его глаза наворачиваются старческие слезы, он сжимал кулаки и умолял всех подземных богов помочь ему отомстить за позор, испытанный им во дворце. Ежедневно возвращаясь к этим мыслям, не дававшим ему покоя в течение целого года, Гай Кассий Херея, наконец, пришел к твердому решению покончить с тираном.

План действий не сразу сложился в его голове. Несколько месяцев он вынашивал эту идею. Еще несколько месяцев ему понадобилось для того, чтобы всесторонне ее обдумать и постараться предусмотреть все трудности и неожиданности, с которыми он мог встретиться, выполняя то, что считал своим долгом. Но настал день, когда лихорадочно работавший мозг Кассия Хереи справился и с этой работой. И тогда, тщательно проанализировав все возможные способы осуществления замысла, трибун уяснил для себя две вещи: осуществить его можно, однако ничего нельзя сделать в одиночку.

И вот, где бы с тех пор ни находился Кассий Херея - на прогулках, в лагере преторианцев, на охране Палатинского дворца, на занятиях с когортами гвардейцев на Марсовом Поле, - теперь всюду он искал людей, чьи души могли бы откликнуться на его чувства.

Сначала он нашел только несколько таких. Одним из них был Анний Минуциан, сорокалетний сенатор, некогда занимавший должность претора. Он был известен как своей физической силой, так и тем, что, презирая всеобщий страх, почти во всеуслышание порицал злодеяния Калигулы. Другого сообщника Кассий видел в новом префекте претория, Клементе Аретине, шестидесятилетнем старике, сохранившем крепкое телосложение и твердость духа, а кроме того, воспитанном на уважении к великим традициям Республики и на желавшем подчиняться произволу деспота. Клемент был на военной службе тридцать пять лет; семнадцать из них он провел в сирийских легионах, постоянно сражавшихся с непокорными парфянами. На взгляд Хереи, этот человек обладал только одним недостатком: он был дружен с семейством Мессалы, которое пользовалось благосклонностью императора и, конечно, не поддержало бы заговор против него.

Как бы то ни было, Кассий Херея думал, что если Клементу Аретину придется по сердцу его замысел, то он станет неоценимым приобретением для заговорщиков, число которых, по мнению трибуна, должно было ограничиться только самыми необходимыми людьми, теми, без которых было невозможно претворить его план и избавить империю от позора. Третьего сторонника Херея полагал обрести в лице старого центуриона Корнелия Сабина, уже распрощавшегося с его десятым легионом, но, благодаря хорошим отношениям с Криспином Руфом, назначенным трибуном преторианцев. Закаленный душой и телом, Корнелий Сабин глубоко почитал античную доблесть и дисциплину, а потому Кассий считал его надежным помощником в осуществлении своих намерений. Четвертого соучастника он хотел найти в сорокадвухлетнем Папинии, еще одном преторианском трибуне, который должен был в душе ненавидеть тирана за тяжелое оскорбление, нанесенное им семье Кальпурниев, долгие годы покровительствовавшей плебейскому роду Папиния.

Перебрав в уме еще несколько имен и отбросив их, Херея заключил, что нашел достаточное количество сообщников, требовавшихся ему для достижения поставленной цели.

И вот в конце сентября старый преторианский трибун пришел в дом Марка Анния Минуциана. Сорокатрехлетний сенатор обладал внушительной внешностью: его крепкое телосложение и стальные мускулы все еще позволяли ему с равной легкостью действовать мечом, управлять лошадьми и выходить победителем из любого рукопашного поединка. У него было бледное, словно восковое лицо, черная короткая бородка и такие же черные глаза; высокий лоб удлиняла большая залысина, доходившая почти до макушки головы, обрамленной густой темной шевелюрой. Лицо его было сурово и мужественно. Приняв трибуна в одной из самых укромных комнат своих апартаментов, он сделал несколько шагов ему навстречу и с улыбкой произнес:

- Сальве, почтенный Херея! Ты всегда желанный гость в моем доме!

С этими словами он взял его за руку и пригласил сесть.

- Здоровья тебе, знаменитый Минуциан, известный своим радушием и теми добродетелями, которые сделали тебя одним из немногих римлян, достойных уважения в наши дни.

- О, ты слишком снисходителен ко мне! Если бы я не знал, что твои губы никогда не оскверняла лесть, то я не стал бы гордиться такой похвалой. Ну, какие новости ты принес? Должно быть, когда ты назначаешь стражникам пароль, то от тебя уже не ждут отзыва «Венера», «Приап» или «Евнух»?

Вскочив на ноги, Кассий Херея воскликнул голосом, дрожащим от гнева и возмущения.

- А ты назови мне пароль «Свобода», тогда я буду знать, что не зря пришел к тебе, а ты увидишь перед собой человека, готового вместе с тобой пойти на любые испытания.

- Я полагаю, что ты разделяешь мои мысли, и поэтому хочу рассказать тебе о своем замысле. Я принес с собой кинжал, который может послужить одновременно тебе и мне. Итак, я предлагаю объединить наши усилия в общем деле и идти вместе. Если ты хочешь, то командуй, и я последую за тобой. Если прикажешь, я пойду впереди, чувствуя твое дыхание и веря в твою помощь. Оружие докажет справедливость своего действия, если его будет сжимать десница достойного воина. Сам я готов исполнить свой замысел немедленно, не раздумывая над тем, что со мной случится, у меня не осталось времени на размышления, мне слишком больно видеть в рабстве отечество, рожденное для свободы. Горе, причиняемое забвением законов, и опустошение, производимое Гаем, изводит весь человеческий род. Это говорю я, и богам угодно, чтобы мои слова нашли отклик в твоей душе, чувствующей то же, что и я [I].

Голос Хереи то и дело срывался с баса на фальцет, однако его пылкие слова звучали убедительно. Слушая их, Анний Минуциан поднялся со своего места, словно притянутый флюидами, которые исходили от взволнованного трибуна. Глаза его просияли радостью и надеждой. Дав Кассию договорить, он положил руку ему на плечо и растроганно воскликнул:

- О, не все потеряно для родины и свободы, пока есть такие сердца, как то, что бьется у тебя в груди!

Ободренные тем, что не ошиблись друг в друге, они сразу приступили к обсуждению плана расправы с тираном и спасения Рима от этого ненасытного чудовища.

Минуциану пришелся по душе план Кассия Хереи. Во многом одобрив его, он разделил надежды, которые трибун преторианцев возлагал на Корнелия Сабина и Секста Папиния. Правда, участие в заговоре Клемента Аретина вызывало некоторое опасение у сенатора. Он полагал, что было бы более разумно не доверять всей тайны префекту претория. Однако и тут они пришли к общему мнению, решив, что до определенного времени не будут посвящать Аретина в их замысел. От Минуциана Кассий Херея вышел человеком, чувствовавшим, как у него вырастают крылья: наконец-то начинали сбываться его самые заветные мечты.

В течение нескольких последующих дней Херея сумел переговорить с Корнелием Сабином и Секстом Папинием, ни одному из них, однако, не сообщив о встрече с другим и оба раз умолчав о визите к Минуциану. Эти два преторианца горячо поддержали его предложение и даже выразили готовность пойти на смерть ради общего дела. Оказалось, что Корнелий Сабин уже давно вынашивал мысли, схожие с теми, которыми с ним поделился старый трибун.

А пока все это происходило и пока Кассий Херея подыскивал новых сообщников и ждал только возвращения Калигулы в Рим, чтобы привести свой план в исполнение, из Галлии пришло известие о провале заговора Гетулика и Лепида, преданных Цериалом. Однако эта новость ничуть не охладила четверых римских заговорщиков: наоборот, она лишь поторопила их, особенно Минуциана, который был связан дружескими узами с Лепидом и теперь, во-первых, хотел отомстить за его смерть, а во-вторых, должен был спешить из-за возможной опалы, грозившей ему вследствие его близости к казненному Эмилию.

И как раз в то же время, примерно в середине декабря, Мессалине понадобились деньги, чтобы вернуть три миллиона сестерциев, взятых в долг у Квинтилии. Кроме того, несколько миллионов ей были нужны на покрытие домашних расходов. Не имея возможности воспользоваться наследством, завещанным Клавдию, она вновь обратилась за помощью к Фонтею, с которым уже не считала нужным церемониться и который с радостью принес деньги, сказав при этом:

- Бери, не стесняйся! Ведь это все принадлежит тебе! Я хочу сказать, что ты получишь гораздо больше после моей смерти.

- Тихо! Не говори о смерти! - перебила его Мессалина, - ты должен жить ради моей любви. И быстро поцеловала его. С недавнего времени она, ее супруг и любовник стали вместе ходить в театр. Там почти каждый раз им встречался красавец Марк Мнестер, которым Мессалина когда-то была увлечена и даже пробовала, правда, безуспешно, подчинить его себе. Однако теперь она решила возобновить те давние попытки, чтобы поскорее забыть об отвращении, которое в ней вызывали объятия ее престарелого поклонника. Разумеется, это ей не мешало по десять раз в месяц писать своему обожаемому Калисто пламенные послания, изобиловавшие самыми изощренными приемами словесного обольщения. Так уж была устроена Мессалина, что этим она не только не тяготилась, но наоборот, не могла обойтись без того, чтобы не вести одновременно две-три любовные интриги, в которые вкладывала весь свой пылкий темперамент и которые доставляли ей равное удовольствие. Если она при этом не видела перед собой хотя бы одного из своих любовников, то мучалась оттого, что не чувствовала себя красивой и соблазнительной матроной. Вот почему она не оставляла в покое мима и заставляла Клавдия, бывшего с ним в дружеских отношениях, приглашать его на ужин всякий раз, когда знала, что к ним не придет Фонтей. В один из таких вечеров она попросила Мнестера навестить их дом на следующий день, во втором часу после шести. Придя в назначенный срок, актер нашел ее лежащей на софе в полутемной комнате. Ее прекрасное тело было полностью обнажено. Увидев его, она сказала, что любит его и хочет, чтобы он заключил ее в свои объятия. Однако Мнестер, немало смущенный таким необычным приемом, вскоре пришел в себя и, стараясь не обидеть женщину, ответил, что слишком уважает Клавдия, а потому не может позволить себе удовлетворить ее желание.

- Право, ты оказался верным другом! Это тем более удивительно в наше время, когда от таких Пи-ладов [332] и след простыл! - усмехнулась Мессалина, не выдавая горького разочарования, которое жгло ее душу. - А скажи-ка, преданный друг, если тебе прикажет Клавдий, то ты доставишь мне это удовольствие?

- Ну… Если Клавдий прикажет мне, то, конечно, я выполню твою и его просьбу. Но как ты себе это представляешь?

Однако Мессалина больше не дала ему сказать ни слова, а только взяла с него обещание прийти завтра к ним на ужин. Мнестер вышел, недоумевая, каким образом его друг сможет обратиться к нему с подобным приказанием! И вот, на следующий вечер, просидев за столом с супругами не меньше трех часов и переговорив с ними обо всем, о чем только мог, он уже собирался прощаться, как вдруг Мессалина стукнула локтем по спине Клавдия, и тот проговорил укоряющим тоном:

- А кстати, Марк, я должен высказать тебе один важный упрек!

- Мне? - спросил сбитый с толку комедиант. - А в чем дело? За что?

- Как за что! И ты еще спрашиваешь? И ты еще спрашиваешь с таким невинным выражением лица, с таким простодушным удивлением? Ах, Мнестер, Мнестер! Я знаю, что моя жена вчера просила об одной милости и ты отказался удовлетворить ее желание!

- Да знаешь ли ты, дорогой Клавдий, что твоя жена…

- Не хочу ничего слышать! - закричал историк этрусков. - Никаких извинений! Я приказываю тебе доставить это удовольствие моей Мессалине, как подобает истинному другу семьи!

Не находя слов, Мнестер замер с открытым ртом. Вытаращив глаза, он смотрел то на хозяина дома, то на его супругу; пораженный изворотливостью матроны, он, наконец, пробормотал с покорным видом:

- Ну!… тогда… Если ты так хочешь и приказываешь мне, то я подчиняюсь тебе и Мессалине.

Так, благодаря своей неслыханной дерзости, Мессалина сумела победить сопротивление и щепетильность Марка Мнестера [II].

Вскоре, в первый день года 793-го, когда Рим все еще оставался без консулов, потому что в декабре умер один из них, а второй - не кто иной как сам император Гай Цезарь Германик - еще находился в Галлии, все сенаторы пришли к храму Зевса Капитолийского, чтобы во имя здоровья прицепса совершить жертвоприношения у статуи Олимпийского Божества и возле золотого изваяния божественного Гая Цезаря. Затем они направились во дворец, где возложили щедрые подарки к золотому трону Калигулы, и, обращаясь к пустому месту, расхваливали императора, словно тот находился перед ними [III].

В день перед январскими идами в Рим прибыло напыщенное послание Гая Цезаря, в котором тот, позоря сенат за его трусливое бездействие во время, когда сам он подвергается величайшим опасностям, сообщал, что готовит армию и флот к высадке в Британию для завоевания варварских племен этого острова, не желавших признавать власти римского народа.

Далее он приказывал назначить консулами Луция Геллия Публиколу и Марка Кокцея Нерву, а также велел продолжить процессы против патрициев, замеченных в действиях или высказываниях, приносящих вред его правлению. Главное же, он настаивал на новых конфискациях имущества, ибо расходы, связанные с его военными кампаниями, требовали денег, денег и денег.

А тем временем Мессалина, как ни странно, еще находившая силы для политических интриг между надоедливыми ухаживаниями Фонтея Капитона, изнуряющей любовной связью с Марком Мнестером и платоническим влечением к Калисто, которому не переставала писать пространные нежные письма, вынашивала свой план заговора против Калигулы. Она не без умысла добилась того, чтобы Клемент Аретин сменил Руфа Криспина на посту префекта претория.

Как и прежде, она думала, что безумства и злодеяния Гая Цезаря скоро переполнят чашу народного терпения. Именно в тот момент и должно было произойти убийство чудовища, выглядевшее бы в этом случае как выражение общей воли всех горожан. И вот наступил тот час, о котором она мечтала больше двух лет. Час, на приближение которого давно направляла все свои усилия.

После смерти Гая Цезаря императором мог стать только один человек, а именно: брат Германика, Клавдий Тиберий Друз. Следовательно, на место Цезонии Милонии, правившей сейчас целым миром, должна была стать Валерия Мессалина. Всю зиму 793 года она вела дело к тому, чтобы, дождавшись возвращения Цезаря, сразу же отправить его на тот свет. Мало-помалу она начала посвящать в свой замысел Клемента Аретина. Новый начальник императорской стражи обладал не только внушительной и властной внешностью старого, солдата. Его прямая, честная душа была глубоко возмущена произволом и беззакониями Калигулы, а потому дочери Мессала, семья которого была связана многолетней дружбой с префектом претория, не стоило большого труда убедить его в необходимости освободить мир от тирана. Пообещав же ему великие почести, Мессалине было еще легче заставить его одобрить вторую часть ее плана, предусматривавшую замену племянника на дядю, то есть на Клавдия. Принимая во внимание возраст Клемента, - так сказала она, - на него возлагается именно эта, вполне безопасная задача: когда императора уже не будет в живых, он должен добиться от преторианцев, чтобы они единодушно встали на сторону Клавдия. Кроме того, Клементу предстояло оказать заговорщикам и другую немаловажную услугу, в назначенный день послав на охрану Палатинского дворца трибуна, посвященного в их планы. В качестве непосредственных исполнителей своей воли Мессалина выбрала двоих людей, не только пользовавшихся особыми привилегиями при дворе, но и способных на самые решительные действия.

Ими были Калисто, любимый либертин Цезаря, и Квинтилия, одна из его фавориток. В Калисто она не сомневалась: ради нее он пожертвовал бы даже собственной жизнью. Квинтилия же, узнав об отведенной ей роли, ответила, что одинаково готова как нанести первый удар Цезарю, так и перенести все муки, но не предать ее, если заговор провалится. Таким образом, дело уже приближалось к трагической развязке, когда наступила весна. В конце апреля Мессалина получила очередное письмо от Калисто, отправленное из Везонция (Безансона). Отрывок из этого послания она показала Клавдию, Клементу и Квинтилии. Вот он:


«…А теперь я хочу рассказать тебе о бесславном конце того великого подвига, который намеревался совершить этот шут в императорском пурпуре. После всех его раздумий и колебаний, двадцатого марта мы опять двинулись в страну батавов. Численность наших легионов вместе с войсками союзников превышала сто двадцать тысяч человек. С такими силами божественный Юлий покорил бы Арабию, Армению, Персию, Скифию и Сармацию, однако богоподобный Гай со всей этой армадой завоевал - поверишь ли? - морские ракушки! В несколько переходов преодолев весь путь, в начале апреля мы вышли к устью Рейна, откуда было видно, как над океаном, словно крылья больших белых птиц, поднялись тысячи парусов нашего огромного флота. В голубой дали смутно проступала узкая полоска британского берега. Был дан приказ построиться в боевые порядки, привести в полную готовность сотни баллист, и катапульт. Наконец, протрубил сигнал к атаке, хотя никто не замечал даже тени врага, на которого мы должны были сейчас броситься. И вот император взошел на золотой трон, который был уже поставлен для него, и, напыщенно поблагодарив солдат за их мужество, позволившее войску достойно справиться со всеми опасностями этого похода, отправил их… собирать раковины, валявшиеся на берегу моря.

- Это, - заявил он во всеуслышание, - добыча, отвоеванная у Океана! Мы доставим ее в Рим и с триумфом возложим к Капитолию.

В честь этой величайшей победы он приказал в тридцать дней построить башню. Когда сто двадцать тысяч солдат, руководимых военными архитекторами, возвели это сооружение, то император велел на его вершине разжечь огонь и впредь поддерживать его, чтобы освещать и указывать путь мореплавателям [IV]. Затем, раздав легионерам щедрое вознаграждение, он повел их обратно в Галлию. Отсюда он скоро отправится в Рим, где я наконец-то смогу…»


Спустя четыре дня после получения этого письма, когда Мессалина проводила послеобеденные часы в своем конклаве, к ней с визитом явился Луций Фонтей Капитон, который все больше и больше терял голову от любви.

Однако не прошло и получаса с момента, когда старый патриций закрыл за собой дверь в заветную гостиную Мессалины, как вдруг отчаянный душераздирающий вопль, раздавшийся из этойкомнаты, заставил туда стремглав броситься Квинтилию, которая дожидалась матрону в таблии. Там глазам актрисы предстала поистине трагическая картина. Мессалина, с растрепанными волосами, с безумно вытаращенными глазами, дико крича и зовя на помощь, раскинув руки, лежала на широкой софе, прижатая к ней сверху неподвижным телом Луция Фонтея Капитона.

- В чем дело? Что случилось? - глядя на Мессалину, воскликнула ошеломленная актриса.

- Ну же… сними его. Он болен, у него обморок. О Зевс! Какой ужас! Какой позор! Помоги мне, Квинтилия. Ради всех богов! Лишь через несколько минут смертельно бледная супруга Клавдия, испускавшая то жалобные стоны, то вопли ужаса, смогла избавиться от груза тучного старческого тела, что потребовало немало усилий и от нее, и от Квинтилии, которая сразу же пришла на помощь подруге. Оказавшись на свободе, Мессалина встала на ноги, пошатнулась и, ухватившись за спинку софы, чтобы не упасть, проговорила слабым, задыхающимся голосом:

- Ничего не понимаю. Он был здесь, разговаривал. А потом вдруг… Не знаю, как… Так страшно застонал. Но больше этого не повторится. О боги!

- Поправь волосы. Приведи в порядок одежду, - быстро прошептала Квинтилия, услышав приближающиеся голоса встревоженных слуг.

С огромным трудом актрисе удалось пристроить спиной к стене тело старого патриция, лицо которого становилось все более бескровным. Рот его был полуоткрыт, широко раскрытые глаза остекленели. Одна рука лежала у пояса, другая свесилась через спинку софы. Не успела Мессалина поправить прическу и одежду, как в конклаве появились две рабыни, спросившие в один голос:

- Что случилось, госпожа? Мы здесь!

- Мы к твоим услугам, синьора!

Однако их хозяйка, все еще не оправившаяся от пережитого, не могла выговорить ни слова, и поэтому вместо нее Квинтилия, усилием воли заставившая себя быть хладнокровной, ответила громким, властным голосом:

- Ничего особенного - Фонтею стало плохо! Не кричите! Ну, что встали? Ты - быстро за врачом! Ты - живее принеси воды и уксус. Ничего не случилось, это просто обморок!

- Ну, держись! - глухо проговорила она, обращаясь к Мессалине, как только рабыни удалились.

- Смотри, не выдай себя. С ним уже ничего не поделаешь.

- Что? Он мертв?! - спросила Мессалина и вновь испустила истошный крик. Мысль, что она лежала под трупом, едва не лишила ее рассудка.

- Да, умер в твоих объятиях. Вот это истинный любовник.

И, видя, что Мессалина, безучастно закрывшая лицо руками, никак не отреагировала на ее слова, Квинтилия добавила, взглянув на бездыханное тело Фонтея:

- Он оставил тебе свои миллионы, но заставил дорого заплатить за них. Ты будешь вспоминать его, пока не потратишь все его наследство.

Такова была надгробная речь, произнесенная Луцию Фонтею Капитону. Вскоре вернулись рабыни, которые привели с собою потрясенного Клавдия. За ним появились все домашние рабы, они заполнили всю комнату. Раб-медик приблизился к телу Капитона и, быстро осмотрев, его, прошептал: - Тут уже ничего не поделаешь… Он умер!

И когда в комнате перемешались стоны, крики жалобы и соболезнования, вызванные известием об этой неожиданной смерти, один из рабов, стоявший у входа в дом, вытянул голову, стараясь понять причину такого переполоха, а потом вытаращил глаза и изо всех сил захлопал в ладоши. От этих звучных ударов еще долго сотрясалось его безобразное тело, пораженное слоновой болезнью.


ГЛАВА XII


Когда трубят трубы - от подлости Поллукса к мужеству Квинтилии

Четыре месяца прошло после смерти Луция Фонтея Капитона. Известие о наследстве, которое он целиком завещал Клавдию, произвело немалое впечатление на римлян. И чем неожиданней была эта новость, тем подробнее она обсуждалась на людных площадях, на перекрестках улиц, в базиликах, в галереях и в термах.

- Клавдию? Но почему Клавдию, а не Кальвицию, не Виницию, не Рубеллию, не Фульцинию или не первому встречному, попавшемуся на глаза бедному Фонтею? Каковы заслуги Клавдия? Чем он отличился перед покойным? И в чем причина такого удивительного предпочтения, такой непонятной благосклонности? Должно быть, между ними была какая-то тайна. Но какая?

Вопросов было предостаточно. А поскольку каждый горожанин на них отвечал по-своему и вдобавок торопился поделиться своими соображениями со знакомыми, то, многократно перетолковываясь, эти догадки порождали новые, уже совсем невероятные слухи. В результате весь Рим на какое-то время заполнили самые фантастические сплетни, начавшиеся, заметим, по одной простой причине. Дело было в том, что по крайней мере половину городского населения в то время составляли досужие бездельники, главным занятием которых было чесать языки по любому поводу.

Неудивительно, что ответов - зачастую казавшихся вполне убедительными и правдоподобными - было еще больше, чем вопросов. Странно было только, что, небезынтересные сами по себе, все эти подозрения, предположения и домыслы касались чего угодно, кроме любовной связи между Фонтеем и Мессалиной, а значит, основывались на ложной аксиоме о домашней идиллии, царившей в семействе Клавдия.

- О!… Понять причину такого завещания совсем нетрудно. Это же очевидно: Фонтей оставил наследство Клавдию за то, что тот однажды спас его от гнева Гая Цезаря, который хотел казнить Фонтея, забывшего прибавить почетный эпитет к его имени.

Такое объяснение случившемуся давали всезнающие цирюльники с улицы Табернола, слову которых их многочисленные посетители доверяли больше, чем гласу оракула.

- Да нет же! Причем тут божественный гай Цезарь? Я знаю из надежных источников, как было дело. У этого глупца и выскочки Фонтея - кто же его не знал? - была навязчивая идея: он хотел доказать, будто его род является одним из самых древних в Риме, одним из тех, что берут начало от этрусских князей. Хотя даже ему известно, что Фонтей - самые настоящие плебеи. Это подтверждается хотя бы тем, что, когда Публий Клодий Пулкр, патриций чистой воды, пожелал быть избранным в трибуны плебеев, то - тогда еще не нарушались законы Республики - ему отказали, а на это место назначили одного из предков Фонтея. Ведь в те времена главой плебеев мог быть только плебей! Так вот, у бедного Луция точно гвоздь в голове засел: разыскать в древнейших анналах свою фамилию! Тогда-то он и обратился к Клавдию, к этому педантичному археологу - ну, даровитому, если хотите, - который, позарившись на обещанную награду, все-таки сумел - одному Зевсу известно, какими ухищрениями! - удовлетворить желание покойного. А в благодарность за это Капитон оставил ему наследство.

Таково было мнение самых отъявленных и коварных мошенников, каковыми считались римские адвокаты и нотариусы, известные при этом своей проницательностью и беспримерной изворотливостью ума. Кроме того, один ростовщик, чья лавка находилась неподалеку от портика Помпея, утверждал, что завещание было составлено не без участия некой колдуньи, которой Клавдий обещал немалую долю своего будущего состояния. Наконец, множество самых разных людей подозревали, что документ, назначавший наследником имущества дядю императора, был фальшивым. Итак, завещание Фонтея целых десять дней будоражило умы городских сплетников, давая пищу для разговоров на всех площадках, во всех лавочках, портиках и садах. Затем новые происшествия завладели вниманием праздной толпы, и о последней воле Фонтея почти перестали вспоминать.

Приблизительно четыре месяца спустя после смерти Луция Фонтея Капитона, а точнее, в день перед календами сентября (31 августа 793 года) немалая часть римского населения заполнила улицу, соединявшую Форум с Радуменскими воротами. Больше сорока тысяч человек, вышедших за эти ворота, собрались на Марсовом Поле, и еще стотысячная толпа народа вытянулась вдоль Фламиниевой дороги, почти до самого мавзолея Августа. Так римляне встречали императора, который возвращался домой после великих походов в Германию и Британию. Из скромности он отказался от триумфа, решив довольствоваться одними овациями. Среди этих горожан не хватало только сенаторов: два месяца назад сенат отправил своего посланника в Лугдун, чтобы тот попросил поторопиться божественного Цезаря, задерживавшегося там из-за новых зрелищ, пиров и оргий. Выслушав посланника, Калигула велел сенаторам не показываться ему на глаза, ибо он знает об их ненависти к нему.

- Я вернусь, я вернусь! И со мной будет вот это! - кричал он на посланца, стуча кулаком по рукояти меча. - Я вернусь, но не для сената, а для народа, для сословия всадников! Сенаторов я не желаю видеть, и горе тем из них, кто будет мешаться у меня под ногами! [I]

В третьем часу на Фламиниевой дороге показались знамена конницы, открывавшей триумфальный кортеж. За ними следовали военные музыканты, оглашавшие воздух звуками победного марша. Далее шествовали легионеры, шлемы которых были украшены лавровыми венками. За легионерами шагали новые группы музыкантов и новые колонны солдат. Вскоре, окруженный отрядом германских телохранителей, появился и сам Калигула, облаченный в роскошные золотые доспехи и стоявший на триумфальной повозке, запряженной восемью белыми лошадьми. С ним была Цезония Милония, одетая тоже по-военному. За императорской колесницей шли британцы и германцы, которых император посчитал взятыми в плен и приказал заковать в цепи. За пленниками опять двигались музыканты и когорты охраны, замыкавшие парад. На всем пути его встречали восторженные крики и приветствия, которые Гай Цезарь принимал с презрительной ухмылкой. По прибытии к Капитолию, после того, как цепи, снятые с пленных, вместе с другими смехотворными трофеями его шутовской войны были помещены в храм Зевса и после того, как консулы, преторы, квесторы, эдилы, коллегии понтификов и прочие магистры благоговейно пали ниц перед Гаем Цезарем, он взошел на лоджию базилики Юлия [333] - находившейся ближе других к нему - и приказал Протогену и Калисто подать ему мешки с золотыми и серебряными монетами. Затем он обратился с речью к людям, сгрудившимся вокруг базилики и на Форуме. Он рассказал об опасностях, которые ему пришлось преодолеть для спасения империи, и о том, как он ненавидит патрициев, злобных притеснителей бедного плебейского люда, защищаемого и любимого только одним Цезарем.

- Я это вам докажу! - воскликнул он. - Прямо сейчас… смотрите!

И если уж его слова вызвали шквал аплодисментов и радостных криков, то можно себе представить, во что превратилась площадь, когда ему принесли мешки с мелкими монетами и он начал пригоршнями бросать деньги в воздух, крича:

- Берите, берите, бедные плебеи! Получайте! Божественный Гай Цезарь любит вас!

Одной рукой обняв Цезонию, он предложил ей делать то же самое. Толпа, собравшаяся внизу, безумно взревела, увидев посыпавшийся на нее золотой дождь. Потные люди, с истерическими воплями бросились к базилике, топча, сминая друг друга, пытаясь завладеть желанной добычей или стараясь вырвать ее у более удачливых. Задние напирали на передних, давили, не давали подбирать деньги с земли и не позволяли подняться тем, кто упал. А над всем этим нечеловеческим воем, над всей этой чудовищной давкой стоял свирепо усмехавшийся император и, упиваясь зрелищем кровавого хаоса, швырял все новые и новые пригоршни золотых брызг, сверкавших на солнце и разлетавшихся в разные стороны. Ужасное побоище продолжалось до тех пор, пока он не опустошил до дна все мешки с мелочью. Покидая лоджию базилики Юлия, он мог убедиться, что немалая часть горожан, недавно приветствовавших его, осталась неподвижно лежать или корчиться в судорогах на каменных плитах Форума. Но в то время, как великое множество людей было убито, раздавлено, задушено, покалечено и ранено, тиран, не обращая на них внимания, направился во дворец, поздравляя себя со счастливым возвращением и не без удовольствия вспоминая события минувшего дня. На следующее утро он вновь пришел на Форум и, посетив курию, приказал преторам ускорить рассмотрение дел по объявлению в оскорблении власти. Они должны были торопиться - во имя всех богов! - чтобы избавить Республику от полчищ ее врагов и пополнить государственную казну конфискованным имуществом. Консулам он велел заставить сенат немедленно и безжалостно осуждать всех, на кого падал гнев Цезаря. Последствиями этих распоряжений стали казни, грабежи и людское горе. От них не спасали ни бессовестная лесть, ни дорогие подношения, ни фимиам, который курили у алтарей божественного Гая Цезаря, ни даже самое хитроумное притворство и уловки, на которые пускались зажиточные горожане, чтобы скрыть от цензоров истинные размеры своего состояния. Гай Цезарь действовал с педантичной непреклонностью, как и полагалось сумасшедшему. На десятый день своего пребывания в Риме он призвал во дворец консулов и квесторов, которых собрал в роскошном зале своей библиотеки. Пригласив их сесть, он сказал:

- Раз вы так позорно бездельничаете, раз не занимаетесь общественными делами, то и Цезарь вынужден действовать жестоко. Только зря вы получаете ваши ежегодные почести и вознаграждения - словом, раз от вас толку все равно не добьешься, то вместо вас буду все решать я. Все эти дни я размышлял над новыми финансовыми мероприятиями, которые пополнят императорскую казну. У меня родился следующий план. Все, что вы сейчас услышите, должно быть немедленно одобрено, объявлено и выполнено сенатом. И горе вам, если хоть один римлянин не подчинится моим приказам.

И тут он изложил свое безумное постановление, объясняя и расхваливая каждое его слово. В нем Цезарь объявлял, что впредь сыновья и племянники богатых горожан могли пользоваться их состоянием лишь до той поры, покуда живы их родители и дяди, смерть которых влекла за собой передачу наследства в пользу казны. Помимо этого, считались недействительными те завещания, которые не предусматривали Цезаря в числе сонаследников. Отныне взимались и новые налоги: сороковая часть от суммы любого спора, раздела имущества или тяжбы. Восьмая часть от заработка проституток, - для которых он устроил на Палатине вместительнейший лупанарий [334], - столько же со сводников и прелюбодеев, как, впрочем, и с заработка носильщиков и грузчиков. Тяжелейшие кары назначались для тех, кто вздумал бы не платить этих налогов. А чтобы показать, как об ненавидит патрициев и обожает плебеев, он предлагал в скором времени обнародовать закон об отмене налога на продажу продуктов питания, введенный еще Августом для пополнения военной казны [II].

- Этот налог, - сказал он, - бьет по карману бедняков, а я хочу, чтобы все государственные издержки ложились только на богатых, на этих презренных патрициев. Плебеев же нужно вообще освободить от налогов. Я хочу, чтобы народ меня любил… Мой народ.

И, просвистев несколько нот какой-то городской песенки, добавил со злорадной ухмылкой:

- А вы забавляетесь тем, что называете меня сумасшедшим!

Консулы и квесторы, одни из которых похвалили полезность, другие - своевременность, а некоторые - даже высокое нравственное значение этих финансовых нововведений, вскоре стали расходиться. Напоследок они заверили, что завтра же все законы будут одобрены, опубликованы и вступят в силу.

- И обратите особое внимание на то, как их надо объявлять, - сказал Калигула на прощание. - Не нужно ждать, пока мои слова будут начертаны на бронзовой доске. Если вы признаете их справедливость, то приступайте к делу прямо сейчас. Не теряйте времени! Пусть их сегодня же примут к действию во всех судах!

Когда консулы и квесторы вышли, Калигула свирепо усмехнулся и обратился к Калисто, который вместе с Протогеном присутствовал при разговоре прицепса с магистратами:

- Ну, Калисто, ты понял, какая ловушка таится в этом новом способе объявления законов?

- Прости, божественный Гай, но, честно говоря, не совсем.

- Эх! Неужели это ты, мой смышленый Калисто! - перебив либертина, разочарованно протянул тиран. - Так слушай. Если законы не будут записаны на бронзовой доске и никто не сможет прочитать их в храме Сатурна, то что произойдет? А? А произойдет то, что либо никто не будет знать о них, либо их будут быстро забывать. А это значит, что удвоится, утроится, учетверится сумма штрафов за несоблюдение законов. Таким образом увеличатся поступления в казну, вызванные новыми налогами!

И, направляясь в комнаты Цезонии, добавил:

- Вот так! Меня держат за глупца! А у меня столько ума, сколько патрициям и не снилось!

Расставшись с обоими либертинами, он вошел к жене, которой рассказал о своих замыслах и о мошенничествах, затеваемых его подданными. Затем он велел принести маленькую Друзиллу и, усевшись на полу, стал играть с ней.

- Ты еще не знаешь, мой божественный, - произнесла Цезония, улегшись на софу и ласково проводя рукой по голове тирана, - что вчера наша обожаемая малютка, играя с девочкой Куспии Квадраты и с мальчиком Джиовенцы Цельсы, так разозлилась, что расцарапала ручками глаза обоим детишкам.

- Ах, ты мой маленький звереныш! Тигрица ты моя ненаглядная! - воскликнул обрадованный тиран, прижимая к себе и покрывая поцелуями пухлое тельце ребенка. - Вот в чем я вижу лучшее доказательство моей крови! [III]

И, растянувшись на ковре, принялся молча рассматривать супругу, которая в свою очередь нежно посмотрела на него и придвинулась немного поближе.

- Эрния! - крикнул Калигула после продолжительной паузы. - Эрния! Эрния!

- Что ты хочешь, божественный Гай? - порывистым движением поднявшись на колени, спросила Цезония. - Может быть, я тебе помогу?

- Нет. Благодарю тебя, не нужно!

В этот момент в дверях появилась удивительно красивая женщина, одетая в национальный наряд генуэзцев.

- Забери малютку, - приказал ей Калигула.

Кормилица Друзиллы приблизилась, взяла тотчас на руки расплакавшуюся девочку и, укачивая младенца, пошла к выходу. Калигула прокричал вслед:

- Ухаживай за ней! Не забудь, что вы доверены друг другу! Жизнь за жизнь!

Когда кормилица удалилась, Калигула повернулся к супруге и сказал:

- Я хочу услышать от тебя одну вещь. Говори мне правду.

- Ты сомневаешься в моей любви? - спросила Цезония, снова придвинувшись к мужу и нежно обняв его.

Взгляд тирана упал на стройную белую шею женщины; прикоснувшись к ней губами, он прошептал:

- Какая у тебя красивая шея! А стоит мне захотеть, и по моему первому знаку она слетит с плеч [IV].

- Да будет так, если тебе это доставит удовольствие! - воскликнула Цезония и положила голову на его плечо.

- О, как ты прекрасна, - проговорил Калигула и, немного помолчав, добавил:

- И все-таки я хочу знать: каким колдовством или другим искусством ты так привязала меня к себе? Открой мне эту тайну, пока я не начал искать ее в твоем животе!

- Не колдовство и не искусство, а беспредельная любовь к тебе. И не жена, а покорная раба, готовая для тебя пожертвовать всем, даже жизнью - вот причины, из-за которых ты так благосклонен ко мне!

Умиленный таким ответом, Калигула припал к ее груди и стал жадно целовать ее. Потом он поднялся на ноги и, поманив ее за собой, отвел в одну из самых укромных комнат своих апартаментов, где убедившись, что их никто не увидит, осторожно открыл железную дверь, встроенную в стену, пригласил ее подойти поближе. Глазам Цезонии предстала комната, весь пол которой был по колено завален золотыми викториалами, ауреями [335] и другими монетами. Этот просторный тайник освещался небольшим зарешеченным окном, расположенным под самым потолком. Дневной свет, льющийся сверху, переливался на грудах золота и, отражаясь от них, расцвечивал стены причудливыми желтыми бликами. Казалось, что там, под слоем драгоценного металла были спрятаны какие-то таинственные светильники, распространявшие это сказочное сияние. Калигула сделал несколько шагов вглубь комнаты и остановился. Сложив руки на груди, он оглядел свои сокровища. Действительно, эти маленькие золотые кружочки, сваленные в таком бесчисленном множестве, были способны заворожить не только любого смертного, но и самого императора. Он попробовал задержать взор на какой-нибудь одной монете и не смог сделать этого, ибо целые горы точно таких же маленьких радужных искорок отвлекали внимание и не давали ему сосредоточиться. Его зрачки расширились: он почувствовал, как у него закружилась голова и как вся эта золотая почва стала уходить у него из-под ног. Калигула пошатнулся и рухнул навзничь. Немного полежав на спине, он, не меняя положения, принялся обеими руками зачерпывать деньги и пригоршнями подбрасывать их над собой. Насладившись золотым дождем и перевернувшись на живот, он пополз на вершину одной из бело-желтых гор, погружая руки по локоть в нее, словно плыл по поверхности какого-то бескрайнего моря [V]. Потом, дико захохотав, он снова принялся осыпать себя горстями монет, которые падали на него, топили под собой и со звоном катились в разные стороны.

Его руки мелькали все быстрей, быстрей, быстрей… как вдруг у него потемнело в глазах, а в ушах послышался какой-то далекий звон, чем-то напоминавший звук трубы. Он в ужасе замер: ему показалось, что сияние, только что озарявшее комнату, скрылось под волной густой черной крови, накатившей неизвестно откуда и захлестнувшей его с головой. В этом кромешном мраке заплясали молнии. Постепенно они превратились в бледный квадрат окна, из которого лился мутный дневной свет. Тогда, испустив истошный вопль, Калигула в страхе бросился прочь, точно за ним кто-то гнался и уже готов был вот-вот настигнуть, чтобы нанести удар кинжалом. Отчаянно зовя на помощь, он опрометью выбежал из своего тайника и захлопнул железную дверь. Потом обессиленно свалился на руки Цезонии, из-за спины которой выглядывали перепуганные лица слуг, подоспевших на шум. Наконец, переводя дух, он шепотом пересказал супруге то, что с ним произошло.

- Я боюсь… - проговорил он с дрожью в голосе. - Ты же знаешь [VI]. Когда трубят трубы. И когда ударяет молния… мне страшно оставаться одному!

Никто не мог его успокоить. Уткнувшись, как ребенок, в грудь Милонии, он попросил Калисто запереть железную дверь, а потом, поддерживаемый женой и Протогеном, медленно направился в спальню.

Через двенадцать дней Гай посетил сенат, собравшийся в курии Юлия. Там его давно ждали и боялись его прихода. Сенаторы должны были обсуждать три предложения: первое, исходившее от Луция Вителия, пять месяцев назад отозванного из Сирии, где он командовал легионами, и предлагавшего, чтобы Божественному, Благому и Величайшему Гаю Цезарю было предоставлено право занимать в сенате самую высокую трибуну, куда никто, кроме него, не будет подниматься; второе, поданное Фабием Персиком, который требовал, чтобы Божественный, Благой и Величайший Гай Цезарь мог входить в помещение сената, сопровождаемый вооруженными телохранителями; и третье, выдвинутое несколькими патрициями, настаивавшими на том, чтобы впредь возле каждой статуи Божественного, Благого и Величайшего Гая Цезаря стояла почетная стража. Когда Гай, еще более свирепый и мрачный, чем обычно, появился в курии, то к нему подошел Тит Флавий Веспасиан - в этот год дослужившийся до претора - и, встав рядом с прицепсом сената, громко произнес:

- Здоровья тебе, Божественный, Благой и Величайший Гай Цезарь, триумфатор над германцами и британцами! От имени всей нашей ассамблеи прошу тебя снисходительно выслушать чтение трех проектов закона, подготовленных сенатом, который надеется, что ты их соизволишь одобрить.

Польщенный этими словами, Калигула выслушал три предложения сената и, немного смягчившись, велел, чтобы все они немедленно были провозглашены как законы [VII]. Тогда Веспасиан, ободренный удачным началом собрания, попросил разрешения говорить от своего имени и, получив его, сказал, что желал бы на свои средства - хотя это не возбранялось ему с тех пор, как он перестал быть эдилом - устроить публичные зрелища в честь великих побед, одержанных Гаем Цезарем в Германии и Британии [VIII].

Это предложение, встреченное громкими и долгими аплодисментами сенаторов, было с заметным удовольствием одобрено тираном, который в первый раз забыл о своих свирепых интонациях и произнес обычным человеческим голосом:

- Я от души благодарю сенат за внимание ко мне и хочу выразить самую глубокую признательность тебе, благочестивый Флавий Веспасиан, не только за то, что сегодня ты дал мне возможность убедиться в твоей преданности, но и за другой твой благородный поступок - которого я, поверь, не забуду, - ведь когда в конце прошлого года я рисковал жизнью в борьбе с врагами империи, ты, вот в этом зале, браня и проклиная двоих коварных негодяев, осмелившихся занести кинжалы над моей священной особой, добился, чтобы обоим изменникам, уже лишенным жизни, было отказано и в погребении [IX].

Однако, пока Калигула рассыпался в этих благодарностях, произошло следующее. Среди сенаторов, один за другим подходивших к Протогену, чтобы пожать ему руку, оказался Скрибоний Прокул, которого он - то ли по своим собственным наблюдениям, то ли по чьим-нибудь наветам - подозревал в неверности прицепсу. Увидев перед собой Скрибония, Протоген оттолкнул протянутую ему руку и возмущенно воскликнул:

- Как смеешь ты приветствовать меня, если ненавидишь божественного Гая Цезаря?

Услышав эти слова, почти все сенаторы повскакали со своих мест и, бросившись к несчастному, который хотел что-то сказать в оправдание, принялись громко бесчестить и позорить его.

- Прочь отсюда! Прочь, богохульник!

- Предатель! Негодяй!

- Убирайся вон, изменник!

На голову и на плечи несчастного Прокула, безуспешно пытавшегося закрыться руками, посыпался град кулаков и стальных палочек для письма. Иные сенаторы, превратившие стило в кинжал, старались поразить лицо, спину и грудь беззащитной жертвы. Вскоре Скрибоний Прокул был до неузнаваемости изуродован сотней своих товарищей, с которыми только что решал важные государственные вопросы. Он еще был жив, когда с улицы прибежали плебеи, позванные отцами города. Они продолжали истязание до тех пор, пока по всему полу не были разбросаны куски тела и внутренности бедного сенатора. Так закончилось заседание ассамблеи, начавшееся с боязливого трепета и с заискивания перед тираном.

К началу октября, когда все суды и тяжбы, происходившие в Риме, и его провинциях, окончательно запутались в противоречивых постановлениях сената, а подданные изнемогали под бременем несправедливых штрафов за несоблюдение законов, о которых никто даже не слышал, император стал получать бесчисленные жалобы и просьбы о своевременном обнародовании всех принимаемых законов. И вот однажды Калигула разразился безумным смехом, означавшим, что у него появилась какая-то новая идея, и сказал:

- А ведь правы подданные! Как же им соблюдать законы, которых они даже в глаза не видели? Пожалуй, я был не прав, когда запретил объявлять законы обычным способом. Теперь надо исправлять ошибку! Да, надо немедленно выручать мой бедный народ!

Он вызвал претора Тита Флавия Веспасиана и приказал впредь писать законы на бронзовых досках, но такими маленькими буквами, чтобы их никто не мог разобрать, а сами доски он велел вывешивать так высоко, что прочитать их было почти невозможно [XI].

Между тем Мессалина, избавившаяся от невыносимо претивших ей ухаживаний Фонтея, отвернувшаяся от Марка Мнестера и бросившаяся в объятья Калисто, жила одним-единственным желанием, которое давно лишало ее покоя и которое вот-вот должно было сбыться. Однако грезила она не ласками прелестного юноши, чьи самые заветные надежды исполнились при первой же встрече после его долгого отсутствия. Нет, теперь ее мучила другая мечта, гораздо более властная и, к тому же, неотделимая от самых похвальных патриотических устремлений. Ей не терпелось уберечь родину от новых злодеяний тирана, ставшего настоящим бедствием для римлян. Преданный либертин, появившийся в городе в мае, был готов совершить любой подвиг ради своей матроны, тем более, что в июле та обнаружила себя на втором месяце беременности. Этим известием втайне гордились и Калисто, и Мнестер, которые скрывали свою радость друг от друга и от ничего не подозревавшего Клавдия. Квинтилия также могла в нужный момент приступить к осуществлению замысла. То же самое можно было сказать и о Клементе Аретине, чья добродетельная душа не могла мириться с жестокостями и безрассудствами деспота. И, наконец, в расправе над Калигулой пожелал принять участие еще один человек. В стане заговорщиков он появился благодаря неуемной энергии Квинтилии, состоявшей в любовной интриге с сенатором Марком Помпедием, в верности которого она не сомневалась. Помпею недавно исполнилось сорок два года. У него было бледное благородное лицо, черные красивые глаза и густая шевелюра с обширными проседями, какими изобиловала и его борода.

Помпедий был умен, хитер и хорошо образован. Он преклонялся перед великим поэтом Титом Лукрецием Каром и во всех своих поступках руководствовался философскими максимами эпикурейцев, позволявшими ему пользоваться всеми сиюминутными благами жизни, не откладывая их на какое-то неопределенное будущее, в щедроты и воздаяния которого он не особенно верил. Человека, отважного по натуре, книги научили его презирать опасности. Зная его больше года, Квинтилия смогла открыть в нем качества, которые женщинам того времени редко удавалось встретить в мужчине: искренность, постоянство и бескорыстие. Однако она не заметила в нем того свойства ума, или скорее души, благодаря которому он относился к ней как к некоему объекту наблюдения, а точнее, как к некоему подопытному существу, загадки которого ему были достаточно любопытны. И вот, когда Квинтилия, любившая заводить с ним разговоры на самые разные темы, однажды обмолвилась о своей ненависти к тирану, то ее собеседник сказал, что испытывает к нему такие же чувства, а потому надеется на его скорую кончину. Тогда прекрасная актриса стала понемногу посвящать сенатора в план заговора, а в конце августа уже прямо, хотя и не называя имен, спросила, готов ли он принять участие в столь важном деле, как избавление народа от безумного деспота, ведущего весь мир к гибели.

- Моя дорогая Квинтилия, - ответил Помпедий, - тебе я доверяю, а поэтому скажу, что, если это дело серьезное и если его задумали серьезные люди, то я непременно присоединюсь к ним.

Тогда, с разрешения Мессалины, Квинтилия все рассказала своему любовнику и получила от него решительное согласие участвовать в их действиях. И теперь жене Клавдия оставалось только назначить время и место убийства тирана. Однако это было труднее, чем казалось на первый взгляд.

Во дворце Калигула был все время окружен своими фаворитами и либертинами, а в атрии постоянно находился отряд преданных ему германских солдат. Если же император выходил на Форум, в курию или еще куда-нибудь, то его всегда сопровождали большая свита друзей и множество германских телохранителей.

В сенате, где проще всего было бы действовать сообщникам; Калигула уже давно занимал самую высокую трибуну, вокруг которой обязательно стояли вооруженные германские солдаты. Такой порядок проведения заседания был предложен самими патрициями: увы, страх перед тираном, заставивший их выступить с этим нововведением, создавал одну из самых труднопреодолимых преград против заговорщиков.

Далее. Какое время дня лучше всего было выбрать, чтобы напасть на деспота и нанести ему смертельный удар кинжалом? Конечно, можно было бы воспользоваться ядом. Но как его незаметно подмешать в еду императора? И кто способен это сделать? Пытаться подкупить придворных поваров было опасно, а рассчитывать на возможность подлить яд прямо в кубок Цезаря было бы просто наивно.

Приходилось ежечасно быть начеку и надеяться на какое-нибудь удачное стечение обстоятельств. Кроме того, заговорщикам нужно было расширять ряды своих сторонников, привлекая сильных и мужественных людей, которые могли бы справиться с многочисленными телохранителями Калигулы и покончить с тираном. Однако и здесь нельзя было терять бдительности: ведь чем больше людей было посвящено в тайну заговора, тем выше была вероятность того, что из-за какой-либо случайности или по злому умыслу он окажется раскрытым. Вот почему Мессалина, Квинтилия, Помпедий, Клемент и Калисто встречались почти каждый день и тщательно обсуждали каждого, в ком они замечали неприязнь к деспоту и кто мог бы присоединиться к ним. После принятия таких мер предосторожности в конце октября к их сообществу примкнули сенаторы Луций Кальпурниан Пизон, Публий Ноний Аспренат, Луций Норбан Флакх, несколько всадников и пятеро преторианских центурионов.

С другой стороны, Кассий Херея и Минуциан тоже не сидели сложа руки, без устали ища новых надежных сообщников, они заручились поддержкой сенаторов Карнелия Регула, Гая Валерия Азиатика и Понца Аквила, а также Юлия Лупа, еще одного трибуна преторианцев. Азиатик и Регул были консулярами. Влияние одного из них распространялось не только на Рим, но и на всю Италию и Галлию. Другой пользовался большим уважением в Испании. Поэтому оба этих человека были чрезвычайно удачным пополнением рядов заговорщиков, особенно Аквил, которого они ценили за его выносливость и невероятную физическую силу.

Кассий Херея, ставший мозгом и сердцем этого заговора, тоже потратил несколько месяцев на поиски места и времени, подходящих для осуществления его замысла. В результате долгих размышлений он пришел к выводу, что им трудно будет обойтись без префекта претория, который один мог в нужный момент послать нескольких преданных людей на охрану Цезаря.

Вот почему, заручившись согласием Минуциана и Валерия Азиатика, однажды, в середине ноября Кассий Херея отправился к Клементу Аретину и после короткого предварительного разговора открыл ему свою душу.

- Я уверен, достопочтенный Клемент, - добавил он, - что ты, долгие годы сражавшийся за честь и славу Рима, не можешь не чувствовать того, что сегодня чувствуют все его граждане. Жестокости и безумствам Гая Цезаря должен быть положен предел, иначе в скором будущем Республику постигнет катастрофа. Что касается меня, то я убежден: никакие увещевания, никакие доводы разума не смогут остановить это чудовище, оскверняющее императорский пурпур! Настало время, когда долг римлянина велит мне взять в руку кинжал и избавить родину от тирана! Более того, я сознаю свою вину в страданиях латинского народа и думаю, что ты разделяешь мою боль, ибо только поддержка наших мечей позволяет деспоту делать все, что ему заблагорассудится. Он правит лишь благодаря нашему безответственному попустительству, без нас он не смог бы ничего сделать. Итак, мы виноваты еще больше, чем он сам. Следовательно, именно мы должны взять на себя всю тяжесть и опасность, с которыми связано убийство тирана [XII].

Голос взволнованного трибуна то и дело срывался с баса на фальцет, однако Клемент внимательно выслушал его, а потом сказал:

- Я полностью одобряю твои слова, благородный трибун, хотя ты и сам знаешь, что вокруг рыщут сотни доносчиков, а поэтому от нас требуется большая предусмотрительность! Но я верю в твою искренность. И в доказательство своей преданности скажу, что со мной и с тобой произошел случай, который бывает с людьми, роющими два разных подземных хода, но ищущих один и тот же клад. Тогда, после долгих поисков, которых снаружи никто не видит, эти два человека неожиданно встречаются: знай, что то же самое произошло и с нами, знай, что вместе с многими сенаторами и всадниками я уже много месяцев вынашиваю план, схожий с твоим.

- Ах! Во имя всех подземных богов! Жива еще латинская добродетель! - воскликнул Херея и, просияв от радости, обнял Клемента.

Немного успокоившись, он продолжил:

- Ох, если бы ты знал, Клемент, сколько раз в императорском таблии или в триклинии мною владело непреодолимое желание обнажить меч и одним ударом покончить с тираном, упивающимся своей жестокостью! И знаешь, что меня удерживало? Только одно: мысль о свободе, о Республике и о моей родине, которая не увидела бы в моем поступке ничего, кроме безумной выходки человека, обиженного деспотом. Нет, нужно, чтобы сенаторы и преторианцы объединили свои усилия и вместе пришли к торжеству справедливости. Недаром ведь, отказавшись от власти отдельных людей, наши мудрые предки пожелали, чтобы любой суд вершили ежегодно избираемые консулы и вечные законы, которым никто не в силах противиться.

Эти слова немного смутили Клемента. Должен ли он был открыть Кассию истинные побуждения главных организаторов заговора, намеревавшихся всего лишь поставить Клавдия на место Калигулы, тогда как Херея и его сообщники метили не в тирана - это было ясно, - а в саму тиранию, занявшую исконное место Республики? Подумав, он решил назвать преторианскому трибуну только те имена своих сообщников, которые ничего не знали о планах Мессалины и Калисто. Разумеется, умолчал он и о них самих, и таким образом, вдохновители предстоящего покушения остались известны лишь ему одному. С тех пор до начала декабря все заговорщики собирались регулярно и, окружая тайной каждую встречу, решали, как им довести свой замысел до конца. А поскольку тиран еще не отказался от привычки разбрасывать деньги с лоджии базилики Юлия, то Кассий Херея предложил убить его как раз тогда, когда тот будет занят этим отвратительным делом. Он пообещал вооружиться кинжалом и с помощью Минуциана, Аквила или Аспрената зарезать деспота, а потом сбросить его вниз, вслед за его проклятым золотом. Но, хотя эту идею поддержали Минуциан, Аквил и Помпедий, все же остальные ее отклонили, базилика была слишком тесным местом для успешного осуществления намерений преторианского трибунала. Гораздо более удачной заговорщикам показалась мысль убить тирана на его же алтаре, когда, одетый в костюм своего Божества, он начнет принимать жертвы от жрецов Цезаря - как раз в ту минуту, когда будет вдыхать фимиам всеобщего подобострастия и бессовестной лести. Однако и этот план неожиданно рухнул. Произошло событие, которое посеяло панику в рядах сообщников и подвергло огромной опасности жизнь каждого из них.

На девятый день декабря (5 декабря) 793 года из дома Клавдия Тиберия Друза бесследно исчез раб по имени Поллукс. Его хватились еще на рассвете, когда мажордом стал раздавать слугам их обычные утренние поручения, - и с тех пор нигде не могли найти. Этот случай вызвал немало удивления, ибо никто не мог себе представить раба более исполнительного и более чуждого тех развлечений, к которым были неравнодушны другие слуги, готовые воспользоваться каждой минутой свободы, чтобы поскорей покинуть дом своих хозяев, если даже это грозило им распятием за Эсквилинскими воротами.

Рабы, слуги и либертины сбились с ног, разыскивая Поллукса, и весь день только и делали, что обсуждали это непонятное бегство. О причине же его знала только Мессалина, которая еще накануне вечером получила запечатанное письмо, переданное ей рабом небогатого плебея Луция Тремидия, бывшего клиентом семьи Помпедиев. Письмо содержало следующее:


«Самой красивой женщине Рима Валерии Мессалине

от ее преданного раба Поллукса, желающего ей счастья и здоровья.

Прочитав это послание, ты не удивишься моему бегству из твоего дома. Воспользовавшись законом Цезаря, позволяющим рабу свидетельствовать против хозяина, я побывал у претора и обвинил Клавдия Тиберия Друза в том, что он собственноручно подделал завещание Луция Фонтея Капитона: для этого у меня нашлось достаточное число прямых и косвенных улик, так что скоро твоему супругу придется предстать перед строгим и суровым судом. О тебе я не сказал ни слова, даже тогда, когда претор спрашивал меня о том, как ты вела себя с Фонтеем Капитоном, часто появлявшимся в твоем доме, и какие отношения были между вами: я неизменно отвечал, что ты держалась скромно и что между вами были самые благопристойные отношения. Ты знаешь, что именно я утаил. Но догадываешься ли ты, почему я это сделал и почему дал показания против Клавдия? Сейчас я все объясню, и тогда ты поймешь причину этих и других моих поступков. Я ненавижу Клавдия и люблю тебя. Я люблю тебя с тех пор, как ты впервые вошла в дом моего хозяина, такая красивая и неприступная. С тех пор я объявил себя врагом того человека, который обладает тобой. И чем больше я презирал этого трусливого обжору, недостойного владеть подобным сокровищем, тем больше я обожал тебя. Конечно, мои слова тебя удивляют. Как, - ты думаешь, - раб посмел поднять глаза на его госпожу? Раб позволил себе испытывать ненависть и любовь? О, моя прекрасная синьора, ты не виновата в этих мыслях… В них виноваты римские обычаи и моя дерзость. Вы, римляне, повелители всего мира, привыкли относиться к рабам не как к людям, а как к животным, даже хуже, как к мебели, как к вашим собственным вещам. Поэтому вам трудно представить, что у нас могут быть и чувства, и мысли, и желания! О, моя госпожа! Может быть, мысли и чувства есть даже у стройного олеандра, растущего в твоем саду, даже у цепного пса Атрея, сторожащего твою дверь, даже у осла, приводящего в движение мельничные жернова! Почему этого не может быть?

Видишь, сколько дерзости у того, кого ты считала своей вещью? Я чувствую, что я такой же человек, как твой Клавдий, как твой Калисто, как сам император! Чудовищные слова, не правда ли? И все же, моя божественная синьора, это так.

У меня есть разум, есть сердце и есть язык: я понимаю, что все люди равны перед природой. Я умею любить, ненавидеть, чувствовать жалость, гнев, боль или радость. Я могу рассказать об этом. И о том, какое насилие над природой вы совершаете с помощью ваших мечей. Эта несправедливость переполняет мою душу болью, и вы не сможете отнять у меня этого чувства, даже если закуете меня в каторжные цепи: и тем более, если сделаете это! Знай, что если вы даже распнете меня на кресте, то все равно вы не лишите изначального равенства всех людей, которое было положено богами! И еще знай, что такие же чувства и мысли испытывают миллионы ваших рабов, в чьих жилах течет человеческая кровь, в чьих душах живут человеческие мысли, надежды и мечты о справедливости. Я не уверен, что все это понимал божественный Цезарь, когда принимал мудрый закон, позволяющий рабам обвинять хозяев. Но я уверен, что теперь для рабов наступит эра избавления и мести. Повторяю: сейчас ты пожимаешь плечами - своими великолепными олимпийскими плечами - и презрительно сжимаешь губы - те губы, в которых заключено самое высокое блаженство из всех, существующих под небом! Я это знаю, моя обожаемая синьора. Но послушай! Вот уже пять лет, как ты вошла в дом моего хозяина, ивот уже пять лет, как я люблю тебя со всей силой страсти, кипящей в моей крови! Поймешь ли ты дерзкую прихоть твоего раба, наблюдавшего твои объятия с Децием Кальпурнианом, Паоло Персиком, Мнестером и Калисто. Почувствуешь ли ты, какие страдания пять лет терзали душу человека, безумно любящего самую прекрасную женщину в мире и не имеющего возможности сказать ей хотя бы одно нежное слово, обратить на нее хотя бы один ласковый взгляд? Можешь ли ты вообразить ежедневные муки этого человека, не только лишенного права поднять глаза на ту, которую он обожает, но и вынужденного видеть, как ее ласкают другие! И при этом не издать ни единого крика, ни единым движением не облегчить свою боль! Подумай об узнике, которого в течение пяти лет подвергают ежедневной пытке, и ты получишь бледное представление о том, что я перенес! Итак, я дал показания против Клавдия и ничем не выдал тебя. Но я еще могу рассказать претору, в чьих объятиях умер Луций Фонтей Капитон. Могу поведать всем о любовных похождениях Персика, Кальпурниана, Калисто, Абудия Руфона, Фонтея, Мнестера: тому доказательствами будут, во-первых, их щедрые подарки и вознаграждения. Во-вторых, их частые посещения, в-третьих, завещание, составленное в пользу Квинтилии, в-четвертых, твои уединенные встречи с Фонтеем, что смогут подтвердить все слуги твоего дома, особенно если палачи развяжут им языки. О, каждая мельчайшая подробность этих свиданий запечатлена в моей памяти так же неизгладимо, как и те муки ревности, которые я не в силах забыть!

Но я не только не пытался изгнать из памяти то, чему был свидетелем, наоборот, старательно схватывал и удерживал в себе каждый твой взгляд, каждый вздох, каждое объятие и поцелуй, которые ты дарила своим любовникам на протяжении пяти лет, ничуть не заботясь о присутствии рабов и слуг, словно мы и в самом деле ничего не видим, не слышим и не понимаем! О, ты даже не представляешь, как ты заблуждалась! Разве я мог не заметить этих таинственных козней, которые замышляете вы все - ты, Квинтилия, Клемент, Помпедий и Калисто? Мне известны все ваши поступки, хотя я до сих пор не знаю, против кого они направлены. Может быть, против Цезонии Милонии? А может быть, против самого Цезаря? Повторяю, я этого не ведаю. Однако я совершенно точно знаю, что даже моих скудных сведений хватило бы магистратам для того, чтобы уготовить страшную участь всем твоим любовникам вместе с тобой и твоим супругом.

Ты и не вообразишь, моя обожаемая госпожа, как трудно мне было сдержаться и не открыть претору многого из того, что мне известно! Однако не для того я страдал целых пять лет, чтобы забыть обо всем и не потребовать награды за мое молчание! Вот почему я пишу это письмо. Настало время, когда я чувствую в себе силы просить и надеяться на твои божественные поцелуи. Пусть одну только ночь, но подари ее мне! Тебе это ничего не будет стоить, а для меня… О, для меня тогда сбудутся самые блаженные грезы и мечты! Потому что я тоже человек, пусть даже бедный и презренный, как все рабы, но все-таки наделенный желаниями, мыслями и душой. Пусть я твой раб, но я люблю тебя, и моя страсть велит мне взять в руки меч - о, как я благодарю закон Гая Цезаря, вооруживший меня! - и на какое-то время стать хозяином положения, чтобы вырвать у судьбы счастье, положенное мне природой! Итак, слушай, моя обожаемая госпожа. Либо сегодня вечером ты одна - обрати внимание на это слово: одна, без слуг, без сопровождающих, явных или тайных - в час первых факелов придешь на Африканскую улицу, где неподалеку от портика Божественного Санкта я буду ждать тебя, чтобы отвести в одно благопристойное место, которое ничем не оскорбит тебя, - и тогда я забуду о своем обвинении, либо ты не придешь, и тогда завтра в три часа претор начнет суровое расследование против тебя и всех твоих сообщников, мужчин и женщин. Тот раб, который передаст тебе мое письмо, должен будет сообщить мне об этом, поэтому ты не сможешь потом оправдываться, будто тебя не было дома или ты поздно вернулась и не успела вовремя собраться. Предупреждаю: любая попытка причинить мне зло обернется против тебя. Я знаю, что некоторые строки моего послания могут свидетельствовать не в мою пользу, но, конечно, ты их никому не покажешь, ибо если даже меня распнут на кресте, то это не поможет ни тебе, ни Квинтилии, ни Кальпурниану, ни Клементу, ни Калисто. Приходи ко мне, и ты спасешься. О! Не только спасешься, но и получишь такие доказательства моей любви, моей преданности и обожания, подобных которым не знает никто! О, приходи, приходи ко мне, самая прекрасная, самая желанная из женщин!»


Не дочитав этого послания до конца, Мессалина брезгливо разжала пальцы, и коряво исписанные страницы, кружась, упали на пол. Смешанное чувство гнева и страха охватило матрону. Проглотив комок, подступивший к горлу, она прошептала:

- Что же теперь делать? Что делать? Поднявшись на ноги, Мессалина принялась ходить вдоль стен комнаты, то ускоряя, то замедляя шаги, в зависимости от хода тех мыслей, которые беспорядочно роились у нее в голове. Постепенно она поняла весь ужас своего положения. Начавшись, процесс обязательно расстроил бы весь заговор, организованный с таким трудом и уже близившийся к успешному завершению. И это еще не все! Кто мог знать, как далеко зайдет расследование, вызванное обвинением подлого Поллукса? Гай Цезарь уже давно не был благосклонен ни к Клавдию, ни к ней самой. Цезония же ненавидела их обоих. Кроме того, на поверхность могли всплыть ее отношения с Локустой, и это было хуже всего! Перед той страшной тайной меркли и казались невинной забавой все ее интриги с Капитаном, о которых, кстати, непременно заявили бы его племянники. Да и разве трудно было найти в Риме лжесвидетелей, готовых давать показания какие угодно и на кого угодно?

Неожиданно для себя, Мессалина упала ничком на софу и, закрыв лицо руками, глухо зарыдала. Что за перемена произошла с этой женщиной! Никогда и ни при каких обстоятельствах не чувствовавшая мук раскаяния, не жалевшая никого и ничего, лишенная малейшего стыда и незнакомая с угрызениями совести, в эту минуту она горько плакала от собственного бессилия, от необходимости подчиниться уродливому чудовищу, не имевшему даже права называться человеком, но в этот момент властного и над ней, и над всеми ее горделивыми мечтами. Ее душили слезы.

И все же! Что делать? Попробовать расправиться с этим негодяем, не дожидаясь, пока он обратится к претору? Нет! Ни в коем случае! Поллукс ясно сказал, что он предусмотрел и такой ход событий. Значит, у него есть ответ на любое применение силы. Поговорить о письме с Клавдием и Калисто? Но что это даст? Какая польза будет в том, что она раскроет себя? Мало того, они узнают об интригах, о которых даже не подозревали, но еще оба будут вынуждены пойти к Поллуксу, чтобы защитить ее… и тем самым навлекут на нее неотвратимую гибель! Ах! Во имя Плутона! И это случится в тот момент, когда должно было осуществиться все, о чем она мечтала целых четыре года. И именно в тот момент, когда она меньше всего ожидала подобной катастрофы!

Супруга Клавдия размышляла долго и напряженно: она все обдумала. И, наконец, пришла к выводу, что ей ничего не остается, как только признать поражение и сдаться на милость победителя. Приняв же такое решение, она срочно послала за Квинтилией. Когда та появилась, то она ей все рассказала и попросила тайно проследить за ее встречей с Поллуксом, чтобы, незаметно сопровождая их, запомнить дом, куда он ее приведет, и если вдруг… Словом, если произойдет беда, то назавтра хотя бы знать, жива она или мертва. Затем она написала две короткие записки: одну для Клавдия, другую для Калисто. В первой она говорила о величайшей необходимости покинуть дом в этот вечер, просила супруга не беспокоиться и не ждать ее к ужину. Завтра она расскажет, почему. Во второй просила ради всех богов молчать! Молчать и ждать ее в императорском дворце. Заговор вот-вот может быть раскрыт, и она делает все возможное, чтобы предотвратить несчастье.

Завершив эти приготовления, она облачилась в широкий потрепанный плащ, в рукаве туники спрятала маленький кинжал и, наконец, отправилась в условленное место. Но удивительное дело! Рассчитывая на худшее, Мессалина начинала находить забавные и даже приятные стороны в своем опасном приключении. Ночная прогулка без спутников, по незнакомой улице, где в этот час, конечно, не было ни дам, ни матрон, ни просто приличных женщин, эта прогулка к мрачному портику, в котором гладиаторы, мимы, атлеты и прочий пьяный сброд развлекались о проститутками самого последнего сорта - уличными потаскушками, давно утратившими женский облик, эта прогулка навстречу пугающей неизвестности, когда она не знала ни куда ее поведет Поллукс, ни сколько времени продержит у себя. При всей своей рискованности эта прогулка обладала какой-то заманчивой притягательностью! И вот, быстрым шагом проходя мимо грязных переулков, мимо темных личностей, делавших в ее адрес непристойные жесты, она от страха крепко сжимала зубы, но при этом не переставала удивляться силе необузданной страсти отвратительного урода Поллукса.

Что за отчаянная, дикая прихоть заставила его совершить этот гадкий поступок! Пять лет он обожал ее и, страдая от невыносимой ревности, скрывал малейшие признаки своего чувства! Да если бы даже его зеленые глаза хоть чем-то выдали эту страсть, то разве обратила бы на нее внимание она, наследница рода Мессалы, супруга Клавдия, родственница императора? Какая невероятная дерзость, необъяснимая для раба! Неужели он не понимал огромной разницы между рабом и свободным человеком? Раб. Но кто, в самом деле, сказал, что раб не может испытывать сильных чувств? Разве не были рабами знаменитые комедиографы Публий Теренций Африканец и Цецилий Стаций? Разве не был рабом все еще здравствующий Федр, развлекавший своими чудесными сказками Августа, Тиберия, Клавдия и самого Калигулу? Действительно, чем же отличается раб от гражданина если к обоим природа бывает одинаково благосклонна? Размышляя таким образом, Мессалина пришла к портику Божественного Санкта на Африканской улице. Едва она к нему приблизилась и услышала множество грубых голосов, доносившихся изнутри, как увидела перед собой безобразное толстогубое лицо ее беглого раба Поллукса.

- Благодарю тебя, божественная госпожа, - тихо проговорил раб, - что ты пришла, и одна. Ведь за тобой никто не следует? Я еще раз должен предупредить, что любое использование силы будет крайне вредно для тебя. Но если ты меня послушалась, то я благодарю тебя и обещаю, что ты не пожалеешь о своем приходе.

Помолчав, он добавил:

- Прости меня за те меры, которые я употребил: у меня не было выбора.

И он печально улыбнулся.

- Итак? - спросила Мессалина, не скрывая страха, овладевшего ею в эту минуту. - Что тебе от меня нужно? И куда ты хочешь меня повести?

Тогда Поллукс, похвалив ее за неприметную скромность наряда, в который она облачилась, сказал, что отведет ее в небольшую коморку, предложенную ему в доме плебея Карло Тремидия. Он заверил, что хозяин этого жилья не только не знает, кого приведет Поллукс, но и вообще не подозревает о том, что жилец придет не один, а с женщиной. Он попросил ничего не бояться и пообещал не причинить ей зла. И вот, сопровождаемая Поллуксом, Мессалина отправилась в небольшое местечко, прозванное районом Циклопа, где находилась лачуга Тремидия. Когда она подошла к этому убогому жилищу, то Квинтилия, все время незаметно следовавшая за супругой Клавдия, потеряла ее из виду.

На другое утро в Риме пронесся слух, что законные наследники Фонтея Капитона возбудили тяжбу против Тиберия Клавдия Друза, обманом завладевшего состоянием их дяди, и что поводом для суда стали показания раба Поллукса, обвинившего своего хозяина в подделке завещания. В течение нескольких дней горожане только и делали, что говорили об этой новости. Как часто бывает в подобных случаях, они разделились на два лагеря: одни, утверждавшие, что Клавдий не способен на такой подлог, считали обвинение необоснованным. Другие, в основном завистники и злобные сплетники, составлявшие большую часть римского населения, надеялись, что брат Германика будет осужден. Клавдий Друз, немедленно впавший в отчаяние, носился по дому, как безумный, жаловался на свою несчастную судьбу, плакал и проклинал бессовестного раба, которому он не сделал ничего плохого и который так подло оклеветал хозяина. И тщетно Мессалина, призывавшая его проявить выдержку и мужество, просила супруга взять себя в руки и отстоять честь семьи.

- Какая честь! О какой чести ты говоришь, когда все рухнуло, когда я так безнадежно опозорен! И в этот момент ты думаешь о какой-то чести! Ах! Будь проклят тот день, когда Луцию Фонтею Капитону взбрело в голову завещать мне свое наследство! Не кричи на меня, довольно мне твоих советов! Я все верну его племянникам. Все до последнего сестерция!

От такого опрометчивого шага его удержали только дружные усилия и общий авторитет Мессалины, Калисто, Полибия, Санквиния Максима и Валерия Азиатика. Друзья пообещали вступиться за него, если потребуется, и защитить его как в сенате, так и в трибунале.

Чего же добилась Мессалина от Поллукса? Это был первый вопрос, с которым Квинтилия обратилась к своей подруге, когда, придя к ней наутро после их ночной прогулки, была рада увидеть супругу Клавдия здоровой и невредимой.

- Я получила все, что могла получить! - спокойно ответила хозяйка дома. - Но сколько мучений, дорогая Квинтилия, нужно было пережить ради этого! Какое унижение! Но теперь все позади. Он ничего не скажет ни обо мне, ни о тебе, ни о ком другом. Кроме того, когда в городе немного утихнет волнение, он заявит в суде, что передумал, и заберет обратно обвинение против Клавдия.

- И это тебе дорого стоило? - поколебавшись, спросила актриса.

- Ну… а ты как думаешь? Нужно было исполнять его желания, - чуть слышно произнесла Мессалина и густо покраснела при воспоминании о том, что ей пришлось перенести.

- Увы… это было необходимо.

- И это нужно будет делать еще несколько дней.

- Да, пока он не откажется от показаний на Клавдия, а потом, когда твоему супругу ничего не будет грозить…

Женщины посмотрели друг на друга и немного помолчали.

- Ох… мне кажется, - наконец, нарушила тишину Мессалина, задумчиво водившая пальцем по спинке софы и как будто сосредоточившаяся на этом занятии, - мне кажется, что нужно будет… Видишь ли, он дает мне понять, что ему мало нескольких встреч.

- Но тогда ты вечно будешь у него в подчинении. Кто знает, сколько времени он еще будет шантажировать тебя?

- А если мне и Клавдию улыбнется фортуна?

- То у него вместе с неутолимой жаждой твоих объятий возникнет желание получать от тебя деньги. Значит, нужно как можно быстрее…

Тут Квинтилия запнулась.

- Да, это единственный выход. Но у меня не хватает решимости.

- Ну! Тогда мы найдем того, у кого ее хватит!

На том они и порешили. Однако, если в это время все римляне горячо спорили об обвинении, выдвинутом рабом против хозяина, а друзья Клавдия пытались его успокоить и обещали ему поддержку, то Калигула был вполне доволен происходящим. Он надеялся, что в результате сможет отделаться от своего надоедливого дяди, который, кроме всего прочего, стал ему подозрителен. К тому же, вскоре случилось событие, повергшее в отчаяние всех, кого обвинял Поллукс. Дело было в том, что Гай Тремидий неожиданно дал показания против своего покровителя Марка Помпедия, которого обвинил в том, что тот поносил Божественного, Благого и Величайшего Гая Цезаря Августа, называя его тираном и безумцем. А для доказательства этих слов плебей попросил подвергнуть допросу Квинтилию, любовницу Помпедия.

Новый процесс был связан с оскорблением верховной власти: вот почему публика сразу потеряла интерес к делу Клавдия Друза, которое, конечно, было менее значительным, чем обвинение Тремидия. Заговорщиков охватила паника, когда пришло известие об аресте Марка Помпедия.

Один из них взят под стражу! Как далеко зайдет расследование? Каковы будут последствия? А вдруг Помпедий испугался пыток и уже раскрыл имена всех своих сообщников?

Эти вопросы, замешанные на жутком страхе, не давали покоя многим участникам заговора, не считая Кассия Херею, Корнелия Сабина, Понция Аквила и Анния Минуциана, которые были готовы ко всему. Не боялись за себя и Валерий Азиатик с Нонием Аспренатом, хорошо знавшие Помпедия и уверенные, что никакие пытки не вырвут ни слова признания из его уст.

Так или иначе, переполох был немалый. Все население Рима, в большинстве своем праздные бездельники и досужие зеваки, с нетерпением ожидали исхода двух шумных процессов, вызвавших в городе множество толков и предположений.

Но чем бы ни закончились оба дела, основное ядро заговорщиков было настроено при первой возможности напасть на Гая Цезаря и убить его. Решительней всех была настроена Мессалина, уставшая от своих постоянных тревог: от страха, что Поллукс, к которому она приходила каждый вечер, не сдержит обещания и донесет на нее; от все возраставшей ревности Калисто, обеспокоенного ее ночными отлучками; от жалости к либертину, которого она любила и на которого очень рассчитывала в будущем; от напряженного ожидания, с которым она следила за ходом суда над Клавдием; от горя и отчаяния, не покидавших ее с тех пор, как были брошены в тюрьму Помпедий и Квинтилия, которые могли не выдержать ужасных пыток и выдать своих сообщников; от этих горьких переживаний дочь Мессалы не находила себе места. На ее счастье, скоро настал день, когда сенат должен был разбирать иск наследников Капитона к Клавдию. И, хотя в курии присутствовал Гай Цезарь, явно настроенный против его дяди, суд все-таки решил дело в пользу Клавдия, не столько из-за его умелой защиты, сколько из-за очевидной противоречивости доводов противоположной стороны. В ту же ночь Мессалина, воспользовавшись советом Квинтилии, сказала Поллуксу, что по дороге к нему она обнаружила за собой слежку, что из-за опасности быть скомпрометированной, ей нужно переменить место свиданий. У нее на примете есть вполне надежное убежище на Авентинском холме, в одном укромном домике, принадлежащем одной плебейке, мужу которой давно покровительствует Мессала. Если они пойдут туда, то их встречи продолжатся. И на следующий вечер Поллукс, испытывавший некоторые подозрения и захвативший с собой на всякий случай кинжал, отправился на Авентинский холм. Однако, увидев поджидавшую его Мессалину, влюбленный раб сразу успокоился и вместе с матроной безбоязненно вошел в дом, где находились двое наемных убийц, подосланных Квинтилией. Первым же ударом выбив оружие из рук Поллукса, они быстро превратили его тучное тело в безжизненное кровавое месиво, которое зарыли во дворе так, чтобы никто ничего не узнал. Между тем сенат вскоре приступил к рассмотрению дела, возбужденного Тремидием против Помпедия. На этом суде обвиняемый хладнокровно обвинил своего клиента в том, что тот давно завидовал его богатству и с помощью ложных свидетельств рассчитывал завладеть деньгами покровителя. Он просил божественного Цезаря учесть тот факт, что плебей оскорбил не только его, но и самого императора, к имени которого тот кощунственно прибегнул для получения собственной выгоды. Кроме того, он обратил внимание отцов города на то, что его обидчик осквернил святые узы дружбы, которые уже восемь веков связывали клиентов и их покровителей.

- Все это болтовня! Пустая болтовня! - вскричал Калигула. - Твой обвинитель ссылался на Квинтилию, о которой ты умолчал. Итак, приведите Квинтилию.

Через несколько минут, спокойная и невозмутимая, актриса предстала перед тираном.

- Квинтилия, - сказал он, мрачно посматривая на актрису, - я не раз доказывал тебе свою благосклонность. Так вот, сейчас я прошу тебя…

- Приказывай своей верной рабыне, Божественный Величайший и Благой Цезарь!

- …говорить мне правду.

- И я скажу правду!

- Итак, говори, - спросил Калигула. - Верно ли, что Помпедий при тебе и в присутствии Тремидия называл меня безумцем?

- Нет, это не так! - громко воскликнула Квинтилия. - Ни в присутствии, ни в отсутствии этого лжеца Тремидия я не слышала, чтобы Помпедий произнес хоть одно слово, оскорбляющее тебя, о божественный Цезарь.

Однако Тремидий тут же завопил, что она сама лгала, потому что была любовницей Помпедия. Видя, что Квинтилия не решается опровергать слова обвинителя, рассвирепевший Цезарь прокричал.

- Ах так! Пусть Кассий Херея проводит ее туда, где ее подвергнут пыткам!

Херея почувствовал, как у него закипела кровь в жилах: стать палачом? Нет, это для него было уж слишком! Выйдя из себя, он схватил меч, и если бы не вмешательство Клементия Аретина, стоявшего рядом, то наверняка бросился бы на императорский трибунал, но, конечно, ничего бы не смог сделать - тот располагался чересчур высоко. Между тем Валерий Азиатик, Минуциан, Понций Аквила, Аспренат и другие сенаторы, вовлеченные в заговор, побледнели, решив, что все кончено. Разве сможет слабая женщина, - думали они, - противостоять истязаниям тюремщиков? Однако Квинтилия, сохранившая внешнее спокойствие, незаметно наступила на ногу Клементу, который шепотом умолял Кассия не привлекать внимания Калигулы. Префект претория поднял глаза на Квинтилию и по бесстрастному выражению ее лица понял, что ни ему, ни его сообщникам бояться нечего [XIII]. Когда же Херея, как в бреду, вел ее в темницу, где ей предстояло испытать на себе ужасные муки, она чуть слышно произнесла:

- Исполняй свои обязанности. Не волнуйся за меня, я тебя не предам. Нужно спасти наше дело, и на днях оно успешно завершится.

Обнаженное и брошенное на землю тело Квинтилии, изумительные пропорции которого были достойны резца самого Фидия, попав под безжалостные бичи палачей, скоро было исполосовано в кровь и истерзано так, что на нем не осталось живого места. Однако женщина стойко перенесла пытки и не издала ни единого крика. Когда ее привели обратно к Цезарю и она вновь подтвердила все, что говорила раньше, то сам тиран сжалился над ней и высказал ей свое восхищение. А поскольку она даже после всех истязаний продолжала обвинять Тремидия во лжи, то Гай Цезарь приказал сенату признать Помпедия полностью оправданным и освободить его из-под стражи.

Кроме того, удостоив Квинтилию высшей похвалы за ее твердость и силу духа, он велел подарить актрисе пятьсот тысяч сестерциев, заслуженных ею как награда за все, что она так героически перенесла [XIV]. Когда заседание суда закончилось, Кассий Херея вызвался проводить Квинтилию домой, где со слезами на глазах преклонил перед ней колени и, целуя ее руки, дрожащим голосом проговорил:

- О благородная душа! О поистине римская доблесть!


ГЛАВА XIII


Августовские торжества - Отцовские тревоги - Еще! Еще!

В день перед январскими идами (12 января) 794 года все кварталы Рима [336] отмечали праздник городских Ларов. На каждом перекрестке стояли алтари этих божеств. Жители окрестных домов украшали их миртовыми гирляндами, зажигали крохотные светильники и возлагали возле них скромные подношения, посвященные незримым покровителям их района. Наиболее состоятельные горожане не скупились на расходы, щедро угощая своих соседей фруктовой водой, вином, кусками жареной свинины и пирогами. На улицах толпились люди всех сословий и возрастов, радовавшиеся подаркам и веселившиеся вместе с детьми, которым раздавали игрушки и сладости. Небо было пасмурным, но не дождливым. Дул слабый сирокко [337], не портивший добродушного и беззаботного настроения римлян.

Оживленность уличной толпы благоприятствовала замыслам врагов императора, по одиночке пришедших в дом Марка Анния Минуциана, где должна была состояться их тайная встреча. К полудню в библиотеке знатного сенатора собралось почти тридцать человек. Среди них были Валерий Азиатик, Ноний Аспренат, Марк Помпедий, Публий Антей, Норбан Флакх, Понций Аквила, Клемент Аретин, Калисто, Квинтилия, еще не совсем оправившаяся от ран, нанесенных ей палачами, Корнелий Сабин, Папиний, Кассий Херея и Гней Сенций Сатурнин, которого вместе с Гаем Цезарем сенат выбрал консулом на этот год.

Когда все были на месте, Минуциан запер двери комнат, примыкавших к библиотеке, и опустил плотные пологи, висевшие на ее выходах. Затем он встал посередине зала и сказал сообщникам, что, по его сведениям, император намеревается совершить поездку в Египет, куда он отправится сразу после игр, посвященных божественному Августу и намеченных на время с 24 по 26 января. Следовательно, если до этого срока они не объединятся в решительных действиях, то дело можно считать окончательно проваленным.

Тогда вперед выступил Кассий Херея и взволнованно произнес:

- Мы потеряли слишком много времени. Это не может не служить основанием для упрека нас в равнодушии к нашему судьбоносному замыслу. Что мы делаем? Мы только разговариваем, и больше ничего! Мы занимаемся только тем, что тратим драгоценные часы на пустую болтовню! И это тогда, когда в городе уже прошел слушок о наших приготовлениях. Когда о них знают многие сенаторы. Когда все очевидней становится опасность, что эти толки скоро достигнут ушей тирана, и тогда все наши благородные начинания будут обречены на бесславную гибель! И не только они. О! Во имя всех богов, если вы не боитесь общего позора, неизбежного из-за вашего бездействия, так испугайтесь хотя бы страшной участи, которую сулит вам раскрытые заговора! Может быть, вы надеетесь, что в Александрии найдется какой-нибудь египтянин, более храбрый, чем вы, и что, устав от безумств Гая Цезаря, он освободит римлян от их тирана? А если вы на это не рассчитываете, то кто же спасет вас и вашу родину? О, друзья мои, никто, кроме вас, не может удостоиться великой чести быть избавителем нашего многострадального государства! Итак, вот вам моя рука, чтобы общими усилиями спасти нашу священную страну. А если вы еще колеблетесь, то я один берусь выполнить свой долг: сокрушить все препятствия и убить Калигулу, чего бы мне это ни стоило! Я готов ко всему, даже к смерти. Она для меня ничего не значит по сравнению с лучами моей славы, которая озарит жизнь грядущих поколений! [1]

Слова трибуна, решившегося пойти на любые жертвы ради достижения благородной цели, тронули сердца многих собравшихся и были одобрены ими. После короткого и жаркого спора заговорщики остановились на том, что Гай будет убит во время Августовских игр, когда он будет выходить из какого-нибудь театра или смотреть какое-нибудь представление.

Расходились сообщники так же как и приходили: по одиночке и небольшими группами. Покинув дом Минуциана, Кассий Херея быстрым шагом направился в сторону лагеря преторианцев. Желваки, выступившие на его щеках, свидетельствовали о том, с какой силой он стискивал зубы. Может быть, он обдумывал событие, которое должно было произойти через несколько дней? А может быть, представлял себя с мечом в руке, занесенной над головой тирана? Кассий Херея уже проделал половину пути, отделявшего дом Минуциана от лагеря преторианцев, как вдруг остановился, словно пораженный какой-то мыслью, а потом резко повернулся и пошел по улице, ведущей к Палатинскому холму.

Войдя в дом Тиберия и миновав длинные коридоры, недавно построенные Калигулой, он очутился в великолепном новом дворце, сиявшем мраморной и золотой отделкой. Там он разыскал таблий и спросил у одного из рабов, где находится его сын, Луций Херея.

- Недавно он был здесь вместе с божественным Гаем Цезарем, а сейчас он скорее всего пошел в пинакотеку [338], где Вителий, Геликон и Протоген играют в кости.

- Иди к нему и скажи, что его отец хочет поговорить с ним.

Пока раб исполнял его приказание, трибун медленно прохаживался по роскошному залу, стену и колонны которого были сделаны из прекрасного тибуртинского мрамора и порфира, а на мозаичном полу стояли изящные статуи и золотые вазы. Между ними сновали трое рабов-кубикулариев, а возле дальнего окна расположились два германских центуриона из личной охраны Калигулы. Наконец появился Луций. Приблизившись, он почтительно произнес:

- Вот и я, отец, к твоим услугам. Как поживаешь? Мы несколько дней не виделись. А встречаясь, как всегда, оба были на службе: ты на своей, а я на своей.

- Мне нужно поговорить с тобой без посторонних, с глазу на глаз, - перебив сына, сказал трибун. - У тебя есть полчаса времени, чтобы целиком посвятить его мне?

- Да хоть целый час, дорогой отец! Император предоставил мне полную свободу до девяти часов.

Кассий Херея хотел улыбнуться, но вместо этого губы его искривились в презрительной гримасе.

- Полную свободу до девяти часов! - пробормотал он, повторяя слова Луция. - Какая насмешка над святым для римлян понятием!

И, изменив интонацию, добавил:

- Проводи меня в твою комнату.

- Ступай за мной, отец, - с готовностью согласился сын.

Они прошли по длинному коридору, свернули в перистилий, откуда вышли в другой коридор, по обе стороны которого тянулись два ряда дверей. Отворив ключом одну из них, Луций Херея вместе со своим отцом вошел в роскошную, великолепно убранную комнату. Трибун запер дверь на замок и, внимательно оглядевшись, спросил у юного друга Калигулы:

- Мы одни?

- А у тебя есть сомнения? Одни, отец, одни.

С этими словами Луций выжидательно и нежно посмотрел на отца. Тем не менее, тот, не торопясь, обошел комнату и только потом тихо произнес:

- Да… В такой изящной обстановке не спали даже прославленный Германик и благочестивая Агриппина, родители твоего хозяина!

В этом наблюдении прозвучало столько горечи, что Луций не мог не ответить извиняющимся тоном:

- Но тогда были другие времена, отец. Сейчас все не так, как раньше.

Однако трибун, не дав ему продолжить, негромко проговорил, точно обращался к себе самому:

- Ты прав: тогда были другие времена. И сейчас все не так, как раньше. Ты прав! Но это различие между прошлым и настоящим, увы, разделяет отцов и детей: грубых предков и их образованных - или, может быть, точнее, развращенных сыновей, становящихся дряхлыми стариками в двадцать шесть лет!

Он замолчал, глядя в мозаичный пол. Немного погодя, его сын, чтобы хоть как-нибудь нарушить мучительную паузу, произнес:

- Ну, что же мы стоим, отец? Присаживайся, если хочешь. О чем ты хотел поговорить со мной?

Кассий Херея медленно, точно находясь в каком-то забытьи, поднял голову: он сел на софу и, повернувшись всем телом к Луцию, устроившемуся рядом, посмотрел на него не прежним суровым, а нежным и проницательным взглядом. Ласково разглядывая красивое и правильное лицо юноши, он замечал в нем свои собственные, только гораздо более совершенные черты. В этом изучающем отцовском взоре Луций почувствовал столько любви и печали, что от смущения заерзал на софе. Трибун не отводил глаз. Любимец императора как бы случайно выронил из ножен небольшой кинжал, висевший у него на поясе. Это был повод, чтобы отвести глаза, нагибаясь за кинжалом. Его отец нежно посмотрел на густую светло-каштановую шевелюру, обрамлявшую голову Луция Кассия, который тем временем стал с особой тщательностью возвращать свой клинок в изначальное положение. И все равно он продолжал ощущать на себе то же пристальное внимание, понемногу начинавшее ему надоедать своей назойливостью. Старый трибун переживал волнение, которого не старался скрыть.

Кто знает, какие воспоминания, какие надежды или иллюзии ненадолго пробудились в его душе? Наконец он очнулся от своего наваждения и проговорил дрожащим голосом:

- О Луций! Как часто я думаю о тех сокровищах бесконечной нежности, которые двадцать лет назад я хотел передать твоей белокурой голове. Тогда ты был блондином. И еще я думаю о твоей бедной матери. Она умерла в таком юном возрасте! И, может быть, это для нее было лучше, чем жить.

- Но, отец, почему ты терзаешь себя этими воспоминаниями, которые…

- О, дитя мое! Поверь, не они меня терзают: наоборот, я был бы самым счастливым человеком, если бы мог вернуться в те благословенные годы! О, тогда с твоей белокурой головой были связаны вся моя гордость, вся вера и надежда. Тогда я мог обнять тебя, прижать к своей груди и покрыть тысячью поцелуев. О! Как я тогда любил тебя! Как любил!

- А кто тебе запрещает, - нежно проговорил юноша, обеими руками беря обветренную правую ладонь своего родителя, - обнять меня сейчас, а тем более - поцеловать? Я же твой сын. И кем бы я не выглядел в твоих глазах, кровь, которая течет в моих жилах, это твоя кровь. И я не могу не любить меня!

И отцовская нежность победила суровую патетику Корнелия Непота и Тита Ливия. Сердце Кассия Херея сладко защемило, и он, бросившись к сыну, обхватил руками его голову, горячо целуя светло-каштановую шевелюру и в то же время чувствуя, как крупные слезы брызнули из его глаз. Всхлипывая, он прошептал:

- Да, ты мой сын. Кровь от крови. О, сын мой! О, мой дорогой!

- Благодарю тебя, отец мой. Благодарю. Позволь же и я обниму тебя!

Однако, произнося эти слова, Луций оставался сидеть на софе, обхваченный крепкими руками своего отца. Не без труда высвободившись из них, он поднялся на ноги и прижался губами к мокрому от слез лицу Кассия Хереи. Они обнялись и долго стояли неподвижно. Первым шевельнулся трибун, который, отступив на шаг и нежно поглаживая сына по щеке, проговорил с непередаваемой любовью:

- О, ты не знаешь, как я страдаю, оттого, что мы живем порознь. Что у тебя заблудшая голова, но доброе сердце. Что порочный тиран превратил тебя в покорного раба, а ты не можешь покинуть его, как Семирамида оставила раскаленный трон Вавилона! О, если бы ты хоть на один час оказался на моем месте! Ты бы понял мои страдания. Увидел бы, что никакие деньги не стоят одного-единственного часа отцовских тревог! Когда я смотрю на тебя, такого красивого и умного, но занятого разговорами с этим грязным сбродом императорских угодников и думаю, с какими постыдными предложениями они к тебе обращаются, то у меня сердце готово разорваться от боли! О, ты мне не поверишь, пока не испытаешь то же самое! Для этого тебе нужно быть отцом. Одиноким, всеми оставленным в этом мире, не знать никакой радости и счастья, кроме единственного сына, и - какого сына! О поверь, ты вспомнишь мои слова, если когда-нибудь переживешь то, что я переживаю каждый день!

Тут старик запнулся и, положив левую руку на плечо сына, тыльной стороной правой ладони вытер слезы на своих щеках. Луций, бледный и растерянный, жалобно произнес:

- Но… видишь ли, отец мой, ты слишком строг. То есть, я хочу сказать, что ты несправедлив ко мне. Ты подходишь ко мне со своими мерками: они хороши, но это мерки другого времени. Сегодня они только причиняют тебе скорбь и страдания. Такая максималистская непреклонность - поверь мне! - в наши дни может принести одни лишь несчастья и беды.

Однако старый трибун отрицательно покачал головой и, не дав сыну договорить, убежденно воскликнул:

- Нет! Тысячу раз нет! Добродетель никогда не бывает излишней! Она неизменна для всех веков! И даже наоборот: когда наступают такие мрачные и порочные времена, как наши, то она еще больше нужна.

- Хорошо! Хорошо! Не будем продолжать эту тему. Мы уже столько раз все обговаривали, но никогда не приходили к согласию. Зачем возвращаться к старому спору, когда мы только что примирились?

- Примирились? - с горьким удивлением переспросил Кассий Херея. - Как примирились? На чем? К сожалению, Луций, я вижу, что между нами лежит непреодолимая пропасть. И что бесполезно пытаться перейти через нее. Но все-таки я в последний раз хочу попытаться тронуть твое каменное сердце, а потому обращаюсь к тебе с одной единственной просьбой.

- В последний раз? Почему ты так говоришь? - испуганно воскликнул юноша. - Тебе угрожает какая-то опасность?

- Не угрожает, если, конечно, опасностью не считать смерть, последнее убежище для людей, чья жизнь так разбита.

- Смерть? Зачем ты говоришь о смерти?

- Я умру. Скоро. Я это знаю, - печально проговорил старик.

- Но почему? И как? Да что с тобой?

Юноша хотел спросить еще о чем-то, но отец, перебив его, проговорил:

- Не важно, почему, как, или где. Достаточно того, что я пришел сказать тебе об этом… и просить тебя, чтобы ты дал мне сойти в могилу, не расставшись с болью, которая мучает мою душу. Я умоляю об этом - но не ради себя, а ради тебя. Ведь ты не знаешь, как будешь несчастен, когда меня не станет. И если по твоей вине я умру, не избавившись от отчаяния! О, какую же горечь ты тогда ощутишь! Поверь мне, вокруг тебя будет праздник, люди будут смеяться и веселиться, а ты заплачешь от горя и скажешь себе: «Ах, если бы я сделал счастливым этого человека! Если бы я утешил его!» И ты захочешь вернуться назад, чтобы увидеть меня живым, чтобы исправить хоть что-нибудь в твоем прошлом. Но будет поздно. И тогда ты забудешь про радость, разучишься улыбаться. И будешь печален даже в самые светлые твои часы.

- Да ответь мне, наконец, какую тайну ты скрываешь? Почему ты так говоришь? Зачем расстраиваешь меня такими разговорами?

- Не важно. Я сказал то, что хотел сказать, - ответил трибун и после непродолжительной паузы добавил:

- Словом… Я был бы счастливейшим из людей, если бы ты покинул этот двор, оскверненный всеми пороками этого мира. Итак, я спрашиваю: оставишь ли ты гнусного тирана, который, благодаря тебе, бросает тень на седины твоего отца?

Поколебавшись, Луций произнес тихим и нежным голосом:

- Но, учитывая существующее положение вещей, ты слишком преувеличиваешь.

- Ладно. Хватит, - оборвал сына трибун, к которому вернулся его прежний суровый и безразличный тон. - Больше мы не будем говорить на эту тему.

Он медленно прошелся по комнате и, снова приблизившись к юноше, спросил:

- Можешь ты хотя бы не сопровождать тирана и не веселиться с ним в течение тех нескольких дней, что остались до его отъезда в Египет?

- А почему? - вместо ответа настороженно спросил Луций и пристально взглянул на отца.

- Да или нет? Ты можешь доказать мне свою любовь? - нетерпеливо и раздраженно повторил трибун.

- Может быть, какая-то опасность угрожает жизни Гая Цезаря? - с той же настороженностью спросил сын Херея.

- Какая опасность? Что ты? - пожав плечами, произнес старик.

- Конечно! Так оно и есть.

- Тебе так кажется? Ты действительно так думаешь? - спокойно ответил Кассий Херея, бросив на сына презрительный взгляд.

Затем, взяв его за локоть и, подтолкнув в сторону двери, добавил:

- Ну, давай, беги к своему хозяину, донеси на отца.

- О нет, никогда! - отпрянув и закрыв лицо руками, воскликнул Луций.

- Раз ты так боишься за жизнь тирана - хотя я не подозреваю никого, кто мог бы угрожать ей! - то тебе остается только обвинить меня в каких-нибудь коварных замыслах.

- Но ведь ты о чем-то знаешь? - с укоризной произнес юноша.

- А если нет?

- Тогда почему ты не хочешь, чтобы я сопровождал Гая во время зрелищ?

- Почему? Я надеялся, что, не видя тебя у своих ног все эти дни, тиран забудет взять тебя в Египет. Тогда ты остался бы здесь, а я приготовил бы для тебя невесту, которая наверняка пожелала бы выйти за тебя замуж. Если бы, конечно, поговорила со мной. Поэтому я и решил сначала спросить своего сына. Я тебе рассказывал об Атерии Туридиане?

- О моей кузине? О прекрасной Туридиане?

- Да, это твоя кузина, бывшая жена Куспия Педуция… После трех лет брака она осталась вдовой и была бы рада стать невестой.

- Не надо, отец! Прошу тебя! Я чувствую, что не создан для супружеской жизни, хотя мне очень нравится Туридиана.

- Увы! Твой родитель ничего не может добиться от тебя. Увы! Прощай, Луций, и пусть фортуна тебе сопутствует, как я того желаю.

С этими словами Кассий направился к выходу. Лицо его выглядело смущенным и в то же время мрачным. Однако сын преградил ему дорогу и проговорил:

- Нет, отец… постой… не уходи с такими чувствами! Мое сыновнее уважение и прямодушие, свойственное потомку доблестного Кассия Хереи, заставляют меня сказать тебе одну вещь. Слушай. Может быть, я ошибаюсь, но по твоему разговору я понял… точнее, догадался, что над Гаем Цезарем нависла какая-то опасность. Ну, так вот, я уже говорил тебе, что в данный момент Луций Херея не может покинуть своего покровителя, которому грозит беда. Но если я сообщу ему о своих подозрениях, то, зная свирепый нрав прицепса, я уверен, что он заставит меня произнести и твое имя, а тогда ты умрешь, хотя и не скажешь ни одного нового слова. Итак, моя откровенность и твоя гибель не принесут никакой пользы императору. Поэтому я буду молчать. Тем не менее я предупреждаю тебя, что обеспечу Гаю надежную охрану во время предстоящих зрелищ.

Трибун снисходительно усмехнулся и, пожав плечами, буркнул себе под нос:

- Вот уж, обоим услужил… Смотри, за двумя зайцами погонишься…

И после непродолжительной паузы, жестом заставив сына посторониться, добавил:

- Ладно… делай, что хочешь… только пропусти меня.

- И ты уйдешь с таким настроением?

- А что мне, радоваться? К чему продолжать этот бесконечный разговор? Прощай, Луций, и да сопутствуют тебе боги.

С этими словами старик отпер дверь и вышел в коридор: идя вслед за ним, юноша сказал:

- Да сопутствуют и тебе, отец мой. И да будет им угодно, чтобы ты не судил так строго своего сына, который всей душой любит тебя.

Не поворачиваясь к Луцию, Гай Кассий Херея на ходу махнул правой рукой и направился в перистилий.

Когда он вышел из дворца, то почувствовал, что у него заныло сердце, а к горлу подступили слезы.

Все-таки этот гордый человек был прежде всего отцом. И одна мысль его волновала, одна тревога лишала покоя.

А если его сын, сопровождая тирана и подвергаясь опасности вместе с ним, будет убит? И вдруг, - эта неожиданная мысль пронзила самое сердце мужественного старика, - Луций окажется между его карающим мечом и Гаем Цезарем? Тогда он - Херея это чувствовал - должен будет, последовав примеру Юния Брута и Манлия Таравата, без колебаний нанести удар. Да, но что потом?

Когда, сгибаясь под бременем этих тревог, Кассий Херея медленно брел в сторону лагеря преторианцев, одна римская дама в душе превозносила его образ и благословляла его имя.

Этой прекрасной дамой была Валерия Мессалина. От Калисто ей стала известна пылкая речь, произнесенная Хереей на собрании заговорщиков.

- Это человек старой закалки, - сказал Калисто Мессалине, - в нем столько доблести и он так предан свободе, что если другие будут колебаться, то он, презирая собственную жизнь, один убьет тирана.

- О, как мне нравится этот бесстрашный Херея! И как жаль, что я не могу увидеть его, воодушевить.

- Я тебя понимаю: но я уже говорил тебе,моя божественная Мессалина, что, если бы Херея знал о твоем участии в заговоре, если бы он догадался, что, возможно, не лелеемая им свобода последует за свержением чудовища, а новый император, то, пожалуй, он не стал бы так рисковать ради смерти Цезаря.

- Твои рассуждения абсолютно справедливы. Именно поэтому я воздерживаюсь от встреч и разговоров с Хереей. Более того, скажу тебе, что если, с одной стороны, этот человек и его стальной характер кажутся мне бесценными находками для убийства Гая, то, с другой стороны, я думаю, что и он сам, и его характер, и его пламенные речи будут крайне опасны для полного осуществления наших замыслов.

- Но, Мессалина моя, я ведь уже говорил тебе, что пробудить свободолюбивые чувства в нашем народе - праздном, порочном и к тому же, за шестьдесят лет привыкшем подчиняться одному правителю, - дело трудное, а то и невозможное. А кроме того, Клемент Аретин и я, не скупясь на щедрые вознаграждения, переманили на нашу сторону почти всех центурионов из лагеря городской гвардии, а, как ты сама понимаешь, сегодня Римом правят не сенат и не народ, а десять тысяч преторианских мечей. Пусть же тебя не волнуют ни республиканские взгляды Азиатика, Минуциана и других сенаторов, ни упорное стремление Хереи к свободе. Важно то, что он покончит с Гаем Цезарем, а потом ты увидишь, как все они, словно стеклянные побрякушки, вдребезги разобьются о броню преторианских щитов, которые для них уготовлены.

С этими словами Калисто нежно обнял и поцеловал Мессалину, которую любил еще сильнее, чем прежде, считая себя - конечно, втайне, - отцом ее будущего ребенка. Затем он попрощался и удалился.

Оставшись одна, Мессалина погрузилась в сладкие грезы, мысленно представляя себе картину будущих событий. Ибо чем ближе был день решительных действий, тем больше супруга Клавдия хотела верить в удачу и сгорала от желания видеть долгожданное завершение ее трехлетних стараний. Калигула мертв, Клавдий - император, а она - императрица! Вот почему, используя каждую свободную минуту, она уже несколько дней перебирала в уме всех заговорщиков, не спеша оценивала храбрость, стойкость и авторитет каждого из них. Она боялась упустить и не учесть малейшую опасность, которая могла бы помешать исполнению ее замыслов. И так уж получалось, что чаще всего Мессалина думала о Кассии Херее, с авторитетом которого она не могла не считаться, а потому иногда пыталась вообразить, как можно было бы подчинить себе доблестного трибуна. Однако, хотя жена Клавдия была все еще прекрасна, красота ее заметно поблекла из-за беременности. Стесняясь перемен, происшедших с ее внешностью, она избегала попадаться на глаза своим поклонникам и носила просторные одежды, скрывавшие ее полноту. До сих пор - редко выходя из дома - ей удавалось прятать недостатки фигуры. Однако она никак не могла скрыть пятна на лице, темные круги под глазами и некоторую отечность. Она испытывала ежедневные страдания, принимая все меры для того, чтобы Клавдий, почти покинутый ею и расстраивавшийся из-за этого, не заметил располневшего живота. Ее супруг даже не подозревал о будущем ребенке, а Мессалина, хотя и сожалела о своем поведении, но порой говорила себе: «В конце концов, что из того, что я плохо обращаюсь с Клавдием. Разве сейчас это важно? Можно заставить молчать все угрызения совести, если подумать, что я ему готовлю немалое вознаграждение: императорскую корону, которую он получит лишь благодаря мне и моим заслугам!»

И вот наступил двенадцатый день перед календами февраля (24 января) 794 года. Специально для представлений, назначенных в честь торжеств, посвященных божественному Августу, на Палатинском холме, неподалеку от дворца был построен удобный и вместительный деревянный театр [II].

Там с утра до вечера было полно зрителей. Гай Цезарь велел продать большое, даже слишком большое число билетов, позволявших посещать зрелища. Кроме того, он разрешил горожанам занимать все места без разбора, не делая различий ни между богатыми и бедными, ни между знатными и безродными [II]. Эту свою прихоть он объяснял тем, что хотел подать повод для сутолоки и для давки, и следователь, но, и для жестоких побоищ, которые развлекали бы его во время праздников.

Не подозревая о своих смертельных врагах, старавшихся быть поблизости от него, утром 21 января божественный Цезарь отправился в театр. Его сопровождали Тиберий, Клавдий, Аспренат, Аквила, Мину-циан, Антей, Калисто, Авл Вителий и отец Авла, Луций Вителий, который из-за ревности тирана, завидовавшего его успехам в Сирии, недавно был вынужден вернуться в Рим. Проявляя исключительное благоразумие, он приписывал свои победы вмешательству сверхъестественных сил.

Вместе с императором были также Протоген, Мнестер, Апелл, Геликон и один из самых удачливых возниц, выступавших за команду зеленых, юноша по имени Евтих. На узкой улице собралось множество горожан. С трудом протиснувшись сквозь толпу, императорское окружение перемешалось, и тот, кто прежде находился сзади, очутился впереди. Кассий Херея, который до этого шел в нескольких шагах от свиты, увидел, как сразу рухнули все его планы и надежды. Если, выйдя из дворца, император был между заговорщиками, то теперь вокруг него оказались люди, преданные ему. Луций Кассий внимательно следил за всеми движениями и жестами своего отца, однако суровое лицо трибуна не выдавало его волнений. Так Калигула, не ведая об опасности, которой только что избежал, целым и невредимым прибыл в театр, где, усевшись на место, окруженное преторианцами, с удовольствием принялся наблюдать за склоками, потасовками и драками, затевавшимися то тут, то там. От этого зрелища он отвлекся только для того, чтобы выполнить долг, полагающийся ему как Понтифику. Вместе с коллегиями жрецов и священников он возложил жертвы к статуе Божественного Октавиана Августа. Соблюдя ритуал, император вернулся обратно и вместе со своими друзьями и приближенными стал бросать подарки в толпы зрителей, сгрудившихся перед ним. И чем больше сумятицы, жадных выкриков и отчаянных воплей вызывали в толпе кидаемые им золотые монеты и изысканные фрукты, тем в больший восторг приходили Цезарь и его близкие. Вскоре император стал проявлять признаки радостного настроения, которое случалось у него так редко.

- О, щедрый Божественный Благой и Величайший Бессмертный император Гай Германик Британик Парфяник! - угодливо кланяясь, воскликнул, Луций Вителий Непот, самый известный льстец того времени. - Я восхищен великолепной конюшней, которую в новом роскошном дворце ты построил для твоего коня Инцитата.

- Тебе и вправду понравилось, Вителий? - спросил Калигула, просияв от похвалы. - А ты видел, каким прекрасным мрамором отделана эта конюшня?

- О, я видел и мраморные стены, и украшения из слоновой кости, и пурпурную драпировку, и узоры из драгоценных камней [IV], а когда я подумал, какой бесценный конь будет стоять среди всей этой роскоши, то я сказал самому себе… и сейчас - поскольку я всегда говорю то, что у меня на сердце - сейчас я повторю свои слова… тем более, что и юный Луций Вителий, и мудрый Протоген, как мне кажется, согласятся с моими мыслями… так вот, я думаю, что по этой роскоши и красоте можно судить о величии твоей империи! Во имя богов! Да ведь даже дома благочестивого Августа и достойнейшего Тиберия - при всем моем уважении к твоим прославленным предкам -…ради самого Вулкана [339], я не могу молчать об этом! - перед конюшней Инцитата выглядят, как жалкие лачужки по сравнению с пышными хоромами! Вот об этом я думал и не могу не произнести еще раз, что это дворец, достойный Рима! Это творение, достойное хозяев всего мира! Несомненно, твоя замечательная конюшня подошла бы даже для Буцефала, верного коня Александра! О! Я не могу удержаться, чтобы не воскликнуть: поистине, боги благоволят к Риму, если ниспослали ему такого добродетельного правителя, как Божественный, Благой и Величайший император Гай Цезарь Август Германик Британик Парфяник, угодный народам целого мира!

- Браво, Вителий! - воскликнул Калигула, хлопая его по плечу. - У тебя изысканный вкус, ты глубоко чувствуешь прекрасное!

- Но почему он прибавил к имени нашего божественного Цезаря прозвище Парфяник? - произнес Марк Мнестер, который завидовал мастерству красноречия Вителия, хотя мог позволить себе любую дерзость, благодаря непристойной связи, существовавшей между ним и Калигулой [IV].

- Как почему? О, какие кощунства приходится выслушивать моим ушам! Да чьим же именем сирийские легионы обратили в бегство парфян во главе с их Артабаном, если не именем божественного Гая Цезаря? Неужели ты думаешь, что наша победа была бы возможна без этого дополнительного имени? И, следовательно, кто, как не император, заслужил почетное прозвище Парфяник?

А пока Калигула с еще большим одобрением отзывался о словах Вителия, Валерий Азиатик прошептал на ухо Минуциану:

- Сказать тебе одну вещь?

- Какую?

- Мне кажется, что нет равных Вителию в искусстве лести!

- Еще бы! Приписывать влиянию одного только имени Цезаря ту победу, которую сам же Вителий и одержал в Армении, - вот уж, действительно, вершина подобострастия!

- А как ты находишь, - продолжал между тем Калигула, обращаясь к Луцию Вителию, - моего чудесного Инцитата?

- О! Как всегда, строен, умен и благороден! - ответил его собеседник. - Подобного коня мир еще не видел!

- Это правда! В этом году я хочу назначить его консулом. О, во имя богов, я так и сделаю! [VI]

- И будешь совершенно прав! Он этого заслуживает больше, чем любой патриций, мечтающий о консульстве! - с жаром подхватил Луций Вителий.

Тем временем сцена ожила, и представление началось. Ставилась трагедия Еврипида «Вакханки».

Но в то время, как зрители и Калигула вместе с ними внимательно следили за действием, Кассий Херея, стоявший на две ступени выше того места, где сидел Цезарь, неожиданно обнажил меч, и если бы не властное вмешательство могучего Минуциана, находившегося рядом с ним, то он наверняка набросился бы на тирана.

- Стой… Во имя твоих богов! Здесь и сейчас у тебя ничего не выйдет, - прошептал сенатор на ухо трибуну. - Потерпи еще немного! Еще немного!

И он заставил его вложить оружие в ножны, осторожно оглядываясь вокруг, чтобы понять, не видел ли кто-нибудь действий Хереи. Осмотревшись, Анний Минуциан решил, что никто не заметил или, по крайней мере, не понял намерений старика. Однако чуть погодя к ним приблизилась Квинтилия, которая вместе с другими актерами сидела неподалеку и от внимания которой не ускользнуло оживление между сенатором и трибуном. Она догадалась о причине их спора и, мгновенно очутившись рядом, постаралась отговорить Херею от опрометчивого поступка. Нехотя признав правоту Квинтилии, он пробормотал сквозь зубы:

- Ладно. Ты показала силу духа, достойную самых смелых из наших трибунов и центурионов: я прислушаюсь к твоим предостережениям, зная, что они могут быть продиктованы чем угодно, но не малодушием.

Эти слова задели Минуциана, и он сказал, что тоже не заслуживает упреков в трусости. Когда настанет время решительных действий, то он докажет свою доблесть.

- Не обижайся, Анний! Он имел в виду не тебя, а некоторых наших друзей, щедрых на слова, но не на поступки, - ответила Квинтилия сенатору.

Однако в этот день у них больше не появилось возможности покончить с тираном. В конце третьего акта Калигула, вопреки всяким предположениям, поднялся со своего места и, сопровождаемый Луцием Вителием и другими преданными придворными, отправился во дворец. Все заговорщики были разочарованы подобным поворотом событий, а самыми огорченными казались двое из них: Кассий Херея и Мессалина. Вдохновительница заговора находилась на восьмом месяце беременности и поэтому не смогла пойти в театр, тем более, что там были отменены отдельные места для матрон. Оставшись дома, она тщательно пыталась найти какое-нибудь занятие: ходила из угла в угол, садилась, принималась читать и отбрасывала книгу, а потом снова вставала, выглядывала в окно, прислушиваясь к любому шуму, доносившемуся снаружи, и все повторялось сначала. Нервничая, они ни за что бранила служанок, и те никак не могли понять причину дурного настроения своей госпожи. Десять раз ей казалось, что она слышит отдаленные крики, и тогда она посылала рабов на Форум, узнать о случившемся, но десять раз рабы возвращались и говорили, что все спокойно и ничего нового не произошло. Наконец, в десятом часу ей показалось, что где-то в городе действительно раздаются какие-то восторженные приветствия, хотя и приглушенные расстоянием. Она насторожила слух… Ах! Да, она не ошиблась! Это, конечно, были рукоплескания и рев толпы, который мог значить только одно: «Сальве, император Тиберий Клавдий!»

Ее сердце забилось так, словно хотело выскочить из груди; кровь ударила в голову с такой силой, что немедленно запылали и щеки, и губы. Глаза заискрились, как два жарких угля. Она уже хотела броситься прочь от окна, когда на ее плечо легла чья-то рука. Вскрикнув, она резко обернулась и увидела стоявшую перед ней Квинтилию, лицо которой было сурово.

- Что с тобой? - спросила актриса.

- Ну? - прошептала Мессалина, не отвечая на опрос.

- Ничего!

Так, среди надежд и разочарований, среди волнений и тревог, прошли два дня, не принесшие заговорщикам ни малейшей возможности осуществить их замысел. Основным препятствием для их действий было присутствие Цезонии Милонии, которая сопровождала Калигулу на все представления и приводила с собой множество дам и матрон, широким кольцом рассаживавшихся вокруг ее супруга и, разумеется, не позволявших занимать почетные места, отведенные для других женщин.

Однако утром девятого дня перед календами февраля (24 января) Калигула покинул дворец с небольшой свитой: обоими Вителиями, Веспасианом, Протогеном, Геликоном, Апеллом, Луцием Кассием и Евтихием, которые все были его верными друзьями. Из заговорщиков только консул Гней Сенций Сатурнин, Помпедий, Аспренат и Минуциан смогли пробраться в театр, где, как и в предыдущие дни, совершалось жертвоприношение в честь божественного Августа.

Во время этого ритуала случилось так, что одно из жертвенных животных, уже убитое, упало на землю, забрызгав кровью белую тогу Нония Аспрената [VII]. Увидев смущение сенатора, Калигула, пребывавший в хорошем настроении, разразился громким смехом. Однако это происшествие отнюдь не рассмешило одного из авгуров, сенатора Гая Фурия Гемина, который вместе с консуляром Публием Сильвием Нервой находился недалеко от алтаря.

- О, во имя Геркулеса! Это недобрый знак! - воскликнул авгур.

- Неужели? - испуганно спросил его сосед.

- Безусловно! Нынешний день омрачится кровопролитием!

- Наука предсказаний поведала тебе об этом?

- Именно так! И я за все золото мира не хотел бы сегодня оказаться в одежде Аспрената.

- Ох, как ты меня огорчил. Значит, бедному Нонию грозит опасность?

- Поверь моим словам: ему суждено умереть.

А между тем Ноний смеялся вместе с императором. Больше того, случившееся с ним он воспринял как верный знак смерти Калигулы. Точно так же подумали и все заговорщики, присутствовавшие при неожиданном происшествии.

Вскоре Гай сел на свое место: справа от него устроились Марк Виниций и Протоген, а слева Ноний Аспренат и Веспасиан. Сверху расположились Помпедий, Луций Кассий, Гней Сенций Сатурнин и Авл Вителий. Внизу уселись Апелл, Клавдий, Минуциан, Валерий Азиатик и Публий Арунций. Перед спектаклем прицепс занялся любимым развлечением: он разбрасывал подарки и наблюдал за суетой, которая затем следовала. И пока Калигула был поглощен этой забавой, сенатор Публий Ватиний, стоявший неподалеку от группы преданных друзей императора, громко спросил другого сенатора, Гнея Клувия, сидевшего несколькими ступенями выше:

- Ну как, Клувий? Это правда, что сегодня будут показывать убийство тирана?

И Клувий, чуть погодя, откликнулся:

- Дорогой Ватиний, я отвечу тебе словами божественного Гомера: «Если не хочешь прогневить другого ахейца, молчи!»

И вот началось представление. В этот день ставилась трагедия на сюжет «Мирры» [340].

Кассий Херея, боле мрачный, чем когда-либо, в одиночестве прохаживался по деревянному настилу верхней ступени, там где находился вход, через который Калигула вошел в театр и через который должен был выйти. Он уже дал знать Калисто, Корнелию Сабину, Понцию Аквилу, Папинию и другим заговорщикам, чтобы те расположились вдоль наружного портика, ведущего ко дворцу. Минуциан изредка поворачивал голову и посматривал за действиями Хереи. Нервы у сенатора, как и у всех его сообщников, были напряжены до предела.

В какой-то момент представления Минуциан не выдержал и, поднявшись, чтобы пройти к выходу, попросил посторониться Нония Аспрената и Авла Вителия, сидевших на той же ступени, где на пурпурных подушках устроился император. Однако Калигула неожиданно остановил его, взяв за руку и спросив беззаботным тоном:

- Куда ты, уважаемый? [VIII].

Минуциан покраснел и, с трудом сохраняя спокойствие, ответил:

- Мне… Мне нужно выйти по очень важному делу. Но если ты, божественный Гай, хочешь, чтобы я был здесь, то я останусь.

Патриции немного подвинулись, и он сел рядом с императором. На какое-то время заговорщики оцепенели от ужаса: им показалось, что Калигула знает об их намерениях. Затаив дыхание, они стали ждать, что случится дальше. Однако ничего не произошло: пожав руку Минуциану, Цезарь вновь переключил свое внимание на сцену. Так прошло полчаса.

Наконец, Минуциан предпринял еще одну попытку и, поднявшись, попросил разрешения императора покинуть представление: решив, что у сенатора есть какая-то настойчивая нужда, Цезарь больше не возражал [IX]. Таким образом, Минуциану удалось пробраться на последнюю ступень, где его с нетерпением ждал Кассий Херея: он вывел его за руку на пустое пространство, которое в этом временном сооружении заменяло обычные наружные арки и колонны. Оказавшись за стенами театра, трибун негромко сказал:

- Сейчас Аспренат, Сатурнин и остальные наши друзья должны будут под тем или иным предлогом вызывать Калигулу оттуда. Он пойдет через крытый портик, соединяющий дворец и театр. Но, как тебе известно, в одном месте коридор раздваивается, и, поскольку мы не знаем, какое направление выберет тиран, то в обоих должны находиться наши надежные люди. Необходимо все тщательно предусмотреть, чтобы сегодня он не ушел от нас: завтра времени уже не будет. Итак, Минуциан, ступай: пусть Калисто, Сабин, Аквила, Луп и еще кто-нибудь займут левое ответвление портика, а Норбан, Антей, Папиний и ты будете в правом. Стойте так и внимательно прислушивайтесь к крикам, чтобы в случае надобности быть готовыми броситься на помощь.

- Сейчас иду. Но скажи: а если наши друзья не смогут заставить Калигулу покинуть представление?

- Тогда я один убью его. Прямо в театре. На глазах у всего народа. У меня хватит решимости!

- Но ведь там его окружают германские телохранители…

- Мы справимся с ними. Пусть даже нам придется ценой собственной жизни купить избавление от тирана! Колебаться больше нельзя [X]. Иди, не теряй времени.

Минуциан быстро спустился по наружной лестнице театра и, очутившись на песчаной насыпи, окружавшей его стены, свернул в сумрачный портик с невысокими арками. Вскоре туда же отправился Кассий Херея.

Между тем Ноний Аспренат пытался уговорить императора покинуть представление. Тот, казалось, не был склонен следовать советам своего консула. Однако Луций Кассий, прислушавшись к вкрадчивому голосу Аспрената и краем глаза увидев, как его отец выходил из театра, встал со своего места и тоже двинулся наружу.

- Мне нравится эта трагедия, я хочу посмотреть ее кульминацию.

- Но ведь третье действие уже закончилось. Можно послать кого-нибудь к актерам и предупредить, чтобы они подождали твоего возвращения. Тем более, что представление почти завершилось и осталось только выступление хора. Финал близок! Тебе нужно передохнуть. Подкрепись немного и наберись сил перед решающим моментом.

- Но если я так же перегружу желудок, как сегодня за завтраком?

- Нет, тебе нужна только небольшая передышка. А потом ты сможешь посмотреть на тех стройных юношей, которых ты приказал привезти из Азии, чтобы они исполнили для тебя зажигательные танцы.

- Ах вот как! Мальчики уже прибыли? - спросил Калигула, с готовностью поднимаясь на ноги. - Так идем же, я хочу их видеть.

И в сопровождении друзей и заговорщиков вышел из театра. Спустившись вниз, он знаком подозвал рабов-носильщиков, стоявших рядом с богатой, изящной императорской колесницей.

- Ах! Не нужно носилок! - воскликнул Ноний Аспренат. - Нам осталось не больше пятисот шагов!

- О да! Лучше пройтись пешком! - согласился император. Он отпустил рабов и вместе со свитой направился к крытому портику. Держась немного поодаль, за ними последовали германские телохранители прицепса.

А в этот момент на развилке портика уже начинался пролог будущей кровавой драмы. В коридоре, который вел в левую сторону от дворца, спрятавшись за колоннами и почти сливаясь с полумраком, освещенным только редкими оконцами, выходившими на склон Палатинского холма, стояли: Кассий Херея; в тридцати шагах за ним - Понций Аквила; в шестидесяти - Сабин. Калисто, Луп и еще трое заговорщиков находились в ста шагах от поворота, где галерея раздваивалась. Каждый на своем месте, они стояли молча и неподвижно, когда в гулком переходе неожиданно послышались торопливые шаги какого-то человека. Первым насторожился Кассий Херея, находившийся ближе других к входу. Размышляя, кто бы это мог быть, он спиной прислонился к мраморной поверхности своего укрытия и затаил дыхание. Приближавшийся человек свернул в левый коридор и, не заметив Кассия, прошел мимо. Однако, когда его худая фигура попала в луч света, падавшего из окна, то у трибуна внезапно сжалось сердце, словно сдавленное рукой в железной перчатке. Человеком, спешившим к противоположному выходу, был его сын Луций. И как раз в это мгновение любимец Калигулы увидел впереди Корнелия Сабина, скрывавшегося за одной из колонн следующей арки.

Не сразу узнав сенатора, он отпрянул назад и крикнул:

- Кто ты? Что ты здесь делаешь?

Сабин выступил из темноты и, приложив ладонь ко рту, проговорил приглушенным голосом:

- Тише! Мы не хотим тебе зла. Ступай, куда шел!

Однако едва он это сказал, как Луций, не поворачиваясь к нему спиной, с проворностью серны отпрыгнул назад и закричал еще громче:

- Ах, негодяи! Предатели! Вы собираетесь убить императора!

В тот же миг Кассий Херея бросился наперерез своему сыну, чтобы не дать ему убежать. Сделав резкое движение левой рукой, он успел схватить только край его развевавшейся туники, однако этого было достаточно. Дотянувшись правой рукой до складок одежды на груди Луция, он рванул его к себе и сжал с такой силой, что не всякий атлет смог бы теперь высвободиться из его объятий.

- Молчи… Не кричи… Ни слова! Твой отец приказывает тебе! - отчетливо и тихо произнес Кассий Херея, но его сын, быстро опомнившись, закричал во все горло:

- Пусти, отец! Я спасу императора! Гай! Берегись! Спасайся!

Тут издалека послышались звуки голосов. Дальнейшие события развивались с такой стремительностью, что рассказ о любом из них займет больше времени, чем было отведено на всю драму.

- Тише! Молчать! Во имя твоих богов! - тихо, но грозно прошептал Кассий Херея.

Однако, пока трибун вместе с Сабином и Понцием Аквилой, подоспевшими ему на помощь, пробовали зажать рот Луцию, он, пытаясь вырваться из их крепких рук, продолжал надрывно кричать:

- Спасайся! Гай! Здесь засада! Беги! Прочь отсюда!

Голоса, приближавшиеся со стороны театра, стали уже вполне различимыми, а Кассий Херея все еще не мог заставить замолчать своего сына. Его пронзительного крика нельзя было удержать ни словами, ни руками. Каждое потерянное мгновение грозило полным провалом. Тогда трибун одним мощным движением выхватил меч и по рукоять погрузил его в грудь Луция. И, опустив левую руку, он сказал, обращаясь к Лупу и к остальным подбежавшим:

- Заткните ему рот! Тиран идет сюда.

Наступило краткое замешательство. Луций Херея рухнул на землю. Первым опомнился Юлий Луп. Он склонился над умирающим, намереваясь закрыть ладонью его рот, но увидев, что это уже не требуется, с помощью одного центуриона и двоих всадников оттащил окровавленное тело вглубь коридора. Херея, Сабин, Аквила и еще трое заговорщиков едва успели спрятаться за выступами стен. Они увидели Клавдия и Виниция, шедших впереди императора. Из-за их спин раздавались насмешливые реплики Калигулы:

- Вечно он чего-то боится, мой дядя Клавдий! И что он кричит?

- Мне тоже показалось, что кто-то зовет на помощь.

Супруг Мессалины и Виниций уже прошли мимо, когда Кассий Херея отделился от стены и, стиснув рукоять меча, на котором еще не остыла кровь Луция, сделал несколько шагов навстречу Гаю Цезарю. Смертельно бледный, он произнес глухим, дрожащим голосом:

- Цезарь, назови сегодняшний пароль!

- Зевс! - ответил Калигула.

И тогда Кассий Херея, подняв меч, с чудовищной силой нанес удар прямо в середину его груди, крикнув во все горло:

- Так получай, подлый тиран!… Умри! [XI]

В тот же миг Калигула испустил душераздирающий вопль: меч трибуна застрял между его плечом и горлом. И, пока Херея силился вытащить оружие из ключицы, Гай кричал, падая на колени:

- Я жив! На помощь!

Однако ему за спину уже зашел Корнелий Сабин, и если Клавдий, Виниций, Протоген и другие придворные в панике побежали прочь, то Калисто, Папиний, Минициан, Аквила, Луп, Аспренат и все остальные заговорщики подоспели к телу поверженного чудовища и принялись по очереди вонзать в него стальные мечи, каждый раз издавая один и тот же крик, долго не смолкавший под мрачными сводами портика:

- Еще! Еще!

Этот жестокий клич, сопровождаемый глухими стонами Калигулы, звучал до тех пор, пока Аквила последним ударом не поразил его в сердце [XII]. Однако сразу же послышались топот ног и шум голосов, которые приближались со стороны перехода, ответвлявшегося от театра. Это бежали носильщики и германские телохранители, уже бессильные помочь своему хозяину. Вооруженные кто палками от носилок, кто мечами, они набросились на заговорщиков, однако ни те, ни другие не могли в полную силу сразиться с противником. Узкий коридор не позволял вступить в схватку больше, чем четырем людям одновременно. И пока те, кто был впереди, бились с императорской охраной, а остальные разражались громкими угрозами и проклятиями, Корнелий Сабин, оказавшийся позади дерущихся, во всю силу легких закричал сообщникам:

- Наша победа ничего не значит, если мы не поднимем преторианцев! Если не присоединится сенат… если не будет провозглашена Республика!

С помощью Кассия Хереи, у которого тоже не было возможности скрестить мечи с германцами, он заставил заговорщиков отступить назад, к выходу, ведущему во дворец.

На месте кровавого побоища уже лежали несколько трупов, а среди них тела Нония Аспрената, Норбана Флакха и Публия Антея. В это время германцы, также потерявшие несколько человек убитыми, разделились на две части: одни бросились вслед убегавшим, а другие поспешили назад, чтобы призвать к оружию преторианцев и когорты своих соотечественников, состоявших на службе у императора [XIII].

Среди зрителей, услышавших о смерти Гая Цезаря, началась невообразимая суматоха: перепуганные и неверившие в это известие, они не знали, сожалеть ли им о случившемся или радоваться, выражать скорбь или восторг, когда в театр ворвались разъяренные батавы и, обнажив мечи, пригрозили, что на месте прикончат всех, кто замешан в заговоре. Воздух огласился отчаянными мольбами женщин и пронзительными криками детей. Тогда вперед вышел бледный, но решительный Публий Арунций и, чтобы успокоить германских солдат, к которым обращался с особой почтительностью, рассказал о том, как погиб Калигула, и о том, что бедные зрители к этому непричастны. Узнав о смерти своего хозяина, батавы поняли, насколько бесполезной и даже опасной для них была бы расправа с невинными. Кроме того, они испугались преторианцев, явно причастных к заговору, и поэтому вложили мечи в ножны и отпустили народ с миром.

Между тем Мессалина, чувствовавшая себя самой счастливой из смертных, выслушивала противоречивые рассказы о событиях, из которых могла выяснить только то, что Гай Цезарь был действительно убит. Но как же Клавдий? Где Калисто? Где Клемент? И где преторианцы, почему они еще не провозгласили нового императора? Пока она задавалась этими вопросами, Херея, Корнелий Сабин и часть заговорщиков, возглавляемых Калисто, вышли на Форум, и, обратившись к толпе горожан, горячо поздравили их с наступившей свободой. В это же время сенаторы, большинство из которых знали и о заговоре, и об убийстве тирана, собрались в курии и, радуясь долгожданному событию, приветствовали восстановление Республики и многих привилегий для патрициев.

А Клавдий, пустившись в бегство после первого удара, нанесенного Кассией Хереей его племяннику, и сам чуть не умерший от страха, никак не мог найти в себе мужества, чтобы подняться на Палатин и пробраться в особняк Августа. Он прятался в одной из комнат дома Германика, дверь которого нашел открытой, когда удирал из крытого портика. Но вскоре и здесь услышали о заговоре. Когорты преторианцев, охранявшие дворец и не знавшие о намерениях своих центурионов, принялись рыскать повсюду в поисках убийц императора. И случилось так, что обыскивая все окрестности происшествия, солдат по имени Грат заглянул в убежище Клавдия и заметил чью-то массивную фигуру, скрывавшуюся за пологом. Преторианец отдернул пурпурное полотно и увидел перед собой бледного, дрожащего человека, в котором узнал брата прославленного Германика. Тот сразу повалился на колени, умоляя пощадить его жизнь, уверяя в своей невинности и предлагая в награду сто тысяч сестерциев.

- Но кто же хочет убивать тебя, почтенный Клавдий? Ты брат Германика, дядя Гая и единственный наследник дома Юлиев. Мы провозгласим тебя императором!

Не обращая внимания на Клавдия, просившего не выдавать его присутствия и оставить в покое, среди его любимых книг и занятий, Грат позвал своих товарищей по оружию и они бережно подняли с земли отбивавшегося от них супруга Мессалины. Держа нового императора высоко над своими головами, они на вытянутых руках вынесли его на улицу. И в этот миг за их спинами раздался торжествующий женский крик:

- Браво, доблестные преторианцы! Вот он, мой добрый Клавдий! Вот кто достоин стать вашим императором! Вы получите щедрое вознаграждение за вашу преданность. Каждому из тех, кого я сейчас вижу, императорская казна выплатит по шесть тысяч сестерциев!

Это была Мессалина. С трудом переводя дыхание, она опиралась на руку Калисто, которого встретила на Форуме. Больше не в силах оставаться дома, она решила пренебречь положением будущей матери и, изнемогая от тяжести своего тела, бросилась разыскивать супруга. И вышло так, что нашла его как раз в тот момент, когда преторианцы, движимые непредвиденным душевным порывом, сами провозгласили Клавдия императором! Кто бы мог вообразить более счастливое стечение обстоятельств! Услышав обещание жены ошеломленного Тиберия Друза, солдаты дружно вскричали:

- Да здравствует император Клавдий! Ура императору Клавдию!

Отовсюду уже доносились восторженные приветствия собравшихся толп, когда, перекрывая и этот нараставший шум, и счастливые возгласы Мессалины, прозвучал чей-то громкий призыв:

- В казармы преторианцев!

И тридцать луженых глоток разом подхватили:

- В лагеря претория! В лагеря претория!

- Да здравствует наш император!

- Ура императору Клавдию!

Ободряемые солдатами и плебеями, присоединявшимися по пути, они направились в сторону Эсквилинского холма. А в это время другая толпа, состоявшая из патрициев, всадников и клиентов, возглавляемых Кассием Хереей, Сабином и Папинием, двигалась к Марсову Полю, радостно крича:

- Да здравствует свобода!

- Да здравствует Республика! Свобода! Да здравствует свобода! Республика! Свобода!


ГЛАВА XIV


Клавдий в лагере преторианцев - Херея и Сабин получают свободу - Сальве, императрица Мессалина Августа!


Три часа спустя Кассий Херея покинул заговорщиков, перед тем приказав Юлию Лупу отправиться в дом Калигулы, найти там Цезонию с маленькой Друзиллой и обеих предать смерти. Уничтожению подлежала даже семья тирана. И, пока Луп выполнял данное ему поручение, бледный Кассий Херея, медленно переставляя ноги и бессильно опустив голову на грудь, - словом, больше напоминая зыбкую тень, чем человека из плоти и крови, неуверенно брел в сторону крытого портика, где недавно происходило побоище. Там, в конце длинного коридора, ведущего к дому Германика, отца Калигулы, находились несколько помещений, которые занимал отряд преторианской стражи. В одном из них были собраны трупы тех, кто пал в сегодняшней подземной битве. Гвардейцы оставили свой пост, чтобы присоединиться к товарищам по оружию, провозглашавшим нового императора.

Пустота и безмолвие царили в этом месте. Было темно - уже приближалась ночь. Кассий Херея поднялся к главному входу особняка и прошел в каморку остиария. Прикованный цепью, тот не мог двинуться дальше, чем она позволяла, а потому, свернувшись калачиком на лежанке, дрожал всем телом, напуганный странным шумом, доносившимся сначала, и еще более странной тишиной, наступившей впоследствии. Атрий освещала лампада, которую он зажег, чтобы рассеять мрак, усиливавший его страхи. Кассий Херея снял светильник с крюка, вбитого в стену, и, не сказав рабу ни слова, направился в комнаты преторианской охраны.

Держа лампаду над головой, он заглянул в первые два помещения и, наконец, вошел в третье, где увидел несколько человеческих фигур, неподвижно распростертых на земле. Сделав три или четыре шага вглубь этой комнаты, Херея почувствовал, что его ноги ступают по чему-то липкому, покрывавшему мозаичный пол. Тогда он опустил светильник и обнаружил, что стоит в луже густой, черной крови, следы которой широкими полосами тянулись к порогу. Вздрогнув от отвращения, трибун отпрыгнул туда, где заметил островок сухой поверхности. Там он поставил лампаду на землю и провел рукой по лбу. Затем осмотрелся и увидел три обезглавленных тела, беспорядочно сваленных в ближнем углу, рядом с головами. Два часа назад Кассий Херея уже видел эти головы. Они были насажены на германские пики, воткнутые посередине театральной арены. Все три принадлежали сенаторам Нонию Аспренату, Норбану Флакху и Публию Антею, погибшим от мечей германцев. Позже те отрубили их головы от туловищ и с триумфом отнесли в театр. В дальнем углу на полу лежал труп Луция. Кассий Херея встал на колени перед этим телом. В его груди между двумя краями рассеченной туники зияла глубокая рана. Старик молча припал к телу своего сына и несколько раз поцеловал его холодное, бескровное лицо.

Через какое-то время приглушенные рыдания нарушили мертвую тишину.

Кассий Херея долго и безутешно плакал, склонившись над каменным лицом сына. Потом поднялся, взял лампаду и, поставив ее возле трупа Луция, снова встал на колени. Глаза мертвеца были широко раскрыты, в неподвижных зрачках застыли страх и отчаяние. Трибун попробовал прикрыть веки Луция, но они не слушались его дрожавших пальцев, словно не желали избавлять отца-убийцу от этого ужасного предсмертного взгляда. Тогда Херея выпрямился и вытащил меч из ножен, но едва он приставил к своей груди острие, а рукоятью уперся в стену, как почувствовал, что на его правое плечо легла чья-то рука, и в тот же момент чей-то голос тихо произнес:

- Ты уже выполнил свой долг, раз хочешь покончить с собой?

Кассий резко обернулся и увидел Корнелия Сабина.

Несчастный отец опустил глаза, из которых еще текли слезы, и, ничего не ответив, потупил голову. - Ты уже выплатил весь свой долг? Смертью тирана куплена свобода? Ты сделал все, что мог и что должен был сделать для твоей родины?

- Во имя богов! - выдохнул Херея. - Я убил своего сына.

- Это верно: высота твоего самоотречения достойна самых древних времен нашего народа. Но неужели ты убил своего сына и не позволил спастись тирану только для того, чтобы увидеть, как империя переходит от Калигулы к Клавдию? Неужели ты думаешь, что у тебя не осталось никаких обязанностей в то время, как почти все центурии и когорты преторианцев в нашем лагере провозглашают императором этого отъевшегося борова, приходящегося дядей Германику?

Херея снова промолчал, и тогда Сабин добавил:

- Убери оружие и ступай за мной, чтобы придать силы свободным людям и пробудить души трусливых. Умереть ты еще успеешь.

Он заставил Кассия вложить меч в ножны и повлек его за собой, говоря:

- Я сразу понял, куда ты захочешь пойти и что захочешь сделать. Будь я на твоем месте, то после всего, что произошло, я бы тоже мог прийти к такому решению, если бы не нужно было завершать начатое. Вот я и последовал за тобой, чтобы помешать тебе выполнить то, что ты задумал.

С такими разговорами Сабин привел Херею на Форум, где в курии сенат уже давно обсуждал, как быть с неожиданными препятствиями, возникшими на пути к восстановлению Республики. Перед курией стояли две тысячи преторианцев из четырех когорт, которыми командовали Сабин, Херея, Папиний и Луп. Солдат окружали толпы клиентов и вооруженных патрициев, полных решимости отстоять древние порядки. На ассамблее сенаторов выступал консул Гней Сенций Сатурнин, произносивший речь о благородной любви к родине и свободе. На примере грабежей, учиненных Гаем, он доказывал, что единоличная власть губительна для достоинства каждого человека, ибо в этом случае все пороки правителя передаются народу. В лености и праздности римлян, обнаружившейся в последнее время, он обвинял прежде всего Гая Цезаря, успевшего разорить страну всего за четыре года. Консул говорил о необходимости вернуться к старым формам правления, когда волю диктовали не люди и их страсти, а обычаи и


справедливые законы. Поэтому, - убеждал Сатурнин, - сенаторам необходимо срочно принять декрет, назначающий почести всем, кто освободил их от тирании. В заключение он сказал, что первым такую славу заслужил Кассий Херея, который за свою доблесть и энергию достоин большего восхищения, чем Юний Брут и Кассий Лонгин, ибо они, убив Цезаря, спасли Рим от гражданской войны, а Кассий Херея, избавив родину от тирана, излечил ее от смертельной болезни [I].

К этим словам присоединились Минуциан, Помпедий и Валерий Азиатик, которые, правда, посетовали, что не смогут принять деятельного участия в почестях по случаю убийства Гая Цезаря [II].

Итак, сенат утвердил публичные мероприятия, призванные возвеличить благородный поступок Кассия Хереи. Однако, получив известия о мятеже среди преторианцев и о провозглашении ими нового императора, отцы города разошлись во мнениях, хотя все вместе решили оставаться в курии, чтобы проследить за дальнейшим развитием событий и пресечь гражданские беспорядки, если таковые начнутся.

После жаркой и продолжительной дискуссии они, наконец, согласились в том, что необходимо направить в лагерь претория послов, выбранных из числа наиболее авторитетных сенаторов и трибунов. Эти посланцы должны были дать понять Клавдию, насколько неподобающе и даже вредно для него было бы оказаться орудием бунтарских страстей преторианцев, восставших против сената, всадников и народа, в чьих руках находится законная власть и право распоряжаться судьбами Рима.

Затем сенаторы разошлись, предварительно поручив спокойствие города Херее и Сабину, а все верховные полномочия передав консулу Секцию Сатурнину и еще одному преемнику Калигулы на этом посту, который готовился возложить на себя фасцы [341] в день отъезда императора в Египет. Этим вторым консулом, тотчас вступившим в предназначенную должность, был Квинт Помпоний Секунд.

Когда сенат был распущен, трибун Юлий Луп в сопровождении нескольких преторианцев отправился во дворец тирана, где занялся поиском Цезонии Милонии и маленькой Друзиллы. Обойдя пустые покои дома, покинутого рабами и слугами, он, наконец, в одной из самых дальних комнат нашел Цезонию, ползавшую на коленях перед окровавленным и обезображенным тридцатью ранами трупом Гая Калигулы. Растрепанная и перепачканная кровью, она, словно безумная, громко причитала, обращаясь к телу супруга. Неподалеку от нее на полу сидела малютка, игравшая с окровавленными сандалиями тирана. Луп дал знак солдатам, чтобы они оставались за порогом, а сам вошел в комнату. Увидев трибуна, сжимавшего в правой руке обнаженный меч, Цезония не выразила ни страха, ни удивления.

- Я ждала этого! - сказала она.

Потом она встала на ноги и, указав рукой на труп, повернулась к Лупу и преторианцам, которые с любопытством заглядывали в дверной проем.

- Вот, - произнесла Цезония, - вот он, ваш император! Молодой, красивый, отважный. Вот он! Его тело изуродовано тридцатью ранами. Это вы, это ваши центурионы и трибуны доставили удовольствие подлым патрициям, убив моего бедного Гая, который вас так любил, так щедро одаривал милостями и наградами!

Немного помолчав, она добавила:

- О, я это заслужила! И Гай это заслужил, потому что слишком доверял вам и не хотел меня слушать. А ведь я знала, я догадывалась о предательстве. Сколько раз я говорила ему, чтобы он приказал убить этих трусливых патрициев. Всех убить! Всех, до единого!

- Ах, вот какие советы ты давала этому чудовищу, жаждавшему человеческой крови! - рассвирепев, воскликнул Луп и поднял над головой меч. Преторианцы разом ввалились в комнату, крича:

- Смерть ей! Смерть ей!

Тогда Цезония раскрыла грудь и подставила ее под меч трибуна, который тут же нанес ей удар огромной силы. Женщина упала на колени. Ее белая кожа мгновенно обагрилась кровью, хлынувшей из ужасной раны. Вдова Калигулы с приглушенным стоном повалилась на спину.

Один из преторианцев схватил маленькую Друзиллу за ножку и, широко размахнувшись, размозжил ее голову об стену [III].

А пока все это происходило на Палатинском холме, в лагере претория к шестнадцати когортам гвардейцев, желавших, чтобы преемником Гая стал Клавдий Друз, присоединилось войско германцев. Кроме них, нового императора хотели провозгласить бесчисленные толпы городской черни и клиенты родов Юлия и Валерии, оцепив земляную насыпь вокруг казарм. Клавдий, поначалу перепуганный, но затем ободренный грозной мощью преторианцев, а такженастойчивыми просьбами супруги, Калисто, Палланта и Полибия, в конце концов решил больше не противиться судьбе и принять корону из ее рук. Он пообещал каждому преторианцу по шесть тысяч сестерциев в случае победы и, хотя был уверен в успехе, время от времени спрашивал о вестях из курии, всякий раз добавляя:

- А если сенат будет против? Вдруг он не захочет поддержать меня?

- Ничего… захочет… вот увидишь, - досадливо морщась, отвечала Мессалина.

Ночью император и императрица позвали своих друзей на ужин в комнату, предоставленную им префектом претория. В течение всей трапезы Мессалина то и дело вставала из-за стола, чтобы отдельно переговорить с Клементом Аретином, с Калисто или с Квинтилией, которая приносила новости из города и, получив очередное поручение, вновь исчезала. Дело было в том, что, сохраняя внешнее спокойствие, супруга Клавдия не могла не думать о двух тысячах преторианцев, решившихся отстоять древнее республиканское правление. Вот почему «она, не открывая своих опасений мужу, который впадал в панику по любому поводу, принимала все меры, чтобы потушить пожар, разожженный на Форуме Хереей и Сабином. Ее главной заботой было вернуть в лагерь четыре когорты гвардейцев и присоединить их к шестнадцати, уже присягнувшим Клавдию.

- Все может случиться, пока две тысячи солдат подчиняются сенату, - повторяла она. - Нужно любой ценой заполучить эти когорты. Любой ценой!

С этой целью ее посланцы один за другим отправлялись на Форум. К счастью, Клемент Аретин, сначала колебавшийся между республиканцами и Клавдием, теперь явно склонялся на сторону последнего.

По предложению префекта претория, она поочередно вызывала самых надежных центурионов, которым, обещая щедрые вознаграждения и почести, велела идти к курии и во что бы то ни стало вернуть в лагерь когорты, преданные сенату. Они должны были уговаривать декан и солдат, сулить им деньги и повышения по службе, использовать каждую представившуюся возможность… Главное - добиться своего! О, они добьются, добьются! А тогда весь мир узнает, как она отблагодарит их! И те, польщенные и воодушевленные, уходили, смешивались с четырьмя когортами Хереи и Сабина и делали все, что от них зависело, чтобы выполнить просьбу Мессалины. Она же вновь садилась за стол, но не притрагивалась ни к питью, ни к пище. Ее лицо пылало, словно озаренное восходом славы. Она слышала звуки завтрашнего триумфа и упивалась ими. Мессалина чувствовала озноб, ее действительно немного лихорадило.

За ужином Клавдий три или четыре раза выразил желание, чтобы его избрание императором было одобрено сенатом.

- Доверься мне и ни в чем не сомневайся! - тихо сказала Мессалина, устроившаяся с ним на одном ложе. - Позволь твоей Мессалине руководить событиями!

И, наклонившись к самому уху супруга, нежно прошептала:

- Разве твоя жена плохо тобой руководила? Не она ли, приложив столько самоотверженной любви и настойчивости, за четыре года подготовила все, что сейчас произошло?

- О да! Ты была моей доброй путеводной звездой, которая влекла меня за собой по этому тернистому пути, полному опасностей и препятствий. А я даже не знал, что он меня приведет к трону Цезаря! Ты навсегда останешься госпожой и повелительницей твоего преданного Клавдия, послушного каждому слову своей супруги.

В этот момент Мессалина почувствовала, что кто-то тянет ее за край одежды. Она обернулась и увидела проконсула Луция и Вителия Непота, стоявшего на коленях возле ложа, на котором она возлежала.

- Что ты здесь делаешь? Чего ты хочешь? - с удивлением спросила Мессалина, увидев победителя парфян в такой странной позе. Произнося эти слова, она опустила ноги на пол и села.

- Прошу тебя об одной милости, божественная Мессалина! Только об одной милости, в которой ты не можешь и не должна отказать мне.

- Да встань же. Во имя Зевса! И говори… Чем бедная женщина может быть полезной тебе, почтенный Вителий?

- Ты бедная женщина? Ты, прекраснейшая, очаровательнейшая, мудрейшая среди всех самых знатных женщин, живущих в Риме? Ах, божественная Мессалина, ты себя не знаешь и не умеешь ценить себя. Я, давно обожающий тебя, как свою богиню, преклонившись возле твоих ног, прошу тебя о высочайшей милости позволить мне снять с твоей изящной ножки одну из твоих сандалий, чтобы я всегда мог держать ее в руках и покрывать нежнейшими поцелуями.

И, прежде чем просиявшая от удовольствия Мессалина успела что-либо ответить, Вителий, точно охваченный неудержимым порывом чувств, бережно, но быстро снял обувь с ее правой ноги и, приложившись к ней губами, спрятал под туникой у себя на груди.

- Здесь, возле самого сердца я буду носить ее, - воскликнул он, - чтобы каждый день покрывать поцелуями!

Многие с улыбкой зааплодировали поступку и словам подхалима. Клавдий его поблагодарил, а Мессалина, покраснев от радости, дружески упрекнула Вителия. Он же, поднявшись и вновь возвратившись в прежнюю позу, вытащил из-под туники сандалию и с величайшей осторожностью надел ее на ногу хозяйки [IV]. Как раз в этот момент в комнату вошел Агриппа, царь, правившей половиной Иудеи. Он был в добрых отношениях с Калигулой и несколько дней назад прибыл в Рим, чтобы застать его перед отъездом в Египет. Часто посещая Вечный город и подолгу живя в нем, он завоевал расположение многих патрициев и магистров, ибо не жалел денег ни на роскошные пиры, ни на развлечения. Его встретили как почетного гостя. С достоинством ответив на приветствия, он пожелал поговорить наедине с Клавдием, и Мессалина отвела их в таблий. Там правитель евреев посоветовал Клавдию не терять мужества и не поддаваться сенату, уговаривавшему его отказаться от империи.

На его стороне были не только почти все войска, но и большинство плебеев, желавших продолжения единоличной власти. А через несколько часов и сама курия должна была расколоться: уже сейчас там одни сенаторы выступали за передачу империи Аннию Минуциану, другие же предлагали избрать на престол Валерия Азиатика, третьи же выдвигали ставленников от своих сословий [V]. Передав эти сведения, бывший друг Калигулы заверил Клавдия, что если тот проявит выдержку, то скоро сенат будет вынужден признать его силу.

- Ты видишь. Ты слышишь? - торжествуя, сказала Мессалина супругу. - Что тебе говорила твоя жена, то подтверждает наш доблестный и почтенный Агриппа.

Затем матрона любезно вызвалась проводить к выходу главу иудеев, который пообещал использовать все свое влияние, чтобы убедить сенат в необходимости провозгласить Клавдия императором.

- И когда ты, знатнейшая из женщин, - заключил он по дороге, - узнаешь о моем содействии твоему триумфу, то я буду просить тебя о покровительстве и ходатайстве перед Клавдием, благодаря которому я, наконец, смогу получить власть над второй половиной Иудеи, сейчас принадлежащей Ироду, моему брату.

- Употреби свой авторитет в наших интересах, и можешь быть уверен в благорасположении Клавдия к тебе и к твоим замыслам. Это я тебе гарантирую. Поверь, Агриппа, душа моего супруга подчинена мне и никогда не избавится от моей власти.

- О, я это знаю! Позволь же мне уйти, а завтра ты увидишь результат моих действий.

Достигнув такого соглашения, Агриппа распрощался с Мессалиной. Для нее же потянулись долгие часы ожидания. Часы, которые ей показались вечностью, ибо еще ничего не было решено окончательно: судьба империи все еще колебалась на весах строгих небесных судей, не спешивших склониться в ту или в другую сторону. И оставалось только ждать и надеяться, Что ж, в конце концов, пусть будет так, как захотят боги! Завтра все встанет на свои места! И уже раннее утро принесло Мессалине добрую весть! На площади республиканцы с каждой минутой теряли опору. Сенат дрогнул и начал раскалываться. Только Кассию Херее и Корнелию Сабину с их бесхитростным, но могучим красноречием еще удавалось поддерживать свободолюбивые желания в душах своих сторонников, уже готовых поддаться на уговоры слабых и безвольных.

В третьем часу к Клавдию прибыли посланцы сената, которые скоро убедились в том, что преторианцы и их избранник намерены идти до конца. Поэтому гостям не оставалось ничего иного, как устами Верания - трибуна плебеев - сказать, что они боятся возникновения гражданских беспорядков в городе. Чтобы их не допустить, трибун попросил успокоить гвардейцев до тех пор, пока сенат не скажет свое слово.

По совету Калисто и Мессалины Клавдий отверг эти просьбы. А в это время Агриппа, приглашенный в сенат, явился туда и, воздав должное похвальному желании) отцов города, решившихся восстановить республиканские формы правления, призвал патрициев подумать о том, как именно они будут противостоять огромному войску преторианцев, готовых оказать вооруженное сопротивление их замыслам. Стремясь принести пользу августейшему римскому сенату, - сказал глава иудеев, - он предлагает не спешить с постановлением, которое будет иметь чрезвычайно важные последствия для их народа. Пусть благоразумные сенаторы дадут себе отчет в том, какие волнения начнутся в Риме, если они сделают хоть один неверный шаг. Нельзя забывать о том, что Клавдия поддерживают и плебеи, и школы гладиаторов, и солдаты, пришедшие ему на подмогу из Остии, и германские телохранители, а кроме них, еще и шестнадцать монолитно сплоченных преторианских когорт. Если допустить возникновение гражданских беспорядков, то кровопролитие будет столь же неизбежно, как и падение сената, бессильного перед могучим войском. Оно же без труда справится как с наемниками, набранными среди трусливых рабов и плебеев, так и с четырьмя когортами, сохраняющими преданность Херее и Сабину [VI].

Слова Агриппы переполошили большую часть сенаторов. Было решено, что несколько отцов города во главе с ним снова отправятся к Клавдию и попробуют спасти город от назревающей междоусобицы.

А между тем Калисто, Квинтилия, Нарцисс, Полибий и Паллант ходили по самым населенным кварталам, где с помощью центурионов и торговцев гладиаторами вербовали вигилиев, атлетов и борцов, готовых за немалое вознаграждение вступить в ряды сторонников Клавдия.

Весь день 25 января продолжались переговоры консулов с сенаторами - с одной стороны, и Клавдия с преторианцами - с другой. Но при этом лишь центурионы, исполнявшие тайный указ Мессалины, развивали свою деятельность в когортах Хереи и Сабина. Плоды их активной пропаганды показали себя на рассвете 26-го, когда, забрав свои знамена из курии, эти когорты изъявили желание уйти и присоединиться к их товарищам по оружию в лагере претория. На их пути встали Херея, Сабин, Папиний и Луп, попытавшиеся обратиться к солдатам с речью, но те подняли крик:

- Мы хотим единоличную власть над собой!

- Желаем императора!

Вспыхнув от негодования, Херея не удержался от грубости и назвал их жалкими, презренными, трусами. Они получат то правление, которого заслуживают. Он сам дает им императора: не Клавдия, потому что, если тот достигнет верховной власти, то он сам, Херея, убьет его, не перенеся стольких трудностей и столько крови, пролитой ради безвольного, жирного борова, вставшего на месте безумца [VII]. Они хотят единоначалия? Они желают императора? Что ж, пусть они выберут того, кто достоин и их, и сената? пусть примут единовластие какого-нибудь ничтожного плебея, пусть назначат над собой возницу Евтиха! [VIII] Но преторианцы уже не слушали ни глумлений Хереи, ни угроз Сабина, ни уговоров Лупа и Па-пиния. Они маршировали в сторону Эсквилина, где вскоре присоединились к своим соратникам, присягнувшим Клавдию.

Это происшествие настолько перепугало сенаторов, что они толпами повалили в лагерь претория, надеясь вымолить прощения у Клавдия. И тому пришлось употребить весь свой авторитет, чтобы отговорить гвардейцев от немедленной расправы над ними.

Кроме того, Клавдий обратился к беглецам с речью, уверяя их в своей человечности и благорасположении. Он не удивился тому, что сенат не захотел подчиняться воле одного-единственного человека, ведь его предшественники, действительно, немало притесняли отцов города. Однако он будет править милосердно и приложит все силы к тому, чтобы для его родины настали добрые времена. И тогда, под всеобщие аплодисменты Клавдий был поднят на плечи преторианцев и вместе с курульным креслом, на котором он сидел, тотчас был отнесен к триумфальной повозке, дожидавшейся его у главных ворот лагеря. По желанию солдат Мессалина заняла место рядом с супругом. Так, с почетом, подобающим победителю, новый император прибыл на Палатинский холм. Там сразу состоялась непродолжительная беседа Клавдия с главными сенаторами, а также с консулами Гнеем Сенцием и Марком Помпонием. Нужно было решить судьбу убийц Гая Цезаря. Во время их встречи большинство патрициев поддержало предложение Мессалины о том, чтобы простить всех, кроме двоих трибунов, а именно, Кассия Херея и Юлия Лупа, которые, как зачинщики беспорядков, были приговорены к смерти. Услышав эту новость, Херея горько усмехнулся, а Луп впал в отчаяние. Тогда Корнелий Сабин отправился к императору и спросил, что он собирается делать с ним.

- О, что за вопрос! - добродушно воскликнул Клавдий. - Разумеется, собираюсь сохранить тебе жизнь и звание трибуна преторианцев!

- B убить Кассия Херею, моего друга и брата по великим свершениям, благодаря которому ты стал императором и который был доблестнее всех душой, мыслями и поступками? О, как плохо ты меня знаешь! Я презираю тебя, равно как и жизнь, которую ты хочешь подарить мне!

С этими словами он удалился, отправившись вслед за кортежем, сопровождавшим Херею на казнь.

Когда конвой прибыл к назначенному месту, находившемуся за Эсквилинскими воротами, Кассий Херея, суровый, как всегда, снял тяжелый шлем и, повернувшись к солдату, который должен был отрубить ему голову, спросил:

- Не дрогнет ли твоя рука? Ты уверен, что верно нанесешь удар? Или ты в первый раз будешь обезглавливать человека?

Солдат заверил его, что не промахнется. Тогда Кассий сказал:

- Я был твоим капитаном, и ты не мог упрекнуть меня ни в малодушии, ни в подлости. А сейчас я прошу тебя об одном одолжении.

- Говори… я сделаю все, что в моих силах. Ты всегда был достоин своего звания.

- Так вот: я хочу, чтобы мне отрубили голову тем самым оружием, которое недавно отобрали у меня. Этот меч привык бить без промаха.

- Если это облегчит тебе смерть, то я убью тебя твоим же оружием. Мне будет не так горько выполнять свой долг, когда я буду знать, что удовлетворил твое желание.

Ответив солдату, какой именно центурион обезоруживал Херею, тот обернулся и иронически посмотрел на Сабина, скрестившего руки на груди и с состраданием наблюдавшего за их разговором.

- А! Корнелий? Ну как? Мы верили, что солнце свободы рассеет мрак беспросветного рабства, а наше светило всего лишь отогрело замерзших червей, копошащихся в этой выгребной яме! Тьфу.

Он презрительно сплюнул на землю, а потом, спокойно улыбнувшись, добавил:

- По мне, если человек просчитался в планах и не смог дать свободу родине, то расплата за эту немощь может только обрадовать его.

- Ты ведь понимаешь, что, если даже новый Цезарь соблаговолил оказать мне милость, то я последую за тобой и собственноручно убью себя. Товарищи по великому заблуждению должны быть товарищами и по великому искуплению своих ошибок.

- Я слишком хорошо знаю тебя, чтобы пытаться отговорить.

- Нет, это мне не нужно.

- У нас есть человеческое достоинство, и если мы с честью пережили порочнейшую эпоху, то жить среди хрюкающего и блеющего стада нам было бы тем более невыносимо!

И, видя, как, поддавшись малодушию, Луп внезапно стал стучать зубами и жаловаться на холод, Кассий Херея ему сказал:

- Ну… мужайся. Когда ты не один, то даже волчий [IX] холод не причинит тебе вреда!

Когда меч Кассия передали солдату, который должен был привести приговор в исполнение, трибун поднял к небу свои большие серые глаза и воскликнул:

- Тебе посвящен, о великая богиня Свобода, и умираю без скорби!

Послышался сухой стук: голова могучего трибуна упала на землю. Чтобы лишить жизни Юлия Лупа, у которого дрожала голова, потребовалось несколько ударов, но и он вскоре был убит. В тот же самый момент Корнелий Сабин обнажил свой меч и бросился на него с такой силой, что острие вышло между лопатками, а рукоять впилась в грудь доблестного трибуна.

А пока эти события происходили за Эсквилинскими воротами, на Палатинском холме продолжали звучать частые и шумные приветствия, обращенные к императору Тиберию Клавдию Друзу.

Наконец новый Август заметил супруге и либертинам, что одними этими восторгами да рукоплесканиями сыт не будешь, а потому самое время идти во дворец и садиться за стол.

- Сказать по правде, если империя не сможет без того, чтобы мне не надоедать, а еще хуже - не недоедать! Ах! Тогда я, сказать по правде, не знаю, что и делать, - «августейше» пошутил Клавдий.

Болезненный щипок за левый локоть заставил его вскрикнуть так громко, точно от укуса змеи. Вытаращив глаза и растирая опухшее место правой ладонью, он услышал тихий голос Мессалины, прошептавший ему на ухо:

- Вечный обжора! Доморощенный эпикуреец! Да во имя твоих богов! Хотя бы сегодня ты можешь вести себя достойно?

Клавдий сделал примирительный жест, но в то же время не смог удержаться, чтобы не шепнуть на ухо Полицию:

- Ох! Вот так всегда. Но она меня удивляет, моя жена! При чем тут достоинство, когда я говорил об аппетите? Можно подумать, что император это тот» кто должен достойно принять голодную смерть!

Высказав такое умозаключение, преемник Калигулы направился во дворец. В это время Калисто, бросив в воздух фетровую шапочку, которая покрывала его голову, крикнул во всю силу легких:

- Сальве, императрица Мессалина Августа!

Этот крик, несколько раз подхваченный толпами народа, как эхо в пустой комнате, отозвался на площади Апполинея.

Мессалина побледнела. Она почувствовала такую слабость, что была вынуждена опереться на руку Клавдия.

Два часа спустя в просторном триклинии дома, построенного Калигулой, многочисленные сотрапезники нового императора передавали по кругу чашу дружбы, наполненную фалернским вином, и позолоченную корону в форме дубовой ветви, которую Клавдию подарил консул Помпедий. Немного поколебавшись, историк этрусков водрузил подарок на голову. Тотчас же новые аплодисменты, и поздравления прозвучали в честь трибуна плебеев, цензора, верховного понтифика, императора Цезаря Августа.

В конце застолья Калисто, все еще без ума влюбленный в Мессалину, приблизился к ней и по случаю такого счастливого дня, попросил разрешить обнять и поцеловать в губы ту, которая после стольких испытаний, наконец, стала его императрицей.

- Неужели прямо сейчас?

- Один поцелуй, - проговорил Калисто. - Вот уже три дня, как мечтаю только об этом. Я так люблю тебя!

- Сейчас мне надо идти в свои покои, чтобы одеться так, как подобает в моем положении. А потом будет видно.

И она действительно отправилась в императорские апартаменты, раньше принадлежавшие Цезонии и приведенные в порядок теми же рабынями, что служили предыдущей императрице.

- Мой милый Калисто. На виду у всех этих служанок… - сказала она юноше, остановившись перед входом в свои покои, - ты же видишь, это невозможно. Тебе сюда нельзя. Подожди, я переоденусь и позову тебя.

Калисто остался в таблии. Облако печали бросило тень на его лицо. Погрустнев и задумавшись, он стал медленно прохаживаться по роскошной комнате.

Тем временем служанки наряжали Мессалину в самые богатые пурпурные одежды, какие нашлись в гардеробе Цезонии, а в пинакотеке уже собирались самые знатные и состоятельные римские дамы, пришедшие, чтобы поздравить новую императрицу.

Клавдий, накинувший на плечи императорскую мантию и опиравшийся на руку Полибия, обходил свое новое жилище, попутно делая замечания о некоторых изменениях, которые нужно было внести в расположение мебели и в назначение помещений. Калисто поглядывал на него, когда он изредка появлялся в коридоре, ведущем из таблия в атрий. Внезапно либертин услышал шелест одежды за своей спиной: он обернулся и увидел Мессалину, вышедшую из ее комнат и поправлявшую на мочках ушей две чудесных жемчужины, принадлежавших сначала Друзилле, а потом Цезонии. Калисто посмотрел на нее с непередаваемой нежностью и пошел навстречу, чтобы сказать о своем восхищении, однако она, не стесняясь его присутствия и продолжая на ходу возиться с непослушными украшениями, по пути в пинакотеку произнесла спокойно и безразлично:

- Ох, Калисто! Знаешь, извини меня. Но ты ведь понимаешь, что теперь я уже не смогу ворковать с тобой, как раньше. Ну, не волнуйся. Будь благоразумен. Я всегда буду любить тебя. Только сейчас мне нужно идти. Все дамы Рима ждут меня и хотят мне поклониться.

И, рассеянно улыбнувшись каким-то своим мыслям, она удалилась. Калисто прислонился спиной к дверному косяку и провожал ее печальным, задумчивым взглядом до тех пор, пока она не скрылась в пе-ристилии, ведущем к пинакотеке. Его прекрасные глаза стали наполняться слезами.

- Ох, Полибий… Кто бы мне сказал? Быть императором! Я все еще не верю самому себе! Не верю! Мне этот день предсказывала колдунья Локуста. Но я ей даже вот настолечко не верил!

Это говорил Клавдий, который, продолжая осмотр своих новых владений и по-прежнему опираясь на руку Полибия, как раз проходил за спиной либертина, неподвижно стоявшего у открытой двери.

- И все же надо поверить! Надо, чтобы ты убедил себя, Август, - отвечал Полибий. - А ведь этот величайший день наступил благодаря твоей мудрейшей и достойнейшей Мессалине…

- О конечно, конечно! Ах, какая она несравненная женщина, моя жена.

И через несколько шагов повторил:

- Несравненная женщина. Несравненная женщина, моя Мессалина!

В это время послышались бурные рукоплескания и приветствия. Там, в Форуме, сорокатысячная толпа горожан кричала:

- Ура императору Тиберию Клавдию. Друзу!

- Да здравствует императрица Мессалина Августа!

Две крупные слезы медленно стекали по щекам Калисто, который неподвижно стоял и смотрел в длинный коридор, за поворотом которого исчезла его Мессалина, облаченная в пеплум императрицы.


ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА


(ссылки на античных историков)


Глава I

I - Светоний

II - Светоний, Дион


Глава II

I - Светоний, Тацит, Дион

II - Светоний, Тацит, Дион

III - Светоний, Дион

IV - Светоний, Дион

V - Светоний, Сенека, Дион

VI - Об адюльтере между Калигулой и Эннией рассказывают Светоний, Тацит, Сенека, Дион.


Глава III

I - Светоний, Сенека, Дион


Глава IV

I - Светоний, Сенека, Дион

II - Об этих обетах рассказывают Светоний, Сенека, Дион

III - Тацит, Дион


Глава V

I - Об устройстве римского дома того времени рассказывает Витрувий.

II - Примерно две тысячи итальянских лир (во времена Джованьоли - прим. переводчика)


Глава VI

I - Светоний, Дион, Сенека

II - Светоний

III - Светоний


Глава VII

I - Светоний, Дион, Кассий

II - Светоний

III - Светоний, Сенека

IV - Светоний, Дион, Сенека

V - Светоний, Дион

VI - Светоний, Дион

VII - Светоний, Дион


Глава VIII

I - Светоний, Дион

II - Светоний, Дион

III - Светоний

IV - Светоний

V - Светоний, Дион


Глава IX

I - Тацит

II -Тацит, Дион

III - Иосиф Флавий


Глава X

I - Светоний, Дион, Кассий

II - Светоний, Дион

III - Светоний, Дион

IV - Светоний, Дион

V - Светоний, Дион

VI - Светоний, Дион

VII - Светоний, Дион, Сенека, Плиний


Глава XI

I - Разговор Кассия Хереи с Минуцианом описан у Иосифа Флавия

II - Тацит, Дион

III - Дион, Кассий

IV - Светоний, Кассий, Дион, Аврелий, Виттор


Глава XII

I - Светоний, Дион

II - Светоний, Сенека, Дион

III - Светоний, Сенека, Дион

IV - Светоний, Сенека, Дион

V - Светоний, Дион VI - Светоний

VII - Светоний, Дион

VIII - Светоний, Дион

IX - Светоний

X - Светоний, Дион

XI - Светоний, Дион

XII - Подлинные слова Хереи, записанные Иосифом Флавием и с небольшими изменениями переданные автором

XIII - Иосиф Флавий

XIV - Иосиф Флавий


Глава XIII

I - Иосиф Флавий

II - Иосиф Флавий

III - Иосиф Флавий

IV - Иосиф Флавий

V - Светоний, Дион

VI - Светоний, Дион

VII - Иосиф Флавий

VIII - Иосиф Флавий

IX - Иосиф Флавий

X - Иосиф Флавий

XI - Иосиф Флавий

XII - Иосиф Флавий, Светоний, Дион, Сенека

XIII - Иосиф Флавий, Светоний, Дион, Сенека


Глава XIV

I - Иосиф Флавий

II - Светоний, Дион

III -Иосиф Флавий, Светоний, Дион

IV - Факт, о котором с осуждением писали Светоний и Дион

V - Иосиф Флавий

VI - Светоний, Дион

VII - Иосиф Флавий

VIII - Иосиф Флавий

IX - Иосиф Флавий, Светоний, Дион. (Игра слов: «луп» - «волк». - Прим. переводчика.)


Джованьоли Рафаэлло Опимия

Глава I Рим после поражения у Тразименского озера


В день перед майскими нонами (6 мая) 537 года римской эры, около четырёх часов утренней стражи (а точнее — за десять минут до полудня) на Латинской дороге появился конный ферентарий[342]; он вихрем влетел в город на семи холмах через Ратуменские ворота.

По измождённому виду как лошади, так и всадника можно было сразу догадаться: они без передышки проделали долгий путь. По бокам животного сочилась кровь, ноздри дымились, пасть и удила были покрыты белой пеной. Одежда всадника была в совершенном беспорядке; на бледном лице застыло выражение ужаса.

— Беда… Я привёз вам беду, — ответил ферентарий на вопросы стражников, охранявших Ратуменские ворота, когда те приказали ему остановиться.

И, снова пришпорив коня, он продолжил свой путь, отвечая на новые расспросы привратников:

— Я из лагеря консула Гая Фламиния.

И помчался вниз, безудержно, по Ратуменской улице, через Мамертин к повороту на римский Форум.

Тем временем горожане, которым случилось по делам проходить по этим улицам либо пересекать их, с удивлением смотрели на стремглав летевшего ферентария, другие останавливались, третьи, менее загруженные делами, ускоряли шаги вслед воину.

А тот вскоре оказался на Форуме, где в этот час толпились граждане, пожелавшие присутствовать на обсуждении дел, проходившем в ближнем храме Конкордии, перед претором Марком Помпонием. Кто-то прогуливался со своим патроном, обсуждая общественные дела, кто-то сидел на ступенях Гостилиевой курии, у колонны Мения или у трёх статуй сибилл, кто-то стоял, насмехаясь над магистратами этого года, кто-то обменивался новостями о консульских армиях или о враждебном и внушающем страх войске Ганнибала.

— Беру Кастора и Поллукса в свидетели, спят, значит, наши консулы, если нет вестей от них, — витийствовал мужчина лет пятидесяти с загорелым лицом, которое пересекал широкий шрам, — не так, не так велись войны двадцать девять лет назад, когда я был молод и сражался в легионе консула Луция Цецилия Метелла, осадившего карфагенян в Лилибее; мы не были такими ленивыми при консуле Гае Лутации Катуле, который в 513 году разбил могучий карфагенский флот возле Эгатских островов, а флот тот составляли четыре тысячи кораблей; победой этой он положил конец Пунической войне, и я также был в этой памятной битве; и не так позже, в 522 году, вёл себя консул Квинт Фабий Максим Веррукоз, победитель лигуров и триумфатор.

— Ну, тогда жди мартовских ид следующего года, чтобы посмеяться над подобными действиями нынешних консулов Гнея Сервилия Гемина и Гая Фламиния Непота… Может, до той поры какое-нибудь славное дело опровергнет твоё издевательское карканье.

Так ответил ветерану шестнадцатилетний юнец, ещё носивший претексту, а старик, покачав в сомнении головой, быстро добавил:

— Да ладно… Сульпиций, чтобы я да поверил в эти дитячьи пророчества… Я очень хочу и даже призываю богов-покровителей Рима обратить меня в лжеца, но я слишком уж боюсь, что из-за консула Фламиния Республика попадёт в большую беду. Он, не совершив жертвоприношения ни Юпитеру Всеблагому, Величайшему, ни Юпитеру Датскому против всех благочестивых обычаев и религиозных традиций, не испросив даже ауспиций, надсмеявшись над людьми и богами, тайком отправился к своим легионам и принял командование ими. Хуже того, потом прошёл слух, что он принял командование двумя своими легионами вопреки ауспициям, сделанным открыто, после жертвоприношений, в его лагере, за валом; во время жертвоприношения телёнок, уже поражённый жрецами, раненый, вырвался и побежал, обрызгивая кровью окружающих.

Крик ужаса и смятения вырвался одновременно у многочисленных граждан, присутствовавших при разговоре ветерана с юнцом.

— Ох, это роковое предсказание!

— Безбожник Фламиний!

— Горе ему!

— Будь он проклят!

— Несчастные времена!

Все эти религиозные до суеверия римляне глубоко возмущались поступками консула, посмевшего издеваться над предсказаниями и дерзнувшего выступить против Ганнибала, который в прошлом году уже дважды разбил римлян — при Тицине и Требии.

— К несчастью для нас, беда его подстерегла! Помню, когда был я ещё мальчишкой в претексте, какая участь постигла в 505 году Публия Клавдия Пульхра. Консул этот увидел, что священные куры не хотят клевать рассыпанное перед ними зерно, и, разгневанный предсказанием, не соответствующим его честолюбивым намерениям, святотатственно швырнул птиц в море, крикнув при этом:

«Пусть напьются, раз уж не хотят есть!» Поэтому флот наш, которым он командовал, был разбит при Тропани карфагенянами, и девяносто три наших корабля попали в руки врага, а восемьдесят семь нашли жалкую смерть в морских волнах…

— Горе тем, кто глумится над божественным! — воскликнул кто-то из горожан.

— Горе, горе! — подхватили хором все присутствующие.

И короткое молчание наступило после этих восклицаний.

Первым нарушил его ветеран. Вскинув голову и заметив, как несколько стервятников покружились в воздухе и уселись на крышу храма Конкордии, он сказал с изумлением и тревогой в голосе:

— Спаси нас, Кибела, мать богов… Что это?

Все тут же задрали головы, раздались крики ужаса, многие побледнели от страха.

— Какое недоброе предсказание!

— Посланцы беды!

В это время ферентарий вылетел на середину форума, осадил лошадь, спрыгнул на землю, взял животное под уздцы и, протиснувшись сквозь толпу, предстал перед претором Марком Помпонием.

Тот встал с курульного кресла и, словно прочитав по лицу гонца страшное известие, спросил с тревогой в голосе:

— Откуда ты?

— Из лагеря под Аретием.

— Невесёлое известие ты привёз?

— Увы! Хуже некуда…

— Следуй за мной, — поспешно прервал его претор.

И, оставив ни с чем горожан, которые только что вместе с ним обсуждали общие дела, вошёл в курию, а за ним скрылся и ферентарий.

Гонец коротко, с трудом находя слова, рассказал претору о том, как войско, ведомое консулом фламинием, встретилось с Ганнибалом в болотистых теснинах среди холмов, окружающих Тразименское озеро, и было разбито в пух и прах. Сам консул погиб.

При этом известии претор пришёл в смятение. Тем временем толпа снаружи, привлечённая отчасти приездом растрёпанного ферентария, пришла в волнение от слухов, порождённых несколькими словами гонца, долетевшими до тех, кто стоял поближе к претору. Слухи эти разрастались, становясь всё более значительными и важными по мере своего распространения в толпе, которая росла с каждым мгновением.

— Что произошло?

— Не знаю, спроси у Петрея.

— Я тоже ничего не знаю, клянусь Геркулесом! Не могу протолкнуться вперёд… Хотел бы…

— Да что случилось?

— Думаю, что-то серьёзное, клянусь Юноной Монетой!

— Серьёзное?.. Лучше сказать — ужасное!

— Кто это говорит, о боги? Кто?

— Авдений, клянусь Геркулесом! Авдений был рядом с претором Помпонием, когда прибыл гонец.

— Гонец? Что, гонца прислали?

— А ты разве не знаешь?.. Вестник из лагеря Фламиния.

— Нет, от Гемина. Гонец прибыл из лагеря Гемина.

— И что нового?

— Было сражение?

— Ганнибала разбили?

— Да когда же прикончат этого варвара?..

— Что, убили этого коварного и хитрого карфагенянина?

— Я искренне верю в Гая Фламиния. Он человек открытый, смелый, честный, друг народа, противник патрициев[343]

— Что до меня, то я ему нисколько не верю…

— Он заносчив и легкомыслен…

— Поносит богов…

— Груб и нечестив…

— Да ладно, скажите же наконец, что за вести привёз из лагеря гонец?

— Нас разбили…

— Эй, спишь, что ли? Тебе, верно, привиделся дурной сон?

— Я говорю правду, клянусь Юпитером Феретрием… Правду… Консул Фламиний и его армия разбиты… в пух и прах…

— Ужасное несчастье… Резня…

— Уверяю тебя, это была вторая битва при Аллии…

— Да ты, святотатец, издеваешься над богами-покровителями Рима! Они никогда не допустили бы столь страшного события.

— Боги наслали на нас беду за наше неверие…

— О какой это беде вы говорите? — спросил один из только что подошедших.

— Наши войска разбиты… Погибли оба консула…

— А их армии разбежались…

— Десять тысяч римлян убито.

— Ливии Космиций слышал, будто ферентарий упоминал про двадцать тысяч!

— Да нет, тридцать, на нашу беду. В том убеждал меня Тит Вергунтей, а он был рядом с претором, когда прибыл посланец.

Так судили горожане в толпе, которая непрерывно присоединялась к той кучке, что стояла у ступеней курии. Легко представить уныние, охватывавшее людей, и возраставший, ширившийся с каждым мгновением страх, да оно и понятно.

А тут ещё, удесятеряя неизвестность, страх и людской ор, по следам ферентария подоспели два верховых легионера, подавленных, выбившихся из сил, верхом на взмыленных лошадях, облачённых в доспехи, поскольку состояли они в тяжёлой кавалерии, полагавшейся каждому легиону.

Возле курии легионеры спешились, справились о преторе и, отвечая обрывками слов на вопросы окруживших их людей, не без труда растолкали, ожесточившись, взволнованную подозрениями да слухами нахлынувшую на них толпу и проложили себе дорогу в курию.

А в это время на ближайшей площади Комиций, а точнее, возле статуи Пифагора, сошлись двое мужчин, остановились друг против друга; каждый смерил встречного взглядом, и оба тихонько вскрикнули от изумления.

Площадь Комиций была в это время пустынной, потому что находившиеся там люди, занятые беседой или просто гулявшие, привлечённые шумом, последовавшим за прибытием гонца из военного лагеря, бросились к расположенному чуть ниже форуму, спускаясь по короткой, но широкой лестнице, соединявшей две площади.

— Варвар! — воскликнул тот из двух встретившихся людей, что был помоложе.

— Осквернитель, — ответил другой глухим голосом, и на лице его изобразилось презрение; слово это он выдавил с довольно-таки скверным произношением, выдавая слабое владение латинским языком.

Тот, что помоложе, в свои двадцать восемь лет был крепко сложен, довольно высок и строен, элегантно одет; черты его лица были правильными и выразительными, цвет кожи у него был умеренно-смуглый, глаза тёмно-карие, живые, поблескивающие искорками. Кудрявые светло-каштановые волосы отличались густотой, борода была подстрижена с большой тщательностью. По способу носить тунику и украшенную узкой полосой тогу молодой человек казался принадлежащим к сословию всадников. По его виду легко было понять, что молодой всадник всеми средствами хочет подчеркнуть данную ему природой красоту.

Другой мужчина, одетый по римской моде в белую тунику и тогу зеленоватого цвета, небрежно заброшенную за плечо, ростом был тоже высок, худощав, но мускулист и, кажется, очень силён. Лицо его было таким смуглым, что с первого взгляда в человеке этом узнавали африканца. Нос его был слишком велик у ноздрей и слегка вздёрнут; пухлые, выступающие вперёд губы, угольно-чёрные маленькие зрачки, точно такие же, грубые, как свиная щетина, курчавые и короткие волосы делали африканца непривлекательным.

Оба этих человека стояли молча, окидывая один другого далеко не дружелюбными взглядами.

Первым, медленно и тихо, заговорил всадник:

— Значит, ты ещё в Риме, Агастабал?

— Да, и не уеду отсюда, пока ты, Луций Кантилий, будешь…

— Молчи, ради Юпитера Всеблагого, Величайшего, — поспешно прервал Агастабала Луций, с опаской оглядываясь. — Молчи, заклинаю твоими богами, злой карфагенянин!

На этот раз Агастабал повёл вокруг испуганными глазами и проговорил энергично, но приглушив голос:

— Молчание за молчание… или смерть за смерть!

Лицо римлянина исказилось судорогой, глаза сверкнули пламенем страшного негодования, и правая рука невольно потянулась к поясу, стягивавшему тунику на талии, явно в поисках рукояти скрытого там кинжала.

— Берегись своих врагов, римлянин, — вымолвил карфагенянин, отступив на шаг, — и смотри, если…

— Ты, значит, не хочешь покинуть Рим, гнусный шпион?

— Я уйду вместе с Ганнибалом, но только тогда, когда Ганнибал разрушит и сровняет с землёй твой проклятый Рим, — издевательски ухмыльнулся в ответ карфагенянин.

— О Марс Мститель!.. Хорошо… Я не дорожу жизнью, но прежде пойду и расскажу претору о том, что в стенах Рима находится карфагенский лазутчик… И если я умру, то, по крайней мере, спасу родину от твоих происков. Ты тоже умрёшь, мерзкий варвар…

Так говорил тихим взволнованным голосом, но с большим воодушевлением молодой римлянин, устремив сверкающий ненавистью взгляд на карфагенянина, а тот, скрестив руки на груди, угрожающе разглядывал Луция Кантилия, а потом издёвка снова появилась на его лице, и он произнёс:

— Понимаю… Ты не боишься смерти… А что будет с Флоронией?

При звуках этого имени разгорячённое, залитое яркой краской возмущения лицо молодого человека мгновенно покрылось мертвенной бледностью, руки его безвольно повисли, и Луций, опустив голову на грудь, глубоко вздохнул. Вздох этот был подобен рыку раненого зверя.

Африканец торжествующе уставился на молодого римлянина своими маленькими чёрными сверкающими глазками.

И оба снова застыли в молчании.

— Вижу, — немного погодя спросил Агастабал, — твой благородный гнев, римлянин, разом поутих?

Луций Кантилий гордо вскинул голову и поднёс инстинктивно сжавшуюся в кулак руку к губам, угрожающим жестом потряс ею перед лицом африканца, после чего, ещё раз бросив на него презрительный взгляд, удалился по Этрусской улице.

Покачав головой, Агастабал злобно ухмыльнулся, бросил вслед удаляющемуся римлянину взгляд, в котором смешались ненависть и жалость, после чего, пожав плечами, — подобно человеку, которому в данный момент всё безразлично, — направился к лестнице, ведущей на Форум, откуда доносился неясный ропот толпы, а она с каждым мгновением всё разрасталась.

Тем временем следом за конными легионерами прибыл один из декурионов конницы алариев[344], вышедший невредимым из тразименской бойни.

Возбуждение, охватившее горожан, достигло грандиозных размеров; самые странные и горестные вести облетали город с быстротой молнии, с каждым часом принимая всё более серьёзный характер. Люди поспешно покидали дома и лавки; даже женщины, так редко показывавшиеся в публичных местах, спешили на Форум — бледные, испуганные, гонимые тревогой хоть что-либо узнать о дорогих им людях, сражавшихся в консульской армии. Обширная площадь народных собраний через пару часов едва могла поместить толпу, теснившуюся к портику курии, требуя буйными криками или плачущими голосами новостей о совершившемся кровопролитии. Из здания курии поспешно выходили курьеры, остававшиеся при особе претора, и в сопровождении четырёх из шести его ликторов бежали по городу, стуча в двери жилищ сенаторов, и призывали их именем магистрата в Гостилиеву курию на чрезвычайное заседание сената.

В это время Луций Кантилий, ещё ничего не знавший о несчастье, шёл, взбешённый, погруженный в свои мысли, по Этрусской улице. Навстречу ему катился людской поток. Слыша гул голосов, отдельные выкрики, чьи-то вопросы и неуверенные, смущённые ответы, он стряхнул с себя задумчивость и спросил у встречного горожанина, не случилось ли чего-то необыкновенного.

— Эх, клянусь Квирином! Разбиты наши легионы, — ответил незнакомец, в котором по тёмному цвету плаща и тоги легко было узнать плебея, и пошёл своей дорогой.

Дойдя до того места, где Этрусская улица пересекалась с дорогой, соединявшей Новую и Югарийскую улицы, Луций Кантилий был остановлен толпой, стекавшейся по всем направлениям к Форуму. Он было отступил, но потом повернулся и ускоренным шагом вместе со всеми поспешил в том же направлении.

На Форуме шум и крики усилились до предела. И вот, намереваясь утихомирить людей, в сопровождении двух ликторов и в окружении сенаторов, то ли случайно оказавшихся на Форуме, то ли уже успевших прибыть на зов, появился претор Марк Помпоний. Стоя на верхней ступеньке лестницы курии, он простёр к толпе руки, успокаивая этим жестом людей и давая понять, что намерен говорить.

Претор внешне очень изменился, и бледность его лица заранее давала понять, каковы будут его слова. Тем не менее, мало-помалу на площади воцарилась тишина. Марк Помпоний звучным, но немного дрожащим от волнения голосом начал свою речь:

— Граждане! Мы проиграли… великую битву…

Единодушный горестный крик раздался в ответ; слова претора словно вызвали шквал, проносящийся над штормовым морем.

Восклицания, плач женщин, проклятия мужчин были настолько громкими и интенсивными, что только те, кто стоял ближе всего к лестнице, смогли услышать дальнейшие слова претора.

— Мы разбиты, — продолжал Помпоний, — консул Фламиний убит, а вместе с ним у Тразименского озера пали пятнадцать тысяч наших солдат… Однако не будем терять присутствия духа, потому что сейчас соберётся сенат и будет думать о том, что надо сделать для спасения отечества от грозящей опасности!

И претор опять скрылся в курии.

Горе и отчаяние людей стали непомерными; но вот посреди всеобщего крика и шума на середину Форума предваряемый антеамбулоном и в сопровождении номенклатора и многочисленной свиты друзей и клиентов появился мужчина пятидесяти пяти лет; по латиклавной тоге в нём сразу можно было признатьсенатора.

Он был хорошо сложен, крепок и силён, хотя несколько полноват. У него были громадный лоб, небесно-голубые задумчивые глаза, правильной формы нос, немного расширяющийся к ноздрям, выступающие скулы, слегка пухловатые губы, широкий и выдающийся вперёд подбородок. На правой щеке, у самого уголка рта виднелась бородавка величиной с горошину. Всё ещё русая, коротко подстриженная борода, в которой только кое-где просвечивал седой волосок, украшала белоснежное лицо патриция. Русые, с проседью волосы были подстрижены не слишком коротко.

Во всём облике патриция, прибывшего на Форум, ощущались величественность, благодушие и такой выдающийся ум, который поражал всех тех, кто сталкивался с его владельцем, и вызывал в каждом глубокое чувство уважения и почтения. На лице сенатора с первого взгляда можно было заметить два достоинства, которыми он, кажется, обладал в высшей степени: доброта души и твёрдость характера. Этим сенатором был Квинт Фабий Максим Веррукоз.

Квинт Фабий Максим, прозванный Веррукоз по бородавке, выросшей на его верхней губе, как и все члены его славного рода Фабиев, уже несколько веков отмеченного заслугами перед Республикой, с молодых лет посвятил свою жизнь служению родине. Он сражался в римских легионах ещё во время Первой пунической войны и блестяще доказал свою стойкость и мужество. Квинт Фабий Максим последовательно служил центурионом, трибуном, квестором, эдилом и претором, а в 521 году впервые удостоился чести стать консулом.

Посланный на покорение лигуров, опустошавших постоянными набегами пределы Республики и её союзников, он разбил их наголову, оттеснил на исконную их территорию и получил за эту победу желанный триумф[345].

Сочетая редкую живость ума и недюжинную наблюдательность с мудрой выдержкой и смелостью в испытаниях, Фабий слыл также непревзойдённым оратором, хотя своё красноречие он не привык сдабривать ораторскими украшениями; речи его были по-мужски краткими, что даже дало современникам повод сравнивать его с Фукидидом.

Теперь легко понять, почему в 526 году его вторично избрали в консулы, и, хотя у него не было возможности вести крупные военные операции в ходе мелких войн, которые в тот год начали проконсулы Луций Постумий и Гней Фульвий, он своей разумной и полной такта политикой поднял престиж Республики и завоевал дружбу соседних государств. Именно в этом году римляне были удостоены Коринфом чести состязаться в Истмийских играх, афиняне же предложили ему аттическое гражданство, дающее право принять участие в Элевсинских мистериях.

Такое его поведение и безмерное благородство души привлекли к Фабию сердца всех римлян, в сенате же он был выше всех своих коллег.

Когда люди, ошеломлённые сообщением претора Помпония, увидели на Форуме Фабия Максима, спешно прибывшего в курию по призыву магистрата, чтобы обсудить и принять необходимые меры по спасению отечества, над которым нависла грозная опасность, римляне, кажется, вздохнули свободней.

— Вон он, Фабий Максим Веррукоз.

— Фабий Максим!

— Фабий Максим!

Такие крики раздались во взволнованной толпе, и, пока все торопились освободить проход триумфатору над лигурами, те, кто оказался совсем рядом, тянули к нему руки, моля о помощи и защите.

— Наши сыновья! — слышались отовсюду слёзные голоса женщин. — Наши сыновья!

— Наши близкие… Мы хотим знать, что с ними!

— Как могло случиться такое несчастье?

— Мы хотим знать правду, всю правду!..

Фабий Максим старался успокоить людей словами утешения, старался внушить им надежду; он пообещал подробно рассказать о тяжести беды, как только сенат во всём тщательно разберётся.

Не успел Фабий подняться на ступеньку лестницы Гостилиевой курии, как к нему с плачем кинулись две женщины в растрёпанных одеждах; одна из них схватила его за руку, другая уцепилась за край тоги, после чего они в один голос запричитали:

— Скажи, что с нашими сыновьями, о Фабий, мы хотим узнать о наших сыновьях!

— Я — вдова Анния Волузия, — добавила первая, — муж мой погиб в прошлом году при Требии. У меня нет больше никого, кроме моего сыночка, милого мальчика, о Фабий! Он такой высокий, темноволосый и очень храбрый. Он служит оптионатом в Третьем легионе. Пришли мне весточку от него!..

— А у меня было три сына, — подхватила другая и тут же разрыдалась. — Старшего убили семь лет назад галлы в битве при Фесулах; младший, восемнадцатилетний, погиб от руки карфагенянина в прошлом году при Тицине. Остался у меня только один сын, центурион из Пятого легиона… Узнай о нём, сенатор… У меня больше никого нет… Мой белокурый Секст Апулей… Я буду самой безутешной матерью, если узнаю, что и его уложили в этой самой несчастливой для нас битве.

Фабий был тронут мольбами и слезами женщин и тёплыми словами пообещал вдовам, что приложит все свои силы, чтобы узнать о судьбе их сыновей, а их самих призвал не падать духом, потому что их несчастье может оказаться не столь большим, как они сразу подумали, и отчаиваться преждевременно не стоит. Может быть, их сыновьям удалось спастись от кровавой бойни.

Чуть поодаль от женщин, задержавших на несколько мгновений Фабия Максима, а именно на нижних ступеньках лестницы курии, где толпились люди, стоял юноша немногим старше шестнадцати лет, среднего роста, довольно хилый и хрупкий на вид, с бело-розовым лицом, покрытым рыжеватым пушком, с рыжими волосами и голубыми поблескивающими глазами. Он был молчалив, мрачен и задумчив. Этого юношу звали Марк Порций Приск; за свой проницательный ум он был прозван Катоном.

Юноша был одет в грубошёрстную претексту с широкой пурпурной каймой, заброшенную за плечо с некоторой небрежностью; левой рукой он сжимал свисавший на грудь золотой амулет.

— Отечество в опасности, о Фабий, — сказал он серьёзным и печальным голосом, — напомни сенату, что Риму необходим диктатор.

И так как Фабий Максим, повернувшись к юноше, посмотрел на него с изумлением, поражённый, что столь мудрый совет исходит от юноши, который ещё не облачился в мужскую тогу, Марк Порций добавил:

— Не удивляйся, сенатор, что слышишь слова совета от столь юного плебея; это не помешает тебе агитировать за моё предложение. Через десять дней мне исполнится семнадцать, я сниму претексту и одену панцирь, чтобы встать на защиту Рима.

Доброжелательно улыбнувшись юноше, казавшемуся таким серьёзным в столь нежном возрасте, Фабий с трудом проложил себе дорогу среди столпившихся на лестнице людей и вошёл в курию.

К тому времени солнце уже склонилось к западу, и темнота стала опускаться над густой толпой, заполнившей уже весь Форум; тысячи и тысячи голосов смешивались в один, исполненный ужаса, в крик, смешанный с рыданьями.

Вскоре начали прибывать и другие беглецы, спасшиеся от тразименской бойни; их тотчас же обступали люди, и все разом наперебой требовали от них новостей; но, конечно, слова этих солдат, ещё не отошедших от ужаса опасной дороги и зрелища гибели легионов, не успокаивали тревогу толпы.

Однако мало-помалу люди стали покидать Форум и наводнять улицы города, разнося по ним самые печальные известия и безмерно увеличивая тяжесть катастрофы.

Жители отдалённых районов города, узнав о проигранном сражении, бежали, в свою очередь, на Форум, чтобы узнать самые точные подробности о произошедшем, тогда как многочисленные горожане, по большей части женщины, скопились на Мамертинской и Ратуменской улицах, встречая новых беглецов, и каждая мать с тревогой ожидала момента, когда можно будет всмотреться в лица прибывших, стараясь узнать в них своих сыновей, и матери, обманутые в этой надежде, утешали себя хотя бы тем, что смогут получить о них известие от прибывших, но их святое желание никто даже выслушать не хотел, и они снова разражались тягостными жалобными криками и плачем.

В это время на совет в курию, в сопровождении факельщиков, собирались сенагоры, дабы решить, что следует делать в столь тяжёлых обстоятельствах.

Ночью никто не сомкнул глаз; на улицах и площадях собирались кучки людей, расспрашивавших о новостях и получавших всё более безнадёжные и противоречивые ответы.

Одним из первых решений сенат удвоил, а то и утроил стражу у ворот и на городских стенах; призвав способных носить оружие граждан, претор собрал несколько центурий из легионеров-ветеранов, и те под командованием опытных в военном деле консуляров были отправлены разрушать мосты через Тибр и Анион, которые могли облегчить путь врагу, если тот, преследуя беглецов по пятам, приблизится к римскому померию.

Наконец, стало светать, и дневной свет, казалось, принёс какое-то утешение в души горожан, испуг и печаль которых сильно возросли в ночной темноте.

Но новости, принесённые группками беглецов, которые прибывали всю ночь, не оставляли больше места иллюзиям или надеждам на меньшую, чем было объявлено раньше, беду. На поле битвы остались лежать пятнадцать тысяч римлян, и среди них заботливый и мужественный консул Гай Фламиний, славной солдатской смертью добившийся забвения крупных промахов, совершенных неосмотрительным полководцем. Шесть тысяч легионеров попали в плен, девять тысяч спаслись, убежав в Этрурию и Омбрику, две тысячи из них ночью уже прибыли в Рим.

— А где мой сынок?.. Он же был с тобой в третьем легионе!.. Он был с тобой… Гай Волузий, оптионат Гай Волузий… — так спрашивала о своём сыне простолюдинка Волузия, женщина с мертвенно-бледным лицом, дрожащими и побелевшими от возбуждения губами, расширившиеся зрачки которой неподвижно уставились в молодого легионера, добравшегося во втором часу ночи до Ратуменских ворот.

— Да… верно… Он был со мной… в третьем легионе… — запинаясь, пробормотал легионер.

— И что с ним стало? — спрашивала бедная мать, истерзанная неведением, схватив солдата за руки и пытаясь заглянуть ему в лицо. — Что с моим Волузием?.. Говори… Говори, заклинаю тебя всеми богами-покровителями Рима!

И, пытаясь отвести взгляд от мраморного лица отчаявшейся матери, легионер заколебался. Она же воскликнула горестно:

— Ах!.. Убит… Убит, значит, мой единственный сыночек…

Отпустив руки солдата и закрыв лицо ладонями, она разразилась мучительными и безудержными рыданиями.

— Убит, — тихим, дрожащим голосом подтвердил беглец, тронутый её болью. — Он храбро сражался с двумя нумидийскими конниками…

— О мой Волузий! Я никогда больше не увижу его, не услышу моего любимого сына! — воскликнула слезливым голосом несчастная мать, вцепившись себе в волосы.

И, рухнув на землю, она безутешно корчилась, окружённая всеобщей печалью и немым состраданием; присутствующие, застывшие при виде такого горя, не осмелились даже высказать слово ободрения несчастной.

И в это мгновение собравшаяся у Ратуменских ворот толпа разразилась криками, в которых слышались радость и надежда:

— Идут!.. Ещё!.. Вон ещё!..

И, привстав на цыпочки, все устремили тревожные взоры в облако пыли, поднимавшееся вдали над Латинской дорогой, в страстном желании различить прежде других в выступающих из пыли силуэтах желанные черты своих дорогих близких.

Это приближался манипул из пятидесяти или шестидесяти легионеров, спасшихся от тразименского разгрома. Под командованием центуриона они шли целый день и всю ночь через Сполетий и вот добрались до Рима.

Одновременный взрыв радостных криков, вопросов и ответов раздался в тот момент, когда манипул беглецов миновал ворота.

— Ах!.. Это ты?.. Живой?.. Ох, Мамерк!.. О, мой сын!.. О, любимый Лепид!.. О, мой Октацилий!.. Мама!.. Квинт!.. Сестра!.. О, Лутаций!

Потом последовали объятия и страстные поцелуи, и слёзы радости, и безмолвные ласки, и проявления чувств, словами непередаваемые. А разочарованные, выделявшиеся бледными и печальными лицами, глядели с завистью на счастливых и стеной становились вокруг вошедших в ворота, выведывая у них о непришедших.

— А Фульвий Мегелл?.. А мой Манлий?.. А что стало с Цепионом?.. Где ты расстался с Ицилием Эрецином?.. Кто может сказать мне, что сталось с Семпронием Клавдием?.. Кто видел Лициния Поцита?..

— А что с Секстом Апулеем, центурионом Секстом Апулеем из Пятого легиона? Что с ним стало? — с лихорадочной настойчивостью спрашивала бедная Максима Апулея, уже лишившаяся ради отечества двух сыновей; сейчас она дрожала в судорогах, как осиновый лист, потому что, со вчерашнего вечера встречая прибывавших солдат, она не отыскала среди них единственного оставшегося у неё сына.

— О, кто скажет мне про центуриона Секста Апулея? Пока так выкрикивала эта несчастная с белым как полотно лицом, жалобно причитая, за спиной её послышался мужской голос:

— Кто, кто это?.. Мама!..

Максима Апулея обернулась на этот голос, громко вскрикнула и, вытянув вперёд руки, побежала туда, откуда он слышался; упав в объятия сына, она только судорожно открывала рот, не в силах произнести ни слова. Испуганно целуя его, она пыталась что-то сказать, но тут же разражалась нервным смехом, лицо сияло радостью, но вдруг она камнем упала на руки сына и больше не двигалась. Неожиданное счастье убило её[346].

Легче вообразить, чем описать безутешное горе центуриона и вызванное этим печальным происшествием сострадание окружающих.

Что же до несчастной Волузии, то несколько знакомых горожан подняли её и перенесли в домишко на Субуре, стоявший в одном из переулков возле Аргилета.

Среди тех, кто провожал несчастную мать до дома, был и всадник Луций Кантилий; после долгих, но безуспешных попыток утешить Волузию он покинул её дом последним и пошёл по Этрусской улице, намереваясь вернуться к Ратуменским воротам, но неожиданно столкнулся с Гаем Волузием, оптионатом из Третьего легиона, который только что прибыл в Рим. Узнав, что матери объявили о его смерти, он поспешил домой, чтобы утешить её.

— О, да ты жив, Волузий? — спросил изумлённый Луций Кантилий.

— Не знаю, на счастье или на беду, благородный Луций Кантилий, но я уцелел в этой резне, — ответил юноша, а потом прибавил: — Клянусь Марсом Мстителем, то было не сражение, а сущая бойня. Мы не могли ни нападать, ни защищаться, окружённые врагами да туманом, по колено увязнув в болотной тине и в воде; мы были уверены в поражении прежде, чем схватились врукопашную. О, да будут маны милостивы к душе консула Фламиния, но это, конечно, из-за его надменности нанесено тяжелейшее поражение нашей родине. Ну, а теперь, раз уж нумидийцы оставили меня невредимым в этом аду, позволь мне пойти к матери и утешить её после ложного объявления о моей смерти.

— А я пойду с тобой, если позволишь, ведь я провожал её, безутешную, домой и только что оттуда вышел, — сказал Луций Кантилий.

Волузий на это ответил:

— Спасибо тебе и за прежнее твоё сострадание и за теперешнее. Пойдём в дом, и да поможет нам Квирин, покровитель Рима.

И они отправились к Аргилету. Вдова Волузия жила вместе с мужем и сыном, пока один из них не умер, а другой не ушёл на войну, в трёх спальных комнатушках в большом доме возле Аргилета.

Римские инсулы отличались от других жилищ тем, что собственно дома служили жильём только одной семье, главным образом собственникам. Большой дом, инсула, сдавался в аренду нескольким семьям да ещё лавочникам всякого рода.

У простолюдинки Волузии не было за душой ничего, кроме маленького имения на этрусской территории, соседствующей с Римом; она жила в тех трёх арендованных комнатушках, расположенных на втором этаже дома, а так как после смерти мужа и в отсутствие сына она не могла найти желающих работать, и притом прибыльно работать, в имении, на котором уже тяготели долги, то для обеспечения собственного существования ей пришлось выучиться искусству мастерицы, изготовлявшей те вышитые каймы, которые служили для украшения краёв палл, стол и женских туник, а также перевязей и жреческих повязок.

А так как Волузия стала очень искусной в этом ремесле, то случилось, что слава о её мастерстве дошла до одной благородной матроны, Генуции, матери одной из весталок; Генуция рассказала о Волузии своей дочери, а та — другим жрицам богини Весты, своим товаркам. Так Волузия стала поставлять бахрому и ленты, которыми украшали головные повязки весталки.

На пути к Аргилету Луций Кантилий и оптионат Гай Волузии обсуждали между собой, как лучше объявить бедной женщине о её великой удаче и возвращении сына, которого посчитали погибшим, чтобы радость не погубила её, как то случилось с Максимой Апулеей. В конце концов они решили, что первым войдёт в дом Луций Кантилий и будет стараться подготовить Волузию ко встрече с сыном, а в подходящий момент тот устремится заключить в объятия свою мать.

Приблизившись к дому, Луций Кантилий вошёл в портик, пересёк атрий и направился к лесенке, что вела в коридор, в глубине которого находились комнаты Волузии, а оптионат следовал в нескольких шагах за ним; на душе у него было тревожно и трепетно.

Но всё же, подойдя к лесенке, Луций Кантилий остановился на её последней ступеньке и вдруг, прислушавшись, уловил звуки мужского голоса, возбуждённо говорившего в комнате Волузии.

— Да ну же, женщина, — угрожал неизвестный гость, плохо выговаривая латинские слова, — ты не скажешь, во имя своих богов, уверяю тебя, не скажешь.

А женщина твёрдым голосом отвечала:

— О, скажу, варвар, нечестивец… Клянусь тебе, клянусь непорочной Юноной Луциной, что ни твои угрозы, ни моё горе, сколь бы огромно и невыносимо оно ни было, меня не остановят. Я завтра же пойду к верховному понтифику и расскажу про твои ужасные козни.

— Женщина, не вынуждай меня… Чем быть раскрытым и осуждённым, я предпочту… Ты меня поняла?

— А ты понял, что я ничего не боюсь? Да, я несчастная мать, но из-за этого я не стану плохой гражданкой, я исполню свой долг…

— Здесь, в сумке, — сказал мужчина потише и более мягким голосом, — лежат пятьсот полновесных серебряных денариев[347]… после я дам ещё — в награду за молчание…

В это мгновение появился Гай Волузий, на юношеском лице которого отражались чувства гнева, негодования и страха, когда он услышал обрывки этого диалога, и Луций Кантилий с трудом удерживал его от стремления неожиданно ворваться в комнату матери. Гай дрожащим голосом сказал вполголоса товарищу:

— О боги! Кто он такой? И за какое преступление он хочет купить молчание матери? Во имя Вулкана, пусти же меня!

— Стой… Погоди, заклинаю тебя Юпитером Громовержцем, — прошептал Луций Кантилий, — замри и молчи…

И оба тревожно вслушивались, стараясь уловить, о чём говорит незнакомец в комнатах Волузии.

— Забирай свои деньги, нечестивец… Всё золото мира не заставит меня молчать!

И тут из комнаты донёсся стук сумки с деньгами, которую Волузия, очевидно, швырнула на пол.

— Будет лучше, если ты умрёшь, — негромко, но страшным голосом сказал мужчина.

И в то же самое время Волузия закричала от ужаса, потом из комнаты донеслись шум возни борющихся людей, стук падающего табурета и новый крик женщины:

— На помощь! На помощь!

— Я здесь, я здесь, мама! — воскликнул Гай Волузий и, обнажив короткий меч, ворвался в комнату матери; за ним поспешил Луций Кантилий, в руке которого сверкнул клинок кинжала.

Вот какую картину увидели друзья: Агастабал — потому что это именно он угрожал жизни Волузии — преследовал с верёвкой в руках, на которой была завязана затяжная петля, бедную женщину, устремившуюся к двери, из которой как раз появился её сын.

И тут комнату снова наполнил громкий, резкий, ужасный крик. От неожиданности глаза матери страшно расширились, она увидела сына, протянула было к нему руки, потом в испуге попятилась, словно увидела перед собой призрак и, запинаясь на каждом слоге, воскликнула:

— Мой сы-но-чек… мой сын…

Больше Волузия ничего не сказала, а Гай прижал её к груди и стал целовать в губы и в щёки; она же, затаив дыхание, безмолвно замерла в его объятиях.

В тот миг, когда Гай Волузий и Луций Кантилий вбежали в комнатку, место действия только что описанных событий, Агастабал, быстро оценив невозможность сопротивляться двум неожиданно появившимся вооружённым молодым людям, метнулся к окну, выходившему на улицу, вцепился обеими руками в подоконник и легко вспрыгнул на него со свойственным нумидийцам проворством; потом он перекинул тело наружу, осмотрелся и разжал руки, упав на проходившую под окном улочку.

Окна во вторых этажах римских домов находились невысоко над землёй, так что карфагенянин смог приземлиться на ноги, не причинив себе никакого вреда. Луций Кантилий бросился к окну, намереваясь поразить Агастабала кинжалом или, по крайней мере, схватить его, но тот, быстро придя в себя после прыжка, моментально пустился бежать.

Тем временем Гай Волузий осторожно усадил свою мать, остававшуюся неподвижной в его объятиях, на деревянный табурет, ещё надеясь, что она находится в обмороке; он хлопотал и хлопотал вокруг матери, пытаясь вернуть её к жизни, пока не ощутил холод, быстро охватывавший конечности; и тогда Волузий в отчаянии, борясь с усиливающимися спазмами, закричал:

— Мама, мама! Это я… я, твой сын… Волузий! Это я, твой сын, мама!

Луций Кантилий, следивший за исчезающим Агастабалом и скрежетавший зубами от гнева, обернулся к жалостной группе, которую составляли умершая мать и остолбеневший сын, который ещё не мог поверить своим глазам и не находил в себе смелости осознать своё несчастье. Луций, взволнованный совсем другим, спросил друга:

— Так что же это была за тайна, которую твоя мать унесла с собой в могилу?..

Подняв наполненные ужасом глаза на Луция Кантилия, несчастный Гай Волузий дрожащим голосом сказал в тупом оцепенении:

— Но, значит… она… мертва… Мама… Она и в самом деле мертва…

Кантилий, мрачный, молчаливый, стоял, сложив на груди руки. А несчастный юноша разразился мучительными безудержными рыданиями, душераздирающе вскрикивая:

— Мертва?!.. Мертва?!..

Выкрикивая это, он упал на бездыханное тело матери и, обхватив обеими руками её голову, покрывая её лицо горячими поцелуями, рыдая, срывающимся голосом восклицал:

— О, бедная мать! О, моя бедная мать!


Глава II В которой мы ближе знакомимся с Луцием Кантилием и встречаемся с весталками Опимией и Флоронией


Если бы некто, попавший в Рим через Кверкветуланские ворота во времена только что описанных событий, прошёл всю широкую и великолепную улицу, прорезавшую район Табернола, а потом повернул к Форуму и площади Комиций, то поблизости от двух названных площадей открылся бы обширный перекрёсток, образованный Священной дорогой и пересекавшей её Новой улицей, которая шла от Форума к Капитолию. Придерживаясь левой стороны и не входя на Новую улицу, пешеход на углу, всё с той же левой стороны Священной дороги увидел бы старинный дом в простом и строгом этрусском стиле. Когда-то здесь находилась резиденция царя жертвоприношений, то есть жреца, распоряжавшегося процедурой принесения жертв; их в давние времена приносили цари, а потом здание отвели под жильё верховному понтифику и прочим священнослужителям, распоряжавшимся в Риме культовыми делами. Скромный портик, опиравшийся на два ряда простых кирпичных колонн, вёл к входной двери, через которую попадали в вестибюль, где днём дежурил раб-привратник, а по ночам спящего в соседней комнатушке привратника сменял огромный эпирский пёс. Из вестибюля можно было попасть в атрий, исполненный тоже в этрусском стиле, вокруг которого шла кирпичная колоннада; посреди атрия находился имплювий, нечто вроде цистерны для сбора стекающей с крыш воды, и располагался алтарь пенатов. По обе стороны колоннады помещались восемь небольших комнаток, предназначенных для жилья прислужников и низшего жречества, обязанного оставаться под одной крышей с верховным понтификом. В глубине атрия, с правой стороны от входа, маленький коридор вёл в перистиль, обширный открытый дворик, вокруг которого шёл портик, поддерживаемый 32 кирпичными колоннами. Вдоль задней стены атрия, также с правой стороны, находились две комнаты: одна была предназначена для библиотеки и архива священных книг, другую использовали под склад священных одежд и культового инвентаря.

С правой стороны перистильного портика можно было попасть в покои верховного жреца; с левой же стороны шли комнаты, служившие жильём, а одновременно и канцелярией авгуров, гаруспиков, фламинов и других жреческих коллегий. За перистилем виден был просторный зал, предназначенный для общих собраний жрецов; из него попадали в обширный сад.

Такова была резиденция верховного римского понтифика в 537 году от основания города, и хотя дом этот не сверкал украшениями, не блистал мрамором, мозаикой, картинами и дорогой обстановкой, был он одним из самых великолепных и просторных в Риме. В те времена греческие архитекторы и скульпторы ещё не проникли в город Квирина, чтобы грубые и бедные кирпичные домики потомков Цинцинната, Манлия Курция и Фабриция превратить в великолепные мраморные дворцы надменных и женственных победителей азиатских владык.

— Через восемь дней после описанных в первой главе событий, около полудня, многочисленные граждане, собравшиеся под маленьким портиком и в протирии жилища верховного понтифика, вели серьёзный разговор о положении в стране. По разнообразию их одежд и отличий среди них можно было узнать представителей многочисленных жреческих коллегий Рима. Восемь из девяти самых могущественных и самых уважаемых авгуров преклонного возраста и сурового вида выделялись своим внешним видом. От других их отличала тога претекста, обрамленная снизу широкой пурпурной полосой; у некоторых из них, принадлежащих к патрицианскому сословию, под тогой, в которую они заворачивались с большим старанием и грацией, на подъёме ноги, стиснутом пурпурными шнурками, видна была латинская буква «С» на серебряной пластинке, служившей пряжкой; эта буква означала, что граждане эти принадлежат к сенаторам.

Кое-где прохаживались, оживлённо разговаривая, фламины Юпитера, Марса и Квирина, а с ними фуринальский и карментальский жрецы, священнослужители Флоры и Помоны. Голову каждого из них покрывала остроконечная шапка, называвшаяся апекс. А несколько салиев, фециалов, гаруспиков вело оживлённый спор с лавинальским фламином и двумя децимвирами Сибиллиных книг.

Позади этих жрецов разного возраста и ранга, держась в почтительном отдалении, разговаривали между собой вполголоса несколько служивших жрецам чиновников, в том числе четыре секретаря верховного понтифика. С одним из них мы уже познакомились; это был Луций Кантилий, молодой человек всаднического сословия, который по протекции и по просьбе своего знаменитого рода, известного привязанностью к вере предков, был приписан к немногочисленному кругу избранников, посвящённых в религиозные обряды, чтобы позднее ему легче было добиваться достоинства верховного жреца Юпитера, Марса или Квирина. В перистиле, кроме слуг верховных жрецов и рабов, под колоннами стояли эдиты, или храмовые сторожа, тубикинии, в обязанность которых входило оповещение народа о решениях жрецов, пулларии, хранители священных кур, заклинатели, караульные, антеамбулоны, которые в праздничные дни расчищают дорогу жрецам, и наконец предшествующие фламинам ликторы.

— Чем больше гадания и предсказания кажутся неблагоприятными для Республики, — говорил один из децемвиров Сибиллиных книг, — тем ревностней, по моему мнению, надо советоваться со священными книгами, которые всегда в самых ужасных ситуациях своей мудростью помогали римскому народу.

— Да, верно, с помощью Аполлона Карментальского нам надо устроить эту церемонию под руководством верховного понтифика, — вмешался Лукреций Кассий, фламин Марса, дородный мужчина, потомок знаменитого рода Кассиев.

— Верьте мне, собратья, — говорил один из авгуров, — что, кроме зловещих пророчеств, предвещающих по дуновениям ветра и полёту птиц великие беды, наблюдаются неслыханные чудеса, вестники новых несчастий и мук.

Все присутствующие умолкли, и многие задумались, а некоторые даже побледнели.

— В Капене, — продолжал через несколько мгновений авгур важным и меланхоличным голосом, — в белый день видели две луны, в Цере два часа текла смешанная с кровью вода, в Протесте, что невероятнее и чуднее всего, раскалённые камни падали с неба!.. Понимаете?..[348]

— А ты видел эти чудеса, Спурий Карвилий? Если они должны служить нам предостережением и возвещать волю богов, то почему, спрашиваю я, они никогда не происходят в Риме, где бы все мы могли их видеть и слышать, а лишь в далёких от нас краях?..

— Как это?.. — спросил удивлённый и обиженный авгур Спурий Карвилий. — Ты смеешь сомневаться, не верить и насмехаться?..

— Да не сомневаюсь я, не смеюсь. Я только говорю, что верить россказням суеверных людей, воспалённое воображение которых на каждом шагу видит опасности и пророчества, верить во всю эту чепуху — всё равно что впасть в детство. Предостережение богов нам уже послано. Свидетельством этому являются наши поражения при Тицине, Требии и Тразимене. Но если мы и в самом деле обладаем волей и твёрдостью, как то пристало римлянам, то нам не следует пугаться бед, на нас обрушившихся, не следует падать духом — нам стоит лишь ублажить разгневанных богов и прийти на помощь оказавшемуся в опасности отечеству с бравой армией, которой будут руководить опытные и закалённые в воинском ремесле мужи.

Так говорил фламин Лукреций Кассий, не только ревностный почитатель богов-советников, но также и сторонник правды, муж, наделённый здравым рассудком. Видно было, что он не разделял предрассудков, столь глубоко укоренившихся в большей части римского общества, в особенности же среди простого народа. Слова его напомнили о консуле Клавдии Пульхре, который некогда приказал бросить в море священных кур, а также о несчастном Гае Фламинии, недавно погибшем в тразименских болотах. Лукреций Кассий, хотя он должен был бы скорее придерживаться фактов, чем обращаться к разуму, был, казалось, плохо информирован именно о том презрении, с каким эти полководцы относились к пророчествам.

Легко себе представить, какой переполох вызвали слова Лукреция среди собравшихся жрецов: не было ни одного, кто бы не встал и не возмутился смельчаком, посмевшим усомниться в силе предсказателей и в пророческой правдивости авгуров.

Шумную перепалку жрецов прервало появление ликторов, предшествующее приходу верховного понтифика Луция Корнелия Лентула, высокого, крепкого и полного сил, несмотря на его шестьдесят лет, человека с исключительно строгим, даже жестоким лицом, орлиным носом, чёрными глазами и седыми коротко подстриженными волосами. Когда-то этот самый главный жрец был консулом; ныне же он занимал желанный многими и очень высокий пост верховного понтифика.

С прибытием высшего жреца разговоры утихли, и собравшиеся безмолвно и почтительно расступились в стороны, давая проход верховному священнослужителю, который, поприветствовав собравшихся кивком головы, прошёл атрий и коридор, по которому попал в перистиль, а потом исчез за открывшейся перед ним дверью собственного жилища.

По его приказу вызвали секретарей жрецов, потом авгуров, фламинов, гаруспиков, а потом постепенно и всех прочих жрецов для общего совета, на котором следовало обсудить, сколько жертв приличествует предложить богам в дни всенародного бедствия.

Обсуждение длилось часа два, и только около сесты (три часа пополудни) верховный понтифик остался один в библиотеке; дав последние распоряжения относительно будущей церемонии, он встал с курульного кресла и вышел на улицу с двумя секретарями, Луцием Кантилием и Эреннием Цепионом с предшествующими как обычно ликторами, направляясь к Форуму.

— Ты печален и задумчив, — сказал Луций Корнелий, обращая ласковый взгляд на шедшего возле него с опущенной на грудь головой и хмурым лицом Луция Кантилия, — в твоём возрасте нельзя печалиться.

— Я?.. — ответил молодой человек, поднимая голову. — Да… в самом деле… задумчив…

— И о чём же ты думаешь? — спросил понтифик.

— О бедствиях родины…

— И только об этом?..

Внезапно лицо молодого человека покрылось ярким румянцем. Луций вздохнул и добавил, снова склоняя голову:

— Да, и о собственных своих бедах…

Корнелий Лентул приостановился и, внимательно глядя молодому человеку в лицо, сказал:

— Твои беды?.. О каких же это бедах ты говоришь? Расскажи мне о своих несчастьях, может, я и найду лекарство на твою печаль…

Шумная толпа, возвращавшаяся с Форума и заполнившая Священную дорогу, выручила Луция Кантилия из трудного положения, в какое его поставил вопрос понтифика.

Толпа состояла преимущественно из плебеев, присоединившихся к какой-то печальной процессии. Четверо ликторов и палач, за которым шли уголовные триумвиры, вели, очевидно, на казнь, за Эсквилинские ворота горожанина, бледного, в разодранной одежде, который со связанными руками двигался в самой середине этого печального шествия.

При виде понтифика и его свиты сопровождавшие процессию ликторы растолкали в стороны триумвиров, палача и приговорённого, шпалерами выстроив народ вдоль пути жреца.

— Кто такой? — спросил Корнелий Лентул. — Что за преступление он совершил, раз уж его приговорили к смерти?

— Зовут его Сильвий Петилий, — ответил один из горожан, и тут же наперебой заговорили почти одновременно другие:

— Он из Велинской трибы…

— Он жал хлеба на поле соседа…

— Тайком…

— Ночью…

— За это преступление его и приговорили к повешению…

— Этот бедный селянин обременён большой семьёй, — говорили другие.

— Нужда заставила его воровать…

Люди эти, казалось, просили милости у понтифика, его заступничества за осуждённого, но Корнелий Лентул только сурово сдвинул брови и отчётливо сказал:

— Жаль мне его, я опечален его участью, но в Законах Двенадцати таблиц написано ясно: «Всякий, кто ночной порой сожнёт колосья на поле соседа, должен быть повешен». Вот его судьба. Только закон и справедливость должны править в Риме.

И, сказав это, он пошёл дальше, оставив позади триумвиров и ликторов, которые в знак уважения к главному жрецу склонили свои топоры, обвитые пучками розг.

— О верховный понтифик, — воскликнул осуждённый дрожащим и полным боли голосом, — если боги-советники милостивы к тебе, милостивы и милосердны к нашей славной отчизне, сжалься над моими бедными детьми и не забывай о сиротах после моей смерти!

Он ещё не кончил говорить, как в толпе, вливавшейся в эти минуты на Новую улицу, произошло какое-то движение, и один из граждан крикнул: «Весталки!»

Гул прокатился по толпе, лицо осуждённого вдруг ожило, зарумянилось, и в нём возродилась надежда, когда сотни голосов поддержали:

— Весталки! Весталки!

Пришёл в волнение людской водоворот; те, кто только входил на Новую улицу, и те, кто уже находился на Священной дороге, сталкивались, как и те, кто спешил к Форуму и Грекостасу, а тем временем из уст осуждённого вырвался громкий крик:

— Милости! Милости! По обычаю!

И многие голоса повторили за ним:

— Помиловать!.. Помиловать!..

На улице в самом деле показались две весталки, которые в сопровождении многочисленных матрон, патрицианок и двух ликторов направлялись в старинный храм богини Надежды, расположенный за стенами города, недалеко от Эсквилинских ворот, в том самом месте, где в 278 году римской эры Гай Гораций собственным мужеством сдержал атаку этрусков, в очередной раз напавших на Рим. Весталки эти должны были принять участие в церемонии, с помощью которой власти надеялись умилостивить богиню, дабы она отвратила столь страшную угрозу, нависшую над родиной.

На весталках были длинные белые туники, доходившие почти до земли; поверх них были накинуты широкие, обрамленные пурпуром плащи, прикрывавшие им головы и застёгнутые у горла; волосы весталок стягивал суффибул из белой шерсти, перевязанный узкой ленточкой, концы которого падали на плечи и грудь.

Обе девушки отличались яркой красотой, ибо условием принятия в священную коллегию весталок были физические достоинства кандидаток.

Одной из жриц Весты, оказавшихся в столь подходящий момент на Священной дороге, чтобы спасти жизнь Сильвию Петилию, была прелестная девушка лет двадцати трёх, изящно сложенная, стройная и гибкая. Под широкой повязкой, опоясавшей лоб Флоронии, ибо таково было имя весталки, виднелись белокурые локоны; белой и розовой была кожа её лица, между чётких и правильных линий которого выделялись большие и очень красивые глаза, голубые, спокойные, поблескивающие как-то особенно живо. У светловолосой весталки были маленькие полноватые ручки; её стройные ножки были обуты в изящные сандалии из красной кожи, вышитые серебром и стянутые на щиколотке кожаными ремешками. Какая-то нежная тучка сладкой печали, казалось, бросала тень на безмятежное личико Флоронии; тучка эта, однако, сразу же пропадала, как только на нём появлялась какая-то почти детская и по-настоящему сладкая улыбка.

Другая весталка, высокая и тоже красивая лицом, казалось, недавно переступила порог восемнадцатилетия. Густо-чёрные, блестящие вьющиеся кольцами волосы выбивались из-под суффибула и падали на шею красивой девушки. Густые чёрные брови рисовались на высоком лбу Опимии (таково было имя девушки); из-под чудесно изогнутых в дугу бровей сверкали два смышлёных, подвижных, светившихся каким-то фосфорическим блеском глаза; в их зрачках читались откровенное желание нравиться и жажда жизни. У Опимии были красивые маленькие пурпурные губы, может быть, немножко пухлые; кожа приобрела цвет золотистого загара; когда же она смеялась, то открывала два ряда мелких, острых, изумительно белых зубов.

Поразительно стройная шея больше разрешённой обычаями весталок нормы выступала над пряжкой, которой был стянут плащ. Под складками белейшего плаща, одетого Опимией, рисовались сладострастные формы пышной груди, которые ещё больше усиливали красоты, достоинства и грациозность её лица. Руки у Опимии были маленькие, угловатые, с молочно-белым цветом кожи, ноги — короткие, но элегантные.

Красивое лицо Опимии было полно жизни; по нему легко было угадать всю силу её энергичного, страстного любвеобильного существа.

При появлении весталок ликторы, сопровождавшие верховного понтифика, опустили свои фасции в знак почтения, а прохожие, без различия возраста и сословия, расступились, очищая для них проход. В этой толпе, всего какую-то минуту назад бывшей такой шумной, воцарилась глубокая тишина, и, когда Сильвий Петилий упал посреди улицы на колени, просительно вытягивая к весталкам руки и крича: «Милосердия! По обычаю!», один из уголовных триумвиров обратился к жрицам полным почтения голосом:

— Пусть пречистые девы скажут, случайной ли была их встреча с приговорённым к смерти Сильвием Петилием?

И свежие, звучные серебристые голоса весталок одновременно ответили:

— Случайной!

Конвульсивный смех, выражавший несказанную радость, вырвался из груди осуждённого, его бледное, залитое слезами лицо прояснилось.

— Известно ли было вам, пречистые девы, что, выходя в этот час из храма Весты на Священной дороге, вы можете встретить преступника, которого ведут к месту казни?

Обе весталки в один голос уверенно ответили:

— Нет!

— Отвести осуждённого в Мамертинскую тюрьму, — распорядился триумвир. — Обычай предписывает, чтобы ему подарили жизнь. Претор назначит ему другое наказание.

Толпа встретила это решение удовлетворённым гулом, который быстро сменился радостными криками и шумными рукоплесканиями. Сильвий Петилий, поднимаясь с земли, по которой он только что в отчаянии ползал, воскликнул возбуждённо:

— Развяжите мне верёвки, я хочу поцеловать край одежды моих спасительниц! Будьте благословенны, святые девы… Не за себя благодарю вас… Десять лет я сражался в легионах во славу Республики и ради её защиты; смерти я не боюсь. Благодарю вас от имени моих детей, к которым вместе с жизнью отца возвращается их собственная жизнь…

Несколько рядом стоящих граждан развязали верёвки, спутывавшие руки осуждённого, и Сильвий Петилий, бросившись к ногам двух весталок и целуя им ладони, призывая на них благословение небес, умолял:

— Имена… Скажите мне имена священных жриц. Я хочу выучить их и с признательностью благословлять святых дев до конца своей жизни.

— Флорония и Опимия… Наставница и ученица священной коллегии, — раздались в ответ ему голоса многочисленных девушек и серьёзных матрон, сопровождавших весталок.

— Пусть великие боги будут опекать вас здесь, на земле, и пусть примут вас в свой елисейский приют в число избранных, когда настанет последний ваш час! — воскликнул Петилий, почти теряя рассудок от избытка чувств. И, поднимаясь на ноги, готовясь вернуться вместе с триумвирами и ликторами в Мамертинскую тюрьму, добавил: — Будьте здоровы и счастливы, пречистая Опимия и пречистая Флорония!

Одновременно с прощальным словом удаляющегося Петилия побледневшее было личико Флоронии снова зарумянилось, потому что красавица встретилась взглядом с Луцием Кантилием, который стоял чуть поодаль, возле верховного понтифика, и смотрел на неё с любовью и обожанием. Под жгучим взглядом молодого человека прекрасная жрица опустила взгляд и, дрожа всем телом, шепнула товарке:

— Пошли дальше… своей дорогой…

— Что ты сказала? — ответила Опимия, словно пробуждаясь ото сна, тогда как глаза её не могли оторваться от группы, в которой стояли Луций Кантилий, верховный понтифик и его свита, однако тут же добавила: — Поспешим к старому храму Надежды…

И обе весталки, дав знак шедшим перед ними ликторам, продолжили свой путь к храму в сопровождении множества женщин.

Проходя перед верховным понтификом, обе весталки слегка склонились перед своим высшим начальником. Корнелий Лентул, в свою очередь, благожелательно поприветствовал девушек, поднеся правую руку ко рту.

Когда Луций Кантилий, обменявшись с Флоронией долгим страстным взглядом, отправился, печальный и задумчивый, вместе с понтификом на Форум, он заметил на углу улицы слонявшегося за плечами плебеев ненавистного Агастабала, толстые, распухшие губы которого складывались в злобную ироничную улыбку. Благородный римлянин задрожал от гнева, в груди у него закипело, щёки от страшной ненависти налились густым румянцем. Он побежал в ту сторону, где увидел стоящего карфагенянина, но тот, словно почувствовав на себе взгляд жаждавшего крови Луция, поспешноповернул на Новую улицу, как бы подгоняемый невидимой силой. Римлянин, инстинктивно сжимая в ладони меч, погнался за ним, но карфагенянин не дал себя догнать и повернул на улицу Спасения. Луций чуть не догнал его, но столкнулся с Гаем Волузием, мимо которого именно в этот момент проскользнул африканец. Удивлённый появлением Агастабала, Гай Волузий остановился как вкопанный и только следил взглядом за удалявшимся врагом; но увидев, что это не призрак, а человек, которого он давно искал, мигом повернулся и побежал за удаляющимся.

— Здравствуй, Гай Волузий! Куда это ты торопишься?

— Это он… он… Быстрей за ним, — ответил оптионат, глаза которого горели огнём мщения.

— Кто это? — притворяясь удивлённым, спросил Луций Кантилий, удерживая Волузия за руку.

— Таинственный африканец, тот самый, который хотел несколько дней назад убить мою мать… Скорей за ним… Видишь? Вон он…

При этих словах он хотел вырваться из рук приятеля.

— Успокойся, Волузий, я тоже минуту назад думал, что это злодей, которого мы встретили в твоём доме…

— Как это? Значит, это не он?..

— Нет, Волузий, я давно знаю этого человека. Это вольноотпущенник, нумидиец по имени Боракс, по профессии он плотник и работает на Тибре, строит корабли…

— Тем не менее я бы присягнул душой моей матери, что это тот, кто хотел задушить её!

— Уверяю тебя, друг, это не он, — сказал Луций Кантилий, желавший как можно скорее закончить неприятный для него разговор, потому что ему неприятна была ложь, на которую вынуждали тайные связи, помимо его воли установившиеся у него с карфагенянином.

— Твоего слова для меня достаточно, — ответил с явным недовольством, покачивая головой, Волузий, — чтобы не поверить собственным глазам.

А Луций продолжал:

— Я хорошо помню того негодяя, который покушался на жизнь твоей матери. Я узнал бы его с первого взгляда. Впрочем, эти два человека очень похожи друг на друга. Особенно цветом кожи. В конце концов они оба — африканцы… Но тот повыше ростом и потемней лицом.

— Ты в этом уверен? — спросил не оставлявший своих сомнений Волузий.

— Конечно. Я на него наткнулся, пока ты поднимал на руки мать. Я лучше его разглядел. Я ещё видел, как он выпрыгнул в окно.

— Да, ты прав… Ты лучше меня мог его запомнить, — согласился Гай Волузий и пошёл вместе с Луцием Кантилием по Новой улице, но, пройдя немного рядом с другом, добавил: — Тем не менее мы должны сделать всё, чтобы напасть на след этого негодяя.

— Я ничего другого и не жажду, — ответил Луций.

— И я… Я даже обо всём рассказал верховному понтифику.

— Ты поступил разумно. Я, впрочем, сделал то же.

— Какую же тайну хотел купить этот негодяй у моей матери? — рассуждал Волузий. — Разное я передумал, стараясь распутать эту загадку, но всё напрасно: сегодня я знаю столько же, сколько тогда…

— Я тоже теряюсь в догадках, — вздохнув, ответил Луций, — и мне кажется, что я далёк от истины.

Ведя такой разговор, молодые люди прибыли на Форум, где собравшиеся большой толпой горожане обсуждали между собой встречу двух весталок с процессией, сопровождавшей на виселицу Сильвия Петилия, и о милости, оказанной приговорённому в соответствии с обычаем, переданным квиритам отцами. Но вскоре разговоры перешли на другую тему: вернулись к самому важному вопросу, так горячо волновавшему всех римлян, — к Ганнибалу.

И если все в Риме его боялись, то было отчего: ещё не были залечены раны, нанесённые разгромом у Тразименского озера, как несколько дней спустя пришла весть о новом проигранном сражении.

Гай Центений, военный трибун, служивший под началом другого консула, Гнея Сервилия Гемина, стоявшего лагерем возле Аримина, был выслан с шеститысячным конным отрядом на помощь коллеге, о судьбе которого кружились непроверенные и смутные вести. Но Ганнибал наголову разбил нерасторопного Центения, положив трупами и взяв в плен четыре тысячи человек, цвет римской Конницы.

При известии о новой неудаче страх у людей опять возрос. Только сенат, который после получения сообщения о тразименском разгроме заседал непрерывно, не утратил силы духа, обдумывая новые средства для защиты Рима в случае возможного нападения Ганнибала.

Из города отправили гонцов к консулу Сервилию Гемину с приказом немедленно отойти со своими легионами под стены Рима, избегая новых столкновений с карфагенянами. К соседним народам Латия — вольскам, эквам, сабинам — послали консуляров с требованием помощи людьми и оружием. Городские ворота были закрыты и забаррикадированы, все граждане, способные носить оружие, были призваны на защиту родины, на стены выставили катапульты и баллисты на случай, если бы неприятель решился подойти к городу.

Когда Луций Кантилий и Гай Волузий добрались до Гостилиевой курии, Форум, площадь Комиций, Грекостас и все соседние портики и улочки, несмотря на приближающуюся ночь, были запружены толпами горожан различных сословий.

Всюду говорили о необходимости назначить диктатора, которому доверили бы руль правления и спасение Республики.

Сенат на время прервал свои заседания; выходивших из курии отцов отечества многие горожане, особенно старики — а таких в толпах на Форуме и площади Комиций было большинство — расспрашивали о результатах дискуссий, требовали известий из лагеря, пытались найти в ответах слова утешения и надежды, которой им уже так не хватало в собственных сердцах.

Всеобщее внимание особенно привлекал один сенатор; отовсюду народ теснился к нему, чтобы услышать слова, которым все придавали большое значение. Это был мужчина среднего роста, импозантной фигуры, широкоплечий, мускулистый и сильный. Широкий лоб его отчасти закрывала пара густых тёмных бровей, под которыми блестели умные и чёрные как смоль глаза, часто прикрытые, словно подернутые туманом мгновенной печали; коротко подстриженные волосы, слегка припорошённые сединой, прикрывали уже порядком облысевшую голову; правильной формы нос, худые, старательно выбритые щёки, выдающийся вперёд подбородок дополняли портрет мужественного и энергичного сенатора, которому лишь недавно исполнилось сорок восемь, и он был в расцвете сил. Человеком этим был Марк Клавдий Марцелл, прозванный первым мечом и самым смелым солдатом в Риме.

Ещё в юном возрасте он сражался на Первой пунической войне, проявляя чудеса доблести; в одном из сражений он спас окружённого врагами и падающего уже под их ударами своего брата Отоцилия Клавдия.

Проходя по очереди все воинские ранги он был квестором, курульным эдилом и авгуром. В 533 году он, будучи консулом и сотоварищем Гнея Корнелия Сципиона Кальвина, перешёл Пад и храбро сражался с галлами — инсубрами и гессатами, — разбив их соединённые войска под Кластидием и лично убив в сражении их царя Видомара, оружием которого он украсил свой великолепный триумф, посвятив Юпитеру Феретру богатую добычу. Он был третьим и последним из римлян, кому выпало такое счастье. Первым был Ромул, пожертвовавший добычу, взятую у Акрона, царя генинесов; потом консул Корнелий Косе сделал то же после разгрома Толуния, царя этрусков, и наконец — Марцелл, больше уже никто и никогда такого не делал.

Таков был сенатор, которого приветствовали горожане, в том числе Кантилий и Волузий. Давка была большой, как велики и надежды на великого человека, что объяснялось его великим прошлым. Сколь обоснованны были такие ожидания и надежды, мы можем судить по деяниям, совершенным им позднее, во времена его преторства и четырёх консулатов, в войнах против сиракузян и Ганнибала, когда он получил почётное прозвище меча Республики, тогда как Фабий Максим за такие же деяния был назван щитом Республики.

— Здравствуй, храбрейший Марк Клавдий!

— Здравствуй, сильнейший!

— Здравствуй, победитель галлов!

— Здравствуй, здравствуй! — хором кричали сотни голосов.

И вскоре великий полководец был окружён со всех сторон и отделён от номенклатора, от антеамбулона и двух рабов, следовавших за ним; и тогда сотни вопросов посыпались на него одновременно.

Те из горожан, кто оказался рядом с Марком Клавдием, хватали его за край тоги и спрашивали:

— Что намерен делать сенат?

— Чем нас обнадёжишь?..

— Чего нам ожидать?..

— Что делает Ганнибал?..

— Есть вести от консула Сервилия Гемина?

— Где сейчас этот мошенник-карфагенянин?

— Где мы будем обороняться?..

— Кто спасёт Рим?

— Рим спасёт себя сам! — зазвучал голос Марцелла. — Римляне сохранят его святые стены, если только вы, сыновья Квирина, видевшие с гордостью и благородством ума, как наш город всегда выходит с честью из самых трудных ситуаций и бед, если, говорю, вы, ныне сомневающиеся и плачущие подобно женщинам, одряхлевшие, упавшие духом под бременем временных неудач, не ввергните себя в отчаяние, недостойное потомков Ромула!

При этих сказанных укоризненным тоном словах вокруг сенатора наступила тишина, после чего триумфатор над галлами продолжал:

— Да поможет мне всемогущий Юпитер Феретр! Или вы перестали быть римлянами?.. Разве так поступали отцы, когда нашу родину затопили орды галлов? Разве стонами и слезами победили мы Пирра? О, ради всех божеств неба и ада! Долой признаки подлой трусости! Кто чувствует в своих венах кровь свободного человека, будь он стариком, будь юношей, ещё не снявшим претексты, пусть возвращается к себе домой и, сняв со стены старинный меч, дорогое наследство предков, пусть почистит его и приготовит для защиты отчизны! Пора покончить с сетованиями! Душевная твёрдость и выносливость пусть снова поселятся в ваши захиревшие души. Уверяю вас, что с подобными союзниками к нам снова вернутся победы.

Гулом одобрения встретила толпа короткую, но выразительную и захватывающую речь Марка Клавдия, все сердца оживились, и вера в силу Рима вселилась в умы.

Тогда заговорил Марк Порций Приск Катон, молодой человек в претексте, выкликнувший диктатором Фабия Максима, ибо Катон, с отроческих лет закалённый железом, воспитан был так, что подсказанное собственным умом и совестью готов был защищать с утра до вечера с непоколебимой стойкостью и упорством.

— Ты хорошо сказал, о юноша, и говорил ты о настоящем человеке, — отозвался Марцелл.

— И этот человек призывает меня и граждан, которые стали полноправными только сегодня, — добавил с варварским акцентом, но без дерзости Марк Порций.

— То, к чему ты призываешь, освободит сенат: завтра претор созовёт народ на центуриатные комиции для выбора диктатора.

— А кто захочет взять на себя тяжёлые обязательства перед таким несправедливым и неблагодарным народом, как наш? Кто захочет отдать ему сегодня разум, отвагу, жизнь, если знает, что назавтра, после того как он спасёт этих людей от крайней опасности, навалившейся на них сегодня, этот неблагодарнейший народ может отнять у него просто так, вдруг, как в награду, честь и славу?

Эти слова были сказаны жалобным голосом, в котором, однако, чувствовались степенность и суровость.

— Марк Ливий?! — воскликнули некоторые, в изумлении поворачиваясь к сказавшему эти слова мужчине.

— Он?! — добавляли другие. — Марк Ливий?!

И после продолжительного ропота наступило короткое мгновение глубокой тишины, во время которого глаза всех присутствующих пытались разглядеть только что говорившего человека.

Это был мужчина лет сорока пяти, среднего роста, довольно широкоплечий, худой, сложенный, казалось, только из мускулов да сухожилий, с истинно римским лицом, серыми глазами, орлиным носом, выступающими скулами и подбородком. На этом лице, суровом и благородном, читались гордость и честность безупречной души, просвечивала глубокая боль, иссушившая тощие уже щёки гражданина, которого в толпе называли Марком Ливием. Ещё более печальное выражение его лицу придавала неряшливая и грязная борода. На нём были тёмного цвета туника и серая, разодранная тога, которые открывали любому, что носивший их был сордидато, то есть впавший во всеобщую немилость и за что-то осуждённый гражданин.

И этот Марк Ливий, прозванный впоследствии Салинатором, не находился в этот момент под обвинением; он был уже приговорён год назад к уплате штрафа.

Ещё юношей он воевал с карфагенянами в Сицилии, где отличился стойкостью и храбростью, за что получал награды, венки и звания вплоть до квестора при фабии Максиме во время войны с лигурами; позже он был эдилом и претором, а 535 году, то есть за два года до начала нашей истории, Марк Ливий Салинатор был избран консулом от сословия плебеев вместе с выдвинутым патрициями Луцием Павлом Эмилием. Консулы вместе отправились на войну с иллирийцами, разбили их и подчинили власти Рима, за что и получили совместный триумф.

Однако в следующем году, когда консулами были Публий Корнелий Сципион Старший и Тиберий Семпроний Лонг, некоторые молодые горожане обвинили в трибутных комициях как Павла Эмилия, так и Марка Ливия в несправедливом разделе между солдатами добычи, взятой в Иллирийской войне, и в присвоении части её. При обсуждении этого обвинения Павел Эмилий был чудесным образом оправдан: в его пользу высказались восемнадцать триб, против — семнадцать. Марк Ливий, то ли потому, что не нравился ни народу, ни патрициям из-за суровости своего нрава, то ли потому, что доказательства его виновности были очевиднее и серьёзнее, чем по отношению к его коллеге, был приговорён к выплате штрафа. Против него проголосовали тридцать четыре трибы, в его пользу высказалась только одна — Мециева[349].

Охваченный болью и гневом, наделённый благородной душой и умеренными добродетелями, невиновный в проступке, в котором его упрекали, он оделся в грязную тёмную тунику и такого же цвета тогу, отпустил длинную бороду и удалился в своё сельское имение, далеко от Рима, и долго его не покидал; только много лет спустя, по приказу цензора, снял траурные одежды и занял прежнее место в сенате, хотя и неохотно, с большим недовольством.

Но в эти дни после получения известия о поражении у Тразименского озера, тронутый бедами родины, — ибо родина для него, как и для каждого римлянина, не переставала быть объектом высшей любви, хотя она и оказалась к нему неблагодарной и несправедливой, — он приехал в город, чтобы записаться простым солдатом в одну из центурий, наспех набранных и предназначенных для защиты Рима.

Он находился на форуме и, когда услышал крики, требовавшие избрания диктатора, позволил терзающей его боли вылиться в слова, которые, как мы видели, обратили на него внимание всего народа.

Марк Ливий, подняв голову, твёрдым и неустрашимым взглядом окинул толпу, смотревшую на него с любопытством.

— Вам нужен диктатор, — сказал он после паузы, во время которой никто не осмелился заговорить. — Выберите же светловолосого патриция Гая Клавдия Нерона. Он жаждет славы и, чтобы получить её, не испугается покуситься на доброе имя тех, кто посвятил всю свою жизнь благу отчизны. Он ловкий оратор и обвинитель, его клеветнические слова выглядят чистой правдой; он такой смелый на словах; пусть же он спасёт вас, пусть остановит триумфальный поход Ганнибала; пусть он победит, Гай Клавдий Нерон! Вперёд же, добродетельные, справедливые римляне! Вот он диктатор, какой вам нужен!!!

Слова эти, сказанные громким голосом, напоенные желчью и глубокой презрительной иронией, вызвали необыкновенное замешательство у людей.

Гай Клавдий Нерон, молодой патриций, на которого так открыто нападал Ливий Салинатор, находился в то время рядом с Марцеллом. Это был высокий, стройный, изящный молодой человек лет тридцати, светловолосый и с короткой русой бородой. Нежные правильные черты его лица, большие голубые глаза, вечно готовый к насмешливой улыбке рот делали его довольно-таки выдающейся личностью. Весь его облик выказывал благородную гордость, сильный характер и огромное честолюбие.

Гай Клавдий Нерон уже воевал под командованием Фабия Максима с лигурами, при Марке Клавдии Марцелле — с галлами, инсубрами и гессатами, под началом Марка Ливия и Павла Эмилия — с иллирийцами, в награду за отвагу и мужество он был назначен трибуном легиона и увенчан двумя гражданскими венками. Однако, вернувшись в Рим, обвинил перед народом обоих своих последних командиров, видимо, для того только, чтобы снискать себе его расположение в будущем[350]. В это время между молодёжью начинал входить в моду обычай пробовать свои ораторские силы; молодёжь тогда брала на себя роль публичных обвинителей.

Клавдий Нерон побледнел при саркастических словах Марка Ливия, гневом запылало его страстное лицо, резко сбросил он с левого плеча плащ, который с изысканной элегантностью накинул на свою стройную фигуру, и, вытянув противнику свою правую руку, воскликнул, дрожа от злости:

— На что жалуется, на что намекает этот вероломный человек, осуждённый по приговору всемогущего народа? Чего хочет этот плебейский сенатор? И я могу владеть своими руками не хуже, чем словом. Всем известны мои подвиги на поле славы. Это им я обязан своими почестями, званиями и венком!

— Я говорю, — воскликнул Салинатор, — что перед нашими глазами совершается болезненное зрелище, и когда-нибудь оно окажет фатальное воздействие на Рим. Я говорю, что неблагодарность — тягчайший грех, каким может запятнать себя народ. Я говорю, что клевета ударяет и кусает самых достойных мужей, открывая дорогу неумелым и честолюбивым. Я, Марк Ливий, говорю, что презираю этот непостоянный, бездумно несправедливый народ, и делаю только одно исключение — для граждан, записанных в Мециеву трибу.

Сказав это, он бросил в толпу взгляд наивысшего презрения и удалился величественной походкой среди всеобщего недоумения.

— Безумный человек! — сказал Клавдий Нерон. — Пусть его схватит злой демон и побыстрей унесёт на берега Стикса!

— Ошибаешься, юноша, Марк Ливий — благородный человек, и только ваша патрицианская зависть неправедно обвинила его. Подозреваемого в том же самом прегрешении Павла Эмилия вы ведь освободили, и только потому, что он — один из вас.

Такими словами отозвался мужчина лет тридцати восьми, довольно высокий, с худощавым лицом, крепкий и здоровый на вид; в действиях и словах его чувствовались буйный нрав, вспыльчивость и раздражительный характер.

Его немного крупную голову покрывали густые, рыжие, от природы вьющиеся волосы, спутанные и взъерошенные; низкий лоб, маленькие тёмно-синие глаза, неправильной формы толстый нос, сильно расширяющийся у ноздрей, выступающий подбородок, заросший короткой бородой, рыжей и курчавой, как и волосы, и переходившей на щёки, белая кожа лица, усеянная маленькими тёмными пятнышками — всё это вместе делало его внешний вид чересчур обыкновенным и лишённым достоинства. Однако, когда бы пришлось к нему внимательно приглядеться, когда улыбка и смех оживляли его лицо, оно становилось даже симпатичным и привлекательным; на нём можно было даже углядеть выражение глубоко затаённых мыслей. Мужчину этого, которому отведена большая роль в нашем повествовании, звали Гаем Теренцием Варроном.

На нём была тога всадника; вся его одежда выдавала хороший вкус и некоторую изысканность.

Гай Теренций Варрон был сыном богатого мясника (лания). Говорили, что в раннем отрочестве и сам он занимался под боком у отца этим малопочтенным ремеслом. А так как денег ему всегда хватало и был он человеком с амбициями, да ещё и красиво говорил, то стал на Форуме поддерживать обвинения против врагов народа, а потом занялся бесплатной адвокатурой по делам плебеев, причём никогда не щадил собственного кармана, многих облагодетельствовал и раздавал богатые подарки.

Не было чуждо Варрону и воинское ремесло; будучи молодым человеком, он в 518 году сражался под командованием консула Луция Корнелия Лентула Кавдина против бойев и лигуров, потом, в 521 году, вместе с консулом Спурием Карвилием Максимом воевал на Корсике, принял участие в походе Квинта Фабия Максима на лигуров и наконец под предводительством Марка Клавдия Марцелла ходил на инсубров и гессатов. Не совершив на полях сражений никаких значительных поступков, он тем не менее дослужился до легионного трибуна, потом, по милости народа, он стал плебейским эдилом, потом трибуном, получил должность квестора и наконец, за год до тразименской катастрофы, был избран претором. Теперь он прилагал все усилия, использовал все средства, чтобы стать консулом.

— Хо, хо! — саркастически крикнул Нерон, услышав заступничество Варрона за Марка Ливия, — Слушайте, слушайте, говорит народный трибун!

— Да, народный трибун, и я горжусь званием, которым ты меня наградил, клянусь Геркулесом! Я считаю честью для себя и одновременно своей обязанностью защищать дела того самого народа, который вы, надменные патриции, пытаетесь подавить и попрать.

— Это только пустая болтовня, — сказал, сострадательно улыбаясь, патриций.

— Прекратите свои бессмысленные раздоры, — воскликнул Клавдий Марцелл, — разве в это время пристало упрекать друг друга и вытаскивать со дна души личные обиды?!

— Да, да! Ради Марса Мстителя, давайте прекратим распри, — отозвался вновь прибывший мужчина, едва отметивший сорокалетие и отличавшийся бледным и приятным лицом, изысканным обхождением и мягким взглядом, в котором, правда, просвечивала изрядная доля энергии. — Сейчас не время вспоминать старые обиды. Марк Ливий — доблестный человек; он не виновен в преступлениях, которые ты, Гай Клавдий Нерон, ему приписываешь. Никто не знает его лучше меня; мы были вместе на Иллирийской войне и вместе получили триумф. Я страдал от несправедливости, которую учинили ему люди по незнанию, я страдал, так как не в силах был защитить его от незаслуженного наказания…

— Ты честен и великодушен, Луций Павел Эмилий. Жаль только, что твоих благородных слов не слышит ворчливый и вспыльчивый Марк Ливий, — сказал Теренций Варрон, подавая руку защитнику Салинатора.

— Давайте сегодня забудем о разногласиях и станем думать о спасении Рима от грозящей ему опасности, — добавил Павел Эмилий, пожимая руку Варрона. — Нам нужен диктатор. Один из наших консулов закончил свою славную жизнь на поле битвы, второй находится далеко от Рима, а тем временем враг, раззадоренный столькими победами, всё больше угрожает нашему городу.

— Да, да, хотим диктатора! — разом закричали тысячи голосов.

— Нет другого человека, который бы со зрелым умом и большим благоразумием соединял в себе столько бравой отваги и твёрдости характера, как…

Тысячи голосов не позволили Марцеллу докончить фразу. Со всех сторон неслось:

— Это Фабий Максим! Да здравствует Фабий Максим!

— Вы угадали! Фабий Максим — тот человек, который нам нынче нужен! — продолжил Марцелл. — Вы это поняли, вы об этом догадались.

— Да здравствует диктатор Фабий Максим! — закричал Гай Клавдий Нерон.

— Завтра все центурии будут голосовать за него, — сказал Луций Кантилий.

— Да, да, да! — заорали тысячи голосов.

— Да здравствует диктатор Фабий Максим! — неслось со всех сторон.

Гай Теренций Варрон не сказал ни слова, только покрутил головой и сложил губы в ироничную гримасу, словно хотел сказать: «Хорошенький выбор, чёрт побери!» — и покинул собрание, не желая противостоять энтузиазму народа.

Когда стало чуть поспокойней, какой-то молодой человек, которому совсем недавно исполнилось восемнадцать лет, выкрикнул зычным, звонким голосом:

— Граждане! Помните, что надо голосовать единодушно, не забывайте, что в единстве — сила.

— Браво, Сципион!..

— Ты прав, о доблестный, возлюбленный богами юноша[351]!

— Мы последуем твоему совету, потому что он ценнее, чем пространные слова стольких мужей старше тебя, — повторяли вокруг, теснясь к Публию Корнелию Сципиону, прозванному впоследствии Африканским; в нём уже созревал один из самых храбрых и самых мудрых вождей, один из благороднейших и добродетельнейших граждан, которые когда-либо озаряли страницы истории Древнего Рима.

Во время описываемых событий Сципиону шёл, как мы уже сказали, девятнадцатый год; он был хорош собой, отменного роста, крепко сложен и силён. Лицо его было мягким и полным очарования, и вместе с тем мужественным и энергичным; с юношеских лет его оно нравилось людям [352].

Над его шеей, крупной и жилистой, возвышалась красивая голова с великолепной густой чёрной как эбеновое дерево и блестящей шевелюрой. Лоб у него был высокий и широкий, почти квадратный; у правого виска видны были следы двух свежих ран, перекрещивающиеся в форме буквы X; нос у него был тонкий, как говорят, орлиный, глаза — чёрные, рот высокомерный, губы оттопыренные, подбородок несколько заострённый и выступающий, что у давнишних физиогномистов, да, пожалуй, и сейчас, считается признаком огромной энергии и необыкновенно развитых умственных способностей[353].

Это был красивый юноша в полном значении этого слова; такие лица нелегко забываются и с первого взгляда вызывают симпатию и доверие.

Публий Корнелий Сципион с младенческих лет совершенствовался во владении оружием и физических упражнениях. Семнадцати лет, то есть за год до начала нашего рассказа, сражаясь при Тицине оптионатом под началом своего отца Публия Корнелия Сципиона Старшего, он бросился в самую гущу битвы в тот момент, когда его старый отец, раненый и сброшенный с коня, защищался вместе с тремя или четырьмя конниками от целой тучи нумидийцев. Рискуя быть убитым, однако так проворно и с отточенным мастерством пустив в дело свой меч, молодой Сципион сумел спасти отца. Но сам он едва вышел живым из этой ужасной схватки, неся на теле двадцать семь ран; следы двух из них навсегда остались у виска как свидетельства сыновней любви и неустрашимости.

Совершенствуясь в военном ремесле, он не забывал о науках и упражнениях на полях истории, философии и науки красноречия; поэтому у него была заслуженная репутация образованного юноши и хорошего оратора.

После сражения при Тицине, где он заслужил себе звание центуриона, Сципион приехал в Рим, чтобы отдохнуть от лагерных трудов и вылечить раны, многие из которых были лёгкими, хотя несколько из них считались серьёзными и опасными для жизни.

Выздоровев, он принял в качестве центуриона командование над одним из отрядов, предназначенных для обороны города.

— Боги говорят твоими устами, молодой человек, — сказал Марцелл, пожимая Сципиону руку, — дела твои мужественны. Если я не ошибаюсь в своих суждениях о людях, то ты предназначен для великих и блистательных свершений. Своими действиями при Тицине ты доказал, что Республика, которой понравилось назвать меня, теперь уже стареющего, самым храбрым среди держащих мечи и копья, может с этой поры рассчитывать на тебя.

Сципион покраснел, услышав лестную похвалу от такого человека, как Марцелл; довольная улыбка заиграла на его красивых губах, а глаза засверкали пламенем благородного юношеского честолюбия.

— К оружию, граждане! Да помогут нам боги — покровители Рима! К оружию! На стены! — крикнул один из горожан, бледный и запыхавшийся, облачённый в шлем и панцирь, выбежавший на Форум из Мамертинской улицы и прибывший, видимо, со стороны Ратуменских ворот. — По Фламиниевой дороге приближается враг!

— К оружию! — подхватил Сципион, вынимая из ножен меч; одет он был в великолепный тяжёлый панцирь с чешуями, заходящими одна на другую словно птичьи перья.

По сигналу тревоги группки горожан, мгновенно рассыпавшись по прилегающим к Форуму улицам, спешили к собственным домам, чтобы взять там оружие и поспешать на стены.

— Да помогут нам бессмертные боги! Нам необходимы только спокойствие и энергия, — сказал в свою очередь Марцелл, поспешно удаляясь в сторону площади Комиций.

Вооружённые горожане, принадлежавшие к разным центуриям и находившиеся в это время на Форуме, которым не выпал в этот день черёд идти в караул или нести службу на городских стенах, сгрудились, вооружившись мечами, вокруг молодого Публия Корнелия, который возглавил их и двинулся по Мамертинской улице, выкрикивая:

— Порядок и спокойствие!

И когда этот отряд вооружённых граждан направлялся к Ратуменским воротам, на опустевшем Форуме слышно было только эхо далёких голосов, повторяющих во всех районах города унылый протяжный крик — сигнал тревоги.

Глава III Фабий Максим Кунктатор


Непосредственной опасности приступа городских стен Рима, о которой объявили собравшимся на Форуме гражданам, не было. Толпа союзных всадников, собравшаяся в Нарни после тразименского разгрома и прибывшая в город с наступлением той ночи, была ошибочно принята римским манипулом, выдвинутым в дозор на Фламиниеву дорогу, за авангард армии Ганнибала, о которой эти беглецы даже принесли новости, рассказав, как карфагеняне прошли по Омбрике до стен Сполетия, как город закрыл ворота, едва увидев приближающихся врагов, а те стали готовиться к осаде.

Как только прошло первое замешательство, вызванное этим известием, — пробудившим тем не менее исконную латинскую силу духа в сердцах римлян, которые, прихватив оружие, собрались на стенах в количестве свыше сорока тысяч человек, включая пятидесяти- и шестидесятилетних стариков да безусых пятнадцати-шестнадцатилетних юнцов, — на следующий день по декрету претора Марка Помпония, который в таком крайнем случае, по мнению сената и с согласия народа, нарушил законы и традиции, в соответствии с коими декрет о созыве комиций должен быть вывешен в течение трёх нундин подряд, то есть двадцати семи дней, на Преторианской доске и в местах, предназначенных для народных собраний; были созваны на Марсовом Поле центуриатные комиции для выборов диктатора, который и должен будет позаботиться о благосостоянии Республики.

Толпами валили граждане в свои центурии; лучше даже сказать, что почти не было отсутствовавших и почти единодушно в продиктаторы был избран Квинт Фабий Максим Веррукоз, а тот назначил своим начальником конницы Марка Минуция Руфа.

Величайшая опасность побудила римлян отступить от права и обычаев, в соответствии с которыми выборы диктатора, уже решённые сенатом и народом, следовало провести первому консулу, а в случае его отсутствия — второму. Однако в таком случае, как теперь, когда один из консулов мёртв, а другого нет в городе, тогда как опасность близка, разрешается, с общего согласия, переложить выборы на центуриальные комиции, с тем, однако, условием, что они могут назначить лишь продиктатора, чтобы консул Гней Сервилий Гемин, когда вернётся, мог бы избрать, по традиции, законного диктатора.

Но как только Фабий Максим был возведён в диктаторы, он отправился в сенат и заговорил о создавшемся положении — благоразумно, но смело и серьёзно высказавшись, что ему представляется необходимым начать прежде всего с возвращения расположения богов, отказа от проводившейся консулом Гаем фламинием политики беспечности и презрения, факторов возмутительных для Рима и его судьбы; он добился, чтобы предписали децемвирам Сибиллиных книг проконсультироваться в священных фолиантах, что делалось крайне редко и только в моменты величайшей опасности.

Пока децемвиры ожидали священной церемонии, в Рим прибыл консул Сервилий Гемин, оставивший легионы в Окрикуле, возле Тибра, и утвердил диктатуру избранного народом Фабия Максима.

Как только Фабий стал полномочным диктатором, он приказал консулу, чтобы тот поскорее возвращался к своим легионам и ожидал там приказаний диктатора, категорически запретив вступать в столкновения с врагами, даже если те приблизятся к городу.

Тем временем децемвиры Сибиллиных книг провозгласили, что обеты Марсу, данные по случаю этой войны, были не исполнены, как положено; нужно всё сделать заново и с большим великолепием. Нужно также пообещать Юпитеру Великие игры, а Венере Эрицинской и Уму — храмы. Кроме того, нужно устроить молебствие и лектистерний, а также пообещать «священную весну» на случай, если война пойдёт удачно и государство останется таким же, как до войны [354].

Предложение об устройстве Великих игр было принято; под руководством верховного понтифика Максима Публия Корнелия Лентула состоялись куриальные комиции, где народ высказался за обет «священной весны», которая не могла иметь законной силы, а следовательно, быть успешной, без утверждения самим народом, но римляне, впрочем, приняли этот обет единодушно.

А так как Сибиллины книги предписывали, — по крайней мере, так утверждали децемвиры, — что надо воздвигнуть два храма: один — Венере Эрицинской, а за это должны были высказаться те, кто осуществлял высшую власть в городе, другой — богине Разума, то Фабий Максим дал обет построить храм Венеры Эрицинской, а претор Марк Отоцилий Красе пообещал воздвигнуть святыню богини Разума.

Всей этой процедуре религиозного почитания и суеверия Фабий Максим следовал не только импульсам своей души, приверженной верховным богам и почитающей религию отцов, он прибег равным образом к достойной одобрения политической целесообразности, потому что отлично понимал, что следует возвысить души, униженные четырьмя поражениями кряду, объясняя эти неудачи гневом богов, а не доблестью карфагенян.

Показав столь суеверному народу, как у Тразименского озера консул Фламиний был наголову разбит со своим святотатством и презрением к религии, Фабий заронил в сердце каждого убеждение, что, умилостивив богов, римские легионы могли бы победить и, без сомнения, победят армию Ганнибала.

А войско это, пока в Риме занимались всевозможными искуплениями да жертвоприношениями, отчаянно сражалось у стен римской колонии Сполетия, которую оно многократно пыталось взять приступом, хорошо понимая, насколько труднее овладеть Римом, если только одна из его колоний способна так сопротивляться. Оттого-то карфагеняне ушли из Омбрики и, грабя да облагая данью страну, обрушились на Пицен с очевидным намерением ворваться потом в Апулию, Давнию, Мессапию, пройдя вдоль Адриатического побережья до самого юга Италии.

Диктатор, занимавшийся не только религиозными вопросами, но прежде всего — военными делами, срочно отправил гонцов во все колонии, союзные города, муниципии и префектуры, приказывая их жителям укрепляться в собственных стенах и мужественно защищаться от карфагенянина, перед приходом которого следовало сжигать запасы зерна, уничтожать любым другим способом продукты всякого рода, чтобы неприятель во всём испытывал нужду; ибо Ганнибал был врагом не одного Рима, а всех италийцев.

Удивительно было в те дни наблюдать, как италийцы перед лицом столь мощного врага, побеждавшего уже в стольких сражениях, оставались верными Риму и держались так стойко, что ни один город не открыл ворота Ганнибалу, и ото всех городов карфагеняне бывали отбиты, и только один чужеземному полководцу удалось после яростной схватки захватить — Венузию.

Такое поведение италийцев делало честь не только им самим, но и римлянам, которые своей политической и административной мудростью — а в этом их никто, ни один народ, не превзошёл никогда, ни до описываемых событий, ни после них — умели, оставляя каждому народу его язык, религию, обычаи и законы, создавать могущественное политическое единство, ассимилирующее, но не поглощающее жизненные и производительные силы друзей и союзников; и в этом образовании побеждённые и покорённые народы любили их, а не боялись.

Восемь дней прошло со времени назначения диктатора, и вот на рассвете шестнадцатого дня до июньских календ (17 мая) весь Рим стекался на Форум, к Палатинскому холму и Капитолию, где были разложены шесть лектистерниев — в честь Юпитера и Юноны, Нептуна и Минервы, Марса и Венеры, Аполлона и Дианы, Вулкана и Весты, Меркурия и Цереры. Матроны и женщины из народа, перемешавшись между собой, в покаянных одеждах, с распущенными волосами, тысячами прибывали в священные храмы каждого из двенадцати упомянутых богов-советников и, преклонившись у подножия алтарей, просили громкими голосами, стеная и плача, прощения за жертвы, принесённые богам римлянами, и вымаливали для Рима милости и благоденствия.

Со всех сторон подходил народ, тоже в тёмных одеяниях, тоже молившийся и проливавший слёзы с таким пылким проявлением веры, тем более осознаваемой и искренней, чем сильнее и смешнее были суеверия, её окружавшие.

Во всех храмах курились алтари, готовили кувалды жрецов и жертвенные ножи, резали быков и ягнят, свиней и голубей, чтобы умилостивить богов; первосвященники кутались в свои церемониальные одежды, жгли ладан, совершали омовения, слышались мольбы, гимны, молитвы.

Консуляры, сенаторы, самые знаменитые патриции, такие как Фабий Максим и Марк Марцелл, Марк Ливий и Павел Эмилий, Валерий Флакк и Атилий Регул, Л. Фульвий Флакк и М. Валерий Левин, Т. Семпроний Гракх и П. Сульпиций Гальба Максим, все достойные люди, какие только находились в Риме, прославленные добродетелью или занимавшие ответственные посты, или одержавшие победы в сражениях, одевшись в серые тоги, с взлохмаченными волосами, с выражением боли на лицах тяжёлой поступью шли из храма в храм, вымаливая у богов благорасположения к Риму.

Так прошёл первый день лектистерниев; а в два последующих город, отдав долг печали, полностью преобразился и украсился к празднику в честь двенадцати богов-советников.

Перед главными храмами выставили шесть величественных триклиниев, покрытых белым льняным полотном и сверкающим пурпуром; на каждый из них поместили по две статуи богов-советников, разукрашенные жемчугом и пурпуром, коронованные розами и лавровыми венками, а перед каждой разряженной божественной парой были приготовлены пышные трапезы под руководством триумвиров-кутил, специально отобранных для этой цели жрецов.

А перед входом в каждый дом, плебейский ли, патрицианский, или перед портиком были расставлены — с той роскошью, какую только мог себе позволить хозяин — большие столы и пиршественные скамьи, на которых сидели вперемешку благородные и плебеи, богатые и бедные, горожане и чужеземцы, друзья и враги.

Ибо одним из последствий публичных праздников в лектистернии было примирение людей, состоявших до того в ссоре.

Итак, в пятнадцатый день перед июньскими календами (18 мая) внешний вид города полностью изменился. По главным улицам прогуливались с праздничным видом радостные женщины, одетые в снежно-белые туники, и мужчины, завёрнутые в белейшие тоги и увенчанные розовыми венками. Они задерживались перед каждым божьим ложем-триклинием, преклоняли колени перед жрецами, а потом останавливались перед столами, приготовленными друзьями и знакомыми, брали что-нибудь из еды или выпивали вина, провозглашая тост в честь богов и римских успехов.

В этот день даже весталки, собравшись впятером, поскольку одна из них осталась охранять священный огонь в алтаре, вышли из пристроенного к храму атрия Весты, где они проживали, и отправились к шести триклиниям, поставленным в честь богов-советников. Перед ними шли шестеро ликторов, а позади следовала огромная толпа сестёр, родственниц и матрон.

Впереди шли две воспитанницы — Опимия и Сервилия, за ними продвигались две наставницы — Лепида и Флорония, а между ними шествовала старшая наставница (максима), возглавлявшая коллегию, а ею в те времена была Фабия, дочь Марка Фабия Буцеона, дважды бывшего консулом.

Фабия в свои тридцать три года ещё была красавицей, и всё в ней восхищало: правильные, нежные черты лица, белейшего цвета кожа, тончайшие каштановые волосы, высокий рост, пышные формы. Если кто и находил в ней изъян, так это лишь малоприметную тучность.

Все горожане с почтением уступали дорогу священной коллегии, и все благословляли весталок и просили их поусердней молиться богам за спасение Рима.

Когда почтенная процессия пересекала священный Палатинский холм, многие видные горожане сидели навеселе за трапезой, за очень пышно уставленными столами под портиком дома Луция Эмилия Папа, консуляра, человека бывшего порядочнее многих других людей его возраста.

— Ты хорошо сделал, — говорил Эмилий Пап Фабию Максиму, который, проходя мимо в сопровождении двадцати четырёх ликторов, бывших одним из отличий диктаторского достоинства, получил от Папа приглашение задержаться и совершить возлияние в честь богов, — ты хорошо сделал, что устроил лектистерний и предварил голосованием по «священной весне» и пышными жертвами богам любое другое решение по поводу войны.

— Послезавтра, когда закончатся празднества и торжества, — ответил диктатор, — соберётся сенат, и мы определим, что надо сделать для спасения республики. Хотя мне доверили верховную власть и она ненарушима и неоспорима, я не собираюсь лишать себя разума сената и его мудрых советов; я хотел бы и далее пользоваться его содействием и поддержкой во всех своих поступках[355].

— Ты, о благочестивый и предусмотрительнейший Фабий, станешь спасением Рима, — произнёс Марк Клавдий Марцелл, также сидевший за этим столом.

— И только ты сможешь победить Ганнибала, — добавил Павел Эмилий.

— И ты его победишь!.. — пылко подхватил Гай Клавдий Нерон.

— С помощью богов и затягивая кампанию, — улыбнувшись, скромно ответил Фабий Максим.

— Значит, ты не обрушишься на него бурным натиском во главе легионов? — спросил молодой патриций, явно разочарованный в своих ожиданиях. — Клянусь Юпитером Громовержцем, нам нужна быстрая и громкая победа. Надо восстановить нашу славу, поверженную в грязные воды Тицина, Требии, Тразименского озера. Надо, чтобы наши орлы были увенчаны прежними завоеваниями и резнёй карфагенян. Надо быстрее смыть позор унижения, нанесённого нам Ганнибалом, вождём солдатского сброда, предводителем разноплеменных воров, который ведёт себя в Италии как хозяин и грабит её.

Слова Нерона, отмеченные тем юношеским пылом истинного римлянина, который бурлил в его патрицианской крови, вызвали новую улыбку на лице диктатора, и он ответил спокойно и медленно:

— Сдержи свой пыл, юноша; твоё благородное негодование не позволяет тебе осознать, что этот Ганнибал, вождь разношёрстного ополчения и воров, как ты назвал колонны, которыми он командует, уже дал доказательства того, что он один из храбрейших и умнейших военачальников, хотя и молод так же, как ты… Может быть, даже самый храбрый и мудрый из тех, что до сей поры поднимали оружие против Рима. Ты забыл, что эти нумидийцы, галлы, испанцы, которых ты назвал ворами, — воины доблестные и смелые, каких мыникогда прежде не знали, что они уже разбили в четырёх сражениях наши легионы. Они показали себя храбрыми и уверенными в своих силах, тогда как наши солдаты оказались трусливыми и обескураженными. Италия враждебна к Ганнибалу, она привязана к нам и остаётся нам верной. У наших легионов достаточно продовольствия. Они пользуются всеобщей поддержкой. Ганнибал, если я не пойду на него очертя голову и не стану ввязываться в сражение, а только лишь сожму его в окружении, очень скоро почувствует недостаток самых необходимых вещей. Надо преследовать врага, следить за ним, но не доводить дело до рукопашной, пока все обстоятельства не будут благоприятными для нас, а для карфагенян губительными.

Эти слова были встречены всеобщим одобрением, и все присутствующие были довольны тем, что избрали в диктаторы именно такого человека.

Как раз в это время толпа, сопровождавшая процессию весталок, проходила перед домом Эмилия Папа, и все сидевшие за столами поднялись и склонились перед жрицами, а двадцать четыре ликтора, сопровождавших диктатора, опустили свои фасции.

В большой толпе народа, сопровождавшей процессию, шёл одетый в белую тогу и увенчанный венком из роз нумидиец Агастабал.

— Смотри-ка! — воскликнул, заметив его, Гай Нерон. — Грязная нумидийская или карфагенская морда! Что он делает в Риме?

— Вероятно, вольноотпущенник, поскольку римским гражданином он быть не может — о том свидетельствует цвет его кожи. Но это и не раб, потому что одет он в тунику и тогу свободного человека, — ответил Павел Эмилий.

— Да будь он проклят, и пусть его заберёт Плутон и держит в самых глубоких пучинах ада! — воскликнул Нерон.

— Не стоит так думать и говорить, Клавдий, — укоризненно произнёс Эмилий Пап, — да ещё сегодня, когда все мы должны стать братьями, соединившись в любви и обожании богов. Сегодня даже незнакомый нам чужестранец имеет право сидеть за нашей трапезой, и его надо считать римлянином, потому что он празднует лектистерний, облачившись в незапятнанную тунику и увенчав себя венком из белых роз.

И, возвысив голос, он обратился к Агастабалу, уже было миновавшему дом Папа:

— Эй… Нумидиец… Нумидиец… Карфагенянин… кто бы ты ни был, садись за хлебосольный стол Луция Эмилия Папа.

Агастабал обернулся на звук этого голоса и, принимая приглашение, кланяясь и посылая воздушные поцелуи, вошёл под портик и заговорил на скверной латыни:

— Привет тебе, любезный патриций, привет всем сидящим здесь благородным гражданам. Я выпью за твоим столом за спасение и величие Рима.

Он выпил, а на рассерженные вопросы бросавшего злые взгляды Нерона смиренно, но честно ответил, что он и в самом деле нумидиец родом, взят в плен во время Первой пунической войны и был рабом, но теперь, по милости своего господина, освобождён, занимается плотницким делом и бесконечно предан Риму, своей новой любимой родине[356].

— Ты знаком с Ганнибалом? — помолчав, спросил его Нерон.

— Как мог я это сделать, если ему всего тридцать лет, а мне уже сорок четыре? С девятилетнего возраста и вплоть до прошлого года он находился в Испании, а я вот уже двадцать четыре года живу в Риме.

— Не слишком-то ты преуспел за это время в нашей речи! — иронически бросил Нерон, уставившись своими небесно-голубыми сияющими глазами в маленькие, чёрные, злые зрачки карфагенянина.

— Нумидийцу очень нелегко усвоить элегантные выражения вашего прекрасного языка.

— У меня у самого есть рабы-нумидийцы; они живут в моём доме не больше десяти — двенадцати лет, а говорят на языке Латия гораздо лучше тебя, а если уж говорить правду, то и получше меня.

— Они просто очень способные.

— Мне кажется, что ты обделён умом, — добавил молодой патриций, всё время пытливо разглядывая нумидийца.

— К сожалению, это так.

Последовало короткое молчание.

— А сейчас, когда ты видишь, как нумидийцы и карфагеняне грабят Италию и приближаются с угрозами к самому Риму, не возникло ли у тебя желания перебежать в их ряды?

Вопрос этот Агастабалу задал всего лишь двадцатилетний юноша красивой наружности и крепкого телосложения, черноволосый и черноглазый. Это был Луций Цецилий Метелл, представитель того знаменитого рода, о котором вскоре будут говорить, что там все мужчины рождаются консулами[357].

— А зачем мне оставлять эти священные стены, за которыми я живу в счастии и покое, зарабатывая своим плотницким ремеслом больше того, что мне нужно, и подвергать себя серьёзному риску, занимаясь безумным делом, которое не принесёт ничего хорошего ни мне, ни всем нумидийцам?.. Вы, римляне, очень заблуждаетесь, считая нумидийцев друзьями и верными союзниками карфагенян… Это заблуждение!.. Серьёзное заблуждение! Мы, нумидийцы и карфагеняне, понимаем зло, идущее от плохих поступков наших владык, которые на самом деле не являются ни друзьями, ни союзниками[358]; и если вы, римляне, как я верю и надеюсь, перенесёте войну на африканскую землю, то очень скоро убедитесь в правоте моих утверждений.

Слова эти, произнесённые с видимой, несколько грубоватой искренностью, с угрюмым, почти дерзким выражением лица, хотя и так, что их должны были сразу понять, возымели действие, какое хитрый карфагенянин ожидал от них.

Подозрения рассеялись, сомнения улетучились, и доброму нумидийцу — как его стали называть самые разговорчивые из гостей Эмилия Папа — снова налили выпить, и он осушил кубок за благополучие и величие Рима, а потом собрался попрощаться и уйти от пирующих.

Выйдя из-под портика дома Папа, он увидел чуть в сторонке трёх или четырёх рабов, помогавших при сервировке стола, а теперь стоявших, скрестив руки на груди, опираясь спинами о стенку.

Один из этих рабов заметил Агастабала, который по внешнему виду сразу же признал в нём африканца и, задержавшись возле него на мгновение, спросил у него по-нумидийски:

— Ты африканец?

— Африканец, — ответил раб на том же языке, распрямляясь, словно сжатая пружина, и направляясь к карфагенянину, чтобы любезно помочь тому завернуться в тогу.

— Карфагенянин?

— Карфагенянин.

— Римлян любишь?

— Ненавижу, — сказал вполголоса раб, скрежеща зубами.

— А хотел бы ты здесь, в Риме, помочь великому Ганнибалу в его благородном деле?

— Я на всё готов.

— Где и когда я смогу тебя найти? — В девять, на Форуме Олитория.

— Тогда до скорого.

И Агастабал, бормотавший свои слова очень быстро и вполголоса, совсем не глядя в лицо рабу, удалились от дома Папа.

Весталки тем временем прибыли на Капитолий, к храму Юпитера Статора, перед которым стоял триклиний с возвышавшимися на нём статуями Юпитера и Юноны. Не стоит и говорить, что самые изысканные кушанья, какие только могла в те времена придумать и приготовить римская кухня, были выставлены на покрытый пурпуром стол, накрытый здесь с величайшей роскошью триумвирами-эпулонами.

Огромная толпа людей собралась на ступеньках и под портиком храма, а также во всей округе, так что, освобождая проход весталкам, люди устроили давку, а весталки, взглянув на лектистерний, вошли в храм всемогущего сына Сатурна, где приступили к молитвам. Когда обряд был закончен и ликторы стали прокладывать в толпе проход для святых дев, один из триумвиров-эпулонов, находившийся возле храма Юпитера во время прибытия процессии, передал через рабов весталкам на чудеснейшем серебряном подносе крендели, родосское печенье, считавшееся в те времена самым вкусным, и прочие сделанные на мёду сладости, а на другом подносе, похожем на первый, серебряные бокалы и две золотые амфоры, наполненные одна превосходным старым массийским вином, другая — водой.

И тогда все горожане, находившиеся возле храма, а в особенности патриции и лица, записанные в одну из жреческих коллегий, торопливо столпились вокруг весталок и тех из сопровождавших их матрон, кто мог входить за священную ограду, чтобы услужить девам, налив вина и разбавив его водой, а потом протянув крендели, печенье и пирожные.

Едва появились рабы, нёсшие из храмовых помещений подносы, как Луций Кантилий, закутанный в снежной белизны ангустиклавную тогу с очень элегантными складками и в венке из белых роз на аккуратно уложенных волосах, вошёл в освобождённое для прохода весталок пространство, приблизился к максиме и, почтительно поприветствовав её, сказал:

— Не окажешь ли мне честь, целомудреннейшая Фабия, позволив налить тебе в бокал несколько капель массийского?

И, говоря это, он поднёс ей одну из чаш, плеснув туда из амфоры немножко вина.

— Добавь же и воды, очаровательный Луций Кантилий, — проговорила прекрасная Фабия, награждая кроткой улыбкой юношу за его услужливость.

Секретарь верховного понтифика добавил воды, а потом, быстро повернувшись к Флоронии, протянул и ей бокал, смешав в нём вино с водой, и громко сказал:

— Вот и тебе прозрачная смесь, целомудренная Флорония.

А вполголоса скороговоркой добавил нежно и ласково, почти как слова молитвы:

— Люблю тебя, люблю и, как безумный, чем больше получаю твоей любви, тем больше люблю.

Флорония побледнела, руки её дрогнули, и, подняв глаза на Луция Кантилия, она посмотрела ему в лицо долгим, неописуемым, влюблённым взглядом, а потом, как всегда происходило в подобных случаях, многие мужчины смешались с женской процессией, чтобы услужить им и поприветствовать, и поболтать с ними, разделяя девственниц и матрон, и Флорония, таким образом, воспользовавшись благоприятным случаем, прошептала чуть слышно юноше, наклоняя голову к бокалу и медленно поднося его к губам:

— Наша любовь святотатственна, и я стыжусь её, боюсь, и тем не менее, она мне дороже чести и самой жизни.

На этот раз Луций Кантилий, услышав звучание этих нежнейших слов, которые, подобно шелестению зефира, ласкали ему слух, почувствовал, как огненная волна приливает к лицу и голове, и на какое-то мгновение больше ничего не видел и не понимал, но, опьянённый любовью, невольно прошептал приглушённым от смущения голосом:

— О, вернись… скорее вернись в мои объятия, божественная Флорония!

— Молчи… неосторожный, — прошептала девушка, протягивая дрожащими руками бокал Луцию Кантилию.

А тот, принимая чашу, судорожно сжал пальцы весталки и, наклонившись, спросил:

— Когда же?.. Послезавтра?

— Да, — прошептала девушка едва слышно, слегка стряхнув тыльной стороной правой руки одежду, будто бы смахивая с неё крошки печенья.

Луций Кантилий сделал несколько шагов, чтобы поставить бокал, из которого пила весталка, на поднос, протянутый ему рабом.

Множество священников и патрициев, обступивших девственниц и ловивших каждое слово, к ним направленное или от них исходившее, не обратили никакого внимания на диалог между весталкой и всадником, тем более что он внешне напоминал простой обмен ничего не значащими фразами; про то, что произошло между двумя молодыми людьми, было понято в малейших деталях Опимией, которая, держа в руках бокал и время от времени приближая его к устам, не отрывая своих чёрных сверкающих глаз, уставилась на влюблённых и напрягла всё своё внимание, стараясь понять жесты и движения губ своей наперсницы и секретаря первосвященника. Опимия не заметила никаких или почти никаких изменений в поведении лиц, окружавших её и старавшихся услужить ей, а среди таковых были Луций Апулний Фуллон, консуляр и один из триумвиров-эпулонов, а также отец её Луций Кассий Опимий.

— Тебе, может быть, не нравится это вино? — обратился к ней эпулон.

— Да, — ответила Опимия, не отрывая глаз от Кантилия и Флоронии и снова поднося бокал к губам.

— Ты что-то задумчива и рассеянна, возлюбленная дочь моя?..

— Нет, — возразила Опимия, отхлебнув разбавленное водой вино.

— Ты взволнована!.. Отчего это, Опимия? — продолжал свои расспросы отец, пытливо всматриваясь в стянувшееся от напряжения лицо и в негодующие взгляды весталки.

— Да нет же, — раздражённо ответила девушка.

— Почему ты побледнела?.. Что тебя беспокоит?

— Да ничего, — сказала она дрожащим голосом, отдавая отцу бокал, но внезапно лицо её покрылось смертельной бледностью, и девушка, почувствовав, что у неё подгибаются ноги, вытянула руки, словно пытаясь за что-нибудь ухватиться, но, не найдя иной опоры, упала прямо в объятия Луция Апулия Фуллона, к счастью, поспешившего ей на помощь.


* * *

Как только празднества закончились и были принесены все жертвы, Фабий Максим сразу же созвал сенат и спросил, что надо сделать для спасения Республики. Тщательно обсудив положение Рима и его врагов, сенат единогласно постановил: передать диктатору войско от консула Гнея Сервилия — пусть он наберёт из граждан и союзников столько людей в пехоту и конницу, сколько сочтёт нужным для блага государства [359].

Тогда Фабий с быстротой и энергией, которых мало кто подозревал в нём, внешне таком тихом, осторожном и спокойном, приказал набрать два легиона поспешных солдат и приказал им обязательно явиться через десять дней в Тибур, куда он отправил Марка Минуция Руфа, начальника конницы[360].

К нему шли самые отважные юноши из римского патрициата, прося не званий, а только возможности воевать под его началом простыми солдатами. Многих он принял, и среди них Гая Клавдия Нерона, которого он назначил легионным трибуном; многих просил остаться в Риме, чтобы защищать город.

Больше всего тронуло Фабия предложение Марка Клавдия Марцелла и Павла Эмилия, консуляров, то есть людей известных, идти сражаться с Ганнибалом под его, Фабия, началом.

— Я никогда не позволю, чтобы люди, способные командовать, подчинялись в этой войне мне, особенно тогда, когда их авторитет, их советы, их мнения, а прежде всего их доблесть делают необходимым их присутствие здесь, в Риме.

Так ответил Фабий, который, закончив с необыкновенной быстротой свои приготовления, выступил из Рима через пять дней после принятия верховного командования. Перед ним шли двадцать четыре ликтора, а за ним растянулись почти весь сенат и огромная толпа народа. Он направился по Фламиниевой дороге в Окрикул, где стояла лагерем армия консула Фламиния в составе двух легионов и небольшого количества конницы — большая часть которой двадцатью днями раньше была разбита вместе с Гаем Центением — и тысяч шести союзных войск. Всего же там собралось около двадцати тысяч человек.

Консул знал, что к нему приближается диктатор. Он вышел навстречу, послав вперёд двенадцать своих ликторов, а сопровождали консула квестор Фульвий Флакк, трибуны, центурионы и контуберналы.

Но Фабий, весьма чувствительный к традициям отечества и столь же обожавший — с полным основанием — авторитет власти, увидев, что к нему приближается вслед за фасциями консул, выслал Клавдия Нерона, который немедленно отправил ликторов в распоряжение диктатора, ставшего единственной верховной властью на шесть предоставленных ему месяцев, и подчинённому следовало отказаться от всяких знаков властного достоинства.

Что же сделал Гней Сервилий? Он сошёл с коня и безо всяких ликторов пошёл передавать командование армией в руки Фабия.

А тот немедленно провёл смотр легионам и приказал консулу отправляться с ними в Остию, собрать там столько судов, сколько только возможно, и выйти с ними в море, чтобы прогнать карфагенский флот, пиратствующий в Средиземном море, опустошая побережья. Сам же диктатор, свернув лагерь в Окрикуле, пошёл с армией скорым маршем в Тибур, где находились два легиона, собранные Марком Минуцием, и конница, которую Фабий приказал набирать в большем, чем обычно, количестве, чтобы возместить потерю убитых в консульском войске.

Фабий снова устроил смотр четырём легионам и шести тысячам конников, а также прибывшим в течение двух дней подкреплениям союзников, достигавшим почти двенадцати тысяч человек. И с этой почти сорокатысячной армией он выступил на Пренесту. Следуя большими переходами, солдаты вышли на Латинскую дорогу и поспешили навстречу Ганнибалу, которого консул настиг возле Арпина.

Осторожный и предусмотрительный полководец ожидал наступления ночи, прежде чем приблизиться к неприятелю, когда можно будет послать разведчиков исподволь понаблюдать за карфагенянами. Едва сгустилась темнота, Фабий отдал приказ подойти к лагерю Ганнибала, который, значительно превосходя римлян числом и качеством кавалерии, всегда ставил палатки на равнине. Именно по этой причине Фабий повёл армию по обрывистым кручам и велел там разбить лагерь, лично наблюдая за рытьём рва и строительством мощного частокола. Эти работы затянулись далеко за полночь. Потом все проходы через изгородь были хорошо укреплены, диктатор выставил усиленные караулы и приказал солдатам отправляться на отдых.

Ганнибал был очень обрадован приходу римлян. Он резонно предполагал, что они с нетерпением рвутся в новое сражение, чтобы смыть позор недавних поражений, и карфагенянин надеялся полностью разбить их в пятый раз, а сразу же после этого идти на Рим. На рассвете Ганнибал вывел войска и расположил их обычным способом, придуманным им самим, одним из умнейших, если не самым умным среди античных и современных тактиков. Потом он послал нумидийцев провоцировать римлян на битву.

Но Фабий не сдвинулся с места ни в этот день, ни в последующие, хотя Ганнибал верхом приближался к лагерю и вызывал римского полководца на поединок.

Два-три первых дня в римском лагере царило спокойствие, и все послушно ждали приказаний диктатора. Однако назойливость нумидийцев росла, они швыряли дротики почти от самого оборонительного вала римлян, и карфагенские провокации становились всё кровавее, солдаты начали роптать и с неприязнью относиться к тому инертному и пассивному ожиданию, на которое осуждала их тактика полководца, которую они уже стали называть чрезмерной осторожностью.

Ганнибал понял, что римляне наконец-то нашли военачальника, способного противостоять ему, и в какой-то степени даже обрадовался, думая, что покроет себя большей славой, если победит опытного и выдающегося вождя. Но отчасти он был недоволен, понимая, что осторожность, пришедшая, наконец-то, на смену порыву, намного затрудняет разгром римлян.

Стало очевидно, что Фабий не собирается покидать лагерь, а высылая за укрепления римских воинов, делает это осторожно и осмотрительно, не разрешая выходить за вал маленьким отрядам, а отправляя лишь крупные и хорошо организованные подразделения. Убедившись в этом, Ганнибал после семи или восьми дней передышки неожиданно свернул лагерь и направился в Самний, куда пришёл через два дня и принялся жечь, грабить, разрушать дома, селения, нивы и виноградники, надеясь вынудить Фабия дать сражение.

Однако Фабий, осторожно следуя за Ганнибалом на расстоянии одного дневного перехода, всегда ставил лагерь невдалеке от карфагенского, и обязательно на возвышенностях, и постоянно оставался только свидетелем разрушений, учиняемых неприятелем.

Ганнибал разграбил город Беневент, римскую колонию, а Фабий оставался невозмутимым; карфагенянин штурмом взял город Телезию и отдал его в руки солдатни, Фабий оставался невозмутимым; африканец ворвался в плодородную, ласковую, счастливую Кампанию, оставляя за собой кровь и разрушения, Фабий оставался невозмутимым.

За двадцать дней Фабий, часто сам выходивший во главе своих летучих отрядов, которые он всегда формировал преимущественно из кавалерии, четыре или пять раз ввязывался в стычки с карфагенянами, причём в местах и в условиях, благоприятных для него и неблагоприятных для врага. Верх в этих мелких стычках всегда одерживали римляне; они даже убили сто двадцать три нумидийца, а своих потеряли всего тридцать семь человек. В плен были взяты две сотни галлов; собственные же потери были крайне незначительными. И наконец у карфагенских грабителей была отбита захваченная ими добыча.

Но эти выигрыши, эти малюсенькие победы не уменьшали, а, наоборот, увеличивали недовольство в римском лагере, где чрезмерную осторожность диктатора начинали называть апатией, ленью, непригодностью; насмешки над диктатором сначала произносили чуть слышно, потом шептали вполголоса и наконец стали говорить так громко и повсеместно, что они непременно должны были дойти до самого Фабия.

Но Фабий оставался невозмутимым и верным своей выжидательной тактике.

Однако Марк Минуций Руф, начальник конницы, думал не так. Он был человеком, наделённым безудержной храбростью и необыкновенной силой, правда, его умственные способности были довольно ограниченными.

По происхождению он был плебеем; выросший среди лагерной и военной жизни, в неистовстве храбрых деяний, он собственной отвагой и старанием, медленно-медленно, от одного чина к другому, добрался до высших должностей и был в конце концов поставлен консулом в 532 году, то есть за пять лет до начала нашей истории, вместе с патрицием Публием Корнелием Сципионом Азиной; вместе с ним он успешно воевал на суше и на море с истриями, которые, захватив множество трирем, с невероятной дерзостью пиратствовали на Адриатике и в Ионическом море, нанося большой ущерб Риму.

Став сенатором, Минуций Руф отличался на заседаниях молчаливостью. Фабий Максим был педантом в соблюдении обычаев и законов и, когда пришла пора избрать начальника конницы, остановил свой выбор на плебее, чтобы все военные дела оказались в руках патриция и плебея. Среди последних, известных опытностью и укоренившейся привычкой к военной дисциплине, он считал уместным выбрать Минуция Руфа, который из-за своей стойкости и суровости пользовался славой человека, наводящего на врагов страх.

И, похоже, это был единственный просчёт Фабия в его планах на шесть месяцев диктатуры, хотя во всём остальном любая мелочь шла в соответствии с его задумками, его основательными соображениями, предвидениями.

Однако то ли консульское достоинство, которого вопреки ожиданиям добился Минуций, зажгло его запоздалые мечты, то ли он в самом деле считал своим недалёким умом, что пришло время дать бой Ганнибалу, то ли от жажды громкой славы у него зашумело в голове и побудило стремиться к триумфу, но перед бесстрастием диктатора даже Минуций принялся выступать против него, называя полководца медлительным и неспособным, делая это вначале довольно нерешительно, а потом говоря открыто и в полный голос.

Последние переходы Ганнибал делал так быстро, что римляне совсем потеряли его из виду.

В лагере Фабия это обстоятельство только усилило кривотолки: всё, мол, было сделано для того, чтобы Ганнибал ушёл от них. Упущен благоприятный случай сразиться с врагом и победить его. А теперь неприятель, оторвавшись от римских легионов, мог бы предать огню и мечу самые лучшие итальянские земли или приблизиться к побережью и, переправившись через пролив, очистить от римлян Сицилию.

Об этом говорили вслух, но Фабий, делая вид, что не слышит эти речи, которые, естественно, умолкали, едва появлялся диктатор, приказывал свёртывать лагерь и длинными переходами устремляться по следам Ганнибала, за продвижением которого издали следили римские разведчики.

Карфагенянин, фактически вдохновлённый некоторыми кампанскими всадниками, пленёнными им в битве на Тразименском озере и по соображениям политическим, стоящим куда выше восхвалений, освободив их, решил направиться к Капуе. Освобождённые уверили Ганнибала, что этот город, издавна ревнуя Рим и враждуя с ним, не будет отчаянно защищаться, и овладеть им не составит никакого труда. Ганнибал попросил проводника отвести его в окрестности Казина, потому что понимал: займи он этот проход, римляне не смогут оказать помощь союзной Кампании.

Но то ли проводник плохо понял просьбу Ганнибала, то ли на самом деле захотел обмануть его, но он вывел карфагенского вождя совсем в другое место — в окрестности Казилина, то есть к устью Вултурна, к болотистым низинам, подходящим почти к самому морю. Ганнибал, разгневанный ошибкой проводника, может быть, и невольной, приказал высечь его розгами и распять на кресте, а потом послал Магарбала, командующего карфагенской кавалерией, грабить фалернские земли.

Магарбал со своими нумидийцами промчался до Синуэссы, грабя и опустошая эти плодороднейшие края. Великий ужас распространился по всей Кампании, а людская молва, преумножая злодеяния в сотни раз, разносила жуткие истории о грабежах и убийствах до стен Неаполя, Помпеи, Капуи.

В это время Фабий Максим занял холмы у подножия Массики, откуда увидел лагерь Ганнибала на Вултурне и зарева на огромном пространстве фалернских и синуэсских полей.

Последние переходы, сделанные фабием в быстром темпе, способствовали умиротворению недовольства в легионах. На этот раз, настигнув Ганнибала, солдаты хотели сражаться и одержать блестящую победу, захватить добычу и получить почести триумфаторов.

Так думали все, но Фабий, заняв великолепную позицию на горе Массике, поставил там лагерь и ни в этот день, ни в последующие не решился напасть на неприятеля.

На этот раз неспособность и апатия Фабия были сурово осуждены войском; его прямо называли трусом.

Фабий, однако, чутьём великого полководца понимал, что Ганнибал, сбившись, верно, с дороги, оказался в сетях, которые долго расставлял на него римлянин. Фабий почти мгновенно понял, что, прикрыв проходы среди холмов, которые могли вывести врага в Латий или Кампанию, он поставит в крайне тяжёлое положение карфагенян, оказавшихся посреди нездоровой, болотистой местности зажатыми между римскими легионами и морем. Фабий приказал небольшим гарнизонам занять гору Калликула и городок Казилин, а сам, оставаясь на высотах Массики, стал ожидать, когда враг рано или поздно вынужден будет принять бой в этой гористой местности, где его знаменитая конница не сможет сделать ничего серьёзного.

Но на позициях римлян крики большей части трибунов и центурионов, дерзкие шпильки начальника конницы, дурное настроение солдат начинали принимать характер мятежа.

— Ну и что? — бушевал Луций Гостилий Манцин, один из консулов, через три дня после прихода армии на Массику, стоя посреди большой толпы центурионов, контуберналов и декурионов на Пятой улице римского лагеря, — ну и что теперь?.. У нас сильные руки и крепкие мечи, у нас четыре легиона, шесть тысяч конницы, с нами двенадцать тысяч союзников, а мы будем беспомощно смотреть на то, как гибнет Италия? Сорок тысяч римских воинов, сложа руки, глазеют, как сорок тысяч бандитов безнаказанно грабят лучшие римские земли? Почему же тогда мы — ради всех небесных и подземных богов — не пойдём к Ганнибалу и не бросим ему под ноги наше оружие? Почему же тогда не попросим у него как милости, чтобы он отправил нас невольниками в бесплодную, выжженную солнцем Африку, чтобы мы там дробили своими руками сухие комья, чтобы растили там виноград, из которого карфагенянин приказал бы делать вина для своих пиров? О, клянусь всеми молниями всемогущего Юпитера! В хорошие руки мы отдали судьбу всего нашего добра. Я думаю, что человека более беспорядочного и слабого, чем этот наш диктатор, не рождалось ни среди римлян, ни среди варваров с тех пор, как солнце озарило землю.

— Ты прав, Гостилий.

— Это преступление!

— Это измена, клянусь богами!

— Да, нас предали.

— Фабий Максим трус!

— Изменник… подлец.

— Клянусь Марсом, мы хотим драться!

— Мы не хотим разделить вместе с ним позор этого преступного бездействия.

Такие и подобные выкрики слышались из толпы трёх или четырёх сотен средних и младших офицеров римских легионов, когда возвысил свой голос юноша, едва лишь семнадцатилетний, среднего роста, сложения скорее хрупкого, с нежной бело-розовой кожей лица, большими живыми голубыми глазами, с чертами резкими и строгими, одетый как простой легионер, но розовая повязка на его руке выдавала в нём одного из знаменосцев[361]; суровым тоном он с упрёком воскликнул:

— Есть изменники в этом лагере, но только не в палатке диктатора.

— Кто это такой?..

— Один из знаменосцев…[362]

— О-ёй! — с сардонической усмешкой сказал Гостилий Манцин. — Он только кажется знаменосцем, на самом же деле это скрытник!

— Рорарий[363]!.. — добавил насмешливо какой-то центурион.

— Возбудитель[364]! — вставил с издёвкой оптионат.

— Я солдат, любящий дисциплину, прославившую значки наших легионов; я гражданин, который хотел бы подражать доблести наших предков, и, что касается меня, постараюсь делать это всю свою жизнь; я из тех, кому нравится подчиняться сегодня, чтобы назавтра приказывать и командовать.

Так отвечал юный и гордый солдат, которого звали Марком Порцием Приском. Выполняя обещание, данное Фабию Максиму, он облачился в мужскую тогу, хотя ему едва исполнилось семнадцать, и записался в один из легионов, образованных всего за несколько дней до его совершеннолетия. В первой же стычке с Ганнибалом Марк Порций проявил недюжинную смелость и с такой сноровкой, с таким мастерством владел мечом, что вызвал восхищение сражавшихся рядом с ним центурионов, оптионатов и простых воинов. О нём сразу же доложили диктатору как о солдате, достойном быть причисленным к знаменосцам, которых именно в этот день отбирали в его Третьем легионе.

А на посыпавшиеся на него насмешки молодой знаменосец ответил, вспыхнув лицом, но сохраняя чувство собственного достоинства и воодушевление в голосе и жестах:

— Скрытник, рорарий или возбудитель, как вам больше понравится, но я сейчас же докажу с мечом в руках, сколько бы вас ни было, что вы прескверные граждане и никудышные солдаты.

Взрыв презрительных выкриков встретил слова молодого знаменосца, и многие подошли даже на несколько шагов к нему, собираясь окружить храбреца, а он, отступив на шаг, положил правую ладонь на рукоять меча, собираясь уже вынуть оружие из ножен, когда раздался повелительный голос:

— Ола!.. Что это вы делаете?

Все обернулись на этот голос, принадлежавший человеку, неожиданно появившемуся в этот миг, и отступили назад, проявляя при этом почтение и уважение.

Человеку, подошедшему в это время на Пятую улицу, было лет под пятьдесят. Был он высокого роста, крупного телосложения, мускулистый, седоволосый, с загорелым, суровым, твёрдым лицом. Поверх простых, но крепких доспехов был накинут широкий шерстяной плащ пурпурного цвета (палюдаменций), носить который положено было только диктатору или начальнику конницы.

И этим человеком был именно командующий конницей Марк Минуций Руф.

— Что здесь происходит? Из-за чего вы спорите? — строго спросил он после недолгого молчания.

Трибун Луций Гостилий сжато изложил командующему суть происходящего.

— Зря вы оскорбили этого юношу, — сказал Минуций, — он показал себя храбрейшим воином и заслужил всего за несколько дней право быть вписанным в ряды знаменосцев, но и он, ещё молодой и необтёсанный лагерями и военной службой, был неправ, когда глумился над вами, храбрецами, старыми и опытными солдатами, страдающими от позора, причинённого римским орлам.

Он замолчал. На Пятой улице ни один человек из толпы, заметно выросшей после прихода начальника конницы, не издал ни звука.

А тот, помолчав немного, обратился к Марку Порцию:

— Что знаешь ты, юноша, пусть даже тебя отличили накануне, что знаешь ты о войне?.. А раз уж ты никогда не дрался в битвах, то должен подчиняться тем, кто состарился, вынося в походах зной и холод, ведя жизнь среди опасностей и постоянных стычек на полях сражений. Я один из них; я тридцать три года воевал — и против карфагенян в Первую пуническую, и против галлов, и против испанцев, и против истриев, и против сардов, и против корсиканцев, и против иллирийцев. Римляне всегда строго соблюдали дисциплину и любили её, и я всегда был послушен моим вождям и их приказам. Но, клянусь Кастором и Поллуксом, за эти тридцать три года военной службы я никогда ещё не присутствовал на спектакле, подобном тому, на котором пришлось побывать сегодня. То, что я увидел, было уже не благоразумием, а нерадивостью, не осторожностью, а трусостью. Разве Фурий Камилл, затягивая время и давая врагу возможность грабить всю Италию, освободил бы Рим от галлов? Разве Луций Папирий Курсор победил бы самнитов, лениво интригуя и прогуливаясь по землям врагов? А в мои времена разве Консул Лутаций Катул победил бы карфагенян в битве при Эгатских островах, ожидая, пока их корабли сбросят запас продовольствия и метательные машины, среди которых были и очень тяжёлые? Или, скорее, и Лутаций Катул и Папирий Курсор, и Фурий Камилл одержали свои блестящие победы молниеносной быстротой атак и передвижений? Я, о храбрый и справедливый юноша, ревностный поборник дисциплины, но одновременно я не одобряю, и крайне не одобряю, инертность, медлительность, которые перестают быть осторожностью, а становятся серьёзнейшей ошибкой, непростительной виной перед отчизной[365].

Так говорил Минуций, и многие принялись горячо аплодировать ему. Но Марк Порций не аплодировал; из почтения к личности старого вождя он не осмелился осудить его, но всем своим поведением и выражением лица показывал, что командующий кавалерией его не убедил.

— Ты говорил о главнокомандующем, — обратился Гостилий Манцин к Минуцию, когда овация немного утихла. — Фабий при своём бездействии, на которое он осудил легионы, способен только сопровождать врага в его грабежах. Он проявляет себя не как диктатор, а как учитель Ганнибала[366].

— Верно, верно! — отозвались сотни голосов.

— Мы хотим сражаться! — кричали другие.

— Минуций достоин должности диктатора, — громко сказал трибун.

— Он, он должен быть нашим полководцем! — заорали многие из солдат.

— И он, возможно, станет им, — раздался спокойный, степенный и звонкий голос, — но только после того, как истекут шесть месяцев моей власти.

Это был Фабий Максим, который в защитном панцире и с накинутым палюдаменцием, в сопровождении Гая Клавдия Нерона и Публия Корнелия Сципиона, а также нескольких других трибунов и центурионов, прибыл на место заварухи.

Все крикуны склонили головы, все стыдливо умолкли, сразу потеряв всю свою отвагу; такое почтение внушал к себе диктатор, такое уважение испытывали все к Фабию, несмотря на злые выкрики.

Марк Минуций, склонив голову на грудь, отошёл, сжимая правой рукой кожаную, с головками металлических гвоздей портупею, к которой был подвешен меч.

— Здесь командую и властвую я, — продолжал Фабий после небольшого молчания голосом твёрдым, но совершенно спокойным, — и вы тем более должны мне подчиняться, что власть, которой я наделён, предоставлена мне сенатом, консулом и римским народом. Только им должен я дать отчёт, да ещё истории и собственной репутации, за свои действия в этой войне. Повинуйтесь и помните, что у меня есть розги и топоры двадцати четырёх моих ликторов[367].

Все молчали, а Фабий добавил:

— Возвращайтесь в свои палатки.

Все, и прежде всего Марк Минуций, свесив головы, в полном молчании разошлись в разных направлениях. — О? безумные овцы! — сказал Марк Порций вполголоса, обращаясь к нескольким центурионам и оптионатам, шедшим рядом. — Какие же вы, римляне, бестолковые овцы! Так, когда вы вместе, вы позволяете увлечь себя таким советчикам, уговорам которых вы, будучи разъединёнными, никогда бы не решились последовать[368].

— Ты ненавидишь, ненавидишь, мудрец Катус! — произнёс, улыбаясь, один из центурионов.

— Мудрец!.. Мудрец!.. — бормотали вполголоса некоторые оптионаты и солдаты, почти насмехаясь.

— Награждая меня таким именем, вы делаете мне честь, а не смеётесь надо мной. Думаю, что в присутствии главнокомандующего я заслужил его, — сказал Порций.

— Ты безусловно мудр, Катон, — добавил один из трибунов.

С того дня его стали звать Катоном; впоследствии это имя сохраняли все потомки рода Порциев.

Когда все собравшиеся на Пятой улице разошлись, Гай Клавдий Нерон, надевший на тонкие доспехи изящной работы короткий плащ из грубой красной ткани (сагум), которым римляне пользовались во время войны, сказал, обращаясь к Фабию:

— А теперь, когда строптивые прекратили орать, не скрою от тебя, высокочтимый диктатор, что я, хотя полностью принимаю и даже очень хвалю твою благоразумную закрытость относительно Ганнибала — закрытость и благоразумие готовят во времена более или менее отдалённые нашу победу над наводящим страх врагом, страхуют Рим от пагубных и непоправимых последствий новой проигранной битвы, — не скрою от тебя, однако, что я, хотя и аплодирую твоему командованию, не хотел бы, чтобы ты в какой-то мере был озабочен насмешками и оскорблениями тех, кто мыслит по-другому, а поэтому прошу тебя выбрать как можно скорее момент, подходящий для сражения с Ганнибалом, дабы успокоить и удовлетворить недовольных, чтобы дело не дошло до мятежа.

— Ну что же, — ответил Фабий с улыбкой, — я был бы более робким, чем теперь кажусь, если бы из боязни насмешек и оскорблений отступился бы от своих намерений. Конечно, страх за отчизну — не такая вещь, которая приносит позор, но позволить испугать себя людскому мнению, осуждению, клевете — это удел личности, не заслуживающей высоких должностей, желающей прислуживать тем, которыми она должна управлять, которых она должна обуздывать и наказывать за преступные мысли[369].

На следующее утро Фабий послал Луция Гостилия Манцина во главе четырёх сотен всадников наблюдать за проходом, который из Тарракины, между двух хребтов мог вывести врага на Аппиеву дорогу и в Латий. Отправляя Луция, полководец строго предупредил его, чтобы римляне не покидали засады и поступали благоразумно и осторожно. Гостилий Манцин вышел из лагеря уверенным в своих силах и, обнаружив в соседних селениях незначительные группки нумидийцев, атаковал их и погнал прочь, а некоторых даже убил, но, забыв о наставлениях диктатора, вознамерился преследовать бегущих, однако строй римских лошадей, уставших от долгой скачки, был остановлен и приведён в беспорядок внезапно появившейся из-за частокола тысячей нумидийцев под командованием Карфалона.

Стычка была жаркой и жестокой, но короткой: римляне оказались в меньшинстве, число нумидийцев всё возрастало, и по крайней мере половина отряда была изрублена в куски; мужественно сражавшийся Гостилий Манцин тоже погиб. Остаток римлян смог укрыться в ущелье, за которым следовало вести наблюдение, откуда глубокой ночью им удалось добраться до линии своих укреплений.

На следующее утро Фабий перевёл армию на отличные позиции, в то единственное место, где Ганнибал мог попытаться разжать тиски, в которых он оказался.

Карфагеняне и в самом деле показались на дороге, а поскольку Фабий считал это место благоприятным для сражения, он расставил своих солдат на высотах, однако строго-настрого наказал всем не рассеиваться, не слишком выдвигаться вперёд и не преследовать врага. Вскоре началось сражение. Испанские пехотинцы с огромным воодушевлением атаковали римлян. Отброшенные с не меньшей яростью, они побежали, но Фабий запретил их преследовать. Испанцы ещё не раз бросались в атаку, и всякий раз их отражали, и им не удавалось выманить римлян на равнину. Сражение длилось весь день, и Ганнибал не смог прорваться через проходы и вынужден был вернуться к Литерну, потеряв восемьсот человек из своих рядов, тогда как число погибших римлян не превысило шестисот.

Таким вот образом оба полководца и потратили большую часть лета: Ганнибал тщетно добивался открытого сражения, Фабий наблюдал за ним; Фабия в изобилии снабжали всем необходимым Кампания и Самний, лежавшие за его спиной, Ганнибал уже испытывал недостаток во всём, перед его армией маячила перспектива зимовки среди голых Формийских скал, литернских песков да ужасных, вредоносных болот.

И тогда Ганнибал, потеряв надежду выбраться из этих мест, прибег к одной их тех военных хитростей, которыми он так прославился и в которых никто его не мог превзойти, разве что Спартак, вождь гладиаторов, приблизился к Ганнибалу в придумывании этих хитростей. И с помощью такой хитрости он выбрался из ужасной ситуации, в которую его загнала прозорливость Фабия. Глубокой ночью более двух тысяч быков, одомашненных и полудиких, которые в большом количестве всегда становились добычей нумидийцев, так вот, более двух тысяч быков, к рогам которых привязали пучки сухих веток, прутьев и соломы, а потом подожгли их по приказу Ганнибала, были пущены в занятые римлянами ущелья.

Вслед за этими животными, в страхе бежавшими очертя голову, подгоняемыми огнём и жаром пламени, поджигавшими деревья и кусты, мимо которых они пробегали, и веявшими замешательство в рядах римлян, издалека увидевших эти движущиеся огни, но не знавших причину их появления, вслед за этими быками тихо свернувшая лагерь карфагенская армия двинулась с оружием в руках к ущельям, через которые она должна была пройти.

Римляне, охранявшие эти проходы, увидев себя окружёнными пламенем и опасаясь коварства и засады, отступили в ужасе к укреплениям главного лагеря; тем временем карфагеняне прошли самое узкое место ущелья и направились к Аллифам. Фабий на протяжении всей ночи не сдвинулся с места, опасаясь, и с полным основанием, коварства Ганнибала; на рассвете он разгадал военную хитрость врага, но было уже поздно; отборные части римской пехоты спустились с вала и атаковали карфагенский арьергард. Завязался ожесточённый бой; и с той и с другой стороны подходили новые отряды, и схватка переросла в большое сражение. Но испанские пехотинцы, более лёгкие и проворные, чем римляне, получили преимущество в движении на той холмистой местности, где шёл бой; римляне были отброшены, потеряв несколько сотен в своих рядах, и армия Ганнибала вырвалась из ловушки, куда её загнал Фабий.

За валами римского лагеря снова поднялся шум против диктатора, отказавшегося сразиться в открытом поле и победить Ганнибала сметливостью. Он, Кунктатор[370], как его называли в насмешку, уже долгое время позволяет себя бить — даже в такой местности, где верх одержала хитрость карфагенянина, который, однако, должен благодарить своих богов, уберёгших его таким вот образом от дурных шагов, к которым его подталкивал неприятель. И Ганнибал вовсю расхваливал римского полководца, столь же доблестного, как и он сам, и называл его мудрейшим из тех,кого ему до сих пор противопоставлял Рим, огорчаясь, что предусмотрительность диктатора не позволяла ему, по крайней мере до сих пор, завоевать Рим.

Между тем Ганнибал, притворившись, что хочет двинуться на Рим, обрушился на пелигнов; Фабий преградил ему путь, всё время придерживаясь возвышенных мест; Ганнибал делал марши, контрмарши, повороты; Фабий угрожал ему то с флангов, то с фронта, то с тыла, но никогда не вступал с карфагенянином в сражение. Устав в конце концов метаться, карфагенянин направился в Апулию и раскинул лагерь возле Гереония, города, разрушенного и покинутого жителями. Фабий устроил свой лагерь на территории Ларина, напротив карфагенского.

Недовольство солдат диктатором возросло чрезмерно, письменно и устно оно быстро распространялось среди римского народа; его прозелиты оказались даже в сенате, где Фабий пользовался авторитетом, уважением и имел отличную репутацию.

Но никакие оскорбления, никакие насмешки, неодобрение черни, упрёки авторитетных людей не могли заставить диктатора изменить тактику, которую он избрал и которой следовал вопреки всем и к огорчению немалого количества людей, бывших с ним заодно.

Ганнибал занялся грабежом Кампании и Самния, что ещё больше воспламенило сердца римлян против Фабия, который хотел сохранить свои поместья, отдав на разграбление все окрестности.

Пока обе армии расположились лагерем — одна возле Гереония, другая в окрестностях Ларина — Ганнибал выслал к Фабию парламентёров, чтобы договориться об обмене пленными. Фабий согласился менять по головам, а если останутся лишние с той или другой стороны, то выплачивать за каждого пленника по двести пятьдесят драхм[371].

В таком состоянии находились дела войны, а наступил уже сентябрь, когда Фабий был вызван сенатом в Рим, формально — для жертвоприношений богам, которые должны были совершать либо консулы, либо диктатор, но на самом деле для того, чтобы получить отчёт о поведении командующего.

Уезжая из лагеря, Фабий передал верховное командование армией в руки М. Минуция Руфа, настойчиво прося его, умоляя от имени родины ни в коем случае не мериться силами с Ганнибалом, придерживаться системы, которой следовал до сих пор диктатор, и не повторять действий консулов Семпрония и Фламиния, неосторожно решившихся дать сражение, что было причиной стольких бед и потерь для их родины.

Диктатор уехал.

Но едва Фабий скрылся из виду, Минуций собрал солдат и пообещал им покончить с бездействием и стереть позор, которым они себя покрыли, следуя до той поры необъяснимому руководству диктатора, то есть фактически стал готовиться к битве с Ганнибалом.


* * *

На четвёртый день перед сентябрьскими идами (10 сентября) того же самого года Форум и площадь Комиций были переполнены народом. Свыше пятидесяти тысяч горожан с трудом проталкивались в радостной и торжествующей толпе, в которой только и разговоров было, что о блистательной победе, одержанной Марком Минуцием Руфом, начальником конницы, над Ганнибалом.

— Наконец-то!.. Слава богам, охраняющим Рим... Наконец-то мы показали варвару, что древняя латинская доблесть не угасла в нас!.. — радостно восклицал, оживлённо жестикулируя, Марк Метилий, один из народных трибунов, ораторствовавший посреди густой толпы горожан, главным образом плебеев.

— Пришёл конец Медлителю! — кричал в другом месте плебейский эдил. — Конец постыдному грабежу наших земель и уничтожению наших союзников, совершавшимся Ганнибалом под самым носом у Фабия, проявлявшего либо трусость, либо нерадивость — не знаю уж, чего больше!

— Мы одержали победу и продемонстрировали, в конце концов, свою силу — то ли потому, что командующим стал настоящий римлянин, то ли потому, что легионы повёл в бой плебей! — возбуждённо выкрикнул Гай Теренций Варрон. — До тех пор, пока вы не убедитесь, что патриции — враги славы и величия Рима, вы не сможете, о квириты, увидеть, как наши победоносные орлы расправляют свои крылья над всем миром.

— Варрон прав! — сказал какой-то плебей.

— Фабий трус! — добавил другой.

— Нет, клянусь богами!.. Он малодушен.

— Он настоящий трус!

— Скажите, что он предатель; клянусь Нептуном, он куплен за карфагенское золото, имейте мужество сказать правду.

— О, изменник в роду Фабиев! — воскликнул один из горожан, кому было противно такое предположение.

— В роду, давшем Республике много консулов, — добавил богато одетый горожанин, всадник по виду.

— И столько триумфаторов, — поддержал его первый гражданин.

— Клянусь Юпитером Всемогущим, не стоит так позорить род, кровь которого оросила поля сражений, в которых они бились за Рим со времени основания города.

— Клянусь богами, не надо так оскорблять человека, дважды бывшего консулом и одержавшего триумф над лигурами, отбросившего их от наших границ и с блеском разгромившего их.

— И всё же... мы не будем оскорблять этого человека, не будем судить его несправедливо, раз вы так хотите, — воскликнул Теренций Варрон, — но, граждане, чем же можно объяснить расположение к нему Ганнибала, который, опустошив Самний и Кампанию, оставил нетронутыми среди всех разрушенных домов и поместий только имение и дом Фабия.

— Верно, верно, верно! — раздались одновременно тысячи голосов.

Немногочисленные защитники Фабия Максима умолкли, а Гай Варрон добавил:

— Лично я далёк от мысли, что Фабий изменил родине; я считаю его нерадивым, трусливым, но не изменником — пока нет. Однако я имею право, как и всякий римский гражданин, чтобы мне объяснили этот странный факт.

Таким образом, Минуций был вознесён до небес, Фабий опозорен и осмеян, а трибун Марк Метилий, поддержанный претором, созвал на следующий день народ на трибунальные комиции, на Марсово Поле, предлагая принять декрет, согласно которому, вопреки обычаю, умаляя диктаторскую власть, надо было разделить командование армией между диктатором и начальником конницы, дав им равные полномочия. Трибун Марк Метилий, воспользовавшись возбуждением народа, разжигал недобрые чувства к Фабию.

Что же до превозносимой победы Минуция, то дело обстояло вот как. Едва Фабий уехал из лагеря, Ганнибалу донесли об этом. Зная от дезертиров о настроениях Минуция, карфагенский полководец решил ещё активнее, чем раньше, провоцировать легкомысленного римского военачальника. Два или три дня Минуций кружился возле Ганнибала, оставаясь на возвышенностях; но когда карфагенянин вынужден был отправить, и довольно далеко от лагеря, добрую треть своей армии, чтобы разжиться провиантом, Минуций спустился на равнину, окружил вражеских фуражиров, пока они занимались грабежом, и устроил им хорошенькую бойню. Когда же подоспел Ганнибал и ввязался в рукопашную, то Минуций, хотя и с намного превосходящими силами, тем не менее был побеждён, и дело дошло бы до полного краха, если бы самнит Децимий Нумерий, приведший из Бовиана, согласно несколько более раннему приказу диктатора, восемь тысяч пеших и пятьсот конных солдат, цвет самнитского воинства, не поддержал римлян и не вынудил Ганнибала укрыться в лагере под Гереонием. В этой сече погибли более шести тысяч карфагенян и около пяти тысяч римлян[372].

Однако вернёмся в Рим, где народ, возбуждаемый большей частью своих трибунов и самым влиятельным среди курульных плебеев Гаем Теренцием Варроном, готовился только из ненависти к Фабию проголосовать за предложенный декрет. Пока на площадях произносили речи и сбивались в толпы, сенат вот уже два дня собирался в Гостилиевой курии, допрашивал диктатора, перед тем как вынести решение о его руководстве армией и о деталях кампании.

— Как же всё-таки случилось, что карфагенянин в таком море разрушений оставил нетронутым только твоё имение? — спросил у Фабия сенатор Спурий Марвилий Максим, который двенадцать лет назад вместе с Фабием был консулом, а сейчас являлся принцепсом сената.

— Подобного рода вопросы, — сказал Фабий, поднимаясь со своего кресла, расположенного в одном из верхних рядов справа от принцепса, — причиняют мне боль не оттого, что наносят ущерб моей репутации, а потому, что вредят Риму и сенату. Как! После пятидесяти пяти лет безупречнейшей жизни, не совсем уж безвестной и недостойной, после пребывания на выборных должностях, после успешно проведённых военных походов, после неоднократных доказательств моей любви к родине безумная чернь обвиняет сегодня меня в непригодности, трусости и даже в потворстве врагу Рима. Это меня нисколько не удивляет, потому что массы непостоянны, переменчивы, легковерны и поверхностны в своих суждениях и занимаются скорее видимостью, пережитыми фактами, чем тайными причинами и отдалёнными последствиями, которые происходят и ещё будут происходить от наших теперешних деяний; но что меня убивает, так это то, что упомянутые обвинения находят отклик в этом зале, где всегда благоразумие и осторожность руководили всеми дебатами наших отцов и нас самих. Вот почему я очень боюсь за будущее того Рима, который всегда был и будет, даже став неблагодарным ко мне, во главе всех моих мыслей, всех моих действий.

— Спросить бы Фабия, — воскликнул один из сенаторов, сидевших в кресле самого нижнего ряда, в его левом конце, — что он думает о победе, которую одержал Минуций в битве, данной им в отсутствие Фабия, вопреки его приказаниям и вопреки его советам.

— Думаю, он ответит, что гораздо лучше Минуция мог бы руководить битвой, однако он достаточно велик, чтобы не мешать Минуцию побеждать, так он объяснит, почему никогда не хотел атаковать, — добавил К. Папирий Мазон, консуляр, также сидевший в левой половине сената.

— Пусть он ответит, по какому праву он, диктатор, согласился с Ганнибалом на обмен пленниками; больше того — кто ему дал полномочия пообещать купить двести сорок семь римлян[373], оставшихся после обмена во власти Ганнибала, да ещё по цене в двести пятьдесят драхм за голову, — закричал пронзительным голосом сенатор М. Эмилий Барбула, старый, маленький, но очень пылкий.

— Никуда не денешься от того факта, что твоё, Фабий, имение осталось невредимым, тогда как другие были опустошены, — суровым голосом сказал принцепс, кладя конец неорганизованным выкрикам, — я спросил тебя не потому, что хоть в малейшей степени подозревал тебя, не потому, что в твоей верности кто-нибудь в этом священном собрании сомневался.

— Нет, нет, никто не сомневается, никто не посмеет сомневаться в лояльности Фабия Максима Веррукоза! — в один голос закричали сенаторы, вскочив на ноги.

— Вопрос я тебе задал исключительно потому, что плебеями обсуждается этот факт, безусловно, объяснимый хитростью Ганнибала, посту пившего так, чтобы внести разлад в наши ряды. Такие вот плебеи много орали, да и сейчас орут про этот случай, а некоторые из их трибунов намерены завтра напомнить о нём в комициях затем только, чтобы начать против тебя расследование. Что до твоего поведения как главнокомандующего, вдохновлённого любовью к родине, то я, открыто и без колебаний, выскажу своё мнение. Ты был слишком осторожным и чрезмерно осмотрительным; ты чересчур позволял Ганнибалу грабить и жечь лучшие наши провинции. Излишняя осмотрительность может стать столь же губительной, как в чрезмерная смелость. Дальше — в вопросе о пленных я полностью осуждаю твои действия. Ты проявил по отношению к людям слишком много заботы и мягкости. Сколь недостойно римского имени предпочесть славную смерть своей бесценной, опозоренной жизни! Человек, который не смог защитить ни себя самого, ни родину, ни собственную репутацию, не достоин того, чтобы на него тратили общественные деньги[374].

Так сказал Спурий Карвилий Максим, очень спокойно и достойно, а когда он обернулся к другим сенаторам, чтобы спросить у них, одного за другим, согласно обычаю, их собственное мнение, Фабий Максим поднялся и сделал знак, что хочет говорить.

Воцарилось глубокое молчание, взгляды всех сенаторов обратились к нему; он же, внешне спокойный, тихим голосом сказал:

— Прежде чем сенат вынесет своё решение, я просил бы выслушать меня.

Прежде всего я скажу, глубоко уважая — как преданный законам отчизны гражданин — полномочия и учёность сената, что я требую от сената уважения законов и своего собственного достоинства, уважения верховной власти диктатора. От этих полномочий я не откажусь и не позволю себя отрешить, а значит, скажу, что ничей авторитет не может повлиять на меня и мои убеждения относительно ведения этой войны — ни декреты сената, ни декреты римского народа.

Что до победы начальника конницы, то она одержана больше на словах, чем на деле, и тем больше шум, поднимаемый моими противниками, что реальных плодов он не принесёт. Я, как говорится, больше боялся бы за судьбу армии. В любом случае, если я останусь единственным повелителем армии, если завтра народ на плебисците, противном всем законам, всем обычаям Республики, не уравняет меня во власти с начальником конницы, то я, едва прибыв в лагерь, накажу Минуция Руфа за неисполнение моих приказов.

Что касается пленников, то я дал слово Ганнибалу и сдержу его: если сенат не хочет отягощать общественную казну суммой выкупа, я заплачу нужные деньги из своих средств, но двести сорок семь пленников будут освобождены. Впрочем, меня не тревожат непостоянное расположение толпы, крики, оскорбления; мне вполне достаточно спокойствия своей души, удовлетворённой исполнением долга гражданина и полководца: мудрому вождю мало поможет фортуна; он должен властвовать рассудком и благоразумием. Для меня величайшая слава состоит в своевременном и достойном спасении армии, а не в тысячах убитых врагов[375].

Теперь, совершив жертвоприношения, ради которых вы меня позвали, я назначаю по долгу и праву своему консула, который должен заменить мёртвого Гая Фламиния на те несколько месяцев, которые осталось находиться в должности консулам этого года. На эту высокую должность здесь, публично, перед вами, сенаторы, я назначаю Марка Атилия Регула, который уже был консулом в 527 году. А после этого я отправляюсь к армии, потому что присутствовать на завтрашних комициях мне не интересно, и я не собираюсь защищаться от подлых обвинений, которые не могут повредить моей репутации и моему достоинству.

А теперь будьте здоровы, сенаторы, и храните отчизну.

Сказав это и поприветствовав сенат поднесением руки к губам, он вышел тяжёлыми и спокойными шагами из курии и направился к своему бедному, скромному жилищу, где немного подкрепился; забравшись здесь на коня — это была привилегия, данная народом только ему, единственному из диктаторов, хотя по старинной традиции диктатор мог садиться верхом только за стенами Рима, — и со своими двадцатью четырьмя ликторами впереди, с сыном Квинтом Фабием, двумя трибунами, несколькими декурионами и четырьмя турмами всадников, сопровождавшими его ещё от лагеря, выехал из Рима по направлению к Ларину.

— Спокойное и достойное выступление Фабия произвело большое впечатление на сенат, хотя мнения сенаторов весьма расходились. Большинство было убеждено, что диктатор прав, что поступал он до сих пор верно, и возражало против предложения обсуждать его поступки наутро на комициях и не хотело уравнивать Минуция в правах с Фабием. Очень немногие сенаторы высказались в поддержку этого предложения. Только в одном вопросе большинство, хотя и незначительное, было против Фабия, а именно: в отношении договора об обмене пленных, заключённого с Ганнибалом. Договор не набрал всего восьми или десяти голосов для ратификации, и это было сделано из ненависти не к Фабию, а к самим пленникам, которых не хотели выкупать.

С наступлением темноты сенат разошёлся, и каждый из сенаторов сохранил право агитировать на следующий день в своей трибе за или против диктатора согласно своей собственной воле.

Ранним утром следующего дня Марсово Поле, огромное пространство за городскими стенами, между Триумфальной и Латинской дорогами, кишело горожанами, собравшимися на трибунальные комиции, чтобы решить здесь, на плебисците, судьбу предложения народного трибуна Марка Метилия.

Сенаторы, всадники, плебеи спешили на Марсово Поле, выходя из Карментальских, Ратуменских и Санквальских ворот. Ликторы, шедшие перед преторами, народными трибунами и новым консулом Атилием Регулом, расположились вокруг места, где сидели упомянутые выше магистраты в своих курульных креслах поблизости от мраморной трибуны, с которой могли высказываться те, кто имел право выступать за или против выдвинутого предложения.

Огромный деревянный забор разделял обширное поле на две примерно равные части. Перпендикулярно ему с обеих сторон было протянуто тридцать пять канатов, ограничивавших тридцать пять участков, в которых должны были собраться тридцать пять триб, члены которых впоследствии должны были по одному выходить на середину, туда, где сидели магистраты и сопровождавшие их чиновники, и каждый громко выражал своё мнение[376], а потом переходил на участок, похожий на тот, откуда он вышел, но расположенный с другой стороны поля, где собиралась триба после голосования. Возбудители[377], располагавшиеся в центре Марсова Поля, возле магистратов, поддерживаемые трубачами и вестовыми, ходили и приводили в порядок реестры различных триб и следили за правильностью голосования. Претор по жребию должен был выбрать трибу, которой первой предоставляли право голосовать, поскольку это право имело очень большое значение, ибо благоприятное или отрицательное голосование первой трибы оказывало почти решающее влияние на волеизъявление остальных. На этот раз была избрана семнадцатая по порядку — Горациева триба.

Различные группировки трибы собирались в кучки; в каждой из них громко и ожесточённо спорили по поводу плебисцита, предложенного трибуном Марком Метилием и некоторыми его коллегами.

Старики, как правило, высказывались против декрета, молодые же, наоборот, были его горячими приверженцами; в каждой трибе сильнее всего противились предложению Марка Метилия патриции и их клиенты, а больше всего защищали его своевременность и необходимость плебеи.

Сенаторы в большинстве своём были враждебны декрету, предложенному Метилием, и не столько, может быть, из расположения к Фабию, сколько из любви к традициям и уважения к должности диктатора доказывали, каждый посреди своей трибы, сколь пагубен окажется декрет, в котором сохраняется ранг диктатора, но полностью разрушается его власть, в котором у диктатора остаются двадцать четыре ликтора, но у него отбирают всякий престиж в легионах, в котором наносят незаслуженное оскорбление великому гражданину, и когда?.. Когда кипит война, когда Республика в опасности, когда Ганнибал стоит уже под стенами Рима.

Напротив, Гай Теренций Варрон, внёсший предложение Метилия, и ещё семь народных трибунов (из общего числа десяти), да и некоторые патриции, враги Фабия, обходили места сбора триб и побуждали народ спасти Рим от напастей, которые на него может навлечь преступная инертность Фабия. Если Минуций получит равные с диктатором полномочия, у старого Медлителя появится стимул к действию; Минуций сразился с Ганнибалом и победил; если граждане не примут декрет, то Минуций погибнет, так как упрямый диктатор ещё вчера объявил публично в сенате, что он, едва вернётся в лагерь, накажет начальника конницы за нарушение его приказа.

Между тем трибы были многолюдны как никогда. Отделения четырёх городских триб, в которые входили граждане, живущие внутри городских стен, а значит, шли они для участия в комициях недолго, были просто переполнены голосующими, а в каждой из этих триб было от трёх с половиной до четырёх тысяч человек. Другие трибы, сельские, а таковых насчитывалась тридцать одна, почитались больше городских, потому что туда записывались самые именитые граждане, хотя хватало там и простых земледельцев, и колонов, и сабинян с латинами из окрестностей Рима; эти трибы в день голосования на Марсовом Поле были малочисленное городских, но тем не менее и в них насчитывалось от тысячи до тысячи двухсот человек. Таким образом, в голосовании приняло участие свыше шестидесяти тысяч граждан, хотя эти тысячи представляли всего лишь треть тех римлян, которые, согласно переписи, проведённой за несколько лет до времени нашего рассказа, были признаны способными носить оружие, а следовательно, отдавать свой голос на комициях, и число это — в соответствии с переписью — составляло 251222.

Итак, это было великолепное и внушительное зрелище — эти шестьдесят тысяч в непрерывном колебании белых, пурпурных, голубых тог, разноцветье которых переливалось под лучами яркого солнца; возбуждённая, движущаяся, толкающаяся масса, громко говорящая, перебивающая друг друга, наполняющая воздух беспорядочной, неразборчивой болтовнёй, которая подобно беспрерывному жужжанию гигантского невообразимого улья исходила из этой необыкновенной толпы.

Находившийся в самой гуще народа, бесконечно преданный Фабию, Луций Павел Эмилий не мог выносить бесчестья этого декрета; он направился к одному из народных трибунов, про которого знал, что тот не слишком дружен с Метилием и не очень склонен голосовать за его предложение. Луций стал настойчиво просить, чтобы трибун наложил своё вето на этот плебисцит.

— Ты любишь и уважаешь Фабия; ты честен и предан отчизне; не одобряй же бунтарские страсти немногих честолюбцев и личное расположение одного лишь гражданина, Метилия, только из любви к своему родственнику Марку Минуцию, предложившему этот декрет, не допусти же, молю, чтобы римский народ запятнал себя такой неблагодарностью и таким позором. Воспрепятствуй этому, наложив своё вето.

Трибун этот, Лициний Север, в сущности, не расходился в мыслях с Павлом Эмилием и мог бы противопоставить закону своё вето, но его удерживали кое-какие сомнения относительно своих коллег-трибунов и боязнь оказаться непопулярным в народе.

Тем временем, пока Эмилий пытался склонить на свою сторону Лициния Севера, Марк Метилий, находившийся вместе с Гаем Теренцием Варроном в отделении Арниенской трибы, набирая новых сторонников своего предложения, увидел издалека, как доверительно беседует Эмилий с его коллегой, и быстро сказал Варрону:

— Спеши, Теренций; Павел Эмилий убеждает Лициния наложить вето на наш закон. Один ты можешь отговорить его. Беги, торопись, иначе все наши усилия будут напрасными.

Гай Теренций Варрон вышел из отделения Арниенской трибы и, рассеянно отвечая на приветствия, адресовавшиеся ему со всех сторон, скорым шагом направился к центру Марсова Поля, где продолжался упомянутый выше разговор.

Когда он добрался до этого места, Луций Павел, видимо, убедил Лициния Севера последовать его желанию и, уходя от трибуна, крепко пожал ему руку.

— Ты наложишь вето на предложение Метилия? — спросил трибуна подошедший Теренций.

— А кто мне может запретить это, если такова будет моя воля? — ответил обидчиво и с оттенком высокомерия трибун.

— Конечно, не я, достойный Лициний, не я, всегда ревниво и горячо защищающий в своей должности народного трибуна все прерогативы нашего ранга. Хотя должен бы сделать это ради нашей отчизны и твоей репутации.

— А кто тебе сказал, что для отчизны полезнее будет принятие предложения Метилия, чем моё вето?

Варрон понял, что Лициний достаточно расположен к мнению патрициев; если просто надавить на него, то можно только испортить дело. От такого ловкого и велеречивого говоруна, каким слыл Варрон, требовалось показать полезность и необходимость принятия декрета Метилия, и он поспешно добавил:

— И не то, чтобы я хотел, дабы ты по какой-то причине должен был отказаться от своих намерений. Слишком известны мне твоя добродетель и любовь, которую ты питаешь к Республике, Ты думаешь не так, как я считаю правильным, но из-за этого я не должен отказываться от чувств, нас связывающих. Не стоит больше говорить об этом, и пусть каждый поступает согласно своим убеждениям. Будь добр, скажи-ка мне лучше, как у тебя идут дела с Ветурией?

От этого вопроса даже глазные белки у молодого трибуна покраснели; взгляд его вспыхнул, и Лициний быстро ответил:

— О, не говори мне об этом, Теренций, не говори, ради Плутона! Как упрям этот гордый патриций, её отец Ветурий Филон, не давая своего согласия на желанную свадьбу с благородной девушкой. Я просто умру от отчаяния.

Лицо его стало бледным и печальным, а из груди вырвался глубокий вздох.

— А почему же ты не обратился ко мне?.. Так мало, значит, ценишь ты мою дружбу, что даже не веришь в меня, хотя знаешь, как любит и ценит меня Ветурий Филон?.. Я сломлю его упрямство, вступлюсь за тебя и уговорю отдать дочь тебе в жёны.

Сказав это, Варрон взял Лициния за руку, и тот весь просиял от радости при этих словах.

— Да, кстати... я должен поговорить с Ветурием... Он один из немногих патрициев, стоящих на нашей стороне в этой бескровной войне с леностью Фабия... Ну, не кручинься... Я позабочусь о смягчении твоего душевного горя... Пойду к Филону. Вон он стоит внизу, среди граждан Клавдианской трибы... Агитирует за декрет, предложенный Метилием... Прощай, Лициний.

И он ушёл, оставив молодого трибуна сильно поколебленным в его первоначальном намерении наложить вето на декрет коллеги Метилия, ибо он понимал, что, сделав это, он очень огорчил бы спесивого сенатора, в чью дочь он был безнадёжно влюблён.

Вскоре трубачи дали сигнал окончания жертвоприношений, которыми римляне привыкли начинать любые дела в своей общественной жизни; приступили к прениям.

Воцарилось глубокое молчание; секретарь комиций прочитал декрет, предложенный Марком Метилием в следующей редакции:

«Народные трибуны Марк Метилий, Элий Кальвин, Семпроний Тудитан, Гней Сервилий Цепион, Марк Сервилий Пульх, Марк Акилий Глабрион и Постумий Альбин, ради спасения Республики, просят: да будет угодно тридцати пяти трибам римского народа квиритов приказать, чтобы на этот один-единственный раз, отступая от обычаев, начальника конницы Марка Минуция Руфа уравнять в правах и власти с диктатором Квинтом Фабием Максимом Веррукозом на всё время продолжительности диктатуры последнего.

И пусть это — с помощью богов-покровителей Рима — будет угодно тридцати пяти трибам римского народа квиритов».

Одобрительным гулом встретило большинство чтение этого документа, который повторили в центре каждой трибы особые писцы. Когда трубачи следующим сигналом оповестили, что каждая триба ознакомлена с предложенным декретом, трибун Марк Метилий произнёс короткую, но пылкую речь, поддерживая своё предложение и приводя доводы в его пользу.

С речью против декрета на трибуну поднялся Луций Павел Эмилий, говоривший просто, но энергично, пытаясь показать, насколько предлагаемый декрет незаконен, несправедлив к великому гражданину и гибелен для Республики.

После Павла Эмилия слово взял Гай Теренций Варрон. Он говорил с огромным подъёмом, зажигательно и очень искусно. Он сказал, что не из ненависти к Фабию Максиму, а только ради спасения Республики трибуны просят, чтобы начальник конницы был уравнен в правах с диктатором — в качестве стимула для избавления последнего от апатии и неэффективности. Безнаказанно разграблены самые лучшие области Италии. Ганнибал с тридцатью пятью тысячами разноязычного сброда стал хозяином Самния и Кампании. Армия диктатора силой в пятьдесят тысяч латинских солдат не в состоянии положить конец бесчинствам карфагенянина. Едва лишь Фабий уехал из лагеря, как Минуций, человек более энергичный и менее ленивый, победил врага. Полагая Фабия человеком проницательным и осторожным, а также считая Минуция слишком пылким и отважным, мы бы уравняли одного и другого в правах командования, чтобы трусливая инертность одного была бы смягчена необдуманной храбростью другого, а когда названные качества гармонично слились бы в единое целое, это стало бы благом для Республики и привело бы к гибели Ганнибала.

Великолепной речи Гая Теренция Варрона горячо аплодировали близко стоявшие к нему люди; что же до находившихся в отдалении, то они, как ни напрягали слух, так ничего и не услышали.

Когда Варрон закончил говорить, трубач дал сигнал к голосованию; глашатаи, следуя приказам трибуна Метилия и преторов, созвавших комиций, объявили, что пришло время выбора. Глашатаи начали вызывать людей из Горацианской трибы, которой выпала первая очередь при голосовании. Было девять часов утра.

Гай Варрон из первых рядов своей трибы, Галереи, с трепетом смотрел на Лициния Севера: а вдруг тот использует высшее право трибунов[378], а вдруг наложит вето на закон... Но Лициний думал о любимой Ветурии и о неудовольствии, которое испытал бы Ветурий Филон, если бы декрет был отклонён; он посмотрел на Варрона, потом застыл на месте и смолчал.

Первым в реестре Горацианской трибы был Авл Капеций.

Вызванный оказался тридцатилетним земледельцем, одетым в грубую тунику из шерсти тёмно-каштанового цвета; он вышел к преторам и трибуну и громко сказал:

— Как ты просишь, хочу.

Это был первый голос, и он был благоприятен декрету, предложенному народными трибунами.

Потом стали быстро вызывать других. После того как назвали имена пятидесяти граждан, из которых только семнадцать ответили на призыв, проголосовав утвердительно, нашёлся наконец шестидесятипятилетний патриций, который ответил:

— Того, что просишь, не хочу.

Но впоследствии голоса «за» в три раза превысили отрицательные ответы, так что через три четверти часа, после сигнала трубача, был объявлен результат голосования Горацианской трибы, которая приняла декрет, предложенный народными трибунами.

Следующей голосовала Корнелиева триба, которая большинством голосов также приняла декрет, предложенный трибунами. За нею следовала Пупиниева триба, почти единогласно проголосовавшая за декрет. Четвёртой должна была высказать свою волю Пуллиева триба. Уже половина её граждан проголосовали, причём четыреста тридцать шесть голосов были благоприятны декрету и шестьдесят восемь — против, когда глашатай вызвал Марка Ливия Салинатора.

Выйдя вперёд, угрюмый и возмущённый горожанин, с взъерошенной бородой и растрёпанными волосами, одетый, как обычно, в тёмную тогу и очень грязную тунику, ответил громовым голосом:

— Не хочу, не хочу, не хочу, потому что я, консуляр, был неправедно осуждён несправедливейшим римским народом. Я никогда не одобрю преступные законы, цель которых состоит в подрыве власти и нанесении вреда Республике. И я никогда не отдам свой голос в поддержку тех, кто признает правыми кучку злодеев, дорвавшихся до власти, несправедливых к достойнейшим и любимейшим родиной людям, которые правы в каждом своём поступке, в любом своём декрете.

Так говорил Марк Ливий, и его жёсткая, вызывающая, но убедительная речь привела к тому, что Поллиева триба отдала пятьсот шесть оставшихся голосов против декрета, и только пятьдесят четыре высказались в его пользу. Таким образом, Поллиева триба большинством в 574 голоса против 490 отвергла предложение Марка Метилия.

Сергиева и Папириева трибы почти единогласно приняли декрет; Фабиева — в честь своего патрона — единодушно, кроме пяти человек, отклонила его. Галериева триба, к которой принадлежал Гай Теренций Варрон, единодушно, за исключением немногих, проголосовала против Фабия; также против диктатора большинством голосов высказались Клавдиева, Палатинская и Субуранская трибы.

Вейетинская, Стеллатинская и Мециева незначительным большинством голосов высказались против представленного трибунами декрета. Эсквилинская, Менениева, Крустуминская, Лукеренская, Вольтинийская и Фалеринская — все, одна за другой, поддержали предложенный декрет.

Казалось, что выдвинутый врагами Фабия декрет уже получил явную поддержку комиций: пятнадцать триб его приняли и только пять из двадцати вызванных отвергли.

Тем не менее оставались ещё пятнадцать триб, и они могли бы, если все проголосуют против декрета Метилия, полностью изменить результат голосования; если же ещё хотя бы три трибы из оставшихся проголосуют за декрет, трибуны отпразднуют победу.

Так и случилось.

Тациенская и Коллинская большинством голосов высказались против Фабия, Квирииская, также большинством голосов, в пользу диктатора. Всё теперь зависело от Рамненской трибы, которую выкликнули двадцать четвёртой. Если бы граждане этой трибы высказались за декрет, то судьба плебисцита была бы решена, и голоса одиннадцати оставшихся триб становились ненужными. Можно себе представить, с каким напряжением ждали голосования Рамненской трибы, которая была городской, да ещё и первой в порядковом списке всех триб.

Двадцать три уже проголосовавших трибы все перешли в предназначенные для них отделения налево от того места, где сидели преторы, трибуны, предложившие декрет, и консул Атилий Регул; одиннадцать ещё не высказавшихся пока находились в своих отделениях направо от магистратов, и граждане, как с одной стороны, так и с другой, столпились у изгороди, чтобы следить за воло[379] и ноло[380] Рамненской трибы, которые должны были решить спор.

— Молчание царило глубочайшее, слышен был только голос глашатая, вызывавшего последовательно граждан, приписанных к Рамненской трибе, волеизъявление которой вдобавок разделилось: за одним воло следовало ноло, а новое ноло немедленно влекло за собой воло. Среди пятидесяти тысяч горожан нарастало несказанное волнение, хотя многие из отдавших свой голос уже разошлись по домам.

После почти получасового ожидания голосование Рамненской трибы закончилось: 1894 гражданина высказались за принятие декрета, 1888 — против. Рамненская триба приняла предложение трибунов, чем и решила судьбу плебисцита, став восемнадцатой среди проголосовавших за декрет.

Толпа зашумела, посыпались комментарии, послышались восклицания всякого рода; порядок нарушился, вмиг рассеялись ещё не проголосовавшие трибы, их мнение теперь уже стало ненужным. Даже если бы все одиннадцать пока не вызванных триб высказались против декрета, он бы всё равно был принят большинством в восемнадцать триб против семнадцати.

Уже стало смеркаться, и все направились разными дорогами в город. Ведшие к Ратуменским, Карментальским и Санквальским воротам улицы были переполнены теснящимися и толкавшимися людьми, обсуждавшими на разные лады события этих комиций и последствия декрета, который там был одобрен. Каждый судил в соответствии с собственными чувствами и собственными убеждениями.

— Победа, победа, — говорил какой-то пролетарий, с большим удовлетворением потирая руки.

— Чья победа? Над кем победа? — раздался за его спиной резкий и суровый голос.

Простолюдин обернулся и узнал в говорившем Марка Ливия Салинатора.

— Безумцы! — быстро продолжил непримиримый сенатор. — Победа прихоти мясника Варрона над святостью законов, победа наглого невежества Минуция над мудрым мастерством Фабия, победа превышения власти над правосудием... Вот ваша победа... Безумцы!

Все окружавшие его замолчали, и Салинатор добавил через мгновение громким голосом:

— Победа, вы сказали? Ладно, хорошо, и я на это надеюсь; победа Ганнибала и тяжелейшее поражение этого несправедливейшего римского народа!


* * *

Турма римских всадников кружилась вокруг высокого холма, совершенно голого, полностью лишённого хоть какой-нибудь растительности, с каменистыми, трудными для подъёма склонами; на вершине его сошлись в отчаянной схватке полтысячи испанских пехотинцев и шестьсот римских легионеров. Этот холм отделял лагерь Ганнибала при Гереонии от позиций Минуция в окрестностях Ларина.

Прошло двенадцать дней со времени голосования, решившего судьбу Фабия Максима, который впредь и до окончания своей диктатуры должен был, согласно декрету народа, делить руководство легионами с Минуцием Руфом.

Минуций хотел, чтобы командование армией переходило от одного к другому через каждые два дня, но Фабий не согласился на это, потому что всё будет делаться наудачу, у него, Фабия, власть не отнята, она только разделена с другим; он никогда не откажется добровольно от командования своей частью войска, не будет чередоваться по дням и по времени с ним, а разделит войско и сохранит, пусть не всё, но что сможет[381].

Итак, легионы были разделены между двумя командующими: Минуцию достались Первый и Четвёртый, Фабию — Второй и Третий. Две армии, по двадцать пять тысяч человек в каждой, расположили свои лагеря на расстоянии четырёх миль одна от другой. Минуций оказался чуть ближе к Гереонию, Фабий — к Ларину.

Минуций, вознёсшийся от недавних успехов над неприятелем, а больше всего от чести, оказанной ему римским народом, уравнявшим его во власти с диктатором, жаждал сразиться с Ганнибалом. Когда карфагенянин послал пеших испанских воинов занять лысый холм, Минуций воспользовался предлогом, чтобы завязать сражение.

Против кружившей у подножия занятого пехотинцами холма римской конницы, искавшей возможности помочь своим копьеносцам, из лагеря Ганнибала вылетели галопом пятьсот нумидийцев. На помощь римской коннице подоспели другие турмы; в ответ появились подкрепления и у нумидийцев. Минуций двинул на холм легион; испанские пехотинцы были опрокинуты, но очень быстро на помощь подошли ещё пять тысяч, так началась жесточайшая, почти всеобщая битва.

Минуций подумал, что настал час двинуть в бой оставшуюся часть армии, и вывел её за частокол. В ответ Ганнибал бросил вперёд галлов, и обе стороны всей своей силой столкнулись в яростной атаке, одинаково смелые, одинаково доблестные, и судьба боя оставалась неясной.

Но внезапно из-за всех осыпей, из всех расселин, которыми были богаты безжизненные обрывистые склоны холма, а было их много и достигали они крупных размеров, выскочили пять тысяч испанских пеших воинов, засевших там с прошлой ночи по приказу Ганнибала, и, обрушившись с тыла на оказавшихся в отчаянном положении римлян, смешали их боевые порядки и устроили жестокую бойню.

Однако Фабий был начеку; увидев издали, что Минуций из-за тривиальной ошибки попался в расставленные Ганнибалом сети, он воскликнул:

— Вот так: нет быстрее того, кто сомневается, фортуна наказывает безрассудство. Коня мне, легионы к оружию, быстрей!

И, выведя легионы из лагеря, он поспешил на помощь братьям, уже опрокинутым и побежавшим по всему фронту. Фабий решил повести свою армию в битву, расположив её таким образом, что между двумя корпусами остался значительный интервал, в котором могли собраться и перегруппироваться беспорядочные массы легионов Минуция.

А когда он наконец ударил на карфагенян, вынудил их отойти и стал преследовать их, легионеры Минуция собрались за спиной легионов Фабия, перегруппировались, привели себя в порядок и с удвоенной яростью обрушились на врага, заставив его отступать по всем направлениям. Очень быстро судьба сражения переменилась, началось жестокое избиение карфагенян, ряды которых через час смешались полностью. Но Ганнибал приказал трубить сбор, а тем временем восемь тысяч нумидийцев, молниеносно брошенных в бой, обрушили на римлян тридцать или сорок тысяч дротиков и остановили их напор, дав возможность пешим карфагенянам укрыться в лагере, у входа в который Ганнибал воскликнул:

— Я победил Минуция, но Фабий победил меня[382].

Фабий, нанеся врагам жестокие потери, удалился в свой лагерь.

Минуций, сконфуженный и пристыженный, вернувшись в своё расположение, собрал солдат и долгое время стоял перед ними с поникшей головой, горькие мысли отражались на лице его. Наконец, он поднял голову и заговорил громким, энергичным голосом:

— Солдаты, товарищи мои, я был безрассуден и самонадеян до сегодняшнего дня, хочу быть по крайней мере честным, искренним и громко заявить, что я ошибался. Мне надо скорее похвалить судьбу, чем жаловаться на неё: благодаря ей я за один день понял то, чего не понимал все пятьдесят лет своей жизни. Я понял, что, не умея командовать другими, вынужден подчиниться тому, кто умеет властвовать. У вас уже есть диктатор, который будет вашим командиром во всех других делах, но сейчас я буду вашим командующим, который поведёт вас отблагодарить его, и я первым стану во всём подчиняться его приказам. Ну же, поднимите знаки легионов и пойдём к диктатору.

Все рукоплескали словам начальника конницы, потому что раскаивались в несправедливых обвинениях, высокомерно брошенных Фабию, у которого теперь все находили и мудрость, и воинскую доблесть.

Подняв легионных орлов с земли, Минуций повёл армию к Фабию и, при всех попросив у него прощения за свои проступки, а также горячо поблагодарив, назвал его отцом, благодетелем и, проникнув в благоразумие его промедления, признал его спасителем Рима и приветствовал как такового.

Фабий Максим, у которого доброта и величие души были сравнимы с осторожностью и мудростью ума, обнял Минуция, который отказался от власти, вверенной ему народом, и остался по-прежнему начальником конницы.

Пока все солдаты обнимались и приветствовали друг друга, собираясь в палатки на очень скромные, но братские пиры, Фабий повёл Минуция к себе и пригласил его остаться на весь день в его палатке. Когда диктатор прогуливался с начальником конницы по правой улице лагеря, шедшей вдоль частокола, вдоль которой тянулись палатки отборных пехотинцев, а также знаменосцев, он увидел Марка Порция Катона, который, сняв с себя панцирь и шлем, дал возможность одному из своих товарищей перевязать рану на голове, полученную в сегодняшней битве. В этот момент он как раз грыз сухарь, запивая его водой, смешанной с небольшим количеством уксуса. Серьёзный и воздержанный юноша только потому подмешал уксус в чистую воду, что сильно страдал от жажды[383].

— Здравствуй, диктатор, — сказал юноша, обращаясь к Фабию, — я и так любил тебя, почитал великим человеком, но сегодня ты одержал двойную победу: одну — над Ганнибалом, другую — над неблагодарным римским народом. Сегодня я стал твоим пылким обожателем, отныне я буду всеми своими действиями, всей своей жизнью подражать тебе, твоему честнейшему характеру и строгости твоей души[384].

— О, доблестный и мудрый юноша, сильный разумом и не в насмешкупрозванный Катоном, поздравляю Рим, в котором есть ещё граждане, подобные тебе. Он творит их из прочнейшего порфира, который можно рубить мечом, но высекаются только мелкие искорки.

И, благосклонно поприветствовав его, диктатор продолжил с Минуцием путь к своей палатке. Но они не успели туда дойти, так как в лагерь из Рима прибыла турма запылённых и запыхавшихся всадников под командованием Квинта Фабия, сына диктатора.

— Здравствуй, верховный главнокомандующий и спаситель Римской республики, — сказал юноша, спрыгивая на землю и почтительно обнимая отца.

— Здравствуй, сын мой. Какие новости ты привёз?

— В соответствии с твоим распоряжением я продал наше единственное имение.

— И сколько ты выручил?

— Восемьдесят тысяч денариев.

— Выкуп двухсот сорока семи римских пленных обойдётся в семьдесят две тысячи шестьсот сорок семь денариев, что равнозначно семидесяти тысячам семистам пятидесяти греческим драхмам. Итак, возьми с собой глашатая и отвези эти деньги Ганнибалу. Раз сенат платить общественными деньгами не хочет, Фабий Максим заплатит своими, но сдержит обещание[385].

И Квинт отправился в лагерь Ганнибала; заплатив выкуп, он через пару часов привёл в лагерь двести сорок семь пленников. Многие из них, будучи зажиточными гражданами, хотели возместить диктатору его затраты, но он ничего ни от кого не взял.

С этого дня, как Фабий, так и Ганнибал, воспользовавшись начавшимися ливнями, отвели войска на зимние квартиры.

Таким вот образом, оттягивая время, мудростью и осмотрительностью Фабий Максим спас в этом году Римскую республику от самых больших бед[386].

Глава IV В храме Весты


Когда горожане, покидавшие Форум, сворачивали на Новую улицу и направлялись прямо к Палатинскому холму, то слева от них открывался наполовину заслонённый домами упомянутой улицы не слишком большой круглый храм, построенный из травертина и тиволийского мрамора.

Этот храм был посвящён Весте, богине огня, очищающего и освежающего землю.

Храм потому и построили закруглённым, что он должен был представлять Землю, имеющую, как известно, круглую форму[387].

Умер этот величайший человек, прожив около сорока лет в бедности, переступив порог девяноста лет, ничего не оставив после себя, так что великолепные похороны ему устроили на деньги, собранные по общественной подписке!.. — Какое чудо, что народ, воспитавший таких вот граждан, должен был стать господином мира!

С полным правом воспел этого великого человека Энний, слова которого впоследствии повторил Вергилий:

Некий муж благородный, промедлив, виновным был признан, Ибо злотворной молвы не опроверг для спасенья.

Значит, потом воссияет он большею славой.

Девять ступенек из травертина вели к портику, который поддерживали пять колонн из тиволийского мрамора. Портик был длиной около двадцати и шириной около трёх метров. Деревянная дверь, обшитая бронзовой пластиной, вела внутрь храма, вокруг которого в идеальном порядке расположились шестнадцать колонн из того же тиволийского мрамора, поддерживавших купол, крытый сиракузской бронзой[388], в котором были проделаны девять окошек, пропускавших воздух и свет.

В глубине храма, на расстоянии двух третей длины, лицом к входившим, возвышался на шести круглых ступенях алтарь, также мраморный и круглой формы, посреди которого в глиняной вазе постоянно пылал священный огонь, подпитываемый маслянистыми веществами, к которым подмешивали местные благовония.

Храм не украшали ни статуи, ни драгоценности, ни орнаменты. Своей строгой обнажённостью, примитивной простотой, полным отсутствием какой-либо материальной эмблемы, какого-нибудь внешнего символа он внушал уважение и страх одновременно, а таинственное величие его весьма способствовало перенесению духа в спокойные и ясные сферы чистого и мистического созерцания. Этот храм был единственным в Риме, где материализм языческой религии не влиял на чувства. Немного в стороне от священного алтаря богини, за ним и в глубине храма, большая серая завеса скрывала от непосвящённых шатёр, в котором хранились священный палладий[389] и пенаты, римские боги домашнего очага[390] и священная полба[391] — вещи, доверенные заботам и уходу девственниц-весталок.

Сбоку от большого шатра во внутренней стене храма открывались два прохода, замаскированных серыми занавесками, похожими на большую завесу. Через них входили в самые сокровенные помещения храма, предназначенные для священной коллегии жриц Весты.

Проход справа от входящего в храм вёл в покои, где жрицы Весты и другие жрецы облачались в свои одеяния и готовили всё необходимое для службы и жертвоприношений. Таких покоев было три. Они примы кали один к другому и шли вдоль окружности стен.

Последний из этих покоев вёл в сад, занимавший квадратную площадку длиной почти девятьсот метров, обнесённую со всех сторон стеной высотой около четырёх метров.

В правой от входящего стороне сада находился маленький домик, в подвале которого разместились и стойла, где содержались ослы, и помещение для мельницы; на верхнем этаже домика спали пятеро рабов, приставленных к жерновам, а также использовавшихся на самых тяжёлых и утомительных работах, какие только могли случиться в хозяйстве святых дев.

С этой стороны ограда храма Весты примыкала к Роще Говорящего вещателя[392], отделяясь от неё ветхой стеной, о которой мы уже упоминали.

Левая для входившего из храма часть сада была полностью занята грядками роз, лилий, жасминов и прочих трав и цветов всякого рода; цветники были окружены шпалерами мирта, розмарина, дрока, акации, вербены, наполнявшими это уединённое место неясными и нежными запахами и сладострастными ароматами. Сторона, представавшая прямо перед глазами входящего в сад, заканчивалась стенкой, продолжавшей ограду, упиравшуюся здесь в священный Палатинский холм. Эта стенка достигала высоты одного метра и превышала заборчик, отделявший сад от Рощи Говорящего вещателя. Направо от сада возвышался древний дом Нумы Помпилия, использовавшийся весталками под жилище, а поэтому прозванный атрием Весты.

В этот дом попадали как со стороны сада, куда вела особая дверь, так и от прохода, начинавшегося возле шатра внутри храма, слева от входившего с Новой улицы. Дом этот, построенный в древнем этрусском стиле, располагал и собственным портиком, и прихожей, ведшей прямо в атрий, в центре которого находились имплювий и алтарь пенатов, а по сторонам возвышалась колоннада, под которой открывались десять комнат, по пять с каждой стороны, служившие кухней, столовой, библиотекой, а также классными помещениями, где наставницы преподавали своим ученицам обряды и тайны их жреческого ремесла.

Из атрия по двум коридорам попадали в перистиль шириной около девяти и длиной двенадцать метров, окружённый колоннадой, поддерживавшей крышу. Посреди перистиля открывался красивый бассейн из травертина, в котором хранилась подведённая из соседней речушки Лаутулы вода. Бассейн служил весталкам для купаний и прочих надобностей[393].

С трёх сторон перистиля находилось по четыре комнаты. Те, что располагались направо от входа во двор, были заняты максимой и самой старшей наставницей; левые комнаты принадлежали двум другим наставницам, а в комнатах в глубине двора жили воспитанницы.

В отличие от большинства других римских домов жилище весталок оканчивалось перистилем и не имело ни сада вне его, ни хозяйственных построек.

На верхнем этаже этого дома, в малюсеньких, скудно обставленных комнатках, спали шестеро рабов, приставленных для службы весталкам.

Как дом, использовавшийся под мельницу, так и вход из сада в атрий Весты по ночам стерегли две огромные собаки.

За восемь дней до декабрьских календ (24 ноября) того же самого года над Римом шёл мелкий-мелкий дождик, так что воздух под мглистым, свинцовым небом сделался печальным и невыносимым.

Прошло почти два месяца со времени событий, о которых рассказывалось в предыдущей главе. Истекали шесть месяцев, отведённых для диктатуры Фабия Максима; он и его коллега Минуций передали командование легионами консулам Сервилию Гемину и Атилию Регулу, которые отвели армию на зимние квартиры возле Ларина, в то время как Ганнибал зимовал со своей армией в окрестностях Гереония.

В третью стражу (около девяти утра), несмотря на дождливую погоду, уже много дней стоявшую над Римом, множество матрон торопились к храму Весты, следуя туда и на плечах рабов, в носилках, которые тогда уже начинали входить в моду у самых богатых семейств, и пешком.

Одеты они были в самые тонкие и роскошные белые столы, а чтобы уберечься от непогоды, многие из них поверх белых шерстяных рубашек, одевавшихся прямо на голое тело, натянули по две белые туники — одну на другую.

Большинство же тех, что шагали пешком, закутали, защищаясь от дождя, голову и плечи в тёмные грубошёрстные плащи с капюшоном; впрочем, некоторые из дам ещё приказали рабам раскрыть над ними зонтики, потому что изнеженность женщин, их любовь к роскоши уже начинали тяготить римлян и требовали неотложного вмешательства специального закона, чтобы ограничить излишества[394].

Перед храмом уже собралась большая толпа людей, закутанных в тёмные тоги, пенулы, сагумы; у многих на головах были шапочки или шляпы.

Под портиком храма Весты стояли ликторы верховного понтифика и фламинов — явный признак того, что в храме совершались какие-то важные обряды.

Ликторы вместе с антеамбулонами и рабами, сопровождавшими матрон, помогали последним пробиться через толпу и пройти в храм, поскольку тот был не очень велик и не мог вместить всех желающих. Потому-то верховный понтифик распорядился, что преимуществом входа будут пользоваться женщины и самые знаменитые консуляры.

Внутри храма верховный понтифик Луций Корнелий Лентул, одетый в самые роскошные жреческие одежды, облачившись в белую, обрамленную пурпуром тогу, увенчав голову митрой с ветвью оливы, восседал на курульном кресле. Такая привилегия оказывалась только одному ему среди всех священнослужителей. В руках он держал серебряное кропило для разбрызгивания святой воды на молящихся.

Вокруг него собралась коллегия весталок, а за ними стояли коллегии фламинов, авгуров, салиев, фециалов, арвалов, эпулонов, децемвиров Сибиллиных книг. Всю эту толпу священников полукругом обступили секретари верховного понтифика, камиллы, фламины и фламинки, эдиты, тибицены и тубицены, помощники жрецов, писцы, пулларии и калаторы.

Всего было не менее трёхсот служителей священных культов, и все они стояли справа от алтаря богини, который сейчас охраняла весталка Опимия.

Служба уже закончилась, и верховный понтифик окроплял собравшихся в храме святой водой. Он поднялся с курульного кресла и посреди всеобщего молчания (а в зале собралось кроме почти тысячи матрон и римских дам ещё человек пятьсот патрициев, сенаторов и всадников) заговорил:

— Мы просили милости у целомудренной и невидимой богини; её пророчество было благоприятным, а поэтому я прочту имена двадцати девочек, дочерей двадцати римских граждан, избранных в соответствии с буквой законов, чтобы жребий решил, какая из них должна заменить непорочной деве умершую в прошлом месяце Минуцию, исполнявшую обязанности служанки богини-девственницы, защитницы священного огня, сотворившего и оживившего землю.

В толпе матрон выделялась величественностью фигуры, строгой красотой лица, достойной и гордой позой Помпония, мать Публия Корнелия Сципиона, уже прославившего своё имя в битве при Тицине, когда он спас от верной смерти своего отца; при его рождении Помпония перенесла жесточайшие боли и опасную операцию[395].

Подле Помпонии стояла высокая, темноволосая красавица с густо-чёрного цвета глазами; звали её Эльвия Эбутация, и была она родом из Латия, а в Рим пришла на поиски развлечений; в доме Сципионов она жила гостьей. Разумеется, Эльвия Эбутация ничего не понимала в ритуалах и церемониях римского культа, а поэтому просила Помпонию разъяснять ей смысл того, что происходило перед их глазами в храме Весты.

— Когда случается, что умирает одна из шести дев богини, — любезно пояснила Помпония своей гостье, — её догребают в подземельях атрия Весты, места вечного отдыха жриц её коллегии, потому что этим святым девам наш святой царь Нума Помпилий, основатель римской религии, даровал привилегию быть похороненными в стенах города[396], привилегию редчайшую, определяемую только декретом народа для какого-нибудь великого полководца или выдающегося гражданина. Чтобы заменить её другой весталкой (а девушки редко добровольно соглашаются посвятить себя на целых тридцать лет исключительно служению богине, сохраняя ненарушенной свою девственность, да и отцы противятся желаниям тех немногих, которые предпочли бы посвятить себя культу Весты), мудрый закон предписывает, чтобы верховный понтифик выбрал двадцать девочек от шести до десяти лет среди самых здоровых и самых совершенных, которые только есть в городе. Эти девочки должны быть в полном телесном здравии, а также совершенны в любом другом смысле; у них должны быть живы отец и мать; их обязательно выбирают среди свободных родов, к тому же незапятнанных публичными обвинениями. Отобрав этих девочек, а выбор является исключительной привилегией верховного понтифика, и тот бросает жребий, на какую из двадцати падёт бесспорно достаточно тягостная честь стать жрицей Весты. И как раз на этой церемонии, о Эльвия, мы сейчас и присутствуем...

Помпония объяснила то, что вот-вот должно было произойти.

Возле алтаря невидимой богини выстроились двадцать девчушек в возрасте от шести до десяти лет, по большей части светловолосые, розоволицые, красивые, с разумным взглядом, одетые в белое и украшенные венками из белых роз. Понтифик выбрал по десять девочек из патрицианских и плебейских семей, но все они были дочерями свободных и уважаемых граждан.

Девчушки таращили свои большие голубые глазёнки, полные простодушного любопытства, на величественное действо, не понимая значения происходящего и важности для их судьбы церемонии, которая должна будет приговорить одну из тех, кто красовался в своих маленьких столах, специально на этот случай одетых, кто был так восхитителен в веночках из великолепных белых роз.

Однако к этому детскому любопытству, к этому невинному высокомерию примешивалось чувство тайного страха, который они не смогли бы определить, но который рождался в них отчасти печальным и бледным выражением лиц их матерей, отчасти непонятной торжественностью церемонии, отчасти строгим величием обрядовых действий.

За двадцатью девочками стояли их матери, задумчивые и печальные, и каждая из них нежнее, чем обычно, ласкала светлые локоны или розовое личико своей дочурки.

Тем временем верховный понтифик взял у одного из своих писцов дощечку и громким голосом прочёл посреди всеобщего молчания двадцать имён девочек, определённых для жеребьёвки:

— Авла, дочь Авла Постумия, Бебия, дочь Бебия Панфила, Клавдия, дочь Аппия Клавдия, Деция, дочь Марка Деция, Элия, дочь Элия Пета, Фульвия, дочь Фульвия Флакка, Габиния, дочь Луция Габиния, Ирция, дочь Аттилия Ирция, Лициния, дочь Лициния Лукулла, Муссидия, дочь Гнея Муссидия, Метелла, дочь Цецилия Метелла, Мамерка, дочь Эмилия Мамерка, Отоцилия, дочь Отоцилия Красса, Публиция, дочь Публиция Маллеола, Папирия, дочь Папирия Курсора, Рупилия, дочь Рупилия Непота, Сульпиция, дочь Сульпиция Патеркула, Семпрония, дочь Семпрония Блеса, Сервилия, дочь Сервилия Цепиона, Волькация, дочь Волькация Тулла.

По мере того как эти имена, произнесённые звонким голосом понтифика, отражались эхом от сводов храма, матери названных девочек либо страстно целовали своё чадо, либо со слезами на глазах гладили его, либо с жалкой улыбкой прижимали к своей груди.

Как только верховный понтифик произносил имя одной из девочек, Луций Кантилий записывал его на малюсенькой дощечке и бросал в ивовую корзинку, которую держал кто-то из других писцов понтифика.

Когда список подошёл к концу, Луций Корнелий Лентул взял корзинку из рук секретаря и, несколько раз встряхнув её, обратился к старшей весталке и пригласил её, после того как открыл крышку, вытащить дощечку.

Фабия протянула священную правую руку к корзинке и опустила её туда, быстро окинув взглядом бедных матерей, лица которых были одного — бледного — цвета и выражали одно: страх.

Дощечка была вынута и передана верховному понтифику, который прочёл её сначала про себя, а потом посреди всеобщего молчания повторил вслух:

— Муссидия, дочь Гнея Муссидия.

Мать отмеченной судьбой девочки склонилась к ней, повернула к себе, крепко обняла и осыпала поцелуями, прерывавшимися беззвучными рыданиями, тогда как другие девятнадцать матерей облегчённо вздохнули.

Храм заполнился гулом голосов, и все, мужчины и женщины, поднимались на цыпочки, чтобы увидеть, если только удастся, как выглядит новая весталка.

Понтифик тем временем взял у секретаря ножницы и медленно приблизился к избраннице (а это была хорошенькая девочка девяти лет от роду, упитанная толстушка с белоснежной кожей, тронутой красивым румянцем, с дерзко вздёрнутым носиком, двумя прекрасными глазками, ясными, чистыми, цвета морской волны, и копной светло-золотистых волос); подойдя к ней, он громко произнёс следующую формулу:

— Жрица Весты, приступающая к священным обязанностям, обожающая Юпитера; становясь жрицей Весты ради римского народа квиритов, поступаю в соответствии с наилучшим законом, так тебя, Амата, 6еру[397].

Понтифик, как это было предписано обычаем, взял девчушку за руку, властно, словно по праву завоевателя, а Муссидия, в страхе отступив к матери, смотрела на Луция Корнелия Лентула расширенными от ужаса и растерянности глазами.

Мать, глаза которой были полны слёз, печально улыбалась и, лаская дочь, сказала ей любящим, нежным и спокойным голосом:

— Не бойся, малышка моя, не бойся. Это — верховный понтифик. Он пришёл забрать тебя в весталки. Ты разве не знаешь, как хорошо быть весталкой?.. У тебя будет собственный ликтор, он будет ходить перед тобой с фасциями, это один из тех людей с длинными волосами, которые два года ходили перед твоим отцом, когда он был претором... Разве ты не помнишь, Идия[398], хорошая моя, разве не помнишь?.. Ты будешь постоянно жить в этом прекрасном храме, а ещё в очень красивом доме, который ты потом увидишь, красавица моя... Ты увидишь, как он великолепен... Тебе выделят рабыню, которая всегда будет прислуживать тебе... Ты станешь неразлучна вон с теми пятью матронами, у которых такие прекрасные суффибулы, такие прекрасные повязки с бантами... Видишь банты, моя Идия?.. Знаешь, они ведь из серебра?.. Все твои подружки будут тебе завидовать... сердце моё... Моё создание... И ты будешь очень, ну очень счастлива, знай это... и... и...

Продолжить она не смогла, от боли у неё сжалось в спазме горло, она судорожно глотнула воздуха и разразилась тоскливым плачем.

Ребёнок погладил своей ручкой лицо матери, поцеловал его, а через какое-то мгновение сказал:

— Если я буду такой счастливой, мамочка, что же ты плачешь?

— Да... Конечно, — проговорила сквозь рыдания бедная мать, — конечно... Мне не надо бы плакать... Но это... от радости, моё сокровище... Это радость заставляет меня плакать... и честь пожертвовать собственной кровью ради чистейшей богини... Иди... Иди с верховным понтификом... Отныне и навсегда... он станет твоим отцом...

— Нет, я не хочу его в отцы, — резко сказала маленькая Муссидия. — Я не хочу отказываться от своего доброго милого папы.

— Нет, любимая моя, — прервала её мать, целуя в лихорадочном возбуждении губы маленькой Муссидии, словно желая отнять у неё возможность говорить, потому что каждое слово наивной девочки слов но мечом поражало бедную женщину, — тебе не надо отказываться от твоего благородного отца... Я хотела сказать, что отныне у тебя будет два отца... А твоя мама... будет приходить тебя навещать каждый день, любимая моя...

— А, вот мой папа! — внезапно воскликнула девочка, протягивая руки и поворачивая лицо к высокому мужчине лет сорока, стройному, хорошо сложенному, с очень бледным лицом, белокурой бородой и светлыми волосами; это был Гней Муссидии, уже некоторое время протискивавшийся среди матрон и как раз теперь подошедший к дочери.

— Да, девочка моя, будь же хорошей и пойди с этим славным гражданином, — сказал он дрожащим от волнения голосом.

Наклонившись к дочери и обняв её, он высвободил девочку из материнских рук и передал её Луцию Корнелию Лентулу, который, улыбаясь, сказал мужчине:

— Здравствуй, превосходный Гней Муссидий.

— Здравствуй, верховный понтифик, — ответил Муссидий, передавая дочь жрецу; потом он поднял свою жену, сжал её руку и нежно сказал вполголоса: — Мужайся, Фуска, будь достойной рода Муссидиев.

Тем временем верховный понтифик обвёл девочку вокруг алтаря; она шла с Лентулом, но головка её и глаза всё время были обращены на отца с матерью. Рядом с девочкой шли весталки, гладя и целуя малышку; ей накинули на плечи, поверх маленькой столы, маленький же плащ, в точности похожий на те, в каких были другие весталки; они отвели в левую сторону прекрасные детские волосы, и понтифик двумя движениями ножниц обрезал их.

Девочка закричала и разразилась слезами, причитая:

— Мои прекрасные волосы!.. Ах, зачем вы отрезали мои прекрасные волосы?..

Задыхавшаяся в рыданиях мать, стоявшая подле весталок, показала девочке знаком, чтобы она молчала, и, подойдя к ней, снова стала гладить её и вполголоса уговаривать перестать плакать и успокоиться.

Сразу же весталки возложили на её голову священную повязку инфулу и закрепили её на затылке, потом натянули на голову край суффибула, предназначенный для таких целей, и пристегнули его под подбородком.

— Теперь... малышка моя... твои волосы будут сожжены в саду весталок, — сказала мать Муссидии, — под священным лотосовым деревом и посвящены нашей великой богине... Ты увидишь, как красив этот сад, сердце моё... Ты... увидишь... Он... больше нашего...

— Но я вовсе не хотела, чтобы мне обрезали волосы, — сказала маленькая Муссидия всё ещё немного плаксиво, но уже заметно успокаиваясь.

— Ну, любовь моя, они... отрастут... И когда они отрастут, их тебе больше не будут резать... Ты сможешь носить красивые длинные волосы.

Казалось, девочка немного успокоилась; её, обласканную и зацелованную всеми весталками по очереди, Фабия отвела к алтарю Весты и заставила там, преклонив колени, повторить слово в слово следующую произнесённую максимой клятву:

— Посвящаю себя и отдаюсь чистейшей богине огня, очищающего и оживляющего все вещи; я останусь в течение тридцати лет чистой подобно священному пламени, я буду заботиться о сохранении и подпитке священного огня, я буду ревностно хранить святые реликвии, содержащиеся в шатре, и палладий, в котором заключена судьба Рима. Так я буду поступать и клянусь в этом, и да поможет мне Веста, богиня целомудрия.

Когда клятва была произнесена, Фабия подняла девочку, повернула её к заполнившим храм людям и заставила подняться на ступени алтаря, чтобы её видели со всех сторон, и дала верховному понтифику знак приблизиться.

Тот приблизился к девчушке, окропил её святой водой и воскликнул, положив ей на голову правую руку:

— Приветствую тебя, Муссидия, весталка.

Тогда Фабия обняла её и добавила:

— Теперь ты стала нашей сестрой по культу в храме Весты.

После всего этого коллегия весталок, включая Муссидию, затем верховный понтифик, затем все жреческие коллегии, потом, на некотором удалении матроны, патриции и всадники вышли в правую дверь возле шатра, пересекли комнаты со священной утварью и направились в сад, где под священным лотосовым деревом верховный понтифик сжёг волосы Муссидии, посвятив их пепел Богине Весте.

Потом весталки в сопровождении Фуски, матери Муссидии, и некоторых других матрон вошли в атрий, предназначенный для их проживания, в то время как понтифик, жрецы, женщины и мужчины, участвовавшие в священной церемонии, мало-помалу выходили из храма.

Когда рабыня вышла в дверь слева от шатра и объявила о наступлении шестого часа и начале терции (третьей части дня, то есть полудня), храм уже опустел, и в нём находилась только Опимия; её левая нога была немного выдвинута вперёд, прелестная, изящная фигура слегка отклонена назад и опиралась на правую ногу, левая рука была вытянута поперёк груди и поддерживала правое предплечье, которое она подняла почти до уровня лица; снежно-белая рука подпирала это лицо; молчаливая, бледная, неподвижная, задумчивая, уставившая в мозаичный пол свои чёрные глаза, она больше походила на статую, чем на живого человека.

Голос рабыни вывел прекрасную весталку из глубокой задумчивости; она шевельнулась, порывисто поднесла ладони к лицу и стала водить ими по лбу, будто прогоняя какие-то мысли. Потом, тяжело и глубоко вздохнув, Опимия приблизилась к алтарю и посмотрела на пламя, пылавшее в сосуде, словно желая удостовериться, надо ли подпитать огонь.

В этот момент длинная серая грубошёрстная занавесь, прикрывавшая дверной проем храма, качнулась, и в глубине помещения появился юноша, закутанный в длинную пенулу каштанового цвета; лицо его было почти полностью прикрыто капюшоном[399].

Зрачки Опимии сверкнули; она смотрела в сторону входа и не сводила глаз с этого мужчины, словно желая различить его лицо сквозь толстый капюшон пенулы, но молодой человек проскользнул вдоль стены и опустился на колени у одной из внутренних колонн храма, почти полностью скрывшись от взглядов Опимии, которая тем не менее продолжала очень внимательно смотреть на эту колонну.

Из этого состояния её вскоре вывела Флорония, вышедшая из левой двери, ведшей в дом весталок; она пришла сменить Опимию и занять её место у священного огня.

— Началась терция, Опимия, возвращайся, пожалуйста, в атрий.

Опимия не ответила, но только, нахмурившись, испытующе посмотрела на подругу.

— Может, ты себя плохо чувствуешь, сестра? — спросила её заботливо Флорония.

— Нет, — ответила Опимия, переводя взгляд на колонну близ входа в храм, за которой прятался вошедший только что мужчина.

Флорония тоже пугливо посмотрела на эту колонну, но потом посмотрела на подругу и спросила её:

— Так что же тебя тревожит, Опимия?..

— Меня ничто не волнует, — ответила девушка, уставив грозные, сверкающие зрачки в глаза Флоронии, которая, не в силах вынести этот взгляд, опустила лицо, неожиданно покрывшееся румянцем стыда.

— Это скорее тебя, о, Флорония, что-то возбуждает и волнует, — сказала Опимия дрожащим, резким голосом.

— О, сестра моя... Не обращай на меня внимания... Не верь, что... — смущённо забормотала белокурая весталка, и в ласковом голосе её послышалась просьба.

Потом, схватив обеими руками правую кисть Опимии, Флорония сказала ей, слегка вздрагивая от волнения, точно от страха:

— Ну не смотри на меня так... Почему ты так глядишь на меня?..

— А ты почему дрожишь?.. Отчего покраснела?.. Отчего у тебя нет смелости поглядеть мне в лицо?..

— Потому что... Какие глупости ты вечно говоришь, Опимия... Разве я... В конце концов почему ты вот уже несколько дней пытаешься проникнуть в мои мысли?

В этот момент Луций Кантилий — а это именно он был человеком, закутанным в плащ и прятавшимся за колонной, — знавший, что с трёх часов до шести (с двенадцати до трёх часов пополудни) охрана священного огня будет доверена Флоронии[400], Луций Кантилий, проскользнувший в храм, чтобы долго, с любовью восхищаться ею, как он привык делать в порывах своего безрассудного чувства, увидев, что между двумя весталками разгорается спор, понял по жестам и взглядам, что причиной его может быть его присутствие в храмовом помещении, вышел из-за колонны, за которой он прятался, снова проскользнул вдоль стены до двери и вышел.

— Смотри-ка, какие странные почитатели есть у богини, — иронично сказала Опимия и жестом правой руки показала Флоронии мужчину, тайком выходившего из храма.

Опять покраснев, Флорония ответила дрогнувшим голосом:

— Кто это?.. Я его не знаю.

— А я бы сказала, что ты его знаешь, — глухо пробормотала Опимия, и глаза её, вспыхнувшие презрением, прямо-таки источали гнев, ненависть, жажду мщения.

Наступило короткое молчание; Флорония подняла голову и робко посмотрела в лицо своей духовной сестры; она была поражена ужасно искажённым выражением знакомых черт, сделала шаг назад и в испуге вскрикнула, почти не приглушив голос:

— Что с тобой, Опимия?.. Почему ты так бледна, отчего ты так изменилась?.. Ты меня пугаешь.

И, отступив ещё на два-три шага к алтарю, она закрыла лицо руками и пробормотала ещё раз:

— Да... Я боюсь.

Наступило долгое молчание, возле алтаря Весты неслышно было ничего, кроме тяжёлого дыхания жриц; грудь у обеих часто-часто поднималась и опускалась; видно, в их душах боролись противоположные страсти.

Флорония всё ещё прикрывала лицо руками; если бы кто взглянул на её позу, то подумал бы, что она плачет, пытаясь подавить стенания, готовые сорваться с губ.

Сверкающие зрачки Опимии, которая теперь смотрела на свою подружку с нежностью и сочувствием, мало-помалу подёрнулись слезами, сначала дрожавшими в глазницах, а потом скатывавшимися по щекам и капавшими на грудь.

Внезапно она порывисто приблизилась к подруге, схватила её руки, отняла их от лица Флоронии, нежно поцеловала его несколько раз и спросила нежным и дрожащим от волнения голосом:

— Флорония, моя Флорония... почему ты плачешь?

Небесная улыбка озарила лицо девушки, она подняла глаза, посмотрела на Опимию и, с бурной открытостью возвращая ей поцелуи, сказала:

— Ах, Опимия!.. Как ты добра!.. Ты тоже плачешь, сестра моя?..

И, закинув руки ей за голову, она спрятала своё лицо на груди подруги, добавив:

— Ах, Опимия!.. Я так несчастна!

— Ты счастлива, — порывисто сказала Опимия, освобождаясь от рук Флоронии, и взгляд её снова загорелся презрением. — Ты счастлива... А вот у меня... нет никакой надежды, я очень несчастна!

И, жёстко оттолкнув девушку, пытавшуюся опять обнять её за шею, она отошла от алтаря и с глазами, исполнившимися гнева, быстро прошла в левый от шатра проход, исчезнув за серой завесой, снова закрывшей дверной проем, как только молодая жрица прошла в него.

Опимия, стараясь успокоить свою душу и внешность, направилась к атрию Весты, а оттуда в зал триклиния, где находились два ложа, простых и скромных, застеленных белым шерстяным покрывалом, а перед ними стоял стол со скатертью из того же материала, на которой в грубоватых серебряных тарелках ожидал обед, состоявший из хлеба, яиц, сыра и основных блюд: зайчатина и копчёные сосиски, аромат которых наполнял весь триклиний. Вино и вода были налиты в две серебряные амфоры, ибо каждый консул, одерживавший победу над враждебным народом, дарил весталкам в знак глубокого почтения несколько серебряных вещиц, чтобы постепенно заменить ими глиняную и железную посуду, которая до той поры была в ходу у всех римских граждан.

На ложах расположились в различных позах весталки. Фабия сидела в центре, на почётном ложе, а рядом с ней расположилась маленькая Муссидия, возле которой, с другой стороны, сидела Фуска, мать новой весталки.

Ложе с правой стороны занимали Лепида и Сервилия, которая после смерти Минуции, случившейся несколько дней назад, перешла на место наставницы, поскольку она недавно закончила десять лет ученичества, тогда как Лепида, самая старшая среди наставниц, стала первой после максимы.

Наконец, к ложу слева от Фабии, которое незадолго до этого освободила Флорония, направилась Опимия; девушка, продолжая скрывать от глаз товарок внутреннюю борьбу, её удручавшую, не смогла съесть много пищи, которую ей подали две рабыни, приставленные к триклинию весталок, и тем более не смогла сделать весёлое лицо, как бы она этого ни хотела.

Муссидия, бывшая в том возрасте, когда впечатления мимолётны, а печали преходящи, почувствовав себя обласканной и увидев перед всеми по серебряному сосуду, ожила, развеселилась, щебетала, с величайшей грацией, о тысяче пустяков и постепенно осваивалась с весталками, которым она задавала сотни вопросов о том или ином предмете, о его использовании и происхождении.

— Как её зовут? — спросила девочка, когда Опимия, приветствуя сестёр и гостью Фуску, поднесла руку ко рту и удобно уселась на ложе.

— Это сестра Опимия. Она чаще других будет составлять тебе компанию, она будет спать в комнате, соседней с твоей, — ответила девочке максима.

В триклинии весталок наступило молчание; его нарушила Муссидия; внимательно разглядев Опимию, она воскликнула:

— А она очень красивая, эта Опимия.

Весталка покраснела и, поднявшись со своего ложа, подошла к девочке, обняла руками её светлую головку и покрыла её пылкими поцелуями, приговаривая:

— Нет, я добрая, я всегда буду доброй с тобой и буду очень любить тебя.

После того как Опимия вернулась на своё место, пока Фабия разговаривала с Фуской, а Сервилия с Лепидой, малышка, долго разглядывавшая Опимию, вдруг спросила:

— Почему ты так печальна, добрая Опимия?

— Я?.. Печальна?.. — переспросила, краснея, девушка. — Но... я вовсе не печальна, моя милая сестричка.

— Муссидия права; уже давно ты какая-то задумчивая, погруженная в размышления, а часто ты выглядишь более печальной, чем это пристало твоему возрасту и положению, — сказала Фабия, обращаясь к Опимии. — Что же тебя удручает?

— Ничего... В самом деле ничего, — ответила весталка, успокаиваясь и пытаясь улыбнуться. — Мне докучают... головные боли... Возможно, это день такой грустный и мрачный...

К счастью для Опимии, детское любопытство Муссидии привлекло к ней внимание максимы и сестёр и пресекло их интерес к Опимии; а девчушка неожиданно спросила:

— Что это за камни? — и ткнула указательным пальчиком своей маленькой правой ручки в надписи, которые были вырезаны на разномерных мраморных плитах, вставленных в стены триклинного зала.

Взгляды всех обратились в ту сторону, куда показывала Муссидия, где можно было прочитать следующие слова, выбитые в потемневшем от времени камне:


ПИНАРИЯ, ПЕРВАЯ ВЕСТАЛКА-КРОВОСМЕСИТЕЛЬНИЦА,

ПОГРЕБЁННАЯ ЗАЖИВО У КОЛЛИНСКИХ ВОРОТ В

ЦАРСТВОВАНИЕ ТАРКВИНИЯ ПРИСКА, ГОД НЕИЗВЕСТЕН[401].


А рядом на менее старом мраморе:


ОППИЯ, ВЕСТАЛКА-КРОВОСМЕСИТЕЛЬНИЦА, ПОГРЕБЁННАЯ

ЗАЖИВО У КОЛЛИНСКИХ ВОРОТ ПРИ КОНСУЛАХ Г. ЭМИЛИИ

МАМЕРТИНЕ И ЦЕЗОНЕ ФАБИИ ВИБУЛАНЕ В 270 ГОД ОТ

ОСНОВАНИЯ ГОРОДА[402].


И ещё ниже:


УРБИНИЯ, ВЕСТАЛКА-КРОВОСМЕСИТЕЛЬНИЦА, ПОГРЕБЁННАЯ

ЗАЖИВО У КОЛЛИНСКИХ ВОРОТ ПРИ КОНСУЛАХ Л. ПИНАРИИ

РУФЕИ П. ФУРИИ ФУЗЕ В 282 ГОД ОТ СНОВАНИЯ ГОРОДА[403].


И ещё ниже:


МИНУЦИЯ, ВЕСТАЛКА-КРОВОСМЕСИТЕЛЬНИЦА, ПОГРЕБЁННАЯ

ЗАЖИВО НА ПОЛЕ ПРЕСТУПНИКОВ У КОЛЛИНСКИХ ВОРОТ

ПРИ КОНСУЛАХ Г. СУЛЬПИЦИИ ЛОНГЕ И П. ЭЛИИ ПЕТЕ

В 418 ГОД ОТ ОСНОВАНИЯ ГОРОДА.[404]


И ещё ниже:


СЕСТИЛИЯ, ВЕСТАЛКА-КРОВОСМЕСИТЕЛЬНИЦА, ПОГРЕБЁННАЯ

ЗАЖИВО НА ПОЛЕ ПРЕСТУПНИКОВ У КОЛЛИНСКИХ ВОРОТ

ПРИ КОНСУЛАХ Г. ФАБИИ ДОРСОНЕ И Г. КЛАВДИИ КАНИНЕ

В 480 ГОД ОТ ОСНОВАНИЯ ГОРОДА[405].


И наконец ещё ниже, на белом, совсем свежем мраморе можно было прочесть:


ТУЦИЯ, ВЕСТАЛКА-КРОВОСМЕСИТЕЛЬНИЦА, САМА СЕБЯ

НАКАЗАЛА, УБИВ СЕБЯ СОБСТВЕННЫМИ РУКАМИ ПРИ

КОНСУЛАХ Л. ПОСТУМИИ АЛЬБИНЕ И С. КАРВИЛИИ МАКСИМЕ,

В 519 ГОД ОТ ОСНОВАНИЯ ГОРОДА[406].


— Это надписи, — ответила Фабия, — напоминающие весталкам о страшном наказании, уготованном тем из них, кто плохо себя ведёт, забывает о своём священном долге и не хранит чистоты на службе богине.

Все весталки погрустнели и призадумались; Опимия почувствовала холодок в крови, а кожа её покрылась мурашками.

— Эти надписи напоминают о позоре, которым некоторые весталки себя запятнали, — продолжила через несколько мгновений Фабия. — К счастью, таких было мало. Их заживо погребли на Поле преступников у Коллинских ворот.

И опять все погрузились в задумчивое молчание. Муссидия расширенными от изумления глазами уставилась в одну из этих надписей; лицо её выражало свойственную детям глубокую задумчивость, которая впоследствии наводит их на вопросы, ставящие в тупик взрослых. Девочка какое-то время тоже молчала, а потом внезапно спросила:

— Они умерли от голода?..

— Может быть, от голода, может быть, задохнулись от недостатка воздуха; впрочем, из уважения к святости, в которую они были облачены, прежде чем согрешили, в могилу им кладут амфору молока, амфору оливкового масла, хлеб и зажигают лампаду.

Муссидия опять замолчала, всё ещё не отводя глаз от мраморных плит и о чём-то размышляя.

— А как же они могут двигаться и кушать, если их похоронили? — вдруг спросила она.

— Их заключают в маленькое подземное помещение, специально выкопанное на Поле преступников; длина его два метра, ширина — один, глубина — два.

Тем временем две рабыни убрали со стола, Фабия поднялась с триклинного ложа, а с нею и прочие сотрапезницы; потом все направились в библиотеку. Но перед тем как выйти из зала, Муссидия, державшаяся за руку матери, остановилась, грациозно склонила свою детскую голову на левое плечо и, посмотрев в материнские глаза, спросила её, приставив большой и указательный пальцы левой руки к своим белым зубам:

— Мама, а что означает «весталка-кровосмесительница»?

— Это... означает, — пробормотала ошарашенная Фуска, — это... доченька...

— Это означает, — перебила её Фабия, приходя на помощь матери, — плохую весталку, которая думает о развлечениях, палестре, игре в мяч, вместо того чтобы размышлять о священном огне и нашей богине; это означает весталку, которая вместо того чтобы старательно исполнять свою священную службу, разговаривает с мужчинами.

— Выходит, я больше не могу говорить со своим добрым папой и со своим братом Публием? — спросила огорчённая девочка.

— Отец и брат — другое дело, — нетерпеливо отмахнулась Фуска.

Муссидия замолчала и позволила матери отвести себя в библиотеку, хотя была недовольной и задумалась больше прежнего.

Весталки, отдохнув немного в библиотеке, занялись каждая своим делом. Наставницы пошли с ученицами в залы, предназначенные для обучения. Там, вместо того чтобы заниматься воспитанием Опимии, которой не хватало всего нескольких месяцев до окончания десятилетнего срока ученичества — с ней даже обходились уже как с наставницей, — принялись, вместе с самой Опимией, наставлять Муссидию в основах культа богини.

Максима, простившись с возвращавшейся в свой дом Фуской, вошла в храм, где дежурила у огня грустная, погруженная в свои мысли Флорония, и, проверив священное пламя, вошла в шатёр, куда не мог проникнуть мирской взгляд.

В начале ноны (три часа после полудня) место Флоронии возле огня заняла Лепида.

В первый вечерний час (примерно шесть часов после полудня), когда Сервилия сменила на посту Лепиду, один из рабов закрыл главную дверь храма, другой принялся закрывать прочие входы, выпустили сторожевых собак, рабы вернулись в предназначенное для них помещение на втором этаже мельничного домика, рабыни ушли в комнатушки на верхний этаж атрия Весты, а жрицы разошлись по своим комнатам.

Присмотр за Муссидией на первое время максима поручила Опимии; та повела девочку, ставшую грустной и задумчивой в результате столь неожиданной перемены в её жизни, в одну из комнат, расположенных в глубине перистиля.

Это была простая, но милая комнатка, стены которой были выложены мозаичными картинами, изображавшими сцены из жизни весталок. В этой комнате было ложе, похожее на большую софу со спинками в изголовье и с того бока, что был возле стены, но полностью открытая с другой стороны, с которой надо было забираться на постель. Ложе было очень высоким, так что залезть на него можно было только со скамеечки, стоявшей в ногах. Рама ложа была перетянута ремнями, на которых покоился большой матрас, на него были положены валик и подушка. Два покрывала из тончайшей шерсти, служившие простынями, и два более плотных и тяжёлых, защищавших от холода, довершали убранство ложа.

Возле него в буковом буфете стояли кубок и стакан; туда можно было также сложить кое-какую одежду, для хранения которой в комнатке отведён был также шкаф, также деревянный; четыре табуретки дополняли скромную меблировку жилища новой весталки.

После того как Опимия, нежно разговаривая с Муссидией и отвечая на её бесконечные вопросы, уложила её в постель, девушка и сама забралась на край ложа и села, ожидая, пока малышка заснёт.

Тут она снова погрузилась в свои печальные мысли, всё медленнее и рассеяннее отвечая на вопросы ребёнка. Девочка, наконец, успокоилась и повернулась на правый бок, лицом к стене.

Молчание в комнатке длилось долго; внезапно Муссидия, которая никак не могла сомкнуть глаз, несмотря на обильный переживаниями день, отнявший у неё много сил, повернула голову к Опимии и встретилась взглядом с её глазами, смотревшими на ребёнка с полным любви состраданием. По лицу Опимии катились слёзы.

— Почему ты плачешь? — смутившись, спросила девочка, приподнимаясь на правом локте.

— О тебе... — порывисто сказала Опимия, обнимая руками головку девочки и покрывая её поцелуями.

И, быстро поправившись, добавила:

— О тебе, любезная девочка, я не плачу. Молчи, спрячься опять под одеяло... Спи, любовь моя, — сказала она через мгновение, снова укутывая Муссидию покрывалом, — будь хорошей, спи, милая Муссидия... Завтра, если ты быстро заснёшь сейчас, я покажу тебе прекрасный сад, красивые цветы... и дам тебе вкусную медовую лепёшку.

— Большую?

— Большую.

— Она очень вкусная?

— Вкуснейшая.

— Тогда я буду спать.

— И пусть Веста позаботится о тебе и убережёт от пламени страстей, — прошептала Опимия, лаская своей правой рукой светлую голову девочки.

А та, снова повернувшись на правыйбок, закрыла глаза; на губах её заиграла улыбка засыпающего в объятиях розовых снов, самых прекрасных видений, и вскоре девочка крепко заснула.

Во вторую стражу, которая начиналась в девять часов после полудня, Опимия пошла охранять священный огонь; в третью стражу, когда наступила полночь, её сменила Флорония.

Когда она появилась и храме, Опимия встряхнулась от размышлений и, свирепо взглянув на Флоронию, надменно сказала:

— Видишь, каким чистым и ярким я оставляю тебе Священный огонь; смотри, чтобы он оставался таким же до поры тишины (с трёх до шести утра), когда ты должна будешь передавать его Лепиде.

И Опимия направилась к двери, ведущей в атрий Весты. Флорония была выведена из себя этими словами и столь же надменно ответила:

— А что это ты даёшь мне такие наставления?.. Я в них не нуждаюсь и не хочу их слушать. С каких это пор я, наставница, должна слушать твои советы, воспитанница?

При этих словах Опимия резко остановилась и, скрестив руки на груди, окинула свою товарку взглядом, искрящимся ненавистью, А потом, через несколько секунд, слегка растянула губы, что можно было бы принять за сардоническую улыбку, и сказала дрожащим от волнения голосом:

— Не твоё дело, Флорония; я всё вижу. И, окинув товарку снисходительным взглядом, она несколько раз иронически покачала головой и продолжила свой путь в атрий.

Флорония скорее почувствовала, чем увидела направленный на себя гневный взгляд Опимии и — не в силах его вынести — опустила голову и некоторое время не решалась её поднять, а потом наконец выпрямила её и, сложив умоляюще руки, делая шаг к удаляющейся товарке, спросила жалобным голосом:

— Но что тебе пришло в голову, Опимия?.. И на что обиделась богиня?..

Опимия оказалась уже у выхода и поднимала левой рукой занавесь, когда до неё дошли эти слова. Она повернула голову к Флоронии и сказала повелительно:

— Хватит.

И она вошла в дом весталок.

Флоронию охватила нервная дрожь, руки её бессильно упали, и она, склонив голову к правому плечу, уставилась в пол и прошептала в состоянии мучительной беспомощности:

— Чем я её обидела?

Так она простояла несколько минут; потом встряхнулась, приблизилась к алтарю, машинально подлила масла в огонь и задумалась:

— Что же имела в виду Опимия?

И вскоре дрожь снова пробежала по её телу, и ужасная мысль пришла ей в голову, так что она поднесла правую руку к лицу и, широко раскрыв глаза, поглядела в том направлении, куда незадолго до этого ушла другая весталка.

— А если она что-то заметила?..

И голова её дёрнулась в ужасе назад, словно устрашённая этой мыслью.

Несчастная не раз тёрла руками лоб и через какое-то время полностью погрузилась в собственные мысли, так что в полумраке, царившем внутри храма, её легко было с первого взгляда принять за статую.

Так прошло около часа. Внезапно Флорония очнулась: она ещё раз подлила масла в мисочку, где пылал огонь, потом осторожно подошла к выходу, ведущему в три комнаты, предназначенные для храмовой утвари, а потом и в сад.

Но вдруг, словно раскаявшись, она повернулась и приблизилась к дверце, ведущей к дому весталок. Она пересекла атрий, прошла библиотеку и, дойдя до входа в перистиль, долго стояла там, прислушиваясь и особенно напряжённо всматриваясь с остротой, на какую только способны были её глаза, в комнаты, расположенные в глубине перистиля, в одной из которых жила Опимия. Она ничего не услышала. Лишь собака, сторожившая в портике, молча прошлёпала по следам весталки и подошла к ней, нежно полизав её руки и одежду.

Успокоенная глубоким молчанием, царившим в доме, Флорония вернулась назад, проникла в храм, вошла в кладовые, а оттуда, толкнув ведущую в сад дверцу, оказалась на открытом воздухе.

По-прежнему шёл дождь, и, кроме постоянного, монотонного, лёгкого шума воды, падающей на осыпавшиеся с деревьев листья и на цветочные кусты, ничего, даже малейшего шороха, не было слышно.

Флорония сначала напрягла слух, потом, подняв глаза на мрачное, пепельного цвета небо, достаточно долго смотрела на него, и её грусть ещё больше возросла при виде такой печали в природе.

Пёс, охранявший сад, сразу же подбежал к весталке и облизал ей руки; она рассеянно гладила его, как вдруг пёс резко повернул голову, обратив своё внимание на стену, отделявшую владения весталок от Рощи Говорящего вещателя.

Пёс насторожил уши, вытянул морду и глухо зарычал.

— Тише, Алцест, — вполголоса сказала весталка, хватая его за морду и наклоняясь всем телом к животному. — Тише... Это твой друг, милый Алцест, твой друг.

И пёс словно понял эти слова, хотя на самом деле он по запаху узнал о приближении дружественно расположенного к нему человека, привыкшего приходить сюда в этот час таким путём, и замолчал.

Флорония быстрыми шагами направилась к стенке, совсем не чувствуя продолжающегося дождя, мочившего её, и подошла к тому месту, где стена со стороны Рощи Говорящего вещателя соединялась с другой, отделявшей сад от Новой улицы.

Там непомерно разросшиеся плющ, крапива и терновник скрывали дыру в основании старой стены, которую проделывал потайной ночной гость, вынимая несколько небольших камней, а потом, уходя, тщательно ставил на прежнее место.

Из этой дыры на четвереньках выполз мужчина, закутанный с головой в тёмный воинский плащ и грубошерстную пенулу.

Оказавшись в храмовом саду, он сразу же вскочил и схватил протянутые ему весталкой руки, осыпая их поцелуями; потом выпростал ухо, недоверчиво вгляделся в ночной мрак, в ту часть сада, где находился мельничный дом.

Этим мужчиной был, разумеется, Луций Кантилий.

Оглянувшись, обследовав и осмотрев место вокруг себя, Кантилий вынул из-за пазухи пшеничную лепёшку, которая была у него запрятана между шерстяной рубашкой и плащом, и протянул псу, который с первого появления мужчины ласково тыкался в него мордой. Потом осторожно, на цыпочках, держа за руку Флоронию, он направился вместе с нею в кладовые рядом с храмом.

Едва они туда вошли, как Флорония закрыла дверцу и вполголоса сказала Луцию Кантилию:

— Не двигайся и подожди чуть-чуть.

Потом она быстрыми осторожными шагами прошла две другие комнаты и вошла в храм посмотреть, не случилось ли чего нового. Священный огонь пылал, и всё вокруг было спокойно.

Флорония пересекла храм, вошла в атрий, миновала библиотеку, остановившись на пороге перистиля: всё вокруг было тихо.

Тогда она так же быстро вернулась назад и вскоре предстала перед своим любимым.

— Ну и что же? — спросил весталку, волнуясь, Кантилий.

— Пока ничего, любимый, — сказала Флорония, обнимая шею юноши и прижимаясь жаркими губами к ставшим от холода, волнения и любви сухим и дрожащим губам юноши.

И двое любящих соединились в долгом объятии и ещё более продолжительном поцелуе.

В конце концов объятия разжались, и Флорония, держа за руку Луция Кантилия, повела его в совершенной темноте, царившей в этой комнате, в угол, где были свалены одна на другую старые занавеси, когда-то использовавшиеся в шатре и у дверей храма, образовав нечто вроде лежанки высотой около восемнадцати сантиметров от пола.

Туда они и сели, держа друг друга за руки, и Флорония сказала своему любимому:

— Ты совсем вымок, мой драгоценнейший Луций.

— Не беспокойся об этом, моя божественная Флорония; нет такой воды, что залила бы огонь, пылающий в моих сосудах, когда я нахожусь рядом с тобой, о прекраснейшая, божественная Флорония.

И после небольшого молчания, во время которого он снова заключил в объятия весталку, покрывая её лицо страстными поцелуями, добавил:

— А что это нашло сегодня утром на Опимию?

Услышав это имя, девушка вздрогнула и ответила:

— Не знаю... Боюсь, что она догадалась о нашем секрете.

— Возможно ли!.. Каким образом? — спросил с испугом Луций.

— Или по крайней мере у неё есть серьёзные подозрения на мой счёт.

— Спаси нас, Юпитер Статор!.. А если она расскажет про тебя максиме или понтифику?

— Молчи, молчи... Будь милосерден, — сказала девушка, вся задрожав при этой мысли как осиновый лист; потом, успокаиваясь, она добавила тоном глубокой убеждённости:

— О нет!.. Она никогда не сделает этого.

А чуть позже, когда Кантилий глубоко и продолжительно вздохнул, Флорония спросила:

— Скажи мне лучше, что слышно о карфагенянине?

Луций Кантилий заскрежетал зубами и, дрожа от гнева, ответил тихим, но возбуждённым голосом:

— О! Не говори мне о нём, заклинаю Матугой, матерью богов! Не говори мне о нём, Флорония! Знать, что он здесь, в Риме, что-то замышляет против Республики и даже осмелился кощунственными думами коснуться этого святого храма, возможно, намереваясь похитить палладий, сохранность которого обеспечивает благоденствие нашей родины; знать всё это и понимать, что я не могу сообщить о нём понтифику и сенату — это почти лишает меня рассудка и отравляет всё моё существование. Пойми, Флорония, если бы речь шла только обо мне, я бы уже давно рассказал о нём и охотно бы встретил смерть ради спасения родины; но, разоблачив его, хозяина нашего секрета, я раскрою и тебя, моя любимая, тебя, кого я люблю больше славы, больше жизни, тебя, чьей божественной любовью, чьими небесными поцелуями живёт и упивается моя душа.

Флорония прильнула к Луцию и закрыла ему рот пылкими поцелуями.

Через несколько мгновений к секретарю верховного понтифика вернулась возможность говорить:

— Мне никак не удаётся узнать, где он живёт; у него не должно быть постоянного приюта; я преследовал его много раз, но мне так и не удалось остаться с ним с глазу на глаз. Едва он замечает меня, как пускается наутёк и тогда либо полностью исчезает из моего поля зрения, или, когда не может увернуться от моего взгляда, укрывается в какой-либо харчевне или другом подобном же отвратительном заведении, где мне было бы невозможно сразиться с ним и одолеть его.

— Но как это?.. — прошептала смущённо Флорония. — Ты постоянно живёшь с мыслью посчитаться с ним?..

— Я хочу убить его... Да, это я говорю перед всеми небесными и адскими богами, — сказал Луций Кантилий глухим, сдавленным, но полным жуткой энергии голосом. — Я хочу убить его; необходимо, чтобы он умер, Этого требует благосостояние родины; это нужно для твоего спасения в большей степени, чем для моего собственного.

— Но он жесток, вооружён, силён... и... если... Юпитер Величайший никогда этого не допустит... Но... если... — бормотала, вся задрожав, девушка.

— Если он меня убьёт... Это ты хочешь сказать? — прервал её Луций Кантилий. — Ну что же, тогда ты, по крайней мере, перестанешь страдать.

— Ох, нет! — громко вскрикнула Флорония и, дрожа всем телом, словно испуганная собственным криком, снова бросилась на шею Кантилию, спрятав своё лицо на его груди и разражаясь рыданиями.

— Молчи... Не бойся... Не плачь, Флорония... Моя божественная Флорония... Не тревожься... Я не буду больше думать об убийстве этого человека... Только продолжу наблюдать за ним... Ну же, успокойся... успокойся, любовь моя. В эти бегущие часы, короткие, как и то счастье, которое они приносят, в эти немногие мгновенья, которые нам так редко выпадают в подарок... В эти моменты, ради которых мы оба рискуем жизнью... не рыдания должны срываться с твоих губ, о прекраснейшая, обожаемая дева... а небесная улыбка благодатной Венеры да упоительные неги пламенных поцелуев любви.


* * *

Оставалось всего несколько минут до начала четвёртой стражи ночи, истекала третья стража галлициния, когда Луций Кантилий выполз на четвереньках из дыры в стене сада Весты и тщательно сложил на место камни; их спрятали среди других высокие травы и кустарники, росшие в Роще Говорящего вещателя, вышел из самой рощи на священный Палатинский холм, повернув направо, видимо, для того, чтобы подняться на Капитолий.

Но когда Луций подошёл к месту пересечения священного Палатинского холма переулком, ведшим туда, где возвышались древние Мугонийские ворота, он увидел, или ему показалось, что увидел, мужчину, стоявшего как раз на этом пересечении, с головой завернувшегося в пенулу, цвет которой почти сливался с ночным мраком.

Кантилий ускорил шаг, направляясь к этому поворочу и сжимая в правой ладони рукоятку короткого кинжала, который он носил у пояса; но едва он зашагал быстрее, фигура, которую, как ему показалось, он отчётливо видел на углу, и День спустя, после исчезла в Мугонийском переулке.

Завернув туда, Луций Кантилий чуть не столкнулся с Агастабалом, которого узнал всего за шесть-семь шагов, а тот, размахивая кинжалом, бросился на римлянина, скрежеща зубами и бормоча:

— Ты знаешь мою тайну, и этого достаточно, чтобы ты умер.

— Тебя мне послали, конечно, небесные боги! — ответил глухим, едва слышным голосом Кантилий, отскочивший назад, и он, мгновенно свернув пенулу, намотал её на левую руку, чтобы использовать как щит, и бросился в свой черёд на Агастабала.

Так между двумя мужчинами, каждый из которых до омерзения ненавидел другого и жаждал его смерти, завязался ужасный и жестокий бой.

Выпады, которыми обменивались римлянин и карфагенянин, были быстрыми и неистовыми. Но в искусстве фехтования Кантилий значительно превосходил Агастабала; он мог парировать пенулой все уколы, которые пытался нанести ему в течение шести или семи секунд карфагенянин; а Кантилию удалось нанести удар противнику в самую середину груди, но там кинжал римлянина наткнулся на стальную броню.

— A-а!.. Ты ходишь защищённым от ночных нападений, мошенник, — закричал задыхающимся и разъярённым голосом римский всадник, — но это не поможет тебе, негодяй!

И, с этого момента в самом деле Кантилий направлял свои удары в шею и лицо Агастабалу, хотя это требовало более трудных и опасных выпадов.

Бой продолжался с минуту; у Кантилия была оцарапана грудь, а его пенулу изорвал в клочки клинок Агастабала. Карфагенянин был дважды ранен в левую руку и один раз — в правую.

Внезапно карфагенянин в диком порыве бросился на всадника; левой рукой он ухватился за клинок Кантилия, и в то время как римлянин, изо всех сил рванув кинжал к себе, рассёк ему ладонь, Агастабал вонзил свой кинжал по самую рукоятку в грудь римлянина, а потом бросился бежать по Мугонийскому переулку.

Кантилий попытался было преследовать его, но, сделав семь или восемь шагов, покачнулся и упал ничком на мостовую, издав долгий, мучительный, глубокий стон.

В этом Мугонийском переулке проживал некий сводник, владевший десятком или дюжиной красивейших рабынь. Дом столь гнусного человека посещался не очень часто, потому что он брал слишком высокую плату с молодых патрициев, пожелавших провести здесь несколько часов.

Тем не менее дверь этого дома открылась как раз в тот момент, когда перед нею пробегал Агастабал; из дома вышел прекраснейший юноша, всего лишь девятнадцати лет от роду, высокий, крепко сложенный, с приветливым лицом, исполненным любезности и привлекательности, однако мужественным и по-мужски гордым.

— О... о! — спокойно выдавил из себя молодой патриций, одетый в латиклавию, наполовину спрятанную под грубошёрстным солдатским плащом; рука его потянулась к рукояти меча, подвешенного на перекинутой через плечо пурпурной перевязи. — И что здесь нового?

И как раз в это мгновение топот Кантилия, преследующего Агастабала, отвлёк его внимание в сторону Священного Капитолийского холма, и патриций увидел, как покачнулся и упал несчастный секретарь верховного понтифика.

— А!.. А!.. — буркнул тогда молодой патриций. — Кажется, здесь потасовка.

И, обернувшись к дому, откуда он только что вышел, дверь которого оставалась полуприкрытой, пропуская полоску света на грязную мостовую переулка, повелительно крикнул:

— А ну скорей, мерзавец, позови своих рабов, несите факелы! Нужно подобрать упавшего, он совсем недалеко отсюда.

— Сейчас, доблестный Сципион, — раболепно услужливым голосом отозвался сводник, к которому, очевидно, и были обращены слова патриция, — сейчас; я всегда готов услужить тебе.

И почти тут же послышался голос достойного мужа, обращённый внутрь дома и теперь переменивший смиренный тон на распорядительный и властный:

— Эй, лентяи, Лисимах, Муффеций, Понтий, эй, Лисимах, Понтий, Иезбал, эй, недоделанные, а ну-ка бегите... все... бегите с огнём, так вас и разэтак во всех ваших богов!

Тем временем вышедший первым из дома развлечений Публий Корнелий Сципион, который на протяжении всей своей жизни, а в особенности в юности, был и нежен с женщинами, и любим ими, и довольно— таки пристрастен к любовным наслаждениям[407], приблизился к месту, где лежал Луций Кантилий.

За ним поспешали один за другим сводник и некоторые из его слуг, нёсших факелы и светильники.

Хриплые, неразборчивые причитания слетали с губ лежащего.

Сципион наклонился к раненому и, ухватив его под мышки, приподнял рывком и сказал одному из подбежавших рабов:

— А ну хватай его за ноги и понесём его в дом твоего хозяина.

Раб повиновался, и Луций Кантилий был перенесён таким образом в атрий дома сводника, а оттуда, по приказанию Сципиона, в одну из комнат, прилежащих к атрию, где раненого опустили на маленькое ложе.

Пока происходила эта суета, Сципион говорил:

— Клянусь Марсом Мстителем... этому бедняге, полагаю, крышка...

— Только из-за тебя, из уважения к тебе, достойный отпрыск рода Корнелиев, я дал приют в своём доме этому надравшемуся забияке; если бы не ты, я оставил бы его умываться собственной кровью на мостовой, где он вымазался в уличном дерьме.

— Заткнись, похабная скотина, — высокомерно и презрительно бросил Сципион; взяв из рук раба факел, он поднёс его к бледному лицу раненого; он сейчас же узнал его и не смог удержаться от восклицания:

— Спаси, Юпитер!.. Луций Кантилий!

И, возвратив факел рабу, он заботливо склонился к несчастному, несколько раз назвал его по имени, провёл рукой по его бледному, холодному, мокрому лбу и, не получив никакого ответа от раненого, уже больше не стонавшего и не двигавшегося, распахнул пенулу, испачканную уличной грязью, и плащ, и белоснежную нижнюю рубаху, всю мокрую от крови в том месте, где была рана, и очень расстроился:

— О, боги!.. Он при смерти!..

Шум тем временем привлёк некоторых рабынь, они вышли из своих комнат, обнажённые, провоцирующие формы которых очень слабо прикрывали прозрачные одежды из голубой вуали; они собрались в комнате, куда рабы перенесли Кантилия; они столпились возле лежанки, на которой был распростёрт холодный и неподвижный раненый. Одна из рабынь, Тарентина, со светло-коричневым загорелым лицом, длинными и густыми распущенными волосами, блестящими и чёрными, как эбеновое дерево, воскликнула, сложив в порыве милосердия свои белейшие руки:

— О! Красивый мальчик!.. Ох, бедный мальчик!

— Эй!.. Брось, Евлазия, — одёрнул Сципион прекрасную рабыню, — не делай плохих предсказаний о состоянии этого храброго юноши, моего друга.

— Э-э... Но... Мне очень жаль... мой славный Сципион, — сказал сводник, который уже довольно долго щупал пульс и слушал сердце Луция Кантилия, — Да, мне очень жаль... но он мёртв.

— Мёртв! — воскликнул Сципион и побледнел. — Ты сказал... мёртв?..

Глава V Избрание Варрона консулом. — Безумие Опимии


В день январских календ (1 января) 537 года[408], на рассвете, римский народ толпами шёл на Марсово Поле, где должны были состояться центуриальные комиции для избрания консулов и преторов наступающего года. Со времён Сервия Туллия римский народ был разделён на 191 центурию, которые распределялись по шести разрядам. Первый разряд насчитывал восемьдесят центурий, к которым были отнесены граждане, чей доход составлял сто тысяч ассов или больше. Из этих восьмидесяти центурий, к которым принадлежал цвет римского народа и патрициев, сорок состояли из граждан от семнадцати до сорока пяти лет, способных нести активную воинскую повинность. Их называли центуриями юниоров. Сорок оставшихся образовывали граждане, переступившие сорокапятилетний порог; эти центурии назывались сениорскими.

К восьмидесяти упомянутым добавлялись восемнадцать центурий всадников. Всего центурий первого разряда населения было девяносто восемь.

Второй разряд, к которому относились граждане с достатком свыше семидесяти пяти тысяч ассов, образовывал двадцать центурий: по десять юниорских и сениорских.

Третий разряд также состоял из десяти центурий юниоров и десяти — стариков; отнесённые к этому разряду довольствовались годовым доходом в пятьдесят тысяч ассов.

Те же десять юниорских и десять сениорских центурий составляли четвёртый разряд, в котором доходы не должны были опускаться ниже двадцати пяти тысяч ассов.

В пятом разряде было по пятнадцать юношеских и стариковских центурий; доходы граждан этого разряда были не ниже десяти — двенадцати тысяч ассов. К этим центуриям присоединяли ещё две: священных трубачей Республики, штатских и военных.

Последний разряд объединял граждан, называвших себя пролетариями, доход которых не превышал десяти тысяч ассов, а также тех, кто вообще ничего не имел и называл себя податной головой, потому что подати брались с головы. Этот разряд представлен был одной-единственной центурией.

Такое разделение, сделанное явно в пользу аристократов, мало-помалу, со времён Сервия Туллия, изменялось, но не настолько, чтобы вывести центуриальные комиции из-под власти патрицианских центурий. Тогда как в трибунальных комициях большинство голосов в каждой трибе было в руках плебеев, числом значительно превышавших патрициев, входивших в ту или иную трибу в центуриальных комициях голосовали центуриями, и девяносто восемь аристократических центурий были арбитрами народного собрания даже в тех случаях, когда девяносто три прочие центурии высказывались заодно и единодушно голосовали против мнения патрициев. И хотя сто девяносто первая центурия включала в себя столько же граждан, сколько было во всех остальных вместе взятых, голос этих ста тысяч человек всё равно считался голосом одной центурии.

Итак, рассветало, и солнце только начало освещать слабым светом огромный луг Марсова Поля, а он уже кишел народом, пришедшим на комиции, которые были созваны диктатором, специально выбранным для этой цели — Луцием Ветурием Филоном, который назначил, в свою очередь, начальником конницы Марка Помпония Матона[409].

Диктатор, предваряемый двадцатью четырьмя ликторами и сопровождаемый начальником конницы, появился посреди огромного поля, и все граждане, что столпились там и громко перекрикивали один другого перед началом комиции, отступили, давая ему проход.

Когда он подошёл к тому месту, где были устроены трибуны, наступило глубокое молчание. Толпа постепенно рассеивалась, люди разбредались по местам, отведённым для сбора соответствующей центурии.

Вокруг диктатора собрались преторы, народные трибуны и верховный жрец коллегии авгуров.

Комиции принято было созывать за три нундины (27 дней) до их проведения. О них объявлялось в публичных афишках, расклеивавшихся в курии, на Форуме, на рынках. Кандидаты, намеревавшиеся получить консулат, записывались, в соответствии с обычаем, в преторские таблички до того, как объявлялось о созыве комиции.

Нынешних кандидатов было семь: Публий Корнелий Меренда, Луций Манлий Вульсон, Марк Эмилий Лепид и Дуций Павел Эмилий — от патрицианского сословия, Гай Дтилий Серран, Квинт Элий Пет и Гай Теренций Варрон — от плебейского.

Шестеро из них, завернувшись в посверкивающие белейшие тоги — кандиды, почему они и получили название кандидатов, в сопровождении друзей, родственников или клиентов, предшествуемые рабами-антеамбулонами, держа при себе номенклаторов, проталкивались среди горожан, собирая голоса центурий в свою пользу, обещая совершить грандиозные дела на пользу городу и перечисляя всё, что они уже сделали для отчизны и для Республики. Одного Павла Эмилия не видно было на Марсовом Поле.

Когда все замолкли, диктатор поднялся с курульного кресла и, повернувшись к коллегии авгуров, произнёс громким голосом предписанную обычаем фразу:

— Я желаю, чтобы ты, Луций Корнелий Мерула, помогал мне в ауспициях.

— Я слышал! — ответил названный авгур, выступая из рядов своих коллег и направляясь к диктатору.

Глухой шум поднялся в толпе, которая снова стала приходить в беспорядок, двигаться, волноваться, кричать, тогда как Луций Корнелий Мерула, тридцатишестилетний патриций с надменным лицом и гордой осанкой, закутанный в трабею и держащий в руках искривлённый жезл, знак его жреческого достоинства, начал искать место для установки алтаря, от подножия которого он мог бы разглядывать небо и по полёту птиц делать предсказания грядущих событий.

Гай Теренций Варрон, находившийся со своими друзьями и клиентами в своей сорок четвёртой центурии, буквально вскипел от злобы, как только услышал имя Луция Корнелия Мерулы, определённого в авгуры; его маленькие тёмно-синие зрачки с беспокойством забегали, он схватился рукой за свои густые золотистые волосы и в гневе выкрикнул:

— Вот... Вот... Патриций Ветурий Филон только для того, чтобы выслужиться перед сенаторами и содействовать заговору, который плетут эти бессовестные патриции, мои враги и противники Республики, выбрал среди авгуров самого надменного и самого враждебного мне и народному делу!.. Готов поспорить, что Мерула признает устройство алтаря неправильным и отложит комиции на другой день[410].

— Как бессовестны эти патриции, они всегда поддерживают один другого, — с гневом произнёс, приближаясь к Варрону, бледный и дрожащий народный трибун Марк Метилий.

— Они хотят выиграть время, — добавил Квинт Бебий Геренний, очень красивый юноша высокого роста, русоволосый, со светлым цветом лица, тоже бывший народным трибуном; он подошёл вместе с Марком Метилием, — они хотят выиграть время, чтобы интригански подкупить центурии всадников, благосклонные к твоей кандидатуре.

— Клянусь всеми божествами ада! Выбор, сделанный Ветурием Филоном, был, правду сказать, мошенническим! — возбуждённо выкрикнул Теренций Варрон.

-Авгур сговорился с ними, и не без причины: патриции всегда стараются сохранить консульскую должность исключительно для своего сословия, а поэтому они дают установку авгурам! — воскликнул Бебий Геренний.

Шум поднялся в том месте, где собралась сорок четвёртая центурия, а Бебий, с ещё большим энтузиазмом и ещё громче, смелее выкрикнул:

— Да! Клянусь двенадцатью богами-советниками! Хоть раз наберёмся смелости называть вещи своими именами. Да поможет мне Юпитер Всемогущий! Да, граждане! Повторяю: наши авгуры — всего лишь бессовестные лжецы[411].

— Да... скажем это открыто... скажем вслух, — добавил Марк Метилий. — Мой коллега Геренний прав.

— Да, верно, — говорили одни.

— Да, прав, — повторяли другие.

— Мы больше не позволим водить нас за нос, клянусь могучим копьём Марса, опекуна Рима, — продолжал Геренний, — а если патриции будут продолжать интриги, мешая твоему выбору в консулы, Теренций, любимый брат мой[412], которого весь Рим жаждет видеть своим верховным магистратом, тогда мне придётся воспользоваться своим правом вето, и я не позволю избрать консулом кого-нибудь другого.

— А я пойду потолкаюсь в центуриях всадников, чтобы не позволить сбить их с толку, — сказал Марк Метилий и, пожав руку Теренцию, отошёл.

Варрон тоже приблизился к центру Марсова Поля, а Бебий Геренний подходил то к одному, то к другому участку, отведённому для юниорских патрицианских центурий, воспламеняя души горячими словами любви к отечеству и связывая избрание Варрона с окончанием недостойной войны, позорящей Рим и разоряющей Италию.

Тем временем авгур со своими помощниками выбрал место, поставил шатёр, разместил там деревянный алтарь и, произнеся предписанные ритуалом формулы, приступил к наблюдению за чистейшим голубым небом, в котором сияло яркое солнце.

Но тут послышался лёгкий шум: казалось, мышь грызла доски основания алтаря.

— Мышь! — воскликнул поражённый ужасом Корнелий Мерула.

— Мышь! — вполголоса повторили испуганные ещё больше пулларии, слуги и тубицении, ассистировавшие авгуру.

И вся эта толпа языческих жрецов с простёртыми к небу руками и полуоткрытыми ртами слушала в гробовом молчании, как мышонок невозмутимо продолжал вгрызаться в деревянное основание алтаря.

По приказу авгура шатёр сдвинули, испуганная мышь ускользнула в толпу.

Луций Корнелий Мерула вышел из шатра печальным и хмурым. Прозвучали трубы, а когда на Марсовом Поле снова наступило молчание, он произнёс важным и строгим голосом:

— Мышь грызла священный алтарь в торжественный момент изучения воли небес.

Дрожь священного ужаса прошла по толпе.

— Этим всесильные боги дают нам понять, что они не только против сегодняшних комиций, но и вообще считают назначение диктатора недействительным и порочным[413].

Всеобщий крик удивления и тревоги, а потом тысячи восклицаний и комментариев прокатились по огромному полю, взволновав народное собрание.

И тогда диктатор, поднявшись на ноги, сказал, напрягая голос:

— Всесильным богам не нравится, чтобы я против их воли оставался в этой должности. Ликторы, отойдите от меня!

Сказав это, он встал с почётного кресла и исчез в толпе подобно частному человеку. Народ шумными рукоплесканиями принял его отречение.

И снова зазвучали трубы, и авгур страшным голосом посреди всеобщего молчания провозгласил:

— До другого дня!

И комиции были распущены.

Тем временем кандидаты, трибуны, да и простые граждане разного возраста и различных физических кондиций толпились вокруг преторов, шумно требуя от них созыва сената и немедленного назначения интеррекса[414], дабы тот, не тратя времени, созвал новое народное собрание.

Люди возвращались в город подавленные необыкновенным гневом богов, комментируя отречение диктатора и утешая один другого надеждой на лучшую долю.

Брожение умов в городе было велико, особенно среди сторонников Гая Теренция Варрона, а были они смелы, сильны и многочисленны. Уверенные в поддержке уличной черни, они открыто нападали на патрициев, не щадя «сената, проклинали, злословили по поводу могущественного сословия, которое считали причиной всех случившихся бед и позора отчизны.

Наутро сенат, созванный претором города на чрезвычайное заседание в Гостилиеву курию, приступил к выборам интеррексов на ближайшие десять дней, и таковыми были определены Гай Аппий Клавдий Центон и Публий Корнелий Азина[415].

На третий день после январских нон (3 января), несмотря на ледяной северный ветер, налетавший с покрытых снегами гор, Марсово Поле снова было заполнено толпами народа.

За два предыдущих дня обе партии пытались завоевать себе побольше сторонников. Над обеими довлел стыд совсем недавнего присуждения Квинту Фабию Максиму Веррукозу[416] почётнейшего травяного венка[417], который так нелегко было получить: стыдно было не потому, что он был недостоин этого отличия, а потому, что непопулярна была тактика, им избранная, однако повторенная позднее консулами этого года Гнеем Сервилием Гемином и Гаем Атилием Регулом.

Не только среди простонародья, но и в сословии всадников, и даже в самом патрициате много было таких, кто очень не одобрял кандидатуру Фабия Максима, призывая к избранию таких консулов, которые покончили бы с Ганнибалом в генеральном сражении.

Риму предстояло вынести ещё немало тяжких бед, чтобы признать великое искусство и мудрую тактику Фабия.

По названной причине недовольство промедлением с выборами проникло даже в классические центурии[418], многие из которых расположены были голосовать за Варрона, чтобы в наступающем году Ганнибалу было дано решительное сражение, в коем врага следовало победить и окончательно разбить.

Итак, патриции были поставлены в трудное положение. Больше того, народная любовь явно не благоприятствовала их кандидатам, да и число патрицианских претендентов приводило к разбросу голосов.

Тем не менее верховодившие в своём стане сенаторы не падали духом и надеялись, что постоянным переносом выборов им с помощью авгуров удастся провести двух своих кандидатов или, по крайней мере, не допустить к высшей должности Варрона, а избраны бы были от простонародья Элий Пет или Атилий Серран, а другим консулом стал бы кто-то из четырёх патрицианских кандидатов: Павел Эмилий, или Манлий Вульсон, или Эмилий Лепид, или Корнелий Меренда.

В таких вот обстоятельствах, при таком состоянии душ комиции собрались третьего января под руководством интеррекса Гая Аппия Клавдия Центона. Тот выбрал авгуром начинающейся церемонии Публия Корнелия Фалькона.

И опять, когда при гробовой тишине приступили к изучению воли небес, авгур объявил народу, что алтарь поставлен не в соответствии с предписанными правилами, а поэтому выборы необходимо перенести ещё на один день.

Римские граждане в массе своей весьма спокойно отнеслись к этому событию; уважение к прорицателям и обожание богов так глубоко укоренились в народном сознании, что большинству и в ум не пришло усомниться в справедливости слов и суждений авгура. Однако горожане, свободные от предрассудков, не доверявшие шарлатанству жрецов, а таких было очень много, как и все те, которым хитрость патрициев на этот раз показалась особенно ясной, не замедлили громко и открыто выступить против столь бесстыдного публичного использования веры.

Впрочем, и сами патриции заметили, что начатая ими игра становится опасной и козни их не уменьшают, а лишь увеличивают вероятность избрания Гая Теренция Варрона.

Агитация в пользу его кандидатуры в толпе не прекращалась ни на минуту; многочисленные его друзья и клиенты не пренебрегали ничем, чтобы завоевать для патрона наибольшее количество голосов.

Среди патрициев возникли разногласия; одни требовали скорее прекратить бесчестные интриги, другие же поддерживали интриганов, доказывая, что постоянное откладывание выборов утомляет граждан, особенно тех, кто живёт за городской стеной, а самые расположенные к Варрону избиратели хотели бы как можно быстрее вернуться в свои дома. В этом случае народное собрание окажется в руках преимущественно городских центурий, под патронатом сенаторов, располагающих голосами своих клиентов, и осуществит выбор диктатора по желанию патрициев.

Эта точка зрения одержала верх на следующий день, когда интеррекс Аппий Клавдий Центон, опять собрав народ на Марсовом Поле, выбрал авгуром Фульвия Капитолина Нобилиора.

Авгур тщательно вглядывался в небеса, а потом, не найдя там ни малейшей тучки, не заметив ни одной зловещей птицы, приступил к познанию воли богов при помощи священных цыплят.

Приказав пулларию, ухаживавшему за цыплятами, принести из специальной палатки клетку со священными птицами, он открыл её и, бросая зерно, наблюдал с религиозным благоговением вместе с другими жрецами, быстро ли священные петушки и курочки выбегали из клетки, с испугом или с аппетитом клевали рассыпанное зерно. Но куры что-то не выказывали особого голода; они выходили из клетки лениво и неохотно. Одного этого обстоятельства уже было достаточно, чтобы посчитать его очень несчастливым и неблагоприятным. И вот авгур, приказав трубачам дать сигнал, утихомиривающий народ, объявил, что, поскольку священные птицы едят плохо, комиции откладываются на следующий день.

— Кур наверняка перед гаданием хорошо накормили! — воскликнул Бебий Геренний.

— Теперь нужен интеррекс с отвагой Клавдия Пульхра, чтобы бросить в Тибр кур, которые брезгуют рассыпанным перед ними зерном, — сказал Марк Метилий.

— Так всегда поступали и будут поступать впредь патриции и жрецы, — громко выразил недовольство Варрон, — пока достанет глупого и легковерного народа, склоняющегося перед их обманами! Кто, как не патриции, используя жрецов, преследовал до смерти бедного консула Гая Фламиния Непота, убитого на Тразименском озере? Кто же не помнит, как он, приверженный народу, желавший простым людям блага, будучи народным трибуном, предложил закон о землях Пицена, закон, который прошёл только через год, да и то с помощью другого трибуна Гая Карвилия? Кто не помнит, как ему, избранному консулом вопреки воле сената, авгуры отказали в благословении, заявив, что выбор сделан неправильно и неугоден богам? Как раз в это время его легионы переходили через Пад и, если бы он открыл письмо сената перед битвой, римское оружие не одержало бы той блестящей победы, в триумфе за которую ему тем не менее отказали. А всё почему? Да потому, что он был честным человеком с отважной душой и крепкими руками, потому, что презирал все эти мерзкие жреческие проделки и обманы. К счастью, он только после битвы открыл это послание, призывавшее его на родину будто бы из-за несоблюдения формальностей при его избрании. Он, говорят, кричал, что воспользуется этим посланием, чтобы добиться прекращения обмана людей[419]. А кто не помнит неправедной тайной войны, которую патрициат вёл с этим человеком устами авгуров в том самом году, когда он, для того чтобы принять командование легионами, отправился из Рима тёмной ночью, без почестей, как вор, лишь бы избежать приготовленных для него неблагоприятных ауспиций. Патриции не могли простить ему закон, предложенный им вместе с трибуном Квинтом Клавдием вопреки воле сената; этот закон гласил: «...чтобы никто из сенаторов или сыновей сенаторов не владел морским кораблём вместимостью свыше трёхсот амфор. Эта вместимость считается достаточной, чтобы привезти в город из деревни припасы для собственного употребления; торговля же признается для сенаторов безусловно позорной»[420] Этого Гая Фламиния, этого человека, известного своей доблестью и умом, давшего своё имя одной из самых длинных, красивых и приносящих пользу дорог[421], победившего инсубров, сегодня проклинают, называют святотатцем и ненавистным богам, потому что он храбро сражался с Ганнибалом у Тразименского озера и умер как настоящий римлянин. Но патриции не вспоминают, что сражения с Ганнибалом тогда, как и сегодня, требовали во весь голос весь римский народ и весь сенат вместе с ним; патриции не помнят что битва с врагом, шедшим на Рим, была не только необходима, но и неизбежна; патриции не говорят, что Фламиний должен был принять сражение не по своей воле и не мог дождаться соединения своих сил с легионами Сервилия Гемина просто потому, что карфагенянин не дал ему времени. А потом, что он там делал в Аримине, этот патриций Сервилий Гемин, пока Ганнибал грабил Этрурию и продвигался к Риму?

Фламиний был на своём посту, он вышел против врага, почему же Сервилий не поспешил соединиться с ним? С другой стороны, кто бы ни командовал у Тразименского озера, будь это хоть сам Фабий, известный Медлитель, осторожнейший и осмотрительнейший диктатор, в бой идти надо было, но наши регионы были атакованы снегом и туманом. Таким образом, мы можем сказать, что не Ганнибалом мы были побеждены, а стихиями; Фламиний бы победил, несмотря на так называемые гадания и неблагоприятные предсказания[422]. И что же? Клянусь Юпитером Капитолийским! Разве всегда мы должны терпеть спесь власть имущих? Разве всегда будем мы покорно, точно бессмысленная скотина, влачить ярмо суеверий? Пробудись же, дремлющий народ, от своей летаргии, восстань против богов-советников и положи конец тирании оптиматов, которая сейчас уже стала невыносимой. Продлись она дольше, это приведёт Рим к полному краху[423]!

Так вдохновенно говорил Гай Теренций Варрон, и в конце его импровизированной речи народ устроил ему шумную овацию.

— Да здравствует Теренций Варрон! — крикнул Бебий Геренний.

— Да здравствует! — повторили пять тысяч голосов.

— Да здравствует Варрон, наш будущий консул!

— Мы изберём его консулом... любой ценой!

— Он выступит против карфагенянина и раздавит его!

— Мы хотим, — крикнул Марк Метилий, — чтобы битва с Ганнибалом состоялась как можно скорее!

Крик этот, так отвечавший чаяниям народа и желанию всех или почти всех граждан Рима, прогремел посреди Марсова Поля и с быстротой молнии долетел до центурий, уже возвращавшихся домой.

— Битвы с Ганнибалом! Битвы с Ганнибалом! Битвы с Ганнибалом! — таков был единый страшный рык, вырвавшийся из сотни тысяч грудей, подобный тысячекратным раскатам грома.

Глаза Варрона сверкали точно две молнии, на лице его, пламеневшем энтузиазмом, появилось какое-то странное, необыкновенное вдохновение. Десяток податных голов подняли его на руки. Варрон господствовал над этим морем людских голов. Двести тысяч глаз смотрели на него с обожанием.

Он вытянул к толпе свою белую жилистую руку, подрагивавшую от волнения, и жестом дал понять, что хочет говорить; толпа кое-как успокоилась, и тогда Варрон громко, отчётливо и решительно сказал:

— Клянусь, о квириты, на святом палладии, клянусь именами двенадцати богов, покровительствующих Риму и опекающих его, что, если ваши голоса возведут меня на должность консула, я поведу вас против Ганнибала. Всемогущие боги благоволят нашему оружию, они помогут нам полностью уничтожить ненавистного врага.

И снова мощный тысячеголосый крик вырвался наружу.

— Да здравствует Варрон! — гулом перекатилось из конца в конец Марсова Поля, словно выбиваясь из недр земных.

Варрон, вернувшись в город почти с триумфом, почувствовал головокружение и был вне себя от радости.

Однако, добравшись до Священной дороги, отпустив торжествующих друзей и клиентов, оставив при себе только Бебия Геренния, Марка Метилия и ещё несколько народных трибунов, он после недолгого обсуждения решил, что следует одного за другим обойти всех девять авгуров и убедить их — кого угрозами, кого обещаниями, кого подкупом — во мнении, что народ больше не расположен терпеть неблагоприятные предсказания и надо проявить заботу о родине, немедленно избрав консула.

Так и произошло: на седьмой день перед январскими идами (7 января) под председательством всё того же интеррекса Гая Аппия Клавдия Центона, несмотря на довольно-таки сильно затянутое облаками небо, на Марсовом Поле состоялисьцентуриальные комиции.

Никаких неблагоприятных обстоятельств не было, и авгур, назначенный для проведения церемонии, провозгласил ритуальную формулу:

— Покой и тишина царят на небесах[424].

Все центурии собрались в своих отделениях; прося поддержки граждан, выступили кандидаты — все, кроме Павла Эмилия, который, хотя и одел белую тогу, но оставался в одиночестве на одном из бугорков, специально насыпанных посреди Марсова Поля, возле трибун и курульного кресла интеррекса, чтобы на них, на виду у всех центурий, собирались кандидаты.

Вскоре к нему присоединились и другие претенденты. Тем временем интеррекс выбрал жребием центурию, которая должна была первой подать свой голос, а потому называлась первоголосующей. Жребий выпал на восемьдесят первую центурию, относившуюся к первому разряду.

Эта центурия была первой среди восемнадцати всаднических. И сразу же глашатай начал вызывать по имени всадников прерогативной центурии, а их в списке было двести семь человек.

Первым был призван Авл Апулий; приятный с виду благородный юноша лет двадцати; он быстрым шагом подошёл к интеррексу и отчётливо проговорил:

— Называю консулом Гая Теренция Варрона[425].

Когда же его спросили, не хочет ли он отдать голос и за другого консула, он ответил:

— На сегодняшних комициях я хочу консулом только Варрона. Пусть он потом, в другой день, созовёт новые комиции, на которых мы изберём его коллегу.

И Апулий отошёл, чтобы занять своё место в отделении, предназначенном для уже проголосовавших членов его центурии, прямо противоположном тому месту, откуда его вызывали для голосования.

Свыше сотни всадников, молодых да пылких, последовали примеру Авла Апулия и некоторые из них подали по два голоса: один за Варрона, а другой или за Элия Пета, или за Манлия Вульсона, или за Эмилия Лепида, или за Павла Эмилия, или за Корнелия Меренду, или за Атилия Серрана.

Когда закончили вызывать восемьдесят первую центурию, оказалось, что её голоса поданы в пользу Варрона: сто восемьдесят девять из ста девяноста трёх голосовавших. Из других кандидатов ни один не получил девяноста восьми голосов, необходимых для объявления избранным от центурии, то есть никто не был провозглашён коллегой Варрона.

В начале ноны (около трёх часов пополудни) проголосовало сто семнадцать центурий, девяносто шесть из которых высказались только за Гая Теренция Варрона, десять — за Варрона и Луция Павла Эмилия, три — за Павла Эмилия и Атилия Серрана, две — за Манлия Вольсона и Корнелия Меренду, одна — за Корнелия Меренду и Элия Пета, одна — только за Эмилия Лепила, две — за Эмилия Лепида и Элия Пета. Голоса ещё двух центурий были аннулированы, потому что там оказалось равное количество голосов за Теренция Варрона и за Павла Эмилия[426].

Голоса ста семнадцати проголосовавших центурий распределились так:


Гай Теренций Варрон 106

Луций Павел Эмилий 13

Публий Корнелий Меренда 3

Марк Эмилий Лепид 3

Гай Атилий Серран 3

Квинт Элий Пет 3

Луций Манлий Вульсон 2


Тем самым консулом был избран Гай Теренций Варрон, и никто из других кандидатов, выдвинутых на комиции текущего дня, не смог получить нужного для избрания числа голосов. Даже если бы Луций Павел Эмилий, уже получивший голоса тринадцати центурий, получил бы одобрение ещё у семидесяти четырёх центурий, пока не участвовавших в голосовании, он всё равно не набрал бы больше восьмидесяти семи голосов, тогда как абсолютное большинство голосов на комициях составляло девяносто шесть (из ста девяносто одной центурии).

Едва стали известны результаты голосования, со всех частей огромного поля послышались аплодисменты, особенно же из последней, не голосовавшей центурии, но в ней-то Варрон наверняка получил бы единодушную поддержку пятидесяти тысяч избирателей (именно столько граждан насчитывала в тот день эта центурия).

Как только тубицены сигналами своих труб восстановили тишину, интеррекс дал знак Варрону приблизиться.

Гордо подняв голову Гай Теренций подошёл уверенным шагом к курульному креслу, на котором восседал Гай Аппий Клавдий Центон. Однако новоизбранный консул был очень бледен, и его можно было бы принять за человека, на которого обрушилось большое несчастье, если бы не необычный блеск его зрачков, в которых светилось ликование, и этим восторгом он был опьянён.

— Тебя, Гая Теренция Варрона, волей центуриальных комиций римского народа квиритов, — торжественно сказал Аппий Клавдий Центон, — я, интеррекс сената, провозглашаю консулом на будущий год.

Громкой овацией толпа приветствовала эти слова.

Через несколько минут, когда рукоплескания умолкли, Варрон принёс присягу, а интеррекс объявил о роспуске комиций. Новый магистрат тут же назначил на день перед январскими идами (12 января) новое народное собрание, на котором должны были избрать второго консула и двух преторов.

Затем многочисленная всё ещё рукоплещущая толпа проводила Варрона до его собственного дома на Югарийской улице.

И только двое среди этой разбушевавшейся толпы вели себя скромно, не радовались. У одного из них на губах появилась даже издевательская усмешка. Одним из этих людей был всё ещё одетый в свою белую тогу Луций Павел Эмилий, другим — Марк Ливий Салинатор с неухоженной бородой и в тёмной старой одежде.

— Э... Что ты об этом скажешь? — спросил Салинатор.

— Я думаю... Думаю... Не слишком-то я верю новоизбранному консулу.

— Ну и консул, — с дерзкой иронией проговорил Марк Ливий, — ну и консул! Да он же нынче вечером не сможет возложить лавровый венок на головы своих предков... Больше того, если бы он осмелился изваять статую своего отца-мясника, ему пришлось бы увенчать его венком, сплетённым из ремней и кож забитых некогда волов... Ха-ха-ха!

И Ливий разразился горьким смехом.

— Ну и что с того, если Варрон не кичится своим происхождением! — раздался чей-то голос за плечами Салинатора. — Фамильные портреты начнутся с него, мой милый Марк Ливий, если новоизбранный консул одолеет Ганнибала и получит заслуженный триумф.

— Ах! Ах! Гай Варрон задумал разбить Ганнибала? — воскликнул Ливии всё ещё ироничным голосом, но лицо его, обращённое к новому собеседнику, Бебию Гереннию, стало серьёзным.

— А почему он не должен или не сможет этого сделать?

— Почему? Да хотя бы потому, что этого не позволит Ганнибал.

— И всё же готов поручиться всеми божествами неба и ада, что Варрон победит несмотря на твои предсказания, злой и коварный человек!

— Позволю себе усомниться в этом, мой добродетельный и достойный; а если бы произошло так, как ты говоришь, это доставило бы мне большое огорчение. Да! Народ, располагающий сотней консуляров, поседевших в боях и триумфах, столкнувшийся с таким врагом, как Ганнибал, и выбирающий консулом Варрона, просто не достоин лучшей участи. Уделом такого народа должны быть поражения и неудачи.

И, не простившись с Бебием, он удалился в сопровождении хмурого и поникшего Павла Эмилия.


* * *

Она была одна.

Одна со своими мыслями, с лихорадочным чувством, которое уже почти год сжигало её душу и тело, с которым отчаянно, но тщетно она боролась вплоть до этого дня!.. Страшная это была борьба.

С одной стороны, всей её душой без оглядки завладела любовь — святотатственная, незаконная, невозможная: с другой — её стыдливо удерживала девическая скромность. С одной стороны, лихорадка разума бурно вздымала её девичью грудь, волновала кровь в сосудах, овладевала всеми её нервами, доводила до головокружения, будто молотом ударяла в виски, днём и ночью звенела в ушах, отнимала сон, аппетит, отдых. Ум её терзался от адских мук ревности. Неустанные, глубокие, бессмысленные желания, бесстыдная жажда терзали её тело: всё её существо охватывали безумия, на какие только был способен болезненный мозг. С другой стороны, скромность и разум напрасно припоминали строгим и холодным голосом о страшной каре, ожидавшей нарушившую закон весталку, вызывали перед глазами картины позора, проклятие отца, неумолимый гнев всемогущих богов, ужас и отвращение всего народа.

Такая борьба шла в страстной душе Опимии, в таких тревогах металась в течение года несчастная жрица, которую часто-часто охватывало необъяснимое, но сильное желание умереть. И не раз уже она призывала смерть, горячо просила об этом всемогущих богов! Нередко она впадала в какой-то бессмысленный гнев; тогда она становилась недоверчивой, подозрительной, ненавидела всех окружающих, саму себя не могла выносить.

«Чем же она была на земле?.. Для чего родилась? Для чего мыслит? Зачем её сделали весталкой?.. Почему верховные боги, опекающие всё, что движется и живёт, почему они влили в её душу эту лихорадку, эти желания, если эта страсть была позорной, если эти желания были бесстыдными, если эти стремления были непристойными и не могли, не должны были превратиться в действия?..»

Так думала несчастная Опимия, сидя на краю своего ложа, бледная, неподвижная, с чёрными, остекленевшими, широко раскрытыми зрачками, уставившимися в пламя горевшего возле постели на маленьком деревянном столике ночничка.

Опимия была красавицей, но никогда ещё она не была прекраснее, чем сейчас. Она сняла с головы повязку, и её длинные густые чёрные волосы, сверкающие, словно вороновы перья, упали на снежно-белые плечи, великолепно очерченные, словно изваянные искусным скульптором; они были открыты, потому что весталка развязала свой суффибул и отбросила его на ложе.

Греческая по форме шея и пышная белоснежная грудь оставались полуоткрытыми, так как весталка, подобно девочке, оставила на себе только субукулу, ночную рубашку из шерсти, да белую тунику. Присев на ложе, Опимия закинула ногу на ногу и сцепила обе руки на правой коленке.

Первый час пополуночи давно миновал; в храме Весты и в доме жриц царила глубокая тишина.

Петухи, выращиваемые вместе с сотней кур, запертых в мельничном домике весталок, замолчали несколько минут назад, и ничто вокруг не нарушало полнейшей тишины.

Только в ушах молодой весталки слышались какие-то смутные, неопре делённые, никакой внешней причиной не порождённые звуки. Она не могла понять причины этой непрекращающейся бури, как не умела и избавиться от неё, хотя горячо этого хотела, так как слух её испытывал ужасные мучения.

«Для чего же, о всемогущие боги, — думала Опимия, — вы запрещаете мне, только мне одной, любить, если это дозволено любой твари на земле и в небесах? Кто дал мне эту чувственность, вздымающую мою грудь? Кто вдохнул в моё сердце эти непонятные желания? Кто влил в мои сосуды кровь, горячую, как лава, вскипающую кипятком, не усмиряемую молитвой и слезами? Что гнетёт меня, что сушит мой мозг, что жжёт меня, что пожирает точно пламя с алтаря Весты?.. Разве я у кого просила права появиться в этом мире?.. Разве я у кого вымаливала жизнь?.. Разве я просила, чтобы меня сделали весталкой?.. Чего они от меня хотят?.. Что я им должна?.. Я люблю его! Клянусь бессмертными богами земли и неба!.. Люблю этого молодого человека, прекрасного, как Аполлон, сильного, как Марс, потому что взгляд его очаровывает меня больше, чем взоры Юпитера... Я люблю его... люблю и напрасно пытаюсь изгнать образ его из своих мыслей... Напрасно пытаюсь оттолкнуть его лицо от своих глаз... Он здесь... Он победил меня... Я в его власти... Я принадлежу ему... Во мне не осталось места, не заполненного его сладкими, влюблёнными, нежнейшими взглядами. Всю меня наполнили его голос, его поступки, порывы его души — всё его прекрасное существо, являющееся перед моими глазами во всей своей по-юношески могучей красоте... Я его вижу... Вот он!.. Луций Кантилий! Высокий, стройный, с любимыми чертами выразительного лица, с глазами живыми, одушевлёнными, самыми прекрасными в мире! Это он!.. Он... А его образ... Одна мысль о нём заставляет сильнее биться моё сердце...»

И под влиянием этих мыслей, рождавших различные видения, Опимия закрыла глаза, откинула голову назад и, поднеся руку к левой стороне груди, казалось, считала порывистые удары сердца, а может быть, просто хотела утихомирить его.

Минуты две она оставалась в таком положении. Потом глубоко вздохнула; болезненный стон вырвался из её груди, и, бросаясь на ложе, пряча голову в подушки, она шептала, словно отвечая на чьи-то расспросы:

— Какова же моя судьба, каково моё будущее? Что я, несчастная, сделаю? — и она разразилась рыданиями, но в комнатке слышны были только судорожные всхлипы, приглушённые орошённой слезами подушкой.

Так прошло с четверть часа. Потом Опимия подняла голову, отёрла ладонями глаза и, отбросив руками упавшие на лицо волосы, снова села в прежнее положение, закинув одну ногу на другую и обхватив руками коленку.

И снова она задумалась.

«Эх! Хватит об этом!.. Какое мне дело до людей?.. Я не могу... не могу жить без него... Я должна его заполучить!.. Я должна сжать его в своих объятиях... должна прижать к его устам свои сухие, воспалённые, жаждущие поцелуев губы... Должна обнять вот этими руками его красивую русую голову... Должна излить своё желание, свою страсть в потоке поцелуев, оттиснуть их на его губах, на его божественных глазах, на его прекраснейших волосах, должна упиться в сладострастном экстазе его поцелуями... Мне кажется, что наслаждение Елисейских полей ничто в сравнении со сладостью его поцелуев!»

И лицо Опимии залилось пурпуром; глаза её заблестели, улыбка появилась на её губах и, казалось, осветила все её черты. «Ах! — думала несчастная. — После моей смерти пусть тёмный Эреб будет вечным моим жилищем, но здесь мне нужны его поцелуи!»

И снова она впала в упоительные грёзы и чувствовала себя счастливой от сотворённых собственной лихорадочной фантазией видений.

Внезапно лицо её помрачнело, чёрные брови свирепо сошлись, глаза запылали ненавистью, и на лице весталки нервными сокращениями мышц отразились все её болезненные мысли.

— А если Луций любит только Флоронию и не думает о несчастной Опимии, и не сможет, не захочет меня полюбить?..

И она надолго задумалась, и только дрожь, время от времени пробегавшая по её прекрасному телу, выдавала происходившую в глубине его борьбу.

— Флорония!.. — говорила она самой себе, качая головой и сжимая губы в иронической улыбке. — Вот счастливая женщина! Для неё не существует уз религии... Не существует стыда, нет девичьей скромности... Она счастлива!., она любит и любима!.. А я?.. Я страдаю... люблю... умираю от любви... а тот, кто вдохнул в меня это чувство, даже не знает об этом... Я молчу и плачу... дрожу и страдаю, ничего не говоря!..

При этих словах девушка вскочила с ложа, подошла к шкафу, достала из него маленькое зеркальце из белого металла, представлявшего собой сплав меди и олова, и при слабом блеске ночничка стала разглядывать своё лицо. Она даже испугалась, увидев себя такой раздражённой и перекошенной от злости.

Правая рука её, в которой весталка держала зеркальце, бессильно упала вдоль тела; тогда она поднесла левую руку к лицу, как бы для того, чтобы успокоить искажённые черты, и меланхолически подумала;

«Когда-то... ещё совсем недавно я была красивой; не раз мне повторяли это, мне говорили, что я была самой красивой среди римских девушек... Сегодня мне словно прибавилось двадцать лет. О, как тяжелы мои страдания!»

И она постояла некоторое время в задумчивости, как бы побледнев от ужаса, словно пришибленная этой мыслью.

Внезапно она снова встряхнулась, снова провела левой рукой по лицу, потом опять посмотрела в зеркало.

Лицо её прояснилось, искрящиеся дивным блеском глаза смотрели на чудесную грудь, отражающуюся в металлической поверхности зеркала; мало-помалу она печально заулыбалась и, словно отвечая кому-то, кто захотел бы усомниться в её девическом очаровании, прошептала:

— Ах!.. А я ещё красивая!

И, поглядев на себя подольше, добавила с торжествующей улыбкой:

— Я ему понравлюсь!

Она повернулась к шкафу, спрятала зеркальце и, рассуждая вслух, прошлась по комнате:

— Нет... нет... ты не одна должна быть счастливой... Какое ты имеешь право на исключительное счастье?.. Ты? Почему только ты имеешь право наслаждаться его поцелуями, а я должна жить в невыносимых мучениях?..

Она остановилась посреди комнаты... потом снова начала ходить быстрыми и неровными шагами, продолжая свой монолог:

— Так что же? Разве она не такая же весталка, как и я? Разве над нею не висит угроза такого же наказания, какое ожидало бы и меня, если бы я нарушила клятву, данную перед алтарём богини?.. А она подумала когда-нибудь об этой каре? Разве действительны для неё обязательства, соединяющие её узами вечной чистоты с нашей богиней? Нет! Нет... Она обо всём этом не думала... Она хотела и сумела быть счастливой! Она уже сегодня счастлива... Я же сейчас... Я ещё буду счастливой...

И вновь Опимия остановилась посреди комнатки, и её большие чёрные глаза сверкали блеском невысказанного счастья, выдавая неудержимую волю и дикую энергию; выпрямляя правую руку с большим пальцем, обращённым к земле, она тихо произнесла:

— И я тоже хочу быть... Я тоже буду счастливой...

В этот момент послышался лёгкий стук в двери её комнатки.

— Ах, — вскрикнула весталка, пробуждаясь от своих мыслей, — кто там?

И, побуждаемая естественным стыдом, она прикрыла грудь руками.

— Это я, сестра Опимия, — ответил женский голос.

— Ты сестра Лепида? — спросила девушка; говоря это, она отодвинула засов, и в комнату Опимии вошла весталка Лепида.

— Что случилось? Что привело тебя ко мне в столь поздний час, дорогая подруга?

— У Флоронии опять начались эти обмороки, которые время от времени, вот уже два месяца, случаются с ней.

— Ах! — прервала её Опимия.

— Поэтому придётся изменить порядок службы у алтаря богини.

— И значит, надо, чтобы я вышла в час контициния?

— Вот именно.

— Хорошо, я приду, — ответила Опимия, и глаза её засверкали неописуемой радостью.

— Таков приказ максимы, — сказала Лепида и, направившись к выходу, добавила: — Будь здорова, Опимия. А та удержала её за руку, спросив:

— А что это за болезнь, которая преследует Флоронию?

— Не знаю... Не знаю... Завтра её снова посетит знаменитый греческий врач Аркагат, тот самый, что осматривал её на прошлой неделе, которому с недавних пор народ и сенат несут богатые подарки. Все посылают за ним, потому что он первым начал практиковать медицинское искусство в Риме[427].

— Флорония очень страдает? — спросила после короткого раздумья Опимия.

— У неё лихорадка... Она бредит... каждые полчаса она падает в обморок...

— Кто за ней ухаживает?

— Две рабыни.

— Хорошо. Будь здорова, Лепида.

— Прощай, моя Опимия.

И Лепида ушла.

Опимия глубоко задумалась, однако быстро пришла в себя и, одев с лихорадочным волнением суффибул, повязав голову инфулой, под которую она заправила свои волосы, вышла в перистиль, молчаливая и задумчивая.

Там она прогуливалась около часа, пока одна из рабынь не пришла объявить ей, что миновал уже третий час петушиного пения и наступил первый час контициния.

Опимия вздрогнула и направилась в храм, где сменила Сервилию, которая, доверив пламя священного алтаря Опимии, ушла в дом весталок.

А девушка, став хранительницей алтаря, застыла в неподвижности и, сидя у огня, дала волю мыслям.

Она вспомнила, что эта ночь разделяет шестой и пятый дни перед мартовскими идами (2 и 3 марта) 538 года, а значит, уже год прошёл с той поры, когда она впервые увидела секретаря верховного понтифика Луция Кантилия; уже почти восемь месяцев, как она терпела невыносимые, болезненные терзания ревности, потому что в июле прошлого года Опимия убедилась в преступной связи Кантилия с Флоронией.

Она вернулась памятью к выстраданным мучениям; молчание она сохраняла не из дружеской привязанности к Флоронии, а только из любви к Луцию Кантилию, к которому она питала чувство, доступное разве только одним всемогущим богам.

И она думала о печальном происшествии, случившемся с ним три месяца назад недалеко от храма Весты, когда его, залитого кровью, нашли лежащим без сознания на улице в предрассветный час.

Луций был близок к смерти, потому что рана, которую ему нанёс неизвестный убийца, была смертельной. Опимия тогда сама умирала от сострадания. При первом сообщении об этом происшествии она чуть было не лишилась чувств, чуть не рухнула на землю, однако нашла в себе силы вернуться в свою комнатку, чтобы расплакаться там... разрыдаться... О, как она тогда плакала! Она припомнила все терзания тех дней, когда любимый Луций находился между жизнью и смертью, она вспомнила свою боль, когда через сорок шесть дней снова увидела его, бледного, изнурённого, обессиленного, рядом с верховным понтификом. Она вспомнила долгие нежные взгляды, какие она ему посылала в эти дни как будто для того, чтобы влить в него силой своей воли, энергией своего желания здоровье, свежесть и крепость: как она радовалась, когда увидела, что он мало-помалу снова становится цветущим, здоровым, храбрым, и её любовь, ещё более сильная, ещё более жгучая и нежная, и беззаветная, чем прежде, открыто заявила о себе.

Как прекрасен он был тогда с этой разлившейся по лицу бледностью, вызванной потерей крови от полученного ранения! Как шли Кантилию те страдания и задумчивая печаль, свыше месяца искажавшие его прекрасное лицо!

Долго-долго нежила себя Опимия этими сладкими воспоминаниями, но глухое непрерывное ворчание пса, спущенного с цепи, прервало её глубокую задумчивость.

Она посмотрела в сторону кладовых и, наклонившись вперёд, вся превратилась в слух.

Горячий румянец волной залил её лицо, глаза засветились живым блеском, и она, привстав со ступеньки, быстрым шагом устремилась к кладовым, чуть слышно нашёптывая:

— Ах!.. Это он!.. Да... я хочу опьянеть от поцелуев Кантилия.

Едва занавесь, прикрывавшая вход из храма в кладовые, упала за ней, как она услышала лёгкий скрип ведшей из сада калитки.

Почти не касаясь земли, побежала она в ту сторону, и в момент, когда, заслоняя лицо суффибулом, она открыла дверь, перед нею оказался Кантилий, закутанный в тёмную пенулу. Несмотря на эту одежду, молодая весталка сразу же узнала бледное лицо молодого человека, освещённое холодным белёсым светом луны и звёзд, усеявших распогодившееся тёмно-синее небо.

Когда он вошёл, Опимия быстро закрыла дверцу, и комната, в которой оказались весталка и секретарь понтифика, погрузилась в глубочайшую темноту.

— Ты не ждала меня, любимая? — тихо спросил молодой человек.

— О, мой Луций, — сказала девушка и обняла его за шею, отчего по всему её телу пробежала дрожь.

— Моя любимая! Моя дорогая! Отчего ты дрожишь? Ты не больна?.. О боги, что с тобой? Почему ты так взволнована?..

И, говоря это, он страстно целовал ту, которая, как он полагал, была его любовницей.

Опимия, которой уже начинали отказывать силы: черпала их: казалось, только в жарких, лихорадочных, захватывающих дух поцелуях.

Тем временем Кантилий нежно увлёк её в угол другой комнаты, где — как мы знаем — находились сложенные одна на другую старые храмовые занавеси.

— Почему ты не отвечаешь мне? Почему так упорно молчишь? Почему ты всё ещё дрожишь?..

Опимия только глубоко вздохнула и едва слышно прошептала:

— О, Луций! Дорогой мой, единственный... любовь к тебе выше моих сил... Я так давно ждала тебя, столько раз я тебя призывала... О мой Кантилий... Я умираю от любви...

И она упала в объятия молодого человека, припадая к его груди и прижимая к его устам, будто закрывая их, свои сухие и жгучие губы. Опимия задохнулась в сладострастных поцелуях.

И долго не разнимали объятий двое любовников.

Потом Луций почувствовал на своей груди холодеющие руки любимой женщины... Она стала неподвижной, голос замер на её устах, и он больше не слышал ответов на свои слова. Испуганный, он поспешно поднялся и, встряхнув бесчувственную весталку, позвал её, несколько раз повторив:

— Флорония! Моя Флорония! Что с тобой сегодня?.. Твой жар нынче больше обычного... Мне даже кажется, что ты изменилась... Флорония! О, великие боги, помогите мне!.. Что с тобой. Флорония?.. Очнись, Флорония... приди в себя...

Не получая ответа от неподвижной, полностью потерявшей сознание девушки, сильно взволнованный молодой человек, исполненный самых горестных мыслей, вцепился всеми пальцами в пышные свои волосы и, как безумный, несколько раз обежал погруженную в темноту комнату... Он снова вернулся к ложу, на котором распростёрлась неподвижная весталка, ещё раз встряхнул её, нежно позвал дрожащим голосом, призывая в память самые нежные имена, но весталка не приходила в сознание. Шатаясь, вышел он в храм, добрался до алтаря и, дрожа от страха, взял одну из потушенных ламп, стоявших рядом с алтарём, поджёг от священного огня фитиль и, став бледнее мертвеца, вернулся в кладовую.

Опимия всё ещё лежала без чувств, с полуоткрытыми глазами, с застывшими вытаращенными зрачками, сведёнными, очевидно, судорогой от любовного опьянения.

— Что это? — вскрикнул Кантилий, отступая в изумлении, когда увидел, что весталка, которую он до сих пор принимал за Флоронию, оказалась Опимией. — О Юпитер Статор! Что это значит?

И только чудом лампа, которую он держал в руке, не выпала из неё.

Как молнией поражённый, молодой человек на мгновение окаменел. Он тупо разглядывал потерявшую сознание неподвижную юную красавицу.

Некоторое время Луций ничего не понимал; глаза его смотрели на девушку, а мысли походили на лихорадочный бред умалишённого. Ему казалось, что у него пропала способность мыслить, понимать хоть что-нибудь.

Это оцепенение длилось больше тридцати секунд; силой воли он сбросил его, поставил лампу на какой-то ларь в углу комнаты, приблизился к Опимии, присел перед ней, поднял её голову, потом положил к себе на правое колено и заговорил дрожащим и приглушённым голосом:

— Опимия!.. Опимия!.. Очнись!.. Приди в себя... Наше положение ужасно... Нас могут раскрыть... Проснись, Опимия!..

При этих встряхиваниях, при звуках этого голоса, раздававшегося возле её уха, обморочное состояние Опимии начало медленно отступать; она вздрогнула, поднесла руку ко лбу, глубоко вздохнула, открыла рот и снова его закрыла.

Кантилий продолжал легонько потряхивать её тело и постоянно водил ладонью по её лбу; потом он снова наклонился к её уху и прошептал:

— Опимия!.. Очнись же! Встань... заклинаю тебя богами-опекунами Рима! Ещё какая-нибудь минута, и мы погибнем.

Девушка шевельнулась, ещё раз вздохнула и, медленно открыв глаза, томно прошептала:

— Мой Луций! Любовь моя убьёт меня...

И она повела глазами вокруг словно потерявший память человек, потом уставила их в Луция, будто бы ещё не узнавая его сквозь розовую прозрачную пелену прекрасного сна, и с неописуемым сладостным выражением любви улыбнулась ему.

— Вставай, Опимия, очнись... — ещё раз с беспокойством сказал молодой человек, глядя на прекрасную девушку со смешанным чувством сострадания и любви; а внимание его уже привлекла открывшаяся под растрёпанной одеждой роскошная белизна красивейшей груди.

Опимия резко поднялась и, проведя рукой по гладкому лбу, удивлённая, огляделась; потом, внезапно покраснев, точно кровь собиралась брызнуть с её лица, она закрыла его руками, опустилась на кипу старых занавесей и тихим, исполненным боли голосом прошептала:

— О, прости!.. Прости!

И внезапно разразилась рыданиями.

— Ну... хватит, Опимия... Что такое?.. Прощать?.. За что?.. Нет... не мне тебя прощать... Вставай... не плачь... — так говорил Луций Кантилий, растерянный, взволнованный, нерешительный.

Луций сильно любил Флоронию, однако... Ему было двадцать восемь лет, и он не мог, не умел быть суровым к столь пылкому чувству, которое он пробудил таким странным и неожиданным образом в одной из красивейших, если не самой красивой девушке Рима.

Опимия обвила руками шею Кантилия, укрыла орошённое слезами лицо на его груди и тихим, молящим голосом проговорила:

— Прости мне, прости, Луций, будь ко мне милостив! Уже год я люблю тебя пылко, неистово, безумно — так, как не способно любить ни одно человеческое существо... Непобедима эта любовь... Она заставила меня попрать всякую сдержанность, презреть осторожность, отбросить даже девический стыд...

Больше говорить она не могла, потому что слёзы и рыдания перехватили дыхание.

— Нет, Опимия!.. Не плачь, — говорил Кантилий, обнимая её левой рукой за талию, а правой лаская её лицо, которое она всё ещё прижимала к мужскому плечу. — Не знаю, что я тебе должен сказать... Я не смел верить... не мог надеяться... не предполагал...

Слова замерли на устах Луция, кровь резко ударила ему в голову, сердце забилось с чудовищной силой. Нежная тяжесть этой прекрасной головы, этого чудного тела, бессильно повисшего на его руках, наполняла его нервной дрожью.

— Если бы ты мог любить меня хотя бы тысячной частичкой той любви, какую я испытываю к тебе, о, Луций, — говорила полным нежности голосом Опимия, не смея поднять на него глаз, — о, Луций, любимый мой!.. Тогда... я была бы счастливейшей из женщин!..

— О, Опимия! Чудная, самая прекрасная среди римских красавиц, — тихо отвечал Кантилий, обнимая голову весталки и покрывая её лицо пылкими поцелуями.

— О, люби меня!.. Люби... хоть немножко... хоть чуточку... — шептала девушка, прижимаясь к груди молодого человека и в безумном порыве целуя его.

— Люблю тебя... да... люблю тебя... О, божественная девушка!

Глава VI Ганнибал. — Битва при каннах


— Почему ты всё время печален?.. Отчего задумчив?.. После той ночи, когда я подобрал тебя умирающим в Мугонийском переулке, где ты, судя по твоим отрывистым и загадочным ответам, подвергся предательскому нападению, к тебе вернулись силы и отвага, ты уже совсем выздоровел, хотя кинжал убийцы порядочно проник тебе в грудь, к счастью, не задев внутренностей. Так что же с тобой?.. Что тебя печалит?

Так говорил молодой Публий Корнелий Сципион, военный трибун Второго легиона[428] консульской армии, стоявшей лагерем напротив карфагенян на берегу реки Ауфида[429], возле деревушки Канны, в Апулии, обращаясь к Луцию Кантилию, оптионату того же легиона.

— Таков уж мой характер: вечно грустить, о мой дорогой Сципион, — ответил юноша, — не думай о моих печалях.

— А как он красив и привлекателен, наш Кантилий, — рассмеялся молодой центурион Луций Цецилий Метелл, — и удачлив в любви. Может быть, он думает о своей красотке.

— Если только он не думает о своих красотках, — вмешался Квинт Фабий Максим, сын прошлогоднего диктатора, который тоже был военным трибуном, но только в первом легионе. — Хотел бы я посмотреть, удовлетворится ли наш Кантилий одной любовницей.

— Да хватит болтать о придуманных любовницах и несуществующих красотках!.. У меня нет других любовниц, кроме тех, которые бывают у Сципиона в несчастные дни.

— Да, тех, что в Мугонийском переулке, — рассмеялся Сципион.

— Именно так, — ответил Кантилий.

— Как, как?.. Сципион содержит любовниц на счастливые дни и других — на несчастные? — спросил, притворяясь серьёзным, Луций Метелл.

— Конечно, — ответил Кантилий. — В несчастные дни он берёт их у сводника Меноция, в счастливые он развлекается с прекрасными латинками, воспитанницами его матери.

— О!.. О!.. Ты, кажется, намекаешь на прекрасную Эльбутацию, которая...

— Конечно... Конечно... — сказал Кантилий, обрывая Луция Метелла.

— Хватит... Прошу вас, — в свою очередь прервал их Сципион, — прекратите эту болтовню. Она задевает честь порядочной девушки.

— Да ладно... сменим тему, — сказал Квинт Фабий. — Что нового о Ганнибале?

— Э-э!.. вон он, — и Сципион показал в направлении карфагенского лагеря, видневшегося в четырёх милях от частокола, за которым беседовали молодые римские офицеры.

— Кто знает, не готовит ли он нам новую ловушку? — спросил Фабий.

— У него всегда в запасе что-нибудь новенькое, у этого хитрейшего карфагенянина. Всё его мастерство, всё его искусство сводятся к военным хитростям, — презрительно отозвался Цецилий Метелл. — Хороша эта наука, клянусь двуликим Янусом, наука паяца.

— И... ты на самом деле веришь, Цецилий, что Ганнибал только паяц? — слегка иронично спросил Сципион у молодого Метелла.

— Верю, клянусь Юпитером, я даже в этом убеждён, судя по тому, что до сих пор узнал о нём.

— Разбить в пух и прах три консульские армии, разграбить пол-Италии и заставить Рим выставить восемь легионов, мобилизовав в них весь цвет нашего юношества, таких, например, как присутствующий здесь секретарь понтифика, который по закону мог быть освобождён от военной службы, и тем не менее добровольно, из любви к отчизне, оказавшейся в опасности, поспешил записаться в легион... ах да!., всё это игры с шариками... — возразил с иронией Сципион.

— Э... так!.. В этом лагере почитателей у Ганнибала больше, чем врагов!.. Клянусь богами! Я не могу слушать целый день восхваления этому варвару, отважному и удачливому... и ничего больше.

— Ах!.. Ничего другого?.. Ты, Метеля, значит, веришь, что фортуна дружит с глупцами и лентяями, что она, словно публичная женщина, ложится в постель с первым встречным. Брось!.. Не поверим мы такому вздору. Великие полководцы несут фортуну в себе, в своих предвидениях, в своей смекалке, в своих благоразумных советах, в твёрдости и отваге своих душ. Видишь ли, Метелл, я искренне признаюсь в ограниченности своего ума, поэтому-то я и стал поклонником и восторженным почитателем этого варвара, этого паяца, который в двадцать шесть лет дошёл до идеи столь обширной, столь дерзкой и грандиозной, что перед нею бледнеет и мельчает даже завоевание Азии Александром.

— Юпитер громыхает над землёй! — перешёл на шутливый тон Метелл. — Клянусь Дианой Авентинской, сегодня ты настроен сравниться с Пиндаром.

— Проклятый волтурн! — вскрикнул Квинт Фабий, прикрывая глаза руками. — Он пышет огнём, словно только-только примчался из африканских пустынь.

— И швыряет нам в глаза тучи пыли, ослепляющие нас, — добавил Кантилий, отворачивая лицо и опираясь спиной на частокол[430].

— Так что ты, Метелл, — сказал Сципион, также отворачиваясь от ветра и возобновляя прерванный разговор, — считаешь, будто я преувеличиваю, восхищаясь Ганнибалом как одним из самых великих полководцев, какие только были в истории, а может быть, и самым великим?.. В этом вопросе моё мнение заметно отличается от твоего. Ты волен оценивать Ганнибала по-своему, но я не могу по меньшей мере не восхищаться всеми глубинами своей души его действиями, которые настолько необыкновенны, что мы принимали бы их за сказку, не происходи они в наше время и на наших глазах. Преодолеть расстояние в 8400 стадиев[431], разделяющих Карфаген Иберийский от долины Пада[432], пройти земли, занятые народами варварскими, коварными, часто выказывавшими дружбу при встрече, а потом ударявшими в спину, одолеть трудности альпийских переходов, устрашающих ледников, пустынных, лишённых средств к существованию мест, перевалить через две высочайшие и неведомые горные цепи, Пиренеи и Альпы, чего не сделал на памяти историков никто, кроме него. И с упорством, равным дерзости, с рассудительностью, равной стойкости, победить все трудности, потерять половину армии, чтобы только добраться до поля сражения, оказаться у подножия Альп почти обессиленным и победить в трёх сражениях кряду, и предстать перед нами грозным, извлекающим выгоду не только из наших ошибок, но и из малейших, почти незаметных обстоятельств места и времени... Ах, мой милый Цецилий, всё перечисленное не назовёшь делом случая, нет, клянусь богами, и не подарками судьбы, благосклонной к отважному авантюристу. Нет, это — законные и прямые следствия глубокого анализа, грандиозного расчёта, замысла, столь же гигантского в процессе обдумывания, как и при исполнении. И я преклоняюсь перед этим великим полководцем, который в двадцать девять лет смог задумать и исполнить всё это; я признаю это с почтением и, изумлённый, склоняюсь перед ним[433].

— Значит, мы не можем победить его?.. Значит, ты потерял веру в Рим? — спросил Сципиона, саркастически улыбаясь, Цецилий Метелл.

— Я не потерял веру в Рим, потому что его судьба не может не исполниться, а он должен править миром. Я никогда не потерял бы веру в свою родину, даже если бы боги не напророчили ей вершины человеческого величия, потому что смог бы умереть на её развалинах. Я не потеряю надежду на победу над Ганнибалом, но если я на это надеюсь, если убеждён в этом, то это потому, что больше надеюсь на доблесть римских мечей, чем на рассудок и хитрость наших теперешних полководцев.

— Значит, ты не веришь в консула Теренция Варрона?

— Я считаю его отважным, жаждущим битвы, алчущим славы, но ума у него недостаточно, и в этом он значительно уступает Ганнибалу.

— А Павел Эмилий?

— Я считаю его излишне осторожным и рабски преданным тактике диктатора Фабия Максима, которая хороша была в прошлом году, после тразименского краха; не думаю, что она всегда должна быть верной в войне с тем же врагом.

— И всё же мы скоро дождёмся дня битвы с Ганнибалом, — сказал Цецилий Метелл, — хотя теперь армией командует Павел Эмилий, маленький Медлитель, но затем верховное командование опять перейдёт к Варрону, так консулы и будут постоянно меняться, пока один из них, Варрон, не примет так долго предлагаемое Ганнибалом сражение.

— Будем справедливы, решающего сражения хочет не только консул Варрон, — сказал Кантилий, — его жаждет весь римский народ, население всей Италии, умоляющее, чтобы мы уничтожили врага, опустошающего наши земли, и даже сам сенат, которому не остаётся ничего другого, кроме принятия решающей битвы с Ганнибалом, предоставил консулам этого года восемь легионов вместо четырёх и удвоенное количество вспомогательных войск, так что теперь наша армия насчитывает добрых восемьдесят тысяч человек.

— Да, надо согласиться, что Варрон жаждет битвы и стремится к ней ради популярности с примесью честолюбия, хотя все, кроме прошлогоднего консула Гнея Сервилия Гемина, единственного сторонника Павла Эмилия с его тактикой промедления, все консуляры, эдилы, преторы, трибуны единодушны в своей жажде битвы с Варроном.

Так сказал Сципион, а Квинт Фабий добавил:

— Хорошо; пусть состоится эта битва, к которой все так стремятся, и будем надеяться, что покровительство богов и наша доблесть принесут нам победу. Но ведь можно предположить и другой оборот: нас победят. Что будет тогда?..

Общее молчание было ему ответом, на какое-то время все предались сомнениям, которые вопрос Фабия пробудил в душе каждого.

— Рим оказался бы во власти Ганнибала — вот единственный ответ на мой вопрос. Пусть же покровительствуют нам боги, и будем сражаться так, словно битва шла бы на римском форуме, близ наших храмов и домов. Так сказал Фабий, и никто не возразил ему. И в это время молодых людей от их тяжёлых раздумий оторвал звук труб, призывавших воинов на сбор, и каждый из собеседников поспешил занять своё место в легионе.

Вскоре на огромном претории главного римского лагеря (потому что латинская армия была разделена на два лагеря: один поменьше, расположенный на правом берегу Ауфида, другой побольше — в двух милях от реки, на левом) выстроились солдаты шести легионов и тридцать тысяч союзных войск — все разделённые на шестнадцать рядов, по тридцать два человека в каждом, образуя пространный квадрат перед палатками консулов Г. Теренция Варрона и Л. Павла Эмилия.

И тогда на белом горячем красавце-коне появился консул Луций Павел Эмилий, облачённый в изумительный панцирь из пластин, заходящих одна на другую наподобие птичьих перьев; на этот панцирь он весьма изящно накинул пурпурный плащ; колышимое ветром чёрное перо венчало гребень его сверкающего, воронёного стального шлема.

На бледном лице Павла Эмилия сильнее обычного отпечаталась глубокая меланхолия, а в его взгляде, кротком и ясном, светилась великая печаль.

Рядом с Павлом Эмилием на горячем, нетерпеливом скакуне, чёрном как смола, гарцевал Гай Теренций Варрон. Он облачился в серебряный шлем и красивейший чешуйчатый панцирь; на правой руке красовался стальной нарукавник, в левой руке он держал щит, сверкающий словно зеркало; ноги были закрыты поножами, также стальными; с правого бока на прошитой золотом перевязи висел меч, а на плечи был накинут пурпурный полководческий плащ, ниспадающий изящными складками вдоль тела.

За консулами появились Гней Сервилий Гемин, бывший консулом год назад, Марк Минуций Руф, бывший начальником конницы при диктаторе Фабий Максиме, два квестора Луций Атилий и Фурий Бибакул и восемьдесят сенаторов, среди которых было много консуляров и людей преторского ранга; все они добровольно сопровождали консулов на эту войну, согласившись командовать по их приказам легионами и когортами[434].

Едва оказавшись в середине образованного войсками квадрата, консул Павел Эмилий произнёс громким и энергичным голосом:

— Слушайте меня все, о, римляне, о верные наши союзники, и да будет вам известно, что мой коллега Гай Теренций Варрон завтра, в день своего командования, готов дать решающую битву врагу; я же, чтобы не множить раздоры и несогласия, уже возникшие между нами, больше не сопротивляюсь его желанию и вашему желанию...

— Нашему... Нашему, — закричали не менее пятидесяти тысяч голосов.

— ...вашему желанию биться завтра; но тем не менее я не перестаю громко говорить, что битвы этой не одобряю...

Ропот пробежал по рядам легионов, и хотя каждый солдат выражал недовольство чуть слышно, потому что дисциплина заставляла всех уважать консула Павла Эмилия, но пятьдесят тысяч лёгких шепотков, соединившись, почти заглушили голос Эмилия. А тот, собравшись с духом, повторил с нажимом:

— ...что я не одобряю это сражение, но приказываю вам сохранять в строю молчание или, клянусь богами-покровителями Рима, я отрублю голову каждому, кто осмелится роптать хотя бы вполголоса.

После таких слов в строю воцарилась глубокая тишина.

— Я — противник этой битвы, — после недолгого молчания продолжил говорить Павел Эмилий, — и если с войском, безрассудно брошенным в это сражение и обречённым, случится беда, то моей вины в этом нет, а общую участь я разделю со всеми. А Варрон пусть следит, чтобы те, кто смел и скор на язык, сумели воевать и рукамиhref="#n_435" title="">[435].

Так говорил Павел Эмилий, и хотя такие слова звучали горько в ушах большинства, тем не менее дисциплина была такова, что никто не издал ни малейшего звука, не сделал ни одного неодобрительного жеста.

Из окружавших Эмилия людей один только Сервилий Гемин пожал ему руку, выражая одобрение его словам.

Тогда Варрон попросил у своего коллеги разрешения обратиться с речью к солдатам и, получив его, вышел почти в центр претория и оттуда, со сверкающими глазами и одушевлённым лицом, бросил войску зажигательные, энергичные слова:

— Солдаты! Я не скажу ничего такого, что оскорбило бы чувства моего коллеги; он, как и я, любит родину и готов спасти Республику. Единственное различие между нами — путь, которым мы хотим добиться этой цели! Он верен инертности и промедлениям, я полагаюсь на быстрые действия и энергичность. Ибо когда же, когда же, спрашиваю я вас, нам сразиться с Ганнибалом, если не сейчас, когда у него всего сорок восемь тысяч человек, а у нас восемьдесят тысяч?.. Может, нам подождать, пока прибудут новые подкрепления из Испании и Африки?.. Будем ждать, будем подталкивать его, чтобы он опустошил всю Италию, разрушив посевы зерновых и виноградники, а также плодородные земли наших союзников?.. Фабий Максим, Павел Эмилий и Сервилий Гемин, верно, единственные люди в Риме, если не во всей Италии, кто не желает генерального сражения с Ганнибалом, а в качестве аргумента своему нежеланию приводят довод, что большинство из вас стали солдатами слишком недавно и ещё не привыкли к опасностям и неожиданностям боя, тогда как пришедшие с Ганнибалом африканцы, нумидийцы, испанцы и галлы опытны в битвах и справятся с любыми испытаниями. Но, клянусь всеми богами, разве на днях возле Гереония наша конница, почти вся состоящая из набора этого года, не столкнулась с прославленными нумидийцами и не обратила их в бегство, не разбила их?.. Не больше сотни наших остались лежать на поле боя, а среди карфагенян погибло более тысячи семисот человек[436]; или, может быть, это неправда? Возможно, это не произошло на наших глазах?.. Так ответьте вы мне, было это или нет?..

— Было, было, — в один голос закричали легионеры.

— Тогда чего же нам бояться?.. Почему бы не довериться вашей доблести?.. Для чего бы сенат стал вооружать нас и собирать здесь в количестве восьмидесяти тысяч человек, если не для схватки с врагом?..

И, повернувшись к восьмидесяти сенаторам, стоявшим за ним, добавил:

— Разве вы не требуете битвы?

— Битвы! — крикнули все, к кому был адресован этот вопрос.

— Разве не требуете битвы вы, доблестные солдаты?

— Битвы!.. Битвы!.. — заорали в один голос и легионеры, и союзники.

— Значит, будет битва; завтра я подниму над своей палаткой пурпурную тунику и выведу вас на сечу. Подумайте о позоре поражений при Тицине и Требии, возле Тразименского озера, подумайте о римлянах, павших в этих сражениях и ещё не отомщённых, подумайте обо всём этом, и пусть завтра нас ведёт одна мысль: месть за все унижения и несчастья.

Так сказал Варрон, и его слова были встречены всеобщим одобрением.

А консул, пришпорив коня, выехал с претория и направился к своей палатке. Павел Эмилий приказал, чтобы трубачи дали легионам сигнал расходиться, и солдаты отправились по своим местам.

Удаляясь, грустный и молчаливый Павел Эмилий заметил рядом с собой Гнея Сервилия Гемина, который сказал ему, печально покачивая головой:

— Да спасут нас боги, но я считаю, что мы идём к гибели.

— И я этого очень боюсь! — ответил, вздохнув, Эмилий. Он проехал в молчании почти до самой палатки, поставленной на краю претория, где его ждал стремянный, и сказал проконсулу Гемину, спрыгивая с коня:

— Ты, верно, никогда не думал, что во время своего второго консулата мне придётся бороться с двумя врагами, одинаково пагубными для римского народа — Ганнибалом и Гаем Теренцием Варроном!


* * *

В день календ месяца секстилия (1 августа) 538 года от основания Рима стояла удушающая жара, и солнце садилось в огненно-алые облака.

Жгучий ветер, дувший весь день, под вечер стих, а ему на смену пришёл свежий и приятный морской бриз, ласкавший и слегка рябивший просторы Адриатики и, казалось, доносившийся от далматинских берегов; он остужал две армии, уставшие от невыносимой летней жары и расслабленные ею.

Караульные двух римских лагерей и часовые карфагенского лагеря совсем недавно дали сигнал третьего часа первой стражи, и всё уже молчало в тех трёх долинах, в которых собралось почти сто тридцать тысяч человек.

Полководцы разослали приказы, сообщили пароли, установили посты, раздали наставления, снабдили советами командиров и их подчинённых на день наступающей битвы; было предписано, чтобы солдаты рано легли спать, дабы наутро пробудиться бодрыми и полными сил.

Всё молчало, и только время от времени часовые повторяли: «Бодрствуй!», «Бодрствуй!», а больше никаких шумов, никаких голосов не слышалось в трёх лагерях, лишь кое-где посверкивали да потрескивали бледные огоньки костерков, разведённых сторожами.

В этот час, когда Павел Эмилий, удалившись в свою палатку и усевшись на своём соломенном ложе, погрузился в думы о завтрашних делах, тогда как Гай Теренций Варрон, наоборот, растянувшись на своей подстилке, напрасно старался уснуть, но волнения и надежды да размышления о том, как, выскочив из засады, окружить завтра врага, отгоняли сон, вопреки его воле, и принуждали к энергичной работе мозг; в этот час на другой стороне бодрствовал только один человек: он стоял, выпрямившись, у входа в шатёр верховного вождя карфагенян, надев боевые доспехи, только шлема не было на голове; этим человеком был Ганнибал.

Карфагенянину было тогда двадцать девять лет. Он был высок и хорошо сложен, строен, худощав, но крепыш; его отличали стальные мускулы и огромная сила.

Голова казалась довольно большой и покоилась на жилистой бычьей шее. Высокий и широкий лоб отчасти прикрывала густая, нарочно всклокоченная, жёсткая шевелюра, совершенно чёрная, словно эбеновое дерево. Несмотря на столь молодой возраст, лоб Ганнибала уже пересекали три глубокие морщины, одна из которых, горизонтальная, пролегла от одного надбровья к другому; две других — поперечные, наклонные — отходили от горизонтальной, образуя почти треугольник и спускаясь почти к основанию носа.

Разрез глаз у Ганнибала был прекрасным, а сами глаза — большими, чёрными и очень красивыми[437], но один из двух, а именно левый, к тому времени уже почти полностью утерял зрение, верно, из-за той влажности, которую карфагеняне вынуждены были выдерживать в течение почти целого года в тосканских болотах, и они очень страдали от болотной гнили, Ганнибал и его армия[438].

Нос у него был правильным, хотя и слегка загибался вверх, да и у ноздрей слишком расширялся; рот был хорошо очерчен, хотя обе губы несколько выпирали вперёд, причём верхняя заметно больше, что считалось знаком, указующим на его склонность к командованию. Чёрная, длинная, всклокоченная борода покрывала его несколько худощавые щёки и подбородок. Бронзовый цвет кожи усиливал энергичное и решительное выражение его лица[439].

Таков был внешний вид Ганнибала; что же до его духа, то он, несомненно, стал сплавом всех действительно необходимых качеств, по тому что его хозяин казался, да и был на самом деле одним из самых мудрых, отважных и доблестных полководцев в мире.

Насколько он был смел, бросаясь в опасность, настолько же бывал осмотрителен в самой опасности. Не было такого труда, от которого бы он уставал телом или падал духом. И зной, и мороз он переносил с равным терпением; ел и пил ровно столько, сколько требовала природа, а не ради удовольствия; выбирал время для бодрствования и сна, не обращая внимания на день и ночь — покою уделял лишь те часы, которые у него оставались свободными от трудов; при том он не пользовался мягкой постелью и не требовал тишины, чтобы легче заснуть... Одеждой он ничуть не отличался от ровесников; только по вооружению да по коню его можно было узнать. Как в коннице, так и в пехоте он далеко оставлял за собой прочих; первым устремлялся в бой, последним оставлял поле сражения[440].

Энергичный и решительный по характеру, он был любезен в обращении, знал греческий, любил литературу и искусство[441], так что позднее, когда он бежал в Азию, к царю Прусию, описывал по-гречески деяния консула Гнея Манлия Вольсона в той же Азии.

Однако одним из самых ярких его качеств, сделавших его любимцем солдат, было то, что он никогда не требовал от них чрезмерных усилий или риска, если не мог представить себя попавшим в такие условия и выбравшимся из них.

Его непревзойдённое искусство руководства армиями просматривалось хотя бы в том, что, имея до этого дня, да и потом, войска, собранные наспех, из людей разной национальности, сильно отличающихся и характером, и языком, и религией, и обычаями, он никогда не знал ни бунта, ни мятежа, да и о дезертирстве из его войск никогда не слыхали[442]. Это было уже неудивительно, это было поистине чудесно.

В начале второй стражи он всё ещё стоял перед своим шатром, скрестив руки на груди и наблюдая за двумя римскими лагерями, отстоявшими от него один всего на четыре мили, другой — менее чем на шесть.

Одет он был в великолепный панцирь из тончайшей стали изысканной работы; посреди груди выделялся золотой конь, эмблема Карфагенской республики. Под этот панцирь враг римлян надел кольчугу из стальных колец, спускавшуюся до колен и прикрывавшую ноги и руки, а длинный и крепкий испанский меч висел у правого бока на золотом поясе, охватывавшем талию.

Внезапно Ганнибал встряхнулся от мыслей, повернулся к шатру и позвал мужественным и звонким голосом:

— Миттон!.. Юбар!..

Через мгновение из шатра вышел молодой нумидийский офицер в длинном белом плаще и сказал Ганнибалу на одном из африканских наречий:

— К твоим услугам, непобедимый Ганнибал.

— Скажи моему брату Магону, чтобы он вывел, да в полной тишине, сотню нумидийских всадников к тем воротам лагеря, что смотрят на врага; да чтобы все лошади были чёрными — скажи ему, чтобы позаботился об этом. Ты и Джискон сядете на коней и будете готовы следовать за мной.

И пока нумидиец удалялся, Ганнибал обернулся к оруженосцу Юбару, неподвижно стоявшему позади него, и сказал:

— Приготовь Алоэ, мою вороную кобылку.

Юбар поклонился и быстро ушёл.

Ганнибал вошёл в свой шатёр, снял с копья подвешенный на него сверкающий стальной шлем тончайшей работы, на золотом гребне которого развевались два снежно-белых пера, и надел на голову.

Затем он снова вышел из шатра, а через несколько мгновений Юбар подвёл к нему очень красивую резвую вороную кобылу с совершенными, точёными формами. Ганнибал схватил её левой рукой, в которой держал поводья из кожи, украшенной головками золотых гвоздей, одним прыжком взлетел в седло и, сдавив бока горячей лошади сильными коленями, в несколько мгновений подскакал к главным воротам лагеря.

Там к нему вскоре присоединился его брат Магон, безумно отважный и очень красивый и высокий молодой человек двадцати семи лет от роду, сидевший на чёрном африканском жеребце горячего нрава, а за ним виднелись сто нумидийских всадников, среди которых своё место заняли два адъютанта полководца — Миттон и Джискон.

— Следуйте за мной, — сказал им Ганнибал и первым выбрался из лагеря.

Удалившись от вала на две длины полёта стрелы, Ганнибал, ехавший первым, быстрой рысью, обернулся к остальным, отставшим от него шагов на сто, и приказал:

— Магон, быстро ко мне, а вы сохраняйте порядок и тишину.

Магон едва тронул шпорой своего африканца, как тот сделал такой прыжок, что из седла выскочил бы любой опытнейший наездник, только не Ганнибал и не Магон, потом перешёл в галоп, так что через пять секунд командующий конницей настиг верховного вождя и перевёл своего скакуна на рысь, продвигаясь вперёд рядом с лошадью Ганнибала.

— В римском лагере, — сказал тот брату, — консулы серьёзно разошлись между собой во взглядах, а так как завтра придёт очередь командовать Варрону, то не исключено, что он решится выйти на битву с нами.

— Пусть Геркулес, твой покровитель[443], способствует этому! — порывисто вскрикнул пылкий Магон.

— Поэтому я и выбрался в этот час, чтобы разведать вражеский лагерь с этой стороны реки. Если мы вдруг наткнёмся на какую-нибудь их турму, выехавшую, как и мы, на разведку, я вернулся бы удовлетворённым, потому что смог бы узнать от них о диспозиции противника.

— Кто знает, осмелятся ли они покинуть свой лагерь ночью?

— После боя, случившегося несколько дней назад между нумидийцами и их конницей, где римляне имели большое преимущество, возможно, они стали смелее и теперь боятся наших конников куда меньше, чем это было месяц назад.

При этих словах Ганнибал остановил свою пылкую лошадь; то же сделал его брат.

Верховный вождь карфагенян щёлкнул средним пальцем правой руки, скользнув им вдоль большого пальца до ладони.

При этом звуке Миттон и Джискон, остановившиеся вместе с сотней нумидийцев в пятидесяти шагах позади, галопом поскакали к братьям.

— Слушай меня хорошенько, Джискон: я с Магоном сейчас отправлюсь к римскому лагерю, который ты видишь вон там, внизу, на берегу Ауфида; он находится не далее чем в двух милях отсюда. Ты разделишь нумидийцев на два отряда по пятьдесят человек и введёшь их во рвы, обрамляющие с обеих сторон эту дорогу; продвигайтесь по ним осторожно и тихо. Если я вас не позову обычной своей дудочкой, — и он показал Джискону медную дудочку, свешивавшуюся на серебряной цепочке с шеи, — не доходя мили до римского лагеря, остановитесь и ждите меня. Если я и Магон поскачем, бросив поводья, не двигайтесь и не выходите из засады, пока не убедитесь, что можете окружить наших преследователи. И помните, что в любом случае все они мне нужны живыми.

— Хорошо, всё будет исполнено, как ты приказал, — сказал Джискон.

— А теперь дай-ка мне своё копьё, — добавил Ганнибал.

Джискон протянул копьё, у Магона было своё.

Ганнибал и Магон пришпорили своих скакунов и, промчавшись галопом минут десять, оказались в двойной дальности полёта стрелы от римского частокола.

— Бодрствуй! — крикнул часовой преторианских ворот, всего в пятидесяти шагах от которых остановились Ганнибал и Магон, прячась за развалинами домика, мимоходом сожжённого карфагенянами пару дней назад.

— Бодрствуй! — повторил часовой, стоявший на углу палисада, между преторианскими воротами и главными, находившимися справа от них.

Этот оклик повторили по очереди все часовые, и он снова вернулся к преторианским воротам, откуда раздался впервые.

Спокойствие снова воцарилось на сторожевых постах и длилось, не прерываемое ничем, около четверти часа. Но внезапно Ганнибал, в глубочайшем молчании прислушивавшийся к малейшему шуму ушами человека, до девяти лет воспитывавшегося в военных лагерях, слегка вздрогнул и, приложив левую руку к уху, наклонил голову вперёд, стараясь ещё больше сконцентрировать своё внимание.

Какой-то шум, сначала неуловимый, потом ясный и отчётливый, достиг его слуха: очевидно, вели коней на водопой.

И великий полководец не ошибся.

Через десяток минут из римского лагеря стали выводить коней: по тридцать штук за раз; при каждой партии шли пятеро пеших, они вели коней к реке.

Ганнибал склонился к уху Магона и едва слышно прошептал ему несколько слов.

Животным давали напиться, потом их вели назад, а из лагеря, им на смену, выводили новые партии.

Внезапно Ганнибал и Магон, опустив копья, выскочили из своего укрытия и, пришпорив скакунов, в один миг оказались возле римских коней; те, застигнутые врасплох и устрашённые топотом двух несущихся на них животных, заржали, всполошились, стали наталкиваться друг на дружку, а некоторые побежали, сломя голову, в разных направлениях.

Солдаты, сопровождавшие коней, выхватили из ножен мечи и, пока часовые кричали сигнал тревоги, изготовились к обороне против, вроде бы, приближавшегося неизвестного противника.

Возле преторианских ворот образовалась ужасная давка: смешались в кучу кони, входившие и выходившие всадники.

Ганнибал и Магон понеслись, опустив копья, на пеших римлян и закололи насмерть четверых или пятерых, прежде чем остальные смогли помочь своим товарищам, тем более что копьев у римлян не было — только мечи, и они ничего не могли поделать против двоих нумидийцев.

— Это ерунда, пустяк, — кричал какой-то декурион. — Это всего лишь двое нумидийцев, которым надоело жить. Бросьте нам несколько копий, и мы быстро разделаемся с ними, как они того заслуживают!

— Копья! Копья!.. — закричали и другие всадники.

Тем временем в римском лагере сигнал тревоги, повторенный всеми часовыми, вызвал всеобщий переполох. Минуты через две, когда господствовали смятение и неуверенность, воспользовавшись которыми Ганнибал и его брат продолжали поражать своими ужасными копьями коней и людей, всадникам, находившимся за частоколом, бросили из лагеря такое же оружие, а сторожевые манипулы, пешие и конные, поспешно выступили против двоих карфагенян.

Те же, бросив поводья на шеи своих скакунов, отчаянным галопом помчались в направлении своего лагеря.

А за ними во весь опор неслись с опущенными копьями тридцать всадников и декурион; слышались их крики:

— Трусливые нумидийцы, побежали теперь...

— Вся ваша доблесть — в бабках ваших лошадей.

— Постойте...

— Не бегите!..

— Трусишки!..

— И вы вдвоём прискакали будоражить римский лагерь!

С такими и подобными им оскорблениями и выкриками тридцать римских всадников всаживали шпоры в бока своих коней, летевших по следам двух карфагенян.

Но едва римляне миновали место, где прятались нумидийцы, как те вышли всей сотней из рвов, вышли пешком, ведя коней в поводу, помогая, где надо, голосом; привычные ко всему животные готовы были исполнить любой самый сложный трюк, и на дороге они оказались более или менее быстро; там африканцы готовились запрыгнуть в седло и — по мере того, как они оказывались на спинах своих лошадей — по пять, по восемь, по десять человек пуститься в погоню за римлянами.

Легко представить, что римляне всё больше отставали от преследуемых, потому что Ганнибал и Магон через каждые три стадия выигрывали у своих преследователей полстадия; и вот римляне услышали позади себя топот копыт сотни нумидийских лошадей и поняли, что попали в засаду, и приготовились дорого продать свои жизни.

Дело дошло до рукопашной, но схватка была короткой; у каждого римлянина оказалось трое противников, и уже через несколько минут большинство римлян попало в плен, и только семь или восемь человек из них, отбившись от своих, смогли различными путями вернуться ночью в свой лагерь.

Ганнибал приказал приводить пленников к своему шатру по одному; из их рассказов он узнал, что наутро Варрон решил дать сражение.

Глаза его засверкали; его мужественное и строгое Лицо оживилось, и он долго сидел неподвижно, подперев голову ладонью правой руки.

Потом он позвал к себе Миттона и Джискона, улёгшихся было спать на соломенной подстилке, и приказал им разбудить, а потом привести в его палатку Карфалона, Магарбала, Газдрубала и Ганнибала Мономаха, главных среди вождей, подчинившихся ему на время итальянского похода.

Потом он приказал Юбару сходить за Магоном.

Когда все упомянутые вожди собрались в его шатре, Ганнибал прервал свою молчаливую задумчивость, в которой он до тех пор пребывал:

— Завтра нам предстоит сражаться, потому что неприятель сделал нам милость и выйдет на бой.

Вздох облегчения вырвался одновременно из грудей этих неистовых африканцев.

— Мы уступаем числом, а значит, чтобы победить, должны превзойти их искусством, — продолжал великий полководец. — Сильно поддержит нас ветер, который будет неистово дуть в лицо римлянам, засыпая им глаза пылью. Надо, чтобы испанцы одели свои блистающие туники из снежно-белого льна, обшитые пурпурной каймой; это вызовет у врагов удивление и страх. Что до распоряжений на битву, то я думаю расположить завтра наши ряды применительно к местности и диспозиции врага. Самое важное — это то, чтобы ты, Магон, за два часа до рассвета увёл нумидийцев в лесистые холмы, которые возвышаются справа от малого римского лагеря. А ты, Магарбал, прикажи, чтобы пятьсот кельтиберов, вооружённых по-римски, спрятали под туниками острые мечи; ты отведёшь их на рассвете к морю, там вы укроетесь в канавах, пересекающих местность во всех направлениях, и будете ожидать сигнала, увидев который, вы встанете и направитесь к шеренгам римлян, делая вид, что дезертировали, и бросив с этой целью щиты и дротики на землю; вы смешаетесь с римлянами, а в подходящий момент броситесь подсекать поджилки и пронзать римские спины. Впрочем, люди вы очень храбрые, римлян трижды били, и хорошо били, воодушевлять вас словесно перед завтрашним сражением излишне. Постарайтесь, чтобы все солдаты к рассвету восстановили силы; сказать им следует немного: упирайте в основном на то, что наша конница превосходит римскую, а сражаться мы будем завтра на открытой местности, где кавалерия может показать всю свою силу и одержать победу[444]. А теперь идите в свои палатки и отдыхайте. Пусть завтра каждый вспомнит, какой я отдал приказ, а прежде всего пусть африканцы будут вооружены по-римски; используйте оружие, взятое нами при Треббии, Тицине и Тразимене.

Простившись с вождями и оставшись один, он долго предавался своим мыслям, потом тряхнул головой, вошёл во внутреннее отделение своего шатра, снял с головы шлем, потом с помощью Юбара освободился от доспехов и бросился на землю, на две львиные шкуры, специально расстеленные в углу, и вскоре после полуночи заснул[445].

Ганнибал спокойно проспал три часа, словно покоился на мягкой постели. Не было ещё и четырёх, когда он поднялся, полностью облачился в доспехи и кликнул Юбара, чтобы тот подготовил самого горячего и крепкого из его коней. Он вышел из шатра, посмотрел на небо: оно было совершенно ясным, и на нём уже стали заметны первые проблески предрассветных сумерек.

Ганнибал отправил другого из своих оруженосцев будить Миттона и Джискона и приказать им садиться на коней. Затем он распорядился, чтобы третий слуга безотлагательно приготовил ему завтрак.

Спустя какой-то десяток минут Юбар привёл тёмно-гнедого красавца-коня, ржавшего и пылко бившего землю копытом, словно понимал, что голубая, шитая серебром попона, накинутая ему на спину, возвещает о наступлении дня битвы, и ему выпала честь в этот знаменательный день послужить верховному вождю.

Ганнибал подошёл к благородному животному, потрепал его по холке левой рукой, тогда как из правой скормил ему два смоченных в вине куска хлеба, которые, кажется, очень понравились скакуну, и он с большим удовольствием смаковал их.

— Орцул!.. — сказал великий человек, похлопывая скакуна. — Если мои планы осуществятся, то... нынешний день станет славным для нас... Мой крепкий Орцул... Ты примешь участие в великой битве, и это будет, возможно, самое сокрушительное поражение, которое когда-либо потерпели римляне.

Животное, казалось, поняло слова хозяина, энергично встряхнуло головой и ударило копытом правой передней ноги в землю в знак нетерпения.

— Терпение, терпение, Орцул... У тебя сегодня будет достаточно трудов и опасностей.

И, снова погладив животное, он опять передал его заботам Юбара, который, держа его за повод, вынужден был, чтобы как-то унять нетерпение коня, пустить его по кругу на площадке перед палаткой Ганнибала.

А тот с глиняного блюда, принесённого ему рабом, взял кусок жареной говядины и ломоть хлеба и, стоя — потому что у него не было привычки есть сидя[446], — ел с большим аппетитом, так как с полудня предыдущего дня, пожалуй, у него не было во рту ни крошки пищи.

В серебряной чаше, которая сохранилась в памяти жителей Карфагена, подаривших её Ганнибалу после взятия Сагунта, раб поднёс ему великолепнейшей налитой из секстария[447] массики.

Ганнибал отхлебнул немного вина во время еды и ещё малость по окончании её, возвратив чашу рабу, хотя в ней ещё оставалось с треть налитого вина[448].

Потом он приказал полить себе на руки воды, вскочил на своего скакуна и в сопровождении Миттона и Джискона направился отдать приказ трубачам, чтобы они сыграли сигнал к пробуждению.

В половине пятого утра вся карфагенская армия собралась под своими значками внутри обширного лагеря. Магон, Магарбал, Газдрубал, Карфалон, Ганнибал Мономах — все они были на конях и сгрудились позади верховного вождя.

Ганнибал быстро объехал войско, обратившись ко всем с краткими, энергичными и подходящими именно к этому случаю словами побуждения и ободрения[449]. Он осмотрел три тысячи балеарских пращников, потом четыре тысячи галльских и испанских конников и шеститысячную нумидийскую кавалерию. Потом он подъехал к десяти тысячам пеших тяжеловооружённых испанцев, одетых в снежно-белые с пурпуром туники, сверкавшие в лучах восходящего солнца; потом он миновал десятитысячные ряды галлов, ужасавших своим гигантским ростом, почти совершенно голых, пугающих поросшими чёрными волосами руками и ногами, густыми бородами и длинными волосами на головах. В последнюю очередь он подъехал к четырнадцати тысячам африканцев, выделявшихся странным контрастом чёрной кожи и римских доспехов.

В пять утра Ганнибал выехал из лагеря в сопровождении всех военачальников и сотни нумидийцев и проскакал по окрестностям, чтобы убедиться, хорошо ли спрятались в указанных им местах тысяча нумидийцев и пятьсот кельтиберов.

С холма, на котором в кустарниках и низкорослом леске притаилась нумидийская тысяча, Ганнибал оглядел расположение врага. Он увидел огромную римскую армию, переходившую через Ауфид, соединяясь с двумя легионами, уже выстроившимися за рекой.

Ганнибалу понадобилось немало времени, чтобы разгадать диспозицию, заданную Варроном римлянам; чтобы лучше разобраться в ней, он забрался на лишённый растительности холмик, откуда мог отчётливей различить происходящее во вражеских рядах.

Консулы сошлись во мнении, что мощную римскую пехоту следует поставить в плотный и глубокий боевой порядок, чтобы она смогла упорнее защищаться от напора ужасной нумидийской конницы.

Римская армия развернулась таким образом, что её правый фланг упирался в Ауфид, а левый — в Канны и берег моря. Римская конница, силой всего в две тысячи четыреста всадников, прикрывала правый фланг, союзная, в количестве около трёх тысяч пятисот человек, была отряжена на поддержку левого.

Во главе правого фланга, состоявшего из двух легионов и почти десяти тысяч союзных войск, был поставлен консул Луций Павел Эмилий; в центре, где находились три легиона и десять тысяч союзников, командовал проконсул Гней Сервилий Гемин; командование левым флангом, где были сосредоточены ещё два легиона и десять тысяч союзников, взял на себя Гай Теренций Варрон.

Один легион и около пяти тысяч союзных войск были оставлены в резерве и находились частью в малом лагере, частью — в большом.

Ганнибал долго наблюдал расстановку римских войск и, просчитав чутьём гениального человека все случайности, которые могут произойти из диспозиции неприятеля, определил протяжённость боевого порядка, выставленного римлянами, и после недолгого, но взвешенного размышления представил, как, учитывая численный недостаток своих рядов, он должен был бы возместить этот недостаток хитростью, чтобы противопоставить врагу столь же длинный порядок, избегая опасности быть обойдённым с одного или с другого фланга.

Пока Ганнибал, молчаливый, погруженный в свои размышления, обдумывал все эти дела, Джискон, который до сих пор тоже молчал, внимательно наблюдая вместе со всеми за тем, что делалось у врага, вдруг громко крикнул:

— Клянусь богами!.. Никак не приду в себя от изумления при виде такого огромного количества врагов!

При этих словах Ганнибал вздрогнул, нахмурился, презрительно сдвинул брови, потом, обуздав первый порыв, обернулся с насмешливой улыбкой на губах к Джискону и спокойно сказал:

— Напротив, Джискон, там есть то, чего ты не знаешь и что гораздо удивительнее этой огромности.

— Ну и что?.. Что?.. — с юношеским любопытством спросил Джискон.

— В такой огромной людской массе нет человека, которого бы звали Джискон[450].

Взрывом громкого смеха встретили находившиеся рядом с Ганнибалом вожди этот ответ, заставивший покраснеть молодого офицера, который, стыдясь, опустил голову и замолк.

Затем, пришпорив скакуна, в сопровождении всё ещё хохотавших над насмешливым ответом Джискону соратников Ганнибал, погруженный в свои мысли, возвратился в лагерь.

Едва доскакав до своих, он выехал перед рядами и начал отдавать распоряжения.

Двадцать тысяч испанских и галльских пехотинцев он расположил в центре боевого порядка, длинным, но неглубоким фронтом, а справа и слева от них выставил по семь тысяч африканцев на глубоко эшелонированной позиции.

На левом крыле, обращённом к правому флангу римлян, Ганнибал разместил тяжёлую галло-испанскую кавалерию, которой командовал Газдрубал. На правом крыле, обращённом к левому флангу римлян, заняли своё место нумидийские конники под начальством Магарбала.

Сам Ганнибал вместе с Магоном остался в центре, приказав испанским и галльским пехотинцам образовать боевой порядок в форме полумесяца.

Отдав все эти распоряжения, он выставил цепью перед фронтом армии балеарских пращников, которые получили приказ первыми сразиться с неприятелем.

Пращники рассыпались цепью и стали быстро приближаться к римлянам. Когда они оказались в тысяче шагов впереди карфагенских шеренг, Ганнибал привёл в движение всю армию.

Солнце поднялось уже достаточно высоко и посылало на сражающихся обжигающие лучи. Балеарцы, засыпав римлян тучей стрел и камней, один из которых ранил в бедро консула Павла Эмилия, отступили в свободные проходы, оставленные между африканцами и галло-испанской пехотой, и две армии — в лязге копий, мечей и щитов — с дикими, громкими, ужасными криками столкнулись между собой, и по всему фронту завязалось жестокое, страшное сражение.

Консулы, отважно сражаясь в первых рядах, воодушевляли солдат не словами, а собственным примером. Павел Эмилий, хотя и раненый, сражался не хуже Варрона. В центре проконсул Сервилий Гемин в таком страшном порыве обрушил плотные ряды своих легионов на хилые порядки галлов да испанцев, что те, хотя и защищались мужественно и энергично, тем не менее были потеснены и начали отступать, хотя и яростно отбивались.

Тем временем на правом фланге, где командовал Павел Эмилий, тяжёлая галло-испанская конница под начальством Газдрубала с большой яростью врезалась в ряды римских всадников, предводителем которых был Минуций Руф, и чем дальше продолжалась на этом участке битва, тем больше можно было называть её кровавой и жестокой резнёй.

На левом фланге римляне Варрона с помощью кавалерии союзников оказывали упорное сопротивление стремительным атакам нумидийцев, причинявшим своим обстрелом из луков величайшее беспокойство пехотинцам, которые ничем не могли на это ответить[451].

Однако в центре превосходство римлян было огромным. Галло-испанская пехота не смогла выдержать мощного натиска латинских легионов, она начала отходить, вскоре отступление стало беспорядочным и изогнутая линия фронта, определённая Ганнибалом, была прорвана, как он и предполагал. И хотя римские легионы из-за недостатка пространства для манёвра не могли развернуть свои силы, тем не менее они преследовали противника с такой яростью, что их первоначально прямолинейный боевой порядок преобразовался в клин, остриё которого вторглось в пустоту вогнутого построения противника.

Этого момента и ожидал Ганнибал, храбро сражавшийся в первых рядах; отойдя назад, он передал через Магона и Карфалона приказ вступить в бой африканским корпусам, чтобы они слева и справа двинулись на римские легионы и, разворачивая свои относительно глубокие боевые порядки на оставленном наступающим противником пространстве, атаковали его с флангов.

Приказания Ганнибала были исполнены очень быстро; не прошло и получаса, как Сервилий Гемин со своими двадцатью пятью тысячами пеших воинов были зажаты со всех сторон и даже не могли развернуть свои ряды. Он оказался в довольно жалком положении, так как двадцать пять тысяч его солдат не могли справиться с десятью тысячами врагов, хотя тех, возможно, было ещё меньше.

Бой в центре стал ещё более жестоким и кровопролитным, но теперь уже сражение развивалось с большим уроном для римлян.

Тем временем Газдрубал последней яростной атакой опрокинул римскую конницу и за какие-нибудь десять минут привёл в совершенный беспорядок её ряды, прорвал их, обратил в бегство и загнал в реку, где устроил страшную всеобщую резню. Тщетно Минуций пытался восстановить строй; он был тоже окружён; до последнего отбивался он от испанских и галльских мечей, но был побеждён и убит.

В это время порывом налетел ветер сирокко, неся с собой огромные тучи пыли, которая летела в глаза римлянам, совершенно лишая их возможности смотреть и страшно увеличивая их страдания и потери.

В два часа пополудни Газдрубал, рассеявший и полностью уничтоживший римскую конницу, получил приказ от Ганнибала, который с удивительным спокойствием и редкостным проявлением активности словно бы множился и появлялся всюду, отважно сражался, предвидел развитие событий, отдавал приказания и сам устремлялся туда, где возникала в этом необходимость. Газдрубал получил от верховного вождя приказ спешно атаковать, вместе с нумидийцами, левый фланг римлян, всё ещё стойко оборонявшийся.

Тем временем по сигналу, данному Ганнибалом, конная тысяча, скрытая в лесочке на ближайшем холме, выскочила из засады и, переправившись через реку, ещё красную от крови, заваленную трупами лошадей и римских всадников, обрушилась в тыл легионам Павла Эмилия, которые ещё мужественно сражались с вражеской пехотой. Ряды римлян смешались; солдаты, ослеплённые носившейся в воздухе пылью, получив удар в спину, растерялись и начали беспорядочно отступать.

Тогда Ганнибал, решивший, что пришёл момент заключительной атаки, дал условный сигнал пятистам кельтиберам, и те вышли из окрестных овражков, приблизились к римлянам, дравшимся в центре поля сражения, и, бросив мечи и щиты, сказали, что желают впредь служить не Ганнибалу, а Риму.

Сервилий Гемин, раненый, придавленный ворохом забот, поблагодарил их и отправил в тылы боевого порядка.

Но едва они оказались позади римлян, как вытащили спрятанные под туниками мечи и принялись подсекать поджилки римлянам и поражать их в спину.

Такое коварство окончательно смешало легионы центра. Боевой порядок расстроился, но легионеры попытались проложить путь к бегству.

Тогда испанцы и галлы, перестроившись, бросились в атаку со всех сторон, окружили римлян и устроили им кровавую бойню.

Газдрубал тем временем разбил конницу союзников, прикрывавших левый фланг римлян; его тяжёлая конница вместе с нумидийцами с силой ударила с тыла на легионы, которыми командовал Варрон; разбитые последними, они искали спасения в бегстве. Напрасно Гай Теренций в этой круговерти всеобщего разгрома пытался остановить бегущих; ему всего с семьюдесятью всадниками едва удалось уйти по дороге на Венузию.

Сражение заканчивалось; преследователи набрасывались на римлян со всех сторон, началась страшная резня.

И тогда проявились чудеса индивидуальной доблести, энергии и нечеловеческого мужества. Некоторые римляне, оставшиеся лежать на земле с перебитыми сухожилиями, лишённые из-за полученных ран возможности защищаться, выкапывали собственными руками ямы, опускали туда головы и погибали от удушья.

Другие же защищались до последней капли крови и погибали, поражённые сотней вражеских ударов. Один легионер, потерявший в битве обе руки, схватил обрубками за горло набросившегося на него нумидийца, повалил его на землю, зубами в ярости отгрыз ему нос, уши и прокусил щёки, подмял его под себя и таким образом испустил свой могучий дух[452].

Павел Эмилий, весь израненный, оставил седло и сражался пешим уже не победы ради, а в поисках славной смерти.

Корнелий Сципион, Луций Кантилий, Квинт Фабий оказались возле него и прикрыли консула своими щитами, и совершили чудеса мужества, не щадя своей жизни.

— В прошлый раз я с трудом спасся от враждебности римской толпы.

Теперь я был бы осуждён; я предпочитаю умереть[453].

Так отвечал Павел Эмилий на уговоры мужественных юношей, умолявших его спасаться бегством.

В центре поля сражения проконсул Сервилий пал в ожесточённой схватке; погибли два квестора Луций Фурий Бибакул и Луций Атилий; погибали трибуны, преторы, сенаторы, которые не хотели или не могли бежать, решив сражаться и умереть.

Римлян зверски рубили тысячами; кое-где какие-то когорты, перегруппировавшись, пытались оказывать сопротивление накатывавшимся врагам, но тщетно. Нумидийцы преследовали беглецов и приканчивали их.

Немногим манипулам бегущих удавалось достичь большого или малого лагеря.

Сципион, Фабий, Кантилий и ещё пять-шесть десятков центурионов, оптионатов, самых доблестных из простых легионеров решили спасти Павла Эмилия, несмотря на его нежелание.

Четверо солдат взяли его на плечи, остальные, расположившись вокруг, отступали, сражаясь, переправились через реку и попытались выйти на консульскую дорогу. Они уже почти достигли её, но тут неожиданно появился отряд нумидийцев и бросился на них, опрокинул, сбил, растоптал. Консул оказался на земле, но три легионера подняли его, поддержали, повели по дороге и шли довольно долго без каких-либо новых напастей.

Но кровь, сочившаяся из пяти ран Павла Эмилия, прикончила его; он попросил прислонить себя к столбу, отмечавшему очередную милю, а солдатам приказал уходить. Они медлили исполнять приказание, но консул заставил их повиноваться.

Сорок пять тысяч пехотинцев и более трёх тысяч конников, наполовину римлян, наполовину италийцев, были изрублены в куски за какие-то четыре часа, а в карфагенском войске погибло всего шесть тысяч[454].

К заходу солнца римлянам выпало в удел потерпеть самое сокрушительное из всех нанесённых им поражений, как до этой битвы, так и после неё, а Ганнибал одержал одну из самых блестящих побед, отмеченных в кровавых летописях человеческих войн.


* * *

Солнце клонилось к закату, а на обширной равнине под Каннами слышались только дикие вопли и мучительные стоны, отчаянные крики и трубные звуки, ржание и топот коней да бешеные звуки одиночных стычек. В этот час по консульской дороге запыхавшийся, вскачь летящий конь уносил от ярости победителей молодого римского трибуна, раненного в грудь и в голову, без шлема, но с обломком меча в руке.

Это был Гней Корнелий Лентул, который, проявив, как и многие другие, бесполезные чудеса храбрости, бежал с поля бойни, где больше ничего нельзя было сделать для своей родины, где нельзя было принести ей никакой пользы, кроме бесславной и бесполезной смерти.

Проскакав пару миль по этой дороге, Гней Корнелий наткнулся на солдата, который по оружию казался римлянином; по полководческому плащу он признал одного из консулов, который сидел, прислонившись к столбу, весь залитый собственной кровью, и ожидал смерти.

Остановив своего скакуна, Лентул спрыгнул на землю и, держа коня за поводья, приблизился к консулу. Несмотря на бледность, покрывавшую лицо консула, Лентул узнал в нём Луция Павла Эмилия[455].

И хотя душа Гнея Корнелия Лентула была до предела переполнена несчастными событиями этого дня, от этого зрелища он не смог сдержать слёзы. Оставив лошадь, он приблизился к консулу и воскликнул дрожащим и взволнованным голосом:

— О, Луций Эмилий, так вот в каком состоянии мне пришлось увидеть тебя?.. Нет, никогда не случится, что я спасусь, а ты умрёшь... Ты один не повинен в сегодняшнем крахе, возьми моего коня и спасайся.

— Благодарю тебя, о, Лентул, за твою человечность, — ответил Павел Эмилий слабым голосом умирающего человека. — Воспользуйся временем и силами, оставшимися у тебя, и спасайся. Уходи, объяви всенародно сенаторам: пусть, пока ещё не подошёл враг-победитель, укрепят Рим и усилят охрану; Фабию Максиму скажи, Луций Эмилий помнил его советы, пока жил, помнит и теперь, умирая[456]. Но сначала я был побеждён Варроном, а уж потом Ганнибалом.

На последних словах голос Эмилия начал слабеть и становился всё более хриплым; внезапно, через несколько секунд, после того как он умолк, глаза его закрылись, он глубоко вздохнул и, склонив голову на правое плечо, стал медленно падать в эту сторону; и больше он не двигался.

В этот момент на дороге послышались дикие крики нумидийцев, преследовавших римских беглецов. Лентул, всё ещё потрясённый и приведённый в ужас только что разыгравшейся сценой, обернулся в ту сторону, откуда слышались крики; увидев врага, он вскочил в седло, пришпорил коня, прижался к его спине и в отчаянии помчался по римской дороге.

Тем временем в обоих римских лагерях собралось около восемнадцати тысяч солдат, которым удалось спастись от резни; почти все были безоружны, побиты, ранены и лишены присутствия духа. В большом лагере находилось около десяти тысяч римлян, в малом — почти восемь тысяч.

С приходом ночи как в одном лагере, так и в другом думали о том, что следует делать в столь ужасных обстоятельствах. Солдаты из большого лагеря, увидев, что неприятель занят грабежом убитых, ужином, а кто и просто спит после трудов этого утомительного дня и перенесённых опасностей, выбрали смельчака, согласившегося пойти добровольно в малый лагерь. Посол должен был пригласить находившихся там легионеров ночью подойти к большому лагерю и вместе пробиться через сонных врагов и добираться до какого-нибудь соседнего города.

У солдат малого лагеря, как, впрочем, и у ихтоварищей из большого, командиров не было, как не было и никаких приказов. Начались шумные споры, и немногие, самые решительные, приняли предложение, каким бы опасным оно ни казалось. Большинство же было не согласно; они спрашивали, почему, если дело кажется таким лёгким, солдаты из большого лагеря не идут к ним — ведь их же больше.

Тогда Публий Семпроний Тудитан, солдатский трибун, выступил вперёд и сказал громким и бодрым голосом:

— В подобных обстоятельствах всякая дискуссия не только опасна, но бесполезна и постыдна. Пусть тот, кто не хочет быть пленником, идёт за мной, в другой лагерь, а потом лучше уж умереть в борьбе за жизнь, чем попасть живым в руки врагов. Мы должны выскочить, пока не занялся новый день, когда дорога будет закрыта крупными карфагенскими силами. Оружие и смелость пробьют нам путь, сколь многочисленным не был бы враг. Идёмте!

Так он сказал; и, обнажив меч, ведя за собой всего шестьсот человек, вышел за вал и ринулся в бой с ошеломлённым противником. Клином пройдя среди врагов, храбрецы пробились к большому лагерю, а от него, соединившись ещё с тремя тысячами и действуя подобным же образом, они к утру добрались до Канузия[457].

Там уже собрались ещё три тысячи беглецов, среди которых были Публий Корнелий Сципион, Квинт Фабий Максим, Луций Публиций Бибул, Аппий Клавдий Пульхр, Публий Фурий Фил, Луций Цецилий Метелл, все — военные трибуны, а также оптионат Луций Кантилий.

Их радушно приняли и разместили у себя жители города; утром беглецы собрались на Форуме, чтобы обсудить положение. В самый разгар дискуссии вперёд выступил трибун Публий Фурий Фил и объявил, он-де пришёл сказать собравшимся, что веры в Республику больше нет и многие молодые патриции собрались в храме Юпитера, предводительствует ими Луций Цецилий Метелл, они говорят о море, о кораблях, о необходимости покинуть Италию и просить убежище у какого-нибудь дружественного царя[458].

При этих словах Сципион, покраснев, вскочил на ноги и, пока все кричали, кто одобряя, кто осуждая сказанное Филом, крикнул сильным и дрожащим от гнева голосом:

— Здесь не место подобным словам и разглагольствованиям. Действовать надо быстро и смело. Кто хочет спасти Республику, пусть идёт со мной. Вражеский лагерь, видимо, расположен не подле Ганнибала, а там, где вызревают и обсуждаются подобные предложения.

И, обнажив меч, он пошёл быстрым шагом вместе с Фабием, Бибулом, Аппием Клавдием, Кантилием и ещё со многими другими к храму Юпитера, где Метелл совещался с семью или восемью десятками юношей из патрицианских фамилий.

Я клянусь, — сказал возбуждённо, но уверенно Сципион, входя в храм, — клянусь, что не брошу в беде государство народа римского и не потерплю, чтобы бросил его другой римский гражданин. Если я умышленно лгу, пусть Юпитер Всеблагой Величайший погубит злой гибелью меня, мой дом, моё семейство, моё состояние. Я требую, Луций Цецилий, чтобы ты и все, кто присутствует здесь, поклялись этой же клятвой; на того, кто не поклянётся, подъят мой меч[459].

Ошеломлённые этими словами, воодушевлённые глубокой верой говорившего, собравшиеся на совет юноши устыдились собственной слабости, поклялись умереть за Рим и провозгласили своим вождём Сципиона.

День спустя Сципион навёл порядок среди беглецов; в тот же день он узнал, что консул Гай Теренций Варрон находится в Венузии, имея при себе ещё четыре тысячи уцелевших, пеших и конных; местными жителями он был принят очень добросердечно и с огромной любовью. Сципион послал к нему письмо, сообщив о том, что он собрал в Канузии четыре тысячи беглецов, всех их он передаёт в распоряжение консула, которого по-прежнему признает верховным вождём и первым магистратом Рима: если консул отдаст какие-нибудь распоряжения, Сципион будет повиноваться.

Варрон, узнав эту новость, выступил из Венузии со своими четырьмя тысячами солдат и, прибыв в Канузий, объединил их с беглецами, собравшимися в этом городе. Образовавшееся войско он разделил на два легиона и стал ждать развития событий.

Тем временем Ганнибал окружил оба римских лагеря под Каннами и пленил десять тысяч солдат по договору, предусматривающему право выкупа.

А Варрон, вызвав к себе Луция Каптилия, приказал ему срочно отправляться в Рим и передать сенату его письма, в которых он решительно и без умолчаний, но и без пугающих крайностей правдиво рассказал о сокрушительном поражении римских войск.

Когда Кантилий садился на коня, Варрон, окружённый Сципионом, Аппием Клавдием, Публием Филом и многими другими, стоял на главной площади Канузия бледный, нахмурившийся и — хотя из почтения к дисциплине пытался не показать этого — опечаленный и подавленный.

Все собравшиеся просили Кантилия дать о них весточку семьям.

И Варрон тоже сказал ему грустно:

— Жене моей скажи, что я скорее неудачлив, чем виноват; боги знают, что я отдал бы всю свою кровь, дабы только спасти родину от столь страшной беды.

Говорил он взволнованно и сквозь слёзы.

— Не терзай себя, о, консул, больше, чем надо, — сказал ему Публий Корнелий Сципион, — если кто и виноват в случившемся, то все мы. За исключением Фабия Максима Веррукоза, Павла Эмилия и Сервилия Темина, все мы хотели битвы... Все мы виновны.

Варрон сжал руку Сципиона. Глаза его наполнились слезами, на губах появилась печальная улыбка; на несколько секунд он задержался с ответом, потому что сильное волнение мешало ему говорить; потом он сказал:

— Ты милостив, о, храбрейший юноша... Может быть, ты и прав. Но сколько же людей будет жить с моей жалкой славой?..

И он закрыл лицо ладонями, чтобы окружающие не видели, как он плачет.

А Кантилий, попрощавшись со всеми друзьями, галопом поскакал в Рим.

Глава VII Подвиги Агастабала и храбрость Муссидии


Со дня злосчастной битвы при Каннах прошло пятнадцать дней, а Рим ещё не оправился полностью от горя, ужаса и отчаяния, которые вызвала в его стенах весть о сокрушительном поражении.

С самого первого, ещё расплывчатого сообщения, беспорядочного и лишённого подробностей, душами горожан овладело уныние. Сенат объявил непрерывное заседание. Женщины, растрёпанные, в траурных одеждах, заплаканные и завывающие, спешили из одного храма в другой, приносили дары, совершали жертвоприношения, жгли благовония, умоляли богов, чтобы смягчить горечь события, которого они боялись и о котором их известили. Каждая просила, чтобы по крайней мере её сын или муж уцелел в этой новой беде, посланной на город, верно, гневом небес.

Неуверенность, бывшая хуже любого несчастья, истомила до бледности, до безумия горожан, которые целыми днями скитались по улицам, бродили то туда, то сюда, не зная зачем; от курии и форума они брели к городским воротам, а от ворот возвращались на Форум, к курии, расспрашивая один другого, но не получая ответа[460].

И в сумятице этой тревоги, этих воплей глаза всех сенаторов обратились к одному человеку — Фабию Максиму, а тот, спокойный, хотя и грустный да задумчивый, доверчивый, невозмутимый, обладал чем-то особенным в широте мышления и душевной твёрдости, что во времена, когда, казалось бы, не следовало опасаться никакого зла, он был неуверенным в себе и боязливым; когда же у каждого душа приходила а смятение от ужасных общих бед, он один ходил по городу спокойно и с ясным лицом, пользовался словами, полными человеколюбия и благоволения, ободряя, утешая, успокаивая сограждан[461].

Претор Помпоний Матон на следующее утро после того дня, когда разошлись злосчастные для города известия и пугающее уныние, спросил в сенате Фабия о том, что же надо делать.

— Ты, Максим, — сказал он ему, — известен у граждан и рассудительностью, и подлинным мужеством, только ты чист и не запятнан нахлынувшими бедами. Приди же на помощь родине, которая сейчас только на твоё благоразумие, на твоё великодушие и может положиться.

Фабий оглянулся, прошёлся взглядом по рядам сенаторов, а те, вскочив почти единодушно на ноги, закричали:

— Говори!.. Говори!

— Дай нам совет!..

— Приказывай!

— Спаси родину!..

— Прими неотложные меры!..

— Защити Республику.

Фабий поднялся и заговорил громко, но спокойно:

— Необходимо сделать много, и притом много серьёзного. По моему мнению, надо послать по Аппиевой и Латинской дорогам легковооружённых всадников; пусть расспрашивают встречных (много будет, конечно, спасающихся в одиночку бегством) о судьбе войск и консулов; и если бессмертные боги сжалились над государством и от народа римлян ещё что-то осталось, — о том, где находятся войска, куда после сражения пошёл Ганнибал, что он готовит, что делает и собирается делать. Это следует разузнать через деятельных юношей, а самим сенаторам (должностных лиц не хватит) надо успокоить взволнованный и перепуганный город, надо заставить женщин сидеть дома и не показываться на людях; надо прекратить плач, надо водворить в городе тишину; надо следить за тем, чтобы всех приходящих с любыми вестями отводили к преторам, чтобы у ворот поставили караульных, которые никого бы не выпускали из города и всем внушали бы, что спастись негде, кроме как в городе, пока стены целы[462].

Все зааплодировали и единодушно проголосовали за эти меры, которые стали немедленно приводить в исполнение. Два претора, Помноний Матон и Публий Фурий Фил, за какие-то три часа вооружили несколько центурий молодёжи, которым доверили охрану ворот. Сами ворота были сразу же закрыты. Сенаторы вышли из куриц и направились через Форум на улицы города, отправляя по домам горожан где убеждением, где просьбами, где силой.

И стали ждать; начали прибывать беглецы; они приносили самые неутешительные новости; три дня прошли в несказанной тревоге.

К вечеру четвёртого после битвы дня в Рим прибыл Луций Кантилий с письмами от Варрона; тогда-то и узнали всю глубину несчастья. И вновь раздались плач, вопли, завывания. Город погрузился в глубокий и всеобщий траур.

Снова собрался сенат; Фабий предложил, а сенаторы одобрили: траур будет продолжаться только тридцать дней, будут совершены искупительные жертвоприношения верховным богам, отменяются празднества в честь Цереры, которые просто невозможно было отметить достойным образом при такой скорби, отзывается из Остии претор Марк Клавдий Марцелл, который с шестью тысячами пятистами воинами должен был отплыть в Сицилию; ему повелевается немедленно направиться в Канузий во главе пятитысячного легиона, соединиться там со спасшимися из-под Канн, принять на себя командование этой маленькой армией и следить за передвижениями Ганнибала, избегая каких-либо столкновений с карфагенянином и перекрыв Аппиеву и Латинскую дороги; срочно призываются на защиту юродских стен Рима полторы тысячи союзных воинов. Сенат должен отправить послание консулу, срочно вызывая его в Рим, чтобы руководить делами из города.

Так и сделали.

Сенат закончил заседания; а Форум, площадь Комиций и римские улицы были заполнены матерями и невестами, которые в траурных одеяниях, растрёпанные бегали в безумии по городу, плача по погибшим близким.

Некая Вергунцея, больше других плакавшая и кричавшая, потому что под Каннами у неё погибли два сына, натолкнулась на сенатора Публия Элия Пета, бывшего три года назад претором, а через пятнадцать лет, в 553 году от основания Рима, он станет консулом и вместе с тем самым военным трибуном, который под Каннами предложил коня Павлу Эмилию, и принялась со слезами на глазах рассказывать ему о своём несчастье; она жалобно поведала о двух своих сыновьях, вознося до неба их достоинства, красоту и добродетели, как это и пристало удручённой и безутешной матери.

Вообще-то, этот Элий был известен в Риме под прозвищем Элий с дятлом, и его уважали как гражданина усердного, добродетельнейшего и сверх всякой меры преданного родине. А прозвище своё он заслужил после случая, произошедшего с ним, когда он был претором.

Однажды, когда он вершил правосудие в курии при большом стечении народа, в судилище влетел дятел и сел претору на голову. Может быть, это была приручённая птица, сбежавшая из какого-то дома по соседству, а возможно, и дикий летун, уставший в долгом полёте, решивший отдохнуть и случайно попавший в курию.

При этом происшествии присутствовал один гаруспик, затесавшийся в толпу; он сразу же закричал Элию, схватившему птицу правой рукой:

— Наука ауспиций, о претор, подсказывает мне, что этот дятел, севший тебе на голову, принёс счастливейшую весть о том, что тебя и весь твой дом ожидают величие и высшая слава, но Республику, если ты оставишь жить эту птицу, постигнет беда; если же ты убьёшь дятла, то будешь несчастным, как и вся твоя семья, но Республика будет процветать.

Не успел авгур произнести эти слова, как Элий Пет вцепился зубами в шею птицы и на глазах всех присутствовавших оторвал дятлу голову[463].

И вот, когда Вергунцея рассказывала Элию о своём несчастье, тот, очень бледный, облачённый в траурную тогу тёмно-серого цвета, хотя и не плакал, но глубокая боль отразилась на его лице, и он строгим голосом сказал:

— И кому же, несчастная мать, ты стала рассказывать о своей беде?.. Разве не знаешь ты, что нынче я несчастнее тебя и всех остальных римлян?.. Семнадцать человек из рода Элиев погибли под Каннами... Семнадцать, понимаешь?.. Три сына, три брата, три двоюродных брата и восемь племянников потерял я на поле брани, милая женщина, и тем не менее сильнее собственного горя меня терзает беда Республики! Ступай же, Вергунцея, и смирись с волей богов.

Так с трудом, дрожащим от боли голосом выдавил из себя Элий Пет, а потом, завернувшись в тёмно-серую тогу, пошёл от неё прочь, провожаемый всеобщим изумлением и восхищением, ибо все, хотя и испытывали боль, нашли, что их собственные беды уступают несчастью этого добродетельнейшего гражданина.

На пятнадцатый день после катастрофы под Каннами и на семнадцатый перед сентябрьскими календами (17 августа) Рим всё ещё полностью не отошёл от уныния и боли, вызванных этим поражением, но первая паника уже прошла, крики и вопли первых дней сменила немая и безутешная боль, а возбуждение перешло в спокойствие.

Стало известно, что Ганнибал, которому досталась огромная добыча, воздав должное Павлу Эмилию, прах которого был отправлен родным в Рим[464], снова пошёл в Кампанию, к Капуе, не считая себя — и, может быть, правильно — достаточно сильным, для того чтобы попытаться овладеть Римом.

Тем временем сенат собрался, чтобы обсудить величину выкупа за пленных, предложенную Ганнибалом, который вместе с десятком пленников направил в Рим Карфалона. Но тому ликтор, по приказу сената, запретил входить в город; наоборот, ему было предложено в двадцать четыре часа убраться с римской территории. Пленников же приняли, и они, передав суть послания, вышли из курии, где заседал сенат.

К полудню толпы народа запрудили Форум; почти все эти граждане были родственниками пленных; слышались жалобные крики, призывы к сенату выкупить их родных, заявления о готовности уплатить своим имуществом[465].

К собравшейся на площади толпе присоединилось много женщин; сенаторам надоело слушать крики да жалобы, и они приказали очистить Форум. Ликторы преторов и центурия трубачей исполнили этот приказ.

Затем в сенате началась жаркая дискуссия. Все сенаторы возражали против самой идеи выкупа за общественные деньги граждан, которые предпочли остаться в живых, гнусно сложив оружие, вместо того чтобы драться, пробиться сквозь вражеские ряды, соединиться с консулом и своими товарищами; однако многие сенаторы, учитывая плачевное положение Республики и считая, что выкуп десяти тысяч солдат очень помог бы государству, склонялись к мысли, высказанной Квинтом Фульвием Флакком, что стоило бы разрешить родственникам пленных выкупить их за свой счёт.

«В таком случае, — заключали Фульвий Флакк и те, кто разделял его мнение, — будут освобождены десять тысяч солдат, а казна Республики не понесёт убытков, и притом никто не подумает, что родине показалось дорогой цена за её не слишком доблестных граждан».

Но против такого мнения выступил Тит Манлий Торкват, наследник суровости, которой прославился его предок; в крепких выражениях он обрисовал трусость этих десяти тысяч, которые предпочли быть нерадивыми в битве, взирать на смерть братьев, вместо того чтобы выйти из лагеря, прийти на помощь и сражаться. «Но и это ещё ничего, — говорил Манлий Торкват, — в сравнении с их низостью ночью, когда они могли помочь Семпронию Тудитану и шестистам его товарищам, когда те прорывались из малого лагеря в большой, где к ним присоединились новые воины, жаждавшие свободы, и они пробились к Канузию, а оставшиеся в лагерях предпочли трусливо дождаться утра и сложить оружие перед Ганнибалом. Это они бросили родину, а не родина — их; подло сдавшие свои воинские знаки врагу не достойны выкупа и памяти более мужественных легионеров. Будет крайне несправедливо, если за них будет собран выкуп — безразлично, из казны ли, из частных ли средств. Деньги Ганнибалу окажутся весьма кстати, тогда как Республика не будет знать, что делать с такими гражданами. Они не были способны сражаться свободными, так пусть же с позором живут в рабстве, которое они сами для себя выбрали! Если сенат согласится с их родственниками на право выкупа, он потеряет всякое понятие о правосудии и законе и, может быть, даже накажет Семпрония Тудитана и его благородных сотоварищей за их отважные действия — потому что ведь вознаграждается подлость — его вместе с соратниками в наказание выдадут Ганнибалу. Суровость способствует сохранению в чистоте обычаев, прощение приводит к их потере. Надо полностью отказаться от выкупа и убедить тем самым Ганнибала, что извечные твёрдость и достоинство римлян не уничтожены, не сломлены недавними тяжёлыми неудачами»[466].

Так с поистине удивительным величием души говорил Манлий Торкват; и многие аплодировали его словам.

К моменту голосования в курии осталось всего сто восемнадцать сенаторов: свыше шестидесяти из них погибли при Тицине и у Тразименского озера, восемьдесят три — под Каннами[467].

Хотя у многих из пленников были друзья или родственники среди сенаторов, предложение Манлия Торквата было принято шестьюдесятью семью голосами против пятидесяти одного, и за это предложение голосовали даже некоторые из отцов, чьи сыновья находились в плену.

И на том же заседании, прежде чем сенат разошёлся, был поднят ещё один вопрос: надо готовиться к вооружению граждан, к новому призыву, обложению новыми налогами, чтобы наполнить опустевшую казну, и выбиванию их, к изготовлению нового оружия, которого в городе осталось очень мало.

И, по предложению Квинта Фабия Максима Веррукоза, сенат решил выкупить у частных лиц восемь тысяч молодых и крепких рабов и связать их клятвой, чтобы они вооружились как солдаты; это дало бы два новых легиона, включая граждан, которые либо переступили возраст военной службы, либо ещё не достигли его; далее — надо собрать по храмам оружие побеждённых врагов, принесённое в дар богам, чтобы им смогли воспользоваться новые солдаты; надо, чтобы все пришли на помощь общественной казне и жертвовали своё добро под гарантии, что в лучшие времена государство возместит его[468].

Эти меры наполнили всех таким чувством величия души, таким глубоким осознанием собственного достоинства и собственной силы, которые и тогда, и впоследствии вызывали — и по праву — ни с чем не соразмерное восхищение всех поколений.

Сенат разошёлся только к трём часам пополудни. Не так быстро разлетелась по городу весть о мерах, одобренных сенаторами, но горожане сразу же о них заговорили; декрет, которым объявлялся отказ от уплаты выкупа за пленных, показался чересчур суровым, а многим — даже несправедливым. Но это не помешало преторам, которые в ожидании консула исполняли обязанности высших магистратов, немедленно приступить к исполнению сенатского декрета, отослав назад к Ганнибалу десятерых пленников, прибывших для передачи его предложений; и пересуды толпы ничуть не помешали преторам, узнавшим на следующее утро о том, что один из пленников отказался вернуться в лагерь Ганнибала под тем предлогом, что он в самом деле сначала поклялся туда вернуться, но, выйдя из карфагенского лагеря, он притворился, будто что-то там забыл, возвратился и был тем самым освобождён от клятвы, так вот пересуды толпы не помешали преторам отдать приказ немедленно схватить этого человека и доставить его карфагенянам связанным, словно преступника.

Что и было сделано[469].


* * *

Всякий, кто вошёл бы в те времена в Рим через Кверкветуланские ворота, остановился бы перед длинной и широкой Табернольской улицей, одной из самых красивых и широких в городе, которая как раз начиналась от Кверкветуланских ворот.

Если бы этот пришелец решился пройти по Табернольской в направлении Церолиенской курии, то, пройдя с треть этой прекрасной улицы, справа от себя он увидел бы длинную, узкую, кривую, застроенную бедными домишками улочку, взбиравшуюся на Эсквилинский холм; эта улица называлась Африканской[470].

На этой улочке в числе других был один трактир, где по дешёвке продавали вино и закуску всякому, кто туда заглядывал; разумеется, посетителями этого трактира были преимущественно люди бедные и низкого происхождения. Поскольку на вывеске этого трактира был намалёван, хотя и довольно коряво, Сихей Зубастый, по которому кавпона и получила своё имя, а этот Сихей был храбрым плебеем и смертельным врагом полицейских десятников-децемвиров, понятно, что харчевня с таким названием пользовалась большой популярностью.

Заведение, однако, было не из самых грязных. Скорее длинный, чем широкий зал, в который попадали, спустившись на три ступеньки с Африканской улицы, мог дать приют даже и шести десяткам посетителей, но они, естественно, должны были удовлетворяться теснотой на маленьких скамейках, поставленных вокруг маленьких же круглых столиков, занимавших места у продольных стен зала, по шесть с каждой стороны.

Две четырёхфитильные терракотовые лампы, подвешенные на железной проволоке к потолку, давали достаточно света.

В глубине помещения, направо от входящего, располагалась стойка трактирщика, предлагавшего вина и свинину — короткая и высокая стойка, а за нею на старом стуле сидел хозяин, наблюдал за посетителями и получал от них деньги, когда не крутился по залу.

Также в глубине помещения, но слева от входящего и рядом со стойкой, находилась маленькая дверца, которая вела на небольшой клочок земли, который назывался бы садом, если бы там были деревья и цветы, но там тоже стояли маленькие круглые столики из необтёсанного камня, за которыми находили приют те посетители кавпоны, которые любили игру в кости, а таких было много.

Направо же от вошедшего в трактир, немного не доходя до стойки хозяина, в облупленной, задымлённой стене зала была маленькая дверца, которая вела в кухню, а оттуда по тёмной лесенке, если открыть люк, можно было попасть в подвал, где хранилось вино и... устраивались кое-какие делишки.

Когда настали сумерки шестнадцатого дня перед сентябрьскими календами (17 августа) 538 года римской эры, трактир Сихея Зубастого был полон; посетители с огромным удовольствием пили разбавленное водой каленское вино, которое они в доброй вере считали настоящим, хотя за такую цену оно не могло быть настоящим, каким бы почтенным и бескорыстным ни выказывал себя хозяин.

Посетителями трактира Сихея Зубастою были ни большей части плебеи и вольноотпущенники. Считая себя почтенными гражданами, они терпеливо ожидали на Форуме в течение нескольких часов решений сената, а потом пришли обсудить их заново, хотя это и было совершенно бесполезно, в трактир Овдонция Руги Сарда, как звался хозяин этой кавпоны. Он и в самом деле был родом с Сардинии, потом стал рабом, отпущенным на свободу тем самым Спурием Карвилием Ругой, римским всадником, который первым среди квиритов отказался от жены, почтенной и красивой женщины, к тому же горячо любимой им, отослав её в отчий дом, поскольку она не могла родить ему ребёнка[471].

— Клянусь богами!.. Сенат, потеряв сенаторов, утратил и разум! — выкрикнул крупный, толстый, пухлый горожанин с красным, возбуждённым лицом и шишковатым, сожжённым неумеренными возлияниями носом.

— Потише, потише, Нумерий, ты слишком торопишься.

— А разве неправильно сделали сенаторы, хотя их и немного было на сегодняшнем заседании, отвергнув предложение о выкупе, сделанное Ганнибалом?

Это сказал добряк-простолюдин сорока шести лет, тоже толстый, низкорослый, кряжистый, с умиротворённым и приятным лицом; он, можно сказать, лакал вино, наливая его из маленькой терракотовой амфоры в глиняную чашку, ибо был такой же пьянчуга, как и человек, только что названный Нумерием, как и трое других горожан, сидевших за одним столом с ним.

— Тем более что выкуп, предложенный Ганнибалом, если кому и был выгоден, то только ему, — сказал один из этой троицы, приятной наружности молодой человек лет тридцати, служивший витгимарием, помощником одного из фламинов Квирина.

— Прекрасное суждение! — одобрил его слова толстый, кряжистый простолюдин, защищавший решение сената. — Чудесное рассуждение... Браво, Гай Бибулан!.. Я всегда говорил, что мозги у тебя варят, и если бы ты отточил свой ум в общении со жрецами, которые — я это говорю с полным уважением к их профессии, искренне почитая их — слишком много знают.

— Ты не соображаешь, о чём говоришь, дорогой мой Курий Мегелл. Ты олух, который открывает рот и выпускает воздух, не зная, ни зачем, ни почему, — сказал пьяница Нумерий, опустошивший одним духом свою чашу и протягивая руку с пустой посудой к этому доброму толстяку Курию Мегеллу, слушавшему его с открытым ртом: — Налей-ка мне каленского... Ну, разве ты не понимаешь, что у нас больше нет рук, больше нет солдат, после того как этот мерзкий Теренций Варрон позволил Ганнибалу перерезать их всех под Каннами?.. Не понимаешь, что ли: эти десять тысяч выкупленных пленников были бы для нас словно июньский ветер на току?.. Не кумекаешь, что мы подарили десять тысяч солдат Ганнибалу?.. Налей, налей мне каленского... Если ты не видишь всего того, что узрел бы и слепой, значит, ты потерял рассудок... ну точно так, как Аппий Клавдий или Цецилий Метелл?.. Налей мне каленского, и пусть карфагеняне украдут у тебя пенаты!

Добрый Курий Мегелл так заслушался неистовой речью своего друга, что просто забыл о вине, но проклятие пьяницы передёрнуло его, и он, держа в руках амфору, сначала плюнул перед собой, чтобы отвратить дурное предзнаменование, которое могло накаркать проклятие Нумерия, а потом налил вина в чашу, но, густо покраснев от негодования, сказал, разгневавшись, правда, только слегка.

— Фу!.. И надо же так скверно браниться... На, возьми... пей и утопись в бурдюке формианского вина, чтобы не желать тебе худшего зла.

Добропорядочный человек, даже оскорблённый, совсем не умел ругаться.

— Этого хочет Бахус, и он подарит мне бурдюк... однако не причинит мне зла, — ответил, улыбнувшись, Нумерий, укрощённый добротой Курия Мегелла.

— Впрочем, — сказал Курий Мегелл, успокаиваясь, — меня тоже должно было опечалить решение сената об отказе любым способом выкупить наших пленников. У меня Там брат, и я желаю ему всякого добра. Но, правду сказать, если выкладывать то, что я действительно думаю, то сенат в конце-то концов прав, порешив так, как он это сделал, потому что, если эти десять тысяч легионеров не были хорошими солдатами и не умели как следует махать руками, чтобы пробиться сквозь вражеские ряды, как это сделали те, кто последовал за трибуном Публием Семпронием Тудитаном, сыном сенатора Марка Семпрония Тудитана, бывшего консулом двадцать четыре года назад, в 514 году, вместе с Гаем Клавдием Центоном, и я его знавал, когда он воевал в первый раз, потому что как раз в этом году началась война против галлов и лигуров... Да и ты, Нумерий, должен помнить консулат Тудитана, потому что именно в это время Луций Ливий Андроник, подражая греческой комедии и трагедии, начал устраивать регулярные театральные представления, и это как раз при Тудитане плебейские эдилы Марк и Луций, сыновья Публиция Маллеола, на майские календы, в двух шагах от Сибиллиных книг, чтобы устранить ущерб посевам, устроили флоралии, после того как воздвигли храм Флоры, возле Большого цирка, за деньги, поступившие от обложения налогом пастухов, и тогда же замостили взвоз на Авентинский холм, который с тех пор зовётся Публициевым взвозом. Так вот, все эти дела происходили двадцать четыре года назад, когда консулом был Марк Семпроний Тудитан, отец того самого Публия Семпрония Тудитана, который под Каннами пробился через вражеские ряды. Так, возвращаясь к нему...

— Да, самое время тебе повернуть, трепло, — оборвал его Нумерий, снова наливая каленского в чашу, за время речи Мегелла опять опустевшую. — Тебе только дай волю, так ты от Семпрония Тудитана мимоходом готов добраться до Ромула, основателя города.

— Буду краток, скажу только, что раз уж те, кто пошёл за Тудитаном, пробили себе дорогу, то она, разумеется, была бы куда шире, если бы дравшихся было больше. Значит, оставшиеся показали себя негодными солдатами, и я не знаю, какую пользу они принесли бы Республике, если бы их выкупили.

— Так посмотрим теперь, какими солдатами окажутся отпущенники и рабы, — проворчал Нумерий.

— А разве они не такие же люди, как мы?..

— Ого... конечно!.. И очень даже... — насмешливо забубнил Нумерий, а через мгновение опять буркнул: — Хорошенькие дела мы увидим, клянусь Венерой Эрицинской!

— Солдаты всегда хороши, когда отважны командиры, — вставил поучительно виттимарий.

— Вот именно!.. Рабы, обращённые в солдат, и вождь, доблестью подобный Варрону, — вот это нам и нужно, чтобы Ганнибал устроил пир на Капитолии ещё до январских комиций, — ответил Нумерий.

— Э-э... да поможет тебе Юпитер! — воскликнул Курий Мегелл. — Разве восемь месяцев назад ты не был среди самых фанатичных и отчаянных его сторонников? Кто изменился, ты или Варрон?

— О, клянусь змеями эриний, зачем ты напоминаешь мне об этом? — взревел рассерженный Нумерий, с размаху грохнув кулаком по столу, да так, что стол закачался. — Тогда... тогда... я был прав... потому что верил... верил, что Варрон...

— Ну да, тогда ты верил, что Варрон победит, и считал его великим человеком, а теперь, когда не он победил, а его разбили, это уже не вчерашний Варрон.

— Это точно, клянусь трезубцем Нептуна! Скудоумец ты эдакий... Точно, сегодня он... больше не достоин уважения и любви! — возбуждённо воскликнул Нумерий, чувствовавший себя прижатым к стенке простой и неумолимой логикой бравого плебея, а потому разозлившийся.

А Курий Мегелл, не сердясь на Нумерия и посмеиваясь над его раздражением, добавил:

— Я голосовал за Варрона не потому, что считал его равным Фурию Камиллу, Папирию Курсору или Лутацию Катуллу, а потому, что верил (хотя сегодня признаюсь: верил ошибочно): он в любом случае атакует Ганнибала, и не потому я сегодня осуждаю консула, даже не зная, выполнил он свой долг или нет, даже не разузнавая в точности, чему именно надо приписать каннский разгром — неосведомлённости и малодушию Варрона или стечению обстоятельств, року, хитрости Ганнибала, превосходству его воинов и негодности наших.

Такой вот беседой были заняты Нумерий, Бибакул и Мегелл, а рядом с их столиком вели похожие разговоры другие посетители кавпоны Овдонция Руги, уже заполнившейся до предела, когда в трактир, через калитку, выходившую на Африканскую улицу, вошёл Агастабал, одетый в простой воинский плащ сснум каштанового цвета, перепоясанный широким кожаным ремнём, к которому были прицеплены молоток, клещи и напильник; карфагенянин пересёк зал, подошёл к стойке, обменялся понимающими взглядами с хозяином и тихо сказал ему:

— Прошу прощения, добрый Овдонций, если я опоздал; я сейчас же пойду в подвал и сегодня же закончу свою работу.

И он вошёл в комнатушку, где хранились амфоры и посуда, а также располагалась кухня, и спустился по приставной лестнице в подвал трактира.

А подвал оказался весьма обширным; там было несколько арок, высеченных в туфе. Под двумя из них, ближайшими к спустившемуся по лестнице человеку, были тесно составлены деревянные бочки, обитые железными обручами, и громадные терракотовые сосуды, в которых хранилось вино, поставляемое трактирщику Овдонцию Руге соседними виноделами.

Однако под другими арками, видневшимися с обеих сторон подвала, никакого вина не было, хотя именно для его хранения их и высекали.

Под одной из этих внутренних арок горел факел из скрученного со слоями воска папируса, который был укреплён над листом железа, вбитого во влажный туф; этот огонь, окружённый дымным облачком, немного освещал путь Агастабалу, а он, казалось, привык блуждать в этих подземных закоулках и шёл очень решительно мимо арок, пока не добрался до более обширного сводчатого помещения, где собрались, очевидно, по тайному сговору, человек двадцать — в основном африканцы, судя по тёмному цвету кожи.

Это тесное убежище под низким сводом освещалось двумя факелами, похожими на упомянутый ранее; их держали в руках двое из собравшихся.

При появлении Агастабала все разговоры среди собравшихся прекратились.

— Привет, Агастабал, — сказали разом на пунийском языке двенадцать или четырнадцать нумидийцев и карфагенян, собравшихся в этом углу подвала.

— Приветствую тебя, о, доблестный Агастабал, — сказал по-латински раб-самнит, сложенный словно Геркулес.

— Привет тебе, о, Агастабал! — повторили ещё шесть или семь голосов, принадлежащих италийским грекам и самнитам, которые плохо переносили рабство, а потому собрались в этом подвале.

— Привет всем, — ответил Агастабал на своей скверной латыни.

С минуту собравшиеся молчали, и взгляды всех рабов были обращены на Агастабала, который, казалось, собирался с мыслями; и вот он заговорил:

— Я припозднился с приходом сюда, потому что хотел дождаться решения сената. Эти сенаторы, друзья и товарищи по несчастью, пытаются скрыть от глаз смотрящего на них мира, от глаз Ганнибала свой страх, своё уныние, свою подавленность деяниями и решениями, которые будто бы демонстрируют величие души, показное презрение к опасности, наглую видимость провокации. Но вопреки всем эти внешним проявлениям, вдохновлённым той жульнической политикой, которую эти ненавистные гордые римляне называют осторожностью и благоразумием отцов города, вопреки этому как сенат, так и народ дрожат от ужаса после кровавой бойни под Каннами; они чувствуют и знают, что Ганнибал победит, сровняв с землёй эту кузницу беззаконий, этот воровской притон, который называется Римом. Сейчас, после решений сената, мне кажется, что нам не только можно, но и необходимо чем-нибудь помочь великому Ганнибалу в его славных делах против этого ненавистного города, которому каждый из собравшихся здесь — во имя своего народа, во имя массы рабов, которых он здесь представляет — обязан отомстить, выполнить данную клятву.

При этих словах Агастабал прервался. На него со сверкающими глазами, полуоткрыв рты, сосредоточенно и молчаливо, смотрели все собравшиеся в подземелье рабы.

Исковерканные плохим произношением, необтёсанные слова карфагенянина ничуть не убавили притягательность его грубого варварского красноречия, весьма одушевляемого идущими от самого сердца мыслями.

— Я уже говорил вам, — добавил через несколько минут Агастабал, — и говорил много раз: здесь, в Риме, меня не покидает одна мысль — помогать, во всём помогать Ганнибалу в его разрушительной работе, пусть даже он не узнает об этом; здесь, посреди всевозможных опасностей и испытаний, меня поддерживает одна мысль: я, африканец, должен отомстить за ущерб, нанесённый Римом моей родине. Вот моя задача, моё предназначение; вот цель моих действий, моих слов, мыслей, устремлений, желаний. Увидеть разрушенный, сровненный с землёй Рим, превращённый в груду развалин, — вот моя цель, что же до средств, то все они хороши, все полезны, все почтенны. По отношению к таким людям, которые ради своей победы воспользуются и хитростью, и обманом, и подлостью, не стоит колебаться в выборе средств; я гоню от себя щепетильность, и укоров совести у меня нет. Что же до смерти, которая вот уже два года висит над моей головой, то я её не боюсь. Что такое умереть?.. Меня не пугает, если завтра меня раскроют, подвергнут пыткам, забьют палками, распнут на кресте... Я всем рискую ради всех. Моя цель — удача. Если же я не добьюсь успеха, то смерть для меня будет благодеянием, потому что она избавит меня от лицезрения триумфа наших ненавистных врагов.

Одобрительный, почти восхищенный шум встретил дикие слова гордого карфагенянина, речи которого вызвали энергичный взрыв глубоко скрытых в глубинах душ чувств, что было видно по выражениям лиц, жестам, голосам.

— Теперь, если одинаковая ненависть, одинаковые намерения бушуют в груди у каждого, о мои товарищи по несчастью, жертвы безудержной жадности и дикой жестокости римлян, если все вы готовы к действию, как и я, то слушайте, друзья мои: пришло время отважиться, пришёл час выступать! Дерзнём.

— Дерзнём! — энергично выкрикнули несколько человек.

— За дело!.. За дело!.. — напористо поддержали их остальные.

— Теперь слушайте меня; буду краток, — сказал Агастабал, на чёрном лице которого и в чёрных маленьких глазках загорелись ярость гнева и желание отомстить и надежда на победу, — поэтому я скажу вам о вещах, которые вы мало знаете, хотя кое-что я уже рассказывал то одному, то другому из вас.

Он приостановился на мгновение; на всех лицах появилось выражение сосредоточенного внимания; все ждали продолжения речи Агастабала. И тот опять заговорил:

— Вот уже два года, как я с какой-то особой смелостью хожу по Риму, выдавая себя за вольноотпущенника выдуманного мною господина. До сих пор всё шло хорошо, и я смог переправить великому Ганнибалу не одно полезное послание, сообщил не одну важную весть. Но мне пока не удалось привести в исполнение мой смелый, хотя и довольно простой план. А всё почему? Из-за этого мерзкого Луция Кантилия, о котором я уже не раз говорил каждому из вас. Моя идея, моя мечта, моя цель, ради которой я приехал в Рим, была и останется неизменной, пока я не осуществлю её, — и с непреодолимой, всепобеждающей силой железной воли он добавил: — Она состоит в том, чтобы похитить из храма Весты палладий. Терпением и упорством через шесть месяцев пребывания в этом подлом городе (а я тогда ещё не знал никого из вас) мне удалось проникнуть за ограду храмового сада и даже сделаться другом одной из двух собак, охраняющих храм. Была глубокая ночь, я перелез через стенку, отделяющую сад весталок от Рощи Говорящего вещателя. Сторожевой пёс молчал, я надеялся встретить одинокую слабую женщину, но наткнулся на крепкого молодца, который выхватил оружие и помешал мне похитить палладий. Этим роковым человеком, встретившимся на моём пути, был Луций Кантилий. Если бы он находился в храме в то ночное время на законном основании, мне пришёл бы конец. На моё счастье, этот человек проник за ограду храма украдкой, так же, как и я. Если бы я раскрыл его, то в глазах преторов, народа, понтифика он стал бы нечестивцем и осквернителем — так же, как и я, если бы он вздумал раскрыть меня. Значит, на моё счастье, мы с ним были связаны нерасторжимыми узами и были приговорены молчать, моя попытка осталась в тайне, и я смог вынашивать дальше свою идею в надежде, что она когда-нибудь осуществится. Я продолжал наблюдать за окрестностями храма, и однажды ночью, хотя обеих сторожевых собак заменили, снова проник в сад. Я знал, что в эту ночь весталка Флорония, любовница Луция Кантилия, дежурить не будет, а следовательно, и он не придёт ни в сам храм, ни в сад. Я снова забрался на стену и уже собирался спрыгнуть в сад, когда одна женщина, некая Волузия... К счастью, она умерла, когда неожиданно увидела своего вернувшегося сыночка, о котором ей сообщили, что он погиб в битве у Тразименского озера. Так вот, эта проклятая Волузия, которая в этот час молилась и колдовала в роще, увидев меня на верхушке стены, завопила об осквернении и стала громко звать на помощь, так что мне пришлось поспешно спуститься, а поскольку старуха продолжала кричать, я попытался заткнуть ей рот, да тут я услышал летящих с лаем собак, голоса рабов и вынужден был пуститься наутёк. Женщина обо всём рассказала рабам, но те, не заметив ни лестницы, ни других следов человеческого присутствия, кроме как этой проклятой старухи, кажется, не очень-то ей поверили, а весталка Флорония, которая боялась, что этот вспугнутый человек мог быть её Кантилием, постаралась высмеять рассказ Волузии. Но старуха захотела бы рассказать обо всём понтифику, а так как я схватил её, то она меня разглядела и узнала бы; мне бы, вероятно, пришёл конец, если бы не известие о тразименском разгроме. Оно помешало старухе немедленно обратиться к понтифику. И вот я, тайком наблюдавший за Волузией, забрался в её дом; я хотел купить её молчание за золото и решился убить её, если бы мне это не удалось. И вот в это самое время возвращается её сын вместе с Луцием Кантилием. От радости у старухи случился разрыв сердца, как я вам уже рассказывал, и проклятая женщина унесла мой секрет с собой в могилу. Что же до Кантилия, то он постоянно следил за мной, ходил по моим шагам и несомненно убил бы меня, если бы застиг врасплох. Однако и я шпионил за ним и старался подойти сзади, чтобы убить его. Наконец, как-то ночью в Мугонийском переулке мы устроили поединок. Я думал, что разделался с ним, хотя скажу вам, что самой малости ему не хватило прикончить меня, хотя под моим плащом и был панцирь. Кантилий, конечно, лучше владел кинжалом, да и был половчее меня. Он наверняка бы убил меня, если бы мне не удалось схватить рукой его клинок. Он перерезал мне все сухожилия на пальцах, искалечив мою руку.

При этих словах Агастабал показал собравшимся свою левую руку, пальцы которой были ужасно изогнуты и скрючены, так что даже пошевелить ими было невозможно.

Собравшиеся под сырым сводом подвала Овдонция Руги снова изумлённо зашушукались, увидев эту искалеченную руку, лишний раз доказывавшую страстьи волю дикого африканца.

А тот после недолгого молчания продолжал:

— Столько раз я подумывал, не подкупить ли мне одного из рабов весталок, но, кроме того, что это преданнейшие понтифику и жрицам Весты люди, им так хорошо платят за службу, что было бы крайне трудно их совратить, если только вообще возможно. Я понимал, что, раскрыв одному из них свой план и получив отказ, навсегда закрою себе путь к цели. Сейчас я повторил вам всё, что когда-то говорил то одному, то другому, хотя и не полностью. И это сделал я потому, что предлагаю вам пойти сегодня ночью в храм Весты и похитить палладий. Если нам это удастся, верховные боги отвернутся от Рима, а в душах римлян поселится такое уныние, такое глубокое отчаяние, что Ганнибалу легко будет проникнуть за стены города и сровнять его с землёй. Если мы не воспользуемся эти моментом, столь удобным для нас, не используем состояние временного упадка сил, которое охватило этих ненавистных римлян после сокрушительного разгрома их легионов, тогда полная победа, улыбающаяся нам сейчас, ускользнёт из наших рук. Римляне тверды и отважны, а решения, принятые сегодня сенатом, свидетельствуют о смелости, на которую они способны, и о вере в предназначение своей отчизны. Значит, мы должны действовать храбро и быстро.

Так сказал Агастабал и, поведя кругом чёрными зрачками, в которых светились ненависть и жажда мести, он ожидал ответа рабов; ответ был единодушным и бурным, полностью совпав с желаниями африканца.

Решили, что через час после полуночи Агастабал в сопровождении четырёх других карфагенян придёт в Рощу Говорящего вещателя, потом все пятеро перелезут в сад и проникнут в храм Весты, пытаясь похитить палладий, не делая лишнего шума, но готовые, если будет в том необходимость захватить его силой.

Остальные рабы расположатся в окрестностях Новой улицы и Священного Палатинского холма, чтобы прикрыть бегство своих друзей; четверо рабов будут ждать в лодке на Тибре, между храмом фортуны и устьем Клоаки Максимы, недалеко от Тригеминских ворот; они должны будут, поднявшись по реке, вывезти палладий из города, поскольку выйти через ворота было бы трудно в этот день: они были заперты, забаррикадированы и охранялись очень строго.

Когда обо всём договорились и обязанности были закреплены за каждым, Агастабал сказал:

— А теперь разделимся; вечер уже наступил, и в саду Овдонция Руги больше нет посетителей. Значит, большинство сможет осторожно выскользнуть через дверцу, выходящую в этот сад; остальные поднимутся по лестнице, по одному, через значительные промежутки времени, чтобы не вызывать подозрений. И помните всё, что некоторые начинания заканчиваются успехом только тогда, когда их исполнители готовы на всё... и прежде всего на смерть.

И Агастабал пожал руку всем рабам, одному за другим, обратившись к каждому с ободряющими словами, а потом поднялся по лестнице в маленькую комнатку с кухонным инвентарём, вышел в зал и, прощаясь с Овдонцием, сказал:

— Моя работа закончена; будь здоров, Овдонций Руга.

И исчез за дверью, выходившей на Африканскую улицу; пересекая зал, он услышал пятьдесят голосов посетителей кавпоны Сихея Зубастого, исходивших злобой к ненавистному карфагенянину, как они называли Ганнибала, и проклинавших его, приписывая его победы неумению консулов и подлости патрициев, большинство которых — так выкрикивал громче других опьяневший Нумерий — продались за африканское золото.

Агастабал вздрогнул, и издевательская усмешка тронула его толстые распухшие губы; он шёл и цедил тихим голосом сквозь зубы африканскую песенку, пару фраз которой можно перевести так:


И храбрый лев бывает убит,
Когда свой дротик бросит нумид.

* * *

С той ночи, когда Опимия в порыве своей лихорадочной любви бросилась в объятия Луцию Кантилию, состояние души молодого римского всадника резко переменилось.

Он с юношеским пылом своих двадцати восьми лет, в кипении всех своих чувств зажёгся упоительным, возбуждающим сладострастием, родившимся в нём от поцелуев распрекрасной весталки, предался всем восторгам, всем безумиям этой новой любви, которую он благословлял, когда оказывался в объятиях Опимии, но расставшись с девушкой, терзался и сетовал.

«Я, — не раз думал удачливый молодой человек, — любил Флоронию, и любовь к ней очень отличалась от чувства к Опимии. Флоронию я люблю не только из-за её красоты, но и благодаря страстной сладости её души, благодаря стольким достоинствам, стольким добродетелям, которые я успел познать в ней и оценить». И вот в такие моменты спокойных раздумий он чувствовал, что, поставленный выбирать между Флоронией и Опимией, он не будет сомневаться: Флорония — женщина его сердца. Но как же и почему же он не мог, не умел избавиться от чарующих объятий Опимии?.. Почему же, понимая и чувствуя, что он предаёт Флоронию, и очень несправедливо, испытывая даже угрызения совести от этого обмана, почему же он, почти вопреки себе самому, почти бессознательно, был вынужден чередовать часы своей таинственной ночной любви между одной и другой весталкой?..

Вот о чём Луций Кантилий часто спрашивал себя, вот какие размышления вызывали в глубине души горькие угрызения, вот какие мысли портили его существование, отравляли летучие часы счастья, которое выпадало ему каждую ночь во время тайных свиданий в храме Весты.

Много раз Луций Кантилий, особенно тогда, когда рядом с ним была Флорония, твёрдо решал, что больше не увидит Опимию, и клялся себе самому, что следующей ночью он проникнет в сад Весты только в часы дежурства Флоронии или, если она должна была стеречь огонь богини раньше Опимии, уходить сразу же после свидания с Флоронией и не возвращаться назад, как он часто делал прежде.

Но все эти добрые намерения, все эти твёрдые решения ставились под сомнение, как только он расставался с Флоронией, и полностью улетучивались, когда приходило время привести их в исполнение.

Тогда мало-помалу из самых глубин его сознания стал подниматься другой голос, который вначале нашёптывал слова сострадания, но потом громко заговорил могучим языком страстей.

«Почему же он делает несчастной эту бедную Опимию, которая так беспредельно, так сильно, так пылко любит его?.. Зачем же он приносит столько зла несчастной девушке?.. А если она, без какой-либо его вины, безумно влюбилась в него, если её, хотя он об этом и не догадывался, захватило глубокое чувство, которое он не может подпитывать, полностью игнорируя, если всё это случилось, если всё это существует, может ли он ломать жизнь юной весталки, хотя её жизнь — и это было уже ясно — сведена полностью к огненно-пылкой любви?.. Мог ли он сделать несчастной ту, единственная вина которой заключалась в том, что она любит его?.. Любой мог бы осуждать Опимию, порицать — любой, но не он!.. И потом Опимия была такой прекрасной, такой жаркой, экспансивной... В её поцелуях сокрыто столько сладострастия, столько небесного экстаза... что он не владеет своей душой, у него не хватает сил... нет... в конце концов он чувствует, что не может, ну, никак не может пропустить условленное свидание с нею...

«Скорее... вот... он сделает так... Этой ночью он будет с Опимией... и попытается убедить её, чтобы она перестала тешить себя быстротечными снами, преступными опьянениями, толкающими на святотатство и на самое ужасное наказание, какое только может изобрести человеческий гнев. Да... он решился... Он пойдёт... но в последний раз, и... да... он решил... так он и поступит...»

Так он и поступил, но от того, что он наобещал сам себе, ничего не осталось. И вот его жизнь превратилась в постоянную борьбу, и оттого он сделался задумчивым, печальным, насупленным. Его охватывали чары, которые осуждал разум; он знал верную дорогу, но не мог пойти по ней; в одно и то же время он хотел и не хотел; и среди всех этих колебаний он чувствовал, хотя и не смел себе в этом признаться, что у Флоронии он любил душевную красоту, тогда как в Опимии — красоту форм, что одна похитила его душу, тогда как другая опьяняла его чувства; одна любила глубоко, другая — пылко; чувства одной были благороднее, в другой по-юношески кипели страсти.

И такая борьба противоположных чувств и порывов происходила в них до того самого дня, когда Кантилию надо было ехать в Апулию, к своему легиону, в который он записался добровольно (так как был благородным и беспредельно преданным родине гражданином), присоединиться к своей когорте, однако он всё откладывал да откладывал отъезд и собрался в дорогу только в первые дни мая.

В лагере мысли его метались между Флоронией и Опимией. Вернувшись в Рим с упомянутым письмом консула Варрона, Кантилий, не задумываясь, хотя и не желая этого, увлечённый, так сказать, ходом событий, возобновил прежнюю жизнь.

Тем временем Флоронию постигла беда.

С конца мая она заметила в себе серьёзные перемены: сначала она тешила себя надеждой, что обманулась, потом сомневалась, не верила фактам, всё ещё надеялась... пока окончательно не убедилась...

Она должна была стать матерью.

Это ужасное открытие, эта жуткая действительность ввергли её в неописуемую тревогу.

Вскоре Флорония уже не сможет прятать своё падение: её раскроют, осудят и заживо закопают!..

При этой мысли она задрожала всем телом, холод пробежал по сосудам, волосы на голове зашевелились, холодный пот выступил на лбу... и она упала в обморок. И тем не менее, впав в отчаянье, потерявшись в лабиринте безумных планов, бессмысленных дум, в том железном круге, сжимавшем её судьбу, несчастная всё ещё надеялась.

На что надеялась?.. На кого надеялась?.. Она и сама не знала... Но Флорония чувствовала необходимость надежды, чтобы не размозжить себе голову об одну из колонн храма.

Кантилий уже десять дней, как вернулся, она видела его уже пять или шесть раз, она в душе готовилась открыть ему своё состояние... но не осмелилась это сделать. Наконец, вечером семнадцатого августа она решилась заговорить об этом и сказала.

Незадолго до полуночи Флорония беседовала с Луцием и, преодолев боязнь, сомнения, колебания, она в конце концов доверила ему тайну, от которой прежде времени поблекла её красота, от которой безнадёжно мучилась её душа, от которой она гибла во цвете лет.

Луций Кантилий дико взвыл, и его рёв эхом отразился от сводов храма; Флорония поспешила рукой закрыть ему рот, закинула ему руки за шею и застыла, безмолвно плача и упираясь головой ему в грудь.

Сообщение Флоронии подействовало на Кантилия словно удар меча, нанесённый изо всех сил по голове: оно полностью оглушило молодого человека. Так он и стоял очумелый, ничего не понимающий; в голове своей он ощущал полную пустоту; он был словно в бреду и не осознавал случившегося.

Флорония всё ещё плакала.

Так пролетела пара минут, Кантилий так и не очнулся, и тогда Флорония спросила слезливым и удручённым голосом:

— Ты ничего не хочешь ответить мне?.. Скажи хоть что-нибудь, о мой Кантилий...

— О чём?.. Про что?.. — бормотал молодой человек словно в беспамятстве, пытаясь встряхнуться и хоть как-то собраться с мыслями, если такое было возможно.

И через какое-то время, когда он наконец осознал сложившееся положение, он прошептал девушке с несказанной тревогой:

— Ах!., ты мне сказала... но это верно?., это действительно так?.. Ты не обманулась?.. Но что же теперь делать?.. Меня-то ничто не пугает... Я не боюсь умереть... Верь мне... Флорония!.. Это для меня не имеет никакого значения...

— А это должно иметь значение... Я не хочу, чтобы ты умирал! — волнуясь, перебила его девушка.

— Но ты... ты, — продолжал Кантилий одновременно с Флоронией, — что меня заботит... так это ты... Ты должна жить... Можно ли, чтобы кто-нибудь догадался, что ты собираешься стать матерью?.. А я... из-за меня... Моя хорошая, моя любимейшая Флорония... Ты для меня... О, бедняжка!.. О, моя Флорония!.. О, моя Флорония!..

И он разразился мучительным плачем, потом, страстно обняв Флоронию в неописуемом приливе чувств, начал целовать её лоб, глаза, рот в лихорадочном потоке объятий и поцелуев, вскрикивая прерывавшимся от рыданий голосом:

— О, бедняжка!.. О, бедная Флорония!.. из-за меня... по моей вине... по моей вине... О, несчастная!.. О, Флорония моя!., моя!., моя!..

Это был порыв любви, благодарности, преданности, жалости, перемешавшихся в сердце Кантилия и срывавшихся с губ в форме ласковых слов, превращавшихся в судорожные, нежнейшие, лихорадочные поцелуи.

Их Кантилию, как казалось, всегда было недостаточно, и он не переставал ласкать свою возлюбленную в порыве истинной страсти. И в это время ему пришли на ум маленькие неприятности, которые он мог доставлять Флоронии всякий раз, когда бывал холоден с ней; опасность, которой подвергалась любимая женщина, наполняла ему сердце такой невыразимо нежной, такой глубокой жалостью, что молодой человек продолжал плакать, проливая жгучие слёзы.

В этот момент Опимия полностью исчезла из его ума, из его сердца.

Несколько минут влюблённые находились в объятиях, словно взаимно оберегая друг друга от общей опасности, угрожавшей обоим; наконец Флорония освободилась от объятий Кантилия и сказала:

— Ну, так что мы будем делать?..

— Пока ещё не знаю... не могу решиться... Одно знаю, что я хочу спасти тебя... что я спасу тебя... любой ценой... даже ценой собственной жизни...

— Нет, Луций, нет; я не хочу спастись одна: или мы вместе спасёмся, или вместе погибнем. А сейчас уходи; сюда придёт Опимия, чтобы сменить меня у алтаря... Уходи, Луций, и возвращайся завтра, чтобы сказать мне, что ты решил.

— Да, я уйду... ты права; приближается полночь... Время летит... Прощай, моя божественная Флорония, — и он снова обнял её и опять пылко расцеловал. — До завтрашнего вечера... Великие боги сжалятся над нами и подскажут мне какой-нибудь путь к спасению.

И Луций Кантилий ушёл через проделанный им лаз в садовой стене; он пересёк Рощу Говорящего вещателя и побрёл наугад по римским улицам, погрузившись в свои тревожные думы, не разбирая направления, ничего не понимая, словно опьяневший или бредящий человек.

Через пять минут после ухода Луция Кантилия в храм вошла Опимия в сопровождении маленькой Муссидии, чтобы занять место Флоронии.

Дружба, ещё более сердечная, чем в прошедшие годы, восстановилась между Опимией и Флоронией, с тех пор как первая из них убедилась, что владеет частью души молодого человека, которого они обе любили; хотя любовь Опимии к Кантилию была чувством абсолютного добровольного подчинения, полного посвящения себя самой обожаемому Нуме, образ которого в пылком воображении и страстном сердце Опимии, в её глазах, её чувствах, опьянённых зрением, в поцелуях принял Кантилий; и то влияние, воздействие, очарование, которые он оказывал на неё, были такими сильными, что он мог бы легко сделать девушку своей рабыней, если бы только она не была весталкой, а их святотатственной любви не надо было таиться в темноте.

Чувство абсолютной и неограниченной преданности, которое питала Опимия к Луцию Кантилию, появилось по двум причинам: во-первых, от неистовой и сверх меры страстной натуры Опимии, натуры, мешавшей ей испытать ощущение или загореться чувством, не отдавшись им всеми силами своего разума и своей души, не сделав это ощущение или это чувство центром и целью всей своей энергии, кипения своей крови, своих мыслей, своих действий; во-вторых, в силу обстоятельств, под влиянием которых эта её страстная, всемогущая, безумная любовь возникла и развивалась в её сердце.

Кантилий любил Флоронию и был ею любим, когда Опимия начала заглядываться на молодого секретаря верховного понтифика и обращать к нему свои мысли; пока она не сжала Луция Кантилия в своих объятиях, она вовсю терзалась от ревности; она жаждала того же, чем владела Флорония. Сердце молодого человека покорила Флорония, да и она была любима им, она была счастлива, и этого Опимии (девушке отнюдь не дурной, а скорее даже великодушной, но наделённой страстной душой) было достаточно, чтобы воспылать чувством зависти и ненависти к счастливой сопернице, но как только и ей удалось насладиться теми радостями, которые отведала Флорония, как только Опимия добилась этого счастья за счёт Флоронии, она больше не требовала ничего другого, зависть и ненависть к сопернице перешли в привязанность, потому что Опимия испытывала и нечто напоминающее угрызения совести за поцелуи, украденные у Флоронии, и за ту часть чувства, которое она вырвала у любви, которую питал в своём сердце к одной Флоронии Луций Кантилий.

Опимия любила его, обожала, как она могла любить и обожать одного Нуму, поэтому она находила вполне естественным, что и другие женщины испытывают те же чувства к Луцию, которые родились в ней самой. Для неё, расположенной быть и бывшей счастливой, став кроткой и послушной служанкой обожаемого молодого человека, не имело никакого значения, что Кантилий делит своё чувство между нею и другой женщиной, ей достаточно было довольствоваться даже частью, лишь бы Кантилий чувствовал себя счастливым в её объятиях. Ибо чувство полного подчинения удачливому Кантилию, которое испытывала Опимия, приняло форму одной идеи: опьянеть от восторгов, которые она ему доставляла, быть счастливой его счастьем.

И вот с того дня, когда Кантилий оценил её поцелуи, она стала счастливой и снова оказалась доброй и любящей подругой Флоронии, которая, не зная о причинах такой перемены и не очень-то стараясь проникнуть в мысли и чувства Опимии, которую она считала порывистой, неистовой, странной, она обрадовалась возвращению прежнего расположения своей подруги, а о прочем не заботилась и причинами перемены поведения Опимии не интересовалась.

Сменив Флоронию у священного огня, Опимия заметила её бледность и подавленное состояние; она заботливо спросила товарку, что её тревожит, и как верная подруга выразила готовность помочь ей, в чём сможет.

Флорония, смущённо улыбнувшись, поблагодарила Опимию за её предложение.

— Не думай, что я говорю так, как сказали бы другие; я говорю тебе искренне и повторяю, что готова на всё ради тебя, и выполню то, что говорю.

— Спасибо тебе огромное, о, моя Опимия, — ответила Флорония, обнимая подружку, — но мне ничего не надо... Я больна, мне надо выспаться.

— Тогда прощай, и пусть Морфей благосклонно витает вокруг твоей постели, — ответила Опимия.

И Флорония скрылась за дверцей, ведущей в атрий Весты.

Тем временем Муссидия с любопытством, свойственным подросткам, кружилась по всему храму, задерживаясь то тут, то там, рассматривая колонны, главный вход, лампы, свисавшие с потолка, алтарь, огромный шатёр, скрытый серой завесой и казавшийся всякому разглядывавшему его внушительным и пугающим; увидев уходившую Флоронию, она сказала ей чистым серебристым голоском:

— Прощай, прекрасная и задумчивая Флорония.

Потом она подошла к Опимии, остававшейся у алтаря и погруженной в свои размышления, покусывая своими белейшими зубками маленькие розовые ноготки левой руки.

— Ты всё ещё на меня дуешься, о, моя дорогая Опимия, из-за того, что я захотела остаться с тобой на эту ночь у алтаря?

И в самом деле, Муссидия, которая была доверена особым заботам Опимии с самого первого момента, как она была причислена к весталкам, настолько привязалась к темноволосой пылкой дочери Луция Опимия, что, можно сказать, была в неё буквально влюблена; она старалась следовать за ней всюду и всегда и часто звала её спать рядом с собой, в своей собственной постели, а иногда выражала желание спать на кровати Опимии.

Впрочем, максима с большим удовлетворением смотрела на эти приятельские отношения, потому что именно таким образом Муссидия — которая своим пробудившимся умом, своим живым и весёлым нравом, твёрдым и энергичным характером завоевала симпатии и любовь всех весталок — смогла бы в скором времени, совершенно не отдавая себе в этом отчёта, сопровождая Опимию, привыкнуть к исполнению всех обязанностей своей новой и важной должности, к исполнению которой её определила судьба.

И максима охотно потворствовала детским капризам Муссидии, которая почти всегда хотела быть вместе с Опимией. Так вот и произошло, что после упорного сопротивления, отказов Опимии — то под одним предлогом, то под другим — взять с собой Муссидию на ночное дежурство, что было бы Опимии крайне неприятно, потому что помешало бы ей обниматься с Луцием Кантилием, так вот получилось, что Фабия, несмотря на противодействие Опимии, одобрила желание Муссидии сопровождать свою наставницу в час галлициния, когда Опимия должна была занять место хранительницы священного огня.

Опимия, без сомнения, рассердилась на Муссидию, и, хотя она пыталась скрыть свой гнев, ей это плохо удавалось — возможно, оттого, что её решительный, энергичный, бурный характер не даровал ей искусства притворяться.

Муссидии поэтому нетрудно было понять состояние своей наставницы, ибо, хотя ей ещё не исполнилось и десяти лет, но она была рассудительной и смекалистой девочкой, да и по огонькам в глазах Опимии — которые она знала лучше любой другой весталки, потому что постоянно жила вместе с ней — она догадалась про её раздражение.

— Ну, какое недовольство!.. Какая досада!.. — резко сказала Опимия и возмущённо взмахнула руками. — Что ты там говоришь про досаду?.. Ты страшная болтунья... и к тому же надоедливая и занудная девчонка!

— Ах, Опимия! — быстро ответила маленькая Муссидия кротким и печальным тоном, но с серьёзностью, которую никто бы не предположил в ней. — Не думала я от тебя заслужить такие резкие слова... по такому невинному поводу... А сколько ты мне говорила про любовь, которую я к тебе испытываю... Не хочу надоедать тебе... Не хочу терять твоей любви из-за таких пустяков... Пойду к себе в комнатку и... и попытаюсь уснуть без тебя... Прощай, Опимия... и пусть боги улыбнутся тебе и всегда приносят тебе счастье!

Так говорила Муссидия, голос которой дрожал от волнения, а лицо её сделалось бледным — такое впечатление произвели на неё слова Опимии; и, сказав это, она склонила светлую головку на грудь, затеребила ручками края суффибула, свисавшие вперёд, а потом поплелась к двери, которая вела из храма в дом весталок.

— Куда ты сейчас идёшь... куда? — спросила Опимия девочку ещё рассерженным, но уже растроганным голосом, потому что простодушные и страстные слова Муссидии подействовали на неё.

— Я иду спать, чтобы не мешать тебе.

— Ну-ка иди сюда, глупышка. Так уж и нельзя встревожиться, нельзя носить в себе дурные мысли... Надо быть весёлой и послушной, чтобы понравиться этой тиранше! Ну, иди сюда, капризуля.

— Ага! хочешь всё обратить в шутку?.. Так я и знала, что ты не сможешь по-настоящему рассердиться на меня... Что же я такого сделала, чтобы вызвать твой гнев, моя добрая, моя любимейшая Опимия?.. Я так тебя люблю, так сильно, что и в самом деле не могу понять, почему ты разгневалась на меня?.. Чего же захотела я такого плохого?.. Я лишь хотела разделить с тобой ночное одиночество... Дежурство в эти часы, должно быть, такое грустное и скучное, не правда ли?.. И потом мне доставляет такое удовольствие стоять здесь с тобой, потому что в моей комнате так душно! Как же я могу оставаться здесь, если ты меня гонишь от себя?

Говоря так, с детской жеманностью и грацией, Муссидия возвращалась назад; она приблизилась к Опимии и позволила ей погладить свои руки.

Гнев прекрасной весталки был побеждён; она наклонилась к Муссидии, обняла её, поцеловала и сказала нежно, с любовью:

— Бедняжка... я не сержусь, нет... Я желаю тебе всего самого хорошего... Я всегда остаюсь твоей подругой... но... ты, моя прелестная Муссидия... не понимаешь... не можешь понять...

И она остановилась; она снова расцеловала девочку и добавила:

— Ты мне даже будешь помогать... когда я на минутку выйду в сад... подышать ночным ветерком, потому что мне что-то душно... Ты же останешься вместо меня охранять алтарь, смотреть, чтобы не погасло священное пламя, а если оно начнёт угасать, ты сразу же позовёшь меня... Не так ли, моя дорогая малышка?

— Да, конечно; я умею выполнять обязанности весталки, — сказала Муссидия, напуская на себя важность. И Опимия, ещё раз поцеловав её, вышла в сад. Она пошла в сторону лаза, откуда мог появиться Кантилий. Таков был их уговор (похожим образом он договорился и с Флоронией) на случай, если с одной из двух весталок окажется ещё кто-то и будет опасно заходить в храм Весты.

В соответствии с уговором Опимия должна будет подойти к тому отверстию, из которого появляется Кантилий, и воткнуть в нескольких шагах от стены деревянный колышек.

Опимия воткнула этот колышек, потом посмотрела через стену в Рощу Говорящего вещателя, проверяя, не увидит ли она там Кантилия, а потом, разочарованная, грустная, расстроенная, вернулась в храм.

Едва она там оказалась, как Муссидия, к которой вернулись бодрость и веселье, сказала:

— Ну, теперь, Опимия, ты довольна, а я тоже хочу прогуляться на свежем воздухе... Здесь так душно!..

— Иди... иди... — ответила Опимия, опять становясь задумчивой.

— Я сейчас вернусь... Поняла?.. Сейчас вернусь.

И, сказав это, белокурая резвушка Муссидия, подпрыгивая, выбежала их храма в сад.

Едва оказавшись снаружи, она подняла взгляд на небо, по которому бежали подгоняемые свежим ветерком лёгкие-лёгкие, бесконечные волны бледных, светлых облачков, лишь кое-где позволявшие показаться куску тёмно-синего свода, на котором, дрожа, посверкивали звёзды.

Муссидия открыла рот, чтобы лучше дышать и больше наслаждаться негой ветерка, шелестевшего в листве деревьев и, казалось, влюблённо ласкавшего лицо маленькой весталки, донося до неё сладкие запахи цветов, бальзамом наполнявшие воздух сада.

Муссидия, казалось, целиком погрузилась в боязливое созерцание этого сероватого, неизмеримого, бесконечного неба, содержавшего в своей беспредельности все божьи тайны. Это мрачное и печальное небо навеяло на девочку грусть и задумчивость, но вдруг она вздрогнула, услышав лёгкий топот по дорожке, совсем рядом с собой. Девочка повернулась, посмотрела в ту сторону и прежде ещё, чем увидела, почувствовала огромного сторожевого пса, лизнувшего ей руку и ласково помахивавшего хвостом.

Муссидия погладила пса по голове, потрепала по спине и в сопровождении верного животного прошла по тропинке, на которой она прежде стояла и которая вела к круговой дорожке, бежавшей вдоль каменной ограды.

Когда девочка подошла к стене, отделявшей сад от Рощи Говорящего вещателя, она услышала — или ей показалось, что она слышит — приглушённое гудение голосов между деревьев за стеной.

Подзуживаемая любопытством, она попыталась забраться на ступеньки, образовавшиеся за счёт разрушения камней ветхой стены, у которой на большом протяжении даже осыпалась штукатурка. Со стороны сада Весты стена была ниже, не больше половины человеческого роста (со стороны рощи стена, правда, была повыше: около двух с половиной метров), но и это было слишком высоко для маленькой Муссидии, головка которой достигала только до края стены, так что она, не карабкаясь, не могла бы наблюдать за нижележащей рощей.

Пока маленькая весталка сосредоточилась на этой нелёгкой операции, сторожевой пёс насторожил уши, повернул морду к стене, два или три раза глухо заворчал и вдруг залился бешеным лаем.

В этот самый момент Муссидии показалось, что она слышит шум отодвигаемых камней почти у своих ног. Она спустилась с каменной ступеньки, на которую уже успела забраться, посмотрела вниз и увидела, как из стены исчезают камни в почти совсем скрытом травами месте и, как по волшебству, открывается широкая дыра, а в это самое время к этой дыре с яростным, бешеным лаем кинулся огромный сторожевой пёс.

Хотя Муссидии было совсем немного лет, она и не подумала бежать, а, побледнев как воск, закричала изо всех сил:

— На помощь... рабы!.. На помощь!.. Сестра, на помощь!..

Её звенящий серебряный голос перекрывал собачий лай.

Муссидия услышала, как за стеной раздались тихие проклятия, ругательства, беспорядочные фразы, среди которых она смогла различить:

— Отступать нам нельзя... Стойте, ради ваших богов!

Всё вышеописанное случилось за какие-то секунды, и, пока люди, пытавшиеся проникнуть в сад Весты, полностью освободили от камней отверстие, через которое они собирались пролезть в сад, пёс уже выскочил через него в Рощу Говорящего вещателя, но едва он оказался там, как Муссидия услышала громкий собачий вой, за ним рычание, скулёж и... короткий хрип... и... больше ничего не было слышно.

— На помощь!.. На помощь!.. Спасите палладий и пламя Весты! — закричала Муссидия, которая побледнела ещё больше, поняв, что собаку убили.

И она пустилась во всю прыть к мельнице, где жили рабы.

Но вскоре она услышала за собой топот бежавшего за нею мужчины... Девочка закричала ещё громче и прибавила скорость, но топот слышался всё ближе, преследователь уже настиг её, как вдруг он сделал неосторожный шаг и споткнулся о корень виноградной лозы, протянувшийся от соседней шпалеры, стебель лозы обвил ноги преследовавшего Муссидию человека, и тот грохнулся на землю. Тем временем другая псина, услышав лай садового сторожа, пришла ему на помощь. За псом прибежала Опимия, которая, вся дрожа, представила, что это Луций Кантилий, не заметив её сигнала, пролез в сад и испугал Муссидию, и поспешила на место, где разыгрывалась ночная драма.

Пёс примчался к Муссидии и бросился сверху на лежащего Агастабала, ухватил его зубами за левое предплечье и прилагал все усилия, чтобы добраться до его горла, так что карфагенянин, хотя и вооружённый кинжалом, с трудом защищался от озлобленного животного.

Муссидия остановилась, обернулась и, запыхавшись, закричала зверю:

— Души его, Мелеагр... держи его... держи... Мелеагр.

— Что здесь случилось?.. — спросила, переводя дыхание, Опимия, подбежавшая как раз в тот момент, когда Мелеагр рвал одежду и плоть Агастабала, который, в свою очередь, размахивал кинжалом и нанёс два удара в собачье тело.

Увидев, что распростёртый на земле мужчина не похож на Кантилия, Опимия удовлетворённо вздохнула и тоже принялась призывать во весь голос на помощь.

Другие заговорщики, проникшие в сад за Агастабалом, подбежали к тому месту, где он боролся со сторожевым псом, и освободили его от клыков верного животного, а оно, поражённое ещё не раз ударами клинка, вскоре вытянулось, окровавленное, на земле, коротко и тоскливо заскулило и тут же испустило дух.

Но в это самое время дверь мельницы, возле которой укрылись обе дрожащие весталки, распахнулась, из неё выскочили пятеро полуодетых рабов, однако же вооружённых топорами и мечами, а у выхода из кладовых священного инвентаря показались кричащие Фабия, Лепила, Сервилия и Флорония.

Агастабал, едва поднявшись, выругался на своём наречии:

— Ах, клянусь богами ада... Нам не повезло... Проклятые собаки!..

— Пора бежать! — выкрикнул один из сообщников Агастабала.

— Бежать и во весь дух! — ответил Агастабал.

И быстрее, чем об этом говорится, карфагенянин и его преследователи достигли стены сада. Храмовые рабы посылали им вслед проклятия. Уже не было времени лезть в ту дырку, через которую грабители попали в сад.

Перебраться через стенку и скрыться в роще было делом нескольких секунд. Рабы, подбежавшие на десять шагов к стене, услышали глухой шум последовательных падений пяти тел, потом раздался резкий, болезненный, очень громкий крик... Потом наступила тишина.

Глава VIII Любовь Кантилия к родине вызывает катастрофу


День спустя после событий, о которых рассказывалось в конце предыдущей главы, около первого часа терции (около 10 часов утра) римляне огромными толпами тянулись за Капенские ворота навстречу консулу Гаю Теренцию Варрону. Тот, передав в руки претора Марка Клавдия Марцелла, согласно декрету сената, командование над остатками армии, которые он сумел собрать после разгрома под Каннами, прибыл в Рим, чтобы предстать перед судом сограждан, а также исполнять обязанности первого магистрата города.

Разумеется, народ шёл навстречу консулу с настроениями, далеко не благоприятными для магистрата; больше всего такие настроения были распространены среди плебеев. Консула уже не защищали с жаром, он уже не был фаворитом выборов; слышались громкие голоса, его осуждавшие, раздавались злобные насмешки и гневные выкрики в адрес Варрона, которого без обиняков называли невежественным, самонадеянным, трусливым и считали чуть ли не предателем.

Конечно, у Варрона хватало и защитников, и надо сказать к чести патрицианского сословия, которое наиболее резко выступало против Варрона на выборах, именно среди патрициев в этот день появились самые горячие его защитники; они открыто выступали против осуждения консула в любой форме за его поведение и перед битвой, и во время неё, и — тем более — после разгрома. Они даже громко расхваливали и одобряли его энергию и достойную манеру держаться.

В начале дня Варрон, предваряемый двенадцатью ликторами и сопровождаемый своими контуберналами, бледный, меланхоличный и довольно взволнованный, появился в Роще камен, расположенной примерно в полумиле от Капенских ворот, которую народная традиция выбрала местом таинственных бесед Нумы Помпилия с нимфой Эгерией, и там остановился: у него не было сил въехать в город сразу.

Туда очень скоро прибыли самые близкие его друзья, родственники и жена Лициния. Все они ободряли его и уговаривали перестать бояться за свою жизнь.

— Из-за своей чести боюсь я гнева патрициев, из-за своей репутации... а вовсе не из страха за жизнь, — сказал дрожащим от боли голосом консул. — Разве не понимаете вы, что, если я буду обвинён и даже осуждён, то теми же самыми людьми, которые возвели меня на консульство?.. Непостоянство и переменчивость нашего плебса, избравшего меня, потому что он желал битвы с Ганнибалом, теперь, когда я сразился с врагом и наши легионы, конечно, не по моей вине были разбиты, приведут к тому, что я буду осуждён за общую вину.

— Нет, Теренций, нет! Этого не произойдёт, — сказала Лициния, сжимая руку мужа и порывисто поднося её к своему сердцу. — Знай, что сенаторы, и прежде всего Фабий Максим, открыто и громко одобряют твоё поведение и считают пустыми крики безумных плебеев, для которых ты столько сделал и не верить которым я всегда тебя призывала.

Пока Лициния говорила таким образом со своим мужем, вышедшая из Капенских ворот толпа приблизилась и разошлась вокруг рощи с беседкой камен, куда вошли двенадцать ликторов, твёрдо решивших отыскать консула.

В этой мешанине людей всех сословий и состояний каждый говорил о своём, бросал обрывки фраз, притом из уст плебеев вырывались далеко не самые умные изречения.

— Надо бы найти народного трибуна, чтобы он обвинил перед нами этого труса Варрона! — крикнул какой-то оборванец, шедший вместе с толстым и коренастым Курием Мегеллом, румяным Нумерием и помощником жреца Гаем Бибуланом, вечными бездельниками, а поэтому не пропускающими ни одного мало-мальски значительного сборища.

— Называть его трусом, по-моему, слишком мягко, — сказал веспиллон, шедший в нескольких шагах перед Нумерием, Мегеллом и их товарищами, повернувшись к произнёсшему предыдущую фразу оборванцу.

— Надо бы назвать его изменником? — спросил тот у могильщика.

— Кто знает?.. Только он на самом деле — предатель, клянусь всеми богами неба и преисподней. С восьмидесятью тысячами не проигрывают битву врагу, у которого всего сорок пять тысяч человек, если только не хотят этого.

— Говорят про пыль, запорошившую глаза наших солдат! — воскликнул Нумерий. — Про золотую пыль, которую Ганнибал сумел насыпать в кошелёк Варрону... Вот о какой пыли нужно говорить.

— А у тебя умный и смелый язык, гражданин, — сказал веспиллон Нумерию.

— И подумать только: две трети этой слепой и бестолковой толпы идёт навстречу Гаю Теренцию, чтобы приветствовать его, и нисколько не беспокоится состоянием родной земли.

— Я бы даже предложил устроить ему овацию, — сказал с едким сарказмом могильщик.

— Давайте уж лучше устроим ему триумф! — иронично вставил какой-то пьянчуга.

— А вас, клянусь Гемониями, надо бы бросить в грязь Клоаки, злые и безумные граждане... Да что я говорю о гражданах!.. Вас бы следовало назвать прозелитами и шпионами Ганнибала.

Так прогремел резкий и суровый голос Марка Ливия Салинатора, поспешавшего вместе с толпой и в этот миг оказавшегося рядом с Нумерием и его друзьями.

— Клянусь богами! Ты над нами глумишься! — возмутился Нумерий. — А на это у тебя нет права, Марк Ливии.

— Да, у меня не было такого права, но вы его дали мне в тот день, когда несправедливо приговорили меня к штрафу за иллирийскую добычу; да, у меня не было такого права, но вы мне его дали в тот день, когда вы, именно вы, бессмысленно орущие про измену и предателей, проголосовали за декрет, ограничивающий власть Фабия Максима, а потом избрали консулом Гая Теренция Варрона; да, у меня не было такого права, скверные граждане, и вы мне его даёте сейчас, когда пытаетесь оживить подозрения и раздувать разногласия, когда родина оказалась в опасности, сейчас, когда выступаете, словно пьяные комедианты, против того, ради избрания которого консулом вы перевернули вверх дном весь город, сейчас, когда вы, после того как подталкивали Варрона безумными криками в битву, обвиняете его в том, что ему изменила удача!.. Я был и остаюсь противником Варрона, но склоняю голову перед консулом, который не потерял надежду в спасение родины, как это сделали вы, проклятые нытики!

И, произнеся громким и взволнованным голосом эту речь, Марк Ливии провёл правой рукой по своей длинной запущенной бороде, а левой закинул за плечо конец своей грязной тоги и отошёл от приумолкшего и смущённого Нумерия и его друзей, которые, кроме того, что почувствовали себя неправыми, и это помешало им должным образом ответить на оскорбительные слова Салинатора, испытывали к нему почтение, которое римский плебс, несмотря на все свои крики, всегда питал к консулярам.

А Марк Ливии, пройдя вперёд, невежливо расталкивая Толпу и всё время бормоча колкости, достиг группы граждан, один из которых, человек лет пятидесяти, колбасник, известный более своими остротами, чем сосисками, как раз в эту минуту говорил своим друзьям, шедшим рядом с ним:

— А с другой стороны, разгром под Каннами никого не должен удивлять: ведь войска находились во власти мясника. Вспомнив свою прежнюю профессию, он повёл наших солдат, как быков на бойню.

Взрыв смеха встретил эту оскорбительную шутку.

— Жаль, — крикнул Марк Ливии Салинатор, — что тебя там не было, Вендиций; ты бы собрал всю кровь и стал бы на ней делать кровяные паштеты куда лучше тех, что продаются сейчас в твоей лавке.

Новый взрыв смеха, ещё более громкий, раздался со всех сторон; на этот раз — в адрес незадачливого колбасника, встретившего достойную отповедь.

Однако Марк Ливии не смеялся, а с выражением гнева на лице прошёл дальше и очень скоро оказался в более густой толпе, собравшейся около почти девяти десятков сенаторов, которые вместе с преторами, народными трибунами, эдилами и всеми другими магистратами шли приветствовать консула, вернувшегося в Рим.

Вскоре он оказался возле Фабия Максима, шедшего вместе со старейшиной сената Спурием Карвилием Максимом, преторами Филом и Матоном.

— Кроме того, Варрон, — говорил спокойным и ясным голосом великий Медлитель, продолжая начатый разговор, — как я вам уже говорил, не виноват в том, что он начал сражение, ибо в этом виноват весь Рим, не считая меня и немногих других. Кроме того, он не виноват в трусости, потому что дрался он по-римски, насколько верно то, что крыло, которым он командовал, последним уступило неприятелю[472]. Кроме того, надо учесть, что он вёл себя достойно после разгрома, который следует объяснить скорее неблагоприятной фортуной, чем его ошибками. Поэтому я думаю, что его не надо обвинять в происшедшем, а для того чтобы поднять дух ужасно подавленных граждан, чтобы показать врагу, насколько велики наши рассудительность и выдержка, чтобы искоренить причины внутренних раздоров в городе, я полагал и полагаю уместным и полезным для родины встретить консула с почётом.

Так говорил Фабий, а Карвилий, Матон и Фил соглашались с его словами.

Сенаторы между тем дошли до Рощи камен, откуда предупреждённый о приближении священного шествия Варрон вышел с сильно побледневшим лицом и поникшей на грудь головой, проявляя во всех своих движениях крайнюю покорность. Он ощутил, что не лишён своих обязанностей консула и гражданина. Тем не менее он понимал, что оказанные ему почести совсем не соответствуют тем печальным обстоятельствам, в которых он возвращался в Рим.

Едва завидев консула, Спурий Карвилий Максим, Фабий, Матон, Фил, все сенаторы, трибуны, эдилы и магистраты приблизились к нему, а он, робко поглядев на Фабия Максима, протянул ему правую руку, которую Медлитель сразу же пожал, и Варрон сказал глухим голосом:

— Ох, Фабий, какую победу одержал ты над моей смелостью, какую...

— Не будем говорить об этом, Теренций; ты здоров и ты достойно вёл себя — этого мне достаточно. А теперь послушай, что говорит тебе римский сенат устами своего старейшины Карвилия.

— Сенат и римский народ, о Гай Теренций Варрон, — начал с благодушным лицом Спурий Карвилий Максим, — приветствуют тебя и благодарят тебя, что ты после такой неудачи не потерял надежду на спасение города и вернулся, чтобы принять на себя правление, повернуться к законам, и гражданам и помочь им восстановиться[473].

Этот приём, эти слова от лица тех, кто были его самыми ожесточёнными противниками, тронули Варрона до слёз, он не сумел сдержать их, и слезинки покатились по щекам. Дрожащим, сильно взволнованным голосом он ответил:

— У меня... нет... нет слов... чтобы поблагодарить сенат и римский народ... за то... что он захотел поддержать... гражданина, столь же преданного родине, сколь и несчастливого... в тот момент... в момент высочайшего напряжения для него... Вы великодушны, и я вас благодарю.

Светлая и спокойная радость просияла на его лице, по которому всё ещё продолжали течь слёзы. Гай Теренций Варрон приблизился к сенаторам и, пожимая каждому из них руку, снова искренне и сердечно выразил всем свою благодарность. Ему предложили занять почётное место между Карвилием и Фабием Максимом, перед ним расположились ликторы, и он вступил в город при шумных и дружеских приветствиях большей части горожан. Потом он направился вместе с сенаторами в Гостилиеву курию, где должно было состояться чрезвычайное заседание сената.

Сенаторыпорасспросили консула и выслушали подробное сообщение об истинном положении дел, а потом решили, что следует назначить диктатора, который бы позаботился о судьбах оказавшейся на краю гибели Республики.

Едва такое предложение было принято, многие сенаторы стали высказываться в том смысле, что эту должность следует доверить самому консулу, Гаю Теренцию Варрону. Большинство сенаторов было за это предложение, но тогда поднялся Варрон и среди всеобщего молчания произнёс:

— Премного благодарен за то, что вы с великодушием, достойным только римского сената, с такой доброжелательностью приняли меня; и ещё раз благодарю вас от всего сердца; но принять столь высокую должность я не смогу. Вы должны доверить её другим, более достойным и более удачливым; тем самым вы, кстати, поднимете дух граждан, для которых мрачным предзнаменованием стала бы передача всех властных полномочий полководцу, одно имя которого — из-за случившегося несчастья — вечно будет связано с самой крупной катастрофой, которая до сей поры поражала Республику[474]!

Все сенаторы очень хвалили мудрые слова Варрона и высокую должность, по совету того же консула Варрона, который по закону имел право назначать диктатора, был выдвинут патриций-консуляр Марк Юний Пера, который объявил, что назначает своим начальником кавалерии плебея Тиберия Семпрония Гракха.

Когда сенат разошёлся, до рассвета оставалось ещё три часа, и верховный понтифик Публий Корнелий Лентул, выйдя из курии, узнал, что минувшей ночью неизвестные злодеи с неясной, но явно преступной целью пытались проникнуть за ограду сада Весты.

Эта новость, а также известие о почётной встрече консула Гая Теренция Варрона стали в ту ночь предметом всеобщих обсуждений людей, столпившихся на форуме и площади Комиций, а также тех, кто с вечера засел в многочисленных полонах, кавпонах, термополиях, энополиях, ганеях и других злачных местах города.

Верховный понтифик быстро направился к храму Весты, чтобы справиться у максимы о всех подробностях совершенного святотатства и принять меры, которые предотвратили бы повторение столь горестного события.

Луций Кантилий, проблуждав всю ночь напролёт, вернулся на рассвете к себе домой, в окрестности Велабра, совершенно не зная, что делать для спасения Флоронии. На следующий день, к полудню, он пошёл к знаменитому врачу Аркагату, чтобы купить у него за хорошую цену тайное средство, которое — как он надеялся — могло бы навсегда скрыть от глаз весталок и верховного понтифика положение любимой женщины.

Потом он спустился на Форум и, встретившись кое с кем из своих друзей, узнал от них о прибытии консула Варрона и о таинственной попытке проникнуть в храм Весты.

При этой новости Луций Кантилий побледнел и, сильно волнуясь, попросил рассказать подробности.

— Не знаю я ничего, кроме того, что тебе рассказал, — ответил молодой патриций, к которому обратился Кантилий. — Знаю только, что пришли в ужас все те граждане Рима, кто чтит религию предков и верит в спасение родины, пенаты и палладий которой хранятся в храме Весты.

Кантилий склонил голову, помрачнел и сделался задумчивым.

— А если те, кто пытался проникнуть в храм, нацелились не на похищение весталок, не на насилие над ними, а хотели украсть именно священный палладий? — сказал после некоторого раздумья старый всадник, друживший с отцом Кантилия.

— Да, они хотели украсть палладий, — рассеянно ответил Луций, всё ещё не выходивший из задумчивости.

— Да что ты об этом знаешь? — спросил кто-то.

— Кантилий, ты, может, что-то знаешь? — добавил другой.

— Скажи нам, что тебе известно... Может, ты знаешь этих святотатцев или догадываешься, кто бы мог это сделать? — попросил третий.

Вопросы эти, раздавшиеся одновременно и поспешно, привели Луция Кантилия в себя, и он понял, что поступил очень неосторожно.

Молодой человек покраснел, вздрогнул и, плохо скрывая смущение, скорее забормотал, чем стал отвечать:

— Но... я ничего не знаю. Я... говорил... сказал так, потому что мне кажется более естественным, чтобы злодеи проникли в храм Весты за святынями, там хранящимися, а не из-за весталок, их стерегущих.

— Значит, враги уже проникли в самый Рим? — спросил, заметно бледнея, старый всадник.

— А если ты что-то знаешь, то почему не бежишь к верховному понтифику, к претору, чтобы рассказать о виновных?

— Но я же ничего не знаю, повторяю, клянусь молнией Юпитера Громовержца, — резко сказал Кантилий, отвергая предположения тех, кто уже начал делать выводы из слов, сорвавшихся с его губ. — Если бы я хоть что-нибудь знал об этой тайне, думаю, вы мне поверите, что мне не надо было бы вашего понукания, дабы пойти и рассказать обо всём магистратам.

— Конечно!

— Нам показалось, что ты сказал...

— Хватит. Посмотрим, удастся ли верховному понтифику раскрыть что-нибудь.

— Будем надеяться!

— Прощай, Кантилий.

— Прощайте все, — сказал Луций и, расставшись с ними, пошёл было к курии, но, сделав всего несколько шагов в этом направлении, свернул к площади Комиций, а в конце концов, решительно и энергично взмахнув правой рукой, свернул на Этрусскую улицу и скорым шагом направился домой; пробыв там очень недолго, он снова вышел на улицу в обществе освобождённого раба, оставшегося жить в семье, и двух молодых, сильных и проворных рабов. Вернувшись на Этрусскую улицу, он в задумчивости медленно двинулся по ней в компании вольноотпущенника, а в нескольких шагах за ними следовали рабы. Кантилий повернул на Янусову улицу, и тогда отпущенник приказал обоим рабам следовать за собой и продолжал спускаться по Этрусскому переулку к Форуму.

Кантилий же, пройдя несколько шагов по Янусовой улице, задержался перед скромной лавчонкой красильщика, потом вошёл туда и, спустившись на три ступеньки, оказался перед хозяином.

— Здравствуй, здравствуй, и пусть боги покровительствуют тебе. Чем могу быть полезен тебе, о доблестный Луций Кантилий?

Так спросил у молодого всадника красильщик, мужчина сорока восьми лет, низкий, толстый, сильный, с лицом честного и порядочного человека.

— Ты мне можешь оказать большую услугу, о добрый Танфилий, тем более что она ничего тебе не будет стоить.

— Да если бы она даже причинила мне неудобства или ввела в большие расходы, то что с того? — экспансивно сказал Танфилий, предлагая гостю табурет. — Разве я не родился рабом в твоём доме?.. Разве я не был отпущен на свободу добротой твоего родителя?.. Разве тем малым благосостоянием, которого я достиг, не обязан я протекции дома Кантилиев?.. Приказывай, приказывай, о Луций, я возблагодарю богов, которые дали мне сегодня возможность оказать тебе хоть какую-то услугу.

Так говорил Танфилий, и Кантилий в немногих словах раскрыл ему свою душу; ему надо вымазать лицо чёрной краской, надеть на себя платье раба, но всё это надо сделать в большой тайне.

Танфилий от всего сердца согласился помогать Луцию Кантилию, и тот, четверть часа спустя, вышел из лавки полностью преображённым. Лицо, шея, руки приобрели тёмную окраску, среднюю между цветом железа и сажи; одет он был в грубошёрстный тёмный плащ, голову прикрывал пегас, под который он спрятал волосы. В таком виде он был неузнаваем. Кантилий повернул с Янусовой улицы в Этрусский переулок и, спустившись по нему, присоединился к вольноотпущеннику, который поджидал его вместе с рабами на углу, образованном переулком с Форумом, недалеко от площади Комиций. Оттуда Кантилий с одним из рабов отправился к Табернольской улице, а полусотне шагов за ними шли отпущенник и другой раб. Шли они быстрым шагом и вскоре миновали Церолиенскую курию и Субуру, откуда можно было попасть на Эсквилинский форум.

Оттуда всё время сопровождаемый своими спутниками, пробегая одну за другой все улочки, пересекавшие Эсквилинский район, он посетил все ганеи, все лавки, где продавали питьё и еду в этом грязном и людном районе.

Кантилий искал Агастабала, и чем больше он желал найти его, чем настойчивее спрашивал о нём, тем меньше ему удавалось напасть на его след. К началу ноны (три часа пополудни) Кантилий обежал почти весь Эсквилин и уже почти отчаялся отыскать карфагенянина, когда увидел, как из одной грязной, задымлённой ганеи вышел Агастабал в компании двух других нумидийцев. Едва Кантилий заметил их, он быстро прошептал несколько слов рабу, потом скорым шагом пошёл по следам Агастабала и, оказавшись возле жалкой лавки колбасника, вошёл туда и попросил солёной рыбы.

Вольноотпущенник и другой раб видели, как Кантилий, подмигнув им, вошёл в лавку, и остановились, вступив в оживлённую беседу, видимо, по важным для них вопросам.

Агастабал и два шедших с ним нумидийца бодрым шагом вышли из этой улочки, направляясь к Каринам. Раб, бывший раньше при Кантилии, следовал за ними на небольшом расстоянии, ещё дальше, шагах в тридцати шли отпущенник и второй раб. Кантилий вышел из колбасной со сверкавшим радостью и надеждой взором и пошёл по следам своих людей.

Вскоре три африканца пересекли Карины, спустились к Церолиенской курии, а оттуда, повернув в Африканскую улицу, исчезли в кавпоне Сихея Зубастого, куда сразу же после них вошёл и раб Луция Кантилия, который очень быстро присоединился к своему невольнику вместе с вольноотпущенником и другим рабом.

Кавпона Овдонция Руги в этот час была переполнена, за столами не осталось ни одного свободного места.

Раб, следовавший за Агастабалом и нумидийцами, увидел, как они исчезли за дверцей, ведущей на кухню, и тоже хотел войти туда, но Овдонций Руга крикнул ему, что это кухня и туда могут входить только его самые близкие друзья, а раб пусть убирается в сад, и кивком указал ему место.

Раб, однако, всё время, пока говорил хозяин, уголком глаза следил за Агастабалом и нумидийцами, которые по приставной лестнице один за другим спустились в подвал.

Раб Кантилия, впрочем, сделал вид, что не обратил на это внимания и, поблагодарив хозяина, спустился в сад, в длину и ширину раза в два больше помещения самого трактира, в котором стояли грубо сколоченные столы и тумбы из травертина, на которых нашли себе место те, кто развлекался игрой в кости, наслаждаясь каленским вином Овдонция и одновременно пытаясь заполучить благосклонность фортуны. Из зелени на участке, который Овдонций называл садом, виднелись парочка деревьев да навес из вьющихся растений. Пожалуй, претензии Овдонция включали в себя ещё заросли плюща, крапивы и прочих сорных трав, взбиравшихся даже на ограду и почти полностью прикрывавших её.

В саду расположились две группки плебеев, занятых игрой в кости, каждый бросок которых они сопровождали комментариями, руганью и обильными возлияниями.

Раб Кантилия сел на обломок травертина, стоявший у самого отдалённого от игравших стола, приютившегося в правом внутреннем углу от входившего в сад. Надо сказать, что в глубине сада была ещё маленькая калитка, которая выходила в узенькую параллельную Африканской улочку, которая вела с Эсквилина к Табернольской улице. Раб расположился лицом к калитке, а спиной — к внутренней стене и к месту, из которого хозяин мог бы за ним наблюдать из таверны.

Вскоре подошли отпущенник, другой раб и Кантилий, расположившись вокруг стола, занятого первым рабом.

Луций огляделся и, не увидев трёх африканцев, спросил вполголоса раба:

— Ну, Апроний, куда же они скрылись?

Апроний вкратце рассказал хозяину о том, что видел. Кантилий немного подумал, потом повернулся к отпущеннику и сказал:

— Придётся тебе, мой добрый Мендеций, вернуться вместе с Юлианом внутрь этой кавпоны. Там вы закажете вина и будете пить его маленькими глотками, стоя возле выхода из кухни, чтобы те не сбежали.

— Я исполню любое твоё желание, мой добрый хозяин, — ответил Мендеций Кантилию, сыну своего прежнего хозяина, отпустившего его на свободу, — а если в трактире произойдёт что-либо важное для твоих намерений, я пошлю Юлиана сообщить тебе об этом.

Они вернулись в кавпону и остановились возле стойки Овдонция Руги; Мендеций заказал вина, и, перебрасываясь шутками, они стали его пить.

А Кантилий выложил на стол купленную им рыбу, попросил секстарий вина, хлеб и принялся вместе с Алронием за еду; раб, впрочем, ел с большим аппетитом.

Не прошло и десяти минут, как с улочки в сад вошли два раба, трудившиеся на укладке стен, неся с собой ведро с известью и мастерки, и подошли близко к столу, за которым сидели Луций и Апроний; потом они прошли ещё дальше, к стене, ткнулись в дверцу, полуприкрытую разросшимися травами, и исчезли за ней. Кантилий широко раскрыл глаза при виде этого, да так и остался с остекленевшими зрачками, устремив взгляд в открывшийся проход и глубоко задумавшись.

Хотя в его душу и закралось подозрение, что бы это мог быть за коридор, Кантилий решил ещё немного подумать о последних событиях. Он рассеянно, отпивая своё каленское, думал об ужасе положения и об опасности, нависшей над Флоронией, а также об угрозе самому существованию родины.

С того самого мгновения, как он услышал о попытке вторжения в храм Весты, в душе его шла мучительная, тяжёлая, ужасная борьба, которая расслабила бы любую волю, сломала бы любое сердце, каким бы крепким и энергичным оно не было.

Он понял, что Агастабал, воодушевлённый новой победой Ганнибала и неудачами Рима, вернулся к своей задумке похитить палладий, и Кантилий, как и всякий римлянин, считал такую возможность фатальной, пагубной для родины; удача в этом деле стала куда более вероятной, с тех пор как настойчивый и хитрый африканец нашёл сообщников для исполнения своих преступных планов.

Разве не мог Агастабал, воспользовавшись тяжелейшей ситуацией, в которой оказался Рим после разгрома под Каннами, и малым количеством вооружённых граждан, разжечь, например, восстание рабов?

При этой мысли, которая не раз уже сверлила мозг Кантилия, но всегда казалась ему слишком страшной, при этой мысли озноб прошиб молодого человека до костей, и Луций решил покончить с Агастабалом любой ценой, воспользовавшись любыми средствами, прибегнув к любому обману, одним словом, избавить Республику от несчастий, которые ей уготовил неистовый мошенник-карфагенянин, но сделать это в тайне, потому что он не мог раскрыть пребывание шпиона претору или понтифику, иначе его Флоронию ждала бы жуткая и неизбежная кончина.

О себе Кантилий не беспокоился; если бы дело было только в нём, он уже год назад раскрыл бы всё магистратам; он был римлянином и, как все римляне той эпохи, Кантилий любил родной город гораздо больше себя самого... но Флорония... Мог ли он пожертвовать жизнью своей несчастной Флоронии?

И Кантилий решил напасть на Агастабала, прихватив себе в помощь двух своих рабов и верного вольноотпущенника Мендеция; карфагенянина надо было убить как можно быстрее, боясь возможных разоблачений, освободить разом и Флоронию от опасности быть погребённой заживо, и родину от ущерба, который мог нанести ей гнусный африканец.

Пока секретарь верховного понтифика погрузился в подобные размышления, в сад прибыли новые посетители и уселись за соседним столом; они пили и разговаривали о давешнем осквернителе храма Весты.

— Ну какой любовник!.. Какой любовник!.. — сказал раздражённым и оскорбительным голосом человек со злым выражением покрасневшего от гнева лица, с красным и шишковатым носом. — Любовник приходил на ночные свидания к своей красотке, простофиля ты эдакий. Если бы он осквернил своей любовью весталку, то не стал бы убивать собак и не пытался бы зарезать маленькую весталку Муссидию.

Это говорил Нумерий, который, не найдя места внутри трактира, уселся вместе со своими дружками Мегеллом и Бибуланом на воздухе, чтобы поглядеть на донышко конгии.

— Значит, верно, что через ограду святилища перебрался не один человек? — спросил добрый Курий Мегелл, который, казалось, не верил в ночное происшествие, настолько оно представлялось ему невероятным и чудовищным.

— Ну да... да... не один. Рабы весталок в один голос утверждают, что в сад пробрались четверо, не считая ещё тех, кто остались в Роще Говорящего вещателя. Налей-ка мне.

— Клянусь всеми небесными богами! — воскликнул Мегелл, наполняя каленским бокал Нумерия. — Мне кажется невозможным столь мерзкое святотатство! И, помолчав с минуту, спросил:

— А вдруг эти проклятые осквернители просто хотели похитить что-нибудь ценное из того, что было в храме?

— Ну... вероятно, не проникают таким вот образом в святое место ради похищения какой-то диадемы, геммы или даже кусочка золота, принесённых в дар Богине, — с язвительной усмешкой ответил Нумерий. И, отхлебнув глоток вина, продолжил: — Один из похитителей, прыгая с садовой ограды в Рощу Говорящего вещателя, сломал себе ногу. Он пытался убежать, но храмовые рабы напали на него и убили. В нём признали раба, а поэтому мне кажется ясным, что напавшие на храм были рабами или другими людьми низкого звания. Они просто хотели ограбить храм.

В этот самый момент ещё два раба с инструментами каменщиков и вёдрами с известью вошли в садовую калитку, а потом исчезли за той же дверью, что и первые каменотёсы.

— О, бессмертные боги! — пробормотал, поднимаясь на ноги, Кантилий, чувствуя, как дрожь пробежала по его телу. — Слишком много каменщиков захотели работать в подвале.

И вдруг голова его закружилась. Он понял, что в этом подвале собираются Агастабал и его сообщники. Он понял, что все собравшиеся там люди замышляют злодеяние против Республики. И наконец он понял, что речь идёт не только о похищении палладия, но и том, чтобы дать из города каким-либо способом знак врагу, который может в любой момент подойти к Риму.

Всё это он осознал почти интуитивно, догадавшись за миг до того, как кровь прилила ему в голову, когда эти мысли, эти ощущения потрясли всю его волю и чрезмерно возбудили мозг, и Луций уже больше ничего не видел, больше ни о чём не думал; одно занимало его мысли: родина в опасности! Зрачки его расширились и почти вылезли из глазниц, он встал и, обращаясь к трём горожанам, сидевшим за соседним столом, крикнул дрожащим и прерывающимся голосом:

— Граждане! Хотите помочь мне раскрыть гнездо подлецов, затевающих заговор против Республики?.. Хотите вместе со мной застать врасплох тех, кто пытался прошлой ночью проникнуть в храм Весты, а в этот момент, и я в том уверен, они находятся под нами, во мраке и строят козни против Рима?

Здесь Луций Кантилий прервался, словно желая посмотреть, как реагируют на его призыв граждане, к которым он обращался.

А те повернулись к говорившему с ними на абсолютно чистой латыни да ещё так пылко, так вдохновенно, содрогаясь от переполнявших его чувств и любви к родине; повернулись и — остолбенели, переходя от недоверия к изумлению, от насмешки и ошеломлённости к разглядыванию остановившимися зрачками того, кто сказал эти слова.

— Так ты римлянин? — вдруг спросил Курий Мегелл, который задал свой вопрос, услышав слова Кантилия и его римский говор, тогда как цвет кожи убеждал спросившего, что перед ним африканец.

— Какой римлянин!.. — презрительно бросил Нумерий. — Или ты не видишь, что он чёрен, как слуга Миноса?

— Ах!.. — вскрикнул Луций Кантилий, проведя рукой по лицу, — да, правда... я выкрасился... Но это из любви к нашей родине и для того, чтобы раскрыть притон злодеев... Выкрасился часа четыре назад... Не обращайте внимания на теперешний цвет моей кожи...

Бросив вокруг себя безумный взгляд, Кантилий схватил край белой тоги Курия Мегелла и, поспешно окунув его в вино, остававшееся в бокале, стал тереть одну из щёк; и сразу же на этом месте сажистый цвет исчез, обнажив нежно-белую кожу Кантилия.

А молодой всадник прерывистыми, но полными чувства и энергии словами, в которых нельзя было бы найти ни капли притворства, продолжал:

— Говорю вам, не глядите на теперешний цвет моей кожи; посмотрите лучше на дрожь моего тела, прислушайтесь к опрометчивости моих слов, стряхните с себя сон, ради двенадцати богов-советников, дайте мне руки, и мы вместе схватим этих злейших врагов Рима.

Луций Кантилий говорил и действовал словно бы не в себе, но как человек, побуждаемый серьёзным чувством и великой страстью, и слова его подействовали на Нумерия, Мегелла и Бибулана; убеждённые правдивостью, сквозившей в словах Кантилия, они также захотели сделать хоть что-нибудь для Республики.

— Итак, — сказал Кантилий, в каждой фибре души которого всё ещё сохранялось нервное напряжение, вызвавшее этот неосторожный взрыв гнева, — итак, я пойду один в эту дверцу, — и он указал на неё пальцем, — в подвал, где эти трусы вместе с кабатчиком плетут свои интриги и готовят гибель Республики; с меня будет достаточно, если вы останетесь охранять вход...

— Все мы пойдём с тобой, — раздались голоса горожан, собравшихся возле его стола; у многих из них под туниками были спрятаны ножи и кинжалы.

— Нет, мне достаточно, чтобы вы наблюдали за этой дверью и за той, что выходит в кухню, дабы никто из тех, что собрались в подземельях этого дома, не смог убежать.

Потом, обернувшись к Апронию, он сказал:

— Иди к Мендецию и скажи, чтобы он вместе с Юлианом стал у люка в кухне, ведущего в подвал, и никого не выпускал.

Вместе с Апронием захотели пойти Бибулан и Мегелл; впятером они стали на страже у приставной лестницы несмотря на громкие протесты и причитания Овдонция Руги.

— Что это случилось, граждане, что стукнуло вам в головы?.. Я порядочный и почтенный гражданин... Оставьте меня в покое... Дайте мне свободно заниматься торговлей... Что вам надо возле лестницы в мой подвал?.. Я даже не могу достать вина... Ох, бедный я! Вы явно сошли с ума!.. Да что это такое?..

— Зря ты причитаешь, — сказал ему спокойным, но решительным и твёрдым голосом Мендеций Кантилий, — если в твоём подвале ничего нет, кроме вина, никто его у тебя не украдёт и не выпьет бесплатно. Но если там свили себе гнездо враги отчизны, то мы сумеем их вытащить, несмотря на твои мольбы и глупые угрозы.

В саду тем временем Нумерий, человек крепкого сложения и отважный, а с ним ещё четыре-пять человек решили следовать за Кантилием, тогда как остальные, с избытком вооружившись кинжалами, жердями, поддерживавшими навес с виноградом, булыжниками, что побольше, собрались возле таинственной дверцы, которая — это только теперь все заметили — слишком часто открывалась, пропуская каменщиков и их подручных.

Кантилий, толкнув дверь и пройдя короткий коридор, выбрался к сырой и тёмной лестнице, выкопанной в грунте, и стал спускаться по ней, ведя за собой Нумерия и ещё четырёх граждан, вооружённых короткими мечами и кинжалами.

Вскоре секретарь верховного понтифика попал в очень тёмный подвал, в котором царила глубокая тишина.

Кантилий, державший в правой руке длинный и отточенный кинжал, на мгновение приостановился и закрыл глаза, потом, не открывая глаз, стал осторожно продвигаться вперёд, вытянув руки, словно желая ощупать влажные своды, дабы не сделать ложного шага и не попасть в ловушку. Так он прошёл шагов двадцать, а сразу же позади шли те, кто спустился вместе с ним.

Но внезапно Луций снова остановился и, открыв глаза, увидел то, чего не мог различить раньше; слабая полоска света серела на своде, под которым находились он и его спутники; свет, очевидно, шёл от лампы, освещавшей какой-то отдалённый уголок.

Следуя на этот свет, Кантилий и сопровождавшие его римляне вскоре вышли к арке, за которой стояли кучкой двадцать четыре человека, половина из которых были африканцами, как о том свидетельствовал цвет кожи; почти все, судя по одежде, были рабами.

Когда Луций оказался поблизости от того места, где они о чём-то разговаривали, он вытянул голову в сторону сборища рабов, а одновременно протянул левую руку назад; найдя кисть Нумидия, он с силой сжал её, как бы желая этим пожатием передать приказ сохранять полнейшее молчание.

Пьяница понял значение этого рукопожатия и, повернувшись к остальным, лёгким движением губ передал приказ Кантилия.

Теперь все смогли услышать голос — Кантилий сразу же узнал его: это был голос Агастабала, — который говорил:

— Теперь, когда ночная попытка не удалась — и, конечно, не по моей вине, потому что укусы проклятых храмовых собак в руки, в шею, в предплечья свидетельствуют о том, кто первым вошёл и последним вышел из ограды сада богини — теперь нам предстоит выполнить другую нашу задачу. Наступающей ночью, если вы достаточно храбры и хотите отомстить нашим угнетателям, если вы стремитесь к свободе, пусть каждый подожжёт в условленной точке город. Когда он запылает, когда храм Весты будет весь охвачен огнём, станет легче выполнить наше намерение, и тогда знаменитые пенаты этого великого Рима, вместе с прославленным палладием попадут нам в руки. Все ли вы готовы выполнить доверенное нам дело?

— Все! — с энтузиазмом прокричали рабы.

— Значит, в полночь?

— Рим загорится в двадцати четырёх местах! — сказал раб-иллириец, поднимая правую руку, словно принося клятву.

— Загорится в двадцати четырёх местах! — поддержали хором все собравшиеся и повторили жест иллирийца.

— И это будет пламя, которое можно погасить только кровью этих проклятых грабителей всего мира, если наши товарищи по несчастью ответят, как обещали, на наш призыв, — сказал Агастабал.

Но Луций Кантилий, который с каждой новой деталью ужасного заговора испытывал новое потрясение, а каждое произнесённое африканцем слово рождало в Луций новый порыв любви к родине, будораживший кровь в сосудах и в смятении гнавший её в мозг, вышел решительно из темноты, которая до сих пор его скрывала, и крикнул звучным голосом:

— Нет, подлые злодеи, нет, презренные рабы, вы все умрёте распятыми на кресте, как того и заслуживаете.

За ним показались пять сопровождавших его горожан, и Нумерий, отнюдь не обделённый умом, уже с некоторых пор придумывавший способ, каким Кантилий и его товарищи, а их всего-то было шестеро, смогли бы одержать верх над двадцатью четырьмя заговорщиками, при первых словах Кантилия побежал к приставной лестнице, несколько отдалённой от места сборища, и закричал что было мочи:

— Сюда, ликторы, сюда, солдаты и граждане, вяжите эту кучку изменников!

При появлении Кантилия и его друзей Агастабал и другие заговорщики отступили вглубь подземного зала, в котором они находились, и приготовились к обороне, вытащив из-под плащей и туник кинжалы и не переставая обмениваться возгласами, в которых слышались изумление, презрение и угроза.

Несколько мгновений ни Кантилий с римлянами, ни Агастабал с рабами не двигались.

Все умолкли, и слышалось только тяжёлое дыхание тридцати человек, терзаемых неистовыми и противоположными страстями.

Но крики Нумерия произвели желанное действие.

Услышав о призывах к солдатам и ликторам, многие из заговорщиков растерялись и бросили на землю кинжалы, проклиная Рим, его богов-покровителей, судьбу, столь благосклонную к врагам.

Другие же, и в их числе Агастабал, мужественно приготовились встретить атакующих и дорого продать свою жизнь.

Тем временем на лестнице, ведущей в подвал, послышался громкий топот.

Это были Мендеций, Аспроний, Мегелл, Бибулан и ещё тридцать граждан, сидевших за столами кавпоны Сихея Зубастого и спокойно попивавших вино, но, привлечённые шумом ссоры между Мендецием и Овдонцием, они сбежались в кухню и, услышав, в чём дело, вооружились кто как смог и спустились вслед за Мендецием, Мегеллом и Бибуланом в подвал, чтобы внести свой вклад в спасение Республики.

Как только появилась эта толпа горожан, Кантилий мгновенно бросился на Агастабала, тогда как Нумерий и четверо его друзей, а сразу же за ними Мендеций, Бибулан, Мегелл и ещё двадцать человек, размахивавших палками, кинжалами, топорами и молотками — всем, что только можно было найти в кухне, устремились на кучку рабов, намереваясь разоружить тех из них, у кого в руках ещё оставались кинжалы, и схватить их.

Отчаянная и жестокая борьба была короткой, потому что ограниченность пространства и численное неравенство не позволили продлить упорное сопротивление.

Тем не менее и с той, и с другой стороны было нанесено несколько ударов кинжалом: и там, и там текла кровь, были раненые.

Самая жестокая схватка завязалась между Агастабалом и Кантилием, который, отражая левой рукой выпады карфагенянина, с отчаянной энергией пытался его поразить, ворча, дрожа от гнева и бормоча при этом:

— Сегодня... у тебя нет панциря под плащом... подлец... Гнуснейший шпион...

— А!.. Это ты?!.. — воскликнул Агастабал, также тяжело дыша и скрипя от злости зубами. — Да, я должен был об этом подумать!..

И карфагенянин яростно кидался на римлянина, который, получив уже две раны в левую руку и одну в голову, был весь залит кровью; струйка горячей крови стекала прямо по его лбу; но вдруг Кантилий, уловив момент, когда его противник раскрылся, нанёс такой быстрый и яростный удар в грудь Агастабала, что клинок вошёл по самую рукоятку, и Кантилий не мог его вытащить.

— Ну, теперь мы квиты, проклятый карфагенянин! — воскликнул Кантилий, глаза которого загорелись гневным блеском и сверкали от радости.

— Но будет похоронена заживо Флорония, о любовник весталки.

Слова эти мало кем были услышаны в пылу борьбы, среди общего крика и воя, да и те их не поняли, но они ещё больше разожгли гнев Кантилия. Он нагнулся и поднял с земли клинок, выпавший из рук Агастабала, и уже готовился прикончить его, но несколько горожан подняли раненого, а один из них сказал:

— Он получил смертельную рану, однако его надо живым донести до претора, потому что он, кажется, руководит заговором.

— Дайте мне его прикончить... Дайте мне его прикончить... Как милости прошу у вас, если вы верите... что я честно... послужил сегодня родине... — умолял и выходил из себя Кантилий, пытаясь протолкаться к Агастабалу среди преграждавших ему дорогу горожан.

А карфагенянин прерывающимся голосом повторял так громко, как только мог:

— А!.. Он хочет прикончить меня... чтобы я... не раскрыл... верховному... понтифику... как он соблазнил... и развратил... весталку Флоронию... Идите... проверьте... и вы увидите... Это... Луций Кантилий... секретарь... верховного понтифика... любовник... весталки Флоронии!

Тем временем трактир Овдонция Руги наполнился людьми, прибежавшими оказать поддержку тем, кто вступил в бой с взбунтовавшимися рабами, большая часть которых была к тому времени уже связана.

В то время как Кантилий изо всех сил пытался добраться до Агастабала и ещё раз поразить его, в то время как тот делал свои ужасные разоблачения, наполнявшие изумлением, недоверием и ужасом тех, кто их слышал, в зависимости от того, расценивались ли они как правдоподобные или невероятные, раздался повелительный и строгий голос:

— Луций Кантилий, именем верховного понтифика приказываю тебе оставить этого человека.

Дрожь пронизала Луция Кантилия до самых костей, когда он услышал этот голос, принадлежавший, как он сразу же узнал, Гаю Луцииию Вару, фламину Юпитера, который проходил по Табернольской улице и был привлечён сюда бегущей толпой.

Двадцать четыре раба, некоторые из которых оказались относительно легко ранены, были окружены горожанами и стражами закона и связаны по двое по приказу Гая Луциния Вара, который пользовался большим почётом и уважением и как верховный жрец, и как наделённый гражданскими добродетелями человек, и как консуляр. После этого взгляды всех обратились к нему, словно вопрошая, что надо делать. Овдонций Руга попал в пару с Агастабалом, вся грудь которого была залита кровью. Карфагенянин шёл с трудом, поддерживаемый Нумерием. Всех двадцать шесть пленников отвели в Мамертинскую тюрьму.

Что же до Луция Кантилия, то он был доверен фламином Юпитера трём горожанам, при этом жрец сказал:

— Будем надеяться, Луций, что африканец солгал. Тем не менее тебя придётся отвести в дом верховного понтифика, чтобы очистить от ужасного обвинения в святотатстве.

Тогда Луций Кантилий, поддерживаемый вольноотпущенником Мендецием и рабом Аспронием, поднялся по приставной лестнице в кухню, а оттуда вышел в трактир, переполненный людьми; там он сказал слабым голосом:

— Прежде чем доставить меня в тюрьму, обмойте мне лицо, шею и руки. Я не хочу предстать перед коллегией понтификов в таком мерзком и непристойном виде.

Луция усадили на скамью, и его рабы с большим старанием и любовью вымыли хозяина, так что чёрная краска, которой он вымазал себя из любви к родине, полностью исчезла. Потом ему перевязали три лёгкие раны, полученные в схватке с Агастабалом, и отвели его при большом скоплении народа в дом верховного понтифика.


* * *

В конце первой стражи того же вечера верховный понтифик Луций Корнелий Лентул в сопровождении многих жрецов из коллегии понтификов и их секретарей отправился в храм Весты.

У алтаря дежурила Лепида. Горело множество ламп, и, едва верховный понтифик и другие понтифики, среди которых находились несколько авгуров, два гаруспика и три фламина, расселись на скамьях и табуретах, принесённых для них рабами весталок, как в храм вступила коллегия святых девственниц.

Фабия, Сервилия, Флорония, Опимия и Муссидия — все они казались немного взволнованными, но самыми бледными и подавленными были Флорония и Опимия, которые обе были убеждены, что этот вызов, такой скорый, на коллегию понтификов, в столь поздний час, касается исключительно святотатственного посягательства накануне вечером, и ни одна, ни другая не могли уберечься от смутного страха, от неясной тревоги, от какой-то неприятной дрожи, которые были более чем оправданными, учитывая положение, в котором обе находились.

— Фабия, старшая весталка, — начал спокойным, но строгим и бесстрастным голосом Луций Корнелий Лентул, — известно ли тебе, чтобы какая-нибудь из этих жриц пренебрегла своим обетом целомудрия?

Столь неожиданный вопрос мрачно прозвучал при всеобщем молчании под сводами храма. Опимия и Флорония вздрогнули.

— Нет, конечно, насколько я знаю, — немного подумав, твёрдо ответила Фабия.

— Флорония, жрица Весты, — произнёс после нескольких секунд ужасной тишины верховный понтифик, — разве ты уже больше года не приближаешься к алтарю непорочной богини с нечистым телом?

Флорония задрожала, теперь уже заметно для всех; сначала она униженно опустила голову на грудь, потом, собрав все силы, подняла её, открыла рот, намереваясь говорить, и не сумела, не смогла: из горла вырвались только какие-то неартикулированные звуки, голова её снова упала на грудь, и только долгий стон был ответом на слова верховного понтифика.

Остальные весталки, кроме Опимии, широко раскрытыми от ужаса глазами посмотрели на Флоронию; на лицах Фабии, Лепиды, Сервилии и Муссидии отпечаталось стыдливое изумление, смешанное со страхом и глубокой печалью.

— Значит, обвинение карфагенского шпиона по имени Агастабал верно?.. Ты совершила святотатство и находилась в преступной любовной связи с Луцием Кантилием, секретарём коллегии понтификов?

— Нет... нет... я не... совершала... — воскликнула прерывающимся от рыданий голосом Флорония, и лицо её покрылось мертвенной бледностью.

У неё не было сил сказать что-нибудь ещё; потом, упав на колени и протянув к верховному понтифику умоляюще сложенные руки, ловя ртом воздух и рыдая, она попросила:

— О, смилуйся!.. Смилуйся надо мной!.. Смилуйся над несчастной!

Луций Корнелий Лентул дал знак Гереннию Цепиону, другому своему секретарю; тот пошёл в комнаты, служившие хранилищем культового инвентаря, и вскоре вернулся оттуда с Луцием Кантилием, которого сопровождавшие его по бокам два ликтора подвели к верховному понтифику.

— Луций Кантилий, ты продолжаешь отрицать свою и её вину?

Руки у Кантилия были связаны за спиной; голова его была перевязана, лицо бледное, глаза растерянные.

При виде плачущей и распростёртой на полу Флоронии зрачки его наполнились слезами; он опустил голову и не произнёс ни слова.

Тем временем Опимия, лицо которой побледнело и поблекло, словно стало восковым, смотрела на Кантилия искрящимися, нежными, любящими глазами; она выказывала такую живую и нежную жалость к нему и к его положению, что из груди её вырвался шумный глубокий вздох, привлёкший к ней всеобщее внимание.

Флорония же, также смотревшая на Кантилия несказанно чувственно, поднялась на ноги и закрыла лицо ладонями.

Внезапно она вздрогнула, снова бросилась на колени и, опять просительно вытянув руки к коллегии понтификов, воскликнула:

— Ну, ладно... да, я виновна... осудите меня... о жрецы... осудите меня... но не осуждайте... не осуждайте... невинного ребёнка, которого я ношу в своём лоне.

И, проговорив это, она снова спрятала лицо в ладони, и её слёзы полились с удвоенной силой, и участились мучительные спазмы.

Жесты испуга, порывы ужаса, слова осуждения со стороны всех, находившихся в храме людей, кроме Опимии и Кантилия, последовали за этими ужасными откровениями и святотатственной просьбой Флоронии.

— Ты хочешь, — сказал строгим голосом Корнелий Лентул, — чтобы боги, и так уже раздражённые на наш город и имеющие веские основания презирать нас, испепелили Рим, позволивший жить проклятому плоду столь гнусной любви?

И после недолгого молчания, когда в храме слышались только душераздирающие рыдания Флоронии, верховный понтифик, обведя взглядом других жрецов, словно желая угадать по их лицам волновавшие их чувства, спокойно добавил:

— По закону святого Нумы Помпилия, по обычаям, всегда скрупулёзно соблюдавшимися нашими предками, Флорония, весталка-кровосмесительница, ты будешь погребена заживо на Поле преступников у Коллянских ворот.

Крик отчаяния вырвался из груди Флоронии, она с ужасной энергией вскочила на ноги и пронзительно закричала:

— Нет... Погребённой заживо, нет... Прикажите меня убить... пусть я умру, я этого заслуживаю... но погребённой заживо... Нет, никогда.

Глаза несчастной весталки расширились от ужаса; её остекленевшие зрачки, разъярённые как у зверя, потерянно вращались в орбитах.

Верховный понтифик, опечалившись лицом, добавил дрожащим от волнения голосом:

— Тебя, Луций Кантилий, юноша благородного рождения и великодушный, спасший накануне город от серьёзной опасности, неумолимый закон Нумы Помпилия приговаривает к лишению жизни ударами жезла рукой верховного понтифика.

— Нет! — одновременно душераздирающе закричали Флорония и Опимия, но настолько един был этот крик, что все подумали, будто кричала одна Флорония.

— Смерть теперь — самое большое благодеяние для меня, — сказал грустным голосом, но твёрдо и решительно Кантилий.

Внезапно Флорония, всё ещё с трепетом оглядывавшаяся вокруг, молниеносно бросилась на одного из двух ликторов и, выхватив кинжал, висевший у того на поясе, изо всех сил дважды вонзила его себе в грудь и, не вымолвив ни звука, упала ничком на мозаичный пол — безжизненное тело, не подающее признаков жизни[475].

Крик общего ужаса встретил этот поступок.

Опимия закрыла лицо руками; внезапно она шевельнулась и пошла быстрым шагом к Кантилию; оказавшись возле него, она сказала громким и энергичным, хотя и немного дрожащим голосом:

— Я тебя любила, люблю и буду любить до самой смерти, и даже после смерти, если там есть жизнь. Я умру с тобой.

Он обнял её в страстном приливе чувств и покрыл её лицо жаркими поцелуями посреди всеобщего изумления и криков всех присутствующих, приведённых в ужас этим зрелищем. Тогда девушка голосом более громким и более твёрдым, сделав гордое строгое лицо, повернулась в верховному понтифику и сказала:

— И я запятнана, как и Флорония, любовью к этому человеку... И я должна умереть.

И она бросилась к кинжалу, выпавшему из рук Флоронии и лежавшему невдалеке от того места, где коченело неподвижное её тело, но один из ликторов удержал её в тот самый миг, когда верховный понтифик закричал:

— Помешайте ей убить себя... Свяжите ей руки... и не спускайте с неё глаз. Чтобы очистить от стольких злодеяний этот осквернённый храм, надо похоронить её заживо.

Два ликтора и секретари понтифика выполнили его приказание, а Кантилий успел сказать Опимии:

— Несчастная!.. Разве мало было двух жертв?.. Зачем ты себя обвинила?..

— Чтобы доказать тебе, о мой Кантилий, как я тебя любила. Когда ты умрёшь, я не смогу больше жить.

Тем временем бедная Муссидия, протягивая свои маленькие ручонки к Опимии, безутешно плача, кричала:

— О, пощадите... мою Опимию!.. Не хороните заживо мою Опимию!..

Глава IX Конец Кантилия и Агастабала. — Погребённая заживо


Через два дня после трагической кончины Флоронии, труп которой без каких-либо почестей ночью был похоронен у Коллинских ворот, на рассвете, посреди площади Комиций, был привязан к мраморной колонне из Тиволи секретарь верховного понтифика Луций Кантилий. Его не защитили ни просьбы влиятельных людей, ни благосклонность консула, ни тот благороднейший поступок, когда он предпочёл спасение Республики собственному, пожертвовав в великодушном отречении собой на благо родины.

Коллегия понтификов была неумолима; и, хотя почти все её члены были друзьями Кантилия и очень жалели его, все они считали необходимым успокоить богов, разгневанных двойным оскорблением, осквернившим город, примерно наказав виновных[476].

И вот Луций Кантилий был отведён в очень ранний час на Комиций, с него сорвали одежды, а потом его привязали к мраморной колонне, возвышавшейся посреди площади.

Огромная толпа наводнила площадь Комиций, толпа печальная, огорчённая, молчаливая, задумчивая, пришедшая сюда не на желанное представление, а на торжественное искупление.

Луций Кантилий был очень бледен. Доведённый до изнеможения физической болью, истерзанный безнадёжной тоской, которая разрывала ему душу, молодой человек, казалось, ждал смерти с ясным челом; он, похоже, даже призывал её как высшее средство спасения от нестерпимых огорчений, от ставшей невыносимой жизни.

Коллегии понтификов, фламинов, авгуров, гаруспиков, эпулонов, децемвиров Сибиллиных книг, арвальских братьев, фециалов и все должностные лица римского культа расположились вокруг колонны.

Верховный понтифик сдвинулся со своего места и, взяв в руки поднесённый ему одним из ликторов большой деревянный жезл, приблизился к жертве.

Какое-то мгновение он был неподвижен; заметно было, как он колебался. Но в конце концов он стронулся с места и быстрым шагом подошёл к Луцию Кантилию. Тот склонил голову на правое плечо, бес сильно и обречённо, а жрец вполголоса сказал ему:

— О, Кантилий... кактяжела для меня эта обязанность.

— Смелее, о славный Лентул, — очень слабым голосом сказал Кантилий. — Считай, что ты исполняешь долг милосердия, и я буду тем больше тебе благодарен, чем меньше ты заставишь меня страдать.

Тогда Лентул, мужчина здоровый и сильный, высоко поднял мускулистую руку и со всей мочи ударил Кантилия по голове.

Несчастный мучительно застонал; голова его склонилась на левое плечо; толпа содрогнулась от ужаса, тогда как понтифик, стараясь уменьшить страдания Кантилия, в ожесточении наносил новые удары, и все они приходились в голову жертвы.

Вскоре разбитая голова Кантилия превратилась в кровавое месиво; между ударами он несколько раз сдавленно вскрикивал; его тело вздрогнуло два или три раза, и наконец более сильное, более продолжительное сотрясение и хорошо заметные судороги дали верховному понтифику и всем остальным жрецам понять, что несчастный молодой человек скончался[477].

Несмотря на это, Луций Корнелий Лентул ударил бесформенную массу ещё четыре или пять раз; теперь голова молодого человека представляла собой только беспорядочное месиво перебитых костей, крови и мозга. Потом верховный понтифик передал свой жезл одному из младших жрецов и, содрогнувшись всем телом от ужаса, провёл правой рукой по лбу и удалился в полном молчании от трупа; за ним последовали и другие жрецы.

Тем временем веспиллоны развязали верёвки, удерживавшие тело Кантилия у колонны, и бросили труп на носилки, намереваясь отнести его позже для погребения на Эсквилинское поле.

— Бедняга! — воскликнул пьяница Нумерий, смахивая рукой с глаз пару слезинок. — Он был благороден и храбр...

— А умер таким вот образом и в таком возрасте, во цвете лет и красоты, — добавил Курий Мегелл, утирая глаза тем же краем своей тоги, которым пару дней назад несчастный Луций Кантилий отмывал своё лицо в саду кавпоны Овдонция Руги, испачкав её, и краска ещё оставалась на тоге Мегелла.

— А с другой стороны, — сказал виттимарий Бибулан, — священные кодексы ясны, и искупление кровосмесительной любви двух весталок должно быть полным и торжественным. Чему же удивляться, что мы проигрываем самые важные сражения, а Республике грозит крах, если мы допускаем подобное осквернение?..

И тут же добавил:

— А теперь я хотел бы пойти на Сессорийское поле за Эсквилинскими воротами, чтобы посмотреть, как устроились на крестах двадцать четыре раба и вольноотпущенник Овдонций, составившие заговор, раскрыть который немного помогли и мы... как мне кажется.

— А больше всех этот бедный Луций Кантилий! — сказал, вздохнув, добрый Курий Мегелл.

— Но перед тем он позволил плести заговор этому омерзительному карфагенянину, и город запылал бы, тогда как шашни весталок не были бы раскрыты и Кантилий остался бы жить целым и невредимым, — вмешался Нумерий.

— Прекрасный гражданин... прекрасный гражданин! — заключил, покачивая головой и опять вздыхая, Мегелл.

— Кстати, — спросил Бибулан, — верно ли, что претор приговорил отрубить карфагенскому шпиону обе руки и отпустить на свободу?

— Верно, верно.

— Такое наказание вдохновителю заговора не кажется мне адекватным тому, к какому приговорили рабов, бывших участниками этого заговора.

— Почему?

— Потому что рабы умрут на крестах, тогда как Агастабал будет жить, калекой — но жить.

— Ну и как он будет жить? Не станем даже вспоминать, что он тяжело ранен кинжалом, который воткнул ему в грудь Кантилий. Как он будет жить, потеряв много крови из култышек?.. Да он очень скоро умрёт.

— Ты прав... Об этом я не подумал.

Ведя такой разговор, трое друзей направились по Фигулийской улице и оказались совсем недалеко от кавпоны.

— А не лучше ли будет, если мы, прежде чем отправиться на Сессорийское поле, задержимся на момент и слегка позавтракаем? — спросил Нумерий при виде трактира, из которого доносился залах зайца под соусом, прямо-таки приглашавший усесться за обеденный стол.

— Если бы мы не торопились, — ответил виттимарий. — твоё предложение мне бы понравилось.

— Мы задержимся всего на четверть часика, — сказал пьяница.

— Это... если вино будет плохим, — пробормотал Курий Мегелл, — а если — да спасут нас боги — оно окажется хорошим, ты способен оставаться там, внутри этой кавпоны, до часа петушиного пения.

Войдя в трактир, три товарища уселись за стол, приказали подать себе зайца и два секстария велитрийского, которое оказалось, с согласия богов и к большому огорчению Курия Мегелла, превосходным, а следовательно, вызвало последствия, которых опасался добрый человек. За двумя первыми секстариями последовали два других, а те привели за собой ещё два.

И так прошли два часа.

По толпе людей, возвращавшихся со стороны Эсквилина по Фигулийской улице, Нумерий, Мегелл и Бибулан поняли, что распятие рабов за Эсквилинскими воротами уже закончилось[478].

Некоторые граждане, зашедшие подкрепиться, рассказали Нумерию и его дружкам подробности казни.

— Как жалко, что я не видел, как подвешивали этих негодяев! — сказал Курий Мегелл.

— Клянусь Юноной Луциной! — воскликнул Нумерий. — Ты говоришь так, словно никогда не видел распятых! Клянусь твоими пенатами! Их прибивают, одного за другим, на кресты и оставляют под охраной мучиться там. Прежде чем они издохнут, пройдёт не меньше суток, значит, у тебя будет достаточно времени, чтобы смотреть на них, сколько сможешь, сколько понравится.

И, повернувшись к прислуживавшему в кавпоне рабу, быстро добавил:

— Ну-ка неси ещё два секстария велитрийского.

— Только бы увидеть, как отрубают руки карфагенянину! — сказал Курий Мегелл. — Вот от этого зрелища я не откажусь.

— Сейчас мы все пойдём глазеть, как будут обрабатывать этого проклятого шпиона, — утешил его Нумерий, наливая велитрийское вино в кубок и залпом выпивая его.

Часам к десяти утра, несмотря на удушающую жару — а Нумерий, Мегелл и Бибулан, вследствие продолжительных возлияний, переносили её ещё тяжелее — друзья, как и многие другие горожане, оказавшиеся в этой кавпоне, направились к Капенским воротам, перед аркой которых палач должен был исполнить приговор Агастабалу, вынесенный Публием Фуром Филом, претором иногородних.

Когда Нумерий, Мегелл и Бибулан вместе с многочисленными горожанами, присоединившимися к ним по дороге, подошли к Капенским воротам, все окрестности были уже заполнены огромной толпой сдавленных, сжавшихся людей, собравшихся посмотреть, как будут отрубать руки карфагенскому шпиону.

Как раз в этот момент под аркой ворот показались уголовные триумвиры в сопровождении ликторов; между ними шёл Агастабал, и лицо, и вся фигура которого выражали крайнюю подавленность.

Нумерий, ставший смелее и энергичнее от выпитого велитрийского, стал руками и ногами проталкиваться вперёд; Бибулан и Мегелл, воспользовавшись пустотой, на какой-то миг остававшейся за их дружком, пробились вслед за ним к самым воротам, почти к самим уголовным триумвирам и стоящему вместе с ними преступнику.

В этот момент трубач триумвиров трижды протрубил сигнал, призывающий к тишине, и, когда толпа утихомирилась, глашатай громким голосом прочитал приговор претора, осуждавший Агастабала Карфагенянина на отрубание рук до локтя и изгнание из города[479].

Едва был прочитан приговор, по толпе, собравшейся возле Капенских ворот, пошёл глухой говор, слышались отдельные выкрики.

Помощники палача связали двумя верёвками руки карфагенянина; ликторы схватили осуждённого и крепко держали его, а потом помощники палача положили сначала одну, а потом другую руку шпиона на большую дубовую колоду, специально принесённую на место казни, и палач двумя резкими ударами своего наточенного топора одну за другой отрубил обе руки Агастабала по локоть.

Агастабал накануне был тяжело ранен в грудь, но его рану старательно перевязали. Во время казни он не издал ни звука: лишь два болезненных сжатия лицевых мышц показали, независимо от воли карфагенянина, как он страдает.

Кровь потоком полилась из двух обрубков, и все находившиеся вблизи африканца были забрызганы каплями его крови.

Потом, освобождённый от пут и подталкиваемый ликторами, Агастабал был выведен уголовными триумвирами за городские ворота, где его поджидали новые толпы народа, и кто-то из горожан крикнул карфагенянину:

— Отправляйся в свой лагерь, проклятый шпион! За этим одиночным криком те, кто находился поближе к шпиону, осыпали его целым роем проклятий:

— Убирайся отсюда, подлец!

— Прочь, мерзкий карфагенянин!

— Катись прямо в ад!

— В преисподнюю!

— Вон!.. Уматывай!.. Убирайся!.. Проклятый!

Агастабал, подгоняемый гневом, бешенством, ужасной болью, стал поспешно удаляться, рыча, воя, скрежеща зубами, отчаянно ругаясь и разражаясь дьявольскими проклятиями.

Толпа сопровождала его бегство настоящим ливнем криков, свиста, обидных прозвищ, непристойностей, ужасных проклятий.

Многие подбирали камни и с силой швыряли их в спину карфагенянину.

Все следили за шпионом, пока он не скрылся за поворотом Аппиевой дороги.

Тогда толпа стала расходиться, разделяться, разбиваться на части; одни возвращались в город, другие оставались на месте с намерением поболтать и прокомментировать случившееся; были и такие, кто желал прогуляться на воздухе, за городской стеной и, повернув налево, направлялся к Фонтиналским воротам.

Агастабал тем временем проковылял с полмили, пока до него перестали доноситься шум, крики и проклятия римского плебса. Но после десяти минут быстрой ходьбы дали себя знать раненая грудь, причинявшая ему в течение трёх дней острую боль, и потеря крови; которая струйками текла из обрубков, отмечая красными полосками дорогу, по которой шёл африканец; от одышки, вызванной и скоростью, и прихлынувшей яростью, карфагенянин внезапно почувствовал себя совсем обессиленным и остановился возле дорожного столба, а потом рухнул на землю, с трудом переводя дух, и протяжно застонал; это было скорее рычание зверя, а не человеческий стон.

Агастабал так и застыл на земле на некоторое время, переводя дух.

Однако и через десяток минут дышал он всё ещё тяжело. Его мучили резкая боль в груди, в том самом месте, куда его поразил кинжал Кантилия, и частые спазматические боли в висках и на темени. А ещё он чувствовал, как его сжигает внутренний огонь, который, казалось, бежал по венам; и жажда донимала его; жгучая, мучительная жажда иссушила горло и губы; если бы он был царём, то отдал бы и корону, и всё своё царство, лишь бы только утолить эту жажду.

Тогда, не в силах уже сопротивляться этой сжигающей внутренности жажде, Агастабал с огромным трудом поднялся на ноги и сошёл с дороги в поисках воды в один из расположенных у обочины виноградников.

«Проклятое солнце этого проклятущего Рима! — думал Агастабал, когда, покачиваясь, шёл по винограднику. — Оно палит и обжигает куда сильнее моего родного африканского солнца».

При этой мысли он вспомнил обширные просторы своей Африки.

«Африка!.. Его родина!.. Там живут дорогие ему люди!.. Друзья!.. И милые женщины с бронзовой кожей и огненными поцелуями!.. Африка!.. Земля могучих сил и неисчерпаемой энергии, где живут рычащие длинногривые львы... и чудовищные змеи... и разноцветные крокодилы... и гигантские пальмы!..» — Вспомнились пески и ветер пустыни... и ржущий, топочущий, горячий конь... и пылкие, образные песни нумидийки!.. И долгая скачка по песчаной пустыне... и отдых... Сладкий отдых в тени приятного банана... в свежести благоухающего оазиса... рядом с нежнейшим журчанием ручейка, несущего свои прозрачные, свежие... чистейшие воды!..

Все эти картины вмиг пронеслись перед воспалённой, лихорадочной фантазией Агастабала, тогда как он с большим трудом продвигался по винограднику в поисках источника, вода которого смягчила бы сжигавшую его жажду.

— О, воды!.. Хоть немножко воды! — шептал несчастный, чувствуя, как его покидают последние силы...

И, пройдя ещё два или три шага, рухнул на землю.

Взгляд его начал тускнеть... а ему показалось, что бледнеет солнечный свет, как будто бы светило вдруг скрылось за плотными тучами. Он почувствовал расслабленность, сонливую усталость; ему надо было отдохнуть; какая-то благотворная дремота медленно овладевала его членами.

Он умирал от потери крови, не приходя в сознание. Так прошло пять минут, но внезапно, чудовищным усилием своей неистовой воли он приподнялся, опираясь о землю обрубками, кровь из которых теперь уже сочилась по каплям, с крайним трудом поднялся на ноги, огляделся и увидел густой-густой туман, застилавший солнечный диск, и тогда он закричал из последних сил:

— Значит, это смерть?

Услышав, несмотря на стоявший в ушах звон, эхо собственного голоса, он яростно погрозил кровоточащими обрубками стенам Рима, которые он ещё различал в застившем глаза тумане. Глаза его в последний раз сверкнули ненавистью, и Агастабал, скрипя зубами, тусклым, но ещё полным дикого гнева голосом воскликнул:

— Будь ты проклят, ненавистный Рим!

И тут же упал на бок, и больше не поднялся.


* * *

К полудню того же самого дня траурная процессия готовилась отправиться из храма Весты на Новую улицу, а оттуда к Коллинским воротам.

Внутри дома весталок, а точнее в библиотеке, Опимия со связанными за спиной руками стояла перед верховным понтификом, окружённым другими верховными жрецами и ликторами.

За Опимией, по другую сторону просторной комнаты расположились остальные весталки, заплаканные, притихшие, с бледными лицами. Не хватало только Сервилии, которая в это время охраняла алтарь богини.

Верховный понтифик и все другие жрецы, печальные, нахмуренные, подавленные, были одеты в тёмные туники и тоги — в знак скорби и беды.

Фабия и Лепида тихо плакали, маленькая Муссидия, испуганная, убитая горем, страдающая, рыдала вовсю и при этом приговаривала шёпотом:

— О, моя бедная Опимия!

А та стояла мертвенно-бледная; два тёмных пятна виднелись под её прекрасными чёрными, сверкающими глазами, подчёркивая выражение скорби и подавленности, начертанное на её лице.

— Час искупления пробил! — сказал тяжёлым голосом Луций Корнелий Лентул.

Опимия, в глазах которой, кажется, погасли всякий свет и всякий блеск, вздрогнула: зрачки её ожили, расширились и исполненным ужаса взглядом окинули окружающих.

— Опимия, весталка-кровосмесительница, я лишаю тебя святости, — после небольшой паузы произнёс верховный понтифик. — Я снимаю с тебя священную печать девы-хранительницы священного пламени Весты, которую ты сама скинула с себя грязными и святотатственными объятиями.

Сказав так, понтифик приблизился к прекрасной весталке и снял у неё с головы и плеч суффибул, а потом повязку, стягивавшую её волосы.

Густые чёрные и блестящие волосы Опимии рассыпались завитками да прядями на шею и плечи, подчёркивая крайнюю бледность её лица и оттеняя больше чем когда-либо её удивительную красоту.

По знаку верховного понтифика один из его секретарей вышел в прилежащий коридор, чтобы позвать четверых рабов, притащивших совершенно закрытые носилки, в которых Опимию должны были доставить на Поле преступников.

Носилки поставили в библиотеке.

При виде этого экипажа Опимия в ужасе отступила на три или четыре шага, тело её задрожало, и она уставилась на носилки по-детски испуганным взглядом.

— А теперь войди внутрь, — сказал верховный понтифик, — если не хочешь, чтобы рабы коснулись твоего тела, некогда бывшего священным.

Опимия на несколько секунд застыла от ужаса, овладевшего ею при виде носилок, и не отводила глаз от этого гроба, с которого должна были начаться её могила и её агония; потом она четыре или пять раз тряхнула головой и вполголоса сказала:

— Нет... нет... никогда.

И отступила ещё дальше; она повернула голову к своим подругам по жреческой повинности и разразилась душераздирающими рыданиями.

Так прошло несколько минут; молчание было торжественным и глубоким, и жалость начала уже овладевать сердцами, что отразилось на всех лицах.

И в этот момент человек лет пятидесяти, одетый в траурные одежды, появился на пороге библиотеки; лицо его выражало глубокую боль; не говоря ни слова, он вытянул руки в молящем жесте к Луцию Корнелию Лентулу; казалось, он просит взглядом у верховного понтифика разрешения приблизиться к несчастной весталке.

Этим человеком был сенатор Луций Опимий, отец горемычной девушки.

Корнелий Лентул жестом приказал ему обождать, а сам кивком головы дал понять, что ждёт согласия на поставленный девушке вопрос:

— Итак, Опимия, ты хочешь, чтобы рабы запихнули тебя внутрь носилок? — и в голосе верховного понтифика послышалась мягкость.

Не получив ответа от несчастной, которая продолжала смотреть совсем в другую сторону, он дал знак рабам схватить её.

Рабы подошли к Опимии, и один из них взял её за руку, тогда она, быстро повернувшись, словно спущенная пружина, с яростью выдернула назад руку и, высокомерно выпрямившись, нахмурив в презрении лоб и брови, повелительно крикнула:

— Назад!.. Рабы!..

А потом твёрдым шагом подошла к носилкам, окидывая окружающих презрительными взглядами.

Но, увидев отца с глазами, полными слёз, согнувшегося в мольбе, она побежала к нему, он кинулся к ней навстречу, и, не говоря ни слова, охваченные порывом величайшей любви, они прижались друг к другу. Долго они стояли так, в молчании, обливаясь слезами, и отец, руки которого были свободны, нежно ласкал дочь и прижимал её к своей груди.

Наконец, Опимия, давясь от рыданий, прошептала:

— Спаси меня, отец, от погребения... дай мне кинжал, если ты меня любишь.

И хотя эти слова девушка прошептала на ухо отцу, верховный понтифик, стоявший в трёх-четырёх шагах от них, услышал эту просьбу и быстро подошёл к отцу с дочерью, разделив их и презрительно бросив:

— Оскорблённые боги требуют искупления в соответствии с обрядом. Ни один гражданин не смеет отважиться вырвать осквернившую себя весталку у предназначенного ей конца, поспособствовав другой кончине осуждённой. Это навлекло бы на Рим гнев оскорблённых богов! Хватит уже того, что Флоронии удалось избежать такого конца, убив себя.

И он повелительным жестом протянул правую руку к Опимии, приказывая ей взглядом укрыться за занавесками носилок.

Заплаканное лицо Опимии склонилось на грудь; мгновение она оставалась неподвижной, потом решительно направилась к носилкам и уселась в них, сказав прерываемым рыданиями голосом:

— Прощайте... сёстры... прощайте навсегда.

— О нет!.. Опимия! — отчаянно крикнула Муссидия и, подбежав к носилкам, обняла своими маленькими ручками шею Опимии, страстно целуя её и приговаривая:

— Одна... там... нет... бедненькая... Ты захочешь есть... Тебе будет холодно...

Фабия и Лепида по знаку верховного понтифика подбежали к носилкам и оторвали девочку от Опимии, заходившейся в рыданиях:

— Прощай, прощай, моя бедная Мус...

Остаток фразы потерялся за занавесками, резко задёрнутыми рабами.

На носилки бросили много серых полотнищ, чтобы голос и жалобы весталки не были слышны снаружи.

Потом рабы подняли носилки с пола и, предваряемые ликторами, тибиценами, тубиценами, глашатаями, ожидавшими в храме, направились со своей ношей по Новой улице.

Не описать пёструю толпу людей всех сословий, обоего пола, всякого возраста, ожидавшую траурную процессию вдоль всего долгого пути, который ей предстояло пройти. Рим, должно быть, выплеснул всех своих жителей на улицы и площади, отделяющие Новую от Поля преступников.

Все лавки и прочие общественные заведения были закрыты; дела полностью остановились; женщины обрядились в траур; мужчины одели тёмные тоги и туники; тем самым день, в который погребали заживо весталку-кровосмесительницу, был расценён как один из самых несчастных, как день подлинного народного траура.

За носилками шли все коллегии жрецов, коллегия весталок и все другие священнослужители, последним двигался верховный понтифик.

За жрецами следовали консул, цензоры, преторы, эдилы, народные трибуны и другие магистраты, потом — сенат в полном составе и сословие всадников, за ними — представители тридцати пяти триб и бесконечная толпа народа.

Три часа понадобилось траурному шествию, чтобы дойти до Коллинских ворот, где на пустоши, предназначенной для таких целей, а поэтому называемой Полем преступников, была приготовлена яма, в которой должны были навсегда сокрыть несчастную Опимию.

Яму выкопали в земле; глубиной она была около двух метров, а в длину и ширину примерно метр на два. Значит, она была достаточно маленькой, а поэтому её успели быстро выкопать в нужный момент; как следствие, стенки её и свод были холодными и влажными.

В яму поставили маленькие глиняные вазы с небольшим количеством растительного масла, воды и молока; кроме того, там были маленькая терракотовая лампа и хлеб.

Возле входного отверстия была приготовлена деревянная лесенка, по которой должна была спуститься в могилу осуждённая весталка; немного дальше находился крупный квадратный камень толщиной около тридцати сантиметров, который должен был, разумеется, закрыть отверстие ямы; за ним стояли четверо рабов с лопатами, ожидая момента, когда надо будет закидывать этот могильный камень землёй.

Когда процессия, сопровождавшая Опимию на погребение, прибыла на Поле преступников, оно было так заполнено народом, что с большим трудом, потеряв массу времени, ликторы и младшие священнослужители сумели освободить вокруг могилы достаточно широкое пространство, которое смогло вместить все коллегии жрецов, которые должны были присутствовать на похоронах весталки.

Когда все жрецы заняли свои места, занавески носилок отдёрнули, и из них вышла Опимия.

Она была почти без сознания, и её пришлось поддержать, чтобы она не упала; на бледном лице её блестели капельки холодного пота; чёрные её волосы развевались на ветру, который хорошо чувствовался на этой высоте; потухшие и бессмысленные глаза её смотрели на собравшиеся массы народа и не видели их; с губ её, побелевших от горя, срывались едва слышные причитания, прерываемые частым-частым стуком зубов, потому что несчастную девушку трясла сильная лихорадка.

Верховный понтифик произнёс предписанные ритуалом заклинания.

В этот момент Опимия, безмолвная, неподвижная, инертная, смотрела на всех этих людей как в бреду, ей казалось, что присутствие всей этой человеческой массы нисколько её не касается; её охватило тупое безразличие, словно человека, не имеющего никакого понятия о том, что происходит вокруг него.

Несчастная девушка, отупевшая от боли, и в самом деле в этот момент потеряла сознание.

Суровые и торжественные слова, которые посреди общего глубокого молчания произносил в это время верховный понтифик, в ушах весталки слышались только как неразборчивый низкий монотонный звук; она ничего не понимала и не знала, о чём он говорит и зачем, не отдавала себе отчёт в том, что произошло и почему её осудили. Она полагала, что находится во власти кошмаров какого-то мучительного сна, и единственным её ощущением было желание покоя, отдыха. Она сказала бы всем этим людям, если бы не была такой уставшей, чтобы её оставили и не докучали ей.

А великий понтифик, окончив молитву, зашёл за спину весталки и оттуда набросил ей на голову большое прозрачное покрывало, а концы его протянул жрецам, которые должны были опустить девушку в яму.

Прикосновение ткани заставило Опимию вздрогнуть, будто она пробудилась от долгого, мучительного сна. Она дико закричала, и её голос разнёсся по всему полю; потом она поднесла руки к лицу, чтобы сорвать вуаль, сквозь которую она, хотя и с трудом, видела теперь толпу людей, жрецов и их помощников, верховного понтифика, яму, лестницу и роковой камень, который должен был навсегда разлучить её с миром живых людей... Хотела сорвать, но не смогла, потому что младшие жрецы, которым был дан приказ захоронить её, схватили её за руки и поволокли по земле, а потом передали девушку жрецу, уже спустившемуся в яму, и тот поймал её ноги, а двое других медленно спускались по лестнице, сопровождая и поддерживая тело несчастной весталки.

Она уже наполовину скрылась в зеве своей могилы и видела, как в океане света садится солнце в короне из сияющих лучей; и она закричала, насколько позволял ей голос, приглушённый покрывалом:

— О, солнце!.. Я никогда больше не увижу солнца!

Через пару минут она исчезла совсем.

Толпа содрогнулась и загудела; младшие жрецы вскоре, один за другим, выбрались из могилы.

Тогда стоявшие наготове рабы подкатили к отверстию ямы камень, который должен был закрыть могилу.

Продолжительный, пронзительный, ужасный, душераздирающий крик доносился из могилы... Потом послышался глухой шум падения камня, закрывшего отверстие... Больше ничего не было слышно.

Люди, собравшиеся на Поле преступников, содрогнулись от ужаса.

Рабы начали набрасывать лопатами землю на камень, под которым была погребена Опимия. Потом, в соответствии с традицией, все те, кто находился вблизи могилы, бросили на неё по камешку, а потом, грустные, молчаливые, напуганные, все потянулись к городу[480].


* * *

— Нет! — кричала несчастная Опимия, перенесённая во влажный и тесный склеп и оставленная там младшими жрецами, скоро принёсшими, чем приведшими её сюда; она поняла, что единственное отверстие, через которое проникали свет и воздух, было закрыто.

И этот мучительный, душераздирающий, безнадёжный крик вылетел наружу и был услышан всеми собравшимися на Поле преступников.

Опимия, оборвав крик, побежала к отверстию своей ямы и подняла к нему лицо, с которого уже спало покрывало, но внезапно это отверстие закрылось, и она услышала над головой погребальный звук похоронившего её под собой камня, а потом она оказалась в полном молчании и полной темноте.

Глухой шум камня, заваливавшего отверстие, казалось, оглушил несчастную.

Какой-то момент она оставалась неподвижной и ошеломлённой. Потом ухо её услышало лёгкий шум, доходивший до неё сквозь едва заметные щели, оставшиеся между краем отверстия и закрывавшим его камнем; она застыла, прислушиваясь, почти затаив дыхание, и поняла, что этот лёгкий шум вызван землёй и камнями, которые набрасывают на её могилу. В самом деле, через несколько минут шум прекратился, и она ничего больше не слышала.

Опимия некоторое время оставалась неподвижной, инертной, осовелой: без каких-либо мыслей, без движенья, почти не дыша.

Но вдруг луч света слегка рассеял мрак, царивший в её тюрьме, и привёл девушку в себя. Она боязливо повернулась в ту сторону, откуда шёл свет, и увидела маленькую лампу.

Несчастная глубоко и с удовлетворением вздохнула: эта лампа станет другом, который немного смягчит тяжесть её положения.

Опимия шевельнулась и пошла в угол, где стояла лампа; она наклонилась, осторожно взяла её в руки, осмотрела. Она проверила, сколько масла налито в лампу, какой вставлен фитиль, и с большой осторожностью снова поставила светильник на землю, а потом мысленно пожалела, что масла маловато, да и фитиль скуден.

«О милый свет!.. Утешение моей тюрьмы, — размышляла весталка, уставившись на огонёк. — Долго ли ты будешь гореть?.. Ох, горел бы подольше!.. Боги милостивы ко всем смертным, даже к виновным, они не допустят, чтобы ты потух... Как я смогу жить в этой тёмной и сырой клетушке без тебя, благословенное пламя?.. О, гори подольше, подольше, о, утешение в моей тюрьме!..»

Лицо её почти прояснилось от этих мыслей, но вдруг оно нахмурилось, и жуткие судороги пробежали по мышцам.

— Утешение моей тюрьмы? — спросила несчастная сама себя. — Утешение моей агонии!.. Безвредный свидетель моего отчаяния, которому суждено освещать мои страшные судороги!.. Вот что такое этот светильник.

При этой мысли ужас ознобом пробежал по её телу, и Опимия закричала, беспрестанно растирая руками лоб и несколько раз стукнув себя по голове:

— О нет... это... невозможно!.. Невозможно!..

И, уставив свои страшно расширившиеся угольно-чёрные зрачки на маленькие сосуды и на хлеб, находившиеся недалеко от светильника, приложив обе ладони к вискам, она подумала:

«Как это невозможно?.. Но это же случилось, это — ужасная истина... это — сущая правда!..»

И долго-долго она не шевелилась, придавленная мыслями о своём положении.

«Я похоронена! — размышляла она. — Уже... похоронена... словно умершая... а я живая!.. Я мыслю, плачу, чувствую, испытываю волнение и тревогу... живу, в конце-то концов живу... и всё же я мертва!»

Задержавшись надолго на этой мысли, она бросилась на колени и, с мольбой протянув сплетённые руки вверх, воскликнула печальным, нежнейшим, измученным голосом:

— О, да я схожу с ума... В самом деле!.. Есть вещи, которые человеческий мозг не может понять, не может осознать!.. И ты святая богиня Веста не позволишь, чтобы они стали явью. Смерть, да, это справедливо... Так пусть придёт смерть. Я её заслужила... заслужила... Но пусть это будет кончина, какая приходит к другим смертным... Топор, кинжал, яд, лихорадка, голод... да, даже голод... но на свежем воздухе, под солнечным светом... под сводом небес... на постели из луговой зелени... под сочувствующими взглядами родственников... О, святая богиня! В твоей божественной душе не может быть человеческих страстей... Ты не можешь наслаждаться местью, не можешь питать ненависть, не можешь извращать свой ум, изобретая с жестокой утончённостью всё новые, всё более жестокие способы смерти, в дополнение к тем, какие верховный Юпитер установил в своих непостижимых законах! О, святая богиня, не допусти, чтобы я умерла погребённой заживо!.. Боги могут сделать всё, что захотят... Часто они совершают чудеса, поражающие всякое человеческое разумение. Спаси же меня, святая богиня, от этой ужасной смерти... Чего я прошу?.. Чуда, может быть?.. Да нет, самого человечного, самого выполнимого... самого простого... Пусть кто-нибудь, тронутый состраданием ко мне, придёт и откроет этот склеп, отвалит этот камень, вытащит меня наверх, на свежий воздух и пусть он вонзит мне в грудь кинжал, чтобы я могла истечь кровью, принеся её в жертву твоему гневу... О, смилостивись... сжалься, о, святая и непорочная богиня!

Так молилась Опимия — с воодушевлением, с жаром, с верой, с усердием, которые растрогали бы самого жестокого зверя. В слова свои она вложила всю душу; в голосе её слышались печальнейшая кротость, нежнейшее отречение; слёзы, обильно стекавшие по её бледному лицу, были живым и глубоким проявлением чувств, хлынувших из самого сердца.

Распростёртая в молитвенной позе, несчастная девушка надолго застыла, выпрашивая милость Богини уже не словами, а мыслями и душой.

Молитва эта, кажется, пошла ей на пользу: душа её почти успокоилась, дух взбодрился, её разумом овладела пылкая надежда или, скорее, глубокая вера в то, что боги пошлют кого-нибудь освободить её или, по крайней мере, принести ей иной вид смерти.

Тогда она встала и принялась тщательно изучать клетушку, в которой она находилась. Она осмотрела её из конца в конец. Ей показалось, что помещение это было маленьким и узким, потом девушка решила, что оно... чересчур узкое.

Она приблизилась к сосудам, где хранилось её пропитание, увидела, что это были вода, молоко и хлеб, ей это даже понравилось, когда же она увидела масло — о, ещё и масло! — то испытала настоящую радость.

А в голове тем временем быстро проносилось:

«Ах!.. Эта новая порция масла позволит лампе гореть ещё два дня... Это больше, чем надо!.. Пищи не так уж много... но на день... хорошо, на два... могло бы хватить... В конце концов, это лучше, чем я думала... Конечно, место не назовёшь прекрасным... О нет... Оно вовсе не так хорошо... Но для того, кто совершил ошибку... ладно... кто согрешил тягчайшим образом... кто должен умереть от удара топора... или кинжала... Кто знает, как меня заставят умереть?.. Да это и не важно... Конечно, меня убьют... и это верно... Но почему они будут при этом человечными, почему они позволят мне умереть так, как я хочу?..»

И составив по-своему сосуды с молоком, водой и маслом в одном из уголков своей норы, она снова задумалась:

«Вот что произойдёт... Корнелий Лентул... по пути домой... почувствует, как в сердце его поднимается волна жалости ко мне... Эту жалость ему ниспошлёт святая Богиня Веста... Он придёт домой... встретится с женой, детьми... увидит Лентулу... свою прелестную резвую дочурку, так похожую на мою Муссидию... — Бедная Муссидия!.. Как она меня любила... какой она была нежной и ласковой, эта милая малышка!.. — И тогда Лентула подбежит приласкаться к отцу, что невольно заставит его подумать обо мне... Он скажет себе: как прекрасна моя дочурка!.. А что, если бы её сделали весталкой?.. Возможно, назавтра судьба определит её в весталки, как это случилось когда-то с Опимией... Конечно!.. А если и она случайно не сможет или не захочет сохранить нетронутой свою девическую чистоту, понравится ли мне, чтобы её схоронили заживо? Вынесу ли я это?..»

При этой мысли Опимия испуганно вздрогнула. Она потёрла рукой лоб, как бы отгоняя от себя мрачную мысль, потом наклонилась, чтобы поудобнее расправить набросанную в угол солому, расстелила вдоль стены сложенное вчетверо покрывало и уселась на солому, опираясь спиной о стенку своей могилы и возвращаясь к прежним мыслям:

«Конечно... так и будет. Тогда верховный понтифик, строгий и угрюмый, но, в сущности, добрый человек, подумает, что этот закон о весталках слишком варварский... слишком бесчеловечный, слишком жестокий, чтобы римляне, народ цивилизованный... любимый богами, народ, имеющий полное право называть варварами галлов, испанцев, африканцев, сохраняли этот закон в своём устройстве. Он поспешит в дом царя жертвоприношений, немедленно созовёт коллегии жрецов и предложит изменить вид наказания для весталок-кровосмесительниц. Он приведёт доводы, побудившие его внести такое предложение, он будет красноречив... Да, красноречив... Богиня вдохновит его! Другие жрецы, которым безразлично, как именно я умру, лишь бы умерла, согласятся с ним... И тогда они быстро пошлют за мной... Придёт палач... но меня вытащат отсюда, я снова увижу свет, солнце, деревья, всю загородную природу и умру на вольном воздухе, свободно дыша и от одного удара... Ах!.. Я умру довольной!»

И несчастная весталка глубоко вздохнула, словно освобождаясь от тяжести, как будто избавляясь от мучительного кошмара, и продолжала витать в своих розовых мыслях, внушённых ей верой, которую питала надежда.

Неясное сомнение рождалось в душе Опимии, но она нашла возражение: римляне вступили на путь изгнания из своих законов и обычаев всего грубого, варварского, дикого, и бедной девушке довод этот казался убедительным. «Разве не пошли всего два дня назад сенат и римский народ навстречу Гаю Теренцию Варрону?.. Разве не приняли они его с почётом, хотя по его вине погибли под Каннами пятьдесят тысяч римлян и он поставил Республику на грань окончательной катастрофы?.. В другие времена Варрона бы обвинили, осудили и убили, сегодня же его приняли с почётом... Какое ещё нужно доказательство, что римляне намерены быстро облагородить свои души и обычаи!»

Так фантазировала Опимия, закончив свои размышления следующим образом:

«Нет, это не надежда меня обманывает, не желание... Это факт: консула Варрона встретили чуть не овацией. А теперь, когда город простил человека, залившего горем всю Италию, если он простил человека, по вине которого пострадали все, как откажутся римляне проявить сострадание ко мне, вина которой, в конце концов, причинила вред только мне одной?..»

Удовлетворившись таким рассуждением, которое, казалось, вполне соответствовало неопровержимой истине, Опимия полностью успокоилась и, продолжая убаюкивать себя подобными надеждами, придавленная усталостью, трёхдневными тревогами и волнениями, во время которых она не сомкнула глаз, несчастная уснула глубоким сном.

Сон её, хотя нервный и беспокойный, был, однако, долгим и летаргическим; именно таким образом отдыхали расслабленные нервы Опимии.

Часа через четыре она внезапно проснулась, чувствуя холод в конечностях.

Она уселась на свою подстилку, окинула свою нору взглядом, сжалась под туникой и покрывалом и сначала не поняла, где она находится.

Но постепенно мысли её сконцентрировались, стали яснее, просветлённее, точнее, и несчастная вспомнила, что она в тюрьме... нет... в могиле.

Она резко встала на ноги, спрашивая себя, долго ли она спала, и удивляясь, как она могла уснуть.

«Сколько же часов прошло?.. Сколько времени я заперта здесь?» — подумала Опимия.

«Ах!.. Вот что означает быть погребённой здесь, без света... Здесь вечная темнота... здесь нет понятия о времени!»

И содрогнулась.

«Ах!.. — подумала она через мгновение. — Здесь есть благословенный светильник!..»

И взяв лампешку, в которой осталась лишь половина залитой в неё жидкости, Опимия вылила туда столько масла из сосуда, чтобы хватило поддерживать огонь в течение суток; поставив светильник на землю, она снова спросила себя:

«А если бы лампа, пока я спала, погасла от недостатка масла?»

При этой мысли она задрожала до костей.

— Темнота... глубокий мрак!.. Если бы я проснулась в этой смертной тьме!.. Никогда... никогда больше не спать!..

И, резко тряхнув головой, она прогнала остатки сна. Тем временем несчастная почувствовала холод, пронизавший её до костей жуткий холод, от которого у неё не было способа защититься.

Потом она снова уселась на соломенную подстилку, сжавшись и закутавшись, как только могла, в покрывало и свои одежды.

Тем временем вера, так глубоко проникшая в неё перед сном, начала слабеть в душе её, она стала думать опять и опять о том, тронут ли её страдания Лентула, и если это случится, то сможет ли он смягчить сердца других жрецов.

«Глупая я!.. И как это я могла представить, что жрецы позволили бы себе исправить законы Нумы?.. Как я могла поверить, что ради меня, именно ради меня, римляне смягчили бы беспощадную муку, установленную для весталок-кровосмесительниц, в то время как они все беды своего города связывают с поступком весталки, не сумевшей сохранить целомудрие? Как я могла так бредить?.. Как могла тешить себя такими глупыми надеждами?.. Но боги могли бы... Да что я!.. Заботятся ли боги о делах смертных людей?.. Их чудеса совершались в давно прошедшие времена, в глубокой древности, и кто знает, были ли они вообще!.. Я вот никогда не видела ни одного-единого чуда?.. Слышала, как говорят о чудесах... Но никогда их не видела... Значит, это всё сказки... Да и пусть бы чудеса эти совершались и в самом деле, так разве для меня, опозоренной весталки, боги решатся совершить чудо?..»

Значит, надо смириться, надо умереть вот так... Придётся закончить жизнь здесь, внутри... Надо ждать в одиночестве, без воздуха, без пищи, без света, покуда не придёт смерть и не оторвёт грешницу со страшного креста её мыслей, от острой боли всех этих жестоких переживаний!..

И душу несчастной весталки придавили эти безнадёжные размышления. Она больше не надеялась ни на что и ни на кого; она отказалась думать, заниматься собой, своим настоящим и близким будущим... Стать инертной, бесстрастной, неподвижной, ожидая, призывая, страстно стремясь к смерти.

— Да... хорошо сказать... Но как запретить мозгу мыслить?.. Ах, спать — ничего другого не остаётся.

И она закрыла глаза, пытаясь заснуть. Но холод, от которого начинали стучать зубы, да и вся она дрожала как осиновый лист, и мозг, непрестанно работавший и думавший, думавший, думавший, — они, вопреки её воле, не давали девушке уснуть.

«И за что такие мучения?.. За любовь... Значит, так ужасно это преступление — любить, — что взамен за скудные и преходящие радости приходится терпеть столько мучений и пыток?.. Ах!., зачем она увидела Луция Кантилия?.. Почему она воспылала такой страстью к нему?..

Кантилий!.. Такой красивый, такой мужественный, такой благородный и великодушный!.. Бедный Кантилий!.. Но разве к этому часу и он не заплатил за свою вину?.. Разве не умер под ударами жезла верховного понтифика?.. Я это видела... его лицо, такое любимое, сделалось разбитым, окровавленным, изуродованным!..»

Тело её содрогнулось гораздо сильнее, чем прежде. Она спрятала лицо в солому, чтобы избавиться от ужасного видения.

«А Флорония?.. Бедная Флорония!.. И она ведь умерла, несчастная!.. Несчастная?.. Нет, счастливейшая женщина, столь же счастливая, как и Кантилий!.. Они мертвы... они больше не думают ни о чём, не чувствуют ничего, не страдают ни от чего, тогда как она... Она-то ещё пока жива... хотя на самом деле уже мертва... Она думает, чувствует... страдает... О, как она страдает...»

Лихорадочная сонливость охватила её, потому что в крови у неё развивалась жестокая лихорадка. Её охватила вялость; с четверть часа она подремала, и во время этой мучительной дремоты в её больном воображении являлись какие-то ужасные призраки, душившие её; потом она внезапно вздрогнула, застонала, беспокойно зашевелилась и пробормотала несколько бессвязных слов, и снова впала в дремоту, но ненадолго.

В такой борьбе дремоты и кратковременного бодрствования прошло пять или шесть часов.

В конце концов она встряхнулась, поднялась и прошла в угол, где находилось её пропитание; она взяла вазу с водой и выпила её содержимое залпом, потому что лихорадка иссушила ей горло и вызвала неописуемую жажду.

Эта вода, казалось, подкрепила её и принесла облегчение; она взяла лампу и долила в неё масла; если бы весталка помедлила ещё немного, фитилёк погас бы.

Потом она долго прохаживалась, насколько можно было ходить в этом тесном помещении; она вся была погружена в свои ужасные мысли, тщетно пытаясь придумать какой-нибудь способ спасения и постоянно убеждая себя, что отсюда она уже никогда не выйдет. Разум её испытывал каждую новую надежду и всякий раз встречал лишь новое разочарование.

В таком мучительном движении она провела больше часа, потом она почувствовала себя усталой, опустилась на свою подстилку и долго сидела там, не двигаясь, оперевшись плечами о стену, подтянув бёдра к груди и обняв руками обе коленки.

И, устав думать, терзаемая лихорадкой, отупевшая от боли, она долго так сидела, словно не осознавая саму себя и своего положения.

Мысли её были мрачными, беспорядочными... Она вообще-то и не думала ни о чём.

Взгляд её, неуверенный и полупотухший, блуждал по маленькому помещению, не останавливаясь ни на чём.

Одна-единственная мысль время от времени мелькала в её уставшем мозгу; это была обрывочная, навязчивая мысль, не связанная ни с какой другой, больше того: не имевшая никакой ценности ивеса в её нынешнем положении.

Она почти постоянно думала про качели в отцовском садике, состоявшие из сиденьица на двоих, подвешенного на четырёх верёвках, привязанных к более толстой, расположенной повыше; в первые годы своей жизни она часто качалась на них с огромном удовольствием и бесконечным наслаждением.

Она не понимала и даже не пыталась понять, почему воспоминание об этих качелях, не имевшее ничего общего с её нынешними болями, с теперешними её несчастьями, столь настойчиво возникало в её голове.

В такой почти полной инертности мозга Опимия провела часа три; из него девушку вывели позывы голода, неожиданно напавшего на неё, так что она жадно набросилась на хлеб и на молоко, стоявшие в дальнем от неё углу.

Опимия принялась за еду, откусывая хлеб большими кусками и разжёвывая на маленькие кусочки, которые глотала, запивая молоком.

И пока она так, с голодной жадностью ела и уже две трети хлеба исчезло, её вдруг пронзила страшная мысль:

«Великие боги!.. Да так я съем сразу всю пищу, отпущенную до конца моих дней!..»

Содрогнувшись от этой мысли, несчастная положила остаток хлеба на прежнее место... рядом поставила недопитое молоко, не без содрогания вспомнив, что воды у неё больше нет.

Грустная, мрачная, безутешная, она вернулась на свою подстилку, думая о том, что придётся экономить пищу, если она хочет продлить своё существование, надеясь на какую-нибудь помощь извне.

«Но какая помощь может прийти?.. Кто ещё о ней думает?.. Отец?..

Конечно, но что может сделать отец? И потом он так религиозен, что как бы ни любил дочь, она для него давно умерла!.. Луций Кантилий, единственный среди всех римских граждан, осмелился бы попытаться спасти её. Но Луций Кантилий мёртв... Кто же ещё посмеет ради неё подвергнуть себя ужасному гневу жрецов, магистратов, римского народа?.. Никто!.. Никто!..»

И снова отчаяние охватило её.

Но внезапно в голову сверкнула молнией мысль.

«Никто?.. Как это никто?.. А разве она вместе с Флоронией не спасли жизнь осуждённому на смерть?.. Разве они не вытащили из рук палача гражданина Сильвия Петилия?.. Он, клянусь всеми богами!.. Он подумает о ней, об её ужасном положении и прибежит ночью, чтобы вытащить её отсюда!..»

И надежда снова родилась в её сердце.

Затем последовала длительная борьба между «да» и «нет», между надеждой и отчаянием, между возможностью и невозможностью спасения.

Временами побеждала надежда, принося утешение, и ей казалось, что Сильвий Петилий должен прийти и спасти её и он вот-вот придёт; разум, однако, брал верх и разрушал одну за другой все химеры, рождавшиеся её лихорадочной фантазией.

Так проходили часы, которые казались ей то долгими, бесконечными, вечными, то слишком быстрыми.

«Сколько времени я здесь нахожусь?.. Суток пять, не меньше!..» — Вся сцена её погребения, которую она видела как в тумане, которую воспринимала как событие очень далёкое, должна была произойти много дней назад... — «О, да... много дней назад... Уже столько времени я страдаю! Но почему, если я должна умереть, смерть так заставляет себя ждать?»

Она снова поднялась, подошла к лампе, чтобы проверить, много ли сгорело масла, надолго ли его хватит...

В лампу надо было снова подлить масла; Опимия вылила туда весь остаток из сосуда. По её представлениям, уже тридцать четыре часа она находится в этой ужасной могиле. И здесь новая беда добавилась к её мучениям: мысль, что через шесть часов лампа погаснет.

«А если через шесть часов я буду мёртвой?.. Этого хотят боги! А если тем временем придёт Сильвий Петилий, чтобы спасти её, и найдёт её умирающей?.. Если он придёт слишком поздно?.. Но бесполезно думать о том... чего никто не увидит... Я должна умереть здесь, одна... умереть от голода, умереть от отчаяния!.. Ах, умереть быстро! Умереть сейчас!..» И она бросилась на свою подстилку.

«А если мне придётся прожить ещё три дня в таком состоянии?.. Ах!., нет... Это меня убьёт!.. Одна мысль об этом больнее самой смерти!..»

И бедняжка задрожала всем телом и долго-долго плакала, заходясь в мучительных спазмах. Но иная мысль утешила её.

У неё лихорадка, которая всё усиливается (она прикоснулась к телу ладонью и действительно ощутила жар); эта лихорадка, отнявшая у неё много сил, почти притупившая её разум... эта лихорадка поможет ей умереть... и потом, в самом безнадёжном случае, она подождёт, пока не погаснет лампа... а после этого раскроит себе череп о стенку... Это же моментальное дело... и она освободится от всех этих спазм, от стольких ужасных мучений!..

Эта её отсрочка до более позднего часа единственного средства, остававшегося ей, для того чтобы уйти от невыразимой тоски, доказывала, что в глубине сердца Опимия ещё питала неясную, смутную надежду на спасение.

Тем временем ей показалось, что острый холод, до того царивший в могиле, вроде бы уменьшился и даже, если хорошенько подумать, вроде бы и вовсе прекратился.

В могиле стало теплее; и весталкой почти овладело чувство удовлетворения, какая-то теплота, вгонявшая её в сон... Правда, ей показалось, что дыхание у неё затруднилось... стало прерывистым... Но это, без сомнения, надо объяснять лихорадкой... А если ей просто хотелось немного поспать?.. Ей показалось, что она бы поспала с таким удовольствием!.. Спать — это забыть... спать — это отдохнуть... спать — это величайшее счастье, на которое она могла бы рассчитывать в ужасном своём положении.

И она приготовилась ко сну.

Уже более тридцати часов, как несчастную заключили в эту маленькую яму, содержащую в себе слишком мало воздуха, и он начал становиться непригодным для дыхания...

Вместо того чтобы умереть от голода, Опимия должна была умереть от удушья.

Сама тяжесть воздуха, становящегося удушливым, навевала сон на несчастную весталку.

А кроме того, что дышать становилось с каждой минутой всё труднее, у неё ужасно разболелась голова; девушка чувствовала такую тяжесть, словно железный обруч сжимал ей голову. И тем не менее она ощущала какое-то удовлетворение и страстно желала уснуть.

И она заснула; свыше часа Опимия крепко спала на соломе, подложив под голову правую руку; лицо у неё было крайне бледное, но тем не менее прекрасное и ясное, грудь тяжело вздымалась, дыхание было прерывистым, а тем временем пламя светильника медленно-медленно угасало по мере убывания кислорода.

Внезапно Опимия подскочила, из груди её вырвался глубокий стон, она резко поднялась, опираясь на правую коленку, и прислушалась с неописуемым волнением, глаза её сверкали от радости и надежды... Пламя гасло... Но что за важность?.. Пришла долгожданная помощь... такая желанная... Это, без сомнения, должен быть Сильвий Петилий!

И действительно, несчастная весталка услышала глухой, невнятный, почти неразличимый шум над головой... Это скидывали землю... Это сбрасывали камни... Шум мало-помалу становился отчётливее... тогда как дыхание несчастной становилось всё тяжелее. Она хотела подняться со своей подстилки, но не могла... Голова так отяжелела, что девушке пришлось упереться левой рукой в стенку, чтобы не упасть, и тем не менее она сильнее прежнего напрягала слух; она услышала слабый, приглушённый голос, который доходил, казалось, издалека, но мог донестись только из отверстия её могилы, пока ещё заваленного, но вскоре оно должно будет открыться, и этот голос говорил:

— Взбодрись, Опимия... не отчаивайся... я пришёл помочь тебе... сейчас глухая ночь... тишина вокруг... меня зовут Сильвий Петилий... ты спасла мне жизнь... я спасу твою!..

Такие слова услышала Опимия, такие слова заставили заколотиться её сердце в груди в столь буйном порыве радости, что показалось, будто она задыхается...

И она не может подняться!.. Не может крикнуть!.. Она бы и хотела закричать, но не могла от радости, перехватившей ей дыхание. Но сейчас придёт Сильвий Петилий... и спасёт её... и даст ей воздух... потому, что прежде всего ей нужен воздух...

Однако, мало-помалу, бурный восторг её возбуждённого воображения испарился... Голос больше не доносился... И никакого шума... Вокруг были мрак и тишина, и не слышалось ничего другого, кроме дыхания, настолько тяжёлого и затруднённого, что оно уже скорее напоминало хрип.

«Чьё же дыхание это было?.. Кто находится здесь, рядом со мной?..» — вот о чём думала Опимия, воспринимая слухом эхо своего предсмертного хрипа.

Последний проблеск разума, казалось, объяснил ей, что происходит, когда она последний раз вздрогнула, пробормотав прерывистым, задыхающимся голосом:

— О, моя красота!.. Моя цветущая молодость!..

Это были последние её слова; упав ничком на солому, она выдавила из себя ещё несколько хрипов... потом вздрогнула всем телом... и наконец испустила последний лёгкий-лёгкий вздох...

Уильям Дитрих «Мятежная дочь Рима»

Посвящается Холли

Пролог

122 год от Рождества Христова

Северный ветер неистово хлестал гребень горы, свирепо завывая, точно явившиеся с севера орды варваров.

Пришедшее на ум сравнение ласкало слух императора, привыкшего считать себя не только искусным стратегом, но и поэтом. Балкон, на котором сейчас стоял император, всем своим видом бросая вызов разбушевавшейся стихии, словно ласточкино гнездо, лепился к стене деревянного здания — тоже нового, спешно возведенного специально к приезду императора. Зеленые склоны горного хребта, покрытого травой, обычно такой свежей, сейчас, исхлестанные дождем, выглядели довольно жалко.

Струи дождя, словно серые веревки, опутывали пятидесятикомнатную резиденцию императора, стегали по еще сырым стенам, лихо барабанили по плохо оструганным бревнам и так и норовили пробраться в каждое окно, где в спешке еще не успели повесить занавеси и поставить жаровни. Проклятый климат! Промозглый холод, от которого не спасала никакая одежда, пробирал до костей. Впрочем, что толку снова и снова ворчать по этому поводу? — думал император. Чем отсиживаться в доме, уж лучше бросить вызов непогоде. Справа от дворца тянулось ущелье, почти сплошь заросшее деревьями. Их вереница карабкалась по склону наподобие воинского отряда, и наметанный взгляд императора скользнул вверх, отметив, как содрогаются те из них, которым выпало несчастье вырасти на самом гребне горы. То еще местечко, угрюмо подумал он, явно не из тех, где предпочитают селиться люди. Но… граница есть граница, философски добавил он. Коль скоро речь заходила о границе, отсутствие даже намека на какой-либо комфорт подразумевалось само собой. Где-то за его спиной тяжело содрогался пол от топота сотен обутых в грубые солдатские башмаки ног — и эхо, особенно гулкое из-за почти полного отсутствия мебели и ковров, разносило его по дворцу.

У недавно ушедшего в отставку губернатора Помпея, насколько знал Адриан, не было времени как следует подготовиться к приезду императора. К тому же, повинуясь личному приказу императора, вестники, возвещавшие о скором его приезде, особо предупреждали, что повелитель равнодушен что к удобствам, что к роскоши, зато карты местности потребует всенепременно. К тому же он никогда подолгу не задерживался на одном месте.

Но сейчас Адриан не мог не отметить предусмотрительность своего хозяина, позаботившегося спешно возвести это сооружение в самом сердце забытой богами Виндоланды. По сравнению с походной палаткой, в которой он провел почти полжизни, это хлипкое деревянное сооружение могло считаться едва ли не дворцом.

— Счастье — не в обладании, а в предвкушении, — сказал он собравшимся перед ним офицерам. — Здесь, на краю империи, мы не могли ожидать ничего, так что насладимся тем немногим, что у нас есть.

Легат поспешно занес слова императора в свиток.

— Человек, которого боги наделили столькими достоинствами и добродетелями, заслуживает большего, — льстиво проговорил Помпей. В конце концов, насколько почетной будет его отставка, зависело от благоволения императора.

— Человек, которого боги наделили подобной властью, предпочел бы остаться в Риме, губернатор. Однако я этого не сделал — следуя как велению долга, так и собственному желанию. Не так ли, Флор?

Голова придворного поэта и по совместительству шута поспешно закивала и тут же снова спряталась в складках тяжелого плаща, отчего его комичная фигура почему-то напомнила императору промокшего и иззябшего крота.

— Мы рады разделить с тобой все тяготы, цезарь, — прокаркал Флор, постаравшись вложить в эту фразу всю ту искренность, на которую он сейчас был способен. — Кстати, у меня как раз сложились стихи, воспевающие твое несравненное мужество.

Лица придворных льстецов, гурьбой толпившихся вокруг императора, расцвели сияющими улыбками. Однако брови Адриана насмешливо поползли вверх.

— Неужели? Какой сюрприз! Ничего не может быть приятнее, чем услышать из твоих уст очередной перл остроумия!

— Они пришли мне на ум неожиданно, повелитель, словно щедрый дар богов. Я назвал их «Мольба Адриана».

— Вот как? Ну что ж, давай послушаем, какой премудростью одарили тебя боги, о мой жирный Флор.

Точно актер на сцене, поэт драматическим жестом сорвал с себя плащ и отшвырнул его в сторону, выпрямился — даже привстав на цыпочки, бедняга едва доставал макушкой до груди стоявшего позади него центуриона — и высоким, пронзительным голосом провыл:

О боги, молю вас! Не хочу быть императором!
Шататься по Британии, увязая по колени в грязи.
Или торчать в зловонной Скифии, глядя, как мерзнет моя порфироносная задница…
О всемогущие боги, избавьте меня от этого счастья!
Отвесив глубокий поклон, Флор снова укутался в свой плащ. Вокруг раздался громкий рев и одобрительный хохот. Один трусливый Помпей побагровел при таком оскорблении, нанесенном императорскому величию. Кроме него, казалось, столь злая и едкая сатира никого особо не удивила. Ближайшие сподвижники Адриана, по-братски разделявшие с императором все тяготы походов, тоже до смерти устали от бесконечных марш-бросков и отсутствия какого-либо уюта и ничуть не меньше его самого соскучились по дому. Грубоватые, изрядно сдобренные солью шутки наподобие этой помогали им не сходить с ума.

— Запиши и его, слышишь? — кивнул Адриан легату. На губах его мелькнула понимающая улыбка. Внезапно потеряв терпение, он снова окинул взглядом насквозь промокший склон горы. — Ладно, римляне. Придется нам снова утопать в грязи. Давайте-ка взберемся наверх и посмотрим, что там.

Повелитель Рима был не только нетерпелив, но и неутомим. За полчаса он продиктовал три письма, предложил обнести близлежащие холмы террасами, чтобы позже развести там огороды и фруктовые сады, сэкономив тем самым казенные деньги на содержание армии, просмотрел и одобрил приговор, вынесенный легионеру, схваченному за руку, когда он пытался продать кому-то из варваров колчан стрел, а заодно велел привести к нему вечером наложницу центуриона, успевшую привлечь его внимание. Сказать по правде, сам центурион не слишком расстроился — наверняка дама его сердца вернется со свидания не с пустыми руками. Ему самому продвижение по службе, можно сказать, обеспечено. Да и император, глядишь, вечером не станет, по своему обыкновению, ворчать и придираться к мелочам, а утром проснется в благодушном настроении. Ну а сейчас Адриан желал всенепременно взобраться на гору.

— Можно подождать, пока немного распогодится, — осторожно предложил Помпей.

— Это в Британии-то? — Смех императора смахивал на лай пса. — Мне уже сорок четыре года, губернатор! Если я буду вечно ждать, пока распогодится, то могу заранее распорядиться о своем надгробии.

— Погода в здешних краях меняется то и дело, цезарь.

— Как и моя империя. Из жаркой духовки Персии прямо в болота Британии. Нет, если бы я имел обыкновение ждать у моря погоды, так лучше остался бы в Сирии, жарился бы на солнышке да со скуки считал мух!

Приехавший вместе с императором из Германии новый губернатор, Платорий Непот, назначенный на эту должность после Помпея, моментально почувствовал нетерпение Адриана.

— Сейчас велю оседлать лошадей, — поспешно проговорил он.

— Нет. Мы отправимся пешком, — бросил император в сторону офицеров свиты. — Будем месить грязь, как это делают варвары, чтобы, как они, почувствовать под ногами эту землю, и заодно попытаемся представить себе, как будет со временем выглядеть граница — что для нас, что для них.

Император бодрым шагом двинулся вперед. Он был высок, лицо до бровей заросло бородой, которую он намеренно не брил, чтобы скрыть шрамы и оспины, оставшиеся у него на лице после юношеских прыщей. Обычно он ходил с непокрытой головой, темные, как у иберийцев, волосы курчавились под дождем. Отороченный мехом плащ его вился и хлопал у него за спиной, словно крылья огромной птицы, гончие, которых он всегда держал при себе, могучими прыжками неслись вперед. Генералы, инженеры, архитекторы и центурионы, выстроившись в затылок, послушно месили грязь, точно колонна трудолюбивых муравьев. Впереди, прикрывая их, ехал шагом небольшой отряд преторианской кавалерии, но, не считая этого, процессия двигалась вперед без какой-либо помпы. Серые облака, сбившись в кучу наподобие стада овец, уныло тянулись к югу, поливая их унылым, холодным дождем, но все, что было к северу, скрывал собой горный кряж. Помпей начал понемногу задыхаться.

— Я рассчитывал сначала показать макет местности, — жалобно пропыхтел он.

— Покажете — вероятно, в полночь, не раньше, — ухмыльнулся Непот. — А днем император предпочитает не сидеть на месте. Когда еще в Германии он велел соорудить частокол и Флавий стал причитать, твердя, что у него, мол, не хватит людей, Адриан схватил топор и принялся сам рубить деревья. Солдаты едва не передрались, пытаясь угнаться за ним. К тому времени как он уехал, первая миля ограды уже стояла на месте.

— А он быстро идет.

— А соображает еще быстрее. Ему нужен мир, и он твердо намерен добиться его.

Добравшись до вершины хребта, преторианцы внезапно резко натянули поводья. Адриан топтался чуть ниже, нетерпеливо дожидаясь, пока отставшая от него свита немного отдышится и догонит его. Непрерывно моросивший дождь перестал, сменившись висевшей в воздухе водяной дымкой. Спустя несколько минут император снова зашагал вперед, по-видимому, не чувствуя царившего вокруг холода.

— Наша империя, словно нарочно, упирается границами в самые унылые земли, — бросил он через плечо.

Раздался натянутый смех, но на некоторых лицах при упоминании о причине их задержки в этих краях отразилось смятение.

— Не то что при Траяне — тот никогда не останавливался, — пробормотал вполголоса один из центурионов. Предшественник Адриана, император Траян, вел бесконечные войны, пытаясь раздвинуть границы империи вплоть до ему одному ведомых пределов. Казалось, ничто не может остановить его.

Новый император, сделав вид, что не слышит, повернулся и вновь принялся карабкаться к вершине. Остановились они, только когда свежий ветер, хлестнув их по лицу, дал понять, что дальше идти некуда — вокруг, насколько хватало глаз, расстилалась неведомая им земля.

То, что снизу казалось поросшим травой пологим склоном южного холма, с северной стороны неожиданно обрывалось, заканчиваясь отвесным утесом — темным, почти черным, каким иной раз бывает вершина вулкана. Отвесная эта скала возвышалась на добрые две сотни футов, заканчиваясь то ли пустошью, то ли болотом, посреди которого виднелось свинцово-серое озеро. Безрадостный пейзаж тянулся дальше, к северу, где в дымке тумана скрывалась далекая Каледония. В тусклом свете было трудно различить, где заканчивается плотная завеса облаков и где начинается гора. Впрочем, не важно — открывающийся отсюда вид был настолько великолепен, что все замерли. Дождь перестал. К тому же место, где они сейчас стояли, казалось совершенно неприступным. В толпе солдат послышался ропот одобрения.

— Насколько мне известно, это самая высокая точка горного хребта, что тянется через всю Британию, деля ее поперек, — объяснил Помпей. — Можешь убедиться собственными глазами, цезарь, — это своего рода естественная граница. А заливы и узкие бухты по обе стороны хребта позволят держать флот на обоих берегах. Земля тут достаточно твердая, так что и на западе, и на востоке может стоять кавалерия. А позади нас вдоль долины тянется дорога. Построить несколько крепостей и сторожевых башен…

— Стену.

— Ну да — и стены, и рвы…

— Стену, губернатор, стену — причем через весь остров.

Помпей озадаченно моргнул.

— Через весь остров?! — растерялся он. Ничего подобного он явно не ожидал.

— Да — высокий вал, чтобы раз и навсегда утвердить господство Рима над Британией. Рим — по одну сторону, варвары — по другую. Эта провинция, с тех пор как евреев выдворили за пределы Иудеи, остается вечной занозой в заднице Рима. Да, стену, Помпей, только так мы сможем держать под своим контролем торговлю, контрабандистов, набеги варваров и все такое. Стену восемьдесят миль длиной, а построят ее три британских легиона.

— Даже тут? — Губернатор с сомнением оглядел вершину хребта. Взобраться на него явно было не под силу любой армии в мире.

— Даже здесь. — Плащи свиты свирепо рвал ветер, но дождь окончательно прекратился, дымка развеялась, и видимость стала намного лучше. — Я желаю, чтобы населяющие эту землю дикие племена видели эту стену… чтобы они собственными руками рыли рвы, насыпали холмы и перебрасывали мосты через реки. — Адриан повернулся к новому губернатору: — Ты сможешь это сделать, Непот?

— Инженеры уже произвели кое-какие предварительные расчеты, — ответил тот, в отличие от Помпея уже будучи в курсе идеи императора. — Количество камня, которое потребуется для этой постройки, трудно даже представить себе. Вообразите, что каждому легионеру придется поднять на вершину хребта вес, равный его собственному. И к тому же проделать это по меньшей мере пятьдесят миллионов раз. По моим собственным расчетам, для строительства стены, цезарь, потребуется тридцать миллионов обтесанных камней. Добавь к этому булыжники, глину и известь, чтобы заполнить пазы между камнями. Чтобы довести до конца столь грандиозное строительство, потребуется множество карьеров, невероятное количество древесины для лесов, добавь к этому целый легион сапожников — ведь обувь будет просто гореть на ногах, — не говоря уже о количестве кож, которое потребуется для этой самой обуви! Только одной воды для смешивания известкового раствора будет нужно не менее пяти сотен джаров[481] в день! Удвойте ее и получите количество воды, потребное солдатам, чтобы утолить жажду. И большую часть этой воды придется таскать вверх по склону холма наподобие того, на котором мы сейчас стоим. Стало быть, потребуется бесчисленное количество ослов, быков и лошадей, а скот ведь тоже нужно кормить. Это обойдется…

— Не так уж дорого. — Адриан смотрел не на губернатора — его взгляд был устремлен туда, где на севере расстилалась неведомая земля. — Не забывай — строительством стены будут заниматься солдаты, которые уже устали от безделья и изнывают от скуки, не зная, куда себя деть. Тем более что она должна быть построена! Август говорил, что Рим достался ему кирпичный, а оставил он его мраморным. Ну а я намерен защищать этот мрамор — камнем!

— При всем уважении, цезарь, это невозможно! — набравшись мужества, осторожно проговорил Помпей. — Из камня не получится. Учитывая расстояние, на которое должен протянуться этот вал, камня для него не хватит во всей империи.

Император резко повернулся:

— Я не имел в виду нашу империю! Но когда мы воевали с парфянами, губернатор, мне доводилось слышать немало разговоров о стене — где-то далеко на востоке, за Индией, в тех землях, откуда привозят шелк. Приходившие оттуда караваны шли много дней, а погонщики рассказывали, что стена та отделяет варваров от людей цивилизованного мира, и благодаря этому и те и другие живут счастливо. Так вот, я желаю, чтобы нечто подобное появилось и здесь. На лицах солдат застыла неуверенность. Римская армия привыкла нападать, а не защищаться. Внезапно император перехватил взгляд центуриона, так некстати вспомнившего о Траяне, и обратился к нему, как к равному:

— Слушай меня, центурион! Слушайте меня, все вы, и слушайте внимательно. Пять столетий Рим раздвигал свои границы, присоединяя к империи земли варваров, и всем нам победы приносили не только славу, но и богатство. Однако пришло время, когда в дальнейших завоеваниях нет никакой пользы. Я следовал за Траяном в его полном приключений походе на Восток, и я еще не забыл, как праздновали римляне каждую нашу победу — от Александрии до Лондиниума. Но те из вас, кто оплакивает моего покойного двоюродного брата и опекуна, не понимают, что все изменилось. Мы завоевываем долины, оставляя горы в руках варваров, а ведь там скрываются целые армии! Нас нельзя победить… но и мы не в состоянии одержать победу. Разве не с этим столкнулись мы в Британии?

Все молчали. Не было слышно ничего, кроме завывания ветра.

— Я еще не забыл о великой славе, которую два поколения назад принесла нам победа у Гравпийской горы[482], там, в далекой Каледонии, на самом севере, — продолжал Адриан. — Мне хорошо известно мужество британских легионов, которые скорее погибнут, чем позволят себе отступить. Я помню, как тогда мы много дней подряд вручную настилали дерн и воздвигали бревенчатые стены, продвигаясь все дальше в глубь этой варварской земли, жестоко подавляя все вылазки свирепых врагов. Но я не забыл и того, что эти варвары так и не покорились нам, как в свое время жители Коринфа или Иудеи. Ведь им нечего было терять — может, поэтому они ничего не боялись. Не имея никакого понятия о чести, они бежали вместо того, чтобы умереть. Не считая себя единым народом, они не готовы были отдать свою жизнь, чтобы кого-то защитить. Они скрывались в скалах. Они укрывались на вершинах гор. Одинаково свободно передвигались пешком и на лошадях, метали в нас копья и осыпали стрелами, а потом бросались врассыпную и мгновенно исчезали — до того как мы успевали сообразить, что произошло. Они были слабее тумана — и, как он, просачивались у нас между пальцами. Но что самое главное, варвары эти населяли земли, которые были нам абсолютно не нужны! Возьмите ту же Британию, с ее вечными холодами и топкими болотами! А Германия! Тоже сплошь болота да непроходимые леса. Вспомните Скифию, с ее бескрайними степями и пустынями… Парфянское царство, которое можно было бы назвать царством камней… Африку, утопающую в море песка. И так везде. Сколько в нашей империи земель, от которых нет никакой пользы, но которые при этом требуют немалых расходов, учитывая колоссальные расстояния и необходимость содержать там римские гарнизоны — кстати, достаточно слабые. Так вот, я скажу тебе, чему я научился у великого Траяна, центурион: что победа, которая не приносит никакой выгоды, — это бессмысленная победа, потому что обходится она дорого, но ничего не дает взамен. А тебе известно, что я унаследовал от Траяна не только империю, но еще и долги на сумму в семьсот миллионов сестерциев? Мы раздвинули границы Рима почти до края Вселенной и в то же самое время не в состоянии защитить то, что принадлежит нам. Ты согласен со мной, центурион? Что же ты молчишь? Я хочу услышать правду, поскольку льстивая ложь бессмысленна и бесполезна так же, как чересчур дорогие победы.

Центурион с трудом проглотил вставший в горле комок. Отвечать императору и так-то нелегко, а что ж говорить об этом — волосы намокли и прилипли к шее, глаза яростно сверкают, можно и впрямь подумать, что ему важно знать, что ты думаешь на самом деле.

— Стена, о которой ты говоришь, цезарь… — откашлялся он. — Так вот, боюсь, она не варваров будет удерживать снаружи. А нас — внутри!

— А-а, вон оно что! — Адриан понимающе кивнул. — Да ты, выходит, тоже стратег. И вдобавок у тебя больше смелости, чем у моих придворных, раз ты решился произнести эти слова, но мне это нравится. Поэтому слушай, что я скажу тебе, центурион: Рим никогда не ждал появления своих врагов. А если такое случалось — вспомни, как Ганнибал в свое время обрушился с гор, — тогда последствия были ужасными! Но в этой стене будут ворота — и римские солдаты, проходя через них, двинутся на север. Нет, лучше верхом! Мои генералы твердят, что у нас должно быть больше кавалерии, чтобы выкурить отсюда всех варваров до последнего, заставить этих трусов спуститься вниз! — Слушавшие его свита и остальные дружно расхохотались. — Мы заставим их вождей помнить о том, как силен Рим — пусть не забывают о том, что расплата за неповиновение будет ужасна. Пусть боятся! И в то же самое время каждый из этих варваров должен твердо знать, что их земля заканчивается здесь, у подножия этой стены, за которой начинается цивилизованный мир. И каждый из вождей должен помнить, что с Римом лучше жить в мире, нежели воевать.

Ветер в клочья рвал облака, и солнце, робко выглянув из-за туч, разогнало остатки тумана, потом позолотило вершины горного хребта, и они ослепительно вспыхнули на фоне бледно-голубого неба. Римляне застыли, ошеломленно озираясь по сторонам. Столь резкая смена погоды до сих пор казалась им чем-то вроде божественного предзнаменования. Каждый из них молча пытался представить себе будущую стену, ползущую вдоль горного хребта, с ее сторожевыми башнями, укреплениями, фортами и крепостями. И каждый из них понимал… и не мог поверить в то, что их долгий, кровавый поход наконец закончился.

— Мы завоевали все, что стоило завоевать, — проговорил Адриан. — В Германии стена будет из бревен, поскольку та граница пройдет через леса. Вырубив часть леса, мы не позволим врагу подкрасться не замеченным. А здесь, в Британии, в этой жалкой стране, где даже деревья и те не растут, стена будет из камня. Или это будет земляной вал — в тех местах, где не окажется камней. Мы построим ее, и эта стена станет еще одним подтверждением могущества Рима. А когда она будет построена… — Император медленно перевел взгляд на юг. Волнение его понемногу улеглось. — Когда она будет построена, больше не будет ни битв, ни сражений, и для людей начнется новая эра. Пусть варвары остаются жить на своих болотах. Нам они не нужны. — Адриан повернулся к губернаторам. — Помпей, именно твои идеи заронили в нашу голову мысль об этой великой стройке. Непот, когда ты закончишь строительство, она станет памятником и тебе.

Тень сомнения скользнула по лицу губернатора.

— Да, — кивнул он, — но строить эту стену будет не одно поколение…

— Она будет выстроена в течение трех лет.

Дружный вздох изумления вырвался у всех, кто услышал его слова.

— Три года, — повторил император. — Легионы будут сменять друг друга, на смену уставшим будут подходить новые, и через три года на этом месте будет стоять гигантский вал. — Лицо его осветилось улыбкой. — Конечно, по ходу дела потребуются кое-какие изменения.

— Три года?! — Непот неуверенно кивнул. — Как прикажешь, цезарь. Но тогда мне потребуются легионы, которые будут так же рваться строить эту стену, как некогда они рвались в бой.

— Это и станет для них боем, Непот.

— Три года… — Непот изумленно покрутил головой и с трудом глотнул. — И сколько же, по-твоему, должен простоять этот вал, цезарь?

— Сколько? — Было заметно, что император едва сдерживает раздражение — вопросы губернатора явно бесили его сильнее, чем упрямство старого центуриона. — Сколько он должен простоять, ты меня спрашиваешь? Столько же, сколько все те памятники, что я воздвиг себе. Столько, сколько будут стоять эти горы. Этот вал, Аулий Платорий Непот, должен стоять тут до скончания веков!

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЗАКАТ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ 368 год от Рождества Христова

Глава 1

Никто на свете не знает лучше меня, насколько велика на самом деле наша империя.

При мысли об этом у меня даже кости ноют.

Я — Драко, житель приграничной полосы и государственный чиновник, инспектор, соглядатай и писец. Люди боятся меня, потому что за моей спиной стоит Рим, а рука Рима дотянется до самых отдаленных уголков империи. Я — ухо императора. В моей власти поднять человека на самую вершину и низвергнуть его в пропасть. Эта власть для меня — точно доспехи, и нет у меня иной защиты, кроме нее, когда я являюсь, незваный, чтобы выяснить, как идут дела, и дать отчет Риму. И она же мое единственное оружие.

Но цена этой власти — усталость. Когда я, еще совсем молодым, объезжал границы Римской империи, то советуя усилить гарнизон там, то повысить налоги тут, служба, которую я нес, вдохновляла меня, а власть, которой я был облечен, кружила мне голову. Благодаря ей я смог увидеть мир. За все эти годы я прошел, проехал и проплыл добрых двадцать тысяч миль, и вот теперь я стар и слаб, и меня отослали чуть ли не на самый конец света, в страну, где кости мои ноют от холода.

Приказ императора погнал меня на север Британии, чтобы я смог собственными глазами увидеть чудо. И дать ответ, которого он ждет. Прислать отчет о мятеже и вторжении варваров — это еще не все. Я до боли в глазах вчитывался в присланный мне приказ, чувствуя исходящую от него горечь позора и поражения. Дочь сенатора пропала, похищена варварами. Валерия… это имя, невыразимо прекрасное, манящее, дерзкое, беспокойное… стрела, от которой кровь, превратившись в жидкий огонь, начинает быстрее струиться по жилам…

Но почему?

Северное небо за окнами мрачной, угрюмой крепости Эбуракум плотно залепили тучи. Я хлопнул в ладоши, позвал раба и велел ему подбросить угля в жаровню. О боги, как же я скучал по солнцу!

Мольба, звучавшая в каждом слове, в каждой строке послания, которое я получил от сенатора Валенса, лишь изредка прорывалась наружу. Куда сильнее чувствовались нетерпеливое раздражение и жалость к самому себе — скорее это было письмо уязвленного политика, чья карьера внезапно оказалась под угрозой, чем сломленного горем и чувством невыносимой вины осиротевшего отца. Валенс входил в число двухсот сенаторов, ставших тяжким бременем для нынешнего Рима, жажда власти которых уступала лишь их алчности. И тем не менее послание сенатора нельзя так просто проигнорировать. Я поднес свиток к глазам и принялся читать.

Я желаю получить точный отчет о последнем вторжении варваров и еще один, предназначенный лишь для моих собственных ушей — о неожиданном исчезновении моей дочери. Слухи о сделанном ею выборе весьма осложнили мои отношения с Флавиями, ставшими моими родственниками благодаря этому браку, и к тому же из-за них прервались паши деловые отношения, из-за чего я оказался весьма стеснен в средствах. Необходимо восстановить репутацию Валерии, иначе ее родственники могут потребовать возмещения морального ущерба. Я надеюсь, вы понимаете деликатность порученного вам дела и необходимость соблюдать строжайшую секретность во всем, что касается этого прискорбного события.

Я уже много лет назад имел право уйти в отставку, но меня считали весьма полезным человеком, хранившим верность не столько императору, но, что важнее, самой идее императорской власти, верным законам, устоям, стабильности. В Риме один император сменял другого, менялась государственная религия, реорганизовывались провинции, а я оставался. Вероятно, поэтому меня старались держать подальше, где-нибудь возле границы. Идеалистам всегда легко найти применение — им трудно доверять.

И вот сейчас я тут, чтобы расспросить выживших, что означало, что мне придется распутать паутину лжи, самообмана и искренних заблуждений, составляющих суть того, что зовется человеческой памятью, чтобы обнаружить крупицы правды. Большинство надежных свидетелей мертвы, а остальные разбежались или слишком подавлены тем, что произошло. Что они могут помнить? Вонь Адрианова вала, запах горящих бревен, разлагающейся человеческой плоти, зловоние оставленной бежавшими жителями и гниющей еды, кишащей омерзительно жирными червями? Днем их мучили полчища невесть откуда слетевшихся мух, ночью — стаи голодных одичавших собак, которых тщетно пыталась прогнать подальше горсточка истощенных рабов и покалеченных солдат, которым изредка помогали крестьяне-бритты, силком пригнанные сюда, чтобы починить то, что еще можно было починить. Да, вот оно — зловоние победы, которая, в сущности, не столько победа, сколько поражение, наглядное свидетельство победы разрухи над стабильностью и порядком.

Сколько у нас времени до того, как варвары решат вернуться?

И это тоже желали знать император и сенат.

Я составил целый список тех, кто мог что-то знать и кого необходимо было расспросить. Служанка. Кухарка. Владелец виллы. Захваченный в плен друид. Но я начал с солдата, туповатого и прямодушного.

Центурион, сидевший вместе со мной в носилках, носил имя Лонгина: отличный послужной список, нога, покалеченная ударом топора варвара во время последней, отчаянной битвы, в темных глазах — боль и сознание того, что ему уже никогда не придется ходить. И… ни малейших признаков отчаяния. Ведь он был овеян славой, которой я мог только завидовать. Я задавал ему вопрос за вопросом.

— Тебе известно, кто я?

— Доверенное лицо императора.

— Ты понимаешь, для чего я приехал сюда?

— По приказу императора и сената.

— Верно. А ты для чего здесь?

— Я должен выполнять свой долг. Так было всегда, сколько я себя помню.

— Итак, стало быть, ты готов ответить на мои вопросы?

— Отвечу, коли смогу. — Коротко и без малейших колебаний. Истинный сын Рима.

— Хорошо. Итак, тебе известен старший трибун Гальба Брассидиас?

— Конечно.

— Ты помнишь, когда он получил этот чин?

— Еще бы — я сам привез ему приказ о повышении.

— И когда это было?

— Осенью два года назад.

— Значит, ты был гонцом?

Лонгин не был простым солдатом. И он хорошо понял мой вопрос — естественно, я был немало удивлен, что ему, старшему по званию, центуриону, поручили то, с чем мог справиться простой гонец.

— Больно уж деликатное было поручение. Герцог Фуллафод, правитель северной Британии, послал именно меня, поскольку я был с Гальбой во всех его походах и знал его лучше, чем кто-либо еще. Тяжелый человек, но отличный солдат. Гальба, я имею в виду.

— Что ты хочешь этим сказать? Что значит — тяжелый человек?

— Кавалерист. Не какой-то там светский щелкун, любитель попоек или пустопорожних разговоров. Сам он не римлянин, нет — откуда-то из Фракии, грубоватый, немного неотесанный. Верхом сидит так, словно родился в седле, а вот в грамоте не силен. Суровый, немного мрачный. Словом, как раз из тех, кого хорошо иметь рядом во время сражения.

— Согласен. — Как будто я имел об этом какое-то представление! — И как он принял эту новость? С радостью?

Словно припоминая что-то, Лонгин задумался. Потом на лице его появилась кривая усмешка.

— Неужели нет?

— Все это покажется тебе бессмысленным. Да и как же иначе, коли ты, господин, знать не знаешь, что такое Вал.

Оскорбление… правда, весьма тщательно завуалированное. Легкий намек на разницу между старым солдатом и каким-то горожанином. Смешно, честное слово! Можно подумать, эта медная бляха на груди что-то меняет!

— Я всю свою жизнь провел на Валу! — прорычал я, дав ему понять, какая сила стоит за моей спиной. — Стена Рима, она тянется от Аравийского полуострова до этих ваших болот. Думаешь, тебе удалось задеть меня? Мне доводилось обмениваться оскорблениями с надменными сарматскими воинами и скрупулезно просеивать все сплетни варваров-гуннов, кривиться от вони верблюдов берберов, воинов пустыни, и есть что придется вместе с караульными на продуваемых всеми ветрами берегах Рейна, и считать при этом огни бесчисленных костров, которые по другую сторону реки жгли германцы. И ты будешь рассказывать мне о Вале?

— Нет. Просто все это как-то… сложно.

— Ты дал слово, что ответишь на мои вопросы.

Он разом сгорбился, и на лице его промелькнула неприятная гримаса.

— Я отвечу на них. Но ты хочешь услышать честный ответ, а это… непросто.

— Не понимаю. Объясни.

— Жизнь тут, на границе, сложная. То ты простой караульный, а то, глядишь, вестник или даже посол. То на стене, то в воротах. То сражаешься с варварами, то идешь с ними на мировую. Для чужаков это как с женщиной…

— Ну, ты, похоже, слегка забегаешь вперед. Я ведь просил тебя всего лишь сказать мне, как отнесся Гальба к тому, что его назначили старшим трибуном. А ты кинулся оправдывать его.

Лонгин заколебался. По лицу его я видел, что он пытается понять, что я за человек. На нем я читал сомнение, он явно гадал, можно ли мне доверять. Да и как вообще можно быть уверенным в этом? Скорее уж наоборот, подумал я. Это я мог понять. Вообще, подумал я про себя, самое трудное в жизни — это чтобы тебя поняли.

— Ты видел своими глазами ту брешь, через которую ворвались варвары?

— Да. Я первым делом кинулся туда.

— И что ты там увидел?

Вопрос остался без ответа. Судя по выражению его лица, Лонгин явно рассчитывал получить хоть какое-то подтверждение, что мне можно верить. Что я способен понять то, что он мне сейчас скажет. Я немного подумал. Потом со вздохом принялся перечислять:

— Слабый гарнизон. Обозленных, мрачных мастеровых. И уже остывший погребальный костер, на котором не осталось ничего, кроме кучки обгоревших костей.

Лонгин молча кивнул, выжидающе глядя на меня.

— Стену чинили, — продолжал я, выкладывая потихоньку то, о чем будет сказано в моем отчете, — но не так тщательно. Не так, как ее когда-то строили. Я проверил качество извести, так вот, ее явно разбавляли. Раствор получился слабый. Подрядчик, похоже, попался хапуга, а у имперского старшего мастера просто еще мало опыта. Его предшественник погиб во время битвы. Пройдет немного времени, раствор высохнет и станет не тверже обычного песка. Поэтому все придется начать заново.

— Придется ли? — прищурился он.

Я понял, что он имел в виду. Феодосий отдал строгий приказ, но все расползалось прямо на глазах, и он был бессилен что-либо изменить. Об Адриановом вале забыли. Лучшие мастеровые и ремесленники потихоньку перебирались на юг.

— Нужно переделать, — с нажимом проговорил я. — А насколько хорошо… это уж будет зависеть от верных Риму людей — как ты, например.

Он кивнул.

— А ты наблюдательный человек, инспектор Драко. Ничего не укроется от твоего взгляда. И ты умен… возможно. Во всяком случае, достаточно, раз ты успел побывать в стольких странах и дожитьдо своих лет. — Похоже, это похвала, догадался я. Выходит, я ему понравился. Не скрою, слова центуриона приятно пощекотали мою гордость. Надо же, меня, человека, чье орудие — хорошо подвешенный язык, смог оценить солдат! — Возможно, ты даже честен, что, согласись, в наши дни большая редкость. Поэтому я расскажу тебе о Гальбе, и о госпоже Валерии, и о последних золотых деньках петрианской кавалерии. Патриции наверняка свалят всю вину на него, но я… я его не виню. А ты?

Я снова задумался.

— Верность — главная из добродетелей.

— Которую Рим никогда не мог по достоинству оценить.

Вот так вопрос, подумал я. Все отлично знали, в чем состоял долг солдата перед государством. Он обязан был отдать за него жизнь, если понадобится. А вот в чем долг государства перед своим солдатом?

— Гальба всю свою жизнь отдал Риму, а потом влияние, которым пользовалась эта женщина, отняло у него петрианцев, — продолжал Лонгин. — Она корчила из себя невинность, но…

— Похоже, ты в этом сомневаешься? Или мне кажется?

— По моему разумению, никто в нашем мире не бывает абсолютно невинен, — проворчал он. — Тем более в Риме. Да и тут тоже…

Невинность — это как раз то, что меня интересовало больше всего. Виновен или нет — придется решать мне. Было ли предательство? Или все дело в ревности? А может, в неопытности… или в неумении? Кто стал предателем, а кто героем? Я должен был решить… Я был богом.

И конечно, Лонгин был прав, когда говорил, что Адрианов вал нужно понять. Во всей империи не было места более удаленного от Рима, чем он, — ни на севере, ни на западе. Только здесь, в этих местах, жили столь вероломные и свирепые варвары. Нигде погода не была столь мрачной. Нигде больше не выли столь промозглые ветра, и нигде больше не было столь ужасающей нищеты, как здесь. Я слушал, изредка задавая вопросы, редкие, но всегда неожиданные и четкие. Он не отвечал на них — он рассказывал. Забыв обо всем, я слушал, взвешивая про себя каждое его слово, стараясь увидеть события его глазами, и перед моим внутренним взором живо и ярко вставало то, что произошло здесь совсем недавно.

Глава 2

Гонец прибудет на закате — так говорили сигнальные огни. А флаги, взвиваясь на вершинах башен, летели вперед, опережая бешеный бег скакуна, словно тени, спешившие сообщить о заходе солнца. Нетерпеливо ожидающий известий центурион следил за ними с парапета крепости, изо всех сил стараясь подавить растущее в душе ликование. Лицо его, как всегда невозмутимое, напоминало маску. Наконец-то! Естественно, он ни словом не проговорился караульным, вышагивающим у него за спиной, но вместо того, чтобы спуститься вниз и спокойно дожидаться вестей, он, чувствуя, что просто не в силах усидеть на месте, метался взад-вперед, словно зверь в клетке, и белый кавалерийский плащ, раздуваемый ветром, хлестал его по ногам. Двадцать долгих лет, и эти последние минуты ожидания оказались самыми тяжкими в его жизни, молча признался он себе… двадцать лет, и вот сейчас минуты тянутся, как часы. И тем не менее Гальба Брассидиас не винил себя за нетерпение, как никогда не винил себя в излишнем честолюбии. В конце концов, он был солдатом. Двадцать лет в грязи и в крови он безропотно исполнял свой долг — и все ради этой минуты. Двадцать лет! И вот пришло время империи вознаградить его за службу.

И вот наконец на горизонте, возле низких холмов мелькнула фигурка гонца. Гальба мог бы поклясться, что заранее может сказать, сколько раз он услышит стук конских копыт, прежде чем гонец окажется у ворот крепости, — так же, как всегда мог заранее сказать, сколько шагов осталось караулу до того, как повернуть. Слабый стук подков грохотом отдавался в его ушах, отсчитывая минуты, и, невольно приноравливаясь к нему, Гальба вновь заметался от башни к башне.

Вздымаясь над землей, словно живое воплощение могущества и власти Римской империи, Вал преграждал путь обитавшим на севере племенам варваров. Он подавлял. Адрианов вал тянулся вдоль горного хребта, отделявшего Британию от еще более дикой Каледонии, и уходил за горизонт, так далеко, что, казалось, ему нет и не будет конца — на восемьдесят римских миль. Это была не просто крепость — это была печать Рима. Вся местность на подступах к Валу была очищена от леса и сейчас представляла собой пустыню, где ничто не могло помешать полету стрелы или выстрелу из катапульты. Вдоль Вала у самого его основания тянулся ров глубиной десять футов. Сам же Вал был настолько широк, что по нему свободно могла бы ехать и колесница, а высота его превышала три человеческих роста. Шестнадцать отдельных больших крепостей, шестьдесят пять фортов поменьше и сто шестьдесят сторожевых башен, с которых посылали сигналы по всей округе, тянулись вдоль него, словно бусины ожерелья. Грубо обтесанные камни, из которых он был сложен, густо обмазанные белой штукатуркой, в лучах солнца делали его похожим на выбеленную временем кость какого-то чудовища. А ночью, когда в каждой из сторожевых башен вспыхивали костры, Адрианов вал сверкал в темноте, словно сказочный дракон. Солдаты почти два с половиной века подряд чинили и укрепляли его, потому Адрианов вал в их глазах — это то, где было начало и конец всего.

К югу от Вала лежал цивилизованный мир. Сложенные из белого камня виллы таинственно мерцали в сумерках, словно раковины, — еще одно напоминание о Средиземноморье.

А на севере притаился мрак. Оттуда тянуло запахом крови и смерти. Там жили в грязи и поклонялись деревянным богам. Там творили свое черное дело друидские колдуны и ведьмы.

Великолепные возможности — особенно для честолюбивого человека.

Его собственная крепость, где стояла петрианская конница, словно орлиное гнездо, прилепилась к самой вершине горного хребта. К северу от нее тянулась топкая равнина, посреди которой тут и там торчали унылые, точно облысевшие от времени, холмы, а к югу — извивалась небольшая речушка и тянулась построенная римлянами дорога, по которой обычно подвозили съестные припасы. На западе и на востоке был только Вал. Форт, где размещался кавалерийский полк, казался таким же крепким и неприступным, как пень могучего столетнего дуба, — углы его каменных стен для пущей крепости были закруглены, отчего он как будто врастал в землю, а внутри стояли дощатые бараки, где размещались пять сотен людей и стойла для лошадей. У южной стены бастиона лепились хижины, где кишмя кишели люди — жены, шлюхи, их ублюдки, калеки, нищие, торговцы, воры, пивовары, пекари, священники, коновалы и лекари, звездочеты и предсказатели, менялы, — избавиться от них было невозможно. Цепкие, словно вши, они были так же неизбежны, как вечно моросивший дождь. Крохотные таверны, убогие домишки и хижины, где они жили, казавшиеся клетчатыми из-за мешанины красного кирпича и белой штукатурки, сбегали вниз к реке — жалкое подобие далекого Рима. Исходившее от этого места омерзительное зловоние, смешавшее в себе запахи нечистот, кожи и чеснока, чувствовалось уже за милю.

Знаменитый старый Адрианов вал имел репутацию страшного места. Бесконечные свирепые ветра, дувшие сразу с двух океанов, злобно завывали, словно банши[483] из кельтских легенд; ведьмы были столь же уродливы, сколь и страшны на вид, а оборванные торговцы бессовестны и нечисты на руку, как нигде больше. Жалованье вечно задерживалось, посылки и припасы постоянно пропадали по дороге либо просто раскрадывались, а посланные из Рима для расследования либо являлись с большим запозданием, либо не обладали практически никакой властью. И тем не менее год за годом, десятилетие за десятилетием, век за веком проклятый и проклинаемый всеми Адрианов вал продолжал стоять. Его построили в качестве сурового предупреждения варварам, и он до сих пор продолжал сдерживать их набеги.

А ворота? За ними ждали тяжкий труд, лишения и слава.

— Гонец из Шестого Победоносного! — закричал караульный, стоявший рядом с центурионом, догадавшись по значку, который реял над гонцом, о его принадлежности к знаменитому легиону. — Вести из Эбуракума!

Гальба в последний раз окинул себя придирчивым взглядом. Заранее подготовившись к этому моменту, он велел привести в порядок и надел свою парадную форму: поверх короткой, до колен, туники ярко сияли начищенные рабом доспехи, тяжелая золотая цепь и массивные браслеты свидетельствовали о его высоком чине, на груди, словно рыбья чешуя, сверкали и переливались серебряные медали. На боку висел длинный меч — такой же, как у всех петрианских конников, тяжелое лезвие которого, смазанное оливковым маслом, легко скользило в ножнах, увесистая рукоять, некогда украшенная золотой резьбой, от долгой службы стала почти что гладкой. Руку, в которой центурион держал жезл из виноградной лозы — символ власти, он от напряжения сжимал так крепко, что даже костяшки пальцев побелели. Как обычно, тут, вверху, на парапете, царил лютый холод. Дыхание центуриона белыми облачками пара вырывалось у него изо рта, но Гальба не чувствовал холода. Гордость и удовлетворенное честолюбие бурлили в его крови, готовые в любой момент вырваться наружу, точно лава из вулкана.

— Пусть боги будут милостивы к тебе, господин, и одарят тем, что ты желаешь, — вполголоса пробормотал за его спиной караульный.

Гальба глянул на него через плечо, с удивлением узнав в караульном солдата, совсем недавно по его же собственному приказу жестоко выпоротого плетьми за то, что он позволил себе уснуть на посту. Что кроется за его словами — насмешка… оскорбление? Нет, похоже, ничего, кроме почтительного страха и уважения. Никто не осмеливался смеяться над Гальбой Брассидиасом. Он заметил, как глаза солдата боязливо скользнули вдоль золотой цепи, которая на двух кольцах свешивалась с пояса Гальбы. Цепь сверкала нанизанными на ней многочисленными кольцами — золотыми, серебряными, железными, медными, костяными, деревянными, даже каменными. Каждое из них заключало в себе благословение какого-то божества. Всего их было около сорока.

— Да будет так, — кивнул центурион. — Пусть Рим даст мне, что я заслужил.

Петрианский полк уже давно не тот, каким он был прежде, подумал Гальба. Он уменьшился почти вполовину. Превратился в какое-то дикое смешение самых разных лиц, рас и религий. Чтобы солдаты не страдали от одиночества, им было дозволено жениться. Дощатые бараки, где они обитали, кишели распутными женщинами и визгливыми детьми. Многим из них казна уже давно задолжала жалованье, да и новые доспехи иным бы тоже не помешали. Но если Рим, очнувшись от спячки, пришлет им деньги и вооружение, все это мгновенно уйдет на уплату долгов, опутавших солдат, точно паутина, — неизбежное последствие царившей в гарнизоне скуки. Как обычно, людей не хватало — кто-то погиб или дезертировал, многие, раненые или увечные, лежали в госпитале. Отчаянно не хватало лишних лошадей. Если порядок еще как-то держался, то скорее по привычке.

Однако теперь все изменится. Скоро все станет возможно.

Гальба расправил плечи, висевшие на поясе кольца откликнулись мелодичным звоном, и караульный беспокойно шевельнулся. Гальба перехватил его испуганный взгляд.

— С этого дня, солдат, упаси тебя Бог уснуть на часах! — прорычал он. И рысью сбежал по истертым каменным ступенькам вниз, к подножию башни, навстречу своей судьбе.


Победа, принесшая ему славу, случилась месяц назад, во время кавалерийской вылазки, когда его полк был вынужден рыскать среди грязных свинарников и топилен для сала, принадлежавших Като Кунедда. Этот вождь одного из соседних племен, хитрый, пронырливый лизоблюд, не стеснялся при каждом удобном случае демонстрировать свою верность Риму — естественно, когда считал это выгодным. Донесение какого-то пирата, переданного с шайкой скоттов, варваров, населявших остров Эйре (старинное название Ирландии), заставило их совершить убийственный марш-бросок — они скакали не останавливаясь весь день и всю ночь, показавшуюся им бесконечной, а на рассвете оказались на берегу серого Ирландского моря. Их приветствовали затянутый дымом пожарища горизонт, слабые стоны испуганных женщин и вопли осиротевших детей.

Центурион, привстав в стременах, дал команду спешиться, его солдаты, стоя на подгибающихся от усталости ногах, торопливо расседлывали измученных лошадей, чтобы те могли попастись на траве. Привычным движением отстегнув болтавшиеся у седел шлемы, солдаты развернули скатанные кольчуги, которые везли с собой, чтобы не так потеть во время бешеной скачки. Потом облачились в них, приготовившись к бою. Перевязь с тяжелым боевым мечом в ножнах и кинжалом каждый аккуратно положил на траву, чтобы была под рукой. И только после этого они позволили себе жадно впиться зубами в черствый хлеб и сухие фрукты, дабы слегка утолить голод — все они хорошо знали, как опасно наедаться перед битвой.

— Будем атаковать? — Это был центурион Луций Фалько — способный воин, только уж слишком порядочный, по мнению Гальбы. Такие люди редко делают карьеру. Фалько состоял в отдаленном родстве едва ли не со всеми, кто имел отношение к Валу, ведь его семья служила в гарнизоне на протяжении чуть ли не шести поколений, — может быть, отсюда и его чувства, вряд ли подходящие солдату. В прежней армии его давным-давно услали бы в какую-нибудь отдаленную провинцию, где сантиментам нет и не может быть места, но в наши дни, думал Гальба, дешевле оставлять офицеров на прежних постах. Ничего не поделаешь — таков нынешний Рим.

— Будем ждать, — проговорил Гальба, обращаясь к столпившимся вокруг него офицерам. Усевшись на траву, он положил на колени свой собственный меч, по-прежнему остававшийся в ножнах, и принялся вертеть его. Беспокойные пальцы Гальбы выбивали по резной рукояти меча нервную дробь. Об этом мече давно уже ходили жуткие слухи — говорили, что рукоятка его, мол, вырезана из кости какого-то особенно упорного и безжалостного его врага. Центурион, естественно, знал об этом, но не пытался положить им конец. Собственно говоря, именно он-то и пустил этот слух во время давней попойки. Рассказ его сопровождался таинственными кивками и многозначительным молчанием. Гальба давно уже пришел к выводу, что командир просто обязан любыми способами поддерживать свою репутацию. Он умел не только одерживать победы, но делать это с блеском.

— Ждать? — возмутился Фалько. — Их же продолжают нанизывать на вертел, как свиней!

— Прислушайся к ветру, — проворчал Гальба. — Мои уши подсказывают мне, что если в кого сейчас и втыкают что-то, то не вертел — просто скотты имеют местных шлюх, а единственное, чем нам это угрожает, так только тем, что грядущим летом здесь народится чертовски много маленьких варваров. Терпение, говорю я тебе. Подождем, пока большая часть наших врагов укроется в круглой башне или рассеется в лесу.

— Но ведь мы же гнали сюда всю ночь напролет…

— Чтобы загнать их в ловушку. В бою нет ничего бесполезнее конницы, когда лошади шатаются от усталости.

Фалько с несчастным видом разглядывал поднимающийся к небу дым от пожарища.

— Как трудно иногда бывает ждать…

— Неужели? — Гальба, вскинув брови, окинул взглядом офицеров. — Не думаю. Этим варварам не вредно на своей шкуре почувствовать, что такое боль и страх. Это напомнит Като, что его жалкая жизнь, которую он посвятил копанию в грязи, краже соседских коров и откармливанию жиреющих свиней, станет еще более безрадостной, если петрианской конницы когда-нибудь в будущем не окажется под рукой, чтобы покарать его врагов.

На лицах декурионов замелькали усмешки. Люди начали понимать.

— Мы двинемся на поиски, только когда его уже ограбят до нитки?

— Потерпи немного и увидишь собственными глазами, Фалько, что он будет счастлив и этому! Такова уж человеческая природа — люди не думают о том, чтобы предупредить несчастье, но бывают весьма благодарны за спасение. А пока выберем место для сражения. Дадим скоттам время упиться пивом из бочек Като, перетрахать подряд всех его шлюх и наполнить их утробы своим семенем.

— Но позволить им мародерствовать…

— Пусть их! Тем легче нам будет прикончить их. А потом вернуть награбленное.


Наконец уже ближе к полудню один из скоттов, с размалеванным голубой краской лицом, сплошь покрытый татуировками, с торжествующим хохотом начал спускаться вниз, к берегу, где выстроились их длинные лодки. Подожженная деревня пылала, как факел, пламя свирепо ревело, а дым уже заволок полнеба. Ужас и боль, которые скотты оставляли за собой, казалось, стелются по земле, словно плач по покойнику; трофеев оказалось столько, что каждый из скоттов едва тащился, сгибаясь чуть ли не вдвое, а отряд их скорее напоминал тяжело груженный караван мулов. Варвары были пьяны в дым, с ног до головы перемазаны кровью и пыхтели, едва не падая на землю под тяжестью награбленного добра. Чего тут только не было — мешки с зерном, железные котлы, тюки шерсти, косы, драгоценности, визжащие от страха свиньи и сбившиеся в кучку перепуганные козы. Вереница самых хорошеньких женщин с веревочной петлей на шее, плача и спотыкаясь, тащилась за ними. Большинство с исцарапанными в кровь лицами, в грязной, разодранной в клочья одежде.

— Вот как это делается в наши дни, ребята, — тихо проговорил, обращаясь к своим конникам, Гальба, расхаживая взад-вперед вдоль цепочки укрывшихся за деревьями солдат. — Что они для вас? Для ваших копий и мечей? Просто солома!

Гальба разделил отряд на две части. Половину отдал под начало Фалько, поскольку привык уважать доблести этого человека, хотя и имел сильные основания сомневаться в его добросердечии. И вот теперь сотня конников Гальбы в два ряда обтекала скрывавший их до сих пор холм, поднятые вверх копья острым частоколом топорщились над ними, словно угрожая низко нависшим облакам. Щиты римлян были выкрашены в кроваво-красный и желтый цвета, полированные доспехи тускло сияли, как рыбья чешуя, шлемы в лучах осеннего солнца отливали серебром. У них с самого начала было перед варварами преимущество — они нападали сверху, обрушившись им на голову, по пологому, травянистому склону холма. Все произошло тихо — ни воинственных кличей, ни пронзительного рева труб, — так что прошло несколько минут, прежде чем скотты вообще заметили их появление. При виде тяжеловооруженных всадников, стремительно приближавшихся к ним, они будто вросли в землю, а потом отовсюду послышались испуганные крики. Награбленное полетело на землю. Несчастные пленницы, словно испуганные овцы, столпившиеся вокруг своих похитителей, тут же стали помехой. Им быстро и бесшумно перерезали горло, и они без стона попадали на землю, как рожь после взмаха серпа. Разъяренные варвары сбились в кучу, оглашая воздух пьяными хриплыми воплями и всем своим видом давая понять, что намерены дорого продать свою жизнь.

Гальба им не мешал.

— Куда легче справиться с варварами в открытом бою, чем вылавливать их в лесах.

Британию покорили пешие легионы, тяжеловооруженная пехота, жестоко подавлявшая любое сопротивление яростно сражавшихся кельтов. Но удерживала завоеванную территорию кавалерия — так бывало всегда. Стоило только варварам понять, что им не под силу справиться с римским легионом, как они ударялись в бегство, рассыпались и бесследно исчезали в лесах, что было несложно, учитывая их легкое вооружение. А в лесах пешие римские солдаты были бессильны. Но другое дело — конница. Именно коннице Рим был обязан падением своих врагов, а на границах империи, к примеру, во Фракии, разводили табуны быстроногих скакунов, достойных таких полководцев, как Гальба. Противники были настороже: варвары готовились ускользнуть, а римляне не сводили с них глаз, чтобы вовремя перехватить и не дать им уйти. Благодаря своим стрелам, оперенным дротикам и длинным копьям конники имели возможность либо прорвать кольцо варваров, уничтожив их на месте, либо разметать их в разные стороны, прикончив всех одного за другим. В некоторых римских армиях на континенте и на Востоке использовалась тяжелая конница, состоящая из воинов в полном боевом вооружении и в латах, державших массивные копья двумя руками, — такие отряды могли без труда сокрушить даже регулярные войска противника. Однако здесь, в Британии, от них было мало проку — тяжеловооруженные отряды были не столь маневренны, как легкая кавалерия. Война здесь больше смахивала на охоту, а в этом Гальбе поистине не было равных.

Кольцо варваров сжималось. Выхватив мечи, они свирепо бряцали ими о щиты, подняв оглушительный гвалт и подбадривая друг друга перед схваткой. Кони римлян чутко прядали ушами, переступая с ноги на ногу. Они уже давно привыкли к этому грохоту, зная, что он означает близость сражения. Гальбе показалось, что у скоттов два вождя. Один, рыжеволосый, держался слева, беспокойно размахивая обнаженным мечом. Второй, всклокоченные светлые волосы которого гривой падали на плечи, подняв над головой огромный двуручный топор, стоял впереди своих людей справа. Оба они вопили и тыкали в римлян средним пальцем хорошо известным им жестом, который у их врагов выражал высшую степень презрения.

Гальба молча перекинул свой меч через луку седла и спокойно ждал. Да и чего ему было спешить? Ведь он научился ездить верхом раньше, чем ходить, убил своего первого врага еще до того, как познал женщину, а карта военных походов, в которых он участвовал, была начертана на его теле боевыми шрамами. И вот теперь как раз наступил один из тех моментов, ради которых, как он считал, и стоит жить — когда время, казалось, останавливается, а нетерпение рвущихся в битву людей перехлестывает через край, — та упоительная минута перед сражением, когда вся жизнь проносится у тебя перед глазами. Он окинул взглядом цепь людей, бок о бок с которыми он ел, пил, спал, мочился, сражался и рисковал жизнью, этих закаленных в боях солдат, чувствуя такую близость с каждым из них, которую никогда не испытывал ни с одной женщиной. Все они как один сидели в седлах молча, вскинув головы, сжимая поводья прикрытой щитом левой рукой — в правой руке высоко поднятое копье, шлем плотно сидит на голове, ноги свободно стоят в стременах, перед тем как по команде дать лошади шпоры.

Да, Гальба любил войну… и то, что война может дать человеку вроде него.

А еще больше он любил охоту.

— Орел, трибун, — пробормотал за его спиной центурион.

Гальба бросил взгляд в ту сторону, куда он указывал. Огромная птица, взмыв в воздух, свободно парила, подхваченная потоком теплого воздуха. Раскинув в стороны могучие крылья, орел описывал широкие круги. Великолепный знак.

— Смотрите — боги благоприятствуют нам! — проревел он, обращаясь к своим людям. — Птица Рима! — Услышав голос хозяина, его боевой конь, черный, как вороново крыло, Империум, согласно мотнул головой. — Вперед!

Загрохотали подковы, и римская конница, словно лава, покатилась вниз по склону холма, все быстрее и быстрее с каждой минутой. Дисциплина, приобретенная годами сражений, заставляла людей держаться вместе. Как только лошади ступили на ровную землю, копья конников одним слаженным движением опустились вниз. Кони, не дожидаясь команды, перешли на рысь, и земля разом содрогнулась под ударами их копыт. Люди, приподнявшись в стременах, вытянулись вперед. Бедра их, сжимавшие бока скакунов, словно окаменели. Каждый глазами выбрал себе цель. И вот уже вокруг кипит бой. Имея дело с более дисциплинированным противником, они бы выстроились клином, чтобы прорвать цепь врагов, но скотты, понятия не имевшие о воинском строе, совершили страшную ошибку, оставив в своих рядах прорехи — кто-то, испугавшись, отпрянул назад, другие, напротив, с криком бросились навстречу римлянам. Римляне, продолжавшие держаться строем, рассчитывали заставить варваров рассыпаться. Именно поэтому, стараясь держаться вместе, кавалеристы двигались рысью. Только когда до варваров оставалось не больше пятидесяти шагов, Гальба резким взмахом руки, в которой держал меч, послал своих людей вперед, и римляне, пришпорив лошадей, перешли на галоп. Лошади, словно почувствовав возбуждение хозяев, стрелой полетели вперед. Трава, вырванная с корнем ударами тяжелых копыт, летела людям в лица, облака пыли поднимались к небу, флажки гордо реяли на ветру, лица людей были искажены криком. Каждый из римлян издал клич своей родной страны, откуда был родом, — Фракии или Сирии, Иберии или Германии.

— Петрианцы! Вперед!

Стрелы, роем взмыв в воздух, жужжали, точно разъяренные осы.

Враги сшиблись. Грохот стоял такой, словно сама земля разверзлась у них под ногами. Пронзительное, злобное ржание коней, крики людей, стоны раненых — все слилось воедино. Конница, точно океанская волна, захлестнув варваров, перекатилась через них и понеслась дальше, оставив позади себя гору пронзенных копьями, окровавленных, корчащихся в муках тел. Взвизгнули выхваченные из ножен мечи, и римляне, натянув поводья, повернули коней.

Собственный меч Гальбы еще при первом столкновении с варварами наткнулся на что-то твердое и сейчас, залитый чем-то красным, влажно поблескивал на солнце. Гальба натянул поводья и дал лошади шпоры. Его конь, выкатив от боли глаза, пронзительно заржал и рванулся туда, где стоял светловолосый гигант с двуручным топором. Вождь варваров, вращая топор над головой, пел песню смерти. Глаза его были подернуты пленкой, словно он уже заглянул в тот призрачный мир, в который вот-вот должен был уйти навсегда.

— Ну что ж, сейчас я помогу тебе отправиться туда, — пробормотал римлянин. Мощным ударом меча он перерубил надвое рукоятку боевого топора. Используя своего коня как таран, он одним толчком опрокинул варвара и быстро соскочил на землю, чтобы покончить с ним раз и навсегда. Один быстрый удар, думал Гальба, и все будет кончено.

Однако поверженный вождь не желал сдаваться. Он оказался проворнее, чем думал Гальба, и успел увернуться. Меч, который Гальба занес над его головой для последнего удара, воткнулся в землю, да так и застрял. Роковая ошибка, едва не стоившая трибуну жизни. Варвар свирепо, по-волчьи, завыл и покатился по земле, на мгновение скрывшись из виду. Он словно растворился в траве, грязи и дыму, но через мгновение появился снова, весь покрытый кровью и копотью. Его торс с выступающими буграми мышц и натянутыми, словно веревки, сухожилиями, весь покрытый синей татуировкой, производил жуткое впечатление. Отскочив назад, воин потянулся за выпавшим у него из рук боевым топором. Из груди его вырвалось свирепое рычание, от которого в жилах стыла кровь. Больше всего он сейчас напоминал разъяренного медведя. Менее опытный воин на месте римлянина, завороженный этим зрелищем, упустил бы драгоценное время, позволив варвару вновь ринуться в бой.

Но Гальба, ветеран сотни кровопролитных сражений, был слишком опытен, чтобы попасться на эту удочку. Он не дал своему противнику ни единого шанса. Воспользовавшись удобным моментом, когда варвар потянулся за топором, он выдернул меч из земли и сделал быстрый выпад. Римский меч мелькнул в воздухе и почти по самую рукоять вонзился варвару в живот. Гальба отскочил в сторону как раз в тот момент, когда тяжелый топор просвистел мимо его уха. Варвар был так ошеломлен, что сначала даже не понял, что произошло. Расширенными глазами он смотрел на свои внутренности. Боевой топор глубоко вонзился в мягкую землю. Римлянин ударил снова, и руки варвара, отсеченные по самые плечи, упали на траву. Кельт покачнулся. Судя по его мутному взгляду, он так до конца и не понял, что с ним произошло. Брызгая слюной, он на чем свет стоит проклинал каких-то своих богов, отвернувшихся от него в этот день, а из обрубков его рук фонтаном хлестала кровь. Наконец тело его тяжело рухнуло на землю.

Гальба обернулся, готовый схватиться с очередным врагом, но его люди за эти несколько минут уже успели покончить с теми из уцелевших, кто еще оставался на ногах, вместо того чтобы обратиться в бегство. Самые храбрые либо были убиты, либо стали пленниками. Кони римлян нервно пританцовывали на месте, словно не зная, куда поставить копыта. Над местом схватки стоял давным-давно знакомый им всем запах недавнего боя — смесь мочи, горячей еще крови, человеческих испражнений и острый запах пота — так пахнет страх, отталкивающий и вместе с тем странно возбуждающий. Гальба уныло разглядывал выщербленный кончик своего боевого меча. Чуть ли не в первый раз за свою жизнь он промахнулся, не смог сразу же поразить поверженного врага — вторая ошибка наподобие этой может стать для него последней, думал он. Мрачно усмехнувшись, он слез с коня, поднял валявшийся в траве меч варвара, оторвал все еще сжимавшие его отрубленные руки и принялся разглядывать их в поисках очередного кольца. Колец оказалось много, но Гальбе особенно понравилось одно — золотое, с крупным красным камнем. Скорее всего мерзавец снял его с кого-то из убитых им римлян, решил Гальба.

— Пожалуй, заберу-ка я его назад, парень, — проворчал он, вытаскивая из-за пояса кинжал, чтобы отрезать палец.

Победа!

— Они удирают! — крикнул декурион.

Гальба выпрямился, свистнул коню и привычным легким движением вскочил в седло, через плечо что-то коротко прорычав своим людям. Впрочем, они и без того уже сообразили, в чем дело. Рыжеволосый вождь варваров успел ускользнуть и сейчас, окруженный своими людьми, которых уцелело не более двух десятков, спешил к лесу, за которым поблескивала река.

— Пусть бегут! — небрежно махнул рукой Гальба, обращаясь к своим людям.

Римляне преследовали варваров, держась на расстоянии полета стрелы и предусмотрительно укрываясь за деревьями. На бегу варвары то и дело оглядывались через плечо на своих слишком уж осторожных преследователей, выкрикивали оскорбительные насмешки, от которых у римлян закипала кровь, но Гальба, как всегда осторожный, удерживал своих людей. Римляне выбежали на опушку как раз в тот момент, когда скотты, отшвырнув оружие и шлемы, словно лемминги, прямо с берега ринулись в воду. Через мгновение они вынырнули, мокрые и свирепо завывающие, потому что вода была холодной, и поплыли к своим лодкам, тщательно спрятанным между обломков скал.

— Стойте! Не упускайте их из виду!

Рыжеволосый, словно услышав, неожиданно обернулся и свирепо выплюнул в сторону римлян одну короткую фразу на грубой, корявой латыни. Он клялся, что отомстит.

— Стоять, я сказал!

Запыхавшиеся от долгой погони, римляне стояли молча, вытянувшись цепочкой вдоль обрыва.

Скотты наконец добрались до сплошь заросшей камышом маленькой бухточки. Кое-кто из них еще цеплялся за скалы, другие, что попроворнее, уже забирались в лодки. Они громко кричали, подбадривая оставшихся позади товарищей, выталкивали лодки, лихорадочно шаря вокруг в поисках весел и спеша поскорее оказаться на борту.

Вопли варваров прервал выкрик на латыни. Голос Фалько, отдававшего команды своим людям, прозвучал где-то возле самой воды, и длинный ряд голов в римских шлемах вдруг вырос над бортами лодок.

Это была вторая часть их отряда.

Пока отряд Гальбы сражался, второй, тот, которым командовал Фалько, обошел варваров с тыла, спустился к спрятанным на берегу лодкам, бесшумно перерезал дозорных и принялся ждать. И вот теперь, повинуясь приказу своего командира, они выскочили из лодок, где прятались до этого, и набросились на безоружных варваров, мечтавших поскорее оказаться на борту.

Итак, план Гальбы сработал.

Рыжеволосый, обнаженный по пояс, видя, как одного за другим убивают его людей, бросился в воду и поплыл к берегу.

Фалько собственноручно втащил его в лодку.

Лязг оружия, пронзительные вопли раненых и хриплые проклятия сражающихся эхом пронеслись над водой, и через мгновение наступила тишина. Залитые кровью лодки еще раскачивались на воде. И рядом с ними, издалека похожие на полузатопленные бревна, покачивались мертвые тела их прежних хозяев.

— Пошли, — кивнул Гальба. — Встретимся с Фалько на том берегу.

Оба отряда, оставив позади себя лодки варваров, соединились у выхода из оврага. Подожженные лодки пылали столь же ярко, как деревня Като. Горсточка варваров, захваченных в плен, должна была последовать за римлянами, чтобы превратиться в рабов. Кое-что из награбленной добычи предполагалось вернуть законным владельцам, остальное они собирались забрать с собой в качестве платы за помощь.

Одним из захваченных в плен был рыжеволосый вождь. Удар копыта лошади Фалько сломал ему ребро, в стоявших дыбом рыжих волосах запеклась кровь, вид у него был жалкий. Злая усмешка судьбы, разом превратившая его из победителя в побежденного, из вождя в пленника, будто надломила в нем что-то. Обнаженный по пояс, дрожа от холода, он молча стоял, не делая ни малейшей попытки ускользнуть. Шок, боль и пережитое унижение словно стерли всякое выражение с его лица. Казалось, он плохо понимает, что произошло.

— А я-то надеялся, что ты оставишь этого мне, — одобрительно хохотнул Гальба.

— Упорный, черт. И плавает как выдра. Я уж думал, что вышиб из него дух, ан нет. Пришлось приставить ему к горлу кинжал. Боюсь, неприятностей с ним не оберешься.

— Да, мужества ему не занимать. Ладно, отвези его в крепость. Заодно узнай, как там дела.

Фалько кивнул.

— Давай-ка попробуем выяснить, кто он такой. — Гальба, тронув пятками коня, подъехал вплотную к поверженному варвару. — Как твое имя, парень? — Насколько ему было известно, эти скотты были самыми упорными из кельтских племен, с которыми римлянам пришлось сражаться на протяжении восьми столетий. Ярость, с которой они кидались в битву, и отчаяние, в которое они впадали, потерпев поражение, стали уже притчей во языцех. Да, похоже, чтобы смирить этого, понадобится плеть и немало терпения. Но он научится покорности, как все остальные. — Как тебя зовут, юноша?

Молодой человек угрюмо вскинул на него глаза, и на одно короткое мгновение Гальба почувствовал, как дрожь пробежала у него по спине. Взгляд варвара был пустым и застывшим — такой обычно бывает у человека, внезапно попавшего в плен и понимающего, что все для него кончено, что ему уже никогда больше не придется сидеть у родного очага вместе с женой и детьми. Но потом в глазах его вдруг промелькнуло что-то… словно в глубине темного омута всколыхнулась вода… что-то такое, что подсказывало, что с этим человеком лучше не связываться. Да уж, благоразумно решил про себя Гальба, пусть он лучше останется у Фалько.

— Я — Одокуллин из Дальриасты. Принц скоттов и лорд Эйре.

— Одокул… как? Господи, ну и имя! Что у тебя во рту — виноградные косточки? А ну, повтори еще раз, раб!

Варвар молча отвернулся. Рука Гальбы невольно потянулась к висевшему на поясе кошелю. Он мог бы поклясться, что почувствовал, как лежавший внутри отрубленный палец, принадлежавший соплеменнику этого юноши, внезапно шевельнулся, и кольцо больно уперлось ему в бедро. Еще никто никогда не осмеливался испытывать терпение Гальбы Брассидиаса. Что ж, наступит день, когда этот рыжий ирландец с волосами, как у лисы, тоже поймет, чем грозит непокорность. А пока — кому какое дело, как звали этого парня его люди?

— Ну, тогда мы будем звать тебя Одо, — проговорил Гальба. — Ты потерпел поражение. Цена ему — рабство. Ты станешь рабом в доме того человека, который тебя победил, Луция Фалько.

Скотт даже не поднял головы, не удостоив своих врагов взглядом.

— Одо, — повторил Фалько. — Что ж, неплохо! Даже я запомню.

Глава 3

Вот таким образом Одо, попав в плен, превратился в слугу в доме Луция Фалько. А Гальба Брассидиас, на поясе у которого побрякивало уже сорок одно кольцо, прыгая через две ступеньки, бежал вниз по каменной лестнице сторожевой башни, торопясь навстречу вестнику.

Несмотря на сгущавшиеся сумерки, внизу, во внутреннем дворе крепости, было светло от множества горевших факелов. В воздухе стоял гвалт — тридцать два человека наперебой пытались перекричать друг друга.

— Сомкнуть ряды! Копья вверх!

Древки копий мягко стукнули о каменные плиты пола, стертые множеством обутых в сандалии ног. Вестник, в эту минуту рысью въехавший в ворота, тоже носил звание центуриона. Звали его Лонгин. Обутые в высокие сапоги ноги его были до колен заляпаны грязью, ворот туники весь в разводах от пота.

Выбор вестника заставил Гальбу разинуть рот. Герцог ни за что бы не послал сюда человека столь высокого ранга, если только известие, которое он доверил Лонгину, не было как раз тем, которого ждал Гальба.

Лонгин тяжело спрыгнул на землю. Его конь, разгоряченный долгой скачкой, освободившись от тяжести седока, тут же выпустил на землю струю вонючей мочи. Ноги лошади слегка подрагивали от усталости.

Вестник вскинул руку, приветствуя Гальбу.

— Хорошая весть, начальник!

У Гальбы екнуло сердце. Так и есть!

— В благодарность за верную службу и оказанные империи услуги тебе присвоен чин старшего трибуна полка петрианской кавалерии! — проговорил Лонгин достаточно громко, чтобы голос его был услышан в самых дальних уголках казармы.

По рядам солдат пробежал шепоток. Старший трибун! Подумать только! Ошеломляющая новость наверняка облетит крепость со скоростью лесного пожара. И неудивительно, ведь Гальба добился всего, о чем только может мечтать человек, и наглядное подтверждение этому — приказ, принятый не только с законным удовлетворением, но и с некоторой долей сожаления. Новый трибун изо всех сил старался не выдать своих чувств.

— Молчать! — рявкнул Гальба — просто для того, чтобы дать выход эмоциям. Его распирало от гордости. Подумать только — появиться на свет в каком-то медвежьем углу, и нате вам — трибун Римской империи! Глаза его вспыхнули. — Я недостоин такой чести.

— Мы оба с тобой знаем, что эту честь ты уже давно заслужил.

Гальба позволил себе слегка улыбнуться. В конце концов, подумал он, ложная скромность — добродетель слабых.

— Я жаждал услышать эти слова много лет, — понизив голос, проговорил он. — Ради этого случая, Лонгин, припасена у меня бутылочка отличного фалернского. Пойдем в мой дом и там разопьем ее вдвоем.

Но Лонгин вдруг замялся.

— Благодарю за радушное приглашение, — неловко пробормотал он. Было заметно, что он колеблется. — Я бы с радостью, но… Это еще не все, трибун.

— Не все? — В предвкушении новых, открывающихся перед ним ослепительных возможностей голова Гальбы слегка закружилась.

— Есть кое-какие соображения.

Гальба бросил на Лонгина озадаченный взгляд.

— Некоторые сложности.

Гальба тряхнул головой, стараясь прогнать нахлынувшие на него сомнения.

— Я двадцать лет ждал той вести, что ты сегодня привез, и хочу насладиться ею сполна, — медленно проговорил он. — Пойдем выпьем. Все остальное может подождать.

— Да, — тихо сказал Лонгин. — Я тоже считаю, что внутри будет лучше.

Посыпались отрывистые, как удары хлыстом, приказы, и солдаты бегом кинулись их выполнять. Оставшись вдвоем, старшие офицеры двинулись к дому начальника крепости. При их появлении рабы бросились открывать двери, обоих со всей возможной почтительностью освободили от тяжелых доспехов, медные ванны были до краев наполнены теплой водой, а слуги уже суетились вокруг, предлагая им чистые полотенца. Потом они перешли в гостиную, где уже было натоплено, и по римскому обычаю вытянулись на ложах. Принесли в амфоре обещанное фалернское, привезенное за тысячу миль, и со всеми предосторожностями разлили его в чаши из тончайшего зеленого стекла, по краю которых вился причудливый узор с изображением сражающихся гладиаторов. Лонгин, уставший от долгой скачки, нетерпеливо схватил свою, долил воды и жадно выпил. Новый трибун, маленькими глотками отхлебывая неразбавленное вино, с нетерпением ждал, пока его гость утолит жажду.

— Ну и какие же еще новости ты привез мне, центурион? Неужели готовится новый поход?

Вестник покачал головой, потом утер рукой влажные губы.

— Нет, это касается командования твоим кавалерийским отрядом. Боюсь, эта часть привезенного мной послания обрадует тебя меньше, трибун.

Гальба приподнялся на локте:

— А в чем дело? Я командовал отрядом кавалерии, будучи старшим центурионом, после того как старший трибун уехал, получив новое назначение. Я одержал победу. Теперь я получил звание старшего трибуна. Командование отрядом по-прежнему остается за мной, разве не так?

— Если бы все зависело от воли герцога, так и было бы. Ты сам это знаешь.

Глаза Гальбы сузились. До сих пор такой мрачный взгляд имели несчастье видеть только его враги — на поле боя. Что-то подсказывало ему, что его дурачат.

— О чем это ты толкуешь, Лонгин? Ты в моем доме и пьешь мое вино!

— Прости, я был бы рад, если бы эту весть доставил тебе кто угодно, лишь бы не я. Ты получил повышение, Гальба, а вместе с ним и деньги, и ты по праву заслужил это. Но в Риме правят политики. Да, политики и только политики. Кое-какие семьи вступили в новый союз — и вот одному офицеру понадобилось место. Префекту. Он просил дать ему полк петрианской кавалерии — видимо, соблазнившись репутацией полка. И он желает служить в этой крепости — вероятно, потому, что весть о той победе, которую ты одержал, докатилась и до Рима. Вот он и вознамерился оставить тут свой след. Вместе с тобой.

Новый трибун, не веря собственным ушам, ошеломленно потряс головой:

— Не понимаю… Ты хочешь сказать, что мне дали новый чин только ради того, чтобы отнять у меня полк, которым я командовал?! Но ведь я всю свою жизнь трудился как вол ради того, чтобы получить его!

Лонгин с сочувствием посмотрел на него:

— Прости, Гальба, к тебе лично это не имеет никакого отношения. Просто кому-то срочно понадобилось пристроить офицера, по праву рождения принадлежащего к сословию всадников. Несправедливо, я знаю.

— Но при чем тут политика?!

— Этот парень, насколько я слышал, помолвлен с сенаторской дочерью. Видишь, как все просто. — Он отхлебнул вина.

— Клянусь кишками Плутона!

При своем исполинском росте Гальба обладал невероятной вспыльчивостью. Вскочив как ужаленный, он прорычал ужасное проклятие, и чаша с вином полетела в сторону, со звоном ударившись о стену. Ярко-алые, точно кровь, капли забрызгали мозаичный пол. Подскочив к центуриону, Гальба угрожающе навис над ним. Потемневшее лицо его было искажено яростью.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что какой-то хлыщ из Рима собирается отобрать у меня петрианцев — полк, о котором до меня никто вообще не слышал! — только лишь потому, что решил взять в жены молоденькую шлюшку, в жилах которой течет голубая кровь?! — проревел он голосом, похожим на рык разъяренного медведя.

Лонгинотвел глаза в сторону и принялся внимательно разглядывать свою руку, свисавшую с подлокотника ложа.

— Я ведь только вестник, Гальба, — примирительно сказал он. — И к тому же они еще не женаты — только помолвлены.

Гальба со свистом втянул в себя воздух.

— Значит, еще есть надежда…

— Нет. Свадьба состоится здесь.

Новый трибун тяжело упал на ложе.

— Я не намерен терпеть подобное оскорбление. Возвращайся к герцогу и передай ему мои слова.

— Даже не подумаю. Ты ведь солдат. Тебе это неприятно, ты чувствуешь себя оскорбленным, и я могу тебя понять. И ты по-прежнему останешься командовать своим полком — но неофициально. А Луций Марк Флавий пробудет тут пару лет и уедет — за новым, более высоким назначением. И полк снова вернется к тебе.

— Этот римский аристократ станет жить в моем новом доме! Пользоваться всем, что я создавал долгие годы! А мне предоставит всю черную работу!

— Можно подумать, он первый! — Лонгин тоже начал уже понемногу терять терпение. — Не забывай, как обстоят дела. Только попробуй встретить в штыки этого самого Марка, и не наживешь ничего, кроме неприятностей. Глупо! Лучше попробуй гладить его по шерстке, и он станет мягким воском в твоих руках. Ты сможешь вертеть им как хочешь. А пока будь благодарен за то, что у тебя уже есть: новый высокий чин и вот это прекрасное вино. — Лонгин сочувственно покачал головой. — А оно действительно чудесное.

— Странный выбор для высокородного выскочки, неспособного отличить один конец копья от другого! — фыркнул Гальба. — О боги! Такое унижение — и все благодаря кем-то устроенному браку!

— Зато он еще ни разу не терпел поражения в бою. Не забывай об этом.

— Но потерпел поражение от женщины. — Едкая горечь чувствовалась в этих словах Гальбы.

Глава 4

Многие римляне глубоко убеждены в том, что рабам ни в чем нельзя верить, но я, Драко, считаю их самыми надежными свидетелями. Да, рабы бывают нечисты на руку. Да, они будут лгать и изворачиваться, если нужно. И конечно, они ленивы. Им не хватает даже тех скромных добродетелей, которыми обладает домашний скот. И тем не менее внимательный слушатель может обратить эти их качества себе на пользу. Рабы обычно беззастенчиво подслушивают и подглядывают за хозяевами, они обожают перемывать им косточки, и ничто не может доставить им большего удовольствия, чем копание в грязном белье того, кому они принадлежат. А если раб еще вдобавок и умен, вы можете услышать от него немало интересного. А эта женщина, что сидела сейчас напротив меня, была умнее прочих.

Она уже начинала раздражать меня.

Ее звали Савия. Ворчливая нянька, превратившаяся в мать. Служанка, ставшая горничной, сварливая мегера и наперсница. У каждой девушки, рожденной в столь высокопоставленной семье, как пропавшая Валерия, должна быть такая, и у большинства она есть. Естественно, Савия была христианкой, как многие среди рабов, но в отличие от других у меня не было права относиться нетерпимо к тем, кто верил в доброго бога и в рай, который ждет нас после смерти. Мне позарез был нужен каждый глаз и каждое ухо, которые могли мне помочь. А честная христианка, насколько я мог судить по собственному опыту, может оказаться не менее полезной, чем честная язычница. И столь же продажной и вероломной. Негодяи встречаются среди людей, исповедующих любую религию, как в каждом стаде имеется своя паршивая овца.

На первый взгляд эта Савия выглядела весьма упитанной и пухленькой — и это при всех тяготах тюрьмы, — а годы явно были милостивы к ней. Наверняка она еще в состоянии согреть любую постель, прикинул я про себя. Волосы ее уже подернулись сединой, лицо от долгого пребывания под замком слегка побледнело и осунулось, взгляд был беспокойным и нарочито искренним — более искренним, чем обычно бывает у нормальных людей. Но ум… ум не скроешь. Она тоже оказалась среди уцелевших, умудрившись пройти через все последние испытания практически без единой царапины. Живое подтверждение тому, что редкий раб предпочтет умереть ради своего господина.

Итак, я уже услышал о жестоком оскорблении, нанесенном Гальбе, и об охватившей его ярости, но этого было явно недостаточно, чтобы объяснить причины несчастья, расследовать которое я приехал сюда. Нет, что-то подсказывало мне, что на Валу случилось еще что-то, что-то такое, что вызвало небрежность и повлекло за собой измену, и это «что-то» должно было иметь отношение к хозяйке сидевшей передо мной рабыни. Что-то, имевшее прямое отношение к леди Валерии. Я приказал выпустить Савию из тюрьмы, где ее держали, чтобы она рассказала мне о своей госпоже, помогла мне понять характер женщины, которой уже не было здесь. А она, в свою очередь, видела во мне возможного спасителя. Содержание под стражей явно пришлось ей не по вкусу, и она, не стесняясь, громко выражала свое негодование.

— Я принадлежу к дому Валенса! — возмущалась она. И солдаты гоготали, слыша эти ее слова.

И вот сейчас она сидит в моей тесной комнатушке — весьма воинственно настроенная, испуганная, полная надежды, недоверчивая и одновременно источающая самодовольство. Я был нужен ей ничуть не меньше, чем она — мне.

— Ты служила у леди Валерии?

Она смерила меня взглядом. Потом кивнула, и движение это было полно нескрываемой гордости.

— Все девятнадцать лет. Кормила ее, тетешкала, купала и даже шлепала иной раз… учила ее быть женщиной. И сопровождала ее повсюду, особенно здесь, в Британии…

— И на ее свадьбу с командиром петрианской кавалерии, Марком Флавием?

— Обо всем было договорено еще в Риме.

— Это был брак по любви или из политических соображений?

— Сказать по правде, и то и другое.

Терпеть не могу такие ответы, которые на самом деле ничего не объясняют.

— Ты не ответила на мой вопрос. Она любила своего будущего мужа?

— Это зависит от того, что вы понимаете под словом «любовь».

— Что я понимаю?! О боги, что заставило ее решиться на этот брак: страсть или политические соображения?

Савия окинула меня оценивающим взглядом.

— Я бы очень хотела помочь тебе, господин, но долгое заключение под стражей затуманило мою память. — Ее взгляд, оторвавшись от моего лица, стремительно обежал комнату — словно в поисках крохотной щелки, через которую она могла бы ускользнуть.

— Я освободил тебя из тюрьмы.

— Да — только чтобы допросить. Но почему?! Я не сделала ничего дурного! За что меня бросили туда?

— Ты попала туда за то, что помогала нашим врагам.

— Нет! Меня бросили туда за то, что я спасла свою госпожу.

Я решил пока что пропустить эту фразу мимо ушей.

— Ты должна отвечать, когда я спрашиваю, — сурово предупредил я, решив, что мне не составит особого труда ее запугать.

Ничего не вышло — она решительно отказывалась бояться. Наверное, почувствовала за маской суровости мое сочувствие, которое я неизменно питал к женщинам вообще.

— Я смогу вспомнить прошлое — когда поверю, что у меня есть будущее.

— Так ты намерена отвечать? Или ждешь, когда тебя выпорют, чтобы ты заговорила?

— Заговорила? О чем? — Она вдруг беспомощно зарыдала, и я непонятно почему почувствовал себя виноватым. — Что ты хочешь услышать, господин? Правду? Или вопли избиваемой рабыни?

Я скривился. Однако в глубине души я забавлялся, и мне стоило немалых сил это скрывать. Ведь Савия все время была начеку. Ее почти звериное чутье подсказывало ей, что, как рабыня, она стоит немалых денег, а вот в тюрьме от нее проку не больше, чем от разбитого горшка. Знала она и то, что мне позарез нужно вытянуть из нее все, что ей известно. Догадываясь об этом, я хранил молчание. Ничто так не развязывает людям язык, как упорное молчание собеседника.

— Прости, — захныкала она. — Там, в тюрьме, так грязно… так ужасно!

Чтобы успокоить ее, я намеренно сделал вид, что смягчился.

— Хорошо. Тогда помоги мне выяснить судьбу твоей госпожи.

Она наклонилась вперед:

— От меня было бы больше помощи, если бы ты взял меня с собой.

— Мне не нужна старая служанка.

— Ну тогда забери меня отсюда и продай! Но лучше оставь меня у себя. Посмотри на себя, господин! Ты так же стар, как и я. Тебе давным-давно пора уже оставить дела, жить где-нибудь в деревне. А там я тебе пригожусь.

Вот уж чего мне точно не надо, так это, уйдя на покой, тащить за собой чей-то брошенный за ненадобностью хлам! И все же… на закате лошади куда охотнее бегут туда, где их ждет сено, а не хлыст. Я притворился, что размышляю над ее словами.

— Я не могу позволить себе лишнего раба.

— Да в гарнизоне будут только рады избавиться от меня! Им осточертели мои вечные жалобы!

Я рассмеялся:

— Хорошенькая рекомендация!

— И к тому же я слишком много ем! Но зато я умею готовить. И получше, чем твой нынешний слуга, судя по тому, какой ты тощий!

Я покачал головой, сильно подозревая, что в этом она права.

— Послушай, лучше постарайся доказать, что у тебя хорошая память, и тогда я подумаю над твоим предложением, обещаю. Ну как — согласна?

Она выпрямилась.

— Я могу быть очень тебе полезна.

— Так ты ответишь на мои вопросы?

— Постараюсь, господин.

Я тяжело вздохнул, нисколько не сомневаясь, почему ей так хочется, чтобы я ее купил. Любой раб обожает чваниться тем высоким положением, которое занимает его хозяин.

— Что ж, ладно. Давай вернемся к тому, на чем мы остановились. Итак, это был брак по любви?

На этот раз она ответила не сразу. Заметно было, что она обдумывает мои слова.

— Это был брак из тех, что приняты в высшем обществе. Любовь там играет не самую главную роль, ты согласен, господин?

— Насколько я знаю, особого приданого у невесты не было.

— Это был не тот случай, когда мужчина женится на деньгах. Наоборот.

— Марку была нужна хорошая должность?

— Ему нужно было, чтобы его слегка подтолкнули.

— А отцу Валерии были нужны деньги?

— Быть сенатором — дорогое удовольствие. Привлекать на свою сторону нужных людей, добиваться нужных тебе решений — для всего этого требуются деньги.

— Ты так хорошо в этом разбираешься?

На губах ее мелькнула тонкая улыбка.

— Я прожила с сенатором Валенсом куда дольше, чем его собственная жена.

— И стала служанкой Валерии.

— Я научила ее всему, эту девочку. Я ведь уже говорила.

Самодовольство этой рабыни начинало изрядно действовать мне на нервы. Готов поспорить на что угодно, что ей случалось в свое время согревать сенаторскую постель, и воспоминание об этом до сих пор приятно тешит ее гордость. Ну еще бы — спать с самим сенатором! Христианка! Это их бог делает их столь бесстыдными и дерзкими. А безмятежное спокойствие, в котором они пребывают, способно свести с ума!

— Ты проводила с ней весь день. — Я попробовал зайти с другой стороны. — Была ли она влюблена в него или нет?

— Моя госпожа едва знала Марка. Они и виделись-то всего один раз.

— И какое он произвел на нее впечатление?

— Ну, он был хорош собой. Но чересчур стар для нее, так она сказала. Ему — тридцать пять, ей — девятнадцать.

— И тем не менее она не возражала против этого брака?

— Наоборот — была очень довольна, что выходит замуж. Наряжалась для Марка, кокетничала с ним и всячески демонстрировала отцу, что готова повиноваться ему во всем. Брак устраивал их обоих — деньги Марка спасали сенатора от долговой тюрьмы, а Валерия получала возможность уехать из Рима. Этот брак льстил ее отцу, а ей давал шанс избавиться наконец от опеки матери и стать самостоятельной. Как все молодые девушки, Валерия вбила себе в голову, что как только она приберет его к рукам, муж станет выполнять все ее прихоти.

Ну конечно. Женщины почему-то считают, что брак — это конец всем заботам. А потом вдруг выясняется, что это только начало.

— А почему свадьба должна была состояться не в Риме?

— Должность, которой так добивался Марк, в тот момент была вакантной. Правда, ее тогда занимал старший трибун Гальба Брассидиас, но временно. В армии хотели, чтобы вопрос с командиром конницы был наконец решен окончательно, а сенатору Валенсу не терпелось получить деньги, которые Марк посулил, если тот отдаст ему свою дочь. Итак, обещанные деньги были выплачены, приказ о назначении получен, и тогда Марк, не желая дожидаться окончания приготовлений к свадьбе, заторопился. Ему посоветовали не медлить и сразу двинуться в путь, чтобы поскорее явиться в крепость и занять обещанный ему пост. Ради этого он рискнул даже отправиться в дорогу среди зимы. Его отсутствие вызвало толки. Валерия последовала за ним в марте, едва дождавшись первого корабля из Остии. Но даже в это время путешествие оказалось тяжелым. Нам пришлось три раза бросать якорь у берегов Италии, прежде чем корабль добрался наконец до Галлии. К тому времени мы все были едва живы.

Я сочувственно покивал — сам я любил море ничуть не больше ее.

— И потом вы двинулись через Галлию на север.

— Это было ужасно! Отвратительные постоялые дворы, отвратительная еда, а уж об обществе лучше вообще не вспоминать! Переправляться через реку было еще ничего, а вот трястись в повозке, запряженной мулами, оказалось адовой мукой. Я все удивлялась, что с каждым днем становится холоднее. А потом мы добрались наконец до Британского океана[484], и вот там-то мы и узнали на своей шкуре, что такое, когда море то уходит от берегов, то возвращается снова.

— Прилив и отлив, — кивнул я.

— Никогда в жизни ничего подобного не видела.

— Знаю. Цезарь тоже был потрясен этим явлением, когда первый раз высадился в Британии. — Господи, удивился я, с какой стати я читаю лекцию по истории, да еще какой-то рабыне?! Если честно, я и сам этого не знал.

— Нисколько не удивляюсь.

Недовольный собой, я резко вернул ее назад к разговору:

— Итак, вы переправились через Канал…[485]

— Да. К сожалению, мы опоздали на военный корабль, так что пришлось договариваться с торговым судном. Капитан, увидев на горизонте белые меловые скалы Дубриса[486], принялся махать руками как сумасшедший, видимо, чтобы произвести впечатление на сенаторскую дочь, но нам всем было уже все равно.

— А потом по реке Тамезис[487] поднялись до Лондиниума?[488]

— Да. И все было более или менее нормально, как ты сам можешь судить. Если не считать ее поездок верхом.

— Ее — что?

— Когда мы еще ехали через Галлию, Валерия объявила, что устала трястись в повозке, велела оседлать для себя лошадь и рысью поехала впереди, в дамском седле, естественно. Ну конечно, не одна, а с телохранителем. Его звали Кассий.

— Какой-нибудь старый солдат?

— Лучше. Бывший гладиатор.

— И тебе это не нравилось?

— Нет, Валерия была не настолько глупа, чтобы пытаться хоть ненадолго ускользнуть из виду. Но не дело, когда римская патрицианка носится верхом, словно какая-то простоволосая кельтская шлюха! А ведь я ей говорила! Но Валерия с детства была упрямой как осленок. Я предупреждала, что эти поездки не доведут ее до добра — мол, от них женщины становятся бесплодными, а жену, неспособную дать мужу детей, с позором отсылают назад, к семье. Но она только смеялась. Я твердила, что она может упасть с лошади и покалечиться, а она презрительно фыркала. Говорила, что, дескать, ее нареченный будет командовать конным полком и ему будет лестно иметь жену, умеющую скакать галопом. Я едва в обморок не хлопнулась, когда услышала такое.

Я попытался представить себе эту упрямую и отчаянную молодую женщину. Какой она была? Вульгарной? Мужеподобной? Или же просто сорвиголовой?

— И она научилась?

— Да, еще в поместье отца. Его снисходительность к дочери, пока она была ребенком, могла сравниться только с его же строгостью после появления у нее первых менструаций. А я так вовсе глаз с нее не спускала. И что? Она бы и тогда продолжала фехтовать деревянным мечом, да только ее собственный брат отказался участвовать в этих дурацких играх.

— Стало быть, у нее не было обыкновения делать, как ей велят? Она не любила подчиняться?

— Она имела обыкновение поступать, как ей подсказывает сердце.

Интересный довод — особенно для Рима.

— Я пытаюсь понять, что же тут произошло, — объяснил я. — Что за предательство тут случилось.

Она расхохоталась:

— Предательство?

— Я имею в виду нападение на Адрианов вал.

— Я бы не назвала это предательством.

— И как бы ты это назвала?

— Я назвала бы это любовью.

— Любовь?! Но ведь ты сама сказала…

— Ты меня не понял. Все началось еще тогда, в Лондиниуме…

Глава 5

— Римлянка! — пронзительно вопили бродячие торговцы и разносчики, выставляя короба со своим товаром прямо под дождь. — Взгляни сюда! Драгоценности из Британии!

Чтобы не оглохнуть от их душераздирающих криков и заодно укрыться от весенней капели, Валерия опустила на лицо капюшон. Почувствовав себя в некоторой безопасности, она в ужасе и изумлении взирала сверху на крохотную флотилию, устремившуюся к их судну. Речные лихтеры и узкие кораклы, рыбачьи лодки, сплетенные из ивняка и обтянутые кожей, окружили только что бросившего якорь «Лебедя», словно охотничьи псы — подранка. Их заросшие бородой до самых бровей капитаны наперебой предлагали переправить высоких римских гостей на берег, высадив их на высокую каменную набережную Лондиниума. Женщины бриттов, со скрученными на затылке волосами и в липнущей к телу сырой одежде, визгливо вторили им, предлагая влажный хлеб, дешевое вино, еще более дешевые побрякушки, бесстыдно выставляя при этом напоказ голые груди. Оборванная, замурзанная ребятня тянула ладошки, клянча медяки, их ручонки извивались при этом, точно ножки перевернутого навзничь жука. Нахальные юнцы выкрикивали, где можно дешево снять жилье, найти женщину или что-то продать. Собаки оглушительно лаяли, из клеток, где сидели куры и другая живность, доносилось истеричное кудахтанье, капитан их судна на чем свет стоит проклинал собственных матросов, недостаточно быстро убиравших паруса, — словом, гвалт стоял такой, что хоть святых выноси. Валерия только никак не могла решить, что хуже — весь этот шум или стоявшая вокруг ужасающая вонь.

Ну а в целом Британия оказалась именно такой, как она и надеялась, — абсолютно непохожей на Рим, красочной, запоминающейся и великолепной — словом, в точности такой, как она и надеялась. Валерия ликовала. Теперь от ненавистного Рима ее отделяли тысячи миль, и наконец-то начиналась настоящая жизнь! Она жадно разглядывала город, отделенный от нее узкой полоской серой воды, и пыталась представить себе, что где-то там, за ним ждет ее тот самый Адрианов вал, о котором ей уже столько довелось слышать. И свадьба! Скоро ее свадьба!

— Бритты! — презрительно выплюнул стоявший возле нее молодой человек, с отвращением разглядывая вопивших внизу попрошаек. — Британские свиньи! Так их прозвали наши солдаты после первых же сражений. Голые, перемазанные синей краской, вопящие, не имеющие никакого понятия о дисциплине и лопающиеся от самодовольства — пока не ткнутся лбом в Вал. А после разбегаются в разные стороны, словно насмерть перепуганные зайцы. — Он покачал головой. — Такова их природа.

— Но ведь они просто предлагают нам свою помощь, дорогой Клодий. — Валерия была твердо настроена не позволить своему спутнику, младшему трибуну, который в соответствии с существующим порядком должен был после назначения отслужить год в армии, испортить своим цинизмом ее приподнятое настроение. — Ты только взгляни на них! Высокие, длинноволосые, светлокожие, сероглазые, а какие белые у них волосы! По-моему, они просто великолепны! — Валерия была в том счастливом возрасте, когда люди, не задумываясь, говорят то, что думают. К тому же на дочку сенатора не произвели ни малейшего впечатления ни блестящий меч, ни утонченный снобизм, которыми щеголял Клодий — аристократ по праву рождения, богач по полученному наследству и самодовольный индюк по натуре, да еще благодаря счастливому неведению, которое объясняется только отсутствием опыта. Не имея понятия практически ни о чем, такие люди обычно делают вид, что знают все на свете, включая и то, что подобает думать и как поступать юной девушке вроде Валерии. Щелкнуть одного из них по носу, указав подобающее ему место, всегда было одной из ее излюбленных забав. — А ты только взгляни на их украшения! По-моему, это изделия кельтских ремесленников. — Она игриво скосила на них глаза. — Правда, под этим дождем они все уже позеленели.

Как же все-таки неприятно, что придется пользоваться общественной переправой, мысленно возмутилась она. Отсюда ей видна была городская баржа, на фоне зеленовато-серого пейзажа ее ярко-алая обшивка и зеленый узор вдоль борта делали ее похожей на какой-то экзотический цветок. Неужели весть об их скором приезде не опередила их при переправе через Канал? Или флаг с сенаторским значком еще не успели заметить с городских стен? Как бы там ни было, «Лебедь» встал на якорь, оставшись никем не замеченным. Во всяком случае, официальные лица явно не спешили приветствовать его.

Впрочем, никто из ее римских знакомых не удивился бы подобной неучтивости. Услышав о том, что Валерия помолвлена с офицером, получившим назначение на Адрианов вал, все почему-то смущались, а поздравления, которыми ее осыпали, были щедро приправлены сочувствием. Да, конечно, Марк был богат, но… Британия?! Соболезнования, которые ей выражали по этому поводу, были весьма сдержанными, а оттого еще более оскорбительными. «Но почему?» — недоумевала она. По слухам, здешние дворцы и виллы мало чем уступали римским, женщины ее круга пользовались всяческим комфортом, и только по ту сторону Вала по-прежнему царили грязь, сырость и мрак. «Ах, неужели же тебе придется жить в крепости?!» — негодовали подруги. Мысль о подобной судьбе приводила их в содрогание, многие ужасались унижению сенаторского Дома Валенса. Но деньги, полученные от семьи Марка, помогут ее отцу сделать дальнейшую карьеру, и в то же самое время имя ее отца будет способствовать продвижению ее мужа. Пусть глупые подружки остаются в Риме! Ее нареченный жаждет славы. Что ж, Валерия сделает все, чтобы помочь ему добиться ее.

— Разве тебе не лестно такое внимание к твоей персоне? — игриво спросила она своего поклонника. — Разве в Риме твое появление вызвало бы такой ажиотаж? — Валерия швырнула попрошайкам мелкую монетку, и толпа с воем кинулась за ней. Свалка была настолько яростной, что легкие лодки бриттов едва не перевернулись. Вопли и визг раздирали барабанные перепонки.

— Не делай так больше, Валерия. Это же пиявки!

— Успокойся, это была всего лишь медная монетка. — Одному из местных удалось завладеть ею, но только после того, как он укусил своего соперника за ухо. Их алчность и злоба потрясли Валерию до глубины души. — Мой отец говорит, что Рим добивается верности своим благородством, а вовсе не мечом.

— Думаю, и тем, и другим. Я имею в виду, что главное тут — благоразумие, с которым Рим использует каждый из этих методов.

— Хочешь сказать, что я поступила неблагоразумно?

— Нет, но… Просто с таким лицом, как у тебя, Валерия, не нужны ни деньги, ни меч. Ты и без них завоевываешь сердца всех!

— О, мой галантный Клодий!

Впрочем, Валерия давным-давно привыкла и к восхищению, и к комплиментам, которыми ее осыпали юноши. И сейчас могла бы поклясться, что Клодий уже наполовину потерял из-за нее голову. В первую очередь мужчины обращали внимание на ее глаза, такие черные, что они казались бездонными. Но потом обращали внимание на светившийся в них незаурядный ум и волю, несколько необычную для столь юного создания, — это привлекало и вместе с тем тревожило мужчин, и они сами не замечали, как очень скоро превращались в ее покорных рабов. От нее исходило неизъяснимое очарование, противиться которому было невозможно — полудевочка, полуженщина, жизнь в которой кипит ключом, и вместе с тем восхитительно невинная. Этот дар завоевывать сердца, за который другие женщины отдали бы все на свете, стал для нее одновременно и величайшим сокровищем, и проклятием. Это было оружие, которым она только училась пользоваться. Внешность Валерии была под стать ее глазам — смуглая южная красавица, с кожей, щедро позлащенной средиземноморским солнцем, пышной гривой черных, словно вороново крыло, волос, спускавшихся почти до пояса, полными, сочными губами и высокими скулами. Фигура девушки своим изяществом могла бы поспорить с деревянной статуей лебедя, украшавшей нос их корабля. Влажный блеск ее похожих на оливы глаз заставлял многих шептаться о нумидийской[489] крови, якобы текущей в ее жилах, другие яростно возражали, твердя, что среди предков Валерии были египтяне или, возможно, финикийцы. Валерия отдавала предпочтение простым украшениям, которые лишь подчеркивали, но не затмевали ее яркую красоту, и обычно старалась не злоупотреблять ими. Три кольца на одной руке и узкий браслет на другой, изящное ожерелье, обвивавшее ее тонкую шею, брошь, поддерживающая покрывало, да еще золотая заколка в густых волосах — вот и все ее украшения. И это в Риме, где городские женщины и особенно патрицианки навешивали на себя такое количество золота, что едва могли передвигаться крохотными шажками! Одевалась Валерия, следуя самой последней моде, а благодаря усилиям своей служанки всегда держалась с подобающей скромностью.

Правда, не всегда — придя в возбуждение, Валерия могла прыгать, размахивать руками и вопить, как уличный мальчишка-подросток. Именно в такие моменты ее поклонникам приходилось тяжелее всего — получив возможность тайком полюбоваться изгибами ее изящных бедер, холмиками упругой молодой груди, они едва сдерживали стон, мысленно представляя себе, что в один прекрасный день эта девственница с ее кипучей энергией может оказаться в постели одного из них…

Общее мнение путешественников «Лебедя» сводилось к тому, что этот негодяй Марк — настоящий везунчик, черт возьми! А вот его папаша — хитрый проныра, раз ему удалось сосватать своему сынку девушку столь редкого очарования и красоты, да еще сенаторскую дочку вдобавок. Должно быть, ее родители здорово поиздержались, возможно, им грозило полное разорение, раз они отпустили дочку чуть ли не на край света, в пограничный форт! А Валерия, бедняжка, безропотно согласилась. Какая жертва! Никому и в голову не могло прийти, что юная девушка жаждала отправиться в путешествие просто потому, что ее снедала страсть к приключениям. Отлично зная о плачевном финансовом положении семьи, она намеренно прихорашивалась, желая соблазнить Марка, — острый ум Валерии давно уже подсказал ей, что крах отца поставит крест на ее будущем. Зато теперь, дав согласие на этот брак, она одним махом спасла всех — отца, будущего мужа и саму себя.

При одной этой мысли Валерия чувствовала пьянящее возбуждение.

Восторженные похвалы подруг, изумлявшихся ее мужеству, приводили ее в недоумение. В конце концов, она ведь не собиралась покинуть пределы империи! Британия вот уже больше трех веков подряд оставалась провинцией Рима, и жизнь на границе казалась этой любительнице приключений безумно интересной и ничуть не опасной. А как восхитительно, должно быть, проводить дни в окружении грубоватых, мужественных кавалеристов с их великолепными лошадьми, как забавно будет увидеть своими глазами этих волосатых варваров… а уж при мысли о том, как она станет скакать верхом по знаменитому Валу Адриана, у нее мурашки ползли по спине. Валерия сгорала от желания обзавестись собственным домом. Изнемогала от нетерпения познать, что же такое мужская любовь. Познакомиться поближе с будущим мужем. Узнать его характер… его мысли… его желания.

— Словно поросята возле материнских сосков, — пробормотал сквозь зубы Клодий, наблюдая сверху за снующими лодками. — Увы, мы оказались на самом краю империи.

— Нет, самый край ее — это дом того человека, чьей женой мне предстоит вскоре стать, — лукаво напомнила Валерия. — Ведь он префект, командир полка петрианской кавалерии.

— Ну, терзающие меня сомнения не имеют никакого отношения к твоему будущему мужу, госпожа, поскольку он славится не только своим богатством, но также умом, образованностью и утонченностью. Но ведь он как-никак римлянин, а не какой-то там варвар-бритт, и уже поэтому заслуживает великой чести получить в награду особу столь несравненной красоты… э-э… я имел в виду, не уступающую ему достоинствами… э-э…

Валерия звонко рассмеялась.

— Кажется, я догадываюсь, кого ты имеешь в виду, мой дорогой неуклюжий Клодий! Как это галантно с твоей стороны! Но скажи честно — чем же ты так провинился, что тебе выпала злая судьба не только получить назначение в унылую Британию, но еще и сопровождать нареченную своего будущего командира через бурные воды Канала?

— Моя госпожа, уверяю тебя, каждая минута нашего путешествия была для меня наслаждением…

— Ну да, как же! Учитывая, сколько раз нас вывернуло наизнанку! — Валерия шутливо передернула плечами. — Слуга покорный! Глаза бы мои его не видели! Ох уж это море! Такое холодное! Такое мрачное!

— Да, мы все счастливы, что оказались наконец на реке.

— Дело теперь за малым, трибун, осталось только сойти на берег, — проговорил у них за спиной чей-то нетерпеливый голос.

Это была Савия, с тоской разглядывавшая набережную Лондиниума из серого камня. Служанка стала еще одним кусочком родного дома, который Валерия захватила с собой, — старая ворчунья, наперсница и всегдашняя ее опора. Савия знала, что на сердце у ее питомицы, куда лучше, чем родная мать, к тому же всегда пеклась о приличиях и не забывала о достоинстве своей госпожи. Жестокая качка, трепавшая их судно, заставила служанку прикусить язык на целых два дня. Теперь же она снова обрела возможность брюзжать и не замедлила воспользоваться этим.

— Мы ждем, когда появится судно, достойное нашего высокого положения, — раздраженно буркнул Клодий.

— И на этом потеряли уже целый день.

Валерия окинула взглядом город. К ее удивлению, Лондиниум выглядел вполне цивилизованным, вынуждена была признаться она. Вдоль набережной длинной вереницей тянулись мачты кораблей, а причал почти скрывался под горами тюков с товаром, ровным строем тянулись бочки, амфоры с зерном и вином и шеренги мешков. Позади набережной вздымались купола и красные черепичные крыши выстроенных в римском стиле домов богатых горожан, жирный серый дым, в который они кутались, словно в одеяло, поднимался в небо, сливаясь с такими же серыми низкими облаками. Даже здесь, на расстоянии, слышался обычный для большого портового города шум и витали присущие ему запахи, в которых аромат горячего хлеба смешивался со зловонием нечистот, а дымный чад жаровен соседствовал с запахами кожи и пота. Где-то там, в паутине улиц, наверняка прячутся бани и рынки, храмы и дворцы. В полумиле выше того места, где они стояли, вверх по течению через Тамезис был переброшен длинный деревянный мост, до отказа забитый повозками и верховыми. Вдоль южного берега реки тянулись болота, а уже у самого горизонта из-за них вставали невысокие холмы.

До чего же серое, унылое место! И как далеко от Рима! Но как ни странно, Валерия не чувствовала особого разочарования — это было радостное нетерпение. Скоро, скоро она увидит Марка! Ей внезапно пришло в голову, что Клодий поднимает ненужный шум из-за того, что власти не позаботились прислать за ними баржу, — после всех тягот и лишений, испытанных несчастными путешественниками, они с радостью обошлись бы без всей этой суеты. Впрочем, не похоже было, чтобы ее будущий супруг примчался самолично приветствовать ее на берегу. Нет, скорее всего он сейчас там, в своей крепости, где у него полным-полно хлопот и обязанностей. Но всего лишь через две недели…

— Мы просто обязаны помнить о своем ранге, — бубнил Клодий. — Эти бритты такие грубые! В конце концов, варварам по-прежнему принадлежит чуть ли не треть острова, а та, что вошла в состав империи, до сих пор остается совершенно нецивилизованной.

— Нецивилизованной или попросту нищей? — поинтересовалась Валерия.

— Нищей, поскольку ею дурно управляют.

— А может, виной всему высокие налоги, коррупция и предрассудки? — Валерия не смогла удержаться от искушения щелкнуть по носу этого самодовольного зазнайку — привычка, приводившая в отчаяние ее мать, вечно причитавшую, что для взрослой девушки такие манеры просто непозволительны. — Между прочим, эти самые грубые бритты — варвары, как ты их называешь, — так до конца и не склонили голову перед Римской империей.

Примерно те же разговоры обычно велись за столом в доме ее отца-сенатора, но Клодий, похоже, считал несколько неприличным, чтобы девушка ее возраста столь открыто высказывала свое мнение о политике. Однако ее внимание явно льстило ему.

— Ты не права. Рим сам предпочел остановиться. Адриан для того и велел выстроить свой вал, чтобы ясно дать понять, что все, что дальше, нам попросту не нужно, и удержать то, что внутри ее. — Набрав полную грудь воздуха, он заговорил с таким видом, словно собирался прочесть ей лекцию: — Для любого военного, офицера вроде меня, это назначение является весьма многообещающим, поверь мне на слово, Валерия. Лишения… трудности — все это лишь ступеньки, лучший способ добиться славы. Впрочем, и для Марка тоже. Но я отнюдь не в восторге от причины всех этих хлопот. Между нами, по своей натуре все эти бритты негодяи и предатели. Ну, я, конечно, имею в виду плебеев. Насколько я слышал, представители местной знати вполне приемлемы.

— Для человека, нога которого не ступала на берег Британии, ты чересчур категоричен, как мне кажется, — насмешливо бросила Валерия. — Может, тебе стоит остаться на «Лебеде»? А я передам своему жениху, что, по твоему мнению, Британия недостаточно хороша для тебя.

По правде сказать, Валерию терзали дурные предчувствия, и сейчас насмешкой она прикрывала пробудившуюся в ее душе тревогу. Она уже успела изрядно соскучиться по дому, хотя, как истая римлянка, ни за что не осмелилась бы сознаться в столь преступной слабости. Своего нареченного она почти не знала, их знакомство в Риме было весьма недолгим. Не успела она оглянуться, как отпраздновали помолвку, и он уехал, оставшись в ее памяти довольно добрым, но при этом ужасно огромным, невероятно спокойным и… и старым. В том, что касалось мужчин, Валерия оставалась совершенно невинной. Она понятия не имела о том, как вести дом или воспитывать детей. И вот теперь ей предстоит стать женой… матерью… почтенной матроной. Готова ли она к этому? Или нет?

— Ты должна быть послушна мужу, — сурово наставлял ее отец. — Послушание — это тот стержень, на котором держится Рим.

— Но разве я не должна в первую очередь любить его? А он — меня?

— Без уважения нет любви, — отрезал отец. — А уважения достоин лишь тот, кто выполняет свой долг.

Все это она уже слышала тысячу раз. Романтический вздор, которым обычно набита девичья головка, мало кого интересовал. Родители пеклись о достатке и карьере.

Валерия подняла глаза к небу — тучи набухли дождем. Как странно, подумала она, ведь сейчас начало апреля, везде вокруг зеленеет трава, а над головой — эти холодные облака! Интересно, бывает здесь когда-нибудь по-настоящему тепло? Зато когда наступит зима, ей впервые в жизни удастся увидеть снег, теперь она нисколько в этом не сомневалась. Валерия не меньше своей служанки горела желанием очутиться на берегу, к тому же причитания Клодия смертельно ей надоели. Она сама хотела решать за себя. Тут в глаза ей бросилось суденышко, показавшееся Валерии больше, наряднее, а главное, чище остальных.

— А давайте наймем для переправы вон тот! — предложила она. Ее слова словно пробудили в Клодии дремавшую энергию, и под вопли разочарования маленькая флотилия рассыпалась в разные стороны. Суденышко, на котором остановила выбор Валерия, пристало к «Лебедю», о плате договорились неожиданно быстро, и после небольшой суеты пожитки Валерии стали сносить в лодку. Ее приданое занимало целую повозку, за перевозку его было заплачено еще в Риме. Телохранитель Валерии, Кассий, помог ей спуститься в лодку с такой осторожностью, словно она была сделана из тончайшего стекла, потом с помощью веревки спустили Савию, а Клодий важно уселся на корме рядом с капитаном, причем вид у него был такой, словно он самолично намеревался вести судно к берегу. Прыгая на волнах, суденышко двинулось к причалу. Над головой, вытянувшись клином, тянулись на север стаи гусей. Заметив их, Савия тут же воспрянула духом.

— Смотрите! Христос посылает нам добрый знак!

— Ну, если так, стало быть, они отнесут весть о моем приезде моему будущему мужу.

Клодий презрительно фыркнул:

— Чушь! Они летят над головами у сотен людей, которые верят в самых разных богов!

— Нет. Они появились специально ради нашего приезда.

Их суденышко, ведомое опытной рукой, проворно лавировало среди бесчисленных лодчонок, всякий раз буквально в последний момент избегая столкновения, а воздух вокруг звенел от ругани и приветственных возгласов, сливавшихся в оглушительный гул. Пристань была до отказа забита судами, так что, казалось, между ними и мышь бы не протиснулась, но потом их суденышко неожиданно вильнуло в сторону и ловко юркнуло в небольшую щель, где среди массы осклизлых камней торчали железные кольца. Был брошен якорь, и их имущество вскоре очутилось на берегу. Савия суетливой рысцой сбежала на берег по доске, а вслед за ней неторопливой поступью сошел Кассий. Появление римлян было встречено оглушительными криками, да и неудивительно, ведь они прибыли на торговом судне, и толпы нищих и лоточников, почуявших запах денег, моментально окружили их со всех сторон.

— Желаете попробовать ягненка из самого Лондиниума, госпожа? Подкрепиться после долгого путешествия?

Валерия шарахнулась в сторону.

— Нет, благодарю вас.

— Украшения для милашки! — завопил у нее над ухом медник.

— У меня и своих хватает.

— Не желаете ли флягу, трибун? А вот кому дешевый постоялый двор? Поднести ваши вещи, госпожа? Нет, нет, лучше меня вам вряд ли найти!

Кассий, набычившись, первым двинулся вперед, могучей грудью раздвигая толпу, оставив Клодия препираться по поводу платы с капитаном судна, внезапно объявившим, что они, мол, недослышали, и потребовавшим вдвое больше денег за перевоз. Валерия с Савией, взявшись за руки, двинулись за бывшим гладиатором, сами толком не понимая, куда идут, пока бритты вокруг ожесточенно толкались и отпихивали друг друга локтями, чтобы вдоволь налюбоваться очаровательной девушкой, к тому же, судя по ее виду, принадлежавшей к высшей аристократии. Женщины восторженно ахали, мужчины затеяли потасовку, и густое облако, в котором смешались ароматы едкого пота, жирной рыбы и кислый запах дешевого вина, окутали их, точно одеялом. Валерия вдруг почувствовала, что у нее кружится голова.

— Сюда, госпожа! — Заскорузлые пальцы сомкнулись на ее запястье, и Валерия похолодела. Какой-то простолюдин, грубый, с гнилыми зубами, заступил ей дорогу.

— Нет, сюда! — Еще одна рука вцепилась в ее плащ, и Валерия почувствовала, что ее тащат куда-то в сторону.

— Отпустите меня! — Она рванулась. Капюшон упал ей на плечи, и через минуту из-за стоявшего в воздухе тумана волосы у нее стали влажными.

Из-под ног взрослых внезапно выкатился какой-то замурзанный малыш, и Валерия вскрикнула. Ее толкали со всех сторон, толпа напирала. Брошь, которой был заколот ее плащ, вдруг куда-то исчезла, и плащ распахнулся, дав мужчинам полную возможность полюбоваться ее фигуркой.

— Клодий!

Но ее добровольный телохранитель, сжатый со всех сторон напиравшей толпой, безнадежно отстал. Эти бритты просто смеются над ними! Какой-то верзила самого устрашающего вида, красное лицо которого было изуродовано оспой, откровенно ухмыльнулся ей в лицо.

— Желаешь в постель, красотка? — Омерзительно посмеиваясь, он двинулся к ней.

— Оставьте нас…

— Комнаты! — проорал сзади Клодий. — Кто знает, как пройти к Губернаторским воротам?

— Сначала покажи деньги! — крикнул кто-то в толпе. — Дашь монетку — покажу дорогу!

— Да, римляне, платите! Платите бедным бриттам!

Кассий, злобно ворча, отталкивал жадные руки. В ответ в воздухе просвистела брошенная кем-то капустная кочерыжка и угодила телохранителю по голове. Пальцы бывшего гладиатора сомкнулись на рукояти меча. Мимо уха его тут же пролетел огрызок яблока.

— Дай, дай монетку! Проявите жалость к бедным островитянам!

— Какая ужасная провинция! Что за нравы! — возмущенно пыхтел Клодий.

— Будьте милосердны к нищим и голодным! — Из толпы в них полетели новые огрызки.

— Это просто возмутительно!

И вдруг где-то неподалеку раздался крик боли.

Глава 6

Осада закончилась так же внезапно, как и началась. Пронзительный вопль, раздавшийся где-то позади озверевшей толпы, последовавший сразу вслед за каким-то свистящим звуком, заставил всех насторожиться, а после раздался громкий треск, будто сломалась палка — о-о! Потом еще один удар, за ним еще, и вот они уже посыпались градом, в котором чувствовался даже какой-то определенный ритм — было похоже, будто совсем рядом цепами молотят зерно. Толпа отхлынула в разные стороны, и сбившиеся в кучу путешественники увидели военный жезл, которым чья-то рука молотила по головам и плечам оборванцев.

— С дороги, с дороги, грязные свиньи! Убирайтесь прочь, я сказал!

Их спасителем оказался высокий, атлетического телосложения римлянин — судя по блестящим доспехам и увенчанному перьями шлему, офицер. Его могучие руки, на которых вздувшиеся жилы казались веревками, были сплошь испещрены шрамами. Широченными плечами и бочкообразной грудью он не уступал быку. Впрочем, неустрашимость, с которой он пришел им на помощь, и ярость, сверкавшая в его глазах, почему-то живо напомнили Валерии это благородное животное.

— Эй ты, падаль!

Один из нищих попрошаек не успел убраться с дороги достаточно быстро и, схлопотав по зубам, с воплем опрокинулся навзничь. Остальные, получив хороший урок, в ужасе отступили, тем более что вслед за ним откуда-то вынырнул боевой отряд римлян. Солдаты, присоединившись к своему командиру, принялись проворно расчищать проход древками копий, на остриях которых развевались черные боевые флажки.

— С дороги, бритты! Сдороги, грязные свиньи! Дорогу римлянам!

— Брассидиас! — прошелестело над толпой, словно полный ужаса вздох. — Это же сам Гальба!

Воинский жезл раскачивался в руке римского офицера, точно маятник, тяжелый меч бился о бедро, а сам он бестрепетно продвигался вперед с видом человека, решившего перейти вброд реку. Огромную физическую силу, которой обладал этот удивительный человек, подчеркивала грубоватая красота его лица: темные, опушенные густыми ресницами, выразительные глаза, твердый, резко очерченный рот и прямой нос. Толпа подалась, и ни единого возмущенного возгласа не последовало из нее, когда он повернулся к ней лицом.

Не удостоив их больше ни единым взглядом, гигант повернулся к римлянам. Широкая, окладистая борода его, в которой старые шрамы оставили многочисленные бороздки, уже подернулась сединой, а выдубленная солнцем и ветром кожа казалась бронзовой. Фракиец, сообразила Валерия, один из тех, кто составлял костяк римской кавалерии. Она в немом благоговении взирала на его изуродованное ухо, от которого осталась едва ли половина; словно чтобы возместить эту потерю, в мочке другого болталась массивная золотая серьга. В ее глазах исполинское тело этого человека, покрытое шрамами, все в буграх мускулов, выглядело неотразимо привлекательным. Блестящие серебряные медали, награды за мужество, словно панцирем, покрывали его выпуклую грудь, на поясе болталась золотая цепь, унизанная множеством самых разных колец, могучие руки крепко сжимали воинский жезл, словно бросая вызов каждому, кто решится стать на его пути. Сверкающий презрением взгляд незнакомца перебегал от одного испуганного лица на другое, пока не остановился на Валерии. Плащ ее совсем распахнулся, заколки куда-то исчезли, и рассыпавшиеся волосы водопадом струились по плечам, одежда насквозь промокла и липла к телу. Почувствовав на себе мужской взгляд, которым он будто ощупывал ее, Валерия гордо выпрямилась.

— Что я вижу? Шайка римлян бродит по сточным канавам Лондиниума и устраивает беспорядки? — проскрежетал мужчина.

Валерия лихорадочно озиралась по сторонам. Поблизости никаких ворот, тогда откуда он появился, этот офицер? Взгляд ее устремился вверх, к зубчатым башням городской стены. Неужто он спрыгнул оттуда? И все видел? Она уже открыла было рот, чтобы возмутиться, но ее опередили.

— Я — Гней Клодий Альбиний, только что назначенный младшим трибуном петрианского кавалерийского полка, — надменно объявил юный римлянин. — А это леди Валерия, дочь сенатора Тита Валенса и нареченная невеста моего будущего командира, префекта Луция Марка Флавия. — Клодий просто пыжился от гордости и ощущения важности собственной персоны. — Благодарю за помощь, солдат, но я бы просил тебя попридержать язык. Сказать по правде, мы ожидали, что нас встретят должным образом. А вместо этого нам самим пришлось искать судно, чтобы переправиться на берег! Я уж позабочусь о том, чтобы губернатору непременно стало известно о пережитом нами унижении!

— В самом деле? — Грубиян солдат с высоты своего исполинского роста смерил юношу взглядом, в котором сквозило нескрываемое презрение. — Боюсь, тебя ждет разочарование, трибун. Губернатора нет в городе.

— Да? Что ж, тогда я поговорю об этом со старшим офицером.

— А он, в свою очередь, задаст тебе вопрос, почему вы не дали ему предварительно знать о вашем прибытии, поскольку он ждал только этого, чтобы прислать вам подобающий эскорт.

— О! Я не знал. И где же я могу найти этого офицера?

Один из солдат вдруг насмешливо загоготал, но угрожающий взгляд гиганта моментально стер с его лица усмешку.

— Он перед тобой, младший трибун Клодий. Я старшин трибун Гальба Брассидиас, второй по старшинству в том кавалерийском полку, куда ты получил назначение. И стало быть, твой непосредственный начальник.

Клодий пошел багровыми пятнами.

— Трибун! Я не понял…

— И, как я понимаю, ты не позаботился доложить о вашем прибытии.

— Но ведь я послал человека с запиской о том, что мы прибыли позже, чем рассчитывали, и поэтому вынуждены были зафрахтовать торговое судно…

— Этого послания я не получал. А здравый смысл должен был бы подсказать вам, что разумнее было бы дождаться военного корабля. Или уж на крайний случай оставаться на борту того торгового судна, на котором вы прибыли, и ждать, когда за вами прибудут. Ваше собственное нетерпение погнало вас на берег. А в результате вы опозорили Рим!

Клодий побагровел.

— Сходя на берег в незнакомом городе… — тяжелый взгляд Гальбы упал на раба Кассия, — нельзя полагаться на бывших головорезов, место которым — на арене цирка.

Губы бывшего гладиатора побелели от злобы.

— И тем более женщин.

В притихшей толпе окружавших их бриттов послышались смешки.

— Не думаю, что в этих оскорблениях есть необходимость, — вмешалась Валерия. Несмотря на его весьма своевременное появление, за которое она была ему благодарна, она вовсе не намерена была терпеть надменность этого провинциала. В ее словах чувствовалась присущая исключительно аристократам спокойная властность, привычка повелевать, которую подобные ей впитывали с молоком матери. — Просто нам не приходило в голову, что, находясь в пределах империи, мы подвергаемся такой же опасности, как если бы мы высадились во вражеском городе.

Подобная отповедь, да еще из уст девушки, заставила Гальбу взглянуть на нее совсем другими глазами.

— Ничего бы не случилось, если бы вы дали себе труд дождаться меня.

— И как долго вы намеревались заставить себя ждать?

По губам гиганта скользнула тонкая усмешка.

— Уверяю вас, уж я бы поторопился, знай я заранее, что меня ждет такая красавица! — Он отвесил ей легкий поклон, видимо, решив, что взаимный обмен упреками закончен. — Зови меня Гальба, госпожа. Мне ужасно жаль, что наше знакомство произошло в таких прискорбных обстоятельствах, но во всем виновато ваше неожиданное появление. Марк Флавий послал меня сюда за вами, попросив, чтобы я сопровождал вас до Вала. Меня привлек шум, который устроили тут эти свиньи.

— Какое приятное стечение обстоятельств.

— И счастливое к тому же. — Он огляделся. — Итак, я провожу вас в губернаторский дворец. Сам губернатор отправился на юг по делам, но просил предупредить, что вы можете переночевать в его доме.

Клодий решил, что пришло время вмешаться:

— Госпоже не пристало идти пешком…

— Я позабочусь об этом. Тит!

— Да, командир!

— Носилки для леди Валерии!

Солдат мгновенно исчез.

— Примите мои нижайшие извинения — с этим наглым сбродом нет никакого сладу. Но если бы этот ваш трибун дал нам знать о вашем прибытии, мы бы позаботились, чтобы ничего не случилось. О боги! Они порвали ваш плащ! — Он нахмурился.

Валерия поплотнее укуталась в складки плаща, опустив на голову капюшон.

— Эта толпа нахлынула на меня, — пожаловалась она. — И какой-то мальчишка сорвал с плаща брошь!

— Что?!

— Все произошло так внезапно. Такая маленькая вещица…

Гальба, круто повернувшись к притихшей толпе, ткнул в кого-то пальцем:

— Ее!

Немолодая женщина пронзительно взвизгнула, когда двое дюжих солдат, схватив за руки, выволокли ее на открытое место. В толпе поднялся ропот. Гальба, повернувшись к ней, неторопливо вытащил из ножен свой меч — омерзительный скрежет, с которым он вышел из ножен, заставил всех оцепенеть — и кончиком его приподнял женщине подбородок. В тусклом свете серенького утра меч холодно и угрожающе блеснул.

— Пропала брошь! — прогремел Гальба. — Я требую, чтобы ее вернули! И немедленно! Найдите вора, стащившего ее, и скажите ему, что я убью эту женщину, если он не вернет брошь! — На горле женщины выступила яркая капелька крови и потекла вниз. Она с пронзительным воплем забилась в руках солдат, умоляя о милосердии.

Повисло испуганное молчание. Потом толпа зашумела, по ней прошло движение, и какая-то маленькая фигурка шмыгнула прочь. Что-то ярко сверкнуло, и золотая брошь, вылетев из толпы, упала на землю. Послышался испуганный топот ног, и маленький воришка стремглав юркнул в какой-то переулок.

Гальба медленно обвел притихшую толпу тяжелым взглядом. Потом опустил меч и кивнул солдатам, чтобы те освободили женщину.

— В следующий раз я прикажу рубить вам руки, чтобы отыскать ту, которая держит награбленное! — Нагнувшись, он поднял с земли брошь и с поклоном вернул ее Валерии. Брошка была сделана в форме морского конька. — Ваша пропавшая брошь, госпожа. Морской конек, хм! Подходящая вещица — как раз для нашего гарнизона.

Валерия до сих пор не могла прийти в себя — методы, которые он использовал, чтобы вернуть ее брошку, привели ее в ужас.

— Вы заставили схватить эту женщину вот так, ни за что?!

Гальба вернул меч в ножны.

— Чтобы заставить их отдать то, что принадлежит вам, госпожа.

— И я благодарна вам за это. Но ее ужас…

— Я просто дал им понять, что не потерплю ничего подобного.

— Но в Риме обычно стараются завоевать любовь подобных.

— Вы больше не в Риме, госпожа. В провинциях нравы намного грубее, что уж говорить о границе, куда вы едете. Впрочем, скоро вы сами в этом убедитесь. Но, даю вам слово, эти люди больше не побеспокоят вас. — Он возвысил голос, чтобы все в толпе могли услышать, что он скажет. — Можете на это рассчитывать!

Валерия поспешно заколола брошкой плащ, от души надеясь, что этот грубый офицер не заметит, что пальцы ее еще слегка дрожат. В толпе образовались промоины, и она рассеялась так быстро, как и появилась.

— Ну, — проговорила Валерия, расправив плечи и старательно делая вид, что ничего не произошло, — что ж, тогда давайте посмотрим, что собой представляет этот ваш Лондиниум с его грубыми нравами, трибун.

— Носилки еще не прибыли.

Валерия набрала полную грудь воздуха.

— А я, представьте себе, целых два дня вынуждена была сидеть взаперти. И сейчас не прочь немного размяться. Мы встретим их по дороге.

Клодий тронул ее за руку:

— Валерия, тебе не подобает идти пешком…

— Как и оставаться здесь. — Она решительно повернулась и зашагала вперед.

Остальные поспешно окружили ее и двинулись следом. Гальба со своими кавалеристами встали впереди, Кассий и Савия оказались в арьергарде. Ошеломленный и растерянный Клодий пристроился рядом.

— Да, вот так приключение! — после недолгого молчания выдохнула она. Они как раз проходили мимо свай моста, возле которых громоздились груды всяких товаров. Мокрая набережная у них под ногами влажно поблескивала и серебрилась прилипшей к камням рыбьей чешуей. — Хорошенькая встреча, не так ли?

— И весьма своевременная, — пробормотал он в ответ. — Твой герой появился как… А кстати, откуда он взялся, а? Может, поджидал нас?

— Для чего ему это нужно? — удивилась Валерия.

— Не знаю, но посмотри вон туда. Только что высадилась на берег еще одна группа римлян. Судя по их виду, деньги у них водятся, и, однако, ни один из этой шайки бриттов не обратил на них ни малейшего внимания.

— Думаю, предупреждение Гальбы подействовало.

— Или изначально было задумано всего одно театральное представление, — вполголоса пробормотал Клодий.

Глава 7

Вскоре появился Тит, а вместе с ним и носилки, которые рысцой несли за ним четыре раба, и Валерия позволила усадить себя туда. Теперь, когда у нее появился военный эскорт, она чувствовала себя не только гостьей, которая находится под защитой закона, но и путешественницей, поэтому первое, что она сделала, — это отдернула занавески, чтобы вдоволь полюбоваться незнакомым ей городом.

Городская стена, окружавшая Лондиниум, вздымалась вверх на добрых двадцать футов. Еще около века назад городам, входящим в состав Римской империи, не требовались никакие стены, поскольку тяжелая рука Рима достигала самых дальних уголков империи, и повсюду царили мир и порядок, но гражданские войны и непрекращающиеся набеги варваров стали угрожать безопасности граждан, и поэтому городские власти приняли решение возвести вокруг столицы эту стену. Небольшой отряд въехал в город через Губернаторские ворота. Не успели они оказаться в черте города, как на них удушливой волной нахлынули запахи, от которых некуда было деться в любом городе. Ароматы горячего хлеба и духов, зловоние нечистот, вонь от котлов, в которых дубили кожи, запахи мокрого белья и опилок из мастерской плотника, смешавшись, окутали их со всех сторон. Они миновали небольшой форум, со всех сторон окруженный конюшнями, после чего свернули в узкую улочку, которая вела прямо к губернаторскому дворцу.

Город оказался куда более шумным и заполненным народом, чем они ожидали, поток людей и повозок выплескивался на узкие улочки. Вот промелькнули носилки, в которых несли еще какую-то знатную даму, весьма величественную и с головы до ног покрытую слоем пыли и пудры. Женщина, бросив в их сторону взгляд, надменно кивнула. Вслед за ней с гордым и напыщенным видом шествовал кто-то из городских чиновников, за ним рысцой трусил писец. На углу уличный жонглер старался заработать несколько медяков, разноцветные шарики так и мелькали в его проворных руках. Переругиваясь осипшими голосами, куда-то торопилась группа матросов — вероятно, искали таверну почище, — а две почтенные кумушки, стоя у дверей дома, размахивали руками и обменивались свежими сплетнями. В соседнем доме, подцепив веревкой кровать, пытались через окно втащить ее на второй этаж, а стайка зевак, столпившись на мостовой, громко комментировала, кому вдруг могла понадобиться кровать и для чего. Но стоило им появиться, как разговоры мгновенно смолкали и головы всех поворачивались в сторону проезжавшей мимо Валерии. Она чувствовала на себе восхищенные взгляды, и это внимание странно льстило ее самолюбию. Интересно, думала она, много ли сенаторских дочерей видели тут, в Лондиниуме? Скорее всего ни одну.

Конечно, Британию нельзя было считать иноземным государством. Потому что если мир — это Рим, то Рим — это и есть мир. И здесь, в Лондиниуме, все было как в Риме — те же улочки, те же храмы, портики, купола и здания, экзотический вид городу придавало лишь поистине вавилонское смешение различных народов: смуглые до черноты сирийцы, белокурые гиганты германцы, темнокожие нумидийцы, надменные египтяне, юркие греки и хитрые евреи переговаривались на какой-то невероятной смеси языков. И не только пародов, но и сословий: рабы и свободные люди, солдаты и аристократы, шлюхи и почтенные матроны — кого только не было тут. Привычная слуху римлян звонкая латынь была искажена почти до неузнаваемости благодаря влиянию других языков и наречий. Слуха Валерии коснулась музыкальная кельтская речь, и она невольно вздохнула, гадая, будет ли у нее время выучить этот язык. В неумолчный шум и рокот голосов вплетались доносившиеся из клеток писк и гогот домашней птицы, которую продавали на каждом углу, жалобное блеяние коз и тоненькие, почти детские крики ягнят. Им вторили крики мальчишек, громкие, певучие голоса деревенских женщин, на разные лады расхваливающих свой товар, унылые и назойливые вопли нищих побирушек, пронзительные выкрики зазывал, заманивающих посетителей на постоялый двор и превозносящих до небес прелести горящего очага, мягких постелей и доступных женщин, и даже одинокий голос какого-то проповедника никому не ведомой религии, призывающего на головы прохожих милость неизвестных богов. Ругань и хриплый гогот игроков в кости, плеск воды и топот тяжелых ног выплеснулись на них из дверей соседней бани. Обычный для всякого города шум сопровождался мерным грохотом кузнечного молота, ему вторили мелодичный перезвон молоточков медника, грохот подков и песни ткачей. Справа — мастерская стеклодува, слева, чуть подальше, — гончара, а рядом с ним пристроил свою лавочку мясник — все в точности как в Риме, и от этого сходства Валерии стало немного спокойнее. В воздухе стоял запах горящего угля и лампового масла, только что выпеченных лепешек и печенных в золе угрей, зловоние дубящихся кож и мокрого дерева. Статуи покойных императоров и военачальников потемнели от вечного дождя, маленькие статуэтки богов прятались в нишах, словно пытаясь укрыться от разгула стихий, а над дверями домов горделиво поднимали голову прибитые на счастье бесчисленные фаллосы. Только облупившаяся штукатурка да торчавшие между камнями тут и там островки зеленой травы намекали на то, о чем давно уже открыто судачили в Риме — что Лондиниум устал и начинает потихоньку пожирать сам себя. Торговля замирала, купцы один за другим перебирались в Галлию.

— А город оказался гораздо больше, чем я ожидала, — непринужденно заявила Валерия. Она высунулась в окно, опершись о плечо Клодия, чтобы не вывалиться из носилок. И довольно усмехнулась, почувствовав, как он вздрогнул, когда ее рука легла ему на плечо. — И гораздо величественнее.

— Британия только выгадала от всех этих бесконечных войн на континенте, — проговорил он. — Чужая беда не затронула их, но зато сюда рекой хлынули деньги. А теперь…

— Если бы они на эти самые деньги купили бы себе хоть немного солнца, жить тут было бы куда приятнее, — мечтательно протянула Валерия.

— Если бы дело было только в солнце, — скривился Клодий. — Ну да это ненадолго — вот увидишь, Марк быстро восстановит свою репутацию, получит новое назначение, и вы уедете отсюда.

— И ты тоже.

— Да уж, можешь не сомневаться, я не позволю жирной грязи Британии запачкать мою карьеру. А потом мы все вместе вернемся в Рим и купим себе дома на Палладиуме!

— И будем вспоминать свои приключения в стране кельтов!

Между тем они оказались на площади перед губернаторским дворцом. Колонны из привезенного мрамора поддерживали широкий портик, под которым толпились солдаты, просители и гонцы со всех концов Британии. Окованные железом массивные дубовые ворота были приоткрыты, возле них стояли на часах легионеры, а сквозь распахнутые створки были видны сад и двери во Дворец. Горевшие светильники немного разгоняли клубившийся повсюду унылый серый туман. Носилки Валерии остановились у ворот.

Гальбу встретил слуга. Они о чем-то поговорили, и Гальба вернулся.

— Слуги уверяют, что их никто не предупреждал о вашем приезде, — объяснил он. — Я обо всем распорядился, но придется немного подождать.

Теперь, когда все волнения, вызванные их неожиданным появлением, остались позади, грубоватый на вид трибун успокоился и, как отметила про себя Валерия, старался всячески им угодить. Боевой офицер, он явно чувствовал себя увереннее на границе, но тем не менее изо всех сил пытался вести себя как учтивый и радушный хозяин. Что ж, решила она, тогда она тоже постарается быть вежливой.

— Надеюсь, вы пообедаете с нами, трибун? — улыбнулась она.

— Я солдат, госпожа.

— Который скорее всего проголодался куда сильнее, чем путешествовавшая в носилках дама.

— Я привык есть вместе со своими людьми. Так что обедайте без меня, а я вернусь позже, чтобы убедиться, что вам ничто не грозит.

— В этом нет необходимости, — надулся Клодий.

Гальба пропустил его слова мимо ушей.

— Вам стоит как следует выспаться.

— О боги, чего бы я сейчас не отдала за горячую ванну!

— Что ж, пойду убедиться, что вода уже греется, — пробормотал он и снова ринулся в дом. Валерия смотрела, как он, сунув свой жезл под мышку, вихрем взлетел по ступенькам — медали на груди мелодично брякали, зычный голос разносился по всему дому, четкие приказы сыпались один за другим, широченные плечи едва не снесли притолоку двери. Люди испуганно шарахались от него и разлетались в стороны, словно осенние листья.

— А он ничего, достаточно обходительный — для провинциала, конечно, — проговорил Клодий.

— Знаешь, я рада, что Марк его послал. Ты при нем тоже чувствуешь себя в безопасности?

Клодий окинул взглядом остальных римских солдат, терпеливо стоявших под дождем, держа под уздцы своих лошадей, и пожал плечами:

— Жизнь на окраинах империи никогда не была безопасной. Стоит мне только взглянуть на него, как я тут же вспоминаю об этом.

— Просто начало у нас вышло не слишком удачным, вот и все. Брр, ну и холод! Давай-ка выбираться отсюда. — Валерия, сморщив носик, вылезла из носилок и в сопровождении Клодия поднялась на крыльцо.

В портике стояла промозглая сырость. Было зябко и многолюдно. Здесь толкались не только закутанные в плащи чиновники и представители городских властей — куда больше было уличных торговцев и разносчиков, превративших портик губернаторского дворца в некое подобие рыночной площади. Кто-то торговал съестными припасами, остальные на разные лады предлагали украшения и шерстяные ткани, повсюду громоздились горы покрытых эмалью или глазурью горшков, рядом с которыми сидели горшечники. «Лондиниум», — красовалось на каждом из них. Валерия с интересом разглядывала их. Клодий неотступно, как тень, следовал за ней по пятам.

— Какие они странные и оригинальные! Просто руки чешутся купить хоть один!

— У них тоже руки чешутся — продать хоть один! Нисколько в этом не сомневаюсь.

— Да, да, госпожа, очень красивые горшки! — певуче уговаривал их торговец.

— У нас и без того довольно вещей, — вмешался Клодий. — И горшков тоже хватает. Купишь такой горшок на обратном пути, когда будешь возвращаться в Рим.

Валерия выбрала вазу.

— Нет, я хочу сейчас. Что-то, что будет напоминать мне о Лондиниуме.

— Люди обычно называют это «что-то» памятью, и она-то как раз ничего не весит.

— Вздор! Можешь считать, что эта ваза станет хранилищем моих воспоминаний, вот и все. — Валерия швырнула торговцу мелкую монету. — Это для моего приданого.

Торговец расплылся в улыбке:

— Фест польщен, что вы остановили свой выбор на нем, госпожа.

Валерия, сунув вазу в руки Клодию, принялась разглядывать чашки.

— Дорогу, дорогу благородной и щедрой госпоже! — Скрипучий голос, доносившийся откуда-то из сумрака в тени колонн портика, раздался так неожиданно, что оба вздрогнули. — Девушке, имя которой Любопытство!

Римляне обернулись. Прислонившись спиной к колонне, едва видная в царившем тут полусумраке, на свернутом в несколько раз драном одеяле сидела старая карга. Седые космы клочьями свешивались на сморщенное, как печеное яблоко, лицо, высохшее тело было закутано в плащ. Перед ней были рассыпаны кости. Гадалка!

— Да, — прокаркала старуха. — Я вижу женщину, ступившую на край своей жизни!

Торговец горшками раздраженно отмахнулся от старухи.

— Ты можешь услышать звон монет, Мебда, но очень сомневаюсь, что ты способна рассмотреть прошлое у себя под носом, — и ты отлично это знаешь, старая ведьма!

Старуха злобно ощерилась в сторону своего обидчика.

— Зато я отлично вижу, что жиром ты обрастаешь куда быстрее, чем мозгами, Фест, — прошипела она. — Обобрал бедную девушку! И не стыдно тебе? Не принесут тебе добра ее деньги! А еще я вижу, — продолжала она, снова повернувшись к онемевшей Валерии, — юную красавицу римлянку, которую впереди ждет свадьба… и которая сгорает желанием узнать ожидающую ее судьбу. — Один глаз старухи, затянутый бельмом, был мутно-белым, точно мрамор колонны, у которой она сидела. Мебда взяла в руки каменный диск размером не больше обычного яблока и устремила затуманенный взгляд в отверстие в самой его середине. — Хочешь узнать свое будущее, красавица невеста? Всего один серебряный грош.

— Серебряную монету за то, чтобы одним глазком заглянуть в будущее, да еще твоим слепым глазом, старуха? — фыркнул Клодий. — Слишком жирно!

— Может быть, трибун, может быть. Что до тебя, то твое собственное будущее, возможно, настолько куцее, что не стоит и медного гроша. А вот госпожа, думаю, не пожалеет для бедной женщины серебра. — Старуха протянула костлявую, похожую на птичью лапу, руку. — Иди сюда. Узнай свою судьбу.

— Что это за странный камень у тебя в руке? — полюбопытствовала Валерия.

— Это Кик-Стейн. Камень, который видит. Их привозят с севера, куда ты скоро поедешь. Благодаря ему я смогу увидеть ожидающее тебя будущее.

— Не слишком ли много она просит за свое предсказание? — продолжал ворчать Клодий.

— Нет. Только послушай, как много ей уже известно обо мне!

— Из городских сплетен! — фыркнул Клодий. — Слава бежит впереди человека, ты сама отлично это знаешь!

— Но я хочу услышать, что меня ждет, — заупрямилась Валерия. Вытащив из кошелька серебряную монетку, она вложила ее в скрюченные пальцы старухи. — Скажи, буду ли я счастлива?

Мебда поднесла камень к глазам.

— О да! И несчастлива тоже.

Клодий застонал.

— Такое можно сказать любому человеку!

Валерия пропустила его слова мимо ушей.

— Расскажи мне что-нибудь еще, провидица.

— Я вижу, как горят факелы, освещающие дорогу юной невесте. Я вижу священную гробницу, но она пуста! Я вижу великую битву…

— Клянусь богами, что за чушь! Старуха совсем выжила из ума!

— А я найду любовь?

— А… — Старая карга задумчиво пожевала губами и принялась вертеть перед глазами камень. — Конечно, госпожа! Тебя ждет великая любовь! Любовь, которая бывает только раз в столетие, всепоглощающая любовь… любовь, которая пожирает человека, словно огонь… — Но улыбка внезапно слетела с ее лица. На лице старухи появилось озадаченное выражение. И вдруг она нахмурилась.

— С моим Марком?

Рука старухи внезапно затряслась мелкой дрожью, словно она изо всех сил пыталась удержать камень. Вдруг пальцы ее разжались, она поспешно отдернула руку, точно обжегшись, подняла глаза к небу и заплакала. Закрыв рукой свой слепой глаз, старуха в ужасе смотрела куда-то вверх, и по морщинистому лицу ее струились слезы.

— Что с тобой? Что ты увидела? Это касается моего будущего мужа?

— Мой глаз! — Старуха вытянула вперед дрожащую руку. — Вот! Забери обратно свое серебро!

— Но в чем дело?!

— Мой глаз!

— Что ты увидела?

Мебда затрясла головой, словно пытаясь избавиться от какого-то видения. Просыпавшиеся монетки со звоном запрыгали по камням. Потом подняла на Валерию глаза, и лицо ее стало печальным.

— Бойся того, кому доверяешь, — прокаркала она. — И верь тому, кого боишься.

Глава 8

По своему долгому опыту знаю, что чуть только разговор заходит о чем-то таинственном и непостижимом, как у людей моментально развязывается язык. Попросите их дать вам хороший рецепт лепешек или спросите совета, как быстрее взобраться на борт судна, и они тут же начнут сомневаться, ломать себе голову и так далее. Попытайтесь расспросить их о том, как, по их мнению, лучше вести себя с равными, или о том, как протекала их жизнь, как двигалась в гору карьера, и они станут заикаться и судорожно искать подходящие к случаю слова. Но спросите их о том, что скрывает завеса тайны: о замыслах богов или о том, что ждет нас после смерти, о том, что скрывается в самых тайных уголках сердца влюбленного, или о страшных чудовищах, что водятся на краю света, и они примутся взахлеб рассказывать вам о том, чего не может знать ни одна живая душа, и при этом с такой непоколебимой уверенностью, что упаси вас Бог усомниться хоть в едином слове! То же самое относится и к предсказаниям будущего. Я сам свидетель, сколько раз совершенно невероятные заявления относительно событий, которые еще только ждут нас в будущем, выслушивались с благоговением и без тени каких-либо сомнений. А стук костей какого-то безумного предсказателя или невнятное бормотание жреца, случалось, переворачивали с ног на голову целые империи.

Я поинтересовался у Савии, действительно ли Валерия приняла так близко к сердцу предсказание гадалки.

— Моя госпожа призналась, что всю ночь не могла уснуть.

— Из-за того, что ей нагадали?

— Из-за всего вместе. Усталость после долгого путешествия и волнения, такие естественные для девушки перед свадьбой, — все это тоже, конечно, сыграло свою роль. Вдобавок она страшно перепугалась, когда на нас напали эти оборванцы на пристани. А тут еще предсказание гадалки. Хоть мы и твердили, что все это вздор, она, похоже, поверила. Да еще этот дворец… странное место! Половина комнат была заперта, а вторая половина, поскольку губернатор был в отъезде, вообще казалась нежилой. Светильников мало, повсюду темень и еще эти тени… Мы лежали в чужих кроватях, не в силах уснуть, и прислушивались… знаете, какие странные звуки иной раз слышатся в новом доме? Я сама глаз не могла сомкнуть — все лежала и слушала, как холодный дождь монотонно барабанит по крыше. Так и не дождавшись рассвета, я встала, когда за окном еще только начинало сереть, и пошла к Валерии, чтобы помочь ей причесаться и принять ванну. Но то, что я увидела там, заставило меня окончательно потерять голову.

— Ты имеешь в виду — в комнате Валерии?

— Нет, снаружи. Только представь себе, господин, — Кассий, телохранитель Валерии, куда-то исчез, а возле дверей ее комнаты, прямо на полу, спал этот старый, весь в шрамах, солдат!

— Гальба?! Но постой! Мне казалось, ты говорила, он вернулся к своим людям.

— Да, он поел с ними и вернулся. Мы даже не заметили, как он убрал от дверей комнаты Валерии ее телохранителя. Гальба заявил, что с этого дня он сам отвечает за ее безопасность — таков, мол, приказ его командира, Марка Флавия. И что он полностью согласен с ним, поскольку и сам, дескать, не слишком доверяет гладиаторам.

— И Кассий безропотно снес такое оскорбление?

— Он давно к этому привык. Солдаты не питают особого уважения к тем, кто сражается не на войне, а на арене цирка, — возможно, просто завидуют их мастерству. Ну, как бы там ни было, по приказу Гальбы раб провел ночь в какой-то нише, а сам Гальба — на полу перед дверью комнаты моей госпожи. Довольно странное место, в особенности для старшего трибуна.

— И Валерия, выходит, даже не знала, что он там?

— Нет. Пока я ей не рассказала.

— Полагаю, ей это было неприятно?

— Напротив, я бы сказала даже, что это ей польстило. Ведь во многих отношениях Валерия до сих пор оставалась ребенком.

— А где провел ночь Клодий?

— В соседних покоях. Утром Гальба приветствовал его ехидным вопросом — мол, достаточно ли мягким оказалось его ложе? Эти двое, уж не знаю, по какой причине, с первой минуты не переваривали друг друга. Между ними будто кошка пробежала. Клодий, вспыхнув, бросил, что вполне способен спать на жесткой земле, как и сам старший трибун. На что Гальба ответил, что это, мол, обычная похвальба и что они, дескать, легко смогут это проверить. После чего Клодий, разозлившись, напомнил ему о том, что это, мол, его прямая обязанность — заботиться о безопасности Валерии. А Гальба в ответ объявил, что не нуждается в нравоучениях, особенно от солдата, у которого, дескать, еще молоко на губах не обсохло. Ну а Клодий, выйдя из себя, бросил, что иных стариков, которые уже выжили из ума, неплохо было бы заменить кем помоложе. — Она сокрушенно покачала головой. — Не дело это — ругаться с самого начала.

— А что ты сама думаешь об этом Гальбе?

— Мне он не слишком пришелся по вкусу. Сразу попытался стать со всеми на дружескую ногу, но ведь это право сначала нужно заслужить.

Я кивнул, успев уже убедиться, что почти все без исключения рабы весьма ревниво относятся к любой фамильярности со стороны постороннего человека. Потом попытался понять, чем руководствовался старший трибун. Чего он добивался? Подружиться с юной невестой? Унизить Клодия? Выставить на посмешище ненавистного ему Марка Флавия? Или девушке действительно угрожала опасность, и он старался ее защитить?

— Нелегкая у него была ночь.

— Я постаралась поскорее перевести разговор на другое. Сначала уложила ей волосы, потом принесла краски и наложила ей на лицо немного румян, после чего принесли завтрак и мы наконец отведали знаменитый бриттский «поридж». Каша как каша, но кухонный раб уверял, что от сырости, мол, лучшего средства нет. После завтрака мы долго разговаривали, и Валерия поделилась со мной всеми надеждами и страхами, которыми томится любая женщина перед свадьбой. Пока мы не ступили на землю Британии, этот брак казался чем-то таким далеким… почти нереальным. Но теперь все изменилось. Несколько дней — и Валерия станет замужней женщиной. Кто может знать, каким на самом деле окажется Марк? Ведь моя госпожа оставалась девственницей. А в наши дни куда больше женщин погибают в родовых муках, чем мужчин — от лезвия меча. Замужество для женщины то же сражение.

— Стало быть, ты попыталась ее успокоить?

— Я просто объяснила, что ей предстоит.

— Вот как? Но ведь сама-то ведь ты никогда не была замужем?

— Нет, не была. Но я познала больше мужчин, чем любая замужняя женщина, по собственной воле и вопреки ей, и в мягкой постели, и на соломе, и успела уже понять, как отличить, где любовь, а где ложь. Поначалу все мужчины вселяют страх, зато потом иной раз кажутся даже забавными. Как и положено настоящей благородной даме, моя госпожа отдастся своему супругу лишь в полной темноте и только под крышей собственного дома. А я… что ж, за мою долгую жизнь мне довелось отдаваться мужчинам в самых разных местах и в самых разных позах. И они, эти мужчины, тоже были разные — одни красивые и сильные, точно племенные жеребцы, а другие — уродливые и смешные, будто псы.

Грубая лесть, сообразил я, еще одна попытка пустить в ход женские уловки и вскружить мне голову. Пустая затея — учитывая мой опыт, она была заранее обречена на неудачу. И все-таки я беспокойно поерзал.

— Она охотно слушала твои объяснения? — Сказать по правде, эта потрясающая откровенность, с которой женщины могут обсуждать некоторые вещи, всегда восхищала меня.

— Я объяснила ей, как можно в некоторых случаях помочь себе пальцами. И маслом тоже. Как оливковое масло может смягчить трение, и как пользоваться уксусом, чтобы предотвратить беременность. Валерия слушала меня с жадным интересом. Я также не упустила случая подчеркнуть, как важно чаще бывать на людях, демонстрируя нежную привязанность к мужу — вне зависимости от того, как складываются отношения на самом деле.

Ну конечно. Римляне обычно прощают даже неверность, если у замужней женщины хватает ловкости и ума не выставлять ее напоказ и вести себя с достоинством, на людях неизменно демонстрируя покорность мужу. А достоинство, с точки зрения любого римлянина, — это то, что о тебе думают другие. Но самое главное — это честь.

— Стало быть, ты объяснила ей, как следует держать себя на людях?

— Естественно. Ни единого поцелуя. Ни единого объятия. Целомудрие, достоинство и покорность.

— И она приняла это без возражений?

— А когда она хоть что-то принимала без возражений? — хмыкнула Савия. — Сказала, что в супруге рассчитывает найти друга, а не повелителя. Тогда я привела ей в пример слова одного философа: «Мужчины повелевают своими женами. Мы, римляне, повелеваем этими мужчинами. А наши женщины правят нами». Потом я напомнила ей, что моральные устои должны быть незыблемы. Ведь мужчина, слишком влюбленный в собственную жену, слаб, господин.

Все это, конечно, правда. Достаточно вспомнить Антония — ведь легионы, кумиром которых он был, отвернулись от него, а почему? Из-за его безумной любви к Клеопатре. Нет, любить не запрещено, не рекомендуется лишь слишком явно демонстрировать эту любовь на людях.

— И это ее утихомирило?

— Хорошо бы, кабы так. — Видно было, что Савия прямо-таки наслаждается моими вопросами. Что ж, мой богатый опыт и тут сослужил мне службу, все женщины, что рабыни, что гордые патрицианки, просто обожают быть в центре внимания. Все они не только весьма самоуверенны, но и невероятно тщеславны.

— Все уже было готово к отъезду в Лондиниум?

— Валерия не переставала волноваться. Сочетаться браком в мае — дурная примета, а девушка была слишком нетерпелива, чтобы дожидаться, когда наступит более благоприятный июнь, поэтому она очень надеялась, что успеет выйти замуж еще в апреле. Впрочем, и Марк тоже, судя по тому, что Гальбе было приказано поторопиться с отъездом и не мешкать в пути.

— Какое впечатление произвел на вас старший трибун?

По губам Савии скользнула улыбка — улыбка истинной уроженки Рима.

— Гордый, но не в меру шумный, что в общем-то достаточно обычно для провинциала. Поскольку я не патрицианка, а всего лишь служанка, то, думаю, могу судить о нем более объективно, чем мои хозяева. Он явно наслаждался нашей тревогой и неловкостью. Это возвышало его, позволяло чувствовать себя на равных.

— Похоже, ты ему не доверяешь.

— Не совсем так. Гальба явно был опытным солдатом, прямым и честным. Он откровенно объяснил, что сопровождать нас послали именно его по одной простой причине — Марк, мол, хотел иметь время освоиться в гарнизоне, не находясь при этом в тени Гальбы, который командовал им до него. А он, дескать, не возражал, поскольку ему тоже хотелось иметь возможность познакомиться поближе с женой его нового командира.

— И ты ему поверила?

— Почему нет? Возможно, он пытался обратить ситуацию себе на пользу.

— А как Клодий принял то, что Гальба фактически стал его начальником?

— Клодий чувствовал свое превосходство над этим грубым фракийцем — разумеется, во всем, кроме воинского ранга, а фракиец, в свою очередь, чувствовал, что превосходит римлянина во всем, кроме того, что дается по праву рождения.

— Не слишком хорошее начало.

— Ну не мог же Гальба выказывать свое недовольство перед Валерией, верно? Вот он и перенес неприязнь на Клодия.

— Итак, вы двинулись на север.

— Нет. Сначала мы выехали из города. Валерию несли в носилках.

Ну конечно. Ведь в Лондиниуме, так же как и в Риме, запрещено ездить верхом. Слишком много навоза и постоянные несчастные случаи.

— И какой был эскорт?

— Восемь кавалеристов. Клодий объяснил нам, что это контуберния, иначе говоря, отряд солдат, который может разместиться в одной палатке. На то время, что мы были в городе, они ночевали в местной казарме, в северо-западной части города, а потом ожидали нашего появления в цирке. Клибурний, богатый торговец, получил высокую должность, на которой куда удобнее воровать, чем на прежней, вот он и решил потешить своих приверженцев, устроив для них игры.

Я решил пропустить ее циничное замечание мимо ушей. В конце концов, коррупция, пустившая корни среди римских властей, давным-давно стала уже притчей во языцех. Воровство и взяточничество неистребимы, поскольку такова уж человеческая натура, и они начинают принимать угрожающие размеры. А вероломство бриттов уже успело войти в поговорку, так же как хитрость и коварство египтян и надменность греков. К тому же любой выбранный на высокую должность просто обязан был позаботиться о шайке своих прихлебателей. И все же на самом деле Лондиниум не так плох, как о нем говорят. Улицы его прямее и шире, чем в Риме, да и перенаселенности такой нет. Из городских фонтанов широкой водой бьет вода, которую может беспрепятственно брать кто угодно — в отличие от столицы нашей империи, где многочисленные банды взяли в свои руки контроль над подачей воды в город. А сточные канавы здесь настолько широки и промываются так обильно, что вони от мусора и нечистот практически не чувствуется. Правда, двери в бани закрыты — впрочем, скорее всего в здешнем климате это единственный способ сохранить тепло.

— Всем солдатам до смерти хотелось увидеть на арене Криспа, — продолжала Савия, — и еще посмотреть состязания колесниц, которые должны были состояться снаружи. Но поскольку дата свадьбы была уже намечена, для этого совершенно не оставалось времени. И Гальба, поразмыслив, велел солдатам ждать его возле цирка — это давало его людям пусть крохотный, но все-таки шанс полюбоваться диковинными зверями и увидеть колесницы. А заодно привело к неприятностям со слоном.

— Со слоном? — удивился я.

— Мы уже чуть ли не за полмили слышали, как он трубит. Клибурний велел своим рабам дразнить его, разъяренный слон ревел, и рев его напоминал жителям Лондиниума о состязаниях. Слон был прикован к столбу цепью, а люди Гальбы забавы ради дергали эту цепь да еще вдобавок тыкали несчастного зверя остриями своих копий. Валерия, всегда питавшая слабость к животным, выпрыгнула из носилок и потребовала, чтобы они немедленно прекратили. И тут слон бросился на нее.

Я поднял бровь.

— Каким-то непонятным образом ему удалось высвободиться, и Валерия, припертая к стене, очутилась в ловушке. Мы, конечно, перепугались, но в следующее мгновение рядом с ней оказался Гальба. В руке у него был факел, и он бросился вперед, закрыв собой Валерию.

— Мне как-то раз довелось видеть, как разъяренный слон убил человека, — пробормотал я, вспомнив один жуткий случай и неистовство, в которое впал слон. Никто и глазом не успел моргнуть, как его несчастная жертва превратилась в какое-то кровавое месиво. — Твоя госпожа поступила весьма опрометчиво.

— Просто у нее доброе сердце.

— А этот Гальба оказался храбрецом.

— Мне тоже так показалось.

— Показалось?

— Ну, потом у Клодия возникли некоторые подозрения. Например, почему это слон вырвался на свободу как раз в этот момент? Откуда у Гальбы под рукой оказался факел? Очень кстати, ты не находишь? Тогда мы просто отмахнулись, решив, что им движет обычная ревность, но теперь, оглядываясь назад…

— Валерия не пострадала?

— Нет. Перепугалась до смерти, но была спасена — дважды на протяжении двух дней. Не сомневаюсь, что она нашла это приключение чрезвычайно волнующим. Видел бы ты ее тогда — глаза огромные, как плошки, щеки горят огнем, одна прядь выбилась из прически и упала на плечо…

— Весьма соблазнительное зрелище!

— Я бы сказала, даже слишком, — с кислым видом вздохнула Савия. — Гальба бубнил, что у нас нет времени ходить по циркам, даже напомнил солдатам, что Марку, мол, не слишком понравится, узнай он, что его люди глазели на состязания колесниц, пока сам он глаза проглядел, поджидая свою невесту. Один из солдат, Тит, хмыкнул, что он, мол, понимает своего командира. Солдаты загоготали, а я покраснела до ушей. Эти солдафонские шутки просто недопустимы, а уж в присутствии женщин…

— А что Валерия?

— Видишь ли, господин, грубоватое прямодушие этих солдат столь резко отличалось от сальных шуток, которые свойственны римлянам, что она не обиделась. Мне показалось, она сочла это чем-то экзотическим.

— Итак, вы все-таки выехали из города?

— Не сразу. Клодий поднял шум вокруг религии.

— Религии?

— Клодию пришло в голову доказать, что он,мол, тоже солдат — такой же, как они. Мы как раз проезжали мимо храма Митры, закрытого по приказу императора, и кое-кто из солдат принялся ворчать, что это, дескать, богохульство, направленное против бога — защитника солдат. И тогда Клодий громко осведомился у меня, почему последователи Христа никогда не ходят в бани.

— Но почему у тебя?

— Клодию было известно, что я не стесняюсь говорить о вере, которую исповедую. И он знал, что сама я часто принимаю ванну. Но он предпочел притвориться, что не знает, что общественные бани превратились в вертепы, где правит разврат и процветают политические интриги. Он принялся разглагольствовать о том, что, мол, от христианских священников исходит нестерпимое зловоние и это, дескать, всем известно, — но ведь это же чушь, сказала я, просто они не обращают внимания на суету этого мира, потому как живут надеждой на лучшую жизнь, что ждет их после смерти. Тут вмешался Гальба — он напомнил Клодию, что после смерти Юлиана и с приходом Валентиниана[490] христианство превратилось в государственную религию, что позволило Клодию возразить, что Константин-де принял христианство исключительно ради того, чтобы прибрать к рукам золото, хранившееся в языческих храмах и…

— Юпитер-громовержец! Сколько событий, а ведь вы еще даже не выбрались за пределы города! Терпеть не могу разговоры о религии — самая опасная тема, чреватая вечными осложнениями. Император Юлиан сделал попытку вернуть народ к старым богам, но Валентиниан в отличие от него хорошо понимал немалые преимущества, которые несла с собой новая религия. Здесь, в Британии, христиане до сих пор составляли воинствующее меньшинство, но решение принять христианство давало мощный толчок карьере. Беда в том, что и защитники, и противники этой религии сходились в одном — всех их отличала религиозная нетерпимость.

— Но Клодий, которым двигала ревность, все никак не мог угомониться. Он назвал Христа богом нищих и рабов, жалким ничтожеством, который искал мира и в результате окончил свои дни на кресте. Он назвал христиан тиранами, желающими положить конец свободе вероисповедания. Рабы, которые несли носилки, онемели от такого оскорбления. Возмутившись, они так резко остановились, что едва не вывалили мою госпожу на землю, и, если честно, думаю, это было проделано намеренно. Все они были христиане и чувствовали себя оскорбленными, особенно некоторые.

— А этот Клодий, похоже, изрядный осел.

— Нет, он просто молод. И очень горд, что, в общем, одно и то же.

— А Валерия по-прежнему хранит верность старым богам?

— Она колеблется. Родители почитают прежних богов, я же приняла христианство. Обычно она возносит молитвы Минерве и Флоре, иногда же — Иисусу, хотя я предупредила ее, что Христос не терпит рядом с собой других богов.

— И что на это ответил Гальба?

— Приказал всем заткнуться. Сказал, что из-за этих споров на религиозные темы вечно одни неприятности. Что же до вопроса о вере, то сам он, дескать, не помнит случая, чтобы какой-нибудь бог дал себе труд прямо высказаться на этот счет. И что есть благо — это, мол, еще вопрос, добавил он, поскольку дюжина разных людей дают на этот вопрос дюжину разных ответов. Кстати, это ведь еще Цицерон спросил, может ли статься, чтобы всем павшим при Каннах[491] была изначально предначертана одна и та же судьба. И вот тогда Клодий поинтересовался у старшего трибуна, в какого бога верит он сам.

— И что он ответил?

— Да, мол, в бога по имени Спата. Так называется меч, которым вооружены римские кавалеристы.

Я не выдержал и рассмеялся. Этот человек… как его? Гальба… похоже, только у него во всей этой компании еще оставалась крупица здравого смысла! Савия с обиженным видом поджала губы — видимо, ее оскорбило, что я нахожу такое невероятное кощунство забавным. Впрочем, я нисколько не удивился. Именно из-за этого христиане пользуются всеобщей неприязнью — весь этот сброд начисто лишен чувства юмора и решительно отказывается видеть в своей религии что-то смешное. Любое насмешливое слово заставляет их просто синеть от злости.

— И что случилось потом?

— Мы подъехали к городским воротам. Там ожидали лошади для нас и повозка с мулами — для приданого Валерии. Гальба, правда, предложил обычную деревянную повозку, в которую легко поставить сиденье со спинкой, на котором можно даже лежать, но Валерия настояла на более быстрой колеснице, хотя это означало, что весь путь ей придется проделать сидя. Мы с интересом смотрели, как люди Гальбы в полном боевом вооружении рассаживаются верхом — взявшись одной рукой за луку седла, а другой придерживая тяжелое копье, чтобы не напугать лошадь, они вихрем один за другим взлетали в седло. Дивное зрелище! У Валерии разгорелись глаза, и она потребовала, чтобы ей тоже дали лошадь, потому как ей-де унизительно трястись в повозке. Гальба ехидно поинтересовался, уж не относится ли она к лошадям с той же нежностью, что и к слонам. Тогда Валерия, оскорбившись, бросила в ответ, что мужчины, мол, появляются на свет при многих достоинствах, однако без штанов, а натянуть их на себя может, мол, любой дурак, не важно, мужчина он или женщина. Гальба расхохотался, однако я была непреклонна. Тогда Клодий, взяв Валерию за руку, решительно усадил ее в повозку. Может, он и глуп, — фыркнула Савия, — однако понимает, что прилично молодой девушке! Гладиатор Кассий взял вожжи, я уселась рядом с ним, а Валерия со всеми удобствами устроилась позади нас на мягком сиденье, среди коробок со своим приданым. Нам предстояло ехать две недели, останавливаясь на ночлег на виллах и в поместьях, первое из которых принадлежало Квинту Максу…

— Я собираюсь поговорить с ним после тебя. И с этим солдатом Титом. Они оба ждут, когда я расспрошу тебя.

Савия вскинула на меня глаза.

— Прошу тебя, господин, я ведь ответила на все твои вопросы. Надеюсь, у тебя доброе сердце и ты сжалишься надо мной!

— И что?

— Прикажи, чтобы меня выпустили из тюрьмы!

— Что ж, я поговорю с комендантом, попрошу, чтобы тебя перевели куда-нибудь, где от тебя будет польза. Но пока я не могу принять решение относительно твоей дальнейшей судьбы. Мне придется опросить еще множество людей.

Она посмотрела на меня — взгляд у нее был пустой и равнодушный, словно потухший.

— Когда ты закончишь задавать вопросы, то сам поймешь, что я нужна тебе.

Я решил, что это новая попытка меня соблазнить, и ошибся.

— В постели?

— Нет. В том лесу, где исчезла Валерия. Ведь тебе наверняка придется побывать там.

Глава 9

Вилла Квинта Макса, первое из поместий, где Валерия со своими сопровождающими должна была остановиться на ночлег во время поездки по Британии, находилась в трех днях езды к северу от Лондиниума. Дорога, по которой они двигались, выглядела чисто римской — прямая, как стрела, она тянулась через долину до самого подножия холмов, рассекая надвое древние межи, некогда отделявшие один участок от другого, а по обе стороны ее петляли речки с перекинутыми через них мостками, за которыми до самого горизонта тянулись нескончаемые болота и лесистые овраги. У самого Лондиниума дорога была еще в отличном состоянии. Видимо, за ней постоянно ухаживали — между тяжелыми плитами был аккуратно насыпан гравий, а чудовищной величины опоры, мимо которых они проезжали, гулко грохотали, точно барабаны. Местность вдоль дороги на расстояние полета стрелы была очищена от леса, чтобы обезопасить путешественников от неожиданного нападения, повсюду зеленела свежая трава, и всадники, заботясь о копытах своих неподкованных лошадей, предпочитали скакать вдоль нее, а не по каменным плитам дороги. Но чем дальше Валерия со своим эскортом удалялись от Лондиниума, тем хуже становилась дорога. Выщербленные камни и плиты никто не позаботился заменить, между ними зияли щели, гравий куда-то бесследно исчез, и густая пыль, поднимаясь кверху, толстым слоем покрывала плечи путешественников. Многие каменные плиты растрескались от времени и бесконечных ночных заморозков.

«Деньги», — лаконично бросил Гальба, когда удивленная Валерия поинтересовалась, почему повозку то и дело бросает в разные стороны. На ремонт дорог постоянно не хватает денег.

Можно было бы подумать, что они где-то неподалеку от Рима, если бы не стены, отмечавшие границы ферм бриттов. В отличие от прямой, как стрела, дороги, проложенной римлянами, они точно следовали изгибам и возвышениям местности, причудливой паутиной покрывая долину, по которой они двигались. С высоты птичьего полета это, наверное, выглядело как пчелиные соты, разрезанные Римской дорогой, словно острым лезвием ножа.

Их кортеж, который с легкой натяжкой мог бы именоваться свадебным, окруженный кавалерийским эскортом, обладал официальными полномочиями и в качестве такового имел преимущество перед всеми, кроме воинских отрядов и имперских гонцов. Обычные путешественники, разносчики, торговцы шерстью, погонщики скота, странствующие пилигримы и повозки с сеном послушно уступали им дорогу, съезжая на обочину, когда мимо проезжала Валерия в сопровождении своей охраны. Множество глаз с любопытством провожали взглядом женщину, окруженную отрядом вооруженных кавалеристов. Ярко-голубой балдахин защищал ее от дождя и солнца, а багряный плащ с капюшоном изящными складками лежал на плечах, оставляя открытым лицо. Валерия старалась держаться прямо, расправив плечи, темные волосы ее на фоне плаща казались особенно блестящими, глаза сияли, как звезды, она храбро улыбалась, а грациозную, округлую фигурку не могли скрыть ни тончайший лен, которым издавна славился Египет, ни привезенные из Азии шелка, ни вышитые ткани, которые можно было купить только в Риме. «Сенаторская дочь», — шелестело вокруг, когда она проезжала мимо. Люди глазели на нее, открыв рот. Да и неудивительно — тут, в Британии, она была такой же экзотикой, как слон или жираф. Зато петрианцы взирали на нее с благоговением, почти как на королеву. Благосклонно улыбаясь, Валерия незаметно разглядывала этих людей, пока они с любопытством таращились на нее, мысленно пытаясь представить себе их тихую, неизвестную ей жизнь. Неужто они завидуют ей?

Валерия изнемогала от желания поскорее добраться до гостеприимной виллы Квинта Макса. Ей уже немало было известно о жизни и привычках провинциальных аристократов, и она почти не сомневалась, что там ее встретят с распростертыми объятиями — не столько как будущую супругу префекта, сколько как сенаторскую дочь — подобное знакомство должно было немало укрепить престиж хозяина дома. Наверняка в честь ее прибытия устроят пир, а хозяин станет из кожи лезть вон, чтобы принять ее как можно лучше. И неудивительно, ведь если империя еще держалась, то лишь благодаря десяти тысячам разбросанных по ее территории союзников. А их собственное благополучие, в свою очередь, зиждилось на влиянии семьи, друзей, верности приспешников, и все они нетерпеливо дожидались милостей от Рима. Каждое такое приглашение скрупулезно оценивалось, а каждый прием являлся не столько актом гостеприимства, сколько тщательно рассчитанным политическим ходом.

Молчавший всю дорогу Гальба повернул на север. Он проделал это, даже не оглянувшись на остальных, видимо, ему и в голову не приходило, что у кого-то из его спутников могут возникнуть возражения. Конем он управлял так, словно родился в седле, многочисленные кольца, висевшие у него на поясе, мелодично позвякивали. Но хотя его право решать было принято всеми безоговорочно, настроение его от этого почему-то не улучшилось. Он отвечал, когда к нему обращались, но все остальное время предпочитал угрюмо молчать. Эта его привычка безумно раздражала Валерию, еще сильнее разжигая ее любопытство. Чувствовалось, что его снедает какое-то беспокойство. От этого и его мрачность, решила она. За всем этим стояла какая-то тайна.

— Мне сказали, что вы родом из Фракии, трибун. — Она решилась заговорить с ним, воспользовавшись случаем, когда Гальба, все время объезжавший их маленький караван, случайно оказался возле ее повозки.

Он бросил в ее сторону настороженный взгляд. Этого было достаточно, чтобы Валерия попыталась завязать разговор.

— Так и есть.

— Вы оказались далеко от дома.

— Нет. — Он немного помедлил, словно решил подумать, прежде чем ответить. — Теперь мой дом — Адрианов вал. Это уж, скорее, вы, госпожа, оказались далеко от дома.

Стало быть, ему она кажется чужеземкой? Как интересно!

— Расскажите мне о Фракии. Какая она?

— Я не был там уже двадцать лет.

— Но вы ведь ее не забыли. — Уже сказав это, она попыталась представить сурового трибуна ребенком, но почему-то не смогла.

— Во Фракии много травы. И пастбищ для лошадей.

— Наверное, красивая страна?

— Только очень бедная. Приграничная территория. Очень похожа на то место, куда мы с вами направляемся.

— А вы, выходит, пограничник?

— Можно сказать и так. — Теперь его взгляд был устремлен вперед, словно бы для того, чтобы она не заметила влажного блеска в его глазах и не приняла его за признак слабости или малодушия. Похоже, Гальба больше всего боится, что его сочтут малодушным, сообразила она. А может, подобно другим сильным мужчинам, он в глубине души панически боится женщин?

— Но вы ведь еще и римлянин, — приветливо продолжала она, изо всех сил стараясь втянуть его в разговор. Поняв Гальбу, решила Валерия, ей будет легче понять и Британию, эту суровую, неприветливую страну, куда ее забросила судьба. И раз уж ей предстоит тут жить, хорошо бы узнать как можно лучше образ мышления здешних жителей. Она мало знала о географии — ей обучали в основном мальчиков, но мысль о далеких странах всегда разжигала ее любопытство. Иногда, совсем еще ребенком, Валерия пряталась за драпировками в столовой в доме ее отца и жадно слушала, как его гости, перекрикивая друг друга, спорят о далеких землях, войнах и торговых союзах, упоминая названия земель, которых она и представить себе не могла. И вот теперь она видит их собственными глазами.

— Я римский солдат. Но я никогда не видел Рима.

Стало быть, и ей тоже известно нечто такое, чего не знает он.

— А хотели бы?

На один короткий миг их взгляды встретились, и Валерия могла бы поклясться, что в глазах Гальбы мелькнуло выражение голодной тоски. «Интересно, чего ему не хватает? — гадала она. — Рима? Или родины? А может, дружбы?»

— Когда-то хотел. Ну а теперь… нет, не думаю. Мне кажется, сейчас Рим бы меня разочаровал.

Валерии вдруг захотелось его подразнить.

— А я-то думала, все дороги ведут в Рим.

— Мой Рим — это граница, госпожа. А все, что меня интересует, — петрианская конница. Возможно, вам это покажется странным, но мой легион — это все, что у меня есть.

Только сейчас до нее вдруг дошло, что это значит, и острое чувство вины как ножом полоснуло ее по сердцу. Выходит, бедняга вынужден охранять ту, что невольно стала причиной его унижения! Из-за нее его понизили в должности…

— Но легионом петрианцев теперь командует мой будущий муж. Вы, должно быть, возненавидели нас… — «Останется ли он верным присяге? — мелькнуло у Валерии в голове. — Может ли Марк ему доверять?»

— Свой долг нельзя возненавидеть, госпожа. — Она почувствовала молчаливый упрек и слегка покраснела. — К тому же фортуна переменчива, знаете ли… — Трибун ударил шпорами коня и галопом поскакал вперед.

Иногда, когда они останавливались на ночлег на казенном постоялом дворе, одном из тех, что были разбросаны вдоль дороги через каждые двадцать пять миль, Валерия ловила на себе взгляд Гальбы. Но он всегда старался держаться на почтительном расстоянии. «Почему?» — гадала она. Давно успев привыкнуть к восторженным мужским взглядам, Валерия почти сразу приметила во взглядах Гальбы хорошо знакомое выражение, сказавшее ей о том, что и он тоже не остался равнодушным к ее красоте. Но было в нем еще нечто такое, чего она не понимала. Как будто суровый трибун все еще не мог разобраться в своих чувствах к ней. С апломбом, свойственным юности, Валерия нисколько не сомневалась, что умеет читать в душах мужчин, толпами увивавшихся за ней в Риме, словно в открытой книге, — она без труда разгадывала все их хитроумные планы и могла легко направить томившие их желания в нужное ей русло. Но сейчас она терялась в догадках… Валерия никак не могла понять, какие чувства испытывает к ней этот поседелый, хмурый, могучий человек. Заинтригован он, или это не более чем досада? Что на него так подействовало — ее высокое положение? Или же он наповал сражен ее юностью и красотой?

— Не обращайте внимания, госпожа, — твердил Тит. — Он у нас такой. Каждого нового человека он оценивает, как торговец свой товар, а взгляд у него — как у орла. И сам молчун, и не особо прислушивается к тому, о чем болтают другие. Не обижайтесь, ладно? Он со всеми такой, не только с вами.

— Из-за этого своего молчания он выглядит таким грозным…

— И сам это знает, — хихикнул Тит.

— А он действительно такой страшный человек, каким кажется?

— Вы заметили кольца, которые висят у него на поясе? — замявшись, бросил Тит.

Валерия улыбнулась:

— Из-за них я всегда слышу, когда он приближается. Они звенят, как маленькие колокольчики!

— Это не просто кольца, а трофеи. Каждое кольцо — это человек, которого он убил.

Улыбка слетела с лица Валерии.

— Шутишь! — Она была потрясена.

— Их ровно сорок. Так что мой вам совет: если хотите понять Гальбу, посмотрите на эти кольца.


Обычный для страны кельтов пейзаж — причудливо извивающиеся змейки тропинок и волнистые поля, — издалека смахивающий на диковинный гобелен, был настолько красив сам по себе, что налет цивилизации с ее неизбежными городами и прямыми дорогами мог только его испортить. Все вокруг утопало в свежей зелени. Пастбища, выгоны и поля чередовались с небольшими фруктовыми садами и огородами, которые сменялись зарослями молодых березок и ольхи. Склоны и вершины холмов, овраги и ущелья заросли лесом. За каменными стенами, которые они проезжали, мелькали хижины кельтов, лепившиеся друг к другу, словно пчелиные соты, овальные или прямоугольные каменные стойла для скота, из-за которых обычно выглядывали два или три круглых домика под высокими соломенными крышами. Здесь жили почтенные патриархи и матроны, их многочисленные дети и внуки, дяди, тетки, кузены, вдовы и совсем еще юные девушки, и рядом с ними ютились козы, свиньи, молочные коровы, собаки, куры, гуси и, конечно, неизбежные крысы — и весь этот суматошный мирок окутывало зловоние гниющей соломы и нечистот, к которому примешивался аромат цветов. Серые и зеленые пятна, составлявшие весь их мир, служили фоном для ярких флагов, торчавших над дверью каждого дома, и кусков ткани на крышах, весело полоскавшихся на свежем утреннем ветерке. Порой сами бритты в подражание завоевателям стремились как можно ярче украсить свои жилища — возможно, для того, чтобы унылая мрачность их собственной земли не так бросалась в глаза. Даже издалека они напоминали Валерии стайку разноцветных бабочек, присевших немного отдохнуть на зеленом лугу, и эти красные, желтые и голубые искорки заставляли ее сердце биться чаще.

Однако поселения свободных крестьян занимали всего лишь часть земли. И очень небольшую на самом деле часть. Были ли тому виной непролазная нищета, долги, болезни, бесконечные набеги или же лень и нежелание работать на покоривших их римлян, неизвестно. Как бы там ни было, но большая часть бриттов успела уже попасть в полную зависимость к крупным землевладельцам, тем самым увеличив количество рабов и оброчных крестьян. В каждом поместье, где стояли виллы римлян, число их обычно превышало сотню. Результатом всего этого стал архипелаг шедевров итальянской архитектуры, захлебнувшийся в бурном море кельтского примитивизма, — так изящно выразился Клодий.

— Меня больше всего удивляет, что, несмотря на все преимущества, которые имеет римский образ жизни, никто, по-видимому, не стремится следовать ему, — возмущался он, пока они ехали вперед. — Просто уму непостижимо! Жить бок о бок с цивилизованными людьми и даже не пытаться хоть что-то у них перенять! Никакого стремления к усовершенствованию!

С таким же успехом Клодий мог бы адресовать свое возмущение лошади, поскольку солдаты не обращали на него ни малейшего внимания. Зато Валерии было скучно, и она опрометчиво позволила ему втянуть себя в разговор.

— К какому усовершенствованию, дорогой Клодий? И как, по-твоему, какой-нибудь бедняга может к этому стремиться? Позволить, что бы и его собственное хозяйство перешло к кому-то из римлян?

— Нет, просто воспользоваться более современными удобствами. Для крыши использовать, например, черепицу вместо соломы. Сделать стеклянные окна. Обзавестись печами или жаровнями.

— А заодно и кучей рабов, от которых одна головная боль. Залезть по уши в долги. Платить бесконечные налоги. А в придачу получить бессонные ночи и полные тяжкого труда дни.

— Наверное, ты пытаешься представить себе жизнь нашего гостеприимного хозяина, Валерия. Уверяю тебя, ты будешь просто счастлива, когда мы попадем туда и ты сможешь насладиться привычными удобствами.

— Не сомневаюсь. Но на твоем месте я не стала бы заранее строго судить его соседей-бриттов, по крайней мере, пока мне не представится случай узнать их получше, познакомиться с кем-то из них поближе, собственными глазами увидеть, как они живут, и понять почему.

Он презрительно фыркнул:

— Все, что ты увидишь, — это грязь и стаи навозных мух!

— Ну, по-моему, лучше разок увидеть, чем презрительно фыркать, когда еще ничего толком не видел!

Клодий захохотал:

— Ты редкая женщина, Валерия! В твоей хорошенькой головке, оказывается, есть мозги!

— Ты тоже редкий человек, раз имеешь мужество это признать, — вернула она ему комплимент. Судя по выражению лица, Клодий почувствовал себя польщенным. Что ж, надо отдать ему должное — Клодий хотя бы обращал на нее внимание. В отличие от других мужчин — остальные предпочитали держаться от нее на почтительном расстоянии, они были неизменно вежливы, но не допускали ни малейшей фамильярности. Словом, она находилась под надежной защитой… и в то же время в своего рода почетной изоляции.

То же самое можно было сказать и о Клодии. Солдаты все как один игнорировали его, видя в нем лишь аристократа, сосланного в их полк на весьма непродолжительное время, и при этом ясно давая понять, что авторитет свой ему еще предстоит заслужить. Юный римлянин, не в силах забыть о собственном высоком происхождении, считал их грубыми мужланами, а солдаты платили ему той же монетой, ничуть не скрывая, что в их глазах он не более чем самодовольный павлин. Приуныв и соскучившись, гордый Клодий снизошел до того, что даже попытался свести дружбу с Кассием, невзирая на его темную и опасную репутацию.

Однако тот оказался достаточно умен, чтобы раскусить его заигрывания.

— Не нужно льстить мне, трибун. Когда-то я был гладиатором, и теперь они презирают меня за это. Сражения на арене цирка не покроют тебя славой — только лишь кровью да песком. А если уж очень повезет и ты останешься в живых, то станешь рабом. Вот так и случилось со мной.

— И однако, — не отставал Клодий, — во всем, что касается сражений, ты разбираешься лучше любого из нас. Что бы ты посоветовал в этом случае?

Кассий ухмыльнулся:

— Боль и страх станут твоими союзниками, лишь если тебе удастся привлечь их на свою сторону. Наноси удар первым, не ведай жалости, только тогда тебе удастся сломить волю твоего врага.

— Но разве простое благородство не требует дать противнику время подготовиться к схватке?

— Такое благородство — прямой путь в могилу.

Их маленький отряд продвигался на север. И по мере того как шло время, Валерия скучала все больше. От скуки она принималась считать межевые столбы и все с тем же жгучим любопытством разглядывала страну, по которой они ехали. Рим не только правил — он подчинил эту землю своей воле, почти полностью изменил ее.

Однако, внедряя свои порядки, Рим действовал не только мечом, но и с помощью архитектуры, инженерного искусства, культуры, даже сельского хозяйства. Наряду с обычными для кельтов хижинами и стойлами для скота повсюду встречались прямоугольные строения, изящные, как в Риме, башни из покрытого белой штукатуркой камня и с красными черепичными крышами; за высокими стенами, где ворота предусмотрительно делались на все четыре стороны, скрывались армейские гарнизоны. Бесчисленные табуны лошадей, сторожевые башни, почтовые станции, горшечные мастерские, каменоломни, карьеры и кузницы — как будто они и не уезжали из Италии. Все эти мастерские отчаянно дымили, грязно-серый дым струйками поднимался вверх, пачкая чистое голубое небо, а колеса бесчисленных водяных мельниц без устали крутились под напором весеннего паводка. Это был мир, который должен был защищать ее будущий супруг.

Тянулся третий день их путешествия. Солнце уже клонилось к горизонту, когда их караван свернул с главной дороги на ту, что должна была привести их в поместье Квинта Макса. Все облегченно вздохнули. О боги, неужели впереди их ждет настоящая римская вилла со всеми ее бесчисленными удобствами?! Перебравшись на другую сторону оврага, на дне которого струился ручей, они двинулись вниз по склону холма, у подножия которого тут и там были разбросаны аккуратные строения, обнесенные кокетливыми изгородями. Каждое вспаханное поле, каждый фруктовый сад, чуть ли не каждый куст ясно говорили о достатке и эпикурейских вкусах хозяина. Со всех сторон вилла была надежно обнесена кирпичной стеной, а сквозь гостеприимно распахнутые ворота Валерия увидела фруктовый сад, и что-то дрогнуло в ее душе — все это до боли напоминало ей отчий дом. Вдалеке из-за зелени деревьев выглядывал выстроенный в форме подковы дом с двумя широкими флигелями по краям. Со всех сторон его окружал фруктовый сад, во внутреннем дворике, как и полагалось, виднелся бассейн, где среди благоухающих роз и лилий тут и там стояли каменные скамьи, а между кустов и живых изгородей горделиво высились беломраморные статуи. Между колонн в прохладной тени ждал их появления какой-то человек, вероятно, сам хозяин дома. Заходящее солнце окрасило его голову в цвет крови. Рядом с ним нетерпеливо переминалась с ноги на ногу женщина, чье доброе и приветливое лицо до странности не вязалось с ее величественной осанкой. Кальпурния, супруга Квинта Макса, догадалась Валерия.

— Входите, отряхните пыль со своих ног! — завидев их, жизнерадостно закричал хозяин дома. — Отдохните! Наполните свои пустые желудки. Все, что тут есть, ваше, усталые путешественники!

В этот вечер даже у солдат будет удобная постель, промелькнуло в голове у Валерии. Все они смогут принять ванну, сначала мужчины, конечно, а после них и женщины.

— Вот он, Рим — даже здесь, на самом краю империи! — благоговейно выдохнула Валерия, склонившись к уху Савии.

— Если мир — это Рим, то Рим и есть мир, — ответила та знакомой с детства поговоркой.

— У них тут все как в Италии!

— И столько же денег, по-видимому.


Ужин по случаю их прибытия был подан уже на закате солнца. Квинт и его ближайший сосед Глидас, выходец из Галлии, у которого были дела в обеих провинциях, предложили Клодию и Валерии присоединиться к ним в парадной столовой. Как и положено по обычаю, женщины, Кальпурния с Валерией, сидели на стульях справа. Острый взгляд Кальпурнии не упускал ни единой мелочи — она умудрялась незаметно отдавать приказания слугам и рабам, словно муравьи сновавшим вокруг стола, и в то же время, как хорошая хозяйка дома, не пропускала ни единого слова из беседы мужчин. Обе женщины мгновенно подружились — Кальпурния жадно и без малейшего стеснения разглядывала изящную, сложную прическу Валерии, поскольку та отражала все последние изменения римской моды. А Валерия, в свою очередь, засыпала хозяйку вопросами относительно того, как принято вести дом и хозяйство в Британии. Какие продукты производятся в здешних местах? Как лучше отапливать дом, особенно в стужу, ведь зимы тут совсем не такие, как у них в Риме? Как проще ввозить предметы роскоши? Какие приняты взаимоотношения между хозяином дома, если он римлянин, и коренными бриттами? Часто ли болеют дети в таком сыром климате? И как знатные женщины вроде них поддерживают между собой отношения?

Масляные светильники бросали мягкий свет на их компанию. По комнате разливалось приятное тепло, а застекленное окно в железной раме не пропускало внутрь вечернюю сырость и промозглый ветер. Пол благодаря проложенным под ним трубам, которые вели в подвал, где день и ночь пылала печь, а оттуда в дом постоянно поступал горячий воздух, оставался всегда теплым и был выложен мозаичными плитками, ничуть не уступавшими тем, что украшали римские виллы. Стены были застелены богато вышитыми драпировками, повсюду сиял ослепительной белизной итальянский мрамор, а стены столовой были покрыты яркими фресками с изображением римских кораблей, пересекающих синее Иберийское море. Закрыв глаза, Валерия без труда могла представить себя на званом обеде где-нибудь в Капуе, но вся эта роскошь заставила ее лишь сильнее тосковать по дому. О боги, до чего же, оказывается, велик мир!

Они приступили к закуске, состоявшей из яиц, итальянских оливок, устриц, ранней зелени и зимних яблок. Квинт высоко поднял тяжелую чашу с вином.

— Скажите ваше мнение об этом вине, умоляю вас, мои новые друзья! Сгораю от желания услышать ваш справедливый приговор!

— Более чем удовлетворительное, — великодушно пробормотал в ответ Клодий, видимо, решивший, что высокое положение хозяина обязывает его к известной вежливости. Впрочем, оказавшись с теми, кого он считал ниже себя, Клодий моментально о ней забывал.

Квинт просиял.

— А вы согласны, моя госпожа?

Валерия осторожно сделала маленький глоток. И хотя вкус вина показался ей немного странным, ей польстило то внимание, с которым хозяева ожидали ее ответа.

— Ваше вино великолепно, дорогой Квинт!

— Как я счастлив это слышать! Особенно от вас — вы ведь только что приехали из Рима! — Он повернулся к Гальбе: — А вы что молчите, старший трибун?

— Разве вам еще недостаточно мнений? — невозмутимо пожал плечами тот.

— О боги, кто же упустит случай услышать мнение такого прославленного воина, как вы?! Ну не томите же!

— Вы серьезно? Мнение человека, привыкшего спать на голой земле и вдыхать дым походного костра?

— Конечно! Но при этом опытного, честного и прямодушного!

Гальба послушно поднес к губам чашу с вином, поверх нее бросив на любезного хозяина слегка раздосадованный взгляд, и губы его сомкнулись над ней. Мгновение всем казалось, что он намеревается осушить ее до дна, и на лице Квинта Макса появилась растерянность. И вдруг чаша непонятно как оказалась на столе. Никто даже не успел заметить, как это произошло. Все растерянно захлопали глазами. Этот великан двигался с быстротой и грацией дикого зверя.

Все молча ждали.

— Местное, бриттское, — пробормотал Гальба. Потом нетерпеливо забарабанил по чаше кончиками пальцев, и подскочившая к нему хорошенькая рабыня проворно наполнила чашу до краев. Он позволил себе слегка коснуться локтем ее бедра, и рабыня, почувствовав прикосновение чего-то горячего, обернулась и бросила на солдата взгляд, в котором мелькнула искорка неприкрытого интереса.

Лицо Квинта заметно вытянулось.

— Неужели так очевидно? — Он заметно расстроился.

— Я вовсе не хотел вас обидеть. Но ни один человек — если он честен, конечно, — не сможет спутать это вино с тем, что привозят из Италии. — Гальба, выразительно усмехнувшись, поднял глаза на смущенного Клодия.

Лицо хозяина омрачилось.

— Ну еще бы! С этой вечной сыростью… сыростью и жуткими холодами! Но если вы сможете немного задержаться, я был бы счастлив показать вам свои виноградники. Мучнистая роса…

— Извините, я солдат, а не крестьянин.

— Так это вино из ваших собственных виноградников? — вклинился в разговор Клодий. — Нет, это действительно превосходное вино, любезный Квинт! Ничуть не уступает итальянскому!

На лице Квинта отразилось сомнение.

— Вы и в самом деле так считаете?

— Конечно! И в доказательство выпил бы еще одну чашу!

Та же вертлявая хорошенькая рабыня поспешила к нему с кувшином. Улучив момент, пока она наливала ему вино, Клодий что-то шепнул ей на ухо, и полная грудь девушки взволнованно заходила под короткой туникой. Украдкой улыбнувшись, она бесшумно ускользнула.

Юный римлянин поднес к губам чашу и сделал большой глоток.

— Я просто потрясен!

Их хозяин покачал головой:

— Мы стараемся делать все, что в наших силах, но жизнь в Британии бывает порой нелегка. Климат тут ужасный, а налоги растут с каждым днем. Да вот хотя бы… незадолго до вашего приезда я поймал за руку сборщика налогов, плутовавшего, когда он взвешивал зерно. Мера, которой он пользовался, была с фальшивыми делениями. Мошенник ничуть не смутился — тут же отыскал нормальную меру и продолжал делать свое дело, даже не извинившись! А закончив, еще имел наглость намекнуть на плату «за труды»! Он просто смеялся надо мной — над Квинтом Максом!

— Нужно было подать жалобу властям.

— Я так и сделал! Я пожаловался в городской магистрат, а в ответ — ничего! Тогда я написал губернатору — по-прежнему никакого ответа. После этого я попытался получить аудиенцию у герцога, но мне передали, что у герцога, мол, нет для меня времени. Клянусь честью, никто из государственных чиновников в ус не дует! Хорошее вино, конечно, может заставить человека забыть о многих неприятностях… но мы, оказывается, даже не в состоянии делать хорошее вино! — Он повернулся к своему другу: — Глидас, кажется, ты взялся строить христианскую церковь?

— Так и есть, — признался торговец.

— Считаете, молитвы христианскому богу быстрее доходят до небес? — вежливо осведомилась Валерия.

— Нет, зато нахожу, что наш государственный строй слегка устарел. Меня хотели назначить консулом, но тогда бы мне пришлось взвалить на свои плечи труд по ремонту дорог. А мне это надо? Один из моих друзей взялся за постройку церкви, чтобы избежать официальных назначений. Вот и мне пришла в голову та же самая мысль.

— Ну, не все же чиновники в провинции мошенники? — запротестовала Кальпурния.

— Нет, — неохотно согласился Квинт, — но что-то здесь, в Британии, явно неладно… как на наших виноградниках, где вино получается кислым. Чувство гражданственности постепенно исчезает. А Рим кажется слишком уж далеким.

— Вы преувеличиваете. На самом деле все не так плохо, любезный Квинт, — вежливо вмешалась Валерия.

— Вы хотите сказать, в Британии?

— Нет, я имела в виду ваше вино.

Раздался смех. Валерия вспыхнула.

— От него воняет, как от бриттского пса, — презрительно сморщился хозяин, явно рассчитывая, что все сейчас наперебой кинутся ему возражать. — А на вкус и того хуже — точно вареная капуста. Такая бурда, что и свинья бы пить отказалась — предпочла бы напиться из лужи.

— Ерунда! — поспешно вмешался Клодий. — Не стоит обращать внимания на то, что сказал наш строгий критик из Фракии.

— Что ж, надо отдать честь старшему трибуну — у него по крайней мере хватило мужества откровенно сказать, что он думает.

— Или же он просто не разобрал вкус вашего вина. Пусть он попробует еще раз. — Юноша ободряюще улыбнулся.

— Нет никакой нужды пробовать это вино еще раз, — рыкнул Гальба. — Я просто сказал то, что думаю!

— Но я настаиваю на том, чтобы вы попробовали его более внимательно! — вцепился в него Клодий. — Докажите, что высказанное вами мнение не было чересчур поспешным.

Старший трибун нахмурился, но остальные выжидающе уставились на него, и он, почувствовав на себе их взгляды, повелительно махнул рукой рабыне, которая уже вернулась. Она снова наполнила его чашу, успев соблазнительно прислониться к нему крутым бедром. На этот раз Гальба, вместо того чтобы разом осушить чашу до дна, осторожно сделал несколько маленьких глотков, покатал вино во рту, потом поставил чашу на стол и вежливо улыбнулся:

— Послушайте, Квинт, я ведь не говорил, что вино плохое. Однако местное вино есть местное вино…

— Я сожгу свои винодельни! — плаксиво объявил хозяин. — И прикажу порубить виноградные лозы!

— Полноте, — мягко перебил его Клодий. — Не стоит так отчаиваться. Ведь наш уважаемый эксперт сейчас пробовал вовсе не ваше вино, любезный Квинт. Вместо местного вина ему подали великолепное и очень дорогое вино, которое я лично привез сюда из Италии!

— Что-о?!

— Я велел вашей рабыне поменять кувшины.

— Не понимаю…

— Видите ли, у меня с самого начала было подозрение, что наш уважаемый старший трибун попросту ничего не смыслит в винах.

В комнате повисла гнетущая тишина, как бывает перед грозой.

— Его суждение не было оскорбительным, вовсе нет — просто чересчур поспешным и абсолютно неверным, — невозмутимо продолжал Клодий. — Ваше вино превосходно, дорогой Квинт. И позвольте принести вам свои извинения за тех из гостей, кто невольно обидел вас.

В глазах Квинта заметалась тревога.

— Не нужно мне никаких извинений! Все, чего я хотел, — это услышать непредвзятое мнение!

— Ты желаешь оскорбить меня, мальчик? — Голос Гальбы, о котором на мгновение все забыли, прогремел в комнате, словно раскаты грома.

— Вовсе нет. Просто хотел добиться правды, о которой вы все время твердили.

Гальба, широко раскрыв глаза, смотрел на Клодия так, будто не верил собственным ушам.

— Имейте в виду, старший трибун, вашими угрюмыми усмешками вам меня не запугать.

— И все-таки, — заикаясь, вмешался побледневший Квинт — при мысли о том, что ссоры не избежать, он насмерть перепугался и сейчас из кожи вон лез, чтобы поскорее затушить еще не успевший разгореться скандал, — сам я лично предпочитаю привозное вино.

— Так продавайте пшеницу в обмен на вино! — любезно предложил Клодий с таким видом, будто именно он, и никто другой, сидел сейчас в губернаторском кресле. — Шерстяные ткани — на лен. А свинец — на железо. Пусть в каждой провинции производят что-то свое — то, что лучше, чем в других уголках империи.

— Вот-вот, — ехидно поддакнул Глидас, — рискуя, что в любой момент разразится война и унесет с собой все труды целого года!

— Какая еще война? О чем это вы?

— Да все о том же! Императору неможется. Говорят, он уже не встает. А его наследнику всего восемь лет. Ничего нет ужаснее, чем войны за трон — именно они когда-то заставили меня бежать из Галлии и искать спасения в этой стране.

— И вы его нашли. Имперская политика не слишком действенна здесь, в Британии. — Клодий, похоже, и сам не заметил нотки презрения в своем голосе.

— Константин был провозглашен императором собственными солдатами еще в Эбуракуме, — напомнил хозяин. — А уже после этого он отправился завоевывать империю и трон. Нет, я вовсе не хочу сказать, что орды захватчиков непременно хлынут сюда, в наши места. Просто полки легионеров, стоящих в Британии, наверняка отправят воевать за океан, куда-нибудь в Галлию или в Иберию. А как только они переправятся через залив, все эти скотты и пикты тут же придут в волнение. И начнутся набеги. Во всяком случае, за саксов и франков могу ручаться.

— Какие набеги? — поспешно спросила Валерия. — Где?

— На побережье, где же еще? Или нападут на Вал. Это ведь туда вы направляетесь?

— Помилуйте, что за разговоры, особенно в присутствии юной невесты, спешащей к своему жениху?! — возмутился Клодий. — Вы ее пугаете!

— Да уж, Квинт, — присоединилась к нему возмущенная Кальпурния. — Если ты недоволен своим вином, то это вовсе не повод наводить ужас на нашу хорошенькую невесту! Да и потом сдается мне, что среди петрианцев она будет в большей безопасности, чем в Риме!

Квинт даже вспотел от страха. Меньше всего ему хотелось бы напугать или оскорбить дочку сенатора!

— Конечно, конечно, — запинаясь, пролепетал он, — я… э-э… несколько сгустил краски, признаюсь. Просто иной раз кажется, что Риму нет никакого дела до наших проблем.

Решив, что пора успокоить его, Валерия обезоруживающе улыбнулась.

— Ну, после того как сюда назначили моего Марка, вы больше не можете жаловаться, что Риму нет никакого дела до вашей безопасности! — кокетливо проворковала она.

— Хорошо сказано! II к тому же еще до свадьбы! Какая преданная жена… даже не жена еще, а всего только невеста! Каждый мужчина может только мечтать о подобной верности.

— О боги! И как мало мужчин могут похвастаться этим после свадьбы! — с улыбкой вздохнула Кальпурния.

За столом раздался смех. Квинт, сообразив, что атмосфера слегка разрядилась, с радостным видом хлопнул в ладоши, приказывая подать следующую перемену блюд.

— Прошу вас… я вовсе не имел намерения пугать вас, Валерия, — извиняющимся топом проговорил он, повернувшись к ней. — Наоборот, вы выбрали прекрасное место… и не менее прекрасного человека. Просто иной раз ляпнешь что-то, не подумав… и вот что получается. — Он сокрушенно покачал головой.

— Весьма прискорбная привычка, — ехидно заметила его жена.

— Однако не будешь же ты отрицать, что варвары год от году становятся все наглее, а в гарнизонах уже не хватает людей?!

— Однако Адрианов вал стоит, — с важным видом объявил Клодий. — Так что можете спать спокойно, любезный Квинт.

— Весьма благодарен за эту попытку меня успокоить, мой юный трибун. Но… только не примите это за оскорбление, хорошо? Боюсь, вы слишком поспешно судите, учитывая, что до сих пор вы не прослужили на севере ни одного дня.

— Это верно, — буркнул Клодий, разглядывая яблоко в тесте. — В том, что касается воинских дел, я вполне полагаюсь на мнение старшего трибуна — в таких вопросах он разбирается куда лучше меня. Впрочем, как и в винах, — льстиво добавил он. Клодий явно давал понять, что не прочь помириться.

Их гостеприимный хозяин повернулся к ним:

— Кстати, вы ведь служили на Валу, не так ли, Брассидиас? Неужели вы также разделяете опасения этого молодого офицера насчет слабости наших гарнизонов? Сможет ли он устоять, если разразится гражданская война?

Между тем Гальба, словно забыв о них, с интересом ощупывал взглядом скорчившуюся в углу давешнюю вертлявую рабыню. Шутка, которую она сыграла с ним, поддавшись уговорам Клодия, еще сильнее распалила в нем желание. Слова Квинта вернули его кдействительности. Вздрогнув от неожиданности, Гальба обернулся.

— В этот раз я, пожалуй, соглашусь с младшим трибуном, — медленно проговорил он. — Однако количество воинов тут не самое главное, любезный Квинт. Гораздо важнее страх, который внушает всем воля Рима.

— Именно, старший трибун! Вот об этом я и толкую! Воля Рима!

— Но то, о чем вы спрашивали меня, зависит только от моей воли, любезный Квинт! И покуда я жив, ни один варвар и ни одно племя не будут угрожать Адрианову валу. И это моя воля внушает им страх! И это моя воля позволит сохранить империю.

Глава 10

Знаком я дал понять, что землевладелец Квинт Макс может удалиться, а потом поднес к лицу листок и с легким раздражением перечел то, что мне удалось у него узнать. При том, как сейчас в империи обстояли дела, подумал я, от сплетни до предательства всего один шаг. И еще раз напомнил себе, что в таких делах следует соблюдать величайшую осторожность. Так ли уж сильно виноваты действующие лица этой истории? Имею ли я право их судить? Ох, недаром говорят: «Рыбка тухнет с головы».

Беда не в том, что эта женщина, Валерия, решила приехать в Британию, — гораздо хуже то, что она выбрала для этого на редкость неподходящее время. В этом и кроется причина того, что произошло. Но дело, конечно, не только в ней — больной, стареющий император, отправка легионов на континент… если бы не это, все могло бы быть по-другому. «Насколько в наших силах управлять событиями? — думал я. — Возможно, это они управляют нами, а не наоборот?» По мере того как я становился старше, мне все чаще приходило в голову, что судьбы не избежать. Весь мой опыт свидетельствовал о том, что самые незначительные события порой могут изменить всю нашу жизнь. Скольких бед могли бы мы избежать, пойми мы своевременно их значение! Да, мир меняется, и эти перемены изрядно меня тревожат. Но куда больше тревожит меня другое — что сам я бессилен что-либо изменить и могу лишь наблюдать за ними, бесстрастно отмечая то, что произошло. Следующим должен был стать тот солдат по имени Тит, и я робко надеялся, что он со своим солдатским прямодушием смог заметить то, что укрылось от моего внимания. Что сможет объяснить мне один несколько странный эпизод, который пришелся на самый конец путешествия этой неведомой мне женщины, отправившейся на север, чтобы соединиться со своим будущим мужем. А он до сих пор не давал мне покоя.

Кроме этого, оставалась еще главная тайна. Какое-то непонятное мне беспокойство, которое глодало империю… я чувствовал это кожей — оно буквально витало в воздухе. Может, дело в беспокойной людской природе, которая мешает нам испытывать удовлетворение и жить в мире с самим собой? Рим обеспечивает нам мирную жизнь, развитие торговли и стабильность. И при всем при том у людей остается эта странная тяга к чему-то, чему и названия-то нет, к чему-то таинственному и непостижимому, та чреватая многими опасностями свобода, что неизбежно влечет за собой хаос. Частично это беспокойные стремления к какой-то не понятной никому религии, шатание между старыми богами и распятым на кресте никому не известным евреем. Или же детское бунтарство против всех и всяческих авторитетов. Ну а причиной всему — действительное возмущение постоянно растущими налогами, обесцениванием денег и открытым, просто-таки циничным взяточничеством.

Истины уже не существует — есть только мнения; и речь не только о тех, кто имеет на это право благодаря рождению. Нет, тут уже и приспешники Христа поднимают свой голос… толкуют о каком-то там непонятном равенстве. Смешно слушать! Будто патриций и раб после смерти могут попасть в один и тот же рай! Что же тогда удивляться всяким бедам? Тут я снова напомнил себе о величайшей осмотрительности, с которой обязан делать выводы. И помнить о том, что, по мнению Рима, виноват может быть только человек, а отнюдь не Рим.

Может, причину следует искать в самой Британии? Она слишком далеко. Страна, где все время туман… необузданная, непокорная, неуправляемая страна Треть ее, та, что на севере, до сих пор так и не покорилась Риму. Что ни год, то набеги, и все оттуда, с севера. А эти бритты? Грубые, несговорчивые, вечно спорящие об всем и до ужаса неблагодарные. При мысли о том, что может случиться, если они, подняв мятеж, вновь завладеют своим туманным островом, чтобы основать на нем собственную империю, любого здравомыслящего человека кидает в дрожь. Однако же иной раз и мне приходят в голову крамольные мысли: а не лучше ли плюнуть и предоставить бриттов собственной участи, и пусть остаются на собственном острове посреди студеного моря — невежественные и всеми забытые?

Я послан сюда расследовать лишь один небольшой эпизод. Но, разговаривая со всеми этими людьми, я понемногу начинал удивляться, а нужны ли мы тут вообще…

Глава 11

Прошло еще шесть дней, и маленький караван добрался наконец до Эбуракума, где стоял прославленный Шестой Победоносный легион. Несмотря на снедавшее ее нетерпение, Валерия безумно обрадовалась, что хотя бы один день сможет передохнуть от тряской повозки. Ей и в голову никогда не приходило, что их путешествие окажется таким долгим и скучным. Может, оттого краткая остановка в Эбуракуме была особенно приятной. Вдобавок ее догнало письмо от матери. Оно было написано уже после их отъезда из Рима, однако поскольку вез его имперский гонец, письмо едва не обогнало их в пути.

Моей послушной дочери Валерии.

Прошло уже две недели, как ты покинула нас, дабы присоединиться к своему будущему мужу. А кажется, что прошло целых два года. Без твоих вечных проказ дом кажется таким тихим и ужасно пустым — более пустым, чем я ожидала. Даже твои братья признались, что скучают без тебя! Молю богов охранять тебя в пути, чтобы ты смогла благополучно добраться к Марку. Мне говорили, что в Британии холодно. Надеюсь, ты не простудилась? Я сказала Савии, что теперь ей придется заменить тебе мать, от души надеюсь, что присущий ей здравый смысл удержит тебя от ребяческих выходок и поможет вести себя с достоинством. Какое долгое предстоит тебе путешествие! Разлука печалит меня, и, однако, я могу только восхищаться твоим мужеством, дитя мое.

Благодаря этому союзу и той жертве, что ты принесла, карьера твоего отца резко пошла в гору. Он шлет тебе свое благословение. Все твои друзья потрясены твоим мужеством. Увы, мне не суждено увидеть тебя в свадебном наряде, и сердце мое разрывается от горя, хотя я знаю, что в этот день ты будешь дивно хороша. Стоит мне только вспомнить об этом, о той привязанности, которую ты уже сейчас питаешь к своему будущему супругу, и душа моя поет от счастья, преисполнившись гордости за то, что у нас такая дочь. Поверь мне, Марк — хороший человек, истинный аристократ по духу и глубокому пониманию чувства долга. Его честь — это и твоя честь, а твоя репутация — и его тоже. Почитай его, слушайся и всегда оставайся верной своему мужу. Ведь ты из дома Валенса! Никогда не забывай об этом, даже на краю света…

Будучи и в самом деле послушной дочерью, Валерия взялась за перо и тут же ответила матери, заверив ее в своем добром здравии и хорошем настроении… «Что же еще написать?» — с огорчением думала она. Она ведь так до сих пор и не видела своего будущего мужа, оставаясь всего лишь невестой. А эти вечные напоминания о том, как себя вести… Валерия с самого начала была преисполнена решимости строить свою жизнь в соответствии с принятыми в Риме стандартами, во всяком случае, насколько это возможно, и вовсе не нуждалась в том, чтобы ей лишний раз напоминали об этом. Как будто ей мало вечного ворчания Савии, недовольно подумала Валерия. Она уже сейчас чувствовала себя замужней женщиной, спеленатой по рукам и ногам обычаями. Она чувствовала, как ей на плечи тяжко давит крест тысячелетней истории, всех этих прославленных битв и сражений, навязших в зубах пословиц, назидательных басен и похожих друг на друга, как медные гроши, бесчисленных религий с их бесконечными, уже набившими оскомину наставлениями, как следует себя вести. Рим благоговел перед собственным славным прошлым. Интересно, ее будущий муж тоже станет воспевать перед ней добродетели Рима? А она? Неужели она сама когда-нибудь станет пытать ими своих детей?

Возможно, вздохнула она. Но сейчас она меньше всего нуждается в нравоучениях. Валерия поймала себя на мысли о том, что охотнее предпочла бы им сильные мужские руки.


Гальба тем временем имел короткую встречу с герцогом Фуллафодом, во время которой сообщил тому о смене руководства в полку петрианцев и забрал у него депеши, которые следовало доставить в крепость. Потом вернулся, чтобы сообщить Валерии и Клодию об изменениях в их первоначальных планах.

— Боюсь, поездка продлится лишних два дня. Придется сделать небольшой крюк и заехать в Укселодунум, это у западного конца Адрианова вала.

— Но ведь я и так уже в дороге чуть ли не целый месяц! — взбунтовалась Валерия.

— Из Ирландии доставили запасных лошадей. И герцог хочет, чтобы я забрал их и привел в полк.

— Мне казалось, основная ваша задача — доставить туда Валерию, — надулся Клодий.

— Так оно и есть. Но теперь не только ее, но и этих лошадей.

— Меня это не устраивает. Такой крюк…

— А мне плевать, что вас это не устраивает.

— Между прочим, я тоже трибун!

— Чисто по званию. А в деле вас никто еще не видел.

— Но мой долг — доставить моему командиру его невесту!

— А ее долг — ехать со мной.

Клодий недовольно ворчал и хмурился, когда они, свернув с ведущей на север дороги, двинулись в сторону запада, стараясь приноровиться к громыхавшей по колдобинам повозке.

— Ему следовало сначала доставить нас в крепость, а уж потом ехать за этими чертовыми лошадьми! — возмущался он.

— Ну, выбора-то у нас все равно ведь нет! — философски отозвалась Валерия. — Насколько я понимаю, это был приказ?

— Приказ… странно только, что ни один из нас его не видел и не слышал. И вдобавок идущий вразрез с приказом, который прислал твой будущий муж. Приказ, который устраивает Гальбу куда больше, чем прежний.

— Не понимаю. Почему он устраивает его больше?

— Но ведь он же пограничник, ты забыла? Все они тут продажны до мозга костей. Неужели ты поверила, что мы отправляемся в какой-то там Укселодунум только ради того, чтобы забрать табун лошадей?

— Какой ты подозрительный!

— Зато ты, похоже, слишком уж доверчива! И это при том, что он, напрочь забыв о том, что именно мне приказано сопровождать тебя, вообразил себя чуть ли не твоим спасителем и вот теперь тащит тебя за собой лишь ради того, чтобы забрать своих одров! — Клодий, придвинувшись к ней, заговорщически понизил голос. — Кстати, прошлой ночью я застукал его в тот момент, когда он попытался незаметно ускользнуть, чтобы договориться с какими-нибудь головорезами или бродягами!

— Ускользнуть?

— Я… м-м… вышел подышать свежим воздухом и услышал голос Гальбы. Тьфу, его хриплое карканье ни с чем не спутаешь! Так вот, он разговаривал с каким-то кельтом. Лица его я не видел — мерзавец до подбородка опустил капюшон. А когда я попытался подойти поближе, тут же нырнул в темноту и исчез. Брассидиас рвал и метал, сказал, что это один из его соглядатаев. Из тех, что живут на севере и за деньги сообщают все, что ему нужно знать.

— И что в этом такого?

— Тогда почему он мне ничего не сказал? Почему не взял меня с собой? Я просто обязан быть в курсе!

Валерия бросила взгляд на Гальбу — далеко обогнав повозку, он ехал во главе каравана.

— Возможно, он просто предпочитает действовать в одиночку.

— Чума на его голову! Тогда пусть предоставит нам ехать дальше одним, а сам обстряпывает свои темные делишки! В конце концов, все было отлично, пока он не появился.

Вот, пожалуйста, мужская ревность во всей своей красе, абсолютно нелепая и бессмысленная, потому что движет ею лишь инстинкт, недовольно поморщилась Валерия. Словно мальчишки — спорят до хрипоты, кто из них главнее, потом в ход пойдут кулаки, а дело-то яйца выеденного не стоит. А если уж тут замешана женщина, так еще хуже.

— Но ведь его послал Марк, так что нам волей-неволей нужно постараться ладить с ним.

— И ему с нами тоже, — ввернул Клодий. — А он, между прочим, обращается с нами, как с детьми. Будь моя воля, я бы предпочел плюнуть на этих его лошадей и отвезти тебя прямо в крепость, к твоему будущему супругу. — Бросив в ее сторону еще один многозначительный взгляд, Клодий отъехал в сторону и двинулся вперед — как и Гальба, в полном одиночестве.

По мере того как они все дальше продвигались на север, деревушки местных жителей встречались реже, а долины сменились цепочками невысоких пологих холмов. Поля, где росла рожь, и огороды остались далеко позади, а на смену им пришли пастбища с сочной травой, которые так же скоро исчезли, и теперь повсюду, куда хватало глаз, тянулись болота и топи. Озера встречались теперь так часто, что местность, по которой они сейчас ехали, с высоты птичьего полета смахивала на стол с поблескивающими тут и там серебристыми капельками ртути, нескончаемые стаи уток и диких гусей кружились под дождем над водой, покрывая поверхность озер подобно облакам. Но стоило только ветру порвать в клочья тяжелые серые тучи, как из-за них выглядывало чистое, словно умытое дождем, голубое небо, лишь кое-где, точно прозрачным флером, прикрытое легкими облаками. Однако вдали, у самого горизонта, грозно сгущались тучи и слышалось отдаленное громыхание грома, небо то и дело вспарывали всполохи молний, напоминая путникам, что им недолго нежиться в солнечных лучах. Дважды им случалось наткнуться на оленей, пугливо пробирающихся сквозь густой пролесок. Появление диких животных лучше всего остального говорило о том, что цивилизованный мир остался где-то далеко позади. Там, куда они заехали, тоже было немало лесов, тоненькие, совсем еще молодые деревца зябко жались друг к другу, а вслед за ними угрюмо простирались непролазные чащи, куда и сунуться-то было боязно, и только по краю их кое-где встречались хижины, возле которых, как трудолюбивые муравьи, суетились люди.

И по-прежнему никаких признаков Адрианова вала.

— Интересно, сколько времени мы бы сберегли, если бы отказались тащиться за Гальбой в эту глушь, а прямо поехали бы к Марку? — не выдержав, поинтересовалась Валерия у Клодия. Случилось это на второй день пути.

Он посмотрел на нее, как смотрят на человека, который наконец-то прозрел.

— По крайней мере, два дня.

К вечеру второго дня они наткнулись на пост у заставы, где взималась дорожная пошлина и была выставлена охрана. Местечко называлось Бравониакум. Буйно заросшая травой проселочная дорога сворачивала в этом месте к северу и исчезала в лесу. Где-то там, на севере, был Адрианов вал. Скорее всего, она вела именно к нему.

Пока поили лошадей, Клодий, воспользовавшись удобным случаем, подошел к Гальбе.

— Тут нам с вами предстоит расстаться.

— Что? — встрепенулся старший трибун. — Это как?

— Я и женщины не поедем с вами. Нет никакой нужды тащить Валерию в какое-то никому не известное место, да еще в добрых ста милях от того, куда мы едем. Я посмотрел карту. Петрианцы от нас всего лишь в одном дне пути, если ехать через лес прямо на север. Я получил приказ от Марка доставить ее к нему, а о лошадях никакого разговора не было. Так что я сам отвезу ее.

— Ты не знаешь дороги, — нахмурился Гальба.

— Ничего, как-нибудь найду.

— Без посторонней помощи ты и собственную задницу вряд ли найдешь, — хмыкнул трибун.

В лице Клодия ничто не дрогнуло — он как будто не слышал.

— Наша повозка задерживает вас — без нее вы двигались бы намного быстрее. Так что поезжайте вперед за своими лошадьми, и мы скорее всего встретимся с вами у ворот крепости. И на день или два раньше получим возможность спать в чистых постелях. — Клодий постарался вложить в эти слова как можно больше убедительности. В голосе его вдруг прорезались властные нотки. Правда, чин Гальбы был выше, но зато знатное происхождение давало ему, Клодию, все преимущества.

— Женщины нуждаются в защите, — возразил старший трибун.

— Мы с Кассием сможем их защитить. Оставьте мне проводника, если уж вам так будет спокойнее, но не мешайте мне выполнить данный мне приказ, пока вы выполняете свой.

Сердце Валерии стучало так громко, что она почти ничего не слышала. Как было бы замечательно, если бы эта изнурительная поездка поскорее закончилась!

— Да, — вмешалась она, — я бы предпочла отправиться с Клодием.

Гальба бросил на нее бесстрастный взгляд — итак, все ясно. Она предпочла ему этого сопливого юнца. Кавалеристы у него за спиной незаметно перемигивались. Гальба мог их понять — всем им уже до смерти надоело тащиться вслед за неуклюже громыхающей повозкой. И вдруг такая возможность!

— Ежели вы желаете отправиться по этой дороге, — предупредил Гальба, — то учтите — это ваше решение, не мое, младший трибун.

Клодий согласно кивнул:

— С удовольствием приму всю ответственность на себя.

— Кстати, я тоже согласна с Клодием, — воспользовавшись случаем, ввернула Валерия.

Гальба задумчиво разглядывал их обоих. Потом, осторожно выбирая слова, заговорил:

— Что ж, так тому и быть. Я дам вам в проводники Тита, согласны?

— Очень разумно, по-моему, — кивнул Клодий.

— Попробуйте это доказать. — Гальба, обменявшись несколькими словами с солдатом, которого он предложил им в проводники, шумно хлопнул того по плечу, а потом снова вскочил в седло. — Встретимся в крепости!

Теперь, когда решение было наконец принято, он, казалось, почувствовал новый прилив сил. Его люди вслед за ним тоже вскочили на коней, лица их сияли, словно у детей, сбежавших с невыносимо скучного урока. Избавившись от необходимости тащиться за повозкой, они тут же пустили лошадей галопом. И через мгновение уже скрылись из виду.

— Неплохо, — проворчал Клодий, когда тяжелый стук копыт стих вдалеке.

Женщины, не сговариваясь, обернулись и уставились на дорогу, по которой им теперь предстояло ехать. Причудливо петляя, она исчезала в лесу. Странный холодок пробежал у них по спине — теперь, когда они остались одни, их маленький отряд внезапно показался им до ужаса крохотным, а лес — угрюмым и неприветливым. Валерия от души надеялась, что до Адрианова вала уже недалеко.

Клодий ткнул пальцем в дорогу:

— Едем по ней, Тит?

— Да, трибун, — кивнул солдат. — Немного попетляем по лесу, и мы уже дома.


В путь они тронулись на рассвете следующего дня. Несколько жалких крестьянских хозяйств, встретившиеся им по дороге, вскоре уступили место бесконечным пастбищам, словно серым одеялом покрытым отарами овец, но и они вскоре исчезли, сменившись торфяными болотами и унылыми топями. Березы, осины и ивы росли здесь так густо, что порой только звонкий лепет ручейка выдавал его присутствие, а дорога, становясь все уже, старательно тянулась вдоль него, то пропадая в траве, то снова выныривая оттуда. На горизонте, куда она вела, зеленой стеной вставал лес, через который им предстояло проехать. Еще несколько минут, и его зеленый полог накрыл их с головой. Тут было намного прохладнее и темнее, чем на открытом месте.

Валерия откинула полог и высунулась наружу, чтобы вволю полюбоваться деревьями. Зеленые великаны с грубой, потрескавшейся корой, казались такими старыми, как сама вечность. После открытой всем ветрам военной дороги, по которой они ехали все это время, где все деревья и даже кустики возле обочины были тщательно вырублены, Валерия внезапно почувствовала нечто вроде благоговейного страха. Царивший вокруг прохладный зеленоватый сумрак делал их лица землистыми, было так сыро, что одежда их моментально намокла, покрытые уродливыми наростами стволы были толщиной с башню, а их корни расползлись по земле, подобно щупальцам чудовищного осьминога. Кроны деревьев, словно зеленый полог, смыкались где-то высоко над головой. Кое-кто из этих лесных великанов, те, что помоложе, казались стройнее других, а искривленные стволы патриархов корчились, словно в нестерпимых муках. Где-то высоко, в ветвях, весело насвистывал ветер. Валерия невольно вспомнила леса своей родины — у них в Италии они были намного меньше, широкие тропинки пронизывали их из конца в конец, а там, где они сходились вместе, обязательно стояла небольшая часовенка. Насквозь пронизанные солнцем, они радовали глаз и веселили душу. А вот леса Британии были совсем другими — унылыми, дикими, словно самой природой созданными для того, чтобы наводить страх.

Прямая, как стрела, дорога, к которой она уже успела привыкнуть за это время, сменилась извилистой тропкой, ужом извивавшейся в грудах пожухлой осенней листвы и то и дело пропадавшей в лесу, так что уже в двух шагах от них ничего не было видно. Что ждет их за поворотом, бог весть, зябко поводя плечами, думала Валерия. Ее повозка, жалобно скрипя, то и дело вязла в грязи, и Кассию приходилось выталкивать ее. Над озерками со стоячей водой тучами вились комары. Птичьи трели стихли вдали, и вокруг повисла странная тишина. Чем больше они углублялись в лес, тем тише становилось вокруг. Было настолько тихо, что даже слабый треск сломавшейся под ногой ветки заставлял всех пугливо вздрагивать и озираться по сторонам. Все невольно притихли, слышался только звук падавших где-то капель да изредка легкий шум, когда срывался на землю лист.

Поэтому неудивительно, что все облегченно вздохнули, когда повозка выбралась на опушку, где звенел ручей, а свежая травка так и манила немного отдохнуть. Тит и Клодий спешились, чтобы напоить лошадей, а женщины с Кассием выбрались из повозки. Решено было наскоро перекусить хлебом, сыром и фруктами. Особого аппетита ни у кого не было.

Стены деревьев смыкались где-то высоко над головой, образуя зеленый шатер, настолько плотный, что нигде не было видно ни клочка неба. Ивы низко склонялись над ручьем, словно покорные слуги, полоща в воде свои зеленые волосы. Валерии вдруг припала охота забраться под одну из них, чьи плакучие ветки спускались на землю, образуя нечто вроде зеленого кружевного шатра. Самый настоящий лесной домик, по-детски радовалась она. А какой толстый у нее ствол и какие изящные, изогнутые аркой ветви! Корни ивы спускались к воде — казалось, она нерешительно балансирует на берегу реки, гадая, не броситься ли ей вниз. Вдруг там, в самой глубине промелькнула какая-то быстрая тень, и быстрота, с которой она исчезла, заставила Валерию завистливо вздохнуть. Счастливица! Она свободна… плывет куда хочет, ныряет где захочет! Никаких тебе глупых законов или условностей, опутавших их по ногам и рукам, которые люди будто нарочно придумывают для себя сами. Никаких уз… ни любви, ни ревности… ни супружеских оков…

Поймав себя на этой мысли, она внезапно застыла. Как странно… Марк сейчас так близко, а ей кажется, что она дальше от него, чем в первый день.

Позади нее вдруг затрещали ветки, и на опушку вынырнул Тит, изо всех сил вертя головой, чтобы отыскать невидимую под ивой Валерию. На лице его появилось озадаченное выражение. Потом его взгляд случайно упал на ее улыбающееся лицо, и он вздрогнул, не ожидая, что она окажется так близко.

— Правда, настоящий шатер? — шутливо спросила она, чтобы дать ему время успокоиться. — Когда-то, еще маленькой, я вот так же пряталась в юбках матери.

Тит смущенно переступил с ноги на ногу.

— Как-то никогда не думал об этом, госпожа.

— Разве ты не видишь, как тут уютно?

— Ни один бритт не согласится с вами, госпожа.

— Правда? А что же они думают о зеленых ивах Британии?

Тит опустил глаза.

— Местные жители строго-настрого запрещают ребятишкам спать под ивой, иначе их, мол, схватят и уволокут под землю. Корни задушат их, коли они вовремя не проснутся.

Она с удивлением воззрилась на него:

— Только не говорите мне, что вы верите в подобную чушь!

— Сам я этого не видел, госпожа. — Тит ткнул пальцем куда-то вверх. — А говорят еще, что ветки, мол, опустятся и опутают тебя, будто сетью, особенно если под деревом сидит молоденькая девушка. Конечно, это просто сказки. И все-таки… я бы лично поостерегся тут сидеть. Ведь кельты приносят богине ивы кровавые жертвы. Поят ее человеческой кровью.

— Кровью?!

— Чтобы насытить жизненной силой Езус, богиню лесных жителей. Кельты верят, что ей нужно приносить человеческие жертвы, иначе, мол, можно сгинуть в лесу навеки. Конечно, мы, римляне, давно пытаемся положить этому варварству конец, но мой приятель Сервий как-то раз собственными глазами видел под ивой человеческий череп.

Глаза Валерии стали огромными, точно плошки.

— И что он сделал?

— Перекрестился и бежал сломя голову. Он ведь христианин.

— Наверное, это было бог знает когда.

— Может быть, однако старые времена возвращаются, я сам это чувствую иной раз. Вера уже не так крепка, как прежде. Люди в отчаянии обращаются за помощью к любым богам. А я не такой дурак, чтобы оскорблять кого-то из чужих богов, и стараюсь почитать все их святилища.

Конечно, Тит был простой, невежественный солдат, и Валерия понимала, что не следует принимать его слова на веру. Поспешно выбравшись из-под ивы, она вдруг поймала себя на том, что гадает, что же именно она видела тогда в воде. В таком лесу невольно поверишь и в русалок, и в духов, и в призраки мертвых.

Вернувшись на поляну, Валерия торопливо пересказала Клодию то, что услышала от Тита.

— В точности как в непролазных чащобах Германии, — задумчиво пробормотал он. — Там тоже тихо, как в могиле, а ковер из сосновых игл такой толстый, что не слышишь собственных шагов. Только деревья, высокие и прямые, словно сторожевые башни. Кажется, все тихо… и вдруг из-за них на тебя набрасываются враги! — Валерия испуганно вздрогнула, а Клодий насмешливо хмыкнул. — В свое время Вар углубился в лес с тремя легионами, да так и не вернулся назад. Когда подоспела подмога, все, что они нашли, — это гора костей.

— Но ведь это было триста лет назад!

— Да. Но с тех пор Рим так ни разу и не пытался завоевать эти леса.

Перед глазами Валерии встала страшная картина прошлого — огромные белокурые германцы, бесшумно, словно тени, скользящие между деревьями, и груда голов ее соотечественников, предназначенная в качестве кровавой жертвы каким-то неведомым богам.

— Может, нам следовало ехать какой-нибудь другой дорогой? — робко прошептала она. — Объехать этот проклятый лес, например?

— Уже поздно поворачивать назад. — Он обернулся. — Я прав, солдат?

— Да, трибун. — Тит, держа лошадь под уздцы, стоял у них за спиной и настороженно вглядывался в гущу леса.

— Сколько нам еще ехать?

— Не знаю. Дорога длиннее, чем я ожидал.

Клодий посмотрел в том же направлении.

— Ты чувствуешь опасность?

— Нет. Но стараюсь быть начеку, раз уж не видно, что там впереди. — Какое-то время он прислушивался, потом махнул рукой и вскочил на коня. — Поехали. Нужно торопиться, не то придется ночевать в лесу.

И вот они снова тронулись в путь. Только теперь Валерия в первый раз пожалела, что с ними нет Гальбы.

Лес, в котором они сейчас оказались, казался древнее, и здесь было даже еще тише, чем в том, который они недавно миновали. Ручеек, вильнув, свернул куда-то в сторону, шум его вскоре стих, и теперь вокруг стояла тишина, прерываемая только мягким стуком подков да пронзительным скрипом колес повозки. Проехали милю, за ней другую. Казалось, лесу не будет конца.

Наконец они выехали на место, где дорога неожиданно стала прямой, а деревья слегка расступились. Все приободрились, невольно вглядываясь вперед в надежде увидеть свет в конце этого зеленого тоннеля… но нет, по мере того как они ехали, вокруг становилось все темнее. Слуха их время от времени касался легкий шорох, будто где-то среди деревьев осторожно пробирался олень.

Рука Тита машинально легла на рукоять меча.

— Что такое? — встрепенулся Клодий.

— Думаю, это люди, — едва слышно прошептал солдат.

В сумраке снова мелькнула и пропала какая-то тень.

— Возможно, лесные жители. Я проеду немного вперед — посмотрю, что им тут надо. А вы старайтесь не отставать. — Тит, ударив коня шпорами, пустил его в галоп и через мгновение исчез, словно растворился в лесу. Откуда-то из чащи послышались его крики, он явно кого-то звал. Однако вскоре все стихло.

Они немного подождали, чувствуя, как страх холодной змеей заползает к ним под одежду. Потом Клодий, тронув коня шпорами, рысцой потрусил вперед.

— Давайте-ка двигаться вперед, — бросил он. — Кассий, будь настороже.

Гладиатор стегнул лошадей, и они снова двинулись по тропинке, невольно разглядывая следы копыт, оставленные конем Тита в мягкой, рыхлой земле. Внезапно они исчезли. Вокруг стояла тишина. Тит будто провалился сквозь землю.

— Мне страшно. Зачем ему нужно было уезжать и бросать нас одних? — жалобно прохныкала Валерия. — Ведь он единственный, кто знает дорогу.

— Поедем вдоль дороги, — отозвался Клодий. — Похоже, наш проводник решил опередить неприятности, не дожидаясь, пока они опередят нас.

— Какие неприятности? Ты думаешь… нас подстерегает опасность?

Юный трибун обвел встревоженным взглядом обступивший их со всех сторон лес.

— Пока ничего такого не видно. Все кажется таким мирным.

— Слишком уж мирным! — проворчала Савия. — Вот в Риме никогда не бывает так тихо. И так темно.

Повозки обогнули невысокий холм и стали спускаться в темное ущелье. Где же Тит? Без него они почувствовали себя брошенными. Хоть бы эти проклятые деревья наконец кончились…

Внезапно тишину прорезал пронзительный птичий крик. Клодий, вздрогнув, натянул поводья.

— Слышали? — Еще один крик, словно в ответ на первый. — А ведь мы уже довольно давно не слышали птиц. Должно быть, мы уже на краю леса…

Внезапно над их головами закачались ветки, дождем посыпались листья и сломанные сучья, и что-то тяжелое рухнуло перед ними на тропинку, насмерть перепугав мулов. Животные пронзительно заржали, Савия взвизгнула, а Валерия, ахнув, машинально укрылась за пологом, дрожащей рукой нащупывая кинжал. Что-то явно было не так…

Глава 12

— Всемогущие боги! — завопил Клодий, круто поворачивая лошадь. — Что это? Разбойники? — И, словно в ответ, лес вдруг мгновенно ожил.

Прыгнувший сверху второй грабитель выбил римлянина из седла прежде, чем тот успел вытащить из ножен меч, и два сплетенных тела покатились по земле, душа друг друга в объятиях. Когда Валерия немного оправилась от испуга, то в ужасе увидела, что противник, подмяв под себя Клодия, уселся на него верхом, и лезвие его ножа уткнулось в горло молодому трибуну.

Гладиатор Кассий, прорычав что-то, схватился за дротик. Поздно! В то же самое мгновение он заметил двух лучников, острия их стрел смотрели прямо ему в грудь.

Из-за деревьев, из-за кустов, сверху — отовсюду посыпались разбойники. Казалось, лес мгновенно ощетинился десятками копий, стрел и мечей. Повсюду, куда они ни обращали взгляд, на них скалились заросшие бородами до самых бровей лица, в глазах всех пылала ярость, мускулистые тела едва прикрывала одежда, тяжелые мечи в их руках казались детскими игрушками.

Не прошло и минуты, как все римляне оказались пленниками.

— Сдавайся, не то умрешь, — предупредил первый из нападавших. Встав на ноги, он обошел мула, видимо, решив поближе рассмотреть двух испуганных женщин в повозке.

Его движения были полны животной грации. Словно пантера, мелькнуло в голове у Валерии. Кто он такой? Высокий, мускулистый, широкоплечий, варвар казался настоящим великаном, длинные волосы спутанной гривой спадают на плечи, а лицо, хоть и чисто выбритое, как у римлян, разрисовано черной и зеленой краской. В волосах запутались листья, они же пристали и к башмакам, а кожаные штаны, какие носят бритты, сплошь заляпаны грязью. Настоящее чудовище! Более-менее цивилизованный вид придавали ему лишь ярко-голубые глаза, выдававшие живой ум этого человека. На боку у него болтался обычный для варваров меч, а рядом с ним кинжал, такой же длинный, что и висевший рядом с ним на поясе римский гладий[492], который он даже не позаботился вытащить из ножен во время короткой схватки. Доспехов на нем не было. Распахнутая на груди туника не скрывала бронзовой от загара груди, покрытой броней выпуклых мышц. Как ни странно, говорил он на правильной латыни, почти не повышая голоса.

— Ты далеко заехала от дома, госпожа!

Валерия растерянно озиралась по сторонам. Клодий беспомощно лежал на спине, кинжал был по-прежнему прижат к его горлу. Кассию уже успели связать руки, и один из варваров что-то шептал ему на ухо. Савия с вытаращенными глазами не могла оторвать взгляда от копья, угрожающе уткнувшегося куда-то в самую середину ее внушительной груди. Итак, сказки о жаждущих крови богах и свирепых варварах обернулись явью.

— Как я вижу, ты вдобавок еще прихватила с собой свои вещи, — продолжал их предводитель, хозяйским взглядом окидывая вторую повозку, словно все это уже принадлежало ему. Неуловимым движением вытащив нож, он полоснул по веревкам. Золотым каскадом рассыпались драгоценности. Блеснуло маленькое ручное зеркальце. Звякнул ониксовый флакончик с духами. Снова оникс — на этот раз статуэтка лошади. Из узла выпали шерстяные носки, доска для игры в кости, кулинарная книга. За ними последовала льняная сорочка, украшенная изящными кружевами, специально приготовленная для ее первой брачной ночи. Она свесилась с повозки, особенно жалкая в своей изысканной роскоши. — А это что такое? Сосновые шишки… в лесу? — Пораженный дикарь замер, разглядывая высыпавшиеся из очередного узла шишки. Готовая провалиться сквозь землю от унижения, Валерия отвела глаза в сторону.

— Оставь ее в покое, подлый ублюдок! Пусть воронье склюет твою поганую печень! — Это был Клодий — его кадык от возмущения заходил ходуном. Он словно забыл об угрожавшем ему кинжале.

В глазах предводителя сверкнул огонек.

— Прикончите этого крикуна. От него слишком много шума!

— Нет! — Умоляющий крик вырвался из груди Валерии прежде, чем она успела сообразить, что кричит. — Не трогайте его!

— Ага… — На раскрашенном лице вожака мелькнула улыбка. Он властным движением вскинул руку, остановив своих соплеменников. — Оказывается, она умеет говорить! И умоляет пощадить этого сопляка! Кто он — твой любовник?

— Конечно, нет! — возмутилась Валерия.

— Брат?

— Он — мой охранник!

— Толку-то от такой охраны, — хмыкнул варвар.

Валерия озиралась вокруг. Никогда она еще так не жалела о том, что Гальбы нет рядом.

— Послушайте, полк римской кавалерии совсем близко. Они скоро догонят нас. Если вы нас убьете, они будут гнать вас, как собаки — оленя. Лучше возьмите все, что вам надо, и уезжайте!

Предводитель сделал вид, что думает над этим предложением.

— А как ты думаешь, что мне нужно тут, в лесу, на тропе, по которой ходили мои предки?

— Этот лес принадлежит Риму, — возразила она, вложив в ответ всю ту храбрость, которую отнюдь не ощущала. — И тут, поблизости, мой дом, а вовсе не твой.

— Да неужели? И где же он, твой дом?

— Там же, где стоит петрианская кавалерия.

Похоже, на него это не произвело особого впечатления.

— Нет, этот лес — обиталище Дагды, великого и доброго бога, который бродил здесь задолго до того, как сюда ступила нога римлян. Дагда стережет его для моих соплеменников и терпеть не может чужестранцев. Лес дает нам все, что нужно, так что у тебя нет ничего, чтобы могло бы привлечь мое внимание.

— Тогда отпусти нас с миром.

— Разве что только эти шишки… — Он поднял одну и взвесил ее в руке. — Забавные…

— Это шишки от итальянской сосны пинии, она растет у нас в Средиземноморье, я везу ее в подарок своему будущему мужу.

— Для чего ему мусор из леса?

— Он верит в Митру. Шишки этой сосны жгут, прося его о защите и бессмертии. В глазах римских офицеров они священны.

— О бессмертии? — Казалось, он заинтригован. — И кто же он, твой будущий муж?

— Марк Флавий, префект петрианской кавалерии.

Мужчина расхохотался:

— Префект, говоришь? Тогда, выходит, у него под началом больше людей, чем у меня. А значит, я нуждаюсь в защите сильнее, чем он. — Варвар с хохотом вытащил из повозки мешок с шишками. — Я оставлю их себе, а все остальное мне не нужно, кроме разве что… — он огляделся, будто что-то прикидывая про себя, — кроме разве что тебя. — Его взгляд остановился на Валерии. — Римская красавица украсит наше племя. — Он подмигнул своим людям.

Валерия дрожащими руками поплотнее завернулась в свой плащ.

— Ты оценила мое приглашение?

— Я скорее умру, чем пойду с таким варваром, как ты! — выплюнула она. — Если тебе нужна моя жизнь, тогда убей меня, и покончим с этим!

Хохот варвара заставил ее вздрогнуть.

— Убить тебя?! Кроме этих священных шишек, дарующих бессмертие, ты — единственная ценность, которая тут есть!

Валерия дико озиралась вокруг в поисках хоть какого-то оружия или лазейки, благодаря которой она смогла бы ускользнуть. Ее изнасилуют… Но насилие страшно не само по себе — после такого позора ее помолвка будет расторгнута, а карьера отца и жениха — навеки сломана.

Предводитель варваров оглянулся на Клодия:

— Римская свинья! Мы заберем твою лошадь! — Он пронзительно свистнул. На прогалину вынырнул еще один варвар, ведя под уздцы лошадь Тита.

Валерия застонала сквозь зубы. Неужели Тита уже нет в живых?!

— Я и госпожа поедем верхом. — Обведя взглядом остальных, вожак повернулся к Валерии. — Я слышал, ты любишь ездить на лошади.

— Это не совсем так…

— Какую из этих лошадей ты предпочитаешь? Ты, которая обожает скакать галопом?

— Да нет у меня такого желания! — взвизгнула Валерия. — Я вообще не могу сесть в седло!

— Мне говорили, что ты просто обожаешь животных и предпочитаешь скакать верхом, как мужчина. Так на которой из них ты поедешь со мной, в мой замок в Каледонии, в мою крепость на вершине холма?

— Я велю затравить тебя собаками, если ты тронешь ее хоть пальцем, вонючий бритт! — Это снова был Клодий, сумевший оторвать голову от грязной земли. Варвар, стоявший коленями у него на груди, что-то глухо прорычал и легонько кольнул его острием кинжала. По шее молодого трибуна скатилась капелька крови. Клодий испуганно заморгал, голова его снова упала в грязь.

— Только пикни еще раз, юный глупец, — прорычал вождь, — и Лука отрежет твою куриную голову!

Клодий беспомощно открывал и закрывал рот, словно вытащенная на берег рыба.

Пальцы варвара, будто железный обруч, сомкнулись на запястье Валерии, и он одним рывком вытащил ее из повозки.

— Но у меня неподходящее платье для того, чтобы ехать верхом, — запротестовала она, сама ненавидя себя за эту предательскую дрожь в голосе. О боги, куда подевалось ее мужество?!

— У нас, кельтов, есть волшебное средство — как раз для таких случаев. — Она и пикнуть не успела, как он, выхватив кинжал, сделал быстрое движение, полоснув по ее одежде, и стола Валерии вместе с туникой разошлись в разные стороны, приоткрыв ее ноги выше колен. Валерия испуганно вздрогнула, почувствовав, как ледяной ветер коснулся поцелуем ее обнаженной кожи. — Возьми, это штаны, в которых ходят все кельты. А теперь забирайся в седло. Она почувствовала, как у нее подгибаются ноги.

— Лучше убей меня!

— Забирайся в седло, я сказал, или я брошу твою рабыню в костер и поджарю себе на обед ее сердце! А потом сдеру с твоего «охранника» шкуру, причем раньше, чем он успеет позвать на помощь свою мамочку!

Валерия в немом ужасе смотрела на него.

— Поедешь со мной по доброй воле — и я клянусь, что отпущу твоих людей целыми и невредимыми!

Дрожащими руками она вцепилась в луку седла Титова коня. Лошадь показалась ей неожиданно громадной. Только тут она сообразила, что раньше никогда не садилась на коня без посторонней помощи. Как же ей взобраться в седло? Словно прочитав ее мысли, предводитель варваров, подхватив ее одной рукой, мощным движением забросил ее в седло, проделав это с такой легкостью, словно она была ребенком.

— Обопрись ягодицами об это возвышение сзади тебя. Ноги согни в коленях, теперь упрись в выступ, который спереди, — поучал он.

— Я знаю, что делать, — сквозь зубы пробормотала она, чувствуя невероятное унижение от того, что сидела в седле, раздвинув ноги, как мужчина. Но, как ни странно, сейчас она чувствовала себя намного увереннее, чем прежде. Неудивительно, что кавалеристы скачут верхом, как кентавры! Обнаженные колени Валерии терлись о грубую конскую шкуру, она с наслаждением вдыхала теплый запах лошади. Конь беспокойно затанцевал под ней. Похлопав его по шее, Валерия другой рукой отбросила назад волосы, почувствовав под рукой брошь.

Вождь варваров, вскочив верхом на коня, еще недавно принадлежавшего Клодию, сжал в руке поводья лошади, на которой сидела Валерия.

— Встречаемся, где договорились, — через плечо бросил он своим людям. Они молча кивнули в ответ. Савия захныкала. Клодий злобно выругался сквозь зубы. Варвар тронул пятками лошадь.

Внезапно Валерия с силой ударила своего коня по ребрам, и тот, всхрапнув от боли и возмущения, прыгнул, сразу вырвавшись вперед. Варвар с удивлением уставился на нее, видимо, не понимая, какая муха ее укусила. А Валерия, украдкой расстегнув брошь, которая удерживала у нее на плечах плащ, позволила ему соскользнуть вниз. Яркая ткань плаща отвлекла внимание варвара. И этот ловкий ход заставил его на мгновение отвести взгляд от его пленницы. Низко наклонившись к шее коня, словно собираясь что-то сказать, Валерия ловко вонзила булавку броши в шею коня, на которой сидел варвар. Бедное животное от боли пронзительно заржало и вскинулось на дыбы. Миг, и варвар, вылетев из седла, гремя оружием, покатился по земле. Пока он, выкрикивая какие-то ругательства, пытался нащупать свой меч и подняться на ноги, испуганный конь Клодия, обиженно заржав, исчез в лесу. А Валерия, одним быстрым движением повернув лошадь, пустила ее в галоп по тропе, сбила с ног варвара, пытавшегося преградить ей дорогу, и как сумасшедшая поскакала дальше — туда, где была крепость, где, возможно, ждало ее спасение, каждую минуту ожидая, что в спину ей вонзится стрела. Но тропинка внезапно сделала крутой поворот, и она скрылась из глаз. Спасена!

— Порази меня Морриган![493] — Варвар успел уже вытащить меч, но теперь он был ему ни к чему. Проводиввзглядом скрывшуюся за поворотом Валерию, он покачал головой. Лицо его было искажено яростью, однако в глазах внезапно появилось нечто вроде уважения. — В душе этой девчонки пылает огонь Боудикки[494], а коварства ничуть не меньше, чем у самой Картимандуа![495] — Это, несомненно, был комплимент, ведь он сравнил ее с королевой, поднявшей кровавое восстание против власти Рима. А заодно — и с другой, спасшей свой народ ценой самого низкого предательства. Потом со вздохом оглядел своих людей. — Да, проделано хитро! И ловко!

— Она удрала! — жалобно проворчал тот, кого звали Люкой.

— Мы пешком пойдем по ее следу. У моего народа хватит сил догнать любую лошадь.

Над толпой варваров пронесся стон.

— Возможно, нам повезет и лошадь сбросит ее, — подбодрил их вождь.

— А что с остальными? — спросил кто-то из варваров.

— Ну, раз девчонка сбежала, свяжем их и отведем…

— Нет! — завопила Савия.

Вдруг над головой снова послышался резкий и прерывистый птичий крик. Варвары застыли, словно приросли к земле. Воцарилась мертвая тишина… и тогда они услышали мерный грохот копыт, который с каждой минутой становился все ближе.

— Римляне! Это римляне, Арден!

Никто не колебался ни минуты. Вождь свистнул, и варвары мгновенно рассеялись в лесу, скрывшись из виду так же быстро, как появились. Только их вождь немного помедлил, чтобы выковырнуть из грязи втоптанную в нее брошь в виде морского конька. Потом и он исчез. Только сломанные ветки указывали то место, где еще минуту назад были кельты.

Савия сидела, окаменев, словно разом превратившись в статую, видимо, еще не в силах прийти в себя после всех этих событий. Клодий, хрипло ругаясь, пытался отыскать в грязи свой меч. И только не найдя его, до конца понял весь ужас и позор своего положения.

Его обидчик прихватил его меч с собой.


А Валерия, оставив их позади, вихрем неслась вниз по тропе. Страх и возбуждение ударили ей в голову. Чувствуя, как под ней, словно волны прибоя, перекатываются могучие мышцы скачущей лошади, она едва могла дышать. Ей было безумно стыдно от того, что она бросила остальных на произвол судьбы, но это был их единственный шанс на спасение. Ведь если ей не удастся найти помощь, им конец. Внезапно лошадь резко остановилась, словно наткнувшись на невидимую преграду, и в следующий миг Валерия почувствовала, что летит. Она ударилась о землю с такой силой, что у нее перехватило дух, и кубарем покатилась вниз по склону, пока очень кстати подвернувшийся пень не остановил ее падение.

Проклятая скотина сбросила ее.

Конь, поднявшись на ноги, встряхнулся, обиженно всхрапнул и бросил в ее сторону такой возмущенный взгляд, словно считал Валерию единственной виновницей того, что произошло.

О боги, теперь варвары догонят ее!

Но когда ее слуха коснулся стук копыт, явно приближающийся откуда-то сверху, Валерия оцепенела. Судя по звуку, это был многочисленный отряд. Она хотела бежать — и не могла, просто ждала, что будет. Потом сквозь листву тускло блеснули доспехи, и к Валерии медленно стала возвращаться способность соображать. Таким слаженным шагом могли идти только кавалерийские лошади. И их было больше… намного больше, чем в маленьком отряде Гальбы. Стало быть, это не он мчится сейчас ей на выручку. Радость и облегчение нахлынули на нее с такой силой, что она почувствовала, как у нее подгибаются ноги. Двое конных дозорных, скакавших впереди отряда, натянули поводья и одновременно вскрикнули, когда их взгляд упал на ее растерзанную, перепачканную в грязи фигуру. Вслед за ними на тропе появился знаменосец с флажком, а позади него скакали офицеры…

— Марк!

Валерия вихрем пронеслась мимо дозорных — все правила приличия были разом забыты. Она бежала, не думая о том, что все видят ее обнаженные ноги, что без броши ее плащ сбился назад, выставляя напоказ порванную и перепачканную грязью столу, а единственным ее украшением осталась заколка, кое-как удерживающая спутанные волосы. Во главе отряда, в традиционном римском шлеме на голове, с откинутым на плечи багряным капюшоном, ехал высокий претор — золотые нагрудные латы, ослепительно сиявшие даже в тусклом свете дня, делали его похожим на ослепительно прекрасную статую. В глазах Валерии он был живым воплощением могущества и военной мощи Рима.

Ошеломленный Луций Марк Флавий так резко натянул поводья, что белый жеребец, на котором он ехал, осел на задние ноги. Его воины сгрудились позади него.

— Валерия?!

— Варвары, Марк! На нас напали варвары! Возможно, они убили остальных!

— Клянусь Юпитером-громовержцем! — прорычал за спиной Марка хорошо знакомый ей низкий голос. — Я оставил этого щенка одного всего на один день… — Гальба! Повелительно взмахнув рукой, старший трибун во главе нескольких своих людей ринулся в том направлении, где оставалась повозка Валерии.

Валерия, покачнувшись, потянулась к Марку, попытавшись ухватиться за его ногу, чтобы не упасть. Но прежде чем она успела это сделать, он уже стоял возле нее. Сорвав с себя багряный плащ, он бережно закутал в нее испуганную и дрожащую всем телом девушку, чтобы скрыть ее от любопытных и весьма откровенных взглядов своих людей. Одежда ее была в таком беспорядке, что ничуть не скрывала от мужчин красоту ее хрупкого и женственного тела. Мягкий плащ, еще хранивший тепло его тела, окутал ее, словно одеяло, и Валерия облегченно вздохнула. Савия, конечно, будет шокирована, в этом можно не сомневаться, подумала она, но ей безумно хотелось, чтобы он ее поцеловал. Однако, похоже, Марку сейчас было не до поцелуев. Он крепко схватил ее за плечи.

— Что ты здесь делаешь, да еще одна?! — «Юпитер и всемогущий Митра, — с гневом подумал он, — да что же это такое?!» Его нареченная… здесь, в грязи, словно валялась со свиньями… а вид у нее такой, будто она вырвалась из Аида! Волна возмущения захлестнула его.

— Варвары пытались похитить меня!

— Варвары? — Он по-прежнему не мог взять в толк, что произошло.

— Разбойники с большой дороги, Марк! Они попытались увезти меня с собой, но я украла у них лошадь и ускакала. Клодий пытался меня спасти, но…

— Это еще кто?

— Мой сопровождающий. Младший трибун.

Марку смутно припомнилось это имя. Да, кажется, оно попадалось ему в донесениях.

— И где же этот твой сопровождающий?

Кажется, наконец до него все-таки дошло, что дело не терпит отлагательств. Марк вскочил в седло, потом замешкался и сверху вниз бросил на Валерию сконфуженный взгляд. Она протянула к нему руки. После секундного замешательства он поднял ее и усадил в седло позади себя. Руки Валерии обхватили его за талию, грудью она чувствовала твердую полированную поверхность его доспехов. Кажется, в первый раз с того дня, как она покинула отчий дом, Валерия почувствовала себя в безопасности. Они двинулись вверх по тропинке. Теперь, когда позади нее с обнаженными мечами в руках скакал отряд из тридцати человек, она уже ничего не опасалась. Через пару минут они наткнулись на брошенную повозку. Возле нее, безоружный, с жалким, несчастным видом, топтался Клодий. Он был один.

— Где эти варвары?

— Рассыпались по лесу.

— Скажите спасибо Валерии! — Спрятавшаяся под повозкой Савия ужом выползла из-под нее и кинулась к ним. — Это она заставила проклятого вора свалиться с лошади!

Марк невольно бросил взгляд через плечо. По лицу его было видно, что он все еще ничего не понимает.

— Я воткнула в шею его лошади булавку от броши, — терпеливо объяснила Валерия.

— А они услышали стук копыт ваших лошадей и сбежали, — с угрюмым видом добавил Клодий. Разорванная одежда его промокла и противно липла к телу, ножны были пусты, шея измазана кровью. Из царапины на горле сочилась кровь. Проклятие, заскрежетал он зубами, она уже перемазала чудесную нашейную цепь, знак его высокого чина, даже доспехи его были покрыты отвратительными, похожими на ржавчину, пятнами. — И не взяли ничего, кроме нескольких шишек пинии.

— Шишек?

— Шишки пинии, — вновь вмешалась Валерия. — Для посвящения Митре! Я везла их тебе в подарок, но эти варвары решили, что они смогут защитить их…

Префект, словно не в силах поверить собственным ушам, покачал головой:

— Шишки… клянусь богами!

— Должно быть, просочились через наши заставы, переодевшись бродячими торговцами, — предположил центурион. — Или воспользовались ночной темнотой. А может, подкупили кого-то из часовых.

— Рискованное дело, однако.

— Что ты имеешь в виду, Лонгин?

— Да грабеж этот! Прямо у нас под носом.

— Им нужна была леди Валерия, — встрял Клодий.

— Мой телохранитель готов был пожертвовать своей жизнью, чтобы этого не произошло, — перебила его Валерия. Меньше всего ей хотелось, чтобы этот бедолага пострадал из-за нее. — Ему приставили к горлу кинжал, но храбрый Клодий даже не заметил этого.

— Храбрый… кто?

С багровым от стыда и смущения лицом младший трибун отдал военный салют.

— Назначенный в крепость на один год трибун Гней Клодий Альбиний готов приступить к службе, претор.

— Клянусь рогами Митры, дело еще хуже, чем я ожидал.

Клодий низко опустил голову.

— Я не так представлял нашу встречу, префект.

— Я тоже. Что ж… как бы там ни было, добро пожаловать в Британию, младший трибун. Сдается, первая встреча уже состоялась.

Клодий замер.

— Будь я верхом, и я бы им показал «встречу»!

— Я надеюсь. Кстати, а где твоя лошадь?

Клодий оглянулся. Вид у него был жалкий.

— Боюсь… она убежала.

Кто-то рассмеялся. Однако гневный взгляд Марка заставил ослушника прикусить язык. Приструнив солдата, Марк бросил взгляд на сидевшую позади него девушку:

— Ступай в повозку и приведи себя в порядок. — Это была не просьба, а приказ.

Валерия, проглотив обиду, соскользнула с лошади и бросилась в объятия Савии. Та, что-то ворча, принялась оправлять и одергивать на ней плащ.

— А вы, младший трибун, отыщите что-нибудь перевязать свою шею! — прорычал Марк. — Клянусь Марсом, от вас воняет, словно вы только что валялись в сточной канаве!

Возмущенному и пристыженному Клодию пришлось подчиниться.

Тут затрещали ветки, раздался топот копыт, и на прогалину вылетел Гальба с горсткой своих разведчиков. Поводья лошадей были в пене, шкура потемнела от пота. На лице их командира были написаны ярость и растерянность. Бросив на Валерию такой взгляд, словно до сих пор не мог поверить в ее спасение, он отсалютовал своему начальнику.

— Никаких следов, префект.

— Никаких следов? — Марк бросил озадаченный взгляд на одну из лошадей. В седле позади солдата сидел Тит, руки у него были связаны веревками, голова низко опущена. — А это что за человек?

— Один из моих людей. Его оглушили. Мы обнаружили его без сознания, связанным и на земле.

— А эти разбойники? Неужели они просто растворились в воздухе?

— Они привыкли передвигаться быстро, префект. К тому же, думаю, они хорошо знают здешний лес. Готов пари держать, что им тут знакомы каждая тропа и каждая нора. — Гальба снова бросил взгляд на Валерию. — Приношу свои извинения, префект. Я уж решил, что мы практически дома… а тут еще этот приказ забрать лошадей. Если бы я настоял, чтобы госпожа отправилась со мной…

— Это я торопилась, Гальба тут ни при чем, — поправила Валерия. — Ни Клодий, ни Тит не виноваты. Я просто сгорала от желания поскорее увидеть тебя, поэтому настаивала, чтобы мы поехали кратчайшим путем.

— И все вы совершили ошибку! — прорычал Марк. — И если бы Гальба не встретился с моим отрядом уже возле самого Вала и не сказал мне, что ты где-то совсем рядом, мы бы вообще тебя не искали.

— Судьба сегодня сыграла со всеми нами злую шутку, — с мрачной усмешкой пробормотал старший трибун. — Что ж, все хорошо, что хорошо кончается. Если боги существуют, наверное, сегодня они отвлеклись на свои дела и им было не до нас.

— Есть только один Бог, истинный, — влезла в разговор Савия. — Я молилась ему.

Марк пропустил ее слова мимо ушей.

— Но для чего им была нужна Валерия?

— Для выкупа, — пояснил Гальба. — Богатый жених, невеста — дочка сенатора. Честно говоря, не думал, что кто-то может быть так безрассуден или так глуп. Но этот мерзавец, боюсь, страдает всеми этими недостатками.

Претор мрачно кивнул. По провинции уже разнеслись слухи о богатстве его семьи. Ни для кого не было тайной, что именно этому он был обязан своим назначением командиром петрианцев.

— Гальба, ты далеко успел обыскать лес?

— Не больше чем на четверть мили.

— Тогда у нас есть шанс перехватить их ниже. — Марк обернулся к своему отряду. — Декурион! Половина людей направо, половина налево! И вниз, цепью! Отыскать их!

Римские лошади охотно бросились в погоню, но очень скоро и люди, и кони поняли, что преследовать варваров в лесу не такая уж простая задача. Лошади то и дело спотыкались на неровной земле, ветки цеплялись за шлемы всадников, хлестали их по лицу и царапали блестящие доспехи. Они рыскали по лесу несколько часов, устали и взмокли от пота, но успех имели не больше, чем разведчики Гальбы. Кельты бесследно исчезли, растаяли в лесу, словно утренний туман в жарких лучах солнца.

С ними исчез и Кассий, бывший гладиатор и телохранитель Валерии.

Глава 13

Из всех торжественных событий, которыми богата человеческая жизнь, свадьба, пожалуй, наиболее личное… но при этом оно чаще всех остальных выставляется напоказ. Свадьба — один из редчайших случаев в жизни римлян, когда всякое проявление любви и нежности не только не осуждается, но даже приветствуется. И однако, истинные чувства, которые испытывают при этом главные действующие лица, тщательно скрываются под покровом освященных веками ритуалов. Римская свадьба — это всегда причудливая смесь любви, политики, денег и происхождения, так же как римский брак — это еще и таинственное переплетение дружбы и соперничества, эгоизма и одиночества. Чужестранцу ни за что не понять всех этих сложностей. Что же до постельных утех, то для этого, как известно, всегда есть рабы.

Но сдается мне, если я правильно понял характер Валерии, то ее отношение к будущему мужу является ключом к тому, чтобы до конца понять натуру этой девушки. Возможно, кто-то сочтет меня излишне любопытным, но, поверьте, я не любитель подглядывать в замочную скважину. Меня интересуют вовсе не подробности ее любовной жизни, а лишь истина. По крайней мере, я так считаю. Может быть, я чересчур много внимания уделяю интимным делам и даже делаю это в ущерб интересам империи… порой меня самого это тревожит. Что ж, в конце концов, я ведь тоже человек. Что тут такого?

На этот счет только два человека могут сообщить мне все интересующие меня подробности. Во-первых, Савия, служанка Валерии, столь же бесстыдно любопытная, как и я сам, и только выгадывающая от свадьбы своей госпожи. Вызванная в комнату, где я провожу опрос свидетелей, Савия ничуть не скрывала торжества, отлично понимая, насколько бесценны для меня те сведения, которыми она обладает. Она все еще не теряет надежды на то, что я куплю ее. Именно благодаря ей я узнал многое из того, что меня интересует и на что я могу опираться.

Другой, кого я допрашивал, — центурион Луций Фалько, ветеран, много лет сражавшийся бок о бок с Гальбой. Для предстоящего бракосочетания он предоставил свою только что отстроенную виллу и на какое-то время стал даже ближайшим доверенным лицом Марка. Интересно, подумал я, в этом простом на вид, грубоватом солдате чувствуются истинное благородство, его спокойная вера в счастье и справедливость, которые сулит нам какой-то неведомый судия. О, наивность!

Конечно, по римским законам свадебная церемония вовсе не требует никакой помпы. Порой обычаи даже освобождают от какой бы то ни было официальной церемонии. Однако Фалько сообщил мне, что они с женой сгорали желанием, чтобы свадьба прошла у них в доме, построенном вблизи Адрианова вала, неподалеку от форта, где стоял полк петрианской кавалерии.

— Почему? — спросил я, просто чтобы убедиться в правдивости его слов. Впрочем, ответ я и без того уже знал. Подобно другим солдатам, которых я уже успел допросить, Фалько по своей натуре не только стоик, но и прагматик, его принадлежность к роду легионеров является для него предметом немалой гордости, оружие, которое он носит чуть ли не с мальчишеских лет, придает его облику немалое достоинство. Несмотря на то, что в его жилах кровь римлян давно уже смешалась с кровью бриттов, он — сын, внук, правнук и праправнук тех, кто до него служил в Шестом Победоносном. Поколение за поколением вступало в легион, пополняя его ряды, ведь армия всегда стремилась сохранить свою численность, и каждый, кто уходил в отставку, отлично знал, что и он тоже вместе с семьей внес свою посильную лепту в дело защиты Вала. Поэтому многовековая история его семьи дает ему опыт, который для меня бесценен, ему понятна та таинственная смесь зависимости, горечи и сожаления, что бурлит по обе стороны Вала. И ему хорошо известно, насколько непрочной может оказаться римская граница, эта неприступная на вид преграда.

— Моя жена все время твердила, что, мол, вежливость требует, чтобы мы все устроили как надо, — ответил он на мой вопрос. — Люсинда всегда с сочувствием относилась к женам офицеров, особенно тех, что служат на Валу. Этот мир создан для мужчин, говорит она, а женщинам, особенно если они высокого происхождения, в нем одиноко, что уж говорить о невесте, которая проехала восемьдесят миль через всю страну, А свадьба — главное событие в жизни каждой женщины, оно не только источает соблазн, но и внушает страх.

Признаться, я ожидал более честного и откровенного ответа.

— К тому же, предоставив свой дом для свадьбы своего нового командира, вы бы немало выгадали сами, не так ли? — намекнул я.

Фалько пожал плечами:

— Не буду отрицать. Но, видите ли, дом, в котором жили многие поколения моей семьи, традиционно используется для всяких церемоний. Мы никому не отказываем в гостеприимстве, принимаем и плохих, и хороших людей: проверяющих вроде вас, господин, представителей городских властей, подрядчиков, явившихся предложить контракт, генералов с их женами и любовницами, даже куртизанок. Своего рода оброк.

Оброком, как мне было уже известно, солдаты вроде Фалько привыкли называть негласные повинности, которые они платят своим командирам за право оставаться служить на Адриановом валу и не бояться, что их зашлют в какой-то дальний гарнизон. Что ж, предоставить свой дом для свадьбы — неплохой способ заслужить доброе отношение начальника.

— Вы не держали обиды на нового командира?

— Из-за чего бы я стал держать на него зуб? У меня с Гальбой всегда были прекрасные отношения. И я надеялся, что и с Марком будут не хуже.

— Разве вам не нужно было выбирать между ними?

— Я стараюсь ни с кем не ссориться. В конце концов, по служебной лестнице продвигаешься быстрее, коли друзья не ставят тебе палки в колеса.

— Ценю вашу откровенность.

На губах его мелькнула улыбка.

— У моей Люсинды была на это другая причина. Она твердила, что, мол, у кавалеристов терпения столько же, сколько у барана, когда у него гон, а деликатности не больше, чем у слона. Ей хотелось подружиться с невестой Марка, поддержать ее в такой момент…

— И вы согласились?

Фалько расхохотался.

— Только пожаловался, что эта свадьба влетит нам в кругленькую сумму!

— Однако такую свадьбу можно считать выгодным вложением капитала. Не так ли?

— Люсинда ворчала, что, мол, в один прекрасный день Марк тоже придет мне на выручку. А я возразил, что, по крайней мере, в ближайшую ночь Марку будет явно не до меня и уж точно не до того, чтобы скакать верхом. И что если он и оседлает кого-то, то уж наверняка не коня.

— И что она ответила на это?

— Стукнула меня ложкой.

Я беспокойно поерзал, гадая, как перейти к тому, что интересовало меня больше всего.

— Ваша супруга ведь не знатного происхождения, не так ли?

В первый раз за весь разговор в глазах Фалько вспыхнула подозрительность. Все его простодушие разом исчезло — теперь он смотрел на меня недоверчиво, словно гадая, не известно ли мне что-то такое, чего не знает он сам. Чтобы верно судить о том, что мне рассказывают, я должен был знать всю подноготную тех, с кем я говорил, поэтому я и перестал колебаться и задал ему вопрос в лоб.

— Она из отпущенников, — неохотно объяснил он. — Моя первая жена умерла. А Люсинда была ее служанкой. Мы полюбили друг друга.

— В наши дни это не редкость. Брак по любви, я имею в виду.

— Я считаю, что мне повезло.

— Единственное, что я пытаюсь узнать, — это любили ли друг друга Марк с Валерией? И в каком настроении они были в вечер своей свадьбы?

— Вечер свадьбы! Не похожа она была на обычную свадьбу, вот что я вам скажу! К тому же все мы видели, что Марк не в своей тарелке…

Глава 14

Свадьбу Марка с Валерией праздновали уже в сумерки — те самые долгие голубые сумерки, которые случаются на севере Британии. Облака к вечеру куда-то исчезли, оставив небо чистым, словно речная заводь, только первая утренняя звезда приветливо светила с высоты, точно лампа. Как будто отвечая ей, вилла, где жили Фалько с Люсиндой, сверкала и переливалась огнями, среди развешанных повсюду цветочных гирлянд мерцали сотни свечей, а масляные светильники бросали на землю дрожащие блики. Рабы, как положено по обычаю, пели свадебные песни, радуясь в душе невиданному доселе пиру — ведь все они знали, что угощения наготовили столько, что наверняка останется и им. А еды действительно были горы: жареные цыплята в рыбном соусе, фаршированные абрикосами молочные поросята, улитки, которых начинали поить молоком задолго до того, как подать на стол, фаршированные кролики, лосось в тесте, с чечевицей и каштанами и в соусе из лука-порея, устрицы, завернутые в пучки водорослей, а кроме этого, доставленные прямо с побережья свежайшие креветки. На кухне, как водится, уже несколько дней стоял дым столбом — жарили и коптили граусов, шотландских тетеревов и голубей, миног и оленьи окорока. А в стороне ждали своей очереди быть поданными на стол блюда оливок и сыра, горы пирожных и сладостей, вареных яиц, маринованных овощей и сушеных фиг. Фляги с вересковым медом переливались на свету, точно янтарь, выстроившись в ряд позади кувшинов с местным пивом и амфор с доставленным из Италии вином. Кое-что из припасов доставили морем, совершенно поразив невиданными диковинами воображение поваров-бриттов, так что Марку и Фалько в конце концов пришлось раздать немало серебра, дабы заткнуть недовольным рты и приглушить возмущенные разговоры насчет извечного снобизма римлян. Собственно говоря, излившийся на бриттов поток монет оказался достаточно щедрым, чтобы ворчание утихло, заглушённое громогласными пожеланиями счастья и горой подарков, сложенных у дверей виллы.

Честь аристократа — это и честь тех, кто живет рядом с ним. Союз Марка и Валерии должен был поднять на недосягаемую высоту не только престиж петрианской кавалерии, но заодно и ближайшей к гарнизону деревушки. Ну еще бы — сенаторская дочь! На свадьбу была приглашена вся округа — даже многие местные удостоились приглашений.

Радушное предложение центуриона Фалько предоставить для свадьбы собственную виллу позволило ему с первых же дней перейти со своим новым командиром на дружескую ногу. Впрочем, эта дружба была полезна обоим, ведь если у Марка были деньги и прочное положение в обществе, зато у Фалько — бесценный опыт. Кроме того, его семья давно уже пустила в этой земле прочные корни. Каждый из них отлично сознавал, что они могут быть весьма полезны друг другу, и, одеваясь к свадебному торжеству, центурион изо всех сил старался укрепить этот союз.

— Ну, что испытываешь, навсегда прощаясь с холостяцкой жизнью, а, префект? — непринужденно хмыкнул Фалько, пока Марк, облачившись в парадную белоснежную тогу, аккуратно расправлял ее складки, чертыхаясь по-латыни и проклиная на чем свет стоит сложный покрой предназначенных для подобных церемоний одежд. — Теряете свободу? Или приобретаете подругу на всю жизнь?

Вертя перед глазами одолженное ему Люсиндой карманное зеркальце и оглядывая себя со всех сторон, Марк недовольно насупился. Он терпеть не мог всякие церемонии и ненавидел чувствовать себя в центре внимания. Однако теперь, когда он стал командиром петрианской кавалерии, и то и другое стало неизбежным.

— Ты ведь у нас женатый человек — вот ты мне и скажи. Пока что я получил эту должность, а заодно и шанс, что моя карьера на этом не остановится. А кем станет для меня Валерия, только время покажет. Пока что она показалась мне довольно миленькой.

— Миленькой?! О боги, да ведь она же красавица! Глаза, словно ночное небо у нас в Италии, кожа, точно самые лучшие сливки, а фигура! Словно сама Венера!

— Смотри, чтобы Люсинда не услышала, как ты тут разливаешься соловьем! Она у тебя ревнивица.

— О боги, да Люсинда начала ревновать еще в тот момент, когда ваша речная нимфа въехала в крепость в своей трясучей повозке — ведь даже в своей грязной и порванной одежде эта девушка казалась свежее и краше, чем многие наши женщины после ванны. Словно весенний цветок! Эх и буду же я завидовать вам нынешней ночью!

Марк покачал головой:

— Возблагодарим богов, что эта свадьба вообще состоится. Ведь этот проклятый вор едва не утащил ее с собой. Подумай только — потерять девушку, на которой рассчитываешь жениться, можно сказать, у дверей собственного дома… а без нее мое новое назначение… Словом, страшно подумать даже, какого несчастья мне удалось избежать! Можешь представить себе гнев ее отца? Или ярость моего? Я проехал тысячи миль, переплыл море, чтобы создать себе положение, а не похоронить все свои надежды навсегда.

— Вы отомстите. Гальба пообещал своим соглядатаям много золота, а за золото варвары мать родную готовы продать. Ну а пока вам предстоит куда более приятное занятие.

Вежливая улыбка Марка выдала охватившее его смятение. Неуклюжий и грубоватый с мужчинами, в присутствии женщин он смущался порой до слез. Женщины всегда казались ему существами таинственными, часто весьма фривольными и абсолютно непредсказуемыми. К тому же ему до сих пор ни разу не приходилось иметь дело с девственницей.

— Знаешь, я ведь почти ничего не знаю о таких юных девушках, — неловко признался он, стараясь не смотреть на Фалько.

— Вот сегодня ночью и узнаете.

— Нет, только не подумай, что меня не тянет к ней. Вовсе нет! Просто…

— Ну, вы ведь хороший наездник, не так ли?

— Ты ведь сам кавалерист — кому и судить, как не тебе.

— Женщина мало чем отличается от лошади. С ними нужно действовать нежно и не спеша, и тогда успех обеспечен. А в результате вы получаете детей. А если очень повезет, то и любовь вдобавок.

— Да, любовь. — На лице Марка отразилась задумчивость. — Сам знаешь, ради любви женятся плебеи. Христиане приписывают любовь своему странному костлявому богу. А для людей моего положения все не так просто, знаешь ли. Если честно, я даже не уверен, что понимаю значение этого слова.

— А тут и понимать не нужно. Любовь либо есть, либо нет. Это чувствуешь, вот и все.

— Валерия так прекрасна, что даже… даже страшно. То, что мы совсем не знаем друг друга, я хочу сказать. А когда я говорил, что совсем не знаю женщин, то имел в виду, что не знаю, каково это — жить бок о бок с ними. Что с ними делать… ну, кроме постели, понимаешь?

— Открою вам маленький секрет, — усмехнулся Фалько. — Женщины прекрасно могут и сами позаботиться о себе. Как и лошади, кстати. Да они и о вас позаботятся, дайте им только это сделать!

— Ты всех сравниваешь с лошадьми, — хмыкнул Марк.

— Ну, ведь лошади — это единственное, о чем я что-то знаю.

— И вот теперь у меня тоже будет женщина. — Жених машинально расправил плечи, сразу став выше ростом. — Знаешь, Фалько, я ведь дал согласие на помолку только ради того, чтобы получить эту должность. Конечно, я мог остаться в Риме — состояние моей семьи позволяло это — и жил бы себе спокойно, но это не моя судьба, понимаешь? Мой отец в свое время составил себе состояние торговлей, но всегда мечтал о партии, которая дала бы нам положение в обществе. А мне хотелось доказать, что и я чего-то стою. А потом ее отец сам предложил этот брак.

— Такой брак — благословение богов, скажу я вам.

«Но тогда почему я чувствую себя таким несчастным?» — спрашивал себя Марк. Наверное, потому, что в душе он ученый, философ, книжник, а отнюдь не солдат. Трибун, которого он так бесцеремонно оттеснил в сторону, этот угрюмый и суровый Гальба, тут же догадался об этом — его проницательный взгляд проник сквозь золоченые доспехи и заглянул ему в душу, читая в ней, как в открытой книге. Воинская выправка Марка, судя по всему, тоже ни на мгновение его не обманула. А сам Марк рядом с этими суровыми, закаленными людьми все время чувствовал себя не в своей тарелке. И вот теперь его мучил страх, что и с этой женщиной будет так же… что она почувствует его слабость и станет смеяться над ним. Но если она окажется другой… если вместо того, чтобы презирать его, она протянет ему руку помощи…

— Да, Валерия и впрямь мила, только немного упряма и взбалмошна.

— Мне показалось, у нее живой ум.

— Да уж! Можешь себе представить — она даже предложила пригласить христианского священника! Это все влияние ее служанки. Я вынужден был сказать, что никогда не пойму религию, где верующие пожирают плоть своего бога. Насколько мне известно, центурион Секст всегда приносит жертвы на алтарь богам, празднуя приход весны. Думаю, он чудесно сможет справиться и со свадебной церемонией.

— И она согласилась?

— Мне показалось, она уступила, желая сделать мне приятное.

— Покорность в невесте — хороший знак.

— Да… — Марк помялся. — Мне удалось убедить ее изменить свое мнение, но сердце ее для меня пока закрыто. Тебе известно, что она сказала солдатам Гальбы, что, мол, умеет ездить верхом по-мужски?

— Да. И все мы восхищаемся ее смелостью.

— Она могла сломать себе шею… а уж в каком виде я ее застал, ты не поверишь! Просто грязная уличная девка! Моя мать никогда не ездила верхом. И бабушка тоже.

— Тогда возблагодарите судьбу, что вам не нужно жениться на них! Сейчас другие времена, префект. Новые идеи распространяются быстро, и океан им не помеха. И подождите строго судить свою невесту, хотя бы до того дня, когда увидите диких женщин с севера. Я видел, как они сражаются бок о бок с мужчинами, сыплют проклятиями, пашут, торгуются, командуют солдатами, орудуют копьем и мочатся.

Марк, презрительно скривился.

— Вот поэтому я и хотел взять в жены римлянку из почтенного, уважаемого и знатного рода. Не хватало еще проехать тысячи миль, чтобы заполучить на свое супружеское ложе косматую варварку! Я приехал сюда, чтобы сражаться с ними, запомни это, центурион!


Зал, где был накрыт пиршественный стол, сиял огнями, толстые свечи горели так ярко, что вокруг было светло как днем. Воздух был наполнен ароматами пряностей, вина, ароматических масел, которыми пользовались мужчины, и женских духов. И все же Валерия, одетая в традиционное для невесты белоснежное платье с белой, прозрачной, будто паутинка, вуалью, сияла в этой толпе, как бриллиант чистой воды, затмевая красотой всех остальных женщин. Заключенные в переливающуюся золотую сетку блестящие темные волосы водопадом струились вниз, спадая ниже спины. По обычаю, ее длинные локоны были разделены на шесть частей, каждая из которых была сколота заколкой в виде наконечника копья в честь Беллоны, сестры бога войны Марса, три локона — знак ее девственности — струились вдоль каждой щеки. На крохотных, почти детских ножках красовались желтые сандалии, а тонкую талию обвивал завязанный многочисленными причудливыми узлами золотой шнур, который, по обычаю, должен был развязать ее муж.

К своему удивлению, Валерия обнаружила, что вовсе не так испугана, как боялась. Конечно, будущий муж в ее глазах по-прежнему оставался незнакомцем, однако он был хорош собой и казался весьма достойным человеком. Во всяком случае, когда прошел первый шок после их первой встречи и исчезло смущение, вызванное ее потрепанным видом, он изо всех сил старался быть заботливым и внимательным. Правда, он казался чуть вялым и даже слегка флегматичным — несмотря на все просьбы и опасения Валерии, Марк отодвинул дату их свадьбы на начало мая, мотивируя это тем, что не все нужное к свадьбе еще доставлено, — но, в конце концов, он ведь был весьма ученым человеком, который высмеял все ее страхи, назвав их глупыми детскими суевериями. Валерии не терпелось узнать его получше, хотя при одной мысли о том, как сегодня ночью они будут предаваться любви, по спине у нее пробегал холодок. Будет ли это приятно? Или же больно? Она от души надеялась, что ее жених проявит в постели достаточно дерзости — в разумных пределах, конечно, — но смущение, которое она читала в его глазах, делало его совсем не таким страшным, как прежде. И если до сих пор он еще не сделал ничего такого… никак не проявил той пламенной страсти, которую нагадала ей в Лондиниуме старая друидская ведьма… что ж, думала Валерия, ничего страшного. Это придет.

Люсинда изо всех сил старалась успокоить ее сомнения.

— Знаешь, не в обычае мужчин откровенно говорить о том, что у них на сердце, но чувствуют они точно так же, как и мы, женщины. Пройдет немного времени, и ты научишься читать в его душе. Поймешь, как незаметно управлять им. А потом и полюбишь его.

— Как ты — своего центуриона Фалько?

Люсинда весело рассмеялась.

— Я давно уже успела взнуздать его! И крепко держу в руках поводья.

— Стало быть, любовь приходит потом?

— В натуре мужчин — защищать нас, слабых женщин. А потом ты научишь его, как правильно обращаться с тобой. А уж когда он научится… — на губах матроны мелькнула лукавая усмешка, — тогда вы вдвоем станете сильнее и крепче железа. И ничто в мире не сможет вас разлучить.

Сначала состоялась очень простая свадебная церемония. Секст, добродушный, вечно улыбающийся ветеран Адрианова вала, прекрасно справился со своей задачей — он начал с того, что призвал на жениха и невесту благословение богини весны, чтобы счастье молодой четы било до небес, словно фонтан. Прекрасно помня о том, что многие из собравшихся исповедуют другую веру, Секст дипломатично обратился за помощью заодно и ко всем известным им богам — христианскому, старым римским богам, а потом еще и кельтским, чтобы и они тоже благословили этот союз.

Все время, пока длилась церемония, Марк простоял не шелохнувшись, будто боялся совершить какой-нибудь досадный промах. Валерия также сохраняла подобающую случаю серьезность, однако не упускала случая украдкой кинуть взгляд на мужа. Когда он, произнося традиционную клятву верности, взял ее правую руку в свою, его крепкое пожатие больше смахивало на жест, скрепляющий торговую сделку, чем на любовную ласку, и Валерия слегка расстроилась. Но потом, надевая ей на безымянный палец кольцо — тот самый, где, по заверению врачей, расположен нерв, ведущий прямо к сердцу, — он взял ее левую руку в свою, и в глазах его вспыхнула нежность. Массивное обручальное кольцо было украшено выпуклой печатью с изображением богини Фортуны — возможно, для того, чтобы успокоить ее страхи перед свадьбой. Потом он поднял закрывавшую ее лицо вуаль, и Валерия подарила ему трепетную улыбку. И на этом все закончилось — поскольку, как и следовало, жених не сделал ни единой попытки обнять или поцеловать невесту. Это могло подождать до конца пира, Валерию отвели на ложе возле пиршественного стола, где — единственный раз, на собственной свадьбе — ей будет позволено возлежать во время пира, как это делали мужчины.

— А теперь ешьте, пейте, и пусть радость, наполняющая ваши сердца, перейдет к жениху и невесте! — объявил Секст.

Гости с воодушевлением последовали его совету.

Лютни и трубы услаждали слух гостей, их развлекали играми, разными шарадами, стихами о любви. Потом в зале появилась деревенская девушка, сплясавшая меж столов огненную джигу. Танец был настолько зажигательным, плясунья, вскинув руки, точно ласточка — крылья, кружилась и порхала с такой грацией и темпераментом, что в зале воцарилась тишина, прерываемая лишь гулким рокотом барабанов. Мелодия была простой и даже примитивной, но сама песня дышала такой чарующей пленительностью, что у Валерии вдруг перехватило дыхание. Она чувствовала, как кровь ее, начиная закипать, все быстрее струится по жилам. Это было как эхо первобытного, дикого мира, чудом докатившегося к ним изнутри… того самого мира, от которого их отделял Адрианов вал. Валерия чувствовала свое превосходство над ним, да и как иначе — ведь теперь она стала первой дамой крепости, некоронованной королевой его. И все же… как чудесно, верно, чувствовать себя такой же свободной, как эта дикая кельтская девушка, танцевать, пить вино, ловить на себе восхищенные взгляды мужчин…

«Без уважения нет любви, — говорил отец. — А уважения достоин лишь тот, кто выполняет свой долг».

Рабы скользили между гостями, двигаясь неслышно, как призраки, — заново наполняли тарелки и чаши, воровато и поспешно совали в рот объедки и украдкой перемигивались между собой, насмехаясь над шумными и все более пьяневшими гостями. Валерия обратила внимание на одного из них — высокий, мускулистый, он заметно выделялся из их толпы своей неуклюжестью и затравленным, мрачным взглядом, который бывает только у тех, кто совсем недавно стал рабом. Поражение в какой битве, гадала она, привело его сюда? А может, где-то там, за Адриановым валом, у него тоже осталась жена…

Раненый Клодий, развалившись на соседнем ложе, также с интересом разглядывал неловкого раба, но в глазах его сверкал недобрый огонек. И пока остальные гости шумно обменивались пьяными шутками, молодой трибун почти все время молчал, что было совсем не похоже на него. Всю короткую церемонию, в результате которой все права на Валерию получил другой мужчина, на губах его играла натянутая улыбка, а теперь он следил за высоким рабом только лишь для того, чтобы не смотреть на юную красавицу невесту. А Валерия возлежала на своем свадебном ложе, точно спелое золотое яблоко, матовая кожа ее казалась гладкой, как бархат, темные глаза сверкали, словно звезды, струившиеся по спине волосы казались мягче азиатских шелков, и смотреть на нее было для Клодия мучительнее всякой пытки. О боги, какое несчастье! Стать женой этого деревянного чурбана, у которого при одной только мысли о том, чтобы иметь под своим началом его, Клодия, всякий раз словно зубы сводит, этого надменного префекта, который пыжится от гордости, получив этот пост, вдобавок распуская хвост, точно павлин, и это когда ему привалило неслыханное счастье получить в жены эту несравненную женщину…

Клодий сидел довольно далеко от Гальбы, ничуть не сомневаясь, что суровый трибун с удовольствием переложит вину за засаду, в которую они угодили, на его, Клодия, плечи. «Но почему?» — возмущался он. В конце концов, разве это он отдал приказ Гальбе мчаться куда-то на край света за лошадьми?! Какая несправедливость судьбы, что именно ему выпало несчастье угодить в устроенную кельтами засаду, и теперь его же еще выставили дураком! Слушок о том, как он предстал перед своим новым командиром, безоружный, без коня, весь облепленный грязью с головы до ног, уже облетел крепость с быстротой лесного пожара. Последствия не заставили себя ждать — уже на следующий день доверенная ему турма[496] явилась на перекличку в полном составе, но при этом у всех солдат красовалась на горле намалеванная ярко-красной краской полоса, и все они, прыская в кулак, ухмылялись как идиоты.

Никогда ему еще не доводилось испытывать подобное унижение.

Долгим же покажется ему этот проклятый год!

Те немногие девушки-римлянки, что присутствовали на свадебном пиру, при ближайшем рассмотрении оказались простоватыми и скучными провинциалками, постоянно хихикающими в кулак и утомительными до зубовного скрежета. А эти кельтские шлюхи казались слишком грубыми и независимыми, к тому же все они стояли неизмеримо ниже его по положению. Не говоря уже о том, что ни одна из них красотой даже близко не могла соперничать с Валерией. И что хуже всего, порез на шее, оставленный мечом мерзавца варвара, никак не хотел заживать и все время болел, в результате Клодию приходилось обматывать шею шарфом, а это постоянно напоминало о его позоре.

Все, что ему оставалось, — это пить, и Клодий с угрюмым видом предавался этому занятию. Он опрокидывал в горло чашу за чашей, вливая в себя вино так, словно изнемогал от жажды, и очень скоро все вокруг него словно подернулось дымкой. Все, кроме него, веселились от души, и на фоне всеобщего веселья его собственное мрачное настроение особенно бросалось в глаза. Даже рабы, казалось, забыли о своей горькой участи и сияли улыбками — кроме уже замеченного им верзилы, продолжавшего то и дело ронять на пол то одно, то другое.

— Кто этот раб, вон тот, такой высоченный и неуклюжий? — раздраженно буркнул Клодий, обращаясь к торговцу по имени Тор. — Этот увалень смахивает на мула, запряженного в телегу с горшками.

Бритт бросил взгляд в ту сторону, куда показывал Клодий.

— Мне говорили, что это один из самых знатных и прославленных вождей скоттов. Фалько захватил его в плен во время последнего сражения. Одо… так, кажется, его зовут.

— Принц, который подбирает объедки со стола?!

— Гальба расставил ему хитроумную ловушку.

— Ах, ну да, конечно, Гальба. Наш великий стратег. — Клодий обвел взглядом зал. Старший трибун незаметно сидел в самом дальнем углу стола, он был один, почти не разговаривал, пил мало, даже не смотрел в сторону новобрачных и игнорировал любые попытки завести с ним разговор. — Наш непобедимый воин. Это благодаря ему мне чуть было не перерезали горло.

— Ну, положим, меч к вашему горлу приставил варвар, а не старший трибун. Возможно, такой же бесшабашный молодчик с горячей кровью, как и вы сами или как этот раб, что привлек ваше внимание. Такие обычно не живут долго, поверьте. Тогда как разумные люди наслаждаются радостями жизни до глубокой старости.

— Да. В точности как он. — Клодий одним глотком осушил чашу. — Они с этим грязным бриттом, можно сказать, братья по оружию.

Потянувшись за фигой, он бросил мрачный взгляд на Валерию, но в результате только заделнетвердой рукой чашу своего собеседника и опрокинул ее на стол. Прежде чем он успел подхватить ее, чаша упала и пиво пенным каскадом хлынуло на стол. Клодий тупо уставился перед собой. Головы всех в зале повернулись к нему. Проклятие… все-таки заметили!

— Это бриттское пиво ничего лучшего и не заслуживает! — пьяным голосом гаркнул Клодий.

Римляне дружно расхохотались. Приободренный смехом, молодой трибун привстал с ложа и тут же покачнулся, едва не свалившись под стол, что заставило наблюдавших за этой сценой гостей брезгливо поморщиться. По залу пробежал шепоток. Шарф на шее трибуна привлек всеобщее внимание.

— Вообще-то, считаю я, провались оно пропадом вместе с этой проклятой Британией!

Над толпой гостей понеслись улюлюканье и свист.

— Пиво переносит тебя к тем же самым блаженным берегам, что и вино! — отрезал выведенный из себя Тор, глядя, как подскочившая рабыня вытирает лужу тряпкой. — Только оно дешевле и у него более пряный вкус.

Кое-кто из гостей одобрительно зааплодировал, а торговец щелкнул пальцами, приказав налить другую чашу. Из толпы рабов вытолкнули Одо.

— Вот как? — заплетающимся языком обронил Клодий. — Тогда прошу разрешения процитировать мнение, высказанное на этот счет императором Юлианом, когда он был в Британии. Его юмор показался мне весьма забавным.

— Да! — единодушно завопили все гости. — Напомни, что император язычников сказал по этому поводу!

За спиной Клодия Одо наклонился, чтобы наполнить чашу Тора.

— Называется это сочинение «О вине из ячменя»! — объявил Клодий.

Остальные римляне дружно расхохотались. Презрение, которое все до одного римляне питали к грубому северному напитку, было хорошо известно.

— Кто сделал тебя и из чего? — нараспев декламировал Клодий. В качестве примера он размахивал выхваченной из-под носа соседа чашей, щедро расплескивая пенистое пиво. При этом еще морщил нос, словно оно воняло. — Клянусь Бахусом, сам не знаю.

Гости пересмеивались. Кое-кто захлопал в ладоши, но было немало и негодующих возгласов.

— Вино имеет аромат нектара. — Клодий осторожно понюхал. — А это пиво, увы… отдает козой!

Смех и новые аплодисменты. Воодушевившись, Клодий раскланялся. А потом, повинуясь какому-то непонятному побуждению, выхватил из рук Одо флягу с пивом и опрокинул ее ему на голову.

Раб оцепенел. Смех в зале замер. Одо слепо смотрел куда-то в сторону, смаргивая пиво, заливавшее ему глаза.

Окинув взглядом мокрую голову раба, Клодий блаженно ухмыльнулся:

— Что, малютка кельт? Тебе не нравится твой родной напиток? Или ждешь, когда я налью тебе еще?

Раб, уже наученный горьким опытом, предпочел промолчать.

Клодий ждал, словно надеясь, что рабу изменит выдержка. Так и не дождавшись ответа, он швырнул в него флягу, заставив Одо резко отпрянуть в сторону. Остаток пива выплеснулся ему в лицо.

— Не думаю, что наш принц скоттов разделяет вкусы римлян. Может, он слишком хорош для нас?

В зале повисла напряженная тишина.

Внезапно раб, резко вскинув голову, окатил Клодия и Тора пивом.

Клодий взвился от ярости:

— Проклятие! — Выхватив из рук раба флягу, он с размаху ударил ею Одо по голове. Раб рухнул на пол.

Видя, что дело зашло слишком далеко, Фалько решил вмешаться:

— Клянусь рогами Митры, ты пьян, Клодий! Сядь и успокойся!

Покачиваясь, Клодий повернулся к нему:

— Напротив, любезный хозяин, я пока что недостаточно пьян, уверяю тебя. Поскольку половина того, что я выпил, вылилась через эту дыру, что оставил кельтский меч у меня в глотке! — Он ткнул пальцем в повязанный на шее шарф и загоготал собственной шутке. Пьяный смех его смахивал на рев осла.

Гальба с неожиданным интересом следил за этой стычкой.

— Сядь же, трибун! — На сей раз это был Марк. В голосе его отчетливо прозвучало предупреждение.

Внезапно сообразив, что перешел дозволенную приличиями черту, Клодий неверной рукой отсалютовал своему начальнику и послушался.

— Как прикажете, — буркнул он и тяжело плюхнулся на свое ложе.

Какое-то время в пиршественном зале царило неловкое молчание. Потом, повинуясь незаметному знаку хозяев, лютни и трубы взвыли с удвоенной силой, Тору, трясшему мокрой головой, принесли полотенце, чтобы он смог высушить волосы, и разговоры возобновились с прежней силой. Обтеревшись, торговец негодующе фыркнул и пересел подальше от Клодия.

Фалько выбрался из-за стола.

— Одо, ступай. На сегодняшний вечер ты свободен, — проговорил он тихо, обращаясь к своему рабу, из глубокой ссадины на голове которого сочилась кровь. Скотт коротко кивнул и исчез. Центурион проводил его взглядом до самых дверей, после чего наклонился к молодому патрицию. — Вот из-за таких идиотов, как ты, наша несчастная страна то и дело умывается кровью! — прошипел он на ухо Клодию. — Не нравится тебе местное пиво, трибун, — не пей! Но и издеваться над ним не смей! И над моими рабами тоже. Запомни — это мой дом!

— Мой недавний строгий наставник Гальба вечно твердил, что мы, мол, правим этим островом с помощью страха, — пробормотал Клодий. — Я не имел в виду ничего дурного, поверь! Но я в Британии всего лишь месяц, а меня уже тошнит от этой страны!

— А тебе не интересно знать, дурень, куда это вдруг подевался Гальба?

Клодий обвел мутным взглядом зал. Ложе, на котором совсем недавно возлежал старший трибун, сейчас пустовало.

— И точно… что-то я не вижу его мрачную физиономию…

— Дело в том, что у Гальбы в отличие от тебя хватает ума не привлекать излишнего внимания к тому несчастному происшествию в лесу, когда вы с Валерией угодили в засаду. А ты, похоже, готов трубить об этом на весь мир. Он-то как раз хорошо понимает, что это чистой воды случайность… несказанное счастье, что Валерии удалось ускользнуть из рук этих разбойников. Так что прикуси язык, понял? Так вот, Гальба шепнул мне, что проведет эту ночь со своими людьми, сам, дескать, встанет в почетный караул, чтобы хранить покой новобрачных, поскольку это единственная возможность восстановить свою честь. Думаешь, наш новый командир не заметил его искреннего раскаяния? Если так, тогда ты еще глупее, чем я думал.

— Кто? Кто раскаивается? Гальба?!

— Вот именно. Причем делает это за вас обоих.

Внезапно протрезвев, юноша снова окинул взглядом зал. Все старательно опускали глаза, избегая смотреть в его сторону.

— О боги… я еще и хвастался собственным позором! — Лицо его снова стало мрачным.

— Послушай, Клодий, не спеши судить ни эту провинцию, ни гарнизон. Дай им время. Они себя еще покажут.

— Солдаты меня не любят.

— Не любят, это верно. Поскольку видят, что и ты не слишком их любишь.

Лицо у молодого трибуна стало совсем несчастным.

— Но я так хотел стать одним из них!

— Так и веди себя, как они! А суждения будешь выносить потом, когда узнаешь их получше, младший трибун.

Судорожно глотнув, Клодий встал. Лицо у него было пристыженное.

— Прости. Мне стыдно за свою невоспитанность. Я пьян и… да, ты прав, я слишком уж поспешно судил о Британии. Так что эту ночь я проведу один… И попытаюсь хоть как-то загладить свои грехи.

— Загладить грехи?

— Да. Чтобы, как Гальба, восстановить свою честь.

Глава 15

Свадебный пир наконец-то подошел к концу. Слегка подвыпивший Марк встал и двинулся к тому месту, где на ложе возлежала Валерия. Глаза ее сверкали нетерпением. Люсинда, успевшая уже войти в роль заботливой матушки, завидев его, обняла молодую девушку за плечи, словно страшась отпустить ее от себя. Префект, хоть и отдававший себе отчет, что это всего лишь неизбежная дань традициям, все же слегка помрачнел. Крепко сжав руку Валерии, он решительно потянул ее к себе с таким видом, будто готов был на все, лишь бы завладеть своей очаровательной добычей. Валерия села, но руки Люсинды кольцом сжались вокруг нее. Похоже, она также была настроена весьма решительно. Жених озадаченно нахмурился.

— Хватай ее, осел! — раздался чей-то пьяный голос. — Клянусь богами, твой меч уже достаточно тверд, чтобы одержать нынче ночью славную победу!

А Валерии вдруг почему-то вспомнилась рука варвара, железным кольцом обхватившая ей запястье, когда он рывком выдернул ее из повозки.

— Да не дергай ты ее! — возразил кто-то еще. — Просто хватай в охапку и тащи!

Смущенно ухмыляясь, Марк наклонился и подхватил Валерию на руки. Странно, на этот раз Люсинда, казалось, нисколько не возражала. Над толпой гостей прокатился одобрительный рев, а Валерия, обвив руками шею мужа, подняла к нему лицо. Окончательно растерявшись, префект неловко клюнул ее в щеку.

— О боги, Марк! Она ведь тебе не сестра!

— Давай я отнесу тебя домой, — прошептал Марк. Уткнувшись в его плечо, Валерия крепко прижалась к нему.

Ожидавшую их во дворе виллы колесницу чьи-то руки тоже позаботились украсить для новобрачных — по краям ее были воткнуты букетики желтого дрока, а спицы увиты гирляндами цветущего шиповника. Две снежно-белых лошади, ослепительную, какую-то сказочную белизну которых еще сильнее подчеркивали серебряная упряжь и багряные потницы на спине у каждой, нетерпеливо фыркали, казалось, только дожидаясь, когда можно будет сорваться с места. В одном углу жарко полыхал традиционный костер, и огненные блики выхватывали из темноты лица кавалеристов — добрая дюжина их, сидя верхом, в полном боевом вооружении, с копьями, направленными в ночное небо, ожидали жениха с невестой. Так же как и лошади, они, казалось, сгорают от нетерпения. Низко надвинутые на лицо, сверкающие позолотой парадные шлемы у них на головах представляли собой маску бога Аполлона, каждая маска была точной копией предыдущей. Зрелище было жутковатое и вместе с тем завораживающее — со сверкающими в прорезях шлема глазами кавалеристы походили на богов, спустившихся вниз, на землю, чтобы полюбоваться свадьбой.

Марк осторожно посадил невесту в колесницу, забрался следом, потом окинул Валерию взглядом и заботливо поправил длинный меховой плащ с воротником из лисы, в который она была укутана. Обычное для него самообладание уже вернулось к нему — теперь, избавившись от общества шумных гостей и не слыша их пьяных выкриков, Марк снова стал самим собой, чему немало способствовала царившая вокруг темнота. Он даже смог приветливо махнуть рукой гостям, высыпавшим во двор проводить новобрачных.

— Спасибо, друзья!

— Талассио! — прогремело над толпой. Именем сабинянки, некогда похищенной влюбленным в нее римлянином, обычно приветствовали новобрачных. Эта традиция насчитывала уже несколько веков.

— Чтобы ваш союз был долгим! — выкрикнул кто-то из толпы.

— И эта ночь тоже! — с хохотом добавил другой.

— Чтобы твое копье оказалось длинным, префект, а цель — желанной!

Валерия вспыхнула. Итак, очень скоро она станет женщиной! Офицер выкрикнул команду:

— Турма… напра-во! Хо! — Голос явно принадлежал Гальбе, однако золотая маска Аполлона надежно скрывала не только его лицо, но и все остальное. Какие чувства обуревали его? Ведь не будь этого брака, он по-прежнему командовал бы этим полком. «И кстати, куда подевался Клодий? — спохватилась Валерия. — Сбежал?»

Отряд ощетинился копьями, и турма стремительно вылетела за ворота. Следом за ней не спеша выехала колесница. Марк, пустив лошадей неторопливой рысцой, крепко сжимал поводья. Следом за колесницей новобрачных бросились гости, каждый на бегу спешил сунуть факел в костер, а потом с ликующим криком поднимал его над головой. Очень скоро виллу опоясала целая гирлянда пляшущих языков пламени. Кто-то пьяным голосом горланил песню, а остальные, окончательно развеселившись, выкрикивали вслед колеснице новобрачных сальные шутки и советы. От виллы Фалько до ворот форта было не больше трех миль, процессия двигалась не спеша, растягиваясь на ходу, — многие, отяжелев от выпитого и съеденного или просто желая облегчиться, постепенно отставали. Однако желающих проводить молодых хватало — в темноте казалось, будто огненный червь медленно переполз каменный мост и проник в деревушку, где прямоугольные, в римском стиле, дома лепились один к одному, взбегая до самого верха смутно вырисовывающейся на фоне неба стены. Белый камень призрачно мерцал в ночи, а где-то там, под самым небом, на сторожевых башнях, пылали факелы. Чуть дальше, где дорога уходила вверх, разливалось целое море огней — это были ворота крепости, призывно распахнутые в ожидании новобрачных.

Кавалерийский полк, которым командовал Марк, насчитывал пять сотен воинов, и все они сейчас высыпали на дорогу, которая вела от деревни к воротам крепости, — все как один в позолоченных шлемах с изображением головы Аполлона, они выстроились вдоль нее, оттеснив назад бриттов. А те, сгорая от желания увидеть собственными глазами красавицу, ставшую женой командира крепости, брак с которой был выгоден не только ему, но и им всем, бесцеремонно отталкивали друг друга локтями и дрались между собой, стараясь ничего не упустить. При виде колесницы с новобрачными солдаты вскидывали копья, и молодожены, подняв глаза, видели над головой сверкающую огнем металлическую арку. Потом древко копья декуриона громко застучало по камням, отбивая ритм, сотни охрипших глоток оглушительно рявкнули «Талассио!», из-за низко надвинутых шлемов голоса их звучали гулко, им вторило эхо, отчего казалось, что приветственный крик донесся к ним откуда-то из самого центра земли.

Турма Гальбы, состоящая из тридцати двух кавалеристов, первой ворвалась во внутренний дворик крепости и снова выстроилась цепочкой вдоль стены, пропуская вперед колесницу новобрачных. Вслед за ней в крепость с криками и восторженным ревом хлынула лавина гостей. Валерия с любопытством озиралась по сторонам. Здание казарм, где размещался полк петрианцев, оказалось прямо перед ней, угрюмый его фасад на глазах у нее будто треснул, и в стене приоткрылась дверь, за которой оказался внутренний дворик с колоннадой. Слева располагался госпиталь, а справа — ее новый дом, двухэтажный, залитый огнями и с гостеприимно распахнутыми окнами, где толпились рабы, в знак приветствия махавшие новой хозяйке разноцветными флагами. Украшавшие окна еловые лапы смахивали на мохнатые ресницы, а перила лестницы были увиты цветочными гирляндами. Но, несмотря на все это, никто и никогда не спутал бы его с обычным домом — как шрамы на лице выдают солдата, так и тут толстые стены с узкими прорезями бойниц безошибочно указывали на то, что это крепость. Валерия с трудом проглотила вставший в горле комок. Тут ей предстоит начать новую жизнь.

Марк, спрыгнув на землю, бережно снял с колесницы молодую жену, причем с такой поспешностью выпустил ее из рук, точно это была не юная женщина, а горячий уголек, обжигавший ему руки.

— Поцелуй же свою Венеру, Марк! Поцелуй, доставь нам удовольствие!

Командир крепости сделал вид, что не слышит.

— Успеет еще! Куда спешить, когда у него вся ночь впереди!

Пара двинулась мимо суровых кавалеристов Гальбы к дверям, где с кувшином оливкового масла в руках уже ждала их Савия. Валерия, как требовал обычай, окунула пальчик в масло и помазала входную дверь, аккуратно растерев масло вдоль всего проема, чтобы счастье их было как можно более полным. Потом новобрачная уронила несколько капель масла на порог, после чего, поколебавшись немного, смазала маслом кончик вырезанного из камня фаллоса, горделиво торчавшего из стены по одну сторону двери. Толпа у нее за спиной одобрительно заревела.

Марк распахнул дверь, за которой мерцало и переливалось пламя бесчисленных горелок, ламп и свечей, и, как того требовал обычай, решительно преградил Валерии дорогу.

— Скажи мне свое родовое имя, незнакомка, — потребовал он, звучный его голос, прорезав ночь, пролетел над толпой и достиг даже самых дальних ее рядов. Это был традиционный вопрос.

У женщин, согласно обычаю, родового имени не было, поэтому, как того требовали принятые в Риме свадебные традиции, Валерия назвала ему его собственное.

— Раз тебя зовут Луций, тогда и я стану Луция, — ясно и отчетливо проговорила она. И тогда наконец произошло то, чего она трепетно ждала весь этот день: муж легко подхватил ее на руки и с сияющим гордостью лицом перенес ее через порог — прямо в новую жизнь.


Марк опустил невесту на пол — как в домах бриттов, он был плоским, зато внутри стены его, как в Риме, были покрыты яркой мозаичной плиткой. Молодой муж, как ни странно, не сделал ни малейшей попытки помочь ей поскорее снять плащ, окутывающий ее с головы до ног, поэтому Валерия, поколебавшись, сбросила с головы капюшон и, избавившись от тяжелого плаща, отдала его мужу. Марк небрежно бросил плащ на стул. Как она успела заметить, Савия и слуги куда-то исчезли. Теперь, когда толпа пьяных гостей осталась на улице и они наконец оказались одни, Марк, казалось, испытывал неимоверное облегчение, однако по-прежнему явно не знал, что делать дальше.

— Хочешь, я покажу тебе свой новый дом? — неловко предложил он, похоже, даже не подумав, что следовало бы сказать «наш».

— Может быть, завтра? — Голос ее слегка дрожал. «Как он красив! — с неожиданным трепетом подумала она, украдкой поглядывая на своего мужа. — Только очень старый… и держится так скованно и напряженно, будто он не человек, а мраморная статуя». Валерия давно уже успела понять, что Марк по натуре человек очень сдержанный, который терпеть не может драматических жестов, которыми грешил цезарь, да и красноречие Цицерона тоже явно не входило в число его достоинств. Но разве это не делало его более прямодушным, искренним… не таким напыщенным, как они? И гораздо, гораздо более человечным?

— Конечно, — словно извиняясь, торопливо закивал он. — Может, хочешь немного вина? — Я и так уже выпила достаточно. Боюсь, как бы не опьянеть.

— А я бы выпил, пожалуй.

Он провел ее вверх по лестнице, за которой оказалась гостиная, и налил себе чашу вина. На столе в центре комнаты красовались свежие цветы, а позади них Валерия успела разглядеть фреску, изображавшую какую-то битву, на которой ощетинившиеся копьями римские легионеры следовали за боевыми колесницами, а бритты с искаженными ужасом лицами корчились на земле у их ног. По стенам вместо украшений были развешаны боевые дротики, копья и мечи, а между ними, словно фаллосы, грозно торчали вперед рога каких-то животных.

— Это дом, предназначенный для мужчины, — извиняющимся тоном проговорил Марк. — Никто из моих предшественников, кто жил тут до меня, не был женат. Теперь здесь появятся твои вещи, и он станет больше похож на семейный дом. — Он ткнул пальцем куда-то в угол, где грозно поблескивало незнакомое ей оружие. — Это трофеи, завоеванные петрианцами в битвах. Теперь мой долг — добавить к ним свои собственные.

— И сколько же лет этому дому? — спросила Валерия — только для того, чтобы что-то сказать.

— Ему две сотни лет. А может, и больше. Призраки всех прежних командиров петрианцев бродят по нему, выстроившись длинной цепью, в багряных, цвета крови, плащах.

— Призраки? — дрожащим голосом переспросила она.

На лице Марка появилась улыбка.

— Не обращай внимания. Я просто имел в виду армейские традиции, только и всего. Я ведь унаследовал этот дом, а теперь он стал и твоим тоже. Кавалерия — привилегированный род войск. Здесь лучше платят и строго спрашивают, сюда идут только лучшие из лучших — самые храбрые, самые быстрые, те, для которых война — это жизнь. Здесь ты не найдешь ни рыбаков, ни ткачей. А вот кто нам по-настоящему нужен, так это плотники, резчики по камню, кузнецы…

— Марк, я немного устала.

Лицо у него стало вдруг озадаченным.

— Хочешь присесть?

— Может, лучше лечь в постель? — робко предложила она.

— В?.. А… да, конечно.

Предназначенные для новобрачных покои оказались маленькими — как обычно, в римских домах спальни делались достаточно тесными, чтобы дольше сохранять тепло. Единственное узкое окно было затянуто цветным стеклом, из мебели здесь стояли только сундук, маленький столик да еще единственный стул в самом углу. Постель поверх покрывала была усыпана лепестками яблони, их нежный, чуть горьковатый аромат наполнял комнату, но даже они были бессильны скрыть царивший тут поистине военный аскетизм.

— Рабы сделали все, что было в их силах, — неловко пробормотал Марк.

Оба стояли молча, не зная, что делать дальше. Смогут ли они со временем стать ближе, как обещала Люсинда? Сказать по правде, все девичьи мечты Валерии о грядущей свадьбе обычно не простирались дальше свадебной церемонии. И вот теперь впереди у них целая жизнь, которую они пройдут вдвоем. Валерия чувствовала себя взволнованной и немного испуганной. Марк как-то странно смотрел на нее — еще никогда раньше она не замечала у него подобного взгляда, — и при мысли о том, что он, кажется, наконец хочет ее, острый, возбуждающий холодок пробежал у нее по спине. Однако даже сейчас Марк казался каким-то замороженным…

В масляном светильнике плясало и прыгало пламя, бросая на пол извивающиеся тени.

— Ты очень хорошенькая девушка, Валерия…

Она подняла к нему лицо:

— Может, ты все-таки поцелуешь меня, Марк? Я ведь проделала такой долгий путь, чтобы приехать к тебе!

Кивнув, он осторожно склонился к ней. На этот раз поцелуй получился более страстным, чем прежде. Его борода забавно защекотала ей щеки, и Валерия едва не замурлыкала — настолько это отличалось от тех поспешных поцелуев, которыми она иной раз обменивалась в Риме с влюбленными в нее юнцами, — а исходивший от него аромат вина смешивался с каким-то другим, пряным, немного мускусным запахом. Его сильные руки обвились вокруг нее, и Валерия слегка вздрогнула, когда он привлек ее к себе, и поцеловала его неумело, но страстно, после чего спрятала разгоревшееся лицо в складках его тоги. Замужем! Теперь все будет совсем по-другому.

Он слегка отодвинулся.

— Ах, Валерия, — проговорил Марк, вглядываясь в ее лицо. — Я вдруг вспомнил, как увидел тебя в первый раз в атриуме дома твоего отца, в Риме. Ты была такая юная, такая восхитительная — как весенний цветок! Одним взглядом ты навеки покорила мое сердце! А потом я увидел тебя в лесу — испуганную, в разорванной одежде. И вот ты здесь, в моих объятиях.

— Теперь мы вместе.

— Да. — Он осторожно коснулся ее щеки. — Благодаря тебе я покрою свое имя славой.

— А я разделю ее с тобой. Мы вместе прославим наше имя.

— Ты должна сказать мне, если я вдруг сделаю тебе больно. И подсказать, как доставить тебе наслаждение.

Валерия молча кивнула. Если бы еще кто-то сказал ей самой, что именно может доставить ей наслаждение!

Марк осторожно распутал затейливый узел, стягивающий ее одежду на талии, и показалась тонкая льняная сорочка, которую не успели заляпать грязные пальцы варваров. Ткань была настолько прозрачной, что не скрывала ни упругих полушарий груди, ни изящно округленного живота, ни темного треугольника волос под ним. Внезапно Марк отвернулся, взял в руки лампу и затушил ее. Комната мгновенно погрузилась в темноту, и Валерия вдруг почувствовала острый укол страха. Ей хотелось остановить его… крикнуть, что она еще не готова, но… было уже слишком поздно. Интересно, слышит ли он, как оглушительно стучит ее сердце?

— Сними свою свадебную тунику.

Валерия молча кивнула в знак того, что услышала, и только потом сообразила, что в этой темноте он ее не видит.

— Хорошо. — Она поспешно вытащила последние булавки, и туника с легким шелестом упала к ее ногам. Холодный воздух коснулся ее обнаженного тела, и кожа Валерии покрылась мурашками.

Ее слуха коснулся неясный шорох, и она догадалась, что Марк тоже старается поскорее избавиться от одежды. За этим последовал скрип кровати.

— Иди… ляг возле меня.

Валерия маленькими шажками двинулась вперед, осторожно переступая босыми ногами, пока не почувствовала край кровати. Она наклонилась и принялась ощупывать руками постель. Сначала ей попалось одеяло, потом набитый пухом матрас, и через мгновение она наткнулась на ногу Марка. Она мгновенно отдернула руку, точно обжегшись.

— Это всего лишь я.

«О Венера, дай мне силы!» — взмолилась она. При мысли о том, что муж, вероятно, считает ее идиоткой, щеки Валерии заполыхали огнем. Она осторожно присела на постель, потом бесшумно вытянулась, почувствовав исходящее от него тепло. Рука Марка ласково сжала ее пальцы, и это немного успокоило ее.

— Прошу тебя, поцелуй меня опять! — жалобно попросила она. Он выполнил ее просьбу. Его губы прижались к ее губам сначала с какой-то неловкой нежностью, потом поцелуй стал более страстным, даже яростным, и Валерия вдруг почувствовала, как он очень медленно задвигался… и внезапно его тело навалилось на нее сверху. Марк неожиданно оказался невероятно тяжелым. Похолодев, Валерия почувствовала, как настоящий фаллос, твердый и горячий, трется о ее бедра. Она сама не понимала, что с ней творится. Самые противоречивые чувства боролись в ее душе: то ей хотелось вытянуть руку и дотронуться до него, то оттолкнуть его от себя. В результате она не сделала ни того ни другого, решив подождать, что будет дальше. Руки Марка накрыли ее груди, она почувствовала, как по ним блуждают его губы, а потом его твердая, мускулистая нога резким движением раздвинула ей бедра.

— Мне страшно, — прошептала она.

— Не нужно бояться. Много времени это не займет.

Он дышал тяжело, дыхание короткими, хриплыми толчками вырывалось из его груди, словно после долгого бега. Валерия чувствовала, как он ворочается, пытаясь протиснуться в глубь ее тела, и ей было страшно. Разве он сможет поместиться внутри ее? Ведь для этого он слишком большой. Почему бы вместо этого ему не поцеловать ее еще раз? Закрыв глаза, она обхватила его спину, и ногти ее вдруг вонзились в его кожу. Внезапно ее пронзила резкая боль.

— О-о! — Валерия даже не сразу сообразила, что кричит. Теперь он оказался вдруг неожиданно глубоко, и Валерия сжалась, подумав, что будет еще больнее. Но неожиданно боль отступила, а она почувствовала себя немного мокрой и почему-то наполненной до краев. Сразу стало немного легче. Тяжело дыша, Марк снова задвигался ритмичными толчками. Валерия послушно лежала под ним, прислушиваясь к поскрипыванию постели и стараясь понять, что же она, собственно говоря, чувствует. Если честно, ничего особенного — не особенно приятно, но и не слишком отвратительно, скорее уж как-то странно, даже неловко…

Внезапно Марк застыл, и Валерия сразу ударилась в панику. Неужели она сделала что-то не так? С губ его сорвался похожий на сдавленное рычание стон. А потом он тяжело упал на нее, хватая воздух широко открытым ртом.

С ног до головы покрытый потом, он лежал, точно мертвый. Валерия окончательно перепугалась.

— Марк, с тобой все в порядке?

Он вскинул голову.

— Подари мне сына, Валерия!

И скатился с нее.

Валерия почувствовала, что дрожит с головы до ног.

— Обними меня!

Он крепко прижал ее к себе. Так вот, оказывается, из-за чего столько шума и разговоров! Валерия чувствовала себя приятно удивленной, но все-таки слегка разочарованной. Под ней было мокро, и ее супруг старался не касаться ее бедер. Ее же по-прежнему томило желание увидеть, как он выглядит.

— Я люблю тебя, Марк, — наконец выдохнула она. Уверенность понемногу возвращалась к ней. Итак, она стала женщиной! Валерия теснее прижалась к мужу. — А теперь я хочу как можно больше узнать о тебе, чтобы стать тебе доброй женой. Узнать все твои мысли, все твои тайны. И поближе познакомиться с Британией, почувствовать, какая она.

Он вздохнул в темноте.

— И почему все женщины такие любопытные?

— Ну, мы ведь заботимся о своих мужчинах.

Какое-то время он лежал молча.

— Я тоже забочусь о своих людях. Поэтому сегодня никаких секретов. Рассвет наступит быстро. В крепости все поднимаются рано, и мне придется поспешить к ним.

— Ты о своих солдатах? Разве ты не можешь провести со мной хотя бы одно утро?

— У меня много дел. Вспомни хотя бы эту засаду в лесу.

Она теснее прижалась к нему.

— Но они ведь уже давно разбежались! Что же ты сможешь тут сделать?

— Гальба хочет расследовать это дело, а он не остановится, пока не докопается до сути. Конечно, он самый настоящий солдафон, грубый, неотесанный провинциал, но нужно отдать ему должное — он настоящий солдат. — Марк немного помолчал. — О боги, только подумаю, что могло случиться! Что, если бы я потерял тебя?! И это всего лишь в двух шагах от крепости!

— Но ведь ты же спас меня! Ты и Гальба — вы оба спасли мне жизнь. — Валерия обвилась вокруг него. — Одного я не понимаю — как это варварам удалось расставить мне ловушку?

— У них наверняка есть шпионы. Впрочем, и у нас тоже.

Она затихла, вспоминая зеленый купол леса, где стояла такая же тишина, как в храме, и людей, которые неожиданно высыпали из-за деревьев и окружили ее. Все произошло так внезапно… и, оказывается, все это было спланировано заранее. Ей вспомнилась изысканная латынь, на которой говорил их предводитель, и его издевательская прямота.

— Марк…

— М-м? — Он уже почти спал.

— Интересно, а откуда этому раскрашенному варвару было известно, что я хорошо езжу верхом?

— От твоего же собственного гладиатора скорее всего. Он предал тебя.

Валерия свернулась клубочком возле мужа, уткнувшись носом ему в плечо.

— Бойся того, кому доверяешь, — пробормотала она.

Глава 16

Первое, что пришло Валерии в голову относительно замужней жизни, — это то, что даже сейчас она чувствует себя не вполне замужем. Измученная переживаниями предыдущего дня, новыми для нее ощущениями и разочарованиями первой брачной ночи, она проспала почти до полудня и проснулась одна, чувствуя, что вся дрожит от холода в пустой постели. Муж, как он и предупреждал, ушел. Дом казался пустым и тихим.

Валерия спустила ноги с постели, пол оказался холодным как лед, и босые ноги ее моментально покрылись мурашками. Смятые лепестки яблони, которыми накануне была усыпана их постель, рассыпались по полу, там же валялась и ее смятая свадебная одежда. Нежный аромат цветов уступил место затхлому запаху сырости, исходившему от каменных стен спальни. Одна из драпировок, как теперь она ясно видела, представляла собой всего лишь шерстяной гобелен с вытканным на нем ало-желтым щитом петрианской кавалерии. Валерия почувствовала, что дрожит от холода. Возможно, скоро наступит весна и принесет с собой в Британию хоть немного тепла, в отчаянии подумала она. Но пока что дни хоть и стали длиннее, однако несли с собой лишь ледяное дыхание зимы да промозглые ветра северных морей. Ей придется приучить себя одеваться теплее, как это делают бритты.

Подойдя к двери, Валерия кликнула Савию. Пожилая женщина явилась на зов немедленно, но без особой спешки, на заспанном лице ее было написано раздражение, и прямо с порога она принялась брюзжать. Странно… может, Савии тоже плохо спалось на новом месте? Бесцеремонно оттолкнув Валерию, старая служанка быстро и по-деловому переворошила смятые простыни, одобрительно прищелкнув языком при виде красовавшегося на самом виду кровяного пятна.

— Ну вот ты и женщина. А когда ты понесешь своего первенца, узы брака, соединяющие вас, станут нерушимыми. Впрочем, надеюсь, это случится не слишком скоро, — добавила она, заметив вытянувшееся лицо Валерии.

— Ты же знаешь, как мне не хочется, чтобы мой ребенок родился в крепости. Так что уж лучше я подожду, пока мы вернемся домой.

— Надеюсь, ты не забыла про винный уксус?

Валерия кивнула. Лицо ее вспыхнуло от смущения.

— Только не говори ничего Марку, хорошо? Он уже сейчас мечтает о сыне, — попросила она и поспешила перевести разговор на другое. — А я-то думала, что хотя бы сегодня мой супруг сможет побыть со мной…

— Ну, он женат не только на тебе, а еще и на этой крепости!

— Но первый день после свадьбы! — Тот единственный день в жизни, когда, по римским обычаям, молодым положено было до вечера заниматься любовью. — Да что там день, хотя бы одно утро!

— Ты ведь сама все утро проспала! А у него, кроме тебя, пять сотен людей под началом! Его долг — заботиться о петрианцах, а твой — заботиться о нем.

— О боги! А я все думала, сколько времени пройдет, прежде чем ты начнешь снова твердить мне о моем долге!

— Между прочим, только благодаря своему долгу ты получила этот дом, твой муж — свой нынешний пост, а империя — эту провинцию. Еще насмотришься на мужа — для этого у тебя вся жизнь впереди. А если ты похожа на всех остальных женщин, так он надоест тебе много раньше, чем твоя жизнь склонится к закату. Ну а теперь прекрати жалеть себя и пойдем, — скомандовала Савия. — Я приготовила тебе ванну.

Как вскоре выяснила Валерия, ее нынешний дом был выстроен вокруг пустого, открытого всем ветрам атриума и представлял собой нечто вроде полого четырехугольника. Внутренний дворик, залитый лучами бледного британского солнца, казался унылым — там не было ни фонтана, ни зелени, ничего, что смягчало бы его каменную пустоту. Бани, скрывавшиеся в задней части дома, выглядели более обнадеживающе: крохотная уборная, расположенная прямо над водостоком, где по трубам стремительно мчался ручей, огромная мягкая губка на палке, чтобы мыться без посторонней помощи, фонтанчик с кристально чистой водой для умывания, парная и две ванные — одна с холодной, другая с горячей водой. Мозаичная плитка с резвящимися дельфинами и синими водорослями была положена хоть и немного неровно, зато чередовалась с красочными изделиями мастеровых-бриттов. Валерия со стоном наслаждения погрузилась в ванну с горячей водой, потом, чтобы закрыть поры, окунулась в холодную, из которой выскочила с пронзительным визгом и вся покрытая «гусиной» кожей. Купание немного разогнало ее утреннюю тоску. Итак, она замужем! Чувствовать это было не просто приятно, одно лишь сознание этого доставляло ей немалое удовлетворение. Теперь-то все и начнется, с некоторым облегчением подумала она.

— У тебя такой вид, Савия, словно ты сама только что проснулась, — пробормотала Валерия, пока служанка обтирала ее полотенцем.

— Вот еще! Меня на рассвете разбудил грохот горшков и плеск воды, — проворчала рабыня. — Все твои слуги подскочили ни свет ни заря — решили произвести на тебя впечатление, не иначе! Я отправилась отругать как следует кухарку, Марту, а она мне в ответ — мол, это я должна отчитываться перед ней, а не наоборот! Она саксонка, но при этом упряма, словно германка, и задирает нос почище любой египтянки. А уж говорит на таком ломаном языке, что я едва смогла разобрать, что она там бормочет.

— Я непременно объясню прислуге, кто кому должен подчиняться, — пообещала Валерия. — Но нам с тобой нужно поскорее выучиться кельтскому языку, иначе служанки и рабы станут смеяться у нас за спиной.

— О боги! Прибрать к рукам здешнюю прислугу будет потруднее, чем захватить пиратский корабль!

Они рассмеялись, разом припомнив сотни случаев, подтверждающих эту старинную поговорку. Валерия надела тонкую льняную нижнюю сорочку, поверх нее накинула длинную тунику, а сверху еще набросила теплую шерстяную столу, заколов ее на плече брошью. Она до сих пор жалела о потерянной любимой брошке в виде морского конька, ведь это был подарок матери. Потом натянула на ноги шерстяные носки и влезла в сандалии, чувствуя себя словно младенец в пеленках. Вот смеялись бы над ней, появись она в подобном наряде в Риме!

— Но прежде чем взяться за прислугу, я бы хотела сначала прогуляться, осмотреть крепость. Пошли кого-нибудь отыскать для меня проводника.

После этого Валерия, проголодавшись, с аппетитом принялась за завтрак.

Ее нисколько не удивило, когда в ответ на ее приказ отыскать сопровождающего появился именно Клодий. Увидев Валерию в атриуме, он приветствовал ее поклоном.

— Похоже, мне опять придется сопровождать тебя, госпожа, — улыбнулся он.

— Благодарю богов за этот подарок! — пошутила она. — Мой супруг уже успел покинуть меня.

— Ни один мужчина, если он в здравом уме, не покинет такую красавицу. Вероятно, его призвал долг. Нам дали знать, что очень скоро, возможно, удастся что-то узнать о той засаде в лесу. Гальба самолично отправился выяснить все, что можно, но сначала ему придется помочь одному из вождей варваров в стычке из-за скота. Он отправился, взяв с собой сотню своих людей.

При мысли о том, что у Марка достаточно власти, чтобы отправить сотню людей в этот дикий, кишащий варварами лес, холодок пробежал у Валерии по спине. Выходит, рука Рима правит и здесь, с содроганием подумала она.

— Похоже, мой супруг — весьма занятой человек, не так ли? — пробормотала она.

— Вероятно, именно поэтому он и послал меня в качестве своего заместителя — правда, надо признаться, весьма жалкого. А если честно, то я сам набился тебе в сопровождающие. Чтобы, так сказать, загладить свою вину за неподобающее поведение на твоей свадьбе.

— О, Клодий, все уже давно забыто и прощено!

— Возможно, только я, олух этакий, буду вечно казнить себя за это.

— Но ты так храбро держался, когда на нас напали эти варвары!

— Храбро-то храбро, только толку от этого чуть. — Клодий нервным движением дотронулся до шеи. — И к тому же позволил, чтобы нас застали врасплох.

Валерия решила не противоречить ему, а вместо этого тактично перевела разговор на другое.

— Очень болит? — сочувственно спросила она.

— У меня наверняка останется шрам.

— Который ты скоро обязательно закроешь кельтским ожерельем!

Они вышли наружу. Внутренний дворик уже успели подмести, выбросив оставшиеся после свадебной ночи цветы, и теперь тут шагу негде было ступить — везде толпились люди, державшие под уздцы оседланных лошадей. Видимо, готовилась вылазка. Валерия обратила внимание на кавалерийских коней — они совсем не походили на нервных, породистых лошадей, на которых ей до этого случалось ездить верхом. Это были приземистые, коротконогие, мощные животные, которых специально отбирали за выносливость, а вовсе не за скорость. Лошади коротко ржали, злобно и настороженно косясь друг на друга. У каждой к седлу был приторочен необходимый для небольшой вылазки груз: мех с водой, сверток с припасами, пучок боевых дротиков, походная утварь и сверток грубой ткани. Стычке с врагом часто предшествовала долгая погоня, а перед схваткой все припасы немедленно сбрасывали на землю.

Головы солдат поворачивались в их сторону. Все они с любопытством разглядывали женщину, из-за которой и собирались устроить эту вылазку, но ни в чьих глазах Валерия не заметила враждебности. Да и неудивительно — ведь она была поразительно хороша собой, аристократка и к тому же новобрачная. А предполагаемая вылазка была для всех приятной возможностью хоть ненадолго избавиться от царившей в крепости скуки. Среди солдат Валерия заметила Гальбу.

— Доброе утро, старший трибун, — приветствовала она его. — Мне сказали, вы собираетесь предпринять вылазку, чтобы помочь кому-то из ваших союзников.

— Руфий Бракс раздулся бы от гордости, как жаба, если бы услышал, как вы его называете.

— Он вождь племени?

— Послушать его, так он самый настоящий принц племени новантов, отец девяти сыновей, повелитель трех жен, владыка деревянной крепости на холме, командир отряда из восьмидесяти копий и к тому же связан узами крови по меньшей мере, с пятью знатными фамилиями. А я скажу, что он просто крестьянин, торговец, пастух, скотовод, контрабандист, жулик и вор, который нахально пользуется полученными от римлян деньгами, чтобы отхватить себе больший, чем ему положено, кусок. А вообще этот Руфий просто громогласный, невежественный, хвастливый, тщеславный, пронырливый и ленивый прохвост.

— Словом, настоящий бритт, — вставил Клодий.

— Да, младший трибун, он бритт. Кельт. Варвар. Он помогает нам — время от времени сообщает кое-что интересное о племенах, что живут дальше на севере, а при случае докладывает им о намерениях римлян. В общем, обычный житель приграничной зоны, но лучшего союзника у нас в здешних краях нет. И вот теперь его ближайший сосед Кальдо Двойной Топор украл у него двадцать голов скота, и Бракс пообещал сообщить нам нужные сведения, если мы поможем ему вернуть коров.

— Такое воровство — обычное дело? — с любопытством спросила Валерия, завороженная возможностью хоть одним глазком заглянуть в неведомую ей жизнь на границе.

— Держу пари, прошлым летом Браке сам увел этих коров у кого-то из соседей. Для них это вроде азартной игры.

Декурионы отрапортовали, что солдаты построены. Гальба, отвесив Валерии поклон, принялся выкрикивать приказы своим людям. Отряд закованных в доспехи людей, разворачиваясь, двинулся цепью к арке, венчающей северные ворота крепости. Проплыл над головами штандарт легиона, вслед за ним — флаги и значки кавалерии, и в воздухе заполоскался стяг в виде драконьей головы. По мере того как колонна двигалась вперед, воздух все сильнее надувал стяг, заставляя голову подниматься вверх, и вот уже кавалерийский полк выполз из крепости и, извиваясь, пополз по дороге, до ужаса напоминая сверкающую металлической чешуей огромную рептилию.

— Просто мороз по коже, — пробормотала Валерия.

— Так и было задумано, — отозвался Клодий. — Еще одна возможность продемонстрировать мощь Рима. Пойдем на башню — оттуда лучше видно.

Казармы, в которых размещались солдаты петрианского полка, виднелись футах в десяти от них. Младший трибун показал Валерии амбар, седельную мастерскую и госпиталь, мимо которых они проходили.

— Умелые лекари и хороший уход — вот что еще влечет людей в армию, причем сильнее всего.

Они как раз миновали оружейную, а вслед за ней и кузницу, едва не оглохнув от царившего там шума. Внутри толпились солдаты. Германцы-рекруты орудовали кузнечными молотами, старательно выстукивая вмятины на старых доспехах. Сирийцы выстругивали древки стрел из древесины тисового дерева, сосны и осины, потом прилаживали к ним наконечники. Темнокожие нумидийцы отбирали гладкие, отполированные водой речные голыши, выбирая среди них те, что можно использовать в пращах или катапультах. Здесь пахло мастикой и оливковым маслом, которыми смазывали оружие, и животным салом, считавшимся лучшим средством против ржавчины.

— Из-за этой засады полк получил приказ усилить меры безопасности, — объяснил Клодий.

Увиденное потрясло Валерию.

— Но у меня и в мыслях не было, что из-за всего этого поднимется такой шум! Не хватало ещеначать войну! Я сама справилась с ними — одной булавкой! — Непрошеное воспоминание заставило Валерию скривиться, однако через мгновение с ее губ сорвался вопрос, который все это время не давал ей покоя: — Интересно, а откуда они узнали, что мы поедем через лес?

— Ну, наша поездка ведь ни для кого не была тайной. К тому же ехали мы медленно. А вдобавок еще эта моя роковая ошибка…

— Это ведь я настояла, чтобы ехать одним. Ты тут ни при чем.

— Тогда это наша общая ошибка.

— Наверное, нам просто не повезло.

Клодий покачал головой:

— Не думаю. Такое без причины не происходит.

За кузницей и оружейной тянулись конюшни для лошадей, и Валерия с Клодием решили пройти через них. Заметив их появление, лошади заволновались — одни испуганно храпели и били копытами, другие, наоборот, тянулись к ним и призывно ржали, словно надеясь на угощение. Сердце Валерии гулко забилось.

— Мне бы очень хотелось взять одну из них для себя, чтобы кататься верхом, — пробормотала она. — Снова скакать галопом, как тогда, в лесу. Вон ту кобылу хотя бы — белую, с серой отметиной на лбу.

— У тебя верный глаз. Смотри, какая у нее широкая грудь… и ноги длинные. А как она раздувает ноздри! Держу пари, в скорости с ней вряд ли кто сравнится. Кстати, и грива у нее свешивается на правую сторону.

— А это так важно? — удивилась Валерия.

— Все римские солдаты должны быть правши, поэтому щиты они держат в левой руке, чтобы лучше сохранять равновесие. Если у кавалерийской лошади грива на правую сторону, а шея слева свободна, это позволяет наезднику положить руку со щитом ей на шею, чувствовать ее мускулы и управлять конем во время сражения.

— Ты говоришь как настоящий знаток.

— Я перечитал всех классических авторов, кто писал об этом, — от Ксенофонта до Вергилия.

— Я слышала, что у кельтов даже женщины ездят верхом. Женщины сражаются в битве бок о бок с мужчинами — подумать только!

— Что ж, они ведь варвары. А мы — римляне.

У крепостной стены грудами лежал корм для лошадей, копны соломы сверху были аккуратно прикрыты черепицей, чтобы защитить их от горящих стрел. В одном углу они увидели печь для обжига и кучу глины. Немного в стороне притулилась лавчонка кузнеца, рядом с ней — мастерская стеклодува, а еще дальше — дровяной сарай и плотницкая, от которой исходил приятный запах смолы и свежих стружек.

— Это скорее смахивает на фабрику, чем на крепость, — хмыкнула Валерия.

— Ничего не поделаешь, это ведь, так сказать, место, где кончается цивилизованный мир. Армия призвана не только воевать, но и обучать. В состав легиона кроме солдат входят и архитекторы, землемеры, водопроводчики, лекари, резчики по камню, стеклодувы, кузнецы, оружейники, плотники, бондари и даже мясники. — Клодий усмехнулся. — Все мои мечты о военной славе погребены под слоем навоза, в котором мне теперь приходится копаться.

Наконец они взобрались на самый верх башни. Клодий провел Валерию мимо деревянной баллисты, возле которой на козлах в безупречном порядке были сложены боевые дротики. Похожая на хищную птицу, баллиста угрожающе смотрела на север.

— Вот тут и есть конец мира, Валерия.

Она посмотрела туда, куда он указывал. Прямо перед ней, в крепостной стене, была бойница. Валерия глянула вниз — у подножия стены тянулся ров, почти до краев наполненный дождевой водой. Склон холма полого спускался вниз, в долину. Римляне не оставили на нем ни деревца, ни кустика — это делалось для того, чтобы ничто не помешало защитникам крепости стрелять в нападавших. Не осталось ничего, что бы позволило варварам подкрасться к крепости незамеченными — сколько хватало глаз, местность казалась абсолютно голой: пологие, безлесные холмы, унылые болота и бесконечные тони, где лишь изредка поблескивали озерца и змейками извивались ручейки. Казалось, она рассматривает этот суровый край с высоты птичьего полета. И ни единого признака жизни — только несколько поднимавшихся к небу струек серого дыма указывали места, где догорали сожженные крестьянские хозяйства. Прищурившись, Валерия разглядела далеко внизу продвигающийся к северу отряд Гальбы, острия копий солдат поблескивали на солнце.

— Как же тем кельтам, что устроили на нас засаду, удалось пробраться тут незамеченными? — поразилась она.

— Именно это Гальба надеется вытянуть из Бракса.

Повернувшись к нему спиной, Валерия снова бросила взгляд на крепость и черепичные крыши деревенских домов, лепившихся к ней, словно пчелиные соты. Вдалеке за деревней серебряной лентой блестела река, а на другом берегу стояла вилла, где вчера праздновали ее свадьбу. Какой же крохотной была эта империя, где правил префект! Повернув голову, она принялась разглядывать Адрианов вал, тянувшийся вдоль горного хребта, сколько хватало глаз. Конец его терялся где-то в туманной дали.

— Словно спина дракона, — пробормотала она.

— Какое поэтическое сравнение! — одобрительно хмыкнул Клодий. Он стоял совсем рядом, возможно, даже ближе, чем это допускали приличия, ведь с этого дня она как-никак была уже замужней женщиной. Но поскольку его тело хоть как-то защищало ее от пронизывающего ветра, Валерия в глубине души была даже благодарна ему за это. Всегда элегантный, по-мальчишески симпатичный, неизменно заботливый и внимательный, хотя иной раз эта его заботливость даже слегка утомляла, Клодий был для нее чем-то вроде младшего брата. А вот Марк, так до сих пор и не ставший ей по-настоящему близким, держался с ней почти как… как отец.

Сама толком не понимая, с чего ей вдруг взбрело в голову сравнивать двух мужчин, смущенная Валерия залилась краской.

— Вал и задуман был в первую очередь как средство устрашения, — продолжал Клодий. Похоже, он ничего не заметил. — Чтобы варвары, увидевшие его, понимали — армия, которой под силу построить такую стену, обладает мощью, которую они и вообразить себе не могут.

— Получается, мы в полной безопасности?

— Полной безопасности никогда не бывает, особенно в жизни. Смерть может настигнуть нас всегда, сама возможность ее уже устанавливает границы жизни.

— Ты говоришь в точности как Гальба, — поморщилась Валерия. — Уж не заразился ли ты от него заодно и его вечной мрачностью? — насмешливо бросила она.

— Гальба — реалист. — Клодий машинально потрогал шею.

Под впечатлением услышанного Валерия принялась снова разглядывать крепость.

— Этот форт такой же мрачный, как и твоя солдатская философия, тебе не кажется? Тут как в тюрьме.

— Но мы-то ведь не пленники. Эта крепость не для того, чтобы держать нас взаперти, а чтобы удерживать их снаружи.

— Ну, хватит об этом. Раз я не пленница, я хочу посмотреть этот дикий мир. И заодно проехаться верхом.

Клодий украдкой разглядывал ее, изо всех сил стараясь не показать, как сильно его влечет к ней. О боги, будь он на месте Марка, да он бы ни на миг не оставил ее одну, а уж особенно в первый день семейной жизни! Клодию было невероятно стыдно за свою слабость, но он ничего не мог с собой поделать. Сопровождать Валерию было все равно что расчесывать только-только начавшую подживать рану — больно и в то же время безумно приятно. Он пожал плечами.

— С разрешения твоего супруга — конечно, — бесцветным голосом проговорил он.

— К югу от Адрианова вала. Думаю, так будет безопаснее. — Почувствовав, что Клодий колеблется, Валерия, надеясь сломить его сопротивление, одарила его чарующей улыбкой. — И под твоей защитой, естественно. Это будет, так сказать, проверка.

— Да, конечно. Проверка. — Он с трудом глотнул. — Что ж, если кому-то придет охота испробовать ее на прочность, они почувствуют еще одну стену. — Помявшись, Клодий набрал полную грудь воздуха и решился. — Пошли. Петрианцы сами толком не знают, сколько у них лошадей. Так же как камней или извести.

Они спустились вниз у восточной половины форта. Тут вдоль стен длинными рядами тянулись дощатые бараки, смахивающие на стойла для лошадей. И однако, тут жили люди. Валерия чувствовала запах дыма, пекущегося хлеба, мужского пота и масла, которым смазывали не только оружие, но и тело. Из-под одной двери высунула голову кошка и тут же испуганно юркнула обратно. Беленые стены украшали грубые рисунки. У другой двери, молча разглядывая их, стояла женщина, скорее всего жена одного из солдат, новорожденный младенец жадно сосал ее грудь.

Возможно, очень скоро и ей придется стоять вот так, с младенцем у груди, с тоской подумала Валерия. Или нанять кормилицу. Нет, она еще не готова иметь детей! И однако, это может случиться в любой момент, даже несмотря на все меры предосторожности. Да, в эту ночь ее жизнь изменилась навсегда. И не только ее жизнь, но и сама она, вдруг подумала Валерия, ей показалось, что она смотрит на себя со стороны и не узнает себя. Эту женщину она не знает, внезапно с удивлением и страхом решила она.

Возле восточной стены форта они увидели небольшую тренировочную площадку, огороженную низеньким деревянным частоколом. Турму новобранцев муштровал декурион, обладавший завидным умением браниться сразу на трех языках. При этом он орал так, что едва не лопалось небо над головой. Можно было только позавидовать мощи его глотки. Новобранцы в своих доспехах неловко топтались, то и дело сбиваясь с ноги, точно овцы. Вид у них был донельзя усталый и смущенный. У каждого на лбу багровел свежий шрам.

— Что это такое? Клеймо? — шепотом спросила Валерия.

— Военная татуировка. У офицеров ее нет.

— Я видела такую у Гальбы.

— Еще одно свидетельство его низкого происхождения.

— Это больно?

— Наверное, — равнодушно пожат плечами Клодий, — но боль — вечный спутник солдата. Такая татуировка вдобавок помешает им дезертировать. И поможет опознать тех, кто пал во время битвы.

Новобранцы практиковались в бое на мечах. Командовавший ими декурион пробежал оценивающим взглядом по рядам.

— Брут! — гаркнул он.

Новобранец вздрогнул — похоже, то, что выбор пал на него, не слишком его обрадовало.

— Шаг вперед!

Новобранец неохотно повиновался. В новых доспехах он мог только кое-как ковылять, и вид у него при этом был такой, словно он вот-вот рухнет на землю под их тяжестью. Декурион повелительным жестом указал на одно из деревянных пугал, что торчали в углу тренировочной площадки. Туловище чучела было изрублено мечом, основание для большей устойчивости завалено грудой камней.

— Вон твой противник! Атакуй! Руби его! Вперед!

Бедняга послушно затопал вперед, сгибаясь под тяжестью тяжелого овального щита, потом поднял короткий римский меч с затупленным острием и принялся бодро рубить деревянное чучело. Остальные, обмениваясь добродушными шутками, наблюдали за его усилиями. Грохот ударов эхом отражался от крепостных стен, словно где-то в лесу валили дерево.

— Верховую езду в кавалерии отрабатывают там, внизу, на лугу, за пределами крепостных стен, — продолжал объяснять Клодий. — Обычно на то, чтобы научиться хорошо держаться в седле, уходит не менее года. А чтобы стать хорошим кавалеристом — целая жизнь. Но обучение начинается здесь.

Щепки летели в разные стороны. Пот заливал новобранцу лицо, удары его постепенно становились все слабее.

— Его меч и доспехи для тренировок примерно вдвое тяжелее обычного вооружения, — шепнул ей на ухо Клодий.

— Не сдавайся, Брут! — подбадривали беднягу остальные. — Кто ж еще нарубит нам щепок для походного костра?

Скривившись, солдат продолжал рубить чучело. Но оскорбление сделало свое дело — силы как будто вновь вернулись к нему. И он с ожесточением принялся крошить несчастного дуболома. Наконец декурион вскинул руку:

— Довольно! Хватит, олух!

Солдат замер, руки его повисли как плети.

— Устал?

У того не было даже сил кивнуть. Впрочем, в этом не было нужды — весь его вид говорил о том, что он едва не валится с ног от усталости.

— Кстати, это не важно, потому что ты был мертв еще двадцать ударов назад. Во-первых, ты слишком сильно сдвинул щит влево, оставив в результате незащищенными грудь и живот. Во-вторых, ты рубишь сверху, как это делают варвары, и тем самым просто напрашиваешься на то, чтобы враг вонзил острие меча тебе в подмышку. — Декурион резко вскинул руку, показывая, куда в этом случае придется удар, после чего обвел суровым взглядом сразу присмиревших рекрутов. — Наверняка насмотрелись гладиаторских боев. Советую вам всем вытряхнуть из головы эту чушь, пока вы еще живы. Это война, а не арена цирка! — Чуть согнув ноги, декурион сделал резкий выпад. — Знаю, знаю, у всех у вас поджилки трясутся при виде варвара с его огромным мечом, особенно когда он занес его у вас над головой. Но за то время, пока он опустит его, римлянин трижды успеет прикончить варвара. «Почему?» — спросите вы. А потому, ребята, что римлянин не рубит, он колет — снизу, вот так! Смотрите! — Декурион резко ткнул снизу вверх, и молодой человек испуганно отпрыгнул в сторону. — Куда наносить удар? Да куда угодно! В живот! По яйцам! Воткнул меч… и резко вверх! И плевать, даже если в бою вам попадется синемордый пикт семи футов ростом — после такого удара он завизжит как свинья и рухнет на землю как подкошенный. А ты будешь стоять, глядя на его рожу, полной грудью вдыхать запах его крови и дерьма, а потом проделаешь такую же штуку с его родным братом, уж вы поверьте моему слову! — Он еще раз повторил то же движение. — Вот как это делают римляне!

Над толпой новобранцев полетел смех.

— Меня тошнит уже только от того, как он это описывает, — с брезгливой гримасой пробормотала Валерия.

— Такие декурионы, как этот, позволили нам завоевать весь мир. Он плоть от плоти Адрианова вала.

— Все мужчины вроде Гальбы. — Теперь ей стала понятна суровость Гальбы Брассидиаса. Его угрюмая натура. Большинству римлян никогда не доводилось встречаться с такими, как Гальба. Они и понятия не имели о том, благодаря кому они могут спокойно наслаждаться жизнью.

Повернувшись, они побрели назад, к дому Марка. По другую сторону тренировочной площадки стоял один из ветеранов. Руки его были скрещены на груди, на одном из запястий на шнурке болтался жезл из виноградной лозы. Центурион, догадалась Валерия.

— Школа Гальбы, — подмигнув, прошептал Клодий. — Его дисциплина!

— И его мир, — пробормотала Валерия. Мир, созданный для мужчин. — Как странно — кроме меня, в этой крепости нет, кажется, ни одной знатной женщины.

— Пригласи Люсинду, она составит тебе компанию. Или жену командира соседнего форта.

— Я подумаю.

— И не стесняйся, если что, обращаться ко мне. По-дружески.

— Спасибо, Клодий. Я ценю это, честное слово.

— Знаешь, один раз я едва не позволил, чтобы тебя взяли в плен. Другого такого раза не будет, клянусь.

— Трибун!

Они оглянулись. Марк! Первым побуждением Валерии было броситься к нему, но у Марка был такой суровый вид, что она похолодела. Одернув себя, она молча ожидала его приближения. Наградой ей стал короткий кивок. Марку явно понравилась ее сдержанность.

— Рад снова видеть тебя, жена. Прости, что не мог уделить тебе больше времени.

— Клодий предложил показать мне крепость.

— Единственное поручение, которое у него хватило ума выпросить. — Он обернулся. — Мне нужно поговорить с тобой, Клодий Альбиний. Кстати, здесь Фалько.

Лицо у Клодия стало несчастным.

— Это насчет вчерашнего пира?

— Но младший трибун уже извинился, — поспешно вступилась Валерия. — Это все вино виновато — оно развязало ему язык. Прошу тебя, не будь к нему слишком суров.

— Это тебя не касается, жена.

— Я уверена, в будущем он будет более снисходителен к пиву бриттов.

— Это не имеет никакого отношения к пиву.

— Тогда в чем дело? Почему бы не оставить его в покое?

Марку была явно неприятна такая настойчивость.

— Речь о том рабе… Одо.

— Одо? — удивился Клодий. Похоже, это имя ему ничего не говорило.

— Тот самый, кого ты облил пивом.

— И что с ним?

— Он убит.

Глава 17

— Этот мальчишка, Клодий… по тому, что я о нем слышал, он не произвел на меня особого впечатления. Неужели вы действительно заподозрили его в убийстве?

Вопрос этот я адресовал хозяину убитого раба, центуриону Фалько. Не знаю, для чего я спросил. Как-то не слишком верилось, что это странное происшествие имеет какое-то отношение к тайне, которую я приехал расследовать.

— Собственно говоря, Клодий ни на кого не произвел особого впечатления — кроме разве что Валерии. Они ведь были почти ровесники. К тому же оба никого не знали в крепости. Она прямо-таки околдовала парнишку. А остальные мужчины после этого стали считать его еще большим ослом. В общем… да, у нас были подозрения на его счет.

— Расскажите мне, как это выплыло наружу.

— Мой раб, этот самый Одо, был найден мертвым наутро после свадебного пира. Убит ударом ножа в сердце. Нож — один из тех, что лежал на столе, самый обычный обеденный нож. Волосы его были еще мокры от пива, которое тот юный фанфарон вылил ему на голову. А всем нам было хорошо известно, как Клодий возненавидел всех до единого скоттов из-за того, что один из них едва не перерезал ему глотку. Одо был скоттом, он совсем недавно попал в плен. Но по натуре он был солдатом — одним из тех, кто никогда не смирится с участью раба. А младший трибун был пьян, мучительно переживал свой позор и был явно не в состоянии держать себя в руках. Вот мы и решили, что он прикончил Одо в приступе ярости.

— Что Клодий сказал в свою защиту?

— Твердил, что ему до сих пор стыдно за то, как он поступил с этим рабом во время свадебного пира. Что у него, мол, не было причин причинить ему еще какой-нибудь вред. Кроме того, заметил Клодий, у самого Одо было куда больше причин желать смерти Клодию, чем наоборот. Даже прикончить его. Что тут же навело всех нас на мысль, что, возможно, Одо сам напал на Клодия. А у парня, как назло, нет ни одного свидетеля. Пристыженный, он ушел с пира и до утра пропадал неизвестно где. Во всяком случае, его никто не видел.

Я задумчиво разглядывал Фалько. Честен… но при этом весьма практичен. Сдается мне, эта его порядочность подкреплена железом, решил я.

— Тебе жалко было потерять этого раба?

— Я бы мог получить за него не меньше трех сотен динариев.

— Именно поэтому ты настаивал, чтобы виновный понес наказание?

— Я хотел, чтобы виновный возместил мне ущерб, — пожал тот плечами.

— И что же решил Марк?

— Как обычно, ничего. — Фалько, сообразив, что выболтал нечто важное, мгновенно прикусил язык. Видимо, вспомнив те несчастные времена, он уставился куда-то в сторону.

— Стало быть, новый префект был человеком не слишком решительным? — подытожил я.

Центурион заколебался, явно прикидывая про себя пределы своей верности командиру. Потом, похоже, вспомнив, скольких уже нет в живых, тяжело вздохнул:

— Префект был… м-м… осторожным. Мы тут недавно узнали, что в свою бытность младшим трибуном во время кампании в Галлии он однажды совершил грубую ошибку. Потом, уже много позже, его предательски подставили, он совершенно случайно оказался замешанным в громком скандале, где главную скрипку играл его начальник. Под его руководством торговая компания отца оказалась на грани банкротства. Так что он волей-неволей научился осторожности. А от излишней осторожности до трусости, как известно, один шаг.

— Мне говорили, что он человек книжный.

— Ваша правда. Его книги заняли целых две повозки. Не совсем то, к чему мы тут все привыкли.

— Вы имеете в виду Гальбу? — осторожно спросил я.

— Старший трибун, возможно, человек резкий, зато не боится принимать решения. Эти двое — разной породы.

— Разной породы… Как интересно! Солдаты воспринимают своего командира, словно табун лошадей — вожака, тем самым кое-какие черты его личности становятся общими для всех. Любая смена руководства приводит солдат в волнение, и должно пройти какое-то время, прежде чем они привыкнут к новой руке, которая теперь будет держать их в узде.

Если вообще привыкнут.

— Как они ладили?

— Отвратительно. Вернее, с трудом. Знаете, увидев Гальбу впервые в ванне, я насчитал на нем двадцать один шрам. И это только спереди — ни одного на спине! А на поясе у него висит цепь с кольцами…

— Я уже достаточно наслышан об этой цепи.

— В отличие от него Марк еще ни единого разу не побывал в настоящем сражении. А после его женитьбы на этой любопытной девчонке все стало только хуже.

— Мужчины невзлюбили Валерию?

— Они восхищались ее красотой, даже при том, что весь гарнизон разом перестал спать по ночам. Солдаты буквально изнывали от похоти. Но… Да, из-за нее в крепости возникла напряженность. Эта девушка заставляла людей чувствовать себя неловко — даже Люсинда была поражена. Во-первых, Валерия постоянно рыскала по всей крепости, словно какой-то декурион. И потом, ее страшно занимали бритты, она даже потребовала, чтобы девчонка-посудомойка взялась учить ее и ее рабыню-римлянку языку кельтов. Она забавлялась как ребенок. И постоянно задавала вопросы о тех вещах, о которых не положено знать женщинам.

— О чем, например?

— О войне. О мужчинах, об их привычках и образе мыслей. О том, как формируется легион петрианской кавалерии. Спрашивала, как работают кузнечные мехи, как ковать наконечник копья, чем обычно болеют солдаты. Любопытство ее поистине не знало пределов. А Марку явно не под силу было заставить ее держать рот на замке. Она вечно сбивала его с толку. Он не понимал ее, а мужчинам обычно это не нравится. К тому же ни для кого не было тайной, что Марк получил этот пост исключительно благодаря ей. Вернее, влиянию ее отца.

— А что Гальба?

— Ну, он стойко перенес свое унижение. Однако если он молчал, это не значит, что ему было безразлично. Внутри у него все кипело от злости. Ведь именно Гальба, а не Марк, знал в крепости каждый камень, и именно к нему по-прежнему шли со всеми вопросами. Кстати, и сам Марк тоже. И однако, этот спесивый римлянин, боясь за свой авторитет, на людях старательно третировал фракийца. Плохо, когда у полка нет головы, но еще хуже, когда их две.

Я нахмурился. Да, похоже, ситуация вырисовывалась весьма сходная с теми, которые уже не раз встречались мне прежде. Нет ничего хуже, особенно в армии, чем отсутствие твердой руки.

— А герцог… неужели он ничего не сделал?

— Герцог ведь был в Эбуракуме, так что прошло немало времени, прежде чем весть о том, что происходит, достигла его ушей. А потом начались волнения на континенте, и ему вообще стало не до нас.

Он замолчал, ожидая вопросов о том, что было дальше. Но мне хотелось прояснить ситуацию до конца. А тут оставалось еще немало неясностей.

— Наверное, эти трения создавали немало трудностей в легионе?

Фалько заколебался. Да и неудивительно — ведь сейчас я спрашивал его не о каких-то конкретных людях. Речь шла обо всем легионе, стало быть, и о том отряде, которым командовал непосредственно он. Отряде, чьему штандарту с орлом когда-то поклялись в верности все его солдаты.

— Напряженность чувствовали все, — наконец с неохотой проговорил он. — И всем это не нравилось. А ситуация все ухудшалась, и все только и мечтали о том, чтобы она изменилась к лучшему. Иногда лучшим выходом является война. Одни погибают, другие получают повышение. Успешная карьера иной раз требует экстремальных ситуаций. Какого-то взрыва. Хаоса, я бы сказал.

Хаос. Всю свою жизнь я делал все, лишь бы предотвратить этот самый хаос, в который ввергают нас честолюбцы. Что ж, люди иногда сами готовы накликать на себя беду. И тут уж ничего не поделаешь.

— И тут как раз убили этого Одо?

— Да. Для Гальбы убийство было своего рода шансом.

— Он мог воспользоваться им, чтобы избавиться от Клодия?

По губам Фалько скользнула тонкая усмешка.

— Брассидиас привык смотреть далеко вперед. К тому же к этому времени он уже вернул похищенный у Бракса скот и в качестве награды получил нужные ему сведения. Их принес кельтский шпион по имени Каратак.

— Каратак?! — Это имя заставило меня вздрогнуть — так звали одного из самых непримиримых бриттских вождей, который никак не мог смириться с владычеством Рима. Преданный своими же людьми, он попал в плен и в цепях отправлен в Рим, но благодаря хорошо подвешенному языку вскоре выговорил себе жизнь.

— Вот-вот, точно так же отреагировал и Марк, — усмехнулся Фалько. — Это имя говорило само за себя, возможно, как раз поэтому мошенник и взял его. В конце концов, прежде оно принадлежало человеку, чья слава докатилась до самых отдаленных уголков империи. Не все относились к нему однозначно — изменник, обесчещенный аристократ, злодей или мученик… кто знает, кем он был на самом деле? Зато здесь, на севере, он стал одним из самых знаменитых вождей, он восседал в совете старейшин, где собирались представители самых разных племен. И от него же мы узнали, что друиды снова поднимают головы.

— Друиды?

— Мудрецы и колдуны кельтов. Они всегда были главной опорой мятежников и до конца сопротивлялись Риму. Во время первой высадки в Британию нам удалось уничтожить их почти повсеместно. И только тут, на севере, мы ничего не смогли с ними поделать. Поэтому так всегда боялись их нового появления.

— Нового появления? Но где?

— Дуб — священное дерево друидов. К северу от Адрианова вала есть одна роща. Так вот, до нас доходили сведения, что они время от времени собираются там. Разумеется, втайне.

— Стало быть, Гальба потребовал послать в эту рощу отряд, что и стало поводом для этой трагедии?

— Гальба слишком умен, чтобы открыто на чем-то настаивать. Он воспользовался этими сведениями как приманкой. И Марк с Клодием клюнули.

— Как это?

— Этот самый Каратак поклялся, что за попыткой похитить Валерию стоят именно друиды. Когда Марк спросил почему, Гальба объяснил, что их жрецы, должно быть, вновь вернулись к обычаю приносить человеческие жертвы. В прежние времена они действительно приносили кровавые жертвы своим чудовищным идолам — чтобы обеспечить победу в сражении, они вырывали у несчастного пленника сердце или сжигали его заживо, наблюдая за мучениями несчастной жертвы.

— О боги! — Я содрогнулся.

— Гальба словно бы нехотя рассказал все это, а потом промолчал, предоставив остальное Клодию. Ну а юный трибун, разумеется, тут же предложил напасть на них.

— Но откуда Гальбе было знать, что Клодий поступит именно так?

— Тогда нам нужно вернуться к убийству Одо. Ведь все началось с него. Гальба сразу же выразил сомнение, заявив, что мы никогда не раскроем эту тайну, зато, избавившись от Клодия, избавимся заодно и от нее. В конечном итоге он предложил перевести его в другой легион. Он попытался выдать это за акт милосердия, но все мы знали, что это поставит крест на карьере мальчишки. Конечно, никому не было особого дела до мертвого раба, зато римлянин, не умеющий держать свои чувства в узде, был для всех как заноза в заднице. Мальчишка напился как свинья, да еще вдобавок принялся ругать местное пиво. Ну так вот, в этом случае Клодий покинул бы наш легион не просто потому, что ему не повезло — от этого еще можно оправиться, а с репутацией человека, который так и не научился держать себя в руках. А это уже клеймо на всю жизнь. Марк ни за что не пошел бы на это.

— Ему так нравился этот молодой трибун?

— Он терпеть его не мог. Самодовольный осел, присланный в Британию всего на один год! Ходили слухи, что за Клодия вступилась молодая жена Марка.

— И вы этому поверили?

— Откуда мне знать? Вообще-то этот глупец таскался за ней повсюду как привязанный, а при виде ее мурлыкал точно котенок.

— Котенок? Или дикий кот?

Шутка заставила Фалько рассмеяться. Ну не объяснять же ему, что я и не думал шутить?

— Итак, Гальба предложил перевести Клодия. А что на это сказал сам Клодий?

— Естественно, пришел в бешенство. Поймите — мальчишка невзлюбил петрианцев с первого взгляда, но мысль о том, что его вышвырнут из легиона, тут же заставила его одуматься. Но Гальба был не так глуп, чтобы наживать себе врага в лице Клодия, поэтому он благоразумно предоставил ему возможность предложить другой выход.

— Напасть на рощу священных дубов. И отомстить за попытку похитить Валерию.

— Вам следует понять, что Клодий был живым воплощением того, чего сам Гальба был лишен: знатное происхождение, постоянное продвижение по службе, надменность, снобизм, невежество и при этом полное отсутствие даже намека на личное обаяние. Хотя, в сущности, мальчишка был не так уж плох, а если не напивался в стельку, то вел себя вполне прилично. Да и в уме ему не откажешь. А Гальба возненавидел его сразу же — может, потому что не мог забыть о собственной тяжкой судьбе. И сам же презирал себя за это.

— Выходит, он хотел найти повод для стычки?

— Им обоим было известно, что Гальба выиграет это сражение, к тому же настолько легко, что победа практически была бы бессмысленной. Гальбе не нужна была жизнь мальчишки — он хотел растоптать его гордость. Мечтал о том, чтобы выпихнуть отсюда Клодия, а вслед за ним и Марка, сломать им карьеру. А тогда он, Гальба, остался бы победителем. И наследовал бы всю славу.

— И он подтолкнул Клодия к тому, чтобы тот сам предложил послать солдат в рощу. Спровоцировал военную экспедицию, которая была заведомо опасной.

— Рискованной, — поправил Фалько. — Одно и то же действие может вызвать взрыв, а может и разрядить обстановку. Мы ведь опирались лишь на сведения, полученные из рук этого негодяя Каратака. Гальба заявил, что намерен сам возглавить экспедицию, но ему, мол, нужен письменный приказ. Это взбесило Марка, который внезапно решил, что старший трибун не желает его поддержать. Поэтому он объявил, что сам поведет отряд. И возьмет с собой Клодия.

— Чего Гальба, собственно, и добивался с самого начала.

— Да. Он получил то, чего хотел.

— И чего же он хотел? Спровоцировать новое сражение?

По губам Фалька вновь скользнула хитрая усмешка.

— Нет. Остаться наедине с молодой женой Марка.

Глава 18

Близился рассвет — лучшее время для того, чтобы нападение стало неожиданностью. Священная дубовая роща друидов тонула в густом тумане, затопившем до самых краев узкое ущелье, только торчащие тут и там верхушки вековых дубов плавали поверх этого серого океана, словно затерянные острова. Какие тайны скрывались там? Ни звука, ни шороха — ничего, что бы выдавало присутствие там людей. Проводник, что довел их до этого места, угрюмый, с бегающими глазками кельт взял обещанное ему золото и мгновенно растворился в темноте. Теперь над лесом поднималась к небу одна-единственная серая струйка дыма.

Марк подумал, что будет выглядеть полным идиотом, если там, внизу, в ущелье, не окажется ни единого друида.

А какое пьянящее чувство свободы охватило его, когда он только выехал из крепости во главе отряда! Прошлую ночь, в надежде проверить способность Валерии подарить ему ребенка, он долго занимался с ней любовью. Нельзя сказать, чтобы это было ему неприятно — скорее наоборот. Однако Марку и в голову не пришло воспользоваться каким-нибудь предлогом, чтобы задержаться в постели подольше. Вместо этого, оставив молодую жену, он отправился выполнять свой воинский долг с таким же точно невозмутимым видом, как если бы ему предстояла проверка счетов или фуража для лошадей. Валерии, как и любой другой женщине, хотелось большего. Но он уделил ей ровно столько времени, сколько счел возможным, а потом отправился спать к себе, чтобы утром не разбудить ее до рассвета. Странно все-таки чувствовать себя женатым, думал он. Марк не привык спать в постели с другим человеком, тем более с женщиной. Но более всего его раздражала привычка Валерии ходить за ним по пятам, то и дело приставая к нему с бесконечными разговорами. Девчонка засыпала его градом вопросов, без обиняков высказывала свое мнение, которое никто не спрашивал, и даже взялась учиться языку варваров у рабов, что он счел верхом неприличия. А иногда — о боги! — даже спрашивала, о чем он думает!

Стоит ли удивляться, что он почувствовал неимоверное облегчение, когда, облачившись в сверкающие доспехи, выехал наконец из крепости во главе своего отряда? Еще в Риме он заказал себе латы и панцирь, сделанные на восточный манер — каждая пластинка была вычеканена в форме листа и вдобавок еще вызолочена, так что доспехи Марка, ослепительно сиявшие на солнце, выгодно выделялись на фоне тускло поблескивающих маслом кольчужных лат, которыми щеголяли остальные, включая и Гальбу. Конечно, возможно, было неразумно слишком уж привлекать внимание к своей персоне. А возможно, и весьма опасно, но искушение было слишком велико, и Марк просто не мог устоять. В конце концов, он ведь как-никак командир! Он даже оделся без помощи рабов — сначала, как водится, накинул подбитую войлоком тунику, поверх нее доспехи, потом пояс и портупею, с которой свисали меч и кинжал, на ноги предусмотрительно натянул длинные штаны, без которых в этом холодном, промозглом климате было не выжить, а уже поверх них — поножи. Увенчанный высоким плюмажем шлем, который он водрузил на голову, заставил его пригнуться, иначе бы он просто стукнулся о притолоку двери. Неловко ступая, Марк спустился по лестнице вниз, где его грубоватыми шутками приветствовали центурионы. Когда отряд построился во дворе, он повел его за собой к северным воротам. У самого горизонта уже розовела тонкая полоска зари, свидетельствовавшая о скором наступления нового дня. Весь этот долгий день и еще более долгую ночь они скакали во весь опор, чтобы застать друидов врасплох, — и Марк был совершенно счастлив, хотя все его мышцы ныли от боли. Свобода! Какое волнующее чувство! Вся скука и рутина повседневной жизни, все эти списки и счета, бесконечное соперничество и вечная нехватка денег, пришедшее в негодность оружие, давно уже требующее ремонта, и постоянные болячки, одолевающие солдат, склоки, сплетни — все наконец осталось далеко позади. Сейчас, когда он несся во весь опор по полю, Марк чувствовал себя наконечником стрелы, выпущенной по врагам мощной рукой Рима. Он несет на эту землю порядок, насчитывающий уже не одну сотню лет. Миллионы римлян прошли этот путь и погибли до него, и вот теперь, уверенно сидя в седле с тяжелым мечом у бедра, крепко сжимая в руке поводья и чувствуя, как мощно двигается под ним его конь, а свежий ветер хлещет ему по лицу и земля катится под копыта его лошади… он чувствовал себя одним из них!

Но теперь долгая скачка сказалась-таки на нем. На Марка навалилась свинцовая усталость. А клубящийся вокруг ног серый туман поднимался вверх, и вместе с ним росла его неуверенность.

— А это точно известно, что все наши беды уходят корнями именно сюда, в это ущелье? — спросил он у центуриона, который лежал на земле на краю обрыва возле него. Это был Лонгин.

— Так уверяет наш шпион. А разве в жизни можно быть хоть в чем-то уверенным, префект?

— Но мне не хотелось бы нападать на ни в чем не повинных людей.

— Отличить виновного от невинного тут, у нас на севере, не так-то легко. Вожди племен, которые еще вчера клялись вам в вечной дружбе, наутро могут велеть своим людям перерезать вам глотку. А племя, еще летом смиренно покорившееся Риму, с наступлением зимы начнет изводить вас бесконечными набегами. Кровавая наследственная вражда, постоянные кражи скота — без всего этого для них просто нет жизни. А друиды всегда боялись и смертельно ненавидели Рим. Ведь это мы отняли у них власть, без которой они не мыслят себе жизни.

— Все это мне уже известно. Я просто хочу быть до конца уверенным…

— А уверенность, префект, — это только для мертвых, — раздраженно буркнул Лонгин. Центурион явно начинал терять терпение. Впрочем, неудивительно — ни один из солдат не пойдет за командиром, который и в самом-то себе не слишком уверен, что уж говорить о других. Неуверенность командира рождает страх.

— Я читал, что они умеют видеть будущее, — буркнул Марк. — Будучи еще простым солдатом, Диоклетиан как-то попытался обсчитать хозяйку таверны. А друидская ведьма, уличив Диоклетиана в жульничестве, подняла его на смех. Тогда он в шутку бросил, что если когда-нибудь станет императором, то, мол, тут же исправится. Тогда колдунья в ответ предрекла, что он непременно станет императором — но только, мол, после того, как убьет кабана. Тоже вроде как в шутку.

— И он отправился на охоту? — с жадным любопытством спросил Лонгин. Эту историю ему еще не доводилось слышать.

— Нет, он забыл о предсказании. Но для того чтобы надеть на себя императорский пурпур, ему пришлось убить префекта преторианской гвардии. А его звали Апер (кабан).

— Может, ей просто повезло, — рассмеялся Лонгин. — Но если бы ваши хваленые друиды могли и впрямь видеть свое будущее, то сейчас бы улепетывали во все лопатки!

Отодвинувшись от края ущелья, Марк поднялся во весь рост и так стоял, словно сверкающий ангел мщения. Как всегда в Британии, на рассвете было довольно свежо, сочная зеленая трава доходила почти до колен, на деревьях уже распускались листья. Все вокруг было мокрым от утренней росы, не просохшие еще листья отливали серебром. Кавалеристы воткнули свои копья древком в землю — в лесу от них было бы мало пользы — и расположились Евклидовым прямоугольником на вершине холма. В такое утро нужно не сражаться, а писать стихи, с горечью подумал Марк. Но он явился сюда за славой, он должен здесь, у Адрианова вала, доказать, чего он стоит, а чтобы сделать это, нужно сражаться. И для начала принять решение, ясное и безошибочное. Тут, в этом ущелье, он кровью смоет оскорбление, нанесенное его невесте. Здесь он докажет, что ничем не хуже Гальбы Брассидиаса. Докажет собственному отцу. Братьям. И своей молодой жене.

Вот только Клодий… справится ли он с порученной ему задачей?

— Поставьте мальчишку командовать одним крылом, — потихоньку посоветовал ему накануне Гальба. — Он либо победит, либо падет на поле битвы. И наша с вами проблема так или иначе будет решена.

Это был еще один из грубоватых советов, которые с такой легкостью давал ему старший трибун. Казалось, ни сомнения, ни угрызения совести Гальбе неведомы. О философии он явно не имел ни малейшего понятия, ни о чем особо не задумывался и при этом никогда не колебался. И однако, этот человек имел на солдат такое влияние, которое даже Марка заставляло скрипеть зубами от зависти.

Префект повелительно махнул рукой, и солдаты вскочили в седла. Лошади, почуяв, что наступает решительная минута, зафыркали. Слабо звякнули боевые мечи, и неприятный холодок пополз по спине у Марка, как бывало, когда ему в детстве случалось царапнуть ногтем грифельную доску. То, что столько людей беспрекословно повинуются его приказам, до сих приводило его в изумление. Неудивительно, что Гальба это обожает! Лонгин уговаривал его спуститься в ущелье пешком, мотивируя это тем, что кавалерии, мол, неудобно действовать в такой чаще. Но Марк, предполагавший наткнуться внизу на кучку грязных варваров, жаждал погони. Облаченные в тяжелые доспехи римляне давно уже успели понять, что преследовать варваров лучше всего верхом. А их враг, в свою очередь, тоже успел уже понять, что скрыться от погони удобнее всего можно, рассыпавшись в лесу или укрывшись меж отрогов гор, где кавалерия теряла свои преимущества и не могла состязаться с ним в скорости. Итак, быть по сему, решил Марк — оказавшись в ловушке, друиды будут либо зарублены там же, в своем убежище, либо они перебьют их на открытом месте. А лес им не преграда. Петрианцы часами упражнялись в преследовании варваров в гуще леса.

— Дай сигнал второму крылу, — скомандовал он. — Пришло время захлопнуть ловушку.

Флажок взлетел и упал. С противоположного края оврага им ответили таким же сигналом. Потом сигнальщик приложил к губам длинную трубу, для верности другой рукой обхватив свой затылок, чтобы как можно сильнее прижать к губам мундштук. Щеки его побагровели от напряжения. Рев трубы, низкий и угрожающий, эхом прокатился по ущелью, и испуганные птицы, всполошившись, стаями взмыли в небо. Потом, точно догадавшись о приближении опасности, они дружно ринулись вниз, куда-то к подножию холма, и сразу же стало светлее, словно они крыльями слегка разогнали туман. Тускло замерцало серебро, когда облаченные в доспехи римляне полумесяцем сомкнулись вокруг ущелья, где росли священные дубы друидов. Как раз в тот момент, когда они лавиной покатились вниз, солнце, выглянув из-за горизонта, превратило клубящуюся дымку тумана в расплавленное золото. Это выглядело как обещание. В лесу хрипло, словно предвещая недоброе, взревела другая труба.

Кельты! Значит, варвары там, внизу, как им и говорили!

Римляне, проломившись сквозь чащу на краю ущелья, натянули поводья, сдерживая лошадей, не различая между стволами деревьев ничего, кроме каких-то неясных силуэтов. Деревья росли так часто, что солдаты видели лишь тех своих товарищей, кто оставался совсем рядом. Поколебавшись, они осторожно двинулись вниз, рассчитывая встретиться в центре ущелья. Под зеленым шатром леса все по-прежнему было серо, деревья, выступавшие из тумана, словно серые призраки, со всех сторон тянули к ним костлявые руки. Лошади, то и дело проваливаясь в ямы, коварно прятавшиеся под толстым, упругим ковром прошлогодних листьев, скользили в жидкой грязи. Спускаясь все ниже, люди постепенно утратили всякое чувство направления. Окончательно растерявшись, они просто заставляли лошадей двигаться вперед, ориентируясь по крикам своих же товарищей, и шли наугад, практически вслепую, шаря по земле в поисках хоть каких-нибудь следов. Это смахивало на игру. Наконец один за другим они замерли, напряженно ожидая крика или свиста стрелы, возможно, хруста сломанной ветки, команды «Вперед!», но все было тихо. Лес будто прикусил язык, злорадно наблюдая их растерянность.

Марк, натянув поводья, вглядывался в чащу леса. Голову от тяжести шлема ломило. Вековые дубы обступили его со всех сторон, их ветви, точно изуродованные артритом руки, в отчаянии вздымались к небу, а стволы толщиной превосходили римские колонны. Они были так стары, что казалось, время уже не властно над ними. От этих исполинов исходила таинственная, неведомая сила. И эта сила была явно на стороне варваров.

Для них же, римлян, эти деревья были врагами.

Откуда-то справа донесся пронзительный, полный животной муки вопль и тут же резко оборвался. Повеяло смертью. Марк покрепче сжал рукоять меча, но вокруг по-прежнему стояла мертвая тишина. Лес казался пустым. Он повертел головой — его люди яростнопроклинали царапающие их ветки и своих же товарищей, лошади изо всех сил старались удержаться на ногах. В другое бы время он поморщился, но сейчас даже град непристойностей действовал успокоительно.

Внезапно чуть ли не из-под самых копыт коня, словно испуганный перепел, выскочил какой-то бродяга и ринулся бежать со всех ног. Декурион, пришпорив шарахнувшегося в сторону коня, с улюлюканьем кинулся в погоню. Его жертва оказалась достаточно проворной, однако погоня была недолгой — лошадь быстро настигла его. Кельт споткнулся, взмахнул руками, а в следующую минуту в воздухе свистнул римский меч, и беглец оказался пришпиленным к дереву, словно бабочка на булавке. Меч пронзил его тело с такой силой, что какое-то время еще раскачивался в воздухе. Бедняга задергался, словно вытащенная на берег рыба, потом обмяк и затих. Марк впился в него взглядом — свесившаяся на грудь голова была почти седой, щуплое тело прикрывало нечто вроде свободной туники. Друид? Декурион спешился и одним рывком вырвал из тела меч. Тело упало и покатилось по земле. Проводив его взглядом, римлянин несколько раз всадил меч в землю, чтобы счистить кровь, и снова вскочил в седло. Римляне цепочкой двинулись вниз.

Наконец отряд достиг дна ущелья — оно оказалось достаточно широким, затопленным водой, которая вблизи казалась черной. Подъехав поближе, они увидели перед собой нечто вроде широкого рва, кольцом окружавшего дубовую рощу.

— Священная вода, префект, — пробормотал Лонгин. — Смотрите, насыпь.

В дальнем конце дна ущелья виднелся земляной уступ, также имевший форму кольца. Если кельты рассчитывали оказать римлянам сопротивление, то они наверняка укрылись именно там, на самом краю священной для них рощи. Но нет… похоже, там никого не было. Вообще ни души. Верховые рассыпались в разные стороны, вброд перебрались через ров со стоячей водой и без труда одолели заросшую травой насыпь внутреннего кольца. После чего снова сомкнули ряды.

Деревья, что росли внутри этого второго кольца, выглядели еще более старыми. Они были чудовищно огромными — в стволе каждого из них могла бы без труда уместиться крестьянская хижина, а корни извивались, словно клубки исполинских змей. В трещинах коры и дуплах скалились деревянные, каменные и глиняные маски, уродливые и гротескные.

— Кто это? — шепотом спросил Марк, обращаясь к Лонгину.

— Боги кельтов. Ворон — это Балб, а тот, что с рогами, — Кернунн. — Они шагом объехали вокруг ближайшего дуба, Лонгин шепотом продолжал объяснять, указывая то на одну, то на другую маску: — Обмазанный кровью — это Езус. Таранис, бог грома. С гривой, точно вода, — Эпона. Вон та — великая королева Морриган, она богиня войны и плодородия, покровительница лошадей. Тут все их старые боги.

Повсюду среди ветвей были развешаны гирлянды сушеных и свежих фруктов, белели жутковатые ожерелья из нанизанных на веревки костей, слабо позвякивали на ветру бусы из ракушек, деревяшек и оловянных бусинок. С одного из деревьев свешивались связки оленьих рогов, с другого — бычьи рога. Вставало солнце, и солнечные лучи кое-где пробивались сквозь густые кроны столетних дубов, окончательно разогнав клубившийся у их подножия туман, и Марк увидел, что в траве тут и там торчали грубо обтесанные, странной формы камни. Огромные монолиты, влажные от утренней росы, слабо поблескивали на солнце.

Кожа Марка покрылась мурашками. У него вдруг возникло неприятное чувство, будто кто-то украдкой разглядывает его. Впереди блеснуло что-то белое. Он пришпорил коня и подъехал ближе, чтобы посмотреть, что там такое. Предмет, что привлек его внимание, лежал в самой глубине огромного дупла. Марк заглянул туда — и оцепенел. Уютно устроившись в гнездышке из сухой травы и матово поблескивая на солнце, на него угрожающе скалился человеческий череп. Взгляд из-за черных провалов глазниц был, казалось, устремлен прямо в глаза Марку.

— Кто посмел нарушить покой священного ущелья Дагды? — Высокий, пронзительный голос, обратившийся к ним по-латыни, внезапно разорвал тишину.

Вздрогнув, префект натянул поводья, повернул лошадь и направил ее в сторону опушки. Среди высоких камней виднелась щуплая фигура Высокий, с длинными, разметавшимися по плечам волосами старик, опираясь на деревянную палку с рукояткой в виде фигурки ворона, пристально разглядывал чужеземцев. Старый друид был не вооружен, на нем была одна лишь белая рубаха, такая же тонкая и почти невесомая, как прошлогодний сухой лист. Однако при виде римских воинов, закованных в тяжелую кольчужную броню, с обнаженными мечами, который каждый из них держал наготове, уперев рукоять в луку седла, окруживших его плотным кольцом, на лице его не отразилось ни тени страха. Подъехав поближе, Марк вдруг с изумлением понял, что перед ними не старик, а женщина. Друидская колдунья казалась такой же старой, как и те деревья, из чащи которых она появилась.

— Кто осмелился совершить убийство в священной дубовой роще?

Она прокаркала это, как-то странно изогнув шею, словно была слепа.

— Это не убийство. Просто война, — отозвался Марк, возвысив голос, чтобы всем его людям было слышно. — Я Луций Флавий, командир петрианской кавалерии. Мы ищем разбойников, осмелившихся устроить засаду на мою невесту. Нам донесли, что приказ они получили из этого самого ущелья.

— Нам ничего не известно об этой засаде, римлянин.

— Нам дали понять, что это дело рук друидов.

— Вас обманули. Возвращайтесь туда, откуда явились. Туда, где ваше место.

— Это и есть наше место, ведьма! — рявкнул Марк. Еще не успев даже договорить, он уже знал, что это не так. Сказать по правде, он и сам в это не верил. Серый туман проглотил его слова.

Колдунья иссохшей рукой указала на север:

— Ты знаешь не хуже меня, что Рим заканчивается вон там, по ту сторону вашей стены. Это ведь ваши солдаты разрезали нашу землю пополам. А не мои соплеменники.

— А твои приверженцы нарушили эту границу — я узнал об этом от своих шпионов, которых немало среди ваших людей. — «Где же остальные кельты?» — лихорадочно гадал Марк. Он чувствовал, что враг где-то рядом, затаился и ждет, но, незаметно оглядывая лес, он никого не заметил. И однако, он готов был поклясться, что кто-то ощупывает его взглядом. — Мне нужны те, кто перешел эту границу. Выдай нам их, и мы уйдем.

— Единственные, кто это сделал, — вы сами, — прокаркала старуха. — Неужели вы не чувствуете этого? — Она замолчала, дав им возможность услышать стоявшую вокруг тишину. А тихо было так, что Марк мог слышать, как гулко стучит в груди его сердце. Жуткая эта тишина давила на грудь, не давала дышать, от нее исходил тлетворный аромат смерти. Кое-кто из римлян зябко поежился, другие пугливо озирались по сторонам. Немногие христиане незаметно крестились. — Как бы там ни было, человеческая жизнь — это нечто такое, что я не имею права отдать, а ты — взять. А у людей, что живут в священной дубовой роще, души свободны, как рыскающие по лесу волки, и столь же призрачны, как ветер. Они принадлежат деревьям, скалам и воде этого острова.

Марк начинал терять терпение. Да, в одном ведьма права — они действительно плоть от плоти этой земли, они принадлежат ей душой и телом. И в этом-то и проблема, потому что в любой другой цивилизованной стране не люди принадлежат своей земле, а, наоборот, земля — им.

— Если ты говоришь о дереве, значит, его нужно срубить, — громко объявил он. — Если скала нарушила закон, значит, она должна быть превращена в пыль. Если ты приносишь жертвы воде, значит, ее должно осушить. — Обернувшись к декуриону, Марк повелительным жестом указал на дуб. В руке он по-прежнему держал череп. — Руби вон тот! Руби, пока она не отдаст нам тех, за которыми мы явились сюда! Сожги его и тех идолов, что болтаются меж его ветвей!

Солдат, кивнув, спешился, его примеру последовали еще несколько. Отвязав от седел притороченные к ним топоры, они кольцом окружили дуб.

— Ты сам себе роешь могилу, римлянин!

Марк даже не повернулся в ее сторону.

— Разбейте для начала этот череп. Мне не нравится, как он таращится на меня.

Один из солдат размахнулся. Раздался громкий треск, и в стороны полетели осколки костей. Нижняя челюсть отвалилась, словно в изумлении.

— Вот смотри, что я думаю о твоих богах, ведьма! Перед всемогущим Римом они бессильны!

За его спиной раздался пронзительный крик, и Марк, еще даже не успев обернуться, догадался, что кричит один из его людей. Повернув коня, он увидел, что у солдата, стоявшего как раз позади него, из спины торчит стрела. Пробив насквозь кольчужные доспехи и тело, она вышла с другой стороны. С наконечника капала кровь. Потом воздух вокруг них наполнился оглушительным свистом и шипением, словно на раскаленную сковороду кинули кусок сала, и на голову другого солдата рухнул огромный обломок скалы, сбив с головы шлем. Испуганная лошадь, заржав, вскинулась на дыбы, всадник отлетел в сторону. Лицо у него было разбито, из сломанного носа хлестала кровь.

— Варвары! — раздались испуганные крики. — Засада!

Кельты посыпались на них сверху и сзади, выскакивая из-за огромных валунов и внешнего земляного вала, о котором римляне уже успели забыть. Поскольку пробить тяжелые доспехи у кельтов не хватало сил, они старались атаковать римлян снизу, ужом проскальзывая под брюхом у лошадей. В воздухе свистели стрелы, мелькали пущенные умелой рукой камни, словно разъяренные шмели, гудели дротики. На варварах не было ни шлемов, ни щитов — полуголые, с ног до головы покрытые татуировкой, они выли, словно стая голодных, свирепых волков. Откуда они взялись? Дикие, словно лесные звери, не знающие ни жалости, ни страха, как гладиаторы на арене, они не обращали никакого внимания на мечи и, казалось, даже не думали о смерти. На мгновение римлянам, явившимся сюда, чтобы устроить им ловушку, вдруг показалось, что это они угодили в западню.

Но как только Марк, ударив шпорами коня, заставил его повернуться и сделать первый, неуверенный шаг навстречу врагу, как только он почувствовал в руке знакомую тяжесть меча и услышал, как звякнули подковы, где-то среди деревьев завыла еще одна труба.

Это и была битва, о которой он так страстно мечтал. И Клодий с Фалько уже спешили ему на помощь.

Глава 19

Из десятка глоток вырвался дикий вой, а через мгновение Марк и его люди закружились в каком-то дьявольском танце смерти, под звон мечей и пронзительный свист и жужжание стрел нанося и отражая удары. Несмотря на охватившее всех в первые минуты смятение, у римлян все еще оставалось значительное преимущество над варварами — они были верхом, лучше вооружены и защищены доспехами, а их кони, так же как и их хозяева, были обучены сражаться. Подбадривая друг друга криками, они попытались окружить врагов и обратить их в бегство. Юркие варвары, в свою очередь, ловко уворачиваясь, проскальзывали под брюхом у лошадей, успевали нанести удар и мгновенно выныривали с другой стороны или крутились вокруг вековых дубов, используя их толстые стволы вместо щита. Раненая лошадь, таща за собой окровавленные внутренности, с пронзительным ржанием валилась на землю, а ее хозяин, если не успевал вытащить ноги из стремени, оказывался под ней, и его безжалостно приканчивали. Но и кельты тоже несли ощутимые потери. Тяжелые копыта специально обученных боевых коней успели уже раздробить не один череп варвара.

Осколок скалы просвистел возле самого уха Марка, слегка напугав его, но не причинив никакого вреда. Кровь у него закипела. Пригнувшись к шее коня, он заставил его повернуться и погрузил острие меча в грудь одного из варваров. Удар пришелся в кость и был так силен, что Марк слегка застонал сквозь зубы. Из груди варвара вырвалось рычание, и он рухнул навзничь, Гомер, боевой конь Марка, оскалившись, топтал его копытами. Спата, его короткий меч, наконец-то обагрился кровью. Еще опьяненный первой победой, Марк дико озирался по сторонам в поисках следующей жертвы, изо всех сил натягивая поводья, чтобы удержать на месте обезумевшего коня. Раздался свист, и промелькнувшая возле его уха стрела воткнулась в ствол дерева в двух футах от его головы. Сердце Марка гулко заколотилось.

— Мару-у! — визжали и выли вокруг варвары. — Убей!

Больше всех неистовствовал один из них. Еще один друид, догадался Марк. Это был мужчина, очень высокий и еще довольно молодой. Взобравшись на насыпь, он махал руками, приказывая своим соплеменникам стрелять в префекта, называя его «дабдейл», что на кельтском значило «чужеземец». Еще одна стрела просвистела мимо его головы, и Марк машинально пригнулся.

— Хватайте их жреца! — закричал он. Вот и еще один непреложный закон войны, промелькнуло у него в голове: достаточно уничтожить или захватить в плен предводителя — и варвары тут же разбегутся. Конечно, друиды, возможно, надеются выиграть эту схватку в дубовой роще, ведь это их святыня, но их магия бессильна против римских мечей, а их капище станет им гробницей. Марк успел заметить, как часть солдат, намереваясь выполнить его приказ, принялась прорубаться сквозь плотную толпу варваров, окруживших кольцом жреца. Удастся ли им схватить его? Было бы неплохо допросить этого мерзавца.

— Кэлин! — Увидев, что римляне тесно сомкнули ряды, кто-то метнулся сзади, и жрец внезапно исчез, словно под землю провалился. Из-за деревьев навстречу римлянам выскакивали варвары. Один, размахнувшись, пронзил дротиком грудь ближайшего коня, и тот, всхрапнув, опрокинулся. Зато череп другого римский меч спата развалил надвое, и свирепое бородатое лицо варвара словно взорвалось кровью.

Будь среди солдат Марка исключительно римляне, схватка была бы короткой и отчаянной, ведь силы с обеих стороны оказались примерно равны. Но на этот раз все вышло по-другому. Пока внизу кипел бой, откуда-то сверху опять захрипел рог, послышался шум и треск ломающихся ветвей, и земля под ногами у сражающихся дрогнула и загудела, как бывает перед началом землетрясения. План римлян был таков: часть отряда во главе с Марком должна была окружить кельтов и погнать их туда, где ждал Клодий с остатком отряда. Но юноша, услышав шум битвы, был не в силах ждать. Другая половина отряда спустилась вниз по дальнему склону ущелья и, вырвавшись на опушку, вступила в бон, приведя в растерянность как варваров, так и собственных товарищей.

Теперь римляне своей численностью превосходили варваров почти вдвое.

Дрожащий от нетерпения молодой Клодий, вскинув над головой меч и пылая местью, скакал впереди отряда. А там, внизу, на дне ущелья, оказавшиеся в засаде кельты гибли один за другим, и хриплые проклятия их и стоны умирающих сладкой музыкой звенели у него в голове. Младший трибун настиг одного, рубанул его мечом и едва успел отпрянуть в сторону, только чудом избежав удара копья его товарища. Потом, выбрав глазами новую жертву, ударил пятками коня и погнал его вперед.

— Ведьма-а!

Слепая жрица друидов торопливо пробиралась между каменными валунами, нащупывая дорогу то руками, то клюкой. Огромный бородач выскочил откуда-то из-за скалы и попытался было преградить Клодию дорогу, но римлянин мастерски отпрянул в сторону, круто развернул коня и ударил варвара снизу под подбородок, снеся ему сразу едва ли не половину лица. Бесполезный уже тяжелый меч варвара птицей взмыл в воздух и отлетел в сторону, огромное тело покачнулось, но Клодий даже не обернулся. Он видел только старуху. Догнав ее, он заставил коня ударить ее грудью, и старая карга повалилась на землю, словно былинка, но Клодий на всякий случай повернул коня и заставил его еще раз проскакать по этому месту. Конь его сделал скачок, потом другой, а Клодий несколько раз вонзил нож в неподвижное тело старухи. Потом отъехал — лицо его горело, меч был обагрен кровью почти по самую рукоять.

— Я отомстил, Марк! Я отомстил за себя!

Последствия едва не оказались фатальными. Над опушкой пронесся пронзительный вой, заставивший Марка машинально пригнуться, а в следующую минуту над головой его просвистело копье. Окончательно растерявшись, он потерял драгоценное время, и это едва не стоило ему жизни. Сзади на него мчался огромный кельт. Марк едва успел повернуть коня, чтобы встретить его лицом к лицу. А мгновением позже перед его глазами мелькнула оскаленная морда лошади, и Клодий на своем жеребце врезался в них обоих, сбив кельта с ног. Тот опрокинулся на спину. В воздухе мелькнули копыта, и раздался ужасающий хруст ломаемых костей. Молодой трибун не мешал своему коню топтать поверженного варвара. Потом откинул назад голову, и из груди его вырвался ликующий крик.

— Они бегут!

Оставшиеся в живых варвары пытались укрыться между деревьями, римляне преследовали их по пятам, топча копытами лошадей. Один из кельтов стащил солдата с коня и навалился на него всей тяжестью своего исполинского тела. Бедняга отчаянно вопил и бился, стараясь освободиться. Заметив это, его командир ринулся к нему на выручку, высоко вскинув меч. Лезвие просвистело в воздухе, и голова варвара отлетела прочь. Кувыркаясь и подпрыгивая на толстом слое мягкого мха и листьев, она прокатилась несколько шагов и застыла, глаза на измазанном кровью лице бессмысленным взглядом уставились в небо.

Сражение почти закончилось. Преследовать варваров в густой чаще леса было нелегкой задачей. Марк, натянув поводья, окинул взглядом своих людей. Римские солдаты, окружив столетний дуб, не давали сбежать последнему из яростно сопротивляющихся варваров. Они травили его, как собаки травят попавшего в западню медведя. Раненый предводитель варваров спиной прислонился к дереву и теперь осыпал своих преследователей яростными ругательствами на грубой, искаженной до неузнаваемости латыни. Веревка, которой он привязал себя к стволу, наискось пересекала его волосатую грудь.

— Давайте скрестите мечи с Урфином! Римские псы! Попробуйте взять меня!

Не выдержав оскорбления, римляне кинулись на него, словно стая голодных волков, но варвар, казалось, был неутомим. Его меч мелькал в воздухе, отбивая все атаки и сея смерть среди врагов.

— Смотрите, крысы, я умру стоя, а не на коленях! Давайте же! Неужели вы испугались старика?

Один из римлян поднял дротик, намереваясь метнуть его в кельта и положить конец кровавой забаве. Другой уже снял с пояса дубинку в надежде, что хороший удар собьет кельта с ног. Но декурион знаком остановил обоих. Шагнув вперед, он окинул своего противника оценивающим взглядом. Наступила тишина. Потом в воздухе свистнул меч, и брызнула кровь. Несколько ударов, нанесенных опытной рукой, и сопротивление кельта было сломлено. Через минуту его окровавленное тело повисло на веревке. Он со свистом хватал воздух. Казалось, сила его утекает на землю вместе с кровью, хлеставшей из его изрубленного тела.

— Я истекаю кровью, римляне, а вы мочитесь под себя, — с трудом прохрипел он. — Вы напустили лужу со страху перед Урфином! — Глаза его закатились. Римлянин нанес последний удар, и все было кончено.

Солдаты, оставив свою жертву, бросились к лошадям, желая побыстрее присоединиться к погоне. Марк не последовал за ними — стоя перед изрубленным варваром, он молча разглядывал свешивающееся с веревки окровавленное, изуродованное до неузнаваемости тело. Почему этот кельт не захотел сдаться? Что это за люди, которые привязывают себя веревкой к дереву, чтобы держаться до конца? Марк смотрел на огромное, залитое кровью тело и чувствовал, как в груди его вдруг шевельнулось нечто похожее на уважение. Неудивительно, что Адриан готов был на любые жертвы, лишь бы построить этот вал вдоль горного хребта, подумал он.

А вокруг тем временем раздавались ликующие крики. Римляне бурно радовались победе. Тела мертвых и умирающих бриттов устилали дно ущелья. Префект медленно пробирался между ними, сдерживая нетерпеливо перебирающего ногами коня и вглядываясь в заросшие волосами лица. Среди павших оказались и женщины, сражавшиеся с такой же яростью, что и мужчины. «Какое варварство!» — с осуждением подумал Марк.

Римляне между тем короткими, точными ударами мечей добивали тех, кто еще был жив.

Наконец стоны стихли. В ущелье воцарилась тишина. Все было кончено.

— Это была ловушка, Марк! — вскричал Клодий. Глаза его сверкали, меч был обагрен кровью почти до самой рукояти. Молодой человек еще весь дрожал от возбуждения. — Наш соглядатай ошибся. И в то же время оказался прав!

— Ловушка, которую они нам устроили, стала ловушкой для них же самих. Ладно, собери своих людей, младший трибун.

Кавалеристы поспешно построились в кольцо и двинулись вверх по склону ущелья. Ближайший к Марку солдат с уважением глянул на окровавленный меч своего командира и подмигнул ему.

— Похоже, сегодня вы простились со своей девственностью, префект, — осклабился он.

— Да, наверное, ты прав. — Грубоватый комплимент неожиданно польстил Марку. Одежда его была перемазана кровью, в ушах еще стоял звон мечей, вопли и крики умирающих, все мускулы дрожали от возбуждения. Промокшая от пота одежда зябко холодила тело. Марку было и холодно и жарко одновременно. Но сильнее всего была радость, оттого что все уже позади, а он жив. — Вперед! Рысью! Не отставать!

Словно круги, расходящиеся от брошенного в пруд камня, римляне тронулись с места, перевалили через один, а потом и другой земляной вал и двинулись вверх по склону, шаря глазами по земле в поисках уцелевших варваров. «Куда же подевались нападавшие?» — думал каждый из них. Снова, как и бывало уже не раз, варвары растворились в лесу, словно ночные тени после восхода солнца. Они как будто испарились. «Как им это удается? — гадали про себя римляне. — И главное, так быстро?»

Проехав несколько сотен ярдов, Марк вскинул руку, и солдаты послушно попридержали коней. Лошади тяжело вздымали боками. Какое-то время Марк молчал, гадая, что делать дальше. К нему подъехал Лонгин.

— Чего мы ждем?

— Откуда они появились, центурион? Ведь не из-за гор же, верно? Иначе мы бы заметили их, когда ехали сюда. Как им удалось незаметно нас окружить?

— Они — как звери. Они и передвигаются не так, как мы.

— Нет… боюсь, мы что-то упустили. Они появились слишком уж быстро и исчезли слишком уж легко. — Марк внезапно принял решение. — Спешиться! — Команда, передаваемая от солдата к солдату, эхом облетела цепь. — Обыщите все вплоть до самого дна ущелья, до земляной насыпи! Только очень тщательно!

Солдаты колебались. Им явно не хотелось спускаться на землю. В седле они чувствовали себя гораздо увереннее. Однако ослушаться никто не посмел. Ведя в поводу лошадей, они двинулись в обратном направлении. Низко опустив голову, они вглядывались в землю, время от времени вороша мечами ковер из опавших листьев. Внезапно один из солдат споткнулся и чуть ли не по колено провалился в какую-то яму. Марк, стегнув коня, подъехал к декуриону.

— Пошарь-ка там мечом, — приказал он.

Римский меч неожиданно легко ушел в землю, не встретив никакого сопротивления. Внизу явно была пустота.

— Там нора!

Римляне присели на корточки. Откинув тщательно замаскированный листьями толстый слой дерна, они разинули от изумления рты, увидев нечто, больше всего напоминающее подземный ход. Отовсюду торчали корни, а дна не было видно вообще.

— Так вот откуда они появились… и куда исчезли, — пробормотал Марк.

Солдат возле него осенил себя крестом.

— Это какие-то демоны. Дьяволы!

— Или черви, — презрительно бросил Лонгин.

— Но как же тогда добраться до них?

— Попробуем выкурить их оттуда. Разведем огонь.

Марк покачал головой:

— Не стоит зря тратить время — скорее всего это просто подземный ход с несколькими выходами. И потом, мы и так перебили их достаточно. Да и опасна не эта жалкая горсточка уцелевших бриттов… Главная угроза исходит отсюда, из ущелья. Тут источник их яростного сопротивления. Уничтожив его, мы сломим им хребет. Убьем в них мужество.

— Уничтожить ущелье? — вытаращил глаза декурион. — Но как?

Марк запрокинул голову и оглядел темно-зеленый шатер над головой.

— Сжечь его. Всю эту проклятую рощу разом. Лонгин, собери людей и спускайтесь вниз, к земляному валу. Половина пусть следит, чтобы на нас не напали, когда мы этого не ждем. Другая половина уничтожит это место. Деревья срубить, камни повалить и вытащить из земли, насыпь сровнять с землей. Меняемся каждый час. Я хочу, чтобы это проклятое ущелье перестало существовать. Нужно стереть их капище с лица Земли. Понимаешь?

— Но если мы попробуем это сделать, они могут вернуться и снова напасть.

— Тем лучше! — Лонгин не узнавал своего командира. Куда подевалась его нерешительность, его сомнения? В голосе префекта звенел металл. — Заодно уничтожим и их.

Однако нового нападения не последовало. Оставшиеся в живых варвары либо затаились в глубине своих подземных нор, либо, выбравшись из них, бесследно растворились в лесу. Единственное, что нарушало девственную тишину леса, был стук топоров да треск валившихся на землю деревьев. Стволы самых старых, вековых дубов твердостью не уступали железу, поэтому, посовещавшись, офицеры велели ободрать с них кору и вырубить густой подлесок у подножия. Около сорока тел павших варваров были сложены поверх этой пирамиды из стволов и сучьев. Сверху погребального костра положили тело старой друидской жрицы.

Пятерых убитых римлян завернули в плащи и перекинули через седла, чтобы отвезти назад в крепость. Еще около десятка римлян были ранены.

Покончив с деревьями, римляне принялись выкапывать из земли огромные каменные валуны, но вскоре оставили эту затею. Основания их уходили, казалось, к самому центру земли, поэтому солдаты ограничились тем, что помочились на них, выкрикивая при этом самые страшные оскорбления. Земляную насыпь в нескольких местах срыли и сровняли с землей. День близился к закату. Окинув взглядом результаты их трудов, Марк дал знак остановиться. Никому из римлян не хотелось провести ночь в этом месте.

Как только солнце скрылось за гребнем гор и нижний край неба у горизонта заполыхал красным, префект отдал приказ поджечь костры.

— Младший трибун, предоставляю эту честь тебе. Сегодня ты покрыл себя славой.

Клодий устало кивнул, взял сухую ветку и зажег ее. Дождавшись, когда она превратится в пылающий факел, он приблизился к тому месту, где в виде пирамиды были сложены тела убитых варваров. Некоторое время он постоял, молча разглядывая мертвую друидскую ведьму, которую убил собственной рукой, ее морщинистое лицо… потом по лицу его пробежала судорога. Отвернувшись, он сунул пылающий факел в гору сухих ветвей. Погребальный костер быстро охватило пламя, к небу поплыл черный дым. Солдаты, зажимая носы, поспешно отодвинулись.

Один за другим подожгли срубленные деревья, а вслед за ними пришло время тех исполинов, которые не удалось срубить. Их подножия обложили сухими сучьями и тоже подожгли. Пламя жадно облизывало оголенные стволы, и ветви дубов корчились, словно живые. Потом пламя охватило крону, и священные деревья вспыхнули, точно исполинские факелы, вздымая к небу ветки, похожие на распятых на кресте преступников. Жар был настолько нестерпимый, что римлянам пришлось отодвинуться за наполовину срытую земляную насыпь. Клубы дыма заполнили ущелье. Горящие ветки поверх их голов летели в лес, зажигая там новые костры. Вокруг стоял оглушительный треск. Горячий воздух дрожал и колебался, отчего казалось, что горящие деревья вдруг пустились в пляс. Люди задыхались и кашляли.

— Пора убираться отсюда, — пробормотал Клодий. Он успел снять с шеи убитого им варвара крученое металлическое ожерелье, обтер с него кровь и надел себе на шею, прикрыв шрам. Но несмотря на этот трофей, он почему-то не радовался. Странная печаль овладела им.

Префект угрюмо кивнул:

— Да. Мы сделали то, зачем явились сюда.

Римляне, оставив позади себя пылающую рощу, выбрались из ущелья и облегченно вздохнули, снова оказавшись среди зеленой травы. У края ущелья все, не сговариваясь, обернулись. Сгущались сумерки, на небе высыпали первые звезды, багровый дым из ущелья тянулся вверх, пятная кобальтовую синеву неба — как грозное предупреждение всем варварам Каледонии. Он как будто говорил: вот какова будет цена за оскорбление, нанесенное прибывшей из Рима невесте! С того места, где они стояли, ущелье казалось окровавленной разверстой пастью какого-то чудовища. Сдавленный рев доносился снизу, оставшиеся стоять, почерневшие от дыма камни смахивали на гнилые клыки.

— Ты жаждал мести, Клодий, и вот ты ее получил, — негромко сказал Марк. — Надеюсь, это успокоит боль от твоей раны?

Юноша машинально коснулся шеи.

— Не то чтобы я теперь чувствовал себя лучше… Как странно… я как будто вообще ничего не чувствую… — Он замялся.

— Совсем ничего?

— Эта ведьма… Много ли славы убить старуху? — Он скривился.

— Но ведь ты сражался и с воинами, не так ли? И многих убил своей рукой. А она, эта ведьма, была для них словно муравьиная королева среди покорных рабов.

— Возможно. — Пожав плечами, Клодий молча смотрел, как столб пылающих искр взметнулся к самому небу. — Но когда я подошел к костру, собираясь его поджечь, меня вдруг как будто что-то ударило…

— Что ты имеешь в виду? — нахмурился Марк.

— Мне кажется, я уже видел раньше это лицо… Эту старуху, я имею в виду. Да, я видел ее — в Лондиниуме, на ступеньках перед губернаторским дворцом. Это была старая слепая то ли прорицательница, то ли просто гадалка.

— Предсказательница? Она предсказывала будущее?

— Да. И сказала что-то такое, что страшно расстроило Валерию. Только не помню, что это было.

— А тебе она тоже что-то нагадала?

— Сказала, что я проживу так недолго, что ей стыдно взять с меня даже медную монету. — Клодий криво усмехнулся.

— Возможно, ты просто ошибся. Какая-то старая нищенка из Лондиниума — в этой глуши?

— Конечно, это выглядит глупо. Но я готов поклясться, что это она.

Марк положил руку юноше на плечо.

— Когда мы устали или чем-то взволнованы, память играет с нами странные шутки. Ты должен быть горд тем, что сегодня достойно выполнил свой долг. В Риме обязательно узнают о проявленном тобой мужестве!

— Убивать… это совсем не то, чего я ожидал. От этого во рту остается привкус горечи.

— Тогда поспешим домой и смоем его вином.

Вытянувшись цепочкой, они двинулись на юг. Все были вымотаны до предела, разговаривать никому не хотелось. Серые тучи затянули небо, и звезды куда-то пропали.

Фалько, пришпорив лошадь, догнал своего командира и поехал рядом. Какое-то время оба ехали молча, старый ветеран искоса поглядывал на Марка. Наконец не утерпел:

— Что-то вы не слишком радуетесь, префект.

Марк, оглянувшись через плечо, бросил взгляд на зарево пожара и тяжело вздохнул:

— Трудно радоваться тому, что мы сделали, центурион. Любое разрушение противно душе философа. Как префект я был должен отдать приказ уничтожить и предать огню варварское кашице, как муж я жаждал мести и как солдат я сделал то, что велел мне долг, но как поэт… как поэт я скорблю об этом.

— А что же кельты?

— Они знали, что сами навлекли на себя мой гнев. Я чувствую сожаление, но не вину.

— Да, понимаю. Примерно то же чувствую и я, — признался Фалько.

Марк обвел взглядом цепочку усталых донельзя солдат.

— Но остается Клодий — сегодня ему удалось обагрить свой меч кровью врагов и отомстить. Он доказал, что достоин остаться в легионе. Но с него до сих пор не снято подозрение в убийстве. И что нам теперь прикажешь с этим делать?

Фалько, украдкой бросив взгляд на лицо своего командира, заметил в нем ту суровость и решительность, которой так недоставало ему прежде. И тут он понял, какого ответа ждет от него Марк.

— А разве это так уж важно? — усмехнулся он. — В конце концов, кто он, этот Одо? Самый обычный раб.

— Думаю, тут решать его хозяину.

— А хозяин вполне может позволить себе потерять одного раба, — подмигнул центурион.

— Тем более что его командир может позволить себе возместить ему эту потерю.

— Спасибо, префект. Я постараюсь замять это дело. Да я и упомянул-то об этом лишь потому, что для самих бриттов это имеет значение. Им хотелось увидеть своими глазами римское правосудие.

— Тогда пошли их сюда — пусть полюбуются! — И Марк кивком указал на жарко полыхавшее у них за спиной зарево.

Глава 20

Рабыня, прислуживающая на кухне, которую звали Марта, оказалась куда симпатичнее, чем я думал, когда слушал описание, данное ей Савией. Впрочем, я не должен был этому удивляться: две женщины в одном доме, да еще наделенные некоторой властью, обязательно станут соперницами — что ж тут странного, что они не питают друг к другу особой симпатии? Конечно, в Марте не было и намека на ту изысканность или утонченность, которую можно было бы ожидать от свободной римлянки, однако светлые волосы, пышная грудь в сочетании с изумительно тонкой, особенно для кухарки, талией и полными бедрами придавали ей невероятно соблазнительный вид. А если добавить к этому голубые глаза, благородных очертаний рот и задорный вид, то от одного взгляда на нее у любого мужчины просто слюнки текли — и у меня в том числе, должен признать. Другими словами, я сильно подозревал, что прелестная кухарка достигла своего нынешнего положения не только благодаря умению готовить. Стало быть, она должна многое знать, а это как раз то, что мне нужно, чтобы составить свой отчет.

В тот памятный день, когда Марк с Клодием совершили набег на ущелье друидов, она оставалась в доме, и мне до смерти хотелось выяснить, что она видела. Вернее, я сгорал от желания узнать, только ли непомерное честолюбие заставило Гальбу остаться в крепости, или же за этим стояло что-то еще…

Марта переступила порог комнаты, где я опрашивал свидетелей, с высоко поднятой головой, словно выходящая на сцену актриса. Эта плутовка отлично сознавала свою привлекательность. Конечно, она была рабыней и ко всему прочему еще и саксонкой, и красота, которой она так гордилась, была, на мой взгляд, слегка грубоватой, однако она прекрасно понимала, как выставить напоказ то, что у нее есть лучшего. Рабы, не имея ничего за душой, могут полагаться только лишь на свой ум, силу или… красоту. Старательно отводя глаза в сторону, я объяснил ей, что мне от нее нужно.

— Насколько мне известно, ты служила в доме Луция Марка Флавия, префекта и командира легиона петрианской кавалерии? — спросил я.

— Да. А сейчас служу его преемнику, Юлию Тревиллу.

Так, понятно — еще один, кому удалось уцелеть. Армии движутся вперед, империи рушатся, а рабы остаются на прежнем месте.

— Ты ведь кухарка?

— У меня под началом все слуги в доме, — поправила она.

— Кроме личной служанки леди Валерии, ее рабыни Савии.

Марта раздраженно передернула плечами, но предпочла промолчать. На ней была простая шерстяная домотканая стола, сколотая на плече медной брошью, причем кокетливо расположенные складки не скрывали ни полной груди, ни соблазнительной ложбинки между ними. Я невольно задумался, кто из любовников преподнес ей эту брошь.

— Тебе нравилось работать на префекта и его молодую жену?

— Они не сделали мне ничего плохого.

— Какие у них были отношения?

Она бросила на меня удивленный взгляд, словно считала меня непроходимым дураком.

— Они были женаты.

— Да, мне это известно, но насколько близки они были между собой? Чисто по-человечески, просто как мужчина и женщина?

Марта рассмеялась:

— Они были женаты! И всегда держались довольно сдержанно, как это принято у знатных. Вечно задирали нос и расхаживали с таким видом, словно палку проглотили, — все они, аристократы, такие! Холодные, точно снулые рыбы. Римлян с детства учат держать себя в узде. Правда, Марк был довольно славный и знал куда больше, чем положено простому солдату, зато и скучный же он был — как вспомню, аж скулы сводит!

Последнее ее замечание подсказало мне, что сидевшая передо мной женщина скорее всего неграмотна.

— А любовь, выходит, его не интересовала?

— А что вы понимаете под словом «любовь»? — В ее усмешке промелькнуло что-то порочное. — Его меч подходил не только к ее ножнам, если вы именно на это намекаете. Префект, конечно, был весьма занятым человек, но при этом мужчиной. Вроде вас.

— Стало быть, ты делила с ним ложе, — кивнул я, понимая, что это обычное дело.

— Как любой хозяин, он имел полное право оценить свою собственность. По делал это не только по обязанности, но и удовольствия ради. Чувствуете разницу?

Я кивнул, мрачно подумав, что уж кто-кто, а Марта точно ее чувствует. К тому же ей почти наверняка известно слишком много о тех, кому она служила. Раб — наиболее неудобная в этом смысле собственность. С одной стороны, он вещь, с другой — живой человек. Многие рабы становятся точным подобием своих хозяев, пустыми и тщеславными или умными, подлыми или равнодушными, как те, кому они принадлежат. Они знают нас наизусть, им известны все наши слабости, которым они либо умело потакают, либо равнодушно терпят их, либо высмеивают их у нас за спиной. В прежние времена на Востоке рабов было принято убивать, когда умирал их хозяин, — по-моему, весьма мудрый обычай, ведь тогда все тайны хозяина умирали вместе с ними. А в наше время рабы стали до неприличия дороги. Они воинственно настроены, непомерно горды и нередко нечисты на руку. Хорошего раба найти настолько трудно, что иные землевладельцы давно уже предпочитают иметь дело с вольноотпущенниками. Вот к чему мы пришли! И пока эти мрачные мысли мелькали у меня в голове, на ум мне вновь почему-то пришла Савия, и я задумался: а не лучше ли иметь ее возле себя в качестве подруги? Потому что как рабыня она может доставить немало хлопот…

Мысленно обругав себя за то, что позволил себе отвлечься, я вновь вернулся к разговору:

— А Гальбу Брассидиаса ты тоже хорошо знаешь?

— Это старшего трибуна-то? А то как же!

— Нет, я хотел спросить — знаешь ли ты его лично? С ним ты тоже делила ложе?

— Да, — без малейшего смущения ответила она.

— И он также выказывал тебе свою приязнь?

Снова та же порочная кошачья улыбка.

— Гальба был мужчиной с завидным аппетитом.

— Значит, он любил женщин?

— Он желал их.

Конечно. Весьма тонкое различие — но достаточно важное.

— Выходит, он желал не только одну тебя?

По ее глазам я видел, что она уже догадалась, куда я клоню.

— Все всякого сомнения.

— И старался добиться желаемого?

— Гальба не из тех мужчин, кто сидит и ждет у моря погоды.

Я набрал полную грудь воздуха, решив, что пора говорить напрямик.

— А леди Валерию Гальба тоже желал?

Она коротко и немного зло рассмеялась. Сардоническая усмешка, за которой стояли сладостно-горькие воспоминания.

— Еще как! Его сжигало такое пламя, что и топить не нужно, потому что он весь дом мог бы согреть, — хмыкнула она. — А когда она превратилась в некоронованную королеву легиона, то весь этот жар излился на нее.

Итак, моя догадка подтвердилась! Этот новый для меня Гальба, обуреваемый сильными страстями, любитель женщин, как-то не слишком вписывался в образ сурового, замкнутого старшего трибуна, как описывали предыдущие свидетели.

— Но он тщательно скрывал это.

— Гальба вообще все скрывал.

А заодно и от себя самого, промелькнуло у меня в голове. Гальба обманывал себя. Можно только догадываться, как он страдал, раздираемый надвое двумя противоположными желаниями — обладать Валерией и уничтожить ее навсегда. Впрочем, все это не более чем мои догадки.

— Мне говорили, что она очень красива.

— Красивее, чем кто-либо из здешних мужчин когда-либо видел.

Я мысленно взвесил ее слова — ни ревности, ни сожаления, простая констатация факта. Какой рабыне придет в голову безумная мысль соперничать с сенаторской дочерью? Марта сама это знала.

— Я уже расспрашивал солдат о тех нескольких днях, когда Марк с петрианцами отправились в ущелье друидов. Мне известно, что на это время Марк оставил вместо себя Гальбу.

— Да. Я считала его просто скучным, а он, оказывается, был еще и глуп.

Довольно наглое замечание, особенно в устах рабыни, однако я всегда превыше всех других качеств ценил в людях честность. Кроме того, Марта наверняка успела перебывать в постели доброй половины мужчин форта — во всяком случае, тех, кто уцелел, — а значит, у нее есть друзья, на которых, при случае, мог бы рассчитывать и я.

— Гальба навещал леди Валерию в то время, пока ее муж возглавил вылазку в ущелье друидов?

— Конечно — спрашивал о ее здоровье, не скучно ли ей, не нужно ли чего. Вообще говоря, было несколько странно это слышать — не тот он человек, понимаете? Честно говоря, ему вообще наплевать на то, что думают и чувствуют другие. Не менее удивительно было и другое: Гальба как будто на время забыл, что он старший трибун. Раньше он постоянно торчал на плацу, отдавал приказы, не расставался с мечом — словом, ни на минуту не давал забыть о том, кто тут командир. А тут перестал пропадать в казармах, даже стал одеваться, как обычный человек. Она держалась холодно и весьма сдержанно. Но стоило ему сказать, что он нашел для нее лошадь, как она тут же из знатной матроны превратилась в ребенка, получившего желанную игрушку. Гальба объявил, что собирается проехаться вдоль Адрианова вала до перекопа, и предложил Валерии составить ему компанию.

Этот перекоп, как я уже знал, представлял собой нечто вроде рва, тянувшегося за Адриановым валом к югу. Местность между ним и Валом на расстоянии полета стрелы считалась военной зоной.

— Причем немедленно. Гальба дал понять, что не примет никаких отговорок. Он уже почувствовал, в чем слабое место Валерии.

— Это была слабость? Или желание?

— А вы еще не поняли, что это, в сущности, одно и то же?

Глава 21

— Я пригласила старшего трибуна к ужину, Марта.

Глаза Валерии сияли, щеки разрумянились, волосы завились кольцами и прилипли к мокрому от пота лбу. Грудь ее высоко и часто вздымалась, и это сразу бросалось в глаза, но не оттого, что она запыхалась, а от радостного волнения.

Это несколько позабавило кухарку, ведь ей было отлично известно, как Гальба может возбудить любую женщину, заставить ее потерять голову. И взгляды его были тут ни при чем — женщин обычно приводил в смятение напор Гальбы.

— Ваш супруг ведь еще не вернулся из похода, госпожа? — с невинным видом осведомилась Марта.

— Нет еще. — Внезапно сообразив, что в отсутствие Марка ее поступок выглядит слегканеприличным, Валерия смешалась. — Мне хотелось сделать старшему трибуну что-то приятное. Мы многим обязаны Гальбе, и теперь я твердо намерена отблагодарить его.

— Конечно. — Марта слегка кивнула. — Тогда нужно подать к ужину нечто такое, что может польстить его самолюбию. Жаркое из оленины под острым соусом, например. И сладкие булочки с вином.

— Отлично. И еще тот горошек, который ты так замечательно готовишь, Марта. Как он называется?

— Вителлий. К нему подается соус из анчоусов.

— Вот-вот! И побольше доброго вина.

— Постараюсь, чтобы вы остались довольны моей стряпней, госпожа.

Сказать по правде, верховая прогулка получилась на славу. Гальба любезно показал ей, как лучше управлять немного диковатым кавалерийским скакуном, чтобы можно было расслабиться в седле, всецело отдавшись скачке. Убедившись, что у нее неплохо получается, они помчались во весь опор: он — на своем огромном черном жеребце Империуме, а она — на той самой белой кобыле, которую облюбовала в первый же день, увидев ее в конюшне. Теперь кобыла принадлежала ей, и Валерия назвала ее Боудиккой — в честь воинственной королевы кельтов. В этом месте Адрианов вал проходил через самую высокую вершину горного хребта, и местность между ним и земляной насыпью со рвом была холмистой и довольно неровной. Тропинка, по которой они ехали, то неожиданно ныряла в узкую расщелину, то круто карабкалась к вершине очередного холма. Гальба с Валерией бездумно отдались скачке — они вихрем неслись вперед, не оглядываясь назад и не задумываясь о том, куда приведет их тропа. Забыв обо всем, Валерия чувствовала, как мощно и ритмично двигаются под ней мышцы животного. Грохот лошадиных копыт эхом отдавался у нее в голове, заставляя сердце биться чаще. Гальба почти ничего не говорил, но при этом ни на секунду не спускал с нее глаз, заранее предупреждая обо всех опасных местах и помогая ей пробраться через густые заросли, куда без него она вряд ли осмелилась бы сунуться.

Общество этого человека льстило ей. А скачка давала восхитительное чувство свободы.

А теперь она была твердо намерена тоже, в свою очередь, сделать ему нечто приятное. Ну и заодно попытаться сгладить некоторые трения между Гальбой и собственным мужем. Так сказать, облегчить Марку жизнь. Ни для кого не было тайной, что Клодий терпеть не может Гальбу, что и сам Марк в обществе старшего трибуна тоже чувствует себя неловко, а мужская гордость мешала им обоим стать друзьями. Только женщина могла сделать так, чтобы эти трое нашли наконец общий язык. Ей уже удалось удивить Гальбу, думала Валерия. Ну так теперь она попытается извлечь из этого пользу.

Она долго лежала в ванне, мысленно прикидывая про себя, о чем им можно поговорить, пока Савия яростно терла ее губкой. Гальба был мужчиной до мозга костей, а значит, решила Валерия, собеседник из него так себе. Слишком уж он провинциален, чтобы быть интеллектуалом. Но при этом Гальба был закаленным в боях ветераном, а это значит, что ему, возможно, польстит, если она попросит его рассказать что-нибудь о тех битвах, в которых он участвовал. Чем черт не шутит — возможно, ей даже удастся уговорить его обсудить с ней кое-какие мысли насчет петрианцев, которые давно уже вертелись у нее в голове. А может, даже подсказать ему, в каких переменах нуждается форт. Да, пригласить его к ужину не просто удовольствие, воодушевилась Валерия. Это, можно сказать, ее святой долг!

— Не нравится он мне, — ворчала Савия. — Вечно грубит Клодию. Да и у вашего супруга с ним постоянно проблемы. И вот теперь нате вам, не успел Марк уехать, как он тут как тут — приглашает вас проехаться верхом!

— Гальба — обычный пограничник, — натягивая на себя тунику, пробормотала Валерия. — Не забывай, мы ведь теперь живем в его мире. И нам придется постараться понять таких людей, как Гальба.

— Нечего тут понимать. Мужчины привыкли идти на поводу у своих желаний, именно поэтому все они испытывают вожделение к женщинам. И только мы способны вбить немного здравого смысла в их глупые головы.

— Не думаю, что мой супруг привык следовать каким-то порывам.

— Зато Гальба уж точно привык. Будьте осторожны, не то он окончательно смутится и вновь спрячется в свою раковину.

— Вряд ли его смутит обычная вежливость. Право, Савия, ты невозможна — вечно делаешь из мухи слона! Не нужно все усложнять.

— Это вы все усложняете, госпожа, а вовсе не я. Он ведь убийца, не забывайте об этом!

— Он просто солдат. И подчиненный моего мужа.

— Какая же вы наивная!

— Нет. Я женщина, к тому же знатная. И я до смерти устала слушать твое брюзжание! Лучше попридержи свой язык и помоги мне надеть столу.

Одна мысль о том, чтобы в течение всего вечера выносить недовольное ворчание служанки, вывела Валерию из себя — в конце концов, она ведь уже не та девочка, которой была в Риме! Савия просто никак не может смириться, что ее воспитанница — замужняя женщина! Напустив на себя строгость, Валерия непререкаемым тоном велела ей немедленно отнести Люсинде корзинку со сладкими булочками в вине — в знак благодарности за ее гостеприимство. После чего принялась выбирать драгоценности, а потом уселась перед зеркалом немного подкраситься.

Старший трибун оказался пунктуален — он явился в двенадцатом часу, когда небо на западе окрасилось в багровый цвет. Судя по всему, Гальба тоже принял ванну, сменив доспехи на тунику ярко-синего цвета. Благоухающий свежестью, хмурый и до смешного неловкий — весьма странное сочетание, которое Валерия, однако, нашла даже трогательным: этакий неотесанный солдафон, который из кожи лезет вон, чтобы понравиться ей, истинной римлянке! И при этом такой сильный… такой мужественный! Вдобавок невооруженный.

На закуску Марта подала мидии. Поставив блюдо на стол, она замешкалась и продолжала крутиться у стола. Это продолжалось так долго, что Валерии пришлось отослать ее на кухню. Гальба, по своему обыкновению замкнутый, мало-помалу оттаял и даже позволил хозяйке втянуть себя в разговор. Какое-то время беседа вертелась вокруг лошадей, потом Валерии удалось незаметно перевести разговор на другое, и она принялась расспрашивать его, трудно ли иметь в подчинении пять сотен людей. Гальба разговорился. Дошло даже до того, что он вежливо осведомился о ее успехах в домашнем хозяйстве, о тех переменах, которые она собирается произвести в доме, поинтересовался и тем, как ее успехи в кельтском языке. Старший трибун заметил даже, что кроваво-красные фрески на стене теперь прикрыты цветастым ковром.

— Похоже, вы неравнодушны к домашнему хозяйству, трибун? — лукаво улыбнулась Валерия.

— Ну, ведь одно время этот дом был моим.

Порозовев от смущения, Валерия бросила на него извиняющийся взгляд:

— И правда! Простите! Как, должно быть, неприятно вернуться из этого чудесного дома назад в казармы!

Ничто не дрогнуло в его лице.

— Ничуть. Я тут везде как дома.

— Я намерена сделать все, чтобы этот дом стал домом и для всего гарнизона! Мы будем часто давать обеды. Мне хочется, чтобы офицеры моего мужа чувствовали себя здесь, как в родной семье.

Он скользнул по ней равнодушным взглядом.

— Как это благородно с вашей стороны!

Наконец подали ужин. Казалось, Гальбе доставляет удовольствие просто наблюдать за тем, как ест Валерия — он пожирал взглядом ее изящно очерченные губы, мелкие и белые, словно жемчужины, зубы, бездонные черные глаза. Чувствуя на себе его взгляд, Валерия откровенно наслаждалась. Выпив вина, она перестала смущаться и искренне радовалась его обществу.

— Расскажите мне, что вы теперь думаете о Британии, — попросил Гальба.

Идея неожиданно ей понравилась — Валерия чувствовала, что переходить к разговору об отношениях, которые сложились между тремя офицерами крепости, пока еще рано.

— Провинция очень красива.

— Как и вся наша империя, — ввернул Гальба, давая понять, что рассчитывал услышать нечто не столь банальное.

— В ней странно сочетаются примитивность и вместе с тем утонченность. К примеру, сидя за столом на вилле Люсинды, чувствуешь себя так, словно вновь оказался в Риме. А всего в миле отсюда встречаешь крестьянские хижины кельтов, которые не меняются уже тысячу лет. А бритты то сварливо брюзжат, то радуются, как дети. Даже погода тут переменчива. Все это так странно… и очаровательно.

— И вам не скучно тут, особенно после блеска и великолепия столицы? — Гальба положил в рот еще кусочек оленины.

— Нет. Я уже пресытилась всем этим блеском. А тут… тут я чувствую, что живу. Клодий говорит, что возможность близкой смерти лишь обостряет радость бытия.

— Неужели?

— Та засада в лесу только заставила меня еще больше ценить жизнь. Разве это, по-вашему, не странно?

— Но теперь за вас отомстили.

— Да. Мой супруг и Клодий.

— И еще две сотни людей. И все только для того, чтобы вы чувствовали себя в безопасности.

Валерия пожала плечами:

— Я и так уже чувствую себя в безопасности. С вами.

Он рассмеялся:

— Поклонник вряд ли принял бы это за комплимент. Да и солдат тоже.

— И кем же вы считаете себя, Гальба?

— Стражем. Неким подобием Вала.

— Вал ведь для вас все, не так ли?

— Это моя жизнь. Конечно, она не столь великолепна, как у сенатора, но легион — это мои корни.

— Мне кажется, вы вовсе не такой солдафон, каким хотите казаться. И не такой опасный, каким желаете выглядеть в чужих глазах. И не неотесанный провинциал, на которого стараетесь походить. Так почему вы все время притворяетесь, Гальба? Постоянно играете какую-то роль?

— Каждый хоть немного, да притворяется. Но я такой, какой есть.

— Именно это мне в вас и нравится. Во всяком случае, вы притворяетесь куда меньше, чем юноши в Риме.

— Становясь мужчиной, человек перестает притворяться. На поле боя это бессмысленно и бесполезно. Слабые, те, что лишь желают казаться сильными, обычно гибнут первыми.

Неужели он имел в виду Марка?

— Ну, по вам не скажешь, что вы слабый человек.

— Да. Я способен на многое. Чтобы пойти далеко, мне не хватает лишь связей.

— Конечно. Именно это я и имела в виду!

— Я человек, который нуждается только в соратнике, чтобы добиться многого. Я мог бы назвать вам императоров, которые начинали так же, как я, чтобы потом достигнуть вершин власти.

— Вы имеете в виду — в покровителе?

— Я хотел сказать — в союзнике. Двое умных людей всегда могут заключить между собой союз.

Неужто это завуалированное предложение заключить перемирие, о котором она так мечтала? Марта принесла булочки, и пока она расставляла тарелки, оба сидели молча. Гальба искоса поглядывал на Валерию, сгорая от желания продолжить разговор.

— Наверное, вам тут одиноко, Валерия? — заговорил он, чуть только за рабыней захлопнулась дверь. — Оказались так далеко от дома?

— Ну, у меня ведь есть Савия.

Он коротко фыркнул.

— Но она вечно брюзжит. Она не замечает, что я уже не маленькая девочка. И обращается со мной как с ребенком.

— В то время как вы — женщина.

— Вот именно.

— И нуждаетесь в том, что необходимо каждой женщине.

— Да. Хотя я уже успела понять, что живу в мире, предназначенном для мужчин. И общество здесь совсем не то, что в Риме. Мне хочется завести новых друзей. Узнать что-то новое. Обзавестись новыми впечатлениями…

— К тому же вы обожаете всякие авантюры.

— Мне хочется познать жизнь, вот и все. Ведь до сих пор меня растили, словно оранжерейный цветок.

— Новые впечатления — это вроде нашей сегодняшней поездки верхом?

— И этого ужина тоже! Вы не представляете, какое удовольствие я испытываю от нашей беседы!

— И это в моем скучном обществе?

— Ваше общество доставляет мне не меньшую радость, поверьте.

— А мне — ваше. И я мог бы обогатить вас новыми впечатлениями, Валерия.

Она с изумлением уставилась на него широко раскрытыми глазами:

— Да что вы говорите, трибун?!

— Я бы мог показать, каков он на самом деле, теперешний мир, не тот, который воспевают поэты, а настоящий. Научить, как подчинять этот мир своей воле. А вы рассказали бы мне о Риме.

Валерия рассмеялась. Она немного нервничала, но была явно заинтригована.

— Ах, какой из вас, должно быть, получится восхитительный учитель!

— И еще я мог бы научить вас, что такое быть женщиной.

— Вы? Мужчина?

— Да. И я бы мог показать вам, что такое быть мужчиной.

Валерия, немного смущенная тем неожиданным направлением, которое принял их разговор, неуверенно покосилась на Гальбу. Он не сводил с нее глаз, и по выражению его лица она видела, что он разговаривает с ней откровенно, как с равной. Однако почему-то это тревожило ее.

— Я мог бы рассказать вам многое — и о мужчинах, и о женщинах. — Внезапно Гальба, положив тяжелую руку ей на плечо, привлек Валерию к себе и потянулся к ее губам. Этот жест был таким же быстрым и столь же привычным, как и тот, которым он выхватывал из ножен меч. И прежде чем Валерия успела отодвинуться или оттолкнуть его, губы Гальбы, жадные и ненасытные, уже смяли ее рот, колючая борода щекотала ей щеки, горячее мужское дыхание опалило ей кожу. Она почувствовала, как он настойчиво пытается раздвинуть ей губы.

Не на шутку перепугавшись, Валерия резко отпрянула в сторону, высвободила руку и неловко ударила Гальбу по лицу. От страха или от смущения рука ее лишь скользнула у него по щеке, и губы Гальбы искривила ехидная усмешка.

— Прошу вас, остановитесь! — прошептала Валерия.

Вместо ответа он молча потянулся к ее губам.

Тогда она, уже окончательно рассердившись, резко дернулась и вскочила на ноги, опрокинув на стол чашу с вином. Тяжелый стул с грохотом рухнул на пол.

— Да как вы смеете?!

Гальба тоже встал.

— Смею — уж такой я человек! Вы ведь никогда еще не знали настоящего мужчину, не так ли, Валерия? Так позвольте мне показать вам, какие они на самом деле.

— Но ведь я замужем!

— За человеком, который оставил вас почти сразу же после свадьбы. Впрочем, его и так почитай что нет. До него отсюда не меньше целого дня пути, а вашу служанку вы отослали к Люсинде. Может, хватит мечтать о реальной жизни? Не лучше ли испытать, какая она на самом деле? Пользуйтесь случаем, иначе до конца своих дней будете жалеть, что упустили такой шанс.

— Какой шанс?

— Оказаться в объятиях настоящего мужчины, солдата, который мог бы положить к вашим ногам целую империю, а не то что какую-то жалкую крепость!

Валерия пятилась до тех пор, пока не почувствовала спиной шершавую поверхность висевшего на стене ковра, а под ней — твердый кафель плитки. Ее возмущение росло вместе с ее растерянностью. Как она могла так ужасно ошибаться в этом человеке?!

— Боюсь, вы неправильно поняли мое приглашение, трибун! — ледяным тоном отрезала она. — О боги, вы действительно обычный солдафон! Как вы осмелились сделать подобное предложение молодой жене вашего же собственного командира, назначенного сюда по приказу Рима?! — Валерия сурово одернула себя, расправила плечи, стараясь держаться надменно, но голос ее предательски дрожал. — Сенаторской дочери, честной и порядочной женщине?! По-моему, предлагая дружбу, вы явно имели в виду нечто иное!

— Только не притворяйтесь, что вы этого не ожидали. Или что вам это неприятно.

— Естественно! — возмутилась Валерия. — Или вы возомнили, что с такой внешностью, как у вас, вы можете выглядеть в моих глазах привлекательным? Что я снизойду до близости с человеком вашего положения?!

— Но вы ведь кокетничали со мной!

— Еще раз повторяю — боюсь, вы неправильно поняли мое приглашение.

— Все я правильно понял!

— А теперь прошу вас уйти. И не возвращаться раньше, чем мой супруг вернется в форт.

Выходит, эта надменная девчонка считает, что слишком хороша для него? Гальбу захлестнул гнев.

— Ты спросила, притворяюсь ли я, и я ответил — нет. Высокомерная римлянка! В отличие от тебя я честный человек! Может, поэтому мне так трудно понять, что на уме у таких, как ты, фальшивых до мозга костей. Делаешь вид, что страшно оскорблена? Знаю я таких. О боги, можешь быть уверена, что ноги моей не будет в этом доме, вернется ли твой супруг или нет! Как будто никто не знает, что Марк и получил-то это назначение только лишь благодаря твоему знатному происхождению и связям твоего отца! Да вы с ним и дня бы не прожили на Валу, если бы вас не защищали люди вроде меня!

— О боги, какая надменность! Убирайтесь отсюда!

Гальба сделал шаг назад, и расстояние, разделявшее их, внезапно показалось Валерии пропастью.

— Можешь быть спокойна — я ухожу. Оставайся одна. Но когда-нибудь, когда ты и в самом деле станешь взрослой, тебе, возможно, захочется иметь возле себя настоящего мужчину — и когда этот день придет, тогда уж ты прибежишь ко мне, а не я. И тогда я назначу тебе свидание на конюшне!

— Как вы смеете говорить со мной подобным тоном?! — вспыхнула Валерия.

— А как ты посмела играть со мной?!

— Я… я вас презираю!

— А мне смешно смотреть на эти жалкие ужимки!

Внезапно слезы ручьем хлынули у нее из глаз. Разрыдавшись, Валерия выбежала из комнаты.

Гальба молча проводил ее взглядом. Боль и оскорбленная гордость исказили судорогой его лицо. Злоба захлестнула его — он яростно пнул ногой тяжелый стол, так что тот опрокинулся и красное вино, словно брызги крови, запятнало чудесный мозаичный пол. Марта, привлеченная их громкими голосами и звуками ссоры, испуганно юркнула обратно в кухню. Старший трибун широкими шагами направился к двери, но потом замер, прислушался и, обернувшись, бросил злобный взгляд в сторону кухни. Итак, выходит, эта шлюха все слышала! Он весь кипел от ярости. Гнев его требовал выхода.

Поэтому, вместо того чтобы уйти, он помчался туда и, толчком ноги распахнув дверь, ворвался в жаркое помещение. Все рабы, кроме Марты, прыснули по углам, словно испуганные кролики. Марта не сдвинулась с места. Лицо ее раскраснелось от жара плиты, туника распахнулась, приоткрывая пышную грудь, руки были обнажены до плеч. Она смотрела на разъяренного Гальбу, и в глазах ее горели страх и торжество. Гальба, схватив Марту в охапку, опрокинул ее на кухонный стол, одним махом сбросив с него все, что там было. Зарычав, он рванул за ворот ее туники так, что она разорвалась до талии, отбросил в сторону ее фартук и обнажил ноги.

Ухмыляясь, Марта слегка раздвинула бедра.

— Наконец-то! Ведь именно этого ты хочешь, Гальба? И ты этого заслуживаешь. Тебе нужна не эта знатная кривляка, а женщина!

Он набросился на нее как зверь. Яростные крики, напоминавшие вой и рычание совокупляющихся животных, сотрясали дом командира легиона, эхом отдаваясь в самых дальних его уголках. А стоны и вопли Марты проникали и дальше, они летели по коридорам и бились о стены пустовавших комнат. Достигли они и спальни, где, содрогаясь от рыданий, лежала Валерия.

Глава 22

Наверное, я должен был быть потрясен этой историей… но нет. За мою долгую жизнь мне пришлось слишком часто слышать о том, на что способны люди в порыве страсти.

— Он поступил неблагоразумно, — мягко проговорил я, обращаясь к Марте.

— Он привык к тому, что все женщины словно воск в его руках, — пожала плечами Марта. — А вот с Валерией он явно переоценил свои силы. Или же она разбудила в нем такую страсть, что он решил рискнуть.

— Ты считала его безрассудным?

— Мужчинам следует знать свое место.

Ну конечно! Интересно, что рабы куда лучше любого из нас знают, где чье место. Случилась бы эта трагедия, если бы все, кто так или иначе был связан с этой историей, просто выполняли свой долг, принимая судьбу с той покорностью, на которой и зиждется наша империя?

— И однако… в доме своего собственного командира! Рискованно, однако!

— Видите ли, инспектор, он ведь до сих пор привык считать этот дом своим. Ревность, уязвленное самолюбие, зависть — все это не давало ему покоя. Мысль о том, что он больше не командует своим легионом, пожирала его заживо. К тому же он был уверен, что Валерия ни словом не обмолвится об этом мужу, он заранее знал, что смущение и стыд не дадут ей это сделать. И еще он знал, что после всего этого он может поставить крест и на ней, и на ее муже. Он сделал ставку — и проиграл. Он не смог удержать свой щит. Тот упал, и Гальба получил удар в самое сердце.

— И бросился к тебе.

— Он был словно дикий кабан во время гона. А я представляла собой подходящую замену.

— Ты была оскорблена?

— Я наслаждалась.

Я неловко поерзал, отведя глаза в сторону. Наверное, я так никогда и не смогу привыкнуть к бесстыдной откровенности рабов.

— Они еще виделись до того, как вернулся Марк?

— Конечно. Форт — не такое уж людное место.

— И как она вела себя?

— Она держалась довольно холодно, но скорее делала вид, что злится. Бешеная вспышка Гальбы, конечно, напугала ее, но вместе с тем польстила ее самолюбию, как мне кажется. Нет, она тут ни причем… и тем не менее втайне Валерия не могла отрицать, что заинтригована. Я знала, что она слышала наши крики, когда он овладел мной. Гальба был страстным мужчиной, ее супруг — нет. Он был настоящим жеребцом, а она — хрупкой бабочкой, обреченной угодить в лапы паука. Это сводило Гальбу с ума. И ее тоже. Мы смеялись над ними. У таких, как я, все намного проще.

Если она хотела, чтобы я позавидовал ей, что ж, ей это удалось. В какой-то степени.

— Больше ничего не произошло?

— Гальба ненавязчиво дал понять, что ему удалось разрешить загадку убийства того раба, Одо.

— Ему удалось обнаружить какие-то улики? Какие?

— Он не сказал. Тогда не сказал.

Теперь я смутно начал понимать.

— И потом вернулся Марк.

— Весь покрытый кровью, удовлетворенный и гордый собственной праведностью до такой степени, что был слеп и глух ко всему остальному. Гальба с Валерией, естественно, делали вид, что ничего не произошло, но Марк в любом случае ничего бы не заметил — он распускал хвост, точно павлин, так что смех было смотреть. А этот болван Клодий и того хуже — напялил на себя снятое с убитого кельта ожерелье, чтобы прикрыть шрам на шее, и задирал нос — вообразил себя новым Ахиллесом, не иначе! Война для обоих была игрой, они наслаждались этим. Еще до того как отправиться в этот поход, они видели огни костров во время весеннего праздника белтейна, решили, что это сигнальные огни какого-то племени, извещающие о начале войны, а потом пыжились от гордости, когда костры потухли, вообразили, что до смерти напугали варваров. Что ж удивительного, что благодаря им вспыхнул настоящий пожар?

— Клодий явился с визитом к Валерии?

— Да. Правда, некоторое время она — то ли из-за стеснительности, то ли от неловкости — держала его на расстоянии, но ведь они были почти ровесниками. И он чувствовал сжигавшее ее желание.

— Они тоже были любовниками? — напрямик спросил я. Похоже, вопрос этот не смутил Марту. Впрочем, ее вообще трудно было смутить.

— Не думаю. Мне кажется, прелюдия доставляла им куда большее удовольствие, чем финал. Им нравилось флиртовать, а не совокупляться. — Рабыня пожала плечами, это было ей непонятно.

— А что было потом?

— А потом начались настоящие неприятности. Марк, уничтожив дубовую рощу друидов, совершил святотатство. Это было как раз то, чего ждали вожди кельтов. Сначала патруль петрианцев угодил в засаду. В полнолуние пущенной неизвестно откуда стрелой был убит часовой. Стали поступать донесения о многочисленных разбойничьих шайках, которых видели по эту сторону Вала. Префект хотел попугать варваров, а вместо этого растревожил осиное гнездо. Герцог вызвал его в Эбуракум и потребовал объяснений. И вот тогда Гальба дал понять, что готов арестовать Клодия за убийство Одо.

— Гальба… что?!

Она с улыбкой кивнула, страшно довольная тем, что ей удалось меня удивить. «Право же, какие глупости иной раз делают люди!» — было написано у нее на лице. По вот была ли это глупость…

— Пока Марк был в Эбуракуме, бразды правления вновь оказались в руках у Гальбы. Он весьма успешно притворялся, что они с Клодием теперь лучшие друзья. Гальба не уставал превозносить храбрость, которую тот якобы проявил в битве. Он даже отдал Клодию приказ обследовать Адрианов вал к западу, а потом сделать вылазку на север, чтобы встретиться с одним из римских шпионов и узнать от него о настроении в кельтских племенах. Естественно, мальчишка был польщен. Но как только он уехал, старший трибун вызвал к себе центуриона Фалько, которому принадлежал Одо.

— Помню. Я уже допрашивал Фалько.

— Гальба заявил, что обнаружил один из столовых ножей, которыми пользовались на свадьбе, спрятанным в комнате, где жил младший трибун. И добавил, что там же лежал и медный браслет, который якобы убитый раб всегда носил на руке. И потребовал, чтобы младшего трибуна допросили.

— А откуда тебе об этом известно?

— Служанка Клио, та, что прислуживает в доме, разболтала об этом в тот же день. В крепости не бывает секретов, знаете ли. — Она снова улыбнулась, откровенно наслаждаясь моей растерянностью.

«Итак, что же получается?» — думал я. Если рабы были в курсе совещания старших офицеров форта, стало быть, и враги могли узнать об этом без особого труда. Нужно было непременно отметить это в отчете.

— Фалько, — продолжала между тем Марта, — возразил, что по просьбе Марка согласился замять это дело. Но Гальба настаивал — он твердил, что если убийца не понесет наказания, это вызовет волну возмущения среди кельтских племен. А вот расследование, пусть и чисто формальное, продемонстрирует всем справедливость и добрую волю Рима.

— А заодно испортит карьеру юному Клодию, — понимающе кивнул я.

— А еще Гальба сказал, что спалить рощу было страшной ошибкой и что все его подозрения насчет Марка подтвердились самым плачевным образом. Он настаивал на том, чтобы старшие офицеры санкционировали допрос Клодия и что все это необходимо сделать до возвращения Марка из Эбуракума, потому как, мол, эти аристократы вечно покрывают друг друга. Но поскольку молодой человек был послан в разведку на север, то арест его следует провести со всей возможной осторожностью. Юноша, мол, успел уже завоевать кое-какой авторитет. Поэтому взять Клодия под стражу нужно у святилища Бормо, потому что там он останется без своей защиты. Все это казалось мне полнейшей бессмыслицей.

— Но Марк ведь уже пообещал выплатить Фалько компенсацию. И тот согласился. Что же заставило его поддержать Гальбу?

— А он и не собирался его поддерживать, только мы узнали об этом уже позднее. Фалько сказал, что ни один раб не стоит раскола между офицерами легиона и что нужно, мол, подождать до возвращения Марка. Да, Фалько был не дурак. Он боялся, что Гальба замышляет мятеж, и готов был на все, лишь бы не допустить этого. Но все это уже не имело никакого значения.

— Никакого значения? Потому что Гальба намеревался действовать в одиночку?

— Потому что никакого ареста не планировалось. Все это было чистой воды надувательство. Гальба поймал Клио с поличным, когда она подслушивала, и велел ей убираться, но случилось это до того, как Фалько представился случай возмутиться. Естественно, Гальба заранее знал, что их подслушивают, потому что сам этого хотел.

— Ничего не понимаю…

— Вам когда-нибудь доводилось наблюдать за уличным фокусником, господин?

Я почувствовал легкое раздражение. Эта ее манера обращаться со мной, словно с тупым учеником, начала действовать мне на нервы.

— Вы видели, как он проделывает свои трюки? Он привлекает ваше внимание к одной руке, а другой незаметно делает все, что хочет.

— И какое это имеет отношение к аресту молодого Клодия?

— Гальба действовал в точности как тот фокусник.

— Не могу взять в толк, о чем это ты, — раздраженно буркнул я.

— Все дело в том, что никакого ареста не предполагалось. Весь этот разговор с Фалько был затеян им лишь для того, чтобы среди рабов поползли сплетни. Клио подслушивала под дверями, и Гальба с самого начала знал, что так будет. От нее эту новость должна была узнать Савия. И Гальба не сомневался, что, услышав об этом, она со всех ног кинется к Валерии.

Вдруг меня осенило. Теперь я видел все так же ясно, как будто присутствовал при этом.

— Выходит, ему вообще было наплевать на Клодия!

Гальба был свидетелем того, как девушка чудом избежала плена. Он вынужден был присутствовать на ее свадьбе с его соперником. Он сделал попытку соблазнить ее, чтобы разрушить этот брак, но его план потерпел неудачу. Но ее муж совершил грубую ошибку, напав на ущелье друидов, и если Гальбе удалось бы уничтожить то политическое влияние, которым пользовался Марк…

— Ты угадал — младший трибун в глазах Гальбы был не более чем пустое место, — кивнула Марта. — А вот Валерия — другое дело. Она унизила его, больно задела его гордость. И к тому же была достаточно наивна, чтобы поверить любой выдумке. Достаточно безрассудна, чтобы покинуть крепость. Достаточно отважна, чтобы очертя голову ринуться предупредить своего друга об опасности ареста — опасности, которая существовала только в ее воображении. Валерия была обречена.

Глава 23

— Я не поеду туда, — уперлась Савия. — Не могу.

— Ну и оставайся! — прошипела Валерия.

Рабыня смерила ее возмущенным взглядом:

— Интересно, а как же вы будете одеваться, есть или принимать ванну? Самостоятельно?! И что я скажу вашему супругу, когда он спросит, куда это вы подевались? Нет уж, лучше отправиться с вами в это дикое место, потеряться, быть растерзанной заживо дикими зверями, чем объясняться с ним по поводу вашего отсутствия!

— Тогда прекрати стонать и жаловаться! Афина — самая тихая, спокойная и покладистая кобыла в мире, поедешь на ней. — Они перешептывались в гарнизонной конюшне. Было темно, зажигать свет они побоялись. — Иди сюда, я тебя подсажу!

— Господи, какая она огромная! Просто чудовище!

— По-моему, она думает то же самое о тебе.

Тихонько подвывая, Савия кое-как вскарабкалась в седло и вцепилась в него мертвой хваткой. Валерия вскочила на Боудикку, ту самую белую кобылу, которую она брала во время поездки верхом с негодяем Гальбой. Во время недавнего обеда старший трибун показал себя во всей красе, скривилась Валерия. Поэтому она нисколько не удивилась, когда Савия шепнула ей на ухо, что он замыслил предательство и что жертвой его должен стать бедняга Клодий. И вот теперь ей предстоит перехитрить его! Заставить его угодить в свою же собственную ловушку! Слегка ударив кобылу пятками, Валерия проехала мимо своего дома и двинулась к северным воротам крепости, пробираясь между лепившимися друг к другу домишками. Только что наступила полночь. Форт спал, лишь луна из-за туч слабо освещала им дорогу. Черные силуэты часовых на стене, казалось, намертво приклеились к небу.

Начальник стражи, услышав шум, вынырнул из темноты и бросился к ним.

— Госпожа Валерия?!

— Да, Приск, открой ворота. Сегодня служба по христианскому обычаю. Мы встречаемся в нашей церкви на восходе луны.

Он явно колебался.

— Вы стали христианкой, госпожа? Я не слышал.

— Как и наш император.

— Но я не вижу других верующих, кроме вас.

— Моя рабыня должна сначала приготовить все для моления.

Он покачал головой:

— Вам нужен пропуск, госпожа.

— И к кому же мне, интересно, обращаться за этим пропуском?! — Валерия надменно выпрямилась. — Мне, дочери сенатора из дома Валенса, жене вашего командира? К губернатору? А может, к самому герцогу?

— Но, госпожа, я не уверен…

— Или, может быть, стоит послать гонца к самому императору — попросить у него разрешения перейти через построенный по его личному приказу Вал и помолиться его богу? Или разбудить старшего трибуна Гальбу?

Приск колебался. Силы явно были неравны — Валерия всю свою жизнь отдавала приказы, а он всю свою жизнь подчинялся. К тому же злить супругу командира было глупо, а делать ее своим врагом и вовсе опасно. Он отдал приказ открыть ворота.

— Позвольте послать с вами охрану…

— Мы не можем ждать. К тому же в этом нет нужды. — Валерия ударила пятками лошадь, и та одним скачком вынесла ее за ворота. Кобыла, на которой ехала Савия, послушно потрусила следом. — И не вздумайте рассказывать кому-то, что мы отправились на молитву. Тем более что мы вернемся еще до рассвета.

Бросив это через плечо, она с грохотом пронеслась по мосту через тянувшийся вдоль Вала ров и рысью спустилась с холма. Савия с перекошенным от страха лицом подпрыгивала в седле. Ее лошадка вслед за кобылой Валерии тоже перешла на рысь.

Начальник стражи проводил их растерянным взглядом. Что-то явно было не так. Помявшись, он повернулся к своему молчаливому товарищу:

— Руфий, растолкай троих, езжай за ней и позаботься, чтобы с ними ничего не случилось.

— Но потребуется время, чтобы оседлать коней, декурион.

— Ничего страшного. Думаю, ты без труда догонишь их — учитывая, как трясется от страха эта жирная квашня, ее рабыня.


Добравшись до края огромного болота, Валерия натянула поводья и оглянулась на Вал. В первый раз за все это время она очутилась к северу от него. Его извилистый силуэт, похожий на гребень чудовищной ящерицы, с зияющими тут и там прорезями бойниц, тянулся с востока на запад, скрываясь где-то в необозримой дали. Узкие талии сторожевых башен опоясывали огненные цепочки горящих факелов, а сверху на них холодными бледными глазами смотрели звезды. В лунном свете белая штукатурка стен сверкала, как мокрый кварц. С того места, где они стояли, Адрианов вал казался неприступной твердыней — вырубленные и выжженные леса обнажали все подходы к нему, даже крестьянские хижины под прикрытием крепостного рва тоже имели надменный вид, словно давая понять, что под защитой Вала бояться им нечего. Как странно, должно быть, промелькнуло в голове у Валерии, явиться со своего холодного севера и, кутаясь в грязные тряпки, смотреть на это живое свидетельство могущества и власти империи!

— Однако что-то непохоже, чтобы тут кто-то жил, — угрюмо пробурчала Савия.

— Наверняка где-то поблизости остались еще племена. Будем надеяться, что в такое время все спят.

— Не нравится мне эта идея…

— Прекрати. Клодий — наш друг, и мы должны его спасти. Мне представился случай увидеть, каков Гальба Брассидиас на самом деле. Узнать истинное его лицо. Нужно предупредить младшего трибуна, пока не случилось несчастье.

— Его истинное лицо? — опешила Савия.

— Да. Его гордыня поистине не имеет пределов. И к тому же он очень неосторожен.

Они двинулись вперед. Не привыкшая к седлу Савия то и дело ерзала, стараясь устроиться поудобнее, при этом пару раз едва не свалилась на землю. Валерия, не оборачиваясь, слышала, как она бормочет себе под нос, сварливо предрекая, что ничем хорошим эта затея не кончится. Впрочем, Валерии тоже было страшно — ехать ночью куда-то на север, туда, где Вал уже не сможет защитить их и где они могут стать легкой добычей. По спине у нее пополз холодок. Каждый заросший овраг пугал ее до дрожи в коленках. Валерия пугливо озиралась по сторонам, готовая в любую минуту увидеть стаю голодных волков, разъяренного медведя или притаившихся в засаде варваров.

Но по мере того как они беспрепятственно ехали дальше, оставляя за собой милю за милей, вокруг все по-прежнему было спокойно. Валерия воспрянула духом и даже заметила, что вполне способна наслаждаться своей ночной авантюрой и чувством неизъяснимой свободы, охватившим ее. Надо же, тихонько радовалась она, получается, ей удалось-таки отыскать свой собственный путь! Еще никогда в жизни она не чувствовала себя до такой степени свободной. Словно ангел ночи, словно призрак, она бесшумно и быстро летела вперед по залитой лунным светом равнине. Никто не оглядывался на нее. Никто не качал головой ей вслед. Не облизывал внезапно пересохшие от зависти или жгучего желания губы. Не возмущался. «Как здорово! — радовалась она. — Вот бы так ехать и ехать до самого конца!»

Валерия поспешила излить переполнявшие ее чувства на рабыню. Но Савия, однако, отнюдь не разделяла восторгов своей питомицы.

— Какая такая еще свобода? — недовольно ворчала она. — Нужна мне эта свобода, когда от голода все кишки подвело! А что мы будем делать, когда наконец доберемся туда?

— Расскажем все бедному Клодию. Пусть мчится к герцогу, расскажет ему обо всем, и тогда все эти нелепые обвинения в убийстве будут с него сняты. Мы останемся там вместо него. Очень хочется увидеть лицо Гальбы Брассидиаса, когда он явится арестовать Клодия, а найдет нас с тобой! Вместо одной птички в сеть попадутся две, да только не те! Ух, мне просто не терпится высказать ему в лицо то, что я о нем думаю.

Савия с неудовольствием посмотрела на свою кипевшую негодованием воспитанницу.

— Я вас предупреждала, госпожа.

— Об этом — ни слова! — вспыхнула Валерия.

Какое-то время обе молчали. Потом рабыня не вытерпела:

— А что, если это все-таки Клодий убил Одо? А теперь ему просто не хочется платить за него?

— Савия! — Валерия возмущенно вспыхнула. — Да как у тебя язык поворачивается говорить такое?! И о ком — о нашем спутнике, человеке, который готов был пожертвовать собственной жизнью, чтобы спасти меня!

— Спасти? — хмыкнула Савия. — Интересно как, если сам он корчился на земле, словно раздавленный червяк?

— А ты не забыла, что к горлу ему приставили меч? И шрам, что остался у него на шее, лучше любых слов доказывает, что он и не думал сдаваться. А Марк сказал, что там, в ущелье друидов, Клодий сражался доблестно, как настоящий римлянин. Просто Гальба возненавидел его с первого дня, еще в Лондиниуме, и все время придирался к нему.

— Я боюсь солдат Гальбы, — проворчала Савия.

— А я нет.

Последняя миля тянулась бесконечно. Тропинка, ведущая к священному источнику Бормо, петляя между деревьями, привела их в узкую, заросшую лесом долину. Ночью, под зеленым шатром деревьев, тут царил непроглядный мрак, даже тропинку было едва видно. Наощупь пробираясь в темноте, они вдруг застыли, услышав неподалеку ржание лошади. Похоже, кто-то ехал вслед за ними. Неужели Гальба?!

— Нужно спешить!

Нахлестывая лошадей, они поскакали рысью, еле успевая уворачиваться от низко нависших над тропинкой ветвей. Наконец вдалеке послышались слабое журчание и шорох воды. Источник! Валерия с Савией с размаху вылетели на небольшую опушку, со всех сторон окруженную серебристыми елями. Огромная луна у них над головой заливала все вокруг мертвенным светом. В дальнем конце прогалины высился каменный кельтский алтарь, посвященный богине воды Бормо. Полоска света выхватила из темноты высеченное в скале грубое изображение нимфы, из широко открытого рта тоненькой струйкой била вода. Сбегая вниз по ковру влажного мха, она с журчанием стекала в широкий, казавшийся сейчас черным, пруд, отчего поверхность его волновалась и будто дышала, смахивая на покрытую чешуей спину какой-то твари. Золотые и серебряные цепи, украшавшие изображение богини, сверкали и переливались в лунном свете, точно мириады мерцающих звезд. Цветы, кусочки одежды, драгоценности, какие-то безделушки — расческа, нож, плеть — были аккуратно разложены на земле, словно в надежде задобрить богиню, заставить ее прислушаться к молитве. Чуть дальше, под деревьями, высился небольшой римский храм. Рядом стояли привязанные лошади.

— Видишь лошадей? Наверняка Клодий где-то рядом.

— Это языческое капище, — поцокала языком Савия. — Дурное место.

— Чушь! Разве ты не видишь? Это же богиня воды.

— Нет, госпожа, эти боги давно мертвы, уничтожены Господом нашим Иисусом Христом. А сейчас этим местом завладели демоны. Зря мы сюда приехали.

— Замолчи! Перестань ворчать и дай мне сделать то, ради чего мы явились сюда!

Римский храм представлял собой простое квадратное здание с плоской крышей, небольшим портиком и колоннами у дверей.

— Клодий! — громким шепотом позвала Валерия.

Ответа не было. Тогда она постучала.

— Клодий, ты здесь? Открой же! Сейчас тут будут солдаты!

И снова в ответ тишина.

А потом…

— О боги… это ты!

Они резко обернулись. Позади них стоял младший трибун. В одной руке он сжимал обнаженный меч, другой, вокруг которой был обернут плащ, Клодий прикрывал грудь.

— Клодий!

— Валерия? — Он озадаченно уставился на нее, явно ничего не понимая.

Она с разбегу кинулась ему на шею, звонко поцеловала в щеку, потом, не в силах скрыть свою радость, закружилась вокруг.

— Я все-таки отыскала тебя!

— Что ты здесь делаешь, да еще ночью?! Я чуть было не напал на тебя! Мне показалось, что я слышу чей-то шепот, только голоса были мужские…

— Мы приехали предупредить тебя. Гальба Брассидиас утверждает, что нашел орудие убийства. Он намерен арестовать тебя за убийство Одо. Его люди скоро будут здесь.

— Что?! Ты уверена?

— Поезжай в Эбуракум. Потребуй справедливости от герцога.

Юноша опустил меч.

— Но какие он мог найти доказательства? К тому же ведь Фалько сам мне сказал, что дело улажено.

— Он нашел у тебя в комнате браслет Одо. И еще нож со стола Фалько. Может, еще что-то, не знаю.

По лицу младшего трибуна скользнула презрительная усмешка.

— Которые он сам туда же и подложил, нисколько в этом не сомневаюсь. Это работа Гальбы. Он с самого начала возненавидел меня. Только и ждал удобного случая вышвырнуть меня отсюда.

— Так сделай так, чтобы вышвырнули его! Поговори с герцогом. Пусть отправит его в Германию.

— Без поддержки Марка мне не обойтись.

— Он будет на твоей стороне, я знаю. В конце концов, вы ведь принадлежите к одному сословию.

Клодий насторожился. Какой-то шум в отдалении привлек его внимание.

— Вы приехали сюда одни?

— Рабыня Клио подслушала их разговор и передала все нашей храброй Савии. И когда она раскрыла мне заговор Гальбы, я тут же поняла, что нам нужно сделать.

Услышав, как ее хвалят за храбрость, вообще говоря, мало ей свойственную, Савия с трудом спрятала улыбку, хотя губы ее еще дрожали от пережитого страха.

Младший трибун обернулся и крикнул куда-то в темноту у себя за спиной:

— Сардис, нужно бежать! — Еще один человек, узколицый кельт, бесшумно выскользнул из мрака, как змея. — Это один из наших лазутчиков, — объяснил Клодий. — Поблизости рыщут варвары. Здесь небезопасно. Лучше вам обеим ехать со мной в Эбуракум.

— Нет. Мы с Савией только помешаем вам ехать быстро. Поезжайте, а мы пока попытаемся сбить Гальбу со следа. Пусть он сам отвезет нас вкрепость.

— Она права, трибун, — вмешался Сардис. — Лучше ехать вдвоем, раз уж нам… — Внезапно он вздрогнул, покачнулся и, не договорив, тяжело повалился на землю, как пьяный. Валерия, напрягая глаза, старалась рассмотреть в неверном свете луны, что произошло. Наклонившись над солдатом, она заметила, как что-то блеснуло. Валерия вздрогнула — из шеи Сардиса торчало нечто острое. Солдат дернулся, и она услышала булькающий звук.

Это был наконечник стрелы. Савия пронзительно вскрикнула.

— Это Гальба! — рявкнул Клодий. — Быстро! Бегите в храм!

Они повернулись, и тут из кустов выскользнула какая-то неясная тень, за ней другая. Молодой трибун споткнулся, ноги у него разъехались, и двое мужчин разом набросились на него с двух сторон. Один резко ударил его по руке, и спата, короткий римский меч, отлетел в сторону. Еще несколько человек отрезали их от храма, со всех сторон сбегались другие. Лица всех заросли бородами до самых глаз, кожа казалась черной, мечи — невероятно, неправдоподобно длинными. Испуганные женщины растерянно озирались по сторонам. Это не римляне! Не успела Валерия сообразить, что мужчина, который сбил Клодия с ног, не кто иной, как Лука, тот самый варвар, что не так давно оставил отметину на шее младшего трибуна, как в следующую минуту чьи-то сильные руки схватили ее сзади. И тут она услышала, как знакомый голос по-латыни шепнул ей на ухо:

— На этот раз мы уедем отсюда вместе, госпожа.

Тот же самый человек, что пытался похитить ее, когда их отряд угодил в засаду! Извернувшись, Валерия попыталась вырваться. Она молотила кулаками по его широкой груди, но варвар только смеялся.

— На этот раз я постараюсь держаться подальше от твоей брошки! Больше тебе не удастся напугать мою лошадь!

Остальные варвары, скрутив Савию, пытались заткнуть ей рот и грубо гоготали, слыша ее испуганные вопли. Вдруг вдалеке послышался приближающийся стук копыт.

— Кто-то едет сюда. Кто это? — прорычал один из варваров, обращаясь к Валерии.

— Вы привели с собой охрану, госпожа? — приложив губы к уху Валерии, спросил их предводитель. — Отвечайте! Только быстро, пока Лука не перерезал вашему дружку глотку!

Варвар, выразительно ухмыляясь, снова приставил нож к горлу Клодия.

— Это Гальба Брассидиас, — запинаясь, пробормотала она. — Он едет, чтобы арестовать Клодия.

Кельт грязно выругался.

— Мне казалось, ты говорил, что фракиец ни за что не явится сюда, — жалобно проговорил Лука на кельтском, обращаясь к своему предводителю. Валерия невольно порадовалась, что решила брать уроки кельтского у служанки — теперь благодаря этому ей удалось разобрать, о чем они говорят.

— Гальба? — недоверчиво протянул тот, что был у них за главного. Теперь он снова перешел на латынь. — Думаю, ты ошибаешься, госпожа. А это значит, что ты либо глупа, либо пытаешься нас обмануть. Нет, это кто-то еще, кто пытается разглядеть тебя в темноте.

Валерия забилась, изо всех сил стараясь хоть ненадолго освободиться из его железных тисков, чтобы вцепиться ногтями ему в лицо, расцарапать его до крови.

— Мой супруг — командир петрианцев!

— Возможно. Только сейчас он в сотне миль отсюда.

Вот так сюрприз! Откуда этому варвару обо всем известно?

— Давай убираться отсюда, Арден, да поскорее, — опасливо проговорил один из кельтов. — Забрали то, за чем пришли, и будет с нас.

— Мне еще нужны их лошади.

— Герн уже видит их, — послышался из темноты женский голос.

— А с этим что будем делать? — поинтересовался Лука. Он сидел на Клодии верхом, запустив руку ему в волосы, чтобы тот не мог оторвать голову от земли.

— Я не привык убивать людей, когда они уже валяются на земле. Брось его. Но заставь его замолчать.

Лука стукнул Клодия по затылку тяжелой рукояткой ножа, и голова Клодия бессильно уткнулась в землю. Потом, соскочив, варвар еще раз с силой ударил ногой неподвижное тело, чтобы убедиться, что несчастный юноша без сознания. Тот не издал ни звука.

Убедившись, что приказ выполнен, предводитель варваров подхватил Валерию на руки — так легко, словно она весила не больше перышка, — перебросил ее через плечо и быстрым шагом углубился в чащу леса. Вдруг он подпрыгнул, и из груди его вырвалось глухое рычание.

— Эта сучка укусила меня!

Вокруг послышались смешки.

Из темноты, ведя в поводу лошадей, выскользнул чумазый мальчишка. Грохот копыт римских коней слышался уже совсем рядом. И вот уже первый из них галопом выехал на прогалину.

— На помощь! — взвизгнула Валерия. — Нас похитили!

Ее крик словно ножом вспорол царившую вокруг тишину. Стук копыт стал чаще. Похоже, помощь была уже близко.

— Заставьте ее замолчать! — злобно прорычал Арден. Чья-то невидимая рука оторвала кусок от подола ее туники и попыталась всунуть ей в рот кляп. Валерия отчаянно брыкалась. Но пока они боролись, впереди послышался громкий треск и еще один крик.

— Сюда! — кричали по-латыни. — Варвары!

Это был Клодий. С трудом поднявшись с земли, он мчался за ними, явно намереваясь помешать варварам утащить женщин с собой.

— Я ведь приказал тебе заткнуть ему рот, — буркнул предводитель, которого, как вспомнила Валерия, звали Арденом.

— Должно быть, у него голова железная.

— Я сейчас заставлю этого ублюдка умолкнуть, — вытаскивая из колчана стрелу, проворчал другой кельт. Но он не успел выстрелить. Едва стрела коснулась лука, как вылетевший из темноты дротик пронзил ему грудь с такой силой, что острие вышло наружу с другой стороны, отбросив его назад. Его собственная стрела, не причинив никакого вреда, со злобным шипением устремилась вверх, к звездам. Лучник, слабо ахнув, молча повалился на землю. Древко дротика, пронзившего его грудь, победно торчало вверх.

— Ну нет, бриттские свиньи, на этот раз не уйдете! — кричал Клодий, преследуя их по пятам с обнаженным мечом в руке. Лицо его было залито кровью, глаза пылали ненавистью и жаждой мести. Это было столь же потрясающе, сколь и глупо, но все произошло настолько неожиданно, что он успел почти догнать предводителя кельтов еще до того, как потрясенные варвары успели ему помешать. Арден, оглянувшись, швырнул Валерию на землю, словно охапку соломы, и с проклятием схватился за оружие, но меч застрял в ножнах.

Из груди Валерии вырвался сдавленный крик. Клодий сейчас прикончит его, решила она. Однако чувство чести заставило младшего трибуна отступить на шаг.

— Дерись или умри, варвар!

Слегка удивленный Арден отскочил в сторону и выхватил из ножен меч. Со звоном и лязгом клинки сшиблись в воздухе, посыпались искры, и на мгновение Валерия ослепла. Чьи-то грубые руки, схватив ее, поволокли в темноту. Отбиваясь, она слышала топот ног и ржание лошадей и поняла, что подмога наконец подоспела. Посыпались команды на латыни. Только голос командира отряда не принадлежал Гальбе. Это был Руфий, тот самый, что нес караул у ворот, спохватилась Валерия.

— Клодий! — пронзительно закричала она. — Держись! Помощь уже близко! — Кляп снова оказался у нее во рту.

— На этот раз я тебя не подведу! — послышалось в ответ. И снова зазвенели мечи.

Кельт низко пригнулся, ускользнув из-под удара точно так же, как делали это гладиаторы на арене. Перед ними прирожденный боец, это было заметно с первого взгляда. Клодий сделал резкий выпад, но его противник ловко парировал его. Длинные мечи со звоном сшиблись, и звонкое эхо заметалось между деревьями, далеко разнося звуки боя. И снова стук и лязг мечей… еще раз… и еще…

— Прикончи его, Арден! — прошипел один из кельтов.

— Госпожа без ума от него! — тяжело дыша, ответил предводитель варваров.

— Прикончи его! Не то из-за этого недоумка погибнем мы все!

Валерия, незаметно откатившись в сторону, вдруг вскочила на ноги и попыталась ускользнуть в темноту, но сильный удар ногой в живот отбросил ее в сторону. Она отлетела назад и тяжело ударилась о землю. Дыхание у нее перехватило, перед глазами в бешеном хороводе кружились звезды, однако ей удалось-таки добиться своего — предводитель варваров на мгновение отвлекся, и этого оказалось достаточно. Клодий одним прыжком оказался возле него, над головой у него свистнул меч. Сейчас он сможет наконец отомстить за то унижение, что ему пришлось пережить!

Однако ответное движение варвара оказалось настолько неожиданным и молниеносным, что юноша ничего не успел поделать. Гибким змеиным движением Арден поднырнул под меч и сделал резкий выпад. Лезвие его меча воткнулось римлянину в живот и вышло с другой стороны раньше, чем кто-то успел сообразить, что произошло.

Клодий замер, на лице его застыло выражение не боли, но глубочайшего изумления, как будто случилось то, чего он никак не мог ожидать. Меч выпал из его ослабевших пальцев и с глухим стуком упал на землю.

Благородство — прямой путь в могилу.

Оскалившись, кельт толкнул молодого римлянина в плечо, заставив его опрокинуться на спину. Кельтский меч с глухим чавкающим звуком выскользнул из тела, блеснув в лунном свете, кровь младшего трибуна, которой он был покрыт, сейчас казалась черной. Клодий умер, еще не успев удариться о землю.

Но на подмогу им уже подоспели другие — Руфий и с ним трое римлян. Еще не видя, с кем им предстоит сражаться, они уже успели, однако, обнажить мечи, сгорая желанием вступить в битву. Сейчас они казались просто темными силуэтами на фоне ночного неба.

— Руби их!

Запели тетивы, и в воздухе, словно злые осы, засвистели стрелы. Опомнившиеся кельты уже поджидали их, и римлян встретил град стрел. В полной тишине был слышен только тупой стук, когда очередная стрела попадала в цель, разрывая живую человеческую плоть, да звон доспехов. Не прошло и минуты, как все четверо, примчавшиеся на помощь Валерии, словно тряпичные куклы, повалились на землю друг подле друга. Тело каждого из них было так истыкано стрелами, что смахивало на ежа.

С воплями торжества их окружили кельты. Через мгновение римлянам перерезали горло, и фонтаны крови обагрили землю вокруг.

Предводитель кельтов несколько раз воткнул свой меч в землю, потом тщательно вытер его о траву и повернулся к Валерии, подхватив ее окровавленными руками. Валерия забилась. Ей было тошно, гадко, ей казалось, что она вот-вот потеряет сознание или ее просто вырвет. Все произошло так быстро…

— Если бы твой приятель не пытался помешать нам уйти, все они сейчас были бы живы, — проговорил Арден.

Взяв Валерию на руки, он быстрыми шагами двинулся вперед, ловко лавируя между деревьями — туда, где ждали их лошади. Одним движением перекинув Валерию через луку седла, Арден ловко вскочил следом и ударил коня пятками.

— В Тиранен!

Позади его прогремел ликующий вопль.

— В Тиранен! — кричали варвары, размахивая обнаженными мечами. Вслед за своим предводителем они вскочили на лошадей. Онемевшая от ужаса Савия почти не сопротивлялась. Эхо их воплей разнеслось по лесу, разгоняя ночные тени, все живое, казалось, попряталось от ужаса, только источник Бормо безмятежно журчал, поблескивая серебром в лунном свете. Нахлестывая коней, варвары поскакали на север — прочь от ненавистного Вала, под защиту ночи.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 24

Уходя, варвары увели с собой всех верховых лошадей. Пройдя около мили, они остановились, и тут Валерия с Савией были наконец избавлены от кляпов. Варвары усадили обеих женщин на их же собственных лошадей, рассудив, что так они будут двигаться быстрее. Связанные запястья их прикрутили к луке седла, поводья держал кто-то из ехавших рядом. Лошади убитых солдат и жеребец Клодия цепочкой двигались вслед за ними, через седло одного из коней перекинули тело погибшего варвара. Как удалось сосчитать Валерии, варваров было восемь — семеро мужчин самого что ни на есть дикого вида и одна женщина. Валерия, едва придя в себя от изумления, украдкой разглядывала незнакомку. Длинные, до талии, волосы женщины были стянуты шнурком — чтобы ночной ветерок не трепал их во время скачки, она заткнула их за перевязь. За спиной у нее висели тисовый лук и полный стрел колчан. Женщина с привычной уверенностью держалась в седле, и вид у нее был не менее надменный, чем у мужчин.

Валерия, заметив ее, поначалу ужаснулась — в ее глазах это было настоящее извращение, — но потом, не утерпев, принялась украдкой разглядывать воительницу.

Заметила она и то, что предводитель варваров отдавал приказы со спокойной уверенностью человека, привыкшего, чтобы ему повиновались. Как это было не похоже на сухую педантичность Марка или суровость Гальбы! Казалось, для Ардена слепое повиновение не имело такой цены, как для римлян, — для него, похоже, куда важнее было пользоваться уважением своих людей, подумала Валерия. И он этого добился, потому что в каждом слове, в каждой шутке, с которой обращались к нему эти свирепые бородатые люди, сквозило чуть ли не благоговение. Валерия никак не могла догадаться, куда они едут, — казалось, варвары и сами еще не решили, куда направиться. Одна тропинка сменяла другую, а через минуту, съехав с тропы, они уже пробирались сквозь густой пролесок, пересекали залитую лунным светом долину или с привычной настороженностью перебирались через болота. Это была Каледония, но Каледония, похожая на выбеленную временем кость. Савия, окончательно павшая духом, даже замолчала, только мертвой хваткой вцепилась в седло, чтобы не свалиться на землю. А Валерия молча горевала, вспоминая нелепую, трагическую смерть бедного Клодия, и мучительно пыталась понять, что же, собственно, произошло. Что понадобилось варварам у священного источника? Как там оказался Руфий? Выходит, бедняга ехал за ними? И вот теперь он мертв, и его люди тоже. Но самое главное, куда они ее везут? И что они намерены сделать с ней?

На рассвете, спасаясь от солнца, они укрылись в тени и прохладе узкой, заросшей лесом лощины, чтобы немного отдохнуть и напоить коней. На это время обеих женщин предусмотрительно привязали веревкой к дереву. Теперь, когда стало светло, варвары с таким же неприкрытым изумлением разглядывали своих пленниц, как обе римлянки — их самих. Тот, кто носил имя Лука, оказался кряжистым, длинноволосым мужчиной с огромными мускулистыми руками и усами, как у большинства кельтов. Из одежды на нем были только штаны и плащ. Казалось, он так же невосприимчив к суровому климату Британии, как исхлестанный ветром холст походной палатки. Широкая грудь варвара оставалась обнаженной, суровое лицо и мускулистые руки, чтобы раствориться в темноте ночи, он натер углем. Примерно так же были одеты и остальные варвары. На женщине были такие же штаны, но поверх кожаной безрукавки на ней поблескивали кольчужные доспехи. Холмики груди, хоть туго стянутые жесткой кожей, упрямо выдавались вперед, и вся она, тонкая, длинноногая и длиннорукая, гибкая, походила на молодую иву. Несмотря на этот грубый и неженственный наряд, девушка оказалась довольно привлекательной блондинкой, однако мужчины старались держаться от нее на почтительном расстоянии.

— Бриса, отнеси им воду и чего-нибудь поесть, — перейдя на родной язык, велел их вождь.

Кивнув, женщина направилась к ручью. То, что за пленницами велено ухаживать женщине, а не грубым варварам, вселяло некоторую надежду.

Презрительно морщась, Савия грызла черствый сыр. Валерия отказалась — есть ей не хотелось, в горле стоял комок. Но принесенную воду она выпила с жадностью. Потом, прижавшись друг к другу, они молча сидели, дожидаясь только подходящего случая, чтобы незаметно ускользнуть. Варвары, казалось, забыли о пленницах — удовлетворив свое любопытство, они уделяли им не больше внимания, чем если бы это были бродячие псы.

Предводитель варваров, отделившись от остальных, подошел к ручью и принялся смывать грязь и пепел с лица и рук. Потом о чем-то глубоко задумался. Валерия украдкой наблюдала за ним. Ей уже удалось один раз обмануть его и сбежать, и она намеревалась проделать это еще раз. Арден… так его, кажется, звали. Свободная туника без рукавов оставляла обнаженными его руки, могучие руки, в силе которых Валерия успела уже убедиться. Как и его собратья, он, казалось, совершенно не замечал холода. Она невольно удивилась тому, что кельт поспешил умыться, — у нее уже успело сложиться мнение, что северные варвары и похитители скота особой чистоплотностью не отличаются. Возможно, просто хотелось смыть с себя кровь, которой были запачканы его руки, брезгливо предположила она. Наверняка доволен, что прикончил Клодия и снова взял в плен Валерию — после той неудачи с засадой это, должно быть, приятно тешило его уязвленное самолюбие. Но все-таки откуда ему стало известно, что она собирается поехать к источнику? И откуда он знает Гальбу?

Вдруг Арден встряхнулся и двинулся к обеим пленницам размашистой походкой человека, привыкшего покрывать за день немало миль. Подойдя к ним вплотную, он уселся на корточки и принялся разглядывать обеих женщин. Валерия даже слегка опешила — перемена в его внешности, вызванная умыванием, потрясла ее. Теперь, избавившись от грязи и крови, покрывавших его с головы до ног, варвар показался ей довольно привлекательным, чего уж она никак не ожидала, — почти симпатичным, этакий волк среди грязных шакалов. Чисто выбритый, он мог бы даже сойти за римлянина, хотя на щеках его уже пробивалась густая щетина. Длинные волосы варвара были стянуты на затылке шнурком, правильное, с чеканными чертами лицо, на котором выделялись прямой нос и яркие голубые глаза, казалось почти суровым. Взгляд варвара был твердым, от всего его облика веяло уверенностью и спокойствием.

Валерия почувствовала, как ее захлестывает ненависть.

— Мы поспим тут пару часов, прежде чем отправимся дальше, — сказал он на латыни.

— Хорошо, — бросила она в ответ, стараясь держаться храбро, хотя поджилки у нее так и тряслись. — Этого времени петрианцам как раз хватит, чтобы догнать нас. А схватив тебя, они сначала выпорют тебя кнутом, а потом вздернут на первом же попавшемся дереве.

Похититель вскинул голову и невозмутимым взглядом окинул дерево, под которым они сидели.

— Пока нет никаких признаков погони, госпожа. Думаю, к тому времени как твои петрианцы соблаговолят продрать глаза, мы уже будем далеко отсюда.

Какая самоуверенность!

— Ты сам накинул петлю себе на шею, похитив супругу командира крепости и дочь сенатора, — пожала плечами Валерия. — Весь Шестой Победоносный станет разыскивать меня! Они сожгут дотла всю Каледонию, прежде чем решат отказаться от поисков.

Склонив голову набок, он, казалось, обдумывал ее слова.

— Тогда, может, мне лучше сразу отрубить твою хорошенькую головку и послать им ее в корзине, дабы избавить их от лишних хлопот?

Савия, закатив глаза, застонала и схватилась за сердце. Валерия осталась невозмутимо спокойной — было в его поведении нечто такое, что мешало ей принять эти угрозы всерьез. Если бы он хотел убить их, она была бы уже мертва.

— Я пользуюсь большим влиянием. — Валерия решилась на еще одну попытку. — Отпусти нас, и я сделаю все, чтобы тебе это сошло с рук. Уговорю мужа не преследовать вас. И ты сможешь спокойно вернуться домой.

Расхохотавшись, он дернул себя за ухо.

— О каком преследовании ты твердишь, не понимаю. Лично я ничего не слышу. — Он придвинулся ближе. — Не будет никакой погони, слышишь ты, гордая дочь Рима? Любая попытка преследовать нас — это твой смертный приговор, а вовсе не мой. Ты стала нашей заложницей. И если римляне все-таки разыщут нас, то ты и твоя рабыня будут первыми, чья кровь обагрит эту землю. Понимаешь? Так что молись, чтобы твой муж вообще забыл о твоем существовании.

Валерия бросила на него презрительный взгляд, тщательно скрывая охвативший ее страх. Она ни на мгновение не верила, что ее не будут искать. Не поверила она и его обещанию убить ее, чуть только появится римский отряд, посланный на ее поиски. Нет, наверняка ему что-то от нее нужно, иначе зачем бы он рискнул явиться за ней снова? И уже поэтому ей обязательно нужно сбежать.

— Ты поняла, что я сказал? — спросил он.

— Ты убил Клодия, моего друга.

— Я убил римлянина, убил в честном бою, которого он сам искал. Ему не следовало этого делать. Но он был глупцом — я понял это в самый первый раз, когда увидел его. Шрам, оставленный одним из моих людей у него на шее, должен был бы послужить ему предостережением. Но глупцы, которые пытаются обмануть меня во второй раз, обычно не успевают об этом пожалеть.

Валерия не нашлась что на это сказать.

— Но мы не можем спать в этой грязи! — возмутилась Савия, вновь обретя голос.

Арден с интересом посмотрел на нее:

— Первый раз слышу разумные слова. И где же ты тогда собираешься спать, рабыня?

— Но ведь вы имеете дело с благородной госпожой! Она должна спать в постели! И под крышей, а не на голой земле!

— Почему? Сейчас, летом, трава мягкая, а какая крыша сравнится с чистым небом над головой? Спите спокойно. Мы вас не потревожим.

— Но как же спать в такой холод?!

— Холод — лучшая защита от насекомых, — усмехнулся он. — И от змей тоже.

— Успокойся, Савия, — пробормотала Валерия. — Завернемся в плащи, прижмемся друг к другу и попытаемся отдохнуть в этой грязи, раз уж такие, как он, ничего лучшего в жизни не видели.

— Что вы собираетесь с нами сделать? — осмелела Савия.

Варвар окинул их задумчивым взглядом. Потом его губы раздвинулись в улыбке, между усов ослепительно блеснули зубы, особенно белые на фоне загорелой кожи. Он вовсе не похож на невежественного, грязного варвара, какими она их себе представляла, мысленно удивилась Валерия, — в нем чувствовались достоинство и какая-то спокойная гордость, и это почему-то особенно раздражало ее. Возможно, этот варвар просто тщеславен? Как ей доводилось слышать, примитивные народы часто страдают этим недостатком.

— Что касается твоей госпожи, я намерен отвезти ее к себе домой и научить скакать верхом, как наши кельтские женщины.

Валерия решила, что ослышалась.

— Если ты хоть пальцем меня тронешь, то сделаешь большую ошибку — сам обесценишь свою добычу.

— Что же до тебя, — он обернулся к Савии, — то я дам тебе свободу.

— Свободу?! — Савия вытаращила глаза.

— Терпеть не могу иметь дело с рабами, что с римлянами, что с кельтами. Рабы — несчастные люди, а я не люблю несчастных. В душе они калеки, ведь они же не могут не видеть, что все остальные свободны, а это калечит душу. Оказавшись среди моих родных холмов, ты станешь свободной, женщина.

Савия придвинулась поближе к Валерии.

— Я не покину свою госпожу.

— Может, и не покинешь. Но это будет твой выбор — не ее.

Даже страх не удержал Савию от вопросов.

— И когда это будет? — не утерпела она.

— Прямо сейчас. — Он встал. — Ты по-прежнему пленница, но ты уже больше не рабыня. Ты — свободная женщина. Теперь вы с твоей госпожой равны. — Отвернувшись, он отошел к своим людям.

— Какая наглость! — проводив его сердитым взглядом, фыркнула Валерия. — Не обращай внимания на его слова.

— Да я и не собиралась. — Однако во взгляде, которым Савия проводила его, промелькнуло нечто вроде сожаления. Поймав себя на этом, она виновато опустила глаза. — Лучше уж быть вашей рабыней, чем свободной и жить среди таких, как он, — наконец выдавила она из себя. — Все это лишь пустые обещания.

— Он просто грубое животное, мерзкий злодей, привыкший убивать из засады мужчин и похищать беззащитных женщин, что бы он там ни говорил о честной схватке, — запальчиво сказала Валерия. — Вот увидишь, скоро подоспеет подмога. Римляне вмиг уничтожат всю эту шайку, а оставшихся в живых вздернут на деревьях. Можно попробовать развязать веревки, пока они спят. А потом незаметно подобраться к лошадям…

— Я не смогу! Эти варвары тут же меня догонят!

— Сможешь! Иначе останешься с ними и станешь пасти у них свиней. А то и что-нибудь похуже. — Валерия украдкой огляделась. — Вон те лошади, кажется, стоят ближе всех и… о-о-о! — Коротко вскрикнув, Валерия уставилась на стоявшую неподалеку лошадь. Глаза у нее расширились. — Не смотри туда!

— Что? — Савия моментально обернулась.

— Не смотри, говорю!

Естественно, рабыня и не подумала послушаться. И тут же пожалела об этом. Четыре отрубленные головы, окоченевшие, оскаленные, перемазанные кровью, с остановившимися глазами, болтались у луки седла ближайшей к ним лошади. Когда лошадь переступала ногами, они с глухим стуком ударялись друг о друга, и это выглядело словно какое-то жуткое предостережение.


К середине дня они снова двинулись в путь, с каждой минутой все больше удаляясь от Вала. Валерия так и не смогла заставить себя уснуть и сейчас изнемогала от усталости. Все ее тело болело и ныло, при каждом толчке напоминая о полученных ею пинках и ушибах. Долгая скачка доконала ее. Похоже, отказавшись от еды, она совершила ошибку. Она уже жалела об этом, но, похоже, никому и в голову не приходило поинтересоваться, не голодна ли она. Ее как будто не существовало. Валерия, не привыкшая оставаться в тени, от возмущения даже забыла о голоде. Ей бы радоваться, а она просто кипела от возмущения.

Теперь, при свете дня, у нее появилась возможность получше рассмотреть ту страну, куда забросила ее судьба. Иной раз они скакали по широким, оставшимся еще от римлян, дорогам — некогда мощенные камнем, после ухода римлян из Каледонии они выглядели совсем заброшенными, и только прямизна выдавала их происхождение. Но чаще их маленький отряд двигался не прямо, а какими-то замысловатыми кругами, словно бы для того, чтобы запутать пленниц и заодно сбить со следа возможную погоню. В основном они пробирались вперед какими-то козьими тропами, то и дело петляли или продирались сквозь чащу, где явно никогда не ступала нога человека. Городов тут не было и в помине — лишь изредка кое-где попадались изгороди. А крестьянские хижины встречались настолько редко, что пасшийся тут и там скот выглядел совсем одичавшим. Все лачуги явно принадлежали кельтам: низенькие, словно припавшие к земле, с соломенными или тростниковыми крышами, только здесь они выглядели еще более бедно и жалко, чем те, которые встречались Валерии к югу от Вала, — окутанные торфяным дымом, они испуганно жались к земле, чуть ли не по самую крышу утопая в грязи. Пронзительно верещали цыплята, оглушительно лаяли собаки, на пороге играли голые, замурзанные ребятишки, и от каждой такой хижины за милю несло смешанными ароматами дыма, пищи, соломы, навоза и кожи. А всего в нескольких ярдах в сторону золотились поля, зеленели луга, поросшие сочной весенней травой, в которой, утопая по самое брюхо, паслись овцы и низкорослые лошадки.

Их похитители больше не останавливались. Возможно, Арден все же опасался погони, хоть и старался делать вид, что это не так. Наконец они оказались в ущелье, окруженном со всех сторон холмами, обрывистые склоны, вздымавшиеся с двух сторон, заслоняли вид и сбивали с толку, ощущение времени куда-то пропало. Отупевшей от усталости Валерии казалось, что они топчутся на месте, и если бы не овцы, то и дело с блеянием разбегавшиеся в разные стороны, она бы, пожалуй, решила, что время остановилось. А они все скакали вперед, но теперь даже закаленные кельты начали уставать. Лошади то и дело спотыкались, а сама Валерия так ослабела от голода и усталости, что молила богов только о том, чтобы не свалиться на землю. В тот момент, когда она почувствовала, что вот-вот упадет, они наконец остановились на ночлег. Она была как в тумане. Дом, Марк — все это осталось где-то далеко, в другой жизни. Даже Адрианов вал после долгих часов изнурительной скачки казался ей чем-то нереальным. Смерть Клодия вспоминалась как кошмар. Валерия поморгала. Местность, где она оказалась, выглядела более гористой и дикой, редкие убогие хижины, попадавшиеся им на пути, сменились грязными лачугами, имевшими совсем жалкий вид, поля пропали, уступив место унылым болотам. Последние остатки цивилизации исчезли окончательно.

Они разбили лагерь на дне заросшего соснами ущелья, возле небольшого ручейка, толстый слой хвои под ногами упруго пружинил, словно бурый ковер. Лошадей привязали, соорудили небольшой костер, и вскоре аромат жареного мяса и овсяной похлебки поплыл над низиной, и живот Валерии тут же свело судорогой голода. Бриса снова принесла им черствый сыр. На этот раз он был принят более благосклонно. Забыв о приличиях, Валерия вцепилась в него с жадностью голодного волчонка. Потом им предложили какой-то напиток, и Валерия, глотнув незнакомую пенистую жидкость, почувствовала во рту острый вкус пива. Оно показалось ей отвратительным, но, умирая от жажды после долгой скачки, она жадно пила темную жидкость. Все мысли о побеге исчезли, осталась одна лишь свинцовая усталость.

Когда с едой было покончено, женщина стащила с плеча длинный лук, наложила стрелу и выразительным кивком велела Валерии с Савией встать и перейти в небольшую, заросшую кустарником низину.

— Вам вовсе не обязательно угрожать нам, — заговорила Валерия, в первый раз за все время перейдя на кельтский. — Я хорошо понимаю ваш язык.

Женщина явно опешила от удивления.

— Как может римлянка понимать язык свободных племен? Ты ведь никогда не была в нашей стране!

— Я выучила его у кельтов, которые живут в крепости.

— Зачем? Ты лазутчица?

— Нет. Просто я хотела лучше понимать ваш народ.

— Ты ведь учила его у рабов, не так ли?

— У своих слуг.

— Ну конечно! Пленники! Презренные псы, смирившиеся с неволей и готовые покорно лизать руку хозяина. Они потеряли право считать себя кельтами! — Бриса бросила взгляд на Савию. — А эта женщина тоже знает наш язык?

— Достаточно, чтобы ответить тебе, — буркнула Савия.

Женщина задумчиво разглядывала их.

— Признаюсь, странно встретить в здешних местах римскую девушку, да еще не такую глупую, как те ослицы, что тянут ее носилки. До тебя я еще не видела ни одной, которую интересовало бы что-нибудь, кроме всяких финтифлюшек.

Скажите, пожалуйста, эта дикарка еще смеет задирать перед ней нос!

— Если вам хочется, можем перейти на латынь, — дернула плечиком Валерия, решив, что пора поставить варварку на место.

Вместо ответа женщина вновь мотнула головой в сторону кустов.

— Можете облегчиться, — буркнула она. — Попробуете бежать — убью на месте.

Женщины ненадолго скрылись в кустах, после чего направились к ручью, решив немного помыться, как это недавно сделал у них на глазах предводитель варваров. Вода оказалась невероятно холодной, но это даже порадовало их — правда, Валерия с ног до головы покрылась гусиной кожей и зубы у нее щелкали, как кастаньеты, зато после купания туман у нее в голове немного рассеялся и она почувствовала, что вновь возвращается к жизни. Если бы только не эта грязь и ломота в разбитом теле! А ведь всего лишь день прошел с тех пор, как она в последний раз принимала ванну. Валерия тяжело вздохнула, вспомнив свои гребни, мази, душистые притирания. Представив себе, как она выглядит — со спутанными, пыльными волосами, в разорванной одежде, — она зашмыгала носом. А ее чудесные драгоценности… похоже, она никогда их больше не увидит! А все ее жажда приключений! Но оплакивала она не отсутствие всяких удобств — больше всего ее ужасала мысль о том, что сейчас она мало чем отличается от грязных и жалких кельтских женщин. Да вот взять хотя бы эту, которая молча сидит подле них… хотя, надо отдать ей должное, она вовсе не выглядела такой уж жалкой. А если уж совсем честно, то ее воинское облачение, блестящее серебряное ожерелье на шее и браслеты на запястьях придавали ей даже какую-то варварскую привлекательность. Валерия жадно разглядывала ее: перевязь и ножны с коротким мечом, доспехи, изящная насечка которых напоминала капли дождя, высокие зашнурованные сапоги, доходившие ей до бедер, сшиты из замши. Плащ, в который куталась девушка, был густо-зеленого цвета, а гибкой звериной грацией она ничуть не уступала Ардену.

— Что ты здесь делаешь? — не выдержала Валерия.

Женщина догадалась, что она имеет в виду.

— Я Бриса, дочь Квинта, я воин племени Аттакотти. Ни одному мужчине еще не удалось завоевать меня в бою, поэтому я отправляюсь в набеги вместе с воинами.

— Но ведь ты женщина!

— Ну так что с того? Я стреляю лучше, чем все они, вместе взятые, а верхом обгоню любого. Они это знают, боятся и уважают меня. Когда был убит мой брат, я взяла его доспехи и меч. Мы, кельтские женщины, не такие глупые и изнеженные, как вы, римлянки. Мы идем куда захотим, делаем что захотим и делим ложе с кем захотим.

— Как звери.

— Как свободные женщины. Женщины, у которых есть право выбора. Когда того требует наша природа, мы открыто делим ложе с самыми сильными и храбрыми из наших мужчин, тогда как вы обманываете своих мужей и грешите втихомолку с самыми худшими. Вы вечно задираете нос, считая себя намного выше нас, а сами повязали себя по рукам и ногам тысячью разных обычаев, страхов и условностей. Римляне — лицемеры! Я с детства хотела увидеть этот ваш хваленый Вал. И что же? Признаться, я разочарована. Ты бы и глазом не успела моргнуть, как я бы перелезла через него.

— И тут же угодила бы в плен.

Бриса насупилась:

— Насколько я помню, римлянам так и не удалось схватить кого-то из нас.

— Не годится женщине ходить в мужском платье. Это неестественно! — яростно настаивала Валерия.

Женщина презрительно рассмеялась:

— Я одета, чтобы ездить верхом и сражаться! По-моему, неестественно одеваться, как ты! Вернее, просто глупо. Может, и эти мужчины, которых ты видишь тут, тоже одеваются неправильно? Или как женщины? Что ты скажешь о них?

Проклятие, она вывернула ее слова наизнанку!

— А как ты научилась стрелять из лука?

— Отец учил меня стрелять, так же как мать учила меня ткать. Могу научить и тебя… если, конечно, будет решено тебя не убивать. — Она произнесла это так буднично, так равнодушно, что у Валерии похолодело сердце. Только сейчас до нее наконец дошло, насколько зыбко ее будущее. — Хотя бы стрелять. Посмотрим, хватит ли у тебя духу кого-нибудь застрелить.

Валерия, слегка заинтригованная, хотя ни за что не призналась бы в этом ни одной живой душе, бросила взгляд на лук Брисы.

— Не знаю, хватит ли у меня сил хотя бы его поднять…

— Если пробовать каждый день, когда-нибудь обязательно получится. — Бриса вскочила на ноги, явно довольная тем, что разговор окончен и можно наконец уйти. — Вот смотри, я тебе покажу. — Она стащила с руки браслет. — Возьми его и пройди двадцать шагов назад — до той сосны, под которой вы сидели связанные.

Валерия заколебалась.

— Иди же. Я тебе ничего не сделаю. Зато твоей рабыне не поздоровится, если ты не сделаешь, как я приказываю. — Бриса кивком указала на Савию.

Валерия, нерешительно взяв у нее браслет, повернулась и пошла назад к дереву.

— Стой! А теперь повернись и беги!

Она послушно сделала, как приказывала Бриса.

— А теперь подними браслет вверх…

Валерия вскинула руку. Она едва успела это сделать, как услышала звон спущенной тетивы. Легкий ветерок коснулся поцелуем кончиков ее пальцев, в которых она держала браслет, и стрела, пройдя сквозь него, воткнулась в ствол сосны. Все произошло так внезапно, что молодая римлянка сначала услышала стук, когда стрела попала в дерево, и только потом сообразила, что произошло.

Взвизгнув, она выронила браслет, словно он обжег ей пальцы.

Бриса молча подошла к ней и подняла с земли браслет.

— Я не причинила тебе никакого вреда. Но я могу попасть стрелой римлянину в глаз, так что не вздумай злить меня — хотя бы до тех пор, пока я не научу тебя делать то же самое. Ну, если, конечно, Арден согласится оставить тебя в живых. — Бриса забросила лук за спину. — Впрочем, сильно подозреваю, что так оно и будет — достаточно посмотреть, какими глазами он смотрит на тебя. Пошли, чувствуешь, как вкусно пахнет? Значит, ужин готов. Если не хочешь постоянно мерзнуть у нас на севере, нужно нарастить немного мяса на костях.


Жарко пылающий огонь и сытная еда сотворили чудо — Валерия почувствовала, что вновь возвращается к жизни. Даже страх ее куда-то исчез, сменившись сытой сонливостью. Варвары, собравшись у костра, пели и хвастались своими победами. Никому и в голову не пришло выставить часовых. Погони тоже не было. Вместо желанной свободы пленницы получили возможность молча слушать, как их похитители, перекрикивая друг друга, похваляются удалью, которую они проявили во время засады. В глазах этих неотесанных людей мало было просто совершить подвиг — куда интереснее было потом хвастаться этим направо и налево. В этом смысле варвары были просто как дети.

— Наши пленницы понимают наш язык, братья, — подойдя к костру, предупредила своих соплеменников Бриса. — Давайте-ка напомним им о том, что им довелось увидеть.

Словно желая подать пример, Бриса громогласно объявила, что стрела, которую она выпустила в шею предателю-кельту, прошла сквозь нее как «нож сквозь масло». Лука вслед за ней принялся хвастливо рассказывать о том, как бросил римскому трибуну в ноги сук, который он выломал в кустах. Остальные варвары, вспомнив, как споткнулся несчастный Клодий, довольно захохотали. Другой кельт, по имени Хул, клялся, что выпустил в римлян сразу две стрелы, причем успел спустить с тетивы вторую, когда первая еще не успела поразить цель. Долговязый юнец, которого звали Герн, похвастался, что успел выкрасть всех римских лошадей еще до того, как их хозяева были мертвы.

Только их вождь Арден сидел молча, не делая ни малейшей попытки рассказать своим людям, как убил беднягу Клодия, прикончил его, в последний момент сделав отчаянный выпад. Вместо этого он сквозь пламя костра разглядывал сидевшую напротив него Валерию, и на лице у него было задумчивое выражение, словно он никак не мог решить, что же с ней делать. Когда воины, наконец насытившись, улеглись возле костра, закутавшись в плащи и положив возле себя обнаженные мечи, он подошел к ней и сел рядом. Валерия, почувствовав его присутствие, вздрогнула и разом оцепенела.

— Я заметил, что Бриса показывала тебе, как ловко она управляется с луком, — мягко сказал он. — Не бойся. Мы воины, а не воры. Ты военный трофей, значит, тебе ничто не угрожает.

— Но ведь никакой войны нет.

— Она началась в тот момент, когда твой муж приказал сжечь нашу священную рощу. Она связывала наши племена, как это было не под силу ни одному друиду.

— Но ведь он не сделал бы этого, если бы вы сами не напали на меня еще раньше! Помнишь ту засаду в лесу?

— Друиды не имеют к этому никакого отношения.

— Но наш лазутчик рассказал Марку совсем другое.

— Марку? Или Гальбе?

— Меня хотели сжечь в клетке из ивовых прутьев.

По лицу Ардена скользнула улыбка.

— Ты и понятия не имеешь о том, что происходит. Но в полку петрианцев есть люди, которым известна правда.

— И кто эти люди?

Он не ответил.

Валерия с острым любопытством разглядывала его. Да, действительно, от руки этого человека погиб Клодий, но его внешность, жесты, речь и особенно манеры доказывали, что он не простой варвар. Во взгляде его порой сквозила задумчивость, вел он себя достаточно вежливо, даже в его внешности было что-то от римлянина.

— Странно… ты не носишь ни усов, ни бороды, как это принято у кельтов, — пробормотала она. — По-латыни ты говоришь настолько хорошо, словно это твой родной язык. И на мечах сражаешься как настоящий гладиатор. Кто ты?

— Я один из них.

— Нет. Ты на голову выше их.

— Кажется, ты уверена в своей правоте.

— Конечно. Ты уверен, что это незаметно, но разница между вами просто бросается в глаза.

По губам Ардена скользнула улыбка.

— Итак, гордая римская аристократка судит о людях с такой же уверенностью, с какой бриттский охотничий пес выслеживает в норе барсука!

— Вот опять! Похоже, для обычного кельта ты знаешь что-то уж слишком много о римских аристократках!

Арден рассмеялся:

— Ты моя пленница. Это я должен задавать тебе вопросы.

— Но ты, похоже, и так все обо мне знаешь. А я… я в твоей власти. И могу лишь гадать о судьбе, которая меня ждет. Для чего ты схватил меня? И что ты намерен со мной сделать?

Он немного подумал, прежде чем ответить, вглядываясь в ее лицо при свете догорающего костра. Таким взглядом охотник смотрит на добычу, о которой он страстно мечтал много лет.

— Я каледонец из племени Аттакотти, — сказал он наконец. — Корни моей семьи уходят на север и теряются в глубине веков. Но… Да, ты права — мне известно о Риме немало. — Высоко подняв руку, он продемонстрировал Валерии татуировку. — В свое время я служил в вашей армии.

— Так ты дезертир!

— Нет! Я свободный человек! И я вернулся к своему народу, чтобы помочь ему тоже стать свободным! А в вашу армию я завербовался только ради того, чтобы увидеть ее своими глазами и научиться сражаться с вами и побеждать. Я люблю свою родину, госпожа, и я жизнь готов отдать, чтобы избавить ее от ярма Рима.

Яростная убежденность, сквозившая в его словах, была убежденностью фанатика.

— Похоже, я ошиблась, — пробормотала Валерия. — Ты ничего не знаешь о Риме… совсем ничего.

— Нет, это ты, выросшая в роскоши, ты, которую холили и лелеяли с первых дней, ничего об этом не знаешь! Много ли тебе известно о тех, кто голодал, кто работал не покладая рук, чтобы ты и тебе подобные могли есть досыта?

— Мне известно об этом больше, чем ты думаешь! Мой отец — сенатор, но он всегда заботился о бедных.

— Твой отец? Отец, пославший свою единственную дочь на край света ради того, чтобы набить деньгами свою казну? И вот чего он добился! Ты — пленница! Ты трясешься от страха и холода, сидя рядом с дезертиром, убийцей и предателем вроде меня, пока твой отец произносит речи в сенате и берет взятки за тысячи миль отсюда.

— Это не так!

— Вот она — мораль вашей прогнившей империи!

— Мы несем мир в эти земли!

— Оставляя после себя пустыню.

— Что-то непохоже, чтобы ты так страшился мести моего супруга!

— Чего мне бояться, пока ты жива? А твоя безопасность в твоих же собственных руках. Наша могила станет и твоей могилой.

Валерия зябко закуталась в свой плащ, чувствуя, как холод пробирает ее до костей. До этого дня ей еще не доводилось ночевать под открытым небом. Теплые пальцы огня ласкали ее спереди, а ледяные зубы промозглой британской ночи свирепо покусывали спину. Ужасающая пустота вокруг казалась безбрежным океаном, готовым поглотить ее в любую минуту.

— Думаю, это еще не все, — с внезапной уверенностьюпроговорила она. — Наверняка есть и другие причины, почему ты так ненавидишь Рим. Именно поэтому ты и стремился сделать меня своей пленницей.

Он резко встал.

— Пора спать.

— Но ведь ты так до сих пор и не сказал мне своего имени.

— Меня зовут Арден. Тебе это известно.

— Да, но ведь это же не единственное твое имя, верно? К какому клану ты принадлежишь? Чье имя ты носишь?

Его ответ прозвучал так тихо, что она с трудом расслышала.

— Меня еще называют Арден Каратак. Каратак, борец за свободу. — Он бросил на нее быстрый взгляд и бесшумно растворился в темноте.

Валерия проводила его растерянным взглядом. Каратак! Соглядатай Гальбы!

Глава 25

Донжон крепости Эбуракум, где стоял римский легион, был высечен в основании скалы пленниками-бриттами. Случилось это почти три века назад. Стоило только распахнуть пошире окованную железом дверь тюрьмы, сделанную из массивного дерева, как удушливый смрад, в котором смешались кровь и слезы несчастных, копившиеся тут веками, ударял вам в лицо, едва не сбивая с ног. Каменные ступени с выбоинами посредине, оставленные сотнями и тысячами ног в тяжелых, подбитых гвоздями башмаках, вели вниз, где притаился сумрак, который бессилен был разогнать свет немногочисленных факелов. Даже я, несчетное количество раз допрашивавший пленников в самых ужасных тюрьмах империи и успевший повидать такое, что и во сне не приснится, и то заколебался. Римский центурион, сопровождавший меня, нетерпеливо оглянулся через плечо. Я молча последовал за ним; эхо моих собственных шагов, отразившись от Стен, возвращалось ко мне, и я невольно задумался, каково это — когда тебя волоком тащат вниз по этой каменной лестнице и ты слышишь, как где-то далеко наверху захлопывается тяжелая дверь, разом отделив тебя от всего, что было твоей жизнью, и ты знаешь, что больше, возможно, никогда уже не увидишь солнца.

До сих пор всех, кого я допрашивал, приводили ко мне. Но для того, чтобы допросить кельтского жреца Кэлина, мне самому придется спуститься в этот каменный мешок. Солдаты боялись его и наотрез отказались вывести его наверх. Кэлин был друидом, по слухам, владевшим древней магией, временами ему являлись пророческие видения, поэтому было решено держать его глубоко под землей, где его волшебство наверняка не имело никакой силы. Уверен, что многие в гарнизоне рады были бы видеть его мертвым, но я приказал, чтобы ему не причиняли никакого вреда. Мне он нужен был живым. «Ох уж эти друиды, эти живые свидетельства прошлого — кто они на самом деле? — гадал я. — Жертвы? Или подстрекатели? И самое главное — вернутся ли варвары?»

Последняя ступенька лестницы терялась в темноте — сразу за ней открывался вход в темный коридор, сильно смахивающий на римские катакомбы. Воздух внутри его оказался тяжелым и спертым, там стояла ужасающая вонь горелого масла. Неясный проблеск света в самом конце этого туннеля, пробивавшийся внутрь сквозь вентиляционное отверстие, выхватывал из темноты узкие ниши в стенах, забранные железными прутьями. Это были темницы, в которых обитали здешние узники, те несчастные, которые, если им не выпадет счастье быть казненными, обречены заживо сгнить в этой могиле. Стражники были убеждены, что и к смраду, и к темнице можно, мол, привыкнуть, однако я им не верил. Караульная служба в таком донжоне всегда расценивалась как суровое наказание. Безысходное горе, которым тут пропиталось все, включая воздух и стены, ломало любого человека.

— Сюда, инспектор.

Я невольно задумался, гадая, в чем же провинился этот солдат, что ему велели стать моим проводником.

Мы молча пробирались по темному проходу мимо клеток, в которых сидели дезертиры, предатели, убийцы и сумасшедшие, насильники и мятежники, словом, все, кому, по мнению властей, не место в этом мире. В самом его конце был заперт Кэлин. Темно-коричневая рубаха стояла колом вокруг его тела, словно кожура старого высохшего ореха. Дух друида был сломлен, это стало мне ясно с первого взгляда. Я уж было подумал даже, не безумен ли он. Оказалось, нет. Он даже не сразу заметил наше присутствие. Потом, вздрогнув, заковылял к решетке, настороженно поглядывая на нас снизу вверх, точно побитая собака. Цепи у него на ногах откликнулись глухим звоном.

— Открой дверь, — приказал я.

— Безопаснее разговаривать с ним через решетку, — возразил центурион.

— Только толку от такого разговора будет чуть. Тогда запри меня с ним вместе, а потом оставь нас одних.

Решетка лязгнула у меня за спиной. Проскрежетал замок, и я услышал, как топот сапог удаляется в другую сторону, потихоньку замирая вдали. Я закашлялся — от смрада, наполнявшего эту тесную клетку, меня замутило. Зловоние исходило и от самого друида. Неудивительно, с горечью подумал я: если с людьми обращаться как с дикими зверями, то они и превращаются в зверей. Кэлин выбрался из своего угла и постарался выпрямиться во весь рост. Его пошатывало, руки, скованные кандалами, заметно дрожали. Глаза друида глубоко запали, губы потрескались, волосы на голове свалялись грязными колтунами. Мужество, с которым он некогда благословлял армии варваров, давно покинуло его, это было заметно сразу. Опасен? Нет, передо мной стоял конченый человек.

— Все? — едва шевеля губами, прошелестел он.

Он решил, что я пришел, чтобы забрать его на смерть.

— Нет, — покачал я головой, жалея, что придется его разочаровать. — Я инспектор Драко. Я приехал, чтобы расследовать недавнее нападение на Вал. Мне нужно понять, что же тогда произошло.

Он посмотрел на меня — в глазах его стояла тоска.

— Понять? Что тут понимать? Вот где я сейчас. Для меня все кончено.

— Для тебя — несомненно. Но император желает, чтобы везде царили мир и спокойствие. Он хочет понять твой народ.

— Мой народ? — удивился он.

— Кельтов. Вас, друидов. Местные племена. Я имею в виду тех, кто до сих пор предпочитает жить как варвары. Мы не стремимся ни сражаться с вами, ни подчинить вас себе. Именно для этого император Адриан и велел выстроить свой Вал. Чтобы установить границу между нашими землями. А теперь ответь мне — почему вы продолжаете нападать на нас?

Друид подслеповато заморгал. Мне пришло в голову, что разум у него начал мутиться — должно быть, в этом кошмаре, в котором он оказался, события прошлого понемногу заволакивало пеленой. И вдруг у него вырвалось:

— Вы сами напали на нас.

— Ты имеешь в виду тот случай, когда римляне сожгли вашу дубовую рощу?

Его передернуло.

— Да, тот «случай», когда ваши люди убили верховную жрицу Мебду и спалили нашу священную дубовую рощу!

— Но ведь друиды разжигали мятеж среди ваших племен.

— Это ложь! Нам нет дела до политики! Мы просто поклоняемся земле и воде, деревьям и небу.

А вот это уж точно ложь, промелькнуло у меня в голове. Друиды обладают властью куда большей, чем вожди племени, и ревностно оберегают ее, не гнушаясь ничем, чтобы завоевать доверие своих последователей. Сила духа, магия и причудливые капризы судьбы — вот что правит в мире, где живут кельты. Их колдуны и колдуньи для них что-то вроде богов.

— Но, как мне сказали, именно ты подзуживал своих людей устроить засаду в ущелье друидов. Разве не так? Это была ловушка, устроенная Каратаком с целью либо расправиться с полком петрианцев, либо спровоцировать на мятеж местные племена. А потом ты сделал все, чтобы кельты напали на Вал.

— Ты спрашивал — почему? Мой ответ — вы сами первыми напали на нас, а не наоборот.

— Не забудь о том случае, когда невеста одного из римских командиров, Марка Флавия, едва не была похищена, когда направлялась в крепость на свою свадьбу, — напомнил я.

— Мне ничего не известно об этом.

— Однако потом ты видел ее — в горной крепости Ардена Каратака. Это случилось уже после того, как вторая попытка похитить ее удалась.

— И что? — сразу же насторожился он.

— Меня интересует эта женщина. Я пытаюсь понять ее роль в том, что произошло. Что-то подсказывает мне, что если бы твои сородичи так не старались похитить ее, возможно, ничего бы и не случилось.

По губам друида скользнула тонкая усмешка.

— Ты думаешь, одна-единственная женщина может натворить столько бед?

Да, я так считал — и неудивительно, достаточно только вспомнить Трою! Но ирония в его голосе заставила меня насторожиться.

— Мне нужно знать, что с ней случилось.

Кэлин, смахивавший на огромную коричнево-бурую бабочку, пришпиленную к стене, покачал головой:

— Если ты ищешь причины событий, обращайся к богам, инспектор. Вспомни, что вы, римляне, творите со священными местами. Таранис, Дагда, Морриган… сколько их? Их голоса до сих пор слышны в грохоте летнего грома и свисте зимнего ветра! Вы, римляне, словно чума, насланная на нашу несчастную землю! Эти ваши переполненные города, ваши высокомерные строители… Но старые боги проснутся. И тогда они отомстят!

Смелые слова — особенно для человека, заживо гниющего в этой темнице, подумал я про себя.

— Нет, Кэлин. Это ваши боги давно уже мертвы. Иной раз мне кажется, что та же судьба постигла и наших римских богов — всех их вытеснил этот распятый иудейский узурпатор. Может, все боги мертвы и люди остались одни в целом мире. Как бы там ни было, в одном я уверен — Рим будет жить, потому что Рим бессмертен.

Он яростно затряс головой:

— Я вижу, как это приближается! Я вижу… ваш конец уже близок!

Не скрою, его слепая уверенность испугала меня — мороз пополз у меня по спине. Похоже, он верил в это — наперекор всему. Все-таки военные правы: никакое слияние наших народов невозможно. Только полное уничтожение варваров может спасти цивилизованный мир.

— Но тем не менее ты оказался здесь. А победа осталась за Римом.

Он скривился:

— Так убей меня. И покончим с этим.

Итак, он сам дает мне шанс повернуть дело так, чтобы он считал меня своим спасителем.

— Нет. Я приказал, чтобы тебя оставили в живых. Я действительно хочу понять этих твоих богов. И ту римскую женщину, которую вы захватили в плен. Ее звали Валерия. До сих пор не представляю, зачем она вам понадобилась.

— А ты подаришь мне жизнь, если я расскажу тебе об этом?

— Сделаю все, что смогу.

— Жизнь в такой дыре — это не жизнь.

— Мы опасаемся твоей магии, колдун.

— Мои соплеменники не строят донжонов. По нашим законам каждый имеет право дышать свежим воздухом. Если кто-то нарушит закон, его клан обязан заплатить тому клану, который считает себя обиженным. Если преступник ведет себя дерзко, клан может изгнать его. Если он осмелится вернуться, он будет принесен в жертву. Но сажать людей в клетку? Это жестоко.

— Ты теперь уже не среди своих соплеменников.

— Я хочу вернуться к ним.

Я немного помолчал.

— Я поговорю с герцогом. Может, он сможет что-то сделать для тебя. — Естественно, я заранее знал, каков будет ответ, но мне позарез нужна была помощь Кэлина.

— Ты сделаешь больше. — Внезапно в улыбке на его губах мне почудилась уверенность. — Ты ошибаешься, инспектор Драко. Мои боги не умерли. Прошлой ночью полная луна заглянула в эту щель и напоила меня своим молоком. И вот на следующий день явился ты. Это знак… свидетельство того, что я говорю правду. Боги говорят со мной твоим языком. Ты — посланец судьбы.

Это уж полное безумие! Теперь я больше не сомневался, что разум его помутился.

— Но я не стану говорить с герцогом о тебе, если ты откажешься мне помочь, — продолжал я гнуть свое. — Ты должен рассказать мне, зачем похитили ту женщину.

— Ты ведь тоже сражен ею, не так ли? Как Каратак.

— А кто он такой?

— Кельт, ставший римским солдатом, потом вернувшийся к своему народу с печалью в сердце и желанием отомстить. Дочка сенатора может свести с ума кого угодно. Она стала заложницей — орудием, с помощью которого можно было держать в узде ее мужа, а заодно и ваших петрианцев. Она купила нам время — а за это время наши люди обрели мужество.

— Стало быть, ее похищение — всего лишь стратегическая уловка, — подвел я итог. — Вот, значит, почему Каратак рискнул попытаться второй раз похитить ее. И все же откуда ему стало известно, что она будет у священного источника?

— Гальба дал слово, что она поедет туда.

Вот оно — то, чего я добивался!

— Выходит, Гальба — предатель?

— Разве? Выдать Валерию Каледонии значило бы сохранить мир в стране. Ведь пока она оставалась в руках похитителя, ее муж был связан по рукам и ногам. А мир и спокойствие — это именно то, чего, по твоим словам, добивается Рим. Разве не так?

— Выходит, Гальба воспользовался ею, чтобы воцарился мир?

— Гальба понимает жизнь возле Вала так, как никто другой. В том числе и нынешний командир гарнизона.

— А Каратак был его шпионом?

— Каратак не был ничьим шпионом. Глупо думать, что он стал игрушкой в руках Гальбы. Это он предложил еще раз попытаться похитить ее, а вовсе не Гальба.

— Но ты говорил, что Каратак жаждал мести, а вовсе не мира.

— Я лишь сказал, что намерения Ардена были столь же ясны и прозрачны, сколь темны и коварны те, что лелеял Гальба. Все, о чем он думал, можно было прочесть у него на лице.

— И что же? Чего он добивался?

— Не того, чем могла бы помочь нам эта женщина. Естественно, ему нужна была она сама.

Почему это так удивило меня?

— Разве ты не понял, что произошло? — спросил Кэлин. — Еще во время первой попытки, тогда, в лесу, она сбежала от него. И это заставило его окончательно потерять голову. Это похищение не имело ничего общего ни с политикой, ни с местью. Он просто не знал ни сна, ни покоя. И понимал, что так будет до тех пор, пока она не окажется у него в руках.

Глава 26

Пока похитители поднимались вверх по заросшему травой склону холма к деревянной крепости, венчавшей его вершину, взгляд Валерии в отчаянии шарил повсюду в поисках хоть какой-то лазейки, ведущей к спасению. Наверняка патрули римской кавалерии уже подняты по тревоге и рыщут повсюду в поисках ее! Но она думала не только о себе — Валерия не могла забыть, что в ее руках оказалась ценнейшая информация. Теперь она точно знала, что соглядатай Гальбы был, в сущности, обычным мятежником, ведь он уже раз пытался похитить ее. Она не слишком хорошо понимала, что это значит, но Марк должен был знать, что шпион, рассказавший римлянам о святилище друидов в дубовой роще, хранил верность племенам варваров. Или она права, или Арден просто двуличный негодяй, слуга двух господ, который вел какую-то свою непонятную игру. Но зачем ему это? Может, Арден мечтал развязать новую кровопролитную войну? Что ж, похитив дочь сенатора, он сделал к этому первый шаг.

Она бросила взгляд на высокого, надменного мужчину, ехавшего впереди нее, — распущенные волосы гривой разметались у него по плечам, меч наискось пересекал широкую спину, руки, которыми он уверенно натягивал поводья своего жеребца, загорелые, покрытые шрамами, бугрились мускулами, а на шее, заметила она в тот момент, когда он обернулся, блестело золотое ожерелье — знак отличия. Теперь, оказавшись среди своих, он держался спокойнее и намного беспечнее, чем раньше. Что ж, хорошо, решила она, это ей на руку.

Крепость, куда они направлялись, венчала вершину холма, словно тонзура, — наверху его ровными кольцами опоясывали сначала глубокий ров, потом земляной вал и, наконец, низкая бревенчатая стена. За этой тройной линией обороны возвышалось большое деревянное строение, к которому по бокам лепилась дюжина хижин с обычными для кельтов конусообразными соломенными крышами, с сараями и загонами для птицы, скота и лошадей. По обе стороны ворот грозно вздымались две сторожевые башни-близнецы, на самом верху каждой видна была небольшая площадка, где несли караул дозорные. Маленький отряд заметили, как только они ступили на тропинку, петлями поднимавшуюся к вершине холма, и хриплый рев рога сразу с двух сторон приветствовал их появление. На стену высыпала толпа варваров. Увидев, кто возвращается, они подняли дикий гвалт, оглушительно вопя и размахивая руками.

С вершины холма открывался великолепный вид на местность, по которой они только что ехали, и Валерия через плечо бросила украдкой взгляд на юг, туда, где серой цепью на горизонте тянулись горы. Все вокруг выглядело каким-то пугающе пустынным и диким — иначе говоря, в ее глазах это было место, где могли обитать только дикие звери да варвары. Зажмурившись, Валерия вздрогнула. Ей вдруг показалось, что вдалеке что-то блеснуло, и безумная надежда вспыхнула в ее груди. Что, если это доспехи солдат, спешащих на ее поиски? Вскоре она убедилась, что это просто солнечные блики на поверхности небольшого озерца. До боли напрягая глаза, она почти убедила себя, что может различить на горизонте Адрианов вал. Но оказалось, что это просто облако. Ей бросилось в глаза, что у подножия холма разбросаны хижины, за которыми тянутся вспаханные поля, а кое-где виднеются загоны для лошадей. Может, ей удастся незаметно украсть одну? Или ее станут держать под замком, дожидаясь появления ее мужа?

Римлянка оглянулась через плечо, где, окруженная кучкой варваров, покорно тряслась бедная Савия. Может, у ее служанки появится какой-то план, потому что сама она уже исчерпала запас идей, мрачно подумала Валерия. Но рабыня, погрузившись в какое-то тоскливое отупение, не заметила взгляда своей госпожи. Если свобода, которую обещал ей Арден, и обрадовала ее, по ней этого было не видно. От усталости она перестала даже жаловаться.

Валерия еще никогда в жизни не испытывала такого чувства безнадежности.

Зато в отличие от нее Арден Каратак явно блаженствовал — вскинув вверх сжатую в кулак руку, он с сияющим видом внимал приветственным крикам мужчин и восторженному аханью женщин — точь-в-точь римский полководец, возвращающийся домой с победой. Приветствия слышны были за много ярдов.

— Ух ты! Никак привез нам римскую кошечку, парень!

— На этот раз ей не удалось воткнуть булавку в твою лошадь, да, дуралей?

— Послушай, а она трахается так же умело, как сражается?

— А сколько золота нам отвалят за эту красотку?

Стоило им только въехать в узкий проход между двумя башнями, как на них ливнем обрушился новый град вопросов:

— Где же твой муж, красавица? Неужто бедняга потерял тебя?

— Рим, должно быть, можно брать голыми руками, раз он позволил умыкнуть такую красотку!

— Так им и надо, этим римлянам! Это им за нашу священную рощу! Наглая сука!

При виде внутреннего дворика Валерия ужаснулась — грязь, солома, нечистоты, смешавшись в омерзительного вида бурую, зловонную массу, утрамбованную сотнями ног, превратились в небольшую площадку, по которой бродили собаки, мочились лошади, а замурзанные ребятишки с криками и воплями играли в какую-то игру, путаясь под ногами у взрослых. Со стороны дома тянуло запахом стряпни, а над кучей отбросов с жужжанием вились мухи. Не успел их отряд въехать во двор, как откуда-то с восточной стороны земляного вала на них обрушилась орава оборванцев и с восторгом кинулась обнимать их похитителей. Валерия с Савией застыли, не в силах прийти в себя, — грязь вокруг была такая, что при мысли о том, чтобы спешиться, их замутило, а море светлых и огненно-рыжих голов, затопивших весь двор, пугало обеих женщин до дрожи в коленках. На мгновение им даже показалось, что это бурая волна нечистот вспучилась, готовая поглотить их с головой. Только потом, немного придя в себя, Валерия сообразила, что ее просто ввела в заблуждение одежда этих людей — и мужчины, и женщины носили почти одинаковые мешковатые одеяния буровато-коричневого цвета. Приглядевшись, она, однако заметила, что ткань, из которой они были сшиты, в основном клетчатая или же полосатая. Встречались и украшения, но все они как на подбор были ужасающе громоздкими и аляповатыми. Впрочем, все у них было немного «слишком» — безделушки массивные, оружие невероятных размеров, а спускавшиеся на плечи волосы, все в тугих, блестящих завитках, смахивали на львиную гриву. Эти люди явно понятия не имели о приличных манерах, что уж говорить о свойственной римлянам сдержанности — у этих все было на виду. И женщины ни в чем не уступали мужчинам — такие же шумные, грубые и несдержанные на язык, они не обращали ни малейшего внимания на вертевшихся под ногами ребятишек, оравших так, словно их резали. Большинство составляла молодежь, но ведь все эти юнцы давно уже вышли из младенческого возраста. «Так почему им никто не объяснит, как следует вести себя? — недоумевала Валерия. — Почему никому не приходит в голову заставить их употребить переполняющую их энергию на что-то полезное… да вот хотя бы на то, чтобы убрать во дворе?» Тут было грязнее, чем в свинарнике, однако, казалось, никто из кельтов просто не замечает грязи, в которой они утопали по щиколотку. Мужчины в знак приветствия оглушительно хлопали Каратака по спине, женщины обнимали и целовали его, все, похоже, были вне себя от радости, что ему удалось захватить в плен римскую аристократку. Она — военный трофей, с горечью подумала Валерия.

Только одна из женщин, казалось, не разделяла всеобщего ликования. Обежав встревоженным взглядом лица вернувшихся, она немного растерялась, а затем с воем кинулась к телу погибшего кельта — того самого, которого Клодий успел убить дротиком. Вцепившись в поводья лошади, на которой лежало тело убитого, несчастная разразилась пронзительными воплями и стенаниями.

Арден бросил в ее сторону сочувственный взгляд, но даже не двинулся, чтобы как-то успокоить рыдавшую женщину. Смерть — удел каждого воина, и все это знали.

Вместо этого он вскинул в воздух руку, призывая всех к тишине.

— Я привез вам гостей!

Оглушительный ликующий вопль, похожий на вой, перемежаемый проклятиями в адрес римлян, прервал его на полуслове.

— Слышь, Арден! Возьми эту толстуху, обдери ее до костей и приладь мясо к молоденькой — наверное, тогда ты получишь хоть одну пленницу, за которую можно будет подержаться! — загоготал кто-то в толпе.

— Никак эта недотрога обожает скакать верхом!

— Отдай толстуху мне — я поселю ее в амбаре со скотиной! У нее задница, как у моей кобылы, вымя, как у коровы, и надутый вид — точь-в-точь как у нашей свиньи!

Валерия застыла; надменно расправив плечи, она изо всех сил старалась держаться невозмутимо, как положено женщине ее круга. «Ты — дочь Рима!» Но страх уже запустил ледяные когти ей в душу — больше всего она боялась, что их изнасилуют.

Каратак снова потребовал тишины.

— И поскольку эти женщины — наши гостьи, гостьи клана Каратак, племени Аттакотти, живущего на земле Каледонии, я требую, чтобы к ним относились с подобающим почтением, как вы относитесь к вашим матерям или сестрам. Эти пленницы — мой военный трофей. А трофей имеет огромную ценность, если с ним обращаться бережно. И утратит ее, коли кто-то по глупости забудет об этом. И вот теперь при всех я даю им слово, что здесь они в безопасности. И что тот, кто посмеет обидеть их, будет иметь дело со мной. — Он обвел выразительным взглядом разом притихшую толпу, словно бросая своим соплеменникам вызов. Однако все молчали.

— И со мной тоже, — добавил вдруг чей-то грубый голос. Услышав его, Валерия едва не рухнула навзничь. Кассий! Бывший гладиатор и ее телохранитель, пропавший во время первой засады! — Мне уже и раньше случалось защищать ее, и я готов делать это и дальше, — продолжал он, с вызовом глядя на своих новых сородичей. — Я бежал, чтобы стать свободным, а вовсе не потому, что девушка чем-то меня обидела. — Раздвинув толпу могучим плечом, он принялся проталкиваться к Валерии. Опасливо поглядывая на гиганта, чуть ли не на голову возвышавшегося над этой оравой, варвары и пикнуть не посмели, молча давая ему дорогу. На бедре у него висел огромный кельтский меч. Кивнув, Арден продолжал:

— Толстухе — ее зовут Савия — я дал свободу. Но она станет работать в большом доме, как когда-то работала на Рим. Ну а потом сама сделает свой выбор. А худышка — ее имя Валерия — расскажет нам много интересного и о своем муже, и о его людях. И не смейте оскорблять ее, потому что у себя на родине, в Риме, она была весьма знатной дамой.

Последние его слова вызвали в толпе улюлюканье и смешки.

— Эй вы, послушайте! — крикнул Арден. — Вы не поняли — мы можем многому у нее научиться.

— Ну да, научиться! Интересно, чему? Как брать взятки, драть с людей три шкуры да еще задирать нос?! — возмутился кто-то.

— А может, предательству? Или жестокосердию? — присоединился к нему другой.

— Валерия тоже сможет поучиться у нас кое-чему. Например, как чудесно жить среди свободных и гордых Аттакотти! — При этих словах толпа восторженно взревела. Арден бросил взгляд на пленницу, и Валерия заметила в нем смешливый огонек, как будто он знал, что творится в ее душе, и догадывался о терзающих ее страхах. Странные чувства захлестнули Валерию — раздражение, оттого что этот наглец возомнил, что умеет читать в ее душе, и невольное облегчение. Она вдруг поймала себя на том, что испытывает к этому человеку даже что-то вроде благодарности, и тут же разозлилась на себя за малодушие. Он ведь не только враг ее мужа — он к тому же убил самого ее близкого друга! — Эта женщина будет жить среди нас и станет одной из нас.

— Ты забыл сказать, с кем она станет делить постель, Арден Каратак, — ехидно поинтересовалась одна из женщин.

Он разом посерьезнел.

— Постель себе она вольна выбрать сама, и мужчину тоже, как и любая из наших женщин. Она поселится в большом доме в качестве гостьи. А ее служанка составит ей компанию, если захочет.

Головы всех повернулись к Савии.

— Я не оставлю свою госпожу, что бы вы мне там ни наобещали, — храбро объявила та, хотя голос у нее предательски дрожал. — Я такая же римлянка, как и она, и считаю себя по-прежнему в услужении у своей госпожи. — С этими словами Савия грузно спрыгнула со своей лошади. Ноги у нее тут же подогнулись, но она удержалась, схватившись за повод. Потом, спотыкаясь на каждом шагу, старая рабыня заковыляла к Валерии, чтобы помочь ей спешиться.

Стоя в грязи, женщины робко жались друг к другу, а со всех сторон их обступала толпа высоченных, громкоголосых чужеземцев: могучих, мускулистых мужчин, хорошеньких и уродливых женщин, любопытные ребятишки тыкали в них пальцами, а собаки, нетерпеливо скуля и отпихивая друг друга, проталкивались вперед, чтобы хорошенько их обнюхать.

— Ни за что не останусь одна с этими дикарями, — плаксиво прошептала Савия.

— Но они ведь дали тебе свободу!

— Нужна она мне! Самой заботиться о себе… Боже упаси!


Приземистый, почти квадратный, большой дом возвышался на вершине холма наподобие римского форума или дворца. Оказавшись почти сорок футов в вышину и двести — в длину, здание представляло собой куда более внушительное сооружение, чем ожидала Валерия, бывшая весьма невысокого мнения о кельтах. Поддерживающие крышу колонны при ближайшем рассмотрении оказались стволами вековых сосен, оструганных и покрытых причудливой резьбой в виде птиц, вьющих гнезда в виноградной лозе, которая кольцами оплетала каждую колонну, поднимаясь до самого верха. Верх колонны заканчивался скульптурным изображением — раскрашенные яркими красками головы драконов, единорогов и каких-то кельтских богов опоясывали здание бесконечной чередой. Высокие двери были украшены изображениями лупы и звезд. А посеревшие от солнца и непогоды стены здания снизу доверху были покрыты черно-белыми фигурками лошадей, отчего издалека казалось, что оно украшено татуировкой. Чем-то оно напомнило Валерии ее собственный сундук для приданого, который она привезла сюда из Рима, — с такими же причудливыми, затейливыми узорами, только куда больше его. «Каким образом этим грубым, невежественным людям удалось выстроить такое красивое здание? — гадала она. — А как они доставили сюда все эти деревья?»

Оказавшись внутри, она на мгновение застыла, словно пригвожденная к месту. Огромные окна, уходившие вверх под самую крышу, впускали внутрь достаточно света и воздуха, тем более что стекол не было и в помине, зато были массивные деревянные ставни, которые в случае непогоды можно было легко закрыть. Из-за стоявшего внутри дыма у нее защипало глаза, но она тут же забыла об этом, изумленно разглядывая боковые проходы и балки, украшенные яркими флагами, красочными драпировками, разноцветными щитами и скрещенными копьями. На всех до единого столбах красовались головы неведомых ей зверей. Под ногами лежали грубые циновки, призванные помочь входившим соскрести с подошв грязь со двора. Длинные дубовые столы насквозь пропитались запахами дыма и пролитого пива.

Именно тут члены клана, к которому принадлежал и Арден Каратак, собирались каждый вечер. Тут они пили, ели, горланили свои песни и неудержимо хвастались. Тут рассказывали легенды и предания, толковали предсказания друидов, и так день за днем, поколение за поколением. Тут обменивались важными сведениями и нелепыми сплетнями, врали и бросали друг другу вызов на смертельный бой, тут ссорились и мирились, тут влюблялись и зачинали детей, играли в разные игры и наполняли чаши, тут под столами из-за костей свирепо грызлись тощие псы, пока кошки мирно лакали в углу свое молоко.

Вдоль общего коридора чередой тянулись двери обшитых деревом спален. В одну из таких спален Бриса, по-прежнему не выпускавшая из рук лук, и бывший гладиатор Кассий отвели Валерию с Савией.

— Поскольку у вас нет мужчин и семьи тоже нет, вы будете спать здесь, — объяснила Бриса.

Валерия огляделась — два деревянных топчана с тюфяками, набитыми шерстью, и меховые одеяла, медная лохань для мытья, выскобленный до блеска деревянный пол. На стене — красочная драпировка, изображавшая какой-то фантастический лес, вытканная шерстью всех цветов радуги, в углу — столик с ручным бронзовым зеркальцем, рядом полка с горкой свечей. От воска пахло ягодами и морем. Комната казалась пустоватой, зато чистой.

— Вы нас запрете? — не решаясь переступить порог, робко спросила Савия.

— Зачем? Куда вам идти?

— А мы можем запереться изнутри? — поинтересовалась Валерия.

— Не боитесь. Никто вас не потревожит.

— Я буду спать рядом, — вмешался Кассий. — Можете не сомневаться, госпожа, я стану защищать вас, как прежде. Не бойтесь, тут вы в большей безопасности, чем на улицах Рима.

— Звучит не слишком убедительно, Кассий. Особенно если вспомнить, как ты бросил нас тогда в лесу.

Кассий покачал головой:

— Простите, госпожа, я не хотел обижать вас… но ведь кому, как не мне, знать, как жестоко римские солдаты издеваются над бывшими гладиаторами. Мне было страшно оказаться среди них. Одна мысль об Адриановом валу пугала меня.

— А эти люди, похоже, относятся к тебе с величайшим почтением.

— Теперь я свободный человек, госпожа. У меня больше нет хозяина. Эта свобода — она во всем. Мне трудно объяснить, но со временем вы все поймете.

Савия презрительно фыркнула:

— Свобода! Свобода жить этой примитивной жизнью, среди таких неотесанных грубиянов, как эти! Это ты называешь свободой, Кассий?

— Но теперь ты тоже свободна, женщина. Арден сказал, что вернул тебе свободу.

Савия побагровела.

— Что с нами будет? — спросила Валерия.

Бриса пожала плечами:

— Только боги знают это. Боги да еще друиды.

При упоминании о друидах по спине Валерии пополз холодок. Она почувствовала недоброе. Хотя Марк никогда не пересказывал ей те ужасные истории, что ходили о них, в доме, полном рабов, пытаться скрыть что-то было бессмысленно. Ей уже не раз доводилось слышать леденящие душу истории о человеческих жертвах.

— Но я не видела тут друидов, — со слабой надеждой проговорила она. — И вообще я здесь знаю только одного человека — того дерзкого вора, который заманил нас в засаду, Каратака.

— Он вождь, а не вор! А Кэлин, жрец священной дубовой рощи, будет здесь уже сегодня ночью, когда в полночь закричит сова.

— А кто такой Кэлин?

— Друид и духовный наставник нашего клана. Он сражался с римлянами, когда они напали на святилище в ущелье.

— И зачем он явится сегодня?

— Чтобы увидеть тебя, конечно. Для чего же еще?

— За меня потребуют выкуп? — робко спросила Валерия. Собственно говоря, это был просто способ осторожно выяснить, не собираются ли ее убить.

— Ты так спрашиваешь, будто это мне решать, — буркнула Бриса, но в голосе ее не было ни злости, ни раздражения. — Это не зависит ни от меня, ни от Ардена, ни даже от Кэлина. Ты забываешь, что ты теперь на севере от вашего Вала. Возможно, тебе самой придется решать твою судьбу. Тебе и твоей богине. А может, твоя судьба уже предрешена, и руны со звездами откроют ее нам.

— Или истинный Бог, Иисус Христос, — влезла Савия.

— Кто? — озадаченно переспросила Бриса.

— Наш Спаситель, — пояснила служанка.

— Никогда не слышала об этом боге.

— Это новый Бог. Ему поклоняется половина Римской империи. Даже сам император верит в него.

— И что это за бог?

— Добрый и кроткий, — пояснила Савия. — Его убили римские солдаты.

Женщина рассмеялась:

— Так это и есть ваш Спаситель? Бог, который и самого-то себя спасти не смог?

— Он восстал из мертвых.

При этих словах в глазах Брисы промелькнуло нечто похожее на уважение.

— И когда это произошло?

— Больше трехсот лет назад.

Выражение лица у Брисы тут же стало скептическим.

— А где он сейчас?

— На небесах.

— Хорошо. — Она с сомнением оглядела обеих женщин. — В конце концов, каждая из нас сама выбирает себе бога или богиню, которые находят путь к ее сердцу — как отец, брат или муж. Так что можете поклоняться этому своему то ли живому, то ли мертвому богу, коли есть охота, мне это все равно. Во всяком случае, он далеко. А вот боги, которым поклоняемся мы, всегда с нами. Они везде: в скалах и деревьях, в цветах и в воде, в каждом облачке на небе и в каждой травинке, и все эти триста лет они берегут наш народ от вас, римлян. У нас в Каледонии только наши боги обладают и силой, и властью. Мой совет — спросите бога, который живет в вашем сердце, какая судьба ожидает вас. И послушайтесь его.

— Ты говоришь об этом, — не выдержала Валерия, — после того как нас похитили и силой приволокли сюда — против нашей воли, между прочим, а теперь засунули в эту клетушку?!

— Против вашей воли — да. Но возможно, так случилось как раз по воле вашего бога, кто знает? — Бриса слегка улыбнулась. — Ты теперь тоже стала членом нашего клана, римлянка. И ты разделишь нашу судьбу, какой бы она ни была. Можешь коротать свои дни, тоскуя о том, где бы ты могла быть, но лично я посоветовала бы тебе другое. Живи как мы — ешь, пей, сии, ходи на охоту и жди, пока боги, а не люди определят твою судьбу!


В большом зале за стол уселось никак не меньше сотни людей. К величайшему удивлению Валерии, женщины непринужденно рассаживались на скамьях рядом с мужчинами. Готовили и прислуживали за столом как мужчины, так и женщины, дети ползали под ногами, играя и ссорясь между собой, псы скулили, выклянчивая объедки, и огрызались друг на друга из-за каждого лакомого куска, огонь в огромном камине бросал дрожащие красноватые отблески, выхватывая из темноты лица людей. Над огнем на крюке висел чудовищной величины железный котел; чтобы вода согрелась, туда время от времени бросали раскаленные камни. Как выяснилось, вода предназначалась для того, чтобы все могли умыться перед едой. Кельтам в очередной раз удалось удивить Валерию — подобная чистоплотность была для нее внове. В Риме ей рассказывали совсем другое. Оказывается, им вовсе не все равно, как от них пахнет. В честь возвращения Ардена решено было устроить пир. Ради такого случая и мужчины, и женщины тщательно причесались и нацепили на себя лучшие свои драгоценности; кое-кто из мужчин даже нанес на лицо боевую раскраску, а женщины подвели сажей глаза и с помощью сока ягод подкрасили губы. Однако когда она уже готова была признать, что у римлян с этими грубыми и неотесанными людьми, возможно, даже есть кое-что общее и в груди ее вспыхнула надежда, что когда-нибудь она сможет их понять, произошло нечто такое, что повергло ее в ужас. Вдоль стола из рук в руки стали передавать чашу, и когда она дошла до нее, Валерия охнула — чашей служила верхняя половинка человеческого черепа, некогда принадлежавшего какому-то несчастному, а теперь покрытая золотыми пластинами и с двумя ручками по краям.

— Вы пьете из черепа?!

— Мы преклоняемся перед духом своих врагов, почитая их головы, — самым обыденным тоном объяснила Бриса. — Ведь голова — это вместилище души.

Кельты почти не обращали внимания на своих пленниц. Им и в голову не пришло выказать уважение своей знатной пленнице, усадив ее на почетное место. Правда, о том, чтобы надеть на нее цепи или связать ее, речь тоже не шла. Савии было велено прислуживать за столом, но Валерия избегла этого унижения. Кое-кто из сидевших у стола грубоватых мужчин поглядывал на все с восхищением, явно завороженный ее красотой, зато их вождь старательно делал вид, что не замечает ее. Такое полное безразличие немало поразило ее. И даже слегка задело. «Я могла бы воткнуть нож прямо в глаз кому-нибудь из них», — мрачно думала она, сидя за столом. И однако, что-то подсказывало ей, что это вряд ли так легко, как кажется с первого взгляда: несмотря на суету и гвалт, царившие за столом, Валерия сильно подозревала, что чья-нибудь мускулистая рука наверняка успела бы вовремя отвести удар… или кто-то, заметив ее движение, успел бы крикнуть. А через мгновение ее бы наверняка прикончили на месте. Пришлось смириться. Зверски проголодавшись, Валерия набросилась на еду, с изумлением наблюдая за тем, с какой свободой и внутренним достоинством держатся женщины. Ничуть не смущаясь и не обращая внимания на мужчин, они болтали между собой, хвастались, обменивались только им одним понятными шутками, непринужденно высказывали свое мнение обо всем на свете: о пастбищах для скота, о погоде, которая нынче выдалась на диво. И о свирепости римлян. Одна-единственная кавалерийская турма могла бы уничтожить их всех, решила Валерия. Однако, припомнив, как захватившие ее в плен воины в мгновение ока перерезали всех римлян, и беспомощность тех, кто поспешил ей на выручку, она благоразумно решила не торопиться с выводами.

Стоило ей только вспомнить обстоятельства, при которых она стала пленницей, как всколыхнувшиеся воспоминания напомнили ей о смерти бедняги Клодия. Бессмысленная гибель юноши наполнила ее душу печалью. Подлый варвар убил ее самого близкого друга, а она не смогла его защитить! Позволил себе усомниться во власти ее супруга! Этот Арден — поистине злейший враг Рима! Валерия украдкой бросила взгляд на этого человека, горделиво восседавшего во главе стола и наслаждающегося своим триумфом. Что ей делать? Просто жить среди них, покорно ожидая решения своей судьбы, как советует Бриса? Или попытаться как-то дать знать, что она еще жива и ждет, когда ее освободят? Или же бежать и попытаться самой добраться до дома?

Хотя мужчины, окружавшие ее со всех сторон, оказались на первый взгляд совсем не такими страшными, как она ожидала, была среди них одна женщина, о которой этого никак нельзя было сказать. Это была кельтская красавица с гордой и величественной осанкой и гривой огненно-рыжих волос. Валерия уже ловила на себе ее взгляд, полный такой жгучей ненависти, что стыла кровь, но всякий раз женщина немедленно отворачивалась и ее взгляд неизменно устремлялся к сидевшему во главе стола Ардену. Что ж, все понятно, промелькнуло в голове у Валерии. «Забирай его, если он тебе нужен», — хотелось ей сказать. Однако, как она заметила, вождь не обращал на красавицу никакого внимания. Если эта огненноволосая колдунья рассчитывала приворожить его взглядом, то ей это не удалось. Валерия, незаметно наклонившись к уху Брисы, спросила, кто она такая.

— Это Аса, — буркнула Бриса, ловко разделывая кинжалом кусок свинины. — Возлюбленная Каратака. Однако пока еще не невеста, хотя она очень надеется, что это скоро произойдет. Оружием она владеет не менее ловко, чем я сама, так что не советую становиться ей поперек дороги. А еще лучше дружи с Брисой — особенно если Аса станет твоим врагом.

— Она очень красивая.

— Да. И к тому же привыкла, что мужчины заглядываются на нее. А сейчас они не сводят глаз с тебя. Так что постарайся не оставаться с ней наедине.

Устав проклинать римлян, кельты принялись петь. Это были старинные баллады, повествующие о великих свершениях и туманных далях об огнедышащих драконах и неведомых, свирепых диких зверях. Немного насытившись, Валерия заметила, что сидевшие за столом ели достаточно умеренно — не так, как римляне, которые в подобных случаях отличались отвратительным обжорством. Савия, сновавшая вокруг стола и взбудораженная последними событиями, перевернувшими их с Валерией жизнь, безостановочно ворчала, и Бриса начала уже с неудовольствием кидать в ее сторону косые взгляды. Наконец ее терпение лопнуло.

— Убирайся вон, свободная римлянка, иначе заплатишь штраф за свой жир!

У Савии отвисла челюсть.

— Это как? — растерянно пролепетала она.

— Слишком жирного человека, такого, кто не в состоянии сражаться, мы, кельты, считаем попросту бесполезным. Он обязан платить штраф. Тело — это отражение бога. Хочешь есть много — изволь платить. И будешь платить до тех пор, пока не похудеешь настолько, чтобы набирать жир снова.

— Но я не имею никакого отношения к кельтам!

— Будешь иметь — если докажешь, что и от тебя есть польза. А если нет — станешь платить как все.

Савия, оглядев стол, с некоторым колебанием отодвинула подальше тарелку.

— Какие вы жестокие! — плаксиво пробормотала она. — Приготовить столько всяких вкусных вещей и даже не дать человеку попробовать их!

— Только римляне готовы вечно набивать брюхо. А мы, кельты, едим ровно столько, сколько нужно, чтобы утолить голод. Именно поэтому по вашу сторону Вала вечно царит голод — земля голая, деревья вырублены, источники ушли под землю. А здесь у нас все, как задумывали боги, — поют птицы, и цветы радостно тянутся навстречу солнцу.

— Но если вы снимаете богатый урожай, стало быть, вы должны и есть лучше.

— Я могу развести и костер двадцать футов в высоту, только какой в этом смысл?

Было уже довольно поздно, и у Валерии слипались глаза, однако сидевшие за столом явно не собирались расходиться. По деревянным ставням гулко барабанил дождь, и Валерия подумала, что большинство членов клана решили, что по этому поводу можно будет поспать подольше. Похоже,время здесь не имело особого значения.

В зале царил дух товарищества. Большую часть кельтов связывали родственные узы, в этом маленьком сообществе у каждого из них была своя роль — рассказчик, шутник, воин, кудахчущая над всеми сразу мать семейства, кудесник, певец, стряпуха, — которую каждый прекрасно знал. Всем им были прекрасно известны сильные стороны и слабости друг друга, каждый знал, что чувствует и чем дышит его сосед за столом, знал его прошлое, и все общались между собой словно равные. Сама же Валерия чувствовала себя лишней, униженной, она отчаянно скучала по дому, ей хотелось одного — забраться в постель, завернуться с головой в шерстяное одеяло и выплакать свое горе. Она искала возможность улизнуть из-за стола и укрыться у себя в комнате, чтобы поплакать в одиночестве, но прежде чем ей удалось это сделать, хлопнула дверь, и в комнату ворвался порыв холодного воздуха, возвещая о появлении нового гостя. Валерия оглянулась. У порога стоял человек. Он был с ног до головы закутан в забрызганный грязью плащ, лицо скрывал низко надвинутый капюшон. Вновь прибывший потопал ногами, и капюшон немного сполз. Это оказался мужчина, костлявый и изможденный, выражение лица у него было суровым и замкнутым. Судя по всему, он промок до костей. При его появлении шум в зале мгновенно стих.

Незнакомец помедлил, не торопясь выходить на свет. Цепкий взгляд его обежал сидевших за столом, впиваясь в лицо каждого. Холодок пополз у Валерии по спине, словно чьи-то ледяные пальцы коснулись ее кожи. Она внезапно догадалась, кто это. Ей даже показалось, что от него потянуло удушливым смрадом крови невинных, принесенных в жертву неведомым ей богам. Неужели ей тоже предстоит стать одной из них?

— Ты явился в полночь, словно сова, Кэлин! — окликнул его Арден.

— Сова, может быть, только безмозглая, раз ей не хватило ума сидеть дома в такой дождь, — проворчал друид. Такого самоуничижения Валерия не ожидала. — Льет как из ведра. Холодно, как в объятиях костлявой бабы. И темно, словно в заднице центуриона.

Оглушительный хохот потряс стены зала.

Друид отбросил назад капюшон, и Валерия смогла наконец рассмотреть его. Волосы на макушке у него поредели, те, что еще остались, были коротко острижены, длинный хрящеватый нос загибался книзу, словно клюв хищной птицы, а взгляд глубоко запавших глаз был полон коварства. Впрочем, он тоже сразу заметил римлянку и долго молча разглядывал ее. Потом, очнувшись, стал пробираться сквозь толпу, тихо отвечая на приветствия своих соплеменников и мимоходом то и дело поглядывая на Валерию. Наконец ему удалось подойти к Ардену, но Валерия могла бы поклясться, что он по-прежнему не сводит с нее глаз.

— Ну, Каратак, — услышала она каркающий голос, — стало быть, эта пушистая кошечка и есть твой последний трофей?

Валерия вздрогнула, как от пощечины. Однако у нее хватило сил ни словом, ни жестом, ни взглядом не показать, как сильно ее задели эти слова. Полученное воспитание не позволило ей этого сделать. Черпая поддержку в сознании своей красоты и помня о своем высоком положении, она сидела молча, словно статуя, — запачканная стола струилась вниз красивыми складками, волосы изящно уложены, даже манеры оставались такими же изысканными, как всегда. Она бессознательным жестом расправила спину, отчего ее осанка стала еще более горделивой.

— Наша благородная гостья, — поправил Арден.

— Добро пожаловать на север, римлянка, — буркнул друид. — Пристанище последних свободных людей, убежище непокорных, единственное место, где живут те, кто не платит дань императору и не молится вашим богам. Я слышал твою историю. У тебя мужественная душа, раз ты отправилась спасать своего друга. Душа кельтской женщины.

— Однако мне не удалось его спасти, — ответила Валерия куда более холодным тоном, чем ей хотелось. Ее голос прозвучал так странно, что она даже вздрогнула, не узнав его поначалу. — И в отличие от ваших женщин я пленница.

— Это временно. Скоро вся Британия станет свободной. А когда наша страна получит свободу, получишь ее и ты.

Фанатичная уверенность, звучавшая в его словах, поразила Валерию.

— Ты ошибаешься. Это ваша крепость очень скоро запылает, подожженная римскими воинами, и ты сам будешь корчиться в ее пламени. Только тогда я и стану свободной.

Варвары умели ценить храбрость. По залу пронесся одобрительный шепоток.

— Похоже, тебе пока не удалось ее победить, — бросил Кэлин, обращаясь к Ардену.

— Это не так-то легко сделать.

— Никак ты боишься ее?

— Нет. Я ее уважаю.

— Как ты думаешь, ее муж придет за ней?

— Будем надеяться. Но я бы лично не стал на это рассчитывать.

Валерия застыла, словно пораженная громом. Что он говорит?!

Конечно, разъезды петрианцев уже рыщут поблизости, разыскивая ее! Или… неужели они там, в крепости, решили дождаться, когда Марк вернется от герцога? А может, этот разговор затеян неспроста? Может, это просто уловка, чтобы лишить ее последних остатков надежды?

— Он придет, — пообещала Валерия.

— Нет, — покачал головой друид. — Твой муж любит громкие слова. Но у него хватит ума не рисковать ни твоей жизнью, ни своей карьерой, разыскивая тебя в самом сердце Каледонии. Мы дадим ему знать, что если ему придет охота явиться сюда, то мы пошлем ему твою голову в подарок. — Эта зловещая угроза заставила Савию громко всхлипнуть от ужаса. — Так что если твой муж не дурак, госпожа, он постарается держаться подальше от этих мест. А пока… пока ты станешь носить в дом воду. Или крутить жернова.

— Ни за что! Или обращайтесь со мной как подобает, или… или пусть последствия этого падут на ваши головы!

— Она любит кидаться угрозами, — буркнул Арден, словно извиняясь.

— Угрозы — пустое сотрясение воздуха, если за ними ничего не стоит, — бросил друид. Раздался хохот. Естественно, все смеялись над ней! Этот мерзавец вновь выставил ее на посмешище. Даже Аса, по-прежнему не сводившая с нее глаз, угрюмо усмехнулась.

— Отошли меня домой, и войны не будет. — Это была последняя отчаянная попытка, заранее обреченная на провал.

— Война и так уже идет, госпожа. Она началась в тот день, когда твой супруг сжег нашу рощу. С того самого дня, разнося об этом весть, везде на севере уже ревут рога и воют трубы. Каратак, которого ты знаешь, спутал планы римлян, и у твоего мужа тогда, в ущелье, оставалось только две возможности: угодить в засаду и погибнуть или же избежав смерти, вызвать новую войну. И вот теперь мы ждем удобного момента. А ты станешь залогом нашей безопасности до того, как он наступит.

— Тогда я убегу! И постараюсь сделать это до того, как ты используешь меня в этой своей войне!

Друид с улыбкой обвел рукой тонувший в полумраке большой зал — после того как горевший в камине огонь потух, он казался намного больше и темнее, чем на самом деле. В углах шевелились какие-то зловещие тени.

— Куда тебе бежать? Думаешь, сможешь найти дорогу домой? Мечтаешь вернуться в свою прежнюю жизнь, да? Но почему бы тебе не попробовать сначала узнать получше ту, которой живем мы? А после можешь с чистой совестью все рассказать римлянам. Может, тогда тебе удастся заставить их понять.

— Понять — что?

— Что ты свободна — может быть, в первый раз с того дня, как появилась на свет, и уже поэтому можешь жить полной жизнью. Будь благодарна за это, потому что иначе твоя судьба была бы иной. Взгляни туда! — Друид указал куда-то в сторону, и Валерия послушно повернула голову.

Паривший в углу зала сумрак вдруг будто раздвинулся, и Валерия похолодела. Во рту у нее разом пересохло. Четыре хорошо ей знакомых лица смотрели на нее остановившимся взглядом. Бледные, скорбные лица, засохшие пятна крови. Это были отсеченные головы убитых римских солдат. Варвары привезли их сюда, и теперь, воздетые на копья, они украшали собой каждый из четырех углов зала.


Валерия не могла уснуть до рассвета.

Как и обещала Бриса, на дверях ее комнаты не оказалось ни замка, ни засова. На топчане тихонько посапывала Савия. До смерти устав, она провалилась в сон, едва коснувшись щекой подушки. Но душа Валерии была в таком смятении, что она не могла сомкнуть глаз. И дело было даже не в ней самой, не в той жалкой участи, которая ее ожидала. Попав в плен, она невольно связала руки мужу, поставила крест на его карьере. Нужно бежать. Но тогда лучше всего сейчас, потому что более удобного случая может и не представиться. Запора на двери нет. Варвары слишком самонадеянны, промелькнуло в голове Валерии. Глупо было бы не воспользоваться этим.

Она неслышно приоткрыла дверь и выскользнула наружу. В зале, где уже закончился пир, не было ни души, если не считать одного-двух упившихся до скотского состояния варваров, но они и ухом не повели, вероятно, даже не заметили ее появления. Никакой стражи не было и в помине. Валерия слегка растерялась. Неужто они и впрямь сочли ее беспомощной овцой, готовой безропотно дать отвести себя на заклание?! Римлянка на цыпочках прокралась к боковой двери, выскользнула наружу и, затаив дыхание, прижалась к стене. При мысли о том, что ей пришлось бросить Савию, Валерии стало безумно стыдно. Но рабыня, тучная и немолодая, только связала бы ей руки.

Ливень уже перестал, только слегка моросило, и небо было плотно затянуто тучами. Единственным источником света был слабый отблеск костра, разведенного дозорными на одной из двух сторожевых башен у ворот крепости. Похоже, тут не пройти, решила Валерия, значит, придется отказаться от мысли незаметно вывести свою любимую кобылу Боудикку. А кстати, где она может быть? Насколько Валерия помнила, лошадей оставили на ночь пастись у подножия холма, в небольшой лощине. Едва касаясь земли кончиками пальцев, она бесшумно, как привидение, прокралась по двору и выскользнула через ворота наружу. Ни одна из собак даже не гавкнула. Вскарабкавшись на земляной вал, она с трудом перевалилась на другую сторону, потом, немного передохнув, взобралась на деревянную ограду. Ночь была настолько темной, что Валерия с трудом различала собственные руки. Но край окружавшего крепость рва и склон холма, на котором она стояла, тонули во мраке. Что ж, оно и к лучшему, подбадривала себя Валерия. По крайней мере, никто ее не увидит. Собравшись с духом, она встала, с трудом удерживая равновесие на скользких бревнах и каждую минуту ожидая, что в спину ей воткнется стрела, а потом прыгнула, соскользнула в ров и с головой ушла под воду. Кое-как выбравшись из него с другой стороны, Валерия рухнула на землю, уткнулась лицом в мягкую, пахнувшую сыростью траву и долго лежала, пытаясь отдышаться.

Никто не увидел ее. Никто не крикнул ей вслед.

Она промокла до нитки, всю ее трясло от холода… но она была свободна.

Глава 27

Впрочем, ее блаженство длилось недолго.

Время уже перевалило за полдень. Валерия валилась с ног от усталости, от мужества ее не осталось и следа, и она совсем пала духом. Лес, в который она забрела, оказался пугающе огромным и тихим — ни звука, ни шороха, ни даже намека на тропинку или поляну, — деревья стояли плотной стеной, настолько тесно друг другу, что между ними, казалось, невозможно просунуть даже палец. Ни малейшего просвета, ни малейшей возможности увидеть хоть что-то. Куда идти? Она потеряла всякое представление о направлении. Прошло всего несколько часов после ее отчаянного побега, когда беглянка поняла наконец, что заблудилась.

Вначале все шло как по маслу. Она незаметно спустилась к подножию холма, на котором стояла крепость, радуясь, что из-за дождя все попрятались и никто не заметил ее побега. Наступивший вскоре рассвет оказался настолько тусклым, что все наверняка спали без задних ног, к тому же благодаря туману ее бы вряд ли кто смог заметить, особенно среди деревьев. Валерия крадучись пробралась мимо распаханных, заросших буйной зеленью полей, потом, затаив дыхание, проскользнула через фруктовый сад и в лощине обнаружила мирно пасшихся лошадей. Протиснувшись сквозь прореху в живой изгороди и оставив на ней клочья туники, Валерия ухитрилась подобраться к гнедой кобыле почти вплотную, при этом не напугав ее. Ласково приговаривая что-то себе под нос, она ухватилась за шею лошади, и хотя Боудикка испуганно затанцевала, Валерии все же удалось подтянуться и вскарабкаться ей на спину. Конечно, ей было страшно, но Валерия понимала, что без лошади ей далеко не уйти. Сильный удар пятками по бокам и слабый крик пастушонка заставили кобылу забыть о капризах и с ходу перейти на галоп. Валерия зажмурилась, когда перед ее глазами внезапно, словно из-под земли, выросла живая изгородь. Сердце у нее разом ухнуло в пятки, но Боудикка, сделав огромный прыжок, птицей перелетела через кусты. А мгновением позже они уже продирались сквозь сплошную стену деревьев, в то время как слабое блеяние овец где-то далеко за спиной напомнило Валерии, что следует торопиться.

Она боялась, что варвары тут же кинутся в погоню, но вокруг по-прежнему было тихо.

Возможно, ей и впрямь удалось намного опередить их. Ведь она собственными глазами видела, как они, перепившись, сладко похрапывали за столом.

Спустя какое-то время кобыла перешла на рысь, после долгой скачки потемневшие от пота бока ее дымились, морда была покрыта хлопьями пены. Припав к шее Боудикки, Валерия то ласками, то угрозами понукала ее, заставляя кобылу двигаться быстрее. Свернув, она двинулась вверх по склону гористой гряды, пока не добралась до самого ее верха, где не было ничего, кроме скал и травы, а оттуда повернула на юг. Потом, испугавшись, что ее тут же настигнут, если она будет двигаться в этом направлении, Валерия поспешно спустилась ниже, оказалась в каком-то ущелье, на дне которого журчал ручей, перебралась через него на другую сторону и принялась карабкаться вверх уже по другой горной гряде. Двигаясь туда, где остался Вал, Валерия незаметно свернула к востоку. Еще одна горная гряда, за ней другая, небольшой лесок, крошечная полянка, где она смогла отдышаться, потом снова вверх по склону холма и снова вниз, и вот она углубилась в огромный, показавшийся ей бесконечным лес, где деревья стояли сплошной стеной, которая разом отгородила Валерию от всего остального мира…

И вот она заблудилась.

И случилось это вовсе не потому, что она не знала кратчайшей дороги через лес к дому. Проблема была в том, что Валерия попросту не понимала, как ей выбраться из леса. Казалось, ему нет ни конца ни края, этот лес живо напомнил ей другой, где она едва не угодила в засаду, устроенную Каратаком, когда она спешила в крепость на свою свадьбу. По календарю наступило уже лето, правда, было еще довольно прохладно, но деревья уже оделись листвой, и сплошной зеленый шатер у нее над головой был настолько плотным и темным, что Валерия почувствовала себя так, словно блуждала в зеленом лабиринте. Она зверски проголодалась; решение бежать пришло внезапно, к тому же она так спешила, что совсем забыла прихватить с собой немного еды. Плащ тоже остался в комнате, и холод пробирал ее до костей. Валерия рассчитывала, что встанет солнце, которое согреет ее и укажет ей дорогу, но солнца не было видно. Но что гораздо хуже, она совсем пала духом. За все это время она почти не спала и сейчас двигалась вперед, только подгоняемая страхом.

Медленно тянулись часы. Валерия уже почти не замечала, куда едет; бесконечные деревья, мелькавшие у нее перед глазами, стали сливаться, превращаясь в какое-то размытое пятно. И тут она выехала к небольшой речушке, петлявшей между деревьями, в ее серо-стальной воде отражалось небо. Речушка оказалась заболоченной, берега ее заросли ольхой, но деревья давным-давно успели погибнуть, и их голые ветки уныло полоскались в воде, словно искривленные болезнью пальцы. Тоской и унынием веяло от этого места. Если ехать вдоль реки, вдоль ее вязких берегов, кобыла очень скоро устанет, решила Валерия, так что лучше всего перебраться через нее и поискать более твердую почву. Солнце клонилось к закату, нужно было торопиться. При мысли о том, чтобы провести ночь в лесу, Валерия похолодела от страха.

Кобыла, осторожно ступая ногами, стала спускаться по глинистому берегу, ничем не отличавшемуся от десятков других, как вдруг Валерия заставила ее остановиться.

На берегу виднелись отпечатки лошадиных копыт — совсем свежие, еще не успевшие заполниться водой.

Валерия боязливо огляделась по сторонам. Вокруг стояла тишина, ничто не говорило о том, что где-то поблизости были люди. И однако, что-то вдруг показалось ей мучительно знакомым: то ли низко склонившееся над водой дерево, то ли источенное жучками бревно…

В голове у Валерии молнией вспыхнула догадка, и сердце у нее упало. Выходит, она кружит на одном месте.

Еще раз бросив взгляд на отпечаток копыт ее же собственной кобылы, Валерия соскользнула с лошади и затряслась в беззвучных рыданиях.

На берегу лежал большой валун. Присев на него, Валерия скорчилась, обхватив себя руками. Рыдая, она проклинала себя за глупость. Почему, ну почему она спустилась с хребта?! Зачем она вообще согласилась приехать в эту проклятую Британию? Клодий был прав. Отвратительная, ужасная страна, где только варвары могут жить на своих болотах. Ее внезапное решение отправиться вслед за Марком было безумием, а ее решение отыскать его самостоятельно — еще большим. Глупая, самонадеянная девчонка — она сама, собственными руками вырыла себе могилу. Она умрет от голода, и дикие звери обглодают ее кости. А хуже всего, что, сбежав от варваров, она бросила единственного друга, который у нее еще оставался — Савию.

Она полна была решимости ехать вперед, но не имела ни малейшего понятия, как добраться до Адрианова вала. Благоразумие подсказывало ей, что можно было бы попробовать вернуться, но, увы, Валерия не знала, в какой стороне осталась крепость Ардена. Ей страшно хотелось спать, но она промокла и замерзла, она умирала от голода, но у нее не было даже крошки хлеба. Боудикка выглядела такой же унылой, испуганной и несчастной, как и ее хозяйка. Валерии вдруг пришло в голову, что если бы кто-то из ее римских приятелей увидел их обеих в эту самую минуту, ее в грязной, заляпанной глиной одежде, больше похожую на драную, мокрую кошку, чем на женщину, он бы принял ее за нищенку…

— В этой стране легко заблудиться, верно?

От испуга и неожиданности Валерия вздрогнула. И тут ее захлестнула волна злости. Каратак! Каким-то образом Арден выследил ее и сейчас, стоя всего в нескольких шагах от нее, невозмутимо жевал кусок колбасы и поглядывал на нее с таким видом, будто ничего не произошло. На толстом плаще из плотной шерсти с капюшоном, который он низко надвинул на голову, спасаясь от непогоды, поблескивали капельки дождя. Меча Валерия не заметила, во всяком случае, в руках у Ардена ничего не было. Он не сделал ни малейшей попытки подойти к ней. В отличие от нее, окончательно павшей духом, Арден выглядел таким безмятежно спокойным и невозмутимым, будто ничуть не сомневался, что разыщет ее.

— Что ты здесь делаешь?

— Разыскиваю тебя, естественно. Хотя ни одному нормальному человеку не взбредет в голову сунуться в этот лес — ну разве что сюда скроется совершенно потрясающий олень. Этот лес — настоящая ловушка. Кстати, ты не заметила, что пока описывала круги, то незаметно для себя свернула на северо-запад? Иначе говоря, ты удалялась от Вала, а не приближалась к нему.

— Этого не может быть!

— Ты сейчас дальше от него, чем когда сбежала из крепости.

Валерия вскочила на ноги и принялась лихорадочно озираться по сторонам, надеясь отыскать хоть какой-нибудь довод, чтобы опровергнуть его слова, но, естественно, ничего не обнаружила. Солнце спряталось за тучами, и небо стало свинцово-серым, а лес как будто нахмурился и угрожающе сомкнулся вокруг нее.

— Как тебе удалось меня отыскать? — наконец не выдержала она.

— Я уже много часов следую за тобой по пятам.

— Много часов? Но тогда почему ты не остановил меня раньше?

— Чтобы быть уверенным, что больше ты не совершишь подобной глупости. Мне бы не хотелось сажать тебя в клетку, но ты должна была убедиться, что все попытки добраться до Вала самостоятельно обречены на провал. Ты не сможешь отыскать дорогу. Но даже если бы и смогла, мы не позволим тебе сделать это. Твое счастье, что тебе не удалось ускользнуть незамеченной, потому что тогда по твоим следам уже пустили бы собак и догнали бы тебя они, а не я. А наши псы, боюсь, успели бы слегка потрепать тебя до того, как мне удалось бы их отогнать. — Откусив огромный кусок колбасы, Арден принялся невозмутимо жевать. В животе Валерии тоскливо заурчало. — А теперь поехали. Я уже устал от этой игры в прятки.

— Почему бы тебе просто не убить меня? — с несчастным видом спросила она.

Казалось, он обдумывает ее слова.

— Потому что ты имеешь слишком большую ценность, чтобы тебя убивать. Потому что твоя Савия, обнаружив, что ты удрала и бросила ее одну, рвет на себе волосы и от злости готова разорвать всех нас на куски. Потому что мне нравится наблюдать за тобой, даже когда ты делаешь глупости. А еще потому, что в тебе есть какая-то искра.

— Я промокла как собака — какие уж тут искры!

— Не думаю, — хмыкнул Арден. — Мы еще добьемся, что ты станешь одной из нас.


Они отвели лошадей под деревья и привязали их там. Арден отдал ей плащ, который был приторочен к его седлу, — похоже, он с самого начала не сомневался, что ему удастся ее отыскать. При виде этой его невозмутимой уверенности Валерия вновь пришла в бешенство. Однако плащ был принят с благодарностью — к этому времени она промерзла так, что ее зубы выбивали отчаянную дробь. Она молча смотрела, как Арден собирает сучья, собираясь развести костер, как откалывает ножом сухие щепочки, аккуратно складывая их, чтобы огонь быстро загорелся. Потом появилось кресало, и спустя пару минут пламя уже весело пожирало ветки. Несмотря на все ее раздражение, ловкость и сноровка, с которой это было проделано, не могла не восхитить ее. Дождавшись, пока огонь хорошенько разгорится, Арден принялся подкладывать в костер небольшие веточки, а после них уже толстые сучья, и вскоре взмывший вверх сноп искр разогнал сгустившуюся вокруг темноту. Тепло костра завораживало. Валерия придвинулась поближе, распахнув полы плаща, чтобы промокшая насквозь одежда побыстрее подсохла.

— Спасибо, что развел костер.

— Увы, это не ради тебя. Просто дымовой сигнал, чтобы дать понять, что мне удалось поймать беглянку. — Хмыкнув, он сунул ей кусок колбасы и краюху хлеба. — Чтобы остальные вернулись домой, а не мокли под дождем и дальше.

— О-о!

— Но это вовсе не значит, что мне хочется привезти назад твой хладный труп. Какая от него польза?

— О!

Издевается он над ней, что ли? Или… или стесняется собственной доброты? Черствый хлеб показался ей амброзией, а колбаса… Валерия готова была поклясться, что ничего вкуснее в жизни не ела. К тому же, поев, она моментально согрелась.

— Я заблудилась, — созналась она.

— Естественно.

— Я решила, что ты убьешь меня, если поймаешь.

— Неплохая мысль. Тем более что в этом случае я бы сэкономил кусок хлеба. Но тогда для чего мне было за тобой гоняться?

Стало быть, он не собирается ее убивать. Насиловать, похоже, тоже. Внезапно, несмотря на все, что ей доводилось слышать о варварах, Валерия почувствовала себя в полной безопасности. Как странно, подумала она, ведь он варвар, убийца, охотник за головами, он якшается с колдунами и ведьмами, к тому же он главарь шайки разбойников и за голову его наверняка назначена награда! Охватившее ее чувство оказалось таким диким и неожиданным, что она растерялась. Еще совсем недавно ее поступок казался ей таким смелым, а теперь она понимала, что вела себя как последняя дура.

— Я все равно рано или поздно отыскала бы дорогу, — упрямо буркнула она.

— Дорогу куда?

— Назад, к мужу.

Злая усмешка промелькнула на лице Ардена. Похоже, упоминание о Марке действовало на него, как красная тряпка на быка.

— Мужу, которого ты практически не знаешь.

— Он — в моем сердце. И оно привело бы меня к нему.

Арден покачал головой:

— Думаю, ты сама еще не знаешь своего сердца. Не говоря уже о любви. У тебя с твоим мужем ничего общего.

— Откуда ты это взял?!

— Да на Валу это известно всем и каждому.

— Как ты смеешь это говорить?!

— Всем известно, на каких условиях состоялась ваша свадьба. И то, что свой пост он получил только благодаря тебе. А еще говорят, что ты втрое храбрее его и впятеро умнее. Римляне боятся тебя, а кельты восхищаются. Поверь мне, здесь, у нас, тебе будет лучше.

Конечно, она не поверила ему. И все же слова Ардена о том, что она, мол, и сама толком еще не знает своего сердца, что-то всколыхнули в ее душе. Что-то подсказывало ей, что в его словах кроется правда… и все же она была жутко зла на него. В конце концов, возмущалась она, кто он такой, чтобы обсуждать, что у нее на сердце или случалось ли ей когда-нибудь полюбить?! Но в груди Валерии давно уже жила щемящая пустота, которую она бессильна была заполнить. Несмотря на все мечты и надежды, что кружили ей голову еще в Лондиниуме, супружеские отношения с Марком несколько разочаровали ее. Конечно, утешала себя Валерия, любовь придет со временем, однако мерзавцу Ардену удалось-таки поселить в ее душе сомнения.

— Я нисколько не сомневаюсь, что муж уже ищет меня. Держу пари, он где-то поблизости, а с ним — пять сотен его людей, — решительно заявила она.

— Зато я точно знаю, что нет. — Усевшись на поваленный ствол дерева, Арден жадно накинулся за еду. Проголодавшись, он рвал колбасу зубами, белыми и острыми, как у волка. Валерия поморщилась. «Какое возмутительное отсутствие манер!» — подумала она. И все же было в нем нечто притягательное, отчего ее неудержимо влекло к нему. Возможно, его спокойная уверенность в себе, отсутствие всяких сомнений? Она не знала.

— Он застигнет тебя врасплох, — кровожадно пообещала она.

— Никогда!

— Почему ты так уверен в этом?

— Потому что мы уже позаботились отослать ему одну из голов убитых нами римских солдат, залив ее можжевеловым маслом. А с ней — записку с предупреждением, что твою очаровательную головку он получит на следующий день после того, как отправится на поиски. Так что если он по-настоящему любит тебя, то предпочтет, чтобы ты осталась у нас. Уж ты мне поверь.

— Ты обманываешь меня! Я собственными глазами видела в большом зале четыре отрубленные головы!

— Ты видела четыре. А их было пять.

Ледяные пальцы сжали ей сердце.

— Хул задержался, чтобы приготовить посылку для твоего мужа. Мы отослали ему голову того, кто первым пытался спасти тебя. Ее и решено было отправить римлянам.

— Голову Клодия?! Ты… ты чудовище!

— Я воин. И притом реалист.

Валерия, проклиная себя за слабость, вновь разрыдалась.

— О, перестань, все не так ужасно, как кажется. В конце концов, юноша умер в бою, как и положено воину… Такой участи может позавидовать каждый из нас, тем более что голове его были оказаны такие почести. А значит, его душа по-прежнему защищает тебя. Я был бы счастлив поменяться с ним, поверь мне. — Он порылся в кожаной сумке. — На-ка вот съешь немного сушеных фруктов. — На ладони Ардена лежало сморщенное яблоко, а рядом с ним — груша.

Валерия была слишком голодна, чтобы с презрением отвергнуть их, к тому же у нее еще оставались кое-какие вопросы, а у костра было так восхитительно тепло. Ей до сих пор не верилось, что Марк откажется от надежды отыскать ее. Нет, мертвая голова бедного Клодия наверняка заставит его энергичнее приняться за поиски жены!

Но тогда где же он?

Возможно, ей лучше просто терпеливо ждать появления Марка? А если уж ждать, то лучше в тепле, в крепости Ардена, решила она.

Нет, до чего же она все-таки ненавидит мужчин с их жестокостью!

— Итак, — невозмутимо продолжал Каратак, — вопрос в том, что пока с тобой делать. Все, что мне довелось о тебе слышать, — это что ты настоящая амазонка. Этакая римская Морриган.

— Кто такая Морриган?

— Как все-таки странно, что вы, римляне, не стремитесь хоть что-то узнать об острове, который покорили! Морриган — богиня войны и охоты у кельтов. Ее символ — лошадь.

— Просто я люблю лошадей. Они отличаются благородством — чего не скажешь о людях.

— Итак, можно считать, что хоть насчет этого мы договорились. Поедешь со мной верхом?

— Обратно в крепость?

— Да, на своей кобыле. И нужно торопиться, чтобы успеть вернуться до темноты. Но сейчас я имел в виду другое. Поедешь со мной на охоту?

— На охоту?!

— Мы как раз собирались устроить охоту. Поразвлечься, а заодно и пополнить свои припасы.

— Женщина — на охоту?!

— У нас женщина может делать все, что ей угодно.

— А в Риме — нет.

— Но ты ведь уже не в Риме! Ты совсем в другой стране, непохожей на твою, здесь у нас женщина может владеть собственностью, бросать копье и выбирать, кого из мужчин она хочет просто заполучить в свою постель, а кого — в мужья. И поверь мне, совсем не обязательно, что это будет один и тот же человек. Поедем со мной. Вот увидишь, тебе понравится.

— Хочешь задобрить меня?

— Нет. Просто хочу, чтобы ты немного успокоилась.

— И это после того, как я сбежала! Почему бы тебе просто не посадить меня в клетку?

— Но ведь тебе все-таки не удалось сбежать, верно? Ты по-прежнему моя пленница. А если попробуешь опять отколоть тот же номер, только дашь мне возможность захватить тебя снова. — Губы Ардена раздвинулись до ушей.

Чтобы не дать ему повод вновь насмехаться над ней, Валерия предпочла промолчать.

— Ну как, отдохнула? Можем ехать?

Она мрачно кивнула в ответ.

— Тогда поехали домой. Ко мне домой, но на время он станет и твоим домом.


Назад они ехали по извилистой, едва заметной тропинке, на которую раньше испуганная и неопытная в этом смысле Валерия просто не обратила внимания. Арден даже не позаботился связать ей руки. И пока он вез ее обратно в то место, которое он называл домом, в горную крепость Тиранен, ей вдруг пришло в голову, что лес, по которому они ехали, можно было бы с куда большим основанием назвать его домом. И если даже тут водились ведьмы или другие чудища, Арден, похоже, нисколько их не боялся.

— Как тебе удается так легко находить дорогу? — Валерия почувствовала, что ей просто нужно о чем-то говорить, иначе мысли о ее печальной участи просто сведут ее с ума. Неудачная попытка побега до сих пор терзала ее. Судя по всему, гордость Валерии была задета сильнее, чем ей хотелось признаться.

— Я ведь вырос в здешних местах. Но в этом лесу — мы называем его лесом Йолы — может заблудиться кто угодно. Ничего удивительного, что ты заплутала.

— Один из солдат моего мужа рассказывал мне, что вы, кельты, верите, что деревья тоже могут охотиться на людей. Что, например, ива может опутать человека ветвями и утащить его под землю.

— Мы верим в то, что лес населен духами. Вернее, в то, что деревья тоже обладают живой душой, но это вовсе не значит, что они опасны для людей. А история про иву — это сказочка для детей. — Повернувшись в седле, он посмотрел на нее. — Но это вовсе не значит, что мне когда-нибудь доводилось спать под одной из них.

— Тит упоминал Езус, богиню лесов, которая, мол, требует приносить ей кровавые жертвы.

— Да, Езус нужно сначала задобрить, это правда. А сделать это можно, принеся богине жертву, то есть уделив ей толику того, что она сама дарит людям. Но кроме нее есть еще Дагда — это добрый бог, который гуляет тут, в лесу, как вы римляне — по своему саду. А наши священные дубовые рощи — одновременно вместилища света и тьмы… впрочем, как и весь наш мир.

— А вот Савия верит, что есть лишь один Бог.

— Я это от нее уже слышал. Христиане не гнушаются есть тело своего бога и пить его кровь, чтобы его сила перешла к ним, и это кажется мне куда более диким, чем приносить пленников в жертву богине Езус. Они толкуют об отце, сыне и святом духе и вечно спорят между собой, один он или же их трое. Разве не так? Я немало наслушался этих бредней, пока служил в вашей армии. Впрочем, у нас есть кое-что общее. Для нас, кельтов, три — священное число, и многие из наших богов также триедины, взять, к примеру, хотя бы Морриган, Бабд и Немейн, их три, и, тем не менее, божество одно.

— Но если одно, тогда почему их три? — не поняла Валерия.

— Я же говорю, три — священное число. Трое всегда могут защитить себя, встав друг к другу спиной. А друиды верят, что утонченному уму требуются, во-первых, знания, во-вторых, природа и, в-третьих, истина. Все это почти одно и то же, и, тем не менее, между ними есть разница.

— Возможно, тебе тоже следовало бы стать христианином.

— Зачем? Чтобы верить в бога, настолько слабого, что он дал себя убить, да еще так легко, что никто даже толком не помнит, как он выглядит? В своем мире мы преклоняемся перед силой. А потом, разве одному богу справиться со всеми делами? Это под силу только множеству богов. Как глупо, когда столько самых разных людей, у которых самые разные желания и беды, поклоняются одному-единственному божеству! Это противоречит здравому смыслу.

— Но Христос — бог цивилизованного мира. Даже в Риме теперь верят в него.

— А что в ней хорошего, в этой твоей цивилизации? Ваши бедняки трудятся в поте лица, словно волы, а богачи превращаются в тиранов. В нашем мире мужчины и женщины равны, мы трудимся одинаково, идем туда, куда несет нас ветер, и не мешаем друг другу наслаждаться радостями жизни. Нас волнуют не памятники, а дела, не власть и влияние, а дружба, не смерть — ведь в наших глазах она всего лишь сладостное избавление, — а жизнь. Мы любим жизнь — любим оленей, и дубы, и ручьи, и камни. Христиане горды тем, что их бог — один из них, а наши кельтские боги — они с нами всегда, они во всем, что мы видим, во всем, что окружает нас. Бог христиан ушел на небеса, он далеко, а наши боги всегда при нас, они говорят с нами. Их голос — в свисте ветра и раскатах грома, а иногда — в птичьих трелях.

— Однако же Рим правит миром.

— Не этим миром. — Вскинув голову, Арден устремил взгляд куда-то в гущу деревьев. — Позволь, я тебе покажу. — Подъехав поближе, он уцепился за ветку дуба и, подтянувшись, с ловкостью акробата забрался на нее. Цепляясь за сучья, он выпрямился, потом, сделав быстрое движение кинжалом, осторожно спустился вниз и с кошачьей грацией соскочил на землю. Валерии внезапно вспомнилось, как в свое время Ардену удалось до смерти перепугать мулов, тащивших ее носилки. Свистнув лошади, Арден вскочил в седло и подъехал к ней.

— Смотри.

Валерия увидела ветку с блестящими, будто глянцевыми листьями и гроздь белых ягод, явно не имевшую ничего общего с дубом.

— Что это? — удивилась она.

— Священная белая омела, она обладает магической силой и растет только на вершинах деревьев. Воткни такую ветку себе в волосы, и она защитит тебя от злых духов. Держи ее в руке, и она отведет от тебя смерть и спасет от уродства. А если повесить ее над колыбелью, она не позволит феям похитить дитя. Из всех деревьев на земле, которые оставили нам боги, омела обладает самой могучей силой. Ее легко найти. Она символизирует истинность мира и служит живым подтверждением тому, что лес и реки дают нам все, что нужно.

Валерия скептически хмыкнула.

— И несмотря на все это, вы, варвары, вечно пробираетесь на наши земли, чтобы воровать. Зачем? Хотите жить как римляне?

Арден рассмеялся:

— А ты умна! Кое-кто из нас действительно так поступает, не стану отрицать. Но я еще не рассказал тебе всего о той волшебной силе, которой обладает омела. — Протянув руку, он приложил ветку омелы к лицу Валерии. А потом вдруг наклонился и поцеловал ее. Поцелуй оказался таким быстрым, что Валерия успела почувствовать лишь легкое дуновение воздуха. «Как стрела Брисы!» — успела подумать она.

— Зачем ты это сделал? — поспешно отпрянув в сторону, спросила Валерия.

— Потому что омела, кроме всего прочего, символизирует дружбу и примирение. Это цветок любви. А еще потому, что ты красива. И потому, что мне этого захотелось.

Лицо Валерии загорелось.

— Ну а мне этого вовсе не хочется. И я не намерена позволять мужчинам подобные вольности. — Вдруг ей вспомнился Гальба. — Я… я… — Она тщетно ломала голову, стараясь придумать, чем бы его напугать. — Я тогда снова уколю тебя!

Арден, откинув назад голову, закатился хохотом, но все-таки отъехал в сторону.

— Это просто кельтский обычай, девушка! Но если ты угрожаешь мне, что ж, придется отказаться от магии. — Он поднял руку, собираясь забросить ветку омелы в кусты.

— Нет, не надо! — закричала Валерия. — Я не хочу, чтобы ты целовал меня, но раз эта веточка обладает магической силой и может защитить от злых духов, дай ее мне.

Арден с улыбкой протянул ей ветку. Порозовев от смущения, Валерия воткнула ее в волосы.

Не говоря ни слова, оба двинулись дальше. Лес Йолы наконец остался позади. Словно дожидаясь этого момента, солнце выскользнуло из-за туч, окрасив багровыми сполохами небо на западе. Легким галопом они добрались до вершины горного кряжа, откуда, как казалось Валерии, можно было увидеть половину мира… кроме того единственного места, куда рвалось ее сердце, — Адрианова вала. Озера, которые лучи заходящего солнца превратили в жидкое золото, сверкали и переливались на дне каждого ущелья. Легкие облачка тумана копились у подножия остроконечных скал, точно шерсть на расческе, которой кто-то вычесал небо. Разноцветная радуга протянулась в вышине, будто дорога на небеса. Еще не успевшие просохнуть после дождя утесы блестели на солнце, словно усыпанные алмазами. От этой дикой красоты у Валерии захватило дух.

— Как прекрасен мир! — беззвучно прошептала она, обращаясь не столько к Ардену, сколько к самой себе. Но тут же, припомнив свои страхи, спохватилась. — А мы успеем вернуться до темноты?

— Вон он, Тиранен. — Арден протянул руку, и Валерия увидела и вершину уже знакомого ей холма, и крепость на ней, а позади него тянулись еще два горных кряжа. — Давай за мной! — Приподнявшись в стременах, Арден издал пронзительный клекот, подражая орлу, и вихрем поскакал вниз, не оборачиваясь и словно забыв о ее существовании. Припав к шее кобылы, Валерия последовала за ним, моля богов о том, чтобы не свернуть ненароком шею.

Похоже, не очень-то далеко ей удалось убежать, с унынием призналась себе Валерия. Однако Арден своими разговорами добился того, что теперь она смотрела на этот новый для нее мир совсем другими глазами. В душе ее шевельнулось любопытство. Возможно, со временем ей и впрямь удастся чему-то научиться у этих непонятных для нее людей. Чему-то важному. Чему-то такому, что будет полезно римлянам. И ее Марку.

Глава 28

При мысли о предстоящей охоте на кабанов Валерию охватили странные чувства — радостное предвкушение, надежда и страх смешались в ее душе. Эта охота могла стать испытанием ее стойкости. Естественно, известие о ее неудачной попытке побега, когда она мгновенно заблудилась в лесу Йолы, облетела крепость с быстротой лесного пожара, и она уже успела наслушаться шуточек по этому поводу. И однако, во взглядах, которые кидали на нее кельты, чувствовалось немалое уважение и даже восхищение ее смелостью. Выходит, эта римская кошечка оказалась вовсе не такой изнеженной, как они думали, перешептывались между собой варвары; похоже, у нее имеются коготки. А сама Валерия чувствовала себя олицетворением самой империи. Готовясь к охоте, она накинула на спину своей Боудикки римское седло, а сама влезла в шерстяные штаны и высокие кожаные сапоги.

Мужской наряд своей воспитанницы Савия встретила в штыки. Судя по ее возмущению, можно было подумать, что она считает всех кельтов посланцами дьявола.

— Ваша матушка умерла бы от ужаса и стыда, если бы увидела вас в таком наряде.

Зато Каратак, когда группа охотников собралась во дворе крепости, окинул Валерию взглядом, в котором сквозило явное одобрение.

— Вот теперь ты оделась с умом. Ну как, готова рискнуть вместе с воинами Аттакотти?

— Это тебе рисковать, варвар. Почаще бери меня на охоту, и рано или поздно я узнаю все тропинки в лесу и вернусь домой.

Смелое заявление девушки было встречено одобрительными криками остальных охотников.

— Держу пари, что к тому времени тебе уже самой не захочется бежать, — хмыкнул в ответ Арден.

— Похоже, ты очень веришь в силу своих чар!

— Не моих, госпожа. Зато я верю в чары нашего леса, наших лугов и болот.

Молодой вождь объявил, что охота устраивается на вожака кабаньего стада, которого он нарек Эребом — так греки некогда именовали царство мертвых; еще одно лишнее подтверждение суеверности ее похитителей, отметила про себя Валерия. Кабан, на которого они собирались охотиться, по словам тех, кто его видел, выглядел настоящим страшилищем: огромный, черный, весь покрытый грубой щетиной, словом, чудище, а не зверь, настоящая гора стальных мускулов, при этом он был свиреп, как медведь, а быстр и силен, как бык. В темные ночи кабан, покинув лес, бродил в окрестностях крепости, пугая людей огромными желтыми клыками и красными глазками, в которых горела лютая злоба. Как-то ночью он убил двух гончих, и терпение Каратака лопнуло. Он послал за главным охотником клана, старым Маелем, обычно жившим в лесу, и приказал выследить, где у кабана берлога. Маель так и сделал.

И вот дюжина мужчин и женщин, вооруженных копьями и боевыми дротиками, сгорая от нетерпения, выехали из ворот крепости Тиранен. Впереди, продираясь сквозь траву, достававшую им до брюха, бежала свора гончих. Стояло начало лета — птицы с недовольными криками выпархивали из-под самых копыт, лошади весело шли галопом по лугу, переливавшемуся всеми цветами радуги, на небе не было ни облачка — все обещало погожий день.

Валерия, не умевшая обращаться с оружием, не рискнула попросить, чтобы ей дали копье, решив ограничиться легким серебряным кинжалом. Рядом с ней, как всегда, с луком и колчаном за плечами, молча скакала Бриса. Гордая Аса также отправилась поохотиться — огненно-рыжие волосы красавицы трепал утренний ветерок, у седла висел колчан с легкими дротиками. Арден предпочел пику. Хул вооружился более коротким и тяжелым копьем, а Лука прихватил с собой меч. Как уже успела выяснить Валерия, оружие каждого варвара имело свое имя, свою особую историю, все они были украшены причудливыми рисунками, а кроме этого, друиды наложили на них особые заклятия. Древки копий покрывала искусная резьба, стрелы сверкали яркими птичьими перьями, а от луков с серебряной инкрустацией невозможно было оторвать глаз.

Бриса,возившаяся с Валерией, как возятся с брошенным щенком, вбила себе в голову обучить пленную римлянку кельтским обычаям. Валерия в жизни своей не встречала женщины, больше похожей на мужчину, но ее порой забавляли хоть и добродушные, однако острые и даже иногда скабрезные замечания, которые прекрасная лучница отпускала в адрес мужчин своего клана, — например, раз она весело созналась, что время от времени позволяет себе заниматься кое с кем из них любовью. В отличие от родовитых римлянок она, казалось, не спешит замуж. Такое впечатление, что она вообще не нуждалась в постоянном мужчине. Но при этом она была достаточно привлекательна, чтобы многие из них отчаянно старались ей понравиться, ее засыпали предложениями — когда достаточно вежливыми, а когда и вульгарными. Но Бриса только смеялась над ними. Однако иной раз вожделение оказывалось сильнее ее, и она допускала кого-то из них к себе в постель. Подобная независимость отчасти шокировала, отчасти восхищала Валерию, ведь в обществе, где она воспитывалась, свобода нравов строго осуждалась, что же касается любовных утех, то на это порой закрывали глаза, однако мораль и правила приличия требовали, чтобы их окутывал покров тайны. Как-то раз, не утерпев, она спросила Брису, почему та не стремится замуж.

— Еще не встретила мужчину, который бы позволил мне оставаться собой. Но когда-нибудь я его найду, — усмехнулась та. А пока она по-прежнему жила с родителями, отвергала одного за другим претендентов на свою руку и вообще вела себя как сорванец-мальчишка.

По дороге кельты вспоминали предыдущие охоты и, по своему обыкновению, безудержно хвастались. Орел, описывающий круги в небе над их головами, напомнил кому-то соколиную охоту, мелькнувший в зарослях испуганный олень заставил вспомнить, как они попробовали себя в роли загонщиков, а при виде юркнувшего в нору кролика разговор сам собой перешел на хитрые проделки лисы. Каждый обломок скалы, каждое дерево таили в себе крупицы истории клана, и каждая кочка, каждая долина служили обиталищем добрым духам или богам. Валерии пришло в голову, что эти невежественные люди видят природу совсем по-другому, чем она: для них в отличие от римлян она была живым существом. За пределами мира, в котором они жили, существовал и другой, невидимый, — целая Вселенная, полная легенд и сказаний, и для варваров она была такой же реальной, как вода, камни и листья. Внутри каждого предмета жил злой или добрый дух. Каждое событие обладало своей магической силой. Жизнь в этом мире была словно краткий сон, наполненный поспешными и дикими желаниями, после которого их впереди ждало нечто куда более значительное и бесконечно долгое.

Может, поэтому их беззаботное, безалаберное существование, когда люди думали только о войне, понемногу стало ей понятнее.

Вернувшись после неудачной попытки побега назад, в Тиранен, она обследовала крепость, и постепенно в голове у нее зародилась мысль, что эти варвары вовсе не такие уж простые и невежественные, какими она их считала. Круглые хижины, в которых жили кельты, хоть и довольно тесные и темные, где пахло дымом и затхлостью, оказались внутри достаточно уютными и более богато обставленными, чем она ожидала. В каждой из них обычно обитала большая семья, связанная между собой тесными родственными узами, что сильно отличалось от обычной для римской знати строгой иерархической системы; три поколения одной семьи жили вместе, и все у них было общим — обязанности по дому, еда, постель и даже огонь. Находившиеся в хижинах сундуки, меха, шерстяные ткани были прекрасного качества и великолепной выделки — сразу бросалось в глаза, что над ними трудились умелые руки и делали это с любовью, не жалея ни времени, ни сил. И при всем этом — никакой дисциплины. Кельты могли хвататься за сотни самых разных дел с восторгом детей, получивших новую игрушку, и тут же бросали их, чтобы отправиться на охоту или устроить шутливую свалку. Они предавались любовным утехам с наивным и неописуемым бесстыдством зверей, ничуть не стесняясь того, что тонкие стены хижин пропускают любой звук. Громкие крики, доносившиеся оттуда по ночам, частенько не давали Валерии уснуть. «Чем они там занимаются?» — гадала она. Неужели есть что-то такое, чего она не знает? Пронзительные вопли женщин будоражили ее, но расспросить кого-то из них о том, что там происходит, она стеснялась. Эти люди сражались так же неистово, как и занимались любовью, но при этом делали это как бы мимоходом, не придавая ни тому ни другому особого значения. По вечерам они вместе мылись в чанах, наполненных горячей водой, — и мужчины, и женщины вместе, а по утрам беззаботно плескались в бочках с ледяной дождевой водой, пронзительно взвизгивая от холода и удовольствия. И те и другие обожали духи, нарядную одежду, яркие побрякушки и затейливые татуировки; кельты вообще уделяли немалое внимание своей внешности — и в то же время не обращали внимания на грязь, в которой утопали по щиколотку. И мужчины, и женщины носили длинные волосы, которые кудрями вились по плечам, кое-кто из воинов смазывал их соком каких-то ягод, тогда они становились жесткими и торчали вверх, словно грива боевого коня. Кельты обожали наряжаться; их парадные шлемы были украшены крыльями или рогами. При этом суеверие их превышало даже их храбрость в бою, все они были с ног до головы увешаны амулетами, раскаты грома приводили их в неописуемый ужас, что было несколько странно, учитывая, что эти люди были совершенно нечувствительны к боли и их не смущали даже самые ужасные раны.

Ни одно дело никогда не доводилось до конца, и однако, они, казалось, были страшно довольны собой, даже когда бросали все на середине, и совершенно счастливы, ввязавшись в какую-нибудь бессмысленную авантюру, не обещавшую им ничего, кроме новых ссадин и ран. Дети их казались еще более дикими, ребятишки бегали почти голыми, не обращая внимания на непогоду и холод, но при этом малейший упрек или замечание взрослых могли расстроить их до слез. Дисциплины кельты требовали только от животных; провинившийся пес, получив удар сапогом, тут же с воем удирал прочь, а лошадей безжалостно погоняли ударами кулака или каблуками. Кельты вечно носились верхом, не разбирая дороги, или продирались через лес, оглашая окрестности диким, волчьим воем.

Встретившись с петрианской кавалерией, варвары были бы неминуемо разбиты, решила Валерия. Но бросаться за ними в погоню было бессмысленно — с таким же успехом можно было надеяться догнать ветер.


К месту охоты они направились не сразу — сначала долго рыскали в окрестностях, словно охотничья собака, потерявшая след. Арден вел себя странно — то он взбирался на горный хребет просто потому, что оттуда, видите ли, открывался великолепный вид, то спускался в ущелье, где их охватывала восхитительная прохлада, — словом, в глазах практичных римлян, привыкших выбирать прямые дороги, ведущие к цели, его поведение казалось абсолютно бессмысленным. Солнце неспешно карабкалось по небу, воздух немного прогрелся, ветерок нес с собой сладкий аромат цветущего вереска, и Валерии пришлось с неохотой признать, что и здесь, на севере, природа отличается пусть и неяркой, но своеобразной, утонченной прелестью. От свежего воздуха она слегка опьянела. Поразительно, но среди этих людей она чувствовала себя на удивление живой. А брызжущая в них энергия заставляла ее сердце биться чаще.

— Как странно, что у вас на охоту могут ехать все, кто хочет, и клан позволяет это, — пробормотала она, обращаясь к скакавшей рядом Брисе. — Если все отправятся на охоту, кто же станет работать?

— А это и есть работа, — бросила та. — Эреб давно уже пугает наш скот и портит наши поля. Убьем его, и весь клан будет обеспечен мясом на целых три дня.

— Это понятно. Но к чему такое количество людей?

— Ты считаешь, это много? Совсем нет. Нам еще повезет, если их хватит, чтобы справиться с этим зверем. По словам Маеля, этот вепрь просто настоящее чудовище!

— Значит, это опасно? — Конечно, Валерии доводилось слышать немало рассказов об охоте на кабанов, но ей еще ни разу не представилось случая поговорить с кем-то, кто самолично участвовал в подобном развлечении. В Риме диких зверей если и можно было увидеть, то лишь на арене цирка, а там их быстро убивали, к вящему удовольствию черни.

— Это и делает охоту такой увлекательной.

— Можешь держаться позади всех, если боишься, римлянка, — презрительно бросила через плечо обогнавшая их Аса. — Женщины Аттакотти покажут тебе, как это делается.

Валерия слегка поежилась — после того как Арден привез ее в Тиранен после неудачной попытки побега, неприязнь, которую питала к ней Аса, росла с каждым днем. Каждое слово варварки просто сочилось злобой.

«Сука!» — обиженно подумала она. А вслух добавила:

— Кажется, я не говорила, что боюсь.

— Еще успеешь перепугаться, — язвительно заметила та. — А Ардену во время охоты будет не до того, чтобы приглядывать за тобой.

Спустившись по пологому склону холма, они оказались в узком, словно прорезанном ножом ущелье, миновав которое увидели лесистую долину. На опушке леса варвары остановили лошадей. Спешившись, старый Маель швырнул на землю окровавленный сверток — это была шкура, снятая с овцы, которую накануне прикончил вепрь, и дал дрожащим от нетерпения собакам обнюхать ее.

— Взять!

Почуяв запах зверя, вся свора с оглушительным лаем скрылась из виду. Громкий крик вырвался из груди Ардена, и, махнув рукой остальным охотникам, он тоже кинулся в погоню.

Все произошло так быстро и беспорядочно, что Валерия даже не успела толком сообразить, что происходит. Охотники лавиной мчались через лес, увлекая ее за собой. Почти оглохнув от грохота копыт, она изо всех сил старалась не отставать. О ней все забыли. Уворачиваясь от веток, хлеставших ее по лицу, Валерия мечтала только о том, чтобы не вылететь из седла на полном скаку. Мужчины торжествующе взвыли, женщины, которых оказалось немало, присоединились к ним, и волосы зашевелились у Валерии на голове, а по спине поползли мурашки — ей показалось, что от этого жуткого воя небо, треснув, обвалится им на голову.

Наверняка кабан уже услышал их и сейчас стремглав удирает во все лопатки.

Однако варвары продолжали вопить, словно ничуть не сомневались, что зверь их ждет.

Валерия удивленно оглянулась на людей, скакавших рядом с ней, — их лица пылали от возбуждения, глаза сверкали огнем, волосы развевались по ветру, из широко открытых ртов рвался крик, — и ей внезапно стало страшно. В голове мелькнула мысль о том, что они и сами вдруг превратились в зверей. Эти люди внезапно будто бы стали частью свирепого зверя, они думали и чувствовали то же самое, что и он, — как он, пробуждаясь от дремы, сонно ворочается в густой, липкой грязи, настороженно ловя отдаленный лай собак и крики людей, как, привстав на ноги, грозно трясет огромной щетинистой головой, со злобой взрывая копытами землю, как нерешительно топчется среди примятой травы, где привык отдыхать днем, гадая, кому это пришло в голову потревожить его сон. По каким-то непостижимым, мистическим образом и вепрь сейчас мог даже на расстоянии слышать и чувствовать то же, что и охотники. И Валерия внезапно со всей отчетливостью поняла то, что все остальные знали с самого начала, — что огромный зверь и не подумает убегать.

Что он с таким же нетерпением ждет этой схватки, как и они.

На опушке леса, там, где земля стала мягче, а деревья росли уже не так часто, охотники натянули поводья. Гончие опасливо сбились в кучу, дрожа всем телом и тихонько поскуливая от страха и нетерпения, а люди, осадив лошадей, проверили, чтобы оружие было под рукой. Бриса сдернула с плеча лук и вытащила из колчана стрелу. Аса, нахмурившись, крепко сжала в руке один из своих боевых дротиков. Арден воткнул древко своей пики в землю, сжав его возле самого наконечника, словно бы для того, чтобы удержать на месте тяжело водившего боками коня. Казалось, он к чему-то прислушивается.

Хул, держа наготове копье, наклонился вперед, глаза его горели.

— Послушай, Каратак, это ведь моей корове две недели назад эта зверюга выпустила кишки. Позволь мне выманить его оттуда.

— Ты решил оставить лошадь здесь?

— Лошади вечно пугаются. Нет уж, я больше доверяю собственным ногам. И к тому же я предпочитаю смотреть в глаза тому, с кем я сражаюсь.

Маель кричал и ругался на собак, пытаясь пинками заставить свору забраться в густой подлесок. Но те не спешили исполнить его приказ. Какое-то время они колебались, опасливо принюхиваясь и нерешительно поглядывая друг на друга. Потом наконец вожак стаи с громким лаем кинулся в заросли, придав остальным мужества и увлекая их за собой. Этих собак специально выводили для охоты. Свирепый лай прокатился вниз, постепенно удаляясь и становясь все тише по мере того, как свора рыскала по пролеску. Потом на какое-то время воцарилась странная тишина. Все как будто чего-то ждали. Вдруг Валерия услышала громкое фырканье, а вслед за ним — грозный рык, почти сразу же заглушённый яростным, захлебывающимся лаем собак. Им все-таки удалось отыскать кабана! Раздался вой, оборвавшийся так резко, словно его отсекли ударом меча, а вслед за ним послышался жуткий топот, будто чье-то тяжелое тело продиралось сквозь заросли, и собаки с воем кинулись в погоню. Валерия оцепенела — она увидела, как колышутся ветви в том месте, где преследуемый собаками кабан продирается сквозь заросли, это походило на волну, быстро приближающуюся к берегу. Хул замер, настороженно вглядываясь в темное отверстие, оставленное в пролеске кабаном, и вдруг что-то огромное, черное, страшное вырвалось оттуда и бросилось на них.

Это был Эреб! Валерия сдавленно ахнула и поперхнулась криком, ее кобыла испуганно шарахнулась в сторону. Зверь оказался еще огромнее и страшнее, чем ей представлялось, его голова приходилась Хулу на уровне пояса, чудовищные клыки были длиной в руку. Он вылетел из зарослей, словно снаряд из катапульты, — Валерии на мгновение показалось, что зверь весь состоит из громадной головы и массивных плеч, только сзади болтался смехотворно тоненький хвостик. При виде его из груди охотников вырвался яростный крик. Хул бросился вперед, чтобы преградить ему дорогу, но зверь оказался проворнее. Увернувшись от удара, он отскочил назад с такой быстротой, что Валерия даже не успела уследить, как это произошло, а потом, проскочив под копьем, кинулся Хулу в ноги, вложив в этот удар всю свою чудовищную силу. Хул взлетел в воздух, потом рухнул на землю и тяжело отлетел в сторону, перекувырнувшись несколько раз через голову. Фонтаном брызнула кровь. А вепрь молнией пронесся мимо лошади Ардена. Тот метнул в зверя копье, но опоздал, и оно пролетело мимо, не задев огромного зверя. Валерия услышала, как он свирепо выругался. Бриса, вскинув лук, выстрелила, но тоже промахнулась. Грубое ругательство, от которого покраснел бы даже закаленный в битвах центурион, сорвалось с ее губ, когда стрела исчезла в зарослях. Раздался треск, и вепрь исчез из виду, словно провалился сквозь землю.

— Туда! — Опомнившись, охотники пришпорили лошадей и кинулись в погоню. Оставшиеся в живых собаки, задыхаясь, выбрались из зарослей и присоединились к ним, забыв о страхе. Добыча далеко обогнала их — на земле валялись только сломанные ветки, да где-то вдали слышался лай собак. Наконец все охотники скрылись из виду.

Валерия, потрясенная быстротой, с которой двигалось это огромное, на вид такое неповоротливое животное, осталась на месте. Испуганная кобыла решительно отказывалась ей подчиниться. Валерии не сразу удалось успокоить ее. Наконец, заставив Боудикку сдвинуться с места, она подъехала к тому месту, где лежал раненый Хул, спеша удостовериться, насколько тяжело он ранен и не требуется ли ему помощь. На одном его бедре красовалась рваная рана, другая нога, вывернутая под каким-то немыслимым углом, похоже, была сломана. На лице Хула застыла гримаса острой боли.

— Эй, ты как? — неуверенно спросила Валерия.

— Зол как волк. Сам виноват! — рявкнул Хул. — Клянусь Таранис и всемогущей Езус! В жизни не видел такого чудовища! Чтобы такой громадный зверь двигался так проворно… уму непостижимо!

— Еще счастье, что ты вообще остался жив. — Спрыгнув на землю, Валерия привязала кобылу и ножом отрезала полоску ткани от своей туники. — Нужно перевязать твою рапу, не то ты истечешь кровью. — Скривившись от боли, Хул молча смотрел, как она хлопочет возле него, перевязывая ему рану. — А потом я постараюсь поставить кость на место, чтобы сохранить тебе ногу. Тебе еще повезло, Хул! Я уж решила, что он прикончил тебя!

— Случись так, не думаю, что я испугался бы больше, даже окажись я в подземном царстве и встретившись с тамошними чудовищами, потому как эта зверюга запросто заткнет за пояс любого из них, — проворчал тот. — В жизни не видел никого уродливее. Даже неотесанные дочки Луки ему и подметки не годятся.

— Да уж. Я тоже перепугалась — глаза горят, точно угли, а клыки… ты видел, какие у него клыки? Острые, словно кинжалы. — Валерия огляделась по сторонам в поисках чего-то твердого, к чему можно было бы примотать его сломанную ногу. — Дай мне твое копье. Оно достаточно длинное и прямое, как раз подойдет, чтобы закрепить сломанную кость.

Наконец ей удалось отыскать упавшее на землю копье Хула, и, взяв его в руки, Валерия невольно удивилась его тяжести и тому, как превосходно оно сбалансировано. Никогда еще ей не доводилось держать в руках копье. Отполированное древко до сих пор хранило тепло руки хозяина. Острый железный наконечник отливал синевой.

— Не вздумай сломать мое копье! — взвился Хул.

— Может, мне удастся закрепить его вдоль твоего тела.

— Прекрати! Дождись Ардена и Маеля. Они хорошо знают, что делать в таких случаях.

— И когда они, по-твоему, вернутся?

— Когда прикончат эту зверюгу. — Ворча и ругаясь, Хул опять распластался на ковре из мха и опавших листьев.

Погрузившись в дружеское молчание, они ждали, испытывая друг к другу даже нечто вроде благодарности за то, что ни одному из них не приходится коротать время в тоскливом одиночестве. До них доносились звуки погони, но теперь охотники были так далеко, что их едва было слышно. Возможно, кабану все же удалось ускользнуть от преследования. Валерия от души надеялась, что охотники вскоре сдадутся и вернутся к своему раненому товарищу.

Однако время шло, а они все не возвращались.

Внезапно где-то неподалеку зашуршала листва и громко затрещали ветки. Неужто они все-таки возвращаются? Валерия вскинула голову, до боли в глазах вглядываясь в колышущуюся массу кустов, и похолодела от ужаса, когда заметила огромную тень. Бока у животного ходили ходуном. Укрывшись в зарослях, зверь наблюдал за ними. Кто это? Отбившаяся от своры собака? Нет, слишком уж он велик…

Вдруг дыхание у нее пресеклось, а сердце, казалось, на миг остановившись, ухнуло вниз и закатилось в пятки. Это был кабан. В ту же секунду заметив его, Хул рывком выпрямился.

— Прыгай в седло! — хрипло скомандовал он.

Не сводя глаз с кабана, Валерия осторожно отползла в сторону. Что он там делает? Каким-то образом оторвавшись от своих преследователей, вепрь сделал круг по лесу, но, вернувшись в свое логово, наверняка учуял запах свежей крови…

— Беги за помощью! Да поживее!

Зверь был уже совсем близко — перепуганной до смерти Валерии он показался ростом едва ли не с медведя. Вепрь свирепо фыркал, щетина у него на загривке от ярости встала дыбом, спина походила на горный хребет, жутких размеров клыки были заляпаны кровью и грязью. Вытаращив глаза, Валерия окаменела. Ей казалось, даже на расстоянии она чувствует его зловонное дыхание.

Очнувшись, она вдруг сообразила, что по-прежнему сжимает в руке копье. Может, отдать его Хулу?

Вепрь злобно фыркнул.

— Беги! — заорал Хул.

Это подействовало. Валерия вихрем взлетела в седло, и испуганное животное с места взяло в галоп. Раздался чей-то пронзительный крик. Чей? Ее собственный? Или это заржала Боудикка? Валерия не поняла. Она оглянулась через плечо, и в эту минуту разъяренный вепрь вихрем налетел на раненого Хула, словно боевая колесница на полном ходу. Хул вскрикнул, и два сплетенных тела клубком покатились по земле. Столб пыли взмыл в воздух. Рассвирепевший кабан вновь и вновь вонзал острые клыки в беспомощное тело своего врага, брызгала кровь, а Хул, рыча от боли и бессильной ярости, колотил зверя кулаками, но вепрь тряс его и возил по земле, словно куклу. Валерия натянула поводья. Нужно что-то сделать… но что?

Она застыла, держа в одной руке поводья, а другой судорожно сжимая тяжелое копье. Испуганная кобыла пронзительно ржала и била копытами, едва не выбрасывая ее из седла. Наконец Валерии удалось заставить кобылу повернуться. Она с силой ударила животное пятками по бокам, отчего кобыла резво прыгнула вперед, поначалу не заметив даже, что оказалась в двух шагах от кабана. Закусив губу, Валерия наклонилась и, улучив удобный момент, вонзила копье в костлявый зад зверя.

Пронзительно завизжав, кабан на мгновение забыл о Хуле и резко обернулся. Глаза его пылали как угли. Ошалевшая кобыла, увидев, кто перед ней, испуганно отпрянула назад, встала на дыбы и стала бить копытами. Она перепугалась настолько, что даже не сделала попытки убежать.

Увидев перед собой еще одного врага, кабан снова бросился в бой, на этот раз роль жертвы была уготована Валерии.

Она успела проворно поджать ногу, избежав удара чудовищных клыков, и ярость зверя обратилась на кобылу. Удар пришелся ей в бок. Словно гигантская океанская волна с силой отшвырнула кобылу в сторону вместе с ее всадницей. Лошадь всей своей массой ударилась о ствол дерева и пронзительно заржала от боли. Впрочем, неудивительно — весь ее бок был располосован клыками кабана, и из раны окровавленными блестящими комками вываливались внутренности. Не помня себя, Валерия колотила кулаками по массивной туше чудовища, но толстая шкура животного напоминала кору столетнего дуба, а мускулы его были точно каменные — с таким же успехом можно было пытаться опрокинуть руками гору. Сплетясь в клубок, они втроем с размаху ударились о дерево, и то издало пронзительный, жалобный стон. Вепрь, брызгая слюной, пытался добраться до Валерии, но древко копья внезапно уперлось в ствол дерева, и огромный зверь, рванувшись вперед, сам не заметил, как уткнулся в острие копья. Сделанное из твердой древесины ясеня, копье задрожало и слегка согнулось, но выдержало. У Валерии оборвалось сердце. «Что, если оно сломается?» — промелькнуло у нее в голове. Но прежде чем это случилось, разъяренный зверь дернулся, надеясь вонзить в нее свои клыки, навалившись всей массой, сделал еще одни рывок и сам насадил себя на копье. Проткнув толстую щетинистую шкуру, наконечник глубоко вонзился в его тело. От боли, испуга и недоумения кабан издал пронзительный визг. Ржание раненой лошади, вопль Валерии и его визг слились воедино, а и следующее мгновение они все трое тяжело рухнули на землю. Валерия вылетела из седла и, перекатившись через голову, приземлилась поверх тел кабана и своей кобылы.

Зажмурившись, она ждала, когда его клыки вонзятся в нее.

Вместо этого кабан дернулся, издал судорожный вздох, и по всему его телу прошла судорога. Потом он дернулся еще раз и затих.

Валерия лежала, прижавшись щекой к сырой земле. Перед глазами у нее все плыло, в ушах стоял звон, голова гудела. Потом вдруг она услышала крики и лай гончих, а в следующий миг ее окружила стая воющих и хрипящих от нетерпения псов, отталкивающих друг друга, чтобы поскорее добраться до поверженного врага. Она слышала, как Арден и Маель, осыпая собак проклятиями и оттаскивая за ошейники самых свирепых и нетерпеливых, проталкиваются к ней. Вскрикнув, Арден вонзил копье в огромную черную тушу, но кабан был уже мертв, копье Хула угодило ему прямо в сердце. Крохотная полянка в лесу, ставшая ареной свирепой схватки, была изрыта копытами и залита кровью. А женщина, чье тело бессильно лежало поверх туши кабана, казалась мертвой.

— О всемогущий Дагда, неужели ты убил мою женщину? — Арден, кинувшись к Валерии, поднял ей голову, лицо его исказилось от ужаса. Глаза девушки были закрыты, лицо перепачкано грязью.

— Меня кто-то держит, — едва слышно пробормотала она.

— Эй, кто-нибудь! Помогите вытащить ее из-под лошади!

Сильные руки отодвинули тяжелую тушу кобылы в сторону, и Валерия почувствовала, что ноги ее свободны. Острая боль заставила ее сморщиться. Боудикка билась в агонии, внутренности лошади вывалились из живота на землю и облепили тушу кабана. Лука, нахмурившись, взял копье и пронзил им кобылу, чтобы прекратить муки несчастного животного.

— Хул еще жив! — окликнула их Бриса. Раненый слабо застонал.

— Проклятая зверюга кружила вокруг него, стараясь улучить момент и прикончить беднягу, — пробормотал Маель, разглядывая взрытую землю на поле битвы и пытаясь сообразить, как разворачивались события. — Не будь тут твоей римской девчонки, вепрь разорвал бы его в клочки и снова укрылся бы в своем логове. А потом принялся бы снова наводить ужас на всю округу.

Арден, схватив Валерию в объятия, уселся на землю, баюкая ее, как ребенка. Еще не веря, что осталась жива, она прижалась к нему, наслаждаясь теплом его сильного тела. Страшная слабость разливалась по ее телу, глаза закрывались сами собой.

— Она прикончила самого громадного кабана из всех, которых я видел, — с благоговейным изумлением в голосе пробормотал молодой вождь. — И спасла жизнь бедняге Хулу.

Аса смотрела на девушку с неприкрытым изумлением. Внезапно в глазах ее мелькнул огонек зависти.

— Но как ей это удалось? Чтобы хилая девчонка насквозь проткнула такую тварь копьем? Просто не верится…

Маель кивком указал ей на ствол дерева.

— Она уперла древко в ствол, ну а кабан довершил дело. В жизни ничего подобного не видел! Ну и храбрая же девчонка!

Валерии очень хотелось вмешаться, объяснить, что храбрость тут совсем ни при чем, но страх пережитого навалился на нее с такой силой, что зубы ее выбили барабанную дробь. Лежавшая подле нее черная туша вепря казалась огромной, словно гора, отвратительное рыло с оскаленными клыками было измазано кровью.

— Римлянка ткнула его копьем, чтобы спасти меня, — со стоном прохрипел Хул. И тут же потерял сознание.

Арден обвел примолкших охотников взглядом.

— Кто может разгадать помыслы богов? — тихо проговорил он. — Кому из смертных дано понять, почему происходит так, а не иначе? Зато теперь я могу точно сказать, что эта женщина вошла в нашу жизнь не просто так… а почему, вы сегодня видели собственными глазами. Мы сложим об этом песню, которую будут петь дети наших детей.

— Просто ей повезло, — ревниво вмешалась Аса. — Только взгляни на нее. Она вот-вот испустит дух!

— Эта девушка — стрела, посланная нам богами, — возразила Бриса. — Посмотрите на ноги бедняги Хула — ведь она пыталась перевязать его раны. И это при том, что ей ничто не мешало перерезать ему горло и удрать от нас! Нет, у этой римлянки кельтская душа, Каратак! И сердце Морриган!

— Хорошо сказано! Отныне мы будем звать ее Морриган!

Глава 29

Валерию разбудил плеск воды. Еще не открывая глаз, она уже поняла, что находится в доме, но тогда откуда этот ласковый шепот волн… откуда солнечные зайчики, веселыми стайками скачущие по стене из плетеного тростника? Посверкивая на солнце, в воздухе золотыми блестками кружились пылинки. Крыша терялась где-то в темноте, но в воздухе чувствовался запах влажной соломы. Валерия, закутанная до носа в шерстяные одеяла, лежала на соломенном тюфяке — ей было слышно, как он слегка шуршит при даже едва заметном движении. Каждая косточка в ее теле отчаянно болела и ныла. Она чувствовала себя так, словно кузнец долго бил ее молотом, да так и бросил. Локоть саднило, а многочисленные ссадины и царапины жгли как огнем.

Только плеск воды действовал успокаивающе.

Во рту у нее пересохло. Валерия умирала от жажды, но голова так болела, что ей было невыносимо даже думать о том, чтобы встать. Стараясь отвлечься, она прислушалась к доносившимся снаружи звукам. Легкий шум ветра. Крики уток или каких-то других птиц из тех, что не отходят далеко от воды. Плеск воды — так близко, словно она плывет в лодке, только вот лодка почему-то не раскачивается на волнах. И еще чье-то едва слышное дыхание…

Мужское дыхание.

Вздрогнув от испуга, Валерия вскинулась, чтобы бежать, и тут же вскрикнула от острой боли. В полумраке шевельнулась чья-то тень. Похоже, она в хижине, промелькнуло в голове у Валерии. Даже в темноте этот профиль невозможно было спутать ни с чьим другим. Арден Каратак, усевшись в углу, не сводил с нее глаз.

— Морриган пришла в себя, — прошептал он.

Знакомое имя смутило ее.

— Где я?

— В безопасном месте. В тайном убежище, где мы лечим своих раненых.

Она откинулась назад.

— Мне так больно!

— Чем больнее, тем лучше.

— О!

Валерия снова провалилась в сон.


Когда она снова проснулась, все ее тело болело и ныло, как одна открытая рана. Вокруг было темно и тихо. Только откуда-то из угла доносилось сонное посапывание Ардена. Через прутья внутрь вливался призрачно-бледный свет луны, серебряными лужицами растекаясь на покрывающей пол циновке, тишину нарушал только тот же странный звук, напоминавший слабый шорох прибоя. Стараясь не застонать, Валерия села и перепела взгляд на стену. И растерянно заморгала — там была вода, много воды, озеро или залив. И она переливалась, словно расплавленное серебро. Луна, догадалась Валерия. Лунный свет. Может, она действительно в лодке, но раз она не чувствует качки, стало быть, лодку вытащили на берег. А может, она вообще умерла?

Она вдруг почувствовала, как что-то легко коснулось ее. Чья-то рука.

— На-ка вот выпей, — прошептал Арден.

Потом она снова осталась одна.


В следующий раз Валерия проснулась от голода. Было светло, все вокруг было залито солнечными лучами, а через небольшое окошко виднелся кусочек голубого неба. Ардена нигде не было. Охая и постанывая, Валерия сползла с матраса и чуть не упала. Голова у нее кружилась, босыми ногами она чувствовала грубый, плохо оструганный деревянный пол. Она оглядела себя — на ней не было ничего, кроме шерстяной туники, едва прикрывающей ей бедра.

За окном лежало небольшое озеро, легкие волны шептались о чем-то прямо у ее ног, лениво облизывая порог хижины. Вдоль берега, в зеленоватом полусумраке, шуршал тростник, какие-то птички с ярким оперением, черные с красным, то и дело мелькали среди камышей. Доковыляв до противоположной стены хижины, Валерия обнаружила в ней дверь и выглянула наружу. Деревянные мостки спускались на поросший травой берег, густые заросли ольхи шелестели на ветру. Оглядевшись, Валерия сообразила, что стоит на чем-то вроде деревянной платформы, толстые бревенчатые сваи поднимали ее над водой. Хижина, в которой она оказалась, со всех сторон окруженная водой, словно крепостным рвом, смахивала на настоящий необитаемый остров, только крохотный. Узкий подвесной мостик, пройти по которому могла бы разве что кошка, тянулся к другой точно такой же хижине неподалеку.

Уж не привезли ли ее сюда, чтобы бросить на произвол судьбы?.. Краем глаза Валерия заметила какое-то движение и, обернувшись, увидела Ардена — он шел по берегу озера с багром на плече, с которого свисали две крупные рыбины. Заметив, что Валерия смотрит на него, Арден приветливо помахал ей рукой — как будто оказаться в подобном месте да еще вдвоем было самым обычным делом, — а через минуту он уже ловко карабкался по подвесному мостику, направляясь к ней, и доски слегка постанывали под ним.

— Ты уже на ногах! — радостно окликнул он Валерию. — Даже раньше, чем мы ожидали! Ну, похоже, ты обладаешь выносливостью Бригантии.[497] И храбростью Морриган.

— Угу. А еще у меня кости, как у древней старухи, а мускулы, как у грудного младенца, — жалобно простонала Валерия. — Знаешь, я чувствую себя куском сырого мяса. Где это мы, Арден?

— Это крэнног, озерный домик. Мой народ любит воду и доверяет ей, поэтому мы часто делаем на озерах вот такие искусственные островки и используем их как убежища. Ты сильно пострадала во время схватки с кабаном, слишком сильно, чтобы везти тебя назад в Тиранен, поэтому мы перевезли тебя сюда.

— И давно я тут?

— Три дня.

— Три дня?!

— Да, эта тварь задала тебе славную трепку. Ты хоть видела себя в зеркале?

— Нет, конечно.

— Все твое тело — один сплошной синяк.

Валерия кивнула, постепенно начиная вспоминать.

— Я решила, он собирается меня прикончить. Такой ужасный… — Запнувшись на полуслове, она уставилась на Ардена круглыми глазами. — А откуда… откуда ты знаешь, как выглядит мое тело?

— Нам пришлось снять с тебя одежду. Она вся пропиталась кровью.

— Нам?!

— Ну… э-э… мне помог Кэлин.

— Кэлин?!

— Он же целитель, Валерия. Именно его снадобья помогли тебе очнуться.

Валерия не помнила никаких снадобий.

— Вы не должны были этого делать! — воскликнула она.

— Ну, знала бы ты, как от тебя воняло, не говорила бы так! — усмехнулся он.

Валерия вспыхнула, она злилась на себя, на свою беспомощность… и одновременно была благодарна ему за заботу.

— А где Савия?

— Берет штурмом Тиранен, нисколько в этом не сомневаюсь. Видела бы ты, что она устроила, когда узнала, что ты ранена! Сначала накинулась на меня, высказав все, что она обо мне думает… впрочем, ты и сама догадаешься, что она мне наговорила. А поскольку я решил, что без нее ты поправишься быстрее, то она наверняка, маясь от скуки, решила прибрать к рукам весь мой клан. Должно быть, вбила себе в голову перекроить нас на свой лад.

— Очень похоже на Савию. — Валерия потихоньку начала вспоминать. — А что Хул?

Арден бегло взглянул на нее и вздохнул. А потом протянул руку к ее лицу, и пальцы его коснулись ее щеки так же нежно и ласково, как касался ее пушистый лисий мех плаща, который был у нее на плечах в ночь ее свадьбы. Валерия вздрогнула и похолодела.

— Он жив, Валерия. — Как странно… прикосновение его рук к ее щеке… ее имя на его губах. Арден кончиком пальца нежно ласкал ее лицо. — Благодаря твоему мужеству. Между прочим, он там, в той второй хижине на сваях. Набирается сил. Думаю, вы с ним поладите.

Валерия заморгала.

— А можно мне его увидеть?

Охотник-кельт лежал на таком же точно соломенном тюфяке, который она, проснувшись, обнаружила под собой. Лицо его побледнело и осунулось, нос заострился, как будто смерть уже коснулась его своим черным крылом. Разглядев в полумраке, кто явился навестить его, он, казалось, слегка смутился, но потом, узнав молодую женщину, расплылся в улыбке.

— Морриган, — прохрипел он.

Она опустилась подле него на колени.

— Ты не узнал меня, Хул? Я Валерия.

Его пальцы сжали ей запястье, пожатие оказалось на удивление сильным.

— Мне рассказали о том, что ты сделала.

— Похоже, из-за меня тебя чуть было не растоптали в лепешку.

Он попытался рассмеяться, тут же закашлялся и откинулся на подушку. Лицо его сморщилось от боли.

— Я обязан тебе жизнью, госпожа. С ума сойти — меня спасла женщина! За это я дарю тебе свое копье…

— Не говори глупости…

— Нет! Ты подарила мне жизнь, а я дарю тебе свое копье. Теперь ты одна из нас. Ты принадлежишь к народу кельтов.

Валерия покраснела.

— Я всего только римлянка.

— Уже нет. Теперь ты наша.

Валерия покачала головой:

— Поговорим об этом, когда ты окончательно поправишься, Хул. Когда ты снова отправишься на охоту. Позволь мне помочь поставить тебя на ноги.

— Ты уже сделала все, что могла. Этого достаточно… — заплетающимся языком пробормотал он. Глаза у него закрывались сами собой.

— Твое выздоровление пойдет на пользу и мне.

Хул не ответил, грудь его мерно вздымалась, дыхание было слабым, но ровным. Он спал.

Валерия, поднявшись с колен, слегка покачнулась.

— Я устала, Арден.

Он подхватил ее под локоть.

— Да, пойдем. Тебе нужно отдохнуть.


Валерия была молода, ей не терпелось поскорее подняться на ноги. Уже на следующий день она сползла со своего тюфяка и принялась бродить по хижине. Краски жизни еще не вернулись к ней, однако Валерия радовалась уже тому, что осталась жива. Поколебавшись немного, она решила окунуться. От холодной воды у нее перехватило дыхание, зато раны ее стали заметно меньше болеть, и она сразу повеселела. Вот так приключение, радовалась она. Ничего, со временем все заживет. Потом она снова зашла проведать Хула, а заодно заново перевязала его раны. Похоже, он тоже шел на поправку, раны не воспалились, и к Хулу опять вернулось его всегдашнее хорошее настроение. Удивительно жизнестойкие люди, подумала Валерия.

Мостки, соединявшие озерный домик с берегом, в случае опасности можно было легко поднять или даже убрать, и теперь, когда у Валерии было уже достаточно сил, Каратак объяснил ей, как это делается. В результате она вдруг почувствовала себя в полной безопасности: мост поднят, от берега ее отделяет широкая кромка воды, пока она блаженно нежится на жарком солнышке. Удивительный мир и спокойствие царили вокруг. Страх и волнения последних дней вдруг отодвинулись куда-то, и Валерия беззаботно наслаждалась счастьем. Лежа на животе, она могла часами наблюдать за тем, как перешептываются на ветру камыши, как деревья склоняются над водой, словно желая прополоскать в ней свои зеленые кудри. Здесь, в озерном домике, ей даже расхотелось думать. И Валерия стала понемногу догадываться, что именно по этой причине Арден и привез ее сюда.

Чтобы она поменьше думала и побольше чувствовала.

Чтобы смогла лучше понять его народ, кельтов.

День сменялся ночью, потом снова всходило солнце… и вот как-то раз она заметила, что кто-то направляется к берегу в ее сторону. Ей показалось, что она не знает этого человека. Однако в нем было что-то мучительно знакомое. Валерия неуверенно схватилась за веревку, удерживающую в поднятом положении подвесной мост. Опустить его? Она колебалась.

Перед ней на берегу стоял Кэлин, друид. Успев немного узнать о нем, Валерия чувствовала, как при одном взгляде на жреца ее пробирает дрожь.

— Ты хочешь заставить меня отправиться вплавь, да, римлянка? — Кэлин откинул с лица капюшон и обезоруживающе улыбнулся.

— Где Арден?

— Скоро появится, уверяю тебя. Я тут принес тебе кое-что в подарок. Но если ты хочешь это получить, тебе придется опустить мост.

Валерия решила тянуть время.

— А я слышала, друиды способны ходить по воде. И даже летать, — насмешливо бросила она.

— Увы, нет. Я только промокну до костей, как всякий смертный. Разве ты не помнишь: когда мы виделись с тобой в большом доме, я попал под дождь и выглядел, словно мокрая ворона?

— Я помню, каким страшным ты тогда показался мне. Напугал меня до смерти. Откуда мне знать, может, ты сейчас явился сюда, чтобы разделаться со мной, пока я не успела набраться сил? Мало ли что у тебя на уме? Еще сваришь меня живьем в котле… или утопишь в озере, предварительно задушив золотым шнуром.

— Золотым шнуром? — усмехнулся друид. — Откуда у меня золото? Впрочем, котла у меня тоже нет, и жечь тебя я бы не стал. К тому же, сдается мне, о будущем ты знаешь не больше, чем любой из нас: не думаю, что из тебя могла бы получиться прорицательница. Нет, то, что ты убила вепря, имело какой-то другой смысл. Но какой? Увы, этого мы не знаем.

— И ради этой не ведомой никому цели ты и постарался меня вылечить?

— Я лечил тебя лишь для того, чтобы не ходить сюда пешком из самого Тиранена.

— Разве у тебя нет лошади?

— Сидя на лошади, много не увидишь.

— А что тебе нужно увидеть?

— Цветы и папоротники, травы и молодые побеги. Те, из которых я делаю целебные отвары и настои.

Живя в Риме, Валерия никогда особенно не увлекалась медициной, но сейчас друиду удалось разжечь ее любопытство. «Неужели он действительно такой знаток трав?» — гадала она. Кстати, ему, наверное, захочется заодно осмотреть и Хула.

— Что ж, тогда входи, — смилостивилась она.

Лечебные методы, которыми пользовался Кэлин, оказались совсем не такими страшными, как ей представлялось. Для начала он велел ей выйти на свет и спустить с плеч тунику, чтобы он смог как следует осмотреть все ее ссадины и царапины. Валерия покорно выполнила приказ, лишь стыдливо прикрывая туникой самые сокровенные места, дабы сохранить остатки достоинства. Что-то одобрительно бормоча себе под нос, друид помял начавшие подживать ранки, потом деликатно отвернулся, чтобы она могла одеться.

Внутри озерного домика на небольшом возвышении был очаг. Кэлин поворошил угли, добавил несколько поленьев и, когда огонь немного разгорелся, повесил на крюк котелок с водой. Пока вода грелась, он принялся копаться в своей торбе, разглядывая то, что принес с собой.

— Так, это тебе просила передать Савия. — Он сунул Валерии в руки пухлый кожаный кошель. — Расческа, заколки для волос, немного духов. Она сказала, что это, мол, позволит тебе вновь почувствовать себя римлянкой.

Валерия даже зарделась от радости.

— Ну, если не римлянкой, так хоть человеком! — Потом подняла к глазам небольшой брусок, нахмурилась и осторожно понюхала — от него исходил слабый, но приятный сладковатый запах. — А это что?

— Мыло. Выделения некоторых животных помогают очищать кожу. Мы смешиваем их с соком ягод.

— Какие еще выделения?!

— Жир, — пожал плечами друид.

Она с омерзением зашвырнула его в угол.

— Между прочим, наше мыло намного лучше ваших римских масел.

— Могу себе представить!

— К тому же мыло не нужно стирать с кожи. Оно легко смывается водой.

— Но куда же тогда девается грязь? Не понимаю…

— Она смывается — мылом и водой.

Валерия с сомнением посмотрела на невзрачный коричневый брусок.

— Если все так просто, почему таким мылом не пользуются у нас в Риме?

— Вы живете в примитивном мире, госпожа. — Глаза друида смеялись. Теперь пришла его очередь дразнить ее.

— Что еще? — с любопытством спросила она. Валерия всегда обожала подарки.

— А это от Ардена. — Друид развернул что-то легкое, шуршащее, струящееся, словно вода, и Валерия сдавленно ахнула. Это была травянисто-зеленая туника, тоже короткая, доходящая ей разве что до середины бедер. Она была сделана из потрясающей красоты шелка — плотного и одновременно тонкого; ничего подобного ей не доводилось встречать ни на одном из римскихрынков. Роскошная ткань, из которой была сделана туника, должна была цениться на вес золота. В Риме подобные вещи были доступны лишь самым богатым людям. — Ткань привезли откуда-то из далеких стран за пределами вашей империи. Впрочем, ты, наверное, уже догадалась об этом. Каратак вез ее сюда тысячи миль. Смотри, какая она — и плотная, и теплая.

— А какая гладкая!

— Он сказал, что такая ткань для твоих ссадин будет лучше любой моей мази, — хмыкнул друид.

Валерия, вспыхнув от радости, прижала ткань к лицу.

— Над же, какая мягкая! Не ожидала увидеть что-то подобное в таком месте, как это.

— Неужели? — Друид протянул ей прядь жестких волос, перевязанных шнурком со стеклянными бусинками. — А это тебе от клана. Прядь волос с гривы кобылы, которая была под тобой во время охоты. Клан дает слово найти тебе другую лошадь.

Валерия была взволнована и польщена.

— Надеюсь, я смогу позаботиться о ней лучше, чем о моей бедной Боудикке.

— Заметно, что ты любишь лошадей. Это просто бросается в глаза. Впрочем, как Морриган.

Снова это имя!

— А какой же подарок от тебя самого, друид? — ехидно спросила Валерия.

— Мой подарок тебе — это мои знания. — Друид взял в руки пучок цветов. — Лес обладает свойством приводить в равновесие все. Лес — это вечное. В лесу можно найти лекарство от любого недуга. Вам с Хулом нужно поправиться, и лес поможет вам в этом. — Кэлин принялся вытаскивать из сумки пучки каких-то трав и кидать их в котелок. — Ты молода и сильна, римлянка, но эти травы сделают так, что выздоровление пойдет быстрее. Когда отвар будет готов, мы с тобой отнесем его Хулу.

Пряный аромат поплыл над очагом.

— А откуда ты знаешь, какие травы следует собирать?

— Мы обладаем многими познаниями, которые передаем из поколения в поколение. У наших стариков есть ученики. Но мы не имеем обыкновения заносить свои знания на мертвые бумажные листки, как это делаете вы… Мы храним их в наших сердцах и делимся ими с теми, кто будет жить после нас. И каждое новое поколение накапливает новые знания. — Он сделал глоток.

— Новое поколение друидов?

— Да. Накапливать знания — вот наша цель. А кроме этого, мы занимаемся целительством и принимаем участие в торжественных церемониях.

— И в жертвоприношениях также, — ввернула она.

— Каждый разумный человек знает, что нужно отдавать назад малую толику того, что у тебя есть. Арден показывал мне шишки, которые ты привезла с собой из Рима.

— Шишки пинии? А где они сейчас?

— Он сжег их в честь Дагды за несколько дней до того, как захватил тебя в плен.

От этой мысли ее пробрала дрожь. Ужас какой! Неужели священные шишки, которые она сама везла сюда в качестве приношения богам, — ее дар в итоге обернулся против нее? И Арден сжег их?! В ее глазах это было настоящим богохульством.

— А теперь вы призываете ваш народ к войне?

Кэлин покачал головой:

— Война вот-вот начнется, но мы тут ни при чем. Мы ждем знака, но его пока нет. А все, что смогли сделать мы, друиды, — это просить наши священные дубы поделиться силой с нашими воинами, вдохновить их на подвиги. Им известно, что Вал, который построили, — это оскорбление природе, значит, он должен быть уничтожен. И если твой муж и его солдаты будут уничтожены вместе с ним, что ж, тут нет нашей вины. Мы всего лишь орудие богов.

— Ваших богов!

— Богов Британии. Вы, римляне, уже почти забыли своих богов, ваши храмы заросли сорняками, ваша вера меняется так же быстро, как мода на прически. А наши… наши всегда с нами. Они вечны.

Валерия сделала большой глоток отвара, чувствуя, как тепло разливается по всему ее измученному, исцарапанному телу.

— И однако, несмотря на вашу веру в их могущество, на вашу уверенность в своей правоте, вы удерживаете меня в плену. Но чем может вам помешать слабая женщина?

Друид рассмеялся:

— Это ты-то слабая? А как же вепрь, которого ты убила? И какая ты пленница, раз заставила меня топтаться на берегу, умоляя спустить мост? Нет. Не цепи и не веревки удерживают тебя здесь. И мы оба хорошо это знаем.

— И что же это тогда?

— Человек, захвативший тебя. Кто же еще?

— Ты имеешь в виду Ардена? Но я его пленница.

— Нет. Это он твой пленник. И ты не уйдешь, пока не почувствуешь, что завладела его сердцем.


После ухода Кэлина Валерия долго не могла успокоиться. В ней вспыхнуло страстное желание бежать, бежать немедленно — хотя бы для того, чтобы доказать, что он ошибается. С какой стати ей ждать появления этого беззаботного фанфарона Каратака?! В конце концов, он — вор, шпион, предатель, убийца и варвар… Одна лишь мысль, что она жаждет услышать о его чувствах или получить из его рук бронзовую цепь, казалась смехотворной и даже кощунственной! О боги! Он ведь похитил ее! Он поставил крест на всех ее планах! Все ее мечты о доме, о карьере мужа, о детях, о том положении в обществе, которое она со временем займет, теперь развеялись в пыль! А раз так, значит, она вольна использовать Ардена в своих целях, как он использовал ее, обмануть его, поскольку и он обманул ее, и тем самым нанести смертельный удар его гордости.

Но случится это только когда у нее хватит мужества сбежать. Только когда ей удастся узнать достаточно, чтобы это сделать. А пока… пока неплохо побыть еще немного здесь, в этом тайном уголке, где так хорошо и спокойно.

Арден явился на закате, когда солнце уже скатывалось за горизонт, окрашивая небо за холмами в нежно-розовый цвет, а поверхность озера смахивала на расплавленное золото. По дороге ему удалось подстрелить двух уток, и он просто пыжился от гордости.

— Я поднял их на крыло, — хвастался он. — Одной попал стрелой в горло, другой — в грудь. А вот тут — дикая морковь и хлеб из Тиранена. И еще вино — оно из Рима, тебе понравится.

У Валерии забурчало в животе. Они вдвоем наскоро приготовили простой ужин. Пока Арден ощипывал птиц, Валерия развела огонь в очаге и поставила воду греться, а потом кинула туда морковь. Насадив обеих уток на вертел, она принялась поворачивать его над огнем, пока с них не закапал жир, шипя и брызгая в разные стороны. Арден стоял рядом, готовый в любую минуту прийти на помощь. Валерии вдруг пришло в голову, что он, словно еще одна стена, ограждает ее от всего остального мира.

Наступил вечер, и она зажгла свечу.

Ее похититель — или ее защитник, Валерия так до сих пор не могла взять в толк, как к нему относиться, — принес ей вина в кожаном бурдюке и принялся учить Валерию, как пить из него, чтобы струйка лилась прямо в рот. Не выдержав, она расхохоталась, облив себе подбородок. Доведись ее матери сейчас наблюдать эту сцену, она наверняка упала бы без чувств на месте, до такой степени это походило на жизнь римского плебса, но почему-то Валерию это нисколько не смущало. Они были одни посреди леса… и все же не одиноки, поскольку их было двое. Ей даже пришлось напомнить себе, что этому человеку нельзя доверять. В конце концов, он был и остается варваром. Но как-то так случилось, что он незаметно стал ее другом, так же как и Бриса.

Она слышала и чувствовала шуршание шелка, облекавшего ее тело, и уже не раз успела заметить на себе его восхищенный взгляд. Конечно, он заметил, что она надела его подарок. Короткий галльский плащ не скрывал тунику. Однако Арден ни словом не упомянул о своем подарке. И Валерия была благодарна ему за это, но была слишком смущена, чтобы поблагодарить его.

— Ты уже можешь ходить, — одобрительно хмыкнул он.

— Скажи лучше «ковылять».

— Савия, по-моему, подозревает, что я тут пытаю тебя. Завтра я приеду верхом, посажу тебя позади себя и отвезу назад в Тиранен. Соберутся несколько кланов, а эту встречу я не могу пропустить. К тому же ты уже оправилась настолько, чтобы долечиться в Тиранене.

Валерия неожиданно так расстроилась, что даже сама удивилась этому. Она полюбила этот озерный домик — тут было так тихо, так спокойно. Ей нравилось сидеть возле Ардена — после царившего в Тиранене шума и гвалта она особенно стала ценить мир и покой. Но искать ее будут в Тиранене, значит, она должна быть там.

— Планируете новое нападение?

Но Арден оказался слишком умен, чтобы поддаться на ее провокацию.

— Ходят слухи, что грядет большая беда.

— Что за беда?

— Это тебя не касается.

— Ты ничего не слышал о моем муже? — Раздосадованная тем, что ее щелкнули по носу, Валерия решила больше не расспрашивать — что толку, раз он все равно не скажет!

— Я же сказал, что он будет сидеть тихо.

— Марк вас не боится! — запальчиво бросила Валерия. Она вдруг разозлилась — и сама не понимала почему.

— Возможно. Зато он боится за тебя, Валерия. Пока ты жива, он шагу не сделает из крепости. Потому что если ты умрешь, его будущее повиснет на волоске. Поймав тебя, мы тем самым поймали на крючок его.

При мысли об этом на душе у нее стало тяжело.

— Ты захватил женщину, чтобы победить мужчину?

— Что же это за мужчина, которого так легко победить? — Он вскинул бровь.

Валерия не нашлась что на это сказать.

— Неужели тебе ничего у нас не нравится? — настаивал Арден. — Ни мой клан, ни этот домик на озере?

— Это ведь не мой дом, — огрызнулась Валерия.

— А если бы он стал твоим домом? — не отставал он.

Вот, значит, где его слабое место, возликовала Валерия, его ахиллесова пята! Она сам дал ей в руки оружие!

— Я никогда не буду принадлежать ему, — возразила она. — И тебе тоже. — Вот! Наконец она заставила себя это сказать.

— Кельтские женщины не принадлежат ни одному мужчине. И все-таки ты одна из нас, ты так же стремишься к свободе, как и мы. Свобода дает тебе счастье, я же вижу. Конечно, у нас ты не найдешь тех красивых вещей, среди которых привыкла жить, зато у нас ты найдешь другое. Смысл жизни. И дружбу.

— Все это есть и у римлян.

— Я восхищен твоей преданностью своему народу, Валерия, но не стоит обманывать себя. Возможно, твой муж волнуется о тебе, возможно, его напугало твое похищение, очень может быть, что он даже скучает по тебе. Но если бы он любил тебя по-настоящему, он бы плюнул на свою карьеру и уже явился бы за тобой.

— Откуда тебе знать, что у моего мужа в сердце?! — возмутилась она.

— Зато я знаю, что твое сердце пусто. Он не любит тебя, потому что ты сама не любишь его.

— Глупые выдумки! — вспыхнула Валерия.

— Почему тебя так раздражает правда? Я вовсе не похитил тебя — я тебя спас. От постылого брака, от твоей глупой римской гордости.

— Наверное, мне следует поблагодарить тебя? — с пылающими щеками едко бросила Валерия.

— Тебе же понравилось тут, в озерном домике. Я вижу это по твоему лицу.

Валерия резко отвернулась.

— Это все ужин виноват, а не моя нынешняя жизнь, — сердито буркнула она. — Домик твой тут ни при чем.

— Иногда ужин — это все, что у нас есть. — Теперь он стоял совсем близко, легко касаясь ее руки. Валерия вся дрожала. — Не тревожься, я ведь не сделал тебе ничего плохого. Давай не будем ссориться. Лучше поедим… и выкинем из головы твой Вал до завтрашнего дня.

Простая еда оказалась такой вкусной, что проголодавшаяся Валерия набросилась на нее с жадностью волчонка. Странно, думала она, как обычная утка может казаться вкуснее всех тех изысканных блюд, к которым она привыкла с детства? Как убогая хижина может быть уютнее роскошной виллы? Какое-то время они болтали о самых обычных вещах, об охоте и лошадях, о клане и его истории, попивая вино и не замечая, как оно уносит прочь и обиды, и раздражение, и сжигавшее их желание.

Наконец они с трудом оторвались от еды, почувствовав, что больше не в силах проглотить ни куска. Теперь Арден лениво разглядывал Валерию в свете свечи, и в глазах его горело неприкрытое восхищение. Это и льстило ей, и в то же время смущало — помня о том, что выглядит, как после сражения со стаей разъяренных кошек, Валерия жалела, что былая красота еще не вернулась к ней, и одновременно страдала от того, что он смотрит на нее таким взглядом. Ведь она поклялась хранить верность Марку! И однако, ей было приятно, что Арден желает ее. Впрочем, пусть желает — тем легче ей будет ему отомстить, добавила она про себя.

Окончательно запутавшись в собственных чувствах, Валерия смущенно отвела глаза в сторону.

— Похоже, тебе много известно о любви, — наконец пробормотала она.

По губам Ардена скользнула мечтательная улыбка.

— Потому что я сам был влюблен и знаю, какой мучительной порой бывает любовь. Хотя все вы, девушки, мечтаете о ней.

Внезапно она поняла. Он уже любил кого-то!

— Когда это случилось? — с жадным интересом спросила она.

— Давно, когда я еще служил в римской армии. — Взгляд его затуманился, словно устремившись в прошлое.

— Расскажи мне, как это случилось.

Он покачал головой:

— Я еще никому не рассказывал об этом, ни одной живой душе. Больно вспоминать.

— Но ты должен мне рассказать!

— Почему?

— Ты обязан мне доверять.

В его глазах вспыхнуло искреннее удивление.

— Это еще с какой стати?

— Потому что и я должна тебе доверять. Мы ведь с тобой тут вдвоем, и до Рима тысячи миль. Кэлин сказал, что мы с тобой в плену друг у друга.

Арден наконец понял, что она имеет в виду: откровенность — вот цена дружбы, не говоря уже о более глубоком чувстве. Подумав немного, он пожал плечами.

— Ее звали Алесия.

— Красивое имя.

— Даже не могу сейчас сказать, почему я обратил на нее внимание. К тому времени как я встретил ее, я видел тысячи женщин… десятки тысяч. Она была красива, почти так же красива, как и ты, к тому же в глазах у нее была доброта, но не только поэтому. Не знаю, как тебе объяснить… ведь до нее я встречал много красивых женщин, и добрых к тому же. Это было как вспышка света, понимаешь? Как удар молнии… и меня потянуло к ней. Я почувствовал, что ее послали мне боги. Ты когда-нибудь испытывала такое?

— Нет.

— Садилось солнце, на его фоне облака над Дунаем казались черными, а римский берег, залитый его лучами, был будто облит жидким золотом. Алесия спустилась к реке за водой. Она поставила глиняный кувшин на голову и придерживала его рукой, и вся ее тоненькая фигурка словно светилась изнутри. Я помню, как она шла — осторожно, мелкими шажками, стараясь не расплескать воду, — как грациозно покачивались ее бедра. Я прошел мимо нее не останавливаясь, я торопился купить вина для своих друзей, но что-то заставило меня обернуться.

— Любовь с первого взгляда. — Валерия внезапно почувствовала острый укол зависти.

— Мы не сказали друг другу ни слова. Но я почувствовал, что потерял свое сердце навсегда. Нет, я не просто желал эту девушку — мне хотелось стать ее защитником, хотелось, чтобы она сама подарила мне свое сердце.

Валерия с трудом проглотила вставший в горле комок.

— Она тоже обернулась и посмотрела на меня, — продолжал Арден. — И с этой минуты мы поняли, что принадлежим друг другу.

Кто она была, эта женщина? Валерия не решилась спросить.

— А как ты оказался в армии?

— Я родом из богатой семьи, которая всегда отличалась лояльностью по отношению к Риму. У моих родных много земли к югу от Вала. Мы попытались вкусить плоды вашей цивилизации, но остались без гроша в кармане и вдобавок запутались в долгах. Когда мой отец отказался платить, его бросили в тюрьму. Земли наши конфисковали. Он отправился в Рим искать правосудия, но никто не хотел слушать его, а вскоре он заболел и умер. Моя мать так и не смогла оправиться и скоро последовала за ним. Мне оставалось только одно — мстить. Вот я и поступил на службу в легион.

— Ты стал солдатом империи, которую ненавидел?!

— Нет, не ненавидел, во всяком случае — тогда. Я был молод и глуп, считал, что, возможно, мой отец разорился по своей собственной вине, ведь, в конце концов, он же не был римлянином. Я изменил свое имя на римский манер, назвался Ардентием и отправился выполнять свой долг. Вначале я был потрясен — все римское приводило меня в неописуемый восторг. Я помню, как в первый раз услышал рев черни в Колизее. Я охранял генералов, которым приходилось пировать на виллах римских богатеев. Я часто бродил в порту Остии, через который проходят все богатства мира. И мои первые впечатления были в точности как у тебя: Рим — это и есть Вселенная. Рим вечен. Жизнь без Рима невозможна.

В его словах чувствовалась горечь. И еще злая ирония.

— Но Рим принес порядок в этот мир, — запальчиво возразила Валерия.

— А еще рабство, ложь и нищету. Города разрослись так, что уже не способны прокормить сами себя. Налоги взлетели до небес, ни у кого нет денег их платить. В армии жизнь солдат стала хуже рабства, а те римляне, которых мне доводилось встречать, просто слабые, безвольные люди, которым наплевать, кто ими правит, и которые уже не способны сражаться за свою свободу. Рим высасывает богатства из земель, которые ваш народ и знать-то не знает.

— Но тем не менее ты принимал деньги, которые тебе платили, ты носил ту же одежду, что и они, и спал рядом с ними?

— Да… какое-то время. А узнав достаточно для того, чтобы сражаться с ними и побеждать, я решил, что с меня хватит.

— Чтобы жить с Алесией? Но ведь отставки нужно ждать целых двадцать пять лет.

— Нет, я хотел, чтобы Алесия стала моей как можно скорее. Я подумал об этом сразу же, как только увидел ее на зеленом берегу Дуная. Я хотел ее… и не то сокровенное местечко между ее ног, которое доступно любому солдату за горстку монет, — нет, я хотел, чтобы она всегда была со мной. Мне надоело одиночество, и мне хотелось, чтобы она разделила его со мной. Я отыскал ее хозяина, кожевенника по имени Критон, и принялся торговаться. Я ходил за ней хвостом, провожал ее на рынок и к реке за водой, находил любой предлог, чтобы перекинуться с ней парой слов. Она боялась, что у нас ничего не получится, но жила надеждой. Я рассказывал ей о своей родине, о том, как летом солнце в наших краях словно съедает половину ночи, а звезды в зимнем небе кажутся такими же яркими, как снег под ногами. Я пытался убедить ее, что там, в империи, мы никогда не сможем стать по-настоящему свободными — я, чужеземец, и она, рабыня, — зато здесь нас ждет свободная и счастливая жизнь.

— И она поверила тебе?

— Да! Видела бы ты ее глаза, Валерия! Видела бы ты, как они светились надеждой!

Валерия ничего не сказала. Неужто в его глазах она была всего лишь чем-то вроде живой замены той женщины, которую он любил, той рабыни, которую до сих пор не мог забыть? А может… может, он и захватил ее лишь для того, чтобы не мучиться воспоминаниями?

— Но вот чего я не мог предвидеть, так это ревности Лукулла, центуриона, который командовал отрядом, где я служил. Он ненавидел всех, кто был счастлив, — может, потому что сам был не способен испытывать его. Это был не человек, а настоящее животное, он отличался звериной хитростью, той самой, без которой в армии не выжить. Со свойственным ему коварством он умудрялся держать всех в узде, требуя, чтобы каждый из нас, кто служил под его началом, отдавал ему часть своих денег, иначе об отпуске приходилось забыть навсегда. Все: наши семьи, урожай, деньга — все питало его ненасытную алчность. Но теперь это зашло уж слишком далеко, и наше терпение лопнуло. Остальные уговорили меня обратиться с жалобой к командиру когорты. В результате Лукуллу вынесли порицание, поборы, которыми он нас обложил, прекратились, и власти его был нанесен чувствительный удар. Я стал героем — на один день. Потом мои товарищи обо всем забыли. Но вот Лукулл… он не забыл.

— Какой же ты идеалист! — Валерия покачала головой. Арден явно был одним из тех, кого ее собственный отец жестоко презирал. Сенатор упорно твердил, что главное в жизни — это умение приспосабливаться, именно этим, мол, сильна империя, а лицемеры, вечно уверенные в своей правоте, не приносят ничего, кроме бед. В душе Валерия никогда не была согласна с отцом. Ей казалось, люди обязательно должны во что-то верить, по ее отец только смеялся и отмахивался от нее, называя все это блажью.

— Нет, я вижу вещи такими, как они есть, — ответил Арден, — и это — мое проклятие. Как бы там ни было, о моих намерениях в отношении Алесии стало известно, и кто-то донес об этом Лукуллу. Кто это сделал, до сих пор не знаю. Впрочем, в армии сохранить что-то в тайне практически невозможно. И вот донос о том, что возмутитель спокойствия Ардентий готов отдать все свои сбережения, чтобы выкупить на волю рабыню, был передан моему командиру. Это известие поначалу заставило его удивиться, а потом и призадуматься. Поразмыслив, он прямиком отправился к Критону и, посулив ему денег, велел выкладывать, когда и как я намереваюсь купить у него девушку. После чего спустился в бухту, где ждала Алесия, явившись туда раньше меня. Увидев девушку, он схватил ее, повалил на землю и изнасиловал. А потом выжег на ее теле клеймо — лишь для того, чтобы отомстить мне.

— Ох, Арден…

— Не вынеся позора и мучений, она повесилась. Я бежал к ней со свадебным подарком… и нашел ее бездыханное тело. — Голос его стал хриплым.

— С подарком?

С трудом сглотнув, Арден отвел глаза в сторону.

— Да. Я нес ей тот шелк, что сейчас на тебе…

Валерия вспыхнула, на глаза ей навернулись слезы. Она сама не могла понять, какие чувства сейчас обуревают ее… ужас… растерянность… смущение… и одновременно гордость. Она чувствовала себя словно на горячих угольях.

— Он достался мне в бою — это был мой трофей во время одного из сражений. И до этого самого дня я не знал никого, кто был бы достоин носить его.

— Арден…

— Я почти не сомневался, кто убил ее, — оборвал он Валерию, давая понять, что не хочет больше обсуждать это.

Он напомнил ей того центуриона, который у нее на глазах без устали обучал молодых новобранцев — точно так же, отбросив щит в сторону, он открыл ей свое сердце:

— И ты убил его? — вся трепеща, спросила Валерия.

— Ни одному человеку еще не удавалось одолеть Лукулла в схватке, какой бы она ни была, честной или нет. Но я отыскал его в ту же самую ночь, вышиб из его руки кинжал, с которым он никогда не расставался, и задушил его голыми руками. А после прикончил и Критона и забрал все его деньги — и те, что внес ему как плату за свободу Алесии, и те, что заплатил ему Лукулл, чтобы тот развязал язык, — а потом раздал их нищим. Утопив доспехи в реке, я бросился в воду, переплыл на другой берег и оказался в Германии. И после многих месяцев вернулся домой. — Чтобы найти тех, кто поможет тебе отомстить?

— Чтобы помочь им понять, что собой представляет Рим. Он отнял у меня сначала отца… потом мать… потом женщину, которую я любил. А взамен я отнял у него тебя.

— Чтобы отомстить Риму, — прошептала Валерия.

— Да. Вначале.

Валерия порывисто отвернулась. Она не должна поддаваться ему… она не позволит своему сердцу смягчиться.

— Но не можешь же ты рассчитывать отобрать у Рима Британию лишь ради… — она обвела рукой хижину, — ради всего этого.

— Это все, что мне нужно.

— Ну, если не считать итальянского вина, которое ты принес, я ведь тоже как-никак плоть от плоти той империи, которую ты так ненавидишь. И если Рим прогнил до такой степени, как ты утверждаешь, почему же варварам никак не удается сбросить с себя его ярмо? И если вы все-таки сбросите его, то где же ваши сыновья и дочери будут добывать все те товары, которые им нужны?

— А если вы, римляне, завоюете слишком много чужой земли, у кого же вам тогда придется учиться… разве что у самих себя? — отрезал Арден. — Почему одна нация так стремится завладеть всем миром?

— Потому что мир — это и есть Рим!

— Только не мой! И не будет им никогда — покуда я жив!

Глава 30

Когда Савию вновь привели ко мне, я сразу почувствовал, что наши отношения неуловимым образом изменились. По моему приказу ее перевели в лучшее помещение, а я тем временем осторожно навел справки о том, сколько она стоит. Как и следовало ожидать, Цена оказалась низкой. Должно быть, слухи о том интересе, что я проявлял к бывшей служанке, просочились и к ней, потому что лицо ее было более спокойным.

Теперь я говорил с ней уже не как хозяин с рабыней и даже не как с пленницей, а скорее как с союзницей, ведь мы оба стремились понять, что же тогда произошло у Адрианова вала. Честно говоря, эта перемена в наших отношениях меня не слишком беспокоила, тем более что, как я заметил, все это время мне сильно ее не хватало. Да и неудивительно — ведь эта женщина была очень близка к Валерии, а стало быть, мне без нее не обойтись. К тому же одно ее присутствие действовало на меня умиротворяюще, как будто мы с ней были знакомы много лет. За то время, что мы не виделись, Савия слегка похудела, но не сильно, и в ней даже появилась некая привлекательность, которой прежде я не замечал. Теперь от нее веяло тем безмятежным спокойствием, которое обычно исходит от матери или жены — спутницы долгих лет. Мне пришло в голову, что женщина становится привлекательнее, когда чувствует, что кто-то к ней небезразличен. Но возможно ли, чтобы я испытывал какие-то чувства к этой женщине? Ведь я давно привык быть один. Я исколесил всю империю вдоль и поперек, встречал тысячи людей. Но был ли среди них кто-то, кто стал бы мне близок? Когда я был молод, я даже не думал об этом. Зато теперь, когда жизнь моя близилась к закату, это вдруг показалось мне очень важным.

Она сидела напротив меня — намного спокойнее, чем в первый раз, видимо, чувствуя, что между нами установилось какое-то новое взаимопонимание. Возможно, она уже тоже успела заметить, что цепь событий, которую я пытаюсь воссоздать, в какой-то степени повлияла и на меня. Как ни странно, но, слегка утратив свойственное римлянину высокомерие, теперь я чувствовал себя здесь почти своим. Мое чересчур живое воображение сыграло со мной странную шутку — я словно бы ощущал горький запах дыма, когда в священной роще горели вековые дубы, и смрадное зловоние из пасти убитого вепря. То, что так долго казалось необъяснимым, теперь, после рассказов множества людей, живо стояло у меня перед глазами. Эти воспоминания стали для нас общими — для нее, поскольку ей пришлось все это пережить, а для меня — поскольку я смог это понять. Теперь мы с ней связаны неразрывно — и тем, что уже произошло, и тем, чему еще предстоит случиться.

Вежливо поприветствовав ее, я рассказал ей о том, что мне стало известно со слов друида Кэлина, ухаживавшего за Валерией в озерной хижине. Потом я попросил Савию мысленно вернуться в прошлое, в то время, когда она была пленницей и жила вместе с членами клана Ардена Каратака, вождя Аттакотти. Что за отношения в те дни связывали кельтского вождя и римлянку, которую по его приказу похитили всего лишь через несколько дней после свадьбы?

— Мне уже успели рассказать о той охоте на вепря. После нее многое изменилось, не так ли?

— После нее изменилась сама Валерия. — В глазах Савии вдруг вспыхнула надежда.

— В чем именно? — Сейчас я говорил с ней мягче, чем за все время первой нашей встречи.

— Она ведь почти погибла… и уже потому стала чувствовать себя более живой, чем прежде. Я видела то чудовище, которое она убила, — его привезли в Тиранен, чтобы устроить пир. Ведь вепрь был настолько огромный, что его хватило бы, чтобы накормить до отвала не только людей, но, думаю, и всех собак тоже. И этого кошмарного зверя убила римлянка!

— Наверное, на кельтов это произвело неизгладимое впечатление?

— Да, еще бы. Они даже решили, что это знак свыше. Когда она вернулась с охоты и бок о бок с Арденом въехала в крепость через ворота башни, они бесновались от восторга, ее чествовали, словно легендарную амазонку. Вслед за ними ехал Хул, весь в повязках с головы до ног, но все уже знали, что Валерия спасла ему жизнь, а потом помогала друиду выхаживать его. Хул во весь голос кричал об этом — чтобы все слышали. Кассий, ее бывший телохранитель, вырезал у вепря клыки, отполировал их и отдал Валерии, чтобы она повесила их на спину. Видели бы вы ее в тот день, когда она ехала среди них во всем блеске! Богом клянусь, от нее исходило какое-то сияние! Думаю, в тот самый день она впервые почувствовала себя одной из них.

— И ей это понравилось?

— Потом она призналась мне, что в жизни еще не испытывала такого страха, как в тот день. И такого безумного, пьянящего счастья, когда поняла, что жива. Там, в озерной хижине, где она выздоравливала от ран, она и поддалась соблазну…

— Ты хочешь сказать, что они с Арденом стали близки?

— Нет. О Господи, конечно, нет! Она и тогда оставалась честной замужней женщиной. Да и по нему это было заметно! Он просто изнывал от желания!

— Она хотела сохранить верность мужу?

— Верность для нее все! Вопрос только в том, как необходимость хранить верность мужу действовала на нее.

— Стало быть, она выбросила из головы мысль о побеге?

Савия немного подумала.

— Она догадывалась, что ее уже больше не ищут. Собственно говоря, обе мы это понимали. Конечно, мы надеялись в любую минуту услышать рев боевого рога кельтов, возвещающий о том, что супруг Валерии, явившийся, чтобы забрать ее, в своих сияющих золотом доспехах подъезжает к воротам крепости, но… В точности как в старых легендах, — с горечью улыбнулась она, — помните, как Агамемнон отправился в Трою, чтобы вернуть похищенную у него Елену? Однако проходили дни, а ни о каких переговорах не было ни слова. И так неделя за неделей, месяц за месяцем. Мы терялись в догадках, мы никак не могли взять в толк, что же такое происходит в империи, как Гальбе удалось подавить терзавший Марка страх. И мы так ничего и не знали… до самой зимы.

— И Валерия, несмотря на всю свою добродетель и целомудрие, стала испытывать сомнения?

— Мы почувствовали себя брошенными.

Брошенными, значит? И принятыми в новую семью? Вероятно, что-то вроде этого, решил я.

— И как вам жилось среди кельтов?

— Жизнь среди них была намного проще. В Риме ведь все не просто так, знаете ли: брак, карьера, рождение детей, назначения, дом, соседи, занятия — все заранее известно и договорено, все происходит как положено. Жизнь оценивается согласно состоянию и положению в обществе, которое занимает человек. А варвары в отличие от римлян — словно животные… или дети. Им и в голову не приходит думать о чем-то заранее. Они никогда не знают, что будет завтра, что уж говорить о том, что случится через месяц или через год. Они не заглядывают вперед. Время для них ничего не значит. Договариваешься с ними о встрече, глядь, а они и думать об этом забыли. Или вообще не придут, или появятся много часов спустя и даже не подумают извиниться. Среди них живут изумительные мастера, резчики по дереву, из рук которых выходят настоящие шедевры, — и при этом они могут месяцами не обращать внимания, что в хижине протекает крыша.

— Но, надеюсь, они хотя бы отличают зиму от лета?

— Для этого у них есть друиды. Их жрецы наблюдают за солнцем и звездами и говорят им, когда сеять, а когда снимать урожай. И еще они предсказывают будущее.

— Принося кровавые жертвы?

— Только животных. Хотя, если честно, думаю, они вполне могут так поступать и с пленниками-римлянами.

— Догадывались ли вы, что война уже близко?

— Да. Тот набег на священное ущелье переполошил племена, но все они помнили о Вале. Он по-прежнему разделял их земли надвое, а племена варваров были еще слишком разобщены. Конечно, Арден поставил целью объединить пиктов, Аттакотти, скоттов и саксов в единую армию, однако добиться этого было чрезвычайно трудно, почти невозможно. У них отсутствовала стратегия. Арден, конечно, понимал, как она важна, но ведь ему приходилось служить в римской армии, так что и неудивительно. Но вот втолковать это остальным он был бессилен. Понимаете, в их представлении время как будто двигалось по кругу, и смерть в нем была всего лишь кратким эпизодом.

— Какое-то животное существование.

— Но не бессмысленное. Просто они жили, не заглядывая в завтрашний день, вот и все. Кстати, довольно приятная жизнь, уж вы мне поверьте. Счастье в их представлении доставляется ощущениями, а отнюдь не тем, чего вы смогли достичь. Хижины, в которых они живут, грязнее и отличаются большим убожеством, чем дома римлян; очаги их дают больше дыма, чем тепла, и крыша вечно течет; там и не слыхивали о ваннах; одежда, в которой они ходят, из грубого, домотканого полотна и часто обдирает кожу; питаются они очень просто и не замечают грязи вокруг, в которой нередко утопают по щиколотку, и всем им приятнее увидеть у себя в доме забредшую туда корову, чем римского патриция. Зато в Тиранене гораздо чаще услышишь смех, чем в казармах петрианцев… да и в доме сенатора Валенса тоже. Почему, спросите вы? Да просто, имея так мало, они беззаботны, как дети. Из-за чего им переживать и портить себе кровь? У них нет никакого имущества, которое они бы боялись потерять… им нечем гордиться, поэтому грех гордыни не отравляет им жизнь.

— Но Валерии, вероятно, не хватало привычного комфорта?

— Знаете, как ни странно, пожив среди варваров, мы тоже постепенно избавились от своих страхов. Поверьте, мне в жизни не приходилось видеть столько самых разных цветов и столько невиданных птиц, как в то лето. Я наслаждалась, стоя под дождем и чувствуя, как его капли стекают по моему телу. А потом из-за туч выглядывало солнце, и все прыгали от радости; и мы вместе с ними, поскольку это значило, что скоро подсохнет трава и можно будет бродить по лугам. Валерия чуть ли не каждый день ездила верхом на новой кобыле, которую ей подарили взамен погибшей Боудикки, а Бриса начала учить ее стрелять из лука. Эта воительница приняла мою госпожу под свое крылышко и опекала ее — наверное, из-за одиночества, которое она испытывала после смерти братьев. Валерия постепенно стала свободно говорить по-кельтски, а Бриса, в свою очередь, освоила латынь. Мы с ней до такой степени зависели от тех, кто держал нас в плену, что даже на свой лад привязались к ним, эта привязанность была сродни той, что ребенок испытывает к своим родителям, раб — к хозяину, а легионер — к своему центуриону. Конечно, мы по-прежнему жаждали вернуться домой, поэтому приняли все это как нечто временное. Как сон, понимаете?

— Варвары были добры к вам?

— Варвары ведь тоже люди. Некоторые — да, другие были грубы и вульгарны. Но никто из них не досаждал нам, за исключением Асы, она невзлюбила мою госпожу с первого взгляда и никогда не упускала случая сыграть с ней злую шутку. Однажды она подложила ей колючку под седло, и лошадь, взбрыкнув от боли, сбросила Валерию на землю. Эта мерзавка могла подсыпать соли ей в мед или украдкой подлить уксусу в бокал с вином. Гадкие шутки и грязные сплетни — все это отравляло моей госпоже жизнь, а жалобы Валерии были бессильны что-либо изменить.

— Но почему Аса так невзлюбила ее?

— Потому что она была влюблена в Ардена, а он и думать забыл о ее существовании. Он был просто ослеплен Валерией. Она могла любого свести с ума, уж вы поверьте мне на слово… эта плутовка давно уже знала, как водить мужчин на поводке, она вертела ими, как ей заблагорассудится, с тех пор как вышла из пеленок. Даже храня верность мужу, она напропалую кокетничала с Арденом и наслаждалась, видя, как он корчится, словно на медленном огне. Арден дал понять остальным мужчинам, чтобы те оставили ее в покое. Он понимал, что ему тоже следует выбросить из головы все мысли о моей госпоже, ведь обесчещенная она теряла всякую ценность как заложница. И, зная все это, он молча страдал. Несмотря на всю свою лютую ненависть к Риму, в его глазах она была дивным, экзотическим цветком, рядом с ней меркли все женщины его родной Каледонии. Мне кажется, он и ненавидел-то Рим с такой силой лишь потому, что втайне восхищался им, ненависть и восторг тесно сплелись в его душе, а корни уходили глубоко, питаясь чувством собственной неполноценности, не оставлявшим его ни на миг. Неловкость ситуации, в которой они оба очутились, лишь усугубилась, когда она почувствовала, что и ее тоже влечет к нему. Конечно, Валерия тщательно это скрывала, но я догадывалась. Впрочем, не я одна — все это видели.

— Он больше подходил ей по возрасту, чем ее муж, верно?

— Да. К тому же он был дьявольски хорош собой. И вдобавок вождь. У каждой женщины подгибались ноги, когда он проходил мимо. И однако, как мне кажется, дело было не только в этом. Эти двое идеально подходили друг другу — словно две половинки разрубленной надвое монетки. Несмотря на все свои заявления, в Ардене было много от римлянина — во всяком случае, достаточно, чтобы понять тот мир, в котором жила она, — а в душе моя госпожа всегда была бунтаркой, так что ей не стоило большого труда войти в его мир. И тем не менее они упорно продолжали держаться в стороне друг от друга, будто достаточно было лишь легкого прикосновения, чтобы между ними вспыхнуло пламя, в котором сгорели бы оба. Постепенно поползли разговоры. Люди считали, что он должен либо затащить эту римскую ведьму к себе в постель, либо избавиться от нее.

— И что ты посоветовала своей госпоже?

— Чтобы она по-прежнему хранила верность мужу, а как же иначе? Но он все не приходил и не приходил… И я заметила, что бедную крошку терзают сомнения. Каждый вечер мы с ней поднимались на крепостную стену и до боли в глазах вглядывались в даль, а он все не приезжал. В сущности, моя госпожа и замужем-то не успела побывать… и вдобавок этот ее муж даже и не думал ее спасать. А варвары с каждым днем были все добрее к ней. Мой святой долг был помочь ей хранить верность, но втайне меня все чаще терзал один и тот же вопрос: а как же ее счастье? И вот тогда я отправилась посоветоваться с Кэлином.

— Представляю себе эту сцену! — рассмеялся я. — Христианка и кельтский чародей!

— Нам и раньше доводилось беседовать. В глубине души он боялся бога, в которого я верую, может быть, потому, что самая не испытывала никакого страха перед его богами. Я твердила, что старые боги давно мертвы, что он сам убедится в этом в тот день, когда поведет своих людей на Адрианов вал, потому как он находится под защитой Иисуса Христа, некогда распятого по приказу того же самого Рима. Мои слова посеяли в его душе семена сомнения. Он еще мог понять, как людей приносят в жертву богам, но вот как бог мог согласиться принести себя в жертву людям — это оставалось для него загадкой. «В такое, — повторял он, — просто невозможно поверить. Как могут люди принимать на веру подобию чушь?» Но я рассказывала ему, как гибли на арене цирка христианские мученики. Он знал Рим только по моим рассказам, но очарование его уже начинало действовать и на Кэлина. А мне нравилось расспрашивать его о растениях и травах, которые он собирал, чтобы лечить лихорадку и врачевать раны.

— Стало быть, вы постепенно стали друзьями?

Савия рассмеялась:

— Ну, скажем так — я была уверена, что уж меня-то он точно не принесет в жертву!

Я невольно улыбнулся. Впрочем, я догадывался, что Кэлин не первый и не последний, кто поддался чарам этой женщины.

— И какой же совет он тебе дал относительно Валерии и Ардена?

— Он сказал, что как только опадут листья с деревьев, в Тиранене будет пышный пир в ознаменование наступления нового года. У кельтов Новый год празднуется после того, как собран весь урожай, незадолго до начала зимы, они называют его Самайн.[498] Варвары верят, что души их мертвых предков в этот день пробуждаются и всю ночь блуждают по земле, что те, кто веселится на празднике, обретают невероятную мощь и что им многое позволено. Этот праздник включает еще особый ритуал, в котором участвуют двое кельтских богов — мужское божество, которое носит имя Дагда, и женское — Морриган. Их роли играют мужчина и женщина, каждый год разные, которых специально выбирают для этого жрецы. Точнее, сам Кэлин.

— И Кэлин решил, что в этом году роль богов будут играть Арден с Валерией?

— Он объяснил, что в эту единственную ночь в году мы живем как бы не в этом мире, а в другом, и что богам, а не людям, решать, что случится с ними во время Самайна.

Глава 31

Самайн был первым днем, вернее, ночью зимы, концом и началом года у кельтов, а потому и ночь эта как будто выпадала из общего потока времени. Жизнь словно замирала, а мертвые, восстав из своих могил, плясали среди долин и лесов, и действительность превращалась в сон.

Валерии и в голову никогда не приходило, что она может остаться в Тиранене так надолго. А уж о том, чтобы стать частью этого мира, ей и в страшном сне не могло присниться.

Все это долгое северное лето она прожила, не имея никаких сведений о том, продолжают ли ее искать, и бездумно наслаждаясь днями, в которых сумерки встречались с рассветом, а небо на востоке начинало розоветь еще до того, как на небе тускнели звезды. Можно было подумать, что ночи тут не бывает вообще. Стада тучнели, колосья наливались спелым зерном, члены клана готовились чествовать Лага, одного из своих многочисленных богов, чей день приходится на середину лета. Валерии еще никогда не доводилось проводить так много времени на свежем воздухе — какая бы ни была погода, она скакала верхом, полной грудью вдыхая соленый морской воздух и чувствуя, как он придает ей бодрость и силы. Она бродила по холмам и лугам, собирала цветы, мечтала, ждала, а кроме этого, она училась тому, о чем и помыслить не могла ни одна римская патрицианка. Для пленницы она пользовалась поистине неограниченной свободой — Валерия привыкла жить настоящим, потому что прошлое и будущее ее были одинаково туманны. Теперь, когда она знала, что ей, возможно, суждено оставаться пленницей до конца своих дней, прежние страхи вдруг оставили ее — может, оттого, что она была бессильна что-либо изменить. А возможно, и потому, что она до сих пор пребывала в смятении, сама толком не понимая, что с ней происходит.

Сбежать стало намного легче.

Ночи становились все длиннее, и все меньше дней оставалось до праздника урожая, который отмечался в день осеннего равноденствия. Все члены клана, от детей до глубоких старцев, включая и самого вождя, в этот день выходили в поле, чтобы принять участие в сборе урожая, и пленная римлянка не стала исключением.

В один прекрасный день на рассвете Валерия с Савией вместе с остальными кельтскими женщинами оказались на краю поля — дальше, сколько хватало глаз, расстилалось настоящее море позолоченной солнцем пшеницы. За плечами у каждой висела корзина, к поясу был привязан кожаный мех со свежей родниковой водой. Загудели барабаны, им заунывно вторили флейты, и песня, взмахнув крыльями, словно птица, взмыла над полем. Женщины цепочкой двинулись вперед — вытянув перед собой руки, они словно плыли по полю, лаская пальцами тугие, налитые спелым зерном колосья.Зерна гулко барабанили по дну корзин, золотом блестели на солнце, с тихим, словно шепот, шуршанием сыпались в кожаные мешки. Собирая зерно, женщины слегка раскачивались в такт музыке — это был странный танец: синие, желтые, багрово-красные одеяния кельтских женщин кружили среди поля, и издалека они были похожи на ярких певчих птиц, слетевшихся сюда поклевать зерно. Сзади следом за ними тоже цепочкой двигались мужчины, острыми серпами срезая стебли — им предстояло высохнуть на солнце и превратиться в солому, которой потом будут крыть крыши. Под ногами стайками метались перепуганные мыши, а над головой людей кружили ястребы, зорко выглядывая с высоты свою добычу.

В первый раз в жизни Валерия довелось собирать зерно, которое со временем должно было превратиться в тот самый хлеб, что она привыкла есть. Где-то незадолго до полудня женщины уселись в тени немного передохнуть, они весело болтали между собой, утоляя голод тем, что принесли из деревни ребятишки. То, что она работала бок о бок с ними, сделало Валерию одной из них, и она искренне наслаждалась этим новым чувством близости, которое рождает только совместный труд. К концу дня ее руки стали кровоточить, спина разламывалась от боли, ноги ныли, и тем не менее, когда собранное ею зерно золотым потоком с легким шуршанием пролилось в хранилище, Валерия внезапно почувствовала себя счастливой — боли и усталости как не бывало, даже терзавший ее голод вдруг куда-то исчез. Она попыталась поделиться своими чувствами с Брисой.

— Просто все это пока что для тебя в новинку, — буркнула прекрасная лучница, с кряхтеньем потирая ноющую спину. — Лично я собирала зерно сколько помню себя — чуть ли не с тех пор, как научилась ходить. Нет уж, по мне, лучше стрелять из лука!

— Но работать всем вместе… это так странно, так удивительно! Знаешь, а в Риме всегда такая давка, что ничего подобного даже вообразить себе невозможно.

— Ну и бессмыслица! — фыркнула Бриса.

— Это же город, как ты понимаешь.

— В жизни не была ни в одном из городов. Чего я там не видела? А послушаешь тебя, так и вовсе неохота!

Валерия с жадностью оголодавшего волчонка набросилась на еду — впервые в жизни она и думать забыла о своей талии. Она уже успела немного загореть, ее кожа — о ужас! — приобрела красивый смугло-золотистый оттенок. С каждым днем силы ее все прибывали. Теперь она привыкла замечать то, на что прежде никогда не обращала внимания: как ложится прибитая ветром трава, что говорило, будет ли дождь, в каком направлении, к югу или к северу, тянутся птицы, густая ли выпала роса; она научилась различать в грязи полукружия следов оленя, капли недавнего дождя на сухих стебельках травы. После того как был убран весь урожай с полей, Арден уговорил ее поехать с ним в горы. Они отправились верхом, забравшись так высоко, что кругом не было ничего, кроме голых, исхлестанных ветром скал, тут и там покрытых пятнами лишайника. Открывавшийся отсюда вид казался бесконечным, но сколько Валерия ни напрягала глаза, ей так и не удалось увидеть знакомые очертания Вала. Потом Арден несколько раз брал ее с собой порыбачить. Они спускались в узкие, заполненные сумраком ущелья, где на дне журчали ручьи. Валерии удалось вытащить несколько рыбин, на ощупь их тела казались скользкими, точно умащенными маслом, они содрогались у нее в руках, заставляя ее взвизгивать от испуга.

Он ни разу не позволил себе дотронуться до нее — но при этом его взгляд ни на минуту не отрывался от ее лица.

Она постоянно чувствовала его на себе.

Она чувствовала, что попала в ловушку.

Бриса продолжала учить ее стрелять из лука. От тугой тетивы на кончиках пальцев Валерии появились жесткие мозоли, но вскоре она уже до такой степени набила себе руку, что с легкостью попадала в цель. Как-то раз, когда они тренировались на лугу, ее вечная соперница Аса ненадолго оставила на скале корзинку для шитья, и. Валерия, повинуясь какому-то импульсу, пустила в нее стрелу, пригвоздив корзинку к земле и заставив свою мучительницу подскочить от испуга. Не было сказано ни слова. Однако Аса была отнюдь не глупа, а намек был достаточно прозрачен, чтобы она догадалась, что хотела сказать ей римлянка. Валерия ясно давала понять, что отныне она может постоять за себя и с этого дня не потерпит никаких шуток. Аса поняла, что Валерия становится опасной.

Больше она уже не трогала Валерию.

Оставаясь в крепости, Валерия занималась тем, что ткала материю в любимую варварами клетку или обменивалась с женщинами какими-то рецептами. А по вечерам с замиранием сердца слушала сказания об их богах и героях, а потом сама рассказывала им о Геракле и Улиссе и о суде Юпитера-громовержца.

Накануне праздника урожая скот согнали с высокогорных пастбищ и разместили в теплом зимнем хлеву. Собранные овощи заготовили впрок, засушили и замариновали, мясо засолили. Фрукты сложили в громадные бочки. Пиво нового урожая бродило в чанах, распространяя крепкий, терпкий аромат солода и ячменя. Ночи стали длиннее, дни короче, начались заморозки, и подули промозглые, злые ветра. С деревьев с печальным шорохом начали облетать листья. Дыхание зимы чувствовалось здесь куда сильнее, чем в ее родной Италии, и Валерия все чаще гадала, когда же ее наконец найдут и найдут ли вообще. И вот наступил Самайн — конец осени и начало зимы, тот единственный день в году, когда мертвые, восстав из своих могил, возвращаются на землю, а повелительницы фей выбираются из курганов, чтобы потанцевать, — клан готовился встретить Новый год.

И ее избрали, чтобы сыграть на этом празднике главную роль.

По приказу Кэлина все женщины клана украсили себя кисточкой какого-то определенного цвета. Бриса научила Валерию, как связать затейливый узор из ниток ярко-кобальтового и изысканного шафранового цвета. Пока они занимались рукоделием, римлянка призналась себе, что если она еще пленница, то теперь уже чисто формально — она могла оседлать лошадь и отправиться в любом направлении, даже не загадывая, куда едет. Правда, она по-прежнему не представляла себе, где остался Адрианов вал. Однако кое-что изменилось — Марк, по-видимому, оставил попытки разыскать ее, и теперь, когда ее интерес к Ардену рос с каждым днем, снедавшее ее нетерпение мало-помалу угасло.

Что удивительнее всего, она даже кое-чему смогла научиться у этих варваров!

А мысли о человеке, похитившем ее, сильнее прежнего смущали ее покой.

Сплетенная ею кисточка вместе со всеми остальными отправилась в плетеную корзинку.

За три ночи до Самайна Кэлин стоял перед собравшимися членами клана — он явился выбрать женщину, которая должна будет сыграть на празднике роль доброй и ужасной Морриган. И выбор его пал на Валерию.

По толпе кельтов пробежал смущенный ропот. Кое-кто понимающе перемигивался.

— Но ведь она даже не верит в нее, как она может представлять на празднике Морриган?! — вскипела Аса.

— Точно! И как это римлянка может играть роль богини кельтов? — присоединился к ней Лука.

Кэлин с видом судьи слушал их возражения. Валерия притихла, сама придя в ужас от того, что выбор пал на нее, — сама-то она рассчитывала отыскать укромный уголок и, забившись туда, наблюдать за варварским праздником. И почему судьбе было угодно, что бы рука жреца вытащила именно ее кисточку?! Она украдкой бросила взгляд на свою рабыню. К ее удивлению, та немедленно отвела глаза в сторону.

— Это сама богиня направила мою руку, — заявил наконец Кэлин. — В этом году по одной ей ведомой причине Морриган пожелала, чтобы ее танцевала римлянка.

Ловушка захлопнулась! Валерия сжалась, точно напуганный зверек. Эта новая честь пугала ее до дрожи в коленках. Не хватало еще опозориться на этом языческом празднике, с ужасом думала она. В лучшем случае она наживет себе новых врагов, а их у нее и так хватает.

Бриса попыталась успокоить ее:

— Морриган поможет тебе, вот увидишь. Думаю, она решила оказать тебе честь в награду за то, что ты расправилась с вепрем.

— А ты скажешь мне, что я должна делать?

— Спроси богиню!

— Но я спрашиваю тебя!

— Успокойся же! Я приду к тебе накануне праздника и все объясню. И ты сама увидишь, как все просто.


Как и обещала, Бриса явилась вечером — как раз когда Валерия, сидя перед большим зеркалом из полированной бронзы, нервным движением расчесывала свои густые черные волосы.

— Я не хочу танцевать эту роль, Бриса.

— Но Кэлин верит, что на тебе лежит отблеск древней магии. Как сказала Аса: «Как все-таки странно, что выбор богини пал именно на нее!» Может, она хочет, чтобы ты угадала будущее Каледонии — если, конечно, тебе суждено когда-нибудь вернуться и вновь увидеть этот свой Адрианов вал.

— Конечно, я вернусь! И скоро! Я должна!

— А ты действительно хочешь этого?

Теперь Валерия уже и сама не знала, что ответить. Слов нет, Тиранен сильно проигрывал по сравнению даже с крепостью, где командовал Марк: в комнатах стоял лютый холод, внутренний двор утопал в грязи, отхожее место представляло собой просто яму, вырытую в земле, еда была самая простая, а разговоры живущих здесь людей не блистали остроумием и не отличались ученостью. Ей многого не хватало. И однако, тут, вдали от условностей, отравлявших ей прежнюю жизнь, она впервые почувствовала себя свободной. Даже при том, что по-прежнему оставалась пленницей. Женщины здесь не чувствовали себя низшими существами. Все здесь было много проще — и дружба, и жизнь с ее простыми радостями. Ей почти не о чем было тревожиться. И все же это был не ее мир. Или все-таки ее?

— Послушай! — Бриса с улыбкой протянула ей блестящее яблоко. — Чтобы воспользоваться магией Морриган, тебе нужно взять в руки какой-нибудь из плодов, что нам посылают боги. Разрежь его своим кинжалом на тонкие ломтики, и тебе откроется будущее.

— Мое будущее? Знаешь, еще в Лондиниуме я заплатила серебряную монету, чтобы узнать его. А ничего из этого так до сих пор и не сбылось.

— Иногда для этого нужно время. Разрежь яблоко!

Валерия неловко взмахнула кинжалом.

— Не так! — остановила ее Бриса. — Крест-накрест, чтобы ломтики были не толще лезвия.

Валерия послушно сделала горизонтальный разрез, как показывала Бриса, и та удовлетворенно кивнула, указав ей на пятиугольную звезду, разделенную сердцевиной на почти равные части.

— Это — плод земли, отражение звезд. Еще одно свидетельство того, что все в мире едино. Видишь его?

— Да.

— А теперь возьми его, откуси кусочек и посмотри в зеркальце. Легенда гласит, что за плечом у себя ты увидишь своего будущего мужа.

— Будущего мужа?

— Это такой обычай у кельтов.

— Бриса, но я ведь уже замужем!

— Тогда почему ты колеблешься? Кусай!

Валерия поднесла яблоко к губам. И взглянула в зеркало — естественно, она не увидела никого, кроме себя самой и Брисы. Марка, само собой, тоже, впрочем, прошло уже целое лето с тех пор, как они виделись в последний раз. Итак, мужа не было. Выходит, это и есть то, что хотела сказать ей богиня? Она откусила кусочек.

— Я ничего не вижу.

— Проглоти.

Валерия так и сделала. Яблоко оказалось терпким и вкусным. Валерия зажмурилась, пытаясь представить себе лицо своего мужа. К ее удивлению, теперь она видела его, словно сквозь дымку. Как странно… его немного флегматичную манеру говорить она помнит хорошо, а вот как он выглядит, почти забыла. Непостижимо!

— Валерия! — услышала она вдруг низкий мужской голос.

Вздрогнув от испуга, Валерия ойкнула и открыла глаза.

В зеркале за плечом у нее смутно вырисовывалась мужская фигура. Но это был не ее муж-римлянин. Валерия резко обернулась.

Арден!

Он уже открыл было рот, собираясь что-то сказать, но при виде ее растерянного, побледневшего лица моментально закрыл. И тут заметил, как в руке ее что-то блеснуло.

— Я не хотел тебя напугать, — смущенно пробормотал он, отводя глаза в сторону. — Я тут зашел к тебе… ну, поговорить о Самайне. Знаешь, для всего клана очень важно, чтобы все прошло как можно лучше. С тобой все в порядке, Валерия?

Валерия, боясь, что вот-вот выдаст себя, отвернулась. Вместо нее ответила Бриса:

— С ней все хорошо, Арден. Поверь, она справится со своей ролью. А теперь, если это все, ради чего ты пришел, уходи. Увидимся у костра.

Арден поспешно ретировался.

— Знаешь, я видела его — прошептала Валерия.

— Ты видела того, кого Морриган хотела, чтобы ты увидела.


Праздник должен был начаться в полночь, у подножия холма, где стояла крепость, на лугу, где паслись лошади. Таким образом, и у великого множества мертвецов, которые на одну только ночь вернутся из своего королевства Тирнан-Ог в мир живых, и у тех, кто еще не присоединился к ним, оставалось достаточно времени для пира, что должен был состояться в большом доме. Дубовые тарелки, обеденные ножи, оловянные кружки и кубки, в строгом порядке расставленные на пиршественном столе, уже ожидали появления беспокойных призраков, в чаши было налито молоко, в тарелках горками громоздились спелые, глянцевитые яблоки и связки ячменя. Скамьи пустовали, по углам сгустились тени. Если мертвые действительно придут — как им положено, в эту ночь, когда приоткрывается завеса, отделяющая прошлое от будущего, когда время теряет значение, а грядущие события могут быть предсказаны заранее, — тогда они станут праздновать в Тиранене и не станут мешать живым без них танцевать у подножия холма на лугу.

Выстроившись цепочкой, члены клана чинно спустились с холма вниз, где уже ждал их появления огромный костер, под защитой которого они пробудут всю ночь. Каждый третий держал в руках зажженный факел, змеящаяся цепочка огней вдруг живо напомнила Валерии ту далекую, казавшуюся почти призрачной ночь ее собственной свадьбы. Как удивительно несхожи и вместе с тем близки оказались эти два мира! Вместо кавалеристов с суровыми лицами, выстроившихся в ряд вдоль дороги, по которой ехали новобрачные, тут — вырезанные из рога фонари, привязанные к длинным шестам, каждый из них в виде какой-нибудь гротескной маски, лукаво усмехающейся или с жутким оскалом. Вставленные внутрь их свечи бросали на землю дрожащие отблески, из-за чего их процессия смахивала на рой светлячков или на гроздь поблескивающей на солнце оранжевой лососевой икры.

— Что означают все эти маски? — шепотом спросила Валерия у Брисы, пока они спускались вниз. Девушки шли рядом, приотставшая Савия чертыхалась себе под нос.

— Эти фонари будут ночью охранять нас. Их свет укажет нам дорогу к Самайну и отгонит призраков прочь, ведь они предпочитают темноту. Нужно, чтобы они горели до того, как наступит следующий год. Это произойдет на рассвете, когда Старая Карга[499] ударит в землю своим молотом, и она покроется инеем.

— Да ну? А вот мы, римляне, верим, что новый год наступает с приходом весны.

— Забавно. Ну а мы, кельты, считаем, что весна начинается, когда зима уже празднует победу. Ведь смерть — неизбежная часть жизни, ее начало. И тьма лишь возвещает о скором восходе солнца.

Ночь выдалась морозная. Было полнолуние, и очертания окружавших их холмов, одетых призрачной серебристой дымкой, черными глыбами выступали из темноты. Деревья, на которых уже не осталось листьев, жалобно воздевали голые ветки к небесам, словно моля их о чем-то. Все краски словно разом исчезли, то ли поблекли, то ли растворились в темноте. Валерия успела уже привыкнуть к лесу и даже полюбить его, но в эту ночь дрожь пробирала ее до костей. Ей не составило никакого труда представить себе легионы призраков, строем движущихся через лес, чтобы повеселиться на пиру, вывороченные из земли камни древних дольменов и могилы, похожие на разверстые пасти чудовища, из которых выбираются бесплотные воины. Старухи в эту ночь вновь превратятся в юных девушек. Утонувшие дети обретут тела взрослых, которыми им никогда не суждено было стать. И все они дымкой тумана поползут к крепости на холме, чтобы сесть за пиршественный стол и отпраздновать ту единственную ночь, на которую им позволено вновь вернуться в давно покинутый мир живых.

Невольно вздрогнув, Валерия поплотнее закуталась в толстый плащ, чувствуя, как леденящий ветер пробирает ее до костей.

Кельты на ходу затянули песню — это было сказание о легендарном вожде, некогда похитившем золото у дракона Бренгаты, и о королеве-воительнице, которую он освободил, когда она томилась в плену, в логове дракона. За ней последовала другая, в которой они возносили благодарность богам, тем самым, что помогли клану прожить еще один год, собрать еще один урожай и благополучно завершить еще один круг жизни. А вслед за первыми двумя последовала скабрезная песенка о девушке по имени Ровена, до такой степени прелестной и соблазнительной, что она, одурачив влюбленных в нее троих воинов, стала возлюбленной четвертого.

На лужайке громоздилась целая гора поленьев, сложенная в виде исполинского костра, ожидающего только, когда к нему поднесут зажженный факел. Процессия, окружив его, выстроилась цепочкой; не сговариваясь, все обернулись, молча глядя на Тиранен. Герн, незадолго до этого на торжественной церемонии признанный взрослым и, таким образом, оказавшийся самым юным из всех воинов, ведь ему только-только стукнуло четырнадцать, по-прежнему стоял на стене, провожая их взглядом. Таков был древний обряд: если мальчик не испугается призраков, значит, у него достаточно мужества и он достоин того, чтобы занять свое место среди воинов клана. Увидев, что они остановились, мальчик оставил свой пост и заторопился в большой дом, волосы у него на голове странно топорщились и издали напоминали хохолок неведомой птицы. Горевший в очаге огонь, казалось, почти не давал тепла, дрожащие отблески расползались по потолку и зябко прятались в углах. Холодок пробежал у него по спине — мальчик мог бы поклясться, что видит, как по нему в пляске движутся причудливые тени. Сунув в огонь последний факел, подросток дождался, пока он разгорится, а потом, облегченно вздохнув, кубарем скатился с холма и присоединился к остальным возле большого костра. А взрослые молча смотрели, как он бежит с горящим факелом в руке, словно огненным кинжалом рассекая темноту. И вот он наконец уже среди них — ворвавшись в круг, подросток замер, ловя воздух ртом. Он был еще бледен, но глаза его ликующе сверкали, тем более что совсем еще юная девушка, почти девочка по имени Алита, взирала на него с благоговейным восторгом. Не успев отдышаться, Герн швырнул горящий факел к подножию груды дров, и первые языки пламени словно бы нехотя облизнули поленья. Не прошло и минуты, как огонь, свирепо рыча, уже достиг вершины кучи, и пламя с гудением взметнулось вверх.

Члены клана, воздев руки к небу, затянули песню разлуки, моля солнце поскорее вернуться назад. В середине круга ревело и билось пламя, словно беснуясь от ярости, что не может согреть холодное небо.

Потом снова наступила тишина, кельты терпеливо ждали, чувствуя, как жар костра согревает им лица, в то время как ледяной ветер злобно покусывает спину, словно напоминает о скором приходе зимы. Спустя какое-то время круг распался. Возле костра появилась высокая фигура друида Кэлина — капюшон отброшен на спину, открывая изможденное лицо, на котором ярко сияют глаза. В руках он с трудом удерживал бьющееся животное.

Это оказалась овца — черная, как и эта зимняя ночь.

Стоя в кольце кельтов, старый друид представлял собой причудливое зрелище — темная, словно вырезанная из черной бумаги фигура, окруженная ярким снопом искр. Лицо его было залито потом, но голос, когда он заговорил, оказался таким же звучным и твердым, как и всегда.

— Кто хочет говорить от лица клана Каратак, племени Аттакотти, входящего в военный союз Каледонии?

— Я! — отозвался Арден. Он стоял очень прямо, с мечом на поясе, отбросив за спину плащ, темные волосы заплетены в косичку, в распахнутом вороте туники ярко поблескивала массивная крученая золотая цепь. — Я вождь этого клана, избранный с полного согласия всех его членов и в битве подтвердивший правильность их выбора.

— Довольны ли члены твоего клана тем, что боги деревьев и воды дали им, вождь Каратак? Если заглянуть в их сердца, найдем ли мы там благодарность и смирение?

— Члены моего клана благодарят доброго бога Дагду, который может читать в сердцах всех и который дал нам богатый урожай — ведь теперь мы сможем пережить эту зиму.

— А кто будет говорить от лица великого бога Дагды?

— Я буду, — ответил Арден.

— Согласен ли бог Дагда принять от жителей Каледонии жертву?

— Бог требует ее. Бог ее хочет.

С неожиданной силой, удивительной в таком щуплом теле, Кэлин поднял тяжелую овцу над головой. Кельты одобрительно взревели. Потом друид опустил притихшее животное на сухую траву возле ног и вытащил из-за пояса золотой кинжал.

— Прими в дар немного тех плодов, что ты дал нам, Дагда! — прогремел он. В темноте молнией блеснул кинжал, овца судорожно вздрогнула, вытянулась и затихла. Кровь багровой струей плеснула на землю, и Кэлин быстрым движением повернул животное так, чтобы она свободно стекала из перерезанного горла. Потом, ухватив овцу за ноги, он двинулся вокруг костра, описывая круг, и кровь жертвенного животного опоясала его багряным кольцом.

Вернувшись на то же место, с которого он начал, Кэлин быстрым движением швырнул овцу в огонь.

Оглушительный крик взметнулся к небу:

— Дар Дагде и другим богам!

Не успел он стихнуть, как празднество началось. Никто, казалось, не обращал внимания на вонь паленой шерсти и горящего мяса.

Принесли в мехах пряный мед, еще отдающий сладковатыми ароматами трав, и сделанные из черепов пиршественные чаши заходили по кругу, передаваемые из рук в руки. Кроме меда, было и вино, купленное или украденное у римлян, догадалась Валерия. В дубовых бочонках плескалось пиво. Специально выкопанные для такого случая ямы были открыты, и обернутое в прокопченные листья мясо, сочное, еще отдающее дымом костра, было нарезано крупными ломтями. Свинину и говядину кромсали кинжалами, стекающий ароматный, душистый жир подбирали толстыми краюхами еще теплого хлеба. Были тут и свежесобранные, крепкие яблоки, и поздняя зелень, и медовые пироги — их жадно ели, поглядывая на звезды над головой, и смех, облачками легкого пара вырываясь изо рта, легко поднимался к бархатному ночному небу. Время от времени кельты оборачивались к темнеющему позади них силуэту крепости на вершине холма, гадая, что происходит сейчас в пиршественном зале.

Все это время Арден держался от Валерии на почтительном расстоянии, но взгляд его не отрывался от нее ни на минуту — он с замиранием сердца следил за тем, как она ест вместе с остальными, то отвечая поцелуем на поцелуй, то морщась, когда добродушная шпилька насчет ее римского происхождения попадает в больное место. Все движения Валерии были преисполнены спокойной, величавой грации — она очень походила на ту богиню, роль которой ей доверили нынче сыграть. Что она теперь думает о них? Как поступит, когда в один прекрасный день муж все-таки явится за ней? В том, что это когда-нибудь произойдет, Арден почти не сомневался.

Валерия пила из собственной чаши.

— Кажется, мне постепенно начинает нравиться этот их мед. И даже пиво, — призналась она на ухо Савии. Но та успела заметить, что ее питомица не отрывает глаз от Ардена.

— Не пей столько! — испугалась она. — Не забывай, кто ты!

Спустя какое-то время Бриса легонько тронула Валерию за плечо, напоминая, что время пришло. Их уход остался незамеченным, веселье и пиршество продолжались своим чередом, в жарко пылавшее пламя подбрасывали поленья. Внезапно низкий, вибрирующий звук рога разрезал темноту, эхо его замерло где-то вдали, затерявшись среди холмов, и толпа разом притихла, хотя многие уже успели изрядно захмелеть.

В темноте прогремел голос Кэлина:

— Дорогу доброму богу Дагде!

Зазвучала музыка, грохоту барабанов вторили пронзительные завывания свирели, мужчины и женщины, схватившись за руки, притопывали ей в такт. Из темноты в освещенный круг выступил человек-олень: огромные ветвистые рога венчали голову, укрытую маской зверя, спину и плечи укутывала покрытая мехом шкура оленя. Животное стояло на двух ногах, на первый взгляд они принадлежали человеку и все же казались не совсем человеческими — сильные, с рельефно выступающими мускулами, в отблесках костра загорелая кожа казалась почти черной. Животное сделало стремительное движение вперед, замерло, нерешительно переступило ногами и снова застыло — а потом, вскинув голову вверх, как будто узнав свой клан и костер, вокруг которого он кружился каждый год, олень танцующим движением двинулся дальше. В прорезях маски сверкали синие глаза, которые уж точно принадлежали человеку, чудовищной величины рога грозно раскачивались на голове в такт каждому движению бога.

Он искал свою подругу.

— Дагда! — заревели кельты. — Бог и повелитель всех богов!

Олень трижды, кружась, обошел вокруг костра. И тогда вновь прогремели рога.

— Морриган, покровительница лошадей, вышла на пастбище! — выкрикнула Бриса. — Сейчас она приближается к костру!

Богиня одним стремительным прыжком впорхнула в круг, словно ее втолкнули туда. Резко застыв в двух шагах от ревущего пламени, лошадь-Морриган растерянно закружилась, словно ослепленная ярким пламенем, явно не понимая, как она тут оказалась. Скорее всего, так оно и было. На плечах богини красовалась голова лошади, искусно сделанная маска с развевающейся по ветру конской гривой, почти обнаженное тело ее, не прикрытое плащом, поражало совершенством форм. Легкая повязка крест-накрест прикрывала ее грудь, а сквозь тонкую тунику просвечивали стройные, мускулистые ноги. Узкую талию обвивал массивный золотой пояс, концы его, небрежно стянутые спереди, свешивались до того места, где бедра богини расходились. На шее поблескивали клыки дикого вепря. И начался танец. Богиня-лошадь делала быстрые движения то в одну сторону, то в другую, словно пытаясь прорваться сквозь кольцо людей и ускользнуть в темноту, вернуться на свой луг, но каждый раз хохочущие кельты преграждали ей путь к спасению. Наконец, сдавшись, она танцующим шагом вернулась в освещенный круг и закружилась, едва не касаясь языков пламени; бог-олень неотступно следовал за ней по пятам. Барабаны загудели громче, и вой рогов ликующе взвился к ночному небу.

— Морриган-лошадь! Ее лоно обещает подарить нам весну!

Словно испугавшись того, что вскоре произойдет и чего уже не в ее силах было избежать, богиня галопом помчалась вперед. Потом она, будто споткнувшись, помедлила немного, кокетливо позволив Дагде подойти поближе. И снова бросилась бежать. И так круг за кругом описывали они вокруг костра. Дагда, едва сдерживая нетерпение, мотал головой и свирепо ревел, а Морриган беспечно кружилась, давая всем возможность вволю полюбоваться ее бедрами. Покрытые потом тела их ярко блестели в свете костра.

Грохоту барабанов вторили топот сотен ног и хлопки рук, отбивающих такт, ритм постепенно ускорялся по мере того, как богу-оленю удалось-таки наконец приблизиться к богине, чья плодовитость обещала им тепло и пищу. Явно устав, она слегка пошатывалась, томно поглядывая через плечо на преследующего ее разгоряченного оленя-самца, движения ее становились все более медленными и соблазнительными, словно женщина в ней и впрямь почувствовала себя богиней-лошадью. Бедра ее подергивались и извивались в такт музыке, босые ноги отбивали ритм по обугленной траве. Покрытое потом тело ее словно плавилось от нестерпимого жара. На обнаженных руках бога-оленя буграми вздулись мускулы, он танцевал, и костяное ожерелье подпрыгивало на его груди.

— Хватай ее, добрый бог! Сделай так, чтобы зима поскорее закончилась!

Но ей опять удалось ускользнуть. Казалось, этот танец никогда не кончится.

Вдруг Дагда резко остановился, припал к земле, а потом одним огромным прыжком перемахнул через костер. И прежде чем опешившая от удивления Морриган успела сообразить, что произошло, он ринулся к ней. Обхватив богиню мускулистыми руками, он закружил ее в безумной, неистовой пляске, их звериные головы терлись друг о друга, острые рога его, точно обнаженные ветви исполинского дерева, угрожающе раскачивались у него над головой. У зрителей разом перехватило дыхание. Ему удалось-таки схватить ее! Или она сама поддалась, повинуясь неосознанному стремлению сдаться на милость победителя? Утомленная погоней богиня споткнулась, покорно склонившись ему на плечо, и он с ликующим рыком подхватил ее на руки, оторвав от земли, даже не заметив, как голова лошади упала и покатилась. Валерия расширившимися глазами смотрела на зверя, который крепко прижимал ее к груди.

Кельты взвыли.

Круто повернувшись, бог-олень, не выпуская из рук свою добычу, одним прыжком скрылся в темноте.

Савия захлюпала носом.

Конь Ардена терпеливо дожидался своего хозяина. Стащив с головы морду оленя, вождь отшвырнул ее в сторону, и голова, грохоча рогами, исчезла среди травы. Не успев опомниться, Валерия уже оказалась сидящей в седле, и мгновением позже он оказался позади нее.

— Не пришло ли время попросить мертвых уступить нам наше жилище? — шепнул он ей на ухо, ударив коня пятками. Они двинулись рысью вдоль цепочки горящих ламп, свечки у них внутри уже догорали, усталая луна клонилась к западу, своим оранжевым цветом напоминая спелый апельсин. Копыта лошади прогрохотали по узкой тропинке, ведущей вверх по склону холма. Провожаемые взглядами тех, кто еще оставался на лугу, Арден и Валерия исчезли в воротах крепости.

Внутри Тиранена было тихо и темно. Соскользнув с коня, Арден подхватил Валерию на руки, не давая ей коснуться босыми ногами земли, еще днем превратившейся в грязь и уже успевшей за ночь покрыться инеем. Потом он широкими шагами направился к большому дому, где до сих пор пировали мертвые, и, как и положено повелителю богов, властным ударом ноги распахнул дверь. Взгляд Ардена обежал пустой зал. Он с удовлетворением отметил и выпитое молоко, и пустые блюда и тарелки, где уже не было ни яблок, ни связок ячменя. Итак, предки попировали вволю. А потом, как и положено призракам, послушно убрались в свои могилы.

Арден пронес Валерию мимо почти потухшего очага. На ходу он ногой ловко подкинул в него полено, и угасший было огонь принялся с довольным ворчанием облизывать его, словно изголодавшийся зверь. А потом, раздвинув занавесь с вышитыми по ней разноцветными птицами, внес ее в комнату, где ей еще не доводилось бывать.

Валерия увидела витую деревянную лестницу, перила которой были украшены резными фигурками змей. Поднявшись наверх, они оказались в спальне. Узкие стрельчатые окна выходили на вересковые болота, вдалеке, почти у самого горизонта, в серебряных лучах заходящей луны вырисовывались темные контуры горных вершин. Арден все еще не выпускал ее из рук, и с губ Валерии сорвался едва слышный стон, словно она и сама никак не могла понять, кто же она сейчас, богиня или смертная женщина, жива ли она или же мертва, сон это или реальность. Арден бережно опустил ее на высокую кровать, покрытую медвежьими шкурами и почти невесомым одеялом из шкурок лисы, потом тщательно задернул портьеру, отделяющую спальню от главного зала, и присел на корточки, чтобы развести огонь в очаге. Валерия затуманенным взглядом следила за ним — она понимала только то, что хочет его… хочет бога Дагду.

Голос Ардена упал до едва слышного шепота.

— Пришло время забыть о Вале, Валерия.

Взяв ее руку, Арден осторожно стащил с ее пальца серебряное свадебное кольцо-печатку с изображением головы Фортуны, богини удачи. Ей вдруг показалось, что она забыла, когда вообще носила это кольцо. А потом с улыбкой протянул ей на ладони серебряную брошку в виде морского конька, которую она когда-то потеряла в лесу.

— Я хранил ее с того самого дня, как впервые увидел тебя. В честь Самайна мы разделим с тобой золотую чашу.

Кольцо и брошка слабо и мелодично звякнули, когда он бросил их на дно чаши.

Валерия почувствовала, что вся дрожит.

— Я уже и сама не понимаю, где я… кто я…

— Ты одна из нас.

Потом он подошел к ней — даже на расстоянии от него исходил жар, опаливший ее, — и поцеловал ее с нежностью, которой она еще никогда не знала. Валерия боялась, что он набросится на нее, словно распаленный похотью олень, а вместо этого он бережно избавил ее от одежды, что-то шепча и лаская ее тело осторожными, медленными прикосновениями.

Она оказалась даже еще прекраснее, чем он думал. Высокая грудь была упругой и полной, соски напоминали тугие бутоны роз, а изящно изогнутые бедра — две половинки того яблока, которые она накануне держала в руке.

Тело Ардена оказалось твердым и горячим, точно просоленное морем дерево, он целовал ее, чувствуя, как нарастает в них страсть, готовая в любую минуту захлестнуть обоих.

Она открылась навстречу ему, как цветок.

Боги соединились. Тишину в спальне разорвал крик, и луч заходящей луны, украдкой пробравшийся в спальню через щель между портьерами, серебряной лужицей растекся на полу. А потом небо на востоке стало розоветь, и где-то у самого горизонта, где серой дымкой еще висел туман, зазвенела ликующая трель горлянки.

Наступил новый год.

Глава 32

Валерия, пробудившись только после полудня, почувствовала, что мир вокруг нее неузнаваемо изменился, словно наполнившись за ночь новой, неведомой ей магией. Она лениво потянулась, словно сытая кошечка, потом провела руками по своему телу, утопавшему в уютном меховом гнездышке, и едва не замурлыкала от удовольствия. Как приятно! Но как странно она себя чувствовала… опустошенной и одновременно наполненной. Кто бы мог подумать, что ее тело способно испытывать подобные ощущения! То, что вчера произошло между ней и Арденом, напоминало удар грома и ослепительную вспышку молнии. И вот, как бывает всегда, когда отгремит гроза и стихнут раскаты грома, воцаряется блаженная тишина, и только капельки дождя на траве ослепительно сверкают на солнце. Так и в душе ее сейчас воцарился покой.

Они с Арденом занимались любовью чуть ли не до самого утра и только на рассвете почти одновременно провалились в сон. Потом он проснулся, нежно коснулся губами ее щеки и бесшумно ушел — дела клана не терпели отлагательств. А Валерия осталась нежиться в своем уютном меховом коконе, еще хранившем тепло его сильного тела. Она то засыпала, то просыпалась, чувствуя, что как будто уплывает куда-то… ей снились боги лесов и вод в косматых шкурах и с рогами на голове… по небу плыла оранжевая луна, и звезды, кружась в безумной пляске, подмигивали ей с высоты. И тут вдруг, словно стряхнув с себя чары, Валерия проснулась. Самайн! Это был Самайн! А она еще не верила в его магическую силу!

И тут, внезапно вспомнив, кто она и как сюда попала, Валерия ужаснулась. Все ее блаженство разом исчезло, и острое чувство вины захлестнуло ее.

Она изменила мужу… предала его!

Все в ней перевернулось. Итак, она позволила себе полюбить человека, которого еще совсем недавно искренне считала грубым и неотесанным варваром, опасным мятежником, он был полной противоположностью тому мужчине, ради которого она проехала тысячи миль, чьей женой она стала. Валерия с ужасом и стыдом поймала себя на том, что в этом бревенчатом доме чувствует себя уютнее, чем в крепости, в доме командира гарнизона, где все напоминало ей о некогда родном Риме. Та дикая жизнь, которой она теперь жила, давала ей больше свободы, здесь она чувствовала себя увереннее и спокойнее, чем прежде. И уж конечно, тут она обладала большей властью, чем в Риме. Сейчас она чувствовала себя счастливее, чем за всю свою жизнь, но лишь потому, что сумела принять то, что раньше презирала и ненавидела.

Как странно повернулась ее жизнь…

Ей было страшно думать о том, как она встретится с Савией. Хватит ли у нее духу посмотреть в глаза своей старой служанке? К тому же та наверняка тут же объявит, что это смертный грех — ведь она христианка.

И где Арден? Валерия, оставшись наедине с терзавшими ее сомнениями, внезапно почувствовала себя до ужаса одинокой. Почему он оставил ее… в точности как когда-то Марк? Неужели все мужчины так делают после ночи любви? Но почему сейчас она так страдает из-за этого? О боги, чем она провинилась перед ними, что они послали ей подобную муку?!

Валерия спустила ноги с постели. К терзавшим ее страхам присоединилось неприятное предчувствие, что это еще не все… что с ней произошло нечто куда более ужасное, чем она может себе представить. Конечно, она совершила страшную ошибку — ей не следовало соглашаться исполнить на празднике роль их варварской богини… не следовало поддаваться соблазну, какой бы заманчивой ни казалась ей эта идея. Еще большую ошибку она совершила, позволив Ардену Каратаку, злейшему врагу Рима, затащить ее в свою постель! Но даже сейчас, сгорая от стыда, Валерия не могла отогнать воспоминания о том, как блаженствовала в его объятиях, то грубых, то нежных, о том наслаждении, что он подарил ей. Увы, с Марком ей ни разу в жизни не доводилось испытывать ничего подобного. Даже сейчас при одном воспоминании о той страсти, в которой они горели оба, все плыло у нее перед глазами, а голова становилась пустой и легкой. Получается, самый счастливый, самый блаженный миг ее жизни был в то же время и самой непростительной ошибкой, которую она совершила? О боги, уж не сошла ли она с ума?! Своими руками разрушила собственное счастье…

А что, если эта ночь любви не останется без последствий? Что, если она родит ребенка, которого будет вынуждена всю свою жизнь прятать где-то в глуши, боясь, как бы о ее позоре не стало известно мужу?

Ну почему… почему Марк не явился за ней?!

Не успела она выбраться из-под одеяла, как почувствовала лютый холод. Небо за окном было затянуто серыми тучами. В окна пробивался серенький тусклый свет — напоминание о том, что близится зима с ее долгими, студеными ночами. Выглянув из окна, Валерия увидела внизу нескольких мужчин, которые направлялись к загону у подножия холма, ведя за собой незнакомых ей лошадей. «Интересно, кто это мог явиться в крепость в самом конце года?» — заинтересовалась она. И тут же поправилась — нет, в самом его начале. В воздухе тянуло дымком и аппетитным запахом готовящейся еды. Вдалеке звенели крики детей, откуда-то доносились писк цыплят и взволнованное квохтанье кур. Все выглядело так обыденно… и вместе с тем дико, словно хорошо знакомый ей мир предстал перед ней в кривом зеркале. Да, вздохнула Валерия, жизнь ее резко и неузнаваемо изменилась.

Поспешно натянув на себя одежду, она спустилась вниз. Столы в большом доме уже накрывали к ужину, и Валерия внезапно поймала себя на том, что умирает с голоду. Странно… в Риме она почему-то никогда не чувствовала себя голодной, зато тут, где еда была на удивление простой, голод терзал ее почти постоянно. Значит, причина крылась в ее теле, забывшем прежние вкусы, прежние запахи, прежние ощущения. Впервые осознав это, Валерия внезапно растерялась, не зная, что и думать. В голове у нее стоял туман, словно накануне она выпила слишком много вина.

Погрузившись в собственные невеселые мысли, она едва не сшибла с ног Асу и заметила, как рыжеволосая красотка настороженно поглядывает на нее. Да, похоже, положение, которое Валерия занимала в клане, сильно изменилось. Оказавшись в постели самого вождя, она как бы получила от него частичку той власти, которой пользовался Арден. Догадаться об этом было несложно — достаточно было только посмотреть на Асу, которая, забыв о прежней вражде, подобострастно вилась около Валерии с видом вышколенной собаки. Да, похоже, эти люди ни в чем не знают меры, с горечью решила та, ни в гордыне, ни в унижении.

— Где Арден? — коротко спросила Валерия.

— В хижине, где проходит совет. К нему приехали, — с тайным злорадством в голосе ответила Аса. Казалось, вопрос Валерии доставил ее сопернице хоть и крохотное, но все-таки удовлетворение. — Он просил не беспокоить его.

Валерия хорошо знала хижину, в которой проходил совет, — она находилась внутри крепости — обычная для кельтов круглая, с остроконечной соломенной крышей лачуга, которой пользовались только в тех случаях, когда нужно было срочно обсудить то, что не предназначалось для посторонних ушей. Нет никаких сомнений, что лошади, которых она только что видела во дворе, принадлежат гонцам какого-то вождя. Но что за срочное дело могло возникнуть в самый первый день нового года? Странно… нужно спросить Ардена.

— Где Савия?

— Откуда мне знать? — пожала плечами Аса. — Она скользкая, как ящерица, миг — и ее уж нет, юркнула куда-то!

Валерия отыскала свой плащ, завернулась в него и вышла во двор. Она предусмотрительно натянула на ноги высокие кельтские башмаки, но с удивлением убедилась, что грязь во дворе успела слегка подмерзнуть. Зима вступала в свои права. Тяжелые облака низко нависли над горизонтом, и небо приобрело свинцово-серый оттенок; дыхание Валерии вырывалось изо рта белыми облачками пара. Ей захотелось отыскать свою старую служанку, с раннего детства заменившую ей мать, объяснить ей, что произошло. Или, вернее, попросить, чтобы Савия ей объяснила. Но неосознанно Валерия надеялась получить благословение Савии.

Однако Савии не было видно нигде — ни у ворот, ни у стены. Может, она спустилась к загону для лошадей? Валерия чуть ли не бегом бросилась туда и увидела, как с усталых животных снимают седла. Она решила просто обойти загон кругом и даже сделала невозмутимое лицо, когда что-то внезапно привлекло ее внимание. И Валерия застыла как вкопанная.

Лошади были римские.

Она мгновенно узнала седла — их высокие луки, простеганные кожей и украшенные узкими цепочками, невозможно было не узнать. На таких лошадях ездили те, кто служил на Адриановом валу!

Ее сердце ухнуло вниз, а потом заколотилось часто-часто. Неужели это Марк прислал своих людей договориться о выкупе? О боги… неужто судьба так жестоко посмеялась над ней? Влюбиться в Ардена Каратака и почти сразу же оставить его в обмен на богатый выкуп?

Но это ее долг. Ей придется расстаться с ним — хотя бы из верности мужу!

Да, ей придется это сделать… но как же не хочется!

Подойдя к ограде загона, Валерия принялась разглядывать лошадей. Они тихонько ржали, рысцой метались туда-сюда, пугливо косились в ее сторону — видимо, уставшие животные боялись, что им снова придется, не отдохнув, отправиться в дорогу. «Нет, — хотелось ей сказать, — я должна понять, кто же ваш хозяин…»

— Тот, вороной. Узнала его?

Вздрогнув,Валерия обернулась. Это была Савия. Старая служанка, натянув на лицо капюшон плаща, подошла так неслышно, что Валерия даже не заметила ее появления. Савия застала ее врасплох.

— Ну же, посмотри еще раз! — велела ей бывшая рабыня.

Вороной? Да, вон тот рослый вороной жеребец, огромный, с гордо вскинутой головой, который храпит, раздувая ноздри… конечно, она узнала его!

— Гальба!

— Да, моя госпожа, Гальба! Или, вернее, его жеребец.

— Значит, старший трибун тоже здесь?

— Да… я уж было решила, что сюда явился сам сатана!

— Но что ему тут нужно?

— Приехал договориться о выкупе за тебя.

— После стольких месяцев?!

— До того как не произошло что-то похуже. Пока мы с тобой еще не забыли, кто мы такие и как появились тут.

Валерия почувствовала, как к горлу подкатывает тошнота. Будь это не Гальба, а Марк, ее обуревали бы совсем другие чувства. Но оказаться перед необходимостью вернуться в крепость вместе с Гальбой…

— Но почему сейчас? Почему послали именно его?!

— Не знаю. Но если именно сейчас решается наша судьба, я бы посоветовала тебе сделать то, что в подобных случаях обычно делаем мы, рабы, — попытаться незаметно подслушать, о чем идет речь. Позади той хижины, где у них совет, есть стог сена, две женщины легко спрячутся в нем. А сквозь щель между бревнами нам будет слышно, о чем там говорят.

— Сквозь щель?!

Савия сунула ей в руки палку.

— Когда я увидела, как Гальба въезжает в крепость, надменный, точно сам император, и настороженный, точно волк, я тут же подумала, что дело нечисто.


Двое римских воинов стояли на часах возле двери. Спрятавшись за углом хижины, Валерия с замиранием сердца узнала в них двух наиболее преданных Гальбе декурионов. Третий, изнывая от скуки, бесцельно слонялся позади хижины. Женщины ужами бесшумно заползли в стог сена и затаились, боясь даже дышать, — декурион не видел их, зато они могли видеть и слышать каждое его движение.

Сквозь щель в стене, о которой говорила Савия, они увидели Гальбу с Арденом — мужчины сидели перед очагом, где был разведен огонь, в руках у них были чаши с вином, из которых они неторопливо отхлебывали, незаметно бросая друг на друга настороженные взгляды, как люди, которые еще могут быть союзниками, но которые никогда не станут друзьями. Позади этой парочки, закутавшись в плат, из-под которого видны были только глаза, и из-за этого поразительно похожий на старую сову, сидел нахохлившийся Кэлин.

Сапоги римлянина были до самого верха заляпаны грязью, туника насквозь промокла от пота — все это были свидетельства бешеной скачки. Вид у Гальбы был невероятно деловой. Впрочем, и у Ардена тоже. Нежный и страстный любовник исчез, уступив место суровому воину. Он был безоружен, но оттого не выглядел менее опасным. Глаза его настороженно поблескивали, лицо было каменным. Гальба в отличие от Ардена выглядел уставшим, лицо его потемнело и как будто заострилось, глаза глубоко запали. Взгляд его был словно обращен в себя.

— Ты приехал за женщиной? — в упор спросил Арден.

— За какой женщиной? — Казалось, Гальба даже не сразу понял, о чем он толкует, этот варвар. — Ах да, конечно. Нет, не за ней.

В лице Ардена не дрогнул ни один мускул.

— Она наша заложница, ты ведь догадываешься об этом?

— Да, — коротко кивнул Гальба. — Ситуация… э-э… весьма неловкая, особенно для Марка Флавия. Я стараюсь делать вид, что знать не знаю, куда подевалась эта девчонка, а он… он до ужаса боится даже сделать попытку отыскать ее. Странный человек — боится что-то сделать, но еще больше — не делать ничего! Вечно колеблется, вечно терзается сомнениями, во всем обвиняет меня и при этом старательно притворяется, что не читал ни одного письма, которые шлют из Рима ее родственники, требуя, чтобы им сообщили о ней. О боги, что за презренный трус! Думаю, со временем герцог поймет, с кем имеет дело, и постарается поскорее избавиться от него. Но, увы — новости, которые мы получаем с континента, говорят о том, что времени у нас как раз и нет.

— Что ты имеешь в виду?

— Похоже, что убрать собираются как раз меня, — с горечью усмехнулся Гальба. — Перевести куда-нибудь с глаз подальше — в Испанию или Галлию.

— Тебя?

— Нюхом чую, префект постарался. Он никогда мне не доверял. Уверен, именно меня он винит в том, что пропала его жена. И ему плевать, что четверо моих лучших людей погибли, когда пытались ее спасти.

— Во время ночного свидания, которое ты же сам и подстроил, Гальба, — ввернул Арден.

— По твоему совету, Каратак, — ударом на удар ответил старший трибун.

— Только ты забыл предупредить нас о том, что эти четверо кинутся за ней в погоню.

Гальба пожал широкими плечами:

— Откуда мне было знать? Просто той самой ночью у ворот дежурил слишком уж добросовестный начальник караула. Убедившись, что эти четверо не вернулись, я хорошенько взгрел его за излишнее усердие. Пришлось сделать вид, что я удивлен не меньше его самого.

Арден с любопытством покосился на старшего трибуна.

— Похоже, твое жестокосердие ничуть не мешает тебе жить, верно? — Лицо у него было такое, словно до этой минуты он ни сном ни духом не ведал об истинной натуре Гальбы… как будто не знал, с кем имеет дело.

— Гораздо больше мне мешает другое — необходимость делать то, что я обязан делать, и притом когда под ногами путается слабый, ничтожный и к тому же обезумевший от ревности сопляк. Марк бесится, поскольку я как бы нечаянно забыл рассказать ему о том, как держать петрианцев в руках, хотя то, что я «забыл», впятеро превышает то, что ему вообще об этом известно. Он боится меня… боится и при этом люто завидует. Поэтому-то он и лезет из кожи вон, чтобы избавиться от меня. И вот теперь, учитывая последние события, герцог, похоже, начинает прислушиваться к нему.

— Что за события?

Гальба слегка приосанился, явно смакуя новости, которые он привез.

— Император болен.

— Валентиниан? Ну, он вот уже почти год как болеет.

— Да, но теперь он при смерти. Необходимость утвердить его сына Грациана наследником и будущим императором Рима расколола двор надвое. Германцы, почуяв редкую возможность, тут же зашевелились. Военачальники взяли мальчишку под свое крыло и нашептывают ему в уши всякий вздор. В Галлию вводят новые легионы — думаю, не ошибусь, если скажу, что это делается, чтобы предупредить новую гражданскую войну.

— Что это меняет для нас?

— Мне придется уехать. Легионы выводят из Британии.

В хижине повисла долгая тишина. Кэлин, за все это время не проронивший ни звука, так что Валерия, решив, что он спит, успела уже забыть о его существовании, вдруг встрепенулся.

— Из Британии? Откуда именно? — изо всех сил скрывая волнение, насторожился Арден.

— С Адрианова вала.

Кельты затихли, явно переваривая эту потрясающую новость.

— Неужели они рискнут это сделать?

— Герцог тоже против. Он считает, это неразумно, однако военачальники на юге обладают большим влиянием, а они твердо намерены удержать тут свои гарнизоны. Проблема только с Шестым Победоносным. Марк в красках расписал свой набег на ущелье друидов и сумел-таки убедить всех в том, что именно это и помешало северным племенам восстать. Даже похищение своей собственной жены этот ублюдок не постыдился выдвинуть в качестве главного аргумента! А в качестве награды за этот «подвиг» полк петрианцев теперь совсем обескровлен! И вдобавок ему придется охранять вдвое больший участок Вала, чем прежде!

— Они такого низкого мнения о нас?

— Тебе известно не хуже, чем мне, что ваши племена и кланы никогда не умели действовать согласованно. Римляне уверены, что сумеют вбить между вами клин, а потом разбить всех вас поодиночке, прежде чем вам придет в голову объединить свои силы. Они считают тебя дураком, Арден Каратак.

На губах Ардена мелькнула угрюмая усмешка.

— Надеюсь, трибун, ты оставил их в этом заблуждении?

— Будь проклят этот приказ отправиться на континент! — разъярился Гальба. — Я слишком стар и слишком много сил и трудов вложил в эту землю, чтобы покинуть Британию! Клянусь богами, я отдал ей жизнь, поливал ее и кровью, и потом, а мне в утешение дали какой-то жалкий пост… словно кинули кость отощавшему псу! Я из кожи лез вон, ублажал этого жалкого префекта и умасливал маленькую сучку, его жену, а они оба презирали меня, чуть ли не плевали мне в лицо! Знаешь, меня так и подмывает отправиться в Галлию, оставив этого осла Марка расхлебывать кашу, которую он сам же и заварил. Представляю, как он завоет, сообразив наконец, какую глупость он сделал, когда вы возьметесь поджаривать его на одном из ваших жертвенников!

— Мы давно уже никого не поджариваем, Гальба.

— Жаль. А я почти убедил его, что поджариваете. Но даже гори он на медленном огне, это мне не поможет. Мне все равно уже не добиться чего я хочу. Ладно, теперь слушай. Империя дышит на ладан, ее вот-вот раздерут в клочья. Тебе представился, может, единственный в своем роде шанс избавить Британию от оков Рима, вырвать ее из рабства. Собери племена, добейся их объединения и напади на Вал — и ты разрежешь его, словно острый нож масло. А после вышибешь римлян из Лондиниума и сам станешь в нем королем.

— Предатель! — прошипела Савия Валерии на ухо. Валерия сжала ей плечо. К счастью, ни один из мужчин, казалось, их не услышал.

— Ты поможешь нам это сделать? — спросил Арден.

— Постараюсь, чтобы петрианцы не слишком сильно сопротивлялись.

Арден подбросил в очаг полено.

— А что ты хочешь взамен?

— Получить свое собственное маленькое королевство, конечно.

— Адрианов вал?

— Южную его часть, ту, что разделяет племена бригантов. Я хорошо знаю этот народ, и, думаю, мне удастся удержать их от нападения на вас, Аттакотти. А взамен я объясню вам, как легче разбить римские легионы. Итак, вот что мне нужно — север Британии и четвертая часть того золота, которое ты найдешь в Лондиниуме.

— И тебе не жаль своих солдат?

— Те, которых мне жаль, примкнут ко мне.

Снова повисло молчание, мужчины сверлили друг друга подозрительными взглядами. Они были нужны друг другу, и оба это знали. Однако так же хорошо знали, как опасно слишком кому-то доверять, — знали на собственном горьком опыте.

— Откуда мне знать, не обманываешь ли ты? Может, все это неправда?

— То, что император при смерти, уже ни для кого не тайна. А весть о переводе легионов тоже скоро перестанет ею быть, — пожал плечами Гальба. — Спроси своих союзников. Спроси своих лазутчиков. Уверен, они подтвердят мои слова. Ты можешь верить мне, Каратак. Когда-то я делал все, чтобы уничтожить тебя. Но с тех пор я на собственном опыте не раз уже успел убедиться, что наша империя — это место, где лучших всегда обходят в пользу худших. Я презираю Марка Флавия и презираю ту римскую суку, которая позволила использовать свое тело, чтобы помочь ему добиться этого повышения, из-за чего меня вышвырнули за дверь, точно пса! Я хочу создать…

— Прекрати оскорблять ее. — Предупреждение было кратким, но оттого прозвучало не менее грозно.

— Что? — выпучив глаза, осекся Гальба.

— Не смей называть Валерию сукой.

Приоткрыв рот, Гальба от изумления поперхнулся. Потом понимающе ухмыльнулся:

— Ага… кажется, ясно. Значит, эта маленькая красотка запустила свои коготки и в тебя. Впрочем, чему тут удивляться? Жаль только, что та, самая первая засада, которую мы устроили, когда она еще ехала к своему будущему мужу, закончилась неудачей. Если бы ты сцапал ее еще тогда, все было бы гораздо проще — ведь ее брачные клятвы не стояли бы между вами.

Валерия со свистом втянула в себя воздух. О боги… неужели Гальба уже тогда замыслил ее похищение?! Выходит, он с самого начала поддерживал связь с варварами и только и ждал подходящей минуты, чтобы избавиться от нее?! Ну конечно! Теперь все встало на свои места! Вот откуда варвары точно знали, где и когда устроить засаду. И о том, что она умеет ездить верхом, им тоже было известно уже тогда. Значит, он нарочно подстроил все так, чтобы, кроме Клодия, рядом с ней никого не осталось. А как же Тит? Неужели он тоже участвовал в этом подлом заговоре?

— Боги любят все устраивать по-своему, и не нам судить, правы они или нет! — ледяным тоном отрезал Арден. — Захвати я ее в плен тогда, Марк наверняка потерял бы свой высокий пост, вернулся бы в Рим, и я, возможно, готовился бы сейчас сражаться не с ним, а с тобой, Гальба.

— Это верно. И однако, эта свадьба…

— Пустые клятвы мало что значат. Теперь ее место среди нас.

Старший трибун коротко фыркнул.

— Только до тех пор, пока ей не представится удобная возможность предать и тебя. Очнись, парень! Трахай ее, коль тебе это нравится, но не забывай, что она римлянка! Такие, как она, в жилах которых течет голубая кровь, рождаются для того, чтобы строить козни. Любовь к интригам они впитывают с молоком матери.

— Она перестала быть римлянкой.

— Ну, тогда ты еще наивнее, чем я думал. — Гальба пожал плечами.

— Смотри, что она мне дала. — Арден протянул Гальбе на ладони что-то маленькое и блестящее. Валерия застыла. Савия тоже притихла.

Это было ее кольцо, то самое, которое надел ей на палец Марк, когда она стала его женой. Валерия чуть слышно охнула — у нее совсем вылетело из головы, как она накануне позволила Ардену стащить его с пальца и бросить в золотую чашу, из которой они пили вино.

Гальбе было достаточно одного взгляда, чтобы узнать кольцо.

— Клянусь богами! — ахнул он. — Тебе все-таки удалось затащить ее в постель! Чтоб я сдох! Ну конечно, что ж удивляться, что в голове у тебя помутилось? Да она, похоже, просто околдовала тебя! Скажи честно, в постели она так же хороша, как с виду?

— Заткни свою грязную пасть, фракийский пес, или тебе не уйти отсюда живым! — прорычал Арден. Сказано это было тихо, но теперь в его голосе звучала смертельная угроза.

Гальба шутливо замахал на него руками:

— Прости, прости, я не хотел тебя задеть. Просто имел в виду, что она очень хороша собой.

— И у нее больше мужества, чем у многих мужчин.

— А у скольких мужчин оно вообще есть? — скривился старший трибун. Потом с интересом взглянул на кольцо. — В сущности, мне наплевать, что ты с ней сделаешь. Хотя… одно время мне очень хотелось, чтобы эта малышка согревала мою постель. Клянусь богами, цепь, где я ношу свои трофеи, очень украсило бы этот миленькое колечко.

Валерия, судорожно глотнув, услышала, как Гальба выразительно побренчал прицепленными к поясу кольцами, которые он имел обыкновение снимать с рук убитых им врагов.

— Ты ублюдок, Брассидиас!

— Нет, просто я человек, имеющий хорошую привычку всегда оставаться в живых. Впрочем, ты и сам скоро узнаешь, что она представляет собой на самом деле. Так что очнись и перестань валять дурака.

— Единственный, кто из нас дурак, — это ты сам, Гальба! Дурак, потому что никого и никогда не любил.

— А откуда тебе знать, что я никого и никогда не любил? — прищурился он. По лицу трибуна пробежала судорога боли, и в хижине повисло потрясенное молчание. И правда, мысленно ахнула Валерия, ведь никому из них не было известно прошлое этого человека!

— И верно. Ниоткуда, — кивнул Арден. — Но зато я знаю, что люблю эту женщину.

Гальба разразился оглушительным хохотом. В его глазах любовь и нежность не стоили и ломаного гроша.

— Любовь! Тьфу! Я уже до тошноты наслушался этих разговоров о любви! Христиане только о ней и толкуют!

— Любовь — это могучая сила.

— Да уж! — Гальба снова хохотнул. — Поистине так — раз теперь ты готов даже прикончить ее мужа!


Савия, вцепившись в руку Валерии, потащила ее за собой, спеша выбраться из стога и убраться подальше, пока под низкими сводами хижины гремел хриплый хохот Гальбы. Обе женщины бесшумно выскользнули во двор, оставив заговорщиков строить свои козни.

— Все мужчины, с которыми вас сводила судьба, предали и покинули вас, моя госпожа, — гневно выплюнула старая служанка. — Вас выдали замуж за человека, который согласился жениться на вас ради денег и положения вашего отца, который бросил вас, предал, а потом сам же и насмеялся над вами. Да и этот, нынешний, тоже не лучше!

— Где тот Арден, который был со мной нынче ночью? — с горечью пробормотала Валерия. Тоска сжала ей сердце. — Он такой же предатель, что и Гальба! Эти мужчины… для них любовь не дороже мелкой монеты!

Савия тяжело вздохнула.

— Кто знает, что он думает на самом деле? Или чего он хочет? Вы действительно подарили ему свое кольцо?

— Да нет… просто позволила взять ненадолго. Он бросил кольцо в чашу. Неужто то, что случилось прошлой ночью, было ошибкой, Савия?

— Ночь уже прошла, госпожа.

— А я-то думала, что моя жизнь изменилась навсегда.

— Каждая юная девушка в это верит.

— Я теперь и сама не знаю, чему верить… — простонала Валерия.

Они вернулись в дом и поднялись в свою комнату. Валерия страдала, как никогда в жизни. Рим, еще накануне вечером казавшийся таким далеким, почти нереальным, с приездом Гальбы вдруг ожил и со страшной силой вновь ворвался в ее жизнь, круша все на своем пути. О боги… этот человек — предатель! Злейший враг ее мужа! И он же — союзник, почти друг ее возлюбленного! Но тогда, выходит, Арден…

Застонав, Валерия рухнула на кровать. Знать бы, что она чувствует…

Знать бы, кому она должна быть верна…

«Остерегайся того, кому доверяешь, — сказала ей тогда в Лондиниуме старая гадалка. — И доверяй тому, кого привыкла опасаться». Что все это значит? Кто из них кто? Чью сторону ей принять?

Терзаясь сомнениями, она долго лежала без сна. Наконец, не выдержав этой пытки, Валерия встала, закуталась в плащ и бесшумно выскользнула во двор. Было уже поздно. Лошадь Гальбы еще стояла в загоне. Но на вершинах близлежащих холмов уже зажглись сигнальные костры. Значит, Гальба и его декурионы очень скоро отправятся восвояси, решила Валерия. Сейчас кто-нибудь появится тут, чтобы седлать коней. И то правда — такой шанс выпадает редко, упустить его — значит, упустить время. Пройдет совсем немного времени, и Арден, собрав вокруг себя остальные кланы, военным маршем двинется к Адрианову валу. А это война… война с Римом.

И тысячи погибнут, прежде чем она закончится.

Включая, возможно, и самого Гальбу с Арденом.

Однако все планы варваров строились лишь на факторе внезапности. Если ей удастся добраться до крепости, предупредить Марка до того, как северные племена нанесут удар, он, в свою очередь, успеет предупредить герцога о готовящемся нападении. А столкнувшись с мощью римлян, варварам ничего не останется, кроме как убраться назад, в свои болота.

И Марк будет спасен.

И Арден тоже будет спасен.

А кроме того, тогда она снова будет с мужем. Ведь именно этого она должна хотеть больше всего на свете, разве нет? Именно этого требует от нее долг.

Долг! Сколько раз она сама презрительно смеялась над этим словом! Но только теперь она поняла, что за ним стоит… осознала всю его важность. Следуя тому, что она считала своим долгом, она сможет спасти две человеческие жизни… двух мужчин, которых она любит… спасти Рим! Если, конечно, ей достанет мужества забыть о том времени, которое она считала счастливейшим в своей жизни.

Но тогда почему при мысли об этом сердце у нее обливается кровью? Почему ей так невыносимо тяжело? Откуда у нее это щемящее чувство, словно и она, пусть и против своей воли, тоже участвует в этом предательстве?

Мысль о том, чтобы оставить Ардена, была ей невыносима. Валерия изнывала от желания вновь оказаться в его объятиях… изведать его ласки. Однако она должна вернуться в крепость, поднять тревогу и опередить Гальбу.

Она бросилась искать Савию.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава 33

— Так она бросила тебя там?

Честно говоря, я был удивлен. Слушая рассказы Савии, вы незаметно для себя приходили к убеждению, что более близкой и надежной подруги, более преданного сердца у Валерии не было. Она не раз давала понять, что у ее госпожи не было от нее тайн. Тогда тем более странно, что Валерия вдруг решилась ехать одна, оставив служанку у варваров. Меня невольно охватила жалость к старой рабыне — так жалеют брошенную хозяином собаку.

— Это была единственная возможность выиграть немного времени, прежде чем они бросятся в погоню, — равнодушно объяснила Савия. Убедившись, что теперь я на ее стороне, Савия ясно дала понять, что вовсе не стремилась пробудить во мне жалость. — Как и в прошлый раз, Валерия незадолго до рассвета незаметно выскользнула из дома и спустилась к подножию холма, только теперь, прожив здесь несколько месяцев, она гораздо лучше знала, куда ехать. Арден тешил себя мыслью, что покорит ее сердце еще до того, как она узнает достаточно, чтобы самой отыскать дорогу домой, но он не учел одного — преданного сердца Валерии. Для нее верность — не пустые слова. И она решила переиграть Гальбу. И спасти петрианцев.

— И чтобы помочь ей, ты каким-то образом попыталась убедить их, что Валерия все еще в Тиранене?

— Да. Я намекнула, что Валерия еще не пришла в себя после празднества, что она чувствует себя неважно и лежит у себя в комнате, и притворилась, что ухаживаю за ней. Конечно, помогло и то, что предыдущую ночь она провела с Арденом. Остальные женщины поостереглись беспокоить ее, ведь теперь в их глазах она обладала и силой, и властью. Вдобавок я дала понять, что Валерия терзается стыдом, ведь она как-никак считала себя замужней женщиной. Я объяснила, что ей нужно время, чтобы успокоиться, прийти в себя — поэтому она, мол, и хочет побыть одна.

— И это сработало?

— Да, это позволило нам выиграть один день. А потом посылать погоню было уже поздно.

— Арден пытался увидеться с ней?

— Он был очень занят — готовился к войне. Но… да, конечно, он искал ее. Арден был и в самом деле влюблен в мою госпожу. Это было написано у него на лице. Только слепец не заметил бы этого.

— Счастливое неведение! — хмыкнул я.

— Что ж, можно сказать и так. Наверное, вам известно это по собственному опыту? — съязвила Савия.

Мучительная боль, поруганные надежды… об этой истории не знал никто, кроме меня.

— Мне не раз случалось видеть людей, пораженных этим же недугом, — буркнул я. Власть, которой я обладал, зиждется на одиночестве, напомнил я себе; я не имел права ни на слабости, ни на сострадание. Наверное, в этом смысле мы с Гальбой были схожи, внезапно пришло мне в голову. — Откровенно говоря, мне странно, что он поверил твоим отговоркам.

— Он растерялся. Ему было обидно слышать, что она не хочет видеть даже его. Я попыталась ему втолковать, что и Валерия находится в не меньшем смятении, — объяснение, которое любой из мужчин проглотит и не поморщится. Да и неудивительно — ведь все они считают женщин неизмеримо ниже себя.

Я молча проглотил ее слова.

— К тому же Арден сгорал от нетерпения. Стоял конец осени — не самое подходящее время, чтобы воевать, однако урожай уже собрали, так что мужчины могли выступить в любой день. Не следовало терять времени — нужно было нанести удар прежде, чем римляне подтянут к Валу свежие силы, и до того, как станет по-настоящему холодно. Их план состоял в том, чтобы напасть в нескольких местах одновременно — это помешало бы гарнизонам поддерживать друг друга. И как только одному из вождей удастся сломить сопротивление римлян, он должен был перебраться через Вал и напасть на них сзади, что, естественно, помогло бы остальным.

— Похоже, ты хорошо знакома с их стратегией? — удивился я.

— У кельтов нет стратегии, они всегда сражаются сами по себе. Ардену пришлось собрать всех членов клана в большом доме и объяснить свой план, иначе никто из них не пошел бы за ним. Сейчас было уже не так важно, даже если о готовящемся нападении стало известно римлянам. Вопрос состоял только в одном: где именно будет нанесен главный удар и когда?

— Конечно. И однако, похоже, варвары обладают большей хитростью и куда лучше организованы, чем я предполагал. Так что, вполне возможно, в том отчете о расследовании, который мне придется писать, я дам понять, что всему виной не ревность между римлянами, а кельты с их стратегией и умением воевать.

— Умением воевать? — Савия пожала плечами. — В уме и храбрости им не откажешь, это верно. Но как армия…

— Они не имеют понятия о дисциплине?

— Они слишком независимы. Привыкли полагаться только на себя. На какое-то время они могут объединиться, но в душе каждый из варваров сам себе командир. И сражаются они не ради империи, а ради самих себя. Не ради победы, а ради собственной славы. Им нужны не новые земли, а богатая добыча. Я наслушалась их разговоров, пока они точили свои мечи и готовили остальное оружие. Каждый из них думал только о том, чтобы стать героем.

— Именно поэтому они раз за разом терпели поражение.

— Поражение — да. Но ведь покорить их так и не удалось.

Я помолчал, обдумывая ее слова.

— И как же все-таки выяснилось, что Валерия успела сбежать?

— Аса начала что-то подозревать. Ей удалось незаметно прокрасться в комнату, пока я спала. Естественно, она тут же подняла тревогу, и в комнату сбежалась толпа мужчин с обнаженными мечами. Они стащили меня с постели.

— Должно быть, ты страшно перепугалась? — Я сочувственно поцокал языком.

— Да, я рыдала и умоляла о пощаде. — Савия созналась в этом без малейшего стыда, ведь рабы могут позволить себе роскошь говорить откровенно, в особенности, когда это им на пользу. Я даже слегка позавидовал ей.

— Ты сказала им, что Валерия отправилась предупредить Марка?

— Нет. Я сказала, что она уехала не предупредив. Дала понять, что она была в смятении из-за того, что произошло между ней и Арденом. Возможно, сам Арден и поверил бы в это, зато остальные были не так наивны. Гальба даже предложил поджарить мне пятки, пока я не скажу правду.

— И однако, не поджарил, — пошутил я. Савия, судя по всему, поняла, потому что по губам ее скользнула легкая улыбка.

— Арден не позволил. Он сказал, что даже если Валерия доберется до Адрианова вала раньше их, все равно у римлян уже не осталось времени собрать войска — мол, зная о готовящемся нападении, они будут постоянно настороже, а значит, к моменту появления варваров вымотаются до такой степени, что не смогут долго сопротивляться. Он добавил, что поклялся не причинять мне вреда и сдержит клятву. Конечно, поднялся недовольный ропот, но никто не осмелился ему возразить. Судя по всему, хоть варвары и считали вождя человеком разумным и предусмотрительным, они успели заметить его слабость, когда дело касалось Валерии, и смирились с этим. Члены клана давно уже поняли, что он потерял из-за нее голову. Итак, Гальба вернулся на Вал, а остальные продолжали лихорадочно готовиться к нападению.

— Но ведь Кэлин не просто молчал, видя, что происходит, он даже потворствовал страсти Ардена. Что он сказал, когда узнал о побеге Валерии?

— Кэлин предсказал будущее. Он извлек из жертвенной овцы внутренности и разглядывал их в поисках знаков свыше. После он смотрел сквозь отверстие в своем священном камне, который он называл Кик-Стейн. А потом объявил, что побег Валерии и есть тот знак, которого они так долго ждали, что ее возвращение на Вал означает конец войны. Он сказал, что видит великую битву, погибель всех врагов их родной Каледонии, после которой наступят смутные и кровавые времена, а потом — возвращение к прежней жизни.

— И ты поверила ему?

— Вообще-то мне не хотелось ему верить. Но встревоженное выражение его лица заставило меня призадуматься. По-моему, предсказатели, которые говорят людям лишь то, что те хотели бы услышать, попросту мошенники, ведь будущее не в нашей власти, верно? Те же, кто не скрывает сомнений, вызывают у меня больше доверия. Кэлин явно увидел что-то такое, что его озадачило, и пока мы двигались на юг, я воспользовалась удобным случаем и спросила его об этом. Кэлин сознался, что видел дуб… вернее, не сам дуб, а дубовый крест. И принялся снова расспрашивать меня о боге, в которого я верю: как святой человек вроде Иисуса, казавшийся на вид таким слабым, со временем вдруг набрал такую силу?

— Кэлин начал бояться христиан, — заметил я.

— Скорее всего он боялся их куда больше, чем римских солдат. Кэлин знал больше, чем положено человеку, и это было его проклятие.

— Попытка сокрушить Рим была невероятной глупостью. — Голос мой звучал более надменно и гордо, чем всегда, но только лишь потому, что за своей спиной я чувствовал мощное дыхание тысячелетней империи. Надменность — это то, что мы, римляне, впитываем с молоком матери. Это то, ради чего мы рождены на свет. Савия смотрела на меня круглыми глазами. — Хотя, конечно, спорить с ордой варваров бессмысленно, — признался я.

— И, зная все это, ты пытаешься возложить всю вину на одну-единственную женщину, почти девочку?! — В голосе Савии я почувствовал нескрываемое осуждение.

— Она виновна лишь в том, что каждый, кто оказывался рядом с ней, попадал под ее чары, — попытался оправдаться я. — Твоя госпожа оттолкнула Гальбу, оскорбила его гордость, и он пришел в бешенство. Она изменила мужу. И разбила сердце своему возлюбленному.

— Нет, это они предали ее! — отрезала Савия. — Все, что она пыталась, — это спасти их от самих себя.

Я попытался увидеть все это ее глазами. Да, возможно, эта рабыня душой и телом предана своей госпоже, однако, признаюсь, слова ее невольно меня заинтриговали. Впрочем, и сама Савия заинтриговала меня не меньше — как только может женщина заинтриговать мужчину.

— Но там, где твоя госпожа, там всегда измена, — настаивал я.

— Нет! — покачала головой Савия. — Она единственная из всех, кто не забыл, что такое верность… единственная, кто пытался их спасти…

Глава 34

Не успела весть об исчезновении римлянки разнестись по крепости, как тишину расколол сухой треск барабанов. Вслед за барабанами пронзительно взвыли трубы. Оборона Адрианова вала была ослаблена, и Валерия бежала, чтобы предупредить о готовящемся нападении. Значит, варвары должны нанести удар прежде, чем римляне успеют собрать силы.

Гальба и его декурионы вихрем вылетели из ворот Тиранена и галопом понеслись на юг, рассчитывая догнать беглянку, в то время как рога кельтов, возвещающие о войне, хрипло ревели с верхушек сторожевых башен, приказывая каждому, кто находился за пределами крепости, немедленно вернуться и готовиться к набегу. Юный Герн выехал из крепости вслед за Гальбой и его спутниками — его послали к жившим по соседству пиктам и скоттам сообщить о том, что племя Аттакотти собирается выступать. Все племена, обитавшие на северо-западных границах империи, заволновались, и это касалось не только Каледонии — волнения начались даже в Ирландии, Фрисландии и Галлии. В тумане над холодным северным морем сновали юркие лодки, в стойлах ржали и волновались лошади, из их ноздрей вырывались облачка белого пара. На вершинах сотен холмов вспыхнули сигнальные костры, а в сотнях крепостей на холмах воины смазывали доспехи, точили мечи и дротики, складывали стрелы в колчаны, натирали воском тетивы боевых луков, проверяли боевые топоры, меняли подковы на ногах лошадей и набивали седельные мешки сушеными фруктами, лепешками и вяленым мясом. В воздухе пахло грозой — из-за близости сражения, о которой все знали, даже голоса людей звучали громче и пронзительнее, чем всегда. Все были радостно возбуждены. Только одна лишь Бриса, лучница, собиралась в поход молча, лицо ее было печально.

— А я-то думала, она стала одной из нас, — грустно пробормотала она. — Я считала, Морриган остановила на ней свой выбор. — Ей было горько — ведь та, которую она уже привыкла считать подругой, бросила ее. — Она даже не захотела попрощаться…

В отличие от римлян варвары обычно двигались налегке — никакой поклажи, никаких вьючных лошадей или тяжелой артиллерии. Конечно, суровой дисциплиной тут и не пахло, зато армия варваров обладала гораздо большей маневренностью. Отряд, которым командовал Арден, состоял из сотни воинов. К ним присоединилось еще примерно столько же стариков, женщин и детей, следовавших позади отряда, — их обязанностью было готовить еду воинам, следить за их одеждой и обувью, чистить и кормить лошадей. И вот вся эта людская масса вырвалась за ворота Тиранена и устремилась вниз по склону холма, словно бурный поток, который сам выбирает, куда ему течь, и сметает все на своем пути.

Кое-кто из племени предпочел ехать верхом на боевом коне. Но Арден, хоть и был вождем и имел полное право поступить так же, предпочел присоединиться к остальным, которые двигались на юг пешком.

Каждый из воинов вооружился как мог: за спиной щит, пучок дротиков, лук и колчан, полный стрел, за плечами, у бедра — кожаный бурдюк с водой, а сзади — скатанный плащ, чтобы каждый воин смог укутаться в него и согреться, когда отряд остановится на ночь, ведь близилась зима и ночи становились все холоднее. Вооружение воинов несло на себе отпечаток индивидуальности своих хозяев. Чего тут только не было — украшенные причудливой резьбой копья и боевые дротики, пики и мечи, тяжелые боевые топоры, иногда двуручные, дубинки, булавы, луки и даже увесистые палки.

Вокруг отряда кружили собаки, то забегали вперед, жадно втягивая ноздрями воздух, то отставали и плелись позади, вывалив от усталости языки. Дети, пронзительно крича, подгоняли разбегавшихся коз и овец, которых должны были съесть в первые же несколько дней, а из дюжины клеток, которые женщины несли на спине, неслось взволнованное квохтанье кур, которые должны были разделить судьбу овец. Высокая трава была покрыта инеем и блестела на солнце, словно серебряные пряди в бороде старика, ручейки и речки на рассвете были подернуты хрупкой корочкой льда, а немногочисленные сосны и ели на склонах голых холмов уныло покачивали зелеными головами, словно прощаясь с отрядом. Грязь на тропах подсохла и замерзла, кое-где даже покрылась ледком, а затянутое тучами небо было свинцово-серого цвета.

Серые струйки дыма от сигнальных костров, поднимаясь вверх то над одним горным хребтом, то над другим, где они шли, сливались с тучами, посылая весть остальным кланам, что война началась. Кэлин, друид, шел в самой гуще воинов, выражение лица его было настолько мрачно, что он предпочел опустить капюшон на глаза, чтобы не привлекать к себе внимание. На его плечах тяжким грузом лежало то, что ждало их впереди, и ни одному из воинов, украдкой поглядывающих на старого жреца, и в голову бы не пришло завидовать ему — нет уж, с содроганием думали они, куда лучше не знать свою судьбу и жить настоящим. Рядом с ним, подхлестывая своего низкорослого конька, ехала вторая римлянка, та самая, которую бросила ее госпожа, бывшая рабыня Савия. Вид у нее был не менее унылый, чем у ее лошади.

И пока собранный Арденом отряд, извиваясь и петляя, словно коричневато-бурая змея, двигался вниз по склону ущелья, что вело на юг, мало-помалу к нему стали присоединяться другие отряды варваров — так мелкие ручейки вливаются в один, образуя полноводную реку. Сначала на гребне горы появлялась крошечная фигурка — воин, внимательно вглядевшись в движущийся внизу отряд, получал возможность убедиться, что это именно те, кто ему нужен. После чего либо осколком зеркальца посылал сигнал отряду Ардена, либо, если у него не было зеркала, принимался размахивать флагом. Вслед за дозорным появлялись и остальные воины — сначала два, потом шесть, полдюжины или дюжина, — и так до тех пор, пока эти крохотные черные фигурки не усеивали весь горный гребет наподобие муравьев. Раздавались оглушительные приветственные крики, снизу им отвечали не менее громко, радостные вопли смешивались с оскорблениями, поскольку каждый клан искренне считал, что это его воины самые храбрые, их мечи острее, чем у остальных, их женщины затмевают других своей красотой, только их лошади способны обогнать ветер, у их собак самый острый нюх, а их вожди на голову выше всех прочих. Потом новоприбывшие лавиной скатывались вниз к подножию холма, громогласно выкрикивая приветствия. Размахивая мечами, боевыми топорами и копьями, они с хохотом хлопали знакомых по плечам, после чего смешивались с воинами Ардена, и отряд, увеличиваясь с каждым разом, продолжал двигаться туда, где ждал их Адрианов вал. Впрочем, такое происходило не только здесь — нечто подобное можно было наблюдать и в других ущельях, что вели от подножия гор Каледонии в направлении границ Британии. Весь север разом поднялся, и каждый, кто способен был держать в руках копье или меч, сейчас двигался к границе Римской империи. Тут был Кальдо Двойной Топор, его любимые боевые топоры, от которых и пошло его прозвище, сейчас крест-накрест были привязаны сзади к его могучей спине, а за ним двигались двадцать конных и пятьдесят пеших воинов. Появления отряда варваров нетерпеливо дожидались Руфий Бракс и сорок его товарищей, из которых дюжина слыла искусными лучниками. Джайлс Дарен и Сорен Длинный Меч присоединились к отряду вместе со своими кланами, а вслед за ними и Оуэн Копейщик, имевший славу самого сильного борца на всем севере, — как всегда, на плече у него подпрыгивала громадная булава. Женщина-воительница, носившая имя Бригантия Смелая, явилась с великолепным копьем в руках, прекрасная и неукротимая, точно водопад, который незадолго до этого она легко преодолела одним прыжком, прильнув к спине своего коня. Очень скоро численность варваров возросла до тысячи, потом до двух тысяч, и еще около тысячи следовало позади армии. И вся эта людская масса волнами текла вперед, обуреваемая одним желанием и связанная одной целью — сокрушить Адрианов вал, сровнять его с землей и добиться, чтобы их разорванный римлянами надвое остров снова стал единым целым.

— Тут копий больше, чем звезд на небе над Каледонией, − хвастливо шепнул Лука, обращаясь к Брисе.

И это была только часть армии варваров, которой командовал Арден Каратак. Остальные тоже продвигались к югу, а многочисленные флотилии юрких лодок уже неслись вперед, чтобы нанести удар по южному побережью Британии и берегам Галлии. Долгие месяцы переговоров, угроз и обещаний принесли наконец долгожданные плоды. В первый раз за все время варвары готовились действовать сообща. Еще никогда до этого дня им не приходило в голову воспользоваться своей численностью. И никогда еще они не готовились напасть на римлян одновременно в нескольких местах.

Даже небо, казалось, решилось встать на их сторону. Тяжелые серые тучи угрюмой чередой двинулись на юг, в сторону Адрианова вала. А ледяной дождь и пронизывающий ветер, который они несли с собой, были варварам только на руку.

Глава 35

На этот раз Валерия знала, куда ей ехать. Она достаточно долго прожила в этих местах и научилась распознавать дорогу по солнцу. И поняла, какая из многочисленных тропинок быстрее всего приведет ее домой, к Валу.

Выскользнув из Тиранена задолго до рассвета, она оседлала свою кобылу, спустилась к подножию холма, в долину и отправилась на юг. Сердце ее разрывалось от горя, она то и дело поглядывала назад, и по лицу ее струились слезы. Варвары не могут победить, просто потому, что Рим намного сильнее, она знала это, как знала и то, что Арден допустил роковую ошибку, связавшись с Гальбой. И поэтому ей суждено потерять единственного человека, которого она полюбила, — и она потеряет его, если не сможет ему помешать, если не предупредит римлян о готовящемся нападении, потому что только это может заставить варваров повернуть назад. Она вернется на Вал. Вернется обратно к мужу. К прежней жизни, полной разочарований и тоски. Все будет так, как когда-то сказал Гальба.

Боги были жестоки к ней, а новый бог, в которого верит Савия, оказался так же глух к ее мольбам, как и те боги, в которых Валерия верила с детства.

Чтобы избежать погони, Валерия выбрала тропу, что вела через горный хребет и унылые болота, и за весь этот долгий день и еще более долгую ночь ей не встретилось ни души. На этот раз она оделась потеплее и прихватила с собой достаточно еды, позаботилась даже об овсе для лошади, но страх гнал ее вперед, заставив забыть об отдыхе. Валерию била дрожь. Все вокруг навевало тоску — промерзшие ущелья казались серыми и безрадостными, ледяной ветер пробирал до костей, а пожухлый вереск, сухо потрескивавший под копытами ее лошади, вносил в эту мрачную картину свою лепту. Как-то раз Валерия услышала вдали тоскливый вой волков.

То и дело она оборачивалась назад, ожидая в любую минуту услышать за спиной топот копыт. Но погони не было. Шло время, и мало-помалу напряжение покинуло ее.

На рассвете следующего дня Валерия позволила себе отдохнуть пару часов. Наткнувшись на поваленную березу, она забилась под нее, поплотнее укуталась в теплый плащ и мгновенно провалилась в сон. Проснулась она, когда уже стоял день. Небо было по-прежнему затянуто серыми тучами, но ветер стих. Солнца не было, и Валерии пришлось немало поломать себе голову, чтобы решить, в какую сторону ехать. Впрочем, долгие месяцы, проведенные ею среди кельтов, не прошли для нее даром — теперь она знала достаточно, чтобы не сбиться с дороги. Валерия помнила, что должна ехать, оставив за спиной высокогорье, но была так напугана, что не осмеливалась выбраться на дорогу, а продолжала петлять по болотам. Из-за кружного пути ей придется проехать вдвое больше, но тут уж ничего не поделаешь, решила она.

После полудня пошел слабый снег. Крохотные снежинки, кружась в воздухе, легким поцелуем касались ее щек, на которых еще не успели высохнуть слезы. Это было изумительно красиво, но Валерия слишком устала и слишком измучилась, чтобы полюбоваться зрелищем, о котором ей столько рассказывали, — самой ей еще ни разу в жизни не доводилось видеть, как идет снег. Вскоре плащ у нее промок и отяжелел, и к тому же пелена снега мешала видеть, куда она едет. С унынием Валерия заметила, что ее кобыла оставляет в снегу хорошо заметную цепочку следов — теперь ее преследователи смогли бы отыскать ее без труда. Однако когда наступила ночь, снег перестал, сразу стало светлее, и Валерия немного приободрилась, убедившись, что снова знает, куда ей ехать. Немного подморозило, и это было хорошо и плохо одновременно. Скорее уж плохо, решила Валерия, поскольку холод пробирал до костей, и сейчас она чувствовала себя еще более одинокой и несчастной, чем раньше. У нее было такое ощущение, что она как будто затерялась где-то между двумя мирами.

По мере того как она продвигалась все дальше к югу, ей стали все чаще попадаться крестьянские домики, теперь онанередко слышала лай собак, а случалось, и людские голоса. Как правило, они доносились из низины, и отголосок их эхом докатывался до болот, по которым бесшумной тенью скользила Валерия. И всякий раз, услышав их, она мгновенно сворачивала, делая большой крюк, чтобы объехать опасное место. Порой ей даже приходилось взбираться на гору, что значительно удлиняло ей путь, но у Валерии не было выбора. Убедившись, что снова одна посреди безмолвных болот, Валерия облегченно вздыхала и вновь устремлялась на юг, яростно нахлестывая кобылу, а северный ветер дул ей в спину, словно подгоняя ее, и цепь холмов, тянувшаяся к горизонту, казалась бесконечной. Валерия безумно устала — все кости у нее ломило от долгой скачки, она покачивалась в седле, больше всего боясь, что уснет на ходу. Но несмотря на это, она все равно скакала вперед.

На рассвете третьего дня, подняв глаза, Валерия увидела бледно-голубое небо, на котором кое-где зябко жались друг к другу легкие облачка, похожие на замерзших ягнят. А вдали, на горизонте, бледно вырисовывался силуэт Адрианова вала. Каким бесконечным он казался! Вал извивался вдоль горной гряды наподобие гигантского белого червя, его бастионы грозно вздымались вверх, то едва не доставая до небес, то кольцами спускаясь вниз, до самого дна ущелий. Зябкий холодок пополз у Валерии по спине — неужели варвары настолько безумны, чтобы надеяться одолеть ту силу, что смогла построить такое?! Но на смену этой мысли пришла и другая: откуда у Рима столько солдат, чтобы защитить эту махину? Она словно наяву увидела страшную картину: как необученные новобранцы испуганно выскакивают из своих казарм — растерянные, не знающие, что делать, едва очнувшиеся от сна, как они бестолково мечутся по двору, хватаясь за оружие. Это зрелище и пугало ее, и вместе с тем вносило в ее душу какой-то странный покой.

Как встретит ее Марк?

Сможет ли она сама принять его?

Валерия подъехала к Валу с той стороны, где ей еще никогда не доводилось прежде бывать. Место казалось ей незнакомым — петляя среди холмов, она оказалась в сырой долине, где под копытами лошади хлюпала вода, а везде, сколько хватало глаз, поблескивали крохотные озерца. На фоне неба казавшиеся почти черными вулканические утесы на дальнем конце ее были увенчаны каменной стеной, делавшей их неприступными. Даже приблизиться сюда незамеченным было совершенно невозможно. Какой потрясающий вид, должно быть, открывается оттуда, невольно подумала Валерия. Возможно, люди, которые строили эту стену, некогда стояли там, горделиво озирая ту неприступную линию укреплений, которую они возвели собственными руками. Едва не падая от усталости, Валерия сообразила все-таки, что форт, где стоят петрианцы, должен быть где-то к западу, и, повернув кобылу, поехала вдоль стены, чувствуя, что животное уже с трудом держится на ногах.

— Нам бы только добраться туда, — шепотом умоляла Валерия, — только добраться туда, слышишь? А там у тебя будет вволю еды, и ты сможешь отдохнуть, даю тебе слово. Тогда все будет позади, и ты снова станешь римской лошадью, обещаю!

Проехав две мили, она вдруг заметила, что болота куда-то исчезли и земля уже не такая сырая, как прежде. Ехать стало легче. Отыскав глазами сторожевую башню, в которой были ворота, Валерия направилась к ней. Крепость выглядела явно обитаемой, однако никто как будто не заметил ее появления — во всяком случае, ни одна увенчанная шлемом голова не мелькнула в бойницах.

Вблизи крепость казалась еще более неприступной. Крепостной ров в форме латинской буквы V еще увеличивал и без того внушительные размеры стены, а пространство перед ней на расстоянии четырех сотен локтей, то есть на выстрел из баллисты, было голым — ни деревца, ни кустика, везде тянулась голая, какая-то беззащитная земля. Ни на секунду не забывая о том, что она римлянка, Валерия, однако, почувствовала себя на редкость неуютно, подъезжая к крепости. Она могла бы поклясться, что ее внимательно разглядывают, хотя крепостная стена по-прежнему казалась вымершей.

Откуда-то из-за нее, где, вероятно, была походная кухня, к небу тянулась тонкая серая струйка дыма, но гарнизон крепости как будто вымер. Не было даже дозорных. Должно быть, прячутся где-то внутри, скрываясь от холода, решила Валерия. Но ей стало неуютно — отсутствие даже намека на то, что где-то там, за стеной, живут люди, выглядело пугающим. Казалось, Вал тут охраняют лишь призраки. Но нет, такое бывает лишь во время Самайна, одернула она себя. К тому же она ведь теперь не среди кельтов — это римская крепость, место, где царят порядок и железная дисциплина.

Просто еще слишком рано.

— Эй, есть тут кто-нибудь? — крикнула Валерия, обращаясь к тем, кто должен быть за стеной.

Никакого ответа. Она нахмурилась, потом потянула носом — в воздухе тянуло дымком и ароматами готовившейся еды.

Валерия спрыгнула на землю и тут же услышала, как у нее за спиной благодарно вздохнула усталая кобыла. Она нерешительно взяла в руки копье, одно из тех, что успела стащить в Тиранене и на всякий случай прихватила с собой, привязав к седлу. Это было то самое копье, что когда-то подарил ей Хул, то самое, которым она заколола вепря. Оно было подарено ей в честь ее подвига, и Валерия не собиралась оставлять его в Тиранене, ведь копье это напоминало ей о том странном, может быть, и грубом на первый взгляд, зато необыкновенно ярком и красочном мире, который она оставила навсегда Валерия привычно взвесила копье в руке, невольно удивившись тому, что руки ее налились силой, слегка примерилась и метнула копье в ворота.

Копье попало именно туда, куда ей хотелось, — глубоко воткнувшись в массивную древесину ворот, древко слегка дрогнуло, а грохот, эхом прокатившийся в воздухе, заставил бы пробудиться и мертвого. Невозможно, чтобы его не услышали внутри, решила Валерия.

— Эй, кто-нибудь! Откройте ворота!

Видимо, на этот раз ее все-таки услышали, потому что слуха ее коснулись какие-то крики, а потом отдаленный топот ног за стеной.

— Кто здесь? — услышала она чей-то сердитый голос. Валерия задрала голову вверх — через парапет свесился солдат. — Эти ворота закрыты для прохода, слышишь ты, варвар? — проорал он на ломаном кельтском с заметным римским акцентом. — Убирайся от сюда! Ступай дальше, если тебе нужно попасть внутрь. И не мешай нам завтракать!

— Пожалуйста! Я Валерия из дома Валенса, я дочь римского сенатора и жена командира римского гарнизона! Я устала, и у меня просто не хватит сил ехать дальше! Я сбежала из плена и ехала от самой Каледонии!

На лице солдата отразилось изумление.

— Так вы — женщина?!

И тут только до нее дошло, как она выглядит в этот момент — грубые кельтские штаны и заляпанные грязью высокие башмаки, спутанные волосы, выбившись из-под вязаной шапочки, разметались по плечам, толстый шерстяной плащ совершенно скрывает фигуру. Кроме того, во время долгой дороги ее одежда украсилась веточками и жухлыми листьями — можно было подумать, что она валялась на земле, да, собственно говоря, так оно и было.

— Да, конечно, я грязная, как свинья, потому что мне пришлось провести в седле три дня и две ночи, но — да, я римлянка, поверьте мне на слово! Пожалуйста, откройте ворота, я падаю от усталости!

Солдат, отвернувшись, выкрикнул какой-то приказ, и за стеной прогрохотали тяжелые солдатские сапоги. Загремели засовы, и массивные ворота со скрипом распахнулись — заметно было, что их открывают нечасто. Таща за собой за повод усталую и спотыкающуюся лошадь, Валерия на подгибающихся ногах прошла внутрь. Кобыла, словно почуяв, что тут их ждет долгожданный отдых, внезапно оживилась и принялась толкать Валерию головой. Глазам ее представился крохотный внутренний дворик с кучкой дощатых хижин, в которых, вероятно, размещались солдаты, а дальше за ними — еще одни ворота. Такие вот внутренние дворики служили ловушкой. Любой из нападавших, которому удалось бы прорваться внутрь через первые ворота, моментально оказывался в западне и был бы убит римскими лучниками, укрывшимися за парапетом внутренних стен.

Да, без Гальбы у варваров не было бы ни единого шанса, с горечью подумала Валерия.

— Неужели вы действительно госпожа Валерия?! — ошеломленно спросил декурион. Он не верил собственным глазам — стоявшая перед ним женщина была черна от грязи, измученное лицо ее было прозрачно-бледным, глаза покраснели от усталости и бессонницы, в спутанные волосы набились листья и трава. Она казалась загнанным зверьком.

— Я сбежала, чтобы предупредить о нападении. Варвары близко… — едва ворочая языком, прошептала она.

И потеряла сознание.


Как позже выяснилось, Валерия добралась до Адрианова вала всего в десяти милях от того форта, где стоял легион петрианской кавалерии. Ее напоили сидром и, не слушая сбивчивых протестов, уложили в постель, поскольку сил, чтобы сопротивляться, у нее не осталось. А пока она спала, сигнальные флажки передали весть о ее возвращении супругу, и очень скоро тем же способом был получен краткий ответ: «Доставьте ее ко мне!» Вскоре после полудня Валерию разбудили и отвели вниз, где ждала легкая колесница. Она с трудом могла стоять, на ней была все та же грязная, пропитавшаяся потом одежда, волосы сбились в неопрятный колтун, руки, которыми она с трудом удерживала поводья, исцарапанные, с обломанными ногтями, внушали ей ужас. Она поискала глазами знакомое кольцо, но его не было. Сцепив зубы, Валерия вцепилась в поручни.

— С вами все в порядке? — с сомнением в голосе осведомился декурион.

— Да. Просто отвезите меня домой, хорошо?

Возничий щелкнул кнутом. И колесница рванулась вперед, вдоль стены, прямо на глазах набирая скорость. Ветер, словно подгоняя их, Дул им в спину. Башня за башней, форт за фортом, сменяя друг друга, быстро проносились мимо. Колесница то ныряла на дно какого-нибудь Ущелья, то, словно на крыльях, возносилась к самым облакам. Всего лишь час бешеной скачки, и они спустились в долину реки, где размещался легион петрианцев, и сердце Валерии затрепетало, когда она увидела то же, что в первый свой приезд. Колесница миновала виллу, где жили Фалько с Люсиндой и где состоялась ее свадьба, потом они перебрались через реку и вихрем помчались по тропинке, петлявшей между деревенских хижин. Сколько полузабытых воспоминаний вновь пробудилось в ее душе! Валерия едва держалась на ногах — она была в смятении, на глаза ее навернулись слезы. Они въехали внутрь через те же самые южные ворота, что гостеприимно распахнулись перед ней в ночь ее свадьбы, — как и тогда, она ехала в колеснице, и все в ней трепетало от страха и смятения при мысли о том, как она останется наедине с мужем. Ее жизнь словно описала круг… Все повторяется, подумала ошеломленная Валерия. Дозорные при ее появлении подняли тревогу, а минутой позже колеса колесницы прогрохотали по мощеному внутреннему дворику, и Валерия услышала крики и шум — лошади в колеснице испуганно храпели и фыркали, им вторили те, что стояли в конюшне, отовсюду, перекрикиваясь, сбегались люди. Ноздрей Валерии коснулись знакомые запахи — пахло дымом, лошадьми, рыбой, оливковым маслом, — она втянула их полной грудью и блаженно зажмурилась.

Она дома.

Только тут она спохватилась, что забыла забрать копье Хула.

Уже сгущались сумерки. Высокая фигура Марка, словно статуя, застыла на ступеньках дома, который когда-то она считала своим. Он не сделал ни единого движения, чтобы приветствовать ее, не бросился ей навстречу — просто молча стоял и ждал, когда жена сама подойдет к нему. О чем он думал? На подкашивающихся ногах Валерия выбралась из колесницы и направилась к нему, чувствуя, как ее разглядывают десятки глаз. Никто из дозорных не осмелился поприветствовать ее — все будто разом онемели. Остановившись в двух шагах от мужа, она робко подняла на него глаза — Марк и так-то был намного выше ее, а теперь, стоя на лестнице, он навис над ней, точно скала, всем своим видом утверждая свое мужское превосходство, свою власть над ней, и эта поза, это его молчание повергли Валерию в смятение. Даже Арден, чьей пленницей она была столько долгих месяцев, никогда так явно не старался дать ей понять, что она целиком и полностью в его власти. О боги… какая перемена!

— Я вернулась, Марк! — Вся дрожа, она ждала только знака, чтобы кинуться в объятия мужа.

— Ты одета, как мужчина. — Это прозвучало не как вопрос, а как обычная констатация факта.

— Мне пришлось ехать верхом.

— Тебя можно принять за варвара.

— Марк, я скакала день и ночь, чтобы добраться сюда! — в отчаянии крикнула она.

— Мне так и передали. Что ж… — Марк отвел глаза в сторону, словно ему было неприятно даже смотреть на нее. Валерия не знала, что и думать. Неужели он так растерялся, узнав о ее возвращении? Или же он в бешенстве от того, что ей не удалось сбежать раньше? — Я ведь даже не знал, жива ли ты… — с какой-то странной отчужденностью проговорил он.

Валерия набрала полную грудь воздуха и выпалила то, ради чего она мчалась сюда столько дней.

— Я бежала, чтобы предупредить тебя об опасности, Марк. Вот-вот разразится война. Если действовать быстро, все еще можно остановить. Даже сейчас, когда мы говорим, варвары стягивают сюда все свои силы. Их племена объединились…

— Бежала? Но откуда? — перебил ее Марк.

— Из горной крепости, она принадлежит Ардену Каратаку, тому самому, что рассказал тебе о священной роще друидов. Итак, муж мой, похоже, все здесь ведут двойную игру. Над петрианцами нависла страшная опасность.

— Все? — Губы его сжались, превратившись в тонкую полоску. — Раньше я как-то этого не замечал — до тех пор, пока не оказался здесь.

Только после этого, точно впервые за все время увидев ее отчаяние, Марк протянул ей руку, за которую Валерия и уцепилась. Словно гора разом свалилась с ее плеч, и сейчас она не чувствовала ничего, кроме благодарности и невероятного облегчения. Возможно, ей только показалось, что он колеблется, подумала она. Ведь Марк всегда был немного стеснительным. Он говорил тихо, избегал всякого проявления эмоций… Какой контраст с шумными, горластыми кельтами! Как он не похож на тех людей, среди которых она жила… на Ардена!

— Входи же, женщина. Прими ванну, поешь и расскажи мне все, что тебе известно.

Тепло, в которое она окунулась, войдя в дом, окутало Валерию, словно знакомое одеяло. Все в ней разом перевернулось. Она вдруг почувствовала сосущую тоску по ванне, душистому мылу — всему тому, чего так долго была лишена… всему, что сейчас в ее глазах олицетворяло собой Рим. Безопасность… порядок… закон… о боги, как же она стосковалась по всему этому! Сам этот дом, даже мебель, которой он был обставлен, — все напоминало ей, откуда она родом, и о мире, которому она по-настоящему принадлежит. Оказывается, ей так сильно этого не хватало… а она и не подозревала об этом! Ошеломленная, растерянная Валерия не знала, что и думать.

Кому же из этих двоих мужчин она по-настоящему хочет принадлежать?

По какую сторону Адрианова вала осталось ее сердце?

Марк с неудовольствием окинул взглядом ее донельзя грязную одежду и брезгливо сморщился.

— Иди сними с себя эти отвратительные тряпки и вымойся. Я велел Марте приготовить ужин. Тогда и поговорим об этом твоем… приключении.

— О боги, Марк, ты что — не слышал меня? Нельзя медлить ни минуты! Немедленно отправь гонца к герцогу! И поднимай гарнизон по тревоге!

— Мои люди и так уже начеку. Так что иди прими ванну, это поможет тебе успокоиться. У тебя достаточно времени, чтобы привести себя в приличный вид, пока рабы накроют на стол.

— Марк, ты не понимаешь…

— Напротив, я все понимаю, жена! Я понимаю, что хочу увидеть, как ты избавишься от всей этой грязи и вновь станешь похожей на римлянку! Так что делай, что я сказал… немедленно! — прогремел он. Это был приказ.

Не сказав ни слова, Валерия молча направилась в ванную, находившуюся в задней части дома. Ей и в голову не пришло позвать рабыню. Она бы только рассмеялась, если бы кто-то напомнил ей об этом. Стащив с себя насквозь мокрую, пропитанную потом, грязную одежду, она зашвырнула ее в угол, сморщив нос из-за мерзкого запаха. Что-то зацепилось за ее волосы, Валерия потянула за шнурок и, заметив отполированные кабаньи клыки, растерянно моргнула, не сразу сообразив, что это такое. «Интересно, что подумал Марк?» — гадала она. Наверняка принял ее за самую настоящую варварку. И воняет от нее точно так же. Наверняка ее муж решил, что варвары никогда не моются и что его жена за все эти полгода и пальцем не прикасалась к воде. Неудивительно, что он держался так отчужденно! Валерия с наслаждением вымылась, однако постаралась управиться с мытьем как можно скорее, даже не позволила себе полежать в ванне, хотя всегда обожала нежиться в горячей воде. Поскольку она не позвала рабыню, некому было привести в порядок ее лицо и помочь ей накраситься — впрочем, для этого сейчас нет времени, решила она. Наскоро расчесав спутанные волосы, она сколола их на затылке простенькой золотой заколкой, потом отыскала розовую шерстяную столу, тоже очень простую, без малейшего намека на какой-либо соблазн. Да и до этого ли ей было? Сейчас Валерию меньше всего заботила мысль о том, что очень скоро она окажется в супружеской постели. Спустя какие-нибудь полчаса после того, как она вновь увидела Марка, она уже сидела за столом и жадно ела — после всех выпавших на ее долю испытаний Валерия накинулась на еду, как умирающий с голоду.

«Прекрати немедленно, иначе скоро у тебя будет такое же брюхо, как у Савии!» — напомнила она себе. Однако в последнее время она привыкла есть помногу, оставаясь такой же стройной, только мускулы ее наливались силой, а жиру не было и в помине. Интересно, заметил ли Марк, какая она теперь мускулистая? Почему-то она была уверена, что это ему не понравится. Это было так… неженственно.

Марк молча смотрел, как она жадно ест, с отрешенным видом неторопливо пережевывая один крохотный кусочек за другим. Валерии показалось, что он старается что-то решить для себя и это «что-то» напрямую касается ее. Его надменное лицо напоминало маску, от него веяло холодом, и ей внезапно стало неуютно. Почему он так странно держится — словно чужой человек?

— Марк, кельты собираются напасть на нас. — Валерия решила сделать еще одну попытку.

— Да, ты уже говорила об этом, — вяло отозвался он. По его виду можно было решить, что речь идет о погоде.

— Я подслушала, как они обсуждали это в крепости на холме, которая принадлежит Каратаку — тому самому, что захватил меня в плен.

— Ты шпионила за ним? — Вместо похвалы, которой она ждала, в голосе его прозвучало осуждение. Валерия просто онемела — ничего подобного она не ожидала.

— Да, вместе с Савией. Мы заподозрили, что они затевают что-то, и забрались в стог соломы, надеясь услышать, о чем они будут говорить. — Валерия замялась, не зная, как бы поделикатнее рассказать ему о том, что терзало ее всю дорогу. Так ничего и не придумав, она выпалила: — Арден сговорился в Гальбой! Эти двое собираются погубить тебя! — Что ж, ее муж обязан знать, что старший трибун не просто негодяй, а еще и презренный предатель, мстительно подумала она.

— Неужели? — все тем же вялым тоном отозвался Марк.

— Да! Брассидиас явился в крепость в сопровождении своих декурионов, чтобы встретиться с варварами. Он сказал, что его вскоре переводят в Галлию, рассказал, что император при смерти и все гадают, кто станет его наследником. И еще о том, что войска снимают с Адрианова вала и отправляют на континент, чтобы предупредить начало гражданской войны.

Марк продолжал упорно молчать. Валерия, не понимая, что с ним такое, окончательно растерялась. Что происходит? Что ему известно об этом? Возможно, он уже все знает? Неужели она мчалась сюда быстрее ветра, чтобы предупредить о том, что известно всем и каждому?

— Варвары хотят полностью изгнать римлян из Британии, — продолжала она. — Если тебе удастся добиться подкреплений с юга, ты сможешь отразить нападение, возможно, даже остановить их. Или даже опередить их и напасть первым.

Марк рассеянно разглядывал гобелен на стене с вытканной батальной сценой.

— А где Савия?

Учитывая новости, которые она привезла, вопрос прозвучал, мягко говоря, странно.

— Мне пришлось оставить ее. Она пообещала обмануть их… что бы они не сразу послали за мной погоню.

— Значит, кельты освободили ее? Так ты, кажется, говорила?

— Да, но она сказала, что ей не нужна такая свобода…

— А что они сделали для тебя?

Кровь бросилась ей в лицо.

— Меня держали в плену почти полгода…

— Прекрати! — ледяным голосом отрезал он.

Валерия растерянно глянула на него:

— Марк, я тебя не понимаю… В чем дело?

— Прекрати врать. Я уже и без того натерпелся достаточно унижений!

— Врать?! — Ей показалось, она ослышалась.

— Ты ведь не шпионила за Арденом Каратаком, не так ли? Ты мне солгала!

— Неправда!

— Все, что ты рассказала мне, он выболтал тебе в постели!

— Это не так!

— Неужели? Тогда ответь мне на один вопрос. Смотри мне в глаза, Валерия. Ты спала с этим отвратительным, презренным, лживым мерзавцем, что похитил тебя? Спала или нет?

Откуда он узнал?! От ужаса у Валерии язык присох к нёбу. Встав, муж снова навис над ней — только на этот раз он весь кипел от ярости и пережитого унижения.

— Так ты спала с ним или нет? Молчишь? Выходит, ты осрамила и опозорила меня, ты запятнала грязью мое имя, ты опорочила мою честь так, что любой гражданин Рима, будь то мужчина или женщина, может смеяться мне в лицо!

— Как ты можешь так говорить?! — У Валерии разом пропал аппетит.

— Говори! Правда ли, что ты играла роль языческой богини на одном из их варварских празднеств… что ты плясала на церемонии жертвоприношения… что ты скакала верхом и охотилась вместе с их мужчинами, жила в грязи, словно крестьянка, ела с ними, как варварка — вот как сейчас у меня на глазах! — тем самым опозорив свою собственную семью на несколько поколений вперед?!

Никогда не ожидавшая от обычно спокойного Марка подобного взрыва ярости, Валерия разрыдалась.

— Марк, я скакала сюда предупредить тебя…

— Ты приехала, чтобы меня предать! — прогремел он.

— Нет, Марк, нет! Все было не так! Тебя обманули!

— Где, в каком именно месте варвары собираются атаковать Вал?

— Здесь!

— Значит, по-твоему, выходит, что я должен собрать все свои силы именно здесь, где оборона Вала и без того сильнее, чем где-либо еще?

— Да, да! — рыдала она. — Здесь! Я почти уверена в этом! Как только я услышала о том, что он собирается напасть, я тут же бросилась предупредить тебя… хотела спасти тебе жизнь…

— Чью жизнь ты на самом деле хотела спасти, Валерия?

Валерия смотрела на него широко раскрытыми глазами. Она все еще ничего не понимала.

— Так кого ты на самом деле хотела спасти? Мужа?

Она растерянно кивнула.

— Или своего любовника?

— Марк, умоляю тебя…

— Ты опоздала, Валерия. Вероятно, ты не очень торопилась. Гальба опередил тебя.

В отчаянии она зажмурилась.

— Не слушай Гальбу! Он твой враг!

— Да, он опередил тебя… у него в запасе оказалось достаточно времени, чтобы успеть рассказать мне, как ты тешишь свою похоть в объятиях варвара! Скажи, неужели ты нашла привлекательной грубость этого мужлана, взявшего себе имя злейшего врага Рима? Наверное, все эти непристойности, которые он изрыгал в постели, только разжигали в тебе похоть?!

— Марк, ты не должен верить…

— Не должен верить, значит? И кому же? Брассидиас! — рявкнул он так, что эхо разнеслось по всему дому.

По каменному полу тяжело загрохотали чьи-то шаги — казалось, весь дом, где жил командир легиона, содрогнулся под этой поступью, — и в дверях появился Гальба. Он стоял, широко расставив ноги, в полном боевом облачении, с мечом у бедра — многочисленные кольца, нанизанные на цепочку у пояса, мелодично побрякивают, подбородок высоко поднят, взгляд устремлен на командира, словно в ожидании приказа броситься в бой. Весь его вид выражал готовность повиноваться.

— Да, начальник? — В глазах его не было и намека на удивление.

— Это и есть та самая женщина, о которой тебе рассказывали в горной крепости, той, что принадлежит Ардену Каратаку?

— Да, начальник. Та самая.

— Та самая женщина, что сбежала из моего дома среди ночи, чтобы тайно встретиться с трибуном Клодием?

— Да, та самая.

— Та самая женщина, которая опозорила Рим, став любовницей варвара?

Гальба низко склонил голову.

— Так мне рассказывали, начальник.

— И кто же рассказал тебе об этом?

— Сам Арден Каратак. Он похвалялся, что затащил в постель настоящую римлянку.

— Похвалялся, значит? А он мог чем-нибудь это доказать?

— Да, у него от этой ночи остался некий трофей.

— И могу я узнать, что это за трофей?

— Тот самый, что вы подарили ей на вашей свадьбе.

— Ты хочешь сказать, кольцо? Но откуда мне знать, что ты говоришь правду?

— Откуда? Да потому что я привез его с собой. Потому что вот оно, это кольцо! — Гальба, порывшись в кошеле, который висел у него на поясе, швырнул что-то через стол префекту. Слабо, мелодично звякнув, оно покатилось через стол и замерло возле тарелки Марка. Валерия застыла как изваяние — она увидела свое собственное кольцо-печатку с головой богини Фортуны.

Зачем Арден отдал его Гальбе? Возможно, такова была его месть, с горечью подумала она. Как бы там ни было, богиня Фортуна в этот день явно повернулась к ней спиной.

— Нет! — вскочив как безумная, выкрикнула она. — Гальба явился в Тиранен, чтобы договориться с Арденом. Они с самого начала замыслили этот план, чтобы унизить, а потом и уничтожить тебя…

— Отвечай! Спала ты или нет с этим грязным каледонским псом?!

— Он не пес!

— Отвечай, говорю!

— Да, — тоненьким, едва слышным голосом пробормотала она. И тут же, встрепенувшись, кинулась объяснять: — Мы слишком много выпили во время пира… но это все не имеет никакого значения, и… и я сразу же бросилась, чтобы предупредить тебя…

— Нет, это кое-что значит, женщина! — Кулак Марка с грохотом опустился на стол, и от удара тяжелая столешница прогнулась и едва слышно застонала. Вздрогнув, Валерия отшатнулась, решив, что следующий удар предназначен ей. Марк был страшен — он весь почернел от ярости. — О бога, уже успела изменить мне! Да ведь наша супружеская постель даже еще не успела остыть, а ты уже изменила мне!

— Разве ты не понимаешь? Я была пленницей…

Привлеченная шумом, в дверях появилась Марта. Ее округлившиеся глаза перебегали с одного лица на другое, в глазах горело жадное любопытство и еще что-то, очень похожее на злорадство.

Можно было не сомневаться, что не пройдет и часа, как эта история уже облетит крепость с быстротой лесного пожара.

— Убирайся! — побагровев, рявкнул на нее Марк. Рабыню словно ветром сдуло.

Префект, тяжело дыша, повернулся к жене:

— И однако, хоть ты и была пленницей, тебе каким-то образом удалось сбежать! Как странно, не успела эта мысль прийти тебе в голову, как ты уже — фр-р! — и на свободе! А не прошло и двух дней, как ты уже благополучно добралась до Вала. Видимо, ты очень торопилась сообщить мне, как именно я должен распределить свои силы.

— Я хотела предупредить тебя!

— Меня уже предупредили. Я все узнал из уст Гальбы Брассидиаса.

— Но он же предатель!

— Он действовал по моему приказу, Валерия! Он уже много лет ведет переговоры с этим ублюдком Каратаком… забивает варварам головы всякой чепухой, что помогает нам держать кельтов в узде. Ты понятия не имела о том, что на самом деле происходит в крепости. Неудивительно, что все твои тайны не стоят ломаного гроша. — Он презрительно пожал плечами.

Лучше бы он ударил ее! Презрение в глазах мужа хлестнуло Валерию по лицу, точно пощечина. Но в какой-то момент Валерия внезапно почувствовала, что в душе ее разгорается искра гнева.

— Значит, на самом деле император не при смерти? И самые могущественные и влиятельные люди в империи не пытаются сделать выбор между ним и его сыном? — с вызовом бросила она.

Марк промолчал.

— И войска не посылают на континент?

— Ну и что с того? — наконец бросил он.

— Над тобой нависла опасность!

— Да — из-за тебя! Это ты предала меня!

— Я запуталась, Марк! Я спешила к тебе…

— Чтобы запутать и меня! А потом предать!

— Нет!

— Это Каратак послал тебя ко мне — чтобы ты обманула меня, указав неверное место, куда будет нанесен главный удар! Он надеялся, что тебе удастся соблазнить меня, завлечь к себе в постель! А после… о да! Значит, вы рассчитывали, что я соберу свои силы и буду ждать в одном месте, а он ударит совсем в другом! Так вот, если хочешь знать, все это он после выболтал старшему трибуну!

— О нет! — простонала она.

— Он использовал тебя, Валерия. Соблазнил тебя, а потом уговорил или заставил изменить Риму. Послал тебя, чтобы ты помогла ему убить собственного мужа! Завлечь его в западню…

Валерия в полном отчаянии затрясла головой.

— И разрушить Адрианов вал, уничтожить его… сровнять с землей!

— Это все Гальба… он все перевернул с ног на голову!

— Гальба расставил вам ловушку — тебе и Каратаку. И вот ловушка захлопнулась — за тобой!

Валерия широко раскрытыми глазами смотрела на него — ей казалось, она сходит с ума.

— Мы сможем разбить кельтов, если будем начеку, — вмешался Гальба. — Самое трудное — узнать заранее, в каком именно месте они готовятся нанести основной удар. Мне удалось убедить Каратака, что я помогу ему одолеть Вал. Пусть окажется внутри, а там мы ударим по нему всеми силами и уничтожим варваров всех до единого.

— Видишь! — пронзительно крикнула Валерия. — Гальба сам только что признался, что поможет Каратаку оказаться внутри! Позволь мне вернуться к Ардену, Марк! Для чего это ужасное кровопролитие?! Нужно им помешать! Я предупрежу его, и тогда не будет напрасных жертв!

Марк рассмеялся — это был горький смех человека, который прозрел и теперь видит, что и брак его, и семейная жизнь, и амбиции — все развеялось в прах. Его собственная жена покрыла его имя позором, а ведь она не видела от него ничего, кроме любви и уважения! Единственное, что ему оставалось, — это выиграть сражение и покрыть свое имя славой.

— Отпустить тебя к Ардену? Как у тебя язык поворачивается предлагать мне это?! Ты еще будешь проклинать тот день, когда сбежала от него и лишилась защиты своего любовника! Ты предала Рим, предала наш брак, и как только закончится битва, я сделаю все, чтобы тебя судили по законам империи! По нашим древним законам!

— По древним законам? — не веря собственным ушам, переспросила Валерия.

— По закону Рима муж может потребовать развода в случае измены. Или… убить изменницу — в случае если речь идет не просто о супружеской измене, но и о предательстве. Вспомни указы Константина и Августа. Впрочем, ты и сама это знаешь. Ты все знала с самого начала и все же предала меня. Помнишь, в случае измены и предательства неверную жену кидают в воду, привязав ей на шею камень… или просто душат шнурком.

Валерия оцепенела от страха. О боги… этого просто не может быть!

— Марк…

— Возможно, ты предпочла бы кинжал или чашу с ядом, чтобы покончить с жизнью и кровью смыть свой позор, но я не дам тебе этой возможности. Ты останешься здесь, под замком, и будешь ждать — а окончательное решение я приму после сражения. Так что в следующий раз, когда ты увидишь небо над головой, ты выйдешь из дома лишь для того, чтобы принять пытку. А потом — смерть.

Глава 36

И вот, как и в самом начале моего расследования, мне вновь пришлось прибегнуть к помощи Лонгина, положиться на его цепкую память старого солдата. Он вошел, опираясь на костыль, но хромота уже не казалась такой заметной, и я обрадовался, поскольку это говорило о том, что заражения не произошло и ноге его больше ничто не грозит. Мне невольно вспомнилось, с каким вызовом он смотрел, когда я допрашивал его в первый раз. Тогда он упрекнул меня в том, что я, мол, знать не знаю, что такое Вал. Может, он согласится признать, что теперь я понимаю это гораздо лучше?

— Мои поздравления, центурион! Похоже, ты идешь на поправку.

— Я слишком стар, чтобы поправиться. Старый боевой конь будет долго терпеть, но продержится до конца. Так и я терплю все — и боль в этой чертовой ноге, и то, что эти чинуши все тянут с формальностями, и из-за этого я никак не могу выйти на пенсию, и ворчание служанок, которым приходится менять мне повязки, и даже соленые шутки остальных декурионов, успевшие набить мне оскомину еще десять лет назад, — проворчал он.

— Возможно, разговор со мной сможет кое-что исправить.

Он хмуро улыбнулся:

— Ну, коли уж даже беседа с имперским чиновником становится приятной неожиданностью, стало быть, дело плохо. Засуньте такую жизнь себе в задницу, вот что я скажу. Видно, пришла пора уносить ноги из Эбуракума.

— И куда же ты отправишься? Вернешься к себе в деревню?

Не дожидаясь приглашения, Лонгин тяжело опустился на стул.

— Нет, это вряд ли. Никогда не любил возиться в земле, а уж теперь, когда стал калекой… куда мне? Продам ее, и с рук долой. Один мой старый приятель, бывший трубач по имени Децинус, открыл колесную лавочку и зовет меня к себе — говорит, научит меня мастерить то, что можно делать и сидя. Станем работать, пить и чесать языком, глядишь, повеселее будет — и мне, и ему. Не так уж плохо, скажу я вам.

«Закат, закат», — с грустью подумал я. Каждому из нас рано или поздно предстоит понять, что жизнь его подходит к концу, так почему бы и впрямь не приготовиться к этому заранее? Смерть в бою ужасна, конечно, но только по сравнению с необходимостью уйти в отставку. И все же… смог бы я сам, например, с улыбкой встретить такую смерть, которая ждет любого солдата?

— Ты храбрый человек, декурион.

— В армии быстро учишься делать то, что обязан делать. А уж потом кто-то называет это смелостью.

Я сделал себе пометку на память — чтобы не забыть упомянуть о нем в своем отчете. Да, этот человек был истинным сыном Рима.

— Я хотел бы вновь вернуться к тому дню, когда варвары напали на Вал. Естественно, я успел уже выяснить, чем закончилось это сражение, но понятия не имею о том, каким оно было. Был ли Гальба действительно в сговоре с варварами? И каков был его план?

Лонгин немного подумал.

— Если Гальба и был в сговоре, то лишь с самим собой.

— Стало быть, он все-таки не позволил варварам прорваться через Вал?

— Конечно, позволил — а то как же?! Но это все ерунда, — отмахнулся он. — Гальба придумал грандиозный план! Он хорошо понимал, что даже ему не под силу сокрушить Рим — во всяком случае, если война затянется надолго. К тому же Гальба догадывался, что хотя эту женщину и собираются предать суду, все же ее мужа по-прежнему терзают сомнения. Похоже, ему так и не удалось окончательно убедить Марка Флавия в неверности, а главное, в предательстве жены. И тогда Гальба придумал такой план, в результате которого преданными оказались бы все до единого — кроме его самого.

— И ты тоже одобрил этот план? — нахмурился я.

— Не только я один — все офицеры одобрили его, включая и самого Марка, потому что на первый взгляд он казался гениальным. В этом плане был только один изъян — но выяснилось это, только лишь когда битва с варварами была уже в самом разгаре.

— И что это за изъян?

Лонгин расхохотался.

— Их оказалось больше, чем мы рассчитывали!

— Стало быть, Валерия оказалась ни при чем. Всему виной неправильно выбранная стратегия, не вовремя присланный приказ перевести на континент войска, так? Ну и, конечно, то, что никто не мог ожидать появления такого количества варваров.

Лонгин упрямо покачал головой. Да, это был крепкий орешек — явно не из тех, кто может забыть или простить, подобный характер была бессильна смягчить даже искалеченная нога. Похоже, он не привык кривить душой — такому, как Лонгин, и в голову не придет переложить вину одного человека на чье-то неумение командовать целой армией.

— Нет. Не было бы ее — не было бы и Марка. А не будь Марка, не было бы и попыток убрать Гальбу с глаз долой, а в результате, может, и война бы не вспыхнула. Это ведь из-за нее, из-за Валерии Арден Каратак совершенно потерял голову! А кончилось тем, что Гальба перехитрил нас всех!

— Гальбе бы цены не было при императорском дворе, — вздохнул я. Конечно, не слишком разумно отпускать подобные замечания, да еще имея дело с человеком, которого я почти не знал, но я не смог удержаться. Ничего не поделаешь, мысленно пожал я плечами, либо ты плетешь интриги в Риме, либо прозябаешь на задворках империи — последнее относилось ко мне самому. А то, чем я занимался, не более чем попытка скрыться, избежать того, что мне было мерзко. А вот Гальба в отличие от меня готов был шкуру с себя содрать, лишь бы выбраться из этого медвежьего угла.

— Потому что именно он должен был выиграть это сражение, а после купаться в лучах славы. В том-то и состояла гениальность его плана. Каратак, Марк Флавий, даже сам Гальба — все они были уверены, что находятся на пути к славе.

— Но для Марка и Ардена это был путь, который вел их в западню.

— Верно — и силки расставил на них не кто иной, как Гальба Брассидиас. — По губам Лонгина скользнула тонкая усмешка. — Все это время я был рядом с Марком и собственными глазами видел, как сработал план Гальбы. О, это был великолепный спектакль — я имею в виду сражение, — но каждый спектакль когда-то подходит к концу, верно? А когда закончился этот, некому было восторгаться им… все, что осталось, — это зловоние, исходившее от тех, кто пал во время него, да крики раненых.

Я невольно бросил взгляд на его искалеченную ногу.

— Ты тоже кричал?

— Думаешь, я помню?

Мы погрузились в молчание. Пропасть, разделявшая нас, та самая, на которую недвусмысленно намекал Лонгин во время нашей первой встречи, которую я когда-то отказывался признавать, теперь стала заметнее. То была пропасть, что отделяет девственницу — от распутницы, игру — от работы. Всю свою жизнь я имел дело с солдатами, но я был не с ними, а как бы за их спиной. Я появлялся после них: задавал вопросы, выяснял побуждения, а потом выносил решения по поводу того, чего, в сущности, не понимал.

Чего же они на самом деле стоили, мои отчеты?

— Каково это — готовиться к битве? — вырвалось вдруг у меня.

Похоже, вопрос мой не слишком удивил Лонгина. А может, он догадался, что я на самом деле хочу понять.

— Это как молитва, — терпеливо объяснил он. — Нет, я не имел в виду то, как молятся все нормальные люди… просто когда ты знаешь, что скоро битва, и готовишься к ней, ты как будто выполняешь своего рода ритуал, мысленно ты уже настраиваешься на нее. Не знаю, как там у других, но у меня это так. Мысли все время чем-то заняты. И руки тоже. Я же говорю, это ритуал. Сначала нужно проверить и наточить оружие. Потом поесть — лучше немного, так легче двигаться, а если во время битвы получишь рану в живот, меньше вероятности, кто загноятся кишки. Нужно отдать необходимые приказы, подбодрить своих людей — делаешь все это, а в голове все время вертятся разные мысли: как нужно действовать, когда начнется битва; что должны сделать твои люди и что должен сделать ты сам — перебираешь в памяти каждый удар, каждый выпад, каждый трюк, которому научился за эти годы, и так до бесконечности. Я как будто заранее видел, как все это будет — видел еще до того, как вступить в битву. Думаю, всему виной скрежет железа, который доносится со всех сторон, потому что все вокруг тебя точат мечи… и этот запах масла и кожи, и бряцание доспехов — все это преследует тебя, и от этого невозможно избавиться. Зато громких разговоров и смеха уже не слышно.

— Выходит, ты совсем не боишься?

— Почему? Какой нормальный человек не боится? Но ведь я солдат и, как каждый солдат, сам много лет назад выбрал свою судьбу. А солдат слишком занят, думая, как ему уцелеть, чтобы бояться, понимаешь? И потом, ты же знаешь, что ты не один, что рядом с тобой твои товарищи и что какой бы ни была их судьба, ты разделишь ее с ними. Все мы знаем, что жизнь любого из нас зависит от того, кто прикрывает твою спину, и это горькое и в то же самое время сладостное чувство сродни любви.

— Любовь? Это во время сражения-то?

— Война — это не только ненависть, инспектор. Война — это вроде причастия. Так сказать, причащение святых тайн.

Глава 37

— Адрианов вал! Вот он, Адрианов вал, Каратак!

Земля промерзла и звенела под ногами. Вода в мелкой речке Илибриум, петлявшей вдоль топкой трясины у подножия Вала, подернулась тонкой корочкой льда. Звезды скрылись за плотной пеленой серых облаков, а на рассвете пошел снег — падая редкими пушистыми хлопьями, он на короткое время укрывал пожухлую траву, чтобы почти сразу же растаять. Из тумана медленно выступал силуэт Адрианова вала — словно исполинское морское чудовище, выбравшись из пучины на берег, грозно смотрело на них пустыми глазницами бойниц, в то время как туловище и хвост его, извиваясь вдоль вершины горного кряжа, скрывались далеко за горизонтом. Верхушки римских сторожевых башен, вспарывая тучи, грозно упирались в самое небо. Но, как и обещал Гальба, все казалось вымершим. Ничто не говорило о том, что где-то там, позади Вала, есть люди.

— Славное утро для битвы, — одобрительно хмыкнул Лука, потягиваясь и покряхтывая, словно разминая кости. Дыхание его белым облачком пара вырывалось у него изо рта и таяло в воздухе. — И для поездки верхом сойдет, и для того, чтобы поохотиться!

— Сможем мы победить их? — очень тихо вырвалось вдруг у Ардена.

Лука покосился в его сторону.

— Самое время спросить! — буркнул он.

— До сих пор еще никому это не удавалось.

— В битве нет места сомнениям.

— Сомнения могут быть у любого.

— Да, только умный человек старается держать их при себе. Это все та женщина, Арден, это она лишила тебя уверенности в себе. И пока ты не вернешь ее назад, тебе не стать прежним. Одолей Вал и отыщи ее, черт возьми! А после как хочешь — женись на ней или убей ее, но стань снова тем, кем ты был до того, как она вошла в твою жизнь.

— Да… ты прав… — Но сможет ли он отыскать ее? А если даже найдет, что она скажет ему? Почему она бежала? От чего спасалась — от него? Или от войны? Впрочем, что толку сейчас гадать об этом — это все равно что пытаться разрубить огонь топором.

Арден снова и снова мысленно перебирал в голове свой план. Он помнил, что в каждой из двух крепостных башен, отстоявших намилю друг от друга, были ворота, через которые им придется прорваться, чтобы попасть внутрь. Одни — в стене, которую он едва мог различить сквозь плотную завесу тумана, а другие — позади небольшого форта, выступающего над южной частью Вала, словно уродливый чирей на теле. Прорваться через эти ворота, и вся Британия будет лежать у твоих ног, пронеслось у него в голове. И все разом изменится…

— Друиды говорят, время римлян подошло к концу, — продолжал Лука. — Еще никогда прежде они не были так слабы, а мы — так сильны, как сейчас. Так что можешь переживать сколько угодно, раз уж тебе так хочется, но лично я перегрызу нынче немало римских глоток!


Ардену очень хотелось сказать, что слишком большая уверенность — прямой путь к смерти. Лучше уж бояться — так по крайней мере есть надежда уцелеть. Но он предпочел промолчать.

— Кавалерия готова к бою? — коротко спросил он. Он имел в виду кельтскую знать, которую до поры до времени было решено держать в резерве. Их отряд стоял позади всех. Даже на таком расстоянии Ардену удалось разглядеть диковинные шлемы, увенчанные шишаками в виде невиданных зверей, изукрашенные древними рунами мечи, блестевшие позолотой резные рукоятки копий.

— Да, готова. Похоже, Гальба сдержал свое слово, а? Все, как он и обещал!

Да… время пришло. Ни один человек из всех, что стояли сейчас у Вала, не уважал и не страшился римской доблести так, как Арден Каратак. И ни один не верил так в мужество кельтов, как он. Сейчас, когда они наконец вместе, ничто в мире не сможет их остановить.

Сила против силы… друг против друга. И только битва покажет, чья сила больше.

На Ардене тоже были доспехи, однако он отказался от шлема, чтобы ничто не загораживало ему вид. Многие из его окружения предпочли отказаться от доспехов вообще — они явились сражаться обнаженными, вернее, почти обнаженными; укутавшись лишь в свои плащи, они молча сгрудились за его спиной, терпеливо выжидающие, точно волки, и такие же опасные. Разбившись на сотни, они, припав к земле, настороженно разглядывали серый каменный силуэт Вала, а глаза их горели голодным огнем, и где-то там, среди них, был и бывший гладиатор Кассий. Эти люди жили, чтобы убивать. Война стала смыслом их жизни.

Поодаль стояли лучники. Их луки были так велики, что, поставленные на землю, возвышались у них над головой, выпущенная из такого лука стрела могла пронзить человеческую плоть на расстоянии не менее трехсот шагов. Их целью было прикрывать атакующих. Стрелы, что сейчас лежали в их колчанах, терпеливо и любовно вытачивались долгими зимними вечерами, у каждой из них было имя, которое потом вырезали на ее наконечнике — тяжелое и острое, словно жало, острие его могло без труда пробить металлические доспехи. Среди них была и дева-воительница Бриса, и Арден мог поспорить, что стрела, выпущенная ее рукой, скорее других отыщет среди римлян свою жертву.

Отдельной группой стояли скотты, ради этого сражения приплывшие из Эйре. Они присоединились к войску кельтов лишь накануне вечером — при одном только взгляде на их размалеванные синей краской, покрытые шрамами тела, на мрачные, нахмуренные лица сердце любого сжималось от страха. Ардену еще никогда не доводилась сражаться бок о бок с ними, но их вожди поклялись ему, что жаждут отведать римской крови — это была их месть за взятого в плен вождя, человека по имени Одокуллин из Дальриасты, а потом, по их словам, подло убитого римлянами.

Арден ловил себя на том, что иногда даже слегка завидует их угрюмой ненависти.

Зато те чувства, что сейчас будоражили его кровь, как он ни сдерживал их, до странности не имели ничего общего с предстоящей битвой. Мир, который он привык считать своим, вдруг словно разом обратился в прах, оставив у него во рту вкус песка. За всю свою жизнь Арден смог впустить в свое сердце всего двух женщин, и оба раза любовь его, жестоко раненная, умерла, истекая кровью, соленый привкус которой он чувствовал сейчас у себя на губах. Оплакав Алесию, он приучил себя к мысли, что боль, которую ему пришлось испытать, так велика, что уже ничто на свете не способно причинить ему большую. Но потом, спрыгнув с ветки дуба, он увидел сидевшую в своей повозке Валерию, напуганную до смерти, но сохранившую в своей душе достаточно смелости и стойкости, чтобы вонзить булавку в шею его коня, а потом решиться искать спасения в лесной чаще, — увидел и понял, что погиб.

И тогда он принялся выслеживать ее, как зверь выслеживает свою добычу. Он похитил ее и ввел в тот мир, который считал своим. Но судьба жестоко посмеялась над ним: как раз когда Арден нуждался в ней больше всего, когда любил и желал ее, как ни одну женщину из тех, которых он знал, когда понял, что верит ей, как себе, — именно тогда Валерия сбежала… бросила его ради того, чтобы вернуться к мужу. Выбрала постылое супружество вместо его любви! Даже не позабыла прихватить с собой свое обручальное кольцо! Понятно, почему она сбежала — решила предупредить римлян о нападении, предать его, она хочет, чтобы он потерпел поражение, желает его смерти! Собственно говоря, он и сам хотел того же — зачем жить, когда тебя предает та, кого ты любил?! Но сначала он сделает все, чтобы сокрушить Рим.

А потом умрет — с кельтским проклятием на устах.

— Ты и в самом деле ненавидишь их, да, Арден? — спросил Лука. — Вот этим-то ты и отличаешься от нас всех — мы ведь хотим только золота, вина, шелковых тканей и льна, ну и лошадей, конечно.

— Просто я знаю их, вот и все. Только этим я и отличаюсь от вас.

Отвернувшись, он подошел к Савии, которая после их отъезда из Тиранена не отходила от него ни на шаг, она жалась к нему, словно собака, что льнет к хозяину в поисках защиты. И Арден терпел это, потому что бывшая рабыня странным образом напоминала ему о Валерии. Она как будто отдала часть своей силы госпоже. Любая добрая римлянка ставит чувство долга превыше любви, объяснила она ему. А любой кельт — наоборот, ответил он ей.

— Где сейчас может быть твоя госпожа?

— Думаю, в той же самой крепости, где стоят петрианцы. — Савия смотрела на него с печалью в глазах. Она понимала, что Валерия разбила его сердце — точно так же, как он со своей бессмысленной и непонятной для нее войной разбил сердце ей.

— Если нам удастся перебраться через Вал и уничтожить гарнизон, постарайся отыскать ее, хорошо? И не отходи от нее ни на шаг. Сделай все, чтобы она осталась жива, и приведи ее ко мне.

— А если я сделаю это, что будет с моей госпожой?

Что с ней будет? Он и сам не мог этого сказать. Он боялся этой минуты, боялся даже думать о том, как увидит ее снова, хотя хотел этого больше всего на свете. Страх… и желание.

— К тому времени мой меч затупится, а мои руки устанут убивать. Я хочу взглянуть ей в глаза, заглянуть в ее сердце — мне хочется посмотреть на женщину, которая способна со всей страстью заниматься со мной любовью, чтобы через минуту покинуть, даже не оглянувшись назад, — а потом мы вместе решим, какой будет наша судьба.

Савия молча закрыла глаза.

Пора, подумал он. Время сражения пришло, и он должен повести их за собой.

Арден вышел вперед, где, опираясь на посох, увенчанный деревянной фигуркой ворона, молча ждал его Кэлин. Заметив это, варвары все как один вскочили на ноги, и у Ардена сжалось сердце — словно исполинская туча разом покрыла сухую, промерзшую землю… Богатый урожай соберет сегодня смерть, пронеслось у него в голове. Ему вдруг захотелось узнать, как это выглядит с высоты — не дрогнет ли сердце у тех, кто сейчас смотрит на них сверху, при виде этого полчища, словно ниоткуда появившегося вдруг у подножия стены?

Они были готовы.

Подняв меч, Каратак повернулся к своим людям — к тем самым людям, в мужестве которых не сомневался.

— Во имя Дагды! — крикнул он. Голос его, прогремев подобно раскату грома, далеко разнесся в морозном воздухе.

Вслед за ним Кэлин вскинул свой посох:

— Во имя богов нашей священной рощи!

— Во имя Дагды! — взревели воины. Они потрясали в воздухе копьями, и бесчисленные древки их вознеслись подобно колосьям спелой пшеницы, и крики всех слились в один многоголосый вой. — Во имя наших священных лесов! — Широкие крученые цепи на шеях и серебряные нашлепки на доспехах слабо поблескивали в холодном свете морозного утра. Обнаженные тела кельтов, вздувшиеся буграми, налитые силой мышцы отливали бронзой. А мгновением позже взревели рога, и их хриплый рев разнесся в воздухе, словно трубный клич.

«Мы пришли, — говорили рога. — Остановите нас, если сможете!» А еще через миг они бросились вперед, и земля тяжко застонала и загудела от топота бесчисленных ног.

Глава 38

Кельты хлынули к подножию Вала стремительным потоком — проломив тонкий лед речушки, они скатились вниз и зашлепали по мелководью, вопя от холода. Не прошло и минуты, как они вскарабкались на противоположный берег и, словно океанская волна, затопили подножие Адрианова вала. Двадцать самых крепких из них волокли ствол исполинской сосны с заостренным концом, намереваясь использовать его как таран, чтобы проломить ворота крепости, — со стороны он был похож на гигантский коричневый фаллос, готовый мстительно впиться в живую плоть. Остальные тащили с собой крюки с веревками на конце.

Их появление не осталось незамеченным — горстка римских солдат высыпала на парапет. Они метались взад-вперед, оглашая крепость пронзительными воплями. Где-то внутри взвыла труба. В атакующих полетели стрелы, но большинство из них втыкались в щиты или, не причиняя никакого вреда, падали на землю у ног варваров. Однако одна стрела все-таки отыскала живую плоть — раздался пронзительный вопль, и тело варвара тяжело осело на землю. Вслед за ним еще одна угодила одному из кельтов прямо в глаз, и звенящий, исполненный мучительной боли крик разорвал морозный воздух. А потом в ход пошли баллисты. Тяжелая стрела одной из них, попав в плотную толпу кельтов, с ужасающим треском врезалась в нее, разметав и раскидав их в разные стороны. Щиты варваров, не выдержав такого удара, трескались и разлетались осколками, словно яичная скорлупа.

Битва началась.

Взвыв от ярости, атакующие также взялись за луки, и целая туча стрел взмыла над крепостной стеной. Среди лучников была и Бриса. Злобно жужжа, словно разъяренные осы, стрелы градом осыпали защитников крепости, одна из них впилась в грудь наводившему катапульту. Вскрикнув, он свалился со стены, и головы римских солдат вмиг скрылись за парапетом.

— Быстрее! — заорал Арден. — Не давайте им времени!

Горло римского воина пронзило копье. Поперхнувшись, он зашатался, перевалился через парапет и тяжело рухнул вниз. Тело его, едва не свалившись на головы варварам, скатилось в крепостной ров. Из груди Ардена вырвался ликующий крик. Вождь кельтского клана кубарем бросился вниз, на дно рва, и через мгновение отрубленная и окровавленная голова римского солдата покатилась к реке, подскакивая, точно мяч, и пятная землю кровью. Одна из женщин клана бросилась за ней. Подхватив голову, она подняла ее в воздух и радостно затанцевала на берегу, оглашая воздух торжествующими воплями.

Но тут в воздухе просвистела римская стрела, и кельт, потрясая в воздухе окровавленным мечом, свалился на дно рва, где еще содрогалось в конвульсиях тело его жертвы.

Баллиста выстрелила снова. Но на этот раз прицел был взят слишком высоко, и тяжелая стрела просвистела в воздухе над первой волной атакующих, не причинив им никакого вреда.

— Мы вне их досягаемости! У самого Вала безопасно!

Ливень стрел, которым римляне осыпали атакующих, стал понемногу слабеть, стрелы все реже находили свою цель, большей частью падая на землю. Те из римлян, кто в горячке боя перегибался через парапет, чтобы выпустить стрелу или метнуть на головы варваров камень, чаще других становились жертвами метких кельтских лучников — то и дело кто-то из них, пронзительно вскрикнув, валился вниз, и тело его, истыканное стрелами, тяжело катилось по земле. Но вот в воздух взметнулся крюк и, зацепив одного из римлян, сдернул его с парапета. Вслед за ним еще несколько таких же крюков впились в края бойницы, и варвары, цепляясь за веревку, один за другим стали быстро карабкаться на крепостную стену.

Покрытый грязью мост, ведущий через крепостной ров, в спешке то ли забыли, то ли не успели поднять, и варвары не замедлили этим воспользоваться. Держа на плечах исполинский ствол, они с топотом промчались по мосту, намереваясь одним ударом вышибить ворота. От мощного удара содрогнулась даже каменная арка ворот, и оглушительный грохот эхом разнесся по всей крепости, достигнув самых отдаленных ее уголков. А вслед за ним раздался ужасающий треск — это не выдержали массивные дубовые ворота. Еще один удар, за ним еще — в горячке боя атакующие даже не замечали ни стрел, ни дротиков, которыми их осыпали сверху.

— Продолжайте стрелять! Сильнее, сильнее! Швыряйте крюки!

Десятки тяжелых крюков, одновременно взмыв в воздух, походили на каких-то уродливых, опасных пауков с растопыренными когтистыми лапами, которыми они цеплялись за стены Вала, их веревки облепили его поверхность, словно чудовищная паутина. Один из римлян перегнулся через парапет, чтобы мечом отсечь один из крюков, и в тот же миг Бриса с присущим ей хладнокровием прицелилась. В воздухе просвистела стрела и вонзилась римлянину прямо в ухо. Пронзительно вскрикнув, он взмахнул руками в воздухе и исчез из виду. Вот один из варваров, потом еще один вскарабкались по стене на самый верх, за ними последовали и другие и мгновением позже уже схватились с солдатами. И вот уже не в одном, а сразу в нескольких местах варвары, облепив стену, ползут по ней, точно мухи. Защитники крепости явно растерялись.

Снова раздался страшный треск — это под очередным ударом могучего тарана треснули дубовые ворота, — а потом снова и снова. Наконец одна из створок не выдержала и покосилась. Ворота распахнулись настежь, и створки их тяжело упали на землю, еще содрогаясь от ударов, — это походило на конвульсии смертельно раненного животного. Толпа варваров с размаху, еще цепляясь за таран окровавленными пальцами, ворвалась внутрь. Несколько легионеров попытались было остановить их, но были отброшены в сторону и тут же зарублены. А там, на самом верху, на крепостной стене сопротивление было уже сломлено — поняв, что им не выстоять, солдаты бросились бежать, они мчались на запад и на восток вдоль стены — туда, где над Валом еще не торчали косматые головы свирепых кельтов. С ликующим ревом варвары быстро карабкались по веревкам наверх и спрыгивали вниз, прямо на каменные плиты внутреннего дворика крепости. Хижины, в которых жили солдаты гарнизона, мгновенно обшарили, вторые ворота, те самые, что выходили на юг, дрогнув, распахнулись настежь, и волна варваров с Арденом во главе хлынула внутрь крепости.

Адрианов вал был взят. Крепость пала. Как и обещал Гальба, сопротивление было слабым, и поток варваров прошел сквозь Вал, точно раскаленный меч сквозь растопленное масло. Впереди высилась земляная насыпь, за которой их ждали все богатства Британии. И пока оставшаяся часть кельтской армии карабкалась на стену, первые из атакующих, не дожидаясь их, перебрались через насыпь и волной хлынули вперед.


Укрывшись в безопасном месте на самом верху восточной насыпи, Гальба с мрачным лицом следил, как варвары штурмуют крепостные стены. Их разделяло не более трехсот шагов. Варвары облепили стену, словно рой рассвирепевших пчел, их полуобнаженные тела на расстоянии казались черными, воздух звенел от их ликующих криков, и только железная дисциплина и память о тяжелом кулаке Гальбы удерживали его кавалеристов от того, чтобы немедленно ринуться в атаку. Его люди изнывали от нетерпения. В ярости скрежеща зубами, они рвались на помощь товарищам, истекающим кровью, умирающим прямо у них на глазах, но Гальбе пока еще удавалось сдерживать их.

— Получите вы свою кровь! — жестко пообещал он им. — Потерпите. А потом по моему знаку в седло и вперед!

И вот время пришло. Гальба бесшумно соскользнул с насыпи и вскочил на спину своего Империума, громадный черный жеребец пританцовывал, всхрапывая от нетерпения. Вслед за ним сто кавалеристов вскочили в седла, острия их копий грозно смотрели вверх. На поясе Гальбы тихонько звякнула цепь с нанизанными на нее кольцами, часть из которых еще хранила на себе следы крови своих бывших хозяев. Затянутая в перчатку рука крепко сжала поводья, другая обхватила рукоятку спаты, короткого римского меча с иззубренным лезвием, рукоятка казалась шершавой — ходили слухи, что она была сделана из кости одного из убитых им врагов.

— Помните же! Каратак нужен мне живым!

Гальба рысью спустился вниз по заросшему травой склону земляной насыпи, на ходу он хладнокровно пересчитал варваров, чтобы выбрать удачное время для нападения. И застыл на мгновение, похожий на мраморную статую, черным силуэтом вырисовывающуюся на фоне угрюмого неба.

— Пора! — крикнул он наконец.

Пылающая стрела, выпущенная из-за насыпи, рассыпая искры, пролетела над Валом, словно давая сигнал к атаке. На четверть мили в каждую сторону пограничной крепости, вдоль парапета, тянувшегося по самому верху Вала, ширина которого превышала шесть футов, внезапно разом появились две сотни римских пехотинцев — дожидаясь этой минуты, они лежали ничком, опустив головы и прикрыв их руками, стараясь, чтобы римляне раньше времени их не заметили. Все они как один были вооружены тяжелыми боевыми дротиками. Молча, но быстро, не тратя драгоценного времени, обе центурии бегом бросились бежать назад в направлении форта, где сопротивление римлян, казалось, было только что подавлено, топот ног, обутых в тяжелые солдатские сапоги, эхом разносился вокруг. Вслед за ними появились и лучники — перегнувшись через парапет, они принялись осыпать ливнем стрел варваров, остававшихся еще внизу у подножия стены. Ловушка захлопнулась.

Кое-кто из кельтов успел заметить опасность. Бриса, пронзительно крикнув, чтобы предупредить своих соплеменников, выпускала стрелу за стрелой, глядя в бессильной ярости, как они впиваются в щиты, не причиняя римлянам никакого вреда. Но мгновением позже она и сама была ранена — римская стрела впилась ей в руку. От удара она отлетела назад, рухнула на спину, подмяв под себя лук, и он с сухим треском сломался под тяжестью ее тела.

Передовой отряд, возглавляемый Арденом, еще не успел заметить появления римлян у себя за спиной. В горячке боя они перебрались через земляную насыпь и взобрались на Вал с другой стороны. Прыгая и вопя, они совсем забыли о своем вожде, который криками пытался навести хоть какой-то порядок. Арден готов был выть от бессильной ярости — сколько раз он твердил своим собратьям о необходимости жесткой дисциплины! А теперь эти тупоголовые ослы решили, что битва закончилась!

— Еще рано, — проговорил Гальба, глядя, как ликующие варвары, не замечая их, бегают взад-вперед по Валу.

А в это время обе римские центурии, стремительным потоком хлынув вниз, окружили только что взятую кельтами крепостную башню. Горсточка варваров, оказавшаяся между двух огней, была уничтожена мгновенно. Боевые дротики, жужжа в воздухе, пронзали одно человеческое тело за другим, спустя всего лишь мгновение все кельты оказались нанизанными на них, словно жуки на булавки, а те, кому посчастливилось уцелеть, в панике прыгали вниз с Вала и скатывались в крепостной ров. Те из них, кто успел в последнюю минуту заметить опасность, крикнули, надеясь предупредить Ардена и остальную часть отряда, но было уже слишком поздно. Обе римские центурии сомкнулись поверх горы изуродованных, окровавленных человеческих тел, громоздившихся возле внешних ворот, в воздухе зазвучали отрывистые команды, и на стене появились тяжелые металлические котлы. Еще миг, и их содержимое, булькая и шипя, черной волной хлынуло вниз через бойницы прямо на головы варваров, с воплями разбегавшихся в разные стороны. Кое-кто, визжа от нестерпимой боли, катался по земле.

Среди варваров началась паника.

По рукам быстро передали горящий факел. Раздался оглушительный взрыв, и огненная жидкость брызнула в разные стороны.

Греческий огонь!

То, что еще оставалось от ворот, мгновенно вспыхнуло, и вихрь пламени взвился к самому небу. Те из варваров, кто бросился вперед в безумной надежде прорваться, спастись, мгновенно превратились в пылающие живые факелы. Охваченные огнем люди, дико крича от нестерпимой боли, бежали, катились по травянистому склону к реке, в слепой надежде спастись. Несчастные заживо горели прямо на глазах у своих соплеменников. И это жуткое зрелище заставило варваров дрогнуть.

Римляне, подчиняясь жесткой дисциплине, стреляли только по команде. Ливень стрел, которыми они осыпали варваров с верхушек сторожевых башен, с каждой минутой становился все гуще. Кельты один за другим падали на землю, пронзительно крича и корчась в агонии, заклинания друидов оказались бессильны защитить их от закаленных в огне тяжелых римских стрел. Воспользовавшись замешательством варваров, солдаты отбили баллисту, и массивные стрелы ее вновь засвистели в воздухе — каждая такая стрела, угодив в толпу, пронзала сразу несколько человеческих тел, выкашивая в рядах нападающих целые просеки, словно исполинская коса. Остальные римляне бросились бегом к задней стене крепости, крепко-накрепко закрыли ворота и задвинули засов, отрезав отряд Ардена от остальных его соплеменников, так что теперь они не смогли бы прийти им на помощь.

Армия кельтов оказалась разрезанной надвое. Адрианов вал снова замкнулся, точно исполинские ворота, все пространство перед внешним проходом простреливалось римскими лучниками, тут и мышь не смогла бы проскользнуть незамеченной, задние ворота были закрыты наглухо, а поверх стены стояли остальные римляне, готовые прикончить любого, кто осмелится поднять голову. Каратак и вместе с ним две сотни кельтов оказались в ловушке.

— Уничтожить их! — проревел Гальба.

Приказ еще не успел сорваться с его губ, как где-то за его спиной пронзительно взвыла труба и отряд римских кавалеристов, вылетев из-за угла, одним прыжком взлетел на насыпь. Это выглядело так, словно сама земля разверзлась у них под ногами, как бывает во время Самайна, и духи мертвых воинов вырвались оттуда, чтобы расправиться с живыми. Потрясенные варвары застыли, словно вросли в землю. А римляне обрушились на них сверху, точно лавина.

— Предательство! — завопил Арден, сообразив наконец, что произошло. Но было уже поздно.

Два отряда, кельты и римляне, пешие и конные, столкнулись друг с другом, и от оглушительного грохота содрогнулась земля. Треск ломаемых копий и расколотых щитов, вопли раненых и затоптанных, пронзительное ржание искалеченных лошадей — все сплелось воедино, и те, кто наблюдал за боем, поначалу даже не могли понять, что происходит. Но как только пыль немного осела, все увидели старшего трибуна — рубя налево и направо мечом, он пробирался туда, где сражался Арден.

— Помните, он нужен мне живым! От мертвого мало проку!

Снова взвыли трубы, и с высоты Вала понеслись приветственные крики римлян.

А в это же самое время за Валом, ближе к северу, Марк и две сотни петрианцев, находившиеся в засаде, выскользнули из-за деревьев и напали на варваров с тыла. Точно так же, как Гальба сейчас собирался перерезать оставшихся в живых варваров у южной стены Вала, так и Марк спешил к нему с другой стороны, чтобы проделать то же самое — только у северной.


Луций Марк Флавий, помня о том, что опозорившая его жена томится в тюрьме, а карьера висит на волоске, был готов на все, чтобы в этот день покрыть себя неувядаемой славой. Добиться этого или умереть. В конце концов, твердил он себе, именно кровавые войны легли в основу могущества Рима, и история уже многократно успела доказать, что слава, добытая на поле битвы, способна смыть любой позор и что лавровый венок на челе победителя надежно прикроет собой грязное пятно. Рим всегда любил, чтобы ему приносили жертвы, и любой, кто пал на поле боя, мог быть уверен в том, что имени его никогда больше не коснется пятно бесчестья.

Наступил час его мести.

Марк со своими людьми незаметно выскользнул из ворот крепости на рассвете, задолго до того, как взошло солнце. Две сотни его лучших кавалеристов словно косой прошлись по вражеской территории, уничтожая всех, кто попадался у них на пути, — их задачей было напасть на варваров с тыла в тот момент, когда они меньше всего будут этого ожидать. В результате в крепости почти не осталось солдат, и еще несколько больших участков Вала оказались оголены, но Гальба уговорил-таки префекта согласиться на его безумный план, поклявшись, что Арден нанесет главный удар именно в том месте, где они договорились. Впрочем, другого выхода у Марка не было — как еще мог он надеяться одержать верх над кельтами, во много раз превосходившими их численностью?

Незадолго до рассвета кавалерийский отряд, незаметно выскользнув из-за буковой рощицы к северу от Адрианова вала, стал свидетелем штурма. Римляне видели, как пала крепость, как волна варваров хлынула через Вал, они видели, как один за другим гибли их товарищи, и, дрожа от нетерпения, ждали только сигнала от Гальбы, а сигналом должна была стать горящая стрела. И вот все случилось, как и обещал старший трибун, — армия кельтов была разрезана надвое, и Марку наконец представился шанс, которого он так долго ждал. Уничтожив тех, кто топтался за Валом, думал префект, он одержит желанную победу и покроет себя неувядаемой славой. Если им удастся покончить с теми, кто оказался в западне, и убить Каратака — уж тогда он непременно принесет Валерии окровавленную отрубленную голову ее любовника, промелькнуло в голове у Марка; возможно, для него еще не все потеряно. Кровь кельтского вождя спасет не только его карьеру, но и его супружество. А если случится так, что он сам погибнет в бою… что ж, это тоже выход. Жизнь в последнее время приносила Марку больше горя и забот, чем радости. Измена жены покрыла его имя несмываемым позором, ее неверность он воспринимал как предательство. Краткий период, когда он был командиром гарнизона, стал для него нескончаемым кошмаром. И будущее его выглядело достаточно мрачным.

А раз так, то сегодня он омоет свой меч в крови этих каледонских псов, поклялся Марк, этих пиктов, кельтов, саксов, скоттов и как их там… пусть и они познают ту горечь и позор, что терзали его сердце. Он отомстит или примет смерть в бою, как и положено солдату.

— Нападем на них с тыла! — вскричал он. — Во имя Марса и Митры вперед!

Кавалерийский отряд вылетел из-за деревьев, словно стрела из лука, — щиты у левой руки, копья в правой, копыта лошадей грохотали по промерзшей земле, точно боевые барабаны кельтов. Сотни варваров, еще не заметившие их появления, в растерянности копошились у подножия Вала, не успев прийти в себя после огненного вихря, что пронесся у них над головами. Но вот раздался чей-то крик, оповещающий о приближении новой опасности. Воины обернулись и широко раскрытыми глазами уставились в оцепенении на отряд римлян, окружавший их с тыла. Варвары были в смятении — забыв обо всем, каждый думал только, бежать или сражаться.

Бежать — но куда? За спиной у них громадой высился Вал, с которого их осыпал дождь стрел.

Строй кавалеристов рассыпался — каждый из воинов уже заранее облюбовал себе цель и вскинул копье.

Большинство кельтов, однако, издав яростный крик, с фатализмом обреченных бегом бросились навстречу врагу. Безнадежность положения, в котором они оказались, зажгла в них поистине маниакальную ненависть к нападавшим. Они сражались как безумные − именно это, как поняли римляне, служило доказательством того, что ни один из них уже не верил в победу и внутренне был готов к смерти. Варвары бились храбро, но ни один из них явно не имел понятия о военной стратегии. Это-то и должно было стать причиной их поражения — во всяком случае, так надеялся Марк.

Первая волна кавалеристов смела небольшой лагерь тех, кто двигался в арьергарде войска кельтов. Уничтожив всех, кто оказался там, они врубились в тыл армии варваров, и вопли первых раненых разорвали морозный воздух. Десятки тел уже корчились на земле под копытами обезумевших лошадей, когда перед римлянами внезапно выросла сплошная стена разъяренных воинов. Выставив щиты и вскинув копья, они ринулись навстречу врагу. Подоспели лучники, и вот уже первые стрелы варваров, отыскав свою жертву, попали в цель. Кое-кто из людей Марка был выбит из седла. Бриса, не дожидаясь помощи, сама вырвала из руки стрелу и успела отыскать себе другой лук. И сейчас, с мрачным лицом, с ног до головы покрытая собственной кровью, девушка выпускала одну стрелу за другой.

Но что они могли поделать? Кельтов было слишком мало… Римляне попросту смели их. Бриса еще успела заметить вздыбленную лошадь, над головой ее нависли копыта, а в следующую минуту страшный удар отбросил ее в сторону, и она оказалась на земле, погребенная под грудой окровавленных тел. Земля снова дрогнула, как от подземного толчка, и небо содрогнулось, словно от раската грома, — это две армии, одна к северу от Вала, другая — к югу, сошлись воедино в решающей схватке. Римские копья пронзали одного за другим кельтов, кто не успевал вовремя увернуться, лошади свирепо ржали и топтали изуродованные тела, и люди десятками валились на землю, как колосья под косой. Мощь римской кавалерии была так велика, что сопротивление варваров оказалось сломлено в считанные минуты. Издав ликующий крик, римляне повернули лошадей и выхватили из ножен мечи. Их лезвия взлетали в воздух и опускались в каком-то страшном едином ритме, словно рычаги примитивного механизма.

Марк с ловкостью опытного воина направил коня прямо в самую гущу растерявшихся варваров, после сражения в священном ущелье друидов он уже не удивлялся воцарившемуся среди кельтов ужасу.

Дернув за поводья, он рывком повернул коня, словно намереваясь ринуться навстречу огромному варвару, с ног до головы покрытому боевой раскраской, — держа огромный двуручный топор, тот, оскалившись, ждал появления врага. Но в последнюю минуту резко осадив лошадь, Марк обманным движением напал на него слева. Левой рукой вскинув щит, префект отразил страшный удар топора варвара, в то время как его римский меч спата описал в воздухе смертоносную дугу. Короткое лезвие вошло в плоть и воткнулось в кость, раздался пронзительный вопль, и раненый упал навзничь. А через секунду Марк уже стоял над ним — заставив коня подняться на дыбы, он направил его прямо к телу, вынудив обезумевшую лошадь пригвоздить варвара к земле, а мгновением позже раздавленное, изуродованное до неузнаваемости тело тяжело сползло в холодную воду. Краем глаза Марк успел заметить, как кельтский дротик, воткнувшись в спину совсем еще юного кавалериста, выбил его из седла. Но не прошло и секунды, как другой солдат, появившись как из-под земли, одним ударом меча отсек варвару голову.

Римляне на Валу оглушительно вопили, подбадривая кавалеристов, и осыпали варваров стрелами. Теперь по обе стороны конные отряды одного за другим уничтожали всех, кто еще пытался сопротивляться. Вскоре все будет кончено — те, кто останется в живых, превратятся в рабов, а остальные станут добычей червей. Кое-кто из обезумевших, потерявших от страха голову варваров пытался найти укрытие под еще дымившимися остатками каменной арки, но натыкался на римских легионеров, что прыгали со стены им навстречу.

— Победа, Марк Флавий! — крикнул центурион Лонгин. — Мы уничтожили их!

И тогда вдруг вновь хрипло взревели кельтские рога.


Больше тысячи мужчин и женщин последовали за Арденом Каратаком, когда он, штурмом взяв крепостную стену, прорвался через ворота, будучи уверен, что сопротивление римлян будет легко сломлено. Именно они сейчас оказались в отчаянном положении; окруженная со всех сторон, рассеченная надвое горсточка варваров с мужеством обреченных сражалась с римлянами — те хоть и уступали им в численности, зато железная дисциплина и более выгодное положение давали им значительное преимущество над кельтами. Сотни варваров, убитые или раненые, уже корчились на земле. Казалось, пройдет всего несколько минут и их отряд будет уничтожен полностью.

Однако еще не меньше тысячи их соплеменников укрылись поблизости, в лощине, а среди них был и конный отряд, составлявший самую лучшую, самую мощную часть армии варваров. Гальба ни словом не обмолвился Ардену о засаде, которая ждала варваров внутри стен Адрианова вала, зато позаботился предупредить их о скрывающемся в лесу отряде Марка, объяснив, что префект рассчитывает напасть на них с тыла в тот момент, когда они меньше всего будут этого ожидать. Так что атака петрианцев не стала для варваров неожиданностью.

В результате тылы армии варваров послужили для Марка и его людей своего рода наживкой — зная о намерениях римлян, кельты готовы были сделать все, чтобы ловушка, которую приготовил для них префект, стала ловушкой для него самого. И вот теперь она захлопнулась — воспользовавшись тем, что римлянам не до них, варвары привели свой план в исполнение. Из леска к северу от Вала бешеным галопом вылетела лошадь, а вслед за ней высыпала целая толпа пеших кельтов. Их было несколько сотен — завывая от бешенства, они ринулись в бой, рассчитывая напасть на ничего не подозревавших римлян с тыла, окружив их так же, как те собирались окружить их самих.

Заметив их приближение, солдаты на стене закричали, пытаясь предупредить своих о приближении нового врага, но большая часть отряда Марка даже не заметила этого — его люди до такой степени увлеклись сражением, что забыли обо всем. В воздухе прогремел дикий, пронзительный вопль — леденящий душу призыв к богам, не менее страшный, чем сама смерть, — и мгновением позже конь предводителя варваров врезался в строй римских солдат и прошел сквозь него, как нож сквозь масло. А вслед за ним лавиной хлынули остальные кельты, сея смерть на своем пути. Словно стая голодных волков, они набросились на ничего не подозревающих римлян — часто те даже не успевали сообразить, что происходит, как оказывались на земле под копытами лошадей с перерезанным горлом.

А еще мгновением позже пешие варвары, еще совсем недавно теснимые кавалерией римлян, повернулись и кинулись в атаку на своих поверженных, растерявшихся врагов, и земля вокруг вновь обагрилась свежей кровью.

Нападение варваров стало неожиданностью и для самого Марка. Его собственный конь, отброшенный в сторону лавиной кельтов, поскользнулся на пропитанной кровью земле, и Марк едва удержался в седле. Префект растерянно озирался по сторонам. Что происходит? Откуда взялись все эти варвары? Еще минуту назад победа, словно спелый плод, готова была, казалось, сама упасть ему в руки. И вот теперь отряд его кавалеристов, похоже, вот-вот захлебнется, окруженный со всех сторон морем кельтов, — тучи стрел и боевых дротиков свистели у них над головой, испуганные лошади одна за другой взвивались на дыбы, а потом с распоротым животом тяжело валились на землю. Варвары, еще совсем недавно готовые, казалось, броситься врассыпную, разом осмелели и кинулись в бой. Глаза их пылали местью, даже те, кто был ранен, из последних сил вставали и, словно голодные волки, вцепившись в глотку врага, увлекали его за собой.

— Марк, нужно отступать! — задыхаясь, прохрипел Лонгин. Дернув за уздцы, он с трудом заставил своего коня повернуться в сторону спасительной рощицы. Но в этот самый момент перед ним будто из-под земли вырос рыжеволосый вождь варваров в увенчанном рогами шлеме. Вихрем налетев на римлянина, он взмахнул огромным двуручным топором, и Лонгин, не успев даже вскрикнуть, вместе с конем сорвался с обрыва и исчез в ледяных водах реки. Раздался громкий всплеск, и всадник с лошадью скрылись под водой.

Лонгин отчаянно дергался, стараясь высвободить ноги из стремян, — убитая лошадь тянула его на дно. Наконец ему это удалось, и он, отдуваясь и кашляя, с трудом выбрался на противоположный берег. Его меч, спата, куда-то исчез. Не успел он опомниться, как на него снова набросились варвары. Тот, что был впереди, промахнулся, и сокрушительный удар, направленный в голову центуриону, пришелся по ноге. Отчаянно вскрикнув, Лонгин снова упал и, соскользнув с берега, ушел с головой под воду. Река окрасилась кровью.

Марк, пришпорив коня, рванулся вперед, удар меча остановил уже занесенную над ним руку варвара, и кровь из перерезанной артерии фонтаном брызнула в разные стороны. Взвыв от нестерпимой боли, огромный кельт покачнулся, схватился за руку и кубарем покатился по земле.

Не удостоив его даже взглядом, префект спрыгнул с лошади, бросился в ледяную реку и через минуту вытащил наполовину захлебнувшегося центуриона на ближайший к Валу берег. Перевернув Лонгина на живот, он положил его на землю и огляделся. То, что творилось вокруг, напоминало ночной кошмар. Почти все его люди к этому времени уже успели лишиться лошадей. Флажки и знамена петрианской кавалерии, еще недавно гордо реявшие в воздухе, один за другим валились на землю, словно деревья под топором, а толпа косматых, окровавленных кельтов с ликующим воем топтала их ногами. Улыбнувшаяся им поначалу удача явно повернула свой лик к кельтам. Ливень стрел сыпался на землю, в суматохе битвы никто не разбирал уже, в кого стреляет — в своих или в чужих.

На глазах у Марка пал его собственный конь: копье варвара, воткнувшись Гомеру в живот, выпустило благородному животному кишки — и Марк, похолодев, понял, что всякая надежда спастись для него потеряна.

— Нужно добраться до Вала! Только там мы будем в безопасности!

Задыхаясь и хрипя от натуги, Марк потянул Лонгина вверх по покрытому кровью берегу реки. Груды мертвых тел устилали землю, тут вповалку лежали и кельты, и римляне. Центурион, опираясь на руки, полз, волоча по земле наполовину отрубленную ногу и оставляя за собой кровавый след. Кое-кто из римлян, заметив своего командира, кинулся ему на помощь. Обнажив мечи, они прикрыли его со спины, даже не подумав о том, что, сбившись в кучу, представляют собой отличную мишень. Засвистели стрелы, и солдаты стали один за другим валиться на землю, точно срезанные серпом колосья.

Обхватив Лонгина одной рукой, Марк тащил его за собой, другой отбивая сыпавшиеся на них со всех сторон удары. Острие меча вонзилось ему в бедро, и Марк покачнулся, даже не сразу сообразив, что он ранен. Как ни странно, боли он не почувствовал — только усталость. Тяжелое тело Лонгина тянуло его к земле.

И вот наконец над его головой нависла серая громада Адрианова вала. Те из его людей, кто еще уцелел, вступили в яростную схватку с кельтами, также искавшими укрытия у подножия стены, где стрелы римлян не могли их достать. И те, и другие сражались одинаково яростно, забыв обо всем, ненависть и жажда мести туманили им головы.

Где же Гальба? Где обещанная им помощь?!

Теперь кельты вновь карабкались вверх по склону — настало время защищаться. Марк, не слушая протестов раненого Лонгина, помог ему перебраться через сломанные ворота в надежде, что под их укрытием его не обнаружат, после чего повернулся, чтобы встретить врага лицом к лицу. Что-то яростно свистнуло возле самого его уха, и как будто порыв холодного ветра шевельнул ему волосы — копье, брошенное чьей-то рукой, с размаху воткнулось в стену возле его головы. Мгновением позже в плечо ему впилась стрела, и он тяжело опрокинулся на спину.

«Я погиб», — промелькнуло у него в голове.

Но мысль эта, как ни странно, наполнила его душу спокойствием.

Внезапно ему вспомнился кельт в священном ущелье друидов, тот самый, что отчаянно сражался до конца, пока римское копье не пришпилило его к дубу. Тот, что, отказавшись молить о пощаде, предпочел умереть стоя.

Напрягая все силы, Марк поднялся на колени. Каким-то чудом ему удалось схватиться за веревку, свисавшую с конца крюка, и встать на ноги. Тяжело дыша и хватая ртом воздух, он привалился спиной к стене. Марк чувствовал, что теряет кровь. Силы оставляли его, перед глазами все плыло. Сквозь пелену, застилавшую ему мозг, пробилась мысль, что времени у него осталось совсем немного.

— Эй, кто-нибудь, привяжите меня! — закричал он. — Привяжите меня, чтобы я мог умереть стоя, как подобает мужчине!

И тут, словно догадавшись, что он собирается сделать, кельты на мгновение отхлынули от стены. Чьи-то маленькие руки схватили веревку, и мгновением позже Марк почувствовал, как она крест-накрест обхватывает его грудь. Он благодарно повис на ней, чувствуя, как вся сила, что еще оставалась в его израненном теле, вливается в руки. Потом, тряхнув головой, покосился в сторону, собираясь глазами поблагодарить своего спасителя, и с несказанным удивлением понял, что это женщина — и не просто женщина, а та, лицо которой хорошо ему знакомо.

— Савия?

Возле него стояла старая служанка его жены — лицо ее было белым от ужаса, но губы твердо сжаты, а глаза полны сострадания. О боги, что ей нужно здесь, среди груды окровавленных тел?!

— Прощай, Марк.

Может, она ему просто привиделась!

— Возьми его, Кассий! — услышал он рев варваров. — Прикончи римлянина — докажи, что тебе не зря подарили свободу! — А потом что-то холодное впилось ему в бок, и воздух со свистом вырвался из его легких. Последнее, что услышал Марк, был свист меча.

— Валерия! — отчаянно вскрикнул он. Но сам уже не услышал этого.

Гордился бы им сейчас отец?

Снова посыпались удары, и через мгновение свет померк. Марк был мертв.


А Арден, прижатый к южной части Адрианова вала, яростно сопротивлялся. Поднырнув под копье одного из кавалеристов, он быстрым движением перерезал поджилки его коню. Раздалось дикое ржание, и несчастное животное, сбросив седока, рухнуло на землю и забилось в агонии. Солдату понадобилась всего секунда, чтобы опомниться и вскочить на ноги, но Арден оказался быстрее — прежде чем римлянин успел это сделать, меч варвара уже воткнулся ему в горло. Хрустнули позвонки, раздался омерзительный чавкающий звук, и фонтан крови ударил вверх. Но Арден уже успел отскочить и одним прыжком вскочил на коня позади другого солдата. Снова свистнул меч, и второй всадник, вопя от боли, покатился по земле. Двое варваров своими копьями одновременно пригвоздили его к земле, и крики стихли.

А потом римская стрела, воткнувшись в грудь одного из них, заставила его рухнуть рядом со своей жертвой, мгновением позже та же участь постигла и второго. Арден окинул взглядом своих людей — отовсюду слышались пронзительные крики, и его соплеменники один задругим падали на землю — кто с копьем в груди, кто с разрубленной головой — и гибли под копытами разъяренных римских коней. Преимущество Гальбы было очевидным — пешие варвары не могли устоять перед атакой тяжеловооруженной конницы, которая беспощадно давила их лошадьми, а дождь стрел укрывшихся на Валу лучников раз за разом выкашивал в толпе варваров широкие ряды. Гнусное предательство завершилось чудовищной бойней.

— Уходим! Назад, к стене!

Уцелевшие варвары бегом кинулись к южной части крепости, к ее воротам, через которые они ворвались сюда всего лишь за полчаса до этого. Но теперь, под ливнем стрел, свистевших у них над головами, это выглядело почти безнадежным делом. Им все-таки удалось наконец прорваться к выходу, но широкие створки ворот захлопнулись у них перед самым носом. Один за другим варвары добегали до стены и падали, пораженные в спину стрелой прежде, чем успевали скрестить меч с кем-то из римлян. А сзади их безжалостно топтали лошадьми, и кельты, сжатые, словно сельди в бочке, гибли, даже не успев поднять меч. Их насаживали на копья, точно свиней на бойне, по нескольку человек разом, живых и мертвых вперемешку. Многие, предпочитая смерть рабству, недрогнувшей рукой вонзали себе в сердце кинжал.

Один Арден оставался невредим — стрелы, словно сговорившись, пролетали мимо, и ни одно копье еще не оставило на нем свой кровавый след. Неужто боги по какой-то неведомой причине хранят его?

Нет, это Гальба — этот мерзавец задумал взять его живым!

— Помните, — прогремело в воздухе, — тот, кто убьет его, может сам считать себя мертвецом!

Что происходит? Как случилось, что он остался тут один? Где остальные? Где пикты, где саксы, где его собственный клан — где все, что оставались по другую сторону Вала? Почему они даже не пытаются прийти им на помощь? И почему Гальба не повернул своих людей против римлян, как он еще недавно обещал? Выходит, Брассидиас предал его — точно так же, как женщина, которую он любил! Возможно, они сговорились? Что, если они вместе спланировали его гибель? Арден в полном отчаянии стащил с себя бесполезный шлем и запустил им в сторону Гальбы, попав ему в плечо.

Ну что ж, раз ему больше ничего не остается, кроме как умереть, нужно постараться прихватить с собой подлого фракийского пса! Арден бросился вперед.

Гальба принял вызов. Пришпорив своего вороного коня, он двинулся навстречу Ардену. Кельт рассчитывал, улучив удобный момент, воткнуть свой меч в брюхо лошади, стащить старшего трибуна на землю и там покончить с подлым предателем. Но уже приготовившись нанести удар, он внезапно краем глаза заметил, что Гальба убрал в ножны меч и потянулся за чем-то еще. Рука Ардена опустилась. А в следующую минуту что-то свистнуло у него над головой, раздалось щелканье бича, и страшный удар выбил меч из рук кельта, заставив его упасть на колени.

— Сеть! Быстро! — Что-то тяжелое свалилось на Ардена сверху, опутав ему руки. Двое римских солдат набросили на него сеть, точно гладиаторы в цирке. Арден забился, пытаясь сбросить ее с себя, но они быстро затянули веревку. И он снова тяжело рухнул на землю.

— Дайте мне шанс сражаться! — хрипло прокричал он.

Ответом ему был грубый хохот обступивших его солдат.

— Гляньте только на его татуировку! Похоже, нам удалось изловить дезертира!

Сквозь багровую пелену, застилавшую ему глаза, Арден мог видеть, как последнего оставшегося в живых его соплеменника толкнули в сторону стены. Миг — и в груди его торчали несколько копий. Несчастный оказался так густо истыкан стрелами, что походил на ежа, а сверху ему на голову сыпались камни. Наконец Лука упал мертвым, истекая кровью, сочившейся из многочисленных ран. Еще несколько чудом оставшихся в живых кельтов пели песнь смерти — вскинув мечи, они бросились в бой, намереваясь прихватить с собой как можно больше врагов.

А потом что-то ударило Ардена по голове, и все погрузилось в темноту.

Глава 39

Над полем боя повисла тишина. К югу от Адрианова вала римляне одержали полную и безоговорочную победу. Конница под предводительством Гальбы уничтожила тех немногих, кому удалось прорваться через ворота крепости, — все они были убиты или взяты в плен. Арден Каратак, закованный в цепи, до сих пор был без сознания. Римлянам удалось даже захватить друида — яростно сопротивляющийся, он был схвачен в своем укромном убежище и с торжеством приведен в крепость. И вот теперь Кэлин, как звали его варвары, припав к земле, выл, точно раненый пес, призывая на головы римлян месть своих богов. Наконец, в страхе перед его чарами, друида связали по рукам и ногам, и теперь он, беспомощный, валялся на земле в углу загона для лошадей. Решено было отослать его в качестве военного трофея в Эбуракум — пусть до конца дней своих гниет в подземной тюрьме! Римляне, улюлюкая, дразнили его, как дразнят зверей на арене цирка, но стоило лишь кому-то из них встретиться с ним взглядом, как холодок страха полз у него по спине и язык прилипал к гортани.

Зато к северу от Вала победу праздновала конница кельтов. Отряд, которым еще недавно командовал Марк, был полностью уничтожен — под ударом превосходивших их численностью варваров и сам он, и все его люди были убиты, в живых осталась лишь жалкая горсточка — они мечами проложили себе дорогу к Валу, прорвались сквозь охваченные огнем южные ворота внутрь, где им на помощь пришли римские лучники. Лонгину также удалось уцелеть. Но весь цвет петрианской кавалерии был уничтожен. Командир пал в бою, а вместе с ним и большая часть самого легиона.

Кельты, оглашая окрестности волчьим воем — то ли торжествуя победу, то ли оплакивая павших товарищей, — убрались наконец в лес, прихватив с собой своих мертвых.

Искалеченные, изрубленные, окровавленные тела павших римлян по-прежнему оставались лежать в грязи. Быстро холодало. Повалил снег, словно спеша поскорее укрыть белой пеленой поле битвы.

Внутренние ворота южного форта захлопнулись перед носом у варваров, в последнем отчаянном порыве бросившихся к ним в поисках спасения, и теперь тела павших кельтов, еще недавно составлявших отряд Ардена, громоздились возле стены, точно дрова. Гора изрубленных тел щетинилась стрелами, из многих до сих пор сочилась кровь. После Гальба велел оттащить их подальше, кое-как ворота приоткрыли, но распахнуть их настежь было невозможно, не отвалив подальше гору окровавленных трупов. В конце концов ворота все-таки удалось открыть, только тогда римляне смогли увидеть царившую во внутреннем дворике картину ужасающего разрушения. Гальба, пришпорив коня, первым ворвался туда, на губах его играла усмешка мрачного торжества, каждое мертвое тело словно делало весомее одержанную им победу. Внимательно вглядываясь в землю, он заставлял коня обходить трупы римлян, давя копытами только тела мертвых кельтов.

Из-под арки на противоположной стороне стены тянуло жаром не угасшего еще костра и омерзительным запахом горящей человеческой плоти. Сама арка вместе с крышей едва не рушилась наземь под тяжестью мертвых, а сквозь нее виднелось поле, сплошь заваленное трупами римлян и их лошадей. Откуда-то издалека, из-за пелены снега, слышался заунывный вой кельтов.

На лице Гальбы застыло выражение угрюмого удовлетворения. Все случилось именно так, как он задумал. В глазах Рима именно он стал спасителем.

Привалившись к каменной стене, стояли те из отряда петрианцев, кто из засады пытался ударить варварам в тыл, — горстка перемазанных грязью и кровью, валившихся с ног солдат. Гальба окинул взглядом их посеревшие лица — теперь они вновь стали его людьми.

— Где Марк Флавий? — крикнул он, ни к кому не обращаясь.

Ему показали куда-то в сторону:

— Вон там. Он пал как герой — умер стоя, как и положено мужчине.

Тело префекта свесилось, удерживаемое лишь веревкой, крест-накрест охватившей его грудь, обагренные кровью руки Марка безвольно покачивались в воздухе, одна нога отставлена назад. В лице Гальбы не дрогнул ни один мускул.

— Так и есть. Что ж, мы похороним его с положенными герою почестями.

Кельты не вернутся, с мрачным торжеством подумал старший трибун. Во всяком случае, в ближайшие дни нового нападения можно не опасаться, а это даст ему необходимое время, чтобы добавить несколько завершающих штрихов, и тогда картина будет полной. Вождь варваров угодил в плен, стало быть, кельты обезглавлены. Он победил. Он добился всего, чего хотел, — и это всего лишь за одно утро! Префект мертв, Каратак в цепях, оскорбившая его женщина в тюрьме — стало быть, не осталось никого, кому бы вздумалось оспаривать у него лавры победителя! Пройдет совсем немного времени, и он улучит минутку, чтобы навестить эту гордую римскую красавицу и…

Внезапно откуда-то из густой тени до него донесся странно знакомый голос:

— Что с Валерией?

Гальба, вздрогнув от неожиданности, обернулся. Савия! Она скорчилась вместе с другими под аркой, камни которой потемнели от сажи и еще хранили на себе следы недавней битвы. Укутавшись в изодранный плащ, старая служанка вытянула шею, напряженно глядя на него, лицо ее было перемазано копотью, но даже грязь была бессильна скрыть его бледность. «Что она здесь делает?» — удивился Гальба.

— Встань, женщина.

Савия послушно поднялась на ноги. Гальба окинул взглядом знакомую фигуру — похоже, Савия изрядно похудела за этот день, прикинул он про себя. К тому же она явно еле держится на ногах от усталости, зато выражение лица в точности как всегда — тупое, полное молчаливой покорности. Как он ненавидел эту собачью преданность!

— Я служанка госпожи, — тихо напомнила она.

— И что ты делаешь здесь, среди воинов? Ведь тут совсем еще недавно кипела битва!

— Я последовала за кельтами в надежде отыскать свою госпожу. А во время нападения воины потащили меня за собой. Сама не понимаю, как я тут оказалась…

— Твоя госпожа в тюрьме. Я велел запереть ее вместе с телом ее убитого мужа — таково наказание за супружескую измену и предательство.

Савия бросила на него взгляд — в глазах ее Гальба прочел не удивление, но печаль. Ей уже все известно, внезапно сообразил он. Старая карга с самого начала знала, что он задумал! Возможно, наилучшим выходом из положения было бы ткнуть ее копьем, разом покончив с этим, но… «Впрочем, кому какое дело, о чем болтает старая рабыня? — решил он. — Кто ей поверит?» К тому же старая квочка может ему помочь. Возможно, ей удастся втолковать своей упрямой госпоже, что у нее попросту не осталось выбора. Гальба давно уже понял, что каждого человека можно использовать в своих целях, нужно лишь понять, как это сделать.

— Это означает, что твоя судьба — в моих руках, — угрюмо добавил он.

— Ты собираешься убить и Валерию? — очень спокойно вдруг спросила она.

Гальба, спрыгнув с коня, подошел к ней так близко, чтобы никто из его людей не мог услышать то, что он собирался ей сказать. Обагренный кровью, весь мокрый от пота, он придвинулся почти вплотную. Шрам, надвое рассекавший его бороду, казалось, стал еще глубже.

— Слушай меня внимательно, рабыня, — хрипло прошептал он. — У твоей госпожи остался только один-единственный шанс — всего один, поняла? Если ты поможешь мне, тогда и я, в свою очередь, сделаю все, чтобы помочь тебе. Но если ты попытаешься мне помешать, тогда я уничтожу тебя — точно так же, как уже уничтожил всех, кто имел смелость бросить мне вызов. Ты меня поняла?

Савия угрюмо кивнула.

— Только я теперь могу спасти Валерию. Ты согласна?

Савия ничего не ответила, не сводя с него широко распахнутых глаз.

— А теперь пошли. Пришло время повидать твою госпожу.


Гальба вихрем ворвался в дом командира гарнизона, распахнув дверь жестом человека, который уже считает его своим, черный плащ нетерпеливо вился и хлопал его по ногам, словно крылья огромной летучей мыши. Савия торопливо семенила следом за ним.

— Я пришел увидеть Валерию! — рявкнул он.

Рабы с испуганным видом шмыгнули в разные стороны и попрятались по углам при одном только виде его — весь с головы до ног покрытый кровью своих врагов, Гальба был настолько страшен, что холодела кровь. Сапоги его были заляпаны грязью, на лице написано мрачное торжество. Весь его вид показывал, что он не намерен ждать. Не дожидаясь Савии, Гальба взлетел по лестнице, которая вела в спальные покои хозяев дома — именно там по его приказу была заперта Валерия, — и сапоги его прогрохотали по ступенькам, словно рокот боевого барабана. Десятки колец, свисавших с его пояса на цепи, мелодично звенели, словно торжествуя победу, меч в ножнах отбивал такт, хлопая его по бедру. Двое солдат, стоявших возле дверей спальни на страже, почтительно вытянулись, поедая глазами своего начальника.

— Отоприте дверь!

Солдаты мгновенно повиновались, и дверь распахнулась. Звук отодвигаемого засова заставил Валерию вскочить — прижавшись спиной к стене, она застыла с искаженным тревогой лицом. Судя по ее испуганному виду, она не имела ни малейшего понятия, кто следующий отопрет эту дверь. Конечно, звуки битвы долетали и сюда, но кто вышел из нее победителем, Валерия даже не догадывалась. Вид стоявшего в дверях Гальбы заставил ее оцепенеть. Вся кровь разом отхлынула от лица, когда Гальба, сделав шаг, вошел в ее комнату.

Ноздри Гальбы затрепетали. В комнате не было окон, внутри стояла жуткая духота. Единственный масляный, светильник больше дымил, чем горел, — во всяком случае, света от него было намного меньше, чем гари и копоти. За все это время Валерии так и не дали возможности помыться, и сейчас она опять выглядела почти такой же грязной, как и в тот день, когда вернулась в крепость. Глаза ее опухли и покраснели от слез, одежда безнадежно измялась. Сейчас ни один человек не признал бы в ней римлянку из знатной семьи.

Мысль об этом доставила Гальбе неизъяснимое наслаждение.

— Чем закончилась битва? — чуть слышно прошелестела она.

— Закрой дверь, — велел Гальба одному из стоявших позади него центурионов.

Дверь с шумом захлопнулась, оставив Гальбу и съежившуюся в комочек Савию в темноте. Валерия поверх плеча Гальбы бросила вопросительный взгляд на свою старую няньку. Но та, печально опустив глаза, только молча прижалась к стене.

— Твой муж мертв, — объявил Гальба.

Из груди Валерии вырвался стон, и она зашаталась, едва не рухнув на пол.

— Он погиб с честью, до последнего вздоха сражаясь с кельтами. Ему воздадут высшие почести — тело его, вместе с телами моих людей, будет положено на погребальный костер…

— Его людей! — поправила Валерия.

— Нет, не его, а моих! Они всегда были моими и только моими! — прорычал Гальба. — И твоему мужу это было отлично известно!

— Ты жестокий человек, Гальба Брассидиас, раз даже в такую минуту упоминаешь об этом.

— Да, я жесток. А ты… ты неверная жена.

— Если кто-то из нас и предал его, так это ты!

— Я солдат, госпожа… и я тот, кто выиграл эту битву. Сегодня я выиграл все!

Лицо Валерии помертвело.

— Стало быть, кельты разбиты?

— Конечно.

— А Арден?..

— Каратак в цепях. Его казнят, когда я прикажу.

Валерия бессильно привалилась к стене. Всего лишь несколько Дней назад, во время праздника Самайн она познала счастье! И какой же страшной ценой она расплатилась за эти несколько часов блаженства! Вся ее жизнь с того дня стала непрерывным кошмаром. Какая насмешка судьбы — она пыталась спасти их всех, а в результате не спасла никого, даже себя…

— Если бы я, как прежде, командовал своими петрианцами, — продолжал Гальба, — никакой войны бы не было. Кельты ни за что не отважились бы взбунтоваться, и сотни хороших людей остались бы в живых. Это ты виновата во всем, госпожа. Ты привела в действие все эти силы! Из-за тебя Адрианов вал едва не сровняли с землей!

Валерия, словно не слыша его, затуманенным взглядом смотрела мимо Гальбы — на Савию.

— Что ты здесь делаешь?

— Сама не знаю. Он отыскал меня среди солдат и притащил сюда.

— Она здесь, чтобы уговорить тебя проявить хоть капельку разума! — рявкнул Гальба. — Твой муж мертв, твой любовник — в плену, в результате всего этого ты осталась без защиты. Вся твоя семья — в Риме, до которого тысячи миль, в глазах собственного отца ты стала теперь бесполезной. В моей власти уничтожить тебя, притом со скандалом! Кто ты такая? Никому не нужная вдова, изменница, не постеснявшаяся валяться в грязной постели варвара! Весь остаток своей жизни ты будешь мучиться от позора и бесчестья!

Потрясенная, она подняла на него глаза.

— Неужели ты до такой степени ненавидишь меня?

— Я ненавижу не тебя, а таких, как ты, госпожа! Ненавижу всех проклятых аристократов, в жилах которых течет голубая кровь! Ненавижу их высокомерие! Их замашки! Их невежество! Такие, как вы, живете в счастье и в радости! Вы, словно небожители, и знать не хотите таких, как я, — мы для вас не больше чем грязь под ногами!

— Но Рим дал тебе высокое положение. Благодаря Риму ты сделал карьеру…

— Я ничем не обязан Риму! Ничем, слышишь?! Я просто взял то, что является моим по праву!

— У тебя просто не было возможности…

— Довольно! — рявкнул он. — С этого момента ты станешь говорить, только если я разрешу тебе открыть рот. А если ослушаешься, я изобью тебя так, что ты будешь помнить об этом до конца своих дней!

Но если Гальба хотел запугать Валерию, план его провалился, потому что угрозы только пробудили в ней гнев.

— Нет! Забудь об этом! Я стану говорить с тобой как с презренным плебеем, которым ты был и которым останешься до конца своих…

Затрещина, которую с проворством разъяренного медведя отвесил ей Гальба, не дала ей договорить — отлетев в угол, Валерия с такой силой врезалась в стену, что у нее едва не вышибло дух. Ахнув, она сползла на пол, из разбитой губы сочилась тонкая струйка крови, лицо ее побледнело до синевы. За спиной Гальбы раздался пронзительный вопль Савии. Однако она не шелохнулась, видимо, опасаясь, что после Валерии Гальба изобьет и ее.

— Слушай меня! — прорычал Гальба. Широко расставив ноги, он угрожающе навис над сжавшейся в комочек Валерией. — У тебя осталась только одна-единственная возможность вернуть свое положение. И вместе с ней — жизнь. В моей власти оповестить весь Рим о том, что ты отдалась варвару, грязная потаскуха! Я могу унизить тебя так, что ты будешь счастлива сама наложить на себя руки. Или… я могу спасти тебя и восстановить твое доброе имя. Все это в моей власти.

Он молча ждал. Наконец Валерия пришла в себя.

— Как? — с трудом шевеля окровавленными, разбитыми губами, спросила она, стараясь не обращать внимания на боль.

— Женившись на тебе.

Она коротко ахнула.

— Ты шутишь!

Гальба покачал головой:

— Нет! Я честен с тобой — так же как всегда честен в бою. Выходи за меня замуж, Валерия, и, даю тебе слово, ни слова об этом никогда не просочится за ворота крепости. Никто ничего не узнает. Выходи за меня — и ты вновь обретешь свое высокое положение. Выходи за меня — и ни единое пятнышко позора не коснется ни твоего собственного имени, ни имени твоей семьи!

— Ты ведь даже не римлянин! — презрительно скривилась она. — Ты родом из какой-то провинции…

— Как и половина наших императоров, между прочим, — напомнил Гальба. — Будь моей женой, и благодаря этому я очень скоро стану патрицием.

— Хочешь, чтобы я способствовала твоему возвышению?

— Ты возвысишься вместе со мной. Станешь наслаждаться всем, чего я добьюсь. В отличие от твоего покойного супруга у меня есть возможность добиться всего, чего я хочу. Единственное, чего мне не хватало, — это знатного происхождения. У тебя оно есть. В твоих жилах течет голубая кровь, но ты женщина. Между нами не так уж много различий, как тебе, наверное, кажется, Валерия. Вместе мы могли бы достичь многого… — Но это безумие!

— Нет, это не безумие. Скажу больше — сейчас для тебя это единственный выход из того положения, в котором ты оказалась.

— Я никогда не унижусь до того, чтобы лечь с тобой в постель! Я уже говорила тебе это!

— Да, но, возможно, теперь это я не унижусь до того, чтобы взять тебя к себе в постель! — прорычал Гальба. — Я предлагаю тебе брак, а отнюдь не любовь. Я хотел, чтобы мы стали союзниками, но не любовниками. Что же до любви… — он пожал плечами, — на свете существуют и другие женщины. Впрочем… может, когда-нибудь мне и захочется переспать с тобой, не знаю. Но и тогда я стану обладать тобой когда захочу — по праву законного супруга!

— Мой ответ — нет!

— Ты предпочтешь публичный позор? Хочешь, чтобы тебя заклеймили как неверную жену и предательницу?

— Я предпочитаю свободу и самоуважение.

— Забудь о свободе, госпожа. Я оставлю тебя гнить здесь.

— Ты не осмелишься! В конце концов, я дочь сенатора!

— Если хоть слово о твоем позоре, о том, как ты обесчестила свое имя тут, на границе, достигнет твоего отца, он тут же отречется от тебя, чтобы не лишиться своего положения. Впрочем, ты и сама это понимаешь, не так ли?

— Ты не знаешь моего отца!

— Разве? Зато я хорошо знаю, что твой отец продал тебя этому ничтожеству ради своей карьеры, — ухмыльнулся Гальба.

Валерия замотала головой. Нет, она ни за что не согласится… ни за что!

— Мой ответ — нет, Брассидиас!

— Понятно, — кивнул он. — Похоже, я кое-чего не учел. Видимо, забавы, которым ты предавалась, имели для тебя некую прелесть, не так ли? Все еще не в силах забыть те деньки, когда к северу от Вала ты развлекалась в объятиях варвара, да, Валерия?

— Убирайся отсюда! Оставь меня!

— Но, отказывая мне, ты наносишь оскорбление не только мне — ты наносишь оскорбление Риму.

— Риму?!

— Если ты откажешься стать моей женой, женщина, откажешься дать мне шанс возвыситься, добиться того положения, к которому я стремлюсь, клянусь, я открою ворота крепости кельтам! Кажется, ты уже имела случай услышать, как я обещал то же самое этому болвану Ардену. Тогда я лукавил. Но сейчас я готов это сделать. Я сдержу свое слово и соединю свою судьбу с варварами. А потом полюбуюсь тем, как запылает Лондиниум, и стану королем этой страны.

— Если ты осмелишься, тебя станут гнать, как бешеного пса! А потом вздернут на первом же попавшемся суку!

— Ну, будь я маленьким человеком со скромными амбициями, меня бы это испугало.

А ведь он не блефует… он и впрямь готов сыграть в эту рискованную игру, с изумлением подумала Валерия. Похоже, Гальба совершенно обезумел — ярость и пережитые унижения лишили его остатков рассудка. Однако сейчас речь идет не только о ней — на карту поставлена судьба Рима.

— Мне все равно! Я скорее умру, чем стану твоей женой, Гальба! Я уже один раз имела несчастье выйти замуж за человека, которого не любила. И уж конечно, ни за что не стану женой того, кого ненавижу.

— Станешь… еще как станешь! — Во взгляде Гальбы сквозила твердая уверенность в том, что все будет именно так, как он решил. — Потому что есть еще одна причина, по которой ты станешь искать у меня защиты. Если ты, римская шлюха, откажешься выйти за меня, то тем самым ты подпишешь смертный приговор человеку, которого любишь.

— Что ты хочешь этим сказать? — слабеющим голосом прошептала Валерия, уже догадываясь, что он имеет в виду.

— Об Ардене Каратаке давно уже ходят слухи — уж не знаю, верные или нет, — что он шпионит в пользу Рима. В каком-то смысле он действительно работал на меня. Так что, принимая во внимание его прошлые заслуги, я бы согласился, пожалуй, отпустить его на свободу. Да… я соглашусь освободить его — если взамен ты дашь согласие стать моей женой. Если же ты откажешься…

— Ты убьешь его? — Это прозвучало как вздох.

— Его распнут прямо на крепостной стене — той самой, где стоит легион петрианцев.

— Но это же бесчеловечно! Это возмутит всех христиан, сколько их тут есть! О боги… смерть на кресте… ведь так уже много лет не казнят!

— Что ж, будем считать, что я вновь введу эту казнь в моду. Причем он будет распят так, что пройдет много дней, прежде чем смерть положит конец его мучениям. А тебя прикажу привязать к катапульте рядом с ним, чтобы ты могла видеть его страдания.

Валерия закрыла лицо дрожащими руками.

— Я не люблю тебя. И, думаю, никогда не полюблю, — продолжал Гальба. — Просто без твоей помощи мне не обойтись. Если ты станешь моей женой, Валерия, то тем самым разом решишь все наши проблемы, и свои, и мои. Отвергнешь меня — и я уничтожу тебя, клянусь. И не только тебя, а с тобой и Ардена Каратака, и всю Римскую Британию!

Забившись в угол, Савия жалобно всхлипывала.

Окинув взглядом обеих женщин, Гальба хищно ухмыльнулся:

— Подумай заодно и обо всех богах. Подумай о друидах. Вспомни обо всех жрецах, а потом… потом обо мне, человеке, который не верит во всю эту чепуху, И тогда не удивляйся, что именно я вышел победителем!

— Почему бы тебе просто не убить меня и не отпустить его на свободу? — еле слышным шепотом спросила Валерия.

— Это было бы слишком просто. — Ухмыльнувшись, Гальба выразительным жестом провел рукой по висевшей у него на поясе цепи, и кольца на ней мелодично звякнули.

Савия остановившимся взглядом смотрела, как Гальба любовно перебирает пальцами кольца, снятые им с рук людей, которых он когда-то убил.


На вилле, где жил Фалько со своей женой Люсиндой, царила тихая паника. Это было первое, что поразило рабыню. Было уже около полуночи, в это время в римской части Британии все обычно давно уже спят и во всех окнах темно, но тут горели все свечи и было светло как днем. Рабы и рабыни метались взад-вперед, словно всполошенные куры, стаскивая узлы и сундуки, и грузили их на повозки. Лошади в полной упряжи, казалось, только и ждут знака, чтобы тронуться в путь. Во внутреннем дворике жарко пылал костер, куда охапками сваливали всякий мусор и ненужную утварь. Судя по всему, семья спешно готовилась к отъезду.

— Кто здесь? Что тебе нужно? — прогремел в темноте чей-то голос. Это был Гален, один из слуг Фалько. Выхватив из ножен меч, он выступил из темноты и решительно преградил Савии дорогу.

— Я пришла от леди Валерии. Мне срочно нужно поговорить с центурионом Фалько.

— Савия?! — изумленно фыркнул он, видимо, только сейчас узнав ее. — Откуда ты здесь? А я думал, ты где-то в плену, в Каледонии.

— Так оно и было, но меня привезли сюда, когда началось сражение. Я своими глазами видела битву у Адрианова вала. Могу я поговорить с твоим господином? Прошу тебя! Моей госпоже угрожает страшная опасность!

— Как и всем нам. Такова война, и тут уж ничего не поделаешь. А мой господин очень занят. Ты же сама видишь — ему сейчас не до тебя.

— Что происходит? — Савия, привстав на цыпочки, поверх его плеча удивленно разглядывала царившую во дворе суматоху, суетившихся рабов и жарко пылающий костер. — Неужели Люсинда решила уехать? Но почему? Ведь Рим победил.

— Рим одержал победу в сражении — но не в войне. До нас дошли слухи о том, что варварам удалось прорваться через Адрианов вал во многих других местах, и с каждым часом поступают новые, еще более страшные вести. Герцога нет, он в отъезде. И взбунтовались не только пикты и племя Аттакотти. Скотты, франки, саксы — все поднялись против Рима. Моя госпожа решила, что в Эбуракуме будет безопаснее. А может, лучше и вовсе отправиться в столицу, в Лондиниум.

— О боги! Но ведь именно из-за этого я здесь! Моей госпоже грозит страшная беда, которую нужно предотвратить! И не только ей одной — опасность нависла и над крепостью, и над всеми, кому удалось уцелеть! Мне нужно срочно поговорить с твоим господином. Речь идет о Гальбе!

— Моему господину больше нет дела до Гальбы. Впрочем, как и Гальбе когда-то не было дела до префекта, — со злобой прошипел Гален. — Мой господин устал от предательства! Во что только превратились петрианцы! Тьфу! Солдаты подавлены, командиры думают лишь о себе! Если кельты вновь нападут, мой господин не уверен, что мы сможем оказать им сопротивление.

— Так ведь именно об этом я пришла поговорить с центурионом Фалько! Об этом и о справедливости Рима!

— О справедливости, значит? — хохотнул Гален. — Где ж ты ее найдешь, эту самую справедливость? Да еще в наше время!

— Речь идет об убийстве! — округлив глаза, прошептала Савия. — Помнишь того раба, которого убили? Его звали Одо…

— Одо? — нахмурился Гален. — Так это дело прошлое. Все забыто и похоронено. — Однако по голосу Галена было ясно, что Савии удалось пробудить в нем любопытство.

— Нет! Если хочешь знать, друиды выкопали из земли его тело и тайно перевезли на север от Вала. Каким-то известным только им способом они оживили его! И когда они везли его туда, Одо заговорил в последний раз. Он назвал имя своего убийцы! Так вот, его прикончил вовсе не тот юноша! Не юный Клодий, на которого все думали!

— Ради всего святого, о чем ты, женщина?!

— Я хочу сказать, что петрианцы вот-вот попадут в лапы человека не просто безнравственного, но самого настоящего преступника! Впрочем, думаю, твой господин и сам уже об этом догадывается. Дай мне поговорить с ним — я сама ему все объясню.

Они отыскали центуриона в его кабинете, когда он давал распоряжение управляющему обязательно перегнать стадо коров в близлежащий лесок. Совсем захлопотавшаяся Люсинда бегала из комнаты в комнату, на ходу отдавая приказы, — ну вылитый генерал, подумала Савия.

— В чем дело? — раздраженно рыкнул на Галена Фалько, когда они с Савией появились на пороге.

— Эта рабыня сказала, что у нее есть какие-то важные новости об Одо. И что дело не терпит отлагательств.

— Не терпит отлагательств, говоришь? И это когда вся Британия под угрозой! Чушь! Одо и его убийца давно мертвы и похоронены!

— А вот в этом ты ошибаешься, центурион, — вмешалась Савия. — Я пришла к тебе, потому что ты сейчас единственная надежда моей несчастной госпожи. Только ты можешь спасти ее. Может, ты помнишь рукоять того ножа, которым зарезали Одо?

— Это был обеденный нож. Клодий стянул его со стола во время свадьбы, — буркнул Фалько.

— Это мог сделать не только он, но любой из тех, кто был приглашен к тебе в дом. В том числе и Гальба.

— Ты обвиняешь в убийстве моего нового командира? — вытаращил глаза Фалько. — Но зачем Гальбе убивать Одо? Между ними не было ссоры.

— Он зарезал Одо, чтобы бросить тень подозрения на Клодия. Чтобы спровоцировать нападение на священное ущелье друидов! Чтобы заставить мою госпожу отправиться в такое место, где ее наверняка захватили бы варвары.

— Но это нелепо!

— Старший трибун водил тебя за нос. И тем самым обесчестил тебя, господин.

Фалько почувствовал, что начинает терять терпение.

— Не могу сказать, что мне так уж нравится Гальба Брассидиас… но ведь доказательств у тебя нет…

— Только слова мертвого человека. Того, кого он зарезал.

— Что-о?!

— Тебе известно, что кельты выкрали тело Одо?

— Да… помнится, мне об этом сообщили.

— Так вот, тело его отвезли на север, чтобы вернуть скоттам, его народу. Это было сделано по приказу друида, имя которого Кэлин. Я сама разговаривала с ним. Теперь он пленник в крепости, я втайне от всех пробралась к нему… и вот тогда-то он и напомнил мне об одной очень странной вещи. Дело в том, что когда они обмыли и одели тело бедного Одо и хотели по древнему обычаю положить ему в рот монетку, произошло нечто такое, что трудно объяснить… во рту у него что-то было.

— Что было?

Савия протянула к нему руку. На ладони рабыни блестело кольцо — такое, какое обычно носят воины: тяжелый золотой перстень с красным камнем.

— Ты узнаешь его?

Фалько, приоткрыв от изумления рот, отшатнулся.

— Наша вылазка… та самая, когда мы отправились помочь старому мошеннику Като вернуть угнанный у него скот! — ахнул он. — Гальба снял этот перстень с руки мертвого вождя, которого он убил! Именно во время этого самого сражения попал в плен Одо!

— Пересчитай кольца, которые висят на поясе у Гальбы. Думаю, ты сразу заметишь, что одного не хватает.

— И что?

— Думаю, Одо сорвал его с цепи перед тем, как умереть.

— Думаешь, он вцепился в пояс Гальбы?

— Уверена. Перстни нанизаны на цепь, словно монетки. В темноте, в спешке или из-за той суеты, что царила перед свадьбой моей госпожи, Гальба, должно быть, попросту не заметил отсутствия одного из колец. Зато его заметил Кэлин — во рту у убитого. Вот и получается, что погибший сам назвал имя своего убийцы.

Лицо Фалько стало мрачным как туча.

— Стало быть, Гальба обманул нас всех… и возвел поклеп на бедного Клодия. — Из груди его вырвался тяжкий вздох. — Однако, учитывая, что творится вокруг, это такой пустяк, о котором даже не стоит говорить. Еще одна жертва… а их тут тысячи. — Он встал, давая понять, что разговор окончен. — Теперь легионом командует Гальба. Если я обвиню его, он попросту прикажет бросить меня в тюрьму… а то и еще хуже — подстроит так, что во время следующего же сражения я буду убит. Хочешь, чтобы у меня появилась возможность самолично расспросить обо всем Одо? Нет уж, дело сделано. Единственное, что мне остается, — это попытаться спасти то, что у меня еще осталось.

— Но есть одна вещь, которую ты можешь сделать, центурион… которую ты обязан сделать! Это твой долг перед твоим погибшим командиром, Марком Флавием, перед его памятью! Ты должен помешать Гальбе жениться на Валерии!

— Жениться на Валерии?! — Фалько был потрясен.

— Ты обязан помешать этому — иначе он превратится в нового тирана, и тогда Валу, который защищали многие поколения твоих предков, за который они проливали кровь, придет конец! Ты должен помешать ему совершить новое предательство — а он это сделает, и тогда падут уже не сотни, а тысячи безвинных людей. Целые армии! Ты обязан помешать ему прежде, чем те петрианцы, кто еще остался в живых, и ты сам падут жертвой его честолюбивых замыслов!

— И что же я должен сделать, а, женщина?

— Помоги мне освободить Ардена Каратака! И пусть он свершит суд вместо тебя. И тогда справедливость Рима восторжествует.

Глава 40

Свадьба Гальбы Брассидиаса, старшего трибуна Римской империи и фактически командира петрианской кавалерии — старого солдата, одержавшего тринадцать решающих побед в сражениях, готового без сомнений и колебаний прикончить любого, кому вздумается заступить ему дорогу, пограничника, — и леди Валерии, вдовы убитого в бою префекта Марка Флавия, дочери Рима, должна была стать просто формальностью — ее предполагалось отпраздновать скромно и без какой-либо пышности. Потерпевшая сокрушительное поражение, но все еще опасная армия варваров укрывалась где-то в лесу, совсем близко от Адрианова вала. Сигнальные флажки, то и дело взвивавшиеся в небо, сообщали вести о нескончаемых нападениях, стычках и попытках прорваться через Вал, которые происходили на расстоянии восьмидесяти миль в обе стороны. Весь север Британии был охвачен огнем мятежа, а вся остальная часть испуганно притихла, ожидая, что будет дальше. Гальба торжествовал, однако над головой его до сих пор висел дамоклов меч — он знал, что приказ о его переводе на континент все еще остается в силе. Все замерло словно бы в ожидании — продвижение границ империи дальше на север приостановилось, и война, которой угрожали варвары, тоже на какое-то время затихла. Гарнизон, которым снова командовал Гальба, был обескровлен. Людей отчаянно не хватало. А будущее могло измениться в любую минуту. И вот теперь Гальба мечтал о том, как восторжествует над своим последним врагом, и для этого он решил воспользоваться временной передышкой, которую предоставили ему варвары. Он желал унизить эту женщину — унизить ее, женившись на ней и заставив тем самым соединить свою судьбу с ним. Но еще больше он жаждал получить то политическое влияние, дать которое могла только Валерия.

— Заколи на себе булавками эти тряпки, — нетерпеливо буркнул он. — Нам пора. Где эта твоя толстуха? Разве она не может помочь тебе одеться перед свадьбой?

Валерия с печальным лицом расправила на себе складки нарядной туники — той же самой, в которой всего лишь полгода назад красовалась на своей свадьбе с Марком Флавием. Будь ее воля… Однако Гальба настоял, чтобы сегодня она была именно в ней.

— Не думаю, что ей хочется это видеть.

— Ей это не по душе? Она не одобряет твоего решения стать моей женой?

— Она не одобряла мои решения много лет.

— Ну, хоть в этом по крайней мере мы с ней похожи! — ухмыльнулся Гальба.

Он уже отдал приказ разыскать Секста, того самого солдата, что полгода назад поженил Валерию с Марком. Гальба вообще любил симметрию во всем — в том числе и в своих победах. Секста отыскали не сразу. Наконец он пришел — заспанный, весь еще в синяках и ссадинах, ничего не понимающий и окончательно сбитый с толку. На голове у него красовалась повязка, прикрывавшая один глаз, которого он лишился во время недавней битвы. Половина его лица представляла собой один громадный кровоподтек, от удара меча у него до сих пор еще кружилась и болела голова.

— Я хочу, чтобы ты снова совершил обряд бракосочетания, Секст, — коротко буркнул Гальба. — Пожени нас с госпожой Валерией.

Секст озадаченно заморгал:

— Но ведь госпожа и так замужем!

— Ее супруг мертв, идиот! — прорычал Гальба.

— А… ну да… конечно. — Секст затряс головой, словно пытаясь прочистить мозги. Он явно не верил собственным ушам. — И когда же состоится церемония, трибун?

— Прямо сейчас, тупоголовый осел! Какие еще церемонии?! Сейчас ведь война, или ты забыл?

— Вы хотите жениться прямо сейчас? Когда вот-вот начнется война?! — Секст, похоже, окончательно перестал что-либо понимать.

— Да. Прямо сейчас! — рявкнул Гальба.

— Здесь? В этом самом доме?

Они все трое стояли посреди триклиния в доме командира гарнизона — обычно тут обедали. Валерия, бледная как смерть, держалась очень прямо. Стоявший рядом с ней Гальба, на котором поверх очень простой шерстяной туники были надеты кольчужные доспехи, выглядел так, словно сразу после свадьбы ему предстояло вступить в бой, — впрочем, учитывая все учащавшиеся случаи нападения варваров, такую возможность нельзя было исключать. Число колец на цепи у пояса вновь сократилось до сорока, последним на ней висело то самое кольцо-печатка, которое его погибший командир надел на палец своей невесте в день свадьбы. Кухарка Марта, которой велели подняться сюда и присутствовать на свадьбе в качестве свидетельницы, смущенно топталась у дверей, явно чувствуя себя не в своей тарелке. Что же до самого трибуна, то роль, которую он заставил играть эту кельтскую шлюху, похоже, доставила ему какое-то извращенное удовольствие. Близился рассвет, откуда-то из-за Вала, где была деревня, донесся истошный крик петуха. Масляные светильники, и без того горевшие тускло, начали нещадно дымить. Не было ни свадебного пира, ни цветов, ни гирлянд — ни один гость не явился почтить своим присутствием эту жалкую свадьбу. Единственным украшением являлась красочная фреска с изображением победы римлян над варварами — вернувшись в свой прежний дом, Гальба первым делом сорвал со стены гобелены, которые Валерия привезла с собой. И вот теперь он смотрел на нее, и сердце его переполняло торжество. Ему нравилось грубое ликование, которым веяло от этой фрески.

— Да, прямо здесь — если ты, конечно, не возражаешь.

— Нет… тут неплохо, — промямлил Секст, сообразив наконец, что его командира сжигает нетерпение. Потоптавшись, он прикрыл ладонью багровый шрам, пересекавший ему бровь. — Самое время для свадьбы.

— Тогда начинай, и покончим с этим как можно быстрее!

Секст покрутил головой, словно рассчитывая увидеть тут кого-то еще.

— И каким богам я должен возносить молитвы?

— Доброму богу Дагде! — внезапно вмешалась Валерия, когда никто этого не ожидал. — Богу лесов.

Солдат моргнул. От удивления у него отвалилась челюсть.

— Конечно, римским богам, дуралей, — поправил ее Гальба. — И чтобы никакого святотатства, понял? Я не хочу, чтобы у кого-то позже появились основания оспорить законность этого брака! Так что молись Юпитеру. Принеси ему в дар пирог. Кажется, есть такой старинный свадебный обычай, или я что-то путаю? Марта, найдется в доме пирог?

— Вряд ли, мой господин.

— Тогда молись Марсу, богу войны.

— Но свадьба — это не война, трибун, — осмелился возразить Секст.

— Можешь считать, что эта — самая настоящая война.

Марту отправили на прежнюю квартиру Гальбы с приказом принести оттуда фигурку бога войны Марса. А Секст, отыскав восковую дощечку, принялся царапать по ней стилом, записывая молитву, которую он позже произнесет, чтобы не спотыкаться под нетерпеливым взглядом своего командира.

Пока все ждали возвращения Марты, жених склонился к уху невесты.

— Знаешь, я тут подумал и решил, что все-таки хочу тебя, — хрипло прошептал он, обжигая ее своим дыханием. — Я буду брать тебя снова и снова, пока ты не понесешь… пока ты не родишь мне сына, подтвердив тем самым наш брак.

— Не обещаю, что доставлю тебе удовольствие — поскольку сама не рассчитываю его получить.

— Я тоже, если хочешь знать. Не думай, что мне так уж этого хочется, и как только ты начнешь толстеть и я пойму, что ты носишь моего ребенка, я тут же отошлю тебя куда-нибудь с глаз долой. Но если ты позволишь какому-нибудь другому мужчине коснуться себя, я убью вас обоих!

Валерия закрыла глаза.

— Что будет с Арденом?

— Он будет жить, даю тебе слово. Но окончит свои дни жалким рабом.

— Если ты не сдержишь слово и хоть пальцем тронешь его, тогда я убью тебя!

— Нисколько не сомневаюсь, — ухмыльнулся Гальба. — Только дай тебе такую возможность, и ты не задумываясь перережешь мне глотку. Но я не дам ее тебе, обещаю.

Марта принесла маленькую глиняную фигурку бога войны Марса, и Секст, что-то одобрительно проворчав, поставил ее в алькове, где жарко горела свеча.

— Бог Гальбы, — глубокомысленно хмыкнул он.

— Его бог — меч спата, — поправила Валерия, вспомнив те самые слова, которые сказал ей старший трибун, когда они ехали сюда из Лондиниума. Сколько же месяцев пролетело с тех пор?

— Что? — не понял Секст.

— Гальба говорил мне, что поклоняется только своему мечу.

— Довольно! Довольно, я сказал! Начинай, Секст!

Секст послушно повернулся к ним лицом.

— Возьми ее за руку.

Валерия спрятала руку за спину.

— Не обращай внимания, Секст! Делай, что тебе велено!

— Но почему она отказывается дать тебе свою руку, господин? — удивился солдат.

Гальба, выругавшись сквозьзубы, схватил руку Валерии и потряс ею перед носом Секста.

— Видел это?! А теперь начинай!

Солдат набрал полную грудь воздуха.

— Хорошо, командир. Итак… тебя, Марс, призываю в свидетели…

Больше он не успел ничего сказать. Внезапно что-то тяжелое и большое пролетело через дверь и ударилось о массивный обеденный стол с таким грохотом, что участники свадебной церемонии испуганно подпрыгнули. Опомнившись от удивления, все уставились на стол, на котором что-то тускло поблескивало.

— Взгляните! — сдавленно ахнул Секст. — Это ж он и есть… бог Гальбы!

На столе лежал боевой меч Гальбы. Это был он, в этом не было ни малейшего сомнения — все сразу же узнали и матово поблескивающую на свету массивную рукоять, сделанную, как говорили, из кости убитого Гальбой врага, и золотую насечку на ней, и зазубренное лезвие, на котором недавнее сражение оставило несколько свежих отметин. Из чувства благопристойности, а может, из уважения к собственной свадьбе Гальба снял меч вместе с ножнами и перевязью и оставил все у входа в дом. И вот он лежит перед ними на столе, словно вызов, брошенный кем-то лично ему, Гальбе!

Следом за мечом на пороге комнаты появился центурион Фалько. Как и Гальба, он был в доспехах, его собственный меч висел, как ему и положено, у бедра.

Все застыли, словно пригвожденные к месту.

— В чем дело, Фалько? — рявкнул Гальба. Как ни странно, но, похоже, такого развития событий он не ожидал и сейчас явно растерялся. — Разве ты не заметил, что попал на свадьбу?


— Возможно, тебе очень скоро потребуется твой меч, трибун. Арден Каратак бежал.

Ахнув, Валерия резким рывком выдернула у Гальбы свою руку.

— Бежал?! Когда?!

— Только что. Сейчас он стоит у дверей… говорит, что хочет убить тебя.

— Что?! Как он сюда попал?

— Это я привел его сюда.

Гальба, как видно, начал понемногу понимать, что происходит.

Лицо его потемнело, как грозовая туча.

— Стало быть, ты предал меня, Фалько.

— Если кто-то из нас двоих предатель, так это ты, Гальба Брассидиас! Ты, который позволил, чтобы цвет петрианской кавалерии был уничтожен у стен Адрианова вала вместе с его командиром! Ты, который плел за его спиной заговор с целью похитить его жену! Ты, который убил моего раба Одо, свалив вину на другого, невинного человека, а потом послал его на смерть, дабы и она могла послужить твоим гнусным планам! И если Каратаку не удастся тебя убить, тогда это сделаю я.

— Ты сошел с ума? Разве ты забыл, что твоего раба Одо убил тот жалкий шут Клодий? При чем тут я?!

— Но если так… если ты говоришь правду, тогда почему вот это, Гальба, оказалось во рту моего раба?

Размахнувшись, Фалько снова швырнул что-то на стол — какой-то маленький и блестящий предмет. Ударившись о стол, он завертелся волчком. Все, затаив дыхание, ждали, когда он остановится, чтобы увидеть, что это такое. И дружно ахнули — на столе лежало грубое массивное золотое кольцо с кроваво-красным рубином.

Трибун растерянно моргнул. Снова кольцо, суеверно подумал он, — словно лишнее напоминание о том, другом, кольце, украв которое он превратил Валерию в предательницу.

— Я видел собственными глазами, как ты отрубил человеку палец, чтобы снять с него вот этот самый перстень. Это случилось сразу же после стычки, когда мы устроили на скоттов засаду, чтобы помочь Като Кунедде, — продолжал Фалько. — Ты надел его на цепь вместе с остальными. А вот после свадьбы я его что-то не видел. Так как же он все-таки попал к убитому Одо? И как он вообще мог сорваться с цепи — единственный среди всех?

Гальба, проглотив вставший в горле комок, на какое-то мгновение отвел глаза в сторону. И в тот же самый миг Валерия и Секст, не сговариваясь, шарахнулись от него, как от зачумленного. В мгновение ока Гальба остался совершенно один.

— Это ведь твой перстень, не так ли? Один из тех, что болтаются у тебя на поясе. Выходит, Одо даже из могилы назвал нам имя своего убийцы.

— Клянусь богами, я выпущу тебе кишки! — хрипло прорычал Гальба. — Ты еще будешь валяться у меня в ногах, умоляя простить тебя и забыть обиду. А я… я заставлю своего коня топтать твой труп! А потом возьму себе эту шлюху!

— Нет, Гальба! — невозмутимо бросила Валерия. — Если ты убьешь Ардена и Фалько, я убью себя.

Не успели они выйти за порог и двинуться к лестнице, где внизу, у входа в дом ждал их Арден Каратак, как Марта, змейкой выскользнув за дверь, со всех ног кинулась поднимать тревогу.


Арден ждал Гальбу у входа. Он стоял молча и неподвижно, как статуя, опершись о длинный кельтский меч. Его поза напомнила Валерии ту страшную минуту у источника Бормо, когда юный Клодий сделал отчаянную попытку спасти ее и был убит рукой того самого человека, которого она теперь так отчаянно и безнадежно любила. От волнения она едва могла дышать.

Сможет ли Арден победить? Ведь Гальба Брассидиас — это не Клодий. До этого дня он еще ни разу не испытывал горечи поражения. Никому до сих пор не удавалось выбить у него из рук оружие. Фракиец вышел, держа в руках обнаженный меч, — в лице его не было и тени страха, руки его и плечи бугрились мускулами, в темных глазах горел опасный огонек, он был обнажен до пояса и двигался легко и пружинисто, словно могучий хищник. Неужели ему удастся убить кельта с такой же легкостью, как и всех своих врагов?

В отличие от Гальбы Арден выглядел донельзя грязным и усталым, плечи его прикрывала лишь рваная туника — единственное, что оставили ему, взяв в плен. На запястьях верховного вождя кельтов еще багровели страшные отметины — следы только что снятых кандалов, тело его было сплошь покрыто ранами и кровоподтеками, в спутанных волосах торчала солома. И на фоне всей этой грязи и крови особенно яркими казались лезвие меча да еще блестящие голубые глаза, которыми он с ледяной злобой всматривался в хмурое лицо Гальбы. Такого взгляда Валерии еще никогда не доводилось видеть. И дело тут было даже не в ненависти, которую Арден наверняка испытывал к предателю, — так смотрит судья, собираясь вынести смертный приговор, внезапно подумалось ей. По спине у нее пробежала дрожь.

— Итак, выходит, тебе удалось-таки сорваться с крючка, бриттский пес! — выплюнул Гальба.

— Фалько выпустил меня под предлогом, что ему нужно меня допросить. — Арден бросил быстрый взгляд на Валерию, выражение лица его чуть заметно смягчилось, и на мгновение в глазах промелькнуло что-то вроде понимания. Потом он снова перевел глаза на Гальбу, и лицо его стало похожим на каменную маску.

Гальба коротко фыркнул.

— Если ты дашь мне возможность взять в жены твою шлюху, я оставлю тебя в живых, Каратак… а со временем, может быть, даже сделаю тут королем. Ты ведь знаешь, я никогда не отказывался протянуть тебе руку помощи.

— Ты — бессовестный лжец!

— Я дал слово, что помогу тебе пробраться за ворота и попасть внутрь крепости, и сдержал его! Я только не стал говорить, что тебя там ждет, — ухмыльнулся Гальба. — Мне нравилось играть с тобой, бриттский пес… морочить тебе голову всеми этими дурацкими мечтами о свободе, о независимости. Но ведь и сами эти мечты вложил тебе в голову тоже я.

— Знаешь, я только сейчас понял, что, кажется, не в состоянии убить тебя, Гальба… потому что ты и так наполовину мертв, поскольку давно уже сгнил изнутри. Тебе безумно жалко себя, именно поэтому ты до сих пор жив, но если у тебя когда-то и было сердце в груди, то оно давно уже мертво.

— Может, ты и прав, варвар, но я могу еще убить тебя! И я это сделаю!

Гальба прыгнул вперед, и лезвия мечей зазвенели, сшиблись в полумраке, осыпав их снопом искр. Валерия с замиранием сердца видела, как напряглись их мускулы — противники замерли на мгновение, сверля друг друга взглядами, словно каждый из них оценивал силу другого, а потом с хриплым проклятием отскочили в сторону, как будто оба они поняли наконец, с кем придется иметь дело. Взгляды их снова встретились, и вот они уже кружат с мечами в руках, выжидая, когда один из них сделает ошибку.

— Ты даже ради собственной свадьбы не позаботился приодеться, явился в доспехах, — презрительно бросил Арден. Ноги его легко ступали по каменным плитам прихожей. — Небось до последней минуты боялся, что она вонзит тебе в грудь кинжал!

Круги, которые описывал Гальба, приближаясь к противнику, были поменьше, и они раз за разом сужались. Опытный воин, он все время был начеку, отыскать у такого слабое место — дело нелегкое.

— А может, просто чутье подсказало мне, что и на свадьбу лучше одеться так, словно идешь в бой. Выходит, мое чутье получше, чем у тебя, Арден. — Гальба рванулся вперед, его короткий меч спата со свистом описал над головой сверкающий круг и опустился. Прежде чем Арден успел сообразить, что происходит, или отбить удар, лезвие меча Гальбы вспороло ткань его туники, оставив на груди кельта кровавую полосу. Из груди Валерии вырвался пронзительный крик, но она тут же закусила губу, проклиная себя за это.

Варвар отпрянул назад. Гальба, почувствовав преимущество, продолжал наступать.

— Где ж твои доспехи, парень? — прорычал он. — Без них тебе солоно придется! — Эта фраза упала варвару на голову, и еще одна кровавая царапина прочертила его грудь.

— Нет у меня доспехов, кроме тех, что когда-то прикрывали моих предков! Я буду сражаться, как они — под защитой наших богов и священного дуба! — Свободной рукой он схватился за ворот драной туники и с силой рванул вниз. Ветхая ткань не выдержала. Еще один сильный рывок, и тряпка полетела на пол. Арден остался почти обнаженным. — Вот так когда-то мои соплеменники сражались с римлянами, когда судьба свела их в первый раз, убийца! И так же и я буду сражаться с тобой в этой последней битве! — Его сильное тело выглядело поджарым и мускулистым. Валерия догадалась, зачем он это сделал, — в этом жесте был не только вызов, но и неприкрытое оскорбление… старый как мир способ, известный еще грекам со времен Олимпийских игр, — именно так когда-то галлам удалось вывести из себя цезаря.

— Что ж… тогда ты покинешь этот мир таким же голым и жалким, каким и явился в него! — прорычал Гальба. В глазах его зажегся мрачный огонек.

Трибун снова сделал стремительный, как удар молнии, выпад, но промахнулся. Воспользовавшись этим, Арден издал высокий пронзительный вопль, эхом разнесшийся по всему дому, прозвучавший, словно леденящее душу напоминание о древних временах и старых богах.

— Да-а-гда!

А потом вскинул свой длинный меч и сошелся с врагом лицом к лицу. Держа его обеими руками, он яростно прыгнул навстречу Гальбе. Удары посыпались градом, мечи мелькали в воздухе с такой скоростью, что Валерия не успевала даже следить за ними, только чувствовала легкие дуновения ветра у себя на лице. Ноздри ее раздувались, она вдыхала едкий запах пота, исходивший от разгоряченных тел сражающихся мужчин, в прихожей было настолько душно, что у нее закружилась голова. Напряжение становилось невыносимым. Валерия глазами поискала кинжал — если Гальба победит, решила она, что ж, тогда она убьет себя.

Мечи плясали, скрещиваясь и блестя, словно лучи света, удары и контрудары были настолько стремительными, что никто из тех, кто наблюдал за поединком, не успевал уследить за ними — с таким же успехом можно было бы попытаться заметить миг, когда ястреб, ринувшись вниз с высоты, вонзает когти в тело беспомощной жертвы. Слышалось только хриплое дыхание мужчин да время от времени сдавленное ругательство, когда кто-то из них, пропустив удар, отшатывался в сторону, чтобы смахнуть кровь.

Старший трибун сделал уже не одну попытку пробить защиту Ардена — когда-то самому Ардену удалось без особого труда проделать то же самое с несчастным Клодием, — но ярость, с которой варвар отвечал ударом на удар, не давала Гальбе это сделать. Меч в руках кельта был гораздо длиннее его собственного и к тому же значительно тяжелее, один удар такого меча мог разрубить человека надвое, а тяжесть его Гальба уже успел оценить, отбивая удар, — до сих пор ему это удавалось, однако он уже чувствовал, что запястья его начинают понемногу неметь. Под ударами Ардена спата, короткий меч Гальбы, покрылся зазубринами, каждый такой удар высекал в воздух целый сноп искр. Рыча и ругаясь, Гальба шаг за шагом начинал отступать, пару раз он споткнулся, пот струился у него по лицу — только сейчас он стал понимать, что прикончить Ардена будет далеко не так легко, как он поначалу рассчитывал.

— Убийства, которые ты совершил, тянут тебя к земле! — с насмешкой в голосе прохрипел Арден. — Ты сопишь, как жалкий старик!

Гальба снова принялся описывать круги. Мысли лихорадочно метались у него в голове. Он ни на мгновение не спускал со своего противника глаз — стоило только Ардену направить меч в одну сторону, как Гальба, безошибочным инстинктом угадав это, успевал уклониться в другую. Еще один удар… потом еще! Спустя пару минут старший трибун вдруг с изумлением обнаружил, что противник загнал его в угол и на голову его ливнем сыплются сокрушительные удары.

— Будь ты проклят!

Арден безжалостно теснил его — казалось, с каждым ударом руки его наливаются новой силой. Валерия зажмурилась — перед глазами ее вдруг вспыхнуло яркое воспоминание о том, как вскоре после своего появления в крепости она, попав на тренировочную площадку, смотрела, как один из новобранцев, обливаясь потом, наносит удар за ударом по соломенному чучелу. «Неужели и сейчас будет то же самое?» — гадала она. Но нет, теперь все было по-другому: ни намека на усталость, ни малейшего желания побыстрее закончить бой — только ярость и мучительное желание победить. Арден, не спуская с противника глаз, не давал ему ни малейшей возможности ускользнуть, ни малейшего шанса увернуться или, сделав обманный выпад, нанести предательский удар снизу. Удары кельтского меча напоминали удары кузнечного молота, они словно бы раз за разом вдавливали фракийца в землю, сверкающая сталь окружила Ардена ореолом, прикрывая его грудь не хуже доспехов, которую спата Гальбы был бессилен пробить, потому что Арден, бывший начеку, всякий раз успевал отбить удар.

Да, похоже, этот Каратак сильнее его, с бессильной яростью подумал Гальба.

— Ты начинаешь меня утомлять, ублюдок! Еще немного, и тебе конец! — прорычал он, словно надеясь, что эта угроза заставит его врага испугаться. Однако к несчастью для него, все было наоборот.

Спиной фракиец уже терся о стены прихожей. Он вдруг почувствовал себя зверем, которого безжалостный охотник загнал в ловушку, и впервые за все время, пока длилась схватка, в темных глазах трибуна мелькнул страх. Во всем этом есть что-то странное… неестественное, промелькнуло у него в голове, точнее, в том человеке, что стоит сейчас против него с высоко поднятым мечом… с такой яростью, с такой безжалостной силой ему еще не доводилось встречаться. Неужто и впрямь боги, в существование которых он всегда отказывался верить, встали на сторону кельта? Что происходит? Неужели проклятый Арден смог каким-то неведомым способом привлечь их на свою сторону? А что, если ему взялся заодно помогать и тот странный бог, чье благословение призывала на голову его врага эта старая корова Савия?!

Словно ледяной порыв ветра пронесся по комнате. Все вдруг разом почувствовали приближение чего-то ужасного…

Арден снова взмахнул мечом. И в этот момент Гальба стремительным движением упал на колено, рискнув потерять равновесие в надежде застать своего врага врасплох. Острие кельтского меча с пронзительным скрежетом оцарапало каменную стену и задрожало, отскочивший кусочек отлетел назад, едва не задев Ардену щеку. В воздухе запахло паленым. Гальба ударился коленом о доски пола, но, даже падая, успел-таки сделать ответный выпад, и острие его спаты задело бедро противника. Лезвие проникло в плоть почти на дюйм, спасло Ардена лишь то, что он успел в последнюю минуту отшатнуться назад. Однако нога его подвернулась, и он тяжело рухнул навзничь.

Этого было достаточно!

Миг, и Гальба, извернувшись с кошачьей ловкостью, вскочил на ноги и кинулся к своему поверженному врагу. Лезвие его меча вспыхнуло, когда он занес его над головой, готовясь нанести последний, решающий удар и разрубить Ардена надвое. Что-то свистнуло, и спата описал в воздухе сверкающую дугу. Однако в самый последний момент Арден, собрав оставшиеся силы, откатился в сторону, и смертоносное лезвие, пройдя на волосок от его головы, с размаху воткнулось в деревянный пол и намертво завязло в нем. Рукоятка спаты задрожала, словно в бессильной ярости.

Похоже, он совершил непростительную ошибку, решившись скрестить оружие с верховным вождем скоттов, с какой-то усталой безнадежностью подумал внезапно Гальба. А мгновением позже длинный кельтский меч варвара сверкнул в полумраке, описав горизонтальную дугу, и словно гигантским серпом скосил фракийца, подрезав ему лодыжки.

Взревев от ярости, Гальба рухнул, царапая ногтями рукоятку своего меча.

Последним усилием воли ему удалось-таки вырвать его из пола, но лезвие обломилось, оставив в его пальцах лишь рукоятку с коротким, не более ладони, обломком зазубренного металла.

Из груди обоих противников одновременно вырвалось рычание — оба сейчас были одинаково беспомощны, оба распростерлись на полу. Гальба, закусив губу, рванулся к варвару, намереваясь вонзить обломок меча ему в горло прежде, чем кельт, опомнившись, успеет вскочить на ноги.

Однако он просчитался: меч его замер всего в нескольких дюймах от шеи варвара, не причинив тому никакого вреда — Гальба нанес удар, не рассчитав, совсем забыв о том, что в его руке теперь лишь жалкий обломок меча. Но даже этого короткого удара оказалось достаточно, чтобы у него подломились ноги и он завыл от нестерпимой боли. Скосив глаза, Гальба заметил кровь, обагрившую его искалеченные лодыжки.

— Клянусь кишками Плутона…

Проклятие, сорвавшееся с его губ, оборвалось, словно перерезанное надвое ударом меча. Собственно говоря, так оно и было — длинный меч Ардена свистнул в воздухе и с размаху врубился в тело фракийца между головой и шеей, разрубив ему плечо и грудь, кольчужные доспехи с отвратительным скрежетом разошлись в разные стороны, и хлынула кровь — так меч дровосека разрубает ствол исполинского дерева. Могучее тело старшего трибуна вздрогнуло, сила, с которой был нанесен удар, заставила его содрогнуться до самых кончиков пальцев, словно давая ему понять, что и он тоже смертен. Пальцы его разжались, и обломок меча со звоном покатился по полу.

Арден сильным рывком вырвал из поникшего тела окровавленное лезвие. Грудь его тяжело вздымались, обагренные кровью руки все еще слегка дрожали.

— Взгляни в последний раз на мою женщину, прежде чем подохнешь, римская свинья! — прохрипел он.

Вскинув меч, он нанес последний удар. Валерия зажмурилась — раздался омерзительный хруст, и голова Гальбы, отделившись от туловища, скатилась на землю. На лице его застыло потрясенное выражение, словно он так до конца и не смог поверить, что может погибнуть. Покатившись по полу, голова с влажным чавканьем ударилась о стену, и этот звук слился с ударом, когда тело Гальбы тяжело рухнуло на землю. Из перерезанных артерий фонтаном брызнула кровь.

Откатившись в угол, голова фракийца еще слегка покачивалась, брызгая в стороны кровью.

Варвар сделал шаг назад, по всему телу его пробежала дрожь, грудь тяжело вздымалась, все мышцы еще плясали от только что пережитого напряжения. Он с трудом удерживал в руках меч.

— Арден!

В следующую минуту его собственный меч выпал из ослабевших пальцев, и Арден, потеряв сознание, упал на руки Валерии.


Варвар, еще не придя в себя, жадно хватал воздух широко открытым ртом, полуобнаженное тело его было покрыто кровью. Остальные, так и не успев до конца осознать, что произошло, вздрогнули, когда входная дверь затрещала под ударами кулаков — Марта все-таки успела поднять тревогу, и римские солдаты, примчавшись к дому своего командира, едва не сорвали ее с петель. — Откройте! — прогремел снаружи чей-то голос. — Немедленно!

Фалько, словно превратившийся в каменную статую, наконец очнулся.

— Бегите! — крикнул он Валерии с Арденом. — Живо на крышу!

— Подожди! — Арден, отодвинувшись от Валерии, нагнулся, точно вспомнив о чем-то, пошарил по полу, потом снова схватил ее за руку. Беглецы кинулись к лестнице и, прыгая через ступеньки, взлетели на самый верх, а вслед им несся грохот ударов и треск ломаемой двери. Последний, самый мощный толчок сорвал ее наконец с петель, и они успели услышать, как выбитая дверь рухнула наземь.

— Что теперь? — задыхаясь, прошептала Валерия, когда они выбрались на крышу. Сердце у нее ушло в пятки — похоже, они оказались в ловушке, выхода из которой не было.

— Бегите по крыше до самого парапета! Скорее! — донесся до них сзади голос Фалько. — Переберетесь на ту сторону Вала, а там, у самого подножия, вас уже ждет оседланная лошадь.

— Лошадь?! — Ардену показалось, он ослышался.

— У моих рабов, похоже, немало друзей среди твоих соплеменников. — На губах Фалько мелькнула скупая, полная нескрываемой горечи улыбка.

— Ты ведь и сам тоже кельт, не так ли, Фалько?

— Может быть, и так… откуда мне знать? Мы так часто смешивали свою кровь с вашей, что кто теперь скажет, кто римлянин, а кто нет? На том свете разберемся, а теперь бегите!

Фалько могучим плечом налег на комель с внутренней стороны, глиняная черепица прогнулась, и часть ее опустилась почти до самого низа, в крыше разверзлась щель, хотя и узкая, но вполне достаточная, чтобы Ардену удалось протиснуться через нее и вскарабкаться на скользкую поверхность черепичной крыши. Туника его, от которой остались только жалкие клочья, развевалась вокруг его талии. Выбравшись наверх, он протянул руку и одним рывком вытащил вслед за собой Валерию. Откуда-то снизу до них доносились бряцание мечей, громкие, встревоженные крики римских солдат и топот бегущих ног. Потом вдруг все разом стихло. Наступило потрясенное молчание, и беглецы поняли, что римляне наткнулись на окровавленное, обезглавленное тело Гальбы Брассидиаса.

Должно быть, гадают, куда подевалась его голова.

— Бегите же! — рявкнул на них Фалько. — Я постараюсь сбить их со следа, скажу, что вы побежали в другую сторону. Крепостной ров только что вычистили, сейчас он до краев наполнен свежей дождевой водой. Думаю, ее хватит, чтобы вы не разбились.

— Тебя убьют, центурион.

— Ну уж нет, ведь на данный момент я единственный из офицеров, кто остался в живых, — хитро подмигнул Фалько. — А стоит вам перебраться на ту сторону Вала, как они тут же забудут о вас и станут думать только о том, как бы выжить самим. Ну бегите же! — Он исчез, видимо, намереваясь перехватить римлян прежде, чем они заметят беглецов, и направить их в другую сторону.

Арден схватил Валерию за руку:

— У тебя хватит сил на то, чтобы прыгнуть?

Собрав в кулак все то мужество, которое у нее еще оставалось, она сделала глубокий вдох и посмотрела ему в глаза:

— Больше я не оставлю тебя. Никогда!

— Тогда бежим! Скорее!

Они бросились бежать, скользя по черепице крыши, а та жалобно стонала, прогибаясь под тяжестью их тел. Вдруг край крыши, издав протестующий скрип, провис, и беглецы кубарем покатились вниз, обдирая колени и локти и с ужасом представляя себе, как они разобьются о землю. В ушах их свистел ветер. Спасло обоих лишь то, что они приземлились на крышу конюшни, край которой так низко навис над землей, что почти касался ее. Валерия с Арденом слышали, как где-то под ними храпят испуганные грохотом лошади. Последний, крайний ряд черепицы с треском подломился, и оба рухнули на землю. Откуда-то издалека слышно было, как перекрикиваются, обшаривая дом, солдаты. Немного придя в себя, они поднялись и, взявшись за руки, бесшумно, словно тени, проскользнули вдоль конюшни — сонное похрапывание караульного сладкой музыкой отдалось у них в ушах.

А потом еще одна крыша, через которую они промчались бегом, и снова прыжок — теперь они угодили на навес, скатившись по которому рухнули прямо на скирду соломы. Валерия, еще кашляя и отфыркиваясь, трясла головой, пытаясь сообразить, куда они попали на этот раз, когда Арден одним мощным рывком поставил ее на ноги. Перебравшись через низенькую изгородь, беглецы оказались возле подножия узкой каменной лестницы, которая вела на самый верх стены.

Последний отчаянный рывок едва не стоил им жизни.

Навстречу им с обнаженным мечом в руках мчался декурион, на лице его была написана твердая решимость не дать беглецам уйти. А у Ардена даже не было оружия! У Валерии чуть сердце не разорвалось от страха. Но вдруг взгляд декуриона упал на лицо Валерии, и в глазах его что-то вспыхнуло. Явно узнав ее, он вдруг замялся, а потом рука, в которой он сжимал меч, нерешительно опустилась.

Только сейчас она узнала, кто перед ней, — это был Тит, тот самый, кто охранял ее в лесу, когда она, еще не зная об этом, словно теленок на бойню, направлялась прямо в засаду, задолго до этого дня задуманную Гальбой. После того случая Тит старательно избегал ее. И вот теперь он стоял перед ней, низко склонив голову, и краска мучительного стыда заливала его загорелое лицо.

— Я уже раз предал вас, госпожа. Больше я этого не сделаю…

На бегу выдохнув слова благодарности, они прошмыгнули мимо него, вихрем взлетели на самый верх и перегнулись через парапет, вглядываясь в светлеющее на востоке небо. Каледония! Свобода!

— Вон они! Задержите их!

Стрела просвистела у них над головами, за ней другая. Где-то внизу затопали чьи-то ноги, пронзительно заржала лошадь, а мгновением позже, поднимая тревогу, завыла труба.

— Давай! — крикнул ей в ухо Арден. — Прыгай! Там вода!

— Еще рано! Нужно сначала задержать их!

Вырвав у него руку, Валерия наклонилась и принялась шарить в углу, где обычно хранилось оружие. Еще одна стрела с противным писком пролетела возле ее уха, но Валерия только отмахнулась. Наконец отыскав лук, она обернулась, наложила стрелу и, как когда-то учила ее Бриса, задержала дыхание и выстрелила. Снизу, из темноты, донесся пронзительный вопль нестерпимой боли, а за ним — крики, предупреждающие об опасности.

— Теперь пора! — крикнула она Ардену.

Он одним мощным толчком швырнул ее вниз.

От страха сердце Валерии едва не выпрыгнуло из груди. Она услышала, как в ушах ее засвистел ветер, а потом где-то далеко внизу блеснула узенькая полоска воды. Тело ее, словно зависнув в воздухе, стало медленно заваливаться назад. Она еще успела заметить поверх края парапета несколько голов в шлемах, а потом раздался оглушительный всплеск, за ним второй, и они с Арденом один за другим с головой ушли под воду, на мгновение коснувшись ногами илистого дна.

На поверхность они всплыли порознь. Валерия даже не успела заметить, какая обжигающе холодная вода во рву, как они с Арденом уже карабкались по глинистому склону на противоположный берег рва. К счастью, Фалько оказался прав — в нем действительно оказалось достаточно воды, чтобы они с Арденом не разбились.

— Где они? — перекрикивались солдаты. Но предрассветная мгла надежно укрыла обоих беглецов. Время от времени выпущенная наугад стрела с громким чавканьем втыкалась в раскисшую землю.

А потом они перевалили через край, кубарем скатились вниз по склону земляного вала и кинулись бежать со всех ног — подальше от проклятой крепости с ее белыми стенами.

Пальцы Ардена крепко сжимали ее руку, словно он боялся, что она передумает. Но решение, принятое Валерией, было твердо. И на душе у нее вдруг стало легко и спокойно. Она нисколько не сомневалась, что поступает правильно.

Где-то заржала и зафыркала лошадь.

— Эй, сюда! — услышали они чей-то крик.

Это был Гален, раб Фалько. Пока его господин бросился освобождать Каратака, Гален, ухитрившись остаться незамеченным, пробрался сюда и ждал появления беглецов. Пока он рыскал тут, ему удалось наткнуться на горстку варваров, среди которых была и Бриса — после недавней схватки ее голова и плечо были замотаны тряпками. Тут он и ждал их, держа под уздцы лошадь.

Кельтский вождь, одним прыжком взлетев на спину коня, поднял Валерию и усадил ее позади себя. Она едва дышала, была с головы до ног перепачкана грязью, вся в царапинах и ссадинах, но при этом ликовала. В груди Валерии бушевала такая радость, которой она не испытывала за всю свою жизнь, — она была свободна, и вдобавок рядом с ней был тот, кого она любила. Обхватив его руками, она блаженно зажмурилась. Бриса следом за ними тоже вскочила в седло.

— Давай с нами, парень! — обернулся к Галену Арден. — Поехали! Там тебя ждет свобода!

Но раб, распластавшись на земле, чтобы его не заметили с крепостной стены и, узнав, не пустили в него стрелу, решительно покачал головой:

— Нет уж, я прожил всю жизнь возле своего хозяина и умру рядом с ним. А вы езжайте, да не медлите, слышите? Езжайте, и да пребудут с вами боги!

Очередная стрела, просвистев в воздухе, воткнулась в землю совсем рядом с ними. За ней — еще и еще. Конечно, расстояние, отделявшее их от крепости, было немалым. Но римляне явно не желали сдаваться. Снова послышались крики, потом какой-то шум, и, оглянувшись, Арден сообразил, что солдаты выкатили баллисту.

— Скоро! — пообещал Арден. — Очень скоро вся Британия будет свободной!

— Передай Савии, что я люблю ее! — крикнула Валерия. В голосе ее звенели слезы.

Арден ударил коня пятками, и тот, обиженно заржав, помчался как ветер. Они скакали туда, где вдалеке виднелась небольшая роща. Там они будут в безопасности.

Одной рукой Арден держался за гриву коня.

В другой висела окровавленная голова Гальбы Брассидиаса.

Глава 41

— Итак, ты позволил главарю мятежников убить твоего командира и похитить дочь Рима? — Я приподнял брови, делая вид, что не верю собственным ушам. Я даже усмехнулся недоверчиво, показывая, что такого просто не может быть. Но сказать по правде, если я и удивился, то не слишком — те, кого я уже успел допросить, исподволь подводили меня именно к такому финалу. И как прикажете объяснить все это в отчете? Я сокрушенно вздохнул. Дезертир и вождь мятежников сбежал, дочка сенатора и вдова командира последовала за ним, оба они бесследно исчезли, а старший трибун мертв! А все вокруг толкуют мне о религии, и это в наше-то время, когда уже не осталось ничего святого!

Надо отдать ему должное, Фалько и не подумал оправдываться.

— Послушай, мой командир, Марк Флавий, чью свадьбу с Валерией мы праздновали в моем же собственном доме, пал жертвой предательства и был убит. Валерия осталась вдовой. А Гальба… Гальба оказался убийцей.

Похоже, ему и в голову не приходило бояться меня. «Да и с чего ему меня опасаться? — внезапно подумал я. — Что я могу сделать с ним такого, чего уже не сделала жизнь?» Все его имущество погибло в огне во время последнего сражения. Рабы, воспользовавшись случаем, разбежались. Скот перерезали. Адрианов вал, который он привык считать своей родиной, был осквернен — наполовину разрушенный, он до сих пор лежал в развалинах, а от тех, кто служил на нем, осталась едва ли горсточка. Так что империя нуждается в Фалько куда больше, чем он — в ней. И уж значительно сильнее, чем в этих моих донесениях.

— И тем не менее ты был свидетелем и даже участником событий, для расследования которых я и был прислан сюда! — нарочито грозным тоном прорычал я.

— Это ведь сам император отдал приказ вывести войска из Британии и тем самым подтолкнул варваров к нападению, а вовсе не я. — Фалько пожал плечами. — Не я, а Гальба пожертвовал петрианцами ради собственного честолюбия. Ему не нужна была Валерия. Он не любил ее и не хотел жениться на ней. Все, что ему было нужно, — это уничтожить ее… унизить — точно так же, как всю жизнь унижали его самого. Когда-то он был солдатом, а стал предателем. Можно сказать, он сам выбрал смерть.

Я выглянул в окно — опять это проклятое серое небо!

— Но, даже зная о смерти Гальбы, она все-таки предпочла снова бежать на север… не так ли?

— Да. Чтобы никогда уже не возвращаться.

Я кивнул. Всю свою жизнь я только и занимался тем, что поддерживал подобные Адрианову валу стены империи, сколько их было по всему миру. Тогда почему мне вдруг нисколько не жалко, что его больше нет? Почему я не оплакиваю его? Как странно, подумал я, восемьдесят миль длиной, миллионы камней, сложенные человеческими руками, омытые потом… каким неприступным он казался… но вот его нет, а мне как будто все равно…

— Расскажи мне о том, что произошло после того, как им удалось бежать.

— Ситуация, в которой мы оказались, оставалась по-прежнему угрожающей. Один из верховных вождей Каледонии, по имени Торин, уже успел к тому времени прорваться через Вал в другом месте, чуть дальше на востоке, и двигался к Эбуракуму. На западном берегу высадились скотты. На восточном — саксы. А нас осталось совсем мало. Кроме того, многие были ранены. Иначе говоря, нас могли перерезать в любую минуту. Однако теперь, когда Гальбы больше не было, петрианцы вновь, как прежде, стали единым целым. Посовещавшись, мы отступили в сторону Эбуракума, но по дороге узнали, что герцог убит. Так что мы двинулись дальше, к Лондиниуму, прихватив с собой пленных друидов. И все два дня мы видели на горизонте дым — это горели казармы, где прежде стоял легион петрианцев…

— А где те легионы, что стояли на юге?

— Те-то? Они появились с большим опозданием и к тому же заранее уже щелкали зубами от страха, — с изрядной долей презрения в голосе объяснил Фалько. Горечь в его лице не удивила меня — передо мной сидел человек, который потерял все, дом его был сожжен, имущество стало добычей мародеров. Он пожал плечами. — Собственно говоря, мы и увидели-то их, только когда остатки нашего гарнизона добрались до Лондиниума. Спустя пару дней к нам в поддержку прислали еще два легиона. Но к этому времени нападения варваров стали уже реже. Казалось, они в нерешительности. Кое-кого из тех, кто забрался так далеко на юг, даже удалось заманить в засаду.

— Скажи мне, Каратак мечтал о том, чтобы вообще изгнать римлян из Британии?

— Он был по натуре мятежник. И мечтатель тоже. У варваров не было своего короля — только верховный совет, а те племена, что жили на побережье или на островах, занимались в основном грабежами, и ничто больше их не интересовало. Из всех вождей один только Каратак понял, что для того, чтобы противостоять Риму, нужно сильное государство — сильное и единое. Однако шло время. Волнения в самой империи потихоньку улеглись, ситуация стабилизировалась. Вопрос с наследием императора был наконец решен, на побережье высадился Феодосий со свежими подкреплениями, и варвары были отброшены назад, на север от Адрианова вала.

— Итак, выходит, империя была вновь спасена.

Фалько посмотрел на меня в упор:

— На этот раз — да. Но… надолго ли? Как ты сам-то считаешь, инспектор Драко?

Ни колебаний, ни страха — одна спокойная решимость! Именно на таких людях столетиями держалась империя! Именно на них опиралась она, раздвигая свои границы, казалось, они выкованы из железа… однако даже его сердце оказалось разбито. Я невольно отвел глаза в сторону.

— Что ты намерен делать?

— Заново построить свой дом, наладить хозяйство… все, что смогу. Хватит с меня, навоевался. Буду себе потихонечку жить у подножия Вала. Как-нибудь проживу — как жили до меня мои предки. Подожду, посмотрю, кто победит, а дальше стану жить с ними в мире и дружбе. Было время, когда все мы ждали приказов только с юга. Ну что ж, выходит, теперь станем ждать их и с севера.

— С севера? Но ведь на севере ничего нет! — вырвалось у меня помимо моей воли. Я был раздражен и не скрывал этого. Та тайна, ради которой я был прислан сюда, так до сих пор и осталась неразгаданной. — Совершенно дикий край! Объясни мне наконец, с чего Валерии вдруг вздумалось отправиться на север?!

— Потому что там, на севере, живут свободные, сильные люди, беспокойные, но в них ключом бьет жизненная сила. И когда-нибудь они вернутся. Они вновь перейдут через Вал и останутся. И с ними — новая жизнь и новый мир.

Зловещее предсказание, подумал я, учитывая, что победа как-никак и на этот раз осталась за Римом. Однако победа эта досталась нам такой кровью, что с полным основанием могла считаться пирровой. Нет, не то чтобы я не верил в то, что этому народу под силу противостоять империи, — просто мне казалось, что они не особенно и стремятся к этому. Старые боги утратили свою силу, их стали понемногу забывать, а этот новый бог, этот таинственный еврей… в моих глазах он по-прежнему оставался богом лишь женщин да рабов. Куда больше мне нравились божества кельтов — Таранис, Езус и их добрый бог Дагда. О таких богах мужчины слагают песни.

— Когда-нибудь… — задумчиво повторил я. — Когда-нибудь…

— Мне удалось ответить на твои вопросы, инспектор Драко? Теперь ты вернешься в более теплые страны, чем наша, чтобы написать свой отчет?

— Наверное, да, — кивнул я. Эти слова сорвались с моих губ прежде, чем я успел подумать. Впрочем, он прав — что мне тут делать? Да и что мне еще остается? Но о чем я стану писать в своем отчете? Имперскому суду и самому сенатору Валенсу уже известно и о тайном сговоре вождей варварских племен, и о недавней войне. А передо мной сейчас стоит куда более трудная задача… может быть, потому, что страсть, сжигающую женщин, и желание, сводящее с ума мужчин, объяснить обычно всегда труднее.

Собственно говоря, объяснить это можно всего в двух словах — Валерия влюбилась. Но в кого она влюбилась? В мужчину? Или в страну, столь непохожую на ту, которую мы оба считали своей?

— Но только после того, как я закончу свои дела, — поспешно добавил я. — После того как пойму, что произошло.

Фалько рассмеялся:

— Тогда ты будешь первым, кому удалось понять Британию и Адрианов вал! А если ты скажешь, что тебе удалось понять душу молодой женщины, тогда я назову тебя лжецом!

Я жестом велел ему уйти. Я хотел остаться один… хотел немного подумать. Я долго сидел, погруженный в свои мысли, прерываемые лишь топотом солдат в коридоре. Мир, который я привык считать своим, внезапно показался мне усталым и старым, древние традиции и никому не нужные законы истощили и обескровили его. Да, Рим одряхлел, он похож на старого, беззубого старика. А женщина, которую я искал, была молода, и она предпочла этот новый, исполненный жизни мир. Да и много ли мне известно о ней — даже сейчас?

Внезапно я почувствовал, как я ужасно одинок.

И я послал за Савией.

Она пришла и тихо села напротив меня. Наверное, она чувствовала, что мне тут больше нечего делать — я опросил всех, кого хотел, и собираюсь уезжать. Наверное, она гадала, какова же будет ее собственная судьба. Однако тревога, терзавшая ее во время нашей самой первой встречи, внезапно исчезла, сменившись безмятежным спокойствием. Как будто что-то подсказывало ей, что теперь мне понятно много больше, чем кажется мне самому.

— Почему ты не поехала вместе с ней? — спросил я.

По губам Савии скользнула улыбка.

— Ты хотел, чтобы я тоже прыгнула с крепостной стены?

— Я хотел сказать — потом. Во всей этой неразберихе ты легко могла ускользнуть незамеченной. Она ведь по-прежнему твоя госпожа, что бы там ни говорил Каратак.

— Я пыталась. Меня схватили около полуночи, когда я попыталась незаметно открыть крепостные ворота. После этого меня приставили к походной кухне, потом отвезли в Лондиниум, а затем сюда. Я ведь как-никак не обычная рабыня, я прислуживала сенаторской дочери, была ее доверенной служанкой. Вот кому-то и пришла в голову мысль, что она, возможно, вернется за мной. А потом решили, что ты сочтешь нужным допросить меня.

— Чтобы составить свой отчет?

Савия кивнула.

— Ну и как тебе живется тут? Только честно.

Савия, склонив голову на плечо, задумалась, видимо, подыскивая подходящий ответ.

— Тяжеловато, сказать по правде. Но воздух тут намного чище, знаешь ли. И люди довольствуются более простыми радостями.

Я покачал головой.

— Если честно, мне так и не удалось понять, что же происходит.

— Ты имеешь в виду в империи?

— Я имею в виду вообще все.

Савия кивнула. Мы оба долго молчали. Забавно, подумал я, так обычно молчат старые друзья, которым не нужны слова, чтобы понять друг друга. Так молчат старые супруги, много лет прожившие вместе, — мне говорили, что такое бывает, только я не верил. Потом Савия вновь заговорила:

— Мне кажется, это Христос… он возвращается, господин. Скоро он будет везде. И его приход совершится разными таинственными путями. Жрецы вроде Кэлина уже успели почувствовать, куда ветер дует, — в точности как ты сам. Друиды умирают, скоро их не останется. Мир словно затаил дыхание…

— Этот самый ветер дует над империей вот уже тысячу лет.

— Ну, каждому дереву суждено когда-то упасть, не так ли?

Я повернулся к ней:

— Что мне делать, Савия? — В первый раз я назвал ее по имени. Я покатал это имя на языке, словно пробуя его на вкус — немного тяжеловато, решил я, но приятно. — Как мне понять, что же все-таки произошло с ней?

— Тогда отыщи ее, господин.

— Не нужно называть меня «господин». И «инспектор» тоже.

Она долго смотрела на меня — в глазах ее были доброта и понимание.

— Отыщи ее, Драко.

Конечно. Ведь если мне хочется понять, что же такое стены на шей империи, значит, мне нужно проникнуть дальше, заглянуть за них. Я должен собственными глазами увидеть этот новый мир, который, словно океанская волна, плещется у берегов нашей империи, грозя захлестнуть ее в любую минуту. Я должен поговорить с единственным человеком, с которым мне так до сих пор и не удалось поговорить. С этой женщиной, которую я ищу. С самой Валерией.

— Ты проводишь меня к ней?

— Да. Мы с Кэлином.

— Это тот друид?

— Да. Он умирает… заживо гниет в тюрьме. Чтобы жить, ему нужен солнечный свет — как цветку. Освободи его, Драко, и он отведет нас к ней. Тут, в гарнизоне, будут только рады любому предлогу поскорее избавиться от него. Он станет нашим проводником и живой гарантией нашей безопасности. В самый первый раз мне было страшно отправляться на север, но только там ты сможешь наконец понять, что же на самом деле происходит с империей.

— Но я старый человек, Савия.

— А я — старая женщина. Но мы не настолько стары, чтобы не мечтать о новом, верно? — Она вдруг замялась — было заметно, что она стесняется говорить о том, что же на самом деле заставляет ее отправиться туда. — Я хочу поехать на север и рассказать им о Христе. Они почувствуют его мудрость, вот увидишь. Ямогу положить конец раздирающей их вражде и всем этим жестокостям.

— Ты желаешь проповедовать свою веру? Ты… — Я едва не сказал «рабыня», но в последнюю минуту успел прикусить язык. — Ты, женщина?

— Да. И я хочу поехать с тобой. — Она сказала то, что я и так уже знал, и тем не менее я был потрясен. Никто и никогда еще не говорил мне, что хочет быть со мной. Мое появление обычно нагоняло на людей страх, и все только радовались, когда я уезжал…

— Ты поедешь не как рабыня, а как свободная женщина, — проговорил я. — Каратак подарил тебе свободу. И я тоже дарю ее тебе.

— Я знаю. — Она с самого начала не сомневалась в этом, понял я. Савия не могла не понимать, что все эти бесконечные разговоры о свободе мало-помалу подействуют и на меня.

— И как ты думаешь, что я там отыщу? — спросил я ее.

— Самого себя.

Нет, это невозможно… совершенно невозможно! На севере?! О боги, я точно сошел с ума! А как же мой отчет императору?

Нет, я пока еще не готов. Сначала я обязан понять…

И тут я понял, что принял это решение много дней назад… оно подспудно зрело в моей душе все то время, пока я расспрашивал этих людей, пока годами мотался по свету. Оно пришло ко мне не случайно — я принял его, поскольку ржавчина, разъедавшая пославший меня сюда имперский суд, давно уже мучила меня самого.

Но где же она сейчас, эта Валерия? С какой дозорной башни смотрит теперь на эту страну? И что она видит? Что ей удалось узнать? О чем она думает?

Подумать только — сенаторская дочь!

Утром мы отправились на север.

Отправились на поиски того же, что искала она.

Эпилог

Тридцать девять лет спустя после той битвы у стен Адрианова вала, в последний день года 406-го от Рождества Христова, во время страшных морозов, которых не помнил ни один человек, воды реки Рейн промерзли до самого дна. И сотни тысяч нетерпеливо ожидающих этого дня вандалов, свевов, аланов и бургундцев, выбравшись из лесов Германии, перебрались по льду и наводнили Галлию.

Слабая, лишенная воинского духа армия римлян и вместе с ней армия франков двинулись им навстречу, но были сметены и отброшены. После чего границы рухнули, и территория империи подверглась безудержному разграблению.

Кое-кто из вождей захватчиков потребовал себе во владение земли в Галлии. Остальные двинулись на юг и вторглись сначала в Италию, а потом в Испанию и в Африку. В 410 г. воинственный вождь готов Аларих захватил Рим. Столица империи пала — впервые за восемь сотен лет.

В тот же самый несчастный для империи год, когда Рим склонился перед варварами, из провинции Британия пришло письмо, в котором императора Гонория[500] ввиду все участившихся мятежей среди варваров умоляли как можно скорее прислать дополнительные подкрепления.

Наследник цезаря ответил, что на этот раз острову придется самому позаботиться о себе.

Больше из Британии сообщений не поступало.

Феликс Дан АТТИЛА

КНИГА ПЕРВАЯ

Глава первая

Жаркая летняя ночь окутала мраком могучий Дунай.

Подобная морскому заливу, необозримая река лениво катила на запад громадные массы своих вод, встречая преграды только в многочисленных маленьких островках, роскошно поросших деревьями и кустарниками.

Один из таких узких островков едва возвышался над поверхностью реки, он был опоясан высоким, в рост человека, камышом, и на нем росло лишь несколько старых, не очень больших, но чрезвычайно толстых ив, узловатых, с фантастическими наростами на стволах и сучьях.

Луна не сияла на небе, звезды задернуты были густыми тучами, которые медленно плыли, подгоняемые дождливым юго-восточным ветром.

Вдали, на западе, черное небо по временам освещалось бледным, призрачным, грозным блеском, и после этих мгновенных вспышек еще чернее казалась глубокая, безмолвная, словно зарождающая беду, ночь.

С легким журчанием и плеском, медленно текли речные струи мимо небольшой, в виде треугольника, долинки.

Камыш, росший на низких болотистых берегах острова, постепенно переходил в густую ивовую заросль и колючие кусты волчьих ягод.

Кругом все было мрак, уединение, тишина, изредка только слышался в реке всплеск хищной рыбы, устремившейся за своей ночной добычей; тогда на поверхности воды расходились короткие круги, и затем снова наступало безмолвие. Вдруг из кустарников на левом берегу тяжело вылетела большая птица, с пронзительным, словно предостерегающим, криком.

Медленно направилась она к острову, и уже хотела опуститься на одну из старых ив, как вдруг метнулась в сторону, и с еще более громким криком быстро взвилась кверху, и улетела на запад, вдоль реки, где скоро скрылась в ночной тьме.



На островке в кустах послышался легкий шорох. Из зарослей на прибрежной топи поднялась скрывавшаяся там фигура.

– Наконец-то! – тихо произнес молодой голос, и юноша уже готов был вскочить.

Но другой человек, притаившийся рядом с ним, притянул его за руку и прошептал.

– Тише, Дагхар. Ястреба могли спугнуть и лазутчики.

От северного берега к острову по темной воде быстро приближалось нечто еще более темное, массивное и продолговатое, скользившее подобно черной тени.

Скоро можно было различить, что это лодка, несшаяся как стрела, но совершенно беззвучно.

Четыре весла опускались и поднимались без малейшего шума, и когда, искусно повернутая тупой кормою, лодка врезалась в густой камыш, единственным звуком было шуршание жестких стеблей о ее бока да шелест раздвигаемых ею перистых головок. Пловцы выскочили на берег и вытянули за собою лодку.

Ожидавшие также поднялись, все четверо пожали друг другу руки, не обменявшись ни единым словом.

Молча направились они вглубь долины, постепенно поднимавшейся на восток, север и юг, и круто обрывавшейся на западе, и приблизились к могучим ивам. Старший из двух ожидавших остановился, поднял голову в шлеме, откинул назад длинные седые волосы и со вздохом произнес:

– Мы вынуждены сходиться подобно разбойникам, обсуждающим злой замысел.

– А между тем речь идет о благороднейшем деле – об освобождении, – стискивая копье, вскричал стоявший рядом с ним юноша.

– Смерть носится над нашими головами! – прошептал младший из прибывших, разглаживая бороду, которую порыв ветра закинул ему в лицо.

– Смерть повсюду и всегда носится над смертными, граф Гервальт, – возразил его спутник, и в голосе его слышались твердость и самоуверенность.

– Прекрасно сказано, король Ардарих! – вскричал юноша.

– Разница только в том, какого рода эта смерть, – произнес человек с длинными седыми волосами.

– Конечно, король Визигаст, – сказал Гервальт. – И муки, в которых мы умрем, будут ужасны, если он узнает о нашем тайном свидании. – Он затрепетал.

– Ведь не всеведущ же он, однако! – угрюмо возразил юноша.

– Сам Вотан и тот не всеведущ, – заметил старый король.

– Пойдемте, – сказал Гервальт, плотнее закутываясь в свой темный плащ, – дождь так и бьет в глаза. Там, под ивой, мы найдем защиту.

Они повернули к северо-западу, и, дойдя до деревьев, стали под ветвями самой развесистой из ив.

– Начинай не медля, король ругов, и кончай скорее, – произнес Гервальт. – Горе нам, если мы не достигнем безопасного убежища раньше первого луча солнца. Его всадники и лазутчики спрятаны и рассеяны повсюду; безумен я, что дал себя уговорить явиться сюда. Но из глубокого уважения к тебе, король Визигаст, другу моего отца, и в память того, что ты, король Ардарих, двадцать лет тому назад опоясал меня мечом, я хочу предостеречь обоих вас, насколько хватит моих сил. Только ради этого участвую я в этом гибельном поступке; плывя по черной, медленно катящейся реке, я думал, что мы плывем в ад!

– В ад попадают только трусы, боящиеся кровавой смерти! – вскипел юноша, гневно встряхивая темными, короткими кудрями.

Гервальт схватился за свой, висевший коротко на привязи, меч.

– Начинай, друг Визигаст, – произнес король Ардарих, прислонясь к стволу дерева и наискось прижимая к груди копье, чтобы удержать раздуваемый ветром плащ, – а ты, юный Дагхар, обуздай себя. Я видел этого аллеманского графа рядом с собою на Марне, там, где не отступали одни только отважнейшие из героев…

– То, что я могу сказать, уже известно вам, – начал король ругов. – Гнет гуннов невыносим! Когда же, наконец, он будет свергнут?

– Когда его свергнут боги, – сказал Гервальт.

– Или мы! – вскричал Дагхар. Король Ардарих задумчиво молчал.

– Разве можно более сносить его, граф Гервальт? – спросил король.

– Ты храбр и горд, как весь твой благородный народ. Должен ли я напоминать тебе о том, что ты сам знаешь? И терпишь, подобно нам? Гунн господствует повсюду. Ни Рим, ни Византия не дерзают восстать против него! А страшного вандала Гейзериха, бича морей, он называет своим братом. Он покорил все народы от Византии на востоке до Янтарных Островов Северного Моря. И каково его господство? Один произвол! Иногда, по прихоти, он великодушен, но вместе с тем отличается жестокостью, насилием, святотатством. Ни короли, ни поселяне, ни женщины не могут считать себя в безопасности от его прихотей и желаний. Но из побежденных им народов безжалостнее всего поступает он с нами, белокурым и голубоглазым племенем, считающим своими предками Асгардов. Нас, германцев, как называют нас римляне, он стремится не только подавить, но и опозорить.

– За исключением меня и моих гепидов, – слегка выпрямившись, спокойно произнес король Ардарих.

– Правда, – неохотно сказал Дагхар, – тебя да еще остгота Валамера он называет своими копьем и мечом. Вас он уважает, но за какую цену! И в награду за что?

– В награду за нашу верность, юный королевский сын.

– Верность! Да разве это есть высшая слава? Меня учили иному в королевском дворце скиров. Мой слепой отец, король Дагомут, когда я еще был мальчиком, часто играл на арфе и пел: «Высшая слава, высшая почесть – слушай и помни – есть геройство». И я твердо запомнил эти слова.

– И ты, юный Дагхар, славно перенял от отца и геройство, и игру на арфе. Юноши и девушки одинаково превозносят тебя, как лучшего певца и арфиста. И с радостью я видел также, как ты владел мечом в толпе византийцев и склабенов. Но выучись еще одному, а учиться у старших не позорно, Дагхар: начало всякого геройства есть верность.

– И это все? – нетерпеливо спросил Дагхар.

– Все, что он получает от меня!

– Но неужели, друг Ардарих, – заговорил король Визигаст, – ты не жалеешь своих соплеменников, соседей, друзей? Правда, что доселе он щадил права гепидов и остготов и соблюдал договоры с ними. Но мы, все остальные? Мои руги, Дагомутовы скиры, герулы, туркилинги, лангобарды, квады, маркоманны, туринги, твои швабы, Гервальт, – разве он не считает своею величайшею радостью произвольно нарушать всякие договоры, даже с теми из нас, которые всегда оставались верны ему? Вас он почитает, награждает богатыми дарами, отдает вам долю в добыче, за которую вы даже не сражались, а нас он только угнетает и отнимает у нас нашу собственность. Как ты думаешь, разве все это не возбуждает ненависть и зависть?

– Конечно, это неизбежно, – вздохнул Ардарих, разглаживая седую бороду.

– Он поступает так, – продолжал король ругов, – с целью довести нас до отчаяния и восстания.

– Чтобы вернее уничтожить вас, – печально подтвердил Ардарих.

– К этому он добавляет еще оскорбления и позор. Так, в придачу к обычной ежегодной дани тюрингов, состоящей из трехсот коней, трехсот коров и трехсот свиней, он потребовал прибавку из трехсот девушек.

– Я убью его за эту обиду! – громко вскричал молодой Дагхар.

– Не удастся, горячая голова, – возразил Гервальт, – ты и не подойдешь к нему. Его гунны повсюду и всегда окружают его тесною толпою, как пчелы улей.

– А храбрые тюринги согласились на это? – спросил король Ардарих.

– Не знаю, – продолжал Визигаст. – Да, несколько лет назад надежда проснулась было в сердцах трепещущих народов! Помнишь, друг Ардарих, когда течение той реки в Галлии остановлено было массою трупов, и волны ее залили берега кровавым потоком?

– Помню ли я? – простонал гепид. – Двенадцать тысяч моих гепидов легли на поле битвы.

– Тогда он впервые вынужден был отступить.

– Благодаря доблестным вестготам и Аэцию, – вскричал Дагхар.

– А когда вскоре за этим, – подхватил Гервальт, – он был изгнан и из Италии старым римским священником, ходившим с костылем, тогда-то все порабощенные им северные племена начали надеяться…

– Что настало освобождение и что Бич Божий сломлен, – продолжал Визигаст.

– Уже тут и там вспыхнуло было пламя борьбы! – воскликнул Дагхар.

– Слишком рано! – серьезно произнес король гепидов.

– Конечно, рано, – вздохнул Гервальт, – он залил это пламя потоками крови.

– А ныне! – вскричал Визигаст. – Его намерение на следующую весну гибельнее всех прежних. Хотя он держит свои цели в глубокой тайне, и о них можно только догадываться, но они должны быть чудовищны, судя по силам, которые он собирает. Он созывает все свои народы, а их несколько сот, из обеих частей света, а из третьей, из Африки, вандал протягивает ему руку для страшного союза!

– Кому грозит беда? Опять востоку? – спросил Гервальт.

– Или западу? – спросил Дагхар.

– Вернее, обоим, – заключил Ардарих.

– Кому бы ни было, – продолжал король ругов, – но он будет в шесть раз сильнее, чем был три года тому назад! А его противники? На византийском престоле сидит ничтожество! На востоке Аэций в опале у императора Валентиниана, и ему угрожает кинжал убийцы. У вестготов четыре брата короля враждуют между собою из-за короны. Погибнет свет, погибнет на веки, если покорены будут еще Галлия и Испания. Тогда падут Рим и Византия. Раньше, чем он выступит в этот поход, который увенчается несомненной победой, он должен погибнуть. Иначе он поработит весь мир. Прав я или нет, друг Ардарих?

– Прав, – со вздохом отвечал он, прижимая ко лбу стиснутую левую руку.

– Нет, ты неправ, король Визигаст! – сказал алеманн. – Ты был бы прав, если бы он был также смертен, как и мы, и если бы его возможно было обуздать

такими же средствами, как и других людей. Но он злой дух! Он – порождение ада! Так говорят, между собой наши жрецы. Ни копье, ни меч, ни какое другое оружие не может поранить и убить его. Я сам видел это. Я был рядом с ним в Галлии, я упал, как сотни и тысячи падали кругом под тучами стрел и копий: он же стоял прямо и недвижно и смеялся! Я видел, как от его дуновения римские стрелы, подобно соломинкам, отскакивали от его плаща. И что он – не человек, лучше всего доказывает его жестокость! – он замолчал и закрыл лицо руками.

– Тридцать лет тому назад, – снова заговорил он, – я был еще мальчиком, но до сих пор помню страшную картину: пойманные им в заговоре против него, мой старый отец, брат и ни в чем неповинная мать корчились и вопили от мук, посаженные на острые колья. На наших глазах мои четыре красавицы-сестры были замучены до смерти им и его всадниками! Меня он бросил лицом на трепетавшее тело отца и произнес: «Такова награда вероломству против Аттилы. Мальчик, научись здесь верности». И я научился ей! – дрожащими губами докончил он.

– Научился ей и я, – сказал король гепидов, – хотя иначе, но еще внушительнее. Ужас я победил в себе, это я уже и сделал! Но мои узы нерушимы: я связан честью! Подобно тебе, друг Визигаст, в былое время я также находил его иго нестерпимым и захотел спасти свой народ и весь мир. Все было готово: союз с Византией, тайные заговоры со многими германскими королями и вождями склабенов. За три ночи до условленного срока я спал в своей палатке. Проснувшись, я увидел возле своего ложа его самого! В ужасе я хотел вскочить. Он спокойно удержал меня рукой и слово в слово передал мне весь мой план и все договоры, занявшие четыре страницы римского письма!

– Остальные семнадцать все уже распяты, – прибавил он в заключение. – Тебя же я прощаю. Я оставляю тебе твое королевство. Я доверяю тебе. Будь мне верен отныне.

– В тот же день, – продолжал король гепидов, – он охотился со мной и с моими гепидами в дунайском лесу. Утомившись, заснул, положив голову ко мне на колени. Покуда он жив, я не изменю ему.

– И весь мир должен оставаться во власти гуннов, – сказал король ругов.

– Да, пока он жив.

– А после новой победы так будет уже навсегда.

– Но сыновья Аттилы не такие, как он сам, – выразительно заметил Ардарих.

– Правда! Хотя Эллак достаточно могуч, чтобы удержать за собою все приобретения отца. И тогда у гуннов уже не останется больше ни одного врага!

– Тогда… они найдутся! – сказал Ардарих.

– Прямой королевский ответ, – нетерпеливо вскричал Дагхар, – слишком уж загадочно! Значит, придется сражаться без гепидов, да, пожалуй, даже против них! Король Визигаст, пошли меня к Амалунгу Валамеру, я его…

– Избавь себя от поездки, юный Дагхар, – сказал Ардарих.

– Уж и он также не был ли пожащен и… связан? – сердито спросил Дагхар.

– Нет. Но они побратались. И остготы не станут драться против гуннов, пока жив Аттила.

– Он проживет еще долго, ему только пятьдесят шесть лет, – проворчал Дагхар.

– А между тем мир погибнет, – вздохнул Визигаст.

– Пусть лучше погибнет мир, чем моя честь, – выпрямившись, спокойно произнес гепид. – Пойдем, Гервальт. – Я прибыл сюда, потому что давно предвидел намерение друга Визигаста. Я хотел выслушать и предостеречь его во что бы то ни стало, рискуя даже жизнью, но только не честью. Старый, седовласый герой ругов! Ты сам не надеешься сломить гуннов, если Валамер и я будем на их стороне. А если ты теперь нападешь на них, мы должны будем защищаться. Седобородый король, неужели ты еще не научился первому искусству королей – выжидать?. Слышишь, старый товарищ, выжидать!

– Нет, не нужно выжидать! – горячо вскричал Дагхар. – Король Визигаст, оставь гепидов и остготов. Пусть минет их высший венец победы и славы! Мы не станем ждать! Ты говоришь, после весны будет поздно. Так восстанем же! Как? Мы не довольно сильны? А твои руги! Мои скиры! Герул Визанд с многочисленным войском наемников. Благородный лангобард Ротари с его людьми! Благородный маркоманн Вангио с его всадниками! Три вождя склабенов, Дрозух, Милитух и Свентослав! Наконец, сам византийский император обещал через своего посла, следующего к гуннам, доставить нам тайно золото и оружие…

– Если он только сдержит свое обещание! – прервал Ардарих. – Юный королевский сын, ты нравишься мне. Ты звучно играешь на арфе и быстро бьешься и говоришь. Но научись еще одному искусству, более трудному и более необходимому для будущего короля, чем первые, – научись молчать! Что если я продам великому повелителю гуннов всех тех, кого ты перечислил?

– Ты не сделаешь этого! – вскричал юноша, но явно испугался.

– Я этого не сделаю, потому что поклялся сам себе держать в тайне все то, что мне придется здесь услышать! И на эту тайну я имею право, так как заговор ваш грозит гибелью не Аттиле, а лишь одним вам. Сомневаешься, отважный Дагхар? Все, названные тобою, даже если бы они были еще вдесятеро сильнее, не в состоянии отделить ни единой щепы от ярма, надетого Аттилою на народы. Жалею твою увлекающуюся молодость, пылкий герой. Жалею твою седую, дорогую голову, мой старый друг! Вы погибли, если не послушаетесь моего предостережения: ждать! Ты не хочешь пожать мою руку, Визигаст? Ты пожалеешь об этом, когда убедишься, что я был прав. Но моя рука, хотя и отвергнутая тобою сегодня, все-таки останется для тебя рукою твоего лучшего друга, всегда протянутой к тебе, помни это! Я иду, Гервальт!

И он исчез в темноте.

Бесшумно отчалил челнок и поплыл по черной реке.

Задумчиво смотрел старик вслед другу, опершись обеими руками на рукоятку своего тяжелого меча. Он медленно опустил голову на грудь, как бы под гнетом тяжелых раздумий.

– Король Визигаст, – спросил юноша, – ты ведь не колеблешься?

– Нет, – угрюмо ответил тот, – я не колеблюсь больше. Я отказываюсь от предприятия. Мы погибнем, если решимся на него одни.

– Если и так, – с необузданной горячностью вскричал Дагхар, – то все-таки мы должны попытаться! Узнай то, о чем я умолчал при посторонних. Мы должны действовать, и немедля!

– Почему?

– Потому… потому… потому что речь идет о твоей дочери!

– Ильдихо? Причем тут она?

– Сын его видел ее и…

– Который?

– Эллак. Он посетил твой дом, пока ты был у нас на охоте.

– Кто сказал тебе? Не он же сам?

– Она…

– А мне ни слова!

– Она не хотела пугать тебя заранее, – сказал юноша, – ты ведь знаешь ее твердость! И быть может, как она сказала, без причины. Но этой причины достаточно для нас. Он видел прекраснейшую из всех германских девушек и пожелал сделать ее своею: да и кто из видевших ее не пожелал бы того же? Он хотел…

– Ильдихо? Мое дитя! Пойдем! Поспешим! Домой! Скорее!

Они быстро пошли к остроконечной западной части острова, где на тенистом берегу лежал грубый бревенчатый плот. Дагхар быстро спустил его на воду, оба вскочили на него, и он стрелою помчался по течению. Юноша спереди подталкивал его длинным шестом, то справа, то слева, а на другом конце старик правил широким рулем, держа курс к правому южному берегу. Оба были возбуждены, полны нетерпения и торопились домой.

Когда вдали замерли слабые всплески руля, прежняя глубокая тишина снова легла на реку и на опустевший островок.

Прошло немного времени, безмолвие не нарушалось.



Внезапно широкий ствол ивы, под которой совещались германцы, как будто вырос: между верхними ветвями дерева показалась темная фигура.

Сначала стала видна голова в шлеме, затем широкоплечий стан без плаща, двумя сильными руками опиравшийся о верхушку дерева. Фигура чутко прислушалась и зорко осмотрелась кругом; но все было тихо, и через несколько минут из дупла на землю спрыгнул человек. За ним соскользнули еще двое.

– Не прав ли я был, о господин? – с юношеским жаром вскричал один из них. – Разве не так все было, как я говорил?

Тот, к кому он обращался, не отвечал. Темнота скрывала его черты, фигура же его была низкорослая, коренастая, но благородной осанки.

– Запомни все имена, Хелхаль, – приказал он другому из своих спутников. – Я не забуду их: Визанд, Ротари, Вангио, три склабенских пса. Пригласи их на наш трехдневный праздник Дзривилы, богини коней. Это в обычае и не возбудит подозрений. Мне нужны они сами, все их приближенные и родственники, все!

– Господин, ты доволен? Отдай же мне условленную награду, – снова заговорил первый. – Ты думаешь, легко было предать молодого благородного господина, мне, его собственному щитоносцу? Только одна безграничная, страстная и безнадежная любовь к этой девушке могла принудить меня… Ты не поверишь, как она хороша, господин! Как стройна, и полна, и бела…

– Стройна? И в то же время полна? И бела? Я увижу, так ли это!

– Когда?

– Конечно, в день ее свадьбы. Я там буду.

– Спеши! Ты слышал, Эллак уже… мне нужно спешить! Когда, когда дашь ты ее мне?

– Когда я вполне уверюсь в твоей верности и молчании. Посуди сам: ты предал своего господина, которого ты не любишь, а лишь боишься: каким средством должен я удержать тебя от измены мне?

– Каким средством? Каким хочешь. Самым верным и надежным, какое ты можешь придумать!

– Самым верным? – медленно повторил тот, запуская руку под свой широкий плащ. – Хорошо, будь по-твоему!

И выхватив длинный кривой нож, он так быстро и ловко вонзил его в живот ничего не ожидавшего предателя, что конец оружия вышел у него под ребрами, и тот, не вскрикнув, упал на спину.

– Оставь его, Хелхаль. Вороны найдут его. Пойдем.

– Господин, позволь мне одному переплыть на остров, где мы спрятали челнок. Я приеду сюда за тобою. Ты уже проплыл почти всю реку. Тебе трудно будет плыть еще.

– Молчи. Что значит для меня ничтожная частица Дуная? Плаванье принесло плоды. Я срублю одним махом не только эти мелкие кусты, старые и молодые, но и согну эти гордые дубы: гепида и амала. Они должны покляться в верности моим сыновьям, так же как клялись мне. Или они умрут. Живо, Хелхаль! Холодное купанье приятно мне! Приди в мои объятия, широкогрудый Дунай!

Глава вторая

Область короля Визигаста – Рушландия простиралась от правого берега Дуная на восток до возвышенностей, откуда вытекают Кремс и Камп.

Величественное жилище короля стояло на небольшом холме, окруженное многочисленными низкими постройками, и находилось от берега Дуная на расстоянии одного дня быстрой езды.

Вверх по отлогости росли дубы и буки, достаточно вырубленные, чтобы не загораживать вида на долину к северу от королевского дома. Внизу по роскошному лугу, змеился широкий, многоводный ручей, огибавший холм с юга на северо-запад.

Ясным летним утром вокруг ручья кипела веселая работа: толпа молодых девушек усердно занималась стиркой всевозможной шерстяной и полотняной одежды в быстрой светло-зеленой воде ручья.

Громкие разговоры и звонкий смех часто раздавались в пестрой толпе девушек, красные, желтые, синие и белые юбки которых ярко выделялись на сочной зелени росистого утреннего луга. Для удобства девушки подоткнули свои юбки под широкие пояса; белые ноги их были обнажены, и полные, округлые руки сверкали при солнечном свете; на некоторых были надеты широкие и плоские, сплетенные из темного камыша и завязанные под подбородком шляпы, у большинства по плечам развевались белокурые волосы.

По временам то та, то другая из наклонявшихся над водою работниц выпрямляла свой стройный, юный стан и освежала раскрасневшееся лицо, подставляя его навстречу свежему утреннему ветру.

Выполоскав одежды, девушки раскладывали их на большие, плоские, чистые камни, нарочно принесенные сюда для этой цели, и усердно колотили их гладкими кругами из мягкой, белой березы, иногда ударяя по поверхности ручья, и тогда высоко разлетались водяные брызги, смачивая голову, шею и грудь громко вскрикивавших соседок.

Потом началось выжимание выстиранных вещей, повторяющееся семь раз, согласно старинному завету Фригги. Молодые руки сильно скручивали каждую вещь, давая воде стекать, но не обратно в ручей, а на прибрежный песок, а затем бросали ее позади себя на густой дерн, вынимая другую из стоявших справа от каждой девушки красивых, высоких корзин, сплетенных из ивовых прутьев.

Позади работниц, занятых у ручья, быстро двигались сушильницы, подбиравшие выжатые вещи с дерна и в широких липовых корытах относившие их на середину залитой солнцем лужайки, где уже просохла роса, еще ярко сверкавшая близ ручья и по другую сторону его, под кустами и деревьями леса, окаймлявшего луг с восточной стороны.

Вся лужайка была покрыта прелестнейшими цветами: вероника и кукушкины сапожки, тысячецвет и рута охотно прятали свои головки под сырой, разложенной рядами одеждой, спасаясь от палящего солнца. Тут же доверчиво порхали бабочки, пестрый павлиний глаз и нежная аврора, любящая теплые, солнечные поляны; или красивая, медленно летающая нимфа ирис опускалась на заманчивую поверхность белой шерстяной ткани и широко распластывала свои большие крылья, наслаждаясь солнечным сиянием.



Недалеко от цветущей полянки проходила прекрасная широкая дорога, ведущая вниз по холму на юг от королевского жилища.

На перекрестке, в тени густого, широколиственного орешника, стояла длинная телега, запряженная тремя белыми конями. Над телегой, на шести полукруглых обручах, натянут был навес из толстой парусины. Многочисленные, стоящие на земле около телеги корзины, полные высохшего белья> говорили о том, что работа длится уже долго.

Впереди, опираясь на телегу, стояла высокая девушка необыкновенной красоты. Стройная, безукоризненно сложенная красавица на целую голову превышала своих двух спутниц, также достаточно высоких.

На ней была одна лишь белая одежда. Она сняла свой светло-голубой плащ и повесила его на край телеги. Ее шея и поразительно красивые руки были обнажены, и белая кожа только мерцала, не блестя, подобно беловатому мрамору. Свободная одежда стягивалась на бедрах широким поясом из тонкой, окрашенной в синий цвет, кожи; синий рубец подола заканчивался выше изящных щиколоток, а ноги были обуты в красиво сплетенные из соломы сандалии, зашнурованные на высоком подъеме красными ремнями.

На королевской дочери не было золота, кроме ее волос, составлявших отдельное чудо в этом прекрасном существе, так поразительны были их шелковистость и невероятное обилие. На расстоянии трех пальцев над ее белым лбом, подобно царственной диадеме, положена была коса, а позади этой диадемы масса волос разделена была на две роскошные косы, спускавшиеся ниже колен.

Выпрямившись во весь рост, она прислонилась к телеге, положив правую руку на спину одного из коней, а другую подняв над глазами, защищаясь тем самым от солнечных лучей. Она зорко наблюдала за работой девушек на ручье и на лугу. Ее большие, блестящие, золотисто-карие глаза, цветом напоминавшие орлиные, смотрели проницательно, решительно и смели; иногда она гордо поднимала свой резко очерченный прямой нос и круглые, каштановые брови.

Внезапно, неожиданным движением тяжелая телега быстро подалась назад. Передовой конь с ржанием, выражавшим смертельный ужас, метнулся задом на парных коней и встал на дыбы. Казалось, телега и кони должны свалиться с возвышенной дороги вниз, в долину.

Обе спутницы девушки с криком бросились назад, на холм.

Но принцесса, крепкою рукою схватив под уздцы взвившегося на дыбы коня, наклонилась, с минуту что-то пристально рассматривала на земле, и потом твердо и уверенно наступила на это правою ногою.

– Вернитесь, – спокойно сказала она, отбрасывая носком на дорогу нечто, еще корчившееся в пыли. – Она мертва.

– Что это было? – боязливо спросила вновь появившаяся у телеги подруга, и с любопытством вытянула кудрявую головку, как бы в защиту закрываясь темно-зеленым плащом.

– Медянка, Ганна, лошади ее очень боятся.

– И совершенно справедливо, – заметила подошедшая вторая девушка. – Люди также боятся ее. Знай я, что это медянка, убежала бы еще скорее. Мой двоюродный брат умер от ее укуса.

– Ее следует раздавить раньше, чем она успеет укусить. Посмотрите, я раздавила шею, как раз позади головы.

– Неужели, Ильдихо! – в ужасе вскричала Ганна, всплеснув руками.

– О госпожа! А что если бы ты наступила не на это место? – воскликнула другая.

– Я не могу ошибиться, Альбруна. И меня хранит благосклонная Фригга.

– Разумеется! А без ее-то помощи плохо! – сказала Альбруна. – Помнишь, Ганна, как в прошлую весну, стирая белье, я упала в воду? Ты закричала, и остальные двадцать девушек с криком побежали за мной по берегу, между тем, как быстрое течение увлекало меня вниз…

– Да, помню. Но она не кричала. Она бросилась в реку и схватила тебя за твой красный плащ, вот этот самый, который ты так охотно надеваешь, зная, что он тебе к лицу. Держа тебя левою рукою и сильно гребя правою, она вытащила тебя на берег.

– И когда я выжимала мокрые волосы… – улыбнулась королевская дочь.

– Оказалось, что к ним крепко пристала раковина, которую мы называем Фригговой пряжкой…

– В ней бывает жемчуг, – подхватила Альбруна, – и когда мы раскрыли раковину, то нашли в ней огромную жемчужину, прекраснейшую из всех, когда-либо виденных нами.

– Да, конечно, – серьезно сказала Ильдихо, слегка проведя по лбу левою рукою, – я нахожусь под покровительством и защитой Фригги. Иначе как мог бы я, лишившись матери при самом рождении, вырасти с таким здоровым телом и душою? Отец поручил меня вместо матери светлой госпоже нашей Фригге. Целыми вечерами при свете очага рассказывал он мне о ней, самой женственной и возвышенной из всех женщин. И очень часто видела я во сне белокурую красавицу, стоявшую у моего ложа, и чувствовала, как она гладила меня по голове своей белой рукою. Проснувшись, я будто видела ее удаляющуюся фигуру в белой одежде, и когда в сладком трепете я проводила рукою по волосам, они трещали и из них сыпались искры. Белокурая женщина повсюду сопровождает и охраняет меня. Но довольно пустой девичьей болтовни! Примемся снова за работу!

– Нет, госпожа, – возразила Альбруна, покачав темноволосой головой и останавливая Ильдихо за руку, – ты уже с избытком отработала свою долю!

– Кто один нагрузил телегу этими тяжелыми корзинами, которые мы вдвоем с трудом несли сюда с ближней лужайки? – вмешалась Ганна. – И кто не позволил нам даже поднять их?

– Вы обе слишком нежны, и я боялась, как бы не сломались, – засмеялась королевская дочь. – Но если вы устали, то довольно на сегодня. На лужайке раскладывают уже последние одежды. Мы втроем дождемся под теми буками, пока они высохнут. Телегу же пусть проводят домой другие. Они наверное проголодались, а коровы уже подоены и молоко готово! Пойдемте, скажем им, что пора кончать!

Глава третья

Ильдихо с подругами бродили под буками на опушке леса, солнце поднималось все выше, и девушки охотно отыскивали тень.

Королевская дочь отламывала тонкие ветки, срывала листья и, втыкая их один в другой упругими стебельками, сплетала из них красивый венок.

Из глубины мягко возвышавшегося леса тек прозрачный и довольно широкий источник, с тихим, мелодичным журчанием пробираясь кратчайшим путем через лужайку к речке.

На светлом песчаном дне источника, подобно темным стрелкам, носились быстрые гольцы, вспугнутые легкими шагами приближавшихся девушек и тенью их стройных фигур.

Блестящая стрекоза с длинными, узкими темно-голубыми сетчатыми крыльями без страха, доверчиво опустилась на золотые волосы Ильдихо и долго сидела так, хотя девушка продолжала идти вперед.

– Посланница Фригги! – вскричала Альбруна.

– Богиня приветствует тебя, любимицу Асгардов, – прибавила Ганна. Но принцесса внезапно остановилась и молча подняла палец кверху. Из густой верхушки высокоствольных буков слышалось воркование.

– Дикий голубь! – с радостно заблестевшими глазами прошептала Альбруна.

– Ты первая услышала его, госпожа! – сказала Ганна.

– А это значит…

– Свадьба, замужество, – улыбнулась Ганна, прижимаясь к белой руке Ильдихо. – Слушай, как нежно он воркует! И Фрейя также благосклонна к тебе – ведь это ее любимая птица.

Ильдихо покраснела до корней волос и, опустив свои длинные темные ресницы, ускорила шаг.

– Слушайте, – произнесла она, как бы желая отвлечь мысли своих спутниц, – это другой звук. Издалека, из самой глубины леса! Слышите опять? Короткий, но очаровательно сладкий и таинственный!

– Это голос желтогрудого дрозда, – пояснила Альбруна.

– Золотого дрозда? Того, кто может сделаться невидимкою в своем гнезде?

– Да, ведь это он, очарованный королевский сын, превращенный в птицу за то, что подстерег прекрасную богиню Остару, когда она купалась в глухой лесной чаще.

– Ему не следовало бы болтать о том, что он видел!

– Но очарование может быть разрушено девушкой, родившейся в день Водана, если она трижды поцелует его в желтую головку.

– Поцеловать птицу! Но ведь это позволительно даже самой примерной девушке, Ильдихо, не правда ли? – спросила смуглая Альбруна.

– Да, но тут не в птице дело, – засмеялась Ганна, – а после, когда с нее свалятся перья и клюв…

– Ну тогда была бы его очередь целовать.

– Болтушки! – уняла их Ильдихо. – Что вы там толкуете о поцелуях? Удивляюсь, как вам не стыдно!

– Шутить можно и о поцелуях…

– Если при этом не думать о том, о ком не говоришь вслух!

– Конечно. А уж о королевском сыне в птичьих перьях наверное позволено думать и…

Ильдихо слегка нахмурила белый лоб и сжала полные губы своего довольно большого рта. Ганна приметила ее движение и тихонько дернула Альбруну за ее черные кудрявые волосы.

– Подождите меня здесь, на дерновой скамье, – сказала Ильдихо. – Мой венок готов, и я пойду положить его на место рождения лесного источника. Я делаю это по обету.

– Источник посвящен Фригге и воды его полны глубоких пророчеств. Оставь ее, пусть идет туда одна, и не следи за нею, – сказала Ганна, удерживая за плащ хотевшую сопровождать госпожу Альбруну и усаживая ее на скамью рядом с собою.

ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА

Ильдихо быстро шла вперед, по временам наклоняя свою золотистую голову, чтобы пройти под нависшими над узкой тропой ветвями.

Она все дальше углублялась в лес. Деревья стояли здесь теснее, и солнечные лучи с трудом пробивались сквозь их густую зелень.

Скоро она дошла до истока ключа. Еще в старину благодарные предки выложили красивым темно-красным песчаником то место, где священный ключ, подобно живому существу, внезапно и таинственно бил струей из недр матери-земли. На верхней плите старинного настила была нацарапана надпись, гласившая, что живой ключ этот был преподнесен благочестивым князем ругов в дар Фригге. Плиту увенчивал венок из темного плюща, среди листьев которого резко и красиво выделялись крупные светло-синие колокольчики. Венок лежал здесь уже целую неделю, но сохранил еще свою свежесть: водяная пыль, всегда поднимавшаяся вокруг сильно бьющего ключа, не давала увянуть цветам и листьям.

Ильдихо опустилась на колени, заботливо положив около себя на мох принесенный ею венок.

Осторожно сняв с плиты плющеный венок, она разделила его на две половины и, встав, произнесла торжественно и важно:

– Фригга, вопрошаю тебя! Венок – это будущее, его судьба будет судьбой нашей жизни и любви. Пусть плывет его доля направо, а моя – налево! Фригга, вопрошаю тебя!

И опустив в источник старый венок, она с напряженным вниманием стала следить за ним.

Обе половины Надолго оставались соединенными, но вдруг разделились: половина, плывшая справа, была увлечена течением, погрузилась и исчезла. Левая продолжала плыть одиноко и вдруг остановилась, зацепившись за темный, острый камень, выдававшийся из воды. Тщетно ожидала Ильдихо, что подмытый быстрым потоком, он оторвется и поплывет: черный камень крепко держал его, и самый красивый из голубых цветков казался печально утопающим, погрузясь головкой под воду.

Всецело поглощенная наблюдением за участью венка, девушка не слышала быстрых шагов, приближающихся с противоположной стороны, из лесной чащи. Шаги эти были упруги, осторожны, беззвучны, и обличали опытного охотника, умевшего стеречь и зоркую рысь, и чуткого тетерева.

На светлое зеркало ключа упала тень пришельца. Только тогда она узнала, или лучше сказать, угадала его.

– Ты! – сказала она, быстро обернувшись и вспыхнув щеками.

– Почему ты так печальна? – спросил прекрасный стройный юноша, ростом еще выше ее. Он наклонился, опираясь правою рукою о рукоятку охотничьего копья. – На что ты так внимательно смотришь? А-а, вижу. Цветок висит, зацепившись за камень, а плющ, крутясь, несется дальше. А знаешь почему? Потому что у венков нет воли. Они должны покоряться тому, что им навязывает сила! Но люди и сердца свободны. Я помогу пойманному цветку. Впрочем, уже не нужно, смотри, он сам отцепился и весело плывет прочь. А там, видишь, у корня ивы, цветок и плющ соединились снова и вместе уплывают по течению!

– Фригга соединила их, – с благоговейной признательностью произнесла принцесса, и благородное лицо ее просветлело.

– Но зачем ты опять здесь? – обратилась она к нему.

– Быть может, я пришел за предсказанием, как и ты! – Он засмеялся, и его белые зубы ослепительно сверкнули между красными, свежими губами. – Перестань же смотреть себе под ноги, упрямица! Успеешь наглядеться на сухой мох, когда я уйду.

Легким движением руки откинул он свои густые темные кудри, набегавшие ему на лоб. Темная узкополая охотничья шляпа из мягкого войлока, украшенная белым пухом чапуры, зацепившись за ветку, упала с его головы и повисла сзади на широком ремне. Резко очерченные брови почти сходились у переносицы, что придавало его лицу лукавый и веселый вид. Счастливая улыбка играла на изящных, несколько гордых губах, над которыми завивался светло-каштановый пушок. Молодой охотник был очень красив, и Ильдихо, подняв на него глаза, не могла больше оторвать их от его лица.

– За предсказанием? – сомнительно сказала она.

– Нет. Это была ложь. Мне не нужно уверток. Принцесса, я искал здесь… тебя!

– Но ведь я запретила тебе! – с угрозой подняв палец, возразила она. – Ты не должен был подстерегать меня у источника, как лань.

– Не дурно было бы, – засмеялся он, – если бы лань могла запрещать охотнику подстерегать ее у воды. О Ильдихо, не сопротивляйся дольше! Ведь это не поможет! Этого желают твоя Фригга и жизнерадостная Фрейя! И я, и ты сама желаешь того же!

Он схватил ее руку. Она стремительно отдернула ее.

– Принц, ты не дотронешься до меня, доколе…

– Доколе мне не отдаст тебя отец Визига ст. Хорошо, он отдал мне тебя.

– Дагхар! – Она вся вспыхнула. – Так нельзя шутить.

– Нет. Это слишком священно, – сказал юноша с благородной серьезностью, шедшей к нему еще больше шутливости. – Я только что расстался с твоим отцом у опушки леса. Он отправился домой, меня же привлекло сюда предчувствие.

– Так он вернулся с большой охоты?

– С охоты? С большой охоты? – повторил Дагхар, правой рукой стиснув копье, а левой оправляя свою одежду из темно-коричневой оленьей шкуры, ниспадавшую ему до колен.

– О большой охоте только еще совещаются… Да она еще и не начиналась! Злобный кабан с колючей щетиной и налитыми кровью глазами еще не обойден. И многие из охотников падут, пораженные насмерть жестокими клыками, прежде чем чудовище будет истреблено.

– Дагхар! – трепеща, с невыразимым чувством вскричала Ильдихо.

– Я угадал замысел твоего отца. Я сказал ему это в лицо. Я просил его взять меня с собою туда, на Дунай. Там мы встретили других охотников. Но они не идут с нами, не хотят, не могут! На обратном пути я просил у него твоей руки с одобрения моего слепого отца. Седовласый герой отвечал: «Да, но сначала… – он замолчал. – Королевский сын нашего народа, не угадывающий моих слов, – продолжал твой отец, – недостоин был бы… – Получить прекраснейшую девушку во всей земле германцев, – вскричал я. И тихо – так как это страшная тайна! – я прошептал ему на ухо его условие. В нем всего три слова!Радостно взглянув мне в глаза, он стиснул мою правую руку. – Не раньше, отец! – сказал я. – Да раньше не может быть безопасна ни одна девушка, ни одна жена!»

– О Дагхар, какой безумный риск! Какая неизмеримая опасность! – и она с ужасом закрыла глаза.

– Да, опасность неизмеримо велика! Но кто это совершит, тому достанется высшая почесть – признательность всего мира! И день освобождения германских племен, моя Ильдихо, будет днем нашей… Слышишь? Ржание коня… В лесной чаще? Еще один охотник, подстерегающий у ключа белую лань?

Он быстро обернулся и поднял копье.

Глава пятая

Звук донесся с севера, со стороны большой дороги, пролегавшей возле леса. Там, где густой кустарник делал местность непроходимой для коня, всадник остановился и слез со своего великолепного скакуна. Бросив поводья ему на шею, он поднес к его ноздрям правую ладонь. Конь снова заржал, потряс головой и облизал руку господина.

Незнакомец направился к источнику. На вид он был старше Дагхара лет на десять, ниже его и коренастее. Драгоценный византийский шлем покрывал его черные волосы, прямыми длинными прядями падавшие на его плечи и спину. Темно-пурпуровый плащ греческой работы с изящной и богатой вышивкой окутывал его фигуру.

Медленно, почти торжественно приблизился он к молодой чете.

– Опять он! – тревожно, но без гнева, прошептала девушка.

Королевский сын смерил пришедшего серьезным, но не враждебным взглядом.

Незнакомец почтительно склонил голову перед принцессой. Приветствие это было полно такого достоинства, гордости, сдержанности и вместе с тем уважения, что Ильдихо невольно ответила на него легким поклоном.

– Простите, благороднейшая принцесса, – мягким и звучным и в то же время печальным голосом произнес он на языке ругов, – что я пришел сюда искать вас… Другой, я вижу, уже нашел вас раньше меня. Приветствую тебя, отважный певец, сын короля скиров! – последние слова он произнес на чистом скирском наречии.

Дагхар протянул ему правую руку.

– На самом деле только кажется, что я искал вас, Ильдихо. Меня привел к этому ключу обет. Когда при моем последнем посещении вы позволили мне проводить вас и ваших подруг к этому жертвенному источнику, и я увидел вас, молящуюся с таким жаром, тогда я решился сам также испросить у богини этого ключа исполнения моего самого сердечного желания.

– Вы, просить Фриггу? – жестко вскричала Ильдихо с высокомерной усмешкой. – Что общего между гунном и белокурой, белостатной, кроткой Фриггой?

Черты его выразили глубокое огорчение. Это было странное лицо, точно состоявшее из двух половин, совершенно различных и нисколько не гармонировавших одна с другою.

На низком, покатом, чисто монгольском лбу, обрамленном прямыми волосами, обрисовывались благородно округленные брови, из-под которых в глубоких впадинах под длинными черными ресницами сияли чудные, темно-карие, печальные и молящие глаза, короткий, немного плоский, но не чисто гуннский нос, очень изящный, выразительный рот, не знающий смеха, и только изредка улыбавшийся печальной улыбкой, мягкий, и для мужчины слишком округленный подбородок, поросший редкой бородой – такова была его, несмотря на свои противоречия, весьма привлекательная внешность. На этом лице видна была печать высокой души и оно проникнуто было глубокой печалью. Даже гордая девушка не могла противостоять тихому очарованию этой задумчивой грусти, когда глаза его с нежным укором устремились на нее, и она уже раскаивалась в своей резкости, когда снова раздался его мягкий, приятный голос.

– Я почитаю богов всех народов нашего царства, так же как стараюсь изучить все их наречия. И вы забываете, благородная принцесса, что как вы происходите от этой белокурой богини – в этом убеждает один лишь взгляд на вас, помимо древнего предания вашего племени, так и я наполовину германец, гот! Моя бедная мать принадлежала к роду Амалунгов. Значит, и я имею право на белокурую богиню. Чтобы расположить ее к исполнению моей единственной мольбы, я дал обет пожертвовать ей кольцо, которым хотел украсить вот эту плиту.

Он вынул из-за пояса очень широкое кольцо. Пробившийся сквозь листву солнечный луч упал на искусно оправленный драгоценный камень, и он так ослепительно ярко засверкал всеми цветами радуги, что Ильдихо на мгновение закрыла глаза, и даже Дагхар слегка зажмурился.

– Что за чудный камень! – вскричал он.

– Это адамант! Но какой огромный и блестящий…

– Это из последней дани византийского императора. Однако, – прибавил он с продолжительным взглядом на помолвленных, – я вижу; что опоздал с моей мольбою и обетом. Все равно я не возьму назад обещанного мною богине. Но дар мой не будет украшать ее источника, а пусть она возьмет и смоет его прочь, так чтобы никто не мог ни найти его, ни догадаться, чего желал принесший его в жертву!

Он бросил кольцо в воду.

– Что ты делаешь? – вскричал Дагхар.

– Жаль. Это было сокровище, – сказала Ильдихо.

– Да, принцесса, это было сокровище: оно заключало мое желание! Прощайте! Я тотчас же уеду. Никогда больше не посещу я жилища короля Визигаста!

Печально простившись с обоими легким поклоном, он вернулся к своему коню, опустившемуся перед ним на колени и затем вскочившему с веселым ржанием. Скоро конь и всадник скрылись за деревьями.

Облокотившись о копье, Дагхар задумчиво смотрел им вслед.

– Да, – произнес он наконец, – когда вместе со старым зверем мы передушим и все его отродье, вот этого одного мне будет жаль!

КНИГА ВТОРАЯ

Глава первая

В это время на расстоянии одного дня пути из последнего пограничного византийского города Виминациума (ныне Виддин) двигался блестящий поезд из всадников, повозок и пешеходов, направлявшийся к северу, в царство гуннов. Впереди, указывая дорогу, ехала кучка гуннов на маленьких мохнатых, худых, но выносливых и неутомимых лошадках.

По обе стороны большой дороги, по которой медленно тянулся поезд, гарцевали также толпы гуннских всадников. Хотя сопровождаемые гуннами богато одетые чужеземцы ехали на превосходных конях, длинная вереница тяжеловесных повозок двигалась с большим трудом.

Нагруженные доверху, просторные повозки походили на огромные сундуки. Их толстые дубовые стенки снабжены были выгнутыми железными крышками, надежно запертыми посредством крепких железных засовов и замков. Некоторые повозки были бережно обтянуты непромокаемыми недублеными кожами, защищавшими их от дождя и солнца.

Замочные скважины и концы веревок, которыми были обвязаны кожаные покрышки, скреплены были большими печатями. Возле повозок с высокими колесами шли в полном вооружении рослые, белокурые, голубоглазые воины, с тяжелыми копьями на плечах. Они серьезно и внимательно оглядывались вокруг, но между ними не слышалось разговоров и невеселыми были их лица. Ехавшие же впереди каждой повозки византийские рабы и отпущенники, беспрерывно болтали на испорченном греческом и латинском языках, бранились и ссорились между собою, проклиная своих лошадей, колеса и дурную дорогу.

Небольшая группа таких же рабов и отпущенников шла пешком, и когда кто-нибудь из них слишком близко подходил к одной из запечатанных повозок, тяжелое копье их безмолвных хранителей многозначительно опускалось на плечи римлянина. Кроме того, римляне и византийцы несли еще несколько богато раззолоченных носилок.

Из одних носилок, где раздвижной деревянный ставень был раскрыт со стороны ветра, выглядывала резко очерченная голова, с выражением нетерпеливого ожидания, и когда мимо проскакал богато одетый и вооруженный всадник, сидевший на носилках знаками пытался подозвать его к себе. Всадник этот, статный воин с германской наружностью, казался предводителем всего каравана, часто останавливал коня, выслушивал сообщения арьергарда и гонцов, являвшихся к нему навстречу с севера, и отдавал короткие распоряжения и приказы.

– Остановись, Эдико! На одно слово! Только на одно! – вскричал человек из носилок.

Но всадник, не отвечая, промчался мимо.

Повозки медленно и тяжело взбирались на довольно крутую возвышенность. Далеко опередив первую повозку, на самой вершине остановились два всадника в блестящей византийской одежде. На всем продолжении пути они почти не расставались.

Сойдя с коней в ожидании поезда они, беседуя, ходили взад и вперед по холму.

– Насколько видит глаз, кругом нет ни одного жилья, и вдали нет признаков городских башен или стен. Ни крестьянской избы, ни пастушьей хижины! Ни дерева, ни даже кустарника! Одна лишь степь да болото! Что за пустошь – это царство гуннов!

– Они сами превратили его в пустошь, патриций, – отвечал его спутник, печально качая головой. – Еще несколько десятков лет тому назад это была богатая, цветущая страна. Здесь были обширные города, красивые виллы с роскошными садами, полными всевозможных плодов, плодородные виноградники и необозримые поля золотой пшеницы. Страна принадлежала римлянам и была населена племенами великого готского народа, остготами и гепидами, ругами и скирами, они умели ограждать себя от вторжения варваров, умели прилежно возделывать почву. Во всех моих странствиях я не встречал лучших земледельцев, чем германцы. Двадцать лет тому назад я проезжал по этой же дороге, как посланник императрицы Пульхерии к королю остготов. Тогда я видел здесь нечто иное. Но ведь с тех пор явились гунны.

– Но почему же гунны уничтожают то, что сделалось их собственностью.

– Они должны уничтожать ее, о Максимин! Они не могут поступать иначе. Разве тебе не случалось видеть, в каком виде остается благодатная страна после нашествия на нее саранчи?

– Ужасный народ! А императоры наши угождают, льстят ему, заискивают перед ним, уступают ему целые области! И все это единственно лишь с целью вытеснить германцев! Это все равно, что призвать стаю волков в овечье стадо для того, чтобы отгонять от него орлов.

Глава вторая

Мне до сих пор странно, – продолжал Максимин, – что я, честный, благонамеренный, не совершивший никакого преступления, римский гражданин, принужден путешествовать по стране гуннов.

– Для меня же, – усмехнулся его спутник, – еще более удивительно, что я стою здесь, на этом холме, вместо того, чтобы описывать свои прежние посольские поездки, спокойно сидя в уютном кабинете. Вместо этого мне пришлось поневоле пуститься в новое путешествие, и к кому же! К Аттиле! Именем которого матери стращают детей от Тибра до Босфора! Кто знает, вернусь ли я назад к моим запискам и дневнику, в таким безукоризненном порядке лежащем в ящиках библиотеки! Этот гуннский царь оставлял у себя уже многих понравившихся ему посланников. А иногда не возвращались и такие, которые не умели ему понравиться, но в подобных случаях они недолго жили на свете, – добавил он, полусмеясь полудосадуя, но в то же время с полной покорностью неизбежной судьбе.

– Прости, друг Приск, – возразил патриций, – я знаю, это моя вина, если не будет окончена твоя книга, столь высоко ценимая всеми византийскими учеными…

– Таких в Византии только семнадцать, ибо только они выказали достаточно образования, чтобы не только хвалить книгу, но и купить ее…

– Когда император неожиданно повелел мне сопровождать посольство, мне, доселе никогда не пользовавшемуся милостями при дворе..

– Как можешь ты быть в милости, патриций? Ты ведь оскорбительно честен! Более того, ты неподкупен! Впрочем я не считаю доказательством благосклонности это поручение к степному волку.

– Прежде всего я написал духовную! Потом я сказал себе: друг Приск должен ехать со мною, иначе я умру на дороге от скуки, от отвращения к обществу моих спутников и от беспомощности в совершенно чуждой мне стране варваров. Приск же, знающий все языки, желанный товарищ всех посланников, знает также все страны и в том числе царство гуннов. Приск пожалеет своего неученого друга…

– Спасителя его жизни и чести! – с горячностью пожимая руку сенатора, вскричал обыкновенно холодный, сдержанный ритор. – Когда несколько лет тому назад величайший негодяй…

– То есть Хризафиос!

– Не мог подкупить меня в пользу нашего никуда негодного наместника на персидской границе, его родственника, и донес императору о моих будто бы тайных сношениях с персами, я уже был брошен в темницу бессмертных…

– Почему называешь ты так государственную тюрьму?

– Потому что никто не выходит из нее в образе смертного. Тогда ты, презирая всемогущего евнуха, поручился за меня всем своим имуществом, добился моего освобождения и с твоей помощью я в состоянии был доказать мою невиновность Никогда не забуду я этого! И если бы у Аттилы действительно была волчья пасть, как говорят няньки в Византии, для тебя, о Максимин, я готов положить мою голову под его зубы. Но почему именно ты, а никто другой, был избран для этого посольства, еще остается тайной. Как это случилось?

– Довольно странным образом. Среди ночи я был разбужен рабом по приказанию Вигилия, желавшего немедленно меня видеть. Тебе известно мое глубокое презрение к этому человеку; в первую минуту я отказался. – Он здесь по повелению императора, – сказали мне, и через минуту при свете лампады он уже держал передо мною приказ, написанный рукою евнуха и подписанный императором, которым мне предписывалось на следующее же утро отправляться в Пан-нонию, царство гуннов, с Вигилием и посланными Аттилы, для вручения императорского ответа.

– Ответ этот нелегко нести: он весит много центнеров позора, – проворчал ритор.

– Чернила на этом предписании еще не успели засохнуть, когда я читал его, значит распоряжение было сделано уже после полуночи императором, Хризафиосом, Вигилием и – удивительная вещь! – еще одним.

– Кем? – с изумлением спросил Приск.

– Эдико.

– Посланником Аттилы? Откуда ты знаешь?

– Вигилий сказал. Хотел бы я знать, чем этот человек без всяких заслуг сумел расположить к себе императора и даже самого евнуха?

– Вероятно своей единственной способностью.

– О чем говоришь ты?

– Он толмач: кроме латинского и греческого языков он знал язык готский и гуннский. Двуязычный по природе, он владел еще другими языками, так что теперь он может без запинки лгать на шести наречиях, по собственному убеждению или по внушению злобного Хризафиоса.

– Узнав о вмешательстве Вигилия в мое назначение, я пришел в негодование и спросил его, как он осмелился требовать, чтобы я его сопровождал, зная, какого я мнения о нем. Но Вигилий отвечал, что не он избрал меня своим спутником и что на этом настоял Эдико, требовавший, чтобы ко двору его царя послан был достойнейший из византийских сенаторов, или, по крайней мере, тот, кто таковым считается, – скромно прибавил старик.

– И все назвали достойнейшим Максимина, – докончил Приск.

– В противном же случае – заметь это! – он не мог бы принять на себя всей опасности и ответственности. Понимаешь ты это? Ритор задумчиво покачал головою.

– Вигилий просто налгал, – сказал он помолчав.

– Я сам так думал и, оставшись с посланником наедине, спросил его об этом. К моему удивлению, Вигилий говорил правду. Аттила действительно требует посланника с титулом сенатора. – Но почему же вы избрали именно меня? – спросил я посла. – Ты узнаешь это в свое время, – отвечал германец.

– Да, в свое время! – раздался звучный голос.

Они с удивлением обернулись: позади них стоял Эдико.

– Вы скоро узнаете это и поймете причину. А пока будьте осторожнее в откровенных разговорах. Опасайтесь не меня, но… других.

Он повернулся и начал спускаться с холма: конь его стоял внизу, ожидая своего господина.

Скоро он медленно проехал мимо полуоткрытых носилок.

– Эдико! Эдико! – снова послышался оттуда шепот. – О проклятая боль в боку, заставляющая меня сидеть в этом ящике! Я должен же еще кой о чем переговорить с тобою… только одно слово…

– Молчи, безумный, – отвечал, не останавливаясь, всадник. – Те двое и так уже полны подозрений. Хочешь ты выдать все? И как раз накануне совершения дела?

Глава третья

Длинный летний день уже клонился к закату. Поезд еще не достиг ночной стоянки, назначенной на берегу Дрикки, притока Тейсса, когда гарцевавшие по сторонам всадники начали быстро подъезжать к Эдико с короткими известиями, оживленно указывая при этом своими длинными копьями по направлению заходившего кровавого и тусклого от степной пыли солнца.

Эдико спокойно отдавал приказания, когда к нему подъехал еще очень молодой римлянин.

– Эдико, господин, – робко произнес он, – отец мой Вигилий послал меня сказать, что его очень тревожат последние вести. Один из готов, сопровождающих

повозки, уже различает на западе низкие тяжелые тучи пыли, как бы вздымаемые конницей. Отец опасается, не разбойники ли это?

– В царстве Аттилы? Нет, мальчик. Успокой храбреца. Разве ты не видел по дороге после перехода через вашу границу пригвожденные к деревьям скелеты или еще гниющие трупы?

Юноша с ужасом кивнул.

– Да, ваш царь любит страшные украшения на своих дорогах. Проезжая мимо, спугиваешь целые стаи воронов. Там, за поворотом, висели сразу трое, римляне, судя по лицам и одежде.

– Да! Это были двое грабителей и римский лазутчик. Мой повелитель умеет награждать их по заслугам! Таких молодцов мы судим без проволочек.

– Но если это едут не разбойники, то кто же?

– Узнаешь вечером.

И он узнал. Едва достиг поезд определенной заранее стоянки, где лошади могли вдоволь напиться воды и наесться свежей травы, как уже от замеченной на западе конницы к Эдико прискакали передовые всадники.

Сначала быстрые гунны, потом знатные римляне, а за ними следовали также тяжело груженные повозки, хотя в меньшем числе.

Максимин и Приск медленно подъехали к прибывшим.

– Ком Ромул! – вскричал Максимин, соскакивая с коня.

– Друг Примут! – удивился Приск, следуя примеру сенатора. Новоприбывшие в свою очередь спешились, и все четверо пожали друг другу руки.

– Я полагал, ты в Равенне, Ромул, – сказал Максимин.

– А я думал, ты у себя в Виринуме, Примут, – сказал Приск. – Какое дело может привлечь сюда норикумского префекта?

– Я же воображал вас обоих в Византии, – отвечал Ком Ромул.

– И мы встречаемся в гуннской степи! – вздохнул префект Норикума.

– Наша встреча… – промолвил Приск.

– Возбуждает одну лишь грусть, – закончил префект. – Я догадываюсь, что наше назначение одинаково…

– Вы посланы к Аттиле императором Феодосием? – спросил Примут.

– Да, просить мира! – отвечал Максимин.

– А нас отправил император Валентиниан с согласием на все требования варвара, с данью, которую он назначил, и с просьбой о мире, какой бы ценой он ни был куплен, даже не щадя нашей чести! – с негодованием вскричал Примут.

– Но у меня есть еще особое тайное поручение! – громко сказал Максимин.

– И у меня также, – ответил Ромул.

– Если ни золото, и никакое смирение не помогут мне уговорить царя гуннов вложить в ножны свой страшный меч, я должен выставить ему на вид, что…

– Что западную Римскую империю легче покорить и ограбить, чем Византию, не так ли? – прервал его Ком.

– В этом и заключается наше тайное и важнейшее поручение, – подтвердил Приск.

– Так не трудитесь попусту, – в сильном гневе вскричал префект, – потому что мы обязаны доказать Аттиле, что Византия несравненно слабее и в то же время гораздо богаче Равенны!

– О позор, о унижение! – сокрушались послы.

Разговаривая, они достигли повозок византийцев, выражая глубокую горечь на своих лицах и в движениях.

Стоя в тени одной из огромных повозок, им вслед смотрел высокий воин в шлеме.

– Вас давит ваш позор, римляне? – прошептал он по-готски. – Вы заслужили его уже давно. Погодите! Вас ожидает еще нечто лучшее.

Глава четвертая

Спустя два часа четыре римлянина сидели уже в привезенной с собою походной палатке, устроенной довольно уютно и удобно. Собеседники лежали на мягких подушках, передавая друг другу кувшины с вином и с водою и четыре кубка. Эдико лично осведомился, есть ли у них все необходимое, и затем вежливо простился с ними. Вигилий лежал в другой палатке, страдая болями в боку, и эта болезнь, равно как и сознание нерасположения к нему его спутников, заставляли его пребывать в уединении, довольствуясь лишь заботами его сына. Послы западной империи рассказывали о своем путешествии.

– Путь наш лежал, – говорил префект, – почти все время в римских пределах, и только незадолго до этой остановки мы вошли в страну гуннов. Но только мы миновали границу, как на нас напала большая толпа гуннов, которые, угрожая оружием, приказали нам остановиться. Предводитель их подъехал к нам с обнаженным мечом. «Аттила гневается, – закричал он по-латыни, – он говорит устами своего раба, он не хочет видеть послов Валентиниана, но вы должны выдать привезенные вами дары и сокровища. Давайте сюда все, или я изрублю вас на месте!» Мы не испугались, но отвечали, что Аттила получит все только из наших рук, а если гуннам угодно ограбить нас, пусть грабят. «Хорошо сказано, римляне, – отвечал варвар, опуская свой меч, – вы с честью выдержали испытание, я передам это повелителю». И он быстро ускакал на запад. Тотчас после этого встретили мы тех гуннов, которые высланы были к нам навстречу, чтобы провести нас к Аттиле. Вот и все, что мы можем рассказать о себе. Теперь расскажите ваши приключения, вы ведь уже долго странствуете по царству гуннов.

– У нас было больше разнообразия, – отвечал Приск, наливая кубок и передавая его префекту, – мы целых двадцать дней тащились до Сар дики, так тяжко были нагружены наши десять повозок золотом и более тяжеловесным позором. В Сардике, наполовину сожженной гуннами, пригласили мы Эдико и других наших спутников на ужин. Тут произошла ссора. Вигилий, хвативший вина сверх меры, начал восхвалять Феодосия, называя его Богом, а Аттилу – простым человеком. Гунны до того взбесились, за исключением все время молчавшего Эдико, что Максимину пришлось усмирять и ублажать их подарками. Бог Феодосии обошелся тебе дороже, чем он сам стоит, о Максимин! Потом мы прибыли в Наис, или лучше сказать, на то место, где прежде стоял Наис, который гунны сравняли с землей. В развалинах базилик нашли мы раненых, больных и умирающих, между которыми мы разделили все наши запасы. Отправившись дальше, мы скоро вынуждены были свернуть с большой дороги, где невозможно было дышать от запаха разлагавшихся трупов. Все эти люди погибли или в битвах с гуннами, или в бегстве от них. Достигнув обходными путями Дуная, мы переправлены были на больших плотах. Плотов этих было такое множество, что это поразило нас, и на

наш вопрос, зачем они, нам отвечали, что Аттила предполагает устроить здесь большую охоту.

– Догадываюсь! – вскричал префект. – Его дичью будем мы, римляне!

– Проехав по левому берегу Дуная около семидесяти стадий, мы уже расположились было на ночную стоянку на сухой возвышенности, окруженной внизу болотом, как вдруг прискакали гуннские всадники (Эдико уехал на целый день по неизвестному нам делу), и с бранью заставили нас перебраться вниз, крича, что сам Аттила останавливался здесь, правда, уже несколько ночей тому назад, но все-таки нам неприлично попирать ногами то место, на котором покоилась голова властителя мира. И несмотря на все наши возражения, мы вынуждены были уступить и ночевали на болоте. Однако Аттила прислал нам на ужин свежей рыбы и несколько голов скота.

Глава пятая

Мы переправились еще через две реки, – продолжал свой рассказ Приск, – причем необходимые плоты везлись на повозках. По повелению наших проводников-гуннов жители деревень и поселений должны были приносить нам съестные припасы, не отличавшиеся, правда, особенным обилием и хорошим качеством. На следующую ночь нам пришлось плохо. После утомительного перехода мы остановились на берегу озера, но едва успели разбить палатки, как налетевшая буря с громом, молнией и проливным дождем разметала весь наш лагерь, и ветром множество вещей было унесено в воду. Мы метались, как безумные, по скользкому берегу в кромешной темноте, рискуя свалиться в бушующее озеро. На наш крик сбежались рыбаки из прибрежных хижин и при свете факелов помогли нам собрать наши вещи и перенести их в свои жалкие глиняные лачужки. Но днем мы нашли лучшее пристанище в деревне, принадлежащей вдове умершего брата и соправителя Аттилы. Хотя мы не видали ее, так как Аттила навсегда запретил ей говорить с мужчинами, но она пригласила нас в один из ее домов, прислала обильную пищу и по обычаю гуннского гостеприимства прекрасных рабынь. Мы охотно воспользовались провизией, но отклонили живые подарки с благодарностью и, в свою очередь, послали вдовствующей принцессе три серебряные чаши, красные шерстяные одеяла, индийского перца, фиников, византийского печения и другие лакомства, призвали на нее благословение неба, а затем двинулись дальше. Скоро мы должны были свернуть с большой дороги и идти по грязной окольной тропе, уступая хороший путь послам одного из покоренных гуннами народов, кажется, гепидов. На наши возражения гунны пожимали плечами и повторяли: «Сворачивайте, сворачивайте! Покорится ваш император, так и его послам будут оказывать честь!» Это было семь дней тому назад, и с тех пор не произошло ничего примечательного.

– Что привело вас из Равенны к Аттиле? – спросил патриций Ромула.

– Конечно, старая песня: смирение и угодливость. Теперь дело идет о нескольких жалких золотых чашках, ради которых нас послали унижаться в эти степи. Подданный Аттилы римлянин Констанций во время осады гуннами Сирмиума получил от архиепископа золотую церковную утварь, чтобы в случае взятия города отдать ее в выкуп за него и других граждан. Город пал, но римлянин не сдержал слова, отправился в Рим и заложил там утварь у богатого ростовщика Сильвана, а потом как ни в чем не бывало вернулся к Аттиле. Но Аттила, узнав о его проделке, приказал его распять, и теперь требует выдачи Сильвана, утаившего будто бы утварь, принадлежащую к добыче из Сирмиума. Не знаю, каким образом можем мы выдать человека без всякой вины, но в случае отказа с нашей стороны Аттила угрожает войной, и для предотвращения ее мы вынуждены теперь просить его, и унижаться перед ним, и покупать подарками его благосклонность!

– Равенна и Византия несут одинаковый позор! – вскричал Максимин.

– Ляжем лучше спать, – прервал его Приск, – лампа уже почти догорела, поэтому постараемся во сне найти забвение наших горестей!

Глава шестая

Три дня спустя оба соединенные посольства достигли лагеря Аттилы, превозносимого гуннами выше всяких дворцов на свете.

Обширное поселение, состоявшее из многочисленных деревянных домов различных размеров, походило на город.

Дома эти, с плоскими крышами и выдающимися галереями на двух верхних этажах, стояли на значительном расстоянии друг от друга.

Жилище Аттилы можно было отличить еще издалека по густой толпе роившихся около него пеших и конных гуннов, считавших за счастье одно только созерцание дома их властителя!

Эдико провел послов сквозь беспорядочную толпу, и они вступили в первое «кольцо стражей»: здание было оцеплено одиннадцатью постепенно суживающимися кольцами воинов. Они стояли такими тесными рядами, что их копья соприкасались, и между ними не мог бы проскользнуть незамеченным даже хорек.

Дом Аттилы выстроен был из тщательно выструганных блестящих досок и для украшения обнесен такою же оградой в рост человека. Над входом развевались яркие желтые флаги, у самой ограды теснился последний круг воинов.

На востоке и на западе от дома возвышались искусно украшенные резьбою многоэтажные деревянные башни. На ослепительно блестевших под солнцем березовых досках резко выделялась пестрая размалевка, изображавшая то арабески, то уродливые фигуры людей, коней, волков, драконов и змей.

Обширную постройку окружали полуоткрытые переходы с колоннадами, богато разрисованными яркими красками, не без некоторой первобытной красоты. Ближайший дом принадлежал Хелхалю, престарелому другу Аттилы. Он был также выстроен из дерева, привезенного сюда издалека, так как в окрестности ничего не росло. Камня здесь также не было и единственным каменным сооружением во всем лагере была большая ванна, построенная Аттилой по желанию одной из его бесчисленных жен. Ванну эту устроил один пленный греческий архитектор из Сирмиума, по греческому образцу, и глыбы красного мрамора для нее в течение нескольких лет носили сюда тысячи рабов.

Близ приемного покоя и соединенной с ним спальни Аттилы находились другие здания, жилища его жен, также очень красивой постройки.

Послы, прибывшие рано утром, надеялись в тот же день получить аудиенцию у гуннского царя.

Но их известили, что Аттила выехал из лагеря на охоту в Дунайские болота. Ему заранее доложено было об ожидаемом прибытии посольств, но в ответ он вскочил на неоседланную лошадь и сказал:

– Императоры могут подождать, а я не могу отложить охоту.

КНИГА ТРЕТЬЯ

Глава первая

Между тем с востока, из страны ругов, по дремучим лесам к гуннскому лагерю тянулся небольшой поезд, состоявший из десяти мужчин и двух женщин, все верхом. Повозки, в которых обыкновенно женщины ездили на большие жертвенные празднества, не могли бы проехать по узким лесным тропинкам, извивавшимся среди густой чащи кустарников и деревьев.

Женщины проводили ночи под парусиновой палаткой, навьюченной на одной из лошадей, и спали на одеялах; мужчины ночевали под открытым небом, завернувшись в плащи, и по очереди сторожили стоянку. Лошадей же стреноживали и привязывали к деревьям на длинном поводе, так что они свободно могли щипать густую сочную траву.

Путники только что окончили завтрак. Перед палаткой догорал костер, на котором готовилась добыча вчерашней охоты. У огня сидели оба начальника и девушка поразительной красоты. Старший из двух задумчиво смотрел на угасавшие уголья.

Прекрасная девушка заметила печаль на лице старика и нежно провела по его лбу своей белой, полной, узкой рукой.

– Отец, – сказала она, – о чем ты так задумался? Как я желала бы снять с твоего сердца все заботы!

– В самом деле, король Визигаст! – вскричал сидевший возле него юноша. – Что тебя тревожит? О чем или о ком горюешь ты?

– О будущем, а еще более – о вас двоих!

– Я не боюсь ничего и никого, ни даже его! – горячо вскричал Дагхар. Ильдихо с гордой радостью посмотрела на него.

– Он прав, отец, – спокойно сказала она, – ничья рука не может вырвать любовь и верность из наших сердец. Но король покачал седою головою.

– Странно и непостижимо, однако, откуда мог он так скоро узнать о вашей помолвке? Едва лишь я объявил об этом в своем дворце, как на двор уже прискакал его гонец с напоминанием древнего закона, по которому дети подвластных гуннскому царю королей не могут сочетаться браком, не испросив на него разрешения у властителя. Для вас не оставалось иного выбора, как повиновение или быстрое бегство.

– Или открытое сопротивление! – вскричал Дагхар. – Я не намерен бежать от Аттилы. О, если бы ты послушался меня и восстал бы против него тотчас!

– Слишком рано, сын мой! Другие еще не готовы. Я предпочел отправиться вместе с вами, хотя и с тяжелым сердцем. Кто знает, что на уме у этого чудовища, и как он поступит! Откуда проведал он это так скоро?

Ильдихо отвернулась, чтобы скрыть невольный румянец.

– Эллак! – вскричал заметивший ее движение отец. – Ты понравилась ему! Наверное, он хочет через своего отца добиться твоей руки?

– Пусть попытается, – свирепо проворчал Дагхар.

– Нет, не думаю, – отвечала девушка, – этот необыкновенный отпрыск гунна неспособен на такой поступок. К тому же ему известна сила моего характера. Он знает, что я люблю Дагхара и что никогда…

– Ни я, ни Дагхар, ни сильнейшие из нас не смогут защитить тебя от произвола Аттилы, – сказал король.

– Мы будем вполне беспомощны в его лагере, и если он повелит тебе стать женою Эллака, что можешь ты сделать против него?

– Я могу умереть! – воскликнула девушка, схватив за руку мрачного Дагхара. – Не беспокойся, Дагхар! Я буду твоя или ничья! И горе тому, кто захочет овладеть мною!

Глава вторая

В эту минуту издалека раздался громкий, пронзительный звук рога: один из часовых дал сигнал тревоги. Тотчас же все вскочили, мужчины схватились за оружие.

Рог прозвучал вторично, но уже тише и успокоительно, и двое ругов привели к палатке всадника, который немедленно соскочил с коня и приветствовал принцессу глубоким поклоном, а королю и Дагхару протянул левую руку.

– Эллак! – произнес Визигаст, смерив его недоверчивым взглядом и нерешительно беря протянутую руку. – Это вы? Что привело вас сюда?

– Забота о вас. Отец мой гневается. Самовольная помолвка…

– О которой он узнал так скоро!

– Да, но не от меня, – возразил Эллак. – Я догадался о ней там, в лесу, у источника Фригги и, вернувшись домой в лагерь царя, был встречен его гневным возгласом: «Вот тебе твои верные и послушные союзники, за которых ты вечно заступаешься! Король Визигаст просватал свою дочь за принца скиров, не спросясь меня, против закона!» – «Откуда ты знаешь это?» – со страхом спросил я. – «Все равно, это тебя не касается, – отвечал он, – мне было это открыто в ночные часы. Я прикажу привести их сюда в цепях всех троих!»

Дагхар хотел было возразить, но Визигаст знаком удержал его.

– Я успокоил его, как мог, и уговорил не прибегать пока к насилию, поручившись за вас, что вы охотно явитесь к нему по его приглашению. Он проницательно посмотрел на меня со странным, доселе мне непонятным выражением лица, и отвечал: «Хорошо, пусть будет по-твоему. Я пошлю им приглашение. Ты прав: это благоразумнее, хотя ты, конечно, не знаешь, почему». – И он улыбнулся той злобной улыбкой, которая у него страшнее всяких грозных слов. Я тотчас же поскакал к вам навстречу посоветовать вам торопиться: опасно заставлять его ждать. И еще. Я хотел просить вас быть осторожными в лагере. Умерь свою горячность, отважный Дагхар! А ты, благородная королевская дочь, умерь свою гордость!

– Моя невеста так прекрасна, что она не может быть достаточно горда! – воскликнул Дагхар.

Эллак глубоко вздохнул.

– Жениху незачем говорить мне это. Она имеет право быть гордой, как богиня. Но все-таки повторяю, на этот раз неправы вы, король и принц, а повелитель гуннов прав. Я даю вам добрый совет. Не все сыновья Аттилы расположены к вам.

– Почему? – спросил Визигаст.

– Они знают, что Аттила не любит германцев. И насколько я держу сторону германцев, настолько же они возбуждают его против них. И он охотнее слушает их, нежели меня… Зато он очень привязан…

– К злому мальчишке Эрнаку и чудовищу Дженгизицу! – вскричал Дагхар.

– Горе нам, когда они будут править нами, – прибавил Визигаст.

– Этого никогда не будет! – рассмеялся Дагхар. Эллак смерил его строгим взглядом.

– Почему не будет, безрассудный юноша?

– Потому что прежде… потому что еще раньше…

– Молчи, Дагхар! – вмешался король. – Потому что мы будем просить Аттилу при разделении царства между его наследниками, – а ведь у него больше ста сыновей! – чтобы нас, германцев, он отдал бы тебе…

– Вот этого так не будет! – покачал головою Эллак. – Братья позавидовали бы такой большой доле для меня! Да, кроме того, Дженгизиц уже выпросил себе у царя некоторых из ваших племен.

– Зачем? – спросил Визигаст. – Ведь он ненавидит нас?

– Именно поэтому Аттила и согласился на его просьбу.

– Горе народам под его владычеством! Он бесчеловечен! – произнес король.

– Словом, он истинный гунн! – сказал с презрением Дагхар.

– Скир! – воскликнул Эллак сдержанно, но с угрозой.

– Прости ему, – попросила Ильдихо, – он не может обидеть тебя, ведь ты наполовину наш соплеменник.

– А Дженгизиц, – гневно продолжал Дагхар, – так это уже чистокровный гунн! Гордость и украшение своего народа.

– Оттого-то отец и любит его, – печально сказал Эллак.

– Да откуда гуннам знать человеческое милосердие, когда они сами нелюди? – горячился Дагхар.

– Что ты говоришь? – спросил Эллак.

– Предание это известно всем германцам, и оно не выдумка.

– Я знаю его. Позади тебя, Дагхар, на дереве висит твоя арфа. Спой мне, прошу тебя, сагу о происхождении гуннов, – и Эллак подал ему маленькую треугольную арфу.

Глава третья

Дагхар ударил по струнам и запел любимую германцами сагу. Все германские племена, говорилось в ней, произошли от светлых богов. Одни лишь гунны рождены злобными, нечистыми финнскими колдуньями, изгнанными за их гибельные чары в далекие степи. Здесь-то от проклятого союза колдуний с духами зла народились отвратительно-безобразные, кривоногие, грязные и коварные гунны.

Дагхар пел с увлечением и страстью, особенно подчеркивая самые обидные для гуннов места.

Ильдихо с участием смотрела на Эллака, стоявшего молча, с опущенными глазами.

– Благодарю, – спокойно сказал он, когда певец кончил. – Пение твое поучительно. Ты лучше всего пел наиболее отвратительные части саги. Очевидно, ты веришь этому. К сожалению, ненависть к гуннам до того въелась в вас, что даже ты не сомневаешься в истине бабьих сказок!

– Верю, потому что мне хочется верить, – упрямо отвечал Дагхар, – сага не лжет. Я пел ее не для тебя, мне жаль было огорчить тебя, но я охотно пропел бы ее кому-то другому, в присутствии его вельмож и гостей!

– Мне приятнее слышать звуки любви. Теперь спой мне любовную песнь. Ты должен быть особенно искусен в этом роде!

– Это правда! – с сияющим взором вскричал Дагхар. – И для моего вдохновения достаточно одного лишь взгляда на нее!

С горячей страстью пропел он песню, полную самой нежной любви, и, окончив, устремил пылающий взор на зардевшуюся невесту. Отбросив арфу, он быстро подошел к ней с раскрытыми объятьями, но она строго отстранила его, лишь на мгновение сжав его горячую руку. Между тем Эллак, подняв отброшенную арфу и печально глядя на счастливую чету, тихо напевал гуннскую песню.

– Прекрасная, печальная мелодия, хотя и гуннского характера, – заметил Дагхар.

– Эллак! – произнесла Ильдихо, глядя в его большие темные глаза, – то высокое благородное побуждение, которое привело тебя к нам, было побуждением гота, а не гунна. Никогда больше я не назову тебя гунном. Ты не чужой нам. Для меня ты сын Амальгильды, а не Аттилы.

– Ты заблуждаешься, принцесса, и несправедлива к могучему завоевателю. Аттила ужасен, но в то же время он велик, и ему доступны доброта и благородство. Это говорю я, ненавидимый им сын. Но теперь поспешите! Король уже велит вести коней. Я сам проведу вас по кратчайшей дороге.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

Глава первая

Много дней пришлось послам дожидаться в лагере Аттилы. Размещенные в лучших домах, они были полностью снабжены всем, в чем нуждались, и с ними обращались очень вежливо. Вигилий избегал их, точно так же, как они избегали его.

Эдико исчез, и на все расспросы о нем послов гунны только пожимали плечами и отвечали, что никому неизвестны тайны доверенных властелина. Однажды вечером послы прогуливались по широким улицам лагеря, с изумлением и трепетом беседуя о царстве гуннов и его повелителе.

– Ни один смертный, – сказал Максимин, – о котором упоминает история, будь то Александр Македонский или Юлий Цезарь, не совершили столько необычайного в такой короткий срок. Он простер свое господство по всей Скифии, от Византии до Тулэ, от Персии до Рейна! Он покорил себе мидийцев, персов, парфян и частью договорами, частью угрозами и силою заставил их войти с ним в союз против Византии!

– И нельзя утешаться мыслью, что это чудовищное могущество возникло только благодаря слепому военному счастью и не имеет внутренней связи. Этого гунна можно назвать извергом, но тем не менее он велик. Господство его легко переносится гуннами и сарматами, – сказал Примут.

– Германцы скрежещут под его игом, – заметил Ромул.

– Оно должно быть невыносимо также для греков и римлян, – сказал Примут.

– Ошибаешься, друг, – возразил Приск. – Есть греки, имеющие свободу вернуться в свое отечество и предпочитающие оставаться у Аттилы. Вчера, прогуливаясь по лагерю, я встретил пленного грека, при взятии Виминациума попавшего вместе со своими товарами и деньгами в долю добычи самого Аттилы. Он пригласил меня в свой дом, выстроенный внутри совершенно по греческому образцу, и угостил настоящим самосским вином. Гелейос, так зовут моего нового приятеля, участвовал в войне гуннов против антов и акациров, отличился в бою, добыл довольно денег, чтобы выкупить себя. Но 6н не подумал даже возвратиться на родину и намерен остаться здесь до смерти. Он говорил мне, что имеет доступ к столу повелителя и чувствует себя гораздо счастливее, чем под властью своего императора. Опасности и тяготы военной службы здесь равны византийским, но византийцев всегда разбивают, а гунны всегда всех побеждали, за исключением лишь одного случая. В мирное же время жизнь в Византии – проклятие, а в царстве гуннов – благословение. Там ни что не ограждает честного человека от жадности, корыстолюбия и лихоимства чиновников, а для того чтобы найти правосудие, приходится подкупать всех, от главного судьи до привратника. Аттила же сам лично разбирает жалобы бедняков на знатных и богатых и творит скорый и справедливый суд. Недавно один сарматский князь украл у бедного гунна жеребца, и спустя час виновный был уже распят. Один лишь царь может по прихоти отнять у каждого все, даже жену, но тех, кто ему искренне предан, он никогда не обижает сам и не дает их в обиду другим. Вот что я выслушал от этого гуннского грека, отпущенника и верного приверженца Аттилы!

Глава вторая

Наконец, на следующий день с утра весь лагерь зашевелился, как встревоженный улей: двое прискакавших гуннов возвестили о предстоящем возвращении повелителя.

Улицы закипели народом: мужчины, женщины, дети,свободные, рабы, служанки, гунны и представители покоренных племен – все устремились к югу, навстречу Аттиле.

Скоро в лагерь явился Эдико и пригласил четырех послов вместе с ним посмотреть на въезд царя.

Послы, не задавая лишних вопросов, поспешно последовали за ним. Вигилий не был приглашен им, хотя послы узнали из разговора своих спутников, что Эдико только что имел с ним тайный разговор у него в доме.

Длинная, почти бесконечная вереница молодых девушек вышла далеко за город навстречу Аттиле. Самые высокие из них, попарно шедшие по противоположным сторонам большой дороги, защищаясь от палящего солнца, держали над головами тонкие полукруглые деревянные обручи с натянутыми на них пестрыми полотенцами.

Между каждой такой парой двигались в такт по две другие девушки, делая четыре шага вперед и два назад. Каждые восемь из них были одеты в одежду одинакового цвета. Девушки выбраны были самые красивые из всего лагеря, и свое медленное, плавное шествие они сопровождали пением гуннских песен.

С изумлением смотрели чужестранцы на это невиданное и в своем роде красивое зрелище.

Вдалеке на дороге показался столб пыли: то близился Аттила.

В авангарде скакала густая толпа гуннских всадников. Одеты они были в широкие плащи, которые можно было стягивать прикрепленными к ним ремнями, а также употреблять как покрывала для лошадей. На груди у них были одеты безрукавки из не дубленой конской кожи; руки и ноги выше колен были обнажены: обуви гунны не знали. Левая щиколотка обвязана была ремнем, к которому на пятке прикреплялась шпора, состоявшая часто из одной лишь крепкой и острой колючки терновника.

Желтая от природы кожа этих монголов на лице, затылке, шее, руках и ногах превратилась в темно-коричневую от загара и никогда не смываемой степной пыли.

Голова у большинства была открыта, только самые богатые носили остроконечные черные барашковые шапки. Темные волосы длинными, прямыми прядями спускались с низкого, покатого лба на лицо с широкими скулами и узкими черными глазами, над которыми почти совершенно не было бровей. По праздникам женщины обильно натирали им волосы конским жиром, отчего они приобретали необычайные лоск и запах. Ресницы у гуннов были черные и короткие, а на подбородке вместо бороды торчали лишь жиденькие пучки щетинообразных волос.

У богатых плащи и куртки украшены были густо и безвкусно нашитыми золотыми и серебряными обломками различной римской утвари, кусками кубков, обрывками дверных и экипажных обивок. На шапках укреплены были продырявленные золотые и серебряные монеты, монеты же болтались на шее, нанизанные на тонкий ремешок, и резкое звяканье их при каждом движении радовало гуннов.

Вооружение всадников состояло из луков и маленьких коротких черных камышовых или деревянных стрел, оконечность которых очень часто пропитана была соком ядовитых растений. Кроме лука и стрел, у них были еще длинные, тонкие, острые копья, под оконечностью которых у многих развевались связанные красной лентой пучки волос с головы особенно сильно ненавидимого врага. Но самым распространенным оружием гуннов были их бичи: на короткой деревянной или кожаной рукоятке укреплялись пять, семь или девять полос самых крепких буйволовых ремней, оканчивавшихся каждая огромным узлом, в который зашивались свинцовые шары или тяжелые камни. Гунны так артистически владели этими бичами, что раздробляли ими головы и кости неприятеля: благодаря этому оружию Аттила получил прозвище «бича народов».

За авангардом следовала верхом густая толпа гуннских, германских и славянских вождей. Князья и вельможи сияли богатым вооружением, а гунны так и горели золотыми украшениями и драгоценными камнями под яркими лучами полуденного солнца.

Позади них, на значительном отдалении, на великолепнейшем коне ехал Аттила, совершенно один. Ни конь, ни всадник не имели на себе ни единого украшения.

Высокая остроконечная баранья шапка придавала немного вышины низкорослому человеку. Фигуру его нельзя было рассмотреть: она скрывалась под широким плащом из тонкого, красно-коричневого сукна, ниспадавшего от широкого, короткого затылка и могучих, высоко приподнятых плеч до самых его ног. Боковой разрез плаща освобождал его обнаженные руки. В левой он небрежно держал ременную узду, правою же торжественно помахивал над разразившеюся восторженным ревом толпою своих подданных.

За царем, также на значительном расстоянии, следовал отряд из знатных представителей всех покоренных племен его царства, а в самом хвосте процессии двигались гуннские охотники, которых сопровождала изумительная масса убитой дичи, лежащей на нескольких широких телегах, запряженных четверкой лошадей. Тут лежали убитые буйволы, медведи, волки, лоси, олени, кабаны и рысь, и всевозможные болотные птицы; около дичи в живописном беспорядке нагромождены были всевозможные охотничьи принадлежности: копья, луки, стрелы, рога и ножи. В одной из телег везли живых птиц и зверей, пойманных в ловушки и западни, здесь часто раздавались глухой рев, хрюканье или громкий вой, на которые отвечало свирепое ворчанье многочисленной своры громадных охотничьих псов.

Глава третья

Послы не могли отвести глаз от пестрой картины.

– Это не люди и не всадники, – сказал Приск, – а центавры: человек и конь составляют одно.

– Смотри-ка! – изумился Примут. – Вот один соскочил, ударил коня и конь убежал!

– Но всадник догонит его, – заметил Эдико.

– Да, догнал! Схватил его за гриву и вскочил на него на всем бегу!

В это время один из всадников на всем скаку прицелился в высоко порхавшую ласточку и метко пронзил ее стрелой при восторженном одобрении толпы.

– Это Дженгизиц, второй сын господина, – сказал Эдико, – лучший стрелок и наездник своего народа. Вот он опять целится, смотрите! Он прострелил покрывало на голове ребенка!

– Какое святотатство! – воскликнули послы.

– Не святотатство, потому что ребенок невредим, – холодно возразил Эдико.

– Что это за шум и звон? – спросил Приск, пораженный какими-то странными, резкими звуками.

– Это военная музыка гуннов, – пояснил Эдико, – эти обручи, усаженные кругом колокольчиками и бубенчиками и обтянутые кожей, по которой музыканты ударяют деревянными колотушками, изобретены самим Аттилой. И знаете, от какого животного эта кожа? Человеческая. «Короли, изменяющие мне, – сказал Аттила, – должны служить мне и после смерти, звоном и песнями сопровождая мои победы».

– Поучительная и приятная музыка! – пробормотал Приск.

Когда, въехав в южные ворота, Аттила поравнялся с первым домом лагеря, дверь его отворилась и из нее вышла молодая женщина благородной наружности, сопровождаемая многочисленными служанками и слугами. На руках у нее был грудной ребенок.

Молодая мать остановилась перед конем Аттилы и, опустившись на колени, положила дитя у копыт скакуна. Только после безмолвного утвердительного знака Аттилы она подняла ребенка, встала, поцеловала его, низко наклонила голову и вошла обратно в дом.

– Что это значит? – спросил Максимин. – И кто эта красавица?

– Гречанка из Малой Азии, – отвечал Эдико, – это значит, что повелитель признал ребенка своим, в противном же случае малютка и мать были бы раздавлены копытами лошадей.

У деревянной ограды следующего дома показалась старуха в гуннской одежде, богато убранной римскими золотыми монетами, также в сопровождении толпы рабов и рабынь. Подступив к Аттиле, она подала ему на роскошном серебряном блюде сырое мясо, нарезанное тонкими ломтями и сильно приправленное луком. Благосклонно кивнув ей головою, властитель захватил пальцами кровавое мясо с луком и съел несколько кусков. С глубоким поклоном старуха удалилась, и Аттила поехал дальше.

– Это была Часта, супруга Хелхаля, его довереннейшего советника, – сказал Эдико, – а вот он сам, высокий седой человек, едущий следом за господином. Из всех знатных гуннских женщин только одна Часта имеет право приветствовать возвращающегося царя и подносить ему древнюю священную пищу гуннов: сырое конское мясо с сырым луком.

Глава четвертая

С необычайной быстротой н юношеской ловкостью Аттила соскочил наконец со своего неоседланного, как у всех гуннов, коня, но соскочил не на землю, а на затылок преклонившегося перед ним немецкого вождя, на очередь которого теперь приходилась эта честь.

Кругом толпилась необозримая масса германцев, славян, финнов, гуннов, римлян и греков, сбежавшихся со всего лагеря. Многие из толпы простирали руки к царю, прося у него суда или защиты.

Аттила стоял серьезный и неподвижный. По его знаку, тесно окружавшая его пешая гуннская стража, образовав из вытянутых копий узкий проход, начала пропускать к нему по одиночке просителей, предварительно отнимая у них оружие и обыскивая.

Допущенные просители бросались ниц перед Аттилой, целовали его босые ноги и излагали свои жалобы или просьбы: большей частью он тут же решал все дела, и многие, уходя, осыпали его горячими благодарностями.

Но вот к нему приблизился богато одетый вождь гуннов, перед которым стража почтительно расступилась, и глубоко преклонился перед царем.

– Господин, прости раба твоего за то, что он осмеливается обратиться к тебе с просьбой, – сказал он.

– Это ты, мой верный Эцендрул, раздавивший копытами своих коней все племя амильцуров! Проси, чего хочешь, и я исполню твою просьбу.

– Один из охотников рассказал мне, когда мы поймали в западню того чудовищного буйвола, что ты можешь…

– Для тебя я сделаю это охотно. Приведите сюда исполина болот. Оруженосцы, принесите мой самый тяжелый топор!

Народ отхлынул в сторону при виде громадного зверя, которого с трудом тащили тридцать охотников. Ноги гигантского буйвола были крепко опутаны толстыми веревками. На громадной голове надет был кожаный мешок с отверстиями для длинных сильных рогов. Внезапно измученное животное наклонило могучую шею с щетинистой гривой, испустило грозный рев и в то же мгновение высоко вздернуло голову с такой силой, что гунны как мячи отлетели в разные стороны.

Но их место тотчас же было занято бросившейся на буйвола толпой, и животное снова заревело, глухо и жалобно.

– Стойте! – приказал Аттила. – Отпустите его! Снимите все веревки! Отойдите все!

И он с левой стороны подошел к буйволу, стоявшему неподвижно, в изумлении от неожиданной свободы.

Высоко в воздухе блеснул острый как бритва, тяжеловесный топор, занесенный рукой Аттилы, и лезвие его, опустившись на затылок еще неопомнившегося зверя, сразу отделило голову от туловища: кровь хлынула широкою струею, массивное тело покачнулось и тяжело рухнуло на землю.

Восторгу гуннов не было границ, и нескончаемые крики их оглушили и ошеломили чужеземцев. – Аттила! Отец наш! Великий властелин! Повелитель мира! Нет равного Аттиле! – слышались восклицания среди несмолкаемого рева возбужденной толпы.

Когда наконец шум и крики стихли, послы сочли эту минуту удобной для представления владыке гуннов. Эдико согласился исполнить их желание и, пройдя мимо леса почтительно поднявшихся перед ним копий, прошептал что-то на ухо Аттиле.

Но Аттила не удостоил их даже взглядом. На его желтом лице мгновенно вспыхнул и погас легкий румянец. Было ли это движение гнева или радости?

– Послы от императоров? – громким голосом произнес он по-латыни. – Это не к спеху. Мне донесли о прибытии послов от финнов, астов, угугуров, акациров н еще трех народов, имена которых я забыл. Всех их приму раньше.

То же самое он повторил на гуннском языке, обратившись к своим вождям, и, повернувшись спиной к римлянам, медленно, но с достоинством поднялся по высокой лестнице, ведущей в его деревянный дворец.

Глава пятая

Вечером того же дня в лучшей комнате одного из красивейших домов лагеря сидели два человека, погруженные в откровенную беседу, это было жилище Хелхаля.

С потолка спускалась лампада изящной восточной работы, разливавшая мягкий ровный свет. Комната была убрана в диком, чисто гуннском вкусе: кругом расставлены были низкие деревянные скамейки. Пол и стены покрыты были звериными шкурами и конскими кожами, дублеными и сыромятными. Место стола занимала крышка высокого, грубо сделанного из соснового дерева сундука. На стенах развешаны были разные принадлежности верховой езды и охоты. Глиняный пол покрывали не ковры, но грязные, отвратительно пахнущие циновки из перепрелого камыша.

На одной из скамеек, прислонившись спиной к стене, сидел Аттила.

Он сидел молча, неподвижно, в глубоком размышлении, закрыв свои маленькие некрасивые глаза.

Под его скамейкой, на конских шкурах, у ног своего господина лежал старый Хелхаль, почти лысый, с седой бородой. Он не сводил глаз с Аттилы и внимательно подмечал его малейшее движение.

– Выскажись, господин, – наконец, после долгого молчания произнес он. – Ты чувствуешь в этом потребность. Я знаю это… Ты уже обдумал все свои тайные намерения, и теперь тебя мучит желание высказать их. Говори же! Хелхаль – твой верный слуга.

Аттила глубоко вздохнул.

– Ты прав, старик, – сказал он, – ты всегда угадываешь меня. Да, я скажу тебе все. Но прежде, чем мы будем обсуждать планы на будущее, я должен вернуться к прошедшему: только оно пояснит тебе настоящее, из которого вытекает будущее. Придвинься ближе, Хелхаль: то, что ты услышишь, не должно быть произнесено громко. Я введу тебя в тайник моей души. Высказаться наконец – это наслаждение! И кому мог бы я довериться? Для женщины такие мысли недоступны. Сыновья мои слишком юны. Брат…

Он вздрогнул и умолк.

– У тебя нет брата, господин, – произнес старик, со страхом взглянув на него. – Уже давно князь Бледа…

– Умер. С тех пор мне часто было почти жаль, что он… умер. Но нет! Смерть его была неизбежна.

– И он умер, – повторил Хелхаль, опуская глаза.

– Нет, старик, – резко вскричал Аттила, – он не умер! Я убил его вот этой рукой, – тихо добавил он, протягивая правую руку.

– Ты говоришь это, – отвечал Хелхаль.

– Мне нравится, – продолжал Аттила, помолчав, – что ты не лицемеришь. Так ты знал об этом?

– Знал.

– А гунны?

– Они тоже знают.

– Они это мне… простили?

– Разве ты слышал когда-нибудь хоть один упрек? Ты сделал это, значит, это было неизбежно.

– Да, необходимо для исполнения воли Бога мщения. Сейчас ты увидишь. Слушай!

– Я слушаю, – сказал Хелхаль.

Глава шестая

Ты знаешь, – начал Аттила, – что после смерти отца… Ужасно вспомнить его плавающим в своей крови…

– Да! А та женщина… – заметил, задрожав, Хелхаль.

– Замолчи! – приказал Аттила. – Если гунны узнают об этом когда-нибудь…

Но старик, как бы под чарами тайного ужаса, более сильного, чем страх перед его господином, продолжал:

– Женщина! С обнаженным ножом! Старая сарматская ведьма! С ножа капала его кровь, а она размахивала им над своей головой и кричала: «Он распял моего невинного внука! Но бабка отомстила за него!» Старуха убила моего господина, повелителя гуннов! – Хелхаль застонал.

– Замолчи, говорю тебе!

– Но ведь они знают это! Хотя вы, двое сыновей, приказали умертвить всех свидетелей, но многие из невинных жертв успели сказать своим палачам, за что они осуждены на смерть. А палачи рассказали другим. Так и я узнал об этом по возвращении из похода на яцигов.

– Большое несчастье, что это известно гуннам. Они слепо верят в свои предрассудки.

– Это не предрассудок, – ответил Хелхаль, – ничто не может быть справедливо.

Аттила пожал плечами.

– Не сомневайся сам, – продолжал старик, – и не подрывай народных верований, которых, как я с горестью убедился, ты не придерживаешься с такой же строгостью, как твои предки.

– Ты заблуждаешься. Я верю в бога войны, бога мщения, вложившего в мои руки свой собственный меч. Я верю предсказаниям наших жрецов, гадающих на дымящейся крови наших пленников. В особенности, – с усмешкой прибавил он, – когда они предсказывают мне счастье и победу!

– Это значит, – возразил старик, – что из всех завещанных нам предками верований тебе годятся только те, которые благоприятны для тебя. Берегись! Боги не позволяют смеяться над собою!

– Ты угрожаешь, – спокойно, но приподняв голову, произнес Аттила. – Забыл ты с кем говоришь, старик?

– Не забыл: я говорю с Аттилой, перед которым трепещет мир, но не боги и не Хелхаль. Хелхаль сажал тебя малюткой на коня, учил тебя сжимать кулачок и наперегонки бегал рядом с твоей беленькой лошадкой, а когда мальчуган раз свалился с нее на всем скаку, Хелхаль подхватил мальчугана вот этими руками. Пока Хелхаль жив, он будет говорить тебе правду.

– Ты знаешь, я могу выносить ее.

– Часто. Но не всегда. Твой ум подобен плохо прирученному степному волку. Великодушие твое – свободно привязанный намордник. Вздумается хищному зверю сбросить его, и…

– Да, да, – тихо произнес Аттила, – самые разумные усилия духа не могут сразу уничтожить врожденную дикость, наследие многих поколений. Но будь справедлив ко мне, старик, подумай: тысячи народов покорны моему бичу; бесчисленные боги, в которых они веруют. Гунн, христианин, еврей, германец, римлянин – каждый клянется, что его бог – единый, истинный. Что должен делать я, властитель всех этих народов? Должен ли я верить во всех их богов, из которых один исключает другого? Или лучше не верить ни в одного?

Хелхаль сделал движение ужаса.

– Или должен я выбрать то, что мне больше всего нравится и во что я могу верить без притворства и самообмана? Я так и делаю. Прежде всего я верю в самого себя и в мою звезду, а затем в того, кто послал меня на землю, в бога мщения и войны.

Глава седьмая

Старик успокоился и с воодушевлением взглянул в его лицо.

– А твои гунны и Хелхаль верят в тебя еще больше, чем ты сам! – вскричал он. – Больше, чем в предания предков! И доказательством служит именно то, о чем мы только что говорили.

– Что ты хочешь сказать?

– Ну ведь ты знаешь, – понизив голос, продолжал старик, – что из трупа убитого женщиною человека исходит гибель и несчастие на всех окружающих, и гунны бегут от таких мертвых, как от чумы. И тебе должно быть также известно, что по нашему древнему верованию проклятие падает не только на убитого женщиною, но и на его сыновей! И несмотря на это все верят в тебя!

Аттила плотнее закутался в свой широкий плащ и съежился, точно от внезапного холода.

– Но ведь одного сына проклятие уже постигло, – заметил он, – неужели и другой не избегнет его? Нет! Предопределение уже исполнилось, рок удовлетворен. Я в безопасности… – Аттила на мгновение закрыл глаза, но затем снова серьезно продолжал.

– Впрочем, оставим это. Я расскажу тебе о смерти Бледы. После раздела отцовского царства на две равные части, в течение нескольких лет мы управляли нашими государствами согласно, сохраняя мир с соседями и удачно отражая единичные набеги неприятеля. Но при таком порядке вещей могущество и военная сила гуннов быстро умалялись. Тщетно подстрекал я брата к войне с Византией, Равенной или готами. Он пропускал все удобные для нашего вмешательства поводы и случаи. К тому же один я, с моим половинным царством, был недостаточно силен для осуществления моих планов. При этом часто осаждаемые мною племена обращались за защитою к брату, и он удерживал мой занесенный меч. Долгое время переносил я это с глухим негодованием, и наконец Бог избавил меня от него. Однажды я снова убеждал его напасть на Византию, победа наша была бы несомненна. Он отказался.

– Хорошо же, – гневно вскричал я, – я отправлюсь один.

– Ты слишком слаб для этого, – возразил он.

– Посмотрим, – сказал я и повернулся, чтобы уйти. Он пригрозил мне, и это было его погибелью!

– Я уже давно раскаиваюсь в том, – произнес он, – что отдал тебе половину царства, вместо того чтобы как старшему быть единым повелителем наследия нашего отца! Если ты не обуздаешь своих кровожадных стремлений, то я спрошу твоих гуннов, не привести ли в исполнение закон первородства, нарушенный моей привязанностью к тебе!

Он повернулся и гордо вышел. В первое мгновение я остолбенел от унижения и гнева, потом с диким криком бросился из его лагеря, к себе, на Тейсс, и только достиг своей палатки, как мною овладела жестокая горячка. В следующую ночь у меня было видение, решившее судьбы его, мою и тысячи народов!

Глава восьмая

Мне снилось, что сильный ураган приподнял меня с моего ложа и унес высоко, под самые звезды, и я очутился на вершине самой высокой горы на свете. Темная ночь вокруг меня сменилась светлым днем. Подо мной, внизу, расстилались разные страны, но на них лежал кровавый отблеск. Я видел движения народов и их вождей в этих странах, и они казались мне копошащимися в своем жилье муравьями.

Внезапно я испугался: между ярким солнцем и мною, заслонив его лучи, стоял страшный громадный великан!

Медные ноги его упирались в далекие долины внизу, а голова скрывалась в облаках. По временам из облаков сверкали молнии: то были взоры его огненных глаз. Я знал великана или угадал его: это было верховное божество гуннов, Пуру, страшный бог войны. Он был благосклонен ко мне. Он говорил:

– Ты видишь перед собою народы Земли, но до сих пор ты видел их только снаружи. Взгляни теперь на их внутреннюю жизнь.

И взор мой, пронизав золотые, медные и железные крыши и мраморные стены дворцов и палат, кожаные палатки пастухов и землянки пастухов и охотников, проник в бездну злобы, насилия, грабительства, убийств и вероломства, в которых погрязли все племена. Всюду было одно только коварство, ложь и ненависть под личиной дружбы и жажда мести под притворным добродушием. Но в одном лишь чувстве все были искренни и согласны: в жалкой, подлой боязни смерти! Человечество возбудило во мне глубокое отвращение, и я закрыл глаза, чтобы не видеть людей.

– Ты боишься, гунн? – спросил меня Бог.

– Мне тошно, – отвечал я. – как от запаха гнилого мяса. Лучше бы их вовсе не было, если они не могут быть иными!

– Ты говоришь истину, и тебе предназначено быть исполнителем божественного провидения, – сказал бог. – Аттила, сын Мунчука! Твои гунны слабее всех этих народов, но они многочисленны, как степной песок, и покорны, как псы охотнику. Тебе же они будут повиноваться с быстротой и точностью спущенной с тетивы стрелы. Жатва созрела: хочешь ты быть моим жнецом? Восстань, Аттила! Тысячелетние святотатства римлян взывают ко мне о мести. Я – Бог мщения, хочешь ли ты быть моим мечом? Так сбрось с себя теперь же все, что есть в тебе человеческого, то есть слабого, и сделайся непреклонен, как Мой меч, служи только моей воле и безжалостно уничтожай тысячи тысяч детей, женщин и стариков. Я же сделаю имя твое великим перед королями и повергну под ноги твои все страны мира. Тебя же люди прозовут бичом Бога мщения, и ты будешь для них славой и позором, проклятием и гордостью. Можешь ли ты слепо исполнить все, что я повелю тебе?

Я молчал в смущении и ужасе. Сердце мое замерло. Неужели мне придется убивать невинных?.. Бог проник в мои колебания, и голос его страшным громом раскатился между утесами.

– Ты колеблешься? Ты не хочешь? Хорошо же! В Дунайском лесу около палатки Бледы в земле зарыт мой старый победный меч. Тот, кто найдет его, волей-неволей сделается моим непобедимым мечом. Пусть же Бледа будет властелином мира!

И бог исчез среди грома и молний. Кругом снова настала ночь. Гора, на которой я стоял, разверзлась под моими ногами, и я, подобно камню, быстро полетел вниз. Кровь хлынула у меня изо рта и ноздрей. Наконец, я ощутил под собою землю и очнулся. Во рту у меня действительно была кровь, обильно лившаяся из горла и из носа. Я лежал на земле перед палаткой. Припадок горячки привел меня сюда, я чувствовал себя умирающим. Вдруг в темноте надо мною склонился человек: то был посланный Бледы.

– Твой старший брат, – сказал он, – повелевает тебе предстать перед ним завтра до захода солнца. Если ты не явишься и не откажешься от предложенного ему тобою похода, то он отнимет у тебя твое царство, так же как он дал тебе его.

И посланный исчез.

Глава девятая

На другой день я поехал через Дунайский лес к брату. Солнечные лучи уже косвенно пронизывали ветви сосен. На всем лежал кровавый оттенок, точно такой, как в моем видении. Я ехал один, далеко опередив моих спутников. Вдруг справа в глубине леса послышалось мычанье скота. Из чащи вышел пастух. Я знал этого пастуха, бывшего одним из многочисленных надсмотрщиков за стадами Бледы.

– Почему ты покинул стада, Руал? – спросил я его. – И что у тебя под плащом.

– Старинный железный меч, господин, – отвечал пастух. – Я несу его моему царю. Вот посмотри, – и он показал меч.

На рукоятке, с которой отпало уже все сгнившее дерево, вставлены были круглые, красные камни, которые горели, словно капли крови…

Меня обдало жаром.

– Мне! Дай мне этот меч! – вскричал я, наклонясь, чтобы схватить его, но пастух отскочил в сторону.

– О чем ты думаешь? – вскричал он. – Он найден на земле Бледы и его слугою. Меч принадлежит ему!

И он быстро побежал в лагерь. Скоро и я стоял в палатке брата. Пастух с мечом в руке, стоя перед ним на коленях, рассказывал о находке. При моем появлении брат сделал пастуху знак уйти, и, с глубоким поклоном положив меч на стол, он удалился.

Брат выпрямился во весь свой высокий рост и, смотря на меня, произнес:

– Выбирай, Аттила. Сегодня ночью мне снилось, что ты – тот исполинский волк, о котором германцы рассказывают, что он пожрет всех богов и людей. До этого я тебя не допущу! Имя гунна не должно стать проклятием для народов. Поклянись не начинать никакой войны без моего согласия. Или я отниму у тебя твое царство. Твои подданные охотно послушаются меня: они меня любят, тебя же только боятся и ненавидят. А любовь могущественнее ненависти.

– Ты шутишь! Ты не можешь говорить это серьезно! – едва мог я вымолвить от гнева.

– Ты сомневаешься? – вскричал он. – Я готов поклясться, что не шучу, поклясться на мече.

Он схватился за ножны, но они были пусты: он оставил меч в опочивальне. Под руками не было иного оружия, кроме меча, найденного пастухом.

– Все равно, – сказал брат, повернувшись к столу, на котором он лежал, – Руал говорит, что это должен быть меч Бога войны, по старинному преданию зарытый в Дунайском лесу, – прибавил он, улыбаясь. – Я поклянусь на этом мече…

Но он уже лежал у моих ног, и из его горла била широкая струя крови. Я же стоял над ним с мечом, непостижимым образом очутившимся в моей руке, а кругом все подернулось уже знакомой мне кровавой дымкой.

Он не произнес ни слова, я встретил только его взгляд. Но он не тронул меня: я сделался бесчувственным и закаленным, как мой меч.

– Да, это волшебный меч! – в восторге вскричал я. – Потому что сердце мое умерло.

Глаза брата угасли.

Аттила тяжело перевел дух и погрузился в молчание.

Глава десятая

Выйдя из палатки, – продолжал прерванный рассказ Хелхаль, – ты сказал гуннам, что брат твой, напившись вина, неосторожно наткнулся на меч и пронзил себя. Но не все поверили этому. Многие собирались роптать…

– Но я не дал им времени. В тот же день я начал войны с Византией, с остготами, с маркоманами и с сарматами… Я победоносно окончил все четыре похода, и с тех пор гунны слепо бросаются за мною, когда я веду их с моим мечом в руке. Они знают, что я получил его от Бледы… в наследство. И это победоносный меч! Никогда еще не бывал я побежден, никогда! Даже в Галлии, – с внезапным жаром вскричал он, – когда римляне и вестготы составили против меня бессмысленный союз. Я бы напал на них, если бы внезапно хлынувшая из гортани кровь не приковала меня к ложу и если бы явившийся мне вторично бог войны не повелел мне вернуться.

– Отступи пока, непобежденный, – сказал он, – а через три года, втройне увеличив свои силы, возвратись и победи! Тогда-то враги мои начали шептать, что меч мой не может сокрушить одного врага: римского папу! Глупцы! Они думают, что я вернулся из страха перед гневом христианского Бога, которым мне грозил седобородый священник на улице в Мантуе. Но среди гуннов, как среди германцев, существует поговорка: кто попадает в Рим, становится христианином или умирает. Я давно знал ее и смеялся над нею. Однако мне было как-то жутко, когда в Мантуе я отдал приказ двинуться на Рим. Вечером того же дня наткнулся я на римского архиепископа и его священников, моливших меня о пощаде и на коленях предлагавших мне подарки. Но все это не могло бы заставить меня изменить мои планы. Это сделало сновидение. Перед рассветом мне приснился сон: будто из поросшей камышом реки возвышается царственная голова с еще юношескими, белокурыми, как у германцев волосами. Голова поднималась все выше и, наконец, передо мною предстала закованная в броню высокая фигура.

– Меня звали Аларих, – произнесла она, в знак предостережения поднимая правую руку, – однажды я осадил Рим и умер тотчас же. Больше не смею сказать. Берегись, Атгила! – и он исчез в волнах.

Я вскочил, испуганный сном и громким, дребезжащим звуком над моей головой. Уже было светло. Я взглянул на лук, висевший на стене, и увидел, что тугая тетива его лопнула, и концы ее медленно раскачивались из стороны в сторону.

– Это очень дурная примета, – с ужасом прошептал Хелхаль.

– Я подумал тоже самое и приказал отступить.

Глава одиннадцатая

Аттила замолчал.

– Сила чудесного меча, – начал он снова, – сказалась больше всего в моей неуязвимости. И с той минуты, как это оружие очутилось в моей руке, в сердце моем умерло всякое чувство: ни страх, ни сострадание, ни даже гнев незнакомы мне с тех пор.

– Правда. Ты подобен мертвецу среди людей. На твоих губах никогда не мелькает улыбка. Мне кажется, даже женщины не в силах возбудить твоей страсти.

– Нет, ты ошибаешься, я люблю красивых женщин. Должен же я хоть в чем-нибудь искать забвения. Давно, еще мальчиком, отказался я от вина и меда и всяких напитков, кроме воды, так поразил меня пример брата, однажды выпившего не в меру и разболтавшего свою тайну. Победы, слава, могущество, золото – уже не опьяняют меня; конечно, они мне необходимы, как воздух для жизни, но я не увлекаюсь ими больше. Мне остается одно – женщины! Но от моих союзов с германками для меня мало радости! – он замолчал и мрачно задумался.

– Эллак – благородная душа! – сказал Хелхаль.

– Он мечтатель, – с досадой отвечал отец, – неженка! Он унаследовал эти качестве от своей матери, дочери Амалунга. А его жалость? Он хотел бы обезоружить всех врагов своих великодушием! Великодушие к Византии! К ее презренному императору! Сын готки любит готов больше, чем гуннов! Мне даже кажется, – угрюмо прибавил он, – что он и меня ненавидит за то, что я, гунн, осмелился быть его отцом! Амальгильда убаюкивала его готскими песнями и сказками до тех пор, пока мне это наскучило, и она… внезапно умерла.

– Я был при этом, – сказал Хелхаль, – ты запретил ей петь ребенку по-готски. Она была уже больна и просила тебя позволить ей допеть песню до конца. И ты со злобой толкнул ее ногой, и она тут же испустила дух. Эллак стоял рядом и все видел. Может ли он любить тебя?

– Он должен меня бояться! И не надеяться быть моим наследником, калека! Он даже не может сражаться.

– Правой рукою. Левою он бьется превосходно, как ты сам знаешь. Он одержал ею победы не раз уже с тех пор, как спасая твою жизнь дал раздробить свою правую руку. Это было под Орлеаном. Он защищал твою голову от громадного камня, сброшенного римлянами со стены, и принял удар на себя.

– Камень и без того не убил бы меня, как не могли меня убить тучи стрел и копий на Каталаунской равнине. Ты ведь знаешь теперь, я сказал тебе, какая смерть ожидает меня. Но и от Эрнака, моего красавца, я не многого ожидаю, несмотря на мою нежную к нему любовь.

– Ты испортил его этой любовью. Для Эллака ненависть отца была лучшим воспитанием. А Дженгизиц?

– Что и говорить о нем! Он твой любимец, старик! Настоящий гунн!

– Да! Он первый стрелок и наездник нашего народа!

– Правда, правда! Он мальчик хоть куда, – с отеческою гордостью сказал Аттила, – но его мать! Как она была безобразна! – прибавил он с кислой гримасой.

– Но зато она происходила из нашего древнейшего царского рода, – возразил Хелхаль, – еще более древнего, чем твой род.

– Потому-то отец мой Мунчук и велел мне взять ее в жены. Но от этого она не стала приятнее, и Дженгизиц весь пошел в нее! Он еще безобразнее, чем его отец и мать вместе. И хотя он совершенная противоположность слабому Эллаку, он все-таки не годится для того, чтобы управлять миром. Одной меткой стрельбы по ласточкам и искусного наездничества для этого мало. Эрнак достойнее их всех!

– Господин! – вскричал Хелхаль. – Неужели же ты хочешь сделать избалованного пятнадцатилетнего мальчика повелителем целого царства?

Но нежный отец, не обращая внимания на слова Хелхаля, погрузился в приятные воспоминания.

– А мать его! Она была моей любимицей! Она одна из всех женщин, кроме гуннок, не боялась моих объятий и любила меня. Моя Либусса! Дочь одного из вождей склабов, она однажды явилась ко мне в лагерь и, бросившись к моим ногам, призналась, что ее привлекла ко мне слава моего имени и что, возгоревшись любовью к сильнейшему и храбрейшему из людей, она решилась или стать моей женою, или пасть под моим кинжалом. Она одна только искренно любила меня, моя красавица Либусса! И она умерла, подарив мне моего Эрнака…

– Господин, но ты ведь не сделаешь этого ребенка…

– Нет, – услыхав намек старика, отвечал Аттила, – я не сделаю его властителем мира, потому что мне предсказано, что Эрнак переживет меня только на день…

– Как? – с испугом вскричал Хелхаль.

– Да, таково жестокое предсказание. Но утешься. Есть и другое, возвестившее мне нечто великое. Слушай. Фессалийский прорицатель, предсказавший мне смерть в объятиях женщины, в то же время сказал, что от белокурой красавицы, подобной которой я еще никогда не видал, у меня родится сын, наследующий всю мою славу и величие, и под власть которого попадут все народы земные. С той поры я жажду встретить эту красавицу…

– И ты веришь льстивому прорицателю?

– Я убедился в справедливости его слов. Ты знаешь, что по древнему гуннскому преданию, только тот прорицатель говорит правду, на печени которого есть маленькая звездочка из белых полосок. Поэтому по смерти прорицателя у него вырезают печень и осматривают ее. Но я не мог ждать, когда он сам умрет, и потому приказал его убить. Белую звездочку нашли, и это уничтожает всякие сомнения… Ну, старик, теперь я пойду. Уже поздно. Я лягу спать и, быть может, во сне увижу ту, от которой родится повелитель мира!

Глава двенадцатая

На следующее утро обоим посольствам возвестили, что царь примет их в шестом часу дня.

Послов отвели в обширную приемную залу деревянного дворца.

Все большое полукруглое пространство с потолка до пола и по всем стенам обито и увешано было белоснежными полотняными занавесями, местами чередовавшимися с пестрыми шерстяными коврами.

Зала, полная гуннскими вельможами и воинами, вождями и послами иноземных племен, их свитами и домашней прислугой самого царя, представляла пеструю, движущуюся, красивую картину. Аттила сидел посредине залы на возвышении, к которому вели несколько ступеней, покрытых дорогими, тканными золотом, коврами. На этом возвышении стоял простой, без всяких украшений, деревянный стул, с двумя ручками, на котором восседал могущественнейший властитель. Он был в том же костюме, в котором приехал вчера, без всяких новых украшений.

По указанию Эдико послы остановились у дверей залы и сделали глубокий поклон. Затем Максимин хотел взойти на ступеньки трона и лично передать Аттиле послание императора.

Но один из гуннских князей, Эцендрул, бросившись вперед, взял из рук посла пурпуровый папирус, столкнул патриция с нижней ступеньки, поднялся к трону и, преклонившись, положил послание на колени царя, который продолжал сидеть неподвижно, не дотрагиваясь до свитка.

– Собственноручное послание императора Феодосия, – громко произнес снизу рассерженный Максимин.

Аттила не двигался.

– Император желает тебе благополучия и долголетия. Медленно, взвешивая каждое слово, Аттила отвечал:

– Я желаю императору… то же самое… что, я знаю, он желает мне. Доставлена ли следуемая с обеих империй дань, Эдико?

– Да, господин, послы привезли ее.

– Ты пересчитал?

– Все верно до последнего солидия.

– Хорошо, но где же подарки от императоров? – после многозначительного молчания, громче и жестче продолжал царь. – Я выслушиваю только таких послов, которые являются с дарами. Хелхаль, видел ли ты их? Достойны они меня?

– Никакие дары не достойны твоего величия, господин. Но, соображаясь с посредственным достоинством обоих дарителей, они удовлетворительны.

– Раздели их между моими князьями, не забудь Ардариха и Валамера. Также Визигаста! Включи в их число и пламенного героя, юного сына короля скиров, знаменитого певца и арфиста! Пусть каждый получит по заслугам! Но что это? – И лицо его внезапно омрачилось. – Я вижу среди послов из Византии знакомое лицо, вон тот маленький, что стоит в стороне от других.

И он с угрозой посмотрел на Вигилия, уже сразу замеченного им при входе послов.

– Я уже однажды имел счастье в качестве толмача… – начал испуганный Вигилий.

– Как зовут эту жабу, Эдико?

– Вигилий, господин.

– Да, Вигилий! – продолжал Аттила, с досадой двинув правым коленом, так что нетронутое послание императора слетело на пол. – Как осмеливаешься ты, дерзкое животное, снова являться передо мною, прежде чем мне выданы все перебежчики? Ведь я приказал тебе перевести это требование твоему императору! Думаете вы, я потерплю, чтобы под вашими знаменами сражались против меня мои же беглые рабы? Все мои подданные пусть знают, что от Аттилы нет бегства, от его гнева нет спасения. Никакая крепость, никакая городская стена не могут служить защитой от меня: вот этой рукою я вырву моих врагов из золотых дворцов самой Византии!

И он протянул вперед правую руку.

– Мы явились сообщить тебе, – боязливо начал Вигилий, – что в нашей стране осталось лишь семнадцать беглецов или перебежчиков, как ты называешь их. Но они уже отосланы к Эгинтию, начальнику пограничных войск в империи, и он немедленно доставит их тебе в цепях.

– Семнадцать? Ты еще узнаешь их настоящее число. Вы же, посланники императора Равенны, знайте: я отказываюсь от выдачи мне похитителя моей военной добычи из Виминациума, но на условии, о котором вы услышите после. Кто здесь Максимин, достойнейший сенатор императора Византии?

– Мое имя Магнус Аврелий Максимин.

Взор царя, серьезный и благосклонный, остановился на благородном лице старика.

– Дозволь, о повелитель гуннов… – начал Приск.

– Когда со мною говорят, меня называют господин…

– Дозволь, о господин гуннов…

Аттила скривился, но втихомолку, его рассмешила изворотливость ритора, который продолжал:

– Дозволь мне, по повелению моего императора, изложить тебе ясно и подробно все обстоятельства дела. Ты требуешь от императора Феодосия выдачи всех тех, называемых тобою перебежчиками, которые вследствие каких-либо причин предпочли выселение пребыванию под твоим крепким владычеством. Это происходит, вероятно, потому, что твои законники не всегда судят твоих подданных столь справедливо и мудро, как без сомнения ты сам желал бы. Грустно и тяжело для нашего императора выдавать тебе искавших у него защиты… но по твоему нахмуренному челу, я вижу, что не прав… хорошо, они будут выданы! Затем, кроме следуемой тебе дани, ты требуешь еще дань на год вперед под угрозой немедленного нападения! Мы привезли сюда шесть тысяч фунтов золота. Тебе же тотчас нужно еще тысячу двести фунтов. Вследствие опоздания нашего ответа, из-за скверных дорог в твоем царстве, ты уже отнял у нас, ограбил и сжег Виминациум, Ратиарию и многие другие наши города. За каждого удержанного нами перебежчика ты требуешь по двенадцати золотых солидий! К сожалению, мы уполномочены в крайнем случае удовлетворить тебя во всем. Но мы молим тебя: не настаивай на этом! Ты не можешь себе представить, в каком положении наши несчастные провинции. Города в придунайской области опустошаются толпами твоих всадников, не выпускающих ни одного жителя за городские стены и не пропускающих туда ни одной повозки с хлебом! Внутри жителей безжалостно сосут императорские чиновники, собирающие для тебя дань. Они срывают последнюю одежду с бедняков и уносят последнюю постель, так что многие из них уже покончили со своей жизнью. Да еще посланники твои в Византии требуют себе таких даров, которые одни могут довести нас до разорения. Говорят, что ради этого ты так часто и удостаиваешь нас своими посольствами.

Смелость ритора забавляла Аттилу, и он далеко не неприязненно ответил:

– Они могут принимать дары, лишь бы не с целью подкупа.

– Император, – с горечью заговорил Максимин, – для удовлетворения тебя, вынужден был предписать сенаторским родам продать их наследственные драгоценности, так же как необходимую для стола золотую и серебряную посуду, а лучшие вина…

– Я пью только воду из этого деревянного кубка, о патриций, – прервал его Аттила, поднимая кубок и отпивая глоток, после чего обтер рукою свои толстые губы. – Вы жалуетесь, что ваша государственная казна пуста, – продолжал он, – но почему она пуста? Потому что императоры ваши тратят громадные деньги на бессмысленные зрелища, состязания, на ненужную роскошь, на изумительные постройки! Народ, у которого нет больше достатка в железе, чтобы отразить соседей, должен и свое золото отдавать этим соседям, имеющим на него неоспоримое право. Как дерзаете вы так расточать мое золото, хранящееся в ваших сундуках? Но однако, какой я варварский болтун, не так ли, мудрый ритор Приск? Прости, благородный патриций, мы, гунны, умеем только ездить верхом, а не сплетать красивые речи. Да и дела свои я не способен разбирать по порядку. Вот я беседую с вами, а между тем еще не расспросил моего посла, Эдико, как он исполнил свое поручение и как провелвремя в великолепной Византии?

Послы изумленно переглянулись.

– Неужели он и в самом деле еще не расспросил его? – прошептал Примут в недоумении.

– Наверное! – также тихо отвечал Приск. – Внимание, о Максимин! Сейчас мы узнаем тайну Эдико!

Глава тринадцатая

Говори откровенно, – приказал царь, – этих византийцев незачем стесняться. Они ведь друзья наши, а от друзей у гуннов нет тайн.

Эдико выступил вперед, глубоко поклонился и начал совершенно спокойно:

– В несравненной Византии я видел, слышал и испытал нечто невероятное. Правду сказал тот готский король, который, прожив в этом городе несколько дней, воскликнул:

«Здесь существует множество вещей возможных и столько же невозможных!»

Послы обменялись довольными взглядами.

– Даже невозможных? – медленно спросил Аттила.

– Суди сам, мой господин, возможно или невозможно то, что пережил я, твой посол. Ты сам назовешь это невозможным. И доказательство я положу на твои колени.

Все присутствующие с напряженным вниманием слушали германца, начавшего свой рассказ.

– Вигилий пришел за мной в отведенный мне дом и повел меня к Хрисафию, могущественнейшему лицу в византийской империи. Путь наш лежал мимо роскошных дворцов, населенных придворными и первыми вельможами государства. Громко восхвалял я великолепие этих зданий без всякого злого умысла. Меня поразил странно-пытливый взгляд моего спутника, но я не смог объяснить его себе. Когда же я уже стоял перед всемогущим евнухом, Вигилий, по моему мнению, весьма неприлично начал описывать ему мое восхищение императорской роскошью.

Затаив дыхание, Вигилий следил за каждым словом Эдико.

– Безумец! – прошептал он. – Что он, бредит? Но может быть он находит лучшим притворяться моим врагом…

– В конце, – продолжал германец, – Вигилий прибавил, и это была чистейшая ложь, что я называл византийцев счастливыми за их богатую, роскошную жизнь.

«Что хочет он сказать всем этим?» – со страхом думал Вигилий.

– Тогда Хрисафий сказал: «Ты можешь, Эдико, иметь такой же дворец и тонуть в золоте, если только захочешь».

«Когда же он перестанет говорить правду и начнет лгать? Что за безумный риск!» – мысленно сокрушался Вигилий.

– Я изумился. «Тебе стоит только оставить гуннов и перейти к нам», – продолжал Хрисафий.

«Я дышу наконец! Первая выдумка!» – подумал Вигилий.

– Я не находил слов от удивления. Тогда, – внезапно указывая пальцем на Вигилия, гневно продолжал Эдико, – в разговор вмешался вот этот человек!

– Он помешался! – в ужасе вскричал Вигилий.

На лбу у него выступил холодный пот, он повернулся к Эдико спиной, закрыл голову плащом и быстро направился к выходу.

Но на его плечи легли железными тисками руки четырех гуннов, давно уже окруживших и отделивших его от остальных послов, и повернули его на прежнее место. Они же удержали его от падения, так как ноги подгибались под ним. Дрожа в смертельном страхе, он вынужден был перед лицом ужасного Аттилы выслушать весь рассказ Эдико.

– Имеешь ли ты свободный доступ к Аттиле, – спросил меня Вигилий, – в его палатку или в его спальню?

Я отвечал, что когда повелитель мой не посылает меня в чужие страны или на войну, то я по очереди с другими вельможами стою на страже у его палатки, охраняя его сон, и по вечерам и по утрам подаю ему для питья кубок чистой воды.

– О, ты счастливец! – воскликнул евнух своим пронзительным, визгливым голосом. – Какое счастье ожидает тебя, если ты только умеешь молчать и обладаешь небольшой долей отваги! Я осыплю тебя высшими почестями! Но все это требует обсуждения на досуге, я же спешу теперь во дворец. Сегодня вечером приходи сюда на ужин, но один, без твоих спутников и без свиты.

– Я все еще сомневался в тайной мысли презренного. Я думал, что он хочет через мое посредство расположить моего повелителя к выгодному миру с Византией. Я обещал прийти. Он сделал знак. Вигилий схватил меня за руку и вывел из комнаты, а сам остался с евнухом. Вечером, за ужином у него я встретил только одного гостя – Вигилия.

При этих словах Вигилий упал, несмотря на поддержку гуннов; они грубо подхватили его и подсунули под него скамейку. Он не мог держаться прямо и сидел, прислонившись к колонне, в не отпускавших его железных тисках воинов.

Глава четырнадцатая

Послы с невыразимым удивлением слушали Эдико, который продолжал:

– После того, как рабы убрали со с гол а, Вигилий сам запер за ними дверь покоев. Предварительно убедившись, что нас никто не подслушивает, евнух и он взяли с меня клятву никому не открывать того, что я услышу, даже если бы я не согласился на их предложение. Я поклялся, потому что решил во что бы то ни стало узнать их тайну.

– И так-то исполняешь ты свою клятву, жалкий германец! – вне себя от отчаяния вскричал Вигилий.

– Я не нарушаю ее, – отвечал Эдико, – потому что я клялся молчать ради моего блаженства со святыми на небесах. Но я не верю в ваших святых: я надеюсь пировать в Валгалле у Вотана. И первый советник императора хладнокровно сказал мне: «Умертви Аттилу…»

Стены задрожали от криков ярости, ужаса и изумления.

– Умертви Аттилу, беги в Византию и будь после меня первым по могуществу, богатству и величию… Хорошо, что по византийскому придворному обычаю я оставил мое оружие при входе. Иначе боюсь, что в гневе своем я убил бы обоих разбойников. Вскочив с мягкого ложа как ужаленный, я хотел бежать прочь, когда внезапно, сам не знаю как, передо мной встала кровавая тень моего отца, и я вспомнил ту клятву, которую некогда произнес… Ты знаешь, о господин?

Аттила утвердительно кивнул.

– И тень отца моего произнесла: «Никогда не можешь ты лучше исполнить своей клятвы, как раскрыв перед всем светом позор императора, его предложение тайного убийства!»

Римляне смотрели друг на друга в безмолвном, неподвижном ужасе.

– Это… невозможно… – проговорил Максимин.

– Ты получишь доказательство, – спокойно продолжал Эдико.

– Что невозможно… для Хрисафия? – мрачно прошептал Приск сенатору.

– Тебя, достойнейшего и благороднейшего из всех вельмож столицы, – говорил германец, – избрал я своим спутником для того, чтобы ты был свидетелем моего рассказа. Обуздав свой гнев и оскорбленную честь, я согласился на гнусное предложение. Для того чтобы уверить их в моей искренности, я потребовал с них плату в пятьдесят фунтов золотом, будто бы для раздачи воинам, с которыми я стою на страже у палатки гунна.

– Вот золото! – радостно вскричал евнух и отсчитал требуемую сумму, которую всыпал в черный кожаный кошелек…

Вигилий застонал и скорчился под руками гуннов.

– Нет, – сказал я, отстраняя кошелек, – теперь я не возьму награду. Прежде нужно сделать дело, а потом брать плату. Ведь, кажется, император отправляет послов к гуннам?

– Да! – отвечал Вигилий. – И я уже назначен в посольство. Дай мне кошелек, Хрисафий, я спрячу его покуда.

И евнух повесил ему на шею кошелек, который он с тех пор всегда носит под одеждой на груди.

– Снять с него хламиду и тунику! Живо, Хелхаль! – распорядился Аттила.

Гунны подняли и крепко держали падавшего Вигилия. Хелхаль ощупал его грудь и, сразу оборвав шнурок черного, очень тяжелого кошелька, почтительно положил его к ногам своего господина.

Среди гуннов пронесся ропот ярости.

– «Соб-ствен-ность Хри-са-фи-я», – низко нагнув голову по складам прочитал Аттила и оттолкнул кошелек ногою. – Выньте золото и свешайте, точно ли в нем пятьдесят фунтов, как говорит Эдико.

– Можете вешать, – закричал Вигилий, собравшись с духом, – но все равно он налгал!

– В самом деле? – спросил Аттила. – Но зачем же ты тайно держишь при себе такие большие деньги?

– Господин… для того… чтобы сделать покупки в царстве гуннов…

– Молчать, лгун! Эдико еще в Византии сказал тебе, что в границах моего царства вы все мои гости, и все необходимое получаете от меня в дар. Вам даже запрещено покупать здесь что-либо, потому что издавна императорские послы под предлогом закупок употребляют деньги на подкупы и выведывание!

– И все-таки германец лжет и выдумал все от начала до конца…

– Выдумал даже и это удостоверение императора? – спросил Эдико, вынимая из-за пояса папирусный свиток. – С византийцами нужна осторожность! Я потребовал письменное удостоверение от императора, что убийство это есть его желание и что после совершения постыдного преступления он не откажется от обещанной мне награды. Горячее стремление уничтожить тебя, господин, ослепило хитрецов. Ночью же евнух и Вигилий провели меня к императору, жаждавшему узнать об исходе нашего разговора. Правда, меня не допустили к нему в столь поздний час и оставили ждать в соседней комнате. Но скоро оба вернулись, неся удостоверение, написанной по всей форме его секретарем и подписанное именем императора.

– Читай! – приказал Аттила.

– «Во имя Господа нашего Иисуса Христа! Император Цезарь Флавий Феодосии, победитель гуннов и готов, актов и склабенов, вандалов и аланов, персов и партов, благочестивейший, счастливейший, славнейший, всепобеждающий, непобедимый триумфатор, обожаемый во все времена Август повелевает Эдико совершить спасительное убиение нашего злейшего врага, порученное ему Хрисафием и Вигилием. Пятьдесят фунтов золота выплачены ему уже вперед. Остальные пятьдесят получит он для награды страже по совершению убийства. Сам же он, по возвращении в Византию, возведен будет в сан патриция, получит дом, крытый золотой черепицей, и годовое содержание в 20 тысяч солидий». Подписи императора и секретаря.

– Будешь ты опровергать и это, собака?

– Пощады! Помилования! – кричал Вигилий. – Пощади мою жизнь!

– Что мне в твоей жизни?! Хотя впрочем недурное украшение в царстве гуннов составил бы висящий на сухом дереве на большой дороге императорский посол с дощечкой на груди: «Повешен за покушение на жизнь владыки гуннов по тайному повелению своего господина!» Но мне больше нравится нечто другое – то, что выдумал Эдико, привезший для этого сюда тебя, о Максимин! Я желаю, чтобы достойный, честный человек свидетельствовал бы о том, что он сейчас здесь видел и слышал, перед собравшимся сенатом в Византии! Во имя правды и справедливости, я требую этого от тебя, Максимин!

Глава пятнадцатая

Старик, опустившись на скамью, сидел сгорбленный, закрыв лицо своего плаща. Тщетно старались Приск и другие римляне приподнять его. Не вдруг он встал сам, выпрямившись во весь рост.

– Я буду свидетельствовать об этом, ты можешь быть спокоен, повелитель варваров! – вскричал он. – Такая низость, такие бесчестные поступки отдельных негодяев должны быть стерты с имени римлянина. Я сделаю это! И пусть император убьет меня за правду, но он услышит ее. Он и весь сенат!

– Хорошо! Ты нравишься мне, старик. И когда убийца предстанет перед императором и сенатом, повесьте ему на шею этот кошелек и спросите Хрисафия! узнает ли он его? Феодосию же скажите, так говорит Аттила, сын Мунчука: «Ты, Феодосии, и я, мы имеем между собою общее – благородное происхождение. Но Аттила сохранил и умножил блеск своих предков, ты же, Феодосии, омрачил славу. Ты сделался не только данником Аттилы, но и постыдным образом, в заговоре с другими, задумал убить его. Как низко пала гордость римлян! Помню еще с детства: с трепетом произносили мы имена Рима, Цезаря, Императора! «Что значат эти слова?» – спрашивал я отца. – «Молчи! – отвечал он. – Ими шутить нельзя. Первый Цезарь был Бог на земле, и его преемники наследуют его могущество и славу. Император – значит властелин могущества и величия всего земного». А теперь? Два цезаря молят гуннов о мире и в то же время тайно подстрекают его один против другого. Они покупают мир золотом и позором. И эти же римляне дерзают еще изображать себя господами, а гуннов – рабами! В пылавшем Милане нашел я в столовой цезарского дворца картину, искусно ставленную из мелких пестрых камешков. Что же она собою представляла? Император Валентиниан во всей победоносной славе сидит на троне в Равенне, а перед ним во прахе склоняются варварские цари, высыпая к его ногам полные щиты золота. Две фигуры на переднем плане, на затылок которых он наступает ногами, одеты в гуннскую одежду, и в них я узнал… брата Бледу и себя! Я уже занес топор, чтобы разбить это лживое изображение, когда меня осенила мысль! Смотрите, римляне, вот истина!

По его знаку слуги отдернули ковер, и на стене, позади его трона, открылась громадная мозаика, о которой говорил Аттила, но вместо императора на троне сидел он сам, а в двух распростертых перед ним на переднем плане фигурах в точно скопированной императорской одежде можно было узнать Феодосия и Валентиниана.

Лица послов вспыхнули краской стыда и негодования.

– Задерните занавес, – спокойно приказал Атгила, заметивший выражение их лиц, – я вижу, вам труднее переносить истину, чем мне ваше миланское хвастовство. Но это еще не все: самая горькая истина у меня в запасе. Один из этих цезарей, оказавшийся перед целым светом презренным убийцей, слишком труслив, чтобы самому решиться на преступление. Он старается подговорить, моего ближайшего слугу. Но германец оказался слишком верен и горд, слишком умен даже для византийских лицемеров. Он предал не меня, а предателя. И кто готов был помогать ему? Посол императора! Так император попирает все древнейшие, священнейшие обычаи народов, свято чтимые даже дикими скифами. Слушайте же, мои гунны, слушайте, мои германцы и склабены, и все племена земные: бесчестен Рим, низок император римлян, позорно имя цезаря, и я с презрением плюю в лицо всей римской империи… А вы, послы, слушайте условия, на которых я пощажу ваши государства от войны: к моим двумстам женам я требую еще одну – Гонорию, сестру императора. Ты говоришь, что она уже замужем, Максимин? Что за беда! Даже если бы я захотел взять у императора его собственную жену, то он отдал бы мне ее из боязни перед полчищами моих гуннов. Но мне ее не нужно, – усмехнулся он, – она безобразна, его Василиса, не то что красавица Гонория. Несколько лет тому назад она тайно прислала мне свой портрет и обручальное кольцо, умоляя меня взять ее в жены. Конечно, я знаю, что я не очень красив, но и она это знает. Римлянка в порыве страсти готова выйти замуж хоть за сатану. Так вот, замужем она или нет, я хочу теперь взять ее, а с нею приличное приданое. Вы должны уступить мне всю область вдоль Дуная от моей пеонийской границы до Новэ во Фракии – это в длину, а в ширину – пространство пятидневной гуннской скачки. Вы же не должны ни устраивать ярмарок на Дунае, ни поселяться возле моих владений ближе, чем Наисс.

– Даже если бы ты и получил руку Гонории, – отвечал один из послов Ромул, – ты все равно не имел бы права на область… По римскому праву землею владеют мужчины, а не женщины.

– Я живу по гуннскому праву, допускающему к управлению и женщин. Но я еще не кончил. Вы выдадите мне всех перебежчиков. По моему счету их сто тринадцать человек. Вы заплатите пять тысяч фунтов золота, доставите мне тысячу заложников сенаторского сана, сроете стены Византии, Рима и Равенны и будете сидеть тихо, пока я, как только в германских лесах стает снег, покорю всю страну от Понта до Британского моря и от столбов Геркулесовых до ворот Адрианополя! Если вы не исполните в точности всего, что я сказал, горе Риму и Византии! Вы теперь одни! Не надейтесь, как три года тому назад на вестготов, у них междоусобия и им не до вас, но если бы победитель из трех воюющих друг с другом братьев и вздумал подать вам помощь, знайте: Гейзерих со своими вандалами, и свебы, аланы, франки, и аллеманы, и все, находящиеся под моею властью народы, мгновенно сотрут вас всех с лица земли!

Он остановился, наслаждаясь смущением римлян.

Кругом царило глубокое, боязливое молчание.

Наконец, ритор не выдержал и тихо, едва слышно, произнес:

– А когда… ты все это возьмешь у нас… что же оставишь ты нам?

– Души ваши! – быстро отвечал Аттила. – А в Риме оставлю вашему первосвященнику дорогую ему гробницу еврейского рыбака. Всем же вам – ваших матерей! Ваши жены, сестры и дочери также останутся при вас… до тех пор, пока какая-нибудь из них не приглянется мне! Тише ты, храбрый Примут! Ни слова! Ни вздоха! Вы должны исполнить все, чего бы я ни требовал. Так беспомощно и бессильно лежите вы у моих ног. Вы не можете противиться даже в случае, если бы у вас на это хватило мужества! Ступайте! Отпускаю вас! Сегодня Аттила, меч бога войны, отомстил Риму за все народы, в течение веков угнетаемые им!

Глава шестнадцатая

Эдико отвел связанного Вигилия в одну из многочисленных деревянных башен, служивших темницами.

Затем он догнал послов, медленно и угрюмо направлявшихся к своим жилищам.

Увидав его, Максимин остановился.

– Германец, – с упреком сказал он, – сегодня ты смешал с грязью римскую империю!

– Это сделал не я и не Аттила, а ваш император, – отвечал Эдико, – и я служил лишь орудием!

– Да, – мрачно вмешался Приск, – но я видел, насколько это было тебе приятно!

– И к чему тебе наше унижение? Ведь ты не гунн. Откуда же у тебя такая ненависть к нам? – продолжал Максимин.

– Ты полагаешь, что скорее я должен был ненавидеть гуннов? – прервал его Эдико. – Но сами вы, римляне, постарались отвратить меня от себя. Гунны грубы, дики, невежественны, вы же изящны и образованы, но в то же время вы лживы до мозга костей. Я испытал это. Слушайте: двадцать лет тому назад небольшая область скиров не могла вмещать в себе все возраставшее население, благословленное Вотаном и Фриттой, Фро и Донаром. Король Дагомут созвал народное собрание, и оно решило, что третья часть мужчин, юношей и мальчиков, избранных по жребию, должны выселиться и основаться в иной стране. Жребий пал и на наш род, благороднейший после королевского. У моего отца было пять сыновей, и я, младший из них, только что получил меч из рук короля Дагомута. Все мы, с нашими приближенными, слугами и отпущенниками, отправились вниз по Дунаю. Отец Аттилы Мунчук звал нас к себе на службу за очень большую плату, так как повсюду гремела слава о воинственности скиров и в особенности об отваге моего отца Эдигера. Но отец отказался от предложения Мунчука.

– Император Византии, – отвечал он ему, – завербовал уже нас, хотя и за меньшее вознаграждение. Мы охотнее будем служить римлянам из чести, чем гуннам ради их золота.

Император поселил нас во Фракии, и мы много лет сражались за Византию против гуннов и Мунчука.

– Знаю, – сказал Максимин, – сражались отважно и преданно.

– Но знаешь ли ты, патриций, какую мы получили благодарность? Спустя несколько лет к гуннам присоединились еще другие враждебные народы, роксаланы. Мы продолжали сражаться и против них. Что же придумал император? Он сообразил, что роксаланы многочисленнее и сильнее нас, и продал нас им. Однажды ночью явились к нам императорские полководцы с римлянами и роксаланами, и началась резня: беззащитных убивали в постелях, пленников отвели, как рабов, на византийские рынки, и обработанную землю отдали во владение роксаланам. В эту ночь двое из моих братьев были умерщвлены, а двое взяты в плен. Раненый отец мой со мной и немногими из наших успел скрыться в лесу. Здесь на нас напали гунны из той самой орды, с которой мы бились во многих кровавых схватках за Византию. Нас привели к Мунчуку, и мы думали, что настал наш последний час. Но гунн сказал:

– Несчастие отважных для нас священно. Вы испытали верность римлян, испытайте же теперь дикость гуннов.

И, развязав наши узы, он дал нам пищи и вина, и собственными руками перевязал раны моего отца, убившего многих из его лучших всадников. С тех пор мы служим гуннам. Нам никогда не пришлось в этом раскаиваться. Отец мой умер, пронзенный римской стрелой, и на смертном одре под самой страшной клятвой, данной мною от всего сердца, взял у меня обещание вечной ненависти к Византии и Риму и непримиримой с ними вражды. Клятву эту я должен завещать моим детям, и так передавать ее из рода в род. Я исполнил его завет!

– Исполнил вполне? – после долгого молчания спросил Максимин. – Разве у тебя есть сын?

– Да!

– И ты воспитываешь его в ненависти к римлянам и для мщения Риму? И он дал эту клятву?

– Конечно, римлянин! И намерен свято держать ее! – раздался звучный голос. Прекрасный стройный мальчик лет пятнадцати, незаметно шедший все время за Эдико и слышавший весь разговор, выбежал вперед, обнял отца и убежал.

– Вот мой сын. Он будет верен своей клятве, мой Одоакр!

Глава семнадцатая

Когда утром послы вышли из дома, чтобы отправиться в обратный путь, они с изумлением увидели, кроме приготовленных для них носилок, повозок и лошадей, еще несколько повозок и превосходных коней.

– Подарки Аттилы для вас, – пояснил Эдико и, откинув крышу одной из повозок, указал на высокую кучу мехов. – Смотрите, это драгоценнейшие меха, которые у нас носят только князья. Но погодите! Вас ожидает еще подарок, и мне поручено было позаботиться о нем. Я также должен проводить вас до границы.

– А где Вигилий?

– Он уже отослан вперед! – отвечал Хелхаль, который должен был составлять почетную свиту послов, хотя и на небольшое расстояние. – Господин наш полагал, что вам неприятно будет ехать вместе со связанным предателем.

– Право, этот варвар непостижим. Он полон противоречий, – сказал Максимин Приску, – то он жаден на золото не меньше византийского фискала, то щедр до величия. Он меня положительно изумляет. Я предложил ему выкуп в 500 золотых за вдову моего друга, префекта Ратиарии, взятую гуннами в плен вместе с детьми, но он только серьезно посмотрел на меня и отдал мне всю семью, отказавшись от выкупа. Что побуждает этого корыстолюбца к таким поступкам?

– Ты понравился ему, старик, – сказал Эдико, слышавший последние слова, – и он не хотел уступить тебе в великодушии. У него много недостатков, но мелочности в нем нет. Он велик даже в своих заблуждениях!

Подъехав в сопровождении Эдико и Хелхаля к южным воротам лагеря, послы были встречены большой толпою мужчин, женщин и детей, радостно приветствовавших их восклицаниями на латинском и греческом языках.

– Что это за люди? – с изумлением спросил Максимин. – Судя по одежде и языку это римляне?

– Да, римляне, – отвечал Эдико, – триста пятьдесят человек, доставшихся на долю личной добычи господина. Он отпускает их в честь тебя, Максимин. Ты сам должен возвратить их отечеству и свободе. Он полагал, что это будет для тебя самым дорогим подарком.

– Да здравствует Аттила! Да здравствует великодушный! – кричала ликующая толпа.

– Странно, – произнес Приск, – мы вступили сюда с проклятиями этому чудовищу…

– А покидаем его с выражениями признательности и чувством удивления к нему… – сказал Максимин. – На земле нет ему равных! Увы! Кто же избавит нас от его ужасного могущества?!

КНИГА ПЯТАЯ

Глава первая

Возвратясь домой после проводов послов, Хелхаль нашел у себя слугу Аттилы, передавшего ему приказание царя немедленно явиться к нему.

Неподвижно, подобно вырезанному из дерева истукану злого духа, стоял Аттила в одной из комнат своего дворца, возле чугунного стола, покрытого письмами и римскими картами.

Старик внимательно посмотрел на своего повелителя, очевидно, только что перенесшего сильное потрясение: он еще весь дрожал, и на лбу его резко выступали надувшиеся жилы. Он открыл рот, как бы задыхаясь, и в то же мгновение на белый ковер хлынула кровь.

– Кровь! – испуганно вскричал подбежавший Хелхаль.

– Моя кровь, – хрипло произнес Аттила, – она едва не задушила меня! Но скоро польются реки… другой крови! Хелхаль, подумай, эти туринги… осмелились противиться мне… отказали в дани девушками!.. «Возьми у нас все, что хочешь, – сказал дерзкий Ирминфрид, – мы знаем, что бессильны против тебя, возьми наших рабов, коней, украшения наших женщин, но мы не отдадим наших девушек! Туринги скорее погибнут, чем исполнят твое требование!» Он замолчал, но тут выступил вперед другой и воскликнул: «Утешься, туринг! Мы, аламанны, поддержим вас. Клянусь Циу и Берахтой, мы рядом с вами будем защищать честь наших дев!» Едва он кончил, а я еще не успел опомниться от гнева и изумления, как быстро заговорил третий: «И мы, хатты с Логаны и жители прибрежных селений среднего Рейна не отстанем от вас. Услыхав о требовании могущественного гунна, короли наши возмутились и шлют ему обратно его дары, полученные ими взамен их покорности. Наша старинная вражда с другими франкскими племенами забыта: все десять королей франков соединяют свои силы для сопротивления позорному требованию Аттилы». Вслед за ним выступил вперед исполинский старый воин и вынул из-за пояса длинный нож, искусно спрятанный им от стражи при входе. Мои князья бросились было на него, но он спокойно положил на оружие руку и произнес: «Меня, Хорзавальта, послали к тебе саксы, и вот что говорят они: вы все, туринги и союзники ваши, пришлите к нам ваших жен и детей. Отступайте перед врагом до наших побережий, а здесь мы все соединимся для одной последней битвы, которая будет подобна последней битве азов! Если мы будем разбиты, то оставшиеся в живых бросятся на корабли и увезут женщин и детей в открытое море, на надежные острова. Пусть гуннские всадники догоняют их вплавь! Но еще раньше мы разрушим наши вековые плотины и потопим все гуннское войско. Пусть земля наша покроется морем, но останется свободной! Мы сдержим слово, клянусь на этом ноже!»

И, взявшись за руки, все эти представители доселе враждовавших между собою племен повернулись и гордо вышли.

Аттила остановился, тяжело переводя дух.

– Я предупреждал тебя, – сказал Хелхаль, – но теперь уже поздно! Ты не должен уступать. Немедленно же призови гепидов и остготов.

– Они отговариваются под разными предлогами, – мрачно отвечая Аттила. – Валамер прислал мне сказать, что его задерживает обет, какое-то жертвоприношение в их священном лесу. Не богам своим, а мне они должны поклоняться! Когда же я отвечал послу его, что, по крайней мере, братья короля Теодимер и Видимер могли бы послушаться моего приказания, он дерзко отвечал, что «готы приучены слушаться одних лишь своих королей». Вместо ответа я рассказал ему об участи Каридада, вождя акациров. Лукавый сарсат также отказался явиться по моему приглашению:

– Смертный не может смотреть на солнце, – велел он мне передать, – как же могу я взглянуть в лицо величайшему из богов?

Он воображал, что высокие горы его страны недоступны для гуннских лошадей, но оказалось, что они умеют лазить не хуже коз.

– Ты отвезешь королю Валамеру от меня в подарок кожаный мешок, висящий на столбе перед моей опочивальней, – сказал я в заключение послу, – в нем голова лукавого князя. Мой сын Эллак добыл ее для меня. Пришлось-таки упрямцу взглянуть на Аттилу, хотя и мертвыми глазами.

– А гепиды? – спросил Хелхаль. – Ведь Ардарих верен тебе?

– Он осторожен. Он не хочет явиться и поклясться в верности моим сыновьям: отговаривается тем, что его войско занято отражением утугуров. Но ему некого отражать! Я защищаю своих подданных! Надо спешить, Хелхаль! Я не стану дожидаться весны. Мы выступим в поход теперь же. Я раздавлю сначала дерзких германцев на востоке. Города их, поля, деревни и они сами исчезнут в огне пожаров или под копытами моей конницы! А туринги! Женщин и девушек сначала на позор, потом в воду! Мужчин распять и повесить на всех придорожных дубах и буках, а плодородную землю их превратить в пустыню! Тогда только опомнятся их безумные соседи. Валамера же должен привести ко мне его друг гепид, иначе головы обоих попадут в один кожаный мешок!

– Когда же, господин, ты намерен выступить против турингов?

– Завтра!

– Ты забываешь: послезавтра начинается праздник Дзривилы, великой богини коней, когда война и кровопролитие считается самым тяжким оскорблением божества. И к тому же ты пригласил на это торжество короля ругов, самовольно обручившего свою дочь… и также всех его…

– Приверженцев и единомышленников, которые разделят его судьбу! – со злобною радостью и кровожадным блеском в маленьких глазах вскричал Аттила. – Да, да! Они явятся как раз кстати! Я именно в таком расположении теперь! Пылкий жених! А невеста… как это сказал про нее тот раб, который достался на обед дунайским воронам? Да, она стройна, но в то же время полна и бела! Я жду их всех!..

Глава вторая

На другой день часовой, стороживший на возвышении, сделал знак о приближении короля ругов с его свитой в сопровождении Эллака.

– Милости просим, – с довольным видом произнес Аттила, обтирая свои толстые губы, – и Эллак с ними? Да, ведь он провожает королевскую дочь на свадьбу! Это ему под стать! Хелхаль, приготовь все! Ты примешь этих верных германцев с дунайского острова. Отведи их в лучшее помещение для гостей. Завтра ты пригласишь их на завтрак к себе в дом ровно в три часа. А потом ты передашь им всем мое приглашение явиться ко мне во дворец к ужину. Где герул Возанд, лангобард Ротари, маркоманн Вангио и князья склабенов Дрозух, Милитух и Свентослав?

– Все приглашены и уже на пути сюда, господин. Но они еще не успели прибыть. По извещению наших разведчиков, они приедут лишь через несколько дней.

– Хорошо! Но пошли им навстречу сильный отряд: они могут услыхать, что здесь произойдет завтра, а я не хочу, чтобы они повернули обратно или ускользнули от нас: они нужны мне все.

К вечеру Визигаст и его спутники достигли лагеря. Хелхаль разместил их в разных домах, отделив свиту от господ. Король ругов, Ильдихо и ее служанка находились в одном доме, Дагхар, один, в другом. При въезде в лагерь навстречу им попался статный воин, окликнувший их на языке швабов.

– Гервальт, ты? – вскричал изумленный Визигаст.

– Что привело сюда тебя, рассудительная осторожность? – спросил все еще сердившийся на него Дагхар.

– Неразумная осторожность! Мы называем это верностью! – отвечал граф, соскакивая со взмыленного коня. – Мне не сиделось дома, в то время как вы несете свои головы в логово волка. Еще раз предостерегаю вас: откажитесь от ваших замыслов!

– Я поклялся золотыми волосами Ильдихо, – вскричал Дагхар, – и на другом условии она не будет моею!

– Так вы погибли. Я же буду стараться до последней возможности спасти вас. Если же не смогу, то разделю вашу участь. Он часто поручал мне сторожить пленников. Быть может и на этот раз будет также. Ни в чем не подозреваемый, но решительный друг может сделать многое для вас.

– Ты рискуешь жизнью, – сказал Визигаст.

– Король ругов, знаком тебе этот меч?

– Он был моим. Ты геройски владел им. Я дал тебе меч, а король Ардарих – копье, когда ты впервые опоясался оружием. Это было двадцать лет тому назад.

– Я никогда не забуду этого. Я тебя спасу или погибну сам. Пока прощай. Гуннские всадники уже наблюдают за нами. Эй вы, гунны! – крикнул он, – Ведите меня к вашему господину! Не знаете ли, где здесь поблизости стоят гепиды? Их войско выступило!

И он скрылся в толпе гуннских всадников.

Глава третья

На следующее утро Хелхаль доложил своему повелителю, что все его приказания исполнены в точности.

– Но где же Эллак? – мрачно спросил Аттила. – Почему он не является ко мне? Или он все еще торчит возле невесты… другого?

– Нет, господин. Сын твой даже не въезжал в лагерь. У самых ворот встретил он Дженгизица, передавшего ему твое повеление вместе с ним привезти сюда заложников Болибута, покоренного склабенского князя, и он немедля отправился с братом… Хотя с видимой неохотой.

– Да, да, – ворчал Аттила, – ему опять хотелось заступиться за этих трех. Теперь ступай. Третий час уже близок. Ступай. Я следую за тобою один.

– Господин, ты ничего не сказал мне о том, хочешь ты также завтракать у меня?

– Нет. Молчи и уходи. Ты сам зайдешь за твоими гостями и проведешь их к себе по главной улице лагеря. Живо! Меня берет нетерпение!

Когда Хелхаль вел гостей в свой дом, на углу одной из улиц, под навесом, стоял, прижавшись к стене, человек в темном плаще, капюшон которого окутывал всю его голову до самых глаз. При виде Ильдихо закутанная фигура вся затрепетала.

Дверь дома Хелхаля затворилась за гостями.

Капюшон упал с желтого лица Аттилы, теперь пылавшего яркой краской. Глаза его сверкали, как у голодного волка.

– Никогда я не встречал такой красоты! – произнес он наконец. – Никогда, ни разу в жизни, не загоралась во мне подобная страсть! Вот она! Вот та, которая одарит меня настоящим наследником – повелителем мира!

Глава четвертая

Наступило время ужина во дворце. Гунны и другие приглашенные, почти исключительно мужчины, сидели в огромной зале, Которая служила одновременно приемной и столовой.

Хелхаль ввел Визигаста, Ильдихо, Дагхара и их восьмерых спутников.

При входе в залу красивые мальчики, в золотой и шелковой одежде, подали гостям серебряные чаши с вином, и Хелхаль предложил им выпить за здоровье Аттилы. Повелитель гуннов сидел далеко от них, в глубине залы.

Перед высокой, простой деревянной скамьей, служившей ему сидением, поставлен был продолговатый стол из кованого золота. Позади скамьи несколько ступеней вели в спальню царя.

Вдоль стен расставлено было множество столов и скамеек, поражавших своей роскошью: некоторые были из серебра, другие из дорогого мрамора и дерева, покрывала, подушки и ковры были из китайского шелка, а блюда, тарелки, кубки, чаши, ковши – из золота и серебра, усыпанные драгоценными камнями и жемчугом. Все эти сокровища сносились сюда, как добыча или дары в течение десятков лет из трех частей света.

Почетные места, по правую руку Аттилы, заняли германцы. Но Хелхаль, который их рассаживал, посадил их не вместе: у Визигаста и Дагхара справа и слева сидели по две гуннки; еще ближе к двери поместилась Ильдихо между пленной супругой римского военачальника и заложницей, дочерью одного из антских вождей; обе были в богатых одеждах со множеством украшений.

Спутники Визигаста и Дагхара размещены были врозь за другими, более отдаленными, столами.

Когда трое гостей остановились у своих мест, Хелхаль шепнул им поклониться зорко наблюдавшему за ними Аттиле.

Гордая голова Дагхара склонилась далеко не так низко, как к этому был приучен царь, и он грозно взглянул на юношу. Королю он кивнул довольно благосклонно, на поклон же Ильдихо только полузакрыл глаза, словно вовсе не замечая ее, хотя с момента ее появления не переставал за нею следить, внутренне кипя и пылал страстью.

Ильдихо впервые видела Аттилу, но его безобразие, так же как величие, нимало ее не смутили: она прямо, грозно и упорно смотрела ему в лицо, и такая холодная, неумолимая, смертельная ненависть сказалась в этом взгляде, что он невольно, с легкой дрожью, на мгновение закрыл глаза.

– Хорошо, что вы явились наконец, – произнес он после небольшого молчания, – прежде всего приветствую вас, мои гости. О делах поговорим после. Полагаю, мы сегодня же отпразднуем помолвку… и также свадьбу, – медленно закончил он.

Глава пятая

Когда все уселись, богато одетый кравчий на коленях подал Аттиле тяжелую, превосходной работы драгоценную чашу с вином, которую царь поднес к губам, но не выпил ни капли, а затем отдал ее кравчему, указав движением на Хелхаля. Кравчий поднес ее старику. Хелхаль встал, глубоко поклонился царю и выпил вино. Кравчий начал обходить всех, сначала по правой, потом по левой стороне столов. Кроме того, на длинных узких столах каждый мог удобно взять с блюд разнообразные кушанья гуннской, римской, германской и славянской кухни.

Явился слуга с мраморным блюдом, наполненным всякого рода жареной дичью. Он поднес кушанье Аттиле. Но царь ел с деревянного блюда только куски кровавого, полусырого мяса, без хлеба или иной приправы, и пил одну лишь ключевую воду.

После первой перемены, по знаку Хелхаля, гости встали и снова с поклоном выпили по кубку за здоровье Аттилы. То же самое повторялось после каждого блюда.

Хотя на дворе еще не совсем стемнело, в зале уже зажгли смоляные факелы, прикрепленные железными крюками к колоннам, на безопасном расстоянии от стен.

Вдруг неподвижные черты Аттилы оживились: в залу вбежал прекрасный мальчик лет пятнадцати в богатой княжеской одежде, который быстро поднялся на возвышение, опустился на колени возле Аттилы и, прижавшись к нему прелестной головкой с черными кудрями, поднял на него свои большие карие глаза.

– Кто это? – спросил Дагхар.

– Это Эрнак, любимый сын царя. Он родился от королевской дочери, пришедшей искать его любви.

– Бедняжка, верно, была слепа? – сказал Дагхар.

– Менее слепа, чем ты, – мрачно и грозно отвечал сидевший рядом Хелхаль.

– Отец, – ласкался между тем к Аттиле Эрнак, – лосиное мясо вкусно, но человеческое еще вкуснее.

– Что ты болтаешь? – спросил пораженный князь.

– Правду, отец. Моя старая кормилица, она всегда приносит мне что-нибудь вкусное. Так вот, вчера она принесла в платке большой кусок поджаренного мяса. Я съел и попросил еще.

– Хорошо, – сказала она, – будет и еще, да в другой раз. У человека всего одно сердце, и с ним твои острые зубки справились живо.

– Разве это было человеческое сердце? – спросил я, хотел было испугаться, да вспомнил, как оно вкусно, и облизал себе губы.

– Да, мое сердечко, – продолжала она, – я выпросила себе труп молодого гота, которого сегодня колесовали за то, что он назвал твоего отца бешеным волком, вырезала трепетавшее сердце и изжарила его для моего цыпленочка. Теперь уж тебе нечего бояться отравы и никогда ты не почувствуешь в своем сердце глупой жалости к людям!

– Как это глупо, отец! Точно я когда-нибудь чувствовал жалость! Моя величайшая радость – смотреть на казни. Когда мой учитель говорит, что я хорошо езжу верхом, я всегда выпрашиваю в награду пирожное из Византии или… позволение стрелять в пленника. Дай мне пить, отец! Вина, а не твою жидкую воду!.. Нет, не желтого, я хочу красного! Вот хороший был глоток… и вино красно как кровь. Отец! Теперь, когда я узнал, как вкусны их сердца, я прикажу каждый день убивать по молодому готу!

– А если не будет приговоренных к смерти, сынок?

– Тогда я буду осуждать по одному.

– За что? За какое преступление?

– За то, что он ничего не сделал, чтобы доставить своему царю хорошее жаркое, – во все горло захохотал мальчик, оскаливая свои белые зубы.

Аттила нежно поцеловал его в лоб и в глаза.

Дагхар в немом изумлении смотрел на Визигаста. Один из гуннских князей, Эцендрул, поймал его взгляд.

– Тебе это не нравится, скир? – усмехнулся он. – Да, мальчик бесподобен. Он еще острее князя Дженгизица. Радуйтесь, если вам придется достаться на его долю.

И, поднявшись на ступени, он подошел к мальчику и стал ухаживать за ним.

Аттила с досадой смотрел на это, и когда Хелхаль подошел к нему с тайным донесением, царь шепнул, указывая на льстивого князя:

– Если бы он знал, кто будет наследником моего царства, как бы он стал услуживать прекрасной Ильдихо!

Глава шестая

У входа в зал раздался шум и послышался громко споривший сердитый голос. Аттила слегка вытянул вперед голову и спустил Эрнака с колен. Мальчик уселся у его ног, осушая один за другим стоявшие на низком столе кубки с вином.

В залу ворвался разъяренный, громко смеявшийся от злобы, Дженгизиц.

Следом за ним шел Эллак. Его печальное, благородное лицо было еще бледнее обыкновенного.

Дженгизиц был на несколько лет моложе брата. Лицом он очень походил на Аттилу и с виду был чистокровный гунн, но ему не доставало того достоинства и величавого спокойствия, которые в его отце поражали даже самых упорных его противников.

Сильным ударом оттолкнув последнего часового, Дженгизиц пробежал залу и одним прыжком очутился возле Аттилы.

– Отец, так как этот полугот хочет ябедничать на меня, то я лучше сам расскажу, как все было, и пожалуюсь на него!

– Ссора между моими сыновьями? Оба неправы! – произнес отец, гневно сверкая глазами.

– Мы ехали по пыльной дороге позади заложников, – начал рассказывать Дженгизиц, – кругом было пусто и скучно. От нечего делать я поспорил с моим оруженосцем, что могу попасть кому угодно между растопыренными третьим и четвертым пальцами руки, не задев их. Можешь спорить, господин, – усмехнулся он, – только ты не найдешь никого, кто бы согласился служить тебе целью. – «Посмотрим! – отвечал я и приказал шедшему перед моим конем двенадцатилетнему мальчику, сыну побежденного сарматского князя, растопырить левую руку, прижать ее к ближайшему дереву и стоять смирно, не оборачиваясь. Он повиновался. Я натянул лук и прицелился. Но тут непослушный мальчик повернул голову, угадал мое намерение, закричал от страха, и обернувшись ко мне лицом, как настоящий трус, закрыл его обеими руками. Я же пустил стрелу, и она вонзилась как раз между третьим и четвертым тонкими пальчиками мальчугана…

– В его левый глаз!.. – дрожа от волнения докончил Эллак. – И когда ребенок закричал и начал проклинать его, то Дженгизиц пригрозил прострелить ему и другой глаз, если он сейчас же не замолчит. И он уже натягивал лук, когда я подскочил…

– И сломал его о мое колено, – в ярости закричал Дженгизиц, – вот обломки! – и он бросил их к ногам Аттилы. – Мой лучший лук! Из-за ребенка! Из-за заложника! Накажи сына готки, отец, или, клянусь богиней коней, прежде чем начнется ее праздник, я сам расправлюсь с ним!

– Где мальчик? – невозмутимо спросил Аттила.

– Он мертв, – сказал Эллак, – он умер на моих руках.

– Слушайте, неразумные сыновья, – произнес Аттила. – Ты, Дженгизиц, заплатишь за мертвого золотом его отцу, из твоей сокровищницы, а не из моей. Ты же, Эллак, поступил очень дурно, сломав лук брата. Ты дашь ему шесть точно таких же хороших луков, это твое легкое наказание. Твоя же тяжелая кара – мое неудовольствие. Прочь с моих глаз! Вон! Ты, Дженгизиц, сядь с правой руки молодого сына короля скиров. И позаботься, милый мальчик, чтобы молодому герою воздалось все то, что ему следует!

Эллак тщетно старался уловить взор отца: Аттила не замечал его больше. Он склонил голову и тихо спустился со ступеней.

Ему пришлось проходить мимо Ильдихо. Девушка встала и открыто при всех протянула ему руку. Он схватил ее, молча поклонился и быстро вышел из залы.

Аттила видел эту сцену. Он слегка покачал своей массивной головою, и глаза его снова злобно сверкнули.

Глава седьмая

Часовые у входа почтительно пропустили в залу знатного гунна в богатой одежде, покрытой пылью, и в бараньей шапке, увенчанной зеленым венком. Он быстро подошел к трону и, взбежав на ступени, упал на колени перед царем.

– Встань, князь Дженцил! Ты принес весть о победе: об этом говорит твой венок!

– Да, победа за тобою, и враги твои разбиты! – громко и гордо отвечал молодой гунн. – Легионы уничтожены!

Гунны испустили радостный вой, германцы же переглянулись с ужасом и печалью. По знаку Аттилы князь начал свой рассказ:

– Среди болот Данастра они считали себя в безопасности и осмелились отказать тебе в дани. Ты поручил мне честь их наказания. Я знаю твой вкус, о великий господин! И сам люблю такую работу. Я решился уничтожить их. Нелегко было проникнуть через болота: они наводнили все рвы кругом, а сами вместе с женами, детьми, стадами и имуществом забрались в середину своей опоясанной водою страны. Но я построил себе отличный мост, – засмеялся он. – Мы согнали несколько тысяч актов и склабенов, ни в чем впрочем против нас не провинившихся, а наоборот, много помогавших нам в этой войне, убили их и, уложив их попарно, вымостили ими топь. Сначала лошади наши не хотели идти по еще теплым телам. Но мы и тут умудрились помочь беде: положили трупы лицом вниз, посыпали им спины лучшим овсом, и понемногу наши кони привыкли ходить за лакомством. Остальное довершили бичи и шпоры. Ночью мы напали врасплох на неприятельский стан. Ужас был неописуем, женщины и дети так кричали о пощаде, что весело было слушать! Тщетно, огонь, копья, бичи и конские копыта встречали их со всех сторон. Восходившее солнце не нашло больше ни единого легиона. Их было шесть тысяч воинов, и столько же неспособных носить оружие женщин, стариков и детей. Велик ты, Аттила, сын победы!

– Велик Аттила, сын победы! – в неистовом восторге закричали гунны.

– Хорошо, – спокойно произнес Аттила, – очень хорошо. Подожди, Дженцил, сынок! Аттила угостит тебя. Вот, возьми!

И своими короткими, толстыми пальцами он выбрал из лежащих перед ним на золотом блюде кусков конского мяса самый большой и красный и сунул его в рот воину.

Гунн, очевидно, на вершине гордости и блаженства, приложил руку к груди и громко чавкал, пережевывая почетный кусок.

– Ты сегодня будешь сидеть рядом со мною, на почетном месте, – сказал Аттила.

Вдруг что-то тяжелое повалилось у ног царя.

– Это маленький Эрнак, – усмехнулся отец, – и у него еще кубок в руке! Воришка! Он влил в себя больше, чем следует. Унесите его в спальню. С завтрашнего дня он начнет пить одну лишь воду, и тот будет распят, кто даст ему вина, меду или пива!..

Глава восьмая

Лицо Аттилы приняло мрачное, даже грозное выражение. Нахмурившись, он громко и резко заговорил:

– Слышали, что он рассказал, вы, скиры, руги и готы? Эти легионы ведь тоже германцы… Так я рассеиваю уже не первое племя вашего изменнического народа. И если вы будете продолжать нарушать верность мне, то скоро свет спросит: «Где германцы?» И раздастся ответ: «Их не осталось ни одного человека, они погибли бесследно, эти высокомерные германцы!»

Король Визигаст поднял почтенную голову и посмотрел ему прямо в глаза.

– Мы можем страдать, – твердо произнес он, – мы уже страдаем тяжко и долго, но мы никогда не погибнем!

– Почему же так, старик?

– Боги, наши предки Асгарды хранят нас! – вскричал Дагхар.

– А кто хранит ваших богов? – насмешливо спросил Аттила. – И они ведь погибнут когда-нибудь.

– Да, при кончине всех вещей, – отвечал Визигаст.

– Хотел бы я быть тогда тем черным великаном, – произнес Аттила, – который, по вашему преданию, всех вас зажарит в огненной пучине!

– И который сам в ней погибнет, – прервал его Дагхар, – после чего новое сияющее небо раскинется над новою землею, где не будет ни гуннов, ни иных полунощных народов! И над всем этим чистым миром будет вновь господствовать Вотан и белокурая Фригга, и Балдур, и верный Донар. Вотан сотворит новых германцев. Из ясеня создаст он мужчину, из ольхи – женщину!

– Женщину! – хрипло повторил Аттила. – Да, конечно, женщина необходима. И наверное у этой германки будущего будут точно такие же прекрасные, густые, золотистые волосы, как у твоей невесты?

– Конечно. Наши женщины – величайшие святыни. Они стоят ближе к богам, нежели мы, а в их красоте и чистоте их сердец заключается дивная тайна нашей силы.

Его пламенный взор встретился с глубоким нежным взором Ильдихо.

– В твоих словах не много мужской гордости, – продолжал с прежней насмешливостью Аттила. – Мы, гунны, можем легко обходиться без наших жен: мы часто заменяем их… чужими. Какие роскошные волосы у твоей дочери, старый король! Быть может, и в них заключена тайная сила?

– Да, – снова вмешался Дагхар, – если ты так уж любопытен, то я отвечу тебе: очарование есть и в этих волосах!

– Как это? Расскажи-ка! – сказал Аттила.

– Слушай! – Дагхар тяжело дышал, едва сдерживая свое волнение. – Несколько лет тому назад вендские разбойники напали на гористую родину маркоманнов. Мужчины, захватив жен, детей, рабов, стада и имущество, удалились на высокую гору. Здесь их окружили бесчисленные венды. Началась осада. Долго сопротивлялись отважные маркоманны, но наконец у них начал истощаться запас стрел и, что еще хуже, лопнули тетивы их луков. Венды, четыре раза отброшенные от горы, приметили, что вместо стрел на них летят лишь камни да сучья, и с дикими криками вновь полезли на приступ. Тут оборвалась последняя тетива у графа Гарицо, и с тяжким вздохом он бросил на землю свой бесполезный лук. Но его юная, прекрасная супруга Мильта через несколько минут подала ему лук с новой тетивою: обрезав острым ножом свои густые косы, она крепко свила их и натянула на лук. Радостный граф поцеловал жену, прицелился и пронзил сердце уже взбиравшегося на вершину неприятельского вождя. Все женщины и девушки тотчас же последовали примеру Мильты: снова засвистели меткие стрелы, и венды стремительно обратились в бегство. Враги были прогнаны за пределы страны. Но косы графини уже не служили тетивою: граф снял их с лука и с нежным поцелуем повесил в святилище Фригги в жертву богине. Эта женщина и ее волосы спасли целый народ!

Дагхар, успокоенный своим рассказом, вернулся на место и сел, опершись на свою арфу.

Глава девятая

Между тем из густой толпы воинов и слуг выступил пожилой гунн в богатой одежде.

– Здравствуй, Друлксал, мой певец! – милостиво приветствовал его Аттила. – С какими песнями ты пришел на этот раз?

– О господин, – отвечал Друлксал, – дозволь мне спеть новую песнь о твоих предстоящих победах будущей весной, когда ты покоришь всю страну от востока до запада, от Понта до островов британских!

Аттила кивнул.

Два раба принесли и поставили на двух низких скамьях перед гуннским поэтом и певцом его музыкальные инструменты, сам он уселся на высоком стуле посредине залы. Один из инструментов походил на бубны, с бесчисленными колокольчиками, звеневшими при каждом ударе по бубнам короткой деревяшкой. На другой скамье находился предмет, похожий на ящик, с натянутыми струнами из бараньих кишок. По этому инструменту певец то колотил железным двузубцем, то щипал им струны, извлекая из них резкие, пронзительные звуки.

Дагхар был очень удивлен этой ужасной прелюдией. Но когда он вслушался в слова песни, им овладел неистовый гнев, и он мрачно схватился за рукоятку меча.

Гуннский поэт пел о порабощении всех племен Европы богом победы, Аттилой, и каждая строфа его дикой, кровожадной, нестройной песни вызывала гром одобрения у воодушевившихся слушателей. Последние слова певца затерялись в оглушительных криках восторга. Гунны подняли его на плечи, торжественно отнесли к Аттиле и опустили у его ног. Аттила поднял крышку большого сундука, принесенного слугой, и у поэта вырвался крик изумления.

– Господин! Какой блеск! Сколько камней! Тысячи! Я не думал, что земля может произвести так много!

– Бери! Твоя песнь была хороша, потому что она правдива. Она предвещает мне целую пригоршню побед: бери же себе пригоршню этих камней.

Певец не заставил повторить приказание.

Вдруг среди еще не утихшего шума раздался звук: звонкий, чистый и резкий, словно удар победоносного меча: то был аккорд на арфе Дагхара.

Гунны мгновенно стихли; певец их вздрогнул, споткнулся и почти упал на плечо Аттилы, который бросил на германца ужасающий взгляд.

– Теперь приходит конец, Хелхаль, – шепнул он стоявшему возле него старику.

Дагхар встал и с разгоревшимся лицом, с пылающими гневом большими серыми глазами, выступил вперед, поближе к Аттиле, и ударил по струнам. Гунны затаили дыхание.

– Мы, гости, слышали песнь гуннов, – холодно произнес Дагхар, – нас не спрашивали, хотим ли мы слушать этот волчий вой. А теперь, гунны, послушайте и вы нашу германскую песню, которая в то же время и ответ вам.

Он запел на готском языке, понятном для гуннов, и в его песне звучала такая страстная ненависть к ним и к повелителю, и он так живо представил картину их истребления восставшими против них народами, что все здание задрожало от неистовых криков. Все до одного гунны повскакали с мест и как звери бросились на бесстрашного германца. Дагхар не шевельнулся перед разъяренной толпой и не вздрогнул, когда брошенный в него Дженгизицем нож пролетел на одну линию от его лица, коснувшись его волос. Казалось, для него нет спасения.

– Остановитесь! Под страхом моего гнева! – раздался громовой голос Аттилы. Все гунны замерли, как вкопанные.

– Они отлично слушаются, – спокойно сказал Дагхар, направляясь к своему месту.

– Оттого-то они и завоевали свет, певец, и сохранят его за собою вопреки твоей арфе, твоему мечу и твоей ненависти, – не без достоинства отвечал Аттила. – Вы же, гунны, уважайте обычаи гостеприимства! Вы хотели убить певца за его песню! Наказать за предсказание! Это было бы похоже на то, что мы боимся, как бы оно не исполнилось. Он будет наказан самою судьбою, когда увидит, что слова его не оправдались. Предположив, впрочем, – еще сдержаннее прибавил он, – что он доживет до этого, в чем я… сомневаюсь. За недоброжелательство ко мне… Неужели же я должен поэтому убить их всех? Полноте! Хотя конечно… – постепенно он начал говорить все громче и яростнее, наконец голос его загремел как гром, – если к этой ненависти присоединяется измена и убийственный замысел, тогда другое дело! – Он вскочил и подошел к ограде своего трона. – Двадцать дней тому назад, – продолжал он, – на одном из дунайских островов, в темную ночь, двое из моих рабов сговаривались между собою. Они думали, их слышит одна только старая ива, но ива была пуста внутри, и в дупле стоял я, Аттила, ваш господин, жалкие псы. Но ты, роскошная невеста, не печалься: ты сегодня же выйдешь замуж, ты будешь женою Аттилы в тот самый час, когда твой юноша будет корчиться на кресте. Хватайте их всех, мои гунны!

Приказание было исполнено с такою мгновенною быстротой, что германцы не догадались о подготовке всей сцены. Сопротивление оказалось невозможным.

Четыре воина бросились на престарелого короля. Дженгизиц, Эцендрул и четверо других – на Дагхара. Но несчастному юноше все-таки удалось на мгновение высвободить правую руку и со страшной силой он бросил меч прямо в Аттилу. Князь Дженцил, заметивший это движение, с криком заслонил собою царя и тут же упал бездыханный к его ногам с пронзенным горлом.

Шесть сильных рук впились в правую руку Дагхара. Визигаст был повален на пол, и Хелхаль коленом придавил ему грудь. Дагхар увидал, что на руки Ильдихо надевают широкие золотые оковы и глухо застонал.

– Погоди, мальчишка, – сказал Аттила, обтирая лицо, забрызганное кровью Дженцила, – ты особо заплатишь мне за эту кровь. Старик будет только распят, юноша же… будет посажен на кол… за стеной моей спальни!.. Ты услышишь его крики, моя прекрасная невеста, в нашу первую брачную ночь!

Девушка молча взглянула на него своими широко раскрытыми, неподвижными глазами: он вздрогнул, съежился и опустил веки. По спине его пробежала холодная дрожь. Он махнул рукою и пленников увели.

КНИГА ШЕСТАЯ

Глава первая

В опустевшую залу, в которой остались лишь Аттила и Хелхаль, вбежал запыхавшийся Эллак.

– Ты здесь! – гневно закричал отец. – Как ты осмелился? Разве я не прогнал тебя? Или ты получил прощение?

– Нет, господин. Но…

– Кого тебе здесь нужно?

– Отца!

– Ты хочешь сказать – царя!

– Пусть так! Мне нужно великого царя и справедливого судью!

– Ну конечно! Я знаю, что привело тебя. Ты ищешь справедливого судью. Я, заслуживший это название, оправдаю его ужасным образом. Так лучше воздержись от мольбы за предателей.

– Но разве виновность их доказана?

– Я думаю, – с досадой отвечал вступивший в разговор Хелхаль, – мальчишка метнул меч в твоего отца, и если он еще жив, то лишь благодаря гуннской верности. А старик вместе с ним и с целой шайкой других негодяев сговаривались убить господина. Мы же, отец твой и я, подслушали весь их заговор, спрятавшись в дупле ивы на дунайском острове.

Эллак закрыл глаза.

– Если так, – сказал он, – то осуди и убей их обоих: я не смею просить за них. Но Ильдихо? Ведь она невинна?

– Нет. Она знала о заговоре. Я увидел это по ее первому же взгляду на меня, когда она вошла сюда. Она знала все и молчала.

– Но могла ли она погубить отца и жениха?

– Она должна была это сделать. Но ей я прощаю. Она не подвергнется наказанию.

– Но… отец… ведь неправда то, что говорят? Что ты умертвишь ее отца и жениха, и… Нет! Это невозможно!

– Разве для Аттилы есть невозможное?

– Но это позор! – выкрикнул Эллак. – Запятнанный кровью обоих дорогих ей людей, ты не можешь заставить переносить твои объятия ее, эту белокурую богиню!

– Клянусь моими черными богами, я ее заставлю! – закричал разъяренный Аттила. – Я окажу величайшую честь твоей белокурой богине и сделаю ее моей женой!

– Никогда! Говорю тебе, она любит скира!

– Я не ревную к… мертвым!

– Но я скажу тебе больше: она ненавидит тебя, ты отвратителен ей!

– Она научится удивляться мне.

– Нет. Она умрет раньше, чем будет твоею. О, мой господин и отец! – Эллак упал на колени, – Молю тебя! Сжалься! Ни разу, с самого моего несчастного рождения не осмеливался я обращаться к тебе с просьбой. Теперь же я молю тебя о милости, не к спутникам девушки, но к ней самой!

– Я исполню твою просьбу! Я дарую ей высшую милость: она будет моей женой!

– – Нет, отец! Этого не будет! – громко закричал обезумевший Эллак. – Я не переживу этого! Я сам люблю ее!

– Это давно известно мне!

– Отец, Дагхар должен умереть?

– Должен.

– Так отдай ее мне!

– Ты в самом деле помешался! – громко захохотал Аттила. – Значит, хотя она и любит певца, но если ты, а не я, возьмешь ее в жены, то тут уже нет позора?

– Я не коснусь ее! Я буду только свято чтить и защищать ее!

– Защищать от меня, собака! – заревел Аттила, выхватывая из-за пояса нож и замахиваясь на сына. Хелхаль едва успел схватить его обеими руками.

– Убей, отец! Я буду рад умереть! О, если бы я никогда не родился.

И он подставил ему грудь.

– Нет, – мрачно произнес Аттила. – Спасибо, старик. Мальчишка не стоит того, чтобы умереть от моей руки. Пусть он живет и знает, что его белокурая богиня покоится в моих объятиях. Это будет для него хуже смерти.

В отчаянии Эллак бросился к двери.

– Ильдихо! – дико закричал он. «Как спасти ее? Это невозможно! Убить ее, а потом себя?» – Мысль эта как молния мелькнула у него, пока он бежал к выходу. Здесь уже толпились воины, привлеченные криками.

– Держите его! – загремел Аттила. – Обезоружьте! Хелхаль, запри его в ясеневую башню. Я буду судить его после, а теперь иду к моей невесте!

Глава вторая

Когда Эллака увели, Аттила отпустил воинов и начал расхаживать между столами и скамьями. Вернулся Хелхаль, доложил о выполнении его повеления. Царь молча кивнул и стал снимать с головы широкий золотой обруч, который положил в сундук с драгоценностями. Потом он отстегнул пряжку и сбросил плащ, оставшись в нижней одежде.

– Возьми себе ключ от опочивальни, – приказал царь. – Ты запрешь дверь снаружи.

– Но… второй ключ? Она захочет бежать, когда ты заснешь.

– Не беспокойся! Он у меня здесь, на груди. А на пороге опочивальни пусть сторожат шестеро гуннов.

Аттила снова погрузился в задумчивость и опять начал ходить взад и вперед.

– Где Гервальт? – спросил он. – Я приказал позвать его, как только окончилось это дело. Почему он не является?

– Его не могут найти.

– Пусть его разыщут и свяжут. Для укрепления его в верности и преданности нам пусть он посмотрит на казнь обоих германцев.

– Хорошо, господин, я поймаю его.

Наступило молчание. Аттила прошелся несколько раз и опять остановился возле друга.

– Странно, старик, – тихо произнес он. – Никогда еще я не ощущал ничего подобного перед женщиной. Я трепещу под ее чистым взглядом, я робею перед ней, как мальчиком робел перед святыней. Слушай, – продолжал он тише, – я должен запастись отвагой перед свиданием с нею. Ты знаешь, вот уже сорок шесть лет, как я пью одну лишь воду… Но теперь, старик, прошу тебя, поставь в опочивальню золотую чашу с крепким гаццатинским вином…

– Нет, господин! Это вино – чистый огонь!

– Говорю тебе: я леденею от ее взоров! Я желал бы, чтобы в жилах моих текло теперь пламя Везувия. Ступай, старик, принеси вино и приведи мою невесту, да прежде сними с нее цепи!.. И пусть никто ни под каким предлогом не беспокоит меня до завтра.

Глава третья

На пороге царской опочивальни, как сторожевые псы, лежали пятеро гуннов и их начальник.

Все было тихо вокруг дворца.

Тишина царствовала и внутри здания. Раз только начальник стражи вскочил и приложил ухо к замочной скважине спальни.

– Вы не слыхали? – спросил он своих воинов. – Полузадушенный крик? Точно крикнули: «Помогите!»

– Ничего не слыхали, – отвечали гунны.

И они снова спокойно улеглись.

Короткая летняя ночь миновала, звезды погасли, взошло прекрасное, лучезарное солнце, наступило утро, наступил полдень.

Хелхаль давно уже ожидал царя на пороге опочивальни, но с каждой минутой нетерпение его возрастало все больше и больше, в течение ночи и утром прилетело много грозных, важных известий, и старик успел уже перечитать несколько посланий к царю и расспросить гонцов и разведчиков.

Часы проходили. Аттила не появлялся, и в сердце преданного старика зашевелилось мучительное беспокойство. Тревожно думал он о большой чаше с огневым вином, поставленной им по приказанию Аттилы около его ложа. Непривычный к этому напитку царь, наверное, захмелел и не может еще проснуться. Не разбудить ли его? Хелхаль встал было, но подумав, решился подождать еще немного и с тяжелым вздохом уселся на прежнее место.

На улице раздался быстрый топот копыт.

Покрытый пылью всадник остановился перед ним и подал письмо.

– Мы отняли это у одного из гепидов Ардариха, – едва переводя дух, сказал гунн. – Он вез письмо турингам, и чтобы достать его, мы были вынуждены изрубить гонца на куски.

Хелхаль, разрезав шнурки, пробежал послание и тотчас же постучал рукояткой меча в дверь спальни.

– Вставай, Аттила, – вскричал он, – вставай, вставай! Теперь не время спать! Убей меня за ослушание, но вставай! Отвори мне, господин, прочти! Ардарих открыто возмутился против тебя! Он собрал все свое войско недалеко отсюда! Шваб Гервальт бежал к нему! Германцы восстали!

Безмолвие было ему ответом.

– Так я сам отворю дверь, не боясь твоего гнева! – закричал старик, вынимая из-за пояса вверенный ему ключ и вкладывая его в замок. Замок щелкнул, но дверь все-таки не отворялась, несмотря на то, что он изо всех сил толкал ее руками и коленями.

– Господин запер ее изнутри на задвижку! Зачем сделал он это?

Позади Хелхаля стояли испуганные, напряженно следившие за ним часовые.

– Назад, прочь отсюда! – крикнул он на них, и они смиренно отошли, как побитые собаки.

– Аттила! Ильдихо! Отоприте! Узнайте важные вести! Германцы восстали!

Тяжелая задвижка медленно отодвинулась, и дверь раскрылась. Хелхаль бросился в комнату, захлопнув за собой дверь, у которой молча остановилась бледная Ильдихо.

В спальне царил полумрак, яркое солнечное сияние не пробивалось сквозь спущенные занавеси, и Хелхаль с трудом мог наконец разглядеть окружающее.

Прежде всего он увидал золотую чашу, принесенную им сюда вечером, полную вина. Теперь она лежала на устланном мехами полу в какой-то красной луже, похожей на кровь, но это должно было быть вино, потому что сильный аромат наполнял комнату. Хелхаль перешагнул через лужу и подошел к постели.

Аттила лежал на ней недвижим, распростертый на спине. Казалось, он крепко спал, но старик приметил, что все его лицо было закрыто пурпуровым покрывалом, за исключением широко раскрытого рта.

– Он спит? – спросил он Ильдихо.

Но она стояла по-прежнему неподвижно и не отвечала ему.

Тогда он откинул покрывало и с ужасом вскрикнул.

Широко раскрытые, стеклянные глаза с налитыми кровью белками взглянули на него, багровое лицо застыло в страшной, полной смертельной муки, судороге и было безобразно раздуто, подбородок, шея и белая шелковая одежда залиты были кровью.

Хелхаль не хотел верить своим глазами.

– Господин! – позвал он, тряся его за руку, но рука тяжело свесилась вниз.

– Господин! – Он с трудом приподнял тяжелое, еще теплое тело. – Аттила! Проснись! Ты ведь только спишь!

– Нет, он умер! – спокойно произнесла девушка.

– Умер? – дико закричал старик, выпуская его. – Нет, нет! – полуприподнятое тело Аттилы грузно упало на ложе. – Умер? Умер! О горе: я вижу, его задушила кровь! Как часто я уже боялся этого! О! На этот раз это сделало вино!

– Нет. Я задушила его. Он напился вина и заснул. Но скоро опять проснулся и хотел… принудить меня… быть его женой. Тогда я задвинула задвижку для того, чтобы часовые не прибежали ему на помощь. Я задушила его моими волосами…

– Убит женщиной! – с горестью воскликнул старик, схватившись за голову. – Молчи, несчастная! Проклятая! Если бы гунны узнали об этом, ими овладело

бы отчаяние! Великий Аттила пал от руки женщины! Его дух навеки проклят и навеки осужден пресмыкаться в образе червя!

И старик, бросившись на колени перед трупом, осыпал поцелуями его лоб и руки.

Девушка внимательно слушала отчаянные восклицания Хелхаля: ей были достаточно знакомы понятия гуннов о переселении душ, и она поняла все значение слов старика.

– Неужели это правда? – снова спросил он, все еще сомневаясь в причине смерти своего господина.

– Не думаешь ли ты, что Ильдихо может лгать? Не легко мне было победить отвращение и дотронуться до этого чудовища. Но борьба была коротка: опьянение сделало его почти беззащитным.

– Да, это правда! – простонал старик. – Я вижу в его зубах прядку желтых волос! О, это ужасно! – Он закрыл ковром лицо мертвеца. – Л не могу смотреть на него! Погоди же ты, убийца! Еще три дня тебя хранит священный праздник, а на четвертый ты и твои сообщники, вы умрете неслыханной смертью!

Он отворил дверь, позвал часовых и передал им девушку, приказав запереть ее в одной из старых башен, отдаленных от всякого жилья.

– Запереть ее одну! Отдельно от остальных! Отдельно от Эллака! Приставить к ее двери троих стражей! Если она бежит, стражи умрут!

– Мы повинуемся, князь, – произнес начальник стражи, с изумлением озираясь кругом, – но где же наш господин? Он не выходил отсюда!

– Вот он, – простонал старик, – он мертв! И он отдернул ковер.

– Мертв! Аттила! Значит, он убит!

– Но кем?

– Никто не входил сюда!

– Мы все лежали на пороге!

– Его убила женщина!

Так восклицали пораженные гунны.

– Нет! Он не убит! – грозно и громко вскричал Хелхаль. – Как смеете вы думать это! Разве девушка могла бы убить его, сильнейшего из людей? Нет! Смотрите, вот чаша. Он выпил ее, полную крепкого вина, он, никогда не пивший ничего, кроме воды! Его сразил удар, он захлебнулся собственной кровью! Вот причина его смерти. Позовите сюда Дженгизица, Эрнака и всех князей: пусть они узнают об этом и возвестят всему гуннскому народу, что великий царь умер великой смертью в объятиях любви!

Глава четвертая

Горесть гуннов при вести о кончине единственного великого из их царей была потрясающа и беспредельна. Они сознавали, что с ним навеки пали мощь и величие гуннского владычества и что закатилась звезда их счастья.

С отчаянными воплями окружали его труп беспрестанно сменявшиеся толпы мужчин, женщин и детей. Несмотря на свою часто жестокую строгость, Аттила был искренне любим своим народом, для которого он был вполне совершенным олицетворением чистокровного гунна, со всеми достоинствами и пороками этого племени.

Каждый из подходивших к смертному ложу царя бросался перед ним ниц, выл и кричал, колотил себя в грудь, рвал свои редкие волосы и раздирал на себе одежду.

Один из ниспровергшихся таким образом перед трупом, больше не встал: это был уродливый карлик Церхо, придворный шут умершего, до того безобразный, что над ним всегда все насмехались и всячески его обижали, в течение многих лет Аттила защищал его от грубостей и оскорблений окружающих.

– Ты умер, и Церхо не может без тебя жить! – вскричал он в слезах, и пронзил ножом свое сердце.

День и ночь продолжались стенания и вопли в спальне Аттилы.

Хелхаль, Дженгизиц, Эцендрул и Эрнак по очереди впускали к телу толпы народа. Но Эрнак раньше всех осушил свои слезы и, часто перешептываясь с князем Эцендрул ом, принял гордый, поразительно заносчивый Вид, даже с Дженгизицем. Эллак, заключенный в башне, узнал о смерти отца от Хелхаля. По-видимому, он не поверил, что он умер от удара.

– А что же Ильдихо? – быстро спросил он. – Сделалась ли она его женой или нет? И как ты намерен поступить с ней?

– Она в темнице, – мрачно отвечал старик, – и умрет вместе с ее германцами.

– Хелхаль! Если она вдова моего отца, как дерзаешь ты думать об убийстве? Значит, она не была его женой. Ты проговорился. Это она его…

– Молчи! Если тебе дорога жизнь! – сурово остановил его старик.

– Выпусти меня только на одну минуту! Дай мне увидеться с ней!

– Нет, влюбленный глупец, неестественный сын! Ты останешься тут, доколе она не будет больше нуждаться ни в чьей защите! Я только что сердился на Дженгизица за то, что он отказал мне в твоем освобождении в такую минуту, когда колеблется все Мунчуково царство! Я всегда любил тебя больше, чем твой отец и братья. Я хотел все-таки настоять на твоей свободе, но теперь, увидев твое безумие, я оставлю тебя здесь, чтобы ты не мог помешать мне выполнить месть, в которой я поклялся на ухо мертвецу!

Глава пятая

Так прошел первый день праздника. На следующий день гунны начали приготовляться к погребению великого властелина.

Прежде всего мужчины и женщины выбрили себе догола всю правую сторону головы, а мужчины и правую сторону лица. Затем мужчины нанесли себе на щеках глубокие, в палец шириной раны: ибо могущественный правитель должен быть оплакиваем кровью мужчин, а не женскими жалобами и слезами.

На обширной площади посредине лагеря, служившей местом народных собраний, а также игр и ристалищ, выставлена была величайшая драгоценность орды: высокий и большой темно-пурпуровый шелковый шатер, подарок китайского императора персидскому шаху, отнятый у него византийским полководцем и привезенный им в столицу. Аттила же, узнав об этом, потребовал себе шатер в числе дани, и жалкий император Византии поспешил исполнить его требование.

В роскошном шатре этом Аттила лишь в редких торжественных случаях принимал чужих королей, теперь шатер стоял раскинутый на своих кованых золотых

шестах, а наверху сверкал золотой дракон с подвижными крыльями, махавшими по ветру, с извивавшимся языком и кольцеобразным хвостом.

Внутри шатер сверху донизу увешан был дорогими оружием и сбруей, горевшими жемчугом и драгоценными камнями. Здесь поставили тело в золотом гробу, заключенном в серебряном гробу, в свою очередь находившемся в железном. Окончив убранство шатра, Дженгизиц, Хелхаль и другие гуннские вельможи образовали отряд из нескольких тысяч конных гуннов и начали объезжать шатер по три раза шагом, рысью, галопом и в карьер вокруг многочисленной собравшейся толпы. При этой церемонии все пели однообразную, сочиненную любимцем-певцом Аттилы, погребальную песнь, часто прерывая ее рыданиями и стонами.

Но не успели они допеть ее до конца, как на площадь стремительно прискакали от южных ворот гуннские всадники, между которыми находились знатнейшие приближенные и слуги мальчика Эрнака, взывая о помощи со всеми признаками безграничного ужаса.

– Гепиды! Король Ардарих ворвался в лагерь! К оружию! – кричали они.

Глава шестая

Это была правда – Гервальт привел его. Отделавшись от своего «почетного караула», аламанн скрывался в лагере. Его попытка бежать окончилась неудачей, но когда внезапная весть о смерти Аттилы повергла весь народ в неописанное смущение и даже расставленные у ворот часовые побросали свои посты, чтобы воочию убедиться в печальном событии, Гервальту удалось захватить одного из коней и ускакать через южные ворота.

Он узнал, что король Ардарих с большими силами стоит у пограничного леса, отделявшего владения гуннов от области гепидов, и ни на мгновение не замедлил бега своего коня, пока не достиг гепидского авангарда.

Едва переводя дух, верный Гервальт рассказал Ардариху о положении вещей в лагере гуннов и умолял его, не теряя ни минуты, спешить на помощь соплеменникам, которым угрожала жестокая казнь, указывая и на то, что со смертью Аттилы надломилась сила гуннов, вместе со своим царем утративших окружавшее их доселе обаяние.

Ардарих не колебался ни минуты.

– Пробил великий час, – сказал он, – и раньше, чем я ожидал. Но мы все-таки готовы и не станем медлить. Я иду.

Он знал, что все его войско ничтожно перед десятками тысяч находившихся в лагере гуннов. К тому же он мог вовремя поспеть для спасения осужденных только со своими несколькими тысячами всадников, остальное же его войско, состоявшее из пехоты, не могло подоспеть так скоро. Тем не менее он тотчас же приказал своим людям садиться на коней, для увеличения численности повелев каждому всаднику посадить к себе по одному пехотинцу. Самого короля окружала толпа верных его приверженцев, на лучших конях, с превосходным оружием, но их было всего лишь двести человек.

– Вперед, мои всадники! – закричал король, поднимая копье. – Нормы зовут нас, сама Вурда, богиня рока, указывает нам путь. Аттила мертв! Скачите, как вы никогда еще не скакали доселе, вы мчитесь за своей свободой!

С быстротой ветра помчались кони, и через несколько часов впереди уже показались первые деревянные постройки гуннского лагеря.

Стража у ворот беспрепятственно пропустила Ардариха: он был известен как преданнейший данник Аттилы, и наравне с амалом Валамером был наиболее почитаем усопшим царем.

Первые, на кого наткнулся отряд германцев, была толпа приверженцев мальчика Эрнака, которого они нарядили в слишком широкий и длинный для него пурпуровый, вышитый золотом плащ и небольшую корону, и в таком виде возили его по улицам, набирая ему сторонников. Ибо еще не успел остыть труп великого властелина, как его бесчисленные сыновья уже начали враждовать за наследство. Многие из этих сыновей были моложе Эрнака, а взрослые по большей части разосланы были Аттилой по разным частям его обширного царства в качестве чиновников, наместников, полководцев, предводителей или посланников, многие также находились близ трупа отца, но не заявляя личных притязаний на престол, а лишь принимая сторону одного из трех братьев в начавшейся уже борьбе за наследие, борьбе, явившейся сильной пособницей германцев в деле их освобождения от гуннского ига.

Еще при жизни Аттилы, князь Эцендрул и его брат, воспитатель и оруженосец Эрнака, потихоньку образовали сильную партию в пользу мальчика, распространив в лагере и в других ордах слух, будто отец формально назначил его своим наследником, в присутствии всех вельмож, между тем как братья его, Дженгизиц и Эллак, получат лишь назначения вице-королей или наместников Эрнака в тех странах, куда ему угодно будет назначить их.

Тотчас по кончине царя Эцендрул разослал повсюду вестников о восшествии Эрнака на престол, и хотя опасаясь свирепого Дженгизица (об Эллаке, вообще не особенно любимом гуннами, и как раз теперь заключенном в темницу по приказанию самого Аттилы, Эцендрул и не думал), князь не решался еще открыто провозгласить мальчика царем в самом лагере, но зато повсюду возил его с целью возбудить участие и жалость к осиротевшему любимцу великого господина. Само собой разумеется, что избрание Эрнака своим первым последствием имело бы и возвышение и обогащение честолюбивого князя и его пособников.

Чем дальше ехал Эрнак по улицам, тем больше росла позади его белой лошади толпа, оплакивавшая смерть его великого отца и восхищавшаяся необычайной красотой его наследника.

– Наконец-то он пожаловал, ленивый германский пес! – закричал Эрнак, поднимаясь на широких золотых стременах и оборачиваясь в сторону Ардариха. – Я заставлю его дожидаться своего господина! Аттила уже был слаб от старости! Вперед!

Он жестоко ударил коня девятиконечным бичом, вонзил ему в бока шпоры так, что брызнула кровь и, быстро опередив своих спутников, поскакал навстречу гепидам.

– Где ты пропадал так долго, Ардарих? – резким, высоким, неприятным голосом крикнул он ему.

Король остановил своего рослого коня и с гордым достоинством ждал, опустив свое длинное копье острием вниз в знак миролюбия.

– Где ты пропадал так долго, гепид? – продолжал дерзкий варвар. – Мой отец умер в гневе против тебя! Ты заставил Аттилу дожидаться! Это не простится тебе! Я получил в наследство его царство и твое наказание. Не сиди передо мной как истукан гордости! Долой с коня, высокомерный германец! На колени! Целуй мое стремя и жди, как я решу твою судьбу!

И он замахал своим бичом.

Ардарих не шевелился и только в упор смотрел на взбешенного Эрнака.

– Я не разговариваю с мальчиками, – спокойно обратился он наконец к подъехавшему Эцендрулу. – Но ты, князь, и все вы, гунны, слушайте: я присягал в верности одному Аттиле, а не его сыновьям, им я не обязан повиноваться. Ради вашего великого царя даю вам хороший совет: не нарушайте мира с нами. Отдайте пленных германцев на суд из германцев и гуннов…

– Молчать, дерзкий раб! – закричал Эрнак. – Я твой господин. Ты это сейчас узнаешь!

– Никогда не стану я служить этому мальчику, князь Эцендрул. Пора рабства миновала. Я и амалунг Валамер свободны отныне. И советую вам, гуннские князья, освободить и остальные германские племена. Все равно придется вам это сделать, так лучше сделайте это добровольно!

– Нет! – закричал Эрнак. – Этого не будет! Я раздроблю все ваши племена. Землю вашу я разделю на клочки между моими братьями. Узнаете вы меня, германские собаки!

Он замахнулся бичом и ударил коня Ардариха по голове так сильно, что благородное животное взвилось на дыбы.

Но король мгновенно успокоил его и с угрозой поднял доселе опущенное копье.

– Берегись! Предупреждаю тебя. Не смей бить моего коня, или…

– Или что? – визгливо закричал Эрнак. – Я недавно слышал про одного еврейского князя, который сказал своему роптавшему народу: отец мой наказывал вас бичами, а я буду бить вас скорпионами. Мне это очень нравится, и ты должен поучиться этому, германец!

Он снова замахнулся бичом на этот раз в лицо королю.

– Так умри же, молодой змееныш! – воскликнул гепид и с такой силой вонзил копье в его пурпуровый плащ, что оно вышло острием между плечами.

В то же мгновение разъяренные гунны бросились на короля, и острый нож Эцендрула сверкнул над его головой. Но удар миновал Ардариха: Эцендрул упал, сраженный в лоб метким копьем Гервальта.

– Вперед! Гепиды! За свободу! – крикнул аламанн, выхватывая из-за пояса топор.

С громкими криками бросились всадники Ардариха на растерявшихся от потери обоих своих предводителей гуннов, которые с воем побежали в лагерь, преследуемые торжествующими германцами.

Глава седьмая

Быстро мчались гунны по направлению к площади, а за ними скакали их преследователи. На повороте одной из улиц, около башни, (оставшейся без часовых, которые увлечены были бегущей толпой), германцы услышали голоса, называвшие короля по имени и молившие об освобождении.

Гервальт соскочил с коня и топором разбил дверь башни, из нее выбежали Визигаст, Дагхар и их свита: сквозь щели оконного ставня они увидели на улице смятение и бегство гуннов, а затем и скачущих гепидов.

Радостно приветствуемые Ардарихом и его спутниками, они тотчас же были снабжены оружием и последовали за королем. Тут только узнали они о смерти Аттилы: их стражи, хотя и знавшие об этом, не сказали им ни слова. Прискакавших на площадь германцев на мгновение ошеломила бесчисленная масса толпившихся здесь пеших и конных гуннов. Прибывшие сюда раньше них гунны из свиты Эрнака успели рассказать о смерти мальчика и князя Эцендрула, и народные волны зловеще гудели тысячами угрожающих голосов.

Дженгизиц и Хелхаль скоро приметили малочисленность германцев, положение которых было теперь поистине отчаянное. Размахивая бичом, Дженгизиц проскакал перед гуннами, отодвигая и размещая их густые ряды.

– Вперед, сыны Пуру! – крикнул он. – За мной, вперед! Вы слышали, что говорят наши жрецы? Дух великого отца моего переселился в такого же великого героя, каким был он. Этот герой – я! Я чувствую в себе его мощный дух. Следуйте за мной, Дженгизиц ведет вас к победе! Дженгизиц сделался Аттилой!

Глубокое молчание последовало за его воззванием: проникнутые священным ужасом, гунны набожно склонили головы и скрестили руки на груди в немой молитве, готовые в следующий момент броситься на смелых иноземцев и уничтожить их. Гибель германцев казалась неизбежной. Но тут случилось нечто совершенно неожиданное.

Глава восьмая

В полной тишине, наступившей перед шквалом, откуда-то сверху донесся голос:

– Ложь! Все ложь!

Германцы и гунны в изумлении подняли головы.

На плоской крыше одной из ближних башен стояла высокая фигура в светлой одежде. Это была Ильдихо. Золотые ее волосы сияли в лучах заходившего солнца.

– Вам лгут, гунны! – громко возвестила она вновь. – Ваш царь умер не от излияния крови. Женщина убила его. Я, Ильдихо, задушила его, опьяненного, задушила своими волосами. У него в зубах потому и осталась прядь волос.

Словно богиня стояла Ильдихо над гуннами – и на площади поднялось смятение.

– О горе!

– Убит женщиной!

– Как и его отец!

– Проклятье исполнилось на нем!

– Горе его сыновьям!

– Он проклят навсегда!

– Бежать! Бежать прочь!

Гунны, мужчины и женщины, в панике ринулись кто куда.

Напрасно предводители пытались остановить их. Напрасно Хелхаль рвал на себе волосы, умоляя не покидать господина. Напрасно Дженгизиц стегал беглецов бичом, он сам был сброшен с коня и очутился под копытами.

Хелхалю удалось, наконец, забраться на верхний ярус ступеней, окружавших дворец.

– Не верьте германке! Она лжет! – кричал он с возвышения. – Как и ты, Дзортильц, бежишь?! – Он схватил начальника стражи, недавно обмывавшего вместе с Хелхалем труп повелителя. – Остановись! Она лжет!

– Нет! Не лжет! – вырвалось у воина. – Бегите от проклятого трупа! Я сам видел, клянусь, у него во рту прядь золотых волос…

Паника усилилась.

Хелхалю удалось удержать у шатра лишь нескольких преданных ему рабов. Он боялся, что германцы уничтожат палатку вместе с покойником.

Но им было не до того – они отражали натиск гуннов, которые среди всеобщего смятения, валили прочь, круша друзей и врагов.

В то время, как Ардарих стоял на месте, Визигаст и Дагхар со своими людьми пытались пробиться с южной стороны площади туда, где возвышалась башня, в которой была заточена Ильдихо. Дагхар прокладывал себе дорогу мечом, с трудом продвигаясь вперед.

Вдруг король Визигаст воскликнул:

– Дагхар! На крыше гунн! Она погибла!

Дагхар на миг остановился и, взглянув вверх, выдохнул:

– Это Дженгизиц. Она борется с ним.

В отчаяньи бросился он вперед, изо всех сил работая и мечом, и копьем. Но если бы дорога была и вовсе пуста, он и тогда не поспел бы на помощь своей возлюбленной.

Глава девятая

Поднявшись на ноги, Дженгизиц постоял, привалившись к чьему-то покинутому коню и едва перевел дух: в глазах темнело, в ушах стоял звон. Толпа бегущих вновь едва не сшибла его, но кто-то узнал:

– Это же сын царя, Дженгизиц! Он ранен, не задавите его!

И все пронеслись мимо. Дженгизиц собрался с силами и обратил взор на башню.

Новые толпы оттеснили его.

– Пропустите меня, – прохрипел он, обращаясь к бегущим. – Пропустите меня, гунны! Я прошу вас. Слышите? Дженгизиц просит!

Такая страсть прозвучала в его словах, что гунны отступили, отталкивая своих соседей.

– Дженгизиц просит? Этого еще не бывало!

– Пропустите сына господина!

– Что хочешь ты, господин? Бежать?

– Нет, отомстить! – прохрипел он, расталкивая бегущих и, выхватив из-за пояса свой кривой меч, помчался к башне. Дверь не уступала ударам. Одно только это и спасало доселе Ильдихо. Часовые ее бежали давно, при первой же вести о происшествии, унеся с собой ключ, и крепкая дверь, запертая еще, кроме того, на железный засов, выдержала все нападения.

– Топор! Гору золота за топор!

– Вот тебе топор, Дженгизиц! – крикнул пробегавший мимо гунн,выхватывая свой топор и бросая его князю.

– Я научу тебя бегать, собака! – закричал он и, кинувшись за гунном, рассек ему череп. Потом он начал разбивать дверь. Во все стороны летели щепы под сильными взмахами топора. На противоположном углу, в другой башне, также покинутой часовыми, в низком окне через щель ставня за работой Дженгизица с напряженным вниманием следила пара глаз.

Глава десятая

Между тем Ильдихо с гордостью и радостью, но вместе и со страхом следила за поразительными последствиями своего поступка. Она смотрела на смятенное бегство гуннов, на их стычки с германцами, видела издалека своего возлюбленного и отца, спешивших освободить ее, но очень медленно приближавшихся к месту ее заключения.

Опершись на перила крыши, она наблюдала с волнением за всей картиной, не обращая внимания на нередко падавшие возле нее стрелы, пущенные неверной рукой бегущих мимо гуннов.

Удары топора в дверь внизу также не встревожили ее, и она продолжала следить за приближавшимся Дагхаром, когда внезапно с крыши ближайшего дома, по ту сторону соседней улицы, раздался громкий голос.

– Ильдихо! Ильдихо! Беги! Он убьет тебя! Беги с крыши в погреб, спасайся! Он сейчас придет!

Обернувшись на голос, она увидела на углу широкой улицы, на крыше, стоявшего человека, который кричал и делал ей знаки.

– Эллак! Ты здесь? Что тебе нужно?

– Не спрашивай! Спрячься! Я не могу перескочить к тебе, слишком далеко. Он убьет тебя!

– Кто?

– Брат Дженгизиц! Он ломает дверь! Вот он!

Из узкого отверстия в виде люка, ведшего на крышу, высунулось отвратительное, окровавленное лицо гунна. Он уронил топор при входе и держал в зубах длинный нож, оставив обе руки свободными, чтобы цепляться по ведшей сюда веревочной лестнице.

Как ни велико было мужество Ильдихо, сердце ее охватил смертельный ужас. У нее мелькнула мысль броситься с крыши, только бы избежать рук Дженгизица, но башня была очень высока, прыжок означал неминуемую смерть, и она кинулась вперед, чтобы столкнуть врага в люк, пока он не вылез на крышу. Но уже было поздно: он стоял перед ней.

– Дагхар! – крикнула она. – Дагхар! На помощь!

– Кричи! – насмешливо сказал он. – Горе тебе, убийце величайшего из людей! Жаль, что нет времени помучить тебя. Но жить ты не будешь!

И он бросился на нее с занесенным ножом. Но девушка была отважна и сильна: она нередко укрощала волов, останавливая их за рога. И теперь она решилась дорого продать свою жизнь.

Обеими руками вцепившись в его правую руку с ножом, она мешала ему переложить оружие в левую, и в то же время изо всей силы толкала его к открытому люку.

Сначала Дженгизиц опешил от неожиданного сопротивления, но опомнившись левой рукой схватил девушку за горло и быстро увлек ее к тому месту крыши, где перила были очень низки и где он мог покончить с ней, сбросив вниз.

Ильдихо, стиснутая его железными пальцами, уже начинала ослабевать, руки ее разжались, колени подогнулись, и в помутившемся мозгу мелькнула последняя мольба к богине Фригге, когда вдруг снизу раздался такой возглас ужаса и изумления, что палач и жертва вздрогнули и остановились в своей отчаянной борьбе. Дженгизиц вырвал руку и отскочил от Ильдихо, прислушиваясь и озираясь.

В то же мгновение на крышу позади них прыгнул человек: это был Эллак.

Глава одиннадцатая

Угадавшие его намерение гунны приветствовали его оглушительным криком, который так поразил боровшихся на крыше. Жизнь Эллака висела на волоске в миг этого безумного прыжка, но он удался, и Эллак уже стоял между братом и девушкой.

– Беги, Ильдихо!

Она исчезла в люке и, быстро спустившись по веревочной лестнице, уже бежала к двери, когда наверху послышалось тяжелое падение. Дженгизиц, забрызганный кровью, в один миг очутился возле нее.

– Пес убит! Теперь твоя очередь!

И он схватил ее за длинные волосы. Она громко закричала от боли и страха и закрыла глаза.

– Дагхар! – отчаянно крикнула она в последний раз.

– Я здесь! – раздалось в дверях.

Волосы ее рассыпались по плечам. Она открыла глаза: рядом с ней стоял Дагхар, а позади на полу в предсмертных судорогах корчился Дженгизиц, в горле, у него торчало копье.

Все завертелось перед Ильдихо, и она без чувств упала на руки жениха.

Глава двенадцатая

Когда она опомнилась, вместе с Дагхаром около нее стоял король Визигаст и его свита, рассеявшие последних гуннов. Все вместе они поспешили на площадь к Ардариху, которого застали в переговорах с Хелхалем. Старик согнулся и одряхлел в эти несколько часов и стоял перед королем, склонив свою седую голову, а по его впалому бледному лицу катились крупные слезы, смешивавшиеся с кровью из раны на щеке.

Молча, угрюмо и не поднимая глаз слушал он Ардариха.

– Я не могу согласиться на твое предложение, – говорил король, – выдать тебе короля Визигаста, Ильдихо и Дагхара, для спасения которых я рисковал своей жизнью и жизнью своих всадников! Это требование безумно, старик! Отношения наши изменились. Мы не данники сыновей Аттилы! Мы свободны! Лучше согласись ты на то, что я предлагаю тебе: мы не станем трогать вас и уйдем с миром, но вы должны отпустить с нами из лагеря всех пленных германцев, их жен и детей. Вы же, гунны, оставайтесь здесь оплакивать вашего царя и падение вашего царства. Сыновьям Аттилы передай, что мы считаем себя свободными от гуннского ига! Если же вы хотите, то соблюдем древний народный обычай: назначим время и место великой битвы. Пусть боги решают сами, кому быть победителем, кому – побежденным. Через четыре месяца вы уже сможете собрать все ваше войско, и мы также. В Панонии прекрасная река Нетад течет по обширной, удобной для битвы равнине. Туда приглашаю я тебя, всех сыновей Аттилы и все орды гуннов для решения нашего спора. Ты согласен?

– Согласен! – твердо отвечал Хелхаль, выпрямляясь.

По его знаку по лагерю разосланы были гонцы, возвещавшие германцам, что они свободны и могут вернуться на родину вместе с Ардарихом.

– А теперь, – обратился к германцам Хелхаль, – уйдите и не оскверняйте вашим присутствием великого мертвеца!

Ильдихо подошла к отцу и Дагхару и, покраснев, что-то тихо сказала им. Они утвердительно кивнули, и король Визигаст обратился к Хелхалю:

– Кроме свободы пленных германцев, мы еще требуем от вас одного мертвеца: отдайте нам труп Эллака, павшего под ножом гунна за мою дочь. Труп его не должен быть посрамлен вашей местью. Мы увезем его с собой и погребем по готскому обряду.

– Он был чужой нам при жизни! Пусть же останется им и после смерти! Возьмите этого ублюдка! – угрюмо отвечал Хелхаль.

Дагхар с несколькими гепидами принес с башни тело Эллака и положил его на носилки. Затем германцы удалились от шатра, около которого еще оставалась довольно многочисленная толпа рабов и гуннов, и последнее, что видел обернувшийся назад Ардарих, была высокая фигура седого Хелхаля, как подкошенный сноп, свалившегося с деревянного помоста.

Эпилог

Гепиды вместе с трупом Эллака, достигнув южных ворот лагеря, остановились здесь ожидать толпами стекавшихся со всех сторон освобожденных пеших и конных германцев, с их семьями, имуществом, скотом и повозками. Прошло долгое время, пока вернулись гепидские герольды, объезжавшие все улицы с трубными звуками, и объявили, что в лагере не осталось ни одного германца. Тогда громадная толпа, разделенная на отряды под начальством князей, потянулась из лагеря. День уже клонился к вечеру, и солнце прощальными лучами золотило пеструю, движущуюся картину.

Король Ардарих с другими вельможами, наблюдавший у ворот за отправлением, в последний раз обернулся на лагерь.

– Посмотрите! Какое там зарево!

– Да, и сверху густой дым, – сказал Дагхар, – точно гигантское погребальное знамя!

Один из освобожденных германцев влез на высокий тополь, росший у ворот.

– О господин! – вскричал он. – Какое зрелище! Шатер со всеми драгоценностями пылает! Они зажгли его!

– Что ты видишь?

– Они бросают в огонь людей, живых людей! Я вижу их! Это рабы, которые ставили шатер и строили подмостки. Германец быстро соскользнул вниз.

– Понятно, – сказал король Визигаст. – Они сознают, что пришел конец их силе. Скоро царский лагерь станет пустынным и беззащитным. Они не хотят, чтобы кто-нибудь знал, где погребен Аттила, с его сокровищами, ради которых могли бы потревожить его прах! Их царству настал конец!

Феликс Дан Борьба за Рим

КНИГА I. Теодорих

Глава I

Была душная летняя ночь 526-го года от Рождества Христова.

Тяжело нависли густые тучи над темной поверхностью Адриатического моря, воды которого в этой неприглядной тьме сливались с берегом в одну черную массу. Только яркий свет молний прорезывал иногда тьму и освещал лежащий на берегу моря город Равенну. Время от времени сильный порыв ветра проносился над рядом холмов, возвышавшихся на некотором расстоянии к западу от города. Густой дубовый лес покрывал эти холмы, на одном из которых стоял некогда величественный, теперь полуразрушенный храм бога моря Нептуна.

Тихо было на этой, покрытой лесом, горе. Иногда только ветер отрывал куски камней от скал, и они с шумом скатывались по каменистому склону горы и с плеском падали в мутную воду каналов и рвов, которые, точно поясом, окружали Равенну, эту сильную морскую крепость. Иногда шум раздавался и внутри старого храма: с крыши отрывалась какая-нибудь обветшалая плита и с треском разбивалась о мраморные ступени, предвещая близкое разрушение всего здания.

Но человек, сидевший на одной из верхних ступеней лестницы храма, не обращал никакого внимания на этот грозный шум. Давно уже сидит он тут, прислонившись спиною к верхней ступени и устремив неподвижный взор на расстилавшийся на берегу город.

Вот начался дождь, и отдельные крупные капли упали на его лицо, скатываясь на широкую, доходящую почти до пояса, серебристую бороду. Но старик не замечал и этого. Он упорно продолжал смотреть на дорогу, тоскливо ожидая чего-то.

Наконец он встал и спустился на несколько ступеней.

— Они идут, — проговорил он.

Действительно, по дороге, идущей от города, появился свет факела. Скоро послышались быстрые, решительные шаги, затем к храму подошли три человека.

— Да здравствует Гильдебранд, сын Гильдунга! — раздался приятный голос того из них, который шел впереди и нес факел.

Войдя в храм, он остановился и высоко поднял свой факел, свет которого падал на его лицо, молодое, прекрасное, со смеющимися светло-голубыми глазами. Густые золотистые волосы падали крупными локонами по обе стороны лица и доходили до плеч. Нос и рот были точно выточены. Улыбавшиеся губы и подбородок покрывались чуть пробивавшимся светлым пушком. Одежда его была вся белая. Длинный военный плащ из тонкой шерсти сдерживался у правого плеча золотой пряжкой, сандалии на ногах крепились белыми кожаными ремнями, которые, крестообразно переплетаясь, доходили до колен. Белые руки были обнажены и украшены широкими браслетами. Когда он стал, опершись о копье, служившее ему и оружием, и посохом, и повернулся ко входу, глядя на своих более медлительных товарищей, то казалось, будто в мрачные развалины древнего храма возвратился прекрасный бог его лучших дней.

Второй из пришедших имел значительное семейное сходство с первым, но совершенно иное выражение. Он был на несколько лет старше, выше ростом и шире в плечах. Густые, темные вьющиеся волосы были коротко острижены. В выражении его лица не было той жизнерадостности, ясной доверчивости и надежды, которые освещали черты его младшего брата. Вместо них в его лице, как и во всей фигуре, было выражение медвежьей силы и храбрости. Одежда его была из простой темной материи, а в руках короткая, тяжелая палка из твердого дуба.

Третий человек задумчиво шел позади. На нем был стальной шлем, меч и темный плащ готского крестьянина[501]. Прямые каштановые волосы его были подстрижены, черты лица правильны, выражение открытое, прямое, мужественное, спокойное.

Как только он вошел в храм и поклонился старику, молодой вскричал:

— Ну, Гильдебранд, прекрасно должно быть приключение, ради которого ты вызвал нас в такую ужасную погоду в это дикое место! Говори же, в чем дело!

Но старик вместо ответа обратился к последнему из пришедших:

— А где же четвертый приглашенный?

— Он хотел идти один и отстал от нас. Ты ведь знаешь его.

— Да вот и он! — вскричал юноша, указывая на другую сторону холма.

Действительно, оттуда приближался человек, в высшей степени своеобразный на вид. Яркий свет факела освещал бледное как привидение, почти бескровное лицо. Голова его была обнажена, длинные, блестящие черные локоны спускались на плечи. Густые черные брови и длинные ресницы оттеняли большие темные, очень грустные глаза. В складках тонкого рта виднелась глубокая, скрытая печаль. Лицо и осанка его были еще совсем юношеские, но душа, казалось, преждевременно созрела от страданий. На нем был панцирь из черной стали, а в правой руке сверкал боевой топор на длинной рукоятке. Простым наклоном головы он приветствовал других и молча стал подле старика, который между тем начал свою речь:

— Я пригласил вас сюда, потому что должен поговорить о важном деле с верными людьми, которые могут оказать помощь. И никто посторонний не должен подслушать нас. Долго, много месяцев присматривался я ко всему народу и выбрал вас: вы именно такие, которые нужны. Когда вы выслушаете меня, то сами поймете, что об этой ночи необходимо молчать.

Третий из пришедших серьезно взглянул в глаза старику.

— Говори спокойно, — сказал он, — мы выслушаем и будем молчать. О чем хочешь ты говорить?

— О нашем народе, о царстве готов, которое стоит на краю гибели.

— Гибели! — с живостью вскричал белокурый юноша, тогда как великан-брат его улыбнулся и поднял голову.

— Да, на краю гибели! — повторил старик, — и одни только вы можете поддержать и спасти его.

— Да простит тебе небо эти слова! — с горячностью прервал его юноша. — Разве нет у нас короля Теодориха, которого даже враги называют великим, самым знаменитым героем, самым мудрым королем в мире? Разве мы не обладаем этой чудной страною, Италией, со всеми ее сокровищами? Что в мире может сравниться с царством готов?

— Выслушай меня, — возразил ему старик. — Выслушайте вы, дорогие друзья, и ты, любимый сын мой. Чего стоит король Теодорих, как он велик, — никто не знает этого лучше Гильдебранда, сына Гильдунга. Более пятидесяти лет назад я на своих руках принес его — тогда еще крошечного ребенка — к его отцу сказал: «Он доставит тебе радость». И когда ребенок подрос, я сам изготовил ему первую стрелу, я же сам обмыл и первую его рану. Я сопровождал его в золотой город Византию, и я охранял там его тело и душу. И когда он завоевывал эту прекрасную страну, я все время шел рядом с ним и в тридцати битвах держал над ним щит. Конечно, с тех пор он нашел себе много советников и друзей, более ученых, чем его старый оруженосец, но едва ли они более умны и едва ли более верны, чем я. Как сильна его рука, как зорок глаз, как светла его голова, как ужасен он в шлеме и как приветлив за чашей, как превосходит умом даже греков, — во всем этом я имел случай убедиться сотни раз и гораздо раньше, чем ты, молодой орленок, впервые увидел свет. Но теперь старый орел летит на одном крыле. Его боевые годы тяготят его, потому что ни он, ни вы, ни все ваше поколение не может нести бремя годов так, как я и мои сотоварищи. И вот он лежит теперь в своей раззолоченной комнате в Равенне, больной, как-то загадочно больной телом и душою. Врачи говорят, что, как ни сильна еще у него рука, каждый удар его сердца может как молния умертвить его и при каждом заходящем солнце он может отправиться в страну мертвых. А кто же будет тогда его наследником? Кто защитит это государство? Амаласвинта, его дочь, и Аталарих, его внук, — женщина и дитя.

— Но княгиня умна, — заметил третий, который был в шлеме с мячом.

— Да, она переписывается по-гречески с императором Византии и говорит по- латыни с благочестивым Кассиодором. Сомневаюсь даже, думает ли она по-готски. Горе нам, если во время бури ей придется быть у руля!

— Но старик, я решительно нигде не вижу бури! — вскричал юноша, встряхнув кудрями. — И откуда может она появиться? Император Византии примирился с Теодорихом, епископ Рима назначен самим королем, князья франков — ему племянники, итальянцы живут под его защитой лучше, чем когда-либо. Нигде, решительно нигде не вижу я опасности.

— Притом император Юстин теперь только слабый старик, — поддержал юношу человек с мечом. — Я знаю его.

— А знаешь ли ты Юстиниана, его племянника и прямого наследника, который и теперь уже является правой рукой дяди? Этот Юстиниан непроницаем как ночь, и лжив как море. Я знаю и боюсь его. Я сопровождал последнее посольство в Византию. Он пришел к нам на пир. Приняв меня за пьяного, — дурак, он и не воображает, сколько может выпить сын Гильдунга, — он начал расспрашивать меня обо всем, именно обо всем, что необходимо знать тому, кто хочет уничтожить нас. Ну, от меня-то он, конечно, не получил желаемых сведений. Но также верно, как то, что меня зовут Гильдебрандом, — этот человек хочет снова захватить себе Италию и изгнать из нее всех готов до последнего!

— Да, если бы только он смог! — проворчал брат белокурого юноши.

— Верно, друг Гильдебад, если бы смог. Но он может сделать многое: Византия сильна!

Тот пожал плечами.

— Многое, говорю тебе, — с гневом вскричал старик, — и знаешь сколько? Двенадцать лет боролся наш великий король с Византией и не смог победить. Но тебя тогда еще не было на свете, — спокойно прибавил он.

— Хорошо, — поддержал юноша своего брата, — это так. Но ведь тогда мы, готы, были одни в чужой стране. Теперь же мы имеем свое отечество — Италию и собратьев — итальянцев.

— Италия — наше отечество! — с горечью вскричал старик, — это только мечта. А вельхи — наши помощники против Византии! Ах ты, молодой глупец!

— Это собственные слова короля! — возразил юноша.

— Да, да, я хорошо знаю эти пустые мечты, которые могут совсем погубить нас. Чужие мы здесь, чужие теперь, как и сорок лет назад, когда спускались сюда с этих гор, и такими будем еще через тысячу лет. Здесь нас всегда будут считать варварами.

— Конечно, но зачем же мы остаемся варварами? Чья это вина, если не наша собственная? Почему мы не хотим учиться у них?

— Замолчи! — вскричал старик, дрожа от гнева. — Молчи, Тотила, не высказывай подобных мыслей. Они сделались проклятием моего дома.

И, с трудом успокоившись, старик продолжал:

— Вельхи — не братья, а смертельные враги наши. Горе нам, если мы поверим им! Ах, если бы король послушал моего совета и велел после своей победы изрубить мечом всех их, от грудного младенца до отжившего старика! Они вечно будут ненавидеть нас, — и они будут правы. Мы же глупы, что удивляемся им.

С минуту все молчали. Наконец юноша заговорил:

— И ты думаешь, что между нами и ими невозможны дружелюбные отношения?

— Нет, не может быть мира между сынами Гаута и южными народами. Человек вошел в золотую пещеру дракона-змея и сильным ударом заставил его склонить голову. Дракон стал молить о пощаде, и человек, сжалившись над дрожащим животным, оставил его и стал осматривать сокровища пещеры. Что же сделает в таком случае ядовитое чудовище? Как только представится удобный случай, оно бросится из-за спины на пощадившего и ужалит его.

— Хорошо, пусть явятся эти греки, — вскричал великан Гильдебад, — пусть высунут свои языки эти ехидны. Мы живо расправимся с ними, вот как! — и, высоко подняв дубину, он с такой силой опустил ее на мраморный пол храма, что одна из плит разлетелась в куски, и все старое здание задрожало.

— Да, — подхватил Тотила, и глаза его засверкали, — пусть попробуют. А если неблагодарные римляне изменят нам в то время, когда явятся византийцы, то смотри, старик, — и он с гордой любовью взглянул на своего сильного брата, — смотри, у нас есть люди, могучие как дубы!

С дружеской улыбкой кивнул старый оруженосец головою. — Да, Гильдебад силен, хотя и не таков, как был Винитар и другие, которые были молоды вместе со мною. И сила очень важна против мужей севера. Но эти южные народы, — с досадой продолжал он, — сражаются из-за стен и башен. Они ведут войну, точно решают арифметическую задачу, и найдут такое решение, что целое войско героев окажется заперто где-нибудь в углу так, что не сможет и шевельнуться. Я знаю одного такого счетчика в Византии, его и мужчиной назвать нельзя, а он побеждает героев. Ты также должен знать его, Витихис, — обратился старик к человеку с мечом.

— Да, я знаю Нарзеса, — задумчиво и серьезно ответил тот. — Все, что ты сказал, сын Гильдунга, к сожалению, правда, чистая правда. Мне и самому это часто уже приходило в голову, но смутно, не ясно, скорее как догадка, а не как мысль. Теперь же я ясно понимаю все, и ты совершенно прав: король при смерти, княгиня — женщина, полугречанка, Юстиниан подстерегает нас, вельхи фальшивы как змеи, военачальники Византии показывают чудеса искусства. Всего этого невозможно отрицать. Но… — и тут он с облегчением вздохнул, — но мы, готы, не одиноки. Наш мудрый король создал себе большое число друзей и союзников. Король вандалов женат на его сестре, король вестготов — его внук, короли бургундов, герулов, франков и тюрингов также породнились с ним. Все народы уважают его, как отца, — сарматы, даже далекие эсты с берегов восточного моря преклоняются перед ним и шлют свои дары: медвежьи шкуры, янтарь. Разве все это…

— Глупости все это, — вскричал Гильдебранд, — льстивые слова, пестрые тряпки и ничего более! Много нам помогут эсты со своим янтарем против великих полководцев Византии, Велизария и Нарзеса? Горе нам, если мы не сможем победить одни! Все эти зятья, шурины и прочие льстят, пока дрожат, а как только перестанут бояться, станут сами грозить. Знаю я верность королей! Нет, мы имеем только врагов вокруг себя, врагов явных и тайных. Друзей же у нас нет.

Все молча обдумывали слова старика. А снаружи свирепствовала страшная буря.

Наконец заговорил Витихис.

— Да, опасность велика, но, надеюсь, совсем не неотразима. Не для того же ты созвал нас сюда, чтобы мы погрузились в отчаяние, оставаясь в бездействии. Ты сказал, что мы должны помочь. Говори же, каким образом, думаешь ты, мы можем помочь?

Старик сделал шаг вперед и взял его руку.

— Молодец, Витихис, сын Валтариса. Я хорошо узнал тебя и верно угадал, что от тебя первого услышу мужественное слово надежды. Да, я так же, как и ты, думаю, что помощь еще возможна, и для того, чтобы найти ее, я и созвал вас сюда, где ни один вельх не может подслушать наши речи. Ну, говорите же, советуйте. Я выскажусь последним.

Все молчали. Тогда старик обратился к черноволосому:

— Почему ты молчал все время, Тейя? Если ты думаешь, как и мы, то говори.

— Я молчал, потому что думаю не так, как вы.

Все удивились.

— Как же думаешь ты, сын мой? — спросил старый Гильдебранд.

— Гильдебад и Тотила не видят опасности, — ответил Тейя: — ты и Витихис видите ее, но еще надеетесь. Я же вижу ее уже давно и более не надеюсь.

— Ты смотришь слишком мрачно. Разве можно отчаиваться до начала борьбы? — заметил Витихис.

— Неужели мы должны погибнуть, не обнажая меча, без борьбы, без славы? — вскричал Тотила.

— О нет, не без борьбы и не без славы, мой Тотила, — ответил Тейя, слегка потрясая своим топором. — Мы будем сражаться так, что мир никогда не забудет нас. Сражаться с невиданной доблестью, но без победы: звезда готов закатывается.

— А мне кажется, что только теперь она начинает восходить, — нетерпеливо вскричал юный Тотила. — Позволь нам поговорить с королем, или, лучше, скажи ему сам, Гильдебранд, все, что ты говорил здесь. Он мудр, он придумает, что делать.

Старик покачал головою.

— Двадцать раз говорил я ему. Но он уже не слушает меня. Он устал, хочет умереть, и душа его омрачена, — решительно не могу понять, какой тенью. Что думаешь ты, Гильдебад?

— Я думаю, — выпрямляясь во весь рост, ответил великан, — что, как только старый лев сомкнет усталые глаза, мы снарядим два войска. Одно из них Витихис и Тейя поведут к Византии и сожгут ее. А с другим я и мой брат перейдем Альпы и уничтожим Париж, это змеиное гнездо Меровингов, не оставим там камня на камне, уничтожим его навеки. Тогда наступит полный мир и покой.

— Но ведь у нас нет кораблей против Византии, — возразил Витихис.

— И франков наберется семь против нашего одного, — заметил Гильдебранд. — Но твой совет смел. А ты, Витихис, что думаешь?

— Я советовал бы составить союз всех северо-германских племен: франков, бургундов, аллеманов, герулов и других, — против греков. Союз, скрепленный клятвой и обеспеченный заложниками.

— Ты рассчитываешь на верность, потому что сам верен. Нет, друг мой, только готы могут помочь готам, и им нужно снова напомнить о том, что они — готы. Слушайте. Все вы еще молоды, все вы многое любите, имеете различные радости; один любит женщину, другой оружие, третьему светит какая-либо надежда, или его гложет какое-нибудь горе, которое для него так же дорого, как любимая женщина для другого. Но, верьте мне, для каждого наступает время, — иногда даже в молодых годах, — когда все эти радости и даже горести становятся такими же ничтожными, как увядшие венки вчерашнего пира. Многие в такое время становятся мягкими, благочестивыми, забывают обо всем земном и начинают думать только о том, что их ждет за гробом. Я на это неспособен, и вы, да и многие из нас, думаю, также неспособны. Я люблю эту землю с ее лесами, горами, лугами и пенящимися потоками, люблю эту жизнь с ее горячей ненавистью и долгой любовью, с тихим гневом и безмолвной гордостью. О той духовной жизни за облаками, о которой говорят христианские священники, я ничего не знаю, да и знать не хочу. Но у верного человека остается одно благо даже тогда, когда все уйдет от него, благо, от которого он никогда не отрекается. Взгляните на меня. Я — ствол, лишенный листвы. Все потерял я, все, что радовало мою жизнь: моя жена умерла, мои сыновья умерли, мои внуки умерли… все, кроме одного… который хуже, чем умер — он стал вельхом. Давно убиты, давно уже умерли все те, с которыми я играл мальчиком и сражался, став мужчиной. И вот теперь спускается в могилу моя первая любовь и последняя моя гордость — мой великий, усталый король. Что же привязывает меня еще к жизни? Что придает мне силу, желание, потребность жить? Что гонит меня, старика, точно юношу, в бурную ночь на эту гору? Что пылает еще под этими белыми как снег волосами, такой горячей любовью, такой упрямой гордостью, непобедимой печалью? Глубокая привязанность к моему народу, горячая, всепобеждающая любовь к этому племени, которое называется готским, которое говорит тем же дорогим, родным мне языком, каким говорили мои родители, привязанность к тем, которые говорят, чувствуют и живут так же, как и я. Она одна, только одна эта любовь к народу продолжает еще гореть в сердце, после того как всякий другой пламень в нем угасает. Эта привязанность — самая дорогая святыня, самое высокое чувство в груди каждого мужчины, самая могучая сила его души, непобедимая и верная до гроба.

Старик воодушевился, волосы его развевал ветер. Он стоял точно старый исполин среди молодых мужей, которые держали в руках оружие.

Наконец Тейя заговорил:

— Ты прав, этот огонь пылает и тогда, когда все угасает. Но он горит в тебе, в нас, быть может, еще в сотне других наших братьев. Но разве это может спасти весь народ? Нет! Необходимо, чтобы это пламя охватило всю массу, — тысячи, сотни тысяч людей. А разве это возможно?

— Возможно, сын мой, возможно. Благодарю за это всех богов. Слушай. Назад тому сорок пять лет все мы, готы, много сотен тысяч, с женами и детьми, — были заперты в горном ущелье. Положение наше было отчаянное. Брат короля был разбит и убит при вероломном нападении, и все съестные припасы, которые он должен был доставить нам, захватили враги. Мы сидели в скалистом ущелье и терпели такой голод, что ели траву и кору. Позади нас возвышались недосягаемые скалы, слева, впереди и справа в узком проходе находился враг, втрое превышавший нас численностью. Много тысяч из нас уже погибло от голода и холода. Двадцать раз старался великий король пробиться через проход, и все напрасно. Мы готовы были отчаяться. И в это время явился к нам посланный от императора Византии. Он предложил нам жизнь, свободу, вино, хлеб, мясо, — и все это под одним только условием: мы должны разъединиться, по четыре, по пять человек, мы должны быть рассеяны по всему всемирному государству римлян. Никто из нас не должен больше жениться на готской женщине, никто не должен учить своих детей языку и обычаям готов, самое имя готов должно исчезнуть с лица земли, мы должны стать римлянами. Услышав это, король наш вскочил, созвал весь народ, изложил все эти требования в пламенной речи и затем спросил: желаем ли мы жить на свободе, отказавшись от своего языка, нравов, народа, или предпочитаем умереть вместе с ним? Пламенная речь его проникла в сердца всех собравшихся людей. Его воодушевление разлилось по всему войску, точно пламя пожара по сухим стволам деревьев во время лесного пожара, — ив ответ, точно рев моря, раздался крик сотен тысяч храбрецов, которые, размахивая мечами, бросились к проходу, — и греков как не бывало, а мы прошли освобожденные, победителями.

Гордостью блестели глаза старика, когда он продолжал, — Только это одно может спасти нас и теперь, как тогда: если готы почувствуют, что они сражаются за самое великое благо на земле, за то таинственное сокровище, которое лежит в языке и нравах народа, — тогда мы можем смеяться над ненавистью греков и кознями вельхов. Вот почему прежде всего я прямо и серьезно спрашиваю вас, чувствуете ли вы так же ясно, полно, так же сильно, как и я, что эта любовь к нашему народу составляет наше самое драгоценное сокровище, самый сильный щит? Можете ли вы сказать, подобно мне: мой народ — для меня самое главное? Все, решительно все другое — ничто в сравнении с ним, и ему я принесу в жертву и себя, и свое имущество. Можете ли вы и готовы ли повторить все это?

— Да, я хочу и могу! — в один голос ответили четыре человека.

— Хорошо, — продолжал старик, — это хорошо. Но Тейя прав, не все готы чувствуют теперь то же, что чувствуем мы, а между тем они должны чувствовать так, иначе мы не можем помочь себе. Итак, клянитесь мне, что с сегодняшнего дня вы будете неусыпно стараться вселить это чувство, как в самих себя, так и в сердца всех людей, с которыми вам приходится сталкиваться и иметь дело. Многих, очень многих ослепили блеск чужеземцев. Многие переняли греческую одежду, римские мысли, и стыдятся имени варваров. Они стараются забыть сами и заставить и других забыть, что они готы, — о, горе этим глупцам! Они вырвали сердце из своей груди и хотят жить после этого. Они подобны листьям, которые с гордостью отделяются от ствола. Но подует ветер и занесет их в тину и болота, где они сгниют. Ствол же устоит против бури и сохранит живым то, что верно держалось на нем. Вот почему вы должны всюду и всегда будить свой народ и напоминать ему о его достоинстве. Рассказывайте мальчикам древние саги о битвах наших предков с гуннами, о их победах над римлянами. Мужчинам объясняйте угрожающую нам опасность, внушайте им, что спастись можно, только сохраняя народность. Убеждайте своих сестер, чтобы они не увлекались римлянами. Своих невест и жен учите, что они должны жертвовать всем, — собою, вами, всем имуществом, — ради счастья добрых готов. Чтобы, когда явятся враги, они нашли здесь народ сильный, единодушный, гордый, о который все их усилия разобьются, как волны о скалы. Хотите ли вы помогать мне в этом?

— Да, — ответили они, — мы готовы.

— Я верю вам, — сказал старик, — верю простому слову вашему, и не для того, чтобы крепче связать вас, — потому что разве можно чем бы то ни было связать лицемерного? — но потому, что я остался верен старым обычаям нашим и считаю, что лучше удастся то, что совершено по обрядам отцов. Следуйте за мной.

Глава II

С этими словами он взял в руки факел и пошел вперед, через все здание храма, мимо развалившегося главного алтаря, мимо ряда разбитых статуй древних богов, спустился по ступеням лестницы и вышел на открытый воздух. Все молча следовали за ним.

Пройдя несколько шагов, старик остановился под громадным старым дубом, могучие ветви которого, подобно крыше, защищали от дождя и бури. Здесь все уже было приготовлено для принесения самой торжественной клятвы по древнему, еще языческому обряду германцев.

Под дубом была вырезана полоса густого дерна шириною в фут, и длиной в несколько аршин. Средняя часть этого дернового пояса была приподнята и держалась на трех длинных кольях, воткнутых в землю. Под этой дерновой крышей свободно могли стоять несколько человек.

В вырытом рву стоял медный котел, наполненный водою, а подле него — первобытный острый боевой нож: ручка из рога зубра и клинок из кремня.

Старик вошел в ров, воткнул свой факел в землю подле котла, обратился лицом к востоку и склонил голову. Затем, приложив палец к губам в знак молчания, кивнул головою остальным, чтобы они вошли.

Все четверо молча подошли и стали — Витихис и Тейя с левой стороны, а оба брата — Тотила и Гильдебад — с правой. Затем все пятеро взялись за руки, образуя цепь.

Через несколько минут старик выпустил руки Витихиса и Гильдебада, стоявших рядом с ним, и опустился на колени.

Прежде всего он взял полную горсть черной лесной земли и бросил ее через левое плечо. Затем зачерпнул другой рукой воды из котла и выплеснул через правое плечо. Потом подул перед собой и взмахнул факелом над головою, справа налево. После этого он опять воткнул факел в землю и проговорил вполголоса:

— Слушайте меня, ты, старуха земля, и вы, бушующие воды, и легкий воздух, и пылающий огонь. Выслушайте меня внимательно и сохраните мои слова. Вот стоят пять человек из племени Гаута: Тейя и Тотила, Гильдебад и Гильдебранд, и Витихис, сын Валтариса. В тишине ночи пришли мы сюда, чтобы составить братский союз на веки вечные. Мы должны быть братьями в мире и вражде, в мести и в правде. Надежда, ненависть, любовь и страдание, — все у нас должно быть одно, как в одну каплю сливается кровь наша.

При этих словах он, а за ним и все остальные, обнажили левые руки и протянули их над котлом. Старик поднял острый каменный нож и одним ударом сделал разрезы на всех пяти руках, так что красный капли заструились в медный котел. Затем все опять стали на прежние места, а старик продолжал:

— И мы клянемся страшной клятвой, что для счастья готов мы пожертвуем всем: домом, двором, имуществом, лошадью, оружием, скотом, сыном, родственником и товарищем, женою и собственным телом и жизнью. А если кто из нас откажется выполнить эту клятву, не будет готов на всякую жертву…

Тут старик, а за ним и все остальные вышли из-под дернового навеса.

…То пусть кровь того человека прольется не отмщенной, как эта вода под лесной палаткой.

Он поднял котел и вылил из него окровавленную воду в ров.

— Как падает эта крыша, так да обрушится на голову его свод неба и задушит его.

Сильным ударом он опрокинул воткнутые в землю копья, и глухо упал на землю дерновый навес.

Пять человек, взявшись за руки, снова стали на место, покрытое дерном, и старик быстро продолжал:

— И если кто-нибудь из нас не сдержит этой клятвы, не будет, как родных братьев, защищать каждого из нас при жизни и мстить за него после смерти, или откажется пожертвовать всем, решительно всем, для блага готов, когда наступит необходимость и один из братьев потребует этого, то да будет он предан на веки вечные подземным злым силам, которые обитают под зеленым покровом земли. Пусть вытопчут добрые люди своими ногами то место, где будет лежать его голова, и да будет имя его обесчещено повсюду, куда только доносится звон колокола христианской церкви, где язычник приносит свою жертву, где мать ласкает свое дитя, где ветер гуляет по широкому свету. Скажите, товарищи, должно ли все это постичь негодяя?

— Да, пусть все это обрушится на него, — повторили они.

Тогда Гильдебранд разомкнул их руки и сказал:

— А чтобы вы знали, какое значение имеет это место для меня, а теперь и для вас, и почему я созвал вас сюда именно в эту ночь, — подойдите и смотрите.

И, подняв факел, старик сделал несколько шагов и остановился по другую сторону дуба, у которого они клялись. Молча приблизились к нему товарищи и с удивлением увидели перед собою открытую могилу, в ней большой гроб, с которого была снята верхняя крышка, а в гробу — три больших белых скелета, блестящих при свете факела, и тут же заржавленное оружие — копья, щиты… Пораженные, они с удивлением посматривали то на гроб, то на старика, который долго молча смотрел в глубину гроба и наконец спокойно объяснил:

— Это мои три сына. Они лежат здесь уже более тридцати лет. Все пали на этой горе, в последней битве под Равенной. Все убиты в один час, — сегодня годовщина их смерти. С радостным криком бросились все они на копья врагов за свой народ.

Он замолчал. Товарищи с сочувствием глядели на него. Так прошло несколько минут. Наконец старик выпрямился и взглянул на небо.

— Довольно, — сказал он, — звезды уже блекнут. Полночь давно миновала. Идите назад, в город. Только ты, Тейя, который получил от неба дар не только слагать песни, но и понимать горе, останься со мною эту ночь, подле этих мертвых.

Тейя кивнул головой и, не говоря ни слова, сел в ногах у гроба. Старик передал факел Тотиле и опустился напротив Тейи. Остальные же молча простились с ними и, глубоко задумавшись, направились в город.

Глава III

Через несколько недель после этого собрания, около Равенны состоялось иное собрание — также под покровом ночи — в римских катакомбах, этих таинственных подземных коридорах, которые составляли почти второй город под улицами и площадями Рима.

Вначале катакомбы служили местом погребения умерших и убежищем для христиан, которые в первые века часто подвергались жестоким гонениям.

Входить в них без опытного провожатого было невозможно, потому что эти подземные коридоры так сильно разветвлялись, скрещивались между собою, что незнакомый с выходами непременно потерял бы дорогу. Многие так и умирали в них с голода так и не найдя дорогу.

Впрочем, людям, которые собирались сюда теперь, нечего было бояться: каждую группу в три-четыре человека вел отдельный провожатый, хорошо знакомый со всеми ходами. Провожатыми были обыкновенно люди духовного звания, — уже с первых веков христианства римским священникам ставилось в обязанность изучать ходы катакомб.

Разными дорогами сходились люди в одно место — в большую полукруглую комнату, скудно освещенную висячей лампой. Хладнокровно, очевидно, не в первый раз, стояли они здесь вдоль стен, слушая, как с потолка падали на землю мокрые капли, и спокойно отталкивая ногами валявшиеся на полу побелевшие кости.

Большая часть собравшихся принадлежала к духовенству, остальные — к самым знатным римским семьям, занимавшим высшие должности в городе.

Когда все собрались, старший из духовенства Сильверий — архиепископ церкви св. Себастьяна — открыл собрание по установленному порядку. Затем, окинув проницательным взглядом всех присутствующих, остановил глаза на мужчине высокого роста, который стоял напротив него, прислонясь спиной к выступу стены. Тот в ответ молча кивнул ему головою. Тогда Сильверий начал:

— Возлюбленные братья во имя Триединого Бога! Вот мы снова собрались для священной цели нашей. Меч Эдома висит над нашими головами, и фараон Теодорих жаждет крови детей Израиля. Но мы не забудем слов Евангелия; «Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить. А более бойтесь того, кто может и тело и душу погубить в геенне». И в это мрачное время мы уповаем на Того, Кто в виде столпа, днем облачного, ночью огненного, провел народ Свой через пустыню. И мы будем всегда помнить, мы никогда не забудем, что все, что делаем, — делаем ради Его святого имени. Возблагодарим же Его, ибо Он благословил наше усердие. Малы, как стадо евангельское, были мы вначале. А теперь разрослись, как дерево у источника. Со страхом и трепетом сходились мы сюда прежде. Велика была опасность, слаба надежда: проливалась благородная кровь лучших людей. Сегодня же мы смело можем сказать: трон фараона стоит на глиняных ногах, и дни еретиков сочтены.

— Да приступай наконец к делу! — с нетерпением прервал священника молодой римлянин с блестящими черными глазами. — Говори прямо, зачем созвал ты нас сегодня?

Сильверий бросил негодующих взгляд на юношу, и хотя тотчас опомнился и постарался скрыть это негодование под кротко назидательными словами, но голос его звучал резко, когда он ответил:

— Даже и те, которые, по-видимому, не верят в святость нашей цели, не должны разрушать эту веру в других из-за своих собственных мирских целей. Но сегодня, мой горячий друг Лициний, в наше собрание должен вступить новый член, и его вступление есть очевидное доказательство Божьей милости к нам.

— Кто хочет вступить в наш союз? Выполнены ли все предварительные условия? Ручаешься ли ты за него? — посыпались вопросы со всех сторон.

— Вам достаточно узнать, кто он… — ответил Сильверий.

— Нет! Нет! По уставу нашего союза требуется ручательство, иначе…

— Ну, хорошо, друзья, хорошо, я за него ручаюсь, — ответил Сильверий и, обернувших к одному из многочисленных ходов, которые направлялись в разные стороны из этой средней комнаты, сделал знак рукою. Из глубины коридора тотчас выступили два молодых священника, ведя за собою мужчину, закутанного в плащ. Они подвели его к Сильверию, а сами снова отступили.

Глаза всех с любопытством устремились на этого человека. Сильверий после небольшой паузы снял плащ, покрывавший голову и плечи вошедшего.

— Альбин! — с негодованием, презрением и отвращением вскричали присутствовавшие. — Как? Альбин? Изменник?

И молодой Лициний, а за ним и некоторые другие обнажили даже мечи.

Вся фигура вошедшего выражала трусость. Он пугливо озирался вокруг и наконец остановил умоляющий взгляд наСильверий.

— Да, — спокойно сказал священник, — это Альбин. Если кто-нибудь из вас что-либо имеет против него, пусть выскажется.

— Клянусь небом! — вскричал Лициний. — Неужели об этом еще нужно говорить! Все мы знаем, кто такой Альбин и что он такое: трусливый, бесстыдный изменник!

Юноша умолк, потому что гнев душил его.

— Брань — не доказательство, — спокойно вступил Сцевола. — Но вот я при всех спрашиваю его, и пусть он мне ответит.

— Альбин, ты ли выдал тирану главные положения нашего союза? Ты ли спас себя постыдной клятвой, данной тирану Теодориху, не вмешиваться больше в государственные дела и бежал, не заботясь о том, что благороднейшие римляне Боэций и Симмах, выступившие в твою защиту, были схвачены, лишены имущества и в конце концов казнены? Отвечай, не из-за твоей ли трусости погибла краса нашего государства?

В собрании послышался ропот неудовольствия. Обвиненный молчал, дрожа всеми членами, даже Сильверий на минуту растерялся.

Тогда на середину комнаты выступил человек, стоявший напротив него у стены. Близость этого человека, казалось, ободрила священника, и он начал:

— Друзья, все, что вы говорите, — было, но не так, как вы говорите. Знайте, Альбин ни в чем не виноват. Все, что он сделал, — он делал по моему совету.

— Как? — вскричало несколько голосов. — По твоему совету? И ты осмелился признаться в этом?

— Выслушайте меня сначала, друзья мои. Вы знаете, что Альбин был обвинен вследствие измены своего раба, который выдал тирану нашу тайную переписку с Византией. Бдительность тирана была возбуждена. Малейшая тень сопротивления, всякий намек на союз должен был усилить опасность. Горячность Боэция и Симмаха была очень благородна, но безумна. А когда раскаялись, было уже поздно. Их поступок показал тирану, что Альбин — не один, что все благородные в Риме с ним заодно. Притом их рвение оказалось излишним: десница Господня неожиданно покарала изменника раба, не дав ему возможности вредить нам больше. Не думаете ли вы, что Альбин в состоянии был бы молчать под пыткой, под угрозой смерти, молчать, когда указание соучастников заговора могло бы спасти его? Нет, вы не думаете этого. Не думал этого и сам он. Вот почему надо было во что бы то ни стало не допустить пытки, выиграть время. И это удалось благодаря его клятве. Конечно, тем временем пролилась кровь Боэция и Симмаха. Но спасти их было уже невозможно, а в их молчании даже под пыткой мы были уверены. Из тюрьмы же Альбин был освобожден чудом, как св. Павел в Филиппах. Он бежал в Афины, а тиран удовольствовался только тем, что запретил ему возвращаться в город. Но триединый Господь дал ему убежище здесь, в Риме, в своем святом храме, пока для него не наступит час свободы. И в уединении этого святого убежища Господь чудесным образом тронул сердце этого человека, и вот он, не страшась более смертельной опасности, снова вступает в наш союз и предлагает все свои неизмеримые богатства на нужды церкви и отечества. Знайте, он передал все состояние церкви св. Марии для целей союза. Решайте же; принять Альбина с его миллионами или отвергнуть? С минуту все молчали. Наконец Лициний вскричал:

— Священник, ты умен, как… как священник. Но мне не нравится такой ум.

— Сильверий, — сказал затем юрист Сцевола, — тебе, конечно, хочется получить миллионы. Это понятно. Но я был другом Боэцию, и мне не годится называть товарищем этого труса, из-за которого тот погиб. Я не могу простить ему. Долой его!

— Долой его! — раздалось во всех концах комнаты. Альбин побледнел, даже Сильверий задрожал при этом всеобщем негодовании. «Цетег!» — прошептал он, как бы прося помощи. Тогда выступил вперед мужчина, который до сих пор молчал и только с видом превосходства рассматривал всех.

Он был высок, красив и очень силен, хотя и худощав. Одежда его указывала на богатство, высокое положение и знатность. На губах его играла улыбка глубокого презрения.

— Что вы спорите о том, что должно быть? — заговорил он спокойным, повелительным тоном, которому невольно подчинялись присутствующие. — Кто желает достичь цели, тот должен мириться и со средствами, которые ведут к ней. Вы не хотите простить ему? Это как вам угодно. Но забыть вы должны. И я также был другом умершего, быть может, даже более близким, чем вы. И, однако, забываю, именно потому и забываю, что был другом. Любит друзей, Сцевола, только тот, кто мстит за них. И вот, ради этой мести — Альбин, дай твою руку!

Все молчали, не столько убежденные его словами, сколько подавленные его личностью.

— Но ведь к нашему союзу принадлежит Рустициана, вдова Боэция и дочь Симмаха, — заметил Сцевола. — Она пользуется громадным влиянием. Останется ли она в союзе, если в него вступит Альбин? Разве сможет она простить и забыть? Никогда!

— Нет, сможет, — ответил Цетег, — если вы не верите мне, поверьте собственным глазам.

И он быстро пошел к прежнему своему месту. Там, у бокового входа, стояла какая-то фигура, плотно закутанная в плащ.

— Иди, — шепнул ей Цетег, беря ее за руку. — Теперь иди!

— Не могу, не хочу! — тихо ответила фигура, сопротивляясь. — Я проклинаю его! Я не могу даже видеть этого несчастного!

— Иди! — повелительно прошептал Цетег, — иди, ты должна и сделаешь это, потому что я этого хочу. — И он отбросил покрывало с головы фигуры и взглянул ей прямо в глаза. Та нехотя повиновалась и вышла на середину залы.

— Рустициана! — вскричали все.

— Да, — ответил Цетег и вложил руку вдовы в дрожащую руку Альбина. — Видите, Рустициана прощает Кто же будет сопротивляться теперь?

Все молчали. Сильверий выступил вперед и громко заявил:

— Альбин — член нашего союза. Но, прежде чем разойтись, я сообщу вам самые последние сведения и сделаю необходимые распоряжения. Лициний, вот план крепости Неаполя. К утру он должен быть скопирован. А вот, Сцевола, письма из Византии, от императрицы Феодоры, благочестивой супруги Юстиниана. Ты должен ответить на них. Ты, Кальпурний, возьми этот вексель на полмиллиона солидов Альбиния и отправь его казначею короля франков. Он действует на своего короля в нашу пользу и возбуждает его против готов. Затем сообщаю вам всем, что, по последним письмам из Равенны, рука Господня тяжело легла на тирана. Глубокое уныние, слишком позднее раскаяние подавляют его душу, а утешение истинной веры ему недоступно. Потерпите еще немного: гневный голос Судьи скоро призовет его, тогда наступит свобода. В следующем месяце, в этот же час, мы снова сойдемся здесь. Идите с миром, благословение Господне над вами!

И движением руки епископ простился с собранием. Молодые священники с факелами вышли из боковых проходов и повели заговорщиков небольшими группами к разным выходам из катакомб.

Глава IV

Сильверий, Цетег и Рустициана пошли вместе. Поднявшись на несколько ступеней, они вошли в церковь св. Севастиана, подле которой был дом Сильверия. Туда и зашли все трое.

Сильверий провел гостей в тайную комнату, где никто не мог их подслушать, и занялся приготовлением угощения. Цетег же молча сел подле стола, склонив голову на руку. Рустициана несколько времени пристально смотрела на него и затем заговорила:

— Человек, скажи мне, скажи, что за силу имеешь ты надо мной? Я тебя не люблю. Скорее ненавижу. И все же повинуюсь тебе, против воли, как птица — взгляду змеи. И ты вложил мою руку в руку негодяя! Скажи же, какой силой сделал ты это?

— Привычка, Рустициана, простая привычка! — рассеянно ответил тот.

— Да, конечно, привычка! Привычка рабства, которое началось с тех пор, как я начала думать. Что я молодой девушкой полюбила красивого сына соседа, — это было естественно. Что я думала, что и ты любишь меня, — было простительно: ведь ты же целовал меня, а кто же мог думать тогда, что ты не можешь любить никого, даже едва ли и самого себя. Сделавшись женою Боэция, я не заглушила в себе эту любовь, которую ты шутя снова пробудил. Это был грех, но Господь и церковь простили мне. Но почему теперь, когда я знаю твою бессердечность, когда в жилах моих потухло пламя всех страстей, я все же слепо повинуюсь тебе, — это уже глупость, над которою можно только смеяться!

И она громко рассмеялась, потирая рукою лоб.

Сильверий, занятый приготовлением какого-то напитка в другом конце комнаты, украдкой взглянул на Цетега. Тот сидел, по-прежнему склонив голову на левую руку.

— Ты несправедлива, Рустициана, — спокойно ответил он ей. — И неясно понимаешь свои чувства. Ты ведь знаешь, что я был друг Боэция. Знаешь, что я ненавижу готов, действительно ненавижу, и желаю, а главное — могу исполнить то, что составляет главный интерес твоей жизни: отомстить варварам за казнь твоего отца Симмаха, которого ты любила, и мужа, которого уважала. Вот почему ты и подчиняешься мне. И умно делаешь: потому что, хотя ты и умеешь вести интриги, но твоя горячность расстраивает иногда лучшие твои планы. Поэтому для тебя уж лучше слепо подчиняться мне. Вот и все. Теперь иди. Твоя служанка уснула на ступенях церкви. Она воображает, что ты исповедуешься у Сильверия. Прекрасно, но исповедь не должна тянуться слишком долго. Иди, передай мой привет Камилле, твоей прекрасной девочке.

Он встал, взял ее за руку и повел к двери. Рустициана молча поклонилась Сильверию и вышла. Цетег возвратился на свое место.

— Странная женщина! — заговорил Сильверий.

— Ничего нет странного. Она думает, что загладит свою вину перед мужем, если отомстит за него. Но займемся делом.

Сильверий вынул из шкафа большую кипу разных счетов и документов.

— Нет, святой отец, денежными делами займись сам, я их не люблю. Я просмотрю другие дела.

И оба погрузились в изучение писем и счетов. Долго, много часов просидели они за работой. Сильверий крепко устал, его голова совершенно отказалась работать дольше. На лице же Цетега не заметно было ни малейшего следа утомления. Священник с удивлением и завистью посмотрел на него.

Цетег почувствовал этот взгляд, понял его и ответил:

— Привычка, мой друг, сильные нервы и… — тут он улыбнулся: — и чистая совесть. Это главное.

— Нет, не шутя, Цетег, ты для меня загадка. Я совершенно не понимаю тебя. Вот, возьмем любого из членов нашего союза. О каждом я безошибочно скажу, что, собственно, побудило его вступить в союз: Лициния, например, горячий молодой задор, Сцеволу — чувство правды, меня и других священников — ревность о славе Божьей.

— Ну, конечно, — подтвердил Цетег, отпивая из бокала.

— Иных тщеславие, — продолжал Сильверий, — других надежда отомстить во время борьбы своим личным врагам. Но что побуждает тебя — я решительно не могу понять.

— И это тебе досадно, не правда ли? Потому что, только зная побудительные причины наших действий, можно управлять нами. Но в этом случае я не могу помочь тебе: я и сам себя не понимаю. Положим, я не люблю готов, — мне противны их здоровые, румяные лица, их широкие, светлые бороды, цельность их характеров, безумное геройство. Да, они противны мне, и мне неприятно, что они властвуют в стране с таким прошлым, как у Рима.

— Я совершенно согласен с тобой в том, что готы должны быть изгнаны отсюда. И я достигну этого. Потому что я хочу только освободить церковь от еретиков, которые не верят в божественность Христа. И тогда я надеюсь, что…

— Что римский епископ сделается главою всего христианского мира и повелителем Италии, — прервал его Цетег. — И этим епископом Рима будет Сильверий.

Сильверий, пораженный, взглянул на него.

— Успокойся, друг Божий. Я умею хранить чужие тайны. Твои цели я давно уже понял, но никому не выдал их. А пока прощай. Звезды уже гаснут, а мои рабы должны утром найти меня в постели.

И, наскоро простившись с хозяином, Цетег вышел. Некоторое время он шел, глубоко задумавшись, по улицам города, наконец остановился, глубоко вдохнул в себя свежий ночной воздух и проговорил вполголоса.

— Да, я — загадка: точно юноша, провожу ночи с заговорщиками. Возвращаюсь домой на рассвете, точно влюбленный, а зачем?.. Но стоит ли думать об этом! Кто знает, зачем он дышит? Потому что должен. Так и я делаю то, что должен. Оно только я знаю: этот поп хочет быть и, вероятно, будет папой. Это хорошо. Но он не должен оставаться папой долго. А мои мысли — не мысли, а скорее смутные мечты. Быть может, налетит буря с громом, молнией и уничтожит вас. Но вот на востоке начинает светать. Хорошо! Я принимаю это за добрый знак.

С этими словами он вошел в дом и, никого не разбудив, прошел в свою комнату. На мраморном столике подле постели лежало письмо с королевской печатью. Цетег быстро разрезал шнурок, связывавший две навощенные дощечки, и прочел:

«Цетегу Цезарию, председателю сената, сенатор Марк Аврелий Кассиодор.

Наш король и повелитель лежит при смерти. Его дочь и наследница Амаласвинта хочет говорить с тобой до его кончины. Приезжай немедленно в Равенну. Тебе предложат самую важную государственную должность».

Глава V

Точно тяжелая, черная туча, нависла над Равенной печальная весть: в громадном, роскошном дворце умирал великий король готов Теодорих из рода Амалунгов, — тот могучий Дитрих Бернский, имя которого еще при жизни его перешло в народные песни и сказания, герой своего столетия, который в течение нескольких десятков лет управлял отсюда судьбой всей Европы.

И теперь врачи объявили, что он умирает.

Конечно, население Равенны давно уже было подготовлено к тому, что таинственная болезнь их старого короля должна окончиться смертью. Тем не менее, когда наступила эта решительная минута, все были поражены.

Чуть начало брезжить утро, из дворца один за другим поскакали гонцы во все наиболее знатные дома готов и римлян, и весь город сразу пришел в волнение: повсюду на улицах и площадях виднелись небольшие группы мужчин, которые делились последними сведениями из дворца. Из-за дверей выглядывали женщины и дети.

Все были удручены, печальны, — не только готы, но даже и римляне, потому что, живя в Равенне, в непосредственной близости великого короля, они могли сотни раз убедиться в его кротости и великодушии. Поэтому, хотя они и желали бы изгнать варваров из своей земли, но в эту минуту все корыстные чувства уступили место чистому удивлению и благоговению перед величественной личностью короля. Притом они боялись, что со смертью Теодориха, который всегда защищал римлян против грубости готов и их желания властвовать, им придется испытать на себе гнет со стороны этих варваров.

Около полудня ко дворцу подъехал Цетег, и так как его здесь знали, то без задержки пропустили во дворец. В обширных залах, которые ему пришлось проходить, группами и вполголоса, но оживленно, рассуждали о перемене правителя. Старики же, бывшие соратники умиравшего короля, старались скрыть свои слезы.

С видом холодного равнодушия Цетег прошел мимо. В зале, назначенном для приема иностранных послов, собрались самые знатные готы: храбрый герцог Тулун, охранявший западные границы государства, герцог Ибба, завоеватель Испании, Питца — победитель болгар и гепидов, — все трое из рода Балтов. По знатности происхождения они не уступали Амалунгам, так как предки их также носили корону. Здесь же были Гильдебад и Тейя.

Все они принадлежали к партии, ненавидевшей и не доверявшей римлянам. Поэтому, когда Цетег проходил через эту залу, все бросали на него недружелюбные взгляды. Но гордый римлянин не обратил на это никакого внимания и прошел в следующую комнату, смежную с комнатой короля.

Здесь перед мраморным столом, покрытым документами, стояла женщина лет тридцати пяти, высокого роста, замечательной красоты. Роскошные волосы ее были зачесаны по греческому обычаю. Одежда ее была также греческого покроя. В выражении ее мужественного лица и всей фигуры было особенное достоинство, гордая величественность. Это была Амаласвинта, овдовевшая дочь Теодориха.

Она стояла серьезная, молчаливая, но без слез, вполне владея собою.

Подле нее, прижавшись к ней, стоял мальчик лет семнадцати, ее сын Аталарих, наследник готского престола. Он был прекрасен, как и все члены этого дома, ведшего свое происхождение от богов, но походил не на мать, а на своего отца Эвтариха, который умер в цвете лет от болезни сердца. И в юном Аталарихе, который был живым подобием отца, уже с детских лет были заметны признаки этой ужасной болезни.

В отдалении от них, у окна стояла в мечтательной задумчивости молодая девушка такой поразительной, блестящей красоты, что ее можно было принять за богиню. Это была сестра Аталариха — Матасвинта.

Так обаятельна была красота ее, что даже холодный Цетег, давно знавший княжну, при виде ее остановился в изумлении. Кроме них, в комнате был ученый и верный министр короля — Кассиодор, главный сторонник той миролюбивой политики, которой в течение тридцати лет держался Теодорих. На лице этого кроткого и достойного старика выражалось глубокое горе о потере своего друга-короля и забота о будущем государстве. Увидя вошедшего Цетега, он встал и нетвердой походкой направился к нему.

— О, какой день! — простонал старик со слезами на глазах, обнимая вошедшего.

Цетег презирал всякую слабость и потому холодно ответил:

— Очень важный день; он требует силы и самообладания.

— Совершенно верно, патриций, привет тебе! — обратилась к нему княгиня и, отстраняя от себя сына, протянула римлянину руку. — Ты говоришь, как римлянин. Кассиодор советует предложить тебе очень важную должность. И хотя его совета было бы для меня совершенно достаточно, но я тем охотнее следую ему, что давно уже знаю тебя сама: ведь это ты перевел на греческий язык две песни «Энеиды» [502].

— О королева, — улыбаясь, ответил Цетег. — Не вспоминай о них: я понял, как неудовлетворителен мой перевод, когда прочел перевод этих же песен, сделанный Туллией. И я тотчас скупил все своего перевода и сжег.

Туллия — было вымышленное имя, которое подписала Амасвинта под своим переводом. Цетег знал это, но княгиня не подозревала, что ему это известно, и поверила его лести.

— Перейдем к делу, — начала она, очень благосклонно глядя на римлянина. — Ты знаешь, в каком положении находятся дела. Минуты моего отца сочтены. Аталарих — его наследник, а до его совершеннолетия я буду его опекуншей и правительницей государства.

— И готы, и римляне давно уже знают, что такова воля короля, и признали мудрость этого распоряжения, — заметил Цетег.

— Да, они признали. Но толпа изменчива, грубые люди презирают владычество женщин. Впрочем, в общем я полагаю на верность готов. Я тоже не боюсь итальянцев, которые живут здесь, в Равенне, и в других провинциальных городах. Меня страшит только Рим и римляне.

Цетег насторожился, но ни один мускул в лице его не дрогнул.

— Никогда римляне не примирятся с владычеством готов. Да ведь иначе и быть не может, — со вздохом заметила княгиня. — И мы боимся, что, когда известие о смерти короля дойдет до них, они откажутся признать меня правительницей. В виду этого Кассиодор советует окончить это раньше, чем они узнают о смерти моего отца. Мне нужен решительный и верный человек, который немедленно занял бы войсками все главные ворота и места в городе, угрозой вынудил бы у сената и патрициев клятву верности мне, то есть моему сыну, и привлек бы на мою сторону народ. Таким образом, прежде чем до него дойдет весть о смерти короля, опасность возмущения будет устранена. Кассиодор указал на тебя, как на человека, который может исполнить это. Согласен ли ты?

Сотни вопросов, как молнии, промелькнули в голове римлянина при этом предложении. Уж не открыт ли заговор в катакомбах? Не сделан ли донос на него? Не расставляет ли эта хитрая женщина ему ловушку? Или эти готы действительно так слепы, что предлагают это место именно ему? И как же поступить теперь? Воспользоваться случаем и сбросить владычество готов? Но кто же в таком случае получит власть над Римом? Византийский император или кто-либо из среды римлян? И в последнем случае — кто именно? Или разыграть пока роль верноподданного, чтобы выждать время?

Эти и другие подобные вопросы пронеслись, как вихрь, в его голове, но для решения их у него было не больше минуты. Его острому уму и не надо было, впрочем, много времени. Глубоко поклонившись княгине, он ответил;

— Королева, я — римлянин и неохотно думаю о господстве варваров — извини, готов — в Риме. Вот почему уже десять лет я не принимаю никакого участия в государственных делах. Но тебя я не считаю варваркой: ты принадлежишь готам только по происхождению, по уму же ты — гречанка, а по добродетелям — римлянка. Поэтому принимаю твое предложение и своею головою ручаюсь тебе за верность Рима.

— Я очень рада, — сказала княгиня. — Вот возьми документы, полномочия, которые тебе необходимы, и тотчас отправляйся в Рим.

Цетег взял бумаги и начал просматривать их.

— Королева, — сказал он, — это манифест молодого короля. Ты подписала бумагу; но его подписи нет.

— Аталарих, подпиши здесь свое имя, сын мой, — обратилась она к юноше, протягивая ему документ.

Молодой наследник все время пристально всматривался в лицо Цетега. При обращении матери он быстро выпрямился и решительно ответил:

— Нет, я не подпишу. Не только потому, что я не доверяю ему, — да, гордый римлянин, я тебе не доверяю, — но еще потому, что меня возмущает, что вы, не дождавшись даже минуты, когда мой великий дед закроет глаза, протягиваете уже руки к его короне. Стыдитесь такой бесчувственности!

И, повернувшись к ним спиною, он отошел к своей сестре и стал подле нее, обняв ее рукою.

Цетег вопросительно смотрел на княгиню.

— Оставь, — вздохнула она. — Уж если он не захочет чего-нибудь, то никакая сила в мире не принудит его. Между тем Матасвинта несколько времени рассеянно смотрела в окно и потом вдруг схватила своего брата за руку и быстро прошептала:

— Аталарих, кто этот мужчина в стальном шлеме, вон там у колонны подъезда? Видишь? Скажи, кто это?

— Где? — спросил Аталарих, выглядывая в окно. — А, это храбрый герой граф Витихис, победитель гепидов.

В эту минуту тяжелый занавес, закрывавший вход в комнату короля, открылся, и оттуда вышел грек-врач. Он сообщил, что после довольно продолжительного сна больной чувствует себя лучше и выслал его из комнаты, чтобы поговорить наедине с Гильдебрандом, который последние дни ни на минуту не отходил от его постели.

Глава VI

Странное впечатление производила спальня короля: дворец был построен еще римскими императорами и отличался великолепием. И эта комната также была отделана с замечательною роскошью: пол мраморный, стены прекрасно разрисованы; с потолка спускались, точно витая в воздухе, языческие боги. Мебель была простая деревянная, и только дорогое пурпуровое покрывало на ногах больного, да прекрасная львиная шкура перед постелью, — подарок короля вандалов из Африки, — указывали на королевское достоинство больного. В глубине комнаты висели медный щит и широкий меч короля, которые много лет уже не были в употреблении.

У изголовья кровати, заботливо склонившись над больным, стоял старый оруженосец его, Гильдебранд. Король только что проснулся и молча смотрел на своего верного слугу. Лицо его, хотя и сильно исхудавшее во время болезни, носило отпечаток большого ума и силы, в изгибах же рта виднелась необычайная кротость.

Долго, с любовью смотрел король на своего великана-сиделку, затем протянул ему руку.

— Старый друг, теперь нам надо проститься, — сказал он.

Старик опустился на колени и прижал руку короля к губам.

— Ну, старик, встань; неужели же мне утешать тебя?

Но Гильдебранд остался на коленях, только голову приподнял, чтобы видеть лицо короля.

— Слушай, — сказал больной: — я знаю, что ты, сын Гильдунга, всегда правдив. Поэтому спрашиваю тебя: скажи, я должен умереть? и сегодня? до захода солнца?

И он взглянул на своего оруженосца такими глазами, которые нельзя было обмануть. Но старик и не желал обманывать, он уже собрался с силами.

— Да, король готов, наследник Амалунгов, ты должен умереть, — ответил он, — рука смерти уже простерта над тобою. Ты не увидишь заката солнечного.

— Хорошо, — ответил Теодорих, не дрогнув ни одним мускулом. — Вот видишь, тот грек, которого я выслал отсюда, обманул меня на целый день. А мне нужно мое время.

— Ты хочешь опять позвать священника? — с неудовольствием спросил Гильдебранд.

— Нет, они уже больше не нужны мне.

— Сон так хорошо подкрепил тебя, — радостно вскричал оруженосец, — он разогнал тень, которая так долго омрачала твою душу. Хвала тебе, Теодорих, сын Теодемера, ты умрешь, как король-герой.

— Я знаю, — улыбаясь сказал король, — что ты не любил видеть священников у моей постели. И ты прав, — они не могли мне помочь.

— Но кто же помог тебе?

— Бог и я сам. Слушай! И эти слова будут нашим прощаньем. Пусть это будет моей благодарностью тебе за пятьдесят лет твоей верности. Тебе одному — не моей дочери, не Кассиодору, а только одному тебе я открою, что так мучило меня. Но сначала скажи мне: что говорит народ, что думаешь ты об этой ужасной тоске, которая так овладела мною и свела в могилу?

— Вельхи говорят, что тебя мучит раскаяние за казнь Боэция и Симмаха.

— А ты поверил этому?

— Нет. Я не мог думать, чтобы тебя могла смущать кровь изменников.

— И ты совершенно прав. Быть может, по закону они не заслуживали смерти. Но они были тысячу раз изменники. Они изменили моему доверию, моей привязанности. Я ставил их, римлян, выше, чем лучших из людей моего народа. А они в благодарность захотели овладеть моей короной, вступили в переписку с византийским императором; какого-то Юстина и Юстиниана предпочли моей дружбе. Нет, я не раскаиваюсь, что казнил неблагодарных. Я их презираю. Но говори дальше: ты сам, что ты думал?

— Король, твой наследник — еще дитя, а кругом — враги.

Больной наморщил брови.

— Ты ближе к истине. Я всегда знал, в чем слабость моего государства, и в эти ужасные, бессонные ночи я плакал об этом, хотя по вечерам на пирах, перед иноземными послами, и выказывал гордую самоуверенность. Старик, я знаю, что ты считал меня слишком самоуверенным. Но никто не должен был видеть меня унывающим. Никто, — ни друг, ни враг. Трон мой колебался, я видел это и стонал, но только тогда, когда был один со своими заботами.

— О король, ты мудр, а я был глуп! — вскричал старик.

— Видишь ли, — продолжал король, поглаживая руку старика, — я знаю все, что ты не одобрял во мне. Знаю и твою слепую ненависть к вельхам. Верь мне, она слепа… Слепа в такой же степени, быть может, как и моя любовь к ним.

Король вздохнул и замолчал.

— Зачем ты себя мучишь? — спросил Гильдебранд.

— Нет, я хочу кончить. Я знаю, что мое государство, дело всей моей жизни, полной трудов и славы, может пасть, легко пасть. И падет, быть может, по моей вине, — вследствие моего великодушия к римлянам. Пусть будет так. Ничто человеческое не вечно, а обвинение в благородной доброте я готов принять на себя. Но в одну бессонную ночь, когда я, по обыкновению, обдумывал и взвешивал опасности, грозящие моему государству, в душе моей вдруг восстало воспоминание об иной моей вине: уже не излишняя доброта, не стремление к славе, это было кровавое насилие. И горе, горе мне, если народ готов должен погибнуть в наказание за преступление их короля Теодориха!.. Его, его образ восстал предо мною!

Больной говорил с усилием и при последних словах вздрогнул.

— Чей образ? О ком ты думаешь? — прошептал, нагибаясь к нему, Гильдебранд.

— Одоакр![503] — шепотом же ответил король.

Гильдебранд опустил голову. Наступило тяжелое молчание. Наконец Теодорих прервал его:

— Да, старик, моя рука, — ты знаешь это, — поразила могучего героя, поразила во время пира, когда он был моим гостем. Горячая кровь его брызнула мне прямо в лицо, и ненависть, ненависть светилась в его потухающих глазах. И вот, несколько месяцев назад, ночью передо мной встал его окровавленный, бледный, гневный образ. Лихорадочно забилось мое сердце, и ужасный голос сказал мне: «За это кровавое преступление твое царство падет, и твой народ погибнет».

Снова наступило молчание. На этот раз его прервал Гильдебранд:

— Король, что ты мучишь себя, точно женщина? Разве ты не убил сотни людей своею рукою, а твой народ много тысяч по твоему приказанию? Разве мы не выдержали тридцать битв, когда спускались сюда с гор? Разве мы не шли в потоках крови? Что в сравнении с этим кровь одного человека? Припомни только, как было дело. Четыре года боролся он с нами. Два раза ты и весь твой народ были на краю гибели из-за него! Голод, меч и болезни истребляли твой народ. И наконец, упорная Равенна сдалась: измученный голодом враг лежал у ног твоих. И вдруг ты получаешь предостережение, что он замышляет измену, хочет снова начать ужаснейшую борьбу, и не позже, как в следующую же ночь. Что тебе оставалось делать? Открыто поговорить с ним? Но ведь если он был виновен, то это не помогло бы. И вот ты смело предупредил его и сделал с ним вечером то, что он хотел сделать с тобою ночью. Одним этим поступком ты спас свой народ, предохранил его от новой отчаянной борьбы. Ты пощадил всех его сторонников и дал возможность вельхам и готам прожить тридцать лет, как в царствии небесном. А теперь ты мучишь себя за это дело? Да ведь два народа всю вечность будут благодарить тебя за него! Я, — я готов был бы семь раз убить его!

Старик умолк, глаза его блестели, он имел вид разгневанного великана. Но король покачал головою.

— Нет, старик, нет, все это ничто. Сотни раз повторял я это себе, говорил гораздо красноречивее, убедительнее, чем ты. И ничто не помогает. Он был герой, единственный равный мне! — и я умертвил его, не имея даже доказательств его вины. Из недоверчивости, зависти, — да, надо сознаться, — из страха, из страха еще раз сразиться с ним. Это было, и есть, и навсегда останется преступлением. И никакие уловки не могли успокоить меня. Тяжелая тоска овладела мною. С той ночи образ его беспрестанно преследовал меня и во время пира, и в совете, на охоте, в церкви, наяву и во сне. Тогда Кассиодор стал приводить ко мне епископов, священников. Но они не могли помочь мне. Они слушали мою исповедь, видели мое раскаяние, мою веру и прощали мне все грехи. Но я не находил покоя; и хотя они прощали меня, но я сам не мог простить себя. Не знаю, быть может, это говорит во мне старый дух моих языческих предков, но я не могу скрыться за крестом перед тенью убитого мною. Я не могу поверить, что кровь безгрешного Бога, умершего на кресте, смоет с меня мое кровавое преступление.

Лицо Гильдебранда засветилось радостью.

— Вот и я, ты ведь знаешь, — никогда не мог поверить этим попам. Скажи, о скажи, ведь ты веришь еще в Одина и Тора?[504] Они помогли тебе?

Король с улыбкой покачал головою.

— Нет, мой старый, неисправимый язычник. Твоя Валгалла[505] уже не существует для меня. Слушай, что помогло мне. Вчера я отослал прочь епископа и глубоко погрузился сам в себя; я всею душою молился Богу, и мне стало спокойнее. И видишь, ночью я спал так хорошо и крепко, как много месяцев уже не спал. И когда я проснулся, во мне уже не было прежней тоски. На душе у меня было легко и ясно. Я думал: преступление совершено мною, и никакое милосердие, никакое чудо Господа не может уничтожить его. Хорошо, я должен понести наказание. И если Он — гневный Бог Моисея, то Он отомстит за себя и накажет не только меня, но и дом мой до седьмого поколения. И я подчиняюсь, я и мой род, этому гневу Божьему. Если даже он и погубит всех нас, — Он будет справедлив. Но именно потому, что Он справедлив, Он не может наказывать за мою вину весь этот благородный народ готов. Он не может погубить их из-за преступлений их короля. Нет, Он этого не сделает. И если когда-либо народ этот и погибнет, то я чувствую, что он погибнет не из-за моего поступка. За свое преступление я предаю себя и весь свой дом мести Бога. И в душу мою снизошел мир, и теперь я могу умереть спокойно.

Он умолк. Гильдебранд поцеловал руку, поразившую Одоакра.

— Это было мое прощание и благодарность тебе за твою пятидесятилетнюю верность. Теперь остаток моей жизни посвятим нашему народу готов. Помоги мне подняться, — не могу же я умереть, лежа в подушках. Подай мне вооружение. Без противоречий. Я так хочу и могу.

Гильдебранд должен был повиноваться. Король при его помощи встал с постели, набросил на плечи широкую пурпуровую мантию, опоясался мечом, надел на голову шлем с короной и, опираясь на длинное копье, стал, прислонясь спиною к одной из колонн посреди комнаты.

— Теперь позови мою дочь и Кассиодора. И всех, кто находится там.

Глава VII

Гильдебранд отдернул занавес, отделявший комнату короля от соседней, и все, бывшие там, — в последнее время туда явилось еще много готов и римлян, — с удивлением увидели спокойно стоявшего короля. С благоговейным молчанием приблизились они к больному.

— Дочь моя, — сказал он, — готовы ли уже письма в Византию, извещающие о моей кончине и о вступлении на престол моего внука?

— Да, отец, вот они, — ответила Амаласвинта, протягивая ему три письма. Король начал читать.

— Императору Юстину. Второе — его племяннику Юстиниану. Конечно, ведь он скоро будет носить корону; он и теперь уже управляет всем. Писал Кассиодор, — я вижу по прекрасному слогу. Но что это? — и открытый лоб короля наморщился: — «прося принять мою молодость под вашу императорскую защиту». Защиту? Это слишком. Горе вам, если вас будет защищать Византия! Вычеркни эту фразу и поставь вместо нее: «полагаясь на вашу дружбу». Этого достаточно для внука Теодориха. — И он отдал письмо Кассиодору. — А кому же это, третье? «Феодоре, благородной супруге Юстиниана». Как! Танцовщице из цирка? Бесстыдной дочери усмирителя львов?

И глаза его засверкали.

— Но она будет скоро императрицей и станет иметь огромное влияние на своего супруга, — заметил Кассиодор.

— Нет, дочь Теодориха не может писать женщине, которая попрала женский стыд. — И он разорвал письмо и бросил клочки на пол.

— Что же, мой храбрый Витихис, будешь ты делать после моей смерти? — обратился он к одному из бывших тут готов.

— Я буду обучать пехоту в Триденте.

— Никто лучше тебя не сделает этого. А ведь ты до сих пор не высказал мне своего желания; ведь помнишь, после борьбы с гепидами я обещал тебе исполнить всякую твою просьбу. Что ж, у тебя и до сих пор нет желания, которое я мог бы исполнить?

— Да, король, теперь есть.

— Наконец-то! Я очень рад. Говори же, в чем дело.

— Сегодня должен подвергнуться пытке один несчастный тюремный сторож за то, что не захотел пытать одного обвиненного. Король, освободи этого человека: пытка постыдна.

— Тюремный сторож свободен, и с этого часа пытка уничтожается в государстве готов. Кассиодор, позаботься об этом. Храбрый Витихис, дай мне твою руку. И чтобы все знали, как глубоко я уважаю тебя, — я дарю тебе свою Валладу, этого благородного золотистого коня. Возьми его в память этого часа вечной разлуки. И если когда-либо ты будешь в опасности, сидя на нем, или он откажется повиноваться тебе, — тут король нагнулся к графу и очень тихо сказал: — прошепчи ему в ухо мое имя… А кто будет охранять Неаполь? Этому дружелюбному, жизнерадостному народу надо дать такого же веселого и мягкого начальника.

— Начальником гавани Неаполя будет молодой Тотила, — ответил Кассиодор.

— Тотила! Этот лучезарный мальчик, любимец богов! Ни одно сердце не устоит против него. Впрочем, сердца этих вельхов! — Король вздохнул и продолжал: — А кто будет оберегать Рим и сенат?

— Вот этот благородный римлянин, Цетег Цезарий, — ответил Кассиодор, делая Цетегу знак приблизиться. — Цетег? — повторил король. — Я его знаю. Взгляни на меня, Цетег.

Неохотно поднял римлянин свои глаза и быстро снова опустил их под проницательным взором короля. Но, собравшись с силами, он снова, поднял их и хотя с трудом, но с виду спокойно, выдержал проникающий в глубину души взгляд Теодориха.

— Мне было жаль, Цетег, что такой способный человек, как ты, так долго держался в стороне от дела, от меня. И это было опасно. Но, быть может, еще опаснее, что именно теперь ты принимаешься за дело.

— Не по своей воле, о король! — ответил Цетег.

— Я ручаюсь за него! — вскричал Кассиодор.

— Молчи, друг. Здесь, на земле, никто не может ручаться за другого. Едва ли даже и за себя. Но, — продолжал он, обращая снова пристальный взгляд на Цетега, — но эта гордая голова, эта голова Цезаря — не предаст Италию в руки Византии. — Затем, быстро схватив руку римлянина, король продолжал — Слушай, что я предсказываю тебе. Ни одному римлянину не удастся овладеть короной Италии. Молчи, не противоречь. Я предостерег тебя… Что это за шум? — спросил он, быстро обращаясь к дочери, которая в эту минуту отдавала какое-то приказание римлянину, принесшему ей какое-то известие.

— Ничего, король, ничего важного, мой отец, — ответила Амаласвинта.

— Как? Тайны предо мною? Ты хочешь властвовать уже при жизни моей? Я слышу там чуждую речь. Откройте дверь!

Занавес, отделявший соседнюю комнату, был отдернут, и все увидели там нескольких человек, маленького роста в высоких остроконечных шапках, в странной одежде и с длинными овечьими шубами, наброшенными на плечи. Очутившись так внезапно перед лицом короля, они в страхе, мгновенно, точно сраженные молнией, бросились на колени.

— А, послы аваров. Разбойничьи шайки, живущие на восточной границе нашей. Принесли ли вы свою годичную дань?

— Государь, мы принесли ее. На этот раз — меха, шерстяные ткани, мечи, щиты. Вот они. Но мы надеемся, что на следующий год… мы хотели взглянуть…

— Не ослабел ли Дитрих Бернский от старости? — прервал их Теодорих. — Вы надеялись, что он уже умер? И что мой наследник не сможет справиться с вами? Ошибаетесь, шпионы!

И он взял один из мечей, которые послы разложили перед ним, разломал его и бросил куски к ногам послов.

— Дрянные мечи делают авары, — спокойно сказал он. — А теперь, Аталарих, наследник мой, подойди сюда. Они не верят, что ты можешь носить мою корону. Покажи им, как ты владеешь моим копьем.

Юноша быстро подошел. Яркая краска покрыла бледное лицо его. Он взял тяжелое копье своего деда и с такой силой ударил им о щит, который послы повесили на одном из деревянных столбов в зале, что оно насквозь прокололо щит и глубоко вонзилось в дерево столба.

С гордостью положил король левую руку на голову внука и сказал послам:

— Ступайте же и сообщите своим, что вы видели здесь.

Занавес был снова задернут, и пораженные авары вышли.

— Теперь дайте мне чашу с вином. Нет, не смешивайте с водою. — И он оттолкнул греческого врача. — Дайте цельного вина, по обычаю германцев! Благодарю, старый Гильдебранд, за этот кубок и за всю твою верность. Пью за благо готов!

И он медленно осушил чашу и поставил ее на стол. Но тут вдруг неожиданно, быстро, как молния, наступило то, что предсказывали врачи: он покачнулся, схватился рукою за грудь и упал на руки старого Гильдебранда, который медленно опустил его на пол, положив голову его себе на грудь. С минуту все молчали, притаив дыхание. Но король не шевелился, и Аталарих с громким криком бросился на грудь деда.

КНИГА II. Аталарих

Глава I

Как только Теодорих умер, Цетег, не теряя ни минуты, бросился в Рим. Весть о кончине короля еще не дошла туда. Прежде всего он созвал всех знатнейших патрициев в сенат, объявил о вступлении на престол Аталариха и, не дав им времени опомниться, потребовал немедленной клятвы в верности новому королю и его матери-регентше. Здание сената он распорядился окружить отрядом вооруженных готов; длинные копья их были прекрасно видны из окон, и сенаторы принесли клятву.

Тогда, приказав страже никого не выпускать из здания, он отправился в амфитеатр, куда уже были собраны простые граждане Рима. В горячей, воодушевленной речи он убеждал их признать власть Аталариха. Он перечислил им все благодеяния Теодориха, обещал такое же кроткое правление и со стороны Аталариха и его правительницы-матери, указал на то, что вся Италия и даже знатные римляне уже присягнули ему, и наконец сообщил, что первой правительственной мерой Амаласвинты является указ о даровой раздаче хлеба и вина всему бедному населению Рима. В заключение он объявил о семидневных состязательных играх в цирке на его счет, которыми он желает отпраздновать вступление Аталариха на престол и свое назначение префектом Рима. Тысячи голосов в восторге прокричали имя Аталариха и Амаласвинты, но еще громче — имя нового префекта. После этого народ разошелся вполне довольный, патриции были выпущены из сената, и Рим подчинился готам. Цетег возвратился домой и сел писать сообщение Амаласвинте. Но едва он начал писать, как услышал торопливые шаги. Быстро спрятав в ящик стола начатое письмо, префект встал и пошел навстречу гостям.

— А, освободители отечества! — улыбаясь, приветствовал он их.

— Бесстыдный изменник! — вскричал в ответ Лициний, вынимая меч из ножен.

— Нет, подожди, пусть оправдается, если может, — прервал Сцевола своего горячего друга, удерживая его руки.

— Конечно, пусть оправдается. Невозможно, чтобы он отпал от дела святой церкви! — подтвердил Сильверий, физиономия которого выражала полное недоумение.

— Невозможно! — вскричал Лициний. — Да разве он не изменил нам, разве не привел народ к присяге новому королю, разве…

— Разве не запер триста знатнейших патрициев в сенате, точно триста мышей в мышеловке? — продолжал в его тоне Цетег.

— Да он еще смеется над нами! Неужели вы стерпите это? — задыхаясь от гнева, вскричал Лициний.

Даже Сцевола побледнел.

— Ну, а что бы вы сделали, если бы вам дали возможность действовать? — спокойно спросил Цетег.

— Как что? — ответил Лициний. — То, о чем мы, о чем ты же сам столько раз рассуждал с нами: как только получим весть о смерти Теодориха, тотчас перебить всех готов в городе, провозгласить республику…

— Ну, и что же дальше?

— Как что? Мы добились бы свободы!

— Вы навеки убили бы всякую надежду на свободу! — крикнул Цетег, меняя тон. — Вот смотрите и на коленях благодарите меня.

Он вынул из стола документ и подал его удивленным гостям.

— Да, — продолжал он, — читайте. Враг был предупрежден иподготовился. Не сделай я того, что сделал, — в эту минуту у северных ворот Рима стоял бы граф Витихис с десятью тысячами готов, завтра утром в устья Тибра вступил бы Тотила с флотом из Неаполя, а у восточных ворот стоял бы герцог Тулун с двадцатитысячным войском. Ну, а если бы хоть один волос упал с головы какого-либо гота, что было бы с Римом?

Все трое молчали, пристыженные.

Наконец Сильверий подошел к нему, раскрыв объятия.

— Ты спас всех нас, ты спас церковь, и государство! Я никогда не сомневался в тебе!

— А я сомневался, — с благородным чистосердечием произнес Лициний. — Прости, великий римлянин. Но с этой минуты это копье, которое должно было пронзить тебя сегодня, навеки в твоем распоряжении.

И с блестящими глазами он и Сцевола вышли из комнаты.

— Префект Рима, — сказал тогда Сильверий, — ты знаешь, я был честолюбив и стремился захватить в свои руки не только духовную власть, но я светскую. С этой минуты я отказываюсь от последней. Ты будешь вожаком, я повинуюсь тебе. Обещай только свободу римской церкви — свободное избрание папы.

— Конечно, конечно, — ответил Цетег.

Священник вышел с улыбкой на губах, но с тяжелым гнетом на сердце.

«Нет, — подумал Цетег, глядя вслед уходящим, — нет, не вам низвергнуть тирана, — вы сами в нем нуждаетесь!»

Этот день, этот час был решающим в жизни Цетега; почти помимо воли он был поставлен в такое положение, о котором даже никогда не думал, которое иногда представлялось его уму только в формах смутных, туманных мечтаний. Он увидел себя в эту минуту полным господином обстоятельств: обе главные партии — готская партия и враги его, заговорщики катакомб — были в его руках. И в груди его вдруг со страшной силой проснулась страсть, которую он уже более десяти лет считал угасшей, — страсть, потребность повелевать, быть первым, силой своего ума и энергии побеждать все противодействующие обстоятельства, подчинять всех людей. Этот давно уже ко всему равнодушный, холодный как лед, человек, почувствовал вдруг, что и для него еще может в жизни найтись цель, ради которой можно отдать все силы и даже жизнь, и эта цель — быть императором Западной империи, императором римского мира.

Несколько месяцев назад, когда Сильверий и Рустициана почти против его желания привлекли его к участию в заговоре, эта мысль, точно мечта, тень, пронеслась в уме его. Но тогда он только засмеялся над нею: он — император и восстановитель римского мирового государства! А почва Италии дрожит под ногами сотен тысяч готов, и на престоле в Равенне прочно сидит Теодорих, самый великий из королей варваров, слава которого наполнила весь мир. И если бы даже удалось сломить власть готов, то два государства — народ франков и Византии — тотчас протянули бы свои жадные руки за этой богатой добычей; два государства против одного человека! Потому что он действительно стоял одиноко среди своего народа. Он хорошо знал и глубоко презирал своих соотечественников, этих недостойных потомков великих предков.

Как смеялся он над грезами Лициния, Сцеволы и им подобных, которые хотели восстановить времена республики с такими людьми!

Да, он был одинок. Но это-то и привлекало гордого честолюбца; и теперь, в ту минуту, когда три заговорщика уходили от него, мечты, которые раньше смутно проносились в его голове, обратились в твердую решимость. Скрестив руки, быстро ходил он взад и вперед по комнате, точно лев в клетке, и говорил сам с собой:

«Да, имея за собою сильный народ, было бы нетрудно прогнать готов и не допустить франков и греков. Это мог бы сделать и другой. Но выполнить это громадное дело одному, совершенно одному, с людьми без ума и воли, которые больше мешают, чем помогают, — одному обратить этих рабов в римлян, во властелинов земли, — это цель, ради которой стоит потрудиться. Создать новый народ, новое время, новый мир, одному, совершенно одному, только силой ума и воли, — этого не совершил еще ни один смертный. Да, Цетег, вот цель, для которой стоит жить и умереть. Уже одно стремление к такой цели делает бессмертным, и упасть с такой высоты — прекрасная смерть. Итак, за дело; с этой минуты — все мысли, все чувства посвящу ему. Благо мне, — я снова знаю, зачем живу!»

Глава II

И Цетег принялся за дело. Чтобы повелевать Италией, сделаться ее императором, — необходимо привлечь на свою сторону Рим, и префект легко достиг этого: высшее сословие почитало его, как главу заговорщиков. Над духовенством он властвовал через Сильверия, который был правой рукой папы и имел полное основание ожидать, что по смерти этого больного старика сам будет избран его преемником. Низший класс он привлек частью своей щедростью, — часто раздавая хлеб, устраивая любимые зрелища, — но еще больше величественными предприятиями за счет готского правительства, которые доставляли постоянную работу многим тысячам населения. Работы эти имели целью укрепить «вечный город», возобновить полуразвалившиеся от времени стены его и рвы. Он сам составил прекрасный план этих укреплений и сам лично следил за тем, чтобы он был выполнен в точности.

Но для борьбы с готами и Византией недостаточно было только укрепить город, — надо было иметь и защитников его, солдат. При Теодорихе римляне не принимались в войска, а в последнее время, после казни Боэция и Симмаха, им было запрещено даже иметь оружие. Конечно, Цетег не мог надеяться, чтобы Амаласвинта, вопреки ясно выраженной воле своего великого отца и в ущерб готам, разрешила ему набрать войско из римлян. Но он нашел исход: попросил, чтобы она разрешила ему набрать самый незначительный отряд — всего в две тысячи человек — из римлян. Такой отряд, понятно, не мог бы быть опасным для власти готов. Но римляне были бы так глубоко благодарны ей за эту тень доверия к ним, за этот намек на то, что и они принимают участие в защите Рима. Получив это разрешение, префект набрал две тысячи воинов, снабдил их прекрасным оружием и, как только они научились владеть им, отпустил их, а на их место набрал другие две тысячи, которые также, как только научились владеть оружием, были заменены новыми. Каждый раз отпускаемые люди получали «на память» полное вооружение, которое покупалось за счет префекта. Таким образом, хотя налицо в Риме было всегда только две тысячи воинов из римлян, но префект мог в любую минуту иметь большое, хорошо вооруженное и обученное войско, которое притом было вполне предано ему, потому что все знали, что префект на свой счет покупает им вооружение и удваивает жалованье.

В то же время он поддерживал сношения и с Византией: старался обеспечить себе на случай нужды ее помощь. Но вместе с тем заботился о том, чтобы византийское войско не было настолько сильным, чтобы победить самих римлян или остаться в Италии против его воли.

С другой стороны он всеми силами старался ослабить могущество готов: он уверял правительство в полной безопасности и тем усыплял его бдительность. Поддерживал борьбу партий среди готов. А партий у них было достаточно. Самой сильной была партия могущественных Балтов, во главе которых стояли три герцога: Тулун, Ибба и Питца. Мало уступали Балтам Вользунги, во главе которых стоял герцог Гунтарис и граф Арагад. Много было и других, которые неохотно уступали первенство Амалам. Кроме того, многие были недовольны тем, что престол занят ребенком, за которого правит женщина. Наконец была сильная партия недовольных долгим миром, скучавших без войны. Были также готы, недовольные мягким отношением правительства к римлянам. И только очень небольшое число лучших, самых благородных из готов поддерживало правительницу в ее стремлении поднять умственный уровень народа до высоты римлян.

Цетег старался, чтобы Амаласвинта осталась во главе государства, потому что при ее слабом, женском управлении недовольство и дробление на партии должно было увеличиться, а сила народа — падать. Больше всего боялся он, что во главе готов станет какой-либо энергичный, сильный человек, который сумеет объединить силы этого народа. Вот почему его иногда сильно заботили вспышки самостоятельности со стороны Аталариха, и он решил, что, если вспышки эти будут повторяться часто, необходимо будет устранить его с дороги.

На Амаласвинту он имел теперь безграничное влияние. Эта женщина, богато одаренная, с громадным честолюбием, хотела показать, что она может управлять государством не хуже самого способного мужчины. Это желание было в ней развито до болезненности. У Теодориха не было сына, и ей часто еще в детстве приходилось слышать из уст отца и его приближенных сожаление о том, что у короля нет наследника-сына. Девочку оскорбляло то, что ее не считали способной носить корону, и горько плакала княжна о том, что она — не мальчик.

Шли годы, она росла. Все при дворе удивлялись ее необыкновенными способностям, чисто мужскому уму, мужеству, — и это не была лесть: Амаласвинта действительно была одарена необычайно. Но жалобы отца о том, что у него нет сына, все не прекращались и по-прежнему оскорбляли ее. Но теперь она уже не плакала, а поставила себе целью показать, что женщина может заменить мужчину. Брак ее с герцогом Эвтарихом, одним из Амалов, не был счастлив: княгиня не любила своего мужа и крайне неохотно подчинялась ему, хотя он был очень даровитый человек. Но он рано умер. Оставшись вдовою, она вздохнула свободно и сгорала от честолюбия: после смерти своего отца она будет опекуншей своего сына и правительницей государства. В ожидании власти эта холодная женщина почти спокойно перенесла даже смерть отца.

За управление государством она принялась с величайшим рвением и неутомимой деятельностью: ей все хотелось делать самой, одной. Она не выносила ничьего совета, отдалила даже преданного Кассиодора. Только одного человека слушала она охотно, одному только доверяла — Цетегу. Он постоянно удивлялся ее мужскому уму и, кажется, не осмеливался даже подумать о том, чтобы влиять на нее. Все его старания были, по-видимому, направлены только на то, чтобы в точности исполнять ее распоряжения, планы. Ей и в голову не приходило, что хитрый римлянин умел всегда устроить так, что его мысли и желания она считала своими. Под его влиянием она отдалила от двора знатных готов, друзей своего отца, и окружила себя греками и римлянами. Деньги, назначенные на приобретение военных кораблей, лошадей и вооружения для войска, она употребляла на укрепление и украшение Рима, — словом, под его влиянием она все более отдалялась от своего народа, делала свое управление все более ненавистным и тем ослабляла силу государства.

Глава III

Но, чтобы поддержать свое влияние на королеву, Цетег должен был часто бывать при дворе, а это вредило его делам в Риме. Поэтому он решил поместить при дворе кого-нибудь из преданных ему людей, кто бы слепо подчинялся ему, действовал всегда в его пользу и сообщал ему все, что бы ни случилось при дворе. Наиболее подходящей в этом случае личностью была Рустициана, вдова Боэция. Убедить королеву дозволить ей жить при дворе было легко. Гораздо труднее было уговорить Рустициану принять эту милость. Долго все старания Цетега в этом отношении были напрасны, пока наконец ему не помог случай.

До казни своего отца и мужа Рустициана жила при дворе в Равенне. Дочь ее Камилла провела там все свое детство. Когда Боэций был казнен, семья его подверглась преследованию: два сына его, Северий и Аниций, были заключены в тюрьму и приговорены к казни. Но потом Теодорих заменил казнь изгнанием, и они уехали в Византию, где старались вооружить императора против готов. А Рустициана с Камиллой бежали в Галию, где жили у одного из друзей казненного. Потом они получили позволение возвратиться в Италию, но все имущество их было отобрано в казну. Они поселились вблизи Рима, в дома бывшего своего вольноотпущенного Корбулона.

Наступило лето. Все состоятельные жители города выехали на дачи, Рустициана же должна была оставаться в душной, тесной городской квартирке, — о даче ей и думать было нечего. Но вот однажды Корбулон является к ней и в замешательстве говорит, что ему удалось купить за очень дешевую цену маленькую дачку в горах. Конечно, этот крошечный домишко нельзя сравнивать с роскошными дачами, которыми владела раньше его госпожа. Но все же там нет пыли, и воздух в горах такой свежий, чистый, а около домика есть несколько деревьев и сад, где можно посадить цветы. И он думает, что госпоже будет приятнее провести лето там, чем в душном, пыльном городе. Рустициана и дочь ее были очень тронуты вниманием этого простого человека и обрадовались возможности подышать свежим воздухом. В тот же день они собрались и отправились. Камилла ехала впереди, верхом на муле, Корбулон вел животное за повод. Они подъехали уже к горе, на склоне которой стоял домик, — оставалось только подняться на эту лесистую вершину, и маленькая дачка будет видна, как на ладони.

Добрый старик заранее представлял себе, как обрадуется дочь его госпожи, когда он укажет ей домик. Вот они уже и на вершине горы, но… что это? Корбулон сначала в смущении протер себе глаза, потом растерянно оглянулся кругом, точно желая убедиться, что он не заблудился. Но нет: вот на опушке леса стоит огромная статуя Терминуса, древнего бога границ. А вправо от него должен быть купленный им домик и две грядки капусты и репы подле него. А между тем, ни домика, ни капусты нет. Вместо них расстилается чудный парк, с роскошными клумбами чудных цветов, с прекрасными статуями, фонтанами, беседками. Дом есть, но он так же мало походит на тот, что купил Корбулон, как эти чудные клумбы — на его грядки репы и капусты. И откуда все это взялось?

Камилла же в восторге вскричала:

— О Корбулон, да ведь этот сад устроен совершенно так же, как при дворце в Равенне, только он меньше! Какая прелесть!

И она погнала мула. Подъехав к дому, она быстро обежала аллеи сада, клумбы, — и чем ближе она осматривала его, тем более находила всюду сходства с громадным садом при дворце в Равенне. В доме она заметила то же сходство с квартирой, которую они занимали, когда жили во дворце. Особенно ее комната: те же занавесы, та же мебель, картины, статуэтки, вазы. Какая прелесть и какое приятное воспоминание!

— О Корбулон, как мог ты построить все это? — спросила она.

Но Корбулон ничего не понимал, — одно ясно, что здесь совершено колдовство!

— Вот идет хромой Коппадокс! Слава Богу, хоть он не околдован! Он все объяснит нам!.. Эй, Коппадокс, ступай скорее сюда, объясни, что тут было?

Хромой великан приблизился и, прерываемый частыми вопросами, рассказал:

— Несколько недель назад, когда ты, мой господин, прислал меня сюда, чтобы приготовить дом для матроны[506], явился однажды какой-то знатный римлянин с целой толпою рабов и рабочих и громадными телегами, нагруженными до верха. Он спросил меня, это ли та дача, которую Корбулон купил для вдовы Боэция, и когда я ответил: «эта», он заявил, что он — главный смотритель садов в Равенне, что один знатный римлянин, старый друг Боэция, желает позаботиться о семье казненного и поручил ему устроить и украсить эту дачу. Но, опасаясь преследования со стороны тирана, друг этот не хочет открывать своего имени. И вслед затем закипела работа. Он скупил все ближайшие участки земли, развел сады, вырыл пруд, устроил фонтаны, беседки, выстроил дом. Я сначала боялся, думая: «а что, если за все это придется расплачиваться моему господину? Несдобровать мне тогда!» И несколько раз хотел я дать тебе знать, что тут делается. Но римлянин частью лаской, частью силой не пускал меня отсюда, говорил, что все это должно быть сюрпризом для матроны. И только три дня назад все работы были окончены, он отпустил работников и сам уехал, щедро расплатившись за все. А теперь, господин, вот что я скажу тебе, — добавил раб, — конечно, ты можешь меня наказать или запереть в тюрьму. Можешь велеть высечь плетями. Ты все можешь. Потому что ты ведь господин, а я раб. Но подумай, справедливо ли было бы это? Ты оставил меня смотреть за парой грядок капусты и репы, а под моей рукой выросла такая прелесть.

Слезы благодарности выступили на глазах двух женщин, когда они выслушали рассказ: «О, есть еще благородные люди на земле! Есть еще друзья у семьи Боэция!» И горячая молитва за неизвестного друга вырвалась из глубины их душ.

Целые дни Камилла проводила на воздухе. Часто, не довольствуясь садом, она в сопровождении Дафнидионы, молоденькой дочери верного Корбулона, уходила в лес, который тянулся за садом. Однажды девушки зашли дальше обыкновенного. День был нестерпимо жаркий, и их начала мучить жажда. Вода была холодная и чистая, но вытекала такой тоненькой струйкой, что было трудно собрать ее столько, чтобы утолить жажду.

— О как жаль прекрасной влаги! — вскричала Камилла. — Вот если бы ты видела, как прелестно устроен источник в саду Равенны! Струя вытекает из бронзовой головы Тритона, бога моря, и собирается в широкий бассейн из темного мрамора. А здесь, как жаль! Чудная влага пропадает.

Через несколько дней девушки снова отправились в лес и подошли к месту, где был источник. Вдруг Дафнидиона, громко вскрикнув, остановилась и в ужасе молча указала рукой на место, где был источник. Камилла взглянула и также остановилась в изумлении: струя вытекала из бронзовой головы Тритона, и вода собиралась в широком бассейне из темного мрамора. Суеверная Дафнидиона ни минуты не сомневалась, что это дело лесного духа. Поэтому, закрыв лицо руками, чтобы не увидеть духа, так как это было дурным предзнаменованием, опрометью бросилась бежать домой. Но Камилла не верила в существование духов. «Конечно, кто-нибудь подслушал мои слова, когда мы здесь гуляли последний раз, — подумала она. — Но в таком случае, этот человек должен быть и теперь где-нибудь поблизости, чтобы увидеть, какое впечатление произведет на нас его сюрприз». И с этою мыслью она внимательно огляделась. Ветви одного из соседних кустов чуть заметно колыхались, Камилла бросилась туда. В эту минуту из куста вышел юноша.

— Я открыт, — в смущении сказал он тихим голосом.

— Аталарих! Король! — вскричала Камилла в испуге. Целый рой мыслей пронесся в ее голове и сердце, и она почти без сознания опустилась на траву. Молодой король с испугом и восхищением смотрел на нее, и яркая краска залила его бледное лицо.

— Теперь бы умереть! — прошептал он, — тут, подле нее!..

В это мгновение Камилла пошевелила рукою. Это движение привело короля в себя. Он зачерпнул воды из мраморного бассейна и смочил виски девушки. Та открыла глаза, быстро оттолкнула руку короля и с громким криком: — Варвар! Убийца! — вскочила и бросилась бежать. Аталарих не последовал за нею. «Варвар, убийца!» — со страшной болью повторил он и закрыл лицо руками.

Глава IV

Со страшными рыданиями бросилась Камилла к матери и рассказала ей свои открытия: не было сомнения, дачу устроил он же, этот сын убийцы ее отца. Нетрудно было также понять, и почему сделал он это: он любил ее. Самые разнородные чувства боролись в душе девушки.

Она росла во дворце Теодориха. Целые дни девочка проводила вместе с бледным, красивым маленьким Аталарихом, который был всегда так ласков с ней, так весело играл и рассказывал такие чудные истории. Дети были очень дружны и привязаны друг к другу. Проходили годы. Дети обратились в молодых людей, и детская дружба постепенно и незаметно начала переходить в иное, более горячее чувство. Но тут разразился удар над Боэцием. Его казнили, семью его лишили имущества и сослали. Все окружавшие ее теперь — мать и друзья — ненавидели варвара-тирана и всю его семью, и говорили только о мести. Под влиянием этих толков и тоски по отцу, Камилла также стала ненавидеть Теодориха и его внука Аталариха.

И вот этот ненавистный враг, потомок проклинаемого ею рода, на котором лежала кровь ее мученика-отца, — он осмеливается выказывать ей свою любовь. Тиран Италии осмеливается надеяться, что дочь Боэция…

Рустициана, узнав, в чем дело, также страшно взволновалась и тотчас пригласила Цетега.

— Скажи же, что нам делать теперь? — спросила она, рассказав ему все, — как спасти мое дитя? Куда везти ее?

— Куда? — ответил Цетег, — в Равенну, ко двору.

— И ты можешь так зло шутить в такую минуту? — вскричала вдова.

— Я не шучу. Слушай. Ты знаешь, что на королеву я имею безграничное влияние, она вполне в моей власти. Но с этим мальчишкой — сам не понимаю, почему — я ровно ничего не могу поделать. Изо всех готов он один, если не видит меня насквозь, то подозревает и не доверяет мне. И часто, очень часто он мешает мне действовать, — его слова, конечно, влияют на его мать, и часто влияют сильнее, чем мои доводы. И чем дальше, тем он будет, конечно, опаснее, потому что становится старше, сильнее и умнее. Он и теперь умен не по летам. Так вот, видишь ли, до сих пор никто из нас не мог еще справиться с этим мальчишкой. Теперь же, благодаря его любви к Камилле, мы через нее будем управлять и им:

— Никогда! — вскричала с негодованием Рустициана. — Пока я жива — никогда!.. Я — при дворе тирана! Моя дочь, дочь Боэция — любовница Аталариха! Да его окровавленная тень…

— Хочешь отомстить за эту тень? Хочешь уничтожить готов? Ну, так не раздражай меня и делай, что тебе говорят. Ведь не о себе же я хлопочу, не за себя хочу мстить: мне не сделали ничего дурного. Ты же сама вытащила меня из моего уединения, упросила стать во главе заговора, уничтожить Амалов. А теперь ты раздумала? Не хочешь? Ну, прощай, я возвращаюсь к своим книгам.

— Подожди, не уходи. Дай мне опомниться. Ведь это так ужасно — пожертвовать Камиллой!

— Кто же тебе говорит, что Камилла будет жертвой! Не она, а сам Аталарих. Камилла должна не любить, а только властвовать над ним. Или боишься за сердце твоей дочери? — прибавил он, пристально взглянув на вдову.

— Моя дочь! Полюбить его! Да я собственными руками задушила бы ее!

— Хорошо, — задумчиво ответил префект. — Я сам поговорю с ней.

И он прошел в комнату Камиллы. Девушка с детства привыкла находить в нем защитника и помощника. Поэтому и теперь, увидя его, быстро встала ему навстречу и доверчиво заговорила:

— Ты знаешь, вероятно, все. И пришел помочь нам?

— Да, я пришел помочь тебе отомстить.

— Отомстить! — вскричала девушка. — Но как же?

До сих пор Камилла плакала, думала о бегстве отсюда, но мысль о мести не приходила ей в голову. Теперь же вся кровь вскипела в ней: месть, месть за смерть отца, за оскорбление, нанесенное ей! И глаза ее заблестели.

— Слушай. Ни одной женщине в мире не сказал бы я того, что теперь скажу тебе. Слушай: в Риме составился сильный заговор против господства варваров. Меч занесен уже, и теперь отечество, тень твоего отца призывают тебя, чтобы опустить его на голову тирана.

— Меня? Я должна мстить за отца? Говори же скорее, что надо делать.

— Надо принести жертву.

— Все, что хочешь, свою кровь, жизнь! — вскричала девушка.

— Нет, ты должна жить, чтобы наслаждаться победой. Слушай: король любит тебя. Ты должна ехать в Равенну, ко двору, и погубить его. Мы все не имеем никакой власти над ним. Только ты, в силу этой любви, можешь управлять им. И этой властью ты воспользуешься, чтобы отомстить за себя и отца и погубить его.

— Его погубить! — странно тихо сказала Камилла, и голос ее задрожал, а на глазах заблестели слезы. Префект молча взглянул на нее.

— Извини, — холодно сказал он наконец. — Я не знал, что дочь Боэция любит тирана. Я ухожу.

— Что? Я люблю его? — с болью вскричала Камилла. — Как ты смеешь говорить это! Я его ненавижу, ненавижу так, как я никогда даже не подозревала, что могу ненавидеть.

— Докажи!

— Хорошо. Он умрет. Завтра… нет, сегодня же мы поедем в Равенну.

Она его любит, — подумал префект. — Но это не беда, она еще не сознает этого.

Глава V

Несколько недель уже Рустициана с дочерью живет при дворе. Но Камилла ни разу еще не видела короля. Он был сильно болен. Несколько недель назад он ездил охотиться в горы, и однажды приближенные нашли его без чувств у источника. Его привели в чувство, привезли домой. Но он тяжело заболел. Теперь, говорят, ему лучше, но врачи все еще не позволяют ему выходить из комнаты.

В чувствах Камиллы по отношению к королю постепенно произошла перемена: ненависть, жажда мести начала постепенно смягчаться жалостью к больному. Живя при дворе, ей часто приходилось слышать, с каким терпением он выносит тяжелую болезнь, как благодарен за малейшую услугу, как благородно кроток. И в сердце ее оживала привязанность. Но она старалась заглушить ее воспоминанием о казни отца. А когда сердце подсказывало ей, что несправедливо взваливать чужую вину, — ведь не он, а его дед казнил Боэция, — она сама возражала: а почему он не помешал злодейству?

В этой борьбе разнородных чувств проходили дни, недели. Однажды Камилла проснулась на рассвете. В комнате было душно, а на дворе так прохладно, хорошо. Она встала и пошла в сад. Там на берегу стоял полуразрушенный храм Венеры. Мраморные ступени храма спускались почти к самому берегу моря. Туда и направилась Камилла. Но, подойдя к лестнице, она увидела там Аталариха. Он сидел на ступени и задумчиво смотрел на море. Встреча была так неизбежна, что девушка, растерявшись, остановилась. Король, увидя ее, также смутился в первую минуту, но тотчас овладел собою и спокойно заговорил, вставая:

— Извини, Камилла, я не мог думать, чтобы ты пришла сюда в это время. Я сейчас уйду, только не выдавай меня: моя мать и врачи зорко наблюдают за мной, так что днем мне невозможно уйти от них. А я чувствую, как мне полезен морской воздух. Он так освежает, укрепляет. Прощай же, я знаю, что ты не выдашь меня.

И он начал спускаться со ступеней.

— Нет, король готов. Останься. Я не имею ни права, ни желания мешать тебе. Я ухожу.

В эту минуту над морем взошло солнце, и лучи его образовали на гладкой, как зеркало, поверхности воды широкую золотую дорогу, залили развалины храма и статуи на лестнице.

— О Камилла, — вскричал король, — взгляни, какая прелесть! Помнишь, как мы в детстве играли здесь, мечтали и воображали, что эта золотая дорога из солнечных лучей на море ведет к островам блаженных.

— Да, к островам блаженных! — повторила Камилла, удивляясь, с какой легкостью он отдалял воспоминание о их последней встрече.

— А знаешь — продолжал король, — я должен повиниться перед тобой.

Камилла покраснела: вот теперь он заговорит об украшении дачи, об источнике. Но Аталарих спокойно продолжал:

— Помнишь, как часто спорили мы в детстве о том, чей народ лучше. Ты превозносила римлян и их героев, я — своих готов. А когда блеск твоих героев грозил затмить моих, я смеялся и говорил: «А все таки настоящее и живое будущее принадлежит моему народу». Теперь я не скажу этого. Ты победила, Камилла.

— А, ты осознал, что твой народ не может сравниться с нами.

— Мы уступаем вам только в одном: в счастье. Мой бедный, прекрасный народ! Мы забрались сюда, в чуждый нам мир, в котором не сможем укрепиться. Мы подобны чудному цветку с вершины Альп, который занесен бурей вниз, на пески долины. Он не сможет укорениться там. Так и мы здесь завянем и умрем.

И он с тоской смотрел вдаль, на море.

— Зачем же вы пришли сюда? — резко спросила Камилла. — Зачем вы перебрались через эти горы, которые Господь поставил, как вечную преграду между вами и нами?

— Зачем? — повторил Аталарих, не глядя на девушку, а как бы про себя. — А зачем мотылек летит на яркое пламя? Оно жжет, но боль не удерживает мотылька и он снова и снова возвращается, пока это пламя не пожрет его. Совершенно то же с моими готами. Оглянись кругом: как прекрасно это темно-синие небо, это чудное море, а там дальше — величественные деревья, и среди них, залитые солнцем, блестят мраморные колонны! А еще дальше, на горизонте, громоздятся высокие горы, а на море зеленеют чудные островки. И надо всем этим мягкий, теплый, ласкающий воздух, который все освежает. Вот те чары, которые вечно будут привлекать и погубят нас.

Глубокое волнение короля передалось и Камилле. Но она не захотела поддаться ему и холодно ответила:

— Целый народ не может поддаться чарам вопреки рассудку.

— Может! — вскричал король с такой страстью, что девушка испугалась. — Говорю тебе, девушка, что целый народ, как и отдельный человек, может поддаться безумной любви, какой-нибудь сладкой, но гибельной мечте. Может, Камилла. В сердце есть сила, которая действует на нас гораздо сильнее, чем рассудок, и часто ведет нас к заведомой гибели. Но ты этого не понимаешь, и дай Бог, чтобы никогда ты не испытывала этого. Никогда! Прощай.

И он быстро повернулся и пошел во дворец. Камилла несколько минут смотрела ему вслед, а затем, задумавшись направилась домой.

Глава VI

После этого утра молодые люди виделись ежедневно. Врачи разрешили королю гулять, и каждый вечер он несколько часов проводил в обширном саду. Сюда же выходила и Рустициана с дочерью. Вдова большею частью оставалась с Амаласвинтой, а молодые люди, разговаривая, уходили вперед. Амаласвинта видела, что сын ее все сильнее привязывается к Камилле. Но она не препятствовала этому, напротив, была даже рада ее влиянию, так как Аталирих теперь стал гораздо спокойнее и мягче с нею, чем был раньше.

Камилла чувствовала, как ее злоба и ненависть к королю ослабевали с каждым днем. С каждым днем она яснее понимала благородство его души, его глубокий ум и поэтическое чувство. С большим усилием заставляла она себя смотреть на него, как на убийцу своего отца. И все громче говорило в ней сомнение: справедливо ли ненавидеть Аталариха только за то, что он не помешал казни, которую вряд ли мог бы предотвратить. Давно уже ей хотелось откровенно поговорить с ним, высказать ему все. Но она считала такую откровенность изменой своему отцу, отечеству и собственной свободе, и молчала, но чувствовала, что с каждым днем все сильнее привязывалась к нему, что его присутствие стало уже необходимым для нее.

Аталарих же ни одним звуком, ни одним взглядом не обнаруживал своего чувства.

Даже Рустициана и Цетег, которые зорко наблюдали за ним, были поражены его холодностью. Цетег выходил из себя. Рустициана была спокойна.

— Подожди, — говорила она Цетегу, — подожди еще несколько дней, и он будет в наших руках.

— Да, пора бы уже действовать. Этот мальчишка принимает все более повелительный тон. Он не доверяет уже ни мне, ни Кассиодору, ни даже своей слабой матери. Он вступил в сношение с опасными людьми: со старым Гильдебрандом, Витихисом и их друзьями. Он настоял, чтобы государственный совет собирался не иначе, как в его присутствии. И на этих совещаниях он уничтожает все наши планы. Да, так или иначе, но это надо кончить.

— Говорю тебе, потерпи еще всего несколько дней, — успокаивала его Рустициана.

— Да на что ты надеешься? Уж не думаешь ли ты поднести ему любовный напиток? — улыбаясь, спросил он.

— Да, именно это я и думаю сделать и только жду новолуния; иначе он не подействует.

Цетег с удивлением взглянул на нее.

— Как, вдова Боэция верит такому вздору! — вскричал он наконец.

— Смейся, сколько хочешь, но сам увидишь его действие.

— Но как же ты дашь ему напиток? Безумная, ведь тебя могут обвинить в отравлении!

— Не бойся. Никто ничего не узнает. Врачи велели ему выпивать каждый вечер после прогулки стакан вина, к которому подмешивают какие то капли. Этот стакан ставят обыкновенно вечером на стол в старом храме Венеры. Я туда и волью напиток.

— А Камилла знает об этом?

— Храни Бог! Не проговорись ей и ты: она предупредит его.

В эту минуту в комнату вбежала Камилла и со слезами бросилась к матери.

— Что случилось? — спросил Цетег.

— Ах, он никогда не любил меня! — вскричала Камилла. — Он относится ко мне с каким-то состраданием, снисходительностью. Часто замечала я на его лице выражение тоски, боли, точно я чем-то глубоко оскорбила его, точно он благородно прощает мне что-то, приносит жертву.

— Мальчики всегда воображают, что они приносят жертву, когда любят.

— Аталарих вовсе не мальчик! — вскричала Камилла, и глаза ее загорелись. — Над ним нельзя смеяться!

— А? — с удивлением спросила Рустициана. — Так ты не ненавидишь больше короля?

— Ненавижу всеми силами души, — ответила девушка. — И он должен умереть, но смеяться над ним нельзя.

Через несколько дней весь двор был поражен новым шагом молодого короля к самостоятельности: он сам созвал государственный совет, — право, которыми раньше пользовалась Амаласвинта. Когда все собрались, король начал:

— Моя царственная мать, храбрые готы и благородные римляне! Нашему государству грозят опасности, устранить которые могу только я, король его.

Никогда еще не говорил он таким языком, и все в удивлении молчали. Наконец Кассиодор начал:

— Твоя мудрая мать и преданнейший слуга Кассиодор…

— Мой преданнейший слуга Кассиодор молчит, пока его король и повелитель не обратится к нему за советом, — прервал его король. — Мы очень, очень недовольны тем, что делали до сих пор советники нашей царственной матери, и считаем необходимым немедленно исправить их ошибки. До сих пор мы были слишком молоды и больны. Теперь уже чувствуем себя вполне способным приняться за дело и сообщаем вам, что с настоящего дня регентство отменяется, и мы принимаем бразды правления в собственные руки.

Все молчали. Никто не желал получить замечание, подобное тому, какое получил Кассиодор. Наконец, Амаласвинта, почти оглушенная этой внезапной энергией в сыне, заметила:

— Сын мой, но ведь годы совершеннолетия, по законам императора…

— Законами императора, мать, пусть руководятся римляне. Мы же — готы и живем по готскому праву: германские юноши становятся совершеннолетними с той минуты, когда народное собрание признает их способными носить оружие. Вот почему мы решили пригласить всех военачальников, графов и вообще всех свободных мужей нашего народа изо всех провинций государства на военные игры в Равенну через две недели.

— Через две недели! — заметил Кассиодор, — но в такой короткий срок невозможно разослать приглашения.

— Это уже сделано. Мой старый оруженосец Гильдебранд и граф Витихис позаботился обо всем.

— Кто же подписал декреты? — спросила Амаласвинта, едва придя в себя.

— Я сам, дорогая мать. Надо же показать приглашенным, что я могу действовать самостоятельно.

— И без моего ведома? — продолжала регентша.

— Без твоего ведома я действовал потом, что ты бы ведь не согласилась, и тогда мне пришлось бы действовать без твоего согласия.

Все молчали, и король продолжал:

— Кроме того, мы находим, что нас окружает слишком много римлян и слишком мало готов. Поэтому мы вызвали из Испании наших храбрых герцогов Тулуна, Питцу и Иббу. Вместе с графом Витихисом эти три храбрых воина осмотрят все крепости, войска и корабли государства, позаботятся об исправлении всех недостатков в них.

«Необходимо тотчас спровадить их подальше», — подумал про себя Цетег.

— Дальше мы вызвали снова ко двору нашу прекрасную сестру Матасвинту. Она была изгнана в Тарент за то, что отказалась выйти за престарелого римлянина. Теперь она должна возвратиться, — этот лучший цветок нашего народа, — и украсить собою наш двор.

— Это невозможно! — вскричала Амаласвинта. — Ты нарушаешь права не только королевы, но и матери.

— Я глава семейства, — ответил король.

— Но неужели ты думаешь, сын мой, что готские военачальники признают тебя совершеннолетним?

Король покраснел, но, прежде чем успел ответить, раздался суровый голос подле него:

— Не беспокойся об этом, королева. Я учил его владеть оружием и говорю тебе: он может помериться с каждым врагом. А о ком старый Гильдебранд говорит так, того и все готы признают способным.

Громкие крики одобрения со стороны присутствующих готов подтвердили слова старика. Цетег видел, как все его планы рушатся. Он сознавал, что необходимо во что бы то ни стало поддержать власть регентши, не допустить, чтобы Аталарих стал самостоятелен. Но, прежде чем он решил вмешаться, король произнес:

— Префект Рима, Цетег!

Префект вздрогнул, но тотчас выступил вперед.

— Я здесь, мой король и повелитель, — ответил он.

— Не имеешь ли ты чего-либо важного сообщить нам из Рима? Каково настроение воинов там? Как относятся они к готам?

— Они уважают их, как народ Теодориха.

— Нет ли каких-либо оснований опасаться за спокойствие в городе? Не подготовляется ли там что-либо особенное? — продолжал допрашивать король.

— Нет, ничего, — ответил Цетег.

— В таком случае, ты или плохо знаком с настроением Рима. Неужели я должен сообщить тебе, что делается во вверенном тебе городе? Рабочие на твоих укреплениях поют песни, в которых смеются над готами, надо мною. Твои воины во время военных упражнений произносят угрожающие речи. По всей вероятности, образовался обширный заговор, во главе которого стоят сенаторы, духовенство. Они собираются по ночам в неизвестных местах. Соучастник Боэция, изгнанный из Рима Альбин снова там и скрывается… знаешь ли где? В саду твоего дома.

Глаза всех устремились на Цетега, — одни в изумлении, другие с гневом, иные со страхом. Амаласвинта дрожала за своего поверенного. Он один остался совершенно спокоен. Молча, холодно, смотрел он в глаза королю.

— Защищайся же! — закричал ему король.

— Защищаться? Против пустой сплетни? Никогда.

— Тебя сумеют принудить.

Префект презрительно сжал губы.

— Принудить? — повторил он. — Меня можно убить по подозрению, — конечно, мы, итальянцы, знаем уже это по опыту. Но оправдываться я не стану: защита имеет значение лишь там, где действует закон, а не сила.

— Не беспокойся, с тобой поступят по закону. Выбирай себе защитника.

— Я сам буду защищать себя, — ответил префект. — Кто обвиняет меня?

— Я, — ответил голос, и вперед выступил Тейя. — Я, Тейя, сын Тагила, обвиняю тебя, Цетега, в измене государству готов. Я обвиняю тебя в том, что ты скрываешь в своем доме изменника Альбина, и наконец, в том, что ты хочешь предать Италию в руки византийцев.

— О нет, — ответил Цетег, — этого я не хочу. Докажи свои обвинения.

— Две недели назад я сам видел, как Альбин, закутанный в плащ, входил в твой сад. Я уже раньше два раза видел его по ночам, но не узнал. А на этот раз хорошо узнал его, хотя и не успел захватить.

— С каких это пор граф Тейя, комендант войска, исполняет по ночам обязанности шпиона? — с насмешкой спросил Цетег.

— С тех пор, как ему пришлось иметь дело с Цетегом, — спокойно ответил Тейя и затем продолжал, обращаясь к королю, — Хотя Альбину и удалось убежать, но он выронил вот этот список. Возьми его.

И он подал королю свиток. Тот просмотрел его.

— Это список имен знатнейших римлян. Против некоторых сделаны заметки, но условным шифром. Возьми, Кассиодор, разбери их. Ну, а ты, Цетег, признаешь ли теперь себя виновным? Нет? Во всяком случае, обвинение очень основательно. Ты, граф Витихис, сейчас отправишься в Рим, арестуешь означенных в этом списке лиц и произведешь тщательный обыск в их домах, и в доме префекта также. А ты, Гильдебранд, арестуешь префекта. Возьми у него оружие.

— Нет, — вскричал префект. — Я сенатор Рима и потому имею право, внеся залог, остаться свободным до окончания дела. Я ручаюсь всем своим состоянием, что не сделаю шагу из Равенны за это время.

— О король, — умоляюще обратился к нему Гильдебранд, — не слушай его! Позволь мне задержать его!

— Нет, — ответил король. — С ним надо поступить по закону, без всякого насилия. Пусть идет. Ведь ему надо подготовиться к защите: обвинение было так неожиданно. Завтра в этот час мы сойдемся для суда.

Глава VII

— Нет сомнения, — говорил час спустя Кассиодор, сидя в комнате Рустицианы, — нет сомнения, что Аталарих — весьма опасный противник. Он вполне принадлежит готской партии, — Гильдебранда и его друзей. Он погубит перфекта. И кто бы мог подумать! Таким ли он был во время процесса твоего мужа, Рустициана?

Камилла насторожила внимание.

— Во время процесса моего мужа? Что же он делал тогда? — спросила вдова.

— Как? Разве ты не знаешь? Когда Теодорих присудил Боэция и сыновей его к казни, мы все — я, Амаласвинта и другие друзья его — все мы умоляли короля о помиловании и не отступали до тех пор, пока он наконец не рассердился и поклялся своей короной, что засадит в самую мрачную темницу того, кто осмелится еще хоть слово сказать о Боэции. Что же было нам делать? — мы замолчали. Да, все мы, взрослые мужи, испугались. Только Аталарих, тогда еще совсем ребенок, не испугался: он бросился к ногам разгневанного деда и плакал, и продолжал умолять пощадить его друзей. Теодорих исполнил угрозу: позвал стражу и велеть засадить внука в подземелье замка, а Боэция тотчас казнить. Целый день мальчик просидел а тюрьме. Наступил вечер. Король сел ужинать и не выдержал: подле него не было его любимца-внука. Он вспомнил, с каким благородным мужеством этот мальчик отстаивал своих друзей, забывая о себе. Долго сидел он, задумавшись, над своей чашей с вином. Наконец решительно отодвинул ее, встал, сам спустился в подземелье, открыл дверь темницы, обнял внука и по его просьбе пощадил жизнь твоих сыновей, Рустициана.

Камилла едва переводила дыхание во время рассказа. Теперь она быстро вскочила с места и бросилась из комнаты. «Скорее, скорее к нему!» — думала она.

Кассиодор также вскоре ушел. Рустициана осталась одна. Долго, долго сидела она, точно оглушенная: все, казалось ей, погибло. Ей не удастся отомстить!

Перед вечером к ней зашел Цетег. Он был холоден и мрачен, но спокоен.

— О Цетег! — вскричала вдова, — все погибло!

— Ничего не погибло. Надо быть только спокойным, — отвечал он. — И действовать быстро, не медля.

— Затем, окинув быстрым взглядом всю комнату и видя, что они одни, он вынул из кармана склянку и подал ее Рустициане.

— Твой любовный напиток слишком слаб, Рустициана. Вот другой посильнее. Возьми его.

Вдова догадалась, что было в склянке, и со страхом взглянула на префекта.

— Бери скорей и не думай ни о чем. Сегодня же, слышишь, непременно сегодня король должен выпить это. Иначе все погибло, завтра будет уже поздно.

Но Рустициана все еще медлила и с сомнением смотрела на флакон.

Тогда перфект подошел к ней ближе и, положив руку ей на плечо, сказал:

— Ты медлишь? А знаешь ты, что теперь стоит на карте? Нетолько наши планы! Нет, слепая мать. Знай: Камилла любит, любит короля всеми силами молодой души. Неужели же дочь Боэция будет любовницей тирана?

Рустициана громко вскрикнула: последнее время она и сама подозревала это, слова префекта только подтвердили ее подозрения.

— Хорошо, — сказала она, сжимая флакон в руке. — Король выпьет его сегодня.

Префект, быстро простившись, вышел.

«Ну, принц, ты быстр, но я быстрее. Ты осмелился стать на моей дороге, — неси же и последствия». И он медленно пошел домой и весь день старался держаться в обществе, на виду у всех.

Перед вечером Камилла сидела на ступеньках храма Венеры. Теперь она уже не считала свою любовь к королю преступлением: разве можно его винить в смерти отца? Он сделал все, что было возможно для его спасения, сделал больше, чем другие. И братьев ее спас он же. Да, ей нечего стыдиться этой любви. Что ей за дело до того, что он гот, варвар?.. Он прекрасен, умен и благороден. Завтра же она объявит матери и префекту, что отказывается от мести, а затем сознается во всем королю и будет просить прощения у него. Он так великодушен, простить, а потом, потом… И девушка погрузилась в самые радужные мечты.

Глава VIII

Вдруг она услышала быстрые шаги. Это был король. Но какая перемена: всегда опущенная голова высоко поднята, осанка мужественная, решительная.

— Здравствуй, Камилла, — весело вскричал он, увидя ее, — видеть тебя — лучшая награда после этого жаркого дня.

Камилла смутилась, покраснела.

— Мой король! — прошептала она.

Аталарих с радостным удивлением взглянул на нее: никогда еще не называла она его так, никогда и не смотрела так на него.

— Твой король? — повторил он. — Боюсь, что ты не захочешь так называть меня, когда узнаешь все, что произошло сегодня.

— Я знаю все.

— Знаешь? Так будь же справедлива, не осуждай меня. Право, я не тиран и люблю римлян, — ведь это же твой народ. Но я обязан охранять наше государство, создание моего великого деда. И я буду охранять его строго, неусыпно, и горе руке, которая посягнет на него! Конечно, — с грустью добавил он, — быть может, звезды осудили уже его, но я — его король и должен стоять или пасть вместе с ним.

— Ты говоришь истину, Аталарих, как подобает королю.

— Благодарю, Камилла. Как ты сегодня справедлива и добра! Но видишь ли, благо этого государства — для меня все. Ты ведь знаешь, чем я был: больным, заблуждающимся мечтателем. Но вот однажды я понял, что этому государству грозит опасность, понял, что я обязан охранять его. И я принялся за дело. И чем больше я трудился, тем сильнее привязывался к своему народу. И эта гордая, боязливая и бдительная любовь к готам укрепила мою душу, утешила меня… в другой, очень тяжелой потере. Что мое личное счастье — в сравнении с благом этого народа? И эта мысль, — видишь, — сделала меня здоровым и сильным, таким сильным, что, право, я мог бы теперь одолеть самого сильного врага. Меня мучит бездействие. Но взгляни, как чудно садится солнце! Море так тихо, и золотая дорога опять протянулась по нем. Поедем немного покататься в лодке, прошу тебя.

— На острова блаженных? — с улыбкой спросила Камилла.

— Да, к островам блаженных! — ответил король и, увлекая Камиллу, быстро вскочил в лодку, отомкнул серебряную цепь, которой лодка была прикована к набережной, и с силой оттолкнул лодку от берега. Легкая лодка быстро понеслась по гладкой поверхности залива.

Некоторое время оба молчали. Король, стоя, греб, о чем-то глубоко задумавшись. Камилла с восхищением любовалась его благородным лицом, освещенным лучами заходящего солнца.

Наконец король заговорил:

— Знаешь, о чем я думал теперь? Какое великое счастье — сильной рукой вести свое государство, свой народ к блеску и славе! А ты, Камилла, о чем думала?

Девушка покраснела и смешалась.

— Говори же, Камилла. Будь откровенна в этот чудный вечер. Ты смотришь так кротко, у тебя были добрые мысли.

— Я думала, как счастлива должна быть та женщина, которая может довериться сильной, верной руке любящего человека, который поведет ее через волны жизни.

— Да, Камилла, но верь мне, что и варвару можно доверяться.

— Ты не варвар, — горячо заговорила девушка. — Человек, который так благодарно мыслит, так великодушно действует, прощает самую черную неблагодарность, такой человек вовсе не варвар. Он нисколько не ниже любого Сципина.

— Камилла! — в восторге вскричал Аталарих: Камилла, не грежу ли я? Ты ли говоришь это? и мне?

— Я хочу сказать больше, Аталарих, — быстро продолжала девушка. — Я хочу просить у тебя прощения за то, я так жестоко отталкивала тебя. Ах, это была только стыдливость и страх… Но что это? Нас догоняют, мать, придворные.

Действительно, от берега отчалила лодка, в которой сидела Рустициана с несколькими придворными. После ухода префекта вдова пошла искать свою дочь. В саду ее не было. Она подошла к храму Венеры, Камиллы не было и здесь. А на мраморном столике стояло вино, приготовленное для короля. Взгляд ее в эту минуту упал на море, и она увидела лодку, в которой дочь ее ехала наедине с королем. Вспомнив слова префекта, она в страшном гневе вбежала в храм и вылила а серебряную чашу с вином все содержимое флакона. Затем позвала людей, села в лодку и велела гребцам догонять лодку короля. Когда она спускалась со ступеней набережной, из-за угла вышла группа римлян, в среде которых был и перфект. Он подошел к ней и подал руку, помогая войти в лодку.

— Все сделано, — шепнула ему Рустициана и велела отчаливать.

В эту именно минуту Камилла заметила ее и, рассчитывая, что король повернет судно, встала. Но Аталарих вскричал:

— Нет, нет! Я не позволю похитить у меня этот час, лучший в моей жизни. Нет, Камилла, ты должна договорить, высказать мне все. Поедем дальше, пристанем к тому острову. Там они не найдут нас.

И он с такой силой налег на весла, что лодка полетела стрелой. Вдруг сильный толчок остановил судно.

— Боже! — вскричала Камилла, вскакивая с места. — В лодке течь, мы погибнем!

Действительно, вода широкой струею вливалась в лодку со дна.

Король быстро осмотрелся.

— Ах, — страшно побледнев, воскликнул он, — это «Иглы Амфитриды». Да, мы погибнем.

«Иглами Амфитриды» назывались две остроконечные скалы, которые едва выдавались над поверхностью моря между берегом и ближайшим островком. Аталарих хорошо знал, где они находятся, и всегда легко обходил их. Но сегодня он засмотрелся в глаза девушки и забыл о скалах. Лодка с разгону ударилась об одну из них и получила пробоину Спасения действительно не было. Островок был, положим, уже не далеко, но доплыть туда с Камиллой он не мог. Удержаться на скале, пока подоспеет помощь с берега, тоже не было возможности: вершина скалы была так остра, что на ней птица не удержалась бы. Вода же прибывала быстро, — минуты через две-три лодка должна потонуть. Аталарих быстро сообразил все это.

Да, Камилла, ты должна умереть, — и я, я причиной этому!

— Умереть! Теперь! Нет, Аталарих, теперь я хочу жить, жить с тобою.

Эти слова, голос, которым они были сказаны, кольнули его прямо в сердце. Он с отчаянием осмотрелся еще раз, — но нет! Ничего нельзя сделать. Вода прибывала сильнее.

— Нет, милая, нет надежды. Мы погибли. Простимся поскорее.

— Прощаться?.. Нет? — решительно ответила Камилла. — Уж если мы должны погибнуть, то — прочь страх, который сдерживает живых! Я готова умереть с тобою, но прежде ты должен все знать, — как я люблю тебя давно уже, — всегда. Вся моя ненависть была только замаскированной любовью. Боже, я любила тебя даже тогда, когда думала, что должна ненавидеть, — и она покрывала быстрыми поцелуями его лоб, глаза, щеки. — А теперь пусть приходит смерть. Я готова. Но зачем же тебе умирать? Один, ты можешь доплыть до острова. Бросайся скорее в воду, спасайся, прошу тебя.

— О нет, — горячо вскрикнул Аталарих, — лучше умереть с тобой, чем жить без тебя. После такой долгой тоски я наконец узнал, что ты меня любишь, — и вдруг расстаться! Нет! С этого часа мы принадлежим друг другу. Идем, Камилла, лодка уже начинает погружаться. Бросимся в море.

И, охватив ее, он занес уже ногу над бортом, как вдруг из груди обоих вырвался громкий крик радости: из-за узкой полоски земли, которая недалеко от них вдавалась в море, с быстротой молнии неслось судно прямо к ним. Несколько секунд, — и оба спасены. Это было небольшое сторожевое готское судно, которым командовал Алигерн, двоюродный брат Тейи. Он услышал крик, узнал короля и на всех парусах бросился на помощь.

— Благодарю, храбрые друзья, — сказал Аталарих, придя в себя. — Благодарю, вы спасли не только своего короля, но и королеву.

Матросы и солдаты с удивлением смотрели на него и Камиллу, которая плакала от радости.

— Да здравствует прекрасная молодая королева! — вскричал рыжебородый Алигерн, а за ним и вся команда.

В эту минуту судно проходило мимо лодки Рустицианы. Ее гребцы тоже видели, как лодка короля ударилась о скалу. Но они были еще далеко и, несмотря на все усилия, не могли вовремя поспеть на помощь утопавшим. Когда они объяснили это Рустициане, та без чувств упала на дно. Но громкие, восторженные крики солдат привели ее в себя. С удивлением оглядывалась она вокруг. Что это? Не грезит ли она? Действительно ли она видела Камиллу в объятиях короля? Действительно ли слышала крик: «Да здравствует королева!»

На берегу между тем собрались все знатные готы и римляне. Весть об опасности, которой подвергался король, быстро разнеслась по дворцу, и все бросились к берегу.

— Смотрите, готы и римляне! Вот ваша молодая королева! — обратился к ним Аталарих, стоя на ступенях храма. Бог смерти обручил нас, не правда ли, Камилла?

Она взглянула на него и вдруг страшно испугалась — Аталарих был бледен как мертвец, слегка качался, и с трудом дышал: волнения этого дня, быстрый переход от страха к радости были слишком сильны для едва оправившегося от болезни юноши.

— Ради Бога, скорее вина, доктора! — вскричала Камилла. — Король нездоров.

Она подбежала к столу, схватила чашу с вином и поднесла ему. Цетег, затаив дыхание, наблюдал за ним. Король поднес чашу к губам, но затем вдруг опустил и, улыбнувшись, обратился к Камилле.

— Ты должна пить первая, как это принято делать германским королевам.

И он протянул ей бокал. Она его взяла.

Префект вздрогнул. В первую минуту он хотел броситься и вырвать чашу из ее рук. Но остановился: сделай он это, он бы погиб бы безвозвратно: завтра его судили бы не только как изменника, а как отравителя. Он погиб бы, а вместе с ним — и все будущее Рима. И из-за чего? Из- за влюбленной девушки, которая изменнически перешла на сторону его смертельного врага.

— Нет, — холодно сказал он сам себе, сжимая кулаки. — Она — или Рим! Пусть гибнет она.

И он спокойно смотрел, как она отпила несколько глотков из чаши, а затем передала ее королю, который сразу осушил чашу до дна.

Вздрогнув всем телом, он поставил чашу на стол.

— Идем в замок. Мне холодно, — сказал он, закутываясь в белый плащ, и повернулся, чтобы идти. Тут взгляд его встретился с глазами Цетега.

— Ты здесь? — мрачно сказал он и сделал шаг к нему, но в эту секунду опять задрожал и, громко вскрикнув, упал.

— Аталарих! — вскричала Камилла и упала подле него.

Из среды слуг выскочил старый Корбулон.

— Помогите! — кричал он. — Помогите, король умирает!

— Воды! Скорее воды! — закричал Цетег и, быстро схватив пустой кубок, бросился с ним к бассейну, хорошенько выполоскал его, чтобы в нем не осталось ни капли вина, и затем принес его королю, который лежал теперь на руках Кассиодора, между тем как Корбулон поддерживал голову Камиллы.

Молча, в ужасе стояли кругом придворные.

— Что случилось? — раздался вдруг крик Рустицианы, которая только теперь вышла на берег и подбежала к дочери. — Дитя мое, что с тобою?

— Ничего, — спокойно ответил Цетег. — Только обморок. Но молодой король умер. Повторился припадок его прежней болезни.

КНИГА III. Амаласвинта

Глава I

Всю ночь просидела Амаласвинта молча у гроба сына. Он был поставлен в обширной подземной комнате, низкие своды которой поддерживались колоннами из черного мрамора. Дневной свет никогда не проникал сюда. Теперь она освещалась факелами. Здесь всегда подготавливались к погребению трупы членов царской семьи. Посреди комнаты стоял каменный саркофаг с телом молодого короля. На нем была темно-пурпурная мантия. В головах лежал его меч, щит и шлем. Старый Гильдебранд положил венок из дубовых ветвей на темные кудри. Бледное лицо умершего было прекрасно в своем торжественном спокойствии. В ногах его, в длинном траурном одеянии, сидела высокая фигура королевы регентши, склонив голову на левую руку, правая же бессильно спустилась вниз. Она не могла больше плакать.

Утром в комнату вошел беззвучными шагами Цетег. Торжественность обстановки повлияла даже на него: в нем заговорило сострадание. Но он быстро подавил его. Тихо приблизившись, прикоснулся он к спущенной руке королевы.

— Ободрись, королева, ты принадлежишь живым, а не мертвым.

Амаласвинта с испугом оглянулась:

— Ты здесь, Цетег? Зачем ты пришел?

— За королевой.

— О, здесь нет королевы, здесь только убитая горем мать, — с рыданием вскричала она.

— Нет, я не могу поверить этому, — спокойно возразил Цетег. — Государству грозит опасность, и Амаласвинта покажет, что и женщина может пожертвовать своим горем отечеству.

— Да, это надо сделать. Но взгляни, как он прекрасен, как молод! Как могло небо быть так жестоко?

«Теперь или никогда», — подумал Цетег и громко прибавил:

— Небо не жестоко, а строго справедливо.

— Что хочешь ты сказать? Что сделал мой благородный сын? В чем смеешь ты обвинять его?

— Я? Я — ни в чем. Нет. Но в Св. Писании сказано: «Чти отца и мать твою и долголетен будешь на земле». Вчера Аталарих восстал против своей матери, оказал ей неуважение, — и вот сегодня он лежит здесь. Я вижу в этом перст Божий.

Амаласвинта закрыла лицо руками. Она от всего сердца простила уже сыну его неповиновение ей. Но слова Цетега сильно подействовали на нее и пробудили в ней стремление к власти.

— Ты повелела, королева, прекратить мое дело и вызвала Витихиса назад. Витихису, конечно, следует быть здесь. Но я требую, чтобы мое дело расследовалось публично. Это мое право.

— Я никогда не верила твоей измене, — ответила королева. — Скажи мне только, что ты не слыхал ни о каком заговоре, и на этом все будет кончено.

Цетег немного помолчал, а затем спокойно сказал:

— Королева, я знаю о заговоре и пришел поговорить о нем. Я нарочно выбрал этот час и это место, чтобы сильнее запечатлеть в твоем сердце доверие ко мне. Слушай. Я был бы дурным римлянином, и ты сама презирала бы меня, королева, если бы я не любил более всего на свете свой народ, этот гордый народ, который и ты, иностранка, тоже любишь. Я знал, — тебе ведь это также известно, — что в сердцах этого народа пылает ненависть к вам, как к еретикам и варварам. Последние строгие меры твоего отца должны были еще более раздуть эту ненависть, — и я заподозрил существование заговора и действительно открыл его.

— И умолчал о нем?

— Да, умолчал. До нынешнего дня. Безумцы хотели призвать греков, изгнать при их помощи готов и затем признать власть Византии…

— Бесстыдные! — горячо возразила Амаласвинта.

— Глупцы! Они зашли уже так далеко, что оставалось только одно средство удержать их — стать во главе заговора, — и я так и сделал.

— Цетег!

— Да, ведь этим способом я получил возможность удержать этих, хотя и ослепленных, но все же благородных людей от гибели. Я убедил их, что план, если бы он даже и удался, привел бы только к замене кроткой власти готов тиранией Византии. Они поняли это, послушали меня, и теперь ни один византиец не ступит на эту землю, если только я или ты сама не позовешь их. И этих мечтателей тебе нечего бояться теперь, королева. Но существует другой, гораздо более опасный заговор, королева, заговор готов. Он грозит тебе, твоей свободе, власти Амалов. Вчера твой сын устранил тебя от власти. Но он был только орудием в руках твоих врагов. Ты знаешь ведь, что среди твоего народа есть много недовольных: одни считают свой род не ниже вас, Амалов, и неохотно подчиняются. Другие презирают владычество женщины.

— Я знаю все это, — с нетерпением прервала гордая женщина.

— Но ты не знаешь того, что теперь все эти отдельные партии соединились, — соединились против тебя и твоего правления, дружелюбного по отношению к римлянам. Они хотят низвергнуть тебя и подчинить своей воле, заставить удалить Кассиодора и меня, уничтожить наш сенат и все наши права, начать войну с Византией и наполнить эту страну насилиями, грабежом, притеснением римлян.

— Ты хочешь запугать меня! — недоверчиво возразила Амаласвинта: — все это пустые угрозы.

— А разве вчерашнее собрание было пустой угрозой? — возразил префект. — Разве, если бы само небо не вмешалось, — и он указал рукою на труп, — разве сегодня и я, и ты не были бы лишены власти? Была ли бы ты госпожою в твоем государстве, даже в твоем доме? Разве враги не усилились уже до такой степени, что этот язычник Гильдебранд, мужиковатый Витихис и мрачный Тейя выступили уже открыто против твоей власти, прикрываясь именем твоего сына? Разве они не возвратили ко двору этих трех бунтовщиков — герцогов Тулуна, Иббу и Питцу?

— Все это правда, совершенная правда! — со вздохом заметила королева.

— Знай, королева: если только эти люди захватят власть в свои руки, — тогда прощай наука, искусства, благородное воспитание! Прощай Италия, мать человечества! Погибайте в пламени, мудрые книги, разбивайтесь вдребезги, чудные статуи! Насилия и кровь затопят эту страну, и далекие потомки будут говорить: «Все это случилось в правление Амаласвинты, дочери Теодориха!»

— Никогда, никогда не будет этого. Но…

— Теперь ты видишь, что не можешь положиться на готов, если не захочешь допустить этих ужасов. Защитить себя от них можем только мы, римляне, к которым по духу принадлежишь и ты. Итак, когда эти варвары приступят к тебе со своими требованиями, позволь собраться вокруг тебя нам, тем самым людям, которые составляли заговор против тебя, этим римским патриотам. Позволь им защищать тебя и себя в то же время.

— Но Цетег, кто же поручится мне за их и за твою верность?

— Вот этот список, королева, и этот, — ответил префект, подавая ей два списка. — В первом ты видишь имена всех римских заговорщиков, видишь, — там несколько сот имен самых знатных римлян. А в другом — имена заговорщиков готов. Вот теперь я вполне в твоих руках. С этим списком ты можешь сегодня же уничтожить меня, можешь выдать в руки готов.

— Цетег, — ответила королева, просмотрев списки, — я никогда не забуду этого часа и твоей верности. — Глубоко тронутая, она протянула ему руку.

— Еще одно, королева, — продолжал префект. — Патриоты с этой минуты твои друзья, как и мои. Они знают, как ненавидят их готы, знают, что над головами их висит меч. Они боятся. Позволь убедить их в твоем покровительстве: поставь свое имя в начале этого списка, как доказательство твоей милости к ним.

И он протянул ей золотой карандаш. С минуту королева медлила, затем быстро взяла карандаш и написала свое имя.

— Вот, возьми. Пусть и они будут мне также верны, как и ты.

В эту минуту вошел Кассиодор.

— Королева, знатнейшие готы собрались и желают говорить с тобою, — сказал он.

— Сейчас иду, — ответила она. — Они сейчас узнают мою волю. А ты, Кассиодор, будь первым свидетелем твердого решения, которое я приняла этот ужасный час: префект Рима будет с этой минуты моим первым слугою, как самый преданный человек мне. Ему принадлежит самое почетное место как в моем доверии, так и у моего трона.

Она вышла из комнаты. Кассиодор последовал за нею, с удивлением глядя на нее. Префект же медленно поднял список высоко над головою и прошептал:

— Теперь ты в моих руках, дочь Теодориха. Твое имя во главе этого списка навсегда отделит тебя от твоего народа.

Глава II

Внезапная смерть Алариха была тяжелым ударом для партии готских патриотов, потому что им вполне удалось привлечь молодого короля на свою сторону. Теперь же, с его смертью, опасность возросла, так как во главе управления осталась Амаласвинта, и ненавистные римляне, конечно, могли снова взять перевес во вред готам и государству. В виду этого предводители этой партии — Гильдебранд, Витихис, Тейя и другие знатные готы, всеми силами начали хлопотать о полном объединении отдельных партий готов и действительно добились этого. Цетег видел такое опасное для него усиление противников, но ничем не мог помешать этому, потому что в Равенне он был чужим человеком и не имел влияния. Чтобы сохранить за собою власть он придумал смелый план: увезти королеву — в крайнем случае даже силой — из Равенны в Рим, где он был всемогущ, так как и римское войско, и народ были вполне преданы ему. Амаласвинта с радостью согласилась на его предложение, так как в Равенне она чувствовала себя по смерти сына скорее пленницей, чем королевой, в Риме же надеялась повелевать свободно. Но как устроить этот переезд? Сухим путем от Равенны до Рима недалеко. Но все дороги между городами заняты войсками Витихиса, — а уж готы, конечно, не допустят переезда королевы в Рим.

Необходимо было ехать морем, и притом не на готском судне. Префект отправил гонца к своему другу Помпонию, начальнику римских судов, чтобы в назначенный день он на самом быстром корабле прибыл ночью в гавань Равенны. Гонец скоро возвратился с ответом Помпония, что тот исполнил приказание. Цетег совершенно успокоился.

Наступил назначенный день. Все уже готово было к бегству. Вдруг в полдень во двор дворца явилась огромная толпа готов с громкими криками торжества. Слышались угрозы, лязг оружия. Королева, префект и Кассиодор были в зале. Крики все приближались, вслед за тем раздался топот ног по лестнице, и в залу, оттолкнув стражу, ворвались три герцога Балты — Тулун, Ибба и Питца, а за ними Гильдебранд, Витихис, Тейя и еще какой-то человек громадного роста с темными волосами, которого префект не знал. Переступив порог залы, герцог Тулун обернулся назад и, повелительно махнув рукой, обратился к толпе, следовавшей за ними: — Обождите там, готы. Мы от вашего имени переговорим с королевой, и если она не согласится на наши условия, тогда мы позовем вас, — и вы уже знаете, что тогда надо делать.

Толпа с криками радости отступила и рассеялась по коридорам и комнатам дворца. Тогда герцог Тулун подошел к Амаласвинте.

— Дочь Теодориха, — начал он. — Твой сын призвал нас, но мы уже не застали его в живых. А ты, конечно, не особенно рада видеть нас.

— А если это знаете, — высокомерно сказала Амаласвинта, — то как же вы осмелились явиться нам на глаза, да еще ворваться сюда почти силой?

— Нужда заставила, благородная женщина. Нужда заставляет иногда поступать еще хуже. Мы принесли тебе требования нашего народа, которые ты должна исполнить.

— Что за язык! Да знаешь ли ты, кто стоит перед тобой, герцог Тулун?

— Дочь Амалангов, которую мы уважаем, даже когда она заблуждается и готовится совершить преступление.

— Мятежники! — вскричала Амаласвинта, величественно поднимаясь с трона. — Перед тобою твоя королева!

Тулун усмехнулся:

— Об этом, Амаласвинта, лучше молчи. Видишь ли, король Теодорих назначил тебя опекуншей твоего сына, — это было против права, но мы, готы, не противоречили ему. Он пожелал сделать этого мальчика своим наследником, — это не было разумно. Но мы и народ готов, мы уважаем кровь Амалунгов и признали это желание короля, который был некогда мудр. Но никогда не желал Теодорих, и никогда не согласились бы и мы, чтобы после того мальчика нами управляла женщина, чтобы прялка властвовала над мечом.

— Так вы отказываетесь признать меня своей королевой? — спросила Амаласвинта.

— Нет, не отказываемся, — ответил Тулун, — пока еще не отказываемся. Я сказал это только потому, что ты ссылаешься на свое право. А между тем ты этого права не имеешь и должна это знать. И вот, так как мы уважаем благородство твоей крови, и так как если бы в настоящее время мы лишили тебя короны, то в государстве могло бы произойти опасное разъединение, — то я предложу тебе условия, на которых ты можешь сохранить корону.

Амаласвинта страдала невыразимо, даже слезы выступили на ее глазах. Но она тотчас подавила их. С каким удовольствием предала бы она палачу эту гордую голову, осмелившуюся так говорить с нею. Но она была бессильна и должна была молча терпеть. Она только опустилась в изнеможении на трон.

— Соглашайся на все! — быстро шепнул ей Цетег. — Сегодня ночью приедет Помпоний.

— Говори, — сказал Кассиодор, — но пощади женщину, варвар.

— Э, — засмеялся Питца: — да ведь она сама не хочет, чтобы к ней относились, как к женщине: она ведь — наш король!

— Оставь, брат, — остановил его Тулун, — в ней такая же благородная кровь, как и в нас.

И затем, обращаясь к Амаласвинте, начал:

— Во-первых, ты удалишь от себя префекта Рима, — он враг готов. Его место займет граф Витихис.

— Согласна! — вскричал сам префект, вместо королевы.

— Во-вторых, ты объявишь, что ни одно твое распоряжение, с которым не согласится граф Витихис, не будет иметь силы. Ни один новый закон не может быть издан без согласия народного собрания.

Регентша с гневом хотела возразить, но Цетег удержал ее:

— Сегодня ночью будет Помпоний, — прошептал он ей и затем крикнул: — Согласна!

— В-третьих, — продолжал Тулун, — мы, трое Балтов, не привыкли гнуть голову при дворе. Крыши дворца слишком низки для нас. А государство призывает нас: соседи наши авары, гепиды, славяне, вообразили, что со смертью великого короля эта страна осиротела, и нападают на наши границы. Ты снарядишь три войска, — тысяч в тридцать, — и мы, трое Балтов, поведем их на врагов.

«О, — подумал префект, — это великолепно: они выведут все войска из Италии и сами уберутся», — и, улыбаясь, снова крикнул: — Согласна!

— Что же останется мне после всего этого? — спросила Амаласвинта.

— Золотая корона на прекрасной головке, — ответил Тулун. — А теперь подпиши эти условия. Говори ты, Гильдебад, объяснись с этим римлянином.

Но вместо Гильдебада, — этого громадного гота, которого префект не знал, — выступил Тейя.

— Префект Рима, — начал он, — пролита кровь, благородная, верная, дорогая кровь гота, которая вызовет страшную борьбу. Кровь, в которой ты…

— Э, к чему столько слов, — прервал его великан Гильдебад. — Моему златокудрому брату не повредит легкая царапина, а с того уже нечего взыскивать. А ты, черный черт, — обратился он к префекту, поднося ему широкий меч к самому лицу, — узнаешь это?

— Меч Помпония! — побледнев, вскричал префект, отступая назад. Кассиодор и Амаласвинта также вскрикнули в испуге.

— Ага, узнал! Не правда ли, это плохо! Поездка не удалась.

— Где Помпоний? — вскричал Цетег.

— В обществе акул, в глубоком море, — ответил Гильдебранд.

— Как? Убийство? Но кто же осмелился? — с гневом вскричал префект. — Как это случилось?

— Очень просто. Помпоний в последнее время позволял себе такие речи, что даже мой беззаботный брат обратил наконец внимание на его поведение. Несколько дней назад он вдруг уехал куда-то на самом быстром корабле. Это возбудило подозрение брата. Он сел на свой корабль, пустился за ним, догнал его и спросил, куда он направляется.

— Но Тотила не имел права допрашивать его! Помпоний не должен был давать ему ответ! — вскричал префект.

— Но он ему дал ответ, великолепнейший римлянин. Видя, что у него в пять раз больше солдат, чем у нас, он засмеялся и ответил, что едет спасать королеву из рук готов и привезти ее в Рим, после чего сделал знак своим людям. Ну, мы, конечно, также взялись за мечи. Жаркая была схватка. Неподалеку оказались наши молодцы. Они услышали лязг железа и поспешили к нам. Теперь уже нас стало больше, чем римлян. Но Помпоний — молодец, он сражался, как лев. Бросившись на моего брата, он ранил его в руку. Тут Тотила уже рассердился и пронзил его мечом, так что тот сразу упал. Умирая, он сказал мне: «Передай префекту мой поклон и этот меч, который он сам подарил мне, и скажи, что я непременно исполнил бы обещание, если бы не подоспела смерть». Я обещал исполнить просьбу. Он был храбрый человек. И вот его меч. После его смерти корабли сдались нам, и Тотила повел их в Анкону, а я сел на самый быстрый из них и прибыл сюда в одно время с Балтами.

Все молчали. Цетег видел, что план его разрушен Тотилой. Страшная ненависть к молодому готу закипела в груди его.

— Ну, что же, Амаласвинта, согласна ты подписать условия, или мы должны выбрать себе другого короля? — спросил Тулун.

— Подпиши, королева, — сказал Цетег, — тебе не остается выбора.

Амаласвинта подписала.

— Хорошо, теперь мы пойдем сообщить готам, что все улажено.

Они вышли. В зале остались только королев и префект. Тут Амаласвинта дала волю своим слезам: ее гордость была страшно поражена.

— О, Цетег, — вскричала она, ломая руки: — все, все потеряно!

— Нет, не все, только один план не удался. Но я больше не могу быть полезен тебе, — холодно прибавил он, — и уезжаю в Рим.

— Как? Ты покидаешь меня в такую минуту? Ты, ты настоял, чтобы я приняла все эти условия, которые лишают меня власти, и теперь уходишь! О, лучше бы я не соглашалась, тогда я осталась бы королевой, хотя бы они и возложили корону на этого мятежника-герцога.

«Да, конечно, — подумал Цетег, — для тебя было бы лучше, но не для меня. Нет, эту корону не должен носить ни один герой!» Он быстро сообразил, что теперь уже Амаласвинта не может быть полезна для него, и составил в голове уже новый план. Но, чтобы она не вздумала отказаться от подписанных условий и тем дать готам повод передать корону Тулу ну, он заговорил снова, как преданный друг:

— Я ухожу, королева, но не покидаю тебя. Я только не могу теперь быть полезен тебе здесь. За тобою будут зорко наблюдать.

— Но что же мне делать с этими условиями, с этими тремя герцогами?

— С герцогами? — медленно повторил префект. — Они ведь отправляются на войну и, быть может, не возвратятся оттуда.

— Быть может! — вздохнула королева, — что за польза от «быть может!»

— Но если ты захочешь, — проговорил префект, глядя ей прямо в глаза, — то они и наверное не вернутся.

— Убийство! — с ужасом отшатнулась королева.

— Необходимость. Да это и не убийство. Это будет справедливое наказание. Ведь если бы ты имела власть, ты предала бы их палачу Они мятежники, они принудили тебя, королеву, подписать условия, они убили Помпония, — они заслужили казнь.

— Да, они должны умереть, эти грубые люди, которые предписывают условия королеве. Ты прав, они не должны жить.

— Да, — как бы про себя повторил префект. — Они должны умереть, они и Тотила.

— А Тотила за что? — спросила Амаласвинта. — Это прекраснейший юноша из моего народа.

— Он умрет, — с ненавистью вскричал префект. — О если бы он мог десять раз умереть! Я пришлю тебе из Рима трех человек, исаврийских солдат. Ты отправишь их вслед за Балтами. Все трое должны умереть, в один день. А о прекрасном Тотиле я сам позабочусь. В случае возмущения готов, я немедленно явлюсь с войском тебе на помощь. А теперь прощай!

И он вышел. Глубоко одинокой почувствовала себя королева: со двора доносились крики радости готов, которые торжествовали свою победу над ней. Последнее обещание префекта, она чувствовала, было пустой фразой. С тоской подперла она голову рукой. В эту минуту в комнату вошел один из придворных.

— Послы из Византии просят принять их. Император Юстин умер. На престол вступил его племянник Юстиниан. Он шлет тебе братский привет и свою дружбу.

— Юстиниан! — вскричала королева. Она лишилась сына, ее народ грозил ей, Цетег покинул ее, — все отступили от нее, напрасно искала она помощи и поддержки кругом себя, — поэтому из глубины души повторяла она теперь: Юстиниан! Юстиниан!

Глава III

Цетег лежит на мягком диване в своем кабинете в Риме. Он чувствует себя прекрасно: число заговорщиков увеличивается с каждым днем, особенно в последнее время, когда со стороны готского правительства начались некоторые стеснения. Влияние его в Риме безгранично. Даже самые осторожные находили, что, пока Рим не освобожден, необходимо предоставить Цетегу, как наиболее способному, безусловную власть. Теперь он лежал и думал, что если все будет идти, как теперь, и укрепление Рима будет закончено, то можно будет изгнать готов и без помощи Византии. А это было бы недурно, потому что всех этих освободителей очень легко призвать, но очень трудно удалить.

Вошел слуга и подал ему письмо. — Гонец ждет, — сказал он и удалился. Цетег взял письмо совершенно равнодушно, но, взглянув на печать, сразу оживился. — «От Юлия, — слава Богу!» И на холодном лице префекта явилось чуждое ему выражение дружеской теплоты. Быстро распечатав письмо, он начал читать.

«Цетегу, префекту Рима, Юлий Монтан.

Давно уже, мой учитель и воспитатель (клянусь Юпитером, как холодно звучит это!), не писал я тебе. И последнее письмо мое было очень мрачно, я сознаю это, но таково было и мое настроение. На душе у меня было так мрачно, я бранил себя за свою страшную неблагодарность к тебе, самому великодушному изо всех благодетелей (никогда еще не называл он меня этим невыносимым именем! — пробормотал Цетег). Вот уже два года я путешествую за твой счет по всему миру, путешествую, как принц, с целой толпою рабов и слуг, имею возможность наслаждаться мудростью и всеми прелестями древних, и я все недоволен, неудовлетворен.

Но вот здесь, в Неаполе, в этом благословенном богами городе, я нашел наконец то, чего мне недоставало, хотя и не сознавал этого: не мертвую мудрость, а живое, горячее счастье (а, он влюбился! ну, наконец-то, хвала богам!). О учитель, отец! знаешь ли ты, какое это счастье — назвать своим сердце, которое тебя вполне понимает, (ах Юлий! знаю ли я это!), которому ты можешь открыть свою душу! О, если ты это испытал, то поздравь меня, принеси жертву богам, потому что я и теперь в первый раз в жизни имею — друга!»

— Что! невольно спрыгивая с места, вскричал префект: — вот неблагодарный! Но затем продолжал читать.

«Ты ведь знаешь, что друга, поверенного я до сих пор не имел. Ты, мой учитель, заменявший отца…»

(Цетег с досадой бросил письмо и быстрыми шагами прошелся по комнате, но тотчас овладел собою: «Глупости», — пробормотал он и снова начал чтение)

«…ты настолько старше, умнее, лучше, выше меня, притом я обязан тебе такой благодарностью, уважением, что все это заставляло мою душу пугливо замыкаться в себе. Тем более, что я часто слышал, как ты подсмеивался над всякой мягкостью, горячностью. Резкая складка у углов твоего рта действовала на меня, как ночной мороз на распускающуюся фиалку. Но теперь я нашел друга откровенного, молодого, горячего, и я счастлив, как никогда. Мы имеем одну душу, целые дни и ночи мы говорим, говорим и не можем наговориться. Он гот…»

(«Еще что!» — с неудовольствием сказал Цетег)

«…и называется Тотила».

Рука префекта опустилась. Он ничего не сказал, только на минуту закрыл глаза, но затем спокойно продолжал:

«…И называется Тотила. Мы встретились в Неаполе совершенно случайно, сошлись очень быстро и с каждым днем сильнее привязываемся друг к другу. Особенно упрочилась наша дружба после одного случая. Однажды вечером мы по обыкновению гуляли и, шутя, обменялись верхней одеждой: я надел шлем и широкий белый плащ Тотилы, он — мою хламиду. Вдруг в одной глухой улице из-за куста выскочил какой-то человек, бросился на меня и слегка ранил копьем. Тотила тотчас поразил его мечом. Я наклонился над умирающим и спросил его: чем вызвал я в нем такую ненависть, что он решился на убийство. Он взглянул на меня, вздрогнул и прошептал: „Не тебя, я должен был убить Тотилу, гота!“ — и с этими словами умер. Судя по одежде и оружию, он был исаврийский солдат».

Цетег опустил письмо и сжал лоб рукою.

— Ужасная ошибка! — прошептал он и продолжал читать.

«Этот случай освятил и укрепил еще более нашу дружбу. И кому же я обязан этим счастьем? Тебе, одному тебе, который отправил меня в этот город, где я нашел такую истинную отраду. Да вознаградит тебя небо за это! Но я вижу, что все это письмо наполнено рассказом о себе, о своей дружбе. Напиши же, как тебе живется? Прощай!»

Горькая усмешка показалась на губах префекта, и он снова быстро зашагал взад и вперед по комнате. Наконец он остановился и сжал рукою лоб.

— Как могу я быть так… молод, чтоб сердиться. Ведь это так естественно, хотя и глупо. Ты болен, Юлий: погоди, я пропишу тебе рецепт.

И с какой-то злобной радостью он написал:

«Юлию Монтану, Цетег, префект Рима.

Твое трогательное письмо из Неаполя очень рассмешило меня. Оно показывает, что ты выносишь теперь последнюю детскую болезнь. Когда она пройдет, ты будешь уже взрослым мужчиной. Чтобы ускорить кризис, я прописываю тебе лучшее средство. Отыщи немедленно в Неаполе богатого купца Валерия Процилла. Это богатейший купец всего юга, заклятый враг византийцев, убивших его отца и брата, горячий республиканец, а поэтому мой друг. Дочь его, Валерия — самая красивая римлянка нашего времени. Она только на три года моложе тебя, следовательно, в десять раз зрелее. Скажи ее отцу, что Цетег просит ее руки для тебя. Ты, — я уверен, — с первого раза влюбишься в нее по уши и забудешь всех друзей в мире: когда восходит солнце, луна бледнеет. Кстати, знаешь ли ты, что твой новый друг — один из опаснейших врагов римлян? А я когда-то знавал некоего Юлия, который клялся, что Рим — выше всего. Прощай».

Запечатав письмо, префект позвал слугу.

— Позаботься о гонце, чтобы он был сыт, дай ему вина и червонец, — и пусть завтра утром он едет обратно с этим письмом.

Глава IV

Несколько времени спустя, в одной из небольших комнат императорского дворца в Византии стоял, глубоко задумавшись, маленького роста некрасивый человек, — император Юстиниан.

Комната убрана роскошно. Особенно бросался в глаза огромный, в рост человека, крест из чистого золота. Император медленно ходил взад и вперед по комнате и каждый раз, проходя мимо креста, набожно склонял голову и крестился. Наконец он остановился перед огромной картой Римской империи и долго рассматривал ее.

— Если бы знать исход! — вздохнул он, потирая худые руки. — Меня влечет неудержимо, этот какой-то дух вселился в меня и манит. Но кто этот дух: ангел ли с неба или демон?.. О триединый Боже, прости своего верного раба и наставь меня: могу ли я, смею ли?..

В это время пурпуровый занавес, закрывавший вход, слегка приподнялся, и в комнату вошел слуга.

— Император, — сказал он, бросившись перед ним на землю, — явились патриции, которых ты приглашал.

— Пусть войдут.

В комнату вошли два человека: один высокого роста, широкоплечий, с красивым, открытым лицом. Другой — болезненный калека, хромой, с одним плечом выше другого. Но глаза его блестели такою проницательностью, таким умом, что заставляли забывать о безобразии его фигуры. Оба, войдя в комнату, бросились к ногам императора.

— Мы позвали вас, — начал император, — чтобы выслушать ваш совет относительно Италии. Вам дано было три дня на рассмотрение переписки с королевой, с партией патриотов и с другими. Что же вы решили? Говори сначала ты, главный военачальник.

— Государь, — ответил высокий, — совет Велизария всегда один: долой варваров! С пятнадцатитысячным войском я уничтожил по твоему приказанию государство вандалов в Африке. Дай мне тридцать тысяч, — и я сделаю то же с готами.

— Хорошо, — ответил Юстиниан. — Твой совет мне нравится. Ну, а ты что скажешь? — обратился затем император к калеке.

— Император, — ответил тот резким голосом. — Я против этой войны в настоящее время, потому что, кто должен защищать свой дом, тому нечего думать о нападениях. С запада, со стороны готов, нам не грозит никакой опасности. А на востоке мы имеем врага — персов, которые могут уничтожить наше государство.

— С каких это пор мой великий соперник Нарзес начал бояться персов? — насмешливо спросил Велизарий.

— Нарзес никого не боится, — ответил тот, — ни парсов, которых он побеждал, ни Велизария, которого персы побеждали. Но я знаю восток. Опасность нам грозит оттуда. И потом, государь, постыдно для нас из года в год золотом покупать мир у персидского хана Хозроя.

Яркая краска залила щеки императора:

— Как можешь ты таким образом называть наши подарки? — вскричал он.

— Подарки! А если эти подарки запоздают на неделю, то Хозрой сожжет наши пограничные села и города. Нет, государь, нечего тебе без нужды трогать готов. Лучше сосредоточь все свои силы на востоке, укрепи границу и сбрось эту постыдную дань персам. А после этого, — что же, — тогда, если пожелаешь, можешь воевать и с готами.

— Не слушай его, государь! — вскричал Велизарий. — Дай мне войско в тридцать тысяч, и головой ручаюсь, что Италия будет твоей.

— А я ручаюсь своей головой, что Велизарий не завоюет Италии не только с тридцатью, но и с сотней тысяч человек, потому что Велизарий — герой, но не великий полководец. Он был бы лучшим полководцем, если бы не был таким героем. Все битвы, которые он проиграл, были проиграны только из-за его геройства.

— Ну, о тебе этого нельзя сказать, — заметил Велизарий.

— Конечно, нельзя, потому что я не проиграл еще ни одного сражения: я не герой, но я великий полководец. Вот почему, если кто завоюет Италию, то это буду я, имея восемьдесят тысяч войска.

В эту минуту явился слуга и объявил, что Александр, которого император посылал в Равенну, возвратился и просит его принять.

— Скорее веди его, — с радостью вскричал император.

Вошел красивый молодой человек.

— Что же, Александр, ты приехал один? — спросил его император.

— Да, один, — ответил тот.

— Однако, судя по твоему последнему письму… Ну, в каком же положении находится государство готов?

— В очень затруднительном. Я писал тебе, чтоАмаласвинта решила отделаться от трех своих врагов — Балтов. Если бы убийство их не удалось, то ей было бы опасно оставаться в Равенне, и она просила, чтобы я доставил ее сюда, в Византию.

— Ну и что же? Удалось убийство?

— Удалось: трех герцогов уже нет. Но в Равенне распространился слух, что самый опасный из этих герцогов, Тулун, — которого одно время Теодорих думал назначить своим наследником, обойдя внука, — не убит, а только ранен. Готы с угрозами толпой окружили дворец, а регентша бежала ко мне на корабль. Я тотчас велел сняться с якоря. Но недалеко успели мы отъехать: нас нагнал граф Витихис и потребовал, чтобы королева возвратилась в Равенну. Так как, с одной стороны, знатные готы, по-видимому, не верят ее вине, а с другой, если бы она не согласилась возвратиться добровольно, то Витихис заставил бы ее, — то она возвратилась. Но перед отъездом написала тебе письмо и велела передать тебе этот ящик с подарками. Вот он.

— Это после, — сказал император. — Сначала расскажи, каково положение дел в Италии?

— Самое благоприятное для тебя. Слух об убийстве герцогов, о восстании готов и бегстве королевы быстро распространился по всей стране. Дело дошло до столкновения между римлянами и готами. В Риме патриоты собрались в сенате и решили призвать тебя на помощь. Только гениальный глава заговорщиков катакомб не поверил слухам и с невероятным усилием удержал римлян. А через час стало известно, что Амаласвинта возвратилась, и страна успокоилась. Впрочем, черный Тейя, командующий войсками в Риме, поклялся, что если хоть один волос падет с головы какого либо гота, то он сравняет Рим с землей. Но я сообщу тебе еще лучшую новость: не только среди римлян нашел я горячих сторонников, но и среди готов, и даже среди членов королевского дома.

— Что ты хочешь сказать? — с радостью вскричал император.

— Да, в Тускии живет очень богатый князь Теодагад, двоюродный брат Амаласвинты.

— Последний в роде Амалунгов, так ведь?

— Да, последний. Он и еще более Готелинда — умная, но злая жена его, гордая дочь Балтов, смертельно ненавидят королеву и предлагают свои услуги — подчинить тебе Италию. Вот письмо от них. Но прочти прежде письмо Амаласвинты; оно, кажется мне, очень важно.

Император вскрыл печать и начал читать.

— Прекрасно! — вскричал он, окончив чтение. — С этим письмом я держу Италию и государство готов в своих руках!

И быстрыми шагами он начал ходить по комнате, забывая кланяться кресту.

— Прекрасно! Она просит дать ей телохранителей. Конечно, конечно — я дам. Но не две тысячи, а много, гораздо больше, чем ей это понравится, и ты, Велизарий, поведешь их туда.

— Теперь рассмотри ее подарки. Там есть и портрет ее.

В эту минуту портьера слегка отдернулась и в отверстие просунулась незамеченная никем голова женщины. Император между тем открыл дорогую шкатулку, выбросил из нее драгоценности и вынул небольшой портрет со дна ее. Взглянув на него, он невольно вскрикнул от восторга: — Что за прелестная женщина! Какая величественность! Сейчас видно королевскую дочь, рожденную повелительницу!

Тут портьера отдернулась, и женщина вошла. Это была императрица Феодора. Ей было лет около сорока. Щеки и губы ее были подкрашены, брови начернены, — вообще приняты были все меры, чтобы поддержать увядающую красоту. Но и без этого она была бы еще прекрасна.

— Чему так радуется мой повелитель? — спросила она льстивым голосом, подойдя к императору. — Не могу ли и я разделить эту радость?

Все присутствующие бросились перед нею на землю, как перед императором. Юстиниан же вздрогнул и хотел спрятать портрет. Но не успел: императрица уже внимательно всматривалась в него.

— Мы восхищались, — ответил он в замешательстве, — чудной рамкой портрета.

— Ну, в рамке нет решительно ничего хорошего, — ответила с улыбкой Феодора. — Но лицо недурно. Королева готов, вероятно?

Посланный наклонил голову.

— Да, недурна. Только слишком груба, строга, неженственна. Но стоит ли заниматься женским портретом! Юстиниан, что же, решился ты?

— Почти. Я хотел только еще посоветоваться с тобою, — ответил император. — Господа, уйдите. Я посоветуюсь с императрицей. Завтра вы узнаете мое решение.

Оставшись наедине с женою, Юстиниан взял ее руку и нежно поцеловал.

«О, — подумала Феодора, — уж эта нежность недаром: ему что-то нужно. Надо быть осторожнее». И громко спросила:

— Так что же ты думаешь делать?

— Я почти решил уже послать в Италию Велизария с тридцатитысячным войском. Конечно, с такими незначительными силами он не покорит Италию. Но честь его будет задета, и он сделает все возможное, три четверти работы. А тогда я отзову его назад и сам поведу туда шестьдесят тысяч, да возьму еще Нарзеса с собою, шутя кончу остальную четверть работы и буду победителем.

— Хитро задумано, — отвечала императрица. — План прекрасен.

— Да, я решаюсь. Но… еще одно, — и он снова поцеловал руку жены.

«А, вот теперь», — подумала Феодора.

— Когда мы победим готов, что… что надо будет сделать с их королевой?

— Что с нею сделать? — спокойно ответила Теодора. — То же, что с лишенным трона королем вандалов. Она должна будет жить здесь, в Византии.

Юстиниан, с искренней радостью на этот раз, сжал маленькую ручку жены.

— Как я рад, что ты решаешь так справедливо.

— Даже более, — продолжала Феодора. — Она тем легче поддастся нам, чем более будет уверена в достойном приеме здесь. Поэтому я сама напишу ей радушное приглашение, предложу ей смотреть на меня, как на любящую сестру.

— Ты и не подозреваешь, — горячо вскричал Юстиниан, — как ты облегчишь этим нашу победу. Дочь Теодориха должна быть вполне привлечена на нашу сторону. Она сама должна ввести нас в Равенну. Но в таком случае нельзя сейчас посылать Велизария с войском туда: это может возбудить в ней подозрение. Велизарий должен быть только по близости, наготове. Пусть он держится у берегов Сицилии, под предлогом смут в Африке. Но кто же будет действовать в нашу пользу в Равенне?

— Префект Рима Цетег, умнейший человек в западной империи, друг моей молодости.

— Хорошо. Но он римлянин, и я не могу вполне довериться ему. Необходимо послать туда еще кого-нибудь из вполне преданных нам людей. Кого бы? Разве снова Александра?

— О, нет, — вскричала Феодора, — он слишком молод для подобного дела. Нет!

И она задумалась. Потом через несколько минут торжественно сказала:

— Юстиниан, чтобы доказать тебе, что я могу забыть личную ненависть, где этого требует благо государства, и где необходим подходящий человек, я сама предлагаю тебе своего врага, искусного дипломата — Петра, двоюродного брата Нарзеса. Пошли его.

— Феодора, — в восторге вскричал Юстиниан, обнимая ее. — Ты, действительно, послана мне самим Богом. Цетег — Петр — Велизарий! Варвары, вы погибли!

Глава V

На следующее утро в комнату Феодоры вошел маленький горбатый человек лет сорока, с крайне неприятным, но умным лицом.

— Императрица, — со страхом заговорил он, низко кланяясь. — Что, если меня увидят здесь! Тогда в одну минуту погибнут ухищрения стольких лет.

— Никто не увидит тебя, Петр, — спокойно ответила императрица. — Единственный час в течение дня, когда, я обеспечена от неожиданных посещений императора, это часть его молитвы. Да продлит Господь его благочестие! Сегодня я не могу говорить с тобою, как обыкновенно, в церкви, где ты, сидя в темной исповедальне, будто бы исповедуешь меня: сегодня император потребует тебя до начала обедни, и ты должен быть заранее подготовлен.

— В чем дело? — спросил горбун.

— Петр, — медленно сказала Феодора, — наступил день вознаградить тебя за твою долголетнюю службу мне и сделать тебя великим человеком.

«Давно бы пора»! — подумал горбун.

— Но, прежде чем поручить тебе сегодняшнее дело, необходимо выяснить тебе наши отношения и напомнить о твоем прошлом, о начале нашей дружбы.

— К чему это? — недовольно заметил Петр.

— Непременно нужно, ты сам увидишь. Итак, начнем. Ты — двоюродный брат моего смертельного врага Нарзеса и был его сторонником, следовательно, и сам был моим врагом. Целые годы ты служил Нарзесу против меня. Мне повредило это мало, а сам выиграл еще меньше: оставался простым писарем и умирал с голоду. Но такая умная голова, как ты, сумеет себе помочь: ты начал подделывать, удваивать списки налогов императора, провинции платили двойные налоги, — одни шли Юстиниану, а другие — казначеям и тебе. Некоторое время все шло прекрасно. Но один новый, молодой казначей нашел более выгодным служить мне, чем делиться с тобою. Он сделал вид, что согласен, взял список, подделанный тобою, и принес его мне.

— Негодяй, — пробормотал Петр.

— Да, это было дурно, — усмехнулась Феодора. — С этим списком я могла в одну минуту уничтожить своего хромого врага. Но я пожертвовала короткой местью ради продолжительного успеха: я позвала тебя и предложила — умереть или служить мне. Ты выбрал последнее, и вот с тех пор в глазах света — мы смертельные враги, а втайне — друзья. Ты выдаешь мне все планы Нарзеса, а я щедро плачу тебе. Ты стал богат.

— О, пустяки, — вставил горбун.

— Молчи, неблагодарный! Ты очень богат. Об этом знает мой казначей.

— Ну хорошо, я богат, но не имею звания, почестей. Мои школьные товарищи, Цетег в Риме, Прокопий в Византии…

— Терпение! С нынешнего дня ты будешь быстро подниматься по служебной лестнице почестей. Слушай: завтра ты отправишься, как императорский посол, в Равенну.

— Как императорский посол! — радостно вскричал Петр.

— Да, благодаря мне. Но слушай. Юстиниан поручит тебе уничтожить государство готов, проложить Велизарию путь в Италию. Это ты исполнишь. Но кроме того, он даст тебе еще одно, особенно важное в его глазах, поручение: во что бы то ни стало спасти дочь Теодориха из рук ее врагов и привезти сюда, в Византию. Вот мое письмо к ней, в котором я приглашаю ее к себе, как сестру.

— Хорошо, — сказал Петр, — я привезу ее тотчас сюда. Феодора вскочила с места.

— Ни в каком случае, Петр, — воскликнула она, — потому-то и посылаю я тебя, что она не должна приехать в Византию: она должна умереть.

Пораженный Петр выронил из рук письмо.

— О императрица, — прошептал он: — убийство!

— Молчи, — возразила Феодора, и глаза ее мрачно сверкнули. — Она должна умереть.

— Но почему? За что?

— За что? Хорошо, я скажу это тебе: знай, — и она дико схватила его за руку и прошептала на ухо: Юстиниан начинает любить ее.

— Феодора! — вскричал горбун: — но ведь он ни разу не видел ее!

— Он видел ее портрет.

— Но ведь ты никогда еще не имела соперницы!

— Вот и забочусь о том, чтобы ее не было.

— Но ты так прекрасна!

— Она моложе меня.

— Ты так умна, ты его поверенная, он сообщает тебе самые затаенные свои мысли.

— Вот это и тяготит его. И… заметь: Амаласвинта — дочь короля, кровная королева! А я — дочь содержателя цирка. А Юстиниан, — как это ни смешно — надев царскую мантию, забыл о том, что он сам сын пастуха, и бредит королевской кровью. С этим бредом его я не могу бороться. Изо всех женщин в мире я никого не боюсь, кроме этой дочери короля.

И она гневно сжала маленькую руку в кулак.

— Берегись, Юстиниан! Этими глазами, этими руками Феодора заставляла повиноваться львов и тигров!.. Одним словом, Амаласвинта умрет.

— Хорошо, — ответил Петр. — Но не от моей руки. У тебя много кровожадных слуг. Посылай их. Я — человек слова.

— Нет, милый, ты, именно ты, мой враг, сделаешь это, потому что преданных мне людей обязательно заподозрят.

— Феодора, — забывшись, сказал Петр: — но если будет умерщвлена дочь Теодориха, королева по праву рождения…

— А, несчастный! И ты тоже ослеплен этой королевой! Слушай, Петр: в тот день, когда получится весть о смерти Амаласвинты, ты будешь римским сенатором.

Глаза старика блеснули. Но трусость или совесть одержали верх.

— Нет, — решительно ответил он: — лучше я покину двор и оставлю все надежды.

— Но ты умрешь, несчастный, — с гневом вскричала императрица. — О, воображаешь ли ты, что теперь свободен и в безопасности, что я сожгла тогда фальшивые документы? О глупец! Да ведь сгорели не те. Вот смотри, — твоя жизнь все еще в моих руках.

И она вынула из стола почку пожелтевших документов. При виде их Петр в ужасе опустился на колени.

— Приказывай, — прошептал он, — я все исполню.

— То-то же! — ответила Теодора. — Подними мое письмо к Амаласвинте и помни: звание патриция — если она умрет. Пытка и смерть — если она останется жива. Теперь уходи.

Глава VI

Задумчиво сидел Цетег в своем кабинете с письмом в руках. Письмо снова было от Юлия. Вот что писал юноша:

«Цетегу, префекту, Юлий Монтан.

Твой холодный ответ на сообщение о моем новом счастье сильно огорчил меня сначала, но затем еще более возвысил это счастье, хотя ты этого не мог ни предвидеть, ни желать. Страдание, причиненное тобою, вскоре сменилось состраданием к. тебе. Горе человеку, который так богато одарен умом и так беден добротою сердца! Горе человеку, который не способен испытать готовность на жертвы любви к ближнему, который не знает сострадания! Горе тебе, не знающему лучшего в мире!

Прости, что я говорю так свободно, как никогда не говорил с тобою. Но твое „лекарство“ действительно смыло с меня последние следы юношества, сделало меня вполне зрелым, хотя не в том смысле, как ты надеялся: оно подвергло мою дружбу тяжелому испытанию, но, благодаря Богу, эта дружба не только не уничтожилась, но еще более укрепилась в этом испытании.

Слушай и удивляйся, что вышло из всех твоих планов.

Как ни тяжело было мне твое письмо, но, привыкший к послушанию, я в тот же день отправился искать Валерия. И скоро нашел: он уже бросил торговлю и живет в прекрасной вилле за городом. Он отнесся ко мне замечательно дружелюбно и тотчас пригласил прожить несколько времени в него на даче. Его дочь… да, ты предсказал верно: красота ее сильно поразила меня. Но еще больше подействовало на меня величие души, которое я открывал в ней с каждым днем. И особенно привлекла меня в ней та двойственность, которая проходит через всю ее жизнь. Ты ведь знаешь историю их семейства: мать Валерии, женщина очень набожная, посвятила ее с самого детства на служение Богу, — отдала в монастырь, где девушка должна была провести всю свою жизнь. Однако отец ее, более язычник, чем христианин, после смерти своей жены взял дочь обратно, пожертвовав в монастырь огромную сумму на постройку церкви. Но Валерия думает, что небо не берет мертвого золота вместо живой человеческой души. Она считает себя связанной обетом и думает о нем постоянно, хотя не с любовью, а со страхом, потому что она — вполне старого, языческого мира, истинная дочь своего отца. Отец ее заметил зарождающуюся во мне привязанность и, видимо, был доволен. Валерия тоже относилась ко мне очень дружелюбно. Проходили дни. Мое чувство крепло, и я был уверен, что Валерия согласится выйти за меня. Несколько раз я собирался просить ее руки. Но какое-то смутное чувство не допускало меня высказаться. Мне казалось, что я причиню этим зло кому-то другому. Я считал себя недостойным ее или непредназначенным ей судьбою, — и молчал. Один раз она была особенно прекрасна. Я не мог совладать с собой и начал уже говорить… как вдруг меня подавила мысль: „Ты совершаешь грабежи. Тотила!“ — невольно вскричал я из глубины души и стал глубоко корить себя, что из-за нового счастья я почти забыл своего друга, брата. „Нет, — подумал я, — твое пророчество не должно исполниться, — эта любовь не должна отдалить меня от друга“. И в тот же день я отправился в город к Тотиле и пригласил его на дачу. Я, конечно, много говорил ему о Валерии, но о своей любви к ней, не знаю сам — почему, умолчал: пусть, думал я, он сам все увидит и догадается.

На следующее утро мы вместе поехали на дачу. В доме нам сказали, что Валерия в саду, — она страстно любит цветы. Мы пошли к ней, Тотила впереди, я за ним. И вот, на повороте одной из аллей, мы увидели чудное видение: она стояла перед статуей своего отца и убирала ее свежими розами. Она была так прекрасна, что Тотила, громко вскрикнув от восторга, остановился, как вкопанный, на месте. Она взглянула на него и также вся вздрогнула. Розы выпали из ее рук, но она не замечала этого. Я с быстротою молнии понял, что и ее, и моя судьба решилась: они с первого взгляда полюбили друг друга. Точно острая стрела пронзила мое сердце. Но только на одну минутку, — тотчас же рядом с болью я почувствовал и чистую радость, без малейшей зависти: они, созданные друг для друга, встретились наконец. Теперь я понял, что удерживало меня раньше вдали от Валерии, почему именно его имя сорвалось с моих уст: Валерия предназначена ему, и я не должен становиться между ними.

О дальнейшем не буду говорить. Во мне еще столько эгоизма, святое учение отречения имеет еще так мало власти надо мною, что, — к стыду моему должен сознаться, — даже теперь еще сердце мое временами сжимается от боли, вместо того, чтобы радоваться счастью друга. Они любят друг друга и счастливы, как боги. Мне же остается радость любоваться их счастьем и скрывать свою любовь от отца, который вряд ли согласится отдать свою дочь Тотиле, пока будет считать его варваром. Свою же любовь я глубоко скрыл: он не должен подозревать ее.

Теперь ты видишь, Цетег, как действительность далека от того, чего ты желал: ты готовил это сокровище Италии для меня, а оно досталось Тотиле. Ты хотел уничтожить нашу дружбу и подвергнуть ее тяжелому испытанию, но только более скрепил ее, сделав бессмертной».

Глава VII

У городских ворот Неаполя возвышается уступами высокая башня, сложенная из огромных камней. В самом верхнем этаже — две низкие, но большие комнаты, в которых живет еврей Исаак, хранивший ключи от городских ворот и всех строений около стен города.

В одной из комнат сидит, скрестив ноги, старик Исаак, на плетеной циновке, держа в руке длинную палку. Против него стоит маленького роста молодой еще человек, очевидно, также еврей, с некрасивым и очень неприятным лицом.

— Итак, ты видишь, отец Исаак, что моя речь — не пустая речь, мои слова исходят не только из сердца, которое слепо, а из головы, которая хорошо видит. Вот я принес тебе письма и документы: я назначен смотрителем всех водопроводов Италии и получаю за это ежегодно пятьдесят червонцев. Да за каждую новую работу сверх того еще по десять червонцев. Вот я недавно окончил новый водопровод здесь, в Неаполе, и смотри: в кошельке у меня блестят десять тяжелых золотых. Верь мне, я могу содержать жену. Отдай же мне твою дочь Мирьям. Ведь я же сын Рахили, твоей двоюродной сестры.

Старик медленно покачал головою.

— Иохим, сын Рахили, оставь. Говорю тебе, оставь эту мысль.

— Почему? Что можешь ты иметь против меня? Кто среди Израиля может сказать что-нибудь против Иохима?

— Никто. Ты честен, смирен и прилежен. Ты успешно увеличиваешь свое состояние. Но видел ли ты когда-нибудь, чтобы соловей взял в подруги воробья, или горная газель — вьючное животное? Они не подходят друг к другу. Ну, а теперь взгляни сюда и скажи сам: разве ты пара моей Марьям?

И он отстранил своей палкой шерстяной занавес, закрывавший вход в другую комнату. Там у круглого окна стояла очень молоденькая девушка чудной красоты. Она тихо перебирала пальцами струны арфы и не пела, а скорее шептала, глядя на расстилающий внизу город:

«У рек Вавилонских сидел с плачем род Иуды. Когда же наступит день, когда роду Иуды не придется более плакать?»

— Взгляни, тихо сказал старик, — разве она не прекрасна, как роза из садов Сарона, как лань в горах Хирама?

В эту минуту раздались три удара в узкую железную дверь внизу.

— Опять этот гордый светловолосый гот! — с досадой сказал Иохим. — Отец Исаак, уж не он ли — тот благородный олень, который подходит к твоей лани?

— Не говори глупостей, сын мой. Ты ведь знаешь, что молодой гот влюблен в римлянку и не думает о жемчужине Иуды.

— Но, быть может, жемчужина Иуды думает о нем?

— Да, с глубокой благодарностью, как ягненок о сильном пастухе, который вырвал его из пасти волка. Разве ты забыл, как разгромили римляне евреев? Они сожгли нашу синагогу, разграбили наши дома. Целая толпа этих людей бросилась преследовать мое бедное дитя. Они сорвали покрывало с ее головы и платок с ее плеч. Где был тогда сын Рахили, Иохим, который сопровождал ее? Он очень быстро убежал от опасности, оставив голубку в когтях коршуна.

— Я мирный человек, — сконфуженно ответил Иохим, — моя рука не умеет владеть мечем.

— Тотила сумел. Он проходил мимо и, увидя эту погоню, быстро, как лев, бросился один в злую толпу с поднятым мечом. Одних он убил, других ранил, остальные в страхе разбежались. Он накинул покрывало на голову моей испуганной дочери, поддержал ее колеблющиеся от страха шаги и привел невредимой к ее старому отцу. Да вознаградит Иегова его долгою жизнью и да благословит все пути его!

— Ну, хорошо. Я теперь ухожу, на этот раз надолго: я еду далеко по важному делу.

— А что? — спросил Исаак.

— Юстиниан, император Восточной империи, хочет строить новый храм. Я послал ему планы, и он принял их.

— Как! — вскричал старик. — Ты, Иохим, сын Рахили, будешь служить римлянам? Императору, предшественники которого сожгли священный Сион и разрушили храм Господа? И ты сын благочестивого Манассии, будешь строить храм для неверных? Горе, горе тебе!

— Что ты призываешь горе, не зная, за что? Разве золото из рук христианина хуже блестит или меньше весит, чем из рук иудея?

— Сын Манассии, нельзя служит Богу и Мамоне!

— А ты сам, разве ты не служишь неверным? Разве ты не охраняешь для них ворота этого города?

— Да, с гордостью сказал старик, — я делаю это, охраняю для них верно, день и ночь, как собака дом хозяина. И, пока старый Исаак жив, ни один враг этого народа не пройдет через эти ворота. Потому что дети Израиля обязаны глубокой благодарностью этому народу и великому королю их, который был также мудр, как Соломон, и храбр как Давид. Римляне разрушили храм Господа и рассеяли нас по всей земле. Они сожгли и разграбили наши священные города, врывались в наши дома, уводили наших жен и дочерей, издавали против нас суровые законы. И вот пришел великий король с севера и снова отстроил наши синагоги. А когда римляне разрушали их, он заставлял их исправлять собственными их руками и на них же деньги. Он обеспечил нам домашний мир, и кто оскорблял израильтянина, должен был нести такое же наказание, как если бы оскорбил христианина. Он оставил нам нашу веру, охранял нашу торговлю, и мы при нем в первый раз со времени разрушения нашего храма отпраздновали пасху в мире и радости. И когда один знатный римлянин похитил мою жену Сару, король Теодорих в тот же день велел отрубить гордую голову и возвратил мне мою жену невредимою. И я всю жизнь буду помнить это и буду служить этому народу верно до смерти.

— Не пришлось бы тебе пожать неблагодарность за эту верность, — сказал Иохим, направляясь к выходу. — Мне кажется, что наступит время, когда я снова приду просить у тебя Мирьям, и, быть может, тогда ты не будешь так горд.

Он ушел, а вслед затем в комнату вошел Тотила и за ним — Мирьям.

— Вот твоя одежда садовника, — сказала она, подавая готу темный грубый плащ и широкополую шляпу. — А вот цветы. Ты говорил, что она любит белые нарциссы. Я нарвала их для нее. Они так прекрасно пахнут.

— Благодарю тебя, Мирьям. Ты добрая девушка, — ответил Тотила.

— Благословение Господа да будет над твоею золотистою головою, — сказал старый Исаак, входя в комнату.

— Здравствуй, старик, здравствуй! Какие вы добрые люди! Без вас весь Неаполь знал бы мою тайну. Как мне отблагодарить вас? Но сегодня я уже в последний раз переодеваюсь, — я решил открыто просить у отца Валерии ее руку. И тогда мы вместе отблагодарим вас. Она часто расспрашивает меня о тебе, Мирьям, и давно хочет видеть тебя. А теперь — прощайте пока. Я ухожу.

И, надвинув на глаза широкополую шляпу, Тотила, в грубом плаще и с корзиной цветов в руках, вышел из комнаты. Старый Исаак снял со стены связку ключей и пошел отворить ему дверь.

Мирьям осталась одна. В комнате было тихо, через открытое окно проскользнул первый серебристый луч луны. Мирьям осмотрелась, потом быстро подошла к белому плащу, который Тотила оставил здесь, и прижалась к нему губами. Затем встала, подошла к окну и долго смотрела на море, на высокие горы и веселый город. Губы ее слегка шевелились, точно в молитве, и чуть слышны были ее слова: «На руках Вавилонских сидя, плакал род Иуды. Когда же придет день, в который утихнет твое страдание, дочь Сиона?»

Тотила между тем быстро шел по дороге и через час подошел к даче Валерия. Садовник, старый вольноотпущенный, был посвящен в тайну молодых людей. Он взял корзину с цветами, а Тотилу отвел в свою комнату. Долго сидел там молодой гот, ожидая часа, когда Валерия, простившись после ужина с отцом, выйдет к нему в беседку. Наконец луна поднялась на известную высоту, и Тотила быстро направился к условленному месту. Вслед за ним пришла и Валерия.

— О Валерия, как невыносимо медленно тянулось время! Как ждал я этого часа! — вскричал он, обнимая девушку. Но та отстранилась от него.

— Оставь, прошу тебя, оставь это, — сказала она.

— Нет, я не могу оставить. Оглянись, как прекрасно все вокруг, — и эта чудная летняя ночь, и благоухающие цветы, и пение соловья. Все, все говорит нам, что мы должны быть счастливы. Неужели же ты не чувствуешь этого?

— Не знаю, я счастлива и вместе несчастна. Меня подавляет сознание моей вины перед отцом, этот обман, переодевание.

— Да, ты права. Я также не могу больше выносить этого, и сегодня именно затем и пришел сюда, чтобы предупредить тебя, что мы последний раз видимся тайком. Завтра же утром я открыто буду просить твоей руки у отца.

— Это самое лучшее решение, потому что…

— Потому что оно спасло тебе жизнь, юноша, — раздался строгий голос, и из темного угла беседки выступила высокая фигура с обнаженным мечом.

— Отец! — вскричала Валерия.

Тотила быстро привлек к себе девушку, точно желая защитить ее.

— Прочь, варвар! Валерия, уйди от него!

— Нет, Валерий, — решительно ответил Тотила. — Она моя, и ничто в мире не разлучит нас. Конечно, мы не правы перед тобой в том, что скрывали свою любовь. Но ведь ты же слышал, что я решил завтра же открыть тебе все.

— Да, к счастью твоему, я слышал, и это спасло тебе жизнь. Один старый друг предупредил меня о твоем обмане, и я пришел сюда, чтобы убить тебя. Теперь я дарую тебе жизнь, но ты никогда не должен более видеть мою дочь.

— Отец, — решительно заговорила тогда Валерия: — ты знаешь, что я правдива. Так знай же: я клянусь своею душою, что никогда не покину этого человека. Отец, ты с такой заботливостью, с такой любовью воспитывал меня, что до сих пор я ни разу не чувствовала, что не имею матери. Только теперь в первый раз мне не достает ее. Так пусть же хоть образ ее встанет теперь перед тобою и напомнит тебе ее последние слова. Помнишь, ты сам сколько раз говорил, что, умирая, она взяла с тебя обещание не препятствовать моему выбору, если я не захочу остаться в монастыре и пожелаю выйти замуж.

— Да, дитя мое, это была ее последняя просьба, и я обещал ей это. И видят боги, я готов исполнить обещание, если выбор падет на римлянина, но отдать тебя варвару… нет, этого я не могу!

— Но, Валерий, быть может я не в такой степени варвар, как ты думаешь — заметил Тотила.

— Да, отец, он не варвар. Присмотрись к нему, узнай его ближе, и ты сам увидишь, что он — не варвар. Поверь, отец, что твоя дочь не могла бы полюбить варвара. Присмотрись к нему, — вот все, чего мы оба просим у тебя.

Старик вздохнул и после некоторого молчания сказал:

— Пойдем к могиле твоей матери, вон она под кипарисом. Там я помолюсь, и дух этой благороднейшей женщины внушит мне, что делать. И если твой выбор благороден, — я исполню свое обещание.

Глава VIII

Прошло несколько месяцев. Цетег сидел в своем доме за обедом со старым школьным товарищем своим Петром, посланником Византии. Оба весело болтали, вспоминая прошлое. После обеда они ушли в кабинет и заговорили о делах.

— Нет, Петр, — насмешливо заметил Цетег, выслушав длинную, красноречивую речь, с целью убедить его, что Юстиниан желает поддержать государство готов. — Нет, не лукавь. Ведь я слишком хорошо знаю тебя, и ты никогда не обманешь меня.

Петр в замешательстве молчал. В эту минуту слуга доложил, что какая-то дама желает видеть префекта. Тот быстро встал и вышел в приемную.

— Княгиня Готелинда! — с удивлением вскричал он, увидя гостью, женщину со страшно обезображенным лицом: левый глаз ее вытек, и через всю левую щеку шел глубокий шрам. — Что привело тебя сюда?

— Месть! — ответила та резким голосом, и такой смертельной ненавистью сверкал ее единственный глаз, что Цетег невольно отступил.

— Месть — кому же? — спросил он.

— Дочери Теодориха! Но я не хочу задерживать тебя: я видела, как в твои ворота прошел мой старый друг, Петр.

«Ну, — подумал Цетег, этого ты не могла видеть, потому что я провел его через садовую калитку. Значит, вы сговорились сойтись у меня. Но чего же вам нужно от меня?»

— Я не задержу тебя долго. Ответь мне только на один вопрос: я хочу и могу погубить Амаласвинту. Согласен ли ты помогать мне?

«А, друг Петр, — подумал Цетег, — вот с каким поручением ты явился из Византии! Посмотрим, как далеко вы зашли!..» И он ответил:

— Готелинда, что ты желаешь погубить ее, этому я верю, но чтобы ты могла сделать это — сомневаюсь.

— Слушай и суди сам: я знаю, что она убийца трех герцогов. Герцога Тулуна убили подле моей виллы. Перед смертью он ударил мечом убийцу. И мои люди нашли их обоих еще живыми и перенесли их ко мне. Тулун — мой двоюродный брат, ведь я также из рода Балтов. Он умер на моих руках. Убийца его перед смертью сознался, что он — исаврийский солдат, что ты послал его к регентше, а регентша — к герцогу.

— Кто же еще слышал это признание? — спросил Цетег.

— Никто, кроме меня. Никто и не узнает, если ты согласишься помогать мне. Если же…

— Без угроз, Готелинда. Ты сама имела неосторожность сказать, что никто, кроме тебя, не слыхал этого признания. А если ты станешь обвинять Амаласвинту, тебе никто не поверит, потому что все знают, что ты — смертельный враг регентши. Поэтому угрозами ты ничего не поделаешь. Но позволь позвать сюда Петра. Мы вместе посоветуемся.

И он вышел и привел Петра.

— Теперь вместе обдумаем дело, — начал снова префект. — Положим, что вы погубите Амаласвинту. Кого посадите вы тогда на престол? Ведь для византийского императора дорога к этому трону еще не свободна.

Некоторое время Петр и Готелинда молчали, смущенные его прозорливостью. Наконец Готелинда ответила:

— Теодагада, моего мужа, последнего Амалунга.

— Теодагада, последнего Амалунга, — медленно повторил Цетег. И быстро соображал про себя: «Народ не любит Теодагада. Он получит корону только при содействии Византии и, следовательно, будет в ее руках, и византийцы явятся сюда раньше, чем у меня будет все готово к их встрече. Нет, это мне не выгодно, — надо как можно дольше не допускать их сюда».

— Нет, — громко ответил он. — Мне нет расчета действовать против Амаласвинты. Я на ее стороне.

— Быть может, это письмо изменит твое решение, — сказал Петр, подавая ему письмо Амаласвинты к Юстиниану.

Цетег прочел его.

«Несчастная! — подумал он. — Она сама себя погубила: она призывает византийцев, делает именно то, чего я опасался со стороны Теодагада. И теперь они явятся немедленно, хочет ли она этого или нет. И пока она будет королевой, Юстиниан будет играть роль ее защитника. Нет, Амаласвинте — конец!»

— Неблагодарная! — громко заявил он. — За всю мою преданность она готова погубить меня. Хорошо, господа, я ваш и думаю, что мне удастся убедить Амаласвинту самой отказаться от короны в пользу Теодагада. Благородство в ней сильнее даже властолюбия. Да, я уверен в успехе: приветствую тебя, королева готов! — и он поклонился Готелинде.


С нетерпением ожидала Амаласвинта ответа Юстиниана на свое письмо, потому что положение ее после убийства трех герцогов было очень тяжелое. Народ обвинял ее в убийстве и требовал избрание на ее место нового короля. Приверженцы Балтов требовали кровавой мести. Необходимо было обезопасить себя, пока придет помощь от Византии. И Амаласвинта действовала решительно: чтобы примириться с народом она призвала ко двору и осыпала почестями многих старых приверженцев Теодориха, героев и любимцев народа, во главе которых был седобородый Гриппа. Им она поручила ключи от Равенны и заставила их поклясться, что они будут верно защищать эту крепость. И народ, видя своих любимцев в такой чести, успокоился.

Оставалось еще обезопасить себя от мести сторонников Балтов. С этой целью она решила привлечь к себе третий по знатности и могуществу род готов — Вользунгов, во главе которых стояли два брата: герцог Гунтарис и граф Арагад. Если бы Вользунги со своими сторонниками были на ее стороне, ей нечего было бы бояться. Оказалось, что привлечь их к себе было очень легко: младший из братьев — Арагад был влюблен в Матасвинту, дочь регентши. Конечно, она решила выдать дочь за графа. Но Матасвинта наотрез отказалась. В сильном волнении ходила Амаласвинта по комнате. Перед нею спокойно стояла ее дочь, красавица Матасвинта.

— Одумайся, — горячо говорила мать. — Что можешь ты иметь против графа Арагада? Он молод, прекрасен, любит тебя. Его род теперь, когда Балты уничтожены, считается вторым после Амалов. Ты и не подозреваешь, как необходима их поддержка моему трону, который без них может пасть. Почему же ты отказываешься?

— Потому что я не люблю его — спокойно ответила дочь.

— Глупости! Ты — дочь короля, ты обязана жертвовать собою государству, интересам своего дома.

— Нет, — ответила Матасвинта. — Я женщина и не пожертвую своим сердцем ничему в мире.

— И это говорит моя дочь! — вскричала Амаласвинта. — Взгляни на меня, глупое дитя: видишь, я достигла всего лучшего, что только существует на земле.

— Но ты никого не любила в своей жизни, — прервала ее дочь.

— Ты знаешь? Откуда же? — с удивлением спросила мать.

— Я знаю это с детства. Конечно, я была еще очень мала, когда умер мой отец. Я еще не могла всего понять, но и тогда уже чувствовала, что он несчастен, и тем сильнее любила его. Теперь я давно уже поняла, чего ему не доставало: ты вышла за него только потому, что он после Теодориха, стоял ближе всех к трону. Не из любви, а только из честолюбия вышла ты за него. А он любил тебя.

Амаласвинта с удивлением взглянула на дочь.

— Ты очень смела и говоришь о любви так уверенно… Да ты сама любишь кого-то! — быстро вскричала она. — Вот почему и упрямишься.

Матасвинта опустила глаза и молчала.

— Говори же, — вскричала мать. — Неужели ты станешь отрицать истину? Неужели ты труслива, дочь Амалунгов?

Девушка гордо подняла голову.

— Нет, я не труслива и не буду отрицать истины. Я люблю.

— Кого же?

— Этого никакие силы в мире не заставят меня сказать, — ответила девушка с такой решительностью, что мать и не пыталась узнать.

— Матасвинта, — сказала мать. — Господь благословил тебя замечательной красотой тела и души. Ты — дочь королевы, внучка Теодориха. Неужели корона, государство готов для тебя — ничто?

— Да, ничто. Я — женщина и желаю любить и быть любимой, быть счастливой и сделать счастливы другого. Слово же «готы», к стыду моему должна сознаться, ничего не говорит моему сердцу. Быть может, я и не виновата в этом: ты всегда презирала их, не дорожила этими варварами, и эти впечатления детства сохранились во мне и до сих пор. Больше того, я ненавижу эту корону, это государство готов: они изгнали из твоего сердца моего отца, и брата, и меня. Нет, я с детства привыкла смотреть на эту корону, как на ненавистную силу.

— О горе мне, если я виновата в этом! — вскричала Амаласвинта. — Но, дитя мое, если не ради короны, то сделай это ради меня, ради моей любви.

— Твоей любви, мать! Не злоупотребляй этим святым словом. Ты никогда никого не любила, — ни меня, ни моего отца, ни Аталариха.

— Но что же могла я любить, дитя мое, если не вас!

— Корону, мать, и эту ненавистную власть. Да, мать, и теперь все дело не в тебе, а в твоей короне, власти. Отрекись от нее: она не принесла ни тебе, ни всем нам ничего, кроме страданий. И теперь опасность грозит не тебе, — для тебя бы я пожертвовала всем, — а твоей короне, трону, этому проклятью моей жизни. И ради этой короны требовать, чтобы я пожертвовала своей любовью, — никогда, никогда!

— А! — с гневом вскричала Амаласвинта. — Бессердечное, себялюбивое дитя! Ты не хочешь слушать просьбы, так я буду действовать насилием: сегодня же ты отправишься гостить во Флоренцию. Жена герцога Гунтариса приглашает тебя. Граф Арагад будет сопровождать тебя туда. Можешь уйти. Время заставит тебя уступить.

— Меня? — гордо выпрямляясь, вскричала Матасвинта: — Решение мое непоколебимо!

И она вышла. Молча смотрела регентша ей вслед. Обвинения дочери сильнее задели ее, чем она выказывала.

— Стремление к власти? Нет, не оно одно наполняет мою душу. Я люблю корону потому, что чувствую, что могу управлять этим государством и сделать его счастливым. И, конечно, если бы это понадобилось для блага моего народа, — я пожертвовала бы и жизнью, и короной… Так ли. Амаласвинта? — с сомнением спросила она сама себя и задумалась.

В комнату между тем вошел Кассиодор. Выражение лица его было такое страдальческое, что Амаласвинта испугалась.

— Ты несешь весть о несчастий! — вскричала она.

— Нет, я хочу задать тебе только один вопрос.

— Какой?

— Королева, — начал старик: — тридцать лет служил твоему отцу и тебе, служил верно, с усердием. Я — римлянин — служил готам, варварам, потому что уважал ваши добродетели и верил, что Италия, неспособная более к самостоятельности, безопаснее всего может существовать под вашим владычеством. Потому что ваша власть была справедлива и кротка. Я продолжал служить вам и после того, как пролилась кровь моих лучших друзей — Боэция и Симмаха, кровь невинная, как я думаю. Но их смерть не была убийством, — они были осуждены судом. Теперь же…

— Ну, что же теперь? — гордо спросила королева.

— Теперь я прихожу к тебе, моему старому другу, могу сказать, к моей ученице…

— Да, ты можешь это сказать, — мягче сказала Амаласвинта.

— К благородной дочери великого Теодориха за одним маленьким словечком. Если ты сможешь ответить мне «да» — я буду продолжать служить тебе с той же преданностью до самой смерти.

— Что же ты хочешь спросить?

— Амаласвинта, ты знаешь, что я был далеко на северной границе. Вдруг разнеслась эта ужасная весть о трех герцогах. Я бросил все и поторопился сюда. Вот уже два дня я здесь, — я с каждым часом на сердце у меня становится тяжелее. А ты так изменилась, так неспокойна, что я не решался заговорить. Но больше я не могу выдержать этой ужасной неизвестности: скажи, что ты невинна в смерти герцогов.

— А если бы я не смогла сказать этого? Разве они не заслужили смерти, эти мятежники?

— Амаласвинта, прошу тебя, скажи «да».

— Однако какое близкое участие принимаешь ты в них!

— Заклинаю тебя, дочь Теодориха, скажи «да», если можешь! — вскричал старик, падая на колени.

— Встань, Кассиодор, — мрачно сказала королева: — ты не имеешь права спрашивать.

— Да, — ответил старик, вставая: — с этой минуты не имею, потому что не принадлежу более миру. Вот, королева, ключи от моих комнат во дворце. Там ты найдешь все подарки, которые я получил от тебя и твоего отца. Я же ухожу.

— Куда, мой старый друг, куда? — с тоской спросила Амаласвинта.

— В монастырь, который я построил. Моя душа уже давно жаждет покоя, мира, и теперь я не имею уже на земле ничего дорогого. Только один совет еще хочу я дать тебе: не удерживай скипетра в своей запятнанной кровью руке, — не благословение, а только проклятие этому государству может они принести. Подумай о спасении своей души, дочь Теодориха. Да будет господь милостив к тебе!

И, прежде чем Амаласвинта пришла в себя, он исчез. Она бросилась за ним, чтобы вернуть его, но столкнулась в дверях с Петром, посланником Византии.

— Королева, — сказал горбун, выслушай меня. Время дорого. За мною идут люди, которые не относятся к тебе так хорошо, как я. Участь твоего государства уже решена, ты не можешь поддержать его. Прими же мое вчерашнее предложение.

— Предложение измены? Никогда! Я считаю его оскорблением и сообщу императору, чтобы он отозвал тебя. Я не хочу более иметь дела с тобою.

— Одумайся, королева, теперь уже прошло время щадить тебя. Знай, что великий Велизарий с войском уже идет сюда: он уже у берегов Сицилии.

— Невозможно! — вскричала Амаласвинта. — Я отказываюсь от своей просьбы.

— Слишком поздно. Предложение, которое я тебе высказал от своего имени, ты отвергаешь. Так знай же, что этого требует сам Юстиниан. Он хочет снова получить Италию, эту колыбель римского государства. Государство готов должно быть и будет уничтожено. Спасай же себя. Юстиниан предлагает тебе руку помощи, убежище при своем дворе, — выдай ему Рим, Неаполь, Равенну и другие крепости и позволь обезоружить готов и вывести их за Альпы.

— Негодяй! Неужели ты думаешь, что я изменю своему народу? Прочь! Я не уступлю корону Юстиниану без борьбы.

В эту минуту вошел Цетег. По его знаку Петр вышел из комнаты.

— С чем пришел ты, Цетег? Я уже не верю тебе, — сказала Амаласвинта.

— Да, вместо того, чтобы поверить мне, ты доверилась императору. И вот последствия. Королева, я никогда не обманывал тебя: Италию и Рим я люблю более, чем готов. Более всего хотел бы я видеть Италию свободной. Но если это невозможно, то пусть же она лучше управляется кроткою рукою готов, чем византийскими тиранами. Я всегда думал это, так же думаю и теперь. И, чтобы устранить Византию, я готов поддержать твое государство. Но говорю откровенно, что тебя, твое господство уже невозможно поддерживать: если ты захочешь воевать с Византией, тебя не послушают ни римляне, ни готы, потому что ни те, ни другие не доверяют тебе.

— Почему? Что отделяет меня от моего народа, от итальянцев?

— Твои собственныепоступки: ты сама призвала в страну византийцев, — ты просила у Юстиана телохранителей.

Амаласвинта побледнела.

— Ты знаешь?

— К сожалению, не только я, а все заговорщики-патриоты: Петр сообщил им. И они проклинают тебя и поклялись, как только начнется война, объявить всему миру, что твое имя стоит во главе списка заговорщиков против готов. Тогда и готы оставят тебя. Итак, видишь — Византия, готы, Италия, — все против тебя. Если борьба с Византией начнется под твоим предводительством, — тебя никто не будет слушать, среди итальянцев и готов не будет единодушия, и государство неминуемо погибнет. Амаласвинта, нужна жертва, и я требую ее во имя Италии, во имя твоего народа и моего.

— Жертва? Говори, какая, я принесу всякую.

— Необходима самая высшая жертва: твоя корона.

Амаласвинта испытующе посмотрела на него. В груди ее происходила тяжелая борьба.

— Моя корона! — сказала она. — Она была так дорога для меня. Притом, могу ли я доверять тебе? Твой последний совет был — преступление.

— Я поддерживал твой трон всеми средствами, пока это было возможно, пока это было полезно для Италии, — ответил Цетег. — Теперь это вредит Италии, и я требую, чтобы ты отреклась, чтобы ты доказала, что любишь свой народ больше, чем корону.

— Клянусь, ты не ошибаешься. Я пожертвовала для этого народа чужою жизнью, — она охотно остановилась на этой мысли, мысли, которая облегчала ее совесть, — я не остановлюсь и теперь. Но кто же заменит меня?

— Последний из Амалов.

— Как? Этот трус Теодагад?

— Да, он не герой, но герои подчинятся ему. Подумай, он получил римское образование, и римляне охотно признают его. Короля же, которого могли бы выбрать Гильдебранд, Тейя и другие, они будут боятся и ненавидеть. Решайся же! Я всегда считал тебя выше других, — докажи это теперь.

— Не теперь, — ответила Амаласвинта. — Теперь я не могу: голова моя горит. Дай мне эту ночь, чтобы собраться с силами. Завтра я объявлю тебе свое решение.

КНИГА IV. Теодагад

Глава I

На следующее утро Равенна была поражена манифестом, который гласил, что дочь Теодориха отказывается от престола в пользу своего двоюродного брата Теодагада, последнего в роде Амалунгов. Хотя новый король был известен, как человек коварный, трусливый и невероятно жадный, но как итальянцы, так и готы признали его. Итальянцы — потому что он получил римское образование, готы — частью потому, что он был из рода Амалунгов, и частью потому, что думали, что какой ни есть мужчина все же лучше, чем женщина. Правда, наиболее горячие готские патриоты, — Тейя и другие, — не захотели было признавать короля-труса. Но более благоразумные, — Гильдебранд, Витихис, — удержали их.

— Нет, — спокойно говорил Витихис, — влияние Амалов на народ очень сильно, и Теодагад и Готелинда не согласятся отказаться от престола без борьбы. А борьба среди сынов одного народа может быть допущена только в случае крайней необходимости. Теперь же, пока такой крайности нет Теодагад, конечно, слаб, но им могут управлять сильные. Если же он окажется совершенно неспособным, то будет еще время низложить его.

Вечером в этот же день во дворце Равенны был роскошнейший пир по случаю восшествия на престол нового короля. Шумно веселились с полными чашами в руках и готы, и итальянцы, не подозревая, что в это же время в комнате короля принимается договор, который должен был уничтожить их государство.

Король рано покинул залу пиршества, вслед за ним незаметно проскользнул и Петр. Долго и таинственно разговаривали они, наконец, по-видимому, пришли к соглашению.

— Еще одно, — прошептал король и, встав с места, приподнял занавес и осмотрел другую комнату. Убедившись, что там нет никого, он возвратился на прежнее место и продолжал: — Еще одно. Чтобы все эти перемены могли совершиться, было бы хорошо, даже необходимо, сделать безвредными некоторых из этих варваров.

— Я и сам уже думал об этом, — отвечал Петр. — Надо убрать с дороги Гильдебранда, Витихиса.

— Ты хорошо узнал наших людей. Но, — и он нагнулся к самому уху Петра, — ты забыл, одного самого опасного: Тейю… Он должен быть уничтожен прежде всех.

— Разве этот мрачный мечтатель так опасен?

— Опаснее всех! К тому же еще он личный мой враг. И отец его также был мне враг.

— Почему же?

— Он был моим соседом около Флоренции. Мне хотелось иметь его участок, а он не уступал. Долго теснил я его, и наконец — земля моя. Святая церковь уничтожила его брак, отняла все его имущество и… очень дешево уступила его мне, потому что… я оказал услуги церкви во время его процесса.

— А, понимаю. И Тейя знает эту историю?

— Нет. Но ненавидит он меня уже за одно то, что я владею его землею. А он такой человек, что вырвет своего врага из рук самого Бога. Но вернемся к делу. Прочти еще раз наш договор, и подпишем его.

Петр начал читать:

«Во-первых: Король Теодагад отказывается от Италии и принадлежащих ей островов и провинций готского государства в пользу Юстиниана, императора византийского, и его преемников. Он обещает открыть без сопротивления Рим, Неаполь, Равенну и все остальные крепости государства.

Во-вторых: Король Теодагад всеми силами будет стараться обезоружить все готское войско и небольшими отрядами перевести его за Альпы. Жены и дети их по выбору могут или отправляться за войском, или идти рабами в Византию.

В-третьих: За все это Юстиниан оставляет Теодагаду и его супруге право носить пожизненно титул короля. И в четвертых…»

— Этот параграф я должен прочесть своими глазами, — прервал Теодагад и, взяв из рук Петра документ, прочел:

«В-четвертых, император оставляет королю готов не только все земли, которые составляют его, короля, частную собственность, но и королевские сокровища готов, где одного чистого золота насчитывается сорок тысяч фунтов. Кроме того, он уступает ему пожизненно половину всех государственных доходов Италии…»

— А знаешь, Петр, я мог бы потребовать больше, — не половину, а три четверти.

— Требовать-то можно, — ответил горбун, — но вряд ли ты получишь: я и так уже обещал тебе далеко больше, чем уполномочен.

— Но все же я буду требовать. Вот я зачеркнул слово «половина» и вместо него написал «три четверти».

В эту минуту вошла Амаласвинта, в длинной черной мантии, в черном, усеянном серебряными звездами, покрывале, очень бледная, величественная, все еще королева, несмотря на потерю короны. Особенное величие придавало ей глубокое горе, которое отражалось на бледном лице ее.

— Король готов, — сказала она, — прости, что я, подобно темной тени из царства мертвых, пришла омрачить день твоего празднества. Но это в последний раз. Я пришла прямо от гроба моего благородного сына, где я оплакала свое ослепление и свою вину, пришла для того, чтобы предостеречь тебя от такого же ослепления и такой же вины.

Глаза Теодагада забегали из стороны в сторону, стараясь не встречать ее взгляда.

— Нехорошего гостя застаю я у тебя в этот час, король готов, — продолжала Амаласвинта. — Для короля — все спасение в его народе: слишком поздно узнала я это. Слишком поздно для себя, но, надеюсь, не поздно для моего народа. Не доверяй Византии: это щит, который раздавит того, кто станет под его защиту. Не делай того, чего требует от тебя этот человек. Я вижу, — и она указала на документ, — что вы уже заключили условие. Откажись от него, Теодагад, он тебя обманет.

Теодагад боязливо потянул к себе документ и бросил недоверчивый взгляд на Петра. Тогда византиец выступил вперед.

— Что тебе нужно здесь, бывшая королева? Тебе хочется управлять этим королем? Нет, твоя власть уже кончилась.

— Да, — подтвердил ободренный Теодагад. — Оставь нас, я буду делать то, что мне нравится. Вот смотри, я подписываю договор на твоих глазах. — И он подписал.

— Вот видишь, — с довольный улыбкой сказал Петр: — ты пришла как раз вовремя, чтобы подписаться, как свидетельница.

— Нет, — ответила Амаласвинта, грозно взглянув на них обоих, — я пришла вовремя, чтобы разрушить ваш план. Прямо отсюда я отправлюсь в народное собрание и объясню там всему народу предложения и планы Византии, а также измену этого короля.

— Но ты этим обвинишь и себя, — спокойно заметил ей Петр.

— Да, я обвиню и себя. Я разоблачу всю свою глупость, всю свою кровавую вину и охотно приму смерть, которую заслужила. Но этим самообвинением я предупрежу и подниму весь народ: вас встретит целый лес оружий, и своею смертью я спасу готов от опасности, которую навлекла на них при жизни.

И в благородном одушевлении она вышла из комнаты. Теодагад в испуге смотрел на Петра.

— Посоветуй, помоги, — пролепетал он наконец.

— Советовать? Тут только одно может помочь. Эта безумная погубит всех нас. Ни в каком случае не должна она выполнить свою угрозу. Ты должен позаботится об этом, — ответил Петр.

— Я? Что я могу сделать? Где Готелинда? Она, она может помочь! — вскричал в отчаянии Теодагад.

— Она и префект, — сказал Петр. — Пошли за ними.

— Прежде всего она не должна выходить из дворца! — вскричала Готелинда, как только узнала о случившемся. — Она не должна видеться ни с одним готом.

Готелинда торопливо вышла, чтобы поставить преданных ей людей у дверей Амаласвинты, и тотчас возвратилась назад.

— А ты, Цетег, — обратилась она к префекту, вошедшему вслед за нее, — что считаешь нужным сделать прежде всего?

— Я считаю необходимым выяснить наши желания. Видишь ли, Петр. Я больше всего люблю Италию и забочусь только о ее благе. Конечно, больше всего я хотел бы видеть ее свободною. Но это невозможно: мы не можем изгнать варваров собственными силами. Придется обратиться к помощи Византии. Но эта помощь должна быть только в самых необходимых размерах. Ни один отряд Византии не должен ступить на почву Италии прежде, чем я позову его. Мы хотим вашей защиты, но не вашей тирании. Велизарий, я знаю, стоит у берегов Сицилии. Он не должен высаживаться. Мне не нужен Велизарий. По крайней мере, не теперь. Он должен возвратиться назад. И если ты, Петр, не пошлешь ему приказа возвратиться, то я вам не союзник. Я знаю Велизария и Нарзеса и их солдатское господство. Знаю и готов, — они очень кроткие и мягкие властители. И мне жаль Амаласвинту: она была матерью моему народу. Итак, выбирай: Велизарий или Цетег. Если только Велизарий высадится, — Цетег и вся Италия станут за Амаласвинту и готов, и тогда посмотрим, удастся ли вам овладеть хоть дюймом этой земли. Если же Велизарий удалится, Цетег и вся Италия добровольно подчинятся Византии.

— Как ты смеешь, гордец, ставить условия нам, королю и королеве? — с яростью вскричала Готелинда. Но Петр поторопился вмешаться.

— Ты прав, Цетег. Но, если Велизарий удалится, ты безусловно станешь на нашу сторону?

— Безусловно.

— В таком случае, вот приказ Велизарию. Можешь сам отправить его.

И, написав письмо, он передал его префекту. Цетег внимательно прочел его и вышел.

— Петр, — вскричал тогда Теодагад, все время молчавший. — Ради всех святых, что ты сделал? Ведь все наши планы основывались на высадке Велизария, а ты отправляешь его домой?

— Не беспокойся, — ответил горбун, улыбаясь, — на этот раз Цетег попался в западню: в начале моего письма поставлена маленькая точка. Это значит, что приказ недействителен.

Глава II

Прошло несколько дней. Все это время Амаласвинта чувствовала себя точно в плену: куда бы она ни вздумала выйти из своей комнаты, ей казалось, что она видит людей, которые следят за каждым ее шагом и вместе с тем стараются быть незамеченными ею. Она хотела видеть Витихиса или Тейю, но ей ответили, что король на следующее же утро после праздника отправил их из Равенны с поручениями.

Очень тяжело было на сердце гордой женщины: к прежнему беспокойству, раскаянию теперь присоединилось еще чувство одиночества, сознание, что за нею подсматривают злые враги. Единственной поддержкой для нее в эти дни была мысль, что полным признанием перед всем народом она еще спасет государство ценою собственной жизни, потому что она не сомневалась, что родственники убитых герцогов поступят по требованию обычая кровавой мести.

Однажды, погруженная в свои мысли, она отправилась в подземную комнату, где стоял гроб Аталариха. На этот раз ей показалось, что дорога свободна: ни в пустых залах, ни в коридорах не заметно было никого. Пробыв несколько времени у гроба, она пошла назад, и, когда проходила один темный коридор, к ней неслышно подошел человек в одежде раба и молча сунул ей в руку письмо. Лицо раба показалось ей знакомым, но она не могла вспомнить, где видела его. Взглянув на письмо, она сейчас узнала почерк Кассиодора и тут вспомнила, что раб, подавшей ей письмо, был Долиос, раб ее верного министра.

Быстро спрятав письмо, она возвратилась в свою комнату и там прочла:

«С болью, а не гневом, ушел я от тебя. Но я не хочу, чтобы ты умерла, не раскаявшись, и погубила свою душу. Беги из дворца, из Равенны: жизнь твоя там в опасности, — ты ведь знаешь, какую ненависть к тебе питает Готелинда. Не доверяй никому, кроме Долиоса, и после захода солнца будь в саду у храма Венеры. Там тебя будут ждать мои носилки и в безопасности доставят тебя на мою виллу на Бользенском озере. Доверься и следуй совету».

— О верный Кассиодор, — прошептала растроганная Амаласвинта. — Он не оставил меня. Он все еще заботится обо мне, боится за мою жизнь. А эта чудная вилла на одиноком острове Бользенского озера!

Много, много лет назад она праздновала там свою свадьбу с благородным Эвтарихом, из рода Амалунгов. Тогда она была так молода, счастлива, окружена блеском, могуществом, почестями.

И сердце ее, смягчившееся под влиянием несчастий, почувствовало страстное желание снова увидеть места, где протекли лучшие дни ее. Отчасти это желание, отчасти опасение, что в Равенне враги могут помешать ей предупредить народ и спасти государство, — заставили ее согласиться на предложение.

Но чтобы быть уверенной, что народ ее не останется непредупрежденным, даже если бы ей и не удалось доехать благополучно, она решила написать Кассиодору полную исповедь свою и объяснить планы Византии и Теодагада.

Заперев двери, села она за письмо, и горячие слезы благодарности и раскаяния падали на пергамент. Наконец письмо было окончено. Она старательно запечатала его и вручила самому верному рабу, чтобы он немедленно отвез его на юг Италии, в тот монастырь, где поселился Кассиодор, и передать в его собственные руки.

Медленно тянулся день. Она не выходила из своей комнаты, чтобы не возбудить подозрения своих сторожей. Наконец солнце зашло. Амаласвинта отослала рабынь и, захватив только очень немногие драгоценности и документы, вышла из комнаты и направилась через целый ряд пустых зал к выходу в сад. Она следила, чтобы какой-нибудь шпион не заметил и не задержал ее. Часто она озиралась, зорко озиралась, — но нигде никого: никто не следил за нею. Так, никем незамеченная вышла она из дворца в сад. Здесь также никого не было видно, и она быстро пошла по дороге к храму.

Она вся дрожала, холодный осенний ветер срывал с нее покрывало и плащ. На минуту она остановилась и бросила робкий взгляд на огромное, мрачное здание дворца, в котором она так гордо властвовала, и откуда теперь так боязливо, одиноко бежала, точно преступница. Она подумала о сыне, прах которого покоился в подземелье этого дворца, вспоминала о дочери, которую сама удалила от себя. На минуту показалось, что боль осилит эту одинокую женщину: ноги ее подкашивались, и она с трудом могла устоять на широких мраморных плитах террасы.

— Но мой народ, — сказала она сама себе, — ради него я должна идти.

Быстро пошла она вперед и вскоре была у храма. Тут она зорко осмотрелась, — но никаких носилок нигде нет, кругом полная тишина. Но вот невдалеке заржала лошадь. Она обернулась, — от стены быстро подошел к ней какой-то человек. Это был Долиос. Боязливо оглядываясь, он молча сделал ей знак следовать за ним. Она пошла и увидела за углом хорошо знакомый ей дорожный экипаж Кассиодора.

— Скорее, княгиня, — прошептал Долиос, помогая ей взобраться в экипаж. — Носилки двигались бы слишком медленно. Скорее садись и молчи, чтобы никто не заметил нас.

Амаласвинта оглянулась и села. Тут из-за кустов вышли еще два вооруженных человека. Один сел в экипаж против нее, а другой вскочил на оседланную лошадь, привязанную у забора. Оба были доверенные рабы Кассиодора. Амаласвинта узнала их. Долиос опустил окна экипажа, затем вскочил на другую оседланную лошадь и, обнажив меч, крикнул: «Вперед!»

И маленький поезд помчался, точно преследуемый злыми духами.


С облегчением вздохнула Амаласвинта, выбравшись из Равенны. Она чувствовала себя свободной, в безопасности. Сердце ее было переполнено благодарностью. Она начала уже мечтать о примирении: вот народ ее, благодаря ее предостережению, спасен от Византии, — она уже будто слышит воодушевленные клики храброго войска, которые возвещают об уничтожении врага, ей же приносят прощение. В подобных мечтаниях проходили дни и ночи. А маленький поезд все мчался вперед. Лошади сменялись три или четыре раза в сутки, так что миля за милей мелькали почти незаметно. Долиос неусыпно охранял ее: когда карета останавливалась, чтобы достать на станциях пищу, он все время стоял подле дверцы кареты с обнаженным мечом. Эта необычайная быстрота и верная бдительность внушила княгине опасение, от которого она некоторое время не могла освободиться: ей казалось, что их преследуют. Два раза, когда их карета останавливалась, ей показалось, что она слышит позади себя стук колес и топот лошадей. Один раз она слегка открыла окно кареты и увидела, что за ними мчится другая карета, также сопровождаемая вооруженными всадниками. Она сказала об этом Долиосу. Тот мгновенно поскакал назад, но через несколько времени возвратился и успокоил ее, что позади нет никого. После этого она действительно не замечала более ничего подозрительного и решила, что враги, если и начали было преследовать ее, то отстали, утомленные страшной быстротой ее езды.

Но один случай, незначительный сам по себе, вскоре омрачил ее светлое настроение. Была ночь. Пустынная степь тянулась, насколько глаз мог охватить, по всем направлениям. Только высокий камыш и другие болотные растения поднимались из сырой почвы. По обе стороны возвышенной римской дороги находилось много могильных памятников, большею частью уже развалившихся. Вдруг карета сразу остановилась, и в открытой дверце показался Долиос.

— Что случилось? — с испугом спросила Амаласвинта. — Мы в руках врагов?

— Нет, — ответил раб, всегда угрюмый, а теперь как-то особенно молчаливый. — Сломалось колесо. Ты должна выйти и обождать, пока его починят.

В это мгновение сильный порыв ветра затушил его факел, и крупные капли дождя проникли в карету.

— Выйти? Здесь? Но куда же? Нигде не видно ни дома, ни дерева, которое защитило бы от дождя и бури. Я останусь в карете.

— Нельзя. Колесо надо снять. Вот возвышается памятник. Под ним можно укрыться от дождя.

Со страхом вышла Амаласвинта из кареты и при помощи Долиоса поднялась на ступени высокого памятника. Как только она села, Долиос тотчас исчез в темноте. Ей было страшно, она звала его, но он не возвратился. Со стороны дороги раздавался стук, — чинили колесо. Так сидела дочь великого Теодориха, одинокая беглянка, на дороге в ужасную, бурную ночь. Ветер срывал с нее плащ и покрывало, холодный дождь насквозь промочил ее, кругом царила непроглядная тьма. Изредка только луна прорывалась сквозь бегущие облака, и серебристый свет на мгновение освещал пустынные окрестности. В одно из таких мгновений Амаласвинта подняла голову вверх, — и волосы поднялись на голове ее от ужаса: на самой верхней ступени, как раз над нею сидела какая-то фигура. Это не была ее тень: фигура была меньше ее и в белой одежде, голова ее опущена на руки, и Амаласвинте показалось, что она слышит, как та, глядя на нее в упор, шепчет: «Не теперь еще. Нет, еще не теперь».

Амаласвинта начала медленно подниматься, — и та фигура выпрямилась, причем раздался звон металла о камень.

— Долиос! — в ужасе закричала Амаласвинта: — Свита! На помощь! Свита! — И бросилась бежать вниз. Но ноги ее дрожали от страха, и она упала, ударившись щекою об острый камень. Из раны полилась кровь. Между тем явился Долиос с факелом. Он молча поднял окровавленную княгиню, но не спросил ее ни о чем. Амаласвинта выхватила факел из его рук. — Я должна видеть, кто там? — и она решительно обошла вокруг памятника. Нигде никого не было. Но при свете факела она с удивлением заметила, что памятник этот не был старый, развалившийся, подобно всем остальным, а совершенно еще новый. Какая-то надпись крупными черными буквами выделялась на белом мраморе его. Амаласвинта невольно поднесла факел ближе к надписи и прочла: «Вечная память трем Балтам: Тулуну, Иббе и Питце. Вечное проклятие их убийцам».

С криком бросилась Амаласвинта назад. Долиос помог ей сесть в карету, и несколько часов она была почти без сознания. С этого времени радость, которую она испытывала в начале путешествия, заменилась смутной тревогой. И чем ближе они подъезжали к острову, тем сильнее говорило в ней предчувствие какой-то опасности.

Вот они подъехали, наконец, к берегу. Взмыленные лошади остановились. Она опустила окна кареты и оглянулась. Время было самое неприятное, чуть светало. Они были на берегу озера, но его невозможно было рассмотреть: густой серый туман, непроницаемый, как будущее, скрывал от глаз все. Ни дома, ни даже острова не было видно.

Справа от кареты стояло несколько низеньких рыбачьих хижин. Кругом рос густой, высокий камыш. Со стоном склонял он свою голову под напором утреннего ветра и, казалось, предостерегал княгиню, указывая, чтобы она уходила назад, дальше от скрывавшегося за ним озером. Долиос вошел в одну из хижин. Вот он возвратился, помог княгине выйти из кареты и молча повел к камышам. У берега колыхалась маленькая лодка. У руля ее стоял закутанный в темный плащ старик. Длинные седые волосы его падали на лицо. Казалось, он спал: глаза его были закрыты и не открылись даже тогда, когда Амаласвинта вошла в лодку. Долиос взял в руки весло. Старик, все с закрытыми глазами, взял руль.

— Долиос, — с беспокойством заметила Амаласвинта: — теперь еще очень темно, сможет ли старик управлять в таком тумане?

— Свет ничего не помог бы ему, королева: он слеп.

— Слеп! Так повороти назад. Я выйду на берег! — в испуге вскричала Амаласвинта.

— Я езжу здесь уже двадцать лет, — ответил старик. — Ни один зрячий не знает дороги лучше меня.

— Так ты слепорожденный?

— Нет, Теодорих Амалунг велел ослепить меня. Меня обвинили в том, что герцог Аларих Балт, брат Тулуна, подкупил меня убить короля. Я был слугою Балта, герцога Алариха. Но я был невинен, также как и мой господин, изгнанный герцог Аларих. Проклятие Амалунгам! — вскричал он с яростью.

— Молчи! — заметил ему Долиос.

— Почему сегодня я не могу говорить того, что вот уже двадцать лет повторяю с каждым ударом весла? Проклятие Амалунгам! — ответил старик.

С ужасом смотрела беглянка на слепца, который между тем, действительно, направлял лодку замечательно верно. Вот еще несколько ударов веслом, и лодка пристала к острову. Долиос помог ей выйти на берег, а старик повернул назад. Тут Амаласвинте послышались удары весел другой лодки, которая быстро приближалась к берегу. Она сказала об этом Долиосу.

— Нет, — ответил он, — я ничего не слышу. Ты слишком взволнована. Пойдем в дом.

Скоро они подошли к воротам виллы. Долиос постучал, — ворота тотчас открылись. Амаласвинта вспомнила, как двадцать лет назад она въезжала в эти ворота, сидя рядом с мужем своим Эвтарихом. Ворота были тогда сплошь обвиты цветами, и привратник со своею молодою женою приветствовал их так радостно.

Теперь же перед нею стоял угрюмый раб со всклокоченными седыми волосами. Его лицо было ей незнакомо.

— А где же Фусцина, жена прежнего привратника? — спросила Амаласвинта. — Разве ее нет здесь?

— Она давно уже утонула в озере, — хладнокровно ответил старик и пошел вперед.

Они прошли двор, вошли в дом, проходили одну залу за другою, — везде пусто, точно все вымерло в доме, только их шаги громко раздавались в тишине.

— Разве дом теперь нежилой? Мне нужна служанка, — сказала Амаласвинта.

— Моя жена будет прислуживать тебе, — ответил старик.

— А есть ли еще кто-нибудь, кроме вас, в доме?

— Есть врач. Я его…

В эту минуту раздался громкий стук в ворота. Амаласвинта побледнела.

— Кто это? — спросила она, схватив Долиоса за руку.

— Кто-нибудь приехал, — ответил он и открыл дверь назначенной для нее комнаты.

Воздух в комнате был сырой, затхлый, как обыкновенно в нежилых помещениях. Но обои на стенах и мебель те же, что и раньше, — Амаласвинта сейчас узнала их.

Отпустив обоих слуг, она бросилась на постель и тотчас заснула.

Глава III

Сколько времени пролежала она, частью бодрствуя, частью в дремоте, она не знала. Перед глазами ее быстро проносились разные картины.

Вот к ней подходит Эвтарих, — какая печаль видна на прекрасном лице его. Потом она видит Аталариха в гробу, он точно приветствует ее с укором на лице, — потом туман, тучи, безлиственные деревья, три грозных воина с бледными лицами в окровавленных одеждах, слепой перевозчик, проклинающий ее семью. А потом снова пустынная степь. И она сидит на ступенях высокого памятника Балтов, — и снова ей кажется, будто кто-то шевелится за нею, и чья-то закутанная в плащ фигура будто склоняется над нею все ближе, ближе…

Сердце ее сжалось от ужаса. Она проснулась, вскочила, быстро оглянулась: — да, это не был сон, кто-то был здесь. Вот занавес у кровати еще колеблется, и по стене быстро промелькнула чья-то тень.

С громким криком отдернула она занавес кровати, — никого нет. Неужели же все это ей только снилось? Но она не могла уже оставаться одна и позвонила. Вскоре в комнату вошел раб. По лицу и одежде видно было, что это образованный человек. Амаласвинта догадалась, что это врач. Она сообщила ему, что ее мучат страшные видения. Он объяснил, что это — следствие возбуждения и, быть может, простуды во время путешествия. Он посоветовал ей принять теплую ванну и ушел приготовить лекарство.

Амаласвинта вспомнила, какие чудные двухэтажные бани устроены при этом доме. Нижний этаж предназначался для холодного купанья и непосредственно соединялся с озером, откуда вода вливалась сюда через семь дверей. Потолок этого этажа служил полом верхнему, который был предназначен для теплого купанья. Этот потолок был металлический. С помощью особого механизма он раздвигался на две части, и тогда обе эти купальни соединялись в одну. По стенам верхнего этажа проходили сотни труб, которые заканчивались головами разных животных. По желанию, из каждой головы вытекала струя теплой воды.

Между тем пришла жена привратника, чтобы вести ее в бани. Пройдя ряд зал, они подошли к восьмиугольному мраморному зданию, имевшему вид башни: это и были бани. Старуха открыла дверь, и Амаласвинта вошла в узкую галерею, которая шла вокруг бассейна. Прямо перед нею удобные ступени вели в бани, откуда уже поднимались теплые ароматические пары. Против входа была лестница, которая вела к мостику, перекинутому через бассейн. Не говоря ни слова, старуха подложила принесенное белье на мягкие подушки, покрывавшие пол галереи, и повернулась к двери, чтобы уйти.

— Твое лицо мне знакомо, — обратилась к ней Амаласвинта. — Давно ли ты здесь?

— Восемь дней, — ответила та, взявшись за ручку двери.

— Сколько времени ты служишь Кассиодору?

— Я всю жизнь служу Готелинде.

С криком ужаса бросилась Амаласвинта к старухе. Но та быстро вышла и закрыла за собою дверь. Амаласвинта слышала, как щелкнул замок. Предчувствие чего-то ужасного охватило ее. Она поняла, что обманута, что здесь кроется какая- то гибельная для нее тайна, и невыразимый ужас наполнил ее душу. Бежать, скорее бежать отсюда — было ее единственною мыслью. Но бежать было невозможно: дверь была крепко заперта. С отчаянием она обвела глазами мраморные стены, — повсюду множество труб, которые заканчивались головами различных чудовищ. Наконец глаза ее остановились на голове Медузы прямо против нее, — и она снова вскрикнула от ужаса: Лицо медузы было отодвинуто в сторону, и из образовавшегося отверстия смотрело живое лицо. Неужели это… Дрожа от ужаса, всматривалась в него Амаласвинта. Да, это лицо Готелинды, и целый ад ненависти отражался на нем…

— Ты — ты здесь! — вскричала Амаласвинта, и колени ее подогнулись.

— Да, дочь Амалунгов, я здесь, и ты погибнешь, — ответила Готелинда с хриплым смехом. — Мой — этот остров, мой дом, он будет твоей могилой, мой — Долиос и все рабы Кассиодора. Я все купила у него неделю назад. Это я заманила тебя сюда и следовала за тобою, как тень. Много долгих дней, долгих ночей я сдерживала свою ненависть, чтобы здесь насладиться полною местью. Целые часы я буду любоваться твоим смертельным ужасом, буду видеть, как страх исказит твои гордые черты, заставит жалко дрожать твою величественную фигуру, — о, это целое море мести, я упьюсь ею!

— Месть? За что? Откуда в тебе эта смертельная ненависть? — спросила Амаласвинта, поднимаясь.

— А, ты не знаешь? Конечно с тех пор прошли десятки лет, а счастливые забывают так легко. Но ненависть злопамятна. Помнишь ли, как много лет назад под тенью каштанов на лугу Равенны играли две девушки, обе молодые, прекрасные? Они были первые среди других играющих: одна была дочь Теодориха, другая — дочь Балта. Во время игры девушки должны были выбрать себе королеву: и они выбрали Готелинду, потому что она была еще красивее, чем ты, и не так высокомерна. Так они выбрали меня раз и другой. Дочь короля стояла, мучась беспредельной гордостью и завистью. Но, когда меня выбрали в третий раз, она схватила большие садовые ножницы с острыми концами…

— Довольно, Готелинда, замолчи!

— И бросила их в меня, и я с криком упала вся в крови: вся щека моя была зияющей раной, и глаз — глаз выколот. О, как это больно, даже теперь!

— Прости, Готелинда, прости! — молила пленница. — Ты же ведь давно простила!

— Простить? Я простила? Простить, что ты похитила мой глаз, мою красоту, мою жизнь!.. Ты выиграла в жизни: Готелинда уже не была более опасна. Она скрывала свое горе в уединении, избегала людей. Прошли года. Вот в Равенну приехал из Испании герцог Эвтарих, Амалунг, с темными глазами и мягким сердцем. Сам больной, он сжалился над полуслепою девушкой и относился ласково и дружелюбно к обезображенной, которой все старались избегать. О, как это освежило мою очерствевшую душу! И при дворе решили, для примирения исконной ненависти двух фамилий, и чтобы загладить старые и новые обиды, — потому что как раз перед этим герцог Аларих Балт был приговорен к изгнанию по тайному, недоказанному обвинению, — выдать несчастную одноглазую дочь Балтов за самого благородного из Амалов. Но когда ты узнала об этом, то решили отнять у меня этого жениха. И сделала ты это не из ревности, — потому что ты не любила его, — а только из гордости, потому что ты хотела, чтобы первый, самый благородный человек в государстве был твоим. Ты это решила и сделала, потому что твой отец не мог ни в чем отказать тебе. И Эвтарих, когда его поманила дочь короля, забыл свое прежнее сострадание к несчастной одноглазой. Мне ж — в вознаграждение или в насмешку, не знаю уже, — дали в мужья также Амалунга — Теодагада, этого жалкого труса.

— Готелинда, клянусь, я не подозревала, что ты любишь Эвтариха. Как могла я…

— Конечно, как могла ты думать, чтобы несчастная могла мечтать о любви? Ах, ты, проклятая, если бы ты сама еще любила бы его, сделала его счастливым, я все бы простила тебе, все! Но ты никогда не любила его, ты можешь любить только корону. Ты сделала его несчастным. Целые годы видела я, как он бродил подле тебя удрученный, нелюбимый, точно замороженный твоею холодностью. Эта печаль свела его в могилу. Ты, ты отняла у меня любимого человека и погубила его. Месть! Месть за него!

И мраморные своды здания повторили: «Месть! Месть!»

— Помогите! — закричала Амаласвинта и в отчаянии начала стучать руками в мраморные стены бань.

— Зови, кричи, сколько угодно. Никто здесь не услышит тебя, кроме бога мести. Неужели ты думаешь, что я напрасно целые месяцы сдерживала свою месть? Еще в Равенне я могла бы убить тебя кинжалом или ядом. Но нет, я зазвала тебя сюда. На памятник моих братьев Балтов, час назад над твоей постелью я с большим трудом удержала свою руку, чтобы не поразить тебя. Нет, ты должна умереть медленно, целые часы я хочу наслаждаться видом твоих все увеличивающихся мучений, пока ты не умрешь. Конечно, что несколько часов в сравнении с десятками лет! Но эти последние часы твои будут ужасны.

— Что же ты хочешь сделать? — вскричала Амаласвинта, ища выхода.

— Утопить, медленно утопить тебя в этих банях. Ты не знаешь, какие муки ревности и бессильной ярости вынесла я в этом доме, когда ты приезжала сюда с Эвтарихом, а я была в твоей свите. В этих самых банях я должна была прислуживать тебе, — снимать сандалии, одежду, — здесь же ты должна умереть.

И она нажала пружину. Пол верхнего этажа медленно раздвинулся, и пленница с высоты галереи, на которой она стояла, с ужасом увидела страшную глубину под ногами.

— Вспомни о моем глазе! — крикнула Готелинда, и в глубине вдруг открылись шлюзы, и огромные волны озера с шумом и ревом устремились в бани и с ужасающей быстротою поднимались выше и выше.

Амаласвинта видела верную смерть перед глазами: она понимала, что ни убежать отсюда, ни смягчить врага невозможно. И к ней вернулось обычное гордое мужество Амалунгов: она овладела собою и спокойно покорилась своей участи.

Среди множества различных языческих изображений на стенах она увидела направо от того места, где стояла, изображение крестной смерти Христа. Это изображение ободрило ее: она опустилась на колени перед мраморным распятием, охватила его обеими руками и, закрыв глаза, начала спокойно молиться.

Между тем вода достигла уже ступеней галереи.

— Как? Ты смеешь молиться, убийца? — со злобой вскричала Готелинда. — Прочь от креста: вспомни трех герцогов!

И вдруг головы всех чудовищ по правую сторону бань начали извергать из себя струи горячей воды. Амаласвинта спрыгнула и поспешила на левую сторону галереи.

— Готелинда, — сказала она, — я прощаю тебя. Умертви меня, но прости и ты мне.

А вода поднималась все выше. Она достигла уже верхней ступени и медленно начала разливаться по полу галереи.

— Тебя простить? Никогда! Вспомни Эвтариха!

Горячая вода полилась из голов дельфинов и тритонов на левой стороне галереи. Тогда Амаласвинта выбежала на середину и стала как раз против головы Медузы, — единственное место, куда не достигали горячие струи. Если бы ей удалось взобраться на проходящий в этом месте мостик, то жизнь ее могла бы продлиться еще на некоторое время. Готелинда, по-видимому, на это и рассчитывала, желая продлить ее мучения. Вот вода с шумом стала разливаться по галерее и омочила уже ноги Амаласвинты. Она бросилась на мостик.

— Слушай, Готелинда, — закричала она, — моя последняя просьба! Не за себя, за мой народ, за наш народ… Петр хочет погубить его, и Теодагад…

— Да, я знала, что это государство будет последней твоей заботой! Знай же: оно погибло! Эти глупые готы, которые в течение столетий предпочитали Амалов Балтам, теперь проданы домом Амалов: Велизарий уже приближается, и нет никого, кто предупредил бы их.

— Ошибаешься, дьявол, они предупреждены. Я, их королева, предупредила их. Да здравствует мой народ! Да погибнут его враги и… Боже! Смилуйся над моею душою!..

Она бросилась в волны и погрузилась в воду. Готелинда с удивлением смотрела на место, где стояла ее жертва.

— Она исчезла, — сказала она и взглянула на воду: на ее поверхности плавал только один платок Амаласвинты. — Даже и в смерти эта женщина победила меня! — медленно промолвила она. — Как долга была ненависть, и как коротка месть!

Глава IV

Спустя несколько дней во дворце Равенны, в комнате византийского посланника Петра собрались знатнейшие римляне и готы. Были даже два епископа из Византии. Лица всех выражали гнев и ужас.

— Да, — заканчивал свою речь горбун: — вот уже девять дней, достойные епископы и благородные римляне, как она исчезла из дворца. Быть может, эта высокая женщина, которая была матерью вашего народа, увезена врагами силой. Вслед за нею уехала и королева, ее смертельный враг. Я разослал гонцов во все стороны, но до сих пор не найдено никаких следов, горе, если…

Он не закончил: в комнату вбежал раб в запыленной одежде.

— Господин, — вскричал он, — она умерла! Ее умертвили!

— Умертвили! — раздалось вокруг. — Кто?

— Готелинда на Бользенском озере. Римляне и готы сотнями стеклись в виллу, чтобы торжественно перенести сюда труп ее. А Готелинда скрылась от народной ярости в крепком замке Ферерти.

— Довольно, — сказал возмущенный Петр, — я иду к королю и прошу всех вас; благородные римляне, следовать за мною, как свидетелей.

Все торопливо направились во дворец; дорогой к ним присоединилась огромная толпа равенцев. Король же сидел в своей комнате совершенно беспомощный. Он видел всеобщее негодование и, растерявшись, послал за Петром, чтобы посоветоваться с ним. Вот почему, когда Византиец появился на пороге, он с радостью бросился к нему навстречу, протянув обе руки. Но Петр с негодованием оттолкнул его.

— Я несу тебе месть, король готов, месть от имени Византии за дочь Теодориха. Ты знаешь, Юстиниан обещал ей свое особенное покровительство: каждый волос на голове ее, каждая капля ее крови поэтому святы. Где Амаласвинта?

Теодагад с изумлением слушал Петра: не сам ли он придумывал вместе с ними, как лучше умертвить ее?

— Где Амаласвинта? — грозно повторил Петр.

— Умерла, — робко ответил король, не понимая, для чего эта комедия.

— Она умерщвлена!.. Так говорит вся Италия: умерщвлена тобою и твоей женою! Юстиниан, мой великий император, был ее покровителем, — он же будет и мстителем за нее. Войну от имени его, объявляю вам войну, варвары!

— Войну! Войну! — закричали итальянцы, увлеченные минутой и старой ненавистью к варварам.

— Петр, — в ужасе, заикаясь, сказал король, — ты не забудешь договора, ты ведь…

— Никаких договоров не может быть теперь между нами! — вскричал негодованием византиец и, вынув из кармана свисток, разорвал его в куски. — Война! Вы должны очистить Италию, а тебя и твою жену я приглашаю на суд в Византию, к трону императора.

В это время на дворе раздался звук военного рога готов, и в комнату вошла толпа воинов под предводительством графа Витихиса. Все они стали в порядке по правую сторону трона. С минуту все молчали.

— Кто это осмеливается разыгрывать роль господина здесь, во дворце готского короля? — спокойно спросил Витихис.

— Граф Витихис, не бери убийц под свою защиту! — сказал Петр, выступая вперед. — Я вызвал его на суд в Византию.

— И ты, Амалунг, не знаешь, как ответить на это? — с негодованием вскричал Гильдебранд. Но король молчал.

— В таком случае мы должны говорить вместо него, — сказал Витихис. — Знай, грек!.. запомните это и вы, неблагодарные римляне и коварные равенцы, что народ готов свободен и не признает над собою господина или судьи на земле. А если среди нас совершается преступление, то мы судим и караем его сами. Даже раба своего мы не позволяем судить чужеземцам, а тем более своего короля.

— В таком случае вы все ответите за его вину. От имени своего императора объявляю вам войну!

Готы радостно заволновались. Старик Гильдебранд подошел к окну и крикнул громадной толпе, собравшейся вокруг дворца:

— Слушайте, готы! Радость! Война с Византией!

Тысячи голосов, потрясая оружием, радостно закричала: «Война! Война! С Византией!». Эта радость готов подействовала охлаждающе на римлян: они, молча, опустили головы.

— Видишь, грек, — сказал между тем Витихис, — мы не боимся войны и воевать пойдем охотно. Но горе преступнику, который начинает ее без достаточных оснований! Я предвижу длинный ряд годов крови, пожаров, вижу истоптанные поля, дымящиеся города, бесчисленные трупы, плавающие по рекам. Все это падет на вашу голову, потому что вы начинаете войну, вмешиваясь в жизнь свободного народа. Так пусть же вся вина падет на ваши головы! Передай это своему императору.

Молча выслушал Петр эту речь и молча же направился к двери. Итальянцы вышли вслед за ним, и некоторые, в том числе епископ Флоренции, проводили его к дому.

— Достойный друг, — проговорил горбун, прощаясь с епископом. — Оставь мне письма Теодагада по делу Тейи. Для церкви они уже не пригодны, а мне нужны.

— Возьми, — ответил епископ. — Процесс давно решен; нам они не нужны.

Петр вошел в комнату и прежде всего отправил гонца к Велизарию с приказанием немедленно начать войну. После этого он сел писать Юстиниану и закончил письмо следующими словами:

«Итак, государь, я думаю, ты имеешь основания быть довольным своим верным слугою: варвары разъединены на партии. На троне их — неспособный изменник. Все население Италии — на твоей стороне. Если не случится какого-нибудь чуда, варвары должны сдаться без сопротивления. Недаром судно, на котором я еду, носит название „Немезида“, богини мести: ты, чью гордость составляет справедливость, являешься здесь мстителем за преступление. Одно только невыразимо огорчает меня: мне не удалось спасти дочь Теодориха. И я умоляю тебя уверить мою высокую повелительницу, императрицу, которая никогда не была милостива ко мне, что я изо всех сил старался выполнить ее поручение относительно дочери Теодориха, о судьбе которой она в последнем разговоре поручала мне особенно заботиться. Что же касается Теодагада, который предал готское государство в наши руки, то я осмелюсь ответить великой императрице, что первое правило мудрости гласит: опасно держать в доме людей, знающих наши сокровеннейшие тайны».

Окончив письмо, Петр запечатал его и немедленно отправил, сам же остался еще на несколько дней, чтобы закончить свои дела. Теперь он стал вдвоебогаче, чем был, потому что скрывал от Готелинды, что имеет поручение погубить Амаласвинту, и взял с нее громадную сумму за то, что будто бы рискует подвергнуться немилости императрицы, если допустит умертвить дочь Теодориха.

«Надо только позаботиться, чтобы ни Теодагад, ни Теодолинда не явились в Византию, потому что тогда может все открыться. Необходимо уничтожить их немедленно». И он позвал одного из рабов, вручил ему запечатанный пакет и сказал:

— Когда соберется народное собрание готов, отыщи среди них человека, имя которого здесь написано, и вручи ему эти документы. Они очень важны.

После этого он отправился домой, в Византию. Вот видны уже родные берега, роскошные дачи, разбросанные на них. «Здесь, среди сенаторов государства, буду наконец жить и я!» — с самодовольством думал Петр, глядя на них. Когда «Немезида» подходила к гавани, навстречу ей выехала великолепная галера императрицы. Как только Петр узнал ее, он тотчас велел остановить «Немезиду». Галера подъехала: на ней был посол императора. Взойдя на «Немезиду», он подошел к Петру и показал ему документ с императорской печатью.

— Именем императора Юстиниана объявляю, — сказал он, — что ты приговорен к пожизненной работе в горных рудниках Херсонеса за то, что целые годы подделывал документы и росписи налогов. Ты же предал дочь Теодориха в руки ее врагов. Император готов был помиловать тебя, прочтя твое письмо. Но императрица, убитая вестью о гибели Амаласвинты, открыла ему твое старое преступление. Кроме того, письмо префекта сообщило ей, что ты вместе с Готелиндой составил план убийства королевы; это письмо императрица показала императору. Все имущество твое взято в казну, а императрица велела передать тебе… — Тут посол наклонился к самому уху Петра и прошептал: что ты сам подал ей умный совет — не держать при дворе людей, знающих опасные тайны.

С этими словами посол пересел на свою галеру, а «Немезида» медленно повернула, чтобы отвезти преступника к месту ссылки.

Глава V

Цетег между тем провел последнее время в лихорадочной деятельности. Он видел, что наступает решительная минута, и надеялся встретить ее готовым к бою. Укрепление Рима заканчивалось, и теперь работы производились там днем и ночью, жители Италии приучились владеть оружием, молодежь была безусловно предана ему. Конечно, обойтись без помощи Византии будет невозможно. Но следует ограничиться самой незначительной помощью с ее стороны: он решил, что восстание начнут римляне одни, и только к концу борьбы он позовет византийцев, как союзников, чтобы окончательно изгнать готов из Италии. За такую незначительную помощь Византии достаточно будет признать только верховную власть ее.

Но огромное влияние, которое он приобрел на молодежь Рима, возбудило опасение среди многих знатных римлян. Особенно боялся этого влияния Сильверий: он уже понял, что Цетег не довольствуется быть оружием в его руках, а имеет какие- то собственные цели. И он усиленно старался подорвать влияние префекта, указывая на грозящую опасность в случае, если оно примет слишком большие размеры.

Наконец укрепление Рима было закончено. Ночью назначено было собрание в катакомбах. Оно было гораздо многочисленнее обыкновенного, потому что по всей Италии были заранее разосланы послы, приглашавшие всех заговорщиков собраться в эту ночь. И они собрались. Это были представители всех городов Италии, — купцы, помещики, юристы и особенно много духовенства всех возрастов и положений, но все безусловно преданные Сильверию.

Все были уже в сборе, когда вошел Цетег. Молодежь тотчас окружила его.

— Вот видишь, — вскричал Люций Лициний, — сколько их тут: это я привлек их на твою сторону.

Префект весело и дружелюбно заговорил с ним, пытливо осматривая всех.

В это время Сильверий поднял крест и начал свою речь:

— Во имя триединого Бога. Вот мы снова собрались в эту мрачную ночь ради светлого дела. Быть может, это уже в последний раз, потому что нельзя не видеть чуда в той помощи, какую оказал нам Сын Божий в нашем стремлении уничтожить варваров, не признающих Его. После Бога мы должны особенно благодарить нашего господина императора Византии Юстиниана, и его благочестивую супругу за их деятельное участие к делам церкви, и наконец нашего друга и предводителя — префекта, который так неусыпно действует в пользу нашего императора.

— Стой, священник, — вскричал Люций, — что это ты все называешь императора Византии нашим господином? Мы вовсе не желаем служить грекам, вместо готов. Мы хотим быть свободными!

— Да, мы хотим быть свободными! — повторил хор его друзей.

— Мы хотим сделаться свободными, — ответил Сильверий. Конечно!.. Но мы не можем достичь этого собственными силами, а только при помощи императора. Так думает и ваш предводитель Цетег. Император прислал ему дорогое кольцо в знак того, что он принимает его услугу, и префект принял кольцо: взгляните, оно и теперь на его руке.

Молодежь с удивлением глядела на Цетега. Тот с минуту молчал, затем выступил вперед и снял с пальца кольцо.

— Да, я принял кольцо от императора, — медленно проговорил он наконец.

— В знак чего? — вскричал Люций, делая шаг к нему.

— В знак того, что я не мелкий себялюбец, что я люблю Италию больше, чем власть. Да, я рассчитывал на помощь Византии и хотел уступить свое предводительство над вами, поэтому и принял кольцо. Но теперь я больше не надеюсь на Византию, которая только оттягивает дело. Вот почему я принес сегодня это кольцо сюда: ты Сильверий, показал себя сторонником императора, так возврати это кольцо ему и скажи, что он слишком долго раздумывает. Италия сама себе поможет.

— Италия сама себе поможет! — с восторгом повторила молодежь.

— Но подумайте, что вы делаете! — сдерживая гнев, начал Сильверий. — Подумайте о числе и дикой силе варваров! Вспомните, как давно итальянцы отвыкли от оружия, как все…

— Замолчи, священник! — прервал его Цетег. — Когда нужно объяснять псалмы, тогда говори, и мы будем слушать тебя: это — твое дело. Но когда вопрос стоит о войне, там пусть говорят те, кто понимает это дело. Римляне, выбирайте: хотите ли вы ждать, пока Византия сжалится наконец над вами? — быть может, вы поседеете к тому времени, — или, по старому римскому обычаю, добудете себе свободу собственными мечами? Хорошо, я вижу, как сверкают ваши глаза, вы согласны. Как? Говорят, что вы слишком слабы, чтобы освободить Италию. Но разве вы — не потомки тех римлян, которые покорили весь мир? И притом победа в наших руках. Вот список всех крепостей Италии: через месяц все они одним ударом будут в моих руках.

— Как? Ждать еще целых тридцать дней? — вскричал нетерпеливый Люций.

— Ровно столько, сколько нужно, чтобы все собравшиеся здесь успели возвратиться в свои города, и чтобы мои гонцы успели объехать всю Италию.

Но нетерпеливая молодежь, которую сам же он возбудил, была видимо недовольна отсрочкой, — ей хотелось бы действовать сейчас. Сильверий заметил это недовольство и поспешил воспользоваться им.

— Нет, Цетег, невозможно медлить так долго. Благородным людям тирания невыносима: позор тем, кто выносит ее дольше, чем необходимо. Юноши, утешьтесь: через несколько дней явится Велизарий, и можно начать войну. Или вы не хотите никого, кроме Цетега?

— О, если бы явился Велизарий, — сказал Цетег, я первый примкнул бы к нему. Но он не может явиться. Именно потому я и отшатнулся от Византии: император не держит своего слова.

Цетег играл смелую игру, но ничего иного не оставалось.

— Ты ошибаешься, император сдержит слово раньше, чем ты думаешь: Велизарий стоит около Сицилии, ответил Сильверий.

— Нет, — сказал Цетег. — Он уже ушел оттуда и направился домой. На надейтесь на него. В эту минуту вбежал Альбин.

— Победа! — кричал он торжествующим голосом: — Византия объявила готам войну! Свобода! Война!

— Война! Свобода! — подхватила молодежь.

— Невозможно! — беззвучным голосом сказал Цетег.

— Это правда! — раздался другой голос, Кальпурния, который вбежал вслед за Альбином. — Даже более, — война уже началась. Велизарий высадился в Сицилии с тридцатитысячным войском. Большая часть городов сдалась ему без сопротивления, другие он взял и теперь переправлялся в южную Италию и высадился в Региум. Население везде сдается ему, готы бежали. Теперь он идет к Неаполю.

— Это ложь, все ложь! — вскричал Цетег, говоря более сам с собою, чем с другими.

— Однако, — насмешливо обратился к нему Сильверий, — ты кажется, не особенно рад этим победам. Посмотрим, сдержишь ли ты свое слово, подчинишься ли Велизарию первым, как обещал!

Все планы Цетега погибли. Он увидел, что трудился все это время напрасно, и не только напрасно, но даже на пользу врага: Велизарий в Италии с большим войском, а он остался обманутый, бессильный. Всякий другой опустил бы руки. Но на него были устремлены все взоры, и никто не должен видеть его отчаяния. Если прежние планы рушились, он решил составить новый.

— Ну, — продолжал Сильверий, — что же ты сделаешь?

Цетег не удостоил его взглядом.

— Велизарий высадился, — спокойно сказал он, обращаясь к собранию, — и я иду к нему.

И мерным шагом, совершенно спокойный, он прошел мимо Сильверия. Последний хотел прошептать какую-то насмешку, — но слова замерли на его устах, потому что префект бросил на него такой взгляд, который ясно говорил: «Не торжествуй, священник, — тебе будет отплачено за этот час».

И победитель Сильверий в страхе замолчал.

Глава VI

Со времени объяснения с отцом Валерии, Тотила остался гостить на вилле. Как ни был вооружен старик против него, но его жизнерадостная натура оказала и здесь свое обычное влияние: с каждым днем старик все более ценил и примирялся с ним. Вскоре он убедился, что Тотила, хотя и гость, но действительно не варвар, что он образован лучше, чем многие знатные римляне. Притом и в политических взглядах у них нашлось много общего: оба они одинаково ненавидели византийцев, их хитрость, коварство, деспотизм, льстивость, нетерпимость, и оба одинаково любили Италию. Правда, старик не дал еще согласия на брак дочери, но не препятствовал молодым людям проводить вместе целые дни. И они, счастливые настоящим, не торопили его.

Так шло время. Вдруг у берегов Сицилии появился флот Велизария. Тотила, как начальник южно-итальянского флота, обязанный заботиться о безопасности берегов Италии, тотчас поехал навстречу византийцам узнать, зачем они явились. Так как Велизарий получил приказ не начинать враждебных действий, пока не получит распоряжения от Петра, то на вопросы Тотилы он ответил миролюбиво, объяснив, что его послали против морских разбойников, появившихся у берегов Африки. Тотила должен был удовлетвориться этим ответом. Но он понимал, что морские разбойники — предлог, что Византия думает начать войну. Вследствие этого он тотчас послал гонца в Равенну к королю за подкреплением. Теодагад, заключивший уже условие с Петром, не только не выслал подкрепления, но отозвал в Равенну и те суда, которые стояли в южных гаванях, так что у Тотилы осталось только два сторожевых корабля. Понятно, он не мог с ними не только защищать, но даже наблюдать за византийским флотом.

У старика Валерия были богатые владения на юге Италии, около Региума. Так как Тотила ожидал, что византийцы высадятся именно в тех местах, то он убедил старика перевезти наиболее ценное имущество в Неаполь. Старик решил отправиться туда лично, чтобы сделать там распоряжения на случай долгой войны. Юлий, который также все это время гостил у него, должен был теперь сопровождать его. А так как Валерия не хотела оставаться одна в пустой вилле, то решили взять и ее, потому что Тотила думал, что в ближайшие дни опасности еще не будет.

Приехав туда, старик нашел, что имение сильно запущено, и решил остаться там на несколько недель, чтобы привести все в порядок. Между тем появились грозные признаки. Тотила посылал к нему гонца за гонцом, с предостережением и просьбой поскорее выехать оттуда, но старик презрительно отвечал, что личное присутствие его необходимо, а бежать от греков он считает позором: Валерия же не хотела покидать отца в опасности. Наконец Тотила решил ехать сам и во что бы то ни стало убедить упрямого старика выехать из опасной местности.

В гавани, у которой лежало имение Валерия, Тотила увидел другую галеру, на которой приехал богатейший купец Италии, корсиканец Фурий Агалла. Они вместе вышли на берег и радостно приветствовали друг друга, как хорошие старые знакомые. Подойдя к воротам, они расстались: Тотила пошел искать Юлия и Валерию, а Агалла отправился к старику. Много лет уже они вместе вели торговлю, и старик Валерий очень любил и уважал красивого, умного и смелого торговца, и очень обрадовался, увидя его. После сердечных приветствий они занялись делами. Когда расчеты их были кончены. Фурий сказал:

— Валерий, я приехал не только для расчетов. У меня есть еще одно, гораздо более важное дело. Знаешь ли ты, что во всей Италии очень скоро закипит война? Я еду из Африки и встретил флот Велизария. Он говорит, что его послали против морских разбойников, но это вздор: против разбойников не высылают таких флотов. Я говорил с ним: он день и ночь грезит о богатствах Италии. Вот почему я поторопился сюда, чтобы предупредить тебя. Велизарий высадится здесь, а я знал, что с тобою — твоя дочь.

— Моя Валерия — римлянка. Она не испугается.

— Да, но ведь Велизарий ведет не греков, а самых ужасных варваров: скифов, гуннов, массагетов, аваров. Горе, если твоя красавица-дочь попадет в их руки.

— Этого не будет! — вскричал старик, хватаясь за кинжал. — Но ты прав: лучше отправить ее в безопасное место.

— Валерий, во всей Италии теперь нет безопасного места, — вскоре война распространится по всему полуострову. Вот почему я решил… И голос его задрожал. — Поэтому я хотел теперь, сегодня высказать тебе то, что давно уже лежит у меня на сердце.

Валерий догадался, о чем он будет говорить. Он давно уже заметил привязанность Агаллы к его дочери и очень охотно отдал бы ее этому богатому купцу, сыну своего старого друга. Однако, зная безграничную гордость и мстительность корсиканца, он хотел было удержать его от дальнейшего объяснения, но тот продолжал:

— Отдай мне твою дочь, Валерий. Ни один человек не может оградить ее в это опасное время так, как я. Я увезу ее на собственных кораблях в Азию, Африку, — и, где бы она ни пожелала поселиться, ее всюду будет ожидать дом, дворец, которому позавидуют королевы. Я буду беречь ее больше, чем свою душу.

Сильно взволнованный, он остановился, ожидая ответа. Валерий молчал, стараясь подыскать выражения. Прошло несколько секунд, но корсиканец уже вышел из себя.

— Фурий Агалла не привык просить по два раза, — быстро сказал он.

— Друг мой, я охотно отдал бы ее тебе. Но теперь не те уже времена, когда родители выбирали мужа дочерям: теперь они это делают сами, а ее сердце…

— Она любит другого! Кого? — вскричал корсиканец и схватил кинжал, точно желая убить старика. В этом движении, в выражении его глаз проявилось что-то, напоминающее тигра. Валерий понял, как страшна его ненависть, и не назвал имени.

— Кто же это может быть? — продолжал Агалла. — Римлянин? Монтан? Нет! О, неужели… нет, старик, скажи же, что не он…

И он схватил его за руку.

— Кто? О ком ты думаешь?

— О том, кто приехал сюда вместе со мною, о готе… конечно, это должен быть он, его все любят, — Тотила!

— Да, он, — ответил старик и вдруг отскочил в ужасе: все тело корсиканца подернулось страшной судорогой. Он вытянул вперед обе руки, точно желая задушить боль, мучившую его, потом отбросил голову назад и начал жестоко бить себя кулаками по лбу, качая головою и громко смеясь. Валерий с ужасом смотрел на него. Наконец припадок прошел, Агалла успокоился, только лицо его было землистого цвета, и голос дрожал, когда он заговорил:

— Какое-то проклятие лежит на мне. Я не только потерял Валерию, но не могу вознаградить себя даже местью. Полюби она кого бы то ни было другого, я бы выкупался в его крови. Тотила — единственный человек в мире, которому я обязан благодарностью, и какой благодарностью!

И он замолчал, опустив голову, видимо, погрузившись в воспоминания.

— Валерий, — вдруг вскричал он, вставая: — никому в мире не уступил бы я, но Тотила!.. Я прощаю ей, что она отказывает мне, так как она выбрала Тотилу. А теперь прощай. Я уезжаю… в Персию… в Индию… не знаю куда… Ах, я всюду повезу с собою воспоминание об этом часе!

И он быстро вышел из комнаты, отправился к лодке и уехал. Валерий со вздохом пошел искать дочь и встретил Тотилу. Горячо принялся Тотила уговаривать старика немедленно покинуть виллу и ехать в Неаполь: Велизарий возвратился от берегов Африки и крейсирует около Сицилии. Каждый день можно ожидать его высадки в Сицилии, даже в самой Италии. А король, несмотря на его настойчивые требования, не присылает кораблей. На днях Тотила сам едет в Сицилию, чтобы узнать все в точности, и тогда они останутся здесь совсем беззащитны. Но старый воин считал постыдным бежать от греков и настоял на своем: раньше трех дней он не может кончить своих дел, а неоконченными их не бросить. Едва удалось Тотиле добиться того, что он позволил прислать на виллу двадцать готских солдат для защиты.

Глава VII

На третий день после этого, к вечеру Валерий кончил наконец все свои дела и решил на следующее утро ехать в Неаполь. Спокойно сидел он за ужином с дочерью и Юлием, как вдруг в комнату вбежал запыленный, окровавленный молодой гот.

— Бегите! Скорее! Они сейчас будут здесь! — вскричал он.

— Кто?

— Велизарий, дьяволы, греки. Вчера Торисмут послал меня на разведку в Региум. Я доехал почти до города, как вдруг почувствовал, будто молния ударила меня в голову, и затем упал с лошади без сознания. Очнулся я уже в Региуме, среди врагов. Там я узнал все: Сицилия вся сдалась без боя Велизарию. Оно высадился уже здесь, в Региуме. Жители также встретили его с торжеством. Он тотчас отправляется в Неаполь. Передовой отряд его, какие-то желтокожие люди на маленьких косматых лошадках — должны занять проход у твоей виллы.

— Это гунны Велизария! — вскричал Валерий.

— Они велели мне проводить их к проходу. Я отвел их далеко к западу, в болота, и, когда стемнело, убежал от них… Они стреляли вдогонку, — одна стрела попала в меня… я не могу больше…

И он упал.

— Он погиб! — сказал Валерий: — их стрелы всегда отравлены! Скорее, Юлий, ты должен проводить Валерию в Неаполь. Я иду к проходу и, насколько возможно, удержу врага, чтобы дать вам выиграть время.

Напрасно молила Валерия, чтобы он позволил ей остаться с ним.

— Ты должна повиноваться! — решительно ответил ей отец. — Я хозяин в доме и сын этой страны. Я хочу спросить гуннов Велизария, что им надо в моем отечестве. Нет, нет, Юлий, вы должны ехать. Прощайте!

Через несколько минут Валерия, в сопровождении Юлия и нескольких готов, которых прислал Тотила, мчалась в Неаполь, а старик, взяв своих рабов, отправился к проходу. Но рабы, пользуясь темнотою, разбежались дорогой, и старик один пришел на место. Здесь он застал уже остальных готов. Проход был очень узок: два человека, стоя рядом, своими щитами вполне закрывали его, так что действительно проход можно было защищать даже с очень небольшим числом людей. Двоих воинов Валерий поставил у входа в проход со стороны Неаполя, двоих — у выхода из него, а остальных — внутри прохода.

— Держитесь твердо, — предостерег их Валерий. — Ни в каком случае никто не должен выходить из прохода. Двое передних держите щиты крепко один подле другого и выставьте вперед копья. Мы, средние, будем стрелять. Задние будут подавать стрелы и внимательно следить за всем.

Едва успел он распорядиться, как послышался стук копыт.

— Стой! — закричал Валерий. — Кто вы, и что вам нужно?

— То же самое и я хочу спросить у вас, — ответил грубый голос.

— Я — римский гражданин и защищаю свое отечество против грабителей.

Тот из всадников, который был впереди, зорко осмотрел дорогу при свете факела. Видя, что не было никакой возможности обойти проход, он сказал более мягким голосом.

— Друг мой, в таком случае мы — союзники, потому что мы также римляне и хотим освободить Италию от ее грабителей. Итак, посторонись, дай нам пройти.

— Кто же ты, и кто послал тебя? — спросил Валерий, стараясь выиграть время.

— Я — Иоганн. Враги Юстиниана называют меня Кровожадным. Я веду легкую конницу Велизария. Вся страна от Региума до этого места сдалась нам без боя. Ты первый задерживаешь нас. Мы были бы уже далеко, если бы собака-гот не завел нас в болото, откуда мы едва выбрались, — одна лошадь все-таки утонула. Не задерживай же нас. Я оставлю тебе жизнь и имущество, дам еще большую награду, если ты согласишься проводить нас. Отойди же, пропусти нас. И он пришпорил лошадь.

— Назад, разбойник! Пока жив Кней Валерий, ни один из вас не войдет в проход! — ответил Валерий. — Друзья, стреляйте!

— А, хорошо, — вскричал Иоганн, отступая назад, — эй, гунны, стреляйте!

Раздался крик: один из готов, стоявших впереди, упал, быстро встал Валерий на его место, держа перед собою щит, прошло еще несколько минут, — и другой гот был сражен. Наконец стрела вонзилась в грудь Валерия. Он зашатался. Стоявшие позади тотчас подхватили его и унесли в глубину прохода, а его место молча занял новый воин. Вдруг раздался крик сторожей, поставленных позади:

— Корабль! Корабль! Они высадились и зайдут нам с тылу! Беги, господин, мы тебя унесем отсюда.

— Нет, — ответил Валерий, приподнимаясь, — я хочу умереть здесь. Прислони мой меч в сене и…

Но тут раздался громкий звук готского военного рога, и вслед затем тридцать вооруженных готов с Тотилой во главе появились в проходе. Взгляд Тотилы прежде всего обратился на Валерия.

— Слишком поздно! Слишком поздно! — с горестью вскричал он. — Но прежде всего месть! За мною, готы!

И он с яростью бросился из прохода. Отчаянная борьба началась на узкой дороге между скалами и морем. Лошади, люди скатывались в море. Наконец начальник гуннов, Иоганн, упал, оглушенный ударом, и гунны в смятении бросились бежать. Тотила тотчас возвратился к Валерию. Тот лежал с закрытыми глазами.

— Валерий! Отец! — вскричал Тотила. — Не уходи от нас! Скажи хотя слово на прощанье!

Умирающий медленно открыл глаза.

— Где они? — спросил он.

— Разбиты и бежали.

— А, победа! — вздохнул Валерий. — Я умру с победой, и Валерия, мое дитя, спасена!

— Да, отец, она спасена. Я явился сюда из самой глубины морской, чтобы предупредить Неаполь и спасти вас. Корабль, на котором я выехал, был пробит врагом и потонул. Я в полном вооружении бросился в море, спасся и высадился на берег между твоим домом и Неаполем, недалеко от дороги. Там я встретил Валерию и узнал и твоей опасности. Я усадил ее на свой корабль и отправил в Неаполь, а сам с тридцатью воинами поторопился сюда, — но мог только отомстить за тебя.

И в горести он опустил голову на грудь умирающего.

— Не сожалей обо мне, я умираю победителем. И тебе, сын мой, тебе обязан я этим. — Старик с любовью провел слабеющею рукою по шелковистым волосам Тотилы. — Ты спас и Валерию. И тебе, да, тебе поручаю я и спасение Италии. Ты — герой, достойный спасти даже эту страну. Ты можешь это, ты сделаешь это, — и твоей наградой будет мое любимое дитя.

— Валерий! Отец!

— Пусть она будет твоей! Но клянись, — и, собрав последние силы, старик выпрямился и взглянул прямо в глаза Тотиле, — клянись мне душою Валерии, что она не прежде будет твоею, чем Италия будет свободна, и ни одна пядь священной земли ее не будет занята византийцами.

— Клянусь! — с воодушевлением вскричал Тотила. — Клянусь душой Валерии!

— Благодарю, благодарю, сын мой. Теперь я могу умереть спокойно. Передай ей мое благословение и скажи, что я поручил ее тебе, — ее и Италию.

Он склонил голову на свой щит, скрестил руки на груди — и умер. Долго молча смотрел на него Тотила. Но вот взошло солнце, ярко осветило и море, и скалы. Тотила пробудился от задумчивости.

— Клянусь душой Валерии, — тихо, с глубоким чувством повторил он, подняв руку. И в этой клятве нашел он силу и утешение, и спокойно распорядился перенести труп Валерия на судно, чтобы отвезти его в семейную гробницу, в Неаполь.

Глава VIII

Между тем Теодагад понемногу отправился от своего поражения при объявлении войны. «Пусть приходит Велизарий, — думал он. — Я изо всех сил буду стараться, чтобы он не встретил в Италии никакого сопротивления. Юстиниан, конечно, узнает это и наверно выполнит если не весь договор, то большую часть его».

Он так и действовал: выслал все войска из южной и средней Италии на самые далекие окраины. Вот почему Велизарий не встретил никакого сопротивления. Особенно ободрился он с тех пор, как к нему возвратилась Готелинда. Она была гораздо умнее и сильнее его и всегда поддерживала его.

После умерщвления Амаласвинты, Готелинда, спасаясь от ярости народа, скрылась в крепость Ферерти. Но вскоре к ней явился Витихис и убедил ее возвратиться в Равенну. Дело ее, заявил он, будет разбираться в народном собрании, и до его решения он ручается за ее безопасность. Готелинда знала, что на ручательство Витихиса положиться можно, и возвратилась во дворец. Она была очень рада тому, что дело будет рассматриваться в народном собрании. «Никто, кроме меня, не видел, как она умерла. А без доказательств меня не могут осудить», — думала она. Уверенность ее в хорошем исходе усиливалась еще более оттого, что все влиятельные сторонники Амалов и враги ее были удалены с войсками на далекие окраины, между тем как друзья ее все должны были явиться на собрание.

Приближался день, в который назначено было собрание, и король с женою отправились в Рим, около которого на открытом поле, называемом Регетой, обыкновенно происходило народное собрание.

Утром, в день их приезда, в комнату короля вдруг неожиданно вошел Цетег.

— Ради Бога, Цетег, — в испуге вскричал Теодагад, — какое несчастие приносишь ты?

— Я пришел сообщить тебе то, что сам только что узнал: Велизарий высадился.

— Наконец-то! — с радостью вскричала Готелинда.

— Не торжествуй, — заметил ей префект. — Теперь ты погибла.

— Погибла? Напротив, спасена! — вскричала радостно королева.

— Ошибаешься: Велизарий издал манифест, в котором объявил, что пришел наказать убийцу Амаласвинты, и назначил большую награду тому, кто доставит вас ему живыми или мертвыми.

— Невозможно! — вскричала Готелинда. Теодагад тоже побледнел.

— Притом готы скоро узнают, чья измена дала врагам возможность без сопротивления овладеть страною, и я, как префект Рима, получил приказ захватить вас и передать Велизарию. Но что в мне том, будете ли вы жить или умрете, — я согласен дать вам возможность бежать под одним условием: ты выдашь мне, Теодагад, твой договор с Сильверием. Молчи!.. не лги, я знаю, что вы заключили условие. Где этот документ?

— Бери его, теперь он все равно не имеет силы.

Получив документ, префект вышел.

— Что теперь делать? — спросила Готелинда, говоря скорее сама с собою, чем с мужем.

— Как, что делать? Конечно, скорее бежать! Единственное спасение наше в бегстве!

— Куда же ты хочешь бежать?

— Прежде всего в Равенну, чтобы захватить там королевские сокровища. А оттуда, я думаю, лучше всего к франкам, жаль, очень жаль только, что приходится бросить спрятанные здесь сокровища. Много, много миллионов золотых! Но что же делать, жизнь важнее денег!

— Как! — спросила Готелинда, — у тебя здесь спрятаны сокровища? Где же?

— О, в надежном месте: в катакомбах. Мне и самому понадобилось бы несколько часов, чтобы найти их. Вот почему я и бросаю их.

И он вышел из комнаты. Готелинда же осталась: она увидела возможность борьбы, сопротивления.

«Деньги — власть, — думала она, — а только во власти — жизнь». И она решила остаться и овладеть спрятанными сокровищами.

Веселую картину осветило на следующее утро солнце, поднявшееся над полем Регетой. Много тысяч готских воинов стекалось сюда со всех концов своего обширного государства на «тинг» — на народное собрание.

Эти собрания издревле были лучшими праздниками народа. В языческие времена на них совершались большие жертвоприношения за весь народ. Здесь же устраивались базары, военные игры. Вместе с тем тут решались важнейшие дела: избирались и низвергались короли, решались вопросы о войне и мире, об отношениях к соседям. Здесь же судились и важнейшие преступники.

На этот раз собрание было особенно многочисленно, так как должны были решаться очень важные вопросы: о войне с Византией и об убийстве Амаласвинты. Уже с восходом солнца вся площадь была в движении, и с каждым часом толпа увеличивалась. По всем дорогам сюда стекались готы — пешком, верхом, в телегах, экипажах. Здесь встречались друзья и братья по оружию, которые не виделись в течении долгих лет.

Странное, пестрое зрелище представляла эта толпа. Рядом со знатным готом в шелковой одежде, который жил в богатых городах Италии, в роскошных дворцах, и перенял утонченные нравы высшего круга римлян, стоял громадного роста грубый гот-крестьянин, хижина которого приютилась где-нибудь среди дубовых лесов далекого Марга или среди сосен быстрого Эна, где он зачастую боролся с волком, шкура которого и теперь покрывала его широкие плечи. Дальше стояли группы суровых воинов, закаленных в непрерывных битвах на далеких северных границах с дикими свевами. И тут же рядом миролюбивые пастухи из Дакии, которые, не имея ни хижин, ни полей, кочевали по лугам совершенно так, как делали это тысячи лет назад их предки, явившиеся сюда из Азии. Тут же стоял богатый гот, который научился в Риме или Равенне искусству вести торговлю и теперь получал много тысяч прибыли, и рядом — бедный пастух, который пас тощих коз на тощих лугах и устроил себе хижину рядом с берлогой медведя.

Но, как ни различна была судьба этих тысяч, отцы которых, по призыву Теодориха спустились в Италию с запада, — все же они еще чувствовали себя братьями, сынами одного народа: были все говорили одним языком, у всех светлые глаза, золотистые локоны, у всех кипело одно чувство в груди: «Как победители, стоим мы на этой земле, которую отцы наши завоевали у вельхов, и которую мы будем защищать до последней минуты жизни».

Точно пчелы в громадном улье, сновали и шумели эти тысячи людей, отыскивая друзей, знакомых, приветствуя их, заводя новые знакомства. Но вот с холма посреди долины раздались своеобразные, торжественные протяжные звуки рога, — и мгновенно все стихли и обратили взоры на холм, с которого спускалась торжественная процессия: пятьдесят стариков в широких белых мантиях, с венками на головах, с белыми посохами и старинными каменными топорами в руках. Это были сайоны — стражи тинга, которые должны были, с торжественными обрядами, открывать и оберегать тинг.

Спустившись в долину, они приветствовали народ троекратным долгим звуком рога. Народ ответил им, шумно потрясая оружием. После этого сайоны приступили к делу они разделились на две группы и, держа красные шерстяные шнуры, пошли со старинными песнями и поговорками: одни — направо, другие — налево, обводя шнуром всю долину. Через каждые двадцать шагов они останавливались и втыкали в землю копье, к которому прикреплялся шнур. В двух местах — прямо против входа и с южной стороны — в землю были воткнуты особенно длинные копья, в рост человека: это были ворота, которые вели в тинг. У этих ворот поместились на страже сайоны с поднятыми топорами, чтобы не пропускать в собрание несвободных, чужестранцев и женщин.

Когда эта работа была окончена, два самых старых из сайонов стали в воротах и закричали громким голосом, обращаясь к народу:

— Место приготовлено по старому обычаю готов. Теперь, с божьей помощью, начинайте правый суд!

Несколько минут после этого царила глубокая тишина. Затем среди народа послышался сначала тихий, потом все более громкий говор удивления, сменившийся взрывом негодования. Собрание должен был открывать представитель короля, «тинг-граф», а его не было. Все громче вызывали его, искали, но его нигде не было. При этом заметили, что среди собравшихся не было никого из многочисленных родственников и друзей короля. Между тем еще недавно их встречали на улицах Рима.

Шум среди народа все возрастал. Казалось, ничто не остановит его. Вдруг из середины огороженного места раздался громкий звук, древний боевой клич германцев. Все взоры обратились туда и увидели высокую фигуру старика Гильдебранда, глаза которого сверкали огнем. Крики радости приветствовали его.

— Добрые, храбрые готы. Вы видите, что в собрании нет графа, представителя короны. Если король думает этим остановить собрание, — он ошибается: я помню еще старые времена и заявляю вам, что народ может находить правду и справедливость и без короля и его графа. Вы все выросли уже при других условиях и обычаях. Но вот стоят старый Гадусвинт, едва двумя годами моложе меня. Он подтвердит вам: вся власть должна быть в руках народа, потому что народ готов свободен!

— Да, мы свободны! — подтвердил тысячеголосый хор.

— Как выберем же сами себе тинг-графа, если король не присылает своего! — сказал Гадусвинт: — право и справедливость существовали раньше король и графов. А кто же лучше знает все старые обычаи и права, чем Гильдебранд, сын Гильдунга? Пусть же он и будет тинг-графом.

— Хорошо, — ответил Гильдебранд, — я повинуюсь вашему выбору и считаю себя таким же законным тинг-графом, как если бы меня назначил сам король. Приблизьтесь, сайоны, помогите мне открыть суд.

Двенадцать сайонов тотчас подошли. Под громадным дубом, который возвышался среди площади, лежал развалившийся идол Пика, бога лесов. Сайоны очистили место, поставили стоймя два самых больших камня у стола дуба, поверх них положили четырехугольную плиту, так что образовался как бы стул для судьи. Сидя на этом алтаре древнего бога лесов и стад, тинг-граф должен был решать дела. Приготовив место, сайоны набросили на плечи Гильдебранда широкую голубую мантию с белым воротником и дали ему в руку большой, загнутый наверху, посох. После этого повесили слева от него в ветвях дуба большой стальной щит и, разделившись на две группы, стали справа и слева от него.

Старик ударил палкой в щит, сел и, обратившись лицом к востоку, начал:

— Требую тишины и мира, требую правды и запрещаю неправду, всякую брань, ссоры и все, что может нарушить мир тинга. И теперь спрашиваю вас: это ли — год и день и час, это ли — место, чтобы творить свободный суд готского народа?

Стоявшие впереди готы выступили вперед и ответили хором:

— Да, это здесь — под высоким небом, под шумящим дубом, и теперь — когда солнце светит на эту мечом добытую готами землю, настоящее место и время для свободного суда готов.

— Так начнем же. Мы здесь собрались, чтобы разобрать два дела. Так начнем же. Готелинды, которая обвиняется в убийстве, и короля Теодагада, который обвиняется в позорной трусости и нерешительности в это крайне опасное время. Я спрашиваю…

Но тут слова его были прерваны громким звуком рога, который раздавался все ближе.

С удивлением оглянулись готы и увидели группу всадников, быстро направлявшихся к месту собрания. Гильдебранд всмотрелся и вскричал:

— На развевающемся знамени — изображение весов, значит, это граф Витихис! Да, вот он впереди, а рядом с ним сильный Гильдебад! Но ведь они должны были находиться теперь далеко по дороге в Галлию. Что могло заставить их возвратиться?

Между тем всадники подъехали, и Витихис с Гильдебадом среди громких приветствий пробрались сквозь толпу к Гильдебранду.

— Как! — едва переводя дыхание от быстрой езды, вскричал Гильдебад. — Вы здесь спокойно сидите, между тем как Вельзарий уже высадился?

— Мы знаем это, — спокойно, ответил Гильдебранд, — и хотим обсудить с королем, как нам его прогнать.

— С королем! — с горькой усмешкой повторил Гильдебад.

— Его нет здесь, — оглянувшись, сказал Витихис, — это подтверждает наше подозрение. Мы возвратились с похода, потому что имеем основание для важных подозрений. Но об этом после. Продолжайте.

И он стал в ряду других, по левую руку, судьи. Когда тишина восстановилась, Гильдебранд начал:

— Готелинда, наша королева, обвиняется в убийстве Амаласвинты, дочери Теодориха. Я спрашиваю: имеем ли мы право судить это дело?

Старик Гадусвинт выступил вперед, опираясь на длинную палку, и сказал:

— Это место суда окружено красным шнуром в знак того, что народному суду принадлежит право судить кровавые преступления. Да, мы имеем право решать это дело.

— В глубине сердца, — продолжал Гильдебранд, — мы все обвиняем Готелинду. Но кто из нас может здесь, перед лицом суда, уличить ее в этом убийстве?

— Я! — раздался звонкий голос, — и красивый молодой гот в блестящем вооружении выступил вперед.

В толпе пронесся говор: «Это граф Арагад, брат герцога Гунтариса!.. Он любит Матасвинту, дочь Амаласвинты!.. Он женится на ней!.. Он выступает мстителем за ее мать!»

— Я граф Арагад, — громко произнес молодой гот, — из рода Вельзунгов. Я не в родстве с убитой, но ближайший родственник ее — Теодагад — не исполнил своего долга кровавой мести за нее, так как он сам был участником ее убийства. Поэтому я, свободный, ничем не запятнанный гот благородного рода, друг несчастной княгини, являюсь обвинителем вместо ее дочери Матасвинты. Я обвиняю ее в убийстве, в пролитии крови!

С этими словами высокий, красивый гот вынул свой меч и, при громких криках одобрения со стороны народа, протянул его к стулу судьи.

— Какие доказательства имеешь ты? Скажи…

— Стой, тинг-граф! — раздался вдруг серьезный голос Витихиса. — Ты так стар, Гильдебранд, так прекрасно знаешь обычаи, права, а позволяешь толпе увлекать себя? Неужели я должен напоминать тебе первое требование справедливости? Обвинитель здесь, но где же обвиняемая?

— Женщина не может присутствовать в народном собрании, — спокойно ответил Гильдебранд.

— Это я знаю. Но где же Теодагад, который должен защищать ее?

— Он не явился.

— Приглашали ли его?

— Да, приглашали, — ответил Гильдебранд. — Сайоны, выступите вперед!

Два сайона подошли и своими посохами коснулись стола судьи.

— Нет, — сказал Витихис. — Никто не должен говорить, что народ готов осудил женщину, не выслушав ее защитника. Хотя все ее ненавидят, но она также имеет право на справедливость, на защиту закона. Я сам буду ее защитником, если нет никого другого.

И он спокойно выступил вперед, стал против Арагада и коснулся его своим мечем.

— Так ты отрицаешь преступление? — с удивлением спросил судья.

— Нет, я говорю только, что оно не доказано, — ответил Витихис.

— Докажи его! — обратился судья к Арагаду.

— Доказать? — нетерпеливо, но немного смутившись, вскричал Арагад. — К чему тут доказательства! Я и ты, и все находящиеся здесь, знают, что Готелинда давно ненавидела княгиню. Жертва ее исчезает из Равенны. Одновременно исчезает и убийца. Потом жертва снова появляется в доме Готелинды — уже мертвой. А убийца бежит в крепкий замок. Что же еще нужно доказывать?

— И только на этих основаниях ты обвиняешь королеву в убийстве? — сказал Витихис. — Горе, горе народу, в котором ненависть берет верх над справедливостью! Справедливость, готы, есть свет и воздух. Я сам ненавижу и эту женщину и ее мужа. Но именно потому, что я ненавижу, я должен вдвое строже наблюдать за собою.

Так просты и вместе с тем благородны были слова его, что сердца всех готов склонились на его сторону.

— Где твои доказательства, Арагад? — спросил Гильдебранд.

— Доказательства! — с нетерпением вскричал тот. — У меня нет других доказательств, кроме глубокой веры.

— В таком случае… — начал Гильдебранд.

Но в эту минуту один из сайонов, охранявших ворота, подошел и сказал:

— У входа стоят римляне. Они просят, чтобы их выслушали. Они говорят, что знают обстоятельства смерти княгини.

— Я требую, чтобы их выслушали, как свидетелей! — горячо вскричал Арагад.

Гильдебранд сделал знак привести свидетелей. Толпа расступилась, и сайон ввел трех людей. Один из них, согбенный старик, был в монашеской одежде, двое — в одежде рабов. Все с удивлением смотрели на старика, фигура которого, несмотря на всю простоту, даже бедность его одежды, отличалась замечательным достоинством. Арагад пристально взглянул в его лицо и быстро отступил с удивлением.

— Кто этот человек, — спросил судья, — которого ты ставишь свидетелем? Какой-нибудь ничтожный иноземец?

— Нет, — ответил Арагад, — его имя все хорошо знают и уважают: это — Марк Кассиодор.

Выражение удивления пронеслось по всему собранию.

— Да, я так назывался раньше. Теперь же я только брат Марк. Я пришел сюда не за тем, чтобы мстить за убийство: «Мне отмщение, Я воздам», — сказал Господь. Нет, я пришел только исполнить последнее поручение несчастной дочери моего великого короля. Незадолго до бегства из Равенны она написала мне вот это письмо, и я должен прочесть его народу готов, как ее завещание.

И он вынул письмо и прочел:

«Прими глубокую благодарность истерзанной души за твое участие. Сознание неутраченной дружбы подкрепило меня больше даже, чем надежда на свободу. Да, я тотчас поеду на Бользенское озеро, тем более, что дорога оттуда идет на Рим, на Регету, где я хочу открыть и покаяться перед моими готами в своих ошибках. Я готова умереть, если это нужно, — но не от коварной руки врага, а по судебному приговору моего народа, который я, ослепленная привела к гибели. Я заслужила смерть. Не только потому, что пролила кровь трех герцогов, — пусть все знают, что это сделала я, — но еще больше за то безумие, с которым я отдала свой народ в руки Византии. Если мне удастся добраться до Регеты, я сама предупрежу, изо всех сил буду предостерегать их против Византии. Византия лжива, как ад, и никакой мир немыслим между нею и нами. Кроме того, я должна предостеречь народ и против внутреннего врага: Король Теодагад затевает измену, он продал Италию и корону готов Петру, послу Византии, — он сделал то, в чем я отказала грекам. Будьте осторожны и единодушны. Будьте осторожны и. прямодушны. Я желала бы своею смертью загладить зло, которое делала при жизни».

В глубоком молчании выслушал народ это письмо, которое теперь являлось как бы голосом с того света. Торжественная тишина длилась несколько времени после того, как умолк дрожащий голос Кассиодора. Наконец старый Гильдебранд встал и произнес:

— Она была виновна, но она раскаялась. Дочь Теодориха, народ готов прощает тебе твою вину и благодарит за твою верность.

— Да простит ей и Бог. Аминь! — сказал Кассиодор. — Я никогда не приглашал ее на Бользенское озеро, да и не мог, потому что за две недели продал все свое имение Готелинде.

— Так, значит она, злоупотребив твоим именем, завлекла туда княгиню! — вскричал Арагад. — Что, граф Витихис, неужели ты и это будешь отрицать?

— Нет, — спокойно ответил Витихис. — Но, — продолжал он, обращаясь к Кассиодору, — есть ли у тебя доказательства того, что княгиня случайно не утонула, а была умерщвлена Готелиндой?

— Сир, — обратился Кассиодор к одному из рабов, сопровождавших его. — Говори, что ты видел. Я ручаюсь за его правдивость.

Раб выступил вперед, поклонился и начал:

— Я двадцать лет заведовал шлюзами озера и всеми трубами бань на вилле Бользенского озера. Никто, кроме меня, не знал тайны, как открывать и закрывать трубы. Когда королева Готелинда купила это имение, она удалила оттуда всех слуг Кассиодора, только я один остался. Однажды рано утром прибыла на виллу Амаласвинта. Вскоре после нее явилась и королева. Она тотчас позвала меня, объявила, что хочет идти в бани, потребовала ключи от всех шлюзов озера и всех труб бань, и велела объяснить ей весь план устройства их. Я повиновался, отдал ей ключи и план, но настойчиво предупреждал, чтобы она не открывала всех шлюзов и труб, потому что это может стоить ей жизни. Она с гневом выслала меня вон, и я слышал, как она велела служанке наполнить котел не теплой, а горячей водою. Я ушел, но очень беспокоился и держался вблизи бань. Через несколько времени я услышал сильный шум и понял, что, вопреки моему предостережению, королева открыла все шлюзы. В то же время я услышал, как пар с шипением и свистом поднимался по трубам, и при этом мне показалось, будто изнутри бань раздался глухой крик о помощи. Я бросился ко входу, чтобы спасти королеву, как вдруг в удивлении увидел, что она совершенно одетая стоит в самом центре бань — на голове Медузы. Она нажимала пружины от труб и сердито говорила с кем-то, кто звал на помощь из бань. В ужасе, смутно подозревая, что там происходит, я незаметно ушел.

— Как, трус! — вскричал Витихис, — ты подозревал, что там происходило, и ушел?

— Я только раб, господин, не герой, и если бы злая королева заметила меня, я не был бы здесь, чтобы обвинить ее. Вслед разнеслась весть, что княгиня Амаласвинта утонула в банях.

— Ну, что же, граф Витихис, — с торжеством сказал Арагад, — будешь ты ее защищать?

— Нет, спокойно ответил тот. — Нет, я не защищаю убийц. Мой долг кончен. — И он перешел на правую сторону, где становились обвинители.

— Вам, свободные готы, принадлежит право судить и произвести приговор. Я могу только подтвердить то, что вы решите, — сказал Гильдебранд. — Итак, я спрашиваю вас, что думаете вы о том обвинении, которое граф Арагад Вельзунг высказал против королевы Готелинды? Скажите: виновна ли она в убийстве?

— Виновна! Виновна! — закричали тысячи голосов.

— Она виновна, — вставая, объявил Гильдебранд. — Обвинитель, какого наказания требуешь ты за эту вину?

Арагад поднял меч вверх и ответил:

— Я требую крови. Она должна умереть.

— Она должна умереть! — закричали тысячи голосов, прежде чем Гильдебранд успел предложить вопрос народу.

— Она умрет! — подтвердил Гильдебранд. — Она будет обезглавлена топором. Сайоны, вы должны найти ее.

— Подожди, — вмешался тут великан Гильдебад. — Едва ли можно будет исполнить наш приговор, пока она — жена короля Теодагада. Поэтому я требую, чтобы собрание немедленно рассмотрело обвинение, предъявляемое нами против короля Теодагада, который так трусливо правит народом героев. Я обвиняю его не только в трусости и неспособности, но и в умышленной измене государству. Он выслал все войска, оружие, лошадей и корабли — за Альпы, оставил таким образом весь юг государства беззащитным, вследствие чего греки без сопротивления захватили Сицилию и высадились в Италию. Мой бедный брат Тотила один с горстью воинов выступил против врагов. Вместо того, чтобы послать ему помощь, король отправил еще и последние силы — Витихиса, меня и Тейю — на север. Мы неохотно повиновались, потому что подозревали, что Велизарий высадится. Медленно двигались мы, с часу на час ожидая приказания возвратиться. Вельхи, видя, что мы идем на север, насмешливо улыбались. Среди народа ходили темные слухи, что Сицилия — в руках греков. Наконец, мы пришли к берегу, и там меня ждало вот это письмо от брата моего Тотилы: «Узнай, брат мой, что король совсем забыл о готах, обо мне. Велизарий овладел Сицилией. Теперь он уже высадился в Италии и торопится к Неаполю. Весь народ встречает его с торжеством. Четыре письма послал я уже Теодагаду, требуя помощи. Напрасно, ни помощи, ни ответа. Неаполь в величайшей опасности. Спасите его и государство».

Крик негодования и боли пронесся среди готов.

— Я хотел тотчас повернуть все наше войско, но граф Витихис, мой начальник, не позволил. Он велел войску остановиться, а сам со мной и несколькими всадниками бросился сюда, чтоб предупредить вас. Мести! Мести требую я изменнику Теодагаду! Не по глупости, а вследствие измены оставил он страну беззащитной! Сорвите с головы его корону готов, которую он позорит! Долой его! Смерть ему! — Как могучее эхо, прогремел народ.

Только один человек остался спокоен среди разбушевавшейся толпы — граф Витихис. Он вскочил на камень под дубом и обратился к народу.

— Готы! Товарищи! Выслушайте меня! Горе нам, если справедливость, которою мы всегда так гордились, уступит место силе и ненависти. Теодагад слаб и неспособен быть королем, — он и не должен сам управлять государством: дайте ему опекуна, как неспособному, даже низложите его. Это будет справедливо. Но требовать его смерти, крови, — мы не имеем права. Где доказательство его измены? Он мог почему-нибудь не получить писем Тотилы. Берегитесь несправедливости: она губит народы и государства.

И столько благородства было в его высокой, освященной солнцем фигуре, что глаза всех тысяч любовались этим человеком, так далеко превосходившим других своей справедливостью. Наступила торжественная тишина. Вдруг раздался топот скачущей лошади. Все с удивлением обернулись и увидели всадника, который вскачь мчался прямо к ним.

Глава IX

Через несколько минут он подъехал. Все узнали Тейю. он спрыгнул с лошади и с криком: «Измена! измена!» — стал подле Витихиса.

— Что случилось? — спросил Витихис. — Говори!

— Готы! — начал Тейя. — Нам изменил наш же король. Шесть дней назад мне было приказано вести флот в Истрию. Я убеждал короля и просил послать меня к Неаполю. Он отказал, и я должен был повиноваться, хотя заподозрил измену. Когда мы были в море разразилась сильная буря и нагнала на нас много мелких судов с запада. Среди них был «Меркурий» — почтовое судно Теодагада. Я знал его, потому что оно раньше принадлежало моему отцу. Заметив меня, судно постаралось скрыться. Я нагнал его, и вот письмо Теодагада, которое оно везло Велизарию. Слушайте!

«Ты должен быть доволен мною, великий полководец: все войска готов в настоящую минуту стоят севернее Рима, и ты можешь безопасно высаживаться. Четыре письма морского графа Тотилы я порвал, а посланных засадил в темницу. В благодарность за все это я надеюсь, что ты в точности исполнишь наш договор».

— Долой! долой его! — повторяли тысячи голосов, потрясая оружием.

Тут Гильдебранд снова торжественно вскричал:

— Знайте, Господь на небе и люди на земле, и ты, всевидящее солнце, и ты, быстрый ветер! Знайте все, что народ готов, свободный, издревле славный и рожденный для оружия, низложил своего бывшего короля Теодагада, потому что он изменил своему народу и государству. Мы отнимаем у тебя, Теодагада, золотую корону, государство готов и жизнь. И делаем мы это не беззаконно, а по праву, потому что мы всегда были свободны и скорее лишимся короля, чем свободы. Ты должен быть отныне изгнанником, лишенным чести, прав и покровительства закона. Твое имущество мы отдаем народу готов, а плоть и кровь твою — черным воронам. И кто бы ни встретил тебя — в доме или на улице, или во дворе — тот должен безнаказанно убить тебя. И готы будут еще благодарны ему. Так ли, народ готов?

— Да будет так! — подтвердил народ, потрясая мечами.

Как только шум стих, на возвышение взошел старый Гадусвинт.

— Мы освободились от негодяя-короля. Он найдет своего мстителя. Теперь же, верные готы, мы должны выбрать себе нового короля, потому что, пока будут существовать готы, среди них всегда найдется человек, который будет образцом могущества, блеска и счастья готов, — будет их королем. Род Амалунгов взошел, подобно солнцу, полный славы. Долго сияла его блестящая звезда — Теодорих. С Теодагада род этот постыдно угас. Но ты свободен, народ готов! Выбери себе достойного короля, который поведет тебя к славе и победам. Приступим же к избранию короля!

— К избранию короля! — на этот раз радостно вскричал народ.

Тут снова поднялся Витихис. Он снял шлем с головы и поднял правую руку к небу.

— Боже, живущий среди звезд, — сказал он. — Ты видишь, что только священное право необходимости вынуждает нас низложить короля, только из уважения к короне мы отнимаем ее от Теодагада. Но кого же мы выберем вместо него? Среди нас есть много достойных короны, и легко может случиться, что одни предпочтут одного, а другие — другого. Но, ради Бога, готы, не затевайте споров и ссор в это опасное время, когда враг находится на нашей земле! Поэтому, прежде чем начать выборы, поклянемся, что кто получит хотя бы одним голосом больше других, того мы все признаем беспрекословно. Я первый даю эту клятву. Клянитесь и вы.

— Клянемся! — закричали готы.

— Но помните, храбрые готы, — начал старый Гадусвинт, — что король должен быть не только воином, но блюстителем права, справедливости, защитником мира. Король должен быть всегда спокоен, ясен, как синее небо. Он, должен быть силен, но еще больше сдержан. Никогда не должен он забываться, — ни в любви, ни в ненависти, как это часто делаем мы, народы. Он должен быть не только приветлив к другу, но справедлив даже к ненавистному врагу. В чьей груди живет ясный мир рядом со смелостью и благородным спокойствием, тот человек, будь он хоть последний крестьянин, создан быть королем. Не так ли?

Громкое одобрение было ему ответом. Старик между тем продолжал:

— Добрые готы! Мне кажется, среди нас есть такой человек. Я не назову его, — назовите его вы сами. Я пришел сюда с далеких гор нашей северной границы, где дикий Турбид с пеной разбивается о скалы. Там живу я уже много-много лет — свободный, гордый, одинокий. Мало я знаю о делах людей, даже своего народа. Разве когда заедет заблудившийся торговец или путник. Но даже и до этих пустынных высот достигла военная слава преимущественно одного из наших героев, который никогда не поднимал своего меча в неправой битве и никогда еще не опускал его, не победив врага. Его имя я слышал каждый раз, когда спрашивал: кто будет защищать нас, когда умрет Теодорих? Его имя слышал я при всякой победе, которую мы одержали, при каждом деле во время мира. Я никогда не видел его, но мне очень хотелось увидеть его. И сегодня я видел и слышал его. Я слышал, как он требовал справедливости к ненавистному врагу. Когда всех нас увлекла ненависть, я слышал, как он один остался спокоен и справедлив. И я сказал себе: этот человек создан быть королем. Он силен в битве и справедлив в мире. Он тверд, как сталь, и чист, как золото. Готы, этот человек должен быть королем. Назовите мне его!

— Граф Витихис! Да, Витихис! Да здравствует король Витихис! — закричали готы.

Витихис, между прочим, внимательно слушал речь старика и до самого конца не подозревал, к кому относятся все эти похвалы. Когда было названо его имя, он испугался, и прежде всего в уме его пробежала мысль: «Нет, этого не должно быть!» Быстро оттолкнул он Гильдебранда и Тейю, которые радостно пожимали ему руки, вспрыгнул на судейский стул и вскричал, с мольбою простирая руки:

— Нет, друзья мои! Нет, не меня! Я — простой воин, а не король. Быть может, я хорошее орудие, но не мастер. Выберите кого-нибудь другого, более достойного!

— Но в ответ на его мольбу снова, точно гром, раздался крик: «Да здравствует король Витихис!» И тогда старый Гильдебранд подошел к нему, взял его за руку и громко сказал:

— Оставь, Витихис. Кто первый поклялся беспрекословно признать короля, который будет избран большинством хотя бы одного голоса. А тебя, — видишь, — тебя избрали все единогласно!

Но Витихис покачал головою и сжал лоб рукою. Тогда старик подошел совсем близко к нему и шепнул на ухо:

— Как, неужели я должен напомнить тебе ту ночь, когда мы заключили наш союз, и ты клялся: «Все для блага моего народа?» Я знаю твою чистую душу, понимаю, что корона для тебя — более бремя, чем украшение. Я подозреваю, что она принесет большие страдания. И вот потому-то я и требую, чтобы ты принял ее.

Витихис снова сжал голову руками. Между тем готы принесли огромный щит и устремились к нему с нетерпеливым уже возгласом: «Да здравствует король Витихис!»

— Я требую, чтобы ты исполнил свою клятву, — шептал между тем Гильдебранд. — Хочешь ты ее сдержать или нет?

— Хорошо, я сдержу! — ответил наконец Витихис и решительно поднялся.

— Ты избрал меня, мой народ, — обратился он к готам: — Хорошо, я буду твоим королем.

В воздухе засверкали мечи, и снова раздался крик: «Да здравствует король Витихис!»

Тут Гильдебранд нарвал с дуба молодых ветвей, быстро сплел из них венок и сказал: — Король, я не могу поднести тебе пурпуровой мантии, которую носили Амалы, и их золотого скипетра, — возьми вместо них эту мантию и этот посох судьи, в знак того, что мы избрали тебя королем из-за твоей справедливости. Я не могу возложить на твою голову золотую корону готов. Так позволь увенчать тебя этой свежей листвой дуба, который ты напоминаешь своею крепостью и верностью. А теперь, готы, на шит его!

Тут Гадусвинт, Тейя и Гильдебад взяли широкий старинный щит сайонов, посадили на него короля в венке, с. палкой и в мантии, подняли высоко над головами и закричали: — Смотрите, готы, на короля, короля, которого вы сами выбрали, и клянитесь ему в верности! — И готы, подняв руки к небу, поклялись быть верными ему до гроба. После этого Витихис спрыгнул со щита, взошел на тинг-стул и поклялся в свою очередь быть справедливым, добрым королем и посвятить всю свою жизнь и счастье народу готов. Затем он снял с дерева тинг-щит и, подняв его, объявил:

— Тинг кончен. Я распускаю собрание.

Сайоны тотчас выдернули копья и спрятали шнур. Витихис с друзьями пошел к палатке. Вдруг какой-то человек протеснился к Тейе и подал ему запечатанный пакет.

— Что это? — с удивлением спросил Тейя.

— Один римлянин велел мне передать его тебе. Здесь важные документы — ответил тот и тотчас исчез.

Тейя распечатал пакет и вскользь просмотрел документы, вдруг яркая краска залила всегда бледное лицо его, и он беззвучным голосом обратился к Витихису:

— Мой король! Король Витихис! Прошу милости!

— Что с тобою, Тейя? Ради Бога! Чего ты хочешь?

— Отпуска на шесть… хоть на три дня.

— Отпуск в такое время, Тейя?

— Слушай, — начал быстро Тейя. — Часто вы спрашивали меня, почему я всегда так мрачен и печален? Я никогда не говорил об этом. Теперь я расскажу вам часть, небольшую часть моей грустной истории, — только то, что касается моих родителей, — и вы поймете, почему я должен ехать. Отец мой храбрый воин, но простой, незнатный человек. С ранней юности полюбил он Гизу, дочь своего дяди. Они жили далеко, на восточной окраине государства, где идет непрерывная борьба с гепидами и дикими разбойниками сарматами, где мало времени думать о церкви и ее вечно меняющихся законах. Долго не мог мой отец жениться, потому что, кроме оружия, не имел ничего и не мог заплатить выкупа дяде за Гизу. Наконец счастье улыбнулось ему: во время войны с сарматами он овладел башней, в которой хранились огромные сокровища, которые этот народ в течение столетия грабил у соседей и сносил сюда. В награду за это Теодорих сделал его графом и вызвал в Италию. Отец взял свои богатства и Гизу, уже жену его, и поселился подле Флоренции, где купил себе прекрасное имение. Года два прожили они совершенно счастливо, как вдруг какой-то негодяй донес епископу Флоренции, что они родственники. Они были католики, не ариане, и по церковным законам брак их был не действителен. Епископ потребовал, чтобы они разошлись, — отец же мой прижал к себе свою жену и только засмеялся. Тайный доносчик не успокоился, и священники принялись пугать мою мать муками ада. Но напрасно, — она не хотела расставаться с мужем. А мой отец, встретив однажды на своем дворе одного из священников, приветствовал его так, что тот больше не показывался. Вслед епископ объявил свое последнее решение: так как они не слушают увещаний церкви, то имущество их поступает в собственность церкви, а их разлучат силой. Отец в ужасе поспешил к Теодориху, чтобы вымолить отмену приговора. Но король не решался вступить в борьбу с церковью. Когда отец возвратился из Равенны домой с тем, чтобы тотчас бежать с женою, — он в ужасе остановился перед местом, где был его дом: постановление было выполнено, — дом его разрушен, а жена и сын исчезли. Он перевернул вею Италию и, наконец, нашел Гизу в одном монастыре, сына же его священники отправили в Рим. Отец подготовил все к бегству, и в полночь Гиза ушла через монастырскую стену. Но утром монахи заметили ее бегство и, по следам лошади, послали погоню. Отчаянно сражался мой отец, пока не пал. Мать снова была заперта в монастырь, где в скором времени сошла с ума и умерла. А меня нашел в Риме старый Гильдебранд, друг моего деда и отца. При помощи короля он вырвал меня из рук духовенства и воспитал вместе со своим внуком. Вот печальная история моих родителей. До сих пор я не знал имени того негодяя, который делал доносы епископу. Но из этих документов я узнал его, — это Теодагад, наш бывший сосед. И я прошу отпуска, чтобы отомстить ему.

— Поезжай, конечно. Но едва ли тебе удастся догнать его, он верно уже уехал.

— О, я вырву его даже из самого ада! Прощай пока.

КНИГА V. Витихис

Глава I

Между тем Велизарий быстро, не встречая сопротивления, шел к Неаполю. Римляне всюду встречали его с торжеством. Скоро он подошел к этому городу и с трех сторон осадил его. Неаполь был плохо укреплен и почти не имел запасов. И хотя начальник крепости, граф Улиарис, поклялся своей бородою, что не сдаст города, но он не мог бы долго выдерживать осаду, если бы не помогло неожиданное обстоятельство: отплытие греческого флота в Византию.

Когда Велизарий высадился в Италии, он велел флоту двинуться к Неаполю и осадить его со стороны моря, между тем как сам он окружит его со стороны суши. Тогда город, не имея запасов, конечно, не мог бы продержаться долго. Но начальник флота в ответ показал ему полученный им из Византии приказ возвратиться немедленно домой. С большим трудом удалось Велизарию выпросить, чтобы ему были оставлены четыре судна. Таким образом, со стороны моря город оставался открыт. Вначале Велизарий утешал себя тем, что осажденные также не имеют флота, и следовательно, доступ к морю не принесет им пользы. Но вскоре ему пришлось иметь дело с противником, которого он позднее научился бояться. Это был Тотила. Прибыв в Неаполь с трупом Валерия, он похоронил его со всеми почестями, успокоил его дочь и затем занялся невероятным делом: создать себе флот из ничего. Он забрал большие рыбачьи лодки и купеческие суда, какие находились в гавани, и составил маленькую флотилию из дюжины судов. Конечно, эта флотилия была слишком слаба. Она не могла бы выдержать ни морской бури, ни встречи с военным судном. Но она прекрасно снабжала осажденный город необходимыми запасами, следила за движением неприятеля по берегу и постоянно беспокоила его неожиданными нападениями: часто Тотила высаживался с небольшим отрядом в тылу неприятеля и уничтожал мелкие отряды его. Вследствие этого византийцы не осмеливались отдаляться на значительные расстояния от главного лагеря. Но, конечно, Тотила понимал, что положение города очень опасно. Достаточно было появиться нескольким неприятельским кораблям, — и Неаполь должен будет сдаться. Поэтому он очень упрашивал Валерию удалиться из города, — он на своих судах перевез бы ее в безопасное место, где она могла бы жить под защитой Юлия. Но она об этом и слышать не хотела.

Позади башни Исаака находился крошечный садик. В древности это был дворик при храме богини Миневры, которая считалась покровительницей Неаполя, почему ей и был воздвигнут алтарь у главных ворот города. Но алтарь исчез уже много столетий назад. Теперь осталось только громадное оливковое дерево, под тенью которого некогда стояла статуя богини. Кругом была масса цветов, о которых заботилась Мирьям. Корни громадного дерева выдавались из-под земли, и среди них виднелось темное отверстие, которое вело в подземную часть древнего храма.

Прямо против дерева возвышался большой деревянный крест и перед ним, аналой из мраморных плит. Часто сидела у этого креста Мирьям со старухой Аррией, полуслепой вдовой прежнего привратника. Мать Мирьям умерла очень рано, и Аррия взяла на себя заботы о маленькой сиротке и ухаживала за нею с чисто материнскою нежностью. Зато после, когда старуха ослепла и сама стала нуждаться в заботах, Мирьям, в свою очередь, с такою же любовью заботилась о ней. Старуха была очень набожна и часто целыми часами громко молилась у креста. Мирьям слышала эти молитвы, и короткое, полное любви учение Назарянина незаметно проникло в душу девочки.

На третий день осады Неаполя, под вечер Мирьям и Аррия сидели на ступеньках налоя.

— Для кого же эти цветы? — спросила старуха. — Ведь молодой гость сегодня уже был.

— Это для нее, для его невесты, — ответила Мирьям. — Я сегодня в первый раз видела ее. Она прекрасна. Я подарю ей свои розы.

— Ты говорила с нею?

— Нет, только видела. С тех пор, как она приехала в Неаполь, мне страшно хотелось видеть ее, и я все время бродила около ворот ее дома. Сегодня в первый раз мне удалось увидеть ее, когда она садилась в носилки. Она очень красива и знатна. Она кажется очень умной и доброй, но не счастливой. Я подарю ей свои розы.

Несколько времени обе молчали.

— Мать, — снова начала Мирьям, — что значит: собрание святых? Только ли одни христиане будут жить там вместе? Нет, нет, — продолжала она, не ожидая ответа, — этого не может быть. Там будут или все, все добрые, или… Мать, а в книгах Моисея ничего не говорится о воскресении мертвых. И разве может быть жизнь без страданий? без тоски? без тихих, никогда не умолкающих желаний? Я не думаю.

— Господь уготовил для своих, — торжественно ответила Аррия, — блаженные обители, где они не будут испытывать ни голода, ни жажды. Их не будет там печь солнце, не будет мучить жара. Потому что Господь Бог сам поведет их к источникам живой воды и осушить всякую слезу на их глазах.

— И осушить всякую слезу на их глазах… — задумчиво повторила молодая еврейка. — Говори дальше, мать. Так хорошо звучат твои слова!

— Там они будут жить, — продолжала старуха, — без желаний, подобно ангелам. И они будут видеть Бога, и Его мир покроет их, как тень пальм. Они забудут ненависть, и любовь, и страдания, и все, что волновало их на земле. Я много молилась о тебе, Мирьям: и Господь умилосердится над тобою и причислит тебя к своим.

— Нет, Аррия, — покачав головою, возразила Мирьям. — Лучше уснуть вечным сном. Может ли душа расстаться с тем, что было ее жизнью? Как могу я быть счастливой и забыть, что я любила? Ах, только то, что мы любим, придает цену нашей жизни. И если бы мне пришлось выбирать: все блаженства неба с тем, чтобы отказаться от своей любви, или сохранить свою любовь с ее вечной тоской, — я не позавидовала бы блаженным на небе. Я выбрала бы свою любовь с ее тоской.

— Дитя, не говори так. Не греши! Смотри, есть ли в мире что-нибудь выше материнской любви? Нет ничего! Но и она не сохранится на небесах. Материнская любовь — это прочная связь, которая болезненно связывает навеки. О мой Юкунд, мой Юкунд! Если бы ты возвратился поскорее, чтобы я могла увидеть тебя раньше, тем мои глаза закроются навеки! Потому что там, в царствии небесном, исчезает и материнская любовь в вечной любви к Богу и святыне. А как хотелось бы мне еще хоть один раз обнять его, ощупать руками его дорогую голову! И слушай, Мирьям: я надеюсь и верю — скоро, скоро я снова увижу его.

— Нет, мать, ради меня ты не должна еще умирать!

— Я и не думала о смерти, когда говорила это. Здесь, на земле еще, увижу я его. Непременно увижу, он возвратится тою же дорогой, какою ушел.

— Мать, — нежно сказала Мирьям. — как можешь ты думать об этом? Ведь тридцать лет уже прошло с тех пор, как он исчез.

— И все же он возвратится. Невозможно, чтобы Господь не обратил внимания на все мои слезы, мои молитвы. И что за сын был мой Юкунд! Работой собственных рук кормил он меня, пока не заболел. Тогда наступила нужда, и он сказал: «Мать, не могу я видеть, как ты голодаешь. Ты знаешь, что при входе в старый храм под оливковым деревом спрятаны сокровища языческих жрецов. Отец раз спускался туда и нашел золотую монету. Пойду и я, спущусь насколько возможно глубже, быть может, и я найду хоть немного золота. Господь будет охранять меня». И я сказала: «аминь». Потому что нужда была тяжела, и я хорошо знала, что Господь защитит благочестивого сына вдовы. И мы вместе целый час молились, здесь, перед этим крестом. А потом мой Юкунд встал и спустился в отверстие под корнями дерева. Я прислушивалась к шуму его шагов. Потом ничего не было слышно. И до сих пор он еще не вернулся. Но он не умер. О нет! Не проходит дня, чтобы я подумала: сегодня Господь выведет его назад. Разве Иосиф не был долгие годы далеко в Египте? — однако же старые глаза Иакова снова увидели его. И мне кажется, что я увижу его сегодня и завтра. Потому что сегодня ночью я видела его во сне. Он был в белой одежде и поднимался из отверстия. Обе руки его были протянуты. Я позвала его по имени, и мы соединились навеки. Так оно и будет: потому что Господь слышит моления сокрушенного сердца, и «надеющиеся на Него не постыдятся».

И старуха поднялась и пошла в свой домик.

«Какая вера! — подумала Мирьям. — Неужели же Тот, Кто в смертельных муках склонил голову на крест, был Мессия? Неужели правда, что он поднялся на небо и оттуда охраняет своих, как пастух стадо?.. Но я не принадлежу к Его стаду. Мне нет утешения в этой надежде. Мне остается только моя любовь с ее горем. Как! Неужели я буду витать среди звезд без этой любви! Но ведь тогда я не буду Мирьям! Нет, нет, не надо мне такого воскресения. Гораздо лучше быть подобной цветам: расцвести здесь при ярком свете любви, некоторое время красоваться и издавать аромат, пока не скроется солнце, пробудившее их. А потом увянуть в вечном покое».

Глава II

Десять дней уже тянется осада Неаполя. Каждый день Тотила и Улиарис сходились на совещание в башню Исаака у Капуанских ворот.

— Плохи, плохи наши дела, — говорил Улиарис на десятый день. — С каждым днем все хуже. Кровожадный Иоганн, точно барсук, подкапывается под замок Тиверия, а если он его возьмет, — тогда прощай, Неаполь! Вчера вечером он устроил окопы на холме над нами и бросает теперь зажигательные стрелы нам на головы.

— Шанцы надо уничтожить, — как бы про себя заметил Тотила.

— Гораздо больше этих стрел вредят нам «воззвания к свободе», которая целыми сотнями перебрасывает Велизарий в город. Итальянцы начинают уже бросать камнями в моих готов, если это усилится… Мы не в силах с тысячью воинов отбиваться от тридцати тысяч Велизария да еще от других тридцати тысяч неаполитанцев внутри города… А что, от короля нет известий?

— Ничего нет. Я послал сегодня пятого гонца.

— Слушай, Тотила. Я думаю, нам не выйти живыми из этих стран.

— И я также думаю, — спокойно ответил Тотила, отпивая глоток вина из стакана.

Когда на следующее утро Улиарис поднялся на стену города, он в удивлении протер себе глаза: на шанцах Иоганна развевался голубой флаг готов. Тотила ночью высадился в тылу неприятеля и внезапным нападением отбил холм. Эта смелая выходка взорвала Велизария. Но он утешал себя тем, что сегодня же явятся его четыре корабля, и тогда безумный мальчишка будет в его руках.

Действительно, вечером, при заходе солнца, корабли появились в виду гавани.

— Восходящее солнце увидит их уже в гавани Неаполя! — с довольной улыбкой сказал Велизарий.

Но на следующее утро, едва он проснулся, к нему вбежал начальник его стражи.

— Господин! Корабли взяты!

Велизарий в ярости вскочил.

— Умрет тот, кто говорит это! — вскричал он. — Кем они взяты?

— Ах, господин, да все тем же молодым готом с блестящими глазами и светлыми волосами!

— А, Тотила! снова этот Тотила! Хорошо же, не порадуется он. Позови ко мне Мартина!

Через несколько минут вошел человек в военных доспехах. Но видно было, что это не воин: вошедший был ученый математик, который изобрел осадные машины, бросавшие со страшной силой камни на очень далекое расстояние.

— Ну, Мартин, — встретил его Велизарий, — теперь покажи свое искусство. Сколько всех машин у тебя?

— Триста пятьдесят.

— Заиграй на всех сразу.

— На всех! — с ужасом вскричал миролюбивый ученый. — Но ведь среди них есть и зажигательные. Если пустить в ход и их, то от прекрасного города останется только куча золы.

— Что же мне остается делать! — вскричал Велизарий, который был великодушен и сам жалел красивый город. — Я щадил его все время. Пять раз предлагал я ему сдаться. Но с этим безумным Тотилой ничего не поделаешь. Иди, и чтоб через час Неаполь был в огне!

— Даже раньше, если уж это необходимо, — ответил ученый. — Я нашел человека, который прекрасно знает план города. Может он войти?

Велизарий кивнул, и тотчас вошел Иохим.

— А, Иохим! — узнал его Велизарий. — Ты здесь? Что же, тебе знаком Неаполь?

— Я знаю его прекрасно.

— Ну, так иди же с Мартином и указывай ему, куда целить. Пусть дома готов загорятся первыми.

Деятельно принялся Мартин за дело, уставляя свои орудия. Громадные машины были тем более опасны, что действовали на таком громадном расстоянии, что стрелы неприятеля не достигали их. С удивлением и страхом следили готы со стены за установкой. Вдруг полетел первый камень, огромный, пудовый. Он сразу снес зубцы той части стены, о которую ударился. Готы в ужасе бросились со стен, и искали защиты в домах, храмах, на улицах. Напрасно! Тысячи, десятки тысяч стрел, копий, камней, тяжелых бревен с шумом и свистом пролетали над городом. Они затемнили дневной свет, заглушали крики умиравших. Испуганное население бросилось в погреба. Вдруг вспыхнул первый пожар: загорелся арсенал. Вслед затем один за другим начали гореть частные дома.

— Воды! — кричал Тотила, торопясь по горящим улицам к гавани. — Граждане Неаполя, выходите, тушите свои дома! Я не могу отпустить ни одного гота со стен… Чего ты хочешь, девочка? пусти меня… Как, это ты, Мирьям? Уходи, что тебе нужно здесь, среди пламени и стрел?

— Я ищу тебя, — отвечала еврейка, — не пугайся. Ее дом горит, но она спасена.

— Валерия? Ради Бога, где она?

— У меня. Твой друг с кротким голосом вынес ее из пламени. Он хотел нести ее в церковь. Но я позвала его к нам. Она ранена, но слегка, — камень ударил в плечо. Она хочет видеть тебя, и я пришла за тобою.

— Благодарю, дитя. Но иди, скорее уходи отсюда!

И он быстро схватил ее и поднял к себе на седло. Дрожа, охватила Мирьям его шею обоими руками. Он же, держа в левой руке широкий щит над ее головою, мчался, как ветер, по дымящимся улицам к Капуанским воротам, где жил Исаак. Он вбежал в башню, где была Валерия, убедился, что рана ее не опасна, и тотчас потребовал, чтобы она немедленно покинула город под охраной Юлия.

— Надо бежать сейчас, сию минуту. Иначе может быть поздно. Я уже переполнил все свои суда беглецами. Бегите в гавань, одно из судов перевезет вас в Кайету, оттуда в Рим, а затем в Тагину, где у тебя есть имение.

— Хорошо, — ответила Валерия. — Прощай, я иду. Но я уверена, что это будет долгая разлука.

— Я также уезжаю, — сказал Юлий. — Я провожу Валерию, а затем поеду на родину, в Галлию, потому что не могу видеть этих ужасов. Ты ведь знаешь, Тотила, что население Италии становится на сторону Велизария, так что, если я буду сражаться с тобою, мне придется идти против своего народа. А если я пойду с ними, то должен буду сражаться против тебя. Я не хочу ни того, ни другого, и потому уезжаю.

Тотила и Юлий бросились вперед, чтобы заготовить на корабле место для Валерии. Тут к Валерии подошла Мирьям, помогая ей одеться.

— Оставь, девочка. Ты не должна услуживать мне, — сказала ей Валерия.

— Я делаю это охотно, — прошептала Мирьям. — Но ответь мне на один вопрос: ты прекрасна, и умна, и горда, но скажи, любишь ли ты его? — ты оставляешь его в такое время, — любишь ли его горячей, всепобеждающей любовью, какой…

— Какой ты его любишь? — кончила ее фразу Валерия. — Не бойся, дитя, я никому не выдам твоей тайны. Я подозревала твою любовь, слушая рассказы Тотилы, а когда увидела первый взгляд, который ты бросила на него, я убедилась, что ты его любишь.

В эту минуту послышались шаги Юлия. Мирьям бросила быстрый взгляд на римлянку и затем, опустившись, обняла ее колени, поцеловала и быстро исчезла.

Валерия поднялась и точно во сне оглянулась вокруг. На окне стояла ваза с прелестной темно-красной розой. Она вынула ее, поцеловала, спрятала на груди, быстрым движением благословила этот дом, который доставил ей убежище, и решительно отправилась в закрытых носилках с Юлием в гавань. Там она еще раз коротко простилась с Тотилой и села на корабль, который тотчас же отвалил от берега.

Тотила смотрел им вслед. Он видел белую руку Валерии, махавшую ему на прощанье, видел, как постепенно удалялись паруса, — и все смотрел и смотрел, не замечая выстрелов, которые между тем начали все чаще раздаваться в гавани. Он прислонился к столбу и забыл в эти минуты и город, и себя, и все. Вдруг его окликнул его верный Торисмут:

— Иди, начальник. Я всюду ищу тебя. Улиарис зовет тебя. Иди, что ты смотришь тут на море, под градом стрел? Тотила медленно пришел в себя.

— Видишь, — сказал он воину, — тот корабль? Он увозит мое счастье и мою молодость. Идем!

Вскоре он был подле Улиариса. Тот сообщил ему, что заключил перемирие с Велизарием на три часа.

— Я никогда не сдамся. Но нам необходимо время, чтобы починить стены. Неужели нет еще никаких известий от короля?.. Проклятие! Более шестисот готов убито этими адскими машинами. Мне теперь некем охранять даже важнейшие посты. Если бы я имел еще хотя четыреста человек, я мог бы еще держаться.

— Четыреста человек я могу достать, — задумчиво ответил Тотила. — В башне Аврелия по дороге в Рим есть четыреста пятьдесят готов. Теодагад строго приказал им не двигаться к Неаполю. Но я сам пойду и приведу к тебе.

— Не ходи! Прежде чем ты успеешь вернуться, перемирие кончится, и дорога в Рим будет занята. Ты не сможешь тогда пройти.

— Пройду, если не силой, то хитростью. Торисмут, лошадей — и едем!

Старый Исаак между тем все время был на стенах города, и только когда было объявлено перемирие, он пришел домой пообедать и рассказывал Мирьям обо всех ужасах, какие происходят в городе. Вдруг послышались шаги по лестнице, и в комнату вошел Иохим.

— Сын Рахили, — сказал удивленный старик, — что это ты явился, точно ворон перед несчастием? Как ты попал в город? Через какие ворота?

— Это уже мое дело, — ответил Иохим. — Я пришел, отец Исаак, еще раз просить у тебя руку твоей дочери, — последний раз в жизни.

— Разве теперь время думать о свадьбе? — с досадой спросил Исаак: — весь город горит, улицы завалены трупами.

— А почему горит город? Почему улицы завалены трупами? Потому что жители Неаполя стали на сторону народа Эдома. Да, теперь время думать о женитьбе. Отдай мне ее, отец Исаак, и я спасу ее. Я один могу сделать это.

И он схватил руку Мирьям, но та с отвращением оттолкнула ее.

— Ты — меня спасать! — вскричала она. — Лучше умереть!

— А, гордая, — прошипел Иохим, — ты бы хотела, чтоб тебя спас белокурый христианин? Посмотрим, спасет ли этот проклятый тебя от Велизария! О, я схвачу его за длинные золотистые волосы и потащу по грязным улицам, и буду плевать ему в лицо!

— Уходи, сын Рахили! — вскричал Исаак, вставая.

— Последний раз, Мирьям, спрашиваю тебя. Оставь старика, оставь проклятого христианина, — эти стены скоро раздавят их. Я прощу тебе, что ты любила гота, только будь моей женою.

— Ты просишь мою любовь! — вскричала Мирьям. — Простить то, что настолько же выше тебя, насколько солнца выше пресмыкающегося червя! Да разве стоила бы я его взгляда, если бы была твоей женою? Прочь от меня!

— А, — вскричал Иохим, — это уж слишком! Но ты раскаешься. До свиданья!

И он выбежал из дома. Мирьям также вышла на воздух. Ее томило тяжелое предчувствие, и ей захотелось молиться, но не в синагоге, а в его храме, — ведь она будет молиться за него. И она проскользнула в открытую церковь.

Между тем срок перемирия истек. Улиарис взошел на стену и бросил копье в сторону неприятелей.

— А, не сдаются! — вскричал Велизарий, увидя это. — В таком случае, вы погибнете. На штурм! За мною! Кто первый водрузит наше знамя на стены города, тот получит десятую часть добычи!

Услышав это, начальники отрядов бросились вперед. Иоганн также хотел сесть на лошадь, но почувствовал, что кто-то держит его за ногу и тихо зовет по имени.

— Что тебе нужно, еврей? — с раздражением крикнул он. — Мне некогда: я должен первым попасть в город.

— Я пришел; чтобы помочь тебе. Следуй за мною, и ты без труда будешь там, — ответил Иохим.

— Без труда? Что же, ты на крыльях перенесешь меня через стену, что ли?

— Нет, не на крыльях понесу, а подземным ходом провожу тебя, если ты дашь мне за это тысячу золотых и одну девушку в добычу.

Иоганн остановился.

— Хорошо, ты получишь это. Где дорога?

— Здесь, — ответил еврей и ударил рукою о камень.

— Как? Через водопровод? Откуда ты знаешь эту дорогу?

— Я сам строил этот водопровод. Теперь в нем нет воды. Я только что прошел через него из города. Он выведет нас в старый храм у Капуанских ворот. Возьми тридцать человек и следуй за мною.

Иоганн пристально посмотрел на него.

— А если ты лжешь?

— Я буду идти между твоими воинами. Вели им убить меня, если я обману.

— Хорошо, — ответил Иоганн и, позвав солдат, первый спустился в подземный ход.

Глава III

Через несколько времени впереди показался свет: они были у выхода. Шлем Иоганна ударился о корни огромного дерева, — это было оливковое дерево в саду Мирьям. Он высунул голову из отверстия и увидел старуху, которая молилась подле креста.

— Боже, — громко говорила она, опустившись на колени: — избави нас от зла, не допусти, чтобы город пал прежде, чем возвратится мой Юкунд. Горе, горе ему, если он не найдет уже и следа родного города и не найдет своей матери. О, приведи его снова той дорогой, по которой он ушел от меня, покажи его мне так, как я видела его сегодня во сне, — выходящим из отверстия среди корней!

И она встала и пошла ко входу.

— О темный вход, в котором исчезло мое счастье, возврати мне его назад! — И она с мольбою обратила глаза к небу.

В эту минуту и увидел ее Иоганн.

— Она молится, — прошептал он. — Неужели я должен убить ее во время молитвы? Лучше подожду: быть может, она скоро кончит.

И он остановился, но уже через минуту потерял терпение.

— Нет, не могу дольше ждать, — она молится слишком долго! — сказал он и быстро поднялся между корнями. Тут Аррия опустила свои полуслепые глаза и увидела фигуру человека. Луч радости осветил лицо ее.

— Юкунд! — вскричала она, и этот крик был последним в ее жизни.

Иоганн поразил ее копьем в самое сердце.

— Где лестница в башню? — спросил он Иохима, когда все вышли во двор.

— Вот здесь, идите за мною. Но тише! Кажется, старик услышал, — ответил Иохим.

Действительно, Исаак показался наверху лестницы с факелом и копьем.

— Кто там внизу? Мирьям, ты?

— Это я, отец Исаак, — ответил Иохим, — я хотел еще раз видеть тебя.

Но Исаак услышал лязг оружия.

— Кто с тобой? — крикнул он и, осветив лестницу, увидел солдат — А, — с яростью вскричал он: — ты изменил? Так умри же! — и он пронзил Иохима копьем.

Но вслед затем Иоганн ударил его мечом, взбежал на вершину башни и водрузил там византийский флаг. Внизу между тем гремели удары топоров. Ворота вскоре пали, и тысячи гуннов бросились в город. Улиарис с горстью своих готов бросился сюда, думая удержать врага, но, конечно, не мог ничего сделать и пал со всеми своими людьми. Гунны рассыпались по всему городу, грабя и убивая жителей.

— Где начальник города? — спросил Велизарий, как только въехал в город.

— Граф Улиарис убит, вот его меч, — ответил Иоганн.

— Я не о нем говорю, — нетерпеливо сказал Велизарий. — Где тот мальчишка? Тотила?

— Он во время перемирия выехал из Неаполя в замок Аврелия за помощью. Он должен тотчас возвратиться.

— Мы должны захватить его! Завлечь сюда в ловушку! — крикнул Велизарий. — Он для меня важнее Неаполя. Слушайте! Скорее долой наш флаг с башни, и выставьте снова готский. Пленных неаполитанцев вооружить и поставить на стены. Всякий, кто хотя бы взглядом предупредит его, — тотчас будет убит. Моим телохранителям дайте готское оружие. Я сам с тремястами солдат буду вблизи ворот. Когда он подъедет, впустите его и дайте проехать спокойно. Но как только он въедет, опустите за ним ворота. Я хочу взять его живым.

Иоганн стрелой бросился к Капуанским воротам, велел убрать трупы и уничтожить все следы грабежа и борьбы. Один громадного роста солдат взял труп Исаака и вынес его во двор, чтобы бросить в яму, которую уже рыли другие. Вдруг у ворот раздался нежный голос:

— Ради Бога, впустите меня! Я возьму только труп его. О, имейте уважение к его седине. О мой отец!

Это была Мирьям. Она возвращалась из церкви, когда гунны ворвались в город. Среди ужасов грабежа и убийств пробежала она к башне и увидела труп отца в руках солдата. Ей заградили было дорогу копьями, но она с силой отчаяния отстранила оружие и бросилась к трупу.

— Прочь, девочка! — грубым голосом крикнул Гарицо, громадный солдат, несший труп. — Не задерживай, мы должны скорее очистить дорогу.

Но Мирьям крепко охватила руками бледную голову старика.

— Пусти! — крикнул снова великан. — Его надо бросить в яму, где лежат другие трупы.

— О нет! нет! — кричала Мирьям, силясь вырвать труп.

— Женщина! Пусти! — и он поднял топор.

Но Марьям, не дрогнув, посмотрела ему в глаза, не выпуская из рук голову старика.

— Ты храбра, девушка! — сказал он, опуская топор. — И ты прекрасна, как лесная дева у нас в Льюсах. Чего ты хочешь?

— Если Бог моих отцов смягчил твое сердце, то помоги мне отнести труп в сад и положить его в гроб, который он сам приготовил. Там уже лежит моя мать, Сара, лицом к востоку. Туда положим и его.

— Хорошо, идем.

Гарицо нес труп, а она поддерживала голову отца. Пройдя несколько шагов, они подошли к могиле, покрытой большим камнем. Гарицо отвалил камень и опустил труп в могилу, лицом к востоку.

Молча, без слез смотрела Мирьям в могилу. Такой несчастной, такой одинокой чувствовала она себя теперь. Гарицо осторожно положил камень на место.

— Иди, — с состраданием сказал он ей.

— Куда? — беззвучно спросила Мирьям.

— А куда ты хочешь? — спросил Гарицо.

— Не знаю. Благодарю, — сказала Мирьям и, сняв с шеи амулет — золотую монету из иерусалимского рама, — протянула ее солдату. Но тот покачал головою.

— Нет, — сказал он и, взяв ее руку, положил ее себе на глаза. — Это принесет мне счастье в жизни. А теперь мне надо уйти. Мы должны поймать графа Тотилу. Прощай!

Имя Тотилы заставило Мирьям придти в себя. Один только взгляд бросила она еще на тихую могилу и быстро выбежала из садика к воротам. Она хотела выбежать на дорогу, за город. Но ворота были опущены, а подле стояли люди в готских шлемах и с готскими щитами.

— Едет, едет! — закричали вдруг эти люди. — Слышен топот лошадей… Эй девочка, назад!

Снаружи между тем раздался громкий голос Тотилы:

— Откройте ворота! Откройте! Впустите!

— Что это? — подозрительно спросил Торисмут, скакавший рядом с Тотилой. — В лагере врага и по дороге — точно все вымерли.

В эту минуту раздался звук рога со стены.

— Как отвратительно играет он!

— Это, верно, вельх, — ответил Тотила. — Должно быть, Улиарис вооружил вельхов.

— Откройте ворота! — снова закричал он.

Спускные ворота медленно поднялись. Тотила хотел уже въехать, как вдруг из ряда воинов выбежала женщина и бросилась прямо под ноги его лошади.

— Беги! Враги хотят поймать тебя в западню: город взят!

Тут она замолчала, потому что копье пронзило ей грудь.

— Мирьям! — в ужасе вскричал Тотила и дернул лошадь назад.

Торисмут, давно уже подозревавший истину, быстро перерезал мечом канат, на котором поднимались и опускались ворота, и те мгновенно опустились перед Тотилой.

Целый град стрел и копий понесся сверху. Но Тотила не двигался.

— Поднимите ворота! — кричал Иоганн.

— Мирьям! Мирьям! — с глубокой тоской повторял Тотила.

И она еще раз открыла глаза и взглянула на него с такой любовью, что он все понял.

— За тебя! — прошептала она. Тотила забыл и Неаполь, и смертельную опасность, в которой находился сам.

— Мирьям! — еще раз крикнул он, протягивая к ней обе руки.

Между тем ворота начали подниматься. Тут Торисмут схватил лошадь Тотилы за повод, повернул ее назад и слегка ударил. Вихрем помчалось благородное животное по дороге.

— Теперь догоняйте! — крикнул Торисмут, следуя за Тотилой.

С криком бросились воины Иоганна в погоню. Но уже стемнело, и они должны были возвратиться.

— Где девчонка? — с яростью спросил Иоганн, как только возвратился в город. Но никто не мог сказать, куда делся труп прекрасной девушки. Только один человек знал это, — Гарицо. В суматохе он поднял ее и осторожно, точно спящего ребенка, отнес в садик подле башни, снял там большой камень с только что закрытой могилы и тихо положил дочь рядом с отцом. Издали доносились крики гуннов. Грабивших город, стоны раненых, виднелось зарево пожаров. А Гарицо все смотрел на покойницу. Ему очень хотелось поцеловать ее, но на лице ее было выражения такого благородства, что он не осмелился. Бережно положил он ее лицом к востоку и, сорвав розу, которая цвела подле могилы, положил ей на грудь. После этого он хотел уйти, чтобы получить свою часть в общем грабеже, — но не пошел. И целую ночь простоял он, склонившись на копье, у гроба прекрасной девушки.

Он смотрел на звезды и прочел древнюю языческую молитву о мертвых, которой его научила его мать там, далеко на берегах Льюсаха. Но эта молитва не успокоила его, и он задумчиво прочитал еще христианскую: «Отче наш». А когда взошло солнце, он заботливо снова прикрыл могилу камнем и ушел.

Так бесследно исчезла Мирьям. Но жители Неаполя, которые любили Тотилу, рассказывали, что его ангел-хранитель, в образе девушки чудной красоты, спустился с неба, чтобы спасти его, и затем снова улетел на небеса.

Глава IV

После падения Неаполя Тотила отправился в Рим и дорогой встретил Гильдебада с несколькими тысячами готов, которых Витихис выслал ему на помощь, рассчитывая двинуться вслед за ним и самому с большим войском. Теперь же, когда Неаполь пал, конечно, братьям ничего не оставалось делать, как возвратиться назад в Рим, к главным силам.

Потеря этого важного города совершенно изменила план короля, который, имея всего двадцать тысяч воинов, решил остаться в Риме. Готам сильно не нравилось это бездействие, особенно после того, как они услышали от Тотилы подробности взятия Неаполя. К тому же каждый день в Риме приходили вести о том, что города один за другим добровольно сдавались Велизарию. Вскоре во власти готов не оставалось ни одного города до самого Рима. Войско готов требовало битвы у ворот Рима. Некоторое время Витихис и сам думал об этом, тем более, что Рим, благодаря заботам префекта, был прекрасно укреплен. Но вскоре он увидел, что и Рима готы не смогут удержать, потому что, как только явится Велизарий, население Рима — больше ста тысяч прекрасно вооруженных и обученных воинов — перейдет на сторону врага.

И Витихис решил оставить Рим и отступить в крепкую и надежную Равенну, стянуть туда силы готов и потом с большим войском двинуться на врага.

Это решение было большой жертвой, потому что ему было бы гораздо приятнее вступить в бой, чем отступать перед врагом царства. Притом что подумает народ, эти готы, так презирающие врага? И послушают ли они еще его? Потому что германский король должен был больше советовать и убеждать, чем приказывать. Часто бывали случаи, когда готы принуждали своих королей вступать в битву.

Занятый этими мыслями, сидел Витихис в своей палатке в Регете, как вдруг вошел Тейя.

— А, это ты, Тейя. Ну, что же?

— Оба мертвы, — ответил он.

— Как? Ты убил обоих? — спросил Витихис.

— Нет, я не убиваю женщин, — ответил Тейя. — Теодагада я догнал и убил. А Готелинда спустилась в катакомбы за сокровищами, спрятанными там. Факел ее потух, и она заблудилась в бесчисленных коридорах. Через пять дней ее нашли. Но от ужаса и голода она сошла а ума. Когда ее вывели на воздух, она умерла.

Тут в палатку вбежали Тотила, Гильдебранд, Гильдебад и еще некоторые готы.

— Бунт! — закричали они.

— Что случилось? — спросил Витихис.

— Граф Арагад восстал против тебя. Тотчас после избрания он отправился во Флоренцию, где властвует его старший брат, герцог Гунтарис. В доме его живет Матасвинта, в качестве ли его пленницы или жены Арагада — неизвестно. Но братья провозгласили ее королевой и начали сзывать на защиту этой «королевской лилии», как они называют ее, своих многочисленных приверженцев. Все сторонники Амалов также присоединились к ним. Кроме того они наняли многочисленные войска гепидов и аваров и теперь собираются идти к Равенне.

— О, Витихис, — с гневом вскричал Гильдебад, — дай мне отряд в три тысячи и пошли во Флоренцию. Я скоро привезу тебе эту «королеву готов» вместе с ее защитниками в одной клетке.

— Дело очень серьезно, — озабоченно сказал Гильдебранд: — впереди — стотысячное войско Велизария, позади — коварный Рим. Наши войска далеко, и ко всему этому еще междоусобная война в самом сердце государства!

— Теперь уже нам не остается выбора, — спокойно сказал Витихис. — Теперь мы должны отступить.

— Как? — с негодованием вскричал Гильдебад. — Отступить?

— Да, мы не должны оставлять врага за спиной. Завтра же утром мы отступим к Риму и потом дальше — к Флоренции Равенне. Восстание должно быть погашено прежде, чем оно разгорится.

— Как? — ты отступаешь перед Велизарием? — негодовал великан Гильдебад.

— Только для того, чтобы вернее поразить его, Гильдебад.

— Нет! — вскричал Гильдебад. — Этого ты не посмеешь сделать!

Витихис спокойно подошел к нему и положил руку ему на плечо.

— Я твой король, — сказал он. — Ты сам избрал меня. Громче других звучал голос: «Да здравствует король Витихис!» Ты знаешь, — и Господь знает, — что я не стремился к этой короне. Вы сами надели мне ее на голову: возьмите же ее теперь, если вы мне не доверяете. Но, пока я король, — вы должны верить и повиноваться мне, иначе мы все погибнем.

— Ты прав, — опустив голову, ответил Гильдебад. — прости, я постараюсь загладить свою вину в битве.

— Теперь отправляйтесь к своим отрядам и распорядитесь снять лагерь. Завтра утром мы отступаем. А ты, Тотила, поедешь в Галлию к королю франков с важным поручением…


Вечером в тот день, когда войска готов вступили в Рим, в комнате Цетега собралось несколько молодых римлян.

— Так это список слепых приверженцев Сильверия? — спросил он.

— Да, — ответил Люций Лициний. — Но это была большая жертва, префект: вместо того, чтобы сражаться, я все время должен был выслеживать этих попов.

— Терпение, дети мои. Мы должны иметь своих врагов в руках. Скоро…

В эту минуту слуга доложил, что какой-то воин-гот желает видеть префекта.

— Впусти его, — сказал Цетег.

Через минуту молодой человек в шляпе и плаще готов бросился на грудь Цетегу.

— Юлий! — холодно отступая, вскричал Цетег. — Ты смотришь совсем варваром! Как попал ты в Рим?

— Я сопровождаю Валерию под защитой готов. Мы прямо из дымящегося Неаполя.

— А, так ты сражался там со своим златокудрым другом против Италии? Для римлянина прекрасно, — не правда ли, друзья? — обратился он к молодежи.

— Нет, отец, я не сражался и не буду сражаться в этой несчастной войне. Горе тем, кто возбудил ее!

Префект смерил его холодным взглядом.

— Горе, что подобный отступник — мой Юлий! Вот, римляне, смотрите на римлянина, в котором нет жажды свободы, нет ненависти к варварам.

— Где же те римляне, о которых ты говоришь? — пожимая плечами, спокойно ответил Юлий. — Разве римляне поднялись, чтобы разбить свои оковы? С готами сражается Юстиниан, а не мы. Горе народу, которого освобождает тиран!

В глубине души Цетег был согласен с Юлием, но не хотел высказать это при посторонних.

— Мне надо самому поговорить с этим философом, — обратился он к молодым людям. — Уведомьте меня, если святоши затеют что-нибудь.

Все вышли.

— Отец, — с чувством сказал Юлий, когда остался с префектом. — Я пришел сюда, чтобы вырвать тебя из этого душного воздуха, из этого мира лжи и коварства. Прошу тебя, друг, отец: едем со мною в Галлию.

— Недурно, — улыбнулся префект. — Бросить Италию, когда освободитель ее уже здесь! Знай, что эту войну, которую ты проклинаешь, вызвал я.

— А кто прекратит ее? Кто освободит нас от этих освободителей? — спросил Юлий.

— Я же, — спокойно и величественно ответил Цетег. — И ты, мой сын, должен помочь мне в этом. Да, Юлий, твой воспитатель, которого ты так холодно порицаешь, лелеет мечту, которой посвятил себя. Даруй последнюю радость моей одинокой жизни: будь моим товарищем в этой борьбе и наследником моей победы. Дело идет о Риме, о свободе, могуществе! Юноша, неужели эти слова не трогают тебя? Подумай, — все с большей горячностью продолжал он, — подумай: готы и византийцы, — я их ненавижу, как и ты, — погубят друг друга, и на развалинах их могущества поднимется Италия, Рим, в прежнем блеске. Повелитель Рима снова будет властвовать над востоком и западом, восстанет новое всемирное государство, более великое, чем древнее.

— И повелителем этого государства будет Цетег, — прервал Юлий.

— Да, Цетег, а после него Юлий Монтан. Юноша, ты — не человек, если тебя не прельщает подобная цель.

— Цель высока, как звезды, но путь к ней не прямой, — ответил Юлий. — Если бы этот путь был прям, — клянусь, я боролся бы рядом с тобой. Действуй открыто: созови римскую молодежь, веди их в битву против варваров, против тиранов, — и я стану подле тебя.

— Глупец, да разве же ты не видишь, что так повести дело невозможно! — вскричал Цетег.

— Поэтому и недостижима твоя цель. Отец, позволь мне говорить прямо, я для этого и пришел. О если бы мне удалось отозвать тебя с этого пути лжи и хитрости, который может привести только к гибели! Ведь все, что было ужасного в это последнее время, — смерть Аталариха, Камиллы, Амаласвинты, высадка византийцев — все это люди связывает с твоим именем. Скажи мне прямо, правда ли это?

— Мальчишка! Ты вздумал исповедовать меня? Неужели ты думаешь, что мировая история создается из роз и лилий? Великие дела требуют иногда крупных жертв, и только мелкие людишки считают их преступлениями.

— Нет! — вскричал Юлий. — Будь проклята цель, к которой ведут преступления! Наши дороги расходятся.

— Юлий, не уходи! Ты отталкиваешь то, что не предлагалось еще ни одному смертному! Будь мне сыном, ради которого я буду бороться и которому мог бы оставить наследство моей жизни.

— Нет, это наследство обросло ложью, залито кровью. Никогда не приму его. Я ухожу чтобы твой образ не омрачился еще более в моих глазах. Но об одном молю тебя: когда наступит день, — а он наверно наступит, — когда тебе опротивеет вся эта ложь и даже сама цель, требующая ее, позови тогда меня. Я возвращусь, где бы я ни был, и освобожу тебя от этой власти дьявола хотя бы ценою своей жизни.

Легкая усмешка появилась на губах префекта. Он подумал: «Юлий все еще любит меня. Хорошо пусть уходит. Я сам кончу дело и тогда позову его. Посмотрим, сможет ли он отказаться от трона мирового государства?» Но громко он сказал:

— Хорошо. Я позову тебя, когда ты мне понадобишься. Прощай!

И холодным движением руки он отпустил его.

Но когда дверь закрылась за юношей, холодный префект вынул из потайного ящика своего стола маленький медальон и долго-долго смотрел на него. Он поднес было его даже к губам, но вдруг насмешливая улыбка появилась на его лице. «Стыдись, префект!» сказал он сам себе и снова спрятал медальон. В медальоне был портрет: женская головка, и Юлий был очень похож на нее.

Когда совсем стемнело, в кабинет префекта снова вошел раб и доложил, что готский воин хочет видеть его.

— Введи, — ответил префект и спрятал кинжал у себя на груди.

Вошел мужчина высокого роста. Голова его была скрыта под капюшоном. Когда он отбросил его, Цетег в изумлении вскричал:

— Король готов, что привело тебя ко мне?

— Тише, — ответил Витихис. — Никто не должен знать о нашем свидания. Ты знаешь, что мои войска сегодня вошли в Рим. Завтра я выведу их из города.

— Стены Рима прочны, — спокойно ответил префект, становясь внимательным.

— Стены, — да, но не римляне. Я не имею желания очутиться между Велизарием и римлянами. Но я пришел не для того, чтобы жаловаться и укорять. Я хочу прямо и открыто сделать тебе предложение для нашего общего блага.

Цетег молчал. В гордой прямоте этого простого человека было что-то, чему он невольно завидовал, чего не мог презирать.

— Мы покинем Рим, — продолжал Витихис, — и вслед за нами явится Велизарий. Так оно и будет. Я не могу воспрепятствовать этому. Мне советуют взять с собою знатнейших римлян, как заложников.

Цетег едва мог скрыть свой страх.

— И тебя прежде всех, — продолжал Витихис. — Но я не возьму. Ты — душа Рима. Поэтому я и оставляю тебя здесь. Все те, кто называют себя римлянами, хотят признать над собою власть Византии. Ты один не хочешь этого.

Префект с удивлением взглянул на него.

— Нет, ты меня не обманешь, — продолжал Витихис. — Я сам не умею хитрить, но людей понимаю. Ты слишком горд, чтобы служить Юстиниану. Я знаю, ты ненавидишь нас, но не любишь и греков, и не потерпишь их здесь дольше, чем это будет необходимо. Поэтому я и оставляю тебя здесь: ты защитишь Рим от тирана. Ты, я знаю, любишь этот город.

— Король готов, — ответил Цетег, невольно удивляясь благородной прямоте этого человека. — Ты говоришь ясно и благородно, как король. Благодарю тебя. Никто не скажет, что Цетег не понимает языка величия. Будет по-твоему. Я изо всех сил буду защищать Рим.

— Хорошо, — сказал Витихис. — Меня предупреждали о твоем коварстве. Я знаю многое о твоих хитрых планах, еще больше подозреваю. Но ты не лжец. Я знал, что доверие обезоружит тебя.

— Ты оказываешь мне честь, король. Чтобы заслужить ее, позволь предупредить тебя: знаешь ли ты, кто самый горячий сторонник Византии?

— Знаю, — Сильверий и духовенство.

— Верно. Я знаешь ли ты, что после смерти старого папы Сильверий будет избран на его место? И тогда он будет опасен.

— Знаю. Мне советовали взять и его заложником. Но я не хочу лезть в это гнездо ос. К чему? Вопрос о короне Италии будет решаться не ими.

— Конечно, — ответил Цетег, которому очень хотелось отделаться от Сильверия. — Но вот список его сторонников, — среди них очень много важных людей. — И он протянул королю список, надеясь, что тот заберет их заложниками. Но Витихис даже не взглянул на него.

— Оставь, никаких заложников я не возьму. Что пользы рубить головы? Ты, твое слово ручается мне за Рим.

— Но я не могу удержать Велизария! — сказал префект.

— Конечно, Велизарий придет. Но будь уверен, что он снова уйдет. Мы, готы, выгоним этого врага, быть может, после тяжелой борьбы, — но наверняка выгоним. И тогда начнется вторая борьба за Рим.

— Вторая? — спокойно спросил префект. — С кем?

— С тобою, префект Рима, — также спокойно ответил Витихис, смотря ему прямо в глаза.

— Со мною? — повторил префект и хотел улыбнуться, но не мог.

— Не отрицай этого, префект: это недостойно тебя. Я знаю, для кого ты воздвиг эти стены и шанцы: не для нас и не для греков. Для себя. Молчи! Я знаю, что ты хочешь сказать. Не надо. Хорошо, пусть будет так: греки и готы будут сражаться за Рим. Но слушай, вторая многолетняя война будет слишком тяжела и нам, и вам. Не надо ее: когда мы выгоним византийцев из Италии, тогда решим вопрос о Риме борьбою не двух народов, а двух человек: я буду ждать тебя у ворот Рима для поединка.

Во взгляде и тоне короля было столько достоинства, столько величия, что префект смутился. Ему хотелось в душе посмеяться над этой глупой прямотой варвара, но он сознавал, что не сможет уважать себя, если окажется неспособным оценить и почтить это великие. И он ответил без насмешки:

— Ты мечтаешь, король, как готский мальчик.

— Нет, я думаю и поступаю, как гот-мужчина. Цетег, ты единственный среди римлян, которого я удостаиваю этой чести. Я видел, как ты сражался с гепидами: ты — достойный противник мне.

— Странные вы люди, готы, — заметил Цетег, — что за фантазии!

Витихис сморщил лоб.

— Фантазии? Горе тебе, если ты неспособен понять, что говорит во мне! Горе тебе, если Тейя прав! Он смеялся над моим планом и говорил, что римлянин не сможет понять этого, и уговаривал меня взять тебя с собой пленником. Я был более высокого мнения о тебе и Риме. Но знай, что Тейя окружил твой дом. И если ты окажешься так низок и труслив, что не поймешь меня, то я в цепях выведу тебя из Рима.

Это раздражало префекта. Он чувствовал себя пристыженным. Его раздражало, что он не может осмеять Витихиса, что его принуждают силой, что ему не доверяют. Страшная ненависть вскипела в душе его и к подозрительности Тейи, и к грубой откровенности короля. Он только что дал слово и серьезно думал выполнить его. Но теперь, когда он понял, что варвары не доверяют ему, что они его не уважают, — он подумал: «Так пусть же они будут обмануты!»

— Хорошо, — сказал он и протянул руку Витихису.

— Хорошо, — ответил Витихис. — Охраняй наш Рим. Я потребую его у тебя в честном бою.

И он ушел.

— Ну, — спросил его Тейя, как только он вышел на улицу, — начинать нападение?

— Нет, он дал слово, — ответил Витихис.

— Да? Но сдержит ли его? — с сомнением спросил Тейя.

— Тейя, ты несправедлив. Ты не имеешь права сомневаться в чести героя. Цетег герой.

— Он римлянин. Прощай, — сказал Тейя.

Цетег провел эту ночь очень нехорошо. Он сердился на Юлия, очень злился на Витихиса, еще больше на Тейю. И больше всего — на самого себя.

Глава V

Флоренция вполне подготовилась к борьбе: городские вороты закрыты, на стенах многочисленная стража, улицы переполнены вооруженными воинами, потому что Вельзунги, Гунтарис и Арагада заперлись в этом городе и сделали его центром восстания против Витихиса.

Старший из братьев, Гунтарис, много лет уже был графом Флоренции. Его власть над городом и окрестным населением была беспредельна, и он решил воспользоваться ею. В полном вооружении вошел он в комнату брата.

— Решайся, мой мальчик, — сказал Гунтарис. — Сегодня же ты должен получить согласие упрямой девчонки. Иначе я сам пойду и скоро справлюсь с нею.

— О нет, брат, не делай этого! — молил Арагад.

— Клянусь громом, сделаю. Неужели ты думаешь, что я рискую своей головою и счастьем Вользунгов ради твоей любви? Нисколько. Теперь настала минута, когда род Вельзунгов может занять первое место среди готов, место, которого столько столетий его лишали Амалы и Балты. Если дочь Амаласвинты будет твоею женою, то никто не сможет оспаривать корону у тебя. А уж мой меч сумеет защитить тебя от мужика Витихиса. Но долго тянуть дело нельзя. Я еще не имею известий из Равенны, но почти уверен, что город сдается только Матасвинте, а не нам. А кто будет владеть Равенной, тот теперь, когда Неаполь и Рим пали, будет владеть Италией. Поэтому она должна быть твоей женою раньше, чем мы отправимся в Равенну. Иначе могут подумать, что она — наша пленница.

— Да кто же ожидает этого больше, чем я! — вскричал Арагад. — Но не могу же я принудить ее!

— Почему не можешь? Иди к ней сейчас и, как знаешь, добром или злом, но чтобы дело было кончено. Я пойду на стены распорядиться, и когда возвращусь, чтобы ответ был готов.

Гунтарис ушел, и Арагад с вздохом отправился искать Матасвинту.

В саду у ручья сидела, мечтательно глядя вперед, Матасвинта, а подле нее девочка-мавританка в одежде рабыни плела венок. Вот он сплетен наконец. Девочка вскочила, положила голову госпоже и с сияющим лицом взглянула, какое впечатление это произвело. Но Матасвинта даже не заметила, как цветы коснулись ее чела. Девочка рассердилась.

— Но госпожа, о чем же ты все думаешь?

— О нем, — ответила Матасвинта, подняв на нее глаза.

— Ну, это уж невыносимо: из-за какого-то невидимого человека ты забываешь не только обо мне, но и о себе самой. Чем все это кончится, скажи мне? Сколько дней уже сидим мы здесь, точно пленницы: шагу не можем сделать за ворота дома, — а ты спокойна и счастлива, точно так и быть должно. Чем же это кончится?

— Тем, что он придет и освободит нас, — уверенно ответила Матасвинта. — Слушай, Аспа, я все расскажу тебе. Никто, кроме меня, не знает этого. Но ты своею верной любовью заслужила награду, и мое доверие — лучшая награда, которую я могу предложить.

В черных глазах девочки показались слезы.

— Награда? — сказала она. — Дикие люди с желтыми волосами украли Аспу. Аспа стала рабой. Все бранили и били Аспу. Ты купила меня, как покупают цветы, и ты гладишь меня по волосам. И ты прекрасна, как богиня солнца, и говоришь еще о награде!

И девочка прижалась к госпоже.

— У тебя золотое сердце, Аспа, моя газель. Но слушай.

Мое детство было нерадостное, без ласки, без любви; а они были мне нужны. Моя мать хотела иметь сына, наследника престола, и обращалась со мной холодно, сурово. Когда родился Аталарих, суровость исчезла, но холодность осталась: вся любовь и заботы были посвящены наследнику короны. Только отец любил и часто ласкал меня. Но он рано умер, и после его смерти я ни от кого уже не видела ласки. Аталарих рос в одном конце замка, под присмотром других людей; мы мало бывали вместе. А мать свою я видела почти только, когда надо было наказать меня. Я ее очень любила. Я видела, как мои няньки ласкали и целовали своих детей. И мое сердце так требовало ласки!.. Так росла я, как цветок без солнечного света. Любимым местом моим была могила моего отца: я у мертвых искала той любви, который не находила у живых. И чем старше становилась я, тем сильнее была эта тоска, и как только мне удавалось убежать от своих нянек, я бежала к могиле и там плакала, плакала. На мать презирала всякое выражение чувств, и при ней я сдерживалась. Шли года. Из ребенка я становилась девушкой и часто замечала, что глаза мужчин останавливаются на мне. Но я думала, что это из сострадания, и мне было тяжело. И я чаще стала уходить на могилу отца. Об этом сказали матери. Она рассердилась и запретила ходить туда без нее. Но я не послушалась. Однажды она застала меня там и ударила. А я уже была не ребенок. Она повела меня назад во дворец, крепко бранила и грозила навсегда прогнать, а когда уходила, то с гневом спрашивала: за что небо наказало ее такою дочерью? Это было уже слишком для меня. Невыразимо страдая, я решила уйти от этой матери, которая смотрит на меня, как на наказание. Я решила идти куда-нибудь, где бы меня никто не знал. Когда наступил вечер, я побежала к могиле отца, простилась с нею, а когда показались звезды, осторожно прокралась мимо сторожа за ворота, очутилась на улице и пустилась бежать вперед. Навстречу мне попался какой-то воин. Я хотела пробежать мимо, но он пристально взглянул на меня и слегка положил руку мне на плечо. «Куда, это, княжна Матасвинта, куда бежишь так поздно?» Я задрожала, из глаз брызнули слезы, и я ответила: «С отчаяния». Он взял меня за руки и посмотрел на меня так приветливо, кротко, заботливо. Потом вытер слезы с глаз моих и таким добрым, ласковым голосом спросил: «Почему же? Что с тобою?» При звуке его голоса мне стало так грустно и вместе хорошо, а когда я взглянула в его кроткие глаза, то не могла больше владеть собою. «Я бегу потому, — сказала я, — что моя мать ненавидит меня, потому что во всем мире никто не любит меня». — «Дитя, дитя, — возразил он, — ты больна и заблуждаешься. Пойдем назад. Погоди немного: ты будешь королевой любви». Я его не поняла, но бесконечно полюбила за эти слова, за эту доброту. Вопросительно, с удивлением смотрела я на него, дрожа всем телом. Его это тронуло, а может быть, он подумал, что я озябла. Он снял с себя плащ, набросил его мне на плечи и медленно повел меня домой. Никем незамеченные, как мне казалось, мы дошли до дворца. Он открыл дверь, осторожно втолкнул меня и пожал руку. «Иди и будь спокойна, — сказал он, — твое время придет, не бойся. И в любви не будет недостатка». Он ушел, а я осталась возле полуоткрытой двери, потому что сердце так сильно билось, что не могла идти. И вот я услышала, как грубый голос спросил: «Кого это ты привел во дворец, мой друг?» Он же ответил: «Это Матасвинта. Она заблудилась в городе и боится, что мать рассердится. Не выдавайте ее, Гильдебранд». — «Матасвинта!» — сказал другой. — Она с каждым днем хорошеет. А мой защитник ответил…

— Ну, что же он ответил? — нетерпеливо спросила Аспа.

Матасвинта прижала голову Аспы к своей груди и прошептала:

— Он ответил: «Она будет самой красивой женщиной на земле».

— И он сказал совершенную правду! — вскричала Аспа. — Ну, что же дальше?

— Я пошла в свою комнату, легла и плакала, плакала. В эту ночь для меня открылась новая жизнь. Я знала теперь, что я красива, и была счастлива, потому что хотела быть прекрасной ради него. Я знала, что можно любить и меня, — и я стала заботиться о своей красоте. Я стала гораздо добрее, мягче. И моя мать, и все окружающие меня, видя, как я стала кротка и приветлива, стали лучше относиться ко мне. И всем этим я была обязана ему! Он спас меня от бегства, позора и нищеты, и открыл целый мир любви. С тех пор я живу только для него.

— Ну, а потом, когда ты с ним виделась, что он говорил?

— Я никогда больше не говорила с ним. А видела его только раз: в день смерти деда, Теодориха, он начальствовал над дворецкой стражей, и Аталарих сказал мне его имя. Сама я никогда не осмеливалась расспрашивать о нем: я боялась выдать свою тайну.

— И ты ничего больше не знаешь о нем, о его прошлом? О прошлом ничего не знаю, зато о его, о нашем будущем — знаю.

— О его будущем? — засмеялась Аспа.

— Не смейся. Когда Теодорих был еще мальчиком, одна женщина, Радруна, предсказала ему его судьбу. И все предсказанное сбылось до последнего слова. В награду за предсказание она потребовала, чтобы Теодорих доставлял ей разные коренья с берегов Нила. Каждый год она являлась за ними в Равенну, и все знали, что Теодорих каждый раз заставлял ее предсказывать, что будет в этом году. После Теодориха ее звала к себе мать, и Теодагад, и Готелинда — все, и никогда не было случая, чтобы она предсказала неверно. И вот после той ночи я решила предсказать и мою судьбу. И когда она пришла, я зазвала ее к себе, и она осмотрела мою руку и сказала: «Тот, кого ты любишь, доставит тебе высшее счастье и блеск, но причинит и величайшее горе в жизни. Он женился на тебе, но не будет твоим мужем».

— Ну, это мало утешительно, насколько я понимаю, — заметила Аспа.

— Ведь эти ворожеи всегда говорят темно и на всякий случай прибавляют какую-нибудь угрозу. Но я принимаю только хорошее, а о дурном не думаю.

— Удивляюсь тебе, госпожа. И ты на основании слов старухи отказала стольким королям и князьям вандалов, вестготов, франков, бургундов и даже благородному Герману, наследному принцу Византии?

— Да, но не только из предсказания: в сердце у меня живет птичка, которая каждый день поет мне: «Он будет твой».

Тут раздались быстрые шаги, и вскоре показался Ара-гад:

— Я пришел, королева… — начал он, покраснев.

— Надеюсь, граф Арагад, что ты пришел положить конец этой игре. Твой нахальный брат чуть не силой захватил меня, когда я была поглощена горем о смерти матери. Он называет меня то королевой, то пленницей и вот уже сколько недель не выпускает отсюда. А ты все преследуешь меня своим сватовством. Я отказала тебе, когда была свободна. Неужели ты думаешь, глупец, что теперь ты принудишь меня, пленную? Меня, дочь Амалунгов? Ты клянешься, что любишь меня. Так докажи, уважай мою волю, освободи меня. А иначе берегись, когда придет мой освободитель!

И она угрожающе взглянула на молодого графа, который не нашелся, что ответить. Но тут явился Гунтарис.

— Скорей, Арагад, кончай скорее. Мы должны тотчас ехать. Он приближается с большим войском и разбил наши передовые отряды. Он говорит, что идет освободить ее.

— Кто? — с горячностью спросила Матасвинта.

— Кто? Тут нечего скрывать: Витихис, которого бунтовщики в Регете выбрали королем, забывая о благородных фамилиях.

— Витихис? — вскричала с загоревшимися глазами Матасвинта. — Он, мой король! — точно во сне прибавила она.

— Что же теперь делать? — спросил Арагад.

— Сейчас ехать. Мы должны раньше его прибыть в Равенну. Флоренция задержит его на некоторое время. А мы между тем прибудем к Равенне, и если ты женишься на ней, то город Теодориха сдается тебе, а за ним — и все готы. Готовься, королева. Через час ты пойдешь с нами в Равенну.

И братья торопливо ушли.

— Хорошо, увозите меня, пленную, связанную, как хотите, — со сверкающими глазами сказала Матасвинта. — Мой король налетит на вас, как орел с высоты, и спасет меня от вас. Идем, Аспа, освободитель близко!

Глава VI

В ночь после разговора Витихиса с Цетегом старый папа Агапит умер, и его преемником был избран Сильверий. Как только войска готов удалились из города, он собрал всех главных представителей духовенства и народа для совещания о благе города св. Петра. В числе приглашенных был и Цетег.

Когда все собрались, Сильверий обратился к ним с речью, в которой заявил, что наступило время сбросить иго еретиков, и предложил отправить посольство к Велизарию, полководцу правоверного императора Юстиниана, единственного законного властелина Италии, вручить ему ключи от вечного города и предоставить ему защищать церковь и верных от мести варваров. Правда, Витихис перед отъездом заставил всех римлян принести ему присягу в верности. Но он, как папа, разрешает их от клятвы.

Предложение Сильверия было принято единодушно, и послами к Велизарию были выбраны Сильверий, Альбин, Сцевола и Цетег. Но Цетег отказался.

— Я не согласен с вашим решением, — сказал он. — Мы вызовем напрасно справедливое негодование готов, которые могут немедленно возвратиться в Рим. Пусть Велизарий вынудит нас сдаться ему.

Сильверий и Сцевола многозначительно переглянулись.

— Так ты отказываешься ехать с нами? — спросил Сильверий.

— Я поеду к Велизарию, но не с вами, — ответил он и вышел.

— Он погубит себя этим, — тихо сказал Сильверий Сцеволе. — Он при свидетелях высказался против сдачи.

— И сам отправляется в пещеру льва.

— Он не должен возвратиться оттуда. Обвинительный акт составлен?

— Давно уже. Я боялся, что Цетега придется тащить силой, а он сам идет на погибель.

— Аминь, — сказал Сильверий. — Послезавтра утром мы едем.

Но святой отец ошибся: на этот раз Цетег еще не погиб. Он возвратился домой и тотчас велел запрягать лошадей. В комнате его ожидал Лициний.

— Готовы ли наружные железные ворота у башни Адриана?

— Готовы, — ответил Лициний.

— А хлебные запасы из Сицилии перевезены в Капитолий?

— Перевезены.

— Оружие роздано? Шанцы Капитолия окончены?

— Да.

— Хорошо. Вот тебе пакет. Распечатай его завтра и в точности исполни каждое слово. Дело идет не о моей или твоей жизни, а о Риме. Город Цезаря увидит ваши подвиги. До свидания!

— Ты будешь доволен, — ответил юноша со сверкающими глазами.

С улыбкой, которая так редко появлялась на его лице, сел Цетег в экипаж.

— А, святой отец, — пробормотал он, — я еще в долгу у тебя за последнее собрание в катакомбах. Теперь за все рассчитаюсь.

И он помчался в лагерь Велизария.


Через несколько дней торжественно прибыл Сильверий в лагерь Велизария с посольством. Народ с восторгом выпряг мулов, которые везли носилки, и тащил их, приветствуя его самыми громкими криками: «Да здравствует епископ Рима! Да здравствует св. Петр!» Тысячи солдат бросились из своих палаток, чтобы поглядеть на святого отца и его раззолоченные носилки. Сильверий непрерывно благословлял. В узком переулке у палатки Велизария народ так столпился, что носилки вынуждены были остановиться.

Сильверий, улыбаясь, обратился к стоявшим впереди с чудной речью на текст евангелия: «Не возбраняйте малым приходить ко мне!» Но слушатели были гепиды, они только покачали головами, не понимая латинского языка. Сильверий снова засмеялся, благословил еще раз своих верных и пошел в палатку в сопровождении Альбина и Сцеволы.

Велизарий встал при входе папы. Сильверий, не кланяясь, подошел к нему и, поднявшись на цыпочки, в виде благословения положил обе руки свои ему на плечи. Достать до головы этого великана он уже и не думал. Ему очень хотелось, чтобы Велизарий опустился перед ним на колени, и он слегка нажал его. Но великан стоял прямо, как дуб, и Сильверий должен был благословить его стоявшего.

— Ты пришел, как посол римлян? — спросил Велизарий.

— Я пришел во имя св. Петра, как епископ Рима, чтобы передать мой город тебе и императору. А эти добрые люди, — он указал на Альбина и Сцеволу, — присоединились ко мне, как подчиненные.

Сцевола с негодованием выпрямился и хотел возразить: он вовсе не так понимал их союз. Но Велизарий сделал ему знак молчать.

— Итак, от имени Господа я благословляю твое вступление в Италию и Рим, — продолжал Сильверий. — Войди в стены вечного города для защиты церкви и верующих против еретиков. Воздай там славу имени Господа и кресту Иисуса Христа, и никогда не забывай, что дорогу туда тебе проложила святая церковь. Я был тем орудием, которое избрал Господь, чтобы усыпить бдительность глупых готов и, ослепив, вывести их из города. Я склонил на твою сторону колеблющихся граждан и уничтожил злоумышления твоих врагов. Сам св. Петр моею рукою подает тебе ключи от своего города, чтобы охранял и защищал его. Никогда не забывай этого!

И он протянул Велизарию ключи от одних из ворот Рима.

— Я никогда не забуду этого, — ответил Велизарий, взяв ключи. — Но ты говоришь о злоумышлениях моих врагов. Разве в Риме есть враги императора?

— Не спрашивай лучше, полководец, — со вздохом ответил Сильверий. — Их сети теперь порваны, они уже безвредны, а святой церкви приличествует не обвинять, а миловать и обращать все к лучшему.

— Нет, святой отец, — возразил Велизарий, — твой долг указать правоверному императору изменников, которые скрываются среди верных граждан Рима. И я требую, чтобы ты указал их.

— Церковь не жаждет крови, — с новым вздохом возразил Сильверий.

— Но она не должна препятствовать справедливости, — вмешался Сцевола. — Я обвиняю префекта Рима Цетега в оскорблении и возмущении против императора Юстиниана. Вот в этом документе находятся все обвинительные пункты и доказательства. Он называл правление императора тиранией. Он посильно противодействовал высадке императорских войск. Наконец, несколько дней назад он один был против того, чтобы открыть для тебя ворота Рима.

— И какого наказания требуете вы? — спросил Велизарий.

— По закону: смертной казни, — ответил Сцевола.

— А имущество его должно быть разделено между казной и обвинителями, — прибавил Альбин.

— А его душа предана милосердию Божию, — заключил папа.

— Где же теперь обвиняемый? — спросил Велизарий.

— Он собирался быть у тебя, но боюсь, что нечистая совесть не допустит его сюда.

— Ты ошибаешься, епископ Рима, — ответил Велизарий, — он уже здесь.

С этими словами он поднял занавес у задней стены палатки, и перед удивленными обвинителями встал Цетег.

— Цетег приехал ко мне раньше тебя и также с обвинением. Ты, Сильверий, обвиняешься в тяжелом преступлении. Защищайся!

— Я обвиняюсь! — усмехнулся Сильверий. — Кто же может быть обвинителем или судьей над преемником св. Петра?

— Судьей буду я, вместо императора, твоего повелителя, — сказал Велизарий.

— Обвинителем же буду я, — добавил Цетег, подходя ближе. — Я обвиняю тебя в измене римскому государству и тотчас докажу свое обвинение. Сильверий имел намерение отнять у императора город Рим и большую часть Италии и — смешно даже сказать! — основать в отечестве цезарей церковное государство. И он сделал уже первые шаги к осуществлению этого — не знаю, право, как назвать — преступления или безумия? Вот договор, заключенный им с Теодагадом, последним королем варваров. Вот и его подпись. Король продает за тысячу фунтов золота преемникам св. Петра в вечное владение город Рим и его окрестности на тридцать миль в окружности со всеми правами верховной власти, — с правом издавать законы, судить, собирать налоги, пошлины, вести войны. Договор этот, как видно из выставленного на нем числа, составлен три месяца назад. Таким образом, в то время, как благочестивый епископ за спиной Теодагада призывал императорские войска, он за спиною императора заключал договор, который должен был лишить императора плодов этого вторжения. Конечно, гибкая совесть считается, может быть, за ум, но мне кажется, что подобные поступки называются…

— Постыдной изменой! — громовым голосом вскричал Велизарий, беря из рук префекта документ. — Вот смотри: здесь твоя подпись. Можешь ты отрицать это?

Все присутствующие были поражены этим объяснением, особенно Сцевола, ярый республиканец, никак не подозревавший властолюбивых планов своего союзника.

Но Сильверий в эту минуту выказал себя достойным противником Цетега. Он видел, что работа всей жизни его готова решиться, и ни на одну секунду не растерялся.

— Что же, долго ли еще ты будешь молчать? — вскричал Велизарий.

— До тех пор, пока ты сделаешься способным и достойным слушать меня. Теперь ты одержим Урхитофелем, демоном гнева.

— Говори! Защищайся! — сказал Велизарий более сдержанно.

— Да, — ответил Сильверий, — я заключил этот договор; но вовсе не из стремления расширить власть церкви новыми правами, — нет, все святые свидетели мне в этом! — а только потому, что считал долгом поддержать древние права св. Петра.

— Древние права? — спросил с неудовольствием Велизарий.

— Древние права, — спокойно повторил Сильверий, — которыми церковь до сих пор не пользовалась. Знай же, представитель императора, и все вы, присутствующие здесь: этим договором Теодагад только подтвердил права, которые получены церковью двести лет назад от Константина, который первый из римских императоров принял христианство. Когда он покорил всех своих врагов при очевидной помощи святых я особенно св. Петра, то по просьбе своей благочестивой супруги Елены, в благодарность за эту помощь и чтобы засвидетельствовать перед всем миром, что корона и меч должны склоняться перед крестом церкви, — он подарил на вечные времена Рим со всеми его окрестностями св. Петру. Эта дарственная составлена вполне законно и грозит проклятием геенны каждому, кто вздумал бы оспаривать ее. И теперь именем триединого Бога я спрашиваю тебя, представителя императора Юстиниана: решится ли он отвергать эту запись и навлечь на себя проклятие?

— Префект Цетег, что можешь ты возразить против этого? — спросил Велизарий с видимым смущением.

— Я знаю этотдокумент, — ответил с легкой усмешкой Цетег. — Я даже принес его с собою. Вот он. Дарственная составлена безукоризненно, по всем правилам, ни к одному слову ее нельзя придраться. Да и что же удивительного, — тут он так насмешливо взглянул на Сильверия, что у святого отца выступил пот на лбу: — ведь ее составлял главный нотариус императора Константина, а уж тот должен был знать законы.

— Так что, документ совершенно законный? — со страшным волнением спросил Велизарий.

— Конечно, — со вздохом ответил Цетег: — дарственная составлена совершенно законно. Жаль только, что…

— Ну? — с нетерпением прервал Велизарий.

— Жаль только, что она подложна.

— Подложна? — с торжеством вскричал Велизарий. — Префект, друг, можешь ли ты доказать это?

— Конечно. Иначе я не решился бы говорить об этом. Пергамент, на котором написана дарственная, носит все признаки древности. Он изломан, пожелтел, покрыт всякого рода пятнами, так что местами трудно даже разобрать буквы. Он изготовлен на старинной императорской фабрике, основанной в Византии еще Константином.

— Скорее к делу! — вскричал Велизарий.

— Но всякому известно, — только святой отец, очевидно, не знал этого, — что эта фабрика ставит на левом краю всех своих пергаментов штемпель с указанием года, — имена консулов, правивших в том году. Конечно, имена эти написаны так мелко, что их едва можно рассмотреть, А теперь смотри, военачальник: в документе говорится, что он составлен в шестнадцатом году Царствования Константина, и совершенно правильно называет консулов того года — Далмация и Ксенофила. но в таком случае нельзя не видеть истинного чуда в том, что уже во время Константина, двести лет назад, было точно известно, кто будет консулом в год смерти Теодориха и Юстина. Вот взгляни сам, Велизарий. Видишь здесь, на краю, штемпель? — правда, его можно рассмотреть только на свет. Видишь? «Юстиниан Август, единый консул в первый год своего царствования».

Сильверий бессильно опустился на стул.

— Епископ Рима, что можешь ты возразить на это? — с торжеством спросил Велизарий.

Сильверий с трудом овладел собою и едва слышным голосом ответил:

— Я нашел этот документ в архиве церкви. И если вы правы, то я обманут, как и вы. Я ничего не знал о штемпеле, клянусь ранами Христа, не знал!

— О, этому я верю и без клятвы, святой отец! — заметил Цетег.

— Это дело требует самого строгого расследования, — сказал Велизарий. — Но я не решаюсь быть судьей в нем: его должность решит сам император. Вулкарис, друг мой, передаю епископа в твои руки: веди его тотчас на корабль и вези в Византию.

— Я протестую, — возразил Сильверий. — Никто на земле не может судить меня, епископа Рима, кроме церковного собора, и потому я требую, чтобы меня отпустили в Рим.

— Рима ты никогда уж не увидишь, — ответил ему Велизарий. — А твои права разберет Юстиниан. Но и твои товарищи — Сцевола и Альбин, которые ложно обвиняли префекта, этого самого верного и умного друга императора, — также очень подозрительны. Бери, Вулкарис, и их в Византию. Но помни, что этот священник — самый опасный враг императора. Ты отвечаешь за него головою.

— Ручаюсь, — ответил громадного роста герул. — Скорее он умрет, чем вырвется от меня. Идем со мною!

Сильверий ясно видел, что сопротивление невозможно, и молча пошел за герулом. Проходя мимо префекта, он опустил голову и не взглянул на него, но расслышал слова, которые тот прошептал ему:

— Сильверий, этот час — моя расплата за твою победу в катакомбах. Теперь мы квиты.

Как только епископ вышел из палатки, Велизарий бросился к префекту.

— Прими мою благодарность, Цетег, — вскричал он, обнимая его. — Я сообщу императору, что ты сегодня спас ему Рим, и верь, что ты не останешься без награды.

— Моя награда заключается в самом поступке моем, — улыбаясь, ответил префект.

— Как так? — с удивлением спросил Велизарий.

Префект приблизился к военачальнику.

— Велизарий, — сказал он, — я всегда находил, что как с великими друзьями, так и с великими врагами лучше всего действовать прямо. Поэтому позволь и на этот раз говорить с тобою откровенно: я спас Рим от властолюбия церкви, но не для императора.

— А для кого же? — нахмурившись, спросил Велизарий.

— Прежде всего для самого Рима. Я римлянин и люблю свой город. Он не должен покориться духовенству. Но не должен быть и рабом императора. Я — республиканец.

Велизарий улыбнулся, но Цетег, сделав вид, что не замечает этого, продолжал:

— Но я понимаю, что в настоящее время эта мечта моя не может еще осуществиться: надо, чтобы в римлянах пробудился древний дух, потребность в свободе. Для нынешнего поколения это уже невозможно. И пока мы не можем сбросить иго варваров одними собственными силами, нам необходима поддержка Византии. Но Рим не должен терпеть произвола императора: он не сдастся без условий.

— Что? — с гневом вскричал Велизарий. — Ты забываешься, префект: завтра же я двинусь к Риму с семидесятитысячным войском, и кто помешает мне взять его без всяких условий?

— Я, — спокойно ответил Цетег. — Нет, Велизарий, я не шучу. Вот план города и его укреплений. Ты, как военачальник, сразу оценишь их силу.

Велизарий взглянул на поданный ему план и тотчас возвратил назад.

— Он устарел, — спокойно ответил он. — Смотри, эти рвы уже осыпались, эти башни разрушились, здесь стена обвалилась, и эти ворота бесполезны.

— Ошибаешься, Велизарий. Твой план устарел: все эти рвы, башни, стены и ворота снова восстановлены мною за последние годы.

Велизарий с изумлением взглянул на план.

— Если ты все это действительно сделал, префект, ответил он, — то ты прекрасный военачальник. Но для войны мало иметь крепость, необходимо войско, а у тебя его нет.

— И в этом ошибаешься: в стенах Рима находится в настоящую минуту тридцать пять тысяч вооруженных людей.

— Разве готы возвратились? — вскричал Велизарий.

— Нет, эти тридцать пять тысяч под моим начальством. Последние годы я неустанно приучал изнеженных римлян снова владеть оружием. И теперь у меня тридцать когорт, по тысяче человек в каждой. Конечно, в открытом поле они не устоят против тебя, но за этими стенами, уверяю тебя, они будут сражаться прекрасно. Итак, решай: прими мои условия, — и тогда и эти тридцать пять тысяч, и Рим, и сам Цетег — твои. Если же ты не примешь их, тогда я запру Рим, и тебе придется осаждать его целые месяцы. А между тем готы соберутся с силами. Я сам призову их, они явятся в числе втрое большем, чем твои войска, и тогда разве только чудо спасет тебя от гибели.

— Или твоя смерть, дьявол! — вскричал Велизарий, бросаясь к нему с обнаженным мечом.

Не рука византийца тотчас опустилась, — так спокойно и насмешливо глядел Цетег ему прямо в глаза.

— Что означает твоя улыбка? — спросил он.

— Сострадание к тебе: если бы ты нанес мне удар, то погиб бы.

— Я погиб бы? Скорее ты!

— Я, конечно, но и ты со мною. Неужели, ты думаешь, я так безумен, что пришел в пасть льву, не оградив себя? Знай, что, уезжая из Рима, я вручил запечатанный пакет преданному мне начальнику отряда. Сегодня он должен распечатать его. Если завтра не явлюсь в Рим невредимым, он приведет в исполнение все, написанное там. А написано там вот что…

Он подал Велизарию свисток, и тот прочел:

«Я пал жертвой тирании Византии. Отомстите за меня, призовите назад готов. Требую этого во имя вашей клятвы. Лучше варвары, чем коварный Юстиниан. Держитесь до последнего человека. Предайте город скорее пламени, чем войску тирана».

— Итак, видишь, что моя смерть не откроет, а навсегда закроет перед тобою ворота Рима.

С гневом, но вместе и с удивлением взглянул Велизарий на этого человека, который в его же лагере осмелился предписывать ему условия.

— Говори свои условия, — сказал он наконец.

— Чтобы остаться независимым от тебя и императора, я должен сохранить власть над Римом. В виду этого правый берег Тибра, а на левом Капитолий и вся южная стена до ворот св. Павла включительно должны оставаться в руках моих исаврийцев и римлян. Остальную же часть левого берега Тибра займешь ты.

— Недурно, — засмеялся Велизарий. — ведь этак ты в любую минуту можешь вытеснить нас из города или вогнать в руку. Нет, конечно, я несогласен.

— В таком случае готовься к войне со мною и готами под стенами Рима.

Велизарий вскочил и прошелся по палатке.

— Подожди еще, префект, я подумаю, — сказал он наконец.

— Хорошо, до вечера. С восходом солнца я уезжаю в Рим.

Через несколько дней войско Велизария торжественно вступило в Рим.

Глава VII

Между тем все находившиеся в Италии войска готов собрались под Равенной под предводительством двух полководцев — короля Витихиса и герцога и Гунтариса Вельзунга. В Равенне начальствовал седой граф Гриппа, старый товарищ по оружию Теодориха и Гильдебранда. Он не открыл городских ворот ни одному, ни другому из соперников, а с обоими открыл переговоры. В одно и то же время из двух различных ворот города выехало два посольства: одно — к Витихису, другое — к Гунтарису. Вопреки обычаю, оба соперника не только не сообщили своим приближенным, чего требуют осажденные, но, напротив, приняли все меры, чтобы войска не узнали этого: оба отправили эти посольства обратно под вооруженным конвоем, который должен был довести их до самых ворот Равенны, не допустив их говорить дорогой с кем-либо из воинов.

Как только послы выехали, Витихис, никому не говоря о том, что требуют осажденные, велел готовиться к немедленному штурму города. Молча, но качая головами, с малой надеждой на успех повиновались его готы, но были отбиты с огромной потерей. Витихис тотчас повел их на второй приступ, — та же неудача. За третьим приступом огромный камень оглушил короля, который все три раза шел впереди войска и бросался с безумною храбростью, точно жизнь была ему нипочем. С утра до заката солнца готы штурмовали Равенну, но без малейшего успеха, — город сохранил свою славу неприступного. И только, когда во время третьего приступа камнем оглушило короля, Тейя и Гильдебранд повели измученные войска назад.

Настроение войска было угнетенное, печальное. Все осуждали короля: зачем он прервал переговоры с городом. Почему, по крайней мере, не сообщили войску причины этого разрыва, если эта причина была справедлива?

Угрюмые, сидели люди у сторожевых огней и в палатках, молча осматривали свои раны и чистили оружие. Не слышно было, как раньше, пения за столами, и когда начальники проходили среди палаток, они слышали то здесь, то там слова досады и гнева против короля.

На другой день Витихис позвал к себе главных предводителей своего войска — Гильдебранда, Тейю и Гильдебада. К удивлению, они нашли его в полном вооружении, хотя, чтобы держаться на ногах, он должен был опираться на меч. На столе подле него лежала королевская корона и священный королевский посох. Лицо его, еще вчера такое мужественное, прекрасное, спокойное, так сильно пленилось за ночь, что друзья испугались. Видно было, что он выдерживал очень тяжелую внутреннюю борьбу.

— Как велика наша потеря за вчерашний день? — спросил Витихис.

— Три тысячи убитых, — мрачно ответил Тейя.

— И шесть тысяч раненых, — добавил Гильдебранд.

— Что же делать? — с болью сказал Витихис. — Иного пути нет. Тейя, отдай приказ к новому штурму.

— Как? Что? — вскричали в один голос все три предводителя.

— Это необходимо, — ответил Витихис.

— Король, — сказал Тейя, — вчера мы не взяли ни одного камня этой крепости, а сегодня у тебя на девять тысяч человек меньше.

— И притом они впали в уныние и сильно устали, — добавил Гильдебранд.

— Но мы должны овладеть Равенной! — вскричал Витихис.

— Мы не возьмем ее штурмом, — ответил Тейя.

— Посмотрим! — вскричал Витихис.

— Король, — сказал ему Гильдебранд, — я стоял перед этою крепостью с великим Теодорихом. Мы штурмовали ее семьдесят раз — и все напрасно: мы взяли ее только голодом, после трех лет осады.

— Другого выхода нет, — ответил Витихис. — Мы должны взять ее. Тейя, иди, отдай приказ.

Тейя собрался идти, но Гильдебранд удержал его.

— Подожди, — сказал он ему, — мы не должны молчать. Король, штурм невозможен: готы ропщут, они не послушают тебя сегодня.

— Да? — с горечью ответил Витихис. — Штурм невозможен? В таком случае возможно только одно, — и если бы я сделал это вчера еще, то три тысячи павших готов жили бы еще. Гильдебранд, возьми эту корону и посох, отнеси в лагерь бунтовщиков и вручи Арагаду. Пусть он женится на Матасвинте, тогда я и мое войско признаем его королем.

И в изнеможении он бросился на постель.

— Ты в бреду! — вскричал Гильдебранд.

— Это невозможно! — решил Тейя.

— Невозможно… Все невозможно! И битва невозможна? И отречение? Говорю тебе, старик, что после требований Равенны нет другого пути.

Он замолчал. Друзья его переглянулись, и затем старик сказал:

— Но чего же они требуют? Скажи нам. Быть может, мы придумаем иной исход: восемь глаз видят лучше, чем два.

— Нет, — сказал Витихис. — Ничего нельзя придумать. Вот их условия. Прочти!

Старик взял пергамент и прочел:

«Готы и граждане Равенны, объявляют обоим войскам, обложившим город, что они, вспоминая благодеяния великого короля Теодориха, останутся верны его дому, пока существует хотя один потомок, его. Поэтому в настоящее время мы признаем своей королевой только Матасвинту и только ей откроем ворота».

— Непостижимо! — вскричал Гильдебад.

— Они с ума сошли! — поддержал Тейя.

— Я понимаю, в чем дело, — ответил Гильдебранд, складывая пергамент. — Город в руках приверженцев Теодориха. Этот король взял с них клятву, что они всегда будут верны его роду и не признают короля из другого дома. Я также клялся вместе с ними, но я подразумевал только мужских потомков, — вот почему я и признал Теодагада. Но граф Гриппа, начальник Равенны, очевидно, считает себя связанным этой клятвой и относительно женщин. И верьте мне, — я хорошо знаю его, — этот седой упрямец, который дрался рядом с Теодорихом и мною, скорее позволит изрубить в куски и себя, и всех своих людей, чем изменит клятве.

— Вот видишь, — сказал Витихис. — Город необходимо взять силой. Вчера я пытался, но неуспешно. Сегодня вы говорите, что войска не пойдут на штурм. Следовательно, надо уступить. Я и уступаю. Пусть Арагад женится на княжне и будет королем. Я первый принесу ему клятву верности и рядом с его храбрым братом буду защищать государство.

— Никогда! — вскричал Гильдебад. — Ты наш король и должен им оставаться. Никогда не склонюсь я перед тем мальчишкой! Позволь мне завтра отправиться в лагерь бунтовщиков, я один вырву из их рук эту княжну, перед рукой которой, точно по волшебству, откроются крепкие ворота, и приведу ее в наш лагерь.

— И что же мы выиграем этим? — спросил Тейя. — Она ничего не поможет нам, если мы не признаем ее королевой. А разве тебе хочется еще женского владычества? Мало тебе Амаласвинты и Теодолинты?

— О нет, — засмеялся Гильдебад. — Да хранит нас Бог от женщин-правительниц!

— Вот потому-то я хотел взять город силой, — сказал Витихис.

— Так мы голодом заставим их сдаться.

— Это невозможно, — ответил Витихис. — Мы не имеем времени ждать: через несколько дней может явиться Велизарий. Он быстро разобьет и нас, и бунтовщиков, и возьмет Равенну. А тогда — прости царство готов! Мы имеем только два выхода: штурм…

— Он невозможен, — сказал Гильдебранд.

— Или уступка. Тейя, возьми корону.

— Подожди, Тейя, я вижу выход, — сказал Гильдебранд, с тоской и любовью взглянув на короля, — единственный, тяжелый выход. Но ты должен согласиться на него, хотя бы он семь раз разбил твое сердце.

Витихис вопросительно взглянул на него.

— Выйдите, — сказал старик, обращаясь к Тейе и Гильдебаду. — Я должен поговорить с королем наедине.

Глава VIII

Долго говорил Гильдебранд с королем. Все громче и болезненнее звучал голос Витихиса, который быстрыми шагами в страшном волнении ходил взад и вперед по палатке. Гильдебранд же сидел, опершись подбородком на руки, спокойный, как сама судьба.

— Нет! Нет! Никогда! — кричал Витихис. — Это жестоко! Преступно! Невозможно!

— Это необходимо, — ответил Гильдебранд, не двигаясь.

— Нет! Говорю тебе, — вскричал снова король и обернулся, потому что за дверью палатки слышался хорошо знакомый ему голос. Действительно, вслед затем вбежал гот, весь покрытый пылью, очевидно, только что приехавший издалека. Это был Вахис, верный раб его, который жил в его имении, где оставалась его жена Раутгунда с восьмилетним сыном его Атальаином.

— Вахис! — с испугом вскричал король. — Ты из дому! С какими вестями? Что случилось?

— Ах, господин, — бросаясь на колени, с плачам вскричал слуга. — Мое сердце разрывается. Но я ничем не мог помочь! Я только отомстил, как мог!

— Говори! — вскричал Витихис, схватив его за плечо и подняв, как ребенка:

— Говори, за что понадобилось мстить? Моя жена…

— Она здорова и едет сюда. Но ваш сын…

— Атальвин, дитя мое, что с ним? — побледнев, спросил Витихис.

— Он умер, — умерщвлен, мой бедный господин!

Со страшным криком бросился Витихис на постель, закрыв лицо руками. Все молча, со страданием смотрели на него. Наконец он опустил руки. По щекам его текли крупные слезы, и герой не стыдился их.

— Кто же убил его, моего мальчика? — спросил он. — Кальпурний?

— Да, сосед Кальпурний, — ответил Вахис. — Как радовался бедный мальчик, когда пришла к нам весть, что ты выбран королем и зовешь их к себе! Он все говорил, что теперь он, как сын короля, должен также отличаться в приключениях, побеждать диких великанов и драконов. Между тем сосед возвратился из Рима. Я хорошо видел, что он смотрит еще злее и завистливее, чем раньше, и зорко смотрел за домом и конюшнями. Но трудно сторожить ребенка!.. Кто же мог бы подумать, что даже детям может грозить опасность! Мальчик не мог дождаться времени, когда увидит отца в военном лагере, и тысячи воинов, и битву вблизи. Он бросил свой деревянный меч, говоря, что сын короля должен иметь железный, особенно во время войны. Я должен был найти ему охотничий нож, да еще и наточить. С этим мечом он каждое утро убегал из дому. И если госпожа Раутгунда спросит его, бывало: «Куда?» — он, смеясь, крикнет: «На приключения, милая мама!» и исчезнет в лес. К обеду он возвращался усталый, в изодранной одежде, но всегда веселый и гордый. Никогда ни словом не обмолвился он о том, что делал в лесу, но я начал догадываться, а когда заметил один раз кровавое пятно на его меч, то прокрался вслед за ним в лес. И оказалось правдой то, что я подозревал. В одной расщелине скал, которая круто поднимаются над ручьем, было гнездо змей. Я как-то показал ему это гнездо и предостерег, чтобы он не подходил близко, потому что змеи ядовиты, рассказав ему, что недавно еще одна из них укусила. Он тогда же схватил свой деревянный меч и хотел броситься в гнездо. С большим трудом удержал я его тогда. И вот теперь мне вспомнились эти змеи, и я задрожал. Действительно, скоро я увидел его подле пещеры: он достал из кустов огромный деревянный щит, который сам себе сделал и спрятал там, потом вытащил свой меч и с криком бросился в пещеру. Я оглянулся: кругом лежали шесть громадных змей с расчесанными головами, — это он убил их в прежних битвах. Я бросился за ним в ужасную пещеру и увидел, что он с криком торжества метнул камень в громадную змею, которая лежала, свернувшись толстым кольцом. Гадина с злым шипеньем бросилась на него, но он с быстротой молнии выставил вперед свой щит и перерубил ее мечом надвое. Тут я позвал его и стал бранить. А он только крикнул мне: «Не говори ничего матери. Потому что я решил уничтожить их всех!» Я пригрозил, что отниму от него меч. «Ну что же, — ответил он, — тогда я буду сражаться деревянным, если это тебе приятнее. И какой это будет позор для сына короля!» Тогда я в следующие дни брал его с собою на луг, где паслись наши лошади. Там ему очень понравилось, и я надеялся, что скоро мы уедем. Но однажды, утром, он успел убежать от меня, и я отправился на луг один. На обратном пути я поехал лесом мимо пещеры, уверенный, что найду его там. Но его не было. Только разломанный щит его валялся на траве. Я в испуге оглянулся, прошел в пещеру — его и там нет. Но на мягком песке виднелись большие следы. Я прошел по ним. Они привели к самому краю крутой скалы. Я посмотрел вниз. И там…

Витихис зашатался.

— Ах, мой бедный господин! Там, на берегу ручья, лежал наш мальчик. Как спустился я с крутого, как стена, обрыва, — я уж и сам не знаю: точно воздух поддерживал меня. Но через секунду я был уже внизу. Он лежал, все еще крепко держа меч в правой ручонке, а светлые волосы его совсем окрасились кровью. Я прислушался, — маленькое сердечко еще билось. Вода привела его в чувство. Он открыл глаза. «Ты упал вниз, мое дитя?» — спросил я его. «Нет, — ответил он, — не упал, меня сбросили». Я в ужасе смотрел на него. «Кальпурний», — прошептал он. — Когда я сражался со змеями, Кальпурний вдруг появился из-за скалы. «Ступай за мною, — сказал он и бросился ко мне». Он смотрел так зло, что я отскочил. «Ступай, — сказал он, — или я тебя свяжу». — Меня связать! — вскричал я. — Мой отец — король готов и твой. Только тронь меня! — Тут он обозлился и бросился на меня с палкой. Но я знал, что поблизости наши люди рубят дрова, и позвал на помощь, а сам бросился на край скалы. Мой крик услышали, потому что стук топоров сразу стих. Тогда Кальпурний испуганно осмотрелся и вдруг бросился ко мне. «Умри же, змееныш!» — сказал он и толкнул меня со скалы. Тут бедняжка снова потерял сознание. Я принес его домой. На руках матери он еще раз открыл глазки. Его последнее слово было — привет тебе!

— Что же моя жена? — спросил со стоном Витихис, — она в отчаянии?

— Нет, господин. Твоя жена — точно из золота и стали. Как только ребенок скончался, она молча указала на дом Кальпурния. Я понял: вооружил всех рабов и повел их, чтобы отомстить. Мы положили мертвого мальчика на щит и понесли его с собою, а Раутгунда шла за ним с мечом в руках. Перед воротами его дома мы опустили труп на землю. Сам Кальпурний уже ускакал на самой быстрой лошади. Но его жена, сын и двадцать рабов стояли во дворе, готовя лошадей, чтобы также бежать. Мы три раза прокричали им обвинение в убийстве и потом бросились на них. Мы убили их всех и дом сожгли. Госпожа Раутгунда все время молча стояла подле трупа, опершись на меч, а на следующий день послала меня к тебе. Сама она едет вслед за мною. Она сейчас будет здесь.

— Мое дитя, мое дитя, моя жена! — с горечью вскричал Витихис. — Вот первый подарок, который принесла мне корона!

И со страшной болью он вскрикнул, обращаясь к Гильдебранду:

— Что же, старик, неужели ты и теперь будешь настаивать на своем требовании — жестоком, невыносимом!

— Необходимое не может быть невыносимым, — медленно, с расстановкой ответил Гильдебранд. — И зиму мы выносим, и старость, и смерть. Они приходят, не спрашивая, хотим ли мы выносить их. Они приходят, и мы выносим их, потому что должны… Но я слышу женский голос. Идем!

Витихис обернулся: там стояла, покрытая черным покрывалом, Раутгунда. С криком боли и любви бросился к ней Витихис.

Несколько дней бездетные теперь супруги предавались своему горю. Витихис почти не покидал палатки, передав главное начальство над войском Гильдебранду.

— Напрасно мучишь ты короля, — сказал однажды Тейя Гильдебранду. — Он ни за что не согласится, особенно теперь.

— Да, он… он этого, пожалуй, не сделает. Но… она?

— Она… может быть, — ответил Тейя.

— Она сделает, — уверенно ответил Гильдебранд. — Оставим их еще на несколько дней в покое. Пусть немного свыкнутся с мыслью о смерти ребенка. А тогда я потребую решительного ответа.

Но старик был вынужден заговорить с королем раньше, чем он рассчитывал.

Велизарий оставался все это время в Риме, но высылал постоянно небольшие отряды, которые нападали на мелкие города, села, отдельные замки и захватывали их. Предводителями таких отрядов он назначал римлян, так как они знали хорошо дороги в глубине страны. Иногда же такими предводителями были и готы, потому что, живя среди римлян, многие готы путем браков сроднились уже с римлянами и теперь стали на их сторону. На последнем народном собрании в Регете было решено, чтобы таких готов-отщепенцев подвергать позорной казни, как только они попадутся в руки. Но до сих пор закон этот ни разу еще не применялся, и о нем почти забыли.

Но вот однажды Гильдебранду донесли, что крепкий замок Цезена, стоявший среди леса на вершине крутой скалы, неподалеку от их лагеря, занят отрядом Велизария. Гильдебранд давно уже с неудовольствием смотрел, как мелкие отряды врага проникали таким путем все дальше вглубь страны, и теперь решил выступить против них. Взяв с собою тысячу воинов, он ночью отправился к замку. Чтобы подойти незамеченным, он велел солдатам обвязать копыта лошадей соломой. Действительно, нападение было вполне успешно: византийцы бросились бежать врассыпную в лес, где готы, окружившие скалу, перебили почти всех. Только небольшой группе удалось добраться до мостика, переброшенного через речку, протекавшую у основания скалы. Готы бросились за этой группой, но у мостика их задержал один из беглецов, судя по богатству вооружения — их начальник.

Этот высокий, стройный и, как казалось, молодой человек, — лицо его было закрыто спущенным забралом, — сражался, как лев, прикрывая бегство своих. Он убил уже четырех готов.

В эту минуту подъехал Гильдебранд. Видя, как неравна битва, он крикнул одинокому воину: — Сдайся, храбрец! Я ручаюсь тебе за твою жизнь!

Римлянин вздрогнул, с минуту как будто раздумывал и взглянул на старика, но затем с новой яростью бросился вперед и убил еще одного гота. Готы в ужасе немного подались назад. Но старый Гильдебранд бросился на него с криком:

— Вперед! Теперь нет ему милости! Берите копья!

А сам бросил в него свой каменный топор, — он один только и имел еще это древнее оружие. Храбрец получил удар в голову и, точно сраженный молнией, упал.

Два гота подскочили и сняли с головы шлем.

— Да, это не римлянин, — вскричали они. — И не византиец. Смотри, Гильдебранд, золотистые локоны. Это гот!

Гильдебранд подошел и вздрогнул.

— Факелов сюда! Свету! — вскричал он и, всмотревшись в лицо воина, медленно поднялся. — Да, это гот, — мрачно сказал он и затем прибавил с ледяным спокойствием. — И я, я убил его! — Но рука его, державшая поднятый топор, сильно дрожала.

— Нет, — вскричал вдруг гот. — Он не умер, а только оглушен: вот он открывает глаза.

— Он жив? — с ужасом спросил Гильдебранд. — Тогда горе и ему, и мне!.. Но нет, сами боги готов отдают его в мою власть. Привяжи его, Алигерн, к своей лошади, да покрепче! Если он убежит, ты ответишь своей головою. Теперь домой!

— Что приготовить для пленника? — спросил Алигерн старика, когда они приехали в лагерь.

— На ночь связку соломы, а к утру виселицу, — ответил он и отправился в палатку Витихиса сообщить об успехе нападения.

— В числе пленных есть один гот-перебежчик, — яростно закончил он свое донесение. — Он должен быть повешен завтра же.

— Как это печально! — со вздохом сказал король.

— Да, но необходимо. Я созову на завтра военный суд. Ты будешь председательствовать?

— Нет, пусть мое место займет Гильдебад.

— Нет, — сказал старик. — Я — военачальник, пока ты не выходишь из палатки. И право председательства принадлежит мне.

Витихис взглянул на него.

— У тебя такой сердитый, холодный вид. Что, это старый враг твоего рода?

— Нет, — ответил Гильдебранд.

— Как его зовут?

— Как и меня — Гильдебранд.

— Слушай, старик, ты, кажется, ненавидишь этого Гильдебранда! Суди его, но остерегайся чрезмерной строгости. Не забывай, что я охотно помилую его.

— Благо готов требует его смерти, — ответил старик, — и он умрет.

Глава IX

Рано утром на следующий день пленник с покрытым лицом был выведен на луг, где собрались военачальник и большинство готов.

— Слушай, — сказал пленник сопровождавшему его воину Алигерну. — Старый Гильдебранд будет на суде?

— Да, он главный судья.

— Ну, так окажи мне услугу. Он мог бы избавить меня и еще более мой род — слышишь? — от позора виселицы. Он мог бы тайно прислать мне оружие.

Гот пошел искать Гильдебранда, который готовился открыть суд. Суд был крайне прост. Прочли закон. Позвали свидетелей, заявивших, где был взят пленник, и велели привести самого пленника. В эту минуту Алигерн шепнул Гильдебранду его поручение.

— Нет, — ответил тот. — Род позорится его поступками, а не наказанием.

В эту минуту ввели пленного.

— Откройте ему лицо. Это Гильдебранд, сын Гильдегиса.

Раздался общий крик удивления и испуга.

— Это его родной внук!

— Старик, ты не должен судить его! Ты жесток к собственной плоти и крови! — вскричал Гильдебад.

— Нет, только справедлив, — ответил старик.

— Несчастный Витихис! — прошептал Тейя. Гильдебад же вскочил и опрометью бросился к лагерю.

— Что можешь ты сказать в свою защиту, сын Гильдегиса? — спросил Гильдебранд.

Молодой человек выступил вперед. Лицо его разгорелось, но не от стыда, а от гнева. Ни малейшего следа страха не виднелось в прекрасных чертах его лица.

Толпа, знавшая уже, как геройски он сражался, смотрела на него с видимым сочувствием.

Сверкающими глазами окинул он ряд готов и остановил их на Гильдебранде.

— Я не признаю этого суда! — гордо заявил он. — Ваши законы меня не касаются! Я — римлянин, не гот! Отец мой умер до моего рождения, а мать — благородная Клелия — была римлянка. На этого варвара-старика я никогда не смотрел, как на родственника. Я одинаково презирал и его любовь. Он заставил мою мать дать мне его имя. Но как только я смог, я отбросил его: Меня зовут Флав Клелий. Все друзья мои — римляне. Я думаю, как римлянин, и живу, как римлянин. Все друзья мои пошли за Цетегом и Велизарием, мог ли я оставаться? Убейте меня, вы можете сделать это и сделаете. Но сознайтесь, что это — не исполнение приговора суда, а простое убийство. Вы не судите гота, а убиваете римлянина.

Молча, со смешанными чувствами, слушала эту речь толпа. Наконец поднялся Гильдебранд. Глаза его сверкали, как молния, руки дрожали.

— Несчастный, — вскричал он. — Ты же саги сознаешься, что ты сын гота, следовательно, и сам ты гот. А если считаешь себя римлянином, то уже за одно это достоин смерти. Сайоны, ведите его на виселицу!

Сайоны тотчас отвели его к огромному дереву и повесили там. В эту минуту послышался топот скачущих лошадей. Ехало несколько всадников с развевающимся королевским знаменем, впереди были Витихис и Гильдебад.

— Остановитесь! — издали кричал Витихис. — Пощадите внука Гильдебранда! Милость! Милость!

— Слишком поздно, король! — громко закричал ему Гильдебранд. — Изменник уже мертв. И так будет с каждым, кто забудет свой народ. Прежде всего, король Витихис, следует думать о государстве, а потом уж о жене, сыновьях, внуках.

Витихис, понял, что теперь старик еще настойчивее будет требовать жертвы и от него. И с тяжелым сознанием, что теперь еще труднее будет сопротивляться ему, поехал обратно.

Действительно, в тот же день вечером Гильдебранд вошел в палатку короля вместе с Тейей. Витихис взглянул на старика и понял, что тот твердо решился какою бы то ни было ценою настоять на своем требовании.

С минуту все молчали. Наконец старик сказал:

— Раутгунда, мне придется сурово говорить с твоим мужем. Тебе будет это тяжело. Выйди лучше.

Раутгунда встала, но не для того, чтобы уйти. Выражение глубокого горя и любви к мужу придали особое благородство ее красивому лицу. Не отнимая правой руки своей из руки мужа, она положила левую на его плечо.

— Говори, Гильдебранд. Я, его жена, готова нести половину тяготы. Говори, потому что я ведь и так знаю все, — твердо и спокойно сказала Раутгунда. — Да, мой Витихис, я все знаю. Вчера я проходила через лагерь. У костра сидели воины и в темноте не узнали меня. Они бранили тебя и превозносили этого старика. Я остановилась и услышала все, чего он от тебя требует.

— И ты ничего не сказала мне? — вскричал Витихис.

— К чему? Ведь я знаю, что ты не оттолкнешь свою жену ни ради короны, ни ради красавицы-девушки. Кто же может разлучить нас? Пусть старик грозит: я знаю, что ни одна звезда не держится крепче на небе, чем я в сердце моего мужа.

— Ее уверенность подействовала на старика. Он наморщил лоб.

— Витихис, — сказал он, ты знаешь, что без Равенны мы погибли, а Равенна откроет тебе свои ворота, только если ты женишься на Матасвинте. Желаешь ты этого или нет?

Витихис вскочил.

— Да, враги наши правы: мы действительно варвары. Вот перед этим бесчувственным стариком стоит женщина, у которой только что убили ее единственного ребенка, а он при ней же предлагает ее мужу жениться на другой! Нет, никогда!

— Час назад представители всех войск шли к тебе, чтобы принудить тебя исполнить мое требование. Я едва удержал их, — сказал старик.

— Пусть приходят! Они могут взять у меня только корону, но не жену.

— Кто носит корону, тот не принадлежит уже себе, а своему народу.

— Вот, — Витихис схватил корону и положил ее перед Гильдебрандом, — вот я еще раз, в последний уже, отдаю ее вам. Я никогда не добивался ее. Вы все это знаете. Берите ее — пусть, кто хочет, женится на Матасвинте и будет королем.

— Нет, ты знаешь, что это приведет нас к гибели. Только тебя одного все партии согласны признать королем. Если же ты откажешься, явится сразу несколько королей, начнутся междоусобия, и Велизарий шутя уничтожит нас. Хочешь ты этого?.. Раутгунда, ты королева этого народа. Слушай, что я расскажу тебе об одной королеве готов в древние, языческие времена, голод и заразные болезни тяготели над народом. Их мечи не побеждали. Боги прогневались на готов. Тогда Свангильда обратилась к лесам и волнам моря, и они прошептали в ответ на ее вопрос, как спасти народ: «Если умрет Свангильда, готы будут жить. Если будет жить Свангильда, то умрет ее народ». И Свангильда не возвратилась более домой. Она поблагодарила богов и бросилась в море. Но, конечно, это было еще в языческие времена.

— Я люблю свой народ, — ответила тронутая Раутгунда, — и с тех пор, как от Атальвина мне осталась только прядь волос, я думаю, что пожертвовала бы жизнью для своего народа. Умереть — да, я согласна. Но жить и знать, что сердце этого человека принадлежит другой, — нет!

— Сердце! — вскричал Витихис, — как могла ты подумать это! Разве ты не знаешь, что это измученное сердце бьется только при звуке твоего имени? Разве ты не почувствовала здесь, над останками нашего мальчика, что наши сердца соединены навеки? Что я без твоей любви? Вырвите сердце из моей груди и вставайте на его место другое: быть может, тогда я смогу жить без нее. Ах, друзья, — обратился он к Гильдебранду и Тейе: — вы не знаете, что делаете, и не понимаете собственной выгоды. Вы не знаете, что только ее, ее одну должны вы благодарить за все хорошее, что вы нашли во мне. Она — моя счастливая звезда. О ней думаю я во время шума битв, и ее образ укрепляет мою руку, о ней думаю я, о ее душе, чистой и спокойной, о ее незапятнанной верности, когда надо в совете найти самое благородное решение. О, эта женщина — жизнь моей души. Отнимите ее, и ваш король будет без счастья, без силы.

Раутгунда с удивлением, в восторгом слушала эту речь. Никогда еще не говорил так этот человек, всегда спокойный, всегда сдержанный. Даже когда он просил ее руки, он не говорил так, как теперь, когда покидал ее. И она прижалась к нему и шептала:

— Благодарю, благодарю Тебя, Боже, за этот час страдания! Теперь я знаю, что его сердце, его душа — мои навеки!

— Они и останутся твоими, — тихо сказал ей Тейя, — если даже он и назовет королевой другую. Она получит только его корону, но не его сердце.

Эти слова запали глубоко в душу Раутгунды. Гильдебранд заметил это и решил нанести главный удар.

— Кто желает и кто смеет касаться ваших сердец? — сказал он. — Но ты, Витихис, действительно будешь тенью без счастья и силы, если преступишь свою священную клятву.

— Его клятву? — задрожав, спросила Раутгунда. — В чем ты клялся?

Витихис молча опустил голову на руки.

— В чем клялся он? — повторила Раутгунда.

Медленно, торжественно, стараясь, чтобы каждое слово проникло в самую душу Раутгунды, начал Гильдебранд:

— Это было несколько лет назад. В полуночный час пять человек заключили торжественный союз. Под священным дубом была вырезана трава, и они дали клятву старой земле, и волнующей воде, и пылающему огню, и легкому воздуху. И в знак братского союза на все века они смешали свою красную кровь. И они поклялись страшной клятвой пожертвовать для счастья и славы народа готов всем: сыном и родом, теплом и жизнью, оружием и женою. И если бы кто из братьев вздумал отказаться исполнить эту клятву и принести требуемую жертву, тот должен навеки попасть к силам тех, которые обитают в преисподней. Его кровь прольется неотмщенной, как вода на лугу, и память о нем исчезнет бесследно с лица земли, и имя его обесчестится во всем божьем мире. Так клялись в ту ночь пять человек: Гильдебранд и Гильдебад, Тотила и Тейя. А пятый был Витихис, сын Валтариса. И вот, смотри! — с этими словами он приподнял левый рукав Витихиса: — смотри, Раутгунда, рубец до сих пор еще виден. Так клялся он, когда еще не был королем. А когда тысячи готов подняли его на щит в Регете, он клялся во второй раз: «Клянусь именем высочайшего Бога на небесах, что все свое счастье, свою жизнь, все свое принесу в жертву для блага готов». Ну, Витихис, теперь я напоминаю тебе об этой двойной клятве и спрашиваю: пожертвуешь ли ты, как клялся, своим счастьем, своею женою, народу готов? Видишь, я потерял для этого народа трех сыновей, своего внука, последний отпрыск моего рода, принес в жертву ради готов. Говори, сдержишь ли и ты свою клятву? Или хочешь преступить ее и быть проклятым среди живых и мертвых?

Витихис застонал от боли при этих словах ужасного старика. Тут поднялась Раутгунда.

— Оставь его. Довольно! Он сделает, чего ты требуешь. Он не будет бесчестным клятвопреступником из-за своей жены. А теперь уйдите все, оставьте нас одних.

Тейя направился к двери, Гильдебранд медлил.

— Уходи, — сказала ему Раутгунда. — Клянусь прахом моего ребенка, что к восходу солнца он будет свободен.

— Нет, — вскричал Витихис. — Ни за что не отгоню я свою жену!

— Не ты отгонишь меня, я сама уйду от тебя. Раутгунда уходит, чтобы спасти свой народ и честь своего мужа. Сердце твое никогда не забудет меня. Я знаю, оно мое, с этого дня даже больше, чем прежде. Уходите же все, мы должны проститься без свидетелей.

На следующее утро, прежде чем пропели петухи, из лагеря выехала покрытая покрывалом женщина. Рядом с ее лошадью шел мужчина в военном плаще. На расстоянии выстрела от них ехал слуга. Долго все ехали молча. Наконец они достигли пригорка, возвышавшегося среди леса. Позади расстилалась широкая долина, в которой был расположен лагерь готов и Равенна. Впереди шла дорога на северо-восток.

Женщина остановила лошадь.

— Сейчас взойдет солнце. Я клялась, что оно увидит тебя свободным. Прощай же, мой Витихис!

— Не торопись так уходить от меня, — сказал он, сжимая ее руку.

— Слово надо сдержать, друг, хотя бы сердце и разбивалось от этого.

— Тебе легче уйти, чем мне остаться.

Она болезненно улыбнулась.

— За этим лесом я оставляю свою жизнь. Тебя же впереди ждет жизнь.

— Что за жизнь!

— Жизнь короля для своего народа, как этого требует твоя клятва.

— О несчастная клятва!

— Справедливо было дать ее, и долг — исполнить. А обо мне ты будешь помнить в раззолоченных залах, как и я о тебе — в хижине среди горных утесов. Ты никогда не забудешь десяти лет любви и верности.

С болезненным воплем обнял ее Витихис и прижался головою к луке седла. Она склонила голову над ним и провела рукою по темным волосам.

Между тем подъехал Вахис. С минуту он молча смотрел на них, затем не выдержал и осторожно потянул Витихиса за плащ.

— Господин, господин, послушай, я дам тебе хороший совет.

— Что можешь ты посоветовать?

— Едем с нами! Скорей на мою лошадь, — и марш! А уж я после приду к вам. Пусть эти люди, которые вас так измучили, что на глазах у вас слезы, — пусть они берут себе эту корону и распоряжаются ею, как хотят. Вам она не принесла счастья. Садись, и уезжайте вместе. А уж я найду вам такое гнездо среди горных скал, где разве только орел или горный баран найдут вас.

— Ты хочешь, чтобы твой господин бежал из своего государства, как дурной раб с мельницы? — ответила ему Раутгунда. — Прощай, Витихис. Вот медальон. Возьми его — в нем локоны с головки Атальвина и один, — прошептала ока, целуя его и надевая медальон ему на шею, — от Раутгунды. Прощай, жизнь моя!

Он выпрямился, взглянул ей в глаза. Она ударила лошадь… «Вперед, Валлада» — и поскакала. Вахис последовал за нею. Витихис же стоял неподвижно, глядя ей вслед. На повороте дороги она остановилась, обернулась, махнула ему рукой и вслед затем исчезла. Витихис, точно во сне, прислушивался к стуку копыт скачущих лошадей, и только, когда он смолк, повернулся назад, но не мог идти. В стороне от дороги лежал огромный камень. Король готов сел на него и закрыл лицо руками. Крупные слезы текли сквозь его пальцы: он не обращал на них внимания. Так прошло много часов. Был уже полдень, когда он услышал, что его зовут. Он оглянулся: перед ним стоял Тейя.

— Едем назад, — сказал он. — Когда тебя не нашли утром в палатке, то по обоим лагерям разнеслось, что ты бросил корону и трусливо бежал. Скоро весть эта проникла и в Равенну. Начинаются неурядицы: жители Равенны хотят впустить Велизария. Арагад и двое-трое других добиваются короны. Едем, спаси государство!

— Едем, — спокойно поднимаясь, ответил Витихис. — и пусть они стерегутся! Из-за этой короны разбилось лучшее сердце: она теперь освещена, и никто не смеет коснуться ее. Едем, Тейя, в лагерь!

Глава Х

Действительно, в лагере было страшное смятение. Войско разделилось на несколько партий, готовых к восстанию. Одни хотели присоединиться к жителям Равенны, другие — к бунтовщикам,третьи хотели покинуть Италию и уйти за Альпы. Иные требовали избрания нового короля, и только очень немногие не верили бегству короля и ждали его. Во главе последних стал Гильдебад. Он занял ворота, открывавшие дорогу в город и в лагерь бунтовщиков, и объявил, что не выпустит никого. Всюду раздавались угрозы, брань, звук оружия, и Витихис, проезжая по лагерю, ясно понял, что, если бы он отрекся от короны или бежал, дело готов погибло бы.

Быстро решившись, вошел он в свою палатку, надел королевский шлем, взял золотой скипетр, сел на Борея, своего боевого коня, и поехал по улицам лагеря. За ним следовал Тейя с голубым королевским знаменем Теодориха. У западных ворот лагеря собралась толпа воинов, желавших уйти за Альпы. Гильдебад не выпускал их из ворот.

— Выпусти нас, — кричала толпа. — Король бежал, все погибло, мы хотим спастись!

— Король не такой трус, как вы! — ответил им Гильдебад, отталкивая передних.

— Он изменник, — отвечали из толпы. — Из-за пары женских слез он все бросил.

— Да, — кричали другие. — Он убил три тысячи наших братьев и потом бежал!

— Ты лжешь, — раздался подле него спокойный голос Витихиса, подъезжавшего в эту минуту.

— Да здравствует король Витихис! — торжествующе закричал Гильдебад. — Видите, готы, он здесь.

— Да здравствует король! — вскричал подоспевший Гильдебранд. — Герольды, объявите скорее по всему лагерю, что король здесь.

И вскоре по всему лагерю гремело: «Да здравствует король Витихис!»

— Скорее, король, веди нас к победе, — вскричал Гильдебад. — Потому что Гунтарис и Арагад двинулись уже на нас, думая, что мы без главы. Веди же нас! Долой мятежников!

— Долой мятежников! — раздался тысячеголосый крик.

Но король спокойно покачал головою.

— Нет, кровь готов не должна более проливаться от готского же оружия. Подождите меня здесь. Гильдебад, открой ворота. Никто не должен следовать за мною. Я один пойду в лагерь мятежников. Тейя, смотри за порядком в лагере. А ты, Гильдебранд, ступай к воротам Равенны и объяви, чтобы их открыли. Требование народа будет исполнено: сегодня же вечером в них въедет король Витихис и королева Матасвинта.

Гильдебад открыл ворота. Сзади виднелся лагерь мятежников. Там все было в движении, — очевидно, готовились к бою: громко раздавался их военный клич.

Витихис отдал свой меч Тейе и медленно подъехал к противникам. Ворота закрылись за ним.

— Он ищет смерти! — вскричал Гильдебранд.

— Нет, он ищет и принесет благо готам, — ответил Тейя.

Витихис между тем подъехал к Гунтарису.

— Я пришел поговорить с тобою о благе готов. Братья не должны более враждовать между собою. Вступим рука об руку в Равенну и соединенными силами отразим Велизария. Я женюсь на Матасвинте, а вы оба будете занимать ближайшие места к трону.

— Ты забываешь, — гордо ответил ему Гунтарис, — что твоя невеста — в нашей палатке.

— Герцог Гунтарис, я мог бы возразить тебе на это, что и мы скоро будем в твоих палатках: мы многочисленнее и не трусливее вас, притом на нашей стороне правда. Но оставим это. Допустим, что ты победишь нас. Что дальше? Можешь ли ты бороться с Велизарием? Ни в каком случае. Соединившись вместе, мы едва в состоянии будем побороть его. Уступи!

— Уступи ты, — ответил Гунтарис, — если тебе так дорого благо готов. Откажись от короны. Неужели ты не можешь принести жертву своему народу?

— Могу, я даже принес уже. Есть ли у тебя верная жена, Гунтарис?

— Есть, она мне очень дорога!

— Ну, видишь, я также имел очень дорогую жену и пожертвовал ею для народа: я отпустил ее, чтобы жениться на Матасвинте.

— Значит, ты не любил ее! — вскричал Арагад.

Витихис потерял самообладание: щеки его вспыхнули, и он бросил уничтожающий взгляд на испуганного юношу.

— Не болтай мне о любви, глупый мальчишка. Из-за того, что тебе приснились алые губы и белое тело, ты толкуешь о любви? Что можешь ты знать о том, что я потерял в этой женщине, матери моего ребенка? Целый мир любви и верности. Не раздражай меня. Я с трудом сдерживаю свою боль и отчаяние.

Гунтарис все время молчал, задумавшись.

— Я был с тобою, Витихис, на войне с гепидами. Никогда не видел я, чтобы простой человек был так благородно храбр. Я знаю, в тебе нет никакого коварства. И знаю, как глубока бывает любовь к достойной жене. И ты пожертвовал для народа своею женою? — Это великая жертва.

— Брат! — вскричал Арагад, — что ты замышляешь?

— Я думаю, что дом Вельзунгов не должен допустить, чтобы кто либо превзошел его в благородстве. Благородное происхождение, Арагад, обязывает к благородным поступкам. Скажи мне, Витихис, только одно еще: почему же ты не отказался скорее от короны, даже от жизни, чем от своей жены?

— Потому что это погубило бы наше государство. Два раза я хотел уступить корону графу Арагаду. И оба раза первые люди при моем дворе клялись, что никогда не признают его. Явилось бы три, четыре короля сразу, но Арагада они не признали бы. Тогда я отпустил свою жену. Принеси же и ты жертву, герцог Гунтарис. Откажись от притязаний на корону.

— В домах готов не будут говорить, что крестьянин Витихис оказался благороднее, чем самый благородный из благородных. Война кончена: клянусь тебе в верности, мой король.

Гордый герцог опустился на колени перед Витихисом. Король поднял его, и они дружески обнялись.

— Брат, брат! Что ты сделал! Какой позор! — вскричал Арагад.

— То, что я сделал, делает мне честь, — спокойно ответил Гунтарис. — И чтобы мой король увидел в этой клятве не трусость, а благородный поступок, я прошу у него одной милости: Амалы и Балты оттеснили наш род с того места, на которое они имеют право среди готов.

— В этот час, — сказал Витихис, — ты снова купил это место: готы никогда не забудут, что благородство Вельзунгов предотвратило междоусобную войну в такое опасное время.

— В знак того, что ты отдаешь нам справедливость, позволь, чтобы во всякой битве Вельзунги носили боевое знамя готов, — сказал Гунтарис.

— Пусть будет по твоему, — ответил Витихис, протягивая руку. — И ничья рука не понесет его с большим достоинством.

— А теперь к Матасвинте! — сказал Гунтарис.

— Матасвинта! — вскричал Арагад, который до сих пор стоял, точно оглушенный этим примирением. — Матасвинта! Вы вовремя напомнили мне о ней! Вы можете отнять у меня корону, но не мою любовь и не долг защищать возлюбленную. Она отвергла меня, но я люблю ее. Я защищал ее перед братом, когда он хотел принудить ее стать моею. Тем более буду защищать ее теперь, когда они хотят принудить ее стать женою врага.

Вскочив на лошадь, он помчался к ее палатке. Витихис с беспокойством смотрел ему вслед.

— Оставь, — спокойно сказал ему Гунтарис. — Раз мы соединились, нам нечего бояться. Пойдем и, как предводители, примирим наши войска.

И он подвел Витихиса к своему войску и потребовал, чтобы все тотчас присягнули ему. Те с радостью дали клятву.

Между тем Арагад вошел к Матасвинте.

— Не сердись, княжна! На этот раз ты не имеешь права! Арагад пришел только исполнить последний долг своей любви. Беги, следуй за мною! — и он схватил ее за руку.

Матасвинта выдернула свою руку и отступила назад.

— Бежать? Куда? Почему? — спросила она.

— Куда? За море! Через Альпы! Все равно. Но беги, потому что твоей свободе грозит опасность. Тебя назначили в жены другому, и, если ты не бежишь, они принудят тебя выйти за него.

— Принудят? — ответила Матасвинта. — Меня, внучку Теодориха? Пусть попробуют! — и она схватила кинжал, который был спрятан у нее на груди.

В эту минуту в палатку вошел Тейя, а за ним два мальчика в нарядных белых шелковых одеждах. Они несли пурпуровую подушку, прикрытую покрывалом. Тейя подошел к Матасвинте и опустился перед нею на колени.

— Приветствую тебя, королева готов и Италии! — мрачно сказал он.

Она с удивлением взглянула на него. Тейя же поднялся, взял с подушки, которую несли мальчики, золотую корону и зеленую ветку руты и подал их Матасвинте.

— Вот, — сказал он, — корона и венок невесте, Матасвинта. Носилки ждут. Садись и поезжай венчаться и короноваться.

Арагад схватился за меч.

— Кто прислал тебя? — спросила Матасвинта с бьющимся сердцем, все еще держась за кинжал.

— Кто же, как не Витихис, король готов? — ответил Тейя.

Глубоким торжеством сверкнули прекрасные глаза Матасвинты. Быстро надела она корону на голову и, подняв обе руки к небу, вскричала:

— Благодарю тебя, о небо! Твои звезды не лгут, и верное сердце также. Я знала, что это будет… Идем, Тейя, я готова. Веди меня к своему и моему господину.

Они уехали.

Арагад не в состоянии был вымолвить слова от изумления.

К нему подошел один из его свиты.

— Ну, что же? — спросил он. — Лошадь готова. Куда же?

— Куда? куда? — повторил Арагад. — Остается только одна дорога, — по ней я и пойду. Где теперь византийцы — и смерть?

Через неделю после этого в Равенне был большой пир в честь бракосочетания короля. Вечером Матасвинта вошла в приготовленную для нее комнату.

— О Аспа, — вскричала она, остановившись на пороге. — Как чудно, волшебно ты убрала ее! Вся в цветах! Но запах слишком уж силен.

— А ты как хороша теперь! — вскричала Аспа, любуясь ею. — Никогда, никогда не видела я тебя такой прекрасной. Ты точно богиня любви.

Матасвинта взглянула в зеркало и увидела, что Аспа права.

— Уйди, Аспа, я должна остаться одна с моими мыслями.

Невольница повиновалась, Матасвинта подошла к окну и открыла его.

— О, каким чудесным образом исполнилось мое предчувствие, желание, мои надежды! Как некогда он осушил слезы девочки, привел ее, безнадежную, в дом, так и теперь он утешит все мои страдания. Во все эти одинокие годы, последние месяцы, полные опасности, внутренний голос громко говорил во мне: «Это будет, будет так, как ты веришь! Твой спаситель придет!» И — о несказанная милость неба! — это свершилось: Я — его. Прими мою благодарность, горячую, священную благодарность, ты, могущественная сила, которая указывает путь людям своею любящею, мудрою, благословляющею рукою. Я хочу быть достойной этого счастья: он должен жить, как в раю. Говорят, что я красива. О небо, оставь мне эту красоту для него! Говорят, что я обладаю сильным, быстрым умом. Боже, придай ему крылья, чтобы он мог следовать за его геройской душой! И вместе с тем, о Боже, дай мне силы исправить свои недостатки, победить гордость, упрямство, вспыльчивость.

Она склонила голову на руки. В эту минуту комната ярко осветилась. Матасвинта оглянулась в открытой двери стоял Витихис, за ним несколько знатнейших готов с факелами.

— Благодарю, друзья, — сказал Витихис. — Благодарю, идите, продолжайте пировать.

Они ушли. Витихис и Матасвинта остались одни. Невольно она отступила в дальний угол комнаты. Витихис заметил это.

— Королева, — сказал он серьезно, торжественным голосом. — Успокойся. Я догадываюсь о твоих чувствах. Но так должно быть: я не могу пощадить тебя. Благо готов требовало этого, и я женился на тебе. Но ты должна заметить в эти дни, что я, по возможности, щажу тебя, — я все время избегал тебя, охотно ушел бы и теперь, но это невозможно. Ты знаешь обычаи готов: знатнейшие готы — шесть мужчин и шесть женщин — проведут эту ночь на страже у нашей двери, и если бы я вышел, это наделало бы много шуму. Ты должна эту ночь потерпеть мое присутствие, хотя, — верь мне, — я гораздо охотнее склонил бы свою усталую голову на твердый камень самого пустынного горного ущелья, чем на пышное ложе здесь.

Молча, дрожа всеми членами, Матасвинта прислонилась к стене. Как ни тяжело страдал сам Витихис, но ему стало жаль девушки.

— Оставь, Матасвинта, — сказал он. — Будем благородно выносить нашу долю и не станем огорчать друг друга мелочностью. Руку твою я должен был взять, но сердце свободно. Я знаю, что ты меня не любишь, — ты и не можешь, да и не должна любить меня. Но верь мне, я честен, и тебе следует уважать человека, с которым ты разделяешь корону. Итак, будем друзьями, королева готов!

И он протянул ей руку. Матасвинта не могла дольше владеть собою: быстро она схватила его руку и опустилась перед ним на колени.

— Нет, дорогой, я не хочу избегать тебя. Узнай наконец все. О Витихис! Меня учили, что женщина должна скрывать свое чувство. Но я не хочу этого, я буду откровенна с тобою. Ты говоришь о принуждении и страхе. Витихис, ты ошибаешься. Меня не надо было принуждать, охотно…

С удивлением смотрел на нее Витихис. Теперь ему показалось, что он понял ее.

— Прекрасно и величественно поступаешь ты, Матасвинта: ты так горячо любишь свой народ, что без принуждения жертвуешь ему своею свободой. Верь мне, я глубоко уважаю тебя за это. Я тем лучше могу, оценить эту жертву, что я сам сделал то же. Только для блага государства я женился на тебе, но никогда не могу любить тебя.

Матасвинта побледнела, руки ее бессильно опустились. Она большими глазами смотрела на него.

— Ты не любишь меня? Не можешь любить? Так звезды лгут! Да разве уже нет Бога?

Король не понимал и не хотел понять этого возбуждения, но решил положить ему конец.

— Матасвинта, ты получила мою корону, но не мое сердце. Ты супруга короля, но не жена бедного Витихиса. Знай: мое сердце, моя любовь навеки отдана другой. Раутгунда — моя жена и всегда останется ею.

— А, — дрожа, точно в лихорадке, вскричала Матасвинта: — и ты осмелился! Ты осмелился! Прочь, прочь, от меня!

— Тише, — сказал Витихис, — неужели ты хочешь созвать людей? Успокойся, я не понимаю тебя.

Стыд и гнев, любовь и страшная ненависть бушевали в груди Матасвинты. Она бросилась было к двери, но упала без чувств. Витихис положил ее на постель, а сам сел подле.

«Бедное дитя! — сказал он про себя. — Здесь так душно. Она сама не знала, что говорила».

Долго сидел он, склонив голову, прижав губы к медальону с волосами сына и жены. Наконец пропели петухи, и стража ушла. Вслед за ней ушел и Витихис.

Глава XI

У подножья Апеннин, около горного местечка Таганы, находился монастырь, построенный отцом Валерии. Кругом монастыря расстилался роскошный сад. Однажды перед вечером в этом саду сидела Валерия и читала. Кругом царствовала глубокая тишина, только из храма доносилось тихое пение. Вдруг среди этой тишины раздался звук трубы и громкий военный клич готов. Валерия вся встрепенулась.

— Что бы это было? — сказал, подойдя к ней, Кассиодор. Между тем прибежал старый привратник.

— Господин, целое войско стоит у стены, — сказал он Кассиодору. — Они шумят, требуют мяса и вина, а предводитель их — он так прекрасен…

— Тотила! — вскричала Валерия и бросилась ему навстречу. — Ты внес сюда воздух и свет! — сказала она ему.

— И новые надежду, и старую любовь! — ответил он.

— Откуда ты? Тебя так долго не было.

— Прямо из Парижа, от двора Меровингов, королей франков. О как прекрасно твое отечество, Валерия! Как забилось мое сердце, когда я снова увидел оливковые и лавровые деревья и глубокую синеву этого неба.

— Чего же добился ты от короля франков? — спросил Кассиодор.

— О, многовато, всего! Я застал у него при дворе посла Византии. За большую сумму ему почти удалось склонить франков выслать на помощь Велизарию значительное войско. Ноя расстроил это дело. Король франков не пошлет своих войск против нас, и есть надежда, что он поможет нам.

— А что поделывает Юлий?

— Юлия проводил я в его прекрасное отечество. Там, среди миртов и олеандров, он мечтает о вечном мире народов, о высшем благе и царствие небесном. Но как не хорошо там, меня тянуло скорее сюда, в мое отечество, к моему народу. Я жаждал бороться за этот народ. На возвратном пути я постоянно встречал отряды войск, возвращавшихся в Равенну. Я сам веду значительный отряд нашему храброму королю. Скорее бы собрать войска, чтобы можно было выступить против этих греков, тогда мы отомстим за Неаполь. О Кассиодор! В этом мой мир, моя радость, мое небо! Мужество, звук оружия, любовь к народу, сердце, движимое любовью и ненавистью, — неужели не в этом жизнь?

— Да, конечно, когда мы счастливы и молоды. Горе же приводит нас к небу.

— Мой благочестивый отец, — ответил Тотила, — не годится мне спорить с тобою, который гораздо старше, умнее и лучше меня. Но мое сердце создано иначе. Если я когда-нибудь сомневаюсь в существовании всеблагого Бога, то только тогда, когда вижу страдания невинного. Когда я смотрел, как умирала благородная Мирьям, мое отчаявшееся сердце спрашивало: разве ж нет Бога?.. Но в счастье, при сиянии солнца я сознаю и чувствую Его милость. Он наверно желает людям счастья и радости. Страдание же — это Его святая тайна, которая откроется там. Здесь, на земле, будем счастливы сами и, насколько можем, будем доставлять счастья другим. Пока прощайте. Я тороплюсь привести свой отряд к королю Витихису.

— Уже уезжаешь? — вскричала Валерия. — Когда же и где снова увидимся?

— Увидимся, Валерия, верь моему слову. Я знаю, наступит день, когда я получу право вывести тебя из этих мрачных стен в мир радости и солнца. Пока не тоскуй: наступит день победы и счастья. Меня укрепляет мысль, что я обнажаю меч сразу и за свой народ, и за свою любовь.

Они пошли к воротам. Валерия видела, как он в полном вооружении вскочил на лошадь и поехал впереди отряда. Ярко блестели шлемы воинов при заходящем солнце, весело развивалось голубое знамя. Все было полно жизни, силы и молодости. И она долго-долго с тоскою глядела им в след.

Король Витихис деятельно готовился к войне. Последние тридцать лет правления Теодориха прошли в полном мире, работы теперь было много Арсеналы и верфи были пусты, в громадных магазинах Равенны не было никаких запасов. Все это надо было снова пополнять. Притом каждый день к городу стекались то большие, то меньшие отряды войск, которые изменник Теодагад выслал из Италии. Витихис лично следил за всеми приготовлениями и этой неустанной работой заглушал сердечную боль. Он с нетерпением ждал дня, когда сможет вывести сильное войско против врага. Но, как ни хотелось ему борьбы, он не забывал долга короля: послать к Велизарию Гунтариса и Гильдебада для переговоров о мире. Занятый приготовлениями к войне, король почти не видел своей королевы и не думал о ней. Матасвинта же целые дни думала о нем. Но теперь ее страстная любовь обратилась в не менее страстную ненависть.

Она с детства привыкла смотреть на него, как на идеал. Все ее надежды, ее любовь были связаны с его образом, и она с глубокой верой ожидала исполнения своих желаний. И вот он женился на ней, но сердце его вечно будет принадлежат другой. Он разбил ее жизнь, и из-за чего? Из-за короны, для блага государства. Но слова — отечество, государство — ничего не говорили ее душе. Напротив, с детства с этими словами связывались воспоминания о страданиях. И вот теперь, когда ради этого государства была разбита ее жизнь, ею овладело страстное желание уничтожить это государство.

«Он оттолкнул меня, разбил мое сердце, из-за этой короны, — думала она. — Хорошо. Он раскается. Как он не пощадил меня, растоптал ногами мою любовь, так и я разобью его мечты: он увидит это государство уничтоженным, эту корону изломанной».

Ненависть изощрила ее ум. Как не хотелось бы ей сразу уничтожить это государство, но она понимала, что это невозможно. Надо было действовать очень осторожно, чтобы никто даже не заподозрил ее ненависти и жажды мести. Для того, чтобы вредить Витихису, ей необходимо точно знать все его планы, распоряжения, намерения. Как королеве, ей, конечно, было легко: никто не скрывался перед нею. Старый Гриппа передавал ей все сведения, какие получал. А в важных случаях она сама присутствовала на совещаниях, которые происходили всегда в комнате короля.

Скоро она в точности, не хуже самого Витихиса, знала все о положении государства: его силы, разделение войск, наступательные планы полководцев, все их надежды и опасения. С нетерпением ждала она случая поскорее применить все эти сведения ради мести, на гибель готов. Но приходилось ждать. Вступить в сношения с самим Велизарием она не могла надеяться. Оставались римляне, которые, как она знала, были враждебны готам. Но с кем из них завязать сношения? И она осторожно разузнавала, кто из римлян опаснее всех для государства. К кому ни обращалась она с этими вопросами, все в один голос отвечали ей: префект Цетег. Но он был далеко, в Риме, и она не могла теперь вступить в сношения с ним. Приходилось ждать, пока готы двинутся к Риму.

Однажды она возвращалась домой в сопровождении только Аспы, стараясь избегать слишком людных улиц. В одном месте она встретила толпу, собравшуюся у стола фокусника. Аспа немного отстала, чтобы посмотреть фокусы. Матасвинта, задумавшись, прошла дальше.

Фокусник был молодой, высокий мужчина с длинными светлыми волосами, белым лицом и черными, как уголь, глазами. Он очень забавлял толпу своими искусными и разнообразными фокусами.

Постояв несколько минут возле его столика, Аспа начала искать глазами свою госпожу и вскоре увидела, что толпа итальянских носильщиков, которые, очевидно, не знали Матасвинту в лицо, загородили ей дорогу и, как показалось Аспе, забрасывали камнями что-то лежавшее на земле. Только что хотела она бежать к своей госпоже, как вдруг фокусник, страшно вскрикнув, бросился в толпу. Там он на минуту нагнулся, поднял что-то и затем выпрямился. Тогда стоявшие подле него носильщики начали его бить. Фокусник с невероятной силой отбивался от них правой рукой, а левой придерживал что-то у груди. Эта неравная борьба продолжалась минуты две. Наконец фокусник упал.

Тут Матасвинта закричала:

— Оставьте несчастного! Я, королева, приказываю это вам! — сбежались готы и разогнали толпу. Фокусник поднялся и приблизился к Матасвинте.

— Спаси меня! Защите меня, белая королева! — вскричал он и упал у ног ее. В эту минуту подбежала Аспа. Внимательно посмотрела она на фокусника и вдруг, скрестив руки опустилась подле него.

— Аспа, что с тобою? — спросила королева.

— О госпожа, — ответила девочка, — этот человек не галл. Он сын моего народа. Он молится богу-змею. Смотри, эти светлые волосы не его, они сдвинулись теперь в сторону, а под ними, видишь, какие черные. И кожа его, смотри, на груди такая же темная, как у меня. А вот на груди надпись, — это священное письмо моей родины.

— Однако он подозрителен. Зачем это переодевание? Его надо взять под стражу.

— О госпожа! Нет, не позволяй этого! Знаешь, что написано на его груди? Никто, кроме меня, не поймет этого, — прошептала Аспа. — Там написано: «Сифакс обязан жизнью своему господину, префекту Цетегу». Да, да, это Сифакс. Он моего племени, я узнаю его. Сами боги посылают его нам!

— Да, Аспа, боги мести, — ответила королева и велела отвести бесчувственного человека во дворец.

Глава XII

Через несколько дней король созвал совет. Матасвинта также присутствовала на нем, так как должны были решаться важные вопросы. Войска готов уже все собрались, они ожидали начала войны. Притом возвратились послы от Велизария.

— Что же ответил Велизарий на мои предложения? — спросил Витихис Гунтариса.

— Он сказал, что согласен на мир только под одним условием, если все войско готов положит оружие, весь народ перейдет за Альпы, а король и королева отправятся, как заложники, в Византию.

Ропот негодования раздался в зале.

— Ну, король, теперь довольно медлить! Веди нас в битву!

— Сочтем же сначала свои силы, — ответил Витихис. — Каждый начальник пусть говорит, сколько у него воинов.

— У меня три тысячи пеших и конных, — начал Гильдебад.

— У меня сорок тысяч пеших и конных, — сказал герцог Гунтарис.

— У меня сорок тысяч пеших, — сказал граф Гриппа.

— У меня семь тысяч, — заявил Гильдебранд.

— Кроме того шесть тысяч всадников привел Тотила, — добавил Витихис.

— Да четырнадцать тысяч у Тейи. Где он? Его здесь нет? И наконец у меня пятьдесят тысяч пеших и конных. Итого сто шестьдесят тысяч готских воинов, — с торжеством заключил король. — Теперь нам нет нужды медлить.

— Ни минуты нельзя медлить! — вскричал Тейя, вбегая в залу. — Мести, король! Мести! Совершилось ужасное преступление, которое вопиет о мести! Веди нас скорее в битву!

— Что случилось? — спросили несколько голосов.

— Один из полководцев Велизария, гунн Амбацух, давно уже окружил, как вы знаете, крепость Петру. Помощи не было ни откуда. Только молодой Арагад, — он, видимо, искал смерти, — вступил с ним в бой со своим маленьким отрядом и был убит. Крепость была полна народа, потому что в нее собрались все старики, женщины и дети из окрестных долин. Небольшая кучка воинов защищалась отчаянно, но наконец голод заставил их открыть ворота. Гунн поклялся не проливать крови. Когда их впустили, он велел собраться всем готам в церкви. И когда они собрались, — пять тысяч стариков, женщин и детей, и двести воинов…

Тейя вздрогнул и на минуту умолк.

— Когда они собрались, — продолжал он, — он запер двери и сжег всех вместе с церковью.

— А договор! — вскричал Витихис.

— Да, так кричали и несчастные из племени. Но он, смеясь, ответил: «Договор исполнен, ни капли крови не пролито». И византийцы смотрели, как пять тысяч готов — стариков, больных, женщин и детей, — слышишь, Витихис, детей, — задыхались и сгорели.

— Веди нас в битву, король! Надо отомстить! — закричали голоса.

— Да будет так! — спокойно ответил король и взял в руку голубое королевское знамя, которое висело за его креслом. — Вы видите в моей руке старое знамя Теодориха, с которым он шел от победы к победе. Конечно, теперь оно в худшей руке, чем его, но не робейте. Вы знаете, что во мне нет излишней самонадеянности. Но теперь я слышу, как знамя это шепчет о победе, великой, гордой, полной мести. Следуйте за мною! Войска должны двинутся тотчас. Начальники, распорядитесь, идем на Рим!

— На Рим! На Рим! — повторили все.

Между тем Велизарий, видя, с какой легкостью он овладел почти всей Италией, решил покинуть Рим и идти к самой Равенне, этому последнему убежищу варваров. Он был вполне уверен, что легко овладеет этой крепостью и таким образом скоро кончит свое дело в Италии. Цетег старался его отговорить его от этого похода, указывая, что если он до сих пор почти не встречал сопротивления, то только потому, что войска готов удалены из Италии, но что они скоро возвратятся и тогда будут драться отчаянно. Но Велизарий не верил. В предложении Витихиса о мире он увидел доказательство их слабости.

— Оставайся за стенами Рима, если боишься варваров, — гордо закончил он разговор. — Я выступаю немедленно.

— Нет, — ответил префект. — Поражение Велизария — слишком редкое зрелище, я должен увидеть его. Я иду с тобою.

И они выступили. Между тем начали носиться темные слухи о приближении огромного войска готов. Велизарий не придавал им значения. Остановились на ночлег. Перед рассветом Цетег лежал в своей палатке, как вдруг к нему вбежал Сифакс.

— Господин, готы идут. Они сейчас будут здесь. Я ехал на сомой лучшей лошади королевы, но этот Тотила — он ведет передовой отряд — мчится, точно ветер пустыни. А у вас здесь никто даже не подозревает этого. Они взяли уже крепкую башню у Анио и мост через нее.

— Недурно, — сказал Цетег. — не можешь ли ты хоть приблизительно судить о силах неприятеля?

— Приблизительно! Я знаю их число также точно, как и сам король Витихис. Вот список их войск. Королева посылает его тебе.

Цетег с удивлением взглянул на него.

— Да, господин, сама королева Матасвинта. Просто чудеса: эта красавица хочет погубить свой народ из-за одного человека, — из-за своего мужа.

— Ошибаешься. Она чуть не с детства любит его.

— Да, она любит его, но он — нет.

— Ну, едва ли она говорила с тобой об этом, — усомнился префект.

— Не она, но Аспа, ее раба. Она дочь моего народа и знает меня. Королева все говорит Аспе, Аспа — мне. Матасвинта хочет погубить государство готов. Она будет писать тебе через Аспу на нашем языке, которого никто не знает здесь, обо всех планах короля.

— Сифакс, да это известие! Умная, жаждущая мести женщина стоит целых легионов. Теперь берегитесь вы все, Витихис, и Велизарий, и Юстиниан! По какой дороге идут готы?

— По Саларийской.

— Хорошо, дай мне план этой дороги, — вон он на стол. Подай вооружение и сейчас позови Марка Лициния и Сандила, начальника моих исаврийцев. О приближении же готов не говори никому ни слова.

Сифакс ушел, а Цетег погрузился в рассмотрение плана.

— Да, значит, они идут отсюда, спускаются с северо-запада, — сам с собою рассуждал он. — Горе тому, кто вздумает оставить их! Дальше идет глубокая долина, где находится наш лагерь. Здесь произойдет битва. Она, бесспорно, будет проиграна. Готы погонят нас назад к юго-востоку. Здесь нам преградит путь этот ручей. Мосты наверно не выдержат, и множество наших потонет. За ручьем обширная плоская равнина, — какое чудное поле для готской конницы, которая будет преследовать нас! За этой равниной — густой лес и за ним узкое ущелье с разрушенным замком Адриана.

В эту минуту вошел Лициний.

— Марк, — сказал ему Цетег. — Мы сейчас уходим через ручей в лес. Всем, кто будет спрашивать, куда мы идем, отвечай — назад, в Рим.

— Как? Без битвы? Домой? — с удивлением спросил Марк. — Но ведь ты знаешь, что предстоит сражение.

— Именно потому мы и уйдем, — ответил Цетег и пошел к Велизарию.

Велизарий был уж на ногах.

— Знаешь ли, префект? — вскричал он, увидя его, — беглые крестьяне говорят, что приближается кучка готских всадников. Безумцы воображают, что дорога свободна до самого Рима. Они погибнут.

— Но говорят, что эти всадники — только передовой отряд, что за ними следует громадное войско, — заметил секретарь его, Прокопий.

— Глупости! Они побоятся придти, эти готы. Витихис не осмелится напасть на меня.

— Ошибаешься, Велизарий, — заметил Цетег. — Я знаю наверно, что приближается все войско готов.

— Так возвращайся домой, в Рим, если боишься, — ответил ему Велизарий.

— Хорошо. Я воспользуюсь твоим позволением и ухожу со своими исаврийцами.

— Уходи, мне не нужен ни ты, ни твои исаврийцы.

Цетег вышел из палатки. Пока он садился на лошадь, к палатке подъехал отряд всадников.

— Ах, Цетег, это ты? — сказал их предводитель. — Неужели правда, это ты уходишь в Рим? Неужели оставишь нас в опасности?

— А, Кальпурний, — ответил Цетег. — Я и не узнал тебя, ты так бледен.

— Проклятые варвары, — со страхом сказал Кальпурний. — Теперь уже известно, что это не отряд, а целое огромное войско. Сам король Витихис быстрым маршем идет сюда через Сабину. Сопротивляться им безумие, погибель. Я пойду с тобою.

— Нет, — ответил Цетег. — Ты знаешь, что я суеверен: я не езжу с людьми, которых преследуют боги. А теперь наверно скоро постигнет наказание за трусливое убийство мальчика.

Кальпурний бросился к Велизарию.

— Магистр, вели отступать, скорее! — вскричал он.

— Почему милейший? — спросил тот.

— Приближается сам король готов.

— А встретит его сам Велизарий. Но как ты смел покинуть свой пост? Ах, римляне, вы не стоите того, чтобы освобождать вас. Ты дрожишь? Трус! Сейчас ступай на свое место, в передовой отряд. Анталлас, Кутургур, возьмите его с собой и не отставайте от нега. Он должен быть храбр, слышите? Но уже пора, через час взойдет солнце, — а оно должно встретить все наше войско на тех холмах. Позовите сейчас сюда Аглбацуха, Бесса, Константина, Дмитрия, пусть тотчас ведут все войско навстречу врагу.

Велизарий вышел из палатки. В лагерь поднялась неимоверная суета. Через четверть часа все двинулись к холмам, хотя, конечно, при такой торопливости, да еще в темную ночь, дело не обошлось без различных замешательств, К холмам вели только две узкие дороги. Пехота и конница в беспорядке двинулись вместе и много раз сталкивались, мешая друг другу. Поэтому они подвигались гораздо медленнее, чем предполагал Велизарий, и когда достигли холмов, солнце взошло, и на всех высотах засверкало оружие готов: варвары опередили Велизария.

С быстротой молнии бросился Тейя к королю.

— Король, — вскричал он. — Там, у подошвы горы, стоит Велизарий! Он был так безумен, что выступил нам навстречу. Он погиб, клянусь богом мести!

— Вперед! — крикнул Витихис. — Вперед, готы!

В несколько минут подъехал он к краю горы и осмотрел расстилавшуюся у подошвы ее долину.

— Гильдебад — на левое крыло! Ты, Тотила, с всадниками бросайся на центр. Я буду держаться справа, готовый следовать за тобою и прикрывать тебя.

— Этого не понадобится, — ответил Тотила. — Ручаюсь тебе, что они меня не задержат.

— Мы отгоним неприятеля назад в их лагерь, возьмем лагерь и загоним их в ручей, который протекает сейчас за лагерем. А тех кто уцелеет, пусть ваша конница, Тотила и Тейя, гонит по долине к Риму.

— Да, если нам удастся первыми занять ущелье за лесом, — сказал Тейя.

— Оно еще не занято, кажется. Вы должны достичь его вместе с беглецами, — сказал Витихис. — Но вот неприятельская пехота движется к нам.

— А, это гунны и армяне! И их ведет Амбацух, клятвопреступный поджигатель- убийца! — вскричал Тейя.

— Вперед, Тотила, — сказал Витихис. — Из этого отряда — ни одного пленного!

Быстро полетел Тотила навстречу врагу. Спокойно выступил Амбацух, испытанный воин, ему навстречу.

— Дайте им подойти совсем вплотную к себе, — спокойно сказал он своим армянам. — И тогда, только тогда, не раньше, бросайте в них копья. Цельте прямо в грудь лошадями. А после этого за мечи. Таким образом я разбил много конниц.

Но вышло иначе. Точно громадная лавина, с быстротой молнии спустился Тотила со своей конницей на врага и, прежде чем армяне успели поднять свои копья, он уже смял первый ряд их. Пораженный Амбацух хотел дать приказ остальным рядам опуститься на колени и выставить копья вперед, но увидел, что и второй, третий и четвертый ряды — точно не существовали. Вслед затем Тотила ударом меча разрубил его шлем.

— Возьми выкуп, — вскричал он, упав на колени. — Я сдаюсь.

Тотила протянул уже руку, чтобы взять от него оружие. Но тут подскочил Тейя.

— Вспомни о крепости Петре! — закричал он, и новым ударом Тотила разрубил голову армянину.

Витихис громким криком приветствовал победу Тотилы.

— Посмотри, — сказал он старому Гильдебранду, который испросил себе на этот день право нести боевое знамя готов. — Смотри, вот двинулась конница неприятеля — гунны, которые стоят прямо против нас. Вот Тотила поворачивает к ним. Но гунны гораздо многочисленнее. Гильдебад, скорее на помощь своему брату!

— А кто же это, — вскричал старик, нагибаясь вперед, — римский трибун среди двух телохранителей Велизария?

Витихис также наклонился, несколько секунд пристально всматривался и вдруг диким голосом закричал: — Кальпурний! — и вскачь бросился прямо вниз, без дороги, через рвы и скалы. Из страха упустить убийцу своего сына, он забыл обо всем. Он несся, точно на крыльях, точно сами боги мести несли его. Старик Гильдебранд, много переживший на своем веку, на минуту растерялся при виде такой безумной скачки, но затем опомнился и с криком: — За ним, за вашим королем! — бросился также с горы, распустив голубое знамя. Все готы, впереди конные, а за ними и пешие — бросились прямо на гуннов.

Кальпурний услышал крик Витихиса, и он показался ему призывом к страшному суду. Он повернул лошадь, чтобы бежать. Но мавр схватил его лошадь за узду и повернул его снова назад.

— Не туда, трибун. Враг там, — спокойно сказал он, указывая на конницу Тотилы.

Но в эту минуту на них, точно с неба, свалились с крутизны готы, за которыми без тропинки, прыгая, цепляясь за скалы, спускалось целое войско.

— Витихис! — с ужасом закричал Кальпурний, опустив руки. Но его лошадь спасла его. Раненая и испуганная, она сделала дикий прыжок в сторону и помчалась вперед. Витихис бросился за ним, рубя направо и налево всех, кто пытался заградить ему путь. Так пронеслись они по рядам конницы, которая в ужасе от этой бешеной погони расступилась перед ними и не могла уже сомкнуться, так как вслед за Витихисом несся Гильдебранд с конницей и пехотой. Вскоре подоспел и Тотила. Гунны были разбиты и бросились бежать. Между тем Витихис нагнал наконец Кальпурния. Трусливый римлянин выпустил из рук оружие и, как тигр, бросился на Витихиса. Но тот одним ударом разрубил ему голову.

Ступив ногою на грудь врага, он глубоко вздохнул: «Вот я отомстил, — сказал он сам себе. — Но разве это вернет мне моего мальчика?»

Между тем готы, разбив правый и левый фланги врага, устремились на центр, которым начальствовал сам Велизарий. Одна минута — ужасное столкновение, тысячеголосый крик боли, ярости и ужаса. Несколько минут общего смятения, затем громкий торжествующий крик готов: телохранители Велизария были уничтожены.

Велизарий, спокойный и все еще уверенный в себе, велел отступать к лагерю. Но это было не отступление, а бегство. Быть может, его войску и удалось бы достичь лагеря раньше готов и укрыться в нем, но Велизарий, слишком уверенный в победе, вел за собой и обоз, и даже стада рогатого скота и овец для продовольствия. Эти телеги и стада затрудняли бегство. Всюду слышались крики, споры, угрозы, жалобы. И вдруг среди этого общего смятения раздался крик: «Варвары! варвары!» — то пехота Гильдебада достигла лагеря. Снова ужасное столкновение — и затем беспорядочное, неудержимое бегство из лагеря.

Велизарий, с остатками своих телохранителей, с большим трудом старался удержать готов, покрывая беглецов.

— Помоги, Велизарий, — закричал в это время Айран, начальник массагетов, вытирая кровь с лица. — Мои воины видели сегодня черного дьявола среди врагов. Меня они не слушают. Но тебя они боятся больше, чем дьявола.

Велизарий заскрежетал зубами.

— О Юстиниан, — вскричал он, — как плохо держу я свое слово сегодня!

Но вдруг сильный удар в голову оглушил его, и он упал с лошади.

— Велизарий умер! Горе! Все погибло! — закричали его войска и неудержимо бросились бежать. Напрасно храбрейшие из войска старались после этого удержать готов. Они могли только спасти своего начальника.

Готы между тем зажгли лагерь.

— Очистите лагерь! — со вздохом приказал пришедший в себя Велизарий. — И скорее к мостам!

Войска густой массой бросились к реке. Вдруг звук готских рогов раздался совсем близко: это Тотила и Витихис гнались уже по пятам их.

— Скорее к мостам! — закричал Велизарий своим сарацинам. — Защищайте их!

Но было уже поздно. Легкие мосты, не выдержав тяжести массы людей, толпившихся на них, обрушивались, и тысяча гуннов и иллирийских копьеносцев — гордость Юстиниана — полетела в воду.

Велизарий пришпорил своего коня и бросился в грязный, окрашенный кровью поток. Добрый конь вынес его вплавь на другой берег.

— Соломон! — сказал там Велизарий. — Возьми сотню из моей конной стражи, и неситесь во всю прыть к ущелью в лес. Вы должны — слышишь? — должны быть там раньше готов, слышишь?

Соломон помчался. Велизарий собрал, что было возможно, из оставшихся войск. Вдруг Айган вскричал:

— Вот Соломон скачет назад!

— Господин! — издали кричал сарацин. — Все потеряно! В ущелье сверкает оружие: оно уже занято готами.

И в первый раз в этот несчастливый день Велизарий вздрогнул.

— Ущелье потеряно? — медленно сказал он. — В таком случае не спасется ни один человек из войска моего императора. Прощай — слава, Антонина и жизнь! Айган, возьми меч, не допусти меня попасть живым в руки варваров.

— Господин! — сказал Айган. — Никогда еще не слыхал я от вас ничего подобного.

— Потому что никогда еще и не было со мною ничего подобного. Сойдем же с лошадей и умрем, — ответил Велизарий и занес уже ногу, чтобы спрыгнуть, как вдруг раздался крик:

— Утешься, начальник. Ущелье наше! Его занял Цетег.

— Цетег! Возможно ли? Правда ли? — возразил Велизарий.

— Да, Цетег. Отряд готов, посланный Витихисом, раньше нас достиг ущелья. Но, когда они хотели войти в него, Цетег со своими исаврийцами бросился и отбил их.

— Наконец-то! Первый луч победы в этот черный день! — вскричал Велизарий. — Скорее же к ущелью!

И он быстро тронулся с остатком своих войск.

— Добро пожаловать в безопасное убежище, Велизарий, — крикнул Цетег, завидя его. — С восхода солнца жду я тебя здесь, потому что знал наверно, что ты придешь.

— Префект Рима, — отвечал Велизарий, протягивая ему руку, — ты спас императорское войско, которое я погубил, благодарю тебя.

Наступили сумерки. Витихис с готами торжествовал победу. Велизарий привел, насколько было возможно в порядок свои разбежавшиеся войска и повел их в Рим.

Глава XIII

На следующий день все громадное войско готов двинулось к Риму, и вот началась знаменитая осада «Великого» города. Витихис разделил войска на семь отдаленных лагерей. Шесть из них были расположены против главных ворот на левом берегу, а седьмой — на правом. Каждый лагерь был окружен рвами и насыпями.

Велизарий и Цетег, со своей стороны, также разделили людей для защиты города. Велизарий защищал северную часть, Цетег — западную и южную. Особенное внимание было обращено на ворота у гробницы Адриана, на правом берегу, против лагеря готов, так как эти ворота были самым слабым пунктом города.

Сначала готы старались вынудить город к сдаче разными мерами без боя. Они отрезали все четырнадцать водопроводов, снабжавших город, так что римляне должны были довольствоваться только водою из колодцев в частях города, прилежащих к реке. Но меры эти не привели ни к чему, потому что в Риме были скоплены громадные запасы провизии, было много колодцев, и жители не терпели недостатка ни в чем.

Тогда Витихис стал готовиться к штурму. Он построил высокие деревянные башни — выше, чем городские стены, — изготовил множество штурмовых лестниц и четыре огромные стенобитные машины. Велизарий и Цетег, со своей стороны, установили на стенах машины, которые бросали на большие расстояния целые заряды копий с такой силой, что они вонзались в человека, одетого в полную броню. Но сами римляне говорили, что, несмотря на все их усилия, готы скоро бы ворвались в город, если бы префект не был чародеем.

И действительно, было замечено: как только варвары начинали готовиться к приступу, — Цетег шел в Велизарию и точно указывал день нападения. Как только Тейя или Гильдебад задумывали уничтожить какие-нибудь шанцыили разбить ворота, Цетег заранее предупреждал об этом, и варвары встречали удвоенное против обыкновенного числа врагов.

Так прошло несколько месяцев, и готы, несмотря на постоянные нападения, не сделали ни малейшего успеха. Долго они бодро выносили все свои неудачи. Но когда почувствовался недостаток в припасах, среди войска начались неудовольствия, наконец и сам король, видя, что точно какой-то демон разрушает все его прекрасно задуманные планы, стал мрачен. А когда он, усталый и угнетенный, возвращался с какого-нибудь неудавшегося предприятия в свою палатку, гордая, молчаливая королева смотрела на него с таким неприятным, ужасным, хотя и непонятным для него выражением, что он вздрагивал и отворачивался.

— С Раутгундой ушла не только моя радость, но и счастье, — сказал он как- то Тейе. — Точно проклятие лежит на моей короне. А эта дочь Амалунгов, мрачная и молчаливая, бродит около меня, точно воплощенное несчастье.

— Быть может, ты более прав, чем сам подозреваешь, — мрачно ответил Тейя. — Но мне хочется разрушить эти чары. Дай мне отпуск на эту ночь.

В тот же день Иоганн Кровожадный также просил себе на эту ночь отпуска у Велизария.

— Пора положить конец этому глупому положению, в котором находимся мы все, не исключая и тебя, начальник. Вот уже несколько месяцев варвары стоят под стенами города и без малейшего успеха. Мы шутя уничтожаем все их геройские попытки. И кто же собственно делает это? Ты и войско императора? Так следовало бы думать? Ничуть! — Все делает только один этот холодный, как лед, префект. Он сидит в своем Капитоле и смеется над всем и всеми, над готами, над императором и его войском и, больше всего, над тобою. Откуда же знает он все, что замышляют готы, — знаете так подробно и точно, будто сам заседает в советах короля Витихиса? Старухи и римляне говорят, что он чародей, что демон сообщает ему обо всем. Иные верят, что он узнает все от своего ворона, который прекрасно понимает людскую речь и сам говорит. Римляне, конечно, могут верить этому, но не я. Давно уже я поручил своим гуннам следить за ним. Это очень трудно, потому что этот мавр Сифакс по ночам ни на шаг не отходить от него. Только днем мавра не видно. Но все же нам удалось узнать, что каждую ночь префект выходит из Рима иногда через ворота св. Павла, иногда через портуэзские. И те, и другие охраняются его исаврийцами. И вот сегодня ночью я решил проследить, куда он ходит и с кем видится. Дай же мне отпуск на эту ночь.

— Хорошо, — ответил Велизарий. — Но ты сам говоришь, что он выходит то через одни, то через другие ворота. Как же ты уследишь за ними?

— Я просил моего брата Персея помочь мне. Он будет сторожить ворота св. Павла, а я — портуэзские.

Наступила ночь. Из ворот св. Павла вышел человек и пошел по направлению к развалинам старого храма, который находился неподалеку от самого крайнего рва, окружавшего город, человек видимо избегал света полной луны и старался держаться в тени стен и деревьев. Подойдя к последнему рву, он остановился в тени огромного кипариса и внимательно осмотрелся: нигде кругом не видно было ничего живого. Тогда он быстро пошел к церкви.

Как только он двинулся, изо рва выскочил другой человек и в три прыжка был уже под кипарисом.

— Я выиграл, Иоганн, мой гордый братец! На этот раз счастье на моей стороне: тайна префекта в моих руках.

И он осторожно пошел за первым, который успел уже достичь церкви. Но тут префект вдруг сразу исчез, точно провалился сквозь землю. Армянин также подбежал к стене, окружавшей храм, но никакой двери там не было. Он обошел всю стену кругом, — нигде ни двери, ни отверстия. Попытался перебраться через стену, — это оказалось невозможно: она была слишком высока. Наконец ему удалось найти в одном месте небольшой провал, и он пролез через него во внутренний двор храма.

Здесь было совершенно темно. Вдруг мелькнула узкая полоска яркого света. В стене храма оказалась трещина, и через нее Персей увидел, что свет шел от потаенного фонаря, который держала девочка в одежде рабыни. Свет ярко освещал две фигуры, стоявшие у большой статуи апостола Павла. Один из них был префект, другая — высокая женщина с темно рыжими волосами.

«Клянусь богами, это прекрасная королева готов! — подумал Персей. — Недурно, префект! Но вот она говорит. Послушаем!»

— Итак заметь себе хорошенько, — говорила Матасвинта: — послезавтра произойдет нечто серьезное у тибурских ворот. Я не могла узнать, что именно. А если и узнаю, то уже не смогу сообщить тебе. Я не решусь больше приходить ни сюда, ни в гробницу у портуэзских ворот. Мне кажется, что за нами следят.

— Кто? — спросил префект.

— Тот, кто, как кажется, никогда не спит, — граф Тейя. И он участвует в заговоре против жизни Велизария. Чтобы отвлечь внимание, будет для виду сделан приступ на ворота св. Павла. Предупреди же Велизария, иначе он не избегнет смерти. Их будет очень много. Поведет их Тотила.

— Не беспокойся, я предупрежу. Рим для меня не менее дорог, чем для тебя. А когда и этот приступ окажется неудачен, варвары должны будут снять осаду и сдаться, — и это будет твоей заслугой, королева!

В эту минуту громко прокричала кошка. Префект вскочил в отверстие, и статуя снова медленно сомкнулась. Королева же опустилась на колени у алтаря и приняла вид молящейся.

«Так этот крик был условным знаком! — подумал Персей. — Значит, есть опасность. Но откуда же? И кто их предупреждает?»

И он начал внимательно осматриваться. Было светло, потому что полная луна вышла из-за облаков, и при свете ее, Персей увидел готского воина, приближавшегося к храму, а в углублении стены — Сифакса.

«Вот и прекрасно — подумал Персей. — Пока они будут драться, я буду уже в Риме».

И он бросился к стене. Но тут Сифакс заметил его. С минуту он стоял, растерявшись. За которым из двоих гнаться? Вдруг ему пришла в голову блестящая мысль.

— Тейя! Граф Тейя! — закричал он. — Скорее на помощь! Тут римлянин! Спаси королеву! Там, вправо, у стены римлянин. Беги за ним, а я буду защищать женщину!

Тейя бросился к стене, нагнал Персея и одним ударом разрубил ему голову. После этого он бросился в церковь. На пороге его встретила Матасвинта. С минуту оба молча и с недоверием смотрели друг на друга.

— Я должна поблагодарить тебя, граф Тейя, — сказала наконец Матасвинта. — Мне грозила опасность во время молитвы.

— Странное выбираешь ты время и место для своих молитв, — ответил Тейя. — Я советую оставить тебе эти ночные моления, королева.

— Я буду делать то, что мне велит мой долг.

— А я буду исполнять свой, — ответил Тейя и вышел из храма.

Матасвинта медленно и задумчиво пошла за ним в сопровождении верной Аспы.

Утром Тейя стоял перед Витихисом с донесением.

— Но ведь это только подозрения, — сказал Витихис. — Доказательств нет.

— Подозрения, но очень серьезные. И ты же сам говоришь, что королева ведет себя очень странно.

— Вот потому-то я и остерегаюсь действовать по одним подозрениям. Мне иногда кажется, что мы были несправедливы к ней, почти также, как и к Раутгунде. Ночные же выходы я ей запрещу, ради нее самой.

— А этот мавр? Я ему также не доверяю. Он наверно шпион.

— Да, — улыбаясь, ответил Витихис. — Он шпион, но только мой. Он ходит в Рим с моего ведома и приносит мне оттуда сведения.

— Да, но всегда ложные.

— Вот и теперь он сообщил мне новый план, который положит конец всем нашим бедам и предаст самого Велизария в наши руки.

Глава XIV

В это же утро префект стоял перед Велизарием и Иоганном у ворот города.

— Префект Рима, где ты был в эту ночь? — сурово спросил его Велизарий.

— На своем посту, — ответил тот спокойно. — У ворот св. Павла.

— Знаешь ли ты, что в эту ночь один из моих лучших предводителей — Персей, брат Иоганна — вышел из города и с тех пор исчез?

— Очень жаль. Но ты ведь знаешь, что запрещено выходить за стены города без разрешения.

— Но я имею основания предполагать, — сказал Иоганн, — что ты прекрасно знаешь, что сталось с моим братом, что его кровь — на твоих руках.

— Клянусь, — вскричал Велизарий, — ты раскаешься в этом. Наступит час расчета. Варвары почти уничтожены, а с твоей головой падет и Капитолий.

«Вот как! — подумал Цетег. — Берегись же, Велизарий!», но промолчал.

— Говори, что ты сделал с моим братом? — вскричал Иоганн.

Прежде чем префект успел ответить, вошел один из телохранителей Велизария.

— Начальник, — сказал он. — Шесть готских воинов принесли труп предводителя Персея. Король Витихис велел передать тебе, что граф Тейя убил его у стены сегодня ночью. Он посылает его прах для почетного погребения.

— Само небо обличает вашу наглую клевету, — гордо сказал префект и медленно вышел.

«Так ты грозишь, Велизарий? — подумал Цетег. — Хорошо, посмотрим, не сможем ли мы обойтись без тебя».

Дома его ждал Сифакс.

— Господин, важные вести: я узнал все о заговоре против Велизария — место и время, и имена союзников. Это — Тотила, Гильдебад и Тейя.

— Каждого из них в отдельности достаточно для Велизария, — пробормотал префект.

— Кроме того, по твоему приказанию, господин, я сообщил варварам, что завтра сам Велизарий выйдет через тибурские ворота за провиантом, потому что гунны боятся выходить сами, и что с ним будет только четыреста человек. Заговорщики засядут с тысячью воинов у гробницы Фульвия, а Витихис, чтобы отвлечь внимание, сделает для виду нападение на ворота св. Павла. Я сейчас бегу к Велизарию предупредить его, чтобы он завтра взял с собою три тысячи.

— Стой, — спокойно сказал Цетег. — Не торопись. Ты ему ничего не скажешь.

— Как? — с удивлением вскричал Сифакс. — Но ведь он погибнет, если его не предупредить.

— Пусть завтра Велизарий испытает свою звезду.

— О, — смеясь, ответил Сифакс. — Вот ты чего хочешь? Ну, не хотел бы я теперь быть на месте великого Велизария!

На следующее утро как в Риме, так и в лагере готов было сильное движение: Сифакс и Матасвинта сообщили префекту верные сведения о планах готов. Действительно, трое друзей решили захватить Велизария и, для отвлечения внимания византийцев от наблюдения за их предводителем, сделать легкий приступ на ворота св. Павла. Но после этого план был изменен. Витихис решил сделать последнюю попытку взять Рим и назначил на этот день общий штурм города. Вожди прекрасно понимали всю важность этого предприятия: войска были уже сильно утомлены, они выдержали под стенами Рима шестьдесят восемь сражений, — и все неудачных, благодаря измене Матасвинты. Теперь будут напряжены последние силы этого войска, и, если приступ будет неудачен, дальнейшая осада окажется невозможной, придется уйти. В виду этого главные военачальники, по просьбе Тейи, дали клятву никому решительно не говорить о перемене плана. Поэтому ни Сифакс, ни Матасвинта ничего не знали о нем.

В полночь Тотила, Гильдебад и Тейя без шума вывели конницу из лагеря и расположились с нею в засаде у гробницы Фульвия, мимо которой должен был проходить Велизарий.

Утром Велизарий, с небольшим отрядом своих телохранителей, выехал из города, передав начальство над своими войсками Константину. Когда ворота за ним закрылись, Цетег позвал к себе Люция Лициния.

— Пойдем, Люций, — шепнул он ему. — Надо подумать, как нам быть в случае, если бы Велизарий не возвратился необходимо будет забрать начальство над его войсками в свои руки. По всей вероятности, дело не обойдется без борьбы, особенно у тибурских ворот и у бань Диоклетиана. Надо раздавить их там в их лагере. Возьми скорее три тысячи исаврийцев и расставь их вокруг бань, так чтобы их не было видно. Тибурские ворота непременно сейчас же захвати в свои руки.

— А откуда взять эти три тысячи?

Цетег на минуту задумался.

— Возьми их от гробницы Адриана. Башня крепкая, притом нападение будет сделано только на ворота св. Павла.

Лициний отправился исполнить приказание, окружить бани и сменил армян у тибурских ворот.

«Теперь, — подумал префект, — надо еще отделаться от Константина», — и поехал к саларийским воротам, где тот находился.

Едва он подъехал, как прискакал один сарацин.

— Начальник, — крикнул он, обращаясь к Константину. — Бесс просит подкрепления к пренестинским воротам. Готы подходят к ним.

— Глупости, — уверенно сказал Цетег. — Нападение грозит только моим воротам св. Павла, а они хорошо охраняются. Скажи Бессу, что он испугался слишком рано.

Но вот несется другой всадник.

— Помоги, Константин, дай подкрепление! Твои собственные фламинские ворота в опасности! Бесчисленное множество варваров!

— И там? — недоверчиво спросил Цетег.

— Скорее помощи к пинциевым воротам! — издали кричал новый всадник, и вслед за ним примчался Марк Лициний.

— Префект, — сказал он, едва переводя дыхание, — скорее иди в Капитолий. Все семь лагерей готовы двинуться. Риму грозит общий штурм всех ворот сразу.

— Едва ли, — с улыбкой сказал Цетег. — Но я сейчас буду там. А ты, Марк, скорее занимай тибурские ворота своими легионерами. Они должны быть мои, а не Велизария.

Префект взошел в башню Капитолия, откуда была видна вся долина. Она была залита готскими войсками. В строгом порядке, медленно двигались они к Риму. Скоро со всех сторон началась борьба, и Цетег с досадой увидал, что готы всюду берут перевес. Вот старый Гильдебранд перебрался уже через рвы к самым воротам и начал громить их.

Между тем к префекту подбежал Сифакс.

— Горе! Горе! — кричал слишком громко этот всегда осторожный мавр. — Какое несчастье, господин: Константин тяжело ранен. Он назвал тебя своим заместителем. Вот его жезл военачальника.

— Этого быть не может! — вскричал Бесс, подъехавший в эту минуту. — Или он был уже без сознания, когда сделал это!

Но Цетег, быстрым взглядом поблагодарив мавра, взял из его рук жезл.

— Следуй за ним, Сифакс, и хорошенько наблюдай, — сказал префект, указывая на Бесса, который, бросив на него яростный взгляд, ускакал к своему посту.

Тут подбежал исаврийский солдат.

— Помощи, префект, к портуэзским воротам. Отряд герцога Гунтариса взбирается туда по лестнице.

— Пятьсот армян от аппиевых ворот немедленно пусть спешат к портуэзским воротам, — распорядился префект.

— Помощи! помощи к аппиевым воротам! — кричал новый гонец. — Все наши люди на стенах уже перебиты. Шанцы уже потеряны.

— Возьми сто легионеров, — обратился префект к одному из начальников отрядов, — и во что бы то ни стало надо удержать шанцы, пока подоспеет дальнейшая помощь.

В эту минуту раздался страшный удар, треск и затем торжествующий крик готов. Цетег в три прыжка очутился подле ворот: в них был сделан широкий пролом.

— Еще такой удар, и ворота совсем падут, — сказал ему византиец Григорий.

— Верно, поэтому нельзя допустить второго удара. Воины! копья вперед! Захватите факелы — и за мной! Откройте ворота.

В эту минуту позади раздался страшный шум. Появился Бесс и схватил руку префекта.

— Велизарий разбит! Его воины стоят под тибурскими воротами и умоляют впустить их. Готы гонятся за ними! Велизарий убит!

— Велизарий в плену! — кричал гонец от тибурских ворот.

— Готы! Готы там, у номентанских и тибурских ворот! — кричали голоса.

— Вели открыть тибурские ворота, префект, — вскричал Бесс, подскочив к нему — Твоя исаврийцы заняли их. Кто послал их туда?

— Я, — ответил префект.

— Они не хотят открыть ворот без твоего приказа. Спаси же его, Велизария! Спаси его труп!

Цетег не стал медлить «Труп, — подумал он, — я спасу охотно».

— Нет, господин, — закричал ему на ухо подбежавший Сифакс, — я видел его со стены, он жив, он движется. Но Тотила и Тейя нагоняют его, — он все равно, что в плену.

— Вели же открыть тибурские ворота, — настаивал Бесс.

— Вперед! За мною! — крикнул префект. — Прежде Рим, а потом Велизарий!

Ворота открылись, и префект, а за ним его отряд бросились на готов. Те, почти уверенные в успехе, никак не ожидали такой смелой выходки и были отброшены, а стенобитные машины их сожжены. После этого Цетег со своим отрядом возвратился в город.

Тут к префекту подбежал Сифакс.

— Возмущение! господин, насилие! — кричал он. — Византийцы не хотят повиноваться тебе. Бесс уговаривает их силой открыть тибурские ворота. Его телохранители грозят перебить твоих исаврийцев и легионеров.

— О, Бесс раскается, я ему припомню это! Люций, возьми половину оставшихся исаврийцев. Нет, бери их всех! всех! — ты знаешь где они стоят? — и веди против телохранителей Велизария. Если они не сдадутся, — руби их без пощады, руби всех до одного! Я сейчас сам буду там.

— А тибурские ворота?.. — спросил Люций.

— Останутся заперты.

— А Велизарий?..

— Пусть остается за ними.

— Но за ним гонятся Тотила и Тейя!

— Тем более нельзя открыть ворота. Прежде Рим, а потом все остальное. Повинуйся, трибуне!

Люций уехал а префект продолжал распоряжаться. Через несколько времени прискакал гонец от Люция.

— Префект, Бесс не сдается. Уже льется кровь твоих исаврийцев у тибурских ворот.

Префект бросился туда. В это время с запада, со стороны аврелиевых ворот раздался крик, покрывший шум битвы:

— Горе! горе! все потеряно! Готы здесь! Город взят! Варвары взобрались!

Цетег побледнел.

— Где они? — спросил он гонца.

— У гробницы Адриана, — ответил тот.

Цетег должен был сознаться, что, думая только о том, чтобы погубить Велизария, он на время забыл о Риме. А Бесс кричал телохранителям со стены:

— Цетег оставил незащищенными аврелиевы ворота! Цетег погубил Рим!

— Но Цетег же и спасет его! — вскричал префект. — За мною, все исаврийцы и легионеры!

— А Велизарий? — шепотом спросил Сифакс.

— Впустите его! Прежде Рим, а потом остальное!

И вскочив на лошадь, префект, точно ураган, понесся к аврелиевых воротам. Войско последовало за ним, но далеко отстало. Через несколько минут он был уже там.

— О Цетег! — вскричал Пизон, начальник отряда, защищавшего ворота, — ты явился как раз во время.

Между тем готы приставили уже лестницы ко внутренней стене и быстро взбирались по ним.

— Стреляйте скорее! — вскричал префект. — Бросайте стрелы, копья! Иначе мы ничего не поделаем.

— У нас уже нечем стрелять, — ответил Пизон.

Число лестниц у стены все возрастало. Опасность усиливалась с каждой минутой, а исаврийцы префекта были еще далеко. Цетег дико осмотрелся.

— Камней! — крикнул он, топнув ногою. — Камней и стрел!

В эту минуту раздался треск; узкая деревянная калитка подле ворот упала, и на пороге стал Витихис.

— Мой Рим! — с торжеством вскричал он, опуская топор и вынимая меч.

— Ты лжешь, Витихис! В первый раз в жизни лжешь! — ответил префект, одним прыжком очутившись подле него и со страшной силой ударяя его в грудь. Витихис, не ожидавший удара, отступил на один шаг Цетег тотчас стал на его место на пороге и своим щитом закрыл вход.

— Исаврийцы, сюда! — крикнул он.

Но Витихис уже опомнился от удара и узнал Цетега.

— Итак, мы все же встретились на поединке у стен Рима, — вскричал он и, в свою очередь, нанес сильный удар Цетегу в грудь.

Префект зашатался, готовый упасть, но удержался на ногах. Витихис отступил, чтобы нанести новый удар опасному врагу. Но в эту минуту Пизон узнал его со стены и тяжело ранил камнем. Витихис упал. Воины унесли его.

В эту минуту раздался звук римской трубы: подоспели исаврийцы и легионеры. Цетег еще видел падение Витихиса, услышал звук трубы и, прошептав: «Рим спасен! спасен!» потерял сознание.

Таким образом и этот общий штурм, в котором готы напрягли все свои силы, оказали чудеса храбрости, — окончился неудачей. После этого наступило долгое затишье: все три вождя — Велизарий, Цетег и Витихис — были тяжело ранены, и целые недели прошли прежде, чем они могли снова взяться за оружие.

Да кроме того и настроение готов после этой неудачи было самое удрученное. Витихис понимал, что теперь надо переменить систему войны. Взять город приступом уже нечего было думать: громадное войско, приведенное к Риму, теперь сильно уменьшилось. В один этот день было убито тридцать тысяч воинов, а раненых было еще больше, да в прежних шестидесяти восьми битвах также погибло много готов. Если можно взять Рим, то только голодом. Но и в лагере готов давно уже чувствовался недостаток пищи, и вследствие этого начались болезни.

Вечером, на другой день после битвы, Цетег пришел в себя. У ног его сидел верный Сифакс.

— Хвала всем богам! — вскричал он, когда префект открыл глаза. — Господин, тебя давно уже ждет посланный от Велизария.

— Введи его!

Вошел Прокопий, секретарь Велизария.

— Префект, — сказал он, — Велизарий все знает. Как только он пришел в себя от раны, Бесс тотчас рассказал ему, что ты занял тибурские ворота своими исаврийцами и не позволил открыть их, чтобы впустить его, когда за ним гнались Тотила и Тейя. Он передал и твой возглас:

«Прежде Рим, а потом Велизарий», и требовал в совете твоей казни. Но Велизарий сказал: «Он был прав. Прокопий, возьми мой меч и все вооружение, бывшее на мне в тот день, и отнеси префекту в знак моей благодарности». И в своем донесении императору он продиктовал мне следующие слова: «Цетег спас Рим, только Цетег».

— Ну, а что решил он делать теперь? — спросил префект.

— Он согласился на перемирие, которого просили готы, чтобы похоронить множество своих убитых.

— Как! — вскричал префект — Перемирие? Он не должен был соглашаться на него, это бесполезное замедление. Теперь готы обессилены, пали духом, теперь-то и надо нанести им решительный удар. Передай Велизарию мой привет и скажи, что в благодарность за меч, я даю ему совет: сегодня же пусть отправит Иоганна с восемью тысячами воинов к Равенне. Витихис созвал сюда все войска, так что дорога туда свободна. А Витихис, узнав, что опасность грозит Равенне, его последнему убежищу, тотчас снимет осаду с Рима и поведет туда все свои войска.

— Цетег! — вскричал Прокопий, — ты великий полководец!

Глава XV

Наступил последний день перемирия. Грустный, с тяжелой тоской на сердце, возвратился Витихис в свою палатку. Сегодня он в первый раз после своей болезни обошел лагерь в сопровождении своих друзей, и печальную картину увидел он: из семи многолюдных лагерей, три оказались совершенно пусты, а в остальных четырех было тоже немного воинов. Проходя между палатками, ни разу не слышал он радостного приветствия. Всюду раздавались стоны, крики больных и умирающих. У дверей многих палаток лежали воины, обессилившие от голода и лихорадки. Они не жаловались, но ни на что уже и не надеялись и призвуке приближающихся шагов короля были едва в состоянии открыть потухающие глаза. Здоровых едва хватало на важнейшие посты. Стража волочила свои копья за собою, — люди были слишком изнурены, чтобы держать их прямо или через плечо.

Правда, на днях должен был прибыть из Кремоны граф Одосвинт с кораблями, нагруженными всевозможными припасами, — но это будет еще через несколько дней, а до тех пор сколько людей умрет от голоду! Единственным и печальным утешением было то, что и римляне терпели голод и не могли продержаться долго. Вопрос был только в том: кто выдержит нужду дольше. — Часто думал я, — медленно говорил король, — в эти тяжелые дни и бессонные ночи: за что, почему терпим мы все эти неудачи? Я старался отнестись совершенно беспристрастно к врагам и все же нахожу, что правда и справедливость — на нашей стороне. Но в таком случае, если на небе действительно владычествует Бог, добрый, справедливый и всемогущий, то зачем же Он допускает это громадное, незаслуженное несчастье?

— Ободрись, мой благородный король, — сказал Тотила, — и верь, что над звездами действительно властвует справедливый Бог. Поэтому в конце концов правое дело победить. Ободрись же, мой Витихис, не теряй надежды!

Но Витихис покачал головою.

— Я вижу только один выход из моего ужасного сомнения в существовании Бога. Не может быть, чтобы мы терпели все это безвинно. И так как дело нашего народа бесспорно справедливое, то вина должна таиться во мне, его короле. Как часто повествуют наши песни языческих времен о том, что, когда народ постигало какое либо несчастье — многолетний неурожай, болезни, поражение на войне — король сам приносил себя в жертву богам за свой народ. Он брал на себя вину, которая, казалось, тяготела над народом, и искупал ее или своею смертью, или тем, что отказывался от короны и отправлялся странствовать по миру, как не имеющий крова беглец. Я хочу сделать то же: я откажусь от короны, которая не принесла мне счастья. Выберите себе другого короля, над которым не тяготело бы гнев Божий. Изберите Тотилу или…

— Ты все еще в лихорадке! — прервал его старый оруженосец. — Ты отягчен виною! ты, самый благородный изо всех нас! Нет, молодое поколение, вы утратили и силу ваших отцов, и их веру, и потому сердца ваши не знают мира. Мне жаль вас!

И серые глаза старика загорелись странным блеском, когда он, глядя на своих друзей, продолжал:

— Все, что радует и печалит нас здесь, на земле, не стоит ни радости, ни горя. Одно только важно здесь: остаться верным человеком, не негодяем, и умереть на поле битвы. Верного героя Валькирии унесут с поля битвы на красных облаках в дом Одина, где все находящиеся уже там встретят их с полными кубками. Каждый день с утреннею зарею будет он выезжать с ними на охоту или на военные игры, а с вечерней зарей будет возвращаться в раззолоченную залу для пиршества. И молодых героев там будут ласкать прекрасные девушки, а мы, старики, будем беседовать со старыми героями прежних времен. И я снова увижу там всех храбрых товарищей моей молодости: и отважного Винитара, и Валтариса Аквитанского, и Гунтариса Бургундского. Там увижу я и того, кого давно желаю видеть: Беовульфа, который впервые разбил римлян, и о котором до сих пор поют саксонские певцы. И я буду снова носить щит и шпагу за моим господином, королем с орлиными глазами. И так будем мы жить там всю вечность, в полной, светлой радости, забыв о земле и всех ее горестях.

— Прекрасный рассказ, старый язычник, — улыбнулся Тотила. — Но что делать, если мы не можем уже верить и утешить им свое действительное, глубокое горе? Скажи ты, мрачный Тейя, что ты думаешь об этом нашем страдании?

— Нет, — ответил Тейя, вставая, — мои мысли было бы вам тяжело перенести, чем это горе. Лучше я буду молчать пока. Быть может, наступит день, когда я заговорю.

И он вышел из палатки, потому что из лагеря доносился какой-то неопределенный шум, раздавались какие-то голоса.

Через несколько минут он возвратился. Лицо его было бледнее прежнего, глаза горели, но голос его был спокоен, когда он заговорил.

— Снимай осаду, король Витихис. Наши корабли в Остии — в руках неприятеля. Они прислали в лагерь голову графа Одосвинта. Из Византии явился на помощь Велизарию сильный флот. Иоганн взял Анкону и Аримин, и теперь грозит Равенне. Он всего в нескольких милях от нее.

На следующий день Витихис снял осаду с Рима и повел остатки своих войск к Равенне. Вслед за ним туда же двинулся и Велизарий.

Крепость Равенны считалась неприступной. И действительно, с юго-востока ее омывало море, а с остальных трех сторон — целая сеть каналов, рвов и болот, среди которых осаждающие необходимо должны затеряться. Кроме того, стены города были необычайной толщины и крепости. Величественные остатки их и теперь еще возбуждают удивление.

Теодорих взял этот город только голодом после четырехлетней осады. Теперь Велизарий окружил его с трех сторон и сначала попробовал взять штурмом, но был отбит с большим уроном и понял, что эту крепость можно заставить сдаться только голодом.

Но Витихис предусмотрительно скопил в городе громадные запасы пищевых продуктов. Прямо против дворца было выстроено огромное деревянное здание, и еще до своего похода на Рим Витихис наполнил его зерновым хлебом. Магазин этот был гордостью короля. Его запасов было за глаза достаточно на два месяца, а между тем переговоры с королем франков шли успешно и подходили к концу, так что в течение этих двух месяцев войска франков наверно будут уже в Италии, и тогда Велизарий вынужден будет уйти.

Велизарий и Цетег также знали или подозревали это и потому всеми силами старались найти средство вынудить город к сдаче.

Префект прежде всего решил снова завести тайные сношения с Матасвинтой. Но теперь это было очень трудно: с одной стороны — готы зорко охраняли все выходы из города, а с другой — и сама Матасвинта сильно изменилась в последнее время. Она ожидала быстрого падения короля, а такое долгое промедление утомило ее, и страшные страдания готов, которые падали в битвах, от голода и болезней, поколебали ее. Ко всему этому прибавилось еще сильная перемена в самом короле: еще так недавно здоровый, крепкий, бодрый, он стал недомогать, и душа его была угнетена молчаливой, но глубокой скорбью. Хотя Матасвинта и воображала, что ненавидит его всеми силами души, но эта ненависть была только скрытой любовью, и вид его глубокой скорби сильно печалил нее. В минуту гнева она охотно увидела бы его мертвым, но не могла выносить, как тоска изо дня в день разрушала его силы. Притом, с прибытием в Равенну ей показалось, что и в обращении его с нею произошла перемена.

«Он раскаивается, — думала она, — что разбил мою жизнь».

И Матасвинта отказалась от дальнейших сношений с префектом. Но раньше еще, когда готы стояли под Римом, она сообщила ему, что Витихис ждет помощи от франков. И префект тотчас решил отклонить франков, лживость которых тогда уже вошла в пословицу, от союза с готами. У него были друзья при дворе франкского короля, и он тотчас вступил с ними в сношения, прося их содействия в этом деле. Когда они все подготовили, он послал франкскому королю богатые подарки и письмо, в котором предостерегал его не принимать участия в таком ненадежном деле, как дело готов.

Со дня на день он ждал ответа на это письмо. Наконец ответ был получен. Король франков сообщал, что он принимает разумный совет префекта и отказывается от союза с готами, потому что, кого покидает Бог, того должны оставить и люди, если они благочестивы и умны. Но так как войско его готово и жаждет войны, то он решил послать его в Италию, только не на помощь готам, а против них.

«Но, конечно, — писал он, — я не стану помогать и Юстиниану, который не хочет признавать меня королем и наносит мне постоянные оскорбления. Я пришлю войско Велизарию. Его ведь Юстиниан также много раз незаслуженно оскорблял. Я предлагаю ему теперь стотысячное войско в распоряжение. Пусть он завоюет с ним Италию и сам сделается королем Западной империи, а мне пусть уступит за это только маленькую полосу Италии до Генуи».

С волнением прочел Цетег это письмо.

— Такое предложение и в подобную минуту, когда он только что получил новое оскорбление от неблагодарного Юстиниана! Конечно, он примет его, но он не должен жить!

И в страшном волнении префект прошелся несколько раз по палатке. Вдруг он сразу остановился.

— Глупец я! — спокойно усмехнулся он. — Да ведь он, Велизарий, олицетворенная верность и преданность, а не Цетег! Никогда не изменит он Юстиниану. Скорее ручная собака обратится в кровожадного волка!.. Низостью франкского короля, однако, надо воспользоваться, Сифакс, позови ко мне Прокопия.

Прокопий, секретарь Велизария, скоро пришел, и долго сидели они, запершись с префектом. Уже звезды начали бледнеть, уже заалела узкая полоска на востоке, когда друзья распростились.

— Хорошо, — сказал на прощанье Прокопий. — Я согласен действовать заодно с тобою, потому что хочу, чтобы мой герой как можно скорее покинул Италию. Но дальше наши дороги разойдутся. Поверит ли только Витихис измене Велизария?

— Не бойся, король Витихис — прекрасный воин, но плохой психолог. Он поверит. Ведь ты же покажешь ему письма, — сказал Цетег.

— В таком случае я сегодня надеюсь отправиться послом к Равенну.

— Не забудь же поговорить там с прекрасной королевой.

Глава XVI

Положение готов между тем все ухудшалось: все более значительные города — Аримин, Анкона и др. — перешли один за другим в руки Велизария. Только Равенна держалась твердо. Но с падением Анконы прекратился подвоз припасов из южных областей Италии, и в городе скоро почувствовался недостаток в провианте. Тут-то и пригодились запасы Витихиса: он отпускал из них хлеб не только войскам, но и населению. Однако чтобы не допустить каких-либо злоупотреблений или несправедливости, он сам наблюдал всегда за раздачей хлеба.

Однажды Матасвинта увидела его во время такой раздачи. Он стоял на мраморных ступенях церкви св. Апполинария среди толпы нищих, благословлявших его. Она стала рядом с ними начала помогать ему. Вдруг она заметила среди теснящейся толпы одну женщину в темной одежде из грубой материи. Голова ее была почти скрыта под плащом. Она не теснилась вперед, не старалась выбраться на ступени, чтобы получить хлеба, а, облокотясь рукою о мраморную колонну храма и склонив голову на руку, пристально, не отрывая глаз, смотрела на королеву.

Матасвинта подумала, что она из робости или стыда не хочет просить, и, наполнив одну из корзин провизией, дала Аспе, чтобы та отнесла ей. Когда она снова подняла голову, женщина в темном плаще исчезла. Матасвинта не видела, как высокого роста мужчина, осторожно прикоснувшись к плечу женщины, сказал ей: «Идем, тебе не годится стоять здесь». И женщина, точно пробудившись от сна, ответила: «Клянусь, она чудно хороша!»

Когда хлеб был роздан, Витихис обратился к Матасвинте.

— Благодарю тебя, Матасвинта! — сказал он.

В первый раз назвал он ее по имени. И его тон, и взгляд, который он бросил на нее, глубоко запали ей в душу. Слезы радости выступили на ее глазах.

— О, он добр, — сказала она, направляясь домой: — я также буду добра.

Как только она вступила во двор, к ней подбежала Аспа.

— Посланный из лагеря, — прошептала она. — Он принес тайное письмо от префекта и ждет ответа.

— Оставь, — сказала Матасвинта. — Я ничего более не стану ни слушать, ни читать. Но кто это? — спросила она, указывая на группу женщин, детей и больных, готов и итальянцев, одетых в лохмотья и сидевших у лестницы, ведущей в ее комнаты.

— Это нищие, бедные, они здесь с самого утра. Их никак не могли выгнать.

— Их и не должны выгонять, — ответила Матасвинта, приближаясь к группе.

— Хлеба, королева! Хлеба, дочь Амалунгов! — вскричали голоса навстречу ей.

— Аспа, отдай им золото и все, что есть.

— Хлеба! Королева, хлеба, не золота! На золото теперь в Равенне нельзя достать хлеба.

— Ведь король раздает ежедневно хлеб у своих житниц. Я только что оттуда. Почему вы не пришли туда?

— Ах, королева, мы не могли протесниться, — жалобным голосом вскричала одна истощенная женщина. — Я сама стара, вот это дочь моя — больна, а тот старик — слеп. Здоровые, молодые оттолкнули нас. Три дня старались мы пробраться к королю, и нас все отталкивали.

— Мы умираем с голоду, — начал один старик. — О Теодорих, мой господин и король, где ты? При тебе мы жили безбедно. А этот несчастный король…

— Молчи, — сказала Матасвинта, — король, мой супруг, делает для вас больше, чем вы заслуживаете. Обождите, я принесу вам хлеба. Аспа, идем!

— Куда ты? — спросила девочка.

— К королю, — ответила Матасвинта.

— У него теперь посол от Велизария. Он давно уже сидит здесь. Подожди!

В эту минуту дверь комнаты короля распахнулась. На пороге стоял недовольный Прокопий.

— Король готов, — сказал он, еще раз обернувшись к Витихису. — Это твое последнее слово? Подумай, я обожду до завтрака.

— Напрасно. Я отказываюсь.

— Помни: если город будет взят штурмом, то все готы, — Велизарий в этом поклялся, — будут умерщвлены, а женщины и дети проданы в рабство. Понимаешь, Велизарий не хочет, чтобы в его Италии были варвары. Тебя может соблазнять смерть героя, но подумай об этих беспомощных: их кровь возопит перед престолом Бога.

— Посол Велизария, — прервал его Витихис, — вы также находитесь во власти Бога, как и мы. Прощай!

Слова эти были сказаны с таким достоинством, что византиец должен был уйти.

Как только вышел Прокопий, в комнату вошла Матасвинта.

— Ты здесь, королева? — с удивлением сказал Витихис, сделав шаг навстречу ей. — Что привело тебя сюда?

— Долг, сострадание, — быстро ответила Матасвинта. — Иначе бы я… Я к тебе с просьбой. Дай мне хлеба для бедных больных, которые…

Король молча протянул ей руку. Это было в первый раз, и ей так хотелось пожать ее, но она не смела, — она вспомнила, как виновата перед ним. Витихис сам взял и пожал ее руку.

— Благодарю тебя, Матасвинта. У тебя, значит, есть сердце для твоего народа и сочувствие к его страданиям. А я не поверил бы этому. Прости, я дурно думал о тебе!

— Если бы ты лучше думал обо мне, быть может, многое было бы иначе.

— Едва ли. Несчастие преследует меня. И вот даже теперь разбилась последняя моя надежда: франки, на помощь которых я рассчитывал, изменили нам. Остается только умереть.

— О, позволь и мне разделить вашу участь! — вскричала Матасвинта со сверкающими глазами.

— Ты?.. Нет. Дочь Теодориха будет с почетом принята при византийском дворе. Ведь всем известно, что ты против воли стала моей королевой. Ты заяви об этом.

— Никогда! — горячо вскричала Матасвинта.

— Но другие, — продолжал Витихис, не обращая внимания на ее возражение: — эти тысячи, сотни тысяч женщин, детей! Велизарий сдержит клятву. Для них есть еще только одна надежда — на вестготов. Я послал просить, чтобы они выслали нам свой флот, потому что наш взят неприятелем. Если вестготы согласятся, то через несколько недель корабли могут быть здесь, и тогда все, кто не может сражаться, — больные, женщины, дети, — могут отсюда бежать в Испанию. Ты также можешь уехать, если хочешь.

— Нет, я не хочу никуда бежать, я хочу остаться и умереть с вами!

— Через несколько недель корабли вестготов должны быть здесь. А до тех пор хватит запасов в моих житницах. Да, я и забыл о твоей просьбе. Вот, возьми: это ключ от главных ворот житниц. Я всегда ношу его у себя на груди. Береги его хорошенько, — это последняя моя надежда. Право, я удивляюсь, как это до сих пор не разверзлась земля, не упал с неба огонь и не уничтожил их.

И он вынул из кармана тяжелый ключ и подал его Матасвинте.

— Благодарю, Витихис… король Витихис, — быстро поправилась она, и руки ее дрожали, когда она брала ключ.

— Береги его хорошенько, — снова предостерег ее Витихис. — Эти житницы — единственное мое дело, которое не погибло без пользы. Право, меня точно преследует злой рок. Я много думал об этом и теперь, кажется, понимаю, в чем дело. Все эти неудачи — наказание свыше за мой жестокий поступок с прекрасной женщиной, которую я принес в жертву своему народу.

Щеки Матасвинты вспыхнули. Она схватилась за спинку стула, чтобы не упасть.

«Наконец, — подумала она, — наконец-то сердце его смягчилось, он раскаивается… А я! Что я наделала!»

— Женщина, которая вытерпела из-за меня больше, чем можно выразить словами, — продолжал Витихис.

— Замолчи! — прошептала Матасвинта, но так тихо, что он не расслышал ее.

— И когда в эти последние дни я видел, что ты стала более кроткой, мягкой, женственной, чем ты была раньше…

— О Витихис! — едва прошептала Матасвинта.

— Каждый звук твоего голоса проникал мне прямо в сердце, потому что ты так сильно напоминала мне…

— Кого? — побледнев, спросила Матасвинта.

— Ее, ту, которую я принес в жертву, которая все вынесла из-за меня, — мою жену Раутгунду, душу моей души.

Как давно уже не поизносил он этого имени! И теперь при этом звуке боль и тоска пробудились в нем с прежней силой. Он опустился на стул и закрыл лицо руками. Поэтому он и не видел, какой яростью блеснули глаза Матасвинты. Вслед за тем раздался глухой стук. Витихис оглянулся: Матасвинта лежала на полу.

— Королева, что с тобою? — вскричал Витихис, бросаясь к ней.

Она открыла глаза и с трудом поднялась.

— Ничего, минутная слабость… Уже все прошло, — ответила она и вышла из комнаты. За дверью она без чувств упала на руки Аспы.

Наступил вечер. Целый день, несмотря на то, что стоял уже октябрь, было невероятно душно. Солнце жгло невыносимо. Не было ни малейшего ветерка. Животные предчувствовали нечто ужасное и целый день были неспокойны: лошади вырывались и, нетерпеливо фыркая, били копытами о землю. Кошки, ослы жалобно кричали, собаки выли. А в лагере Велизария верблюды с яростью бились, стараясь вырваться на волю.

Перед вечером на горизонте появилось маленькое, но совсем черное облако. Оно быстро росло, увеличивалось и наконец покрыло все небо. С заходом солнца стало совершенно темно, но не посвежело. Вдруг с юга подул сильный ветер. Он несся с пустынь Африки и был страшно удушлив, — в домах невозможно было высидеть, все вышли на улицы и, в ужасе глядя на совершенно черный небосвод, собирались в кучки.

Матасвинта, страшно бледная, лежала в своей комнате. Ни слова не ответила она Аспе на все ее вопросы. А когда та начала плакать, она велела ей уйти. Долго, целый день пролежала Матасвинта, почти не шевелясь. Но она не спала: широко открытые глаза ее были устремлены в темноту.

Вдруг ослепительно яркий, красный луч прорезал комнату, и в ту же секунду раздался страшный удар грома, удар, какого она не слыхала еще в своей жизни. Из соседних комнат донесся крик ее женщин. Королева приподнялась. Кругом стояла какая-то страшная тишина. И снова молния и громовой удар. Сильный порыв ветра распахнул окно, выходившее на двор. Матасвинта подошла к нему. Гром гремел уже непрерывно, темнота ежеминутно сменялась ярким светом молнии. Гроза хорошо подействовала на нее. В комнату вошла Аспа с факелом, пламя которого было заключено в стеклянный шар.

— Королева, — начала Аспа, — ты… Но, боги, ты теперь походишь на богиню мести.

— Я хотела бы быть ею! — ответила Матасвинта, продолжая смотреть в окно. Молния следовала за молнией, удар за ударом. Аспа закрыла окно.

— О королева, христиане говорят, что это наступил конец света, что сейчас явится Сын Божий на огненном облаке, чтобы судить живых и мертвых. Ах, какая молния! Никогда я не видела такой грозы. И ни капли дождя! Страшен гнев богов. Горе тому, на кого они гневаются!

— О, —вскричала Матасвинта, — я завидую им. Они могут любить и ненавидеть, как им вздумается. Они могут уничтожать того, кто противится их любви.

— Ах, королева, я только что с улицы. Все люди бегут в церковь. Я тоже молилась Астарте. А ты, госпожа, разве ты не молишься?

— Я проклинаю. Это также молитва.

— О какой удар! — вскричала Аспа, падая на колени. — Великие боги, сжальтесь над людьми! будьте милосердны!

— Нет, не надо милосердия! — дико вскричала Матасвинта. — Проклятие и горе всему человечеству! О, как это прекрасно! Слышишь, как они ревут на улице от страху? Еще удар, и еще, и еще! О Боже, или боги, если вы существуете, водном только завидую я вам — силе вашей ненависти, вашей быстрой смертоносной молнии. В ярости бросаете вы ее в сердца людей, и они гибнут, а вы смеетесь, смеетесь при этом, потому что гром — ведь это ваш смех. Ах, такого удара еще не было! И что за молния! Аспа, взгляни, что это за громадное здание, вот прямо против дворца? Оно, кажется, горит?

Аспа поднялась с полу.

— Нет, слава Богу, оно не горит, оно только освещено молнией. Это житницы короля.

— А, житницы! Что же, боги, вашей молнии не хватает на то, чтобы зажечь их? — закричала королева. — Но ведь смертные сами могут из мести вызвать огонь.

Схватив факел, она быстро выбежала из комнаты.

На ступенях храма св. Аполлинария, прямо против двери житниц, сидела женщина в темном плаще. Она сидела мужественно, не боясь. Руки ее не дрожали, а спокойно были скрещены на груди. За нею стоял высокий мужчина. Мимо прошла другая женщина. При блеске молнии она, видимо, узнала сидевшую на ступеньках.

— А, ты здесь, крестьянка! Без крова? Но ведь я же сколько раз приглашала тебя в свой дом. Идем, ты кажется, чужая в Равенне.

— Да, я здесь чужая, но имею кров. Благодарю, — ответила она, не двигаясь.

— Идем в церковь, помолимся там.

— Я молюсь здесь, и Господь слышит меня.

— Помолись за короля. Он каждый день дает нам хлеба.

— Да, я молюсь за него.

В эту минуту раздался звон оружия, и с двух сторон подошла стража, обходившая город.

— Это ты, Гильдебад? — спросил начальник одной из них. — Где король? В церкви?

— Нет, — ответил тот. — Он на стенах, охраняет город. Вперед, воины!

И они пошли.

— Идем домой, — сказал мужчина женщине в темном плаще.

— Нет, Дромон, иди, я останусь. Мне нужно еще о многом передумать, много молиться.

Дромон ушел. Женщина осталась одна. Скрестив руки на груди, она устремила взгляд на черное небо, только губы ее слегка шевелились.

Но вот она заметила, что в громадном деревянном здании против нее, в житницах короля, показался свет. Он появлялся то в одном, то в другом окне, — очевидно, кто-то ходил с факелом. С удивлением, но зорко следила женщина за светом. Вдруг она быстро вскочила: ей показалось, будто мраморная ступень, на которой она сидела, пошатнулась под нею.

Гром стих в эту секунду, и из житниц донесся громкий, резкий крик. Свет на минуту ярко вспыхнул и затем исчез. Женщина на улице также вскрикнула в испуге, потому что не было уже сомнения: — земля колебалась.

Вот легкий толчок, затем второй, третий, более сильный. Все жители в ужасе кричали и метались. Толпа молящихся в храме бросилась в смертельном страхе на улицу. Вот еще удар, сильнее прежних, и вслед затем из дальней части города донесся глухой шум, точно от падения какой-то громадной массы.

В Равенне разразилось землетрясение.

Глава XVII

Между тем со стороны житницы до слуха женщины донесся глухой шум, точно отворилась тяжелая дверь. Женщина напряженно всматривалась, но в темноте ничего нельзя было рассмотреть. Ей только послышалось, будто кто-то осторожно крадется вдоль наружной стены. Раздался легкий вздох.

— Стой! — вскрикнула женщина. — Кто там?

— Тише, тише, — прошептал какой-то странный голос. — Видишь, земля от ужаса поколебалась, затряслась. Мертвецы встают. Наступает день, когда все откроется. Он скоро все узнает.

Громкий, протяжный жалобный вопль, — и затем тишина.

— Где ты? — спросила женщина. — Что, ты ранен?

Тут блеснула молния, первая с минуты землетрясения, — и женщина увидела у своих ног закутанную фигуру Она нагнулась к ней, но та вдруг вскрикнула и мгновенно исчезла. Все это произошло быстро, как сон. Только широкий золотой браслет с зеленой змеей из смарагдов, оставшийся в руке женщины, доказывал, что это было в действительности.

В это время Цетег вошел в палатку Велизария.

— Что ты тут медлишь, полководец? Скорее! Стены Равенны обрушились. Что ты тут делаешь? — вскричал он с блестящими глазами.

— Я славословлю Всемогущего, — с благородным спокойствием ответил Велизарий.

— Ну, этим ты можешь заниматься завтра, после победы. А теперь на штурм!

— На штурм! Теперь! — вскричала Антонина, жена Велизария. — Но ведь это преступление! Земля заколебалась, испуганная, потому что сам Господь выражает свой гнев в этой грозе.

— И пусть себе гневается, — с нетерпением вскричал Цетег. — А мы будем действовать. Велизарий, башня Аэция и часть стены обрушились. Пойдешь на штурм? Теперь самое время: варвары молятся Богу и забыли о враге.

Между тем в палатку вбежали Прокопий и Лициний.

— Велизарий, — сообщил первый, — землетрясение опрокинуло твои палатки у северного рва, и половина твоих иллирийцев погребены под ними.

— На помощь! на помощь! мои бедные люди! — вскричал Велизарий, бросаясь из палатки.

— Цетег, — сообщил Лициний, — и твои исаврийцы погребены под развалинами.

— А что, ров перед башней Аэция высох? Вода не ушла в трещину? — нетерпеливо прервал его Цетег.

— Да, ров высох. Но слышишь крики? Это твои исаврийцы стонут. Они молят о помощи под развалинами.

— Пусть кричат! — сказал Цетег. — Так ров высох? в таком случае — на штурм! Приведи всех солдат, которые еще живы!

И среди страшных раскатов грома и блеска молний он бросился к месту, где стояли его легионеры и остатки исаврийцев. Их было мало для штурма, но он знал, что, в случае его успеха, Велизарий не выдержит и явится к нему на помощь.

— Вперед! — закричал он. — Обнажите мечи!

Но ни одна рука не шевельнулась. Онемев от изумления, с явным неудовольствием смотрели на него все, даже вожди, даже братья Лициний.

— Ну, что же вы? Вперед! — нетерпеливо крикнул Цетег.

— Начальник, — ответил Лициний, — они молятся, потому что земля колеблется.

— Что же, вы боитесь, что Италия поглотит ваших детей? Нет, вы, римляне, не бойтесь: земля поглощает варваров. Она сама старается сбросить с себя их иго и разрушает их стены. Идем же на штурм, за вечный Рим!

Это подействовало. «За вечный Рим!» — крикнул сначала Лициний, а за ним тысячи римской молодежи и бросились вперед. Быстро перебрались они через высохший ров. Цетег все время был впереди, отыскивая дорогу впотьмах, потому что ветер загасил все факелы.

— За мною, Лициний, провал должен быть здесь! — крикнул Цетег.

И он прыгнул вперед, но тотчас отскочил назад, так как наткнулся на что-то твердое.

— Что там? — спросил Лициний. — Вторая стена?

— Нет, — ответил спокойный голос, — готские щиты.

— Это король Витихис, — с досадой вскричал Цетег, и глаза его блеснули ненавистью: его надежда была обманута.

Но тут подошли войска Велизария.

— Что же вы остановились? — спросил Велизарий. — Новая стена?

— Да, живая стена: готы стоят там, — ответил префект.

— Как? Стоят под падающими башнями? Храбрые же они люди! На приступ!

Еще минута, и началась ужасная резня. Но вдруг все небо как бы загорелось. Над городом поднимались высокие огненные столбы, и мириады искр падали вниз. Казалось, будто огненный дождь падал с неба. Вся Равенна была залита красным светом. Зрелище было ужасное, но вместе и великолепное. Войска, готовые сразиться, остановились.

— Пожар! Король Витихис! пожар! — кричал всадник, скачущий из города.

— Вижу, — спокойно ответил король. — Но теперь пусть горит. Сначала надо сражаться, а потом тушить.

— Нет, король, нет! Горят твои житницы!

— Житницы горят! — вскричали в один голос византийцы и готы.

Витихис замер. Рука его, вынимавшая меч, бессильно опустилась.

— Теперь, — вскричал Цетег, — теперь на штурм!

— Стой! — громовым голосом крикнул Велизарий. — Кто поднимет меч, тот будет убит на месте! Равенна теперь моя. Завтра она падет сама собою.

Войска повернули за ним. Цетег с досадой заскрежетал зубами.

Рано на следующее утро Цетег вошел в палатку Велизария.

— Вот к чему привели твои планы, твоя хитрость, ложь! — вскричал Велизарий. — На, читай.

И он протянул ему письмо. Цетег с удивлением увидел подпись Витихиса.

«Вчера я узнал, что ты при помощи, франков хочешь вырвать из рук своего императора Италию и предлагаешь готам свободный переход за Альпы, если они положат оружие. И я ответил тебе, что готы никогда не положат оружие и не уйдут из Италии, завоеванной их великим королем. Прежде я погибну здесь со всем своим войском.

Так я сказал вчера. Так говорю я и сегодня, хотя огонь и вода, воздух и земля вооружились против меня. Но теперь я убежден в том, что давно уже смутно предчувствовал: готы гибнут из-за меня, я приношу им несчастие. Этого не должно быть. Слушай же!

Ты восстаешь против Юстиниана — и имеешь на то право: он неблагодарный и лживый человек. Но он враг не только тебе, но и нам. Так зачем же тебе призывать коварных франков на помощь? Вместо них обопрись на весь народ готов, сила и верность которых тебе известны. С франками тебе придется делить Италию, с готами ты будешь владеть ею целиком. Позволь мне первому приветствовать тебя, как императора западной империи и короля готов. Все права моего народа должны остаться нетронутыми, ты просто займешь мое место. Я сам возложу свою корону на твою голову, и никакой Юстиниан не вырвет ее у тебя. Если же ты не согласишься на мое предложение, то готовься к битве, какой ты еще не видел. Я ворвусь в твой лагерь с пятьюдесятью тысячами готов Мы падем, но и все твое войско — также. Я поклялся. Выбирай! Витихис».

На минуту Цетег страшно испугался и бросил испытующий взгляд на Велизария. Но тотчас успокоился.

«Ведь это же Велизарий!» — подумал он.

— Ну, что же, — крикнул между тем Велизарий. — Помоги же теперь, дай совет. Я не могу, конечно, принять его предложение, потому что я — не изменник. Но и отказаться не имею права, потому что погублю в таком случае все войско императора.

Цетег на минуту задумался. Вдруг у него блеснула смелая мысль.

«Прекрасно, — подумал он, — таким образом я погублю их обоих!»

— Ты можешь сделать одно из двух, — сказал он, — или действительно принять его предложение…

— Префект! — с угрозой вскричал Велизарий, хватаясь за меч.

— Или, — спокойно продолжал тот, — принять его только для виду и получить Равенну без боя и… корону готов вместе с их королем отправить в Византию.

— Но это будет бесчестно! Я не смогу после этого ни одному готу смотреть в глаза.

— Этого и не нужно будет: пленного короля ты отправишь в Византию, а обезоруженный народ перестает быть народом.

— Нет, нет! — вскричал Велизарий. — Я не могу этого сделать!

— В таком случае вели всему своему войску писать завещания. Я же ухожу в Рим. Прощай, Велизарий! Я не имею ни малейшего желания видеть, как будут сражаться пятьдесят тысяч отчаявшихся готов. А как доволен будет Юстиниан, узнав, что лучшее его войско погибло!

— О, — вскричал Велизарий, — какой ужасный выбор! — Велизарий, — глубоким, вкрадчивым голосом начал Цетег. — Ты часто видел во мне врага. И я отчасти, действительно, твой противник. Но кто же может сражаться рядом с Велизарием и не удивляться его геройству?.. Велизарий, поверь, когда это возможно, я — друг тебе и докажу эту дружбу добрым советом. Слушай же! Юстиниан оскорбил тебя своим недоверием, — недавно еще ты получил от него письмо, в котором он снова высказывает свои подозрения, что ты стремишься захватить западную империю в свои руки. Так ведь?

— Ах, да, — с горечью ответил Велизарий — Видит Бог, как глубоко оскорбил он меня этим незаслуженным недоверием.

— Так теперь тебе представляется великолепный случай отомстить ему. Вступив в Равенну, прими присягу итальянцев и готов, возложи на свою голову двойную корону Италии. Юстиниан и его гордый Нарзес задрожат в своей Византии, когда узнают об этом, но будут бессильны против тебя. Ты же, имея все это в своих руках, сложи эту власть к ногам своего господина и скажи: «Смотри, Юстиниан, Велизарий предпочитает быть твоим слугой, чем властелином западной империи». Никогда еще верность не была доказана так достославно.

— Цетег, ты прав! — бросаясь к нему, вскричал Велизарий. — О Юстиниан, ты должен будешь сгореть от стыда!

На другой день Прокопий повез Витихису ответ Велизария: тот соглашался на предложение короля готов. В тот же день Витихис созвал совет, на который, кроме знатных, были приглашены многие из наиболее уважаемых простых готов, сообщил им о предстоящей перемене и убедил их согласиться. В тот же день в город присланы были Велизарием большие запасы хлеба, мяса и вина.

Много дней после пожара пролежала Матасвинта в бреду, в минуту ненависти она бросилась с факелом в житницы и подожгла деревянное здание. Но в ту самую минуту, когда она совершила преступление, она почувствовала первый толчок землетрясения, и возбужденный ум ее, под влиянием проснувшейся совести, объяснил это тем, что сама земля возмутилась ее злодействам. Когда она возвратилась в свою комнату и из всех окон увидела столбы пламени, поднимавшиеся к небу, услышала тысячеголосый вопль народа, ей показалось, что пламя пожирает ее сердце, а тысячи голосов проклинают ее. И она потеряла сознание.

Когда она снова пришла в себя и вспомнила все случившееся, ее ненависть к королю совершенно угасла, и вместо нее в ней проснулось глубокое раскаяние и страх взглянуть ему в глаза: она знала, что уничтожение житниц вынудило короля к сдаче города.

Она ни разу не видела короля с той ночи, заставив Аспу поклясться, что та ни под каким видом не впустит его к ней. Каждый день она принимала многих бедняков и собственноручно раздавала им большую часть пищи, присылаемой для нее и ее двора.

Однажды в числе этих голодных бедняков пришла женщина в темном плаще и умоляла ее позволить ей поговорить с нею наедине.

— Дело идет о спасении короля, — говорила она. — Его корона, быть может, даже его жизни грозит измена.

Матасвинта провела ее в свою комнату.

— Говори, — сказала она.

— Дочь Амалунгов, — начала женщина. — Я знаю, что ты вышла за короля не по любви, а ради блага государства. Но все же ты — его королева, и потому тебе ближе всего предостеречь его об измене. Слушай!

И она подошла ближе к королеве.

— Какое странное сходство! — прошептала она, пристально взглянув на королеву.

— Измена? еще измена? — вскричала, побледнев, Матасвинта. — От кого же? со стороны Византии? префекта?

— Нет, — медленно ответила женщина. — Это невероятно, но это так. Слушай: король и весь народ считает, что житницы сожжены молнией. Но я лучше знаю, и он должен знать. Предупреди его. Я видела в ту ночь, что кто-то ходил в здании с факелом, и послать того оттуда выбежала какая-то женщина. Ты дрожишь? бледнеешь? Да, женщина. Не уходи! Выслушай до конца. Ее имя? Я его не знаю. Но она упала подле меня, и хотя убежала, но потеряла вот этого браслет со змеей из смарагдов.

Женщина подошла к самому столу, у которого сидела Матасвинта, и показала ей браслет. Королева громко вскрикнула и закрыла лицо руками. При этом движении широкий рукав на левой руке ее отвернулся, и на обнаженной руке блеснул такой же браслет со змеей из смарагдов.

— О всемогущий Боже! — вскричала женщина. — Это была ты! Ты сама! Его королева! Жена ему изменила! Будь проклята! Он должен узнать это!

Матасвинта со страшным криком упала на пол. Аспа поспешила в комнату, но нашла королеву одну: женщина в темном плаще исчезла.

Глава XVIII

На следующий день жители Равенны изумились, увидев, что главные начальники неприятельского войска вошли во дворец короля. Они обсуждали там подробности сдачи города. Велизарий, опасаясь, что готы возмутятся, когда узнают обман, требовал, чтобы войска готов по частям были выведены из Равенны и разосланы по всей Италии. Витихис, со своей стороны, опасался, что в разоренной стране не хватит запасов для прокормления войск и жителей Равенны, и потому согласился на это требование и начал высылать войска небольшими отрядами в разные местности.

Готы знали, что Велизарий вступит в город. Но так каким сообщили, что они сохранят свою свободу и останутся полными хозяевами в этой чудной стране, которая стала им уже так дорога, то они радовались, что война окончилась.

Наконец почти все войска готов были уже удалены, и Велизарий решил тогда вступить в город. Утром в день, назначенный для этого вступления, Цетег вошел в его палатку, но застал там только Прокопия.

— Все готово? — спросил Цетег.

— Все, — ответил Прокопий. — Но Велизарий опасается, что готы решатся на крайности, когда обман откроется.

— Нет, — спокойно ответил Цетег, — все негодование их обрушится на Витихиса. Не нас, а его обвинят они в измене, когда мы покажем им этот документ, подписанный самим королем, — о сдаче города Велизарию, не как королю готов, возмутившемуся против Юстиниана, а просто как полководцу Юстиниана.

— Да, это было бы отлично. Но Витихис никогда не подпишет этого.

— Подпишет, — мрачно ответил префект. — Или добровольно, сегодня же, в сует не читая… Или… после, по принуждению.

В эту минуту в палатку вошел Велизарий в сопровождении своей жены.

— Торопись, Велизарий. Равенна ждет своего победителя. Вступление…

— Не говори о вступлении, — мрачно прервал его Велизарий. — Меня мучит совесть, я отказываюсь от бесчестного дела.

— Велизарий! Какой демон внушил тебе эту мысль? — спросил Прокопий.

— Я, — гордо ответила Антонина, выступая вперед. — Он только сегодня рассказал мне весь этот бесчестный план, и я со слезами…

— Ну, уж, конечно, твои слезы всегда явятся в нужную минуту! — с досадой вскричал Цетег.

— Да, я со слезами умоляла его отказаться от этого дела. Я не хочу видеть своего героя запятнанным такой черной изменой.

— Да, — решительно подтверждал Велизарий. — Я не хочу обмана. Лучше умереть побежденным, чем побеждать такими низкими путями.

— Нет, Велизарий, — спокойно сказал Цетег. — Я знал, что ты будешь колебаться, и потому неделю назад послал гонца к Юстиниану с письмом, в котором сообщил ему, что ты имеешь возможность без боя получить корону готов и Италии. Теперь тебе нет выбора. Попробуй отказаться и пожертвовать своим войском и Италией ради слез своей жены: Юстиниан не простит тебе этого. Но вот звучат трубы. Скорее же!

И префект бросился из палатки. Антонина, пораженная, смотрела ему вслед.

— Прокопий, правда ли, что Юстиниан все знает? — спросила она.

— Да, у Велизария нет другого исхода, как получить корону готов и отречься от нее.

— Да, — со вздохом сказал Велизарий. — Он прав: у меня нет выбора.

Между тем Витихис, ожидая вступления Велизария в город, велел принести корону, шлем, пурпуровую мантию, меч и щит Теодориха.

— В первый и последний раз надену я их, чтобы передать герою, достойному носить их, — сказал он Гунтарису.

В эту минуту в комнату вошел Цетег. Лицо Витихиса, более веселое в этот день, чем было обыкновенно в последнее время, омрачилось при виде префекта.

— Ты здесь, префект? — сказал он. — Ну, что же, ты должен быть доволен: твой Рим не будет во власти Юстиниана.

— Пока я жив, не будет, — ответил префект. — Теперь я пришел затем, чтобы ты подписал договор о сдаче города, вот он.

И он протянул ему документ.

— Но я уже его подписал, — сказал Витихис.

— Это дубликат для Велизария, — ответил префект.

Тут в комнату вошел Гунтарис.

— Король, — сказал он, — ни короны Теодориха, ни его шлема, пурпура, меча и щита нет. На месте, где все это лежало, мы нашли только вот эту записку: она писана рукою Гильдебада, у него же хранился и ключ от сокровищницы.

Витихис взял записку и прочел:

«Корона, шлем и пурпур Теодориха, его щит и меч у меня. Если Велизарий желает получить их, пусть возьмет».

Тут в комнату вбежал Иоганн.

— Торопись, король Витихис. Велизарий уже у городских ворот.

— Идем же встретить его, — сказал Витихис.

Слуги набросили на него пурпуровую мантию, вместо меча подали ему скипетр, и он направился к двери.

— Но ты не подписал договора, — остановил его Цетег, подсовывая ему документ. Витихис развернул его.

— Он очень длинен, — заметил Витихис, просматривая договор.

— Скорее, король, — торопил Иоганн.

— Теперь некогда уже читать! — с нетерпением вскричал Цетег. — Вот перо, подписывай скорее!

— Нет, я ничего не подписываю, не прочитав. Идем!

И, с улыбкой возвратив документ Цетегу, он, а за ним и остальные, вышли во двор.

— Подожди, — с бешенством прошептал Цетег, — ты его подпишешь!

У подъезда стояла лошадь короля. Он подошел и занес уже ногу, чтобы вскочить на нее. Но в эту секунду на него бросилось несколько человек из стражи Велизария, занявшей двор. Витихис закричал: «Измена! Измена!» Но ворота и дверь во дворце мгновенно были заперты, так что бывшие во дворце готы не могли помочь своему королю. Прокопий между тем сорвал развевавшееся готское знамя и вместо него водрузил византийское.

Витихис и все знатнейшие готы — герцог Гунтарис, граф Визанд и другие — были схвачены и брошены в темницу, находившуюся в глубоком подземелье самого дворца. Велизарий, въехав во дворец, тотчас созвал начальников города и потребовал, чтобы принесли присягу в верности Юстиниану, затем вручил Прокопию золотые ключи от Рима, Неаполя и Равенны и велел ему немедленно везти их в Византию с известием, что война кончена.

Прошло несколько дней. В комнату Велизария, запыхавшись, вбежал Иоганн.

— Военачальник! — вскричал он. — Император! Сам император Юстиниан подъезжает к Равенне! Он сам едет, чтобы поблагодарить тебя за победу. Такой чести не удостаивался еще ни один смертный!

— Но откуда же ты знаешь, что он едет? — с блестящими глазами спросил Велизарий.

— На корабле развивается императорский флаг: пурпур и серебро. Ты знаешь, это значит, что на корабле есть кто либо из царского дома.

— Скорее же в гавань, — заторопился Велизарий, — чтобы встретить нашего повелителя.

Иоганн ошибся: приехал не сам Юстиниан, а его племянник Герман, «лилия на болоте», как называли его при дворе за его благородство.

Когда он сошел на берег, Цетег бросил на него внимательный взгляд.

— Бледное лицо стало еще бледнее, — сказал он Лицинию.

— Да, — ответил тот. — Говорят, что императрица отравила его, после того как не могла увлечь. Между тем принц подошел к Велизарию.

— Здравствуй, — холодно сказал он ему. — Следуй за нами во дворец. Где префект? А, Цетег, я рада снова видеть величайшего мужа Италии. Проводи меня тотчас ко внучке Теодориха. Я прежде всего хочу приветствовать ее. Она была племянницей в своем государстве. Она должна быть царицей при дворе Византии.

Цетег низко поклонился.

— Я знаю, — ответил он: — ты давно уже знаком с княгиней. Ее рука была предназначена тебе, — ответил он.

Яркая краска разлилась по лицу принца.

— Да, я видел ее несколько лет назад при дворе ее матери, и с тех пор ее образ всегда у меня перед глазами.

Когда принц несколько отдохнул с дороги, он вышел в тронную залу Теодориха и сел на трон. Цетег, Велизарий, Иоганн и много других полководцев стояли вокруг.

— От имени моего императора и дяди принимаю во владение этот город Равенну и всю западную римскую империю, — начал он. — Главнокомандующий Велизарий, вот письмо императора к тебе. Распечатай его и прочти во всеуслышание. Так велел Юстиниан.

Велизарий выступил вперед, опустившись на колени, взял письмо, поцеловал его и распечатал.

«Юстиниан, император римлян, повелитель восточной и западной империи, победитель персов и сарацин, вандалов и алан, гуннов и болгар, аваров и славян и, наконец, готов — Велизарию, бывшему главнокомандующему войсками.

Префект Цетег уведомил нас о подробностях взятия Равенны. Его письмо будет показано тебе, по его просьбе. Но мы не можем разделять прекрасного мнения, высказанного им о тебе и о средствах, какими ты достиг успеха. Мы лишаем тебя звания главнокомандующего и приказываем тотчас явится в Византию для оправдания, так как в виду твоих заслуг, мы не хотим обвинять тебя, не выслушав. Без цепей, только в оковах собственной нечистой совести, предстанешь ты пред нами».

Велизарий зашатался и выронил письмо. Он не мог читать дальше. Его полководец Бесс поднял письмо и докончил:

«Твое место займет Бесс. Равенну я передаю Иоганну, а наместником нашим в Италии назначаю высокоуважаемого префекта Рима Цетега».

Когда чтение было окончено, Герман велел выйти всем, кроме Велизария и Цетега, и, когда они остались втроем, он сошел с трона и взял Велизария за руку. — Мне очень жаль, что я привез тебе такое известие. Я думал, что его легче принять от друга, чем от врага. Но я не могу скрыть, что эта последняя победа твоя лишила тебя чести, приобретенной тобою, раньше: никогда я не ожидал, чтобы герой Велизарий оказался способным на такую ложь. Вот письмо Цетега к императору. Он просил, чтобы это письмо было показано тебе. Префект превозносит в нем твои заслуги, и я думаю, что не кто иной, как императрица, вооружила Юстиниана против тебя.

Оставшись один, Цетег распечатал письмо, полученное им через своего гонца от императрицы.

«Ты победил, Цетег. Когда я получила твое письмо, я вспомнила о том времени, когда в твоих письмах говорилось не о государственных делах и воинах, а о розах и поцелуях… Но я и теперь охотно подчиняюсь твоему желанию и помогу тебе погубить мужа Антонины. Я шепнула на ухо Юстиниану, что слишком опасен тот подданный, который может так играть коронами, — то, что Велизарий теперь проделал шутку, он в другой, раз может сделать серьезно. Этого оказалось достаточно: ведь Юстиниан страшно подозрителен. Итак, ты победил, Цетег, — помнишь ли ты вечер, когда я впервые прошептала тебе эти слова? — но не забывай, кому обязан ты своей победой. Помни, что Феодора позволяет пользоваться собою, как орудием, только до тех, пор, пока сама хочет. Никогда не забывай этого».

— Конечно, не забуду! — пробормотал Цетег, уничтожая письмо. — Ты слишком опасная союзница, Феодора. Посмотрим, нельзя ли погубить и тебя. Подождем: через несколько недель Матасвинта будет в Византии.

Глава XIX

Витихис был заключен в глубокое подземелье под круглой башней флигеля дворца. К этому подземелью вел длинный узкий ход, который замыкался с обоих концов железными дверьми. Прямо против этого входа находилось жилище тюремщика Дромона. Жилище было крайне бедно: две комнатки. Одна, меньшая, служила передней, а другая, большая — жилая: в ней был стол, два стула, соломенная постель. Окна этой комнаты выходили прямо на круглую башню.

С тех пор, как Витихис был изменнически схвачен и брошен в темницу, в жилище Дромона поселилась женщина. Целый день проводила она на деревянной скамье у окна и ни на минуту не отрывала глаз от узкого отверстия в стене башни, через которое в подземелье Витихиса проникал свет и воздух.

Это была Раутгунда.

Наступила темная ночь. Долго-долго сидела она в одиночестве.

«Благодарю тебя, милосердное небо, — говорила она сама с собою. — Тяжелые удары твои приводят к благу. Если бы я жила в горах Скоранции у отца, как хотела, я никогда не узнала бы о его несчастии, или узнала бы слишком поздно. Но тоска неудержимо влекла меня к месту, где умер мой сын, где был наш дом. Я поселилась в хижине в лесу. А когда стали доходить одно за другим ужасные известия, когда все бежали, а сарацины сожгли наш дом, мне было уже невозможно идти к отцу, потому что римляне заняли все дороги и выдавали всех готов сарацинам. Свободен оставался только один путь в Равенну, и я, как нищая, пришла сюда в сопровождении только верного Вахиса и Валлады, любимой лошади Витихиса. Благодарю за это Бога, потому что я надеюсь спасти короля от всех врагов его. Благодарю Тебя, Боже!»

В эту минуту в комнату вошел мужчина со свечою. Это был тюремщик.

— Ну, что, говори! — вскричала Раутгунда.

— Терпение, терпение, — ответил тот. — Дай сначала поставить свечу. Ну, да, он выпил напиток и почувствовал облегчение.

— Что он делает? — быстро спросил Раутгунда.

— Сидит молча на своем месте, спиною в двери, голову опустил на руки. Сколько я ни заговаривал, он ни разу не ответил мне. Даже не пошевелился. Я думаю, что тоска и боль повлияли на его рассудок. Сегодня я подал ему вино и сказал: «Выпей, дорогой господин, его присылает тебе верный друг». Он взглянул на меня, и такие грустные были его глаза, и лицо его выражало тоску. Он хлебнул большой глоток, кивнул мне головой в знак благодарности, потом вздохнул так тяжело, что сердце во мне повернулось.

Раутгунда закрыла лицо руками.

— Теперь ты сама поешь чего-нибудь и выпей. Иначе ты потеряешь силы, а они тебе ведь скоро понадобятся.

— Сил у меня будет довольно.

— Выпей хоть немного вина.

— Нет, оно только для него.

Вошел Вахис. Дромон бросился к нему.

— Ну что? Хорошие вести? — спросил он.

— Хорошие, — ответил Вахис. — Но где вы оба были час назад? Я стучался, стучался…

— Мы ходили за вином.

— А, вижу: старое фалернское? Ведь оно очень дорого. Чем вы заплатили за него?

— Чем? — повторил старик, — самым чистым золотом в мире.

И его голос дрогнул от волнения.

— Я рассказал ей, что префект велел не выдавать ему вина, и что я отделяю для него понемногу от других порций. Но она не захотела этого. Она подумала, и спросила: «Правда ли, Дромон, что богатые римлянки платят очень дорого за золотые волосы готских женщин?» Я в простоте ответил ей: «да». Она пошла, отрезала свои чудные косы. Мы продали их и купили вина.

Вахис бросился к ногам Раутгунды.

— О госпожа, — вскричал он, растроганный, — верная, добрая госпожа!

— Но говори же, что сказал мой сын? — спросил Дромон.

— Через два дня, ночью, он будет на страже у пролома в стене подле башни Аэция, — ответил Вахис.

— Хвала всем святым! — с облегчением вскричал Дромон. — Мы спасем его. А я боялся…

— Что? Говори, я все могу знать! — решительно сказала Раутгунда.

— Да, я думаю, что действительно лучше сказать тебе. Ты гораздо умнее и находчивее нас обоих, и лучше придумаешь, как спасти его. Префект замышляет против него что-то дурное. Он каждый день сам приходит в его подземелье и долго сидит с королем. Он чего-то требует у него и грозит. Я часто подслушиваю у двери. Но господин никогда ни слова ему не отвечает. Сегодня префект вышел от него злее, чем прежде, и спросил меня, в порядке ли орудия пытки…

Раутгунда побледнела, но не сказала ни слова.

— Не пугайся, госпожа. Несколько дней он еще в безопасности, потому что эти ужасные орудия, по его же просьбе, уничтожены еще при Теодорихе. Меня самого приговорили тогда к пытке, и добрый король — тогда он был просто граф Витихис — просил за меня, и меня освободили. Я обязан ему жизнью и целостью своих членов. Вот почему я рад теперь положить свою жизнь за него. Орудия пытки приказали уничтожить, и я сам бросил их в море. Там они и лежат теперь. Я объяснил это префекту. Конечно, если он захочет, то найдет способ погубить его. Если только мой сын будет через два дня стоять на страже у пролома стены, то мы спасем его. В ту ночь я отомкну его цепи, наброшу на него свой плащ и выведу его во двор. У ворот его спросят пароль, который я сообщу ему, и стража пропустит его. Он пройдет к пролому, где сын мой пропустит его, а в нескольких шагах от стены — густой лес. На опушке Вахис будет ждать его с Валладой. Пусть садится на коня и скачет во всю прыть. Пусть едет один. Никто их вас, даже ты, Раутгунда, не должен сопровождать его. Он вернее всего спасется один.

— Что обо мне говорить! — ответила Раутгунда. — Я хочу только, чтобы он был свободен. Ты даже имени моего не называй ему. Но видеть его еще раз я должна. Из этого окна, когда он выйдет на свободу, я взгляну на него.

Наступил день, назначенный для побега. Все было уже готово. Вахис с Валладой стояли у опушки леса против пролома в городской стене. Раутгунда сидела одна у окна. Вдруг в комнату вбежал Дромон и с криком отчаяния бросился к ногам ее.

— Что случилось, Дромон? Он умер? — вскричала Раутгунда.

— Нет, — ответил тот, — не умер, но, Боже, все погибло! Все! Префект взял у меня ключи от темницы. Он будет хранить теперь их у себя!

— И ты отдал! — вскричала Раутгунда.

— Как мог я не отдать? Ведь я простой слуга!

— Ты должен был броситься и задушить его своими руками! Впрочем, конечно, что для тебя Витихис!..

— О госпожа, ты жестока и несправедлива ко мне!

— Но он должен быть свободен! Слышишь, должен! — вне себя вскричала Раутгунда. — Вот топор. Идем, мы разобьем дверь!

— Невозможно, госпожа, — ответил старик, — дверь железная.

— Так вызови этого негодяя. Скажи, что Витихис требует его. А как только он подойдет к двери, я убью его этим топором.

— А после что? Нет, госпожа, ничего нельзя сделать! пусти меня, я пойду, предупрежу Вахиса, чтобы он не ждал напрасно.

— Нет, подожди… быть может… Ах! — вдруг вскричала Раутгунда, — да, это так, наверно так! Негодяй хочет прокрасться к нему и умертвить его… Но горе ему! Я сама буду сторожить эту дверь! сторожить, как святыню, лучше, чем жизнь своего ребенка. И горе ему, если он подойдет!

Но Раутгунда ошибалась. Цетег взял ключи не с тем, чтобы тайно убить Витихиса. Он понес их Матасвинте. Хотя Велизарий и думал, что со взятием Равенны война кончится, но Цетег был непокоен. Он боялся, чтобы весть об изменническом поступке с Витихисом не возбудила народного воодушевления готов и не соединила их для отчаянной борьбы. Это было тем возможнее, что главные, самые опасные предводители их — Тотила, Тейя, Гильдебад — не попались в западню в Равенне, и вокруг них уже начали группироваться готы. Необходимо было вынудить Витихиса подписать заявление, что он сдал город безусловно, видя невозможность бороться, и что он требует, что бы все вожди подчинились Византии. Кроме того, префекту было необходимо, чтобы Витихис указал ему, где хранятся королевские сокровища готов, так как ему нужны были деньги для найма иноземных солдат против Византии, когда наступит время борьбы с нею. Вот почему он решил не останавливаться ни перед чем и добиться от Витихиса того, что ему нужно.

Страшно изменилась красавица Матасвинта после поджога. До сих пор еще не оправилась она от тяжелой душевной болезни, и Аспа со слезами глядела на нее.

— Прекрасная дочь Амалунгов, — начал Цетег, входя к ней, — разгони морщины на белом лбу и выслушай меня.

— Что с королем? — быстро спросила Матасвинта. — Ты ничего не говоришь о нем. Ты обещал мне освободить его и позволить уйти за Альпы, и не держишь слова.

— Я обещал, но под двумя условиями. Выполни их, и Витихис будет свободен. Ты ведь знаешь эти условия. Первое: ты должна согласиться выйти за Германа. Он завтра хочет ехать в Византию. Ты поедешь с ним, как его невеста.

— Никогда! — вскричала Матасвинта. — Я сказала уже, что никогда не выйду за него.

— Будь рассудительна, Матасвинта, — убеждал Цетег — Ты станешь его женою и скоро будешь его вдовою. Тогда Юстиниан, и с ним — весь мир, будут в твоих руках. Дочь Амаласвинты, неужели ты не любишь власти?

— Я люблю только… Нет? Никогда!

— В таком случае я должен заставить тебя.

— Меня? Заставить? Ты?

— Да, я заставлю. Я не могу больше ждать. Сегодня же ты дашь согласие Герману. Кроме того, убедишь Витихиса подписать вот это заявление. Я семь раз ходил к нему и ничего не добился, ни звука. Только в первый раз он взглянул на меня, но так, что за один этот взгляд его стоило бы лишить жизни. Со мною он не хочет говорить, мое присутствие только вызывает его упрямство. Иди к нему ты и убеди его подписать это заявление и указать, где хранятся королевские сокровища. Убеди его, что, только исполнив эти требования, он получит свободу. А иначе, клянусь…

— Ты не умертвишь его! — с ужасом прервала его Матасвинта.

— Умертвлю непременно, — спокойно ответил Цетег. — Сначала я подвергну его пытке, потом ослеплю, потом умертвлю. Я уже решил. Палач готов. Вот ключи от темницы. Иди к нему, когда сама найдешь это удобным.

Луч радости и надежды осветил лицо Матасвинты. Цетег заметил это, но, спокойно улыбнувшись вышел.

Наступила ночь. Луна взошла, но набегавшие облака поминутно затемняли ее свет. Раутгунда сидела у окна, не сводя глаз с двери в подземелье.

— Позволь мне зажечь огонь, — сказал Дромон.

— Нет, нет, — ответила, не оборачиваясь, Раутгунда. — Не надо огня, так я лучше вижу.

— Съешь хоть что-нибудь. Ты сегодня еще не прикасалась к пище.

— Не могу я есть, когда он терпит голод.

— Госпожа, что ты так мучишь себя. Ведь ему нельзя помочь!

— Нет, я должна спасти его, и… Дромон, что это? Дромон быстро подошел к окну. Высокая белая фигура медленно переходила двор.

— Это покойник! — в ужасе вскричал Дромон, осеняя себя крестом.

— Нет, покойники не выходят из могил, — ответила Раутгунда, всматриваясь в темноту. Но набежавшее облако снова скрыло луну, и в темноте ничего нельзя было рассмотреть. Прошло несколько минут. Луна снова показалась.

— А, — прошептала Раутгунда, — вот она снова… Боже! да это королева! Она идет к двери в подземелье! Она хочет умертвить его!

— Да, это королева, — проговорил Дромон. — Но умертвить его!.. Нет, она не сделает этого!

— Она может! Но не сделает, пока жива Раутгунда. идем за нею! Только тише, тише!

Они вышли во двор и, держась в тени, осторожно подошли к двери в подземелье. Матасвинту между тем отперла эту дверь, спустилась в проход и ощупью пошла вперед. Скоро она достигла двери темницы, отперла ее и открыла. Темница была освещена узким лучом лунного света, который проникал через отверстие вверху.

Посреди подземелья на большой каменной глыбе сидел Витихис спиною к двери, опустив голову на руки. Он не видел ее.

— Витихис… король Витихис, — заикаясь, проговорила Матасвинта. — Это я. Слышишь ли ты меня?

Но он не шелохнулся.

— Я пришла спасти тебя… Беги! Свобода!

То же молчание.

— О, скажи же хоть слово! Взгляни на меня!

Она подошла к нему. Ей так хотелось взять его за руку, но она не осмеливалась.

— Витихис, — продолжала она, — он хочет тебя умертвить, пытать! Он сделает это, если ты не бежишь. Но ты не должен умереть! Ты должен жить, я спасу тебя! Молю тебя, беги! Время дорого! Беги, ключи от темницы у меня. — Она схватила его за руку, чтобы сдвинуть его с места. Раздался звук цепей: он был прикован к камню.

— О, что это? — упав на колени, вскричала Матасвинта.

— Камень и железо, — беззвучно ответил Витихис. — оставь меня, я обречен смерти. Но даже если бы эти цепи и не удерживали меня, я все же не пошел бы за тобою. Назад в мир? Но в нем все ложь, ужасная ложь!

— Ты прав, — вскричала Матасвинта. — Лучше умереть! Позволь же мне умереть с тобою и прости меня, потому что я так же обманывала тебя.

— Очень может быть, это меня не удивляет.

— Но ты должен простить меня, прежде чем мы умрем. Я тебя ненавидела… я радовалась твоим неудачам… я… я… О, это так трудно выговорить! Я не имею силы сознаться. Но я должна получить твое прощенье. Прости меня, протяни мне руку в знак того, что прощаешь.

Витихис молчал.

— О, молю тебя, прости мне все зло, которое я сделала тебе!

— Уйди… почему мне не простить?.. Ты — как и все, не лучше и не хуже.

— Нет, я злее других. Но лучше. По крайней мере, несчастнее. Боже, я хочу только умереть с тобою. Дай же мне руку в знак прощенья!

Опустившись на колени, она с мольбой протянула ему обе руки. Сердце Витихиса было доброе, он был тронут.

— Матасвинта, — сказал он, поднимая руку: — уходи, я прощаю тебе все.

— О, Витихис! — прошептала она и хотела схватить его руку. Но в эту минуту ее с силой оттолкнули.

— Поджигательница! Никогда не может он простить тебя! Идем, Витихис, мой Витихис! Идем со мною, ты свободен!

При первом звуке этого голоса Витихис вскочил, точно пробужденный.

— Раутгунда! Ты никогда не лгала! Ты сама правда. И ты снова со мною!

С криком радости он обнял ее.

— Как он ее любит! — со вздохом прошептала Матасвинта. — С нею он уйдет. Но он должен остаться и умереть со мною.

— Скорее! — крикнул между теми Дромон. — Нельзя медлить.

— Да, да, скорее, — повторила, Раутгунда и вынув ключ, отперла замки от цепей.

— Идем, Витихис, ты свободен. А вот и оружие, — сказала Раутгунда, подавая ему большой топор. Быстро схватил Витихис оружие и сказал:

— Неужели я снова буду свободен?.. Как легко на душе, когда есть оружие в руках!

— Я знала это, мой храбрый Витихис. Идем же скорее! Ты свободен.

— О да, с тобою я охотно уйду! — ответил он и направился к двери.

Но Матасвинта бросилась к нему и загородила дорогу.

— Витихис, — вскричала она, — подожди, одно только слово: только повтори, что ты меня простил!

— Тебя простить! — вскричала Раутгунда. — Никогда! Витихис, она погубила государство. Она изменила тебе. Не молния с небес, а она подожгла житницы.

— О, в таком случае будь проклята! Прочь, змея! — вскричал Витихис и, оттолкнув ее, бросился к выходу.

— Витихис! — закричала Матасвинта. — Подожди, выслушай! Витихис! Ты должен простить!

И она без чувств упала на землю. Но крик ее разбудил Цетега. Он встал и быстро подошел к окну.

— Эй, стража! — крикнул он — К оружию!

Но солдаты и сами услышали шум. Шесть человек бросились ко входу в подземелье. Едва последний переступил порог, как Раутгунда, скрывшаяся за дверью, быстро выскочила, захлопнула дверь и заперла ее.

— Теперь вы не опасны, — прошептала она и бросилась за Витихисом. Там остался только один воин. Ударом топора Витихис убил его и бросился на улицу. Раутгунда на ним.

— Сифакс! Лошадь! Скорее! —крикнул между тем префект.

Через несколько минут весь двор осветился факелами, и из ворот во все стороны выехали всадники.

— Шесть тысяч золотых тому, кто захватит его живым, и три тысячи — кто привезет его мертвым! — крикнул Цетег, садясь на лошадь. Ну, дети ветра, гунны и массагеты, догоняйте его!

— Куда же ехать? — спросил Сифакс, когда Цетег сел на лошадь. Тот с минуту подумал.

— Все ворота заперты. Он может пройти только через пролом в стене башни Аэция. Едем туда!

Между тем супруги счастливо добрались до опушки леса, где ждал их верный Вахис с лошадьми. Витихис с Раутгундой сели на Валладу и помчались, Вахис на другой лошади за ними. Вскоре они подъехали к реке. Берег был крут, и вода глубока. Лошади остановились, не решаясь идти в темную массу воды.

— Слышишь, Витихис? — сказал Раутгунда. — Что это за шум?

— Это лошади скачут, за нами погоня. Валлада, вперед! — крикнул он, пришпоривал лошадь. Но та, фыркая и дрожа, смотрела на воду и не шла. Тогда, нагнувшись к ее уху, Витихис прошептал: «Дитрих Бернский!» И одним прыжком Валлада очутилась в воде Лошадь Вахиса последовала за нею.

Не успели они доплыть и до середины реки, как к берегу подъехал Цетег, а за ним гунны.

— Вот они в воде! — крикнул Цетег, указывая на белую одежду Раутгунды, которая ярко выделялась на темной поверхности воды. — Гунны, бросайтесь за ними! Что же вы остановились?

— Господин, ночью нельзя идти в воду, не помолившись Фугу, духу вод.

— Молитесь себе после, сколько угодно, а теперь не время. Скорее в воду!

В эту минуту сильный порыв ветра затушил все факелы.

— Видишь, господин. Фуг сердится. Мы должны сначала помолиться.

— Тише! Видите их? Цельте скорее туда, влево, пока луна не скрылась за тучку.

— Нет, господин, нельзя прежде мы помолимся.

Между тем Витихис, чтобы облегчить Валладу, спрыгнул с нее и поплыл рядом с нею. Вот Вахис уже выбрался на противоположный берег Валлада также уже близко. Но вдруг просвистела стрела, и Раутгунда вздрогнула.

— Ты ранена? — спросил Витихис.

— Да, оставь меня здесь и спасайся.

— Никогда!

— Ради Бога, торопитесь! — закричал Вахис с берега. — Они целятся.

Действительно, гунны кончили молитву, и двадцать стрел направились в беглецов Валлада рванулась и пошла ко дну Витихис также был смертельно ранен.

— Умру с тобою, — прошептал он, обнимая Раутгунду, и оба исчезли в волнах.

Утром Цетег вошел к Матасвинте.

— Он умер, — холодно сказал он. — Я не стану укорять тебя, но теперь ты видишь, что значит идти против меня. Весть о его гибели возбудит ярость готов. Начнется война. И во всем этом ты виновата, потому что ты подготовила его в бегство и смерть. Исполни же, по крайней мере, мое второе требование. Через два часа придет Герман. Будешь ли ты готова принять его?

— Где труп Витихиса?

— Не найден. Течение унесло оба трупа, его и Раутгунды.

Матасвинта вздрогнула.

— Они умерли вместе! — вскричала Матасвинта.

— Оставь их. Будешь ты готова?

— Буду.

Через два часа Аспа ввела в комнату королевы принца Германа и Цетега. Увидя ее, оба остановились, пораженные: никогда еще не видели они ее такой прекрасной. Лицо ее было бело, как мрамор, глаза горели.

— Принц Герман, — обратилась она к вошедшему. — Ты говорил мне о своей любви. Но знаешь ли ты, что значит любить? Любить — значит умереть.

И она быстро отбросила пурпуровую мантию. Сверкнул широкий меч, и она обеими руками вонзила его себе в грудь.

С криком бросился к ней Герман. Она умерла, как только меч был вынут из раны.

КНИГА VI. Тотила

Глава I

Население Италии встретило византийцев с радостью, как своих освободителей. Но эта радость очень скоро сменилась общим недовольством: вместе с Велизарием сюда явилось множество византийских чиновников, которые тотчас обложили население тяжелыми налогами и начали собирать их со страшной жестокостью, не обращая внимания на то, что народ был разорен продолжительною войною и не в силах был платить всех требуемых сборов, к тому же чиновники, стремясь к наживе, собирали гораздо больше, чем полагалось. Цетег радовался, видя все это: чем невыносимее будет иго тирана, думал он, тем отчаяннее будут они бороться за независимость. Когда представители Рима обратились к нему, прося его защиты, он ответил, пожимая плечами: «Что ж, таков уже способ управления Византии, — надо привыкать».

— Нет, — ответили те, — к невыносимому невозможно привыкнуть. Подобными мерами император вызовет только то, что ему и не снится.

Цетег улыбнулся, поняв эти слова в смысле восстания за свободу. Но он ошибался: римляне его времени не походили на своих предков. Слова: «свобода», «обновление Италии» не возбуждали их восторга. Они не думали о независимости, а могли только выбирать между различными господами: владычество Византии было тяжелее владычества готов — и они решили подчиниться снова готам.

Готы, рассеянные небольшими отрядами по всей Италии, сгруппировались вокруг главных вождей своих: Тотилы, Тейи, Гильдебада, Гильдебранда и других, и заперлись в небольших крепостях. Население сначала относилось к ним враждебно и было вполне на стороне византийцев, осаждавших эти крепости. Но, когда иго Византии стало невыносимо, римляне начали переходить на сторону готов.

Тотила с небольшим отрядом заперся в городке Тарвизиум. Отряд его терпел уже сильный голод и не мог бы долго держаться. Но тут окрестное население стало на его сторону и вынудило византийцев снять осаду.

С радостью смотрел Тотила с городской стены, как по всем дорогам тянулись в город возы крестьян со всевозможными припасами. Германцы и итальянцы, только что вместе сражавшиеся против общего врага, теперь вместе же праздновали свою победу над ним.

«Неужели нельзя, — думал Тотила, — поддержать это единодушие и распространить его по всей стране? Неужели эти два народа непременно должны быть в непримиримой вражде? Не виноваты ли мы сами тем, что смотрели на них, как на врагов, на побежденных, относились к ним с подозрительностью, вместо доверия? Мы требовали только их покорности, но не искали их любви. А этого стоило бы добиваться: имей мы ее, никогда нога византийца не ступила бы на эту землю… И моя Валерия не была бы так недостижимо далеко… Если бы мне дали возможность по моему разумению добиваться этой цели!»

Мысли его были прерваны вестником с передовых постов: приближался сильный отряд готских всадников. Действительно, вскоре отряд вступил в город, и предводители его — Гильдебранд, Тейя и Торисмут — в сопровождении Витихиса с радостным криком: «Победа! победа!» вошли в комнату Тотилы.

Оказалось, что в других городах, — Вероне, Тицинуме, где были заперты отряды Гильдебранда и Тейи, — окрестное население также поднялось на помощь готам и вынудило византийцев снять осаду.

Но взгляд Тейи показался Тотиле грустнее обыкновенного.

— Я вижу, что рядом с этой радостной вестью ты сообщишь и другую, печальную, — сказал Тотила.

— Да, весть о бесчестном убийстве лучшего человека, — ответил Тейя и велел Вахису рассказать о страданиях и смерти Витихиса и Раутгунды.

— Мне удалось спастись, — заключил Вахис, — Но я буду жить теперь только для того, чтобы отомстить этому изменнику и убийце, префекту.

— Нет, — сказал Тейя, — голова префекта принадлежит мне.

— Ближайшее право на нее принадлежит тебе, Тотила, — прервал Гильдебранд. — Ты должен отомстить ему за смерть брата.

— Как! Мой брат Гильдебад… что с ним? — вскричал Тотила.

— Изменнически убит префектом, — ответил Гильдебранд. — На моих глазах! И я не мог отвратить этого! — Расскажи, как это было, — с грустью спросил его Тотила.

— Герой был заперт вместе со мною в небольшой крепости близ Мантуи. Когда мы узнали об изменническом поступке с королем Витихисом, Гильдебад послал Велизарию и префекту вызов на поединок. Вскоре получился ответ, что Велизарий согласен и ждет его на равнине между городом и лагерем неприятеля. Гильдебад с радостью поехал. Мы все последовали за ним. Действительно, навстречу нам выехал всадник. Лицо его было закрыто опущенным забралом, но белая лошадь, раззолоченное вооружение и большой круглый щит, как мы все хорошо знали, принадлежал Велизарию. За ним следовало только двенадцать воинов. Впереди всех был Цетег на своем вороном. Гильдебад велел нам держаться на таком же расстоянии. Противники остановились друг против друга. Раздался условленный сигнал, — и в ту же минуту Велизарий слетел с лошади, а Гильдебад даже не покачнулся от полученного удара «Это не был удар Велизария! — вскричал твой брат, спрыгнув с лошади и открыл шлем убитого. — Бесс!» вскричал он, раздраженный обманом. Тут префект дал знак: двенадцать исаврийцев с обнаженными мечами бросились на твоего брата и тяжело изранили его. Возмущенные вероломством, мы тотчас бросились на врагов и после ожесточенного боя обратили их в бегство. Только быстрота его дьявольского коня спасла префекта от смерти. Мне удалось однако тяжело ранить его. Твой брат с блестящими глазами приветствовал нашу победу, потом велел принести ящик, привезенный им из Равенны, открыл его и сказал: «Вот корона, шлем, щит и меч Теодориха. Отдайте их моему брату. Он должен отомстить за меня и обновить государство. Скажите ему, что я очень любил его». С этими словами он закрыл глаза и умер.

— О брат! мой дорогой брат! — вскричал Тотила, и на глазах его блеснули слезы.

— Ты должен отомстить за него! — сказал Гильдебранд.

— Да, я отомщу! — вскричал Тотила, схватив меч, поданный ему Тейей.

Это был меч Теодориха.

— И обновить государство! — продолжал Гильдебранд, надевая ему на голову корону. — Да здравствует король готов!

— Что вы делаете? — с испугом спросил Тотила.

— То, что следует, — ответил старик, — умирающий верно предсказал: ты обновишь государство. Неужели мы сложим руки и уступим коварству и измене!

— Нет! — вскричал Тотила, — этого мы не сделаем. Мы изберем себе нового короля и будем сражаться. Но вот стоит граф Тейя, — он старше и достойнее меня. Выберем его!

— Нет, — решительно ответил Тейя. — Теперь твоя очередь. Тебе прислал твой умирающий брат меч и корону. Носи ее, и если можно еще спаси наше государство, ты спасешь его. Если же это невозможно, то пусть останется мститель за него.

— Хорошо, — вскричал Тотила. — Если хватит сил человека, я обновлю это государство.

Глава II

И Тотила сдержал свое слово: имея в своем распоряжении вначале только три маленьких городка и несколько тысяч вооруженных готов, он возвел могущество своего государства на такую высоту, какой оно не достигало даже при Теодорихе. В этом жизнерадостном юноше крылись дарования, которые провидели только очень немногие — Теодорих, Тейя, Цетег. Он оказался гениальным полководцем и правителем, а личность его обладала неотразимой привлекательностью, которая подчиняла ему всех — и готов, и итальянцев. «Он неотразим, как бог солнца!» — говорили итальянцы, и города один за другим переходили на его сторону.

Тотчас после избрания он издал манифест, в котором объявил готам, как изменнически была взята Равенна и убит король Витихис, и призвал их к мщению. Итальянцем он указывал, как тяжело для них иго византийцев, и убеждал их обратиться снова к своим старым друзьям. При этом он объявлял прощение всему населению, уничтожение всех преимуществ, какие до тех пор имели готы перед римлянами, и главное — обещал до окончания войны освободить их от всех налогов. Кроме того он объявил, что, так как знатные римляне стоят на стороне византийцев, а простое население сочувствует готам, то каждый из знатных, который в течение трех недель не подчинится готам, лишается своих земель, которые будут разделены между крестьянами. Наконец он назначил большие премии за смешанные браки между итальянцами и готами.

«Италия, — так оканчивался манифест, — истекающая кровью от ран, нанесенных ей тиранией Византии, должна оправиться под моим щитом. Помогите же нам, сыны Италии, наши братья, изгнать из этой священной земли общего нашего врага — гуннов и скифов Юстиниана. Тогда в новом государстве итальянцев и готов, от слияния этих двух народов, возникнет новый народ, который, соединив в себе красоту и образование итальянцев с силой и честностью готов, по своему благородству и красоте не будет иметь себе равного в мире».

Тяжело раненый Цетег лежал в Равенне. Когда Лициний сообщил ему об избрании Тотилы и прочел его манифест, Цетег вскочил с постели.

— Господин, — озабоченно сказал греческий врач, стараясь удержать его: — тебе еще нельзя вставать, ты должен щадить себя.

— Да разве ты не слышишь, что Тотила избран королем! Теперь не время щадить себя. Эта белокурая голова — добрый гений готов. Его манифест, и особенно этот параграф о знатных и их землях, зажжет такой пожар, что если мы не потушим его тотчас же, то целое море крови не загасить его потом ни в каком случае нельзя допустить его войти в силу. Где Дмитрий?

— Он еще вчера вечером выступил против Тотилы. Ты спал, и врач запретил тебя.

— Тотила — король, а вы оставляете меня спать! Сколько войск у Дмитрия?

— Пятнадцать тысяч, против пяти тысяч готов.

— Ну, он погиб, Тотила разобьет его! — вскричал Цетег. — Скорей, вооружите всех, кто только может держать копье. Оставьте на стенах только раненых. Сифакс, оружие и лошадь!

И, быстро одевшись, он сел на своего вороного и так помчался, что Лициний и вооруженные наскоро жители Равенны могли следовать за ним только на большом расстоянии.

Между тем Тотила двинулся к Равенне. Огромные толпы итальянцев, привлеченные его манифестом, стекались к нему со всех сторон, прося позволения сражаться с ним против византийцев.

— Нет, — ответил им Тотила. — Решайте после битвы. Теперь мы, готы, будем сражаться одни. Если мы победим, вы можете присоединиться к нам. Но если мы падем, то месть византийцев не должна коснуться вас. Обождите!

Это великодушное решение привело к Тотиле новые толпы итальянцев.

Скоро готы встретились с Дмитрием. Тотила внимательно осмотрел расположение врага.

— Моя победа! — радостно вскричал он и, вынув меч, бросился на врага, точно сокол на добычу. Не прошло и часу, как византийцы были разбиты. Беглецы встретили Цетега, спешившего им на помощь.

— Вернись, префект, и спасайся! — крикнул ему первый, встретивший его. — Тотила за нами!

— Все погибло! — кричал другой. — Сам Бог с неба вел варваров!

— Невозможно устоять против Тотилы! — кричал третий.

— Вперед! — крикнул Цетег. Но это оказалось невозможным, потому что навстречу им неслась густая масса разбитых византийцев: удержать их не было возможности, скорее они могли увлечь за собою его войско.

Тут к префекту подъехал один из раненых полководцев Димитрия.

— О друг, — вскричал он. — Все потеряно! Тейя гонится за нами.

— Тейя? — спросил префект. — А Тотила?

— Тотила еще раньше, чем кончилась битва, повернул на юго-запад. Я видел, как он уходил.

— Куда? — с испугом спросил Цетег. — На юго-запад? Но это значит, он пошел на Рим! — вскричал он и так дернул поводья, что лошадь его взвилась на дыбы. — За мною! К берегу! Готы хотят взять Рим, мы должны быть там раньше их. Скорее к берегу! Морской путь свободен!

Глава III

Высоко в Альпийских горах, на границе готского государства, было разбросано много готских поселений, которые должны были защищать северную границу государства от нападений диких гепидов. На краю одного из таких поселений, в чудной долине Изагры, жил дряхлый старик, гот Иффа, с внуком и внучкой.

Вот сидит он на пороге своей хижины и задумчиво смотрит на заходящее солнце. В нескольких шагах от него молодой юноша, почти мальчик, усердно кует железные наконечники для стрел.

Но вот юноша отбросил молот.

— Дед, — сказал он, — ведь все люди произошли от одного человека? Правда? И прежде был только один род?

— Конечно, — ответил старик.

— Так видишь ли, значит, тогда братья должны были жениться на сестрах. Я тоже хочу жениться на сестре Гото.

— Какие глупости ты говоришь! — вскричал дед.

— Нет, оставь. Я знаю все, что ты хочешь сказать. Конечно, здесь это невозможно, потому что сюда приезжают иногда священники. Но мы уйдем далеко, где нас никто не знает, она пойдет за мною, в этом я уверен.

— Ты уверен в этом?

— Да, я это знаю.

— Но ты не знаешь еще того, — решительно возразил старик, — что это последняя ночь, которую ты проводишь на нашей горе. Пора, Адальгот. Ты должен уйти отсюда. Я, твой предок и опекун, говорю тебе это. На тебе лежит священный долг мести, долг, который ты можешь вспомнить при дворе короля Тотилы, карающего всякую неправду и борющегося с негодяем Цетегом. Эта месть — священное завещание твоего дяди Варгса, который похоронен под этой горою, это завещание твоего… предка. Я давно уже хотел сказать тебе все это, но откладывал. Теперь ты уже достаточно силен, чтобы исполнить долг. Завтра на рассвете ты отправишься на юг, в Италию, в войско короля Тотилы. Теперь пойдем в комнату. Там я передам тебе сокровище, оставленное тебе твоим дядей Варгсом, и скажу несколько слов на прощанье. Если ты исполнишь совет мой и дяди Варгса, то будешь самым сильным, самым лучшим героем при дворе короля Тотилы. И тогда, только тогда можешь снова увидеться с Гото. Теперь же не говори ей ни слова. Слишком грустно будет ей расставаться с тобою.

Юноша, бледный, серьезный, последовал в хижину за стариком. Долго говорили они тихо в комнате старика. К ужину Адальгот не вышел. Старик сказал своей внучке Гото, что он очень устал и лег спать.

Чуть только звезды стали бледнеть, юноша встал и на цыпочках вошел в комнату Гото. Луч месяца освещал чудную золотистую голову девушки или, скорее, еще девочки. Остановившись у порога, Адальгот взглянул на нее и, прошептав: «Мы еще увидимся, моя Гото», вышел из хижины.

Свежий ночной ветерок с гор дул ему в лицо. Он взглянул на молчаливое небо. Вот яркая звезда, описав высокую дугу, пролетела над его головой к югу Юноша поднял свой пастушеский посох и пустился в далекий путь.

— Туда призывают меня звезды! — вскричал он. — Берегись теперь, негодяй Цетег!

Глава IV

Быстро вел Цетег свое войско к западному берегу Италии. Там он сел на быстроходные военные суда и, действительно, прибыл в Рим раньше готов.

Тотила же дорогой разбил еще одно сильное византийское войско и через несколько дней после Цетега также подошел к Риму. Войско его по дороге сильно увеличилось, он так кротко обращался с пленными, что очень многие из них — итальянцы и воины императора — перешли на его сторону. Кроме того, по всем дорогам к нему стекались готы и итальянцы. Мелкие города и крепости с радостью открывали ему ворота без боя. Сопротивлялись только те немногие, в которых были византийские войска. Тотила оставлял подле них часть своего войска, а сам торопился к Риму.

Вскоре он подошел к нему. В войске Тотилы снова были лучшие вожди готов — Гунтарис, Гриппа, Маркья и Визанд, которые были схвачены и заключены вместе с Витихисом. После победы у Падуи Тотила обменял их на пленных византийских вождей.

Началась вторая осада «вечного города» Стены и укрепления Рима были грандиозны, но на этот раз у Цетега было слишком мало войска, чтобы защищать их: людей не хватало даже на главные посты. Он обнародовал воззвание, в котором призывал всех граждан, от шестнадцатилетних юношей до шестидесятилетних стариков, на защиту священного города своих отцов против варваров. Но этого воззвания почти никто не захотел и читать, между тем как манифест Тотилы, который по ночам перебрасывался во множестве экземпляров через стены города, читался с увлечением.

Цетега это злило. Он объявил, что будет обращать в рабство и лишать имущества тех граждан, которые будут читать и распространять манифест. Но это не помогло, и на его воззвание никто не откликнулся. Тогда он велел своим исаврийцам ходить по домам, силой забирать всех юношей и стариков и зачислять их в войско. Недовольство против него, конечно, еще более возросло.

В лагерь готов, напротив, одна счастливая весть приходила за другою. Гильдебранд и Тейя в несколько недель заняли всю северную Италию, а Тотила, поручив осаду Рима герцогу Гунтарису, сам с конницей отправился к Неаполю. «Оттуда на холщовых крыльях я проберусь в Рим!» сказал он. Путь его туда был настоящим триумфальным шествием. Нижняя Италия долее всех терпела от ига византийцев и поэтому с особенной радостью приветствовала готов, как освободителей. Жители Минтурны выслали навстречу ему раззолоченную карету, сами впряглись в нее и с восторженными криками ввезли его в город. Путь его усеяли цветами. Так дошел он до Неаполя.

В этом городе стоял отряд храбрых армян под начальством Арсакида. Он вышел навстречу Тотиле. Перед началом боя из среды готов выехал всадник на белом коне, снял шлем с головы и вскричал:

— Мужи Неаполя, неужели вы меня не узнаете? Я Тотила. Вы любили меня, когда я был вашем графом. Примите же меня теперь, как своего короля. Разве вы забыли, как я на своих кораблях спас ваших жен и детей от гуннов Велизария? Знайте же, эти ваши жены и дочери снова в моих руках, и на этот раз они — мои пленницы. Я их отправил тогда в Кумы, в крепкий замок Кумы, для защиты от византийцев. Теперь Кумы сдались мне, и все убежавшие туда — в моей власти. Мне советуют удержать их, как заложниц, чтобы вынудить вас и другие города к сдаче. Но я не хочу этого. Я всех отпустил на свободу и разослал по родным городам. Только ваших жен и детей, граждане Неаполя, я велел привести в свой лагерь, — но не как заложниц, не как пленниц, а как своих гостей. Вот, смотрите, они бегут к вам из палаток. Примите их, они свободны! Будете ли вы теперь сражаться против меня? Я не верю этому. Кто из вас первый выстрелит в эту грудь?

И он широко распахнул свой плащ.

— Да здравствует король Тотила! — загремело в ответ. Легко увлекающиеся жители Неаполя побросали оружие, с криком радости приветствовали своих освобожденных жен и детей и бросились обнимать ноги молодого короля.

Начальник византийского отряда подъехал к нему.

— Мои воины окружены. Их слишком мало, чтобы сражаться. Вот, король, возьми мой меч: я твой пленник.

— Нет, храбрый Арсакид, — ответил Тотила. — Ты не был побежден, следовательно, ты не пленник. Иди, куда хочешь, со своим отрядом.

— Я побежден и пленен возвышенностью твоего сердца. Позволь мне сражаться под твоим знаменем!

Таким образом, под дождем цветов, Тотила вступил в город. Начальник флота хотел было сопротивляться, но матросы и население заставили его сдаться Тотиле.

Вечером город устроил в честь короля большое празднество, но в самый разгар пира он незаметно ушел. Стража с удивлением смотрела, как их король среди ночи один, без свиты, прокрался к полуразрушенной башне у Канопских ворот и скрылся у старого оливкового дерева. На другой день вышел указ, освободивший всех евреек от поголовного налога, который они платили перед тем. А в маленьком садике около развалин круглой башни вскоре явился прекрасный памятник из лучшего черного мрамора. На памятнике стояла краткая надпись: «Мирьям — Валерия».

И во всем Неаполе никто не мог объяснить, что значит эта надпись.

Глава V

Овладев без боя флотом Неаполя, Тотила усилил его своими воинами и тотчас двинулся к Риму. С другой стороны, Тейя, овладев всей северной Италией, повел к Риму свои войска.

Цетег понял, что дело очень серьезно. Он старался ободрить своих людей и военачальников, но сам далеко не был спокоен. Ко всем своим противникам и врагам он относился со спокойным сознанием своего превосходства. Но этого юношу-короля он боялся. «Золотистая голова этого молокососа лишила меня сна», говорил он Лицинию. И действительно, положение его в Риме было далеко не легкое: запасы истощались, воины переутомились, так как почти бессменно должны были охранять стены. Но Цетег не унывал: несколько недель уже он со дня на день ожидал прибытия флота из Равенны, который должен был привести ему и войска, и большие запасы провианта.

Наконец действительно прибыл передовой корабль и сообщил, что на следующей неделе восемьдесят кораблей с людьми и припасами будут в гавани Рима.

Цетег тотчас разослал по всем улицам герольдов, которые при звуке труб объявили, что через неделю восемь тысяч граждан будут освобождены от обязанности охранять город. Но накануне назначенного дня явился гонец и объявил, что Тотила захватил корабли со всеми людьми и запасами. И действительно, Тотила, усилив свой неаполитанский флот захваченным равенским, вошел в гавань Рима. Таким образом со стороны моря римляне не могли теперь получить никакой помощи. В то же время явился Тейя с сильным войском и обложил Рим с Севера.

Цетег видел, что город не сможет продержаться долго, так недостаток провианта вынудить его к сдаче. Но вдруг совершенно неожиданное событие оживило его надежды: в Италию снова явился Велизарий.

Юстиниан никогда не верил измене своего лучшего полководца и отозвал его из Италии только по требованию своей жены Феодоры. Но как только Велизарий уехал, дела византийцев в Италии пошли все хуже. Друзья героя воспользовались этим и легко убедили Юстиниана, что причина неудачи заключается в отзыве Велизария. Да и сами военачальники, оставшиеся в Италии, сознавались, что они не могут заменить великого полководца. «Пришли нам снова этого льва, — писал Дмитрий Юстиниану, — мы ничего не можем поделать без него».

Между тем Велизарий торжественнейшим образом поклялся никогда более не служить своему неблагодарному государю. Но как только Юстиниан приветливо улыбнулся ему, преданный добряк забыл свою клятву. А когда, после падения Неаполя, Юстиниан обнял его, Антонина не могла более удержать его, — он согласился снова ехать в Италию.

Сильно обрадовались византийцы, узнав, что флот Велизария высадился в Далмации, и даже сам Цетег, при этой вести, сказал со вздохом: «Лучше Велизарий, чем Тотила».

И Тотила призадумался. Велизарий прежде всего высадился в Равенне и снабдил голодающий город припасами. Отсюда он двинулся с флотом к югу и сделал попытку захватить Пизавр, но был отбит с большой потерей. В то же время Гриппа, Визанд, Гильдебранд и Маркья заняли все города в средней Италии, так что Велизарий не мог пройти к Риму сухим путем. Но, зная, что этот город терпит уже сильную нужду, он решил подойти к нему со стороны моря, уничтожив флот Тотилы. однако дорогой страшная буря рассеяла его корабли. Его самого с нескольким кораблями принесло к берегам Сицилии, остальные его корабли почти все укрылись в гавани Кротоне. Тотила, узнав об этом, отправил туда часть своего флота и захватил их.

После этого силы Велизария оказались слишком незначительными, чтобы можно было выступить с ними против Тотилы. Он обратился к Юстиниану, прося помощи, но тот вел в это же время жестокую войну с персами и не мог ничем помочь ему.

Между тем в Риме свирепствовал голод. Люди умирали, стен почти некому было охранять. Префект делал все возможное: он действовал силою, убеждал. Он, не жалел, тратил свои средства, чтобы достать припасов. Он обещал неслыханные суммы каждому кораблю, который пробьется сквозь флот Тотилы и провезет припасы в город. Все напрасно: Тотила зорко сторожил город со всех сторон.

И вот начались побеги из Рима: каждый день сотни людей, побуждаемые голодом, убегали в лагерь готов. Тейя советовал гнать их обратно, чтобы тем скорее заставить город сдаться, но Тотила велел всех принимать дружественно и кормить.

Цетег почти не сходил со стен. Все ночи проводил он на страже, чтобы своим примером поднять упавший дух населения, но ничто не помогало: каждую ночь люди группами покидали посты и убегали к готам. Наконец это стали делать не только простые граждане, но даже начальники небольших отрядов.

— Начальник, — доложил ему однажды утром Пизон: — сегодня ночью Бальб с двенадцатью воинами бросили пост, спустились на канатах через стену и бежали к неприятелям. Там всю ночь ревели апулийские быки: их призыв оказался слишком соблазнителен.

— Я не могу защищать пинциевых ворот, — добавил Сальвий, — из шестнадцати человек, стоявших на страже, девять умерли ночью с голоду.

— То же делается и у меня, у тибурских ворот, — подтвердил Лициний.

— Вели герольдам, — сверкая глазами, сказал префект Лицинию, — чтобы они собрали на площадь всех граждан, всех, кто еще остался в домах.

— Начальник, в домах остались только женщины, дети и больные, — возразил Лициний.

— Делай, что тебе приказывают! — мрачно прервал его префект и, спустившись со стороны, вскочил на своего Плутона чудного вороного коня, и медленно поехал в сопровождении отряда верных исаврийцев по городу.

Улицы были почти пусты, кое-где только попадались изнуренные, оборванные женщины и дети. Префект подъехал к мосту через Тибр. Вдруг из дверей одного маленького домика выбежала женщина с распущенными волосами, с ребенком на руках. Другой, немного постарше, бежал рядом, держась за ее лохмотья.

— Хлеба? хлеба? — кричала она. — Где я возьму вам хлеба? Ведь эти камни не сделаются хлебом от слез! О нет! они также тверды, как… как вот он! Смотрите, дети! Это префект Рима, вон тот, что едет на вороной лошади. Видите, какой ужасный взгляд у него! Но я уже не боюсь его больше. Смотрите на него, дети: он заставил вашего отца день и ночь стоять на стенах, пока тот не умер. Будь ты проклят, префект Рима! — И, сжав кулаки, она протянула их к неподвижно стоявшему префекту.

— Хлеба, мать! Дай нам есть! — с плачем кричали дети.

— Есть я не могу вам дать ничего, но пить — сколько угодно! — дико вскричала женщина и, прижав меньшего ребенка к груди левой рукой, схватила в правую старшего и вместе с ними бросилась в воду.

Крик ужаса вырвался у всех присутствовавших.

— Она безумна! — вскричал префект.

— Нет, она умнее всех нас! — возразил ему голос из толпы.

— Молчи! Воины, трубите в трубы! Скорее вперед, на площадь! — вскричал префект и помчался впереди отряда.

Герольды между тем согнали на площадь всех, кто был еще в домах, — около двух тысяч изнуренных мужчин и женщин, с трудом державшихся на ногах, опираясь на копья и палки.

— Чего еще хочет от нас префект? — говорили одни. — У нас ничего уже не осталось, кроме жизни!

— А знаете? Третьего дня Центумцелла сдалась готам.

— Да, граждане города бросились на исаврийцев префекта и заставили их открыть ворота.

— О, мы также могли бы это сделать. Но нужно торопиться, иначе будет слишком поздно.

— Мой брат вчера умер с голоду. Вчера на скотном рынке продавали мышь на вес золота.

— Я прошлую неделю доставал тайком мясо у одного мясника. Но третьего дня народ разорвал его: он зазывал к себе нищих детей, убивал их и продавал нам их мясо.

— А как добр король готов! Он, как отец, заботится о пленных, снабжает их одеждой, пище и, кто не хочет поступать к нему на службу, тех отправляет в приморские города. Но большинство остается служить в его войсках.

— Тише, вот префект на своей черной лошади. Какой ужасный взгляд у него: холодный и вместе точно огненный.

— Да, — моя мать говорит, что так смотрят люди, у которых нет сердца.

В эту минуту префект выехал на середину площади.

— Граждане, Рим требует от вас еще жертв, — сказал он. — Я призываю вас стать в ряды войска. Голод и — стыдно сказать — измена опустошили эти ряды. Вам нет выбора. Другие города могут выбирать между сдачей и гибелью. Но вы, выросшие в тени Капитолия, не имеете этого выбора: в стенах Рима не может быть сказано трусливое слово. Необходимо сделать последнее усилие: призываю на стены всех, начиная с двенадцатилетних мальчиков до восьмидесятилетних стариков. Тише! Не ропщите! Я велю своим воинам ходить из дома в дом, чтобы не допустить слишком слабых мальчиков или слишком бессильных стариков взяться за оружие.

Префект умолк. В толпе слышался неясный шум.

— Хлеба! — раздался наконец крик за спиной Цетега.

— Хлеба!

— Сдать город!

— И вам не стыдно? — быстро обернулся к ним префект. — Вы так мужественно вынесли все, и теперь, когда остается потерпеть только несколько дней, падаете духом. Ведь через несколько дней сюда явится Велизарий.

— Ты говорил это уже семь раз. И после седьмого раза Велизарий потерял все свои корабли.

— Сдай город! Открой ворота! — кричала толпа.

— Сдай, мы требуем этого!.. Ты вечно твердишь нам о римской свободе. Хорошо, но кто же мы сами, свободные люди или твои солдаты? Слышишь? Мы требуем сдачи!

В эту минуту сквозь толпу пробрался Лициний.

— Явился готский герольд! Я пришел слишком поздно, чтобы остановить его. Изголодавшиеся легионеры впустили его через тибурские ворота.

— Долой его! — вскричал Цетег, — он не должен говорить!

Но толпа с восторгом бросилась навстречу герольду и окружила его.

— Мир! Спасение! Хлеб!

— Мир! Мир! Слушайте герольда!

— Нет! — вскричал Цетег, хватаясь за меч. — Нет, не слушайте его. Я — префект города. Я защищаю его и говорю вам: не слушайте его.

Но толпа густо обступила герольда:

— Говори, посланный, что приносишь ты?

— Я несу вам мир и освобождение! — вскричал Торисмут. — Тотила, король Италии и готов, шлет вам помилование и требует свободного пропуска. Он сам хочет говорить с вами.

— Да здравствует король Тотила! — закричали голоса. — Пусть идет.

— Нет, — вскричал Цетег, подъехав к герольду. — Я начальник этого города и отказываюсь впустить Тотилу. Передай ему, что всякого гота, который вступит в город, я приму, как врага.

Но тут раздался общий крик ярости.

— Цетег! — заговорил один гражданин, когда толпа утихла. — Кто ты? Наш тиран или наш чиновник? Мы свободны. Ты сам часто говорил, что самое главное в Риме — верховенство римского народа. Так вот: римский народ требует, чтобы король был впущен. Желаешь ли ты этого, народ Рима?

— Да, желаем.

— Так и будет. Будешь ли ты повиноваться народу, префект Рима?

Цетег молча вложил меч в ножны.

— В Капитолий! — вскричал он наконец. — Ты, Лициний, защищай вход в Капитолий со стороны площади и мой дом. А остальные — за мною!

— Что хочешь ты делать? — спросил его удивленный Лициний.

— Напасть и уничтожить врагов! — ответил префект.

Человек полтораста последовало за префектом. Немного времени спустя на улицах Рима раздались звуки готских рогов. Впереди ехал Торисмут с шестью готами, трубившими в рога. За ними знаменосец граф Визанд с голубым знаменем готов и наконец Тотила, Гунтарис, Тейя и человек десять других всадников, почти все без оружия.

Когда она выехали из ворот готского лагеря, к Гунтарису подошел белокурый юноша, почти мальчик, с большими голубыми глазами. В руке его был пастуший посох.

— Ты король? — спросил он Гунтариса. — Впрочем, нет я вижу, что не ты. А это — это храбрый Тейя, черный граф, как называют его в песнях.

— Чего ты хочешь от короля, мальчик?

— Я хочу сражаться в его войске.

— Ты еще слишком молод и слаб для этого. Иди пока домой и паси своих коз, а года через два приходи к нам.

— Конечно, я еще молод, но не слаб. А коз я уже пас довольно. А, вот король! — вскричал мальчик и поклонился ему. — Желаю счастья, господин король, — сказал он и взял за повод его лошадь.

Тотила ласково смотрел на красивого юношу. Гунтарис же заметил:

— Где я видел этого мальчика? Такое знакомое лицо… Какое поразительное сходство! И как благородна осанка этого пастуха!

Между тем народ бросился навстречу королю.

— Да здравствует король Тотила! — раздавались радостные крики. Но тут к Тотиле подъехал Цетег.

— Что нужно тебе, гот, в моем городе? — спросил он, но Тотила только презрительно взглянул на него и обратился к народу.

— Римляне, сердце мое разрывается из-за вас! Я хочу положить конец всем страданиям. Вы знаете, я легко мог бы взять теперь город штурмом, потому что у вас нет людей для защиты его. Но взять город приступом — значит разорить его, а мне не хочется этого, мне жаль вас. Вы достаточно уже наказаны голодом, чумою, Византией и этим демоном. Более восьми тысяч человек, не считая женщин и детей, уже погибли. Голод довел вас до того, что матери поедают собственных детей. До нынешнего дня ваше сопротивление имело еще основание. Вы рассчитывали на помощь Велизария. Но теперь это безумие, потому что Велизарий возвратился домой.

— Он лжет! — вскричал Цетег. — Не верьте ему!

— Римляне, я никогда не обманывал вас, — ответил Тотила, — но, чтобы вы не сомневались, — смотрите: знаете вы этого человека?

Вперед выступил византиец в богатом вооружении.

— Мы знаем его! Это Конон! Начальник флота Велизария! — закричали в толпе. Цетег побледнел.

— Римляне, — сказал византиец. — Велизарий послал меня к королю Тотиле. Я сегодня приехал к нему. Велизарий вынужден был возвратиться в Византию. Уезжая, он поручил Рим и Италию известному своей добротой королю Тотиле.

— Хорошо! — вскричал с угрозой Цетег: — граждане, даже если это и так, значит, наступил день показать, что вы действительно римляне. Слушайте и запомните: никогда префект Цетег не сдаст города варварам. О римляне! вспомните время, когда я был для вас всем, когда мое имя вы ставили выше имен святых. Кто доставлял вам в течение многих лет работу, хлеб и — главное — оружие? Кто защищал вас — Велизарий или Цетег, когда полтораста тысяч этих варваров окружили эти стены? Кто спас Рим кровью собственного сердца и от Витихиса? Итак, в последний раз призываю вас к борьбе. Сомкнитесь вокруг меня, и мы прогоним варваров!

— Да здравствует король Тотила! Смерть Цетегу! — загремела толпа. И, точно по условному знаку, женщины и дети бросились на колени перед Тотилой, между тем как мужчины подняли свои мечи и копья против префекта, — это было оружие, которое он же сам подарил им.

— Собаки вы, а не римляне! — с величайшем негодованием вскричал он. — В Капитолий!

И в сопровождении немногих всадников он бросился к Капитолию.

— Что же нам делать? Следовать за ним? — спросили римляне Тотилу.

— Нет, подождите, — ответил он, — прежде откройте все ворота. Телеги нагружены уже хлебом и мясом. Впустите их в город. Три дня, римляне, вы можете пить и насыщаться. Мои готы будут оберегать вас.

— А префект? — спросил герцог Гунтарис.

— Цетег не избежит бога мести, — ответил Тотила.

— И меня! — вскричал мальчик-пастух.

— И меня! — прошептал Тейя.

Глава VI

Цетег бросился в Капитолий и, оставив Марка Лициния у ворот со стороны площади, начал размещать бывшее в его распоряжении войско.

— Префект, — сообщил подъехавший Люций Лициний. — Воины, не бывшие на площади, требуют, чтобы их выпустили из Капитолия.

Цетег бросился к ним. Пятьсот человек стояли, выстроившись в ряды.

— Я хотел предоставить вам честь защищать Капитолий, и слышу, что вы хотите уйти. Но я не могу поверить этому! вы не покинете человека, который после долгого времени снова приучил владеть вас оружием и побеждать. Кто остается здесь с Цетегом, поднимите меч!

Никто не шевельнулся.

— Значит, голод сильнее чести, — с презрением проговорил префект.

Но тут выступил начальник отряда.

— Не то, префект Рима, — сказал он. — Но мы не хотим сражаться против наших отцов и братьев, которые теперь на стороне готов.

— Вы заслуживаете того, чтобы я удержал вас заложниками и бросил ваши головы им, когда они пойдут на приступ. Но я не хочу. Ступайте! Вы не достойны чести спасать Рим. Лициний, выпусти их!

И легионеры ушли. Но около ста человек осталось на месте, опершись на копья.

— Ну? а вы чего хотите? — спросил префект, подъезжая к ним.

— Умереть с тобой, — ответили они.

— Благодарю вас, — с радостью ответил префект. — Лициний, смотри, вот это римляне! Разве этого недостаточно для того, чтобы заново создать римское государство? Слушайте же мой план.

— Как? у тебя уже созрел план? — вскричал Лициний.

— Да. Я знаю варваров: овладев частью Рима, они теперь всю ночь будут пировать вместе с жителями города. Часа через два они все перепьются и заснут мертвым сном. В полночь мы бросимся и легко уничтожим их. Теперь же я пойду домой заснуть. Разбудите меня через два часа, — ровно через два часа, не раньше. Сифакс, раздай этой сотне все вино, какое есть.

И он медленно подъехал к своему дому. У ворот его он слез со своего вороного Плутона и потрепал его по шее.

— Следующая поездка будет жаркая, мой Плутон, — сказал он. — Сифакс, отдай ему весь хлеб, оставленный мне на ужин.

Передав коня Сифаксу, префект вошел в дом. Прежде всего он привел в порядок и спрятал в скрытом месте свои бумаги, а затем лег. Тяжел был его сон, мрачные видения одно за другим вставали перед ним. Вдруг ему послышалось сквозь сон, будто сильный удар грома поразил крышу его дома и разрушил его. Он вскочил: действительно раздавался громкий стук в его двери. Цетег вскочил и схватил оружие. В комнату вбежал Сифакс, а за ним Лициний.

— Вставай, господин! Готы! Они предупредили нас!

— О проклятие! — вскричал Цетег. — Где они?

— Они идут по реке.

— Скорее лошадь, Сифакс!

Плутон был уже у крыльца. Цетег вскочил на него и помчался к берегу. Прибыв туда, он спрыгнул с лошади. Сифакс заботливо спрятал коня в одном из пустых сараев.

— Факелы сюда! — кричал Цетег. — К лодкам! Скорее, за мною!

Между тем приближались готские корабли. На переднем из них стоял Тотила с мечом в руке. Цетег узнал его.

— Подпустите корабль совсем близко, на двадцать шагов, и тогда стреляйте все сразу. Так!

Посыпался целый град стрел. Но Тотила стоял невредим.

— Бросайте огонь! Поджигайте корабли! — кричал Цетег.

Полетели зажигательные снаряды, и несколько кораблей загорелось. Но при зареве их готы приближались. Цетег сам бросил снаряд в Тотилу. Снаряд был нацелен прекрасно. Но мальчик-пастух, стоявший подле Тотилы, на лету отбросил его в реку. Между тем и Тотила увидел Цетега и пустил стрелу в него. Она ранила его в левое незащищенное плечо. Префект упал на колено. В ту же минуту первый готский корабль пристал к берегу.

— Победа! — вскричал Тотила. — Солдаты, сдавайтесь!

Цетег между тем, истекая кровью, бросился с лодки ивплавь достиг левого берега Тибра. Он видел, как с переднего корабля спустили две маленькие лодки, в одну из которых прыгнул Тотила. Видел, как лодка Тотилы подплыла к берегу. Видел, как римские воины были обращены готами в бегство. Он бросил свой шлем и щит в воду, чтобы скорее доплыть. Увидя короля, выходящего на берег, он хотел броситься на него с мечом, — но в эту минуту готская стрела попала ему в шею. Он зашатался. Сифакс подхватил его. В ту же минуту подбежал Марк.

Лициний, который защищал Капитолий со стороны площади.

— Ты здесь? — вскричал префект. — Где же твои воины?

— Все мертвы. Тейя, ужасный Тейя бросился на нас. Половина исаврийцев пала по дороге к Капитолию, остальные — защищали твой дом. Но я не могу больше. Топор Тейи побил мой щит и врезался в ребра. Прощай, великий Цетег! Спасай Капитолий! Но берегись: Тейя быстр.

И Марк упал на землю.

С Капитолийского холма высоко к небу взвилось пламя.

— Здесь на реке нечего уже спасать, — с трудом сказал префект, потому что кровь сильно лилась из его ран. — Надо спасать Капитолий! Тебе, Пизон, поручаю я Тотилу. Ты ранил уже одного короля готов на пороге Рима. Постарайся другого повалить на месте. Ты, Люций, отомсти за брата. Не следуй за мною!

И Цетег бросил угрюмый взгляд на Тотилу, у ног которого теснились его воины, прося пощады.

— Ты шатаешься, мой господин! — с болью вскричал Сифакс.

— Рим шатается, — со вздохом ответил префект. — В Капитолий!

Люций Лициний еще раз пожал руку умирающего брата и пошел за Цетегом.

Между тем Тотила торопил своих готов.

— Скорее! — кричал он. — Надо тушить Капитолий. Битва кончена. Теперь вы, готы, защищайте Рим, потому что он ваш.

В эту минуту из-за колонны храма, мимо которого проходил Тотила, выскочил Пизон и хотел поразить его мечом. Рука его была уже всего в нескольких дюймах от Тотилы, как вдруг он громко вскрикнул и выпустил меч: сильный удар палки сломал его руку. Вслед затем молодой пастух бросился на него и свалил на землю.

— Сдавайся, римский волк! — крикнул звонкий голос мальчика.

— Э, Пизон! Он твой пленник мальчик. Но кто ты? — спросил Тотила.

— Он спас твою жизнь, король! — вскричал старик Гильдебранд. — Мы видели, как римляне бросились на тебя, но были слишком далеко, чтобы помочь тебе или крикнуть.

— Как же тебя зовут, молодой герой?

— Адальгот.

— Зачем ты пришел сюда?

— Мне нужен злодей Цетег. Где он, король?

— Он был здесь, но убежал. Вероятно, теперь он в: своем доме.

— Неужели ты хочешь броситься на этого дьявола с палкой? — спросил Гильдебранд.

— Нет, теперь у меня есть меч… — и, схватив оружие своего пленника, он исчез.

Глава VII

Между тем префект бросился к Капитолию. Несмотря на раны, он бежал так скоро, что Лициний и Сифакс едва поспевали за ним. Вот он достиг Корментальских ворот. Но они уже были заняты готами. Внизу стоял Вахис. Он издали узнал префекта и бросил ему в голову большой камень.

— За Раутгунду! — вскричал он.

Хотя камень и ушиб префекта, но он не упал и тотчас бросился в другую сторону, к северо-восточной части стены. Он вспомнил, что там есть пролом. Но, когда он уже приближался к нему, навстречу ему бросились три исварийца.

— О господин, беги! Капитолий потерян! Этот черный дьявол Тейя!

— Так это он зажег Капитолий? — спросил Цетег;

— Нет, мы сами зажгли деревянные шанцы, чтобы не допустить врагов. Готы тушат.

— Варвары спасают свой Рим! — с горечью вскричал Цетег. — Ну так я пойду домой.

— О нет господин! Это опасно. Черный Тейя всюду ищет и расспрашивает о тебе. Теперь он в Капитолии, но наверно придет ив твой дом.

— Я должен побывать у себя в доме, — ответил префект.

Но едва он сделал несколько шагов, как навстречу ему вышла целая толпа готов и римлян. Впереди были римляне. Они узнали его.

— Префект! Он погубил Рим! — вскричали они, и целый град камней, стрел и копий полетел в него. Одна стрела слегка задела его в плечо. Префект вынул ее.

— Римская стрела! с моим знаком! — горько улыбнулся он.

С трудом, благодаря темноте, он успел скрыться в соседней улице и скоро подошел к своему дому. Толпа готов была уже там, стараясь разбить главные ворота. Но из их яростных криков префект догадался, что им это не удается.

«Ворота крепки, — подумал он. — Пока они их сломают, я успею». И через боковую калитку из переулка он вошел в дом. В эту минуту раздался точно удар грома. «Удар топора! — подумал Цетег. — Это Тейя!» Он взглянул в окно: действительно, это был Тейя. Черные волосы его развевались. В одной руке его был топор, в другой — горящая головня.

— Цетег! — кричал он. — Префект! Где ты? Я искал тебя в Капитолии, но тебя там нет. Неужели он спрятался в своем доме?

В эту минуту вбежал Сифакс.

— Беги, господин. Я своим телом загорожу вход.

И он бросился ко входной двери.

Цетег повернул направо. Он едва держался на ногах. В главной зале он упал, но тотчас снова вскочил: послышался страшный треск. Ворота были сломаны, и Тейя бросился в дом.

Точно пантера прыгнул Сифакс на него сзади, с ножом в руке. Но Тейя одним ударом отбросил его так, что тот покатился вниз со ступеней.

— Цетег! — кричал Тейя, бегая из комнаты в комнату. — Где ты? Цетег, трус! Где ты прячешься?

Вот он уже в его кабинете, рядом с залом, в котором был Цетег. Послышался топот многих ног. Очевидно, и другие готы вбежали туда.

Цетег не в силах был держаться на ногах. Он прислонился к статуе Юпитера.

— Сжечь дом! — кричал между тем Тейя.

— Но король запретил поджоги! — возразил ему кто-то.

— Да, но этот дом он отдал в мое распоряжение, и я уничтожу его. Долой всех этих идолов!

Раздался громкий удар, и огромная статуя Цезаря, стоявшая в кабинете, разлетелась в куски. Из нее посыпались слитки золота, драгоценности, письма, документы. Очевидно, здесь был тайник, где префект хранил наиболее важные вещи.

Услышав удар и за тем шум падения, префект догадался, что статуя разбита.

— А, варвар! — вне себя вскричал он.

— Что это? Голос префекта! — вскричал Тейя и бросился в залу. Но там уже никого не было. Только подле статуи Юпитера стояла лужа крови. Кровавые пятна от статуи вели к открытому окну во двор.

Тейя бросился туда, но там не было никого. Последовавшие за ним готы нашли узкую комнату, которая выходила в переулок. Она была заперта снаружи. Тейя осмотрел ближайшие дома в переулке и нашел только меч префекта. Он сам исчез.

Мрачно возвратился он в дом.

— Соберите все, решительно все, что выпало из статуи, — сказал он готам, — и отнесите королю. Он теперь в храме, благодарит Бога за победу.

— А ты разве не пойдешь туда? — спросили его. — Где же ты проведешь ночь?

— На развалинах этого дома, — ответил Тейя и поджег пурпуровый ковер, покрывавший постель префекта.


После взятия Рима король Тотила поселился в нем и жил там в мир. Большая часть городов и крепостей Италии добровольно признала власть готов. Завоевывать пришлось очень немногие. Это дело Тотила поручал своим полководцам — Тейе, Гунтарису, Гриппе, Алигерну, сам же занялся самым трудным делом: приведением в порядок разоренного государства. С этой целью он повсюду разослал своих герцогов и графов. Они должны были восстановить разрушенные храмы, как католические, так и арианские, пересмотреть законы, заново распределить налоги. Результаты всех этих забот сказались очень скоро: поля крестьян были снова обработаны, в опустелых гаванях Италии снова теснились купеческие корабли.

Весть о восстановлении готского государства быстро разнеслась по всему западу, и германские народы один за другим присылали послов с дружественными предложениями. Король франков прислал подарки, но Тотила не принял ни послов, на подарков. Король вестготов предложил ему союз против Византии и руку своей дочери. Авары и славяне на восточных границах притихли. Но Тотила понимал, что Византия гораздо сильнее его, и потому искал мира с нею. Он решил уступить ей Сицилию и Далмацию с тем, чтобы византийцы очистили Равенну, которую готы никак не могли взять до сих пор. Для этих переговоров он выбрал Кассиодора, человека, который всюду пользовался большой известностью и уважением за свою ученость. Хотя благочестивый Кассиодор уже удалился от дел и жил в монастыре, но Тотила уговорил его принять на себя этот труд. На помощь ему он даль Юлия. Этот друг его жил в Галлии. Тотила написал ему письмо, которое заканчивал словами:

«Вернись же, мой Юлий, Помоги привести в исполнение мои намерения, которые в былые времена ты называл мечтами. Помоги мне создать из готов и итальянцев новый народ, который соединил бы в себе достоинства обоих и не имел бы их недостатков. Помоги мне создать царство правды и мира, свободы и красоты. Юлий, ты построил церковь для монастыря. Помоги же теперь мне создать этот храм для человечества. Я одинок, мой друг, на высоте своего счастья, — война лишила меня брата, — неужели же ты не возвратишься, мой второй брат? Через два месяца мы с Валерией будем ждать тебя в монастыре в Танине.»

И Юлий, глубоко тронутый письмом, ответил: «Я еду».


Молодой Адальгот, в благодарность за спасение жизни короля, был сделан королевским герольдом и виночерпием. Он прекрасно сошелся со всеми при дворе, но особенно любил он Тейю. И мрачный Тейя со своей стороны охотнее всего проводил время с юношей, у которого были большие способности слагать песни. Тейя сам обладал этой способностью, и так как у него она была развита под руководством хороших учителей, то он мог дать много полезных советов и указаний бывшему пастуху. Часто проводили они вместе целые вечера.

Однажды сидели они в саду и беседовали.

— Каким же образом стало известно, что герцог Аларих был невинен? — спросил Тейя.

— Слушай, я все расскажу тебе, — ответил Адальгот. — В ночь взятия Рима я всюду искал префекта: сначала на Тибр, потом в Капитолий и наконец побежал за тобою в его дом. Там, как ты знаешь, я разбил его статую, и из нее выпало много золота, драгоценных камней и документов. Я собрал их и, как ты велел, отнес к королю. Король приказал своему писцу рассмотреть их, потом начал читать их сам и вдруг вскричал: «Итак, герцог Аларих Балт был невинен!» На следующий день я был назначен его герольдом, и первым делом моим было объехать на белом коне все улицы Рима и всюду объявлять: «В доме бывшего префекта Цетега пастухом Адальготом найдены документы, доказывающие, что герцог Аларих Балт, который около двадцати лет назад был обвинен в государственной измене и приговорен к смерти, был невинен».

— Но как же это было открыто? — спросил Тейя.

— Среди этих документов был дневник Цетега, где он сознался, что при посредстве подложных писем он обвинил ненавистного ему герцога перед королем в государственной измене. Гордый герцог был заключен в темницу, но оттуда исчез каким-то таинственным образом. И вот я ездил по всему городу и объявлял: «Невинен герцог Аларих Балт. Его имущество, которое было отнято от него в пользу государства, снова возвращается ему или его прямым наследникам. И герцогство Апулия также возвращается». А другие герольды в то же время объезжали все города и села Италии, всюду объявляя то же самое, вызывая герцога или его наследников для получения его имущества. Как хорошо было бы, если бы эти герольды нашли где-нибудь старика и привели его к нашему двору, где его снова назначили бы герцогом этой бедной Апулии.

— Ну нет, — ответил Тейя. — Едва ли старик жив.

— Но Гунтарис говорил, что у него был сын, мальчик лет четырех, который также исчез вместе с отцом. Где бы мог он быть теперь? Должно быть, живет под чужим именем в каком-нибудь маленьком городке. Воображаю, как удивится он, когда услышит, что герольд призывает его принять герцогство Апулию. Непременно сложу песню по этому поводу!

Глава VIII

Месяца два спустя после взятия Рима Тотилой, на горе Иффингер, где стояла хижина старика Иффы, сидела прекрасная девушка, скорее еще девочка. Она только что загнала своих коз в загон и теперь, задумавшись, любовалась великолепным закатом солнца. Но вот солнце скрылось. Девушка вздохнула.

— Вот оно скрылось, и однако все мы знаем, что завтра оно покажется снова. Так и Адальгот: хотя он и ушел далеко, но я знаю, наверно знаю, что увижу его еще! — проговорила она.

Между тем мало-помалу стемнело. Гото оглянулась, — в хижине сквозь открытую дверь виднелся огонь. На темном небе показались звезды. Вот одна из них быстро пролетела по направлению к югу.

«Она зовет меня туда! — вздрогнув, сказала Гото. — Как охотно пошла бы я! Но что я буду делать при дворе короля, я, простая пастушка?!» И, вздохнув, она вошла в хижину. Там у пылавшего очага сидел старик Иффа, укрыв ноги медвежьей шкурой. Он казался гораздо старше и бледнее, чем в тот вечер, когда прощался с Адальготом.

— Сядь здесь, подле меня, Гото, — сказал он. — Вот молоко с медом. Пей и слушай, что я буду говорить… Наступило время, о котором я давно уже говорил тебе. Мы должны проститься. Я отправляюсь домой. Мои старые, усталые глаза едва видят твое милое личико. А когда я вчера хотел сам спуститься к источнику, чтобы зачерпнуть воды, у меня подкосились колени. Я понял, что близко конец. Я послал мальчика в Териолис с этим известием. Но ты должна присутствовать при том, как душа старого Иффы вылетит из его рта. Смерть человека — неприятно видеть, а ты еще не видела ничего печального. Никакая тень не должна падать на твою молодую жизнь. Завтра утром, раньше, чем пропоет петух, сюда придет храбрый Гунибад из Териолиса взять тебя. Он обещал мне это. Хотя раны его еще и не зажили, и он еще слаб, но говорит, что не хочет лежать в то время, как там внизу снова началась борьба с врагами. Он хочет идти к королю Тотиле в Рим. Туда же нужно идти и тебе с важным поручением. Пусть он будет твоим проводником и защитником. Привяжи к ногам крепкие подошвы из кожи. Твоя дорога далека. И Бруно, старая собака, пусть идет с вами. Возьми с собою также вот эту кожаную сумку. В ней шесть червонцев. Они остались еще от… Адальгота… от вашего отца. Но ты можешь расходовать их дорогой. Денег хватит тебе до Рима. Возьми с собою пучок душистого сена с горы Иффингера. Ночью клади его себе под голову, чтобы лучше уснуть. Когда ты придешь в Рим и войдешь в золотой дворец короля, в главную залу его, то посмотри, кто из мужчин имеет золотой обруч вокруг головы, и чьи глаза блестят кротко, как утренняя заря на вершине горы. Это и будет король Тотила. Ты склони голову перед ним, но не низко, и не опускайся на колени: потому что ты — свободное дитя свободного гота. Передай королю этот свиток, который я много-много лет верно хранил здесь. Это от дяди Варгса, который погребен там на горе.

С этими словами старик вынул один камень из стены, запустил руку в отверстие и достал оттуда сверток папируса, заботливо обвязанный и запечатанный.

— Вот, — сказал он, подавая его Гото: — храни его хорошенько. Я упросил высокого Гермегизеля, который жил там, наверху, написать это. Он поклялся, что будет молчать об этом, и сдержал клятву. Теперь он уже не может говорить: он погребен подле входа в церковь. Но ты и Гунибад — вы не умеете читать. Это хорошо. Было бы опасно для тебя и — для другого, если бы это стало известно ему и людям прежде, чем узнает кроткий и справедливый король то, что написано в этом свитке. Особенно береги его от вельхов. К какому бы городу ты не подошла, прежде чем войти в ворота, спроси стражу: не живет ли в нем Корнелий Цетег, префект Рима. И если тебе скажут «да», то как бы ты ни устала, какая бы ни была поздняя ночь, как бы ни жгло полуденное солнце, ты тотчас повернись и уходи без оглядки, пока три реки не лягут между тобою и человеком, которого зовут Цетегом. Не меньше, чем свисток, береги вот этот кусок старого золота.

Он вынул из углубления в стене половину широкой золотой медали, с уважением поцеловал ее и надпись на ней и дал внучке. — Она была получена еще от Теодориха, великого короля. А от него должна перейти моему дорогому, сыну Варгса. помни, она принадлежит Адальготу. Это лучшее наследство его. Другую половину медали и надписи я отдал мальчику, когда отправлял его. Когда король прочтет свиток, и Адальгот будет близко, — а он должен быть там, если послушал моего совета, — тогда позови Адальгота. Приложите обе половинки медали одну к другой и покажите королю. Он должен быть умен и ясен, и кроток, и проницателен, как луч солнца. Он поймет смысл надписи. А теперь поцелуй мои усталые глаза. Ложись пораньше, пусть сам Царь небесный и все его светлые очи — солнце, луна и звезды — охраняют тебя во время пути. Когда ты найдешь Адальгота и будешь жить с ним в маленьких комнатах душных домов, в узких городских улицах, и когда вам покажется слишком тесно и душно там внизу, тогда вспоминайте дни вашего детства здесь, на высокой горе Иффы. И это воспоминание укрепит вас, точно свежий горный воздух.

Молча, без вопросов, без противоречий, без страха слушала и повиновалась старику пастушка.

— Прощай, дедушка! — сказала она, целуя его глаза. — Благодарю за твою любовь и заботы. — Но она не плакала. Она не знала, что такое смерть. Она вышла за порог хижины и оглянула окрестные горы. Небо было ясно, вершины горы блестели, освещенные луною. — Прощай, гора Иффа! — сказала она. — И ты, Волчья голова! И ты, Голова великана. Прощай и ты, сверкающая внизу Пассара! Знаете ли вы? Завтра утром я покину вас всех! Но я иду охотно, потому что иду к нему.


Между тем Кассиодор и Юлий отправились по просьбе Тотилы в Византию. Через несколько недель они возвратились, но мира не заключили.

— Сначала переговоры пошли очень удачно, — говорил Юлий Тотиле в присутствии главнейших вождей. — Юстиниан был видимо склонен к миру. Оба великие полководца его — Велизарий и Нарзес — заняты теперь войною с персами, и у него нет средств вести в то же время войну в Италии, — рана ему и так обошлась очень уж дорого. Мы ушли от него вполне обнадеженные, что мир состоится. Вдруг вечером из дворца является раб с прощальными подарками, — знак, что переговоры кончены. Кассиодор, желая всей душой мира, сделал невозможное: добился у короля еще одной аудиенции, уже после принятия подарков. Но Юстиниан встретил нас сурово и заявил, что никогда не будет смотреть на готов Италии иначе, как на врагов, и не успокоится, пока не изгонит их оттуда.

— Что за причина такой быстрой и резкой перемены в нем? — спросил Тотила.

— Не знаю. Мы ничего не могли узнать. Разве только…

— Что? — спросил Тейя.

— Когда я вечером возвращался из дворца, мне встретились носилки императрицы, выезжавшая из-за угла. Я заглянул в них, и мне показалось, что там сидел…

— Ну? — нетерпеливо спросил Тейя.

— Мой несчастный друг, воспитатель, пропавший Цетег.

— Ну, едва ли, — заметил король. — Он, вероятно, утонул. Ведь его плащ нашли в воде.

— Вы все истинные христиане и не знаете, что дьявол не может умереть! — заметил Тейя.

— Но это мы узнаем после — сказал Тотила. — А теперь, друзья мои, слушайте. Вы слышали, что Юстиниан отказывается от мира. Но он воображает, что мы будем сидеть и ждать, пока ему удобно будет начать войну с нами. Покажем же ему, что мы будем опасными врагами для него. Он хочет изгнать нас из Италии! Хорошо, он увидеть готов снова, как во времена Теодориха и Алариха, в своей собственной земле. Но прежде всего — храните наше решение в тайне, потому что тайна — мать победы. Готовься, Юстиниан! Мы скоро явимся к тебе! Защищайся!

Глава IX

В простом, но уютном домике в Византии сидели в столовой двое людей за стаканами вина.

— Расскажи же, что было с тобою. Ведь мы так давно не виделись, — сказал Прокопий.

Цетег отпил из стакана. Он значительно изменился с той ночи. Глубже были морщины на его лбу, мрачнее взгляд. Вообще, он не то чтобы постарел, но казался еще холоднее, беспощаднее.

— Ты знаешь ход событий до падения Рима. В ту ночь я видел его падение, Капитолий рушился, мой дом погиб. Эта картина причиняла мне большую боль, чем горящие стрелы готов и даже римлян. Когда варвар разбил статую моего предка, я от злобы и боли потерял сознание. Очнулся я на берегу Тибра, свежие струи которого и теперь оживили меня, как двадцать лет назад, когда я также лежал там, смертельно раненый. На этот раз меня спас Люций Лициний и верный мавр, каким-то чудом избежавший встречи со страшным Тейей. Варвар отбросил его к двери, но не убил. Мавр вскочил и бросился к боковой калитке, где встретил Лициния, который был оттиснут толпою на улицах и только теперь достиг моего дома. Вместе с мавром они бросились по моим кровавым следам в доме, в залу, где я был, и нашли меня в обмороке. Они завернули меня в мой плащ и, захватив с собою, спустились через окно во двор, а оттуда бросились к реке. Там было уже пусто, потому что все готы и римляне бросились тушить Капитолий. Притом Тотила строго приказал щадить всех не сражающихся, поэтому никто из попадавшихся навстречу готов и не остановил их. На берегу реки они нашли пустую рыбачью лодку, полную сетей. Они положили меня на сети и принялись обливать водою, а мой плащ умышленно бросили в реку, чтобы заставить думать, будто я утонул. Вскоре я очнулся, но в сильном бреду. В гавани Рима стоял купеческий корабль. Мои спасители внесли меня туда, а сами отправились за хлебом и вином. Один из гребцов корабля узнал меня и начал громко звать готов, желая выдать меня им. Но остальные гребцы работали когда-то на моих шанцах, я кормил их целый год. Они убили кричавшего и обещали Сифаксу сделать все возможное, чтобы спасти меня. Готы осматривали все выходившие из гавани суда. Но гребцы покрыли меня кучей зернового хлеба, Сифакса и Лициния засадили за весла и таким образом благополучно вывезли нас из гавани и доставили в Сицилию. Но я долго был еще при смерти от ран, никого не узнавал и только беспрестанно кричал: «Рим! Капитолий!» Наконец, благодаря искусству врача, а главным образом — заботливому уходу верного мавра, я выздоровел. Прежде всего я продал все свои громадные поместья.

— Как? ты продал эти чудные дачи, которые были у тебя на берегу моря?

— Все продал богачу Фурию Агалле, — ведь надо было нанять новых солдат, а без денег…

— Неужели ты снова будешь бороться? — с удивлением спросил Прокопий.

— Конечно, до последней минуты жизни. Запасшись деньгами, я отправился в страну старых своих знакомых — исаврийцев, армян и абасгов, и нанял там значительные отряды, хотя, к сожалению, Нарзес забрал почти всех к себе для борьбы с персами. Но я узнал об одном новом племени германцев, племени хотя не особенно многочисленном, но очень храбром, о лангобардах.

— Лангобарды! — вскричал Прокопий, — видел я их! Да, они храбры, но храни Бог твою Италию от них: это волки в сравнении с овцами-готами.

— Тем лучше, — мрачно ответил Цетег, — они уничтожат готов. Я послал к ним Лициния для переговоров, а сам поспешил сюда, рассчитывая при помощи императрицы склонить Юстиниана снова послать войска в Италию. Но не понимаю, что сталось с Феодорой? Мы с нею давно знакомы, с молодых лет. Она и теперь под моим влиянием. Но о войне и слышать не хотела, — занялась исключительно мыслями о постройке церквей, откуда такая перемена в ней?

— Не знаешь? Да ведь она страдает каким-то страшным недугом и только благодаря необыкновенной силе воли скрывает свои страдания, так как Юстиниан не выносит больных. Узнай он, что она больна, — он под предлогом лечения отправил бы ее на край света.

— Удивительная женщина! Но, как бы ни было, я уже отчаялся в помощи Юстиниана, тем более, что прибыли послы от готов — Кассиодор и… и другой, с предложением мира. Феодора была против войны, и все казалось потеряно для меня. Но в последнюю минуту мне все же удалось подействовать на нее. От нею же самой я узнал, что Юстиниан милостиво принял готских послов. И я сказал: «Ты тратишь все свое золото на постройку новых церквей, но едва ли сможешь выстроить их еще сотню. А если ты убедишь Юстиниана вырвать Италию из рук еретиков-готов, то этим самым ты возвратишь Небу сразу тысячи церквей, которые теперь принадлежат еретикам. Думаешь ли ты, что твоя сотня имеет больше значения?» Это подействовало. «Да, большой грех оставлять церкви в руках еретиков, — проговорила она. — Я не возьму такой грех на себя. Если мы и не будем в состоянии вырвать все церкви из рук готов, то все же никогда Юстиниан не признает их прав на Рим. Благодарю, Цетег! Много общих грехов нашей юности простят нам святые за то, что ты удержал меня от этого греха». Она тотчас пригласила Юстиниана к себе и поцелуями и мольбами побудила его поддержать дело Христа. В тот же вечер Юстиниан отказался от дальнейших переговоров с Кассиодором. Пока еще нет средств начать войну, но я найду их: Рим должен быть свободен от варваров, — решительно сказал Цетег.

— Цетег, — вскричал Прокопий, глядя на него с удивлением, — я поражаюсь величием твоих духовных сил, и особенно в наше время, когда всюду видишь только ничтожных людишек. Я понимаю теперь, почему все враги так суеверно боятся тебя. Такая сила и настойчивость не могут не влиять на, людей, — вот почему ты побеждаешь всех своих врагов.

— Всех? Да, мелких, конечно. Но что мне в том, когда в Риме властвует враг, единственный, который действительно велик. О, как ненавижу я этого белокурого мальчишку с женственным лицом! Когда наступит день, в который его кровь обагрит мой меч! С самого начала моей борьбы за Рим этот мальчишка вечно становится мне поперек дороги и почти всегда побеждает! Он отнял у меня моего любимца — Юлия, мой Рим и даже моего благородного коня Плутона. Пизон рассказал мне, что его воины нашли Плутона в месте, где скрыл его Сифакс. И из всей добычи Рима Тотила взял только «лошадь префекта». О Плутон! перебрось его через свою голову и растопчи его своими копытами!

— Однако ты горячо ненавидишь его! — вскричал Прокопий.

— Да, ненавижу! Я поклялся, что он умрет от моей руки. И это так и будет. Но когда удастся мне найти средства, чтобы натравить Юстиниана на готов!

В эту минуту вошел Сифакс.

— Господин, во дворце какая-то странная суета. У всех ворот расставлены сторожа, чтобы тотчас проводить в закрытых носилках прибывших гонцов во дворец. И вот тебе записка от императрицы.

Цетег схватил поданную записку и прочел:

«Не покидай завтра своего дома, пока не получишь известий от меня. Завтра решится твоя судьба».

Действительно, двор Юстиниана был сильно взволнован. Приехавшие гонцы сообщали невероятные, но тем не менее справедливые известия: готы сами начали войну. После целого ряда побед они не только овладели всеми городами Италии, которые оставались еще во власти Византии, захватили Сицилию, Сардинию и Корсику, но вторглись уже в пределы самого Византийского государства. Соединенный флот их под начальством Гунтариса, Маркья и Гриппы после двухдневной битвы уничтожил византийский флот, а сухопутное войско под начальством Тотилы и Тейи вторглось в Македонию, захватило Фессалонику и этим открыло себе свободный путь в Византию, так как государство не имело наготове нового войска для защиты столицы. Но Тотила не двинулся дальше, а снова прислал послов с предложением мира: он предлагал возвратить Византии все захваченные у нее города и области под одним только условием, чтобы Юстиниан отказался от Италии.

Юстиниан просил временного перемирия. Тотила согласился, но с тем, чтобы по истечении его был заключен мир. Юстиниан обещал. Но ему очень тяжело было отказаться от мысли владеть Италией, и он собрал совет. Все сенаторы, узнав подробности дела, единодушно молили о мире. Только два голоса требовали войны: императрица Феодора и Нарзес.

— Как, Нарзес, — с удивлением, но с сияющими радостью глазами, спросил Юстиниан, — ты требуешь войны? Но ведь до сих пор ты всегда так упорно указывал на необходимость заключить мир с готами.

— Да, потому что до сих пор государству грозила опасность со стороны персов, а готы были вполне безопасны. Теперь же персы побеждены, а готы стали очень опасны с тех нор, как во главе их стал этот мальчик — Тотила. Человек, который сумел восстановить свое государство из развалин, тем более сумеет обратить в развалины чужое государство.

И Юстиниан решился вести войну с готами.

Глава Х

Заключив перемирие, Тотила возвратился со всем войском и флотом в Рим, оставив в завоеванных городах только небольшие отряды. Перемирие должно было продолжаться шесть месяцев, по истечении которых Юстиниан обязался заключить мир, для чего обещал прислать в Рим своего посланника.

Счастье и слава Тотилы достигли своей наибольшей высоты. Во всей Италии только два города оставались еще во власти Византии: Перузия и Равенна. Но вот сдалась и Перузия графу Гриппе, а затем и самая важная часть Равенны — гавань города — также перешла в руки Гильдебранда, который уже более полутора года осаждал город. Как только гавань была взята, Тотила собрал туда весь свой флот, чтобы остановить подвоз припасов осажденным. После этого они, конечно, не могли уже продержаться долго.

Таким образом клятва Тотилы, данная им умирающему отцу Валерии — очистить Италию от иноземцев — была почти выполнена: через несколько недель остальная часть Равенны будет взята, — и тогда он будет иметь право жениться на своей невесте, которая все это время жила в монастыре Таганы.

Тотила решил в один день отпраздновать заключение прочного мира с Византией и свою свадьбу с Валерией.

Наступил июль — срок окончания перемирия. Улицы и площади Рима с утра украсились в ожидании празднества, которое должно было совершаться в одной из загородных вилл древних цезарей на берегу Тибра. Вокруг этой виллы были расставлены палатки и шалаши для угощения жителей Рима.

Накануне Валерия прибыла в Рим в сопровождении Кассиодора и Юлия. В назначенный день в храме св. Петра был торжественно совершен брачный обряд сначала арианским священником, а потом католическим — Юлием. После этого молодая пара в сопровождении блестящей свиты отправилась в разукрашенной лодке на виллу.

Здесь на огромной террасе, роскошно убранной цветами и статуями, был расставлен громадный стол, за который сели Тотила, окруженный своими графами и герцогами, и Валерия с женами знатнейших римлян и готов. По германскому обычаю, королю был подан брачный кубок, из которого сначала должна отпить жена. Тотила протянул его Валерии.

— За кого желаешь ты выпить его? — спросил он ее.

— За Мирьям, — серьезно ответила Валерия, отхлебнув глоток вина.

— Мирьям благодарность и честь! — провозгласил Тотила, опоражнивая кубок.

После этого начался веселый пир. В самый разгар его к столу короля подошла прекрасная девочка — или девушка — в чистой белой холщовой одежде, с венком из белых полевых цветов на голове. В правой руке ее был пастушеский посох, а левая лежала на голове большой косматой собаки, на шее которой был также венок из цветов.

— Кто ты, чудная девочка? — вскричал Тотила, с удивлением глядя на нее.

— Я Гото, пастушка, — ответила она, застенчиво кланяясь королю и всем гостям его. — А ты наверно король Тотила, я сейчас узнала тебя. Я внучка и дочь крестьянина — гота, который жил очень далеко на горе Иффе. У меня есть брат, которого я люблю больше всего в мире. Но он давно уже ушел от нас, и мы оставались одни со старым дедушкой. А когда он почувствовал, что умирает, то велел мне идти в Рим. Он говорил, что здесь я найду своего брата, и что король Тотила — покровитель сирот — окажет правосудие и мне. И я пошла со старым Гунибадом из Териолиса. Но дорогой его раны снова открылись, и в Вероне он слег. Я долго должна была ухаживать за ним, но он все же умер. Тогда я пошла дальше уже одна, только вот с этой нашей собакой Бруно, — в честь вашей свадьбы я надела ему на шею венок.

— Но кто же твой брат? — спросил Тотила.

— Мне кажется… задумчиво ответила пастушка. — Из того, что мне говорил дорогой Гунибад, я думаю, что он носит не свое имя. Но его легко узнать, — продолжала она, краснея. — Его волосы темно-каштановые, а глаза синие, как ясное небо. Голос звонок, как у жаворонка, а когда он играет на арфе, то смотрит вверх, точно видит небо отверстым.

— О, это Адальгот! — вскричал Тотила, а за ним и присутствующие.

— Да, его звали Адальгот, — ответила Гото.

Юноша, бывший в это время на площади, где молодые четы состязались в играх, услышал свое имя и вбежал на террасу.

— Гото! моя Гото! — с радостью вскричал он, увидя пастушку, и бросился к ней.

— Какая прекрасная пара! — сказал герцог Гунтарис.

— Но. Адальгот, прежде всего надо исполнить поручение: завещание умирающего деда. Вот, господин король, возьми этот свиток и прочти его. Дед говорил, что в нем заключается вся судьба Адальгота и моя, — и прошедшее, и будущее. Она подала ему запечатанный свиток. Король распечатал и прочел сначала записку, лежавшую сверху.

«Это писал Гильдегизель, сын Гильдемута, которого называют длинным. Писано со слов старого Иффы.

Так говорил Иффа: Господин король Тотила. То, что написано в свитке, подписано именем Варгса. Но он был не мой сын, и имя его было не Варгс, а Аларих, из дома Балтов, изгнанный герцог».

Тут раздался общий крик удивления.

— Но в таком случае наш Адальгот, который называет себя сыном Варгса, сын Алариха Балта, того самого, которого он, как королевский герольд, вызывал по всем городам. Никогда не видел я большего сходства, как между отцом Аларихом и сыном Адальготом.

— Да здравствует Адальгот, герцог Апулии! — улыбаясь, вскричал Тотила, обнимая юношу.

Гото, онемев от изумления, опустилась на колени. Крупные слезы стояли в глазах ее.

— Так ты не брат мне! О Боже! Будь счастлив, герцог Апулии, и прощай навсегда!

И она повернулась, чтобы уйти.

— Куда же ты? — вскричал Адальгот, останавливая ее. — Да ведь это лучше всякого герцогства, что ты не сестра мне! Король Тотила, вот моя невеста, моя маленькая герцогиня.

Тотила между тем прочел документы.

— Не нужно мудрости Соломона, чтобы найти здесь правду. Господа, в этом документе герцог Аларих доказывает свою невинность. Он слишком поздно узнал имя своего тайного обвинителя. Но мы его уже знаем, — Адальгот, разбив статую Цезаря в доме Цетега, нашел там дневник префекта. И в нем лет двенадцать назад было записано: «Герцог Балт приговорен. Его невинности верят теперь только два человека во всем мире: он сам, да я, его обвинитель. Но кто ранил сердце Цетега, тот не должен жить. Когда я пробудился тогда от глубокого обморока на берегу Тибра, я поклялся, что погублю его. Теперь я исполнил эту клятву. — Причина этой ненависти еще неизвестна, но она, видимо, имеет какое-то отношение к Юлию Монтану, нашему другу, — заметил король, прерывая чтение. — И великий король с большим трудом поверил измене герцога. Он очень любил его и в знак дружбы подарил ему как-то золотую медаль с надписью».

— Вот она! — вскричал Адальгот, снимая с шеи кусок золота, висевший на тесьме. — Но здесь только половина медали. Старик Иффа дал мне ее, когда прощался. Тут есть и надпись, но я не могу ничего понять.

— А вот и другая половина, — ответил Гото, также снимая с шеи тесьму, на которой висела часть медали.

Тотила же продолжал читать документ, поданный ему Гото.

«Долго не хотел великий король верить моей измене. Но наконец не мог больше защищать меня: ему показали мои письма к византийскому императору, в которых я предлагал ему убить короля и уступить Византии весь юг Италии, если он признает меня королем северной части. Письма были подделаны так искусно, что когда, по приказанию короля, вырезали из них несколько ничего незначащих в отдельности слов и показали мне, я, не колеблясь, признал, что почерк мой. Тогда судьи показали мне все письма и приговорили меня к смертной казни. Когда меня вывели из зала суда, мне встретился в коридоре Цетег, мой давний враг. Он хотел жениться на одной девушке. Но мне удалось убедить ее родителей не выдавать ее за этого подозрительного человека. И ее выдали за моего друга, который увез ее в Италию. Он протеснился ко мне и прошептал: „Кого лишают возможности любить, тот начинает ненавидеть“. Эти слова и особенно взгляд его убедили меня, что именно он был моим тайным обвинителем. Как последнюю милость, король тайно доставил мне возможность бежать из темницы. Долго скитался я под чужим именем в северных городах, наконец вспомнил, что около Териолиса живет старый, преданный нашему дому, род Иффы. Я отправился к ним вместе со своим сыном, которого взял с собою. Верные люди приняли меня и моего мальчика, скрыли у себя под именем Варгса и выдали за сына старого Иффы. Так прожил я у них много лет. Но сына своего я хочу воспитать для места клеветнику Цетегу. И если я умру рано, то пусть Иффы воспитают его в таком духе. Надеюсь, что наступит день, когда моя невинность обнаружится. Но если этого не случится очень долго, то пусть мой сын, как только будет в состоянии владеть мечом, покинет гору Иффы и спустится вниз, в Италию, чтобы отомстить Цетегу за своего отца. Это мое последнее слово сыну».

«Вскоре после того, как герцог написал это, — продолжал Тотила читать из другого свитка, — обрушившаяся скала убила его с несколькими членами из моего рода. Я же, старый Иффа, вырастил его мальчика под именем своего внука и брата Гото, так как осуждение не было еще снято с его рода, и я боялся подвергать ребенка мести этого адского человека. А чтобы мальчик не проговорился как-нибудь, я и ему самому пока ничего не говорил. Но теперь он уже может владеть мечом, и я узнал, что в Риме царствует кроткий, справедливый король, который победил адского префекта, как утренняя заря — ночную тьму. Поэтому я отправил молодого Адальгота ко двору этого короля и сказал ему, что он происходит из знатного рода и что, по завещанию своего отца, должен отомстить префекту за гибель отца. Что отец его был герцог Аларих Балт. этого я ему не сказал, потому что имя это принесет ему больше вреда, чем пользы. Я особенно торопился отослать его с той минуты, как узнал, что он полюбил мою внучку Гото, несмотря на то, что считает ее своею сестрою. Конечно, в виду этого я тем более не сказал ему, что Гото — не сестра ему. Я слишком далек от того, чтобы путем обмана выдать свою внучку за потомка древнего знатного рода, бывшего покровителем наше города. Нет, если только на земле существует справедливость, он должен быть герцогом Апулии, как и его отец. Так как я боюсь, что скоро умру, а от Адальгота нет никаких известий, я попросил длинного Гильдегизеля записать все это».

«Я, Гильдегизель, получил за это писание двадцать фунтов лучшего сыра и двенадцать кружек меду, за что очень благодарен. И то, и другое было вкусно.

Я отправлю эту рукопись с внучкой своей Гото к справедливому королю Тотиле. Он оправдает невинного сына невинного человека. Когда Адальгот узнает, что он — потомок благородных Балтов, и Гото — не сестра ему, тогда пусть он делает, как хочет: или женится на пастушке, или откажется от нее. Одно только пусть он знает, что род Иффы никогда не был в рабстве, всегда был свободен, хотя и находился под покровительством дома Балтов».

— Ну, герцог Апулии, как же ты решаешь? — с улыбкой обратился Тотила к Адальготу.

— О, сегодня же женюсь на Гото! — вскричал юноша и высоко подняв пастушку на руки, вскричал: — Вот, добрые готы, смотрите, это моя маленькая герцогиня!

Тут к королю подошел граф Торисмут.

— Король, — объявил он, — к тебе прибыли далекие, чужие гости. Тот большой флот, который наша морская стража заметила уже несколько дней назад, прибыл теперь к нашей гавани. Это смелые, искусные в мореплавании люди севера из далекой страны Оулы. Их флот творит чудеса на море, но к тебе они прибыли, как мирные гости. Это — король Гаральд из Готеланда и Гаральда — очевидно, его жена. Они хотят приветствовать короля Тотилу.

— Веди их, — ответил Тотила. — Пусть герцог Гунтарис, герцог Адальгот, граф Тейя, граф Визанд и граф Гриппа встретят их.

Вскоре послышались чуждые готам военные звуки рогов, и на террасу вошли две замечательно высокие фигуры, мужчина и женщина, в сопровождении около двадцати человек, закованных в сталь. Все они имели совершенно светлые, длинные волосы и замечательно белую кожу на лице и руках, и все отличались необыкновенно высоким ростом.

Гаральд подошел прямо к Тотиле.

— Я думал сначала, что черный рыцарь, который встретил меня, король. А теперь, когда я узнал, что не он король, я увижу, что никто, кроме тебя, не может быть им.

— Добро пожаловать, братья из земли Фулы, к нам на берега Тибра, — приветливо ответил Тотила и тотчас усадил его и Гаральду за столь подле себя, а их свиту за ближайшие столы.

— Клянусь всеми Азами, у вас прекрасно! — вскричал Гаральд.

— Да, — подтвердила Гаральда, — именно так я всегда представляла себе Валгаллу.

— Если тебе нравится у нас, брат, то останься с женою здесь подольше, — попросил Тотила.

— Ого, король Рима! — засмеялась великанша. — Еще не нашлось мужчины, который удостоился бы получить руку и сердце Гаральды: только Гаральд, мой брат, может победить меня в единоборстве и в метании копья.

— Потерпи, сестричка, будь уверена, скоро явится силач, который овладеет тобою. Да вот сам король; хотя он смотрит кротким, как Бальдур, но вместе походит на Сигурда. Померяйся-ка силой с ним!

Гаральда внимательно посмотрела на Тотилу и покраснела. Тотила же сказал:

— Нет, Гаральда, зачем бороться! Лучше пусть женщина мирно приветствует женщину: протяни руку моей невесте.

И он сделал знак Валерии. Та встала и подошла к гостье, Гаральда бросила на нее недружелюбный взгляд, который, впрочем, тотчас смягчился и выразил восхищение.

— О, клянусь Фрейей, я никогда еще не видела такой прекрасной женщины! Не думаю, чтобы девушки в Валгалле могли сравниться с тобою.

— Наполним снова наши кубки, и я скажу вам, зачем мы приехали, — обратился Гаральд к Тотиле.

Глава XI

— Итак, я начинаю, — сказал гость, выпив кубок вина. — Далеко-далеко на севере, где льды почти не тают, лежит ваша родина. В песнях ее называют страна Фуле, мы же зовем ее Готеланд. Король в ней — мой отец, старый Фроде, которого любит Один. Он гораздо умнее меня. Недавно он возложил корону на меня, на священном камне в королевской зале, чтобы я был емупомощником, потому что ему уже сто лет, и он слеп. Певцы в наших залах рассказывают, что вы, готы, со своими Амалами и Балтами, были некогда нашими родными братьями. Вместе прошли мы Кавказ, когда отыскивали новые места для поселения. Но там мы разделились: мы пошли оттуда по следам волка и пришли на север, а вы сбились с пути, пошли за журавлем и пришли сюда, на юг. Правда это или нет, не знаю, — но мы глубоко чтим родственные связи. Долгое время в наше холодную страну приходили добрые вести о вас. И мой отец обменялся даже подарками и посольствами с вашим славным королем Дитрихом или Теодорихом, как он назывался здесь. Но вот пришла печальная весть о смерти Теодориха, и затем одна за другою пошли вести все более и более печальные. Купцы, приезжающие к нам за мехами и янтарем из земель саксов, франков и бургундов, говорили, что у вас начались большие неурядицы, говорили о поражениях, измене, о войне готов с готами, и наконец пришел слух, что коварный князь греков победил вас. Отец мой спросил: «Неужели же ни один из князей, которые так вымаливали милости Теодориха, не помог вам?» Но купец-франк засмеялся. «Когда отворачивается счастье, отворачиваются и друзья, — ответил он. — Нет, им никто не помог. И бургунды, и вестготы, и герулы, и тюринги, и мы, франки, — все бросили их. Мы, франки, раньше других». Тогда мой отец, король Фроде, ударил палкой о земле и гневно вскричал:

— Где сын мой, Гаральд?

— Здесь, отец, — ответил я, взяв его руку.

— Слышал ты вести о неверности южных народов? Никогда скальды не должны петь того же о нас, людях Готеланда. Если все покинули готов в несчастий, то мы останемся верны и поможем им в нужде. Скорее, мой сильный Гаральд, и ты, храбрая моя Гаральда, скорее снарядите сто кораблей, наполните их людьми и оружием, да поройтесь там в зале, где хранятся мои сокровища, и не скупитесь. С благословением Одина поезжайте в страну готов. Кстати, подле их земли в море есть много островов: обчистите их хорошенько, они принадлежат греческому князю, пусть это будет наказанием ему. А потом поезжайте к Риму или Равенне и помогите нашим друзьям-готам против всех врагов их на суше и на море, и оставайтесь верны им, пока не победите их всех. А тогда скажите им вот что: «Так советует вам король Фроде, которая скоро увидит сотую зиму и видел судьбу многих князей и народов, как они со славой восставали, а потом падали и исчезали, и который сам видел южные страны, когда был молодым викингом. Так советует король Фроде: оставьте юг, как он ни прекрасен. Вы не удержитесь там долго. Вы погибните, как ледяная глыба, которую течение занесло в южное море. Солнце и воздух, и мягкие, ласкающие волны погубят ее непременно. И как бы громадна и крепка она ни была, она непременно растает и не оставит никакого следа после себя. Лучше жить на нашем бедном севере, чем умереть на прекрасном юге. Итак, садитесь на наши корабли, снарядите и свои, сколько их у вас есть, нагрузите на них весь свой скот, и лошадей, и оружие, и утварь, посадите весь народ — мужчин, женщин и детей, и бросьте эту жаркую страну, которая наверно поглотит вас, и приезжайте к нам. Мы вместе пойдем на финнов, вендов и эстов, и возьмем у них столько земли, сколько нужно для вас. И вы сохранитесь, свежие, сильные. Там же вы увянете, южное солнце опалит вас. Так советует король Фроде, которого уже более пятидесяти лет люди называют Мудрым».

— Но когда мы прибыли в Средиземное море, мы услышали от морских путешественников, что новый король ваш, которого все называют добрым богом вашего народа, снова возвратил Рим и все земли ваши, и повел свои войска даже в самую Грецию. И мы сами видим теперь, что вы не нуждаетесь в нашей помощи. Вы живете счастливо и богато, все блестит у вас золотом и серебром. Но все же я должен повторить вам слова и совет моего отца: подумайте ему! Он мудр! Еще не было человека, который не пожалел бы, что отверг совет короля Фроде.

Но Тотила покачал головою.

— Мы глубоко благодарны королю Фроде и вам за вашу верную дружбу. Готские песни никогда не забудут этой братской верности северных героев. Но… о король Гаральд, пойдем со мною и взгляни вокруг!

Тотила взял гостя за руку и подвел его к выходу из палатки. Оттуда виднелась и река, и Рим, и окрестные села, — и все было залито пурпуровым светом заходящего солнца.

— Взгляни, Гаральд, на всю эту прелесть, на это несравненное небо, море, на эту страну и скажи: смог ли бы ты покинуть эту землю, если бы она была твоя? Променял ли бы ты эту прелесть на сосны севера, на его вечные льды и закоптелые деревянные хижины в туманных полях?

— Да, клянусь Тором, променял бы. Эта страна хороша для того, чтобы в ней повоевать, набрать добычи, — но затем меня потянуло бы назад, домой, на наш холодный север. Я тоскую в этом душном мягком воздухе, я тоскую по северному ветру, который шумит в наших лесах и морях. Я тоскую по закоптелым деревянным хижинам, в которых под звуки арф поют песни о наших героях, где никогда не угасает священный огонь на домашних очагах. Одним словом, меня тянет на север, потому что там — мое отечество!

— Но ведь эта страна — наше отечество! — возразил Тотила.

— Нет, никогда не будет она вашим отечеством, скорее вашей могилой. Вы здесь чужие, чужими и останетесь. Или обратитесь в вельхов. Но сыновьями Одина вы здесь не можете остаться! Смотрите, вы уже и теперь гораздо ниже ростом, чем мы, и волосы и кожа у вас уже гораздо темнее нашей.

— Брат Гаральд, мы действительно изменились, но не к худшему. Разве непременно нужно носить медвежью шкуру, чтобы быть героем? Разве мы не можем сохранить достоинство германцев, отказавшись от их недостатков?

Гаральд покачал головою.

— Я был бы рад, если бы это удалось вам. Но не думаю. Растение принимает в себе свойства почвы, на которой растете. Сам я не захотел бы этого, даже если бы и мог, потому что мне наши недостатки нравятся больше, чем достоинства вельхов. Но вы делайте, как хотите. А теперь, сестренка, и вы, мои собратья, едем! Прежде чем взойдет луна, мы должны быть в море. Долгая дружба — короткое прощанье, король Тотила. Таков обычай на севере.

— Зачем ты так торопишься? — спросил Тотила, взяв его за руку. — Останься с нами подольше.

— Нет, мы должны ехать, — решительно ответил Гаральд. — Три дела велели нам здесь совершенно король Фроде. Помочь вам в битвах. Но вы не нуждаетесь в нашей помощи. Или еще нуждаетесь? Быть может, скоро возгорится новая война, — тогда мы останемся.

— Нет, — улыбаясь, ответил Тотила. — Войны больше не будет. Но если бы даже она и началась снова, то неужели ты, брать Гаральд, считаешь нас, готов слишком слабыми, чтобы удержаться в Италии? Разве мы не победили врагов без вашей помощи? Разве не сможем мы, готы, снова победить их одни?

— Я очень рад этому, — ответил Гаральд. — второе поручение моего отца было перевезти вас к нам на север. Вы не хотите этого. Третье — опустошить острова византийского императора. Это веселое занятие. Едем, Тотила, с нами: вы нам поможете и за себя отомстите.

— Нет, Гаральд, слово короля должно быть свято. У нас теперь перемирие. Срок ему окончится только через месяц, но слушай, друг Гаральд. В Средиземном море есть и мои острова. Ты, пожалуйста, не смешай их нечаянно с греческими. Мне было бы очень неприятно, если бы…

— Не бойся, — засмеялся в ответ Гаральд. — Я знаю, твои острова слишком хорошо охраняются. Всюду на берегах высокие столбы и на них доски с надписями: «Разбойников на суше — вешать, а морских — топить! Таков закон в государстве Тотилы». Мои товарищи, когда им объяснили эти надписи, потеряли желание посетить твои владения. Прощай, король готов! Желаю счастья!.. Прощай и ты, прекрасная королева, и вы, храбрые воины. Если не раньше, то в Валгалле мы встретимся снова.

И Гаральд с сестрою и своими воинами быстро пошли из палатки. Тотила и Валерия проводили их до берега. При прощанье Гаральда бросила еще один быстрый взгляд на Тотилу. Брат ее заметил это и, когда они остались одни, шепнул ей: — Маленькая сестричка, ради тебя я уезжаю так быстро. Не думай об этом прекрасном короле. Ты ведь знаешь, я унаследовал от отца дар узнавать людей, обреченных смерти. Так знай же: на лучезарную голову его уже легла тень смерти: он не увидит следующего месяца.

Гордая воительница вытерла слезу, показавшуюся на ее глазах.

Между тем Тейя, Гунтарис и Адальгот с берега смотрели на отплытие гостей.

— Да, — сказал Тейя, когда корабли их скрылись из виду, — король Фроде мудр. Но часто глупость бывает милее и великодушнее истины. Однако вот приближается почтовое судно короля. Идем скорее в палатку: я хочу знать, какие вести везет оно. Мне кажется, что-то нехорошее.

Между тем в своей палатке Тотила говорил, обращаясь к Валерии:

— Нет, Валерия, его слова не поколебали меня. Я взял на себя великое дело великого Теодориха. Это была мечта моей юности, это цель моего царствования: для нее я буду жить и за нее умру. За счастье готского государства, Валерия!

Он высоко поднял бокал, но не выпил, потому что в эту минуту, запыхавшись, вбежал Адальгот.

— О, король Тотила, готовься выслушать ужасное.

— Что случилось? — побледнев, спросил Тотила, ставя бокал на стол.

— Скорее, король! — вскричал появившейся Тейя. — Снимай венок с головы и надевай шлем. Флот Юстиниана уничтожил весь наш флот у Анконы. Из четырехсот пятидесяти кораблей у нас осталось всего одиннадцать. На берег высадилось сильное византийское войско, и главный предводитель его — Цетег.

Глава XII

В нескольких милях к северу от Тагины, у подошвы Апеннин, находилась небольшая крепость Сетинум, около которой Цетег расположился лагерем. В палатку его вошел Люций Лициний.

— А, Лициний, наконец-то! — вскричал Цетег. — Я с нетерпением жду тебя. Удалось нанять лангобардов?

— Удалось, — ответил только что возвратившийся Лициний. — Двадцать тысяч их идет под начальством храброго Альбоина, сына их короля. О, это ужасный народ: храбрый до дерзости, но и грубый, как звери. Альбоин, например, пьет из черепа убитого им врага своего, короля гепидов.

— Я знаю Альбоина. Он служил у Нарзеса. Да, это храбрый воин, но он вместе очень умен и хитер. Когда он ознакомится с Италией, то может сделаться опасным врагом ее.

— Да он и теперь прекрасно знает ее. Несколько лет назад он был здесь, переодетый продавцом лошадей, и высмотрел все дороги и крепости в стране. Возвратившись домой, он привез с собою здешних плодов и вина, и так описал эту страну своему народу, что лангобарды теперь только и думают о том, чтобы овладеть ею.

— Ну, только бы они помогли мне изгнать готов, а с ними уж я справлюсь, — ответил Цетег. — Пусть они скорее явятся сюда. Мне необходимо быстрое и сильное подкрепление, начало войны было очень удачно, а теперь дело не двигается. Совестно сказать, — итальянцы не хотят восставать против готов. Они без всякого стыда уверяют, что под властью готов им живется прекрасно. А между тем Тотила наверно скоро будет здесь, чтобы отомстить за свой флот. Я посылаю гонца за гонцом к Ареобиндосу, командующему вторым войском: он сидит в Эпире, выгоняет там готов из занятых ими греческих городов и не идет. А с моими византийцами я не могу выступить против Тотилы.

— А Равенна? — спросил Лициний.

— Равенна наша. Как только флот готов был уничтожен, я тотчас отправил туда тридцать кораблей с припасами. Тогда Гильдебранд снял осаду и ушел во Флоренцию. Но Ареобиндос! Чего он там медлит? — он необходим мне теперь! Я хотел идти к Рим. Но что же я могу поделать со своим маленьким войском? Поэтому я и пошел сюда, думая овладеть всеми тремя этими крепостями: Тагиной, Капрой и Сетинумом. Как я торопился! Но едва успел захватить Сетинум: граф Тейя — должно быть, буря принесла его сюда из Рима с его крылатым передовым отрядом — захватил Капру и Тагину раньше меня, и хотя моих сарацин было втрое больше, но он совершенно разбил нас. Если бы подкрепление пришло поскорее, я мог бы овладеть Тагиной. Но Ареобиндос медлит, а Тотила уже идет. За ними движется и Гунтарис. Когда же явится мое второе войско?

Действительно, на следующий день Тотила подошел к Тагине. Вместе с ним приехала и Валерия, в сопровождении Кассиодора и Юлия. Главные силы готов вел герцог Гунтарис с юга. С запада шел старый Гильдебранд. Тотила поджидал их, так как только с ними можно было сделать нападение на сильный лагерь Цетега.

Однажды Юлий вошел в палатку короля и молча подал ему письмо. Тотила нахмурился: он узнал почерк Цетега.

«Юлию Монтану Цетег, префект Рима и главнокомандующий войсками Италии.

Я слышу, что ты живешь в лагере варваров. Лициний видел тебя подле тирана. Неужели совершится неслыханное дело: Юлий поднимет оружие против Цетега, сын против отца? Будь сегодня при заходе солнца в развалинах храма, который находится между нашими форпостами и форпостами варваров. Тиран отнял у меня Рим, Италию и твою душу. Я все верну назад, и тебя прежде всего. Приходи, я приказываю тебе, как твой отец и воспитатель».

— Я должен повиноваться, — сказал Юлий, когда Тотила кончил чтение. — Я слишком многим обязан ему.

— Да, — ответил Тотила. — Но свидания с префектом опасны.

— Он не будет покушаться на мою жизнь.

— Не на жизнь, на твою свободу! Возьми с собою пятьдесят всадников, иначе я не отпущу тебя.

Перед заходом солнца Юлий в сопровождении пятидесяти всадников подъезжали к развалинам. Другие пятьдесят воинов выехали по приказанию короля немного позже. Но на этот раз опасения Тотилы были напрасны: Цетег ждал Юлия один.

— Ты заставляешь ждать себя: сын — отца! — с укором обратился к нему Цетег, вводя его во внутренность храма. — И это при первом свидании после такой долгой разлуки! И с какой стражей приходишь ты! Кто это научил тебя не доверять мне? Как? Варвары и сюда следуют за нами! — и он указал на начальника отряда, прибывшего позже. Закутанный в темный плащ, с головой, скрытой под капюшоном, он молча взошел с двадцатью воинами на верхнюю ступень храма. Юлий хотел удалить их, но предводитель другой партии, граф Торисмут, ответил коротко: «По приказанию короля».

— Говори по-гречески, — сказал Юлий Цетегу. — Они не поймут.

Цетег протянул юноше обе руки, но Юлий отступил.

— О тебе ходят темные слухи, Цетег. Ведь не только в битвах обагрялись твои руки кровью?

— Твой лживый друг ожесточил тебя против меня?

— Король Тотила не лжет! Да он уже много месяцев и не упоминает о тебе. Я просил его об этом, потому что не мог защитить тебя от его ужасных обвинений. Скажи, правда ли, что ты изменнически убил его брата Гильдебада…

— Я пришел сюда не для того, чтобы оправдываться, а чтоб обвинить тебя. Уже целые годы длится борьба из-за Рима. Я один стою против духовенства, греков, варваров, усталый, израненный, несчастный. Я то поднимаюсь вверх, то погружаюсь глубоко вниз. Но я всегда одинок. А где же Юлий, мой сын, сын моей души, который мог бы поддержать меня своею любовью? — то в Галии среди монахов, то в Византии или Риме, как орудие или часть короля готов, но всегда вдали от меня и моего пути.

— Я не могу идти по твоему пути, он усеян черными и красными пятнами.

— Ну, хорошо. Если ты так мудр и так чист душою, то почему же ты не постарался просветить и спасти меня? Где был Юлий, когда моя душа все более отдалялась от любви к людям, все более черствела? Постарался ли ты смягчить, согреть ее? Исполнил ли ты относительно меня свой долг, как сын, христианин и священник?

Эти слова произвели потрясающее действие на благочестивый ум и кроткую душу молодого монаха.

— Прости, — сказал он. — Я сознаю, что виноват перед тобою.

Глаза Цетега блеснули радостью.

— Хорошо. Я не требую, чтобы ты принимал участие в моей борьбе. Жди исхода, но жди его не в лагере варваров, моих врагов, а подле меня. Священнейшая обязанность твоя — быть подле меня. Ты — добрый гений моей жизни. Ты мне необходим и твоя привязанность, иначе я совершенно буду во власти тех темных сил, которые ты ненавидишь. Если существует голос, могущий пробудить во мне веру, — которая, как ты говоришь, одна дает благо, — то это только твой голос, Юлий. Итак, решай!

— Ты победил, отец, я иду с тобою! — вскричал Юлий, бросаясь на грудь префекта.

— Проклятый лицемер! — раздался вдруг громкий голос, и предводитель отряда бросился на площадку, где стояли разговаривавшие, и отбросил капюшон, скрывавший его лицо. Это был Тотила с обнаженным мечом в руке.

— Как, варвар, ты здесь! — с величайшей ненавистью вскричал Цетег и также выхватил меч. Враги бросились друг на друга, клинки зазвучали. Но Юлий бросился между них и удержал их руки. Ему удалось разделить их на мгновение. Оба стояли с мечами в руках, с угрозой глядя один на другого.

— Так ты подслушивал, король варваров! — прошипел префект. — Это вполне достойно короля и героя!

Тотила ничего не ответил ему. Он обратился к Юлию.

— Не за внешнюю твою свободу боялся я, а именно боялся попытки завладеть твоею душою. Я обещал тебе никогда не обвинять его — отсутствующего. Но теперь он здесь. Он должен все выслушать и тогда пусть оправдывается, если может. Вся душа его, каждая мысль его черна и лжива. Смотри, даже эти последние слова его, которые, казалось, вырвались из глубины его души, даже они лживы, придуманы им много лет назад. Вот, читай, Юлий: узнаешь ты этот почерк? — И он подал удивленному Юлию рукопись.

— До сих пор варвары крали только золото, — злобно сказал префект. — Позорно, бесчестно красть письма! — И он хотел вырвать рукопись. Но Тотила продолжал:

— Граф Тейя захватил эту рукопись вместе с другими в его доме. Это его дневник. Я не буду упоминать теперь о других преступлениях его, а прочту только одну выдержку.

И он прочел:

«Юлия я еще не совсем потерял. Попробую еще указать ему на его обязанность спасти мою душу. Этот мечтатель воображает, что он должен взять мою руку, чтобы привести к кресту. Но моя рука сильнее, — и я возвращу его в мир. Трудно мне будет говорить в надлежащем тоне. Надо будет почитать Кассиодора и поучиться у него».

— Цетег, — с горечью вскричал Юлий, — неужели ты писал это?

— Конечно, он будет отрицать, — ответил Тотила. — Он все будет отрицать: и фальшивые письма, которыми он погубил герцога Алариха Балта, и то, что он приготовил яд для Аталариха и Камиллы, и убийство других герцогов Балтов через Амаласвинту, и то, что он погубил Амаласвинту через Петра и Петра через императрицу, Витихиса через Велизария и Велизария через Юстиниана, и то, что убил моего брата и во время перемирия уничтожил наши корабли. Он все, все будет отрицать, потому что каждое его дыхание — ложь.

— Цетег, — умолял Юлий, — скажи «нет», и я поверю тебе.

Но префект вложил меч в ножны, гордо выпрямился, скрестил руки на груди и сказал:

— Да, я сделал все это и еще многое другое. Силой и умом я сбрасывал все, что становилось мне поперек дороги. Потому что я иду к высочайшей цели, — я стремлюсь восстановить римское государство, сесть на трон мира. И моим наследником в этом мировом государстве должен быть ты, Юлий. Не для себя, а для Рима и для тебя сделать я все это. Почему для тебя? Потому что во всем мире я люблю только тебя одного. Да, мое сердце окаменело, я презираю всех. Только одно чувство сохранилось еще во мне, — любовь к тебе. Ты ничем не заслужил этой любви. Но твои черты, твой взгляд напоминают мне одно существо, давно уже лежащее в могиле. И это существо составляет тайную связь между мною и тобою. Узнай же теперь, в присутствии моего врага, эту священную тайну, которую ты должен был узнать только тогда, когда станешь вполне сыном мне. Было время, когда сердце молодого Цетега было также мягко и нежно, как и твое. В нем жила чистая, как звезда, святая любовь к одной девушке. Она любила меня также, как и я ее. Старинная ненависть разделяла наши семьи. Но мне удалось наконец смягчить сердце ее отца, и он уже склонен был согласиться на наш брак, потому что видел, как мы любим друг друга. Но вот явился герцог Балт, который давно уже знали ненавидел меня. Манилий безусловно доверял ему, потому что во время нашествия варваров герцог защищал его дом от грабежа. Герцог снова возбудил в старике прежнее недоверие к Цетегу и добился того, что Манилий обещал выдать свою дочь за старого друга герцога. Напрасно молила Манилия о сострадании. Мы решили бежать. В условленную минуту я перелез через стену их дачи на берегу Тибра, где она жила, и пробрался в ее комнату, — но комната была пуста. В доме же раздавались свадебные песни, звуки флейт. Я проскользнул к двери залы и увидел свою Манилию в подвенечном платье подле ее жениха. Кругом множество гостей. Манилия была страшно бледна, в глазах ее стояли слезы. Вот я вижу, что Монтан обнял ее. Тут мною овладело безумное отчаяние: с обнаженным мечом ворвался я в залу, схватил ее на руки и бросился с нею к дверям. Но их было девяносто человек, все храбрые воины. Долго я защищался, но наконец герцог Аларих Балт вырвал у меня меч. Они отняли у меня плачущую девушку, а меня, окровавленного, смертельно израненного, перебросили через стену на берег Тибра. Рыбаки нашли меня, привели в чувство и ухаживали за мною. Я выздоровел, но в ту ночь лишился сердца. Прошло много лет. Балты и Манилий узнали, что я жив, и, опасаясь моей мести, покинули Италию. Путешествуя по разным странам, я заехал в Галлию, на берега Роны. Там шла война. Франки напали на готов, разграбили и сожгли виллу. Я, гуляя, вошел в ее сад. Вдруг из дома выбежал маленький мальчик: и бросился ко мне с криком: «Помоги, господин, моя мать умирает». Я вошел в дымящийся еще дом. Всюду было пусто, — слуги все разбежались. Наконец в одной из комнат я увидел на постели бледную женщину. В груди ее торчала стрела. Я узнал умирающую. Ее мальчика звали Юлий. Муж ее умер вскоре после его рождения. Она узнала мой голос и открыла глаза. Она все еще любила меня. Я дал ей воды с вином. Она выпила, поблагодарила и, поцеловав меня в лоб, сказала: «Благодарю, дорогой мой. Будь отцом моему мальчику. Обещай мне это». И я обещал, целуя ее холодеющие руки, и закрыл ее потухшие глаза. А сдержал ли я свое слово, — решай сам.

И железный человек с силой сжал глубоко вздымающуюся грудь.

— О моя бедная мать! — со слезами вскричал Юлий.

— Теперь выбирай, — продолжал Цетег. — Выбирай между мною и твоим «незапятнаным» другом. Но знай: все, что я делал, я делал главным образом для тебя. Брось меня теперь, иди за ним, я тебя более не удерживаю. Но когда тень Манилии спросит меня о тебе, я со спокойной совестью отвечу ей: «Я был ему отцом, но он не был мне сыном».

Юлий в отчаянии закрыл лицо руками.

— Ты совсем не по-отечески мучишь его, — вскричал Тотила, обращаясь к префекту. — Видишь, он изнемогает от борьбы противоположных чувств. Пощади его. Есть средство решить вопрос иначе: окончим поединком начинающуюся войну. Вот второй король готов вызывает тебя на бой. Закончим нашу долгую ненависть коротким боем за жизнь, за Рим, за Юлия. Вынимай свой меч и защищайся.

Во второй раз враги со страшною ненавистью бросились друг на друга. И во второй раз Юлий с распростертыми руками бросился между них.

— Остановитесь! — вскричал он. — Каждый ваш удар падает на мое истекающее кровью сердце. Выслушайте мое решение. Я чувствую, что дух моей несчастной матери внушил мне его!

Оба врага угрюмо опустили мечи.

— Цетег, более двадцати лет ты был моим отцом. Какие бы преступления ты не совершил, — не твоему сыну судить тебя. Будь ты еще более запятнан убийствами — мои слезы, мои молитвы очистят тебя.

Тотила с гневом отступил назад. Глаза Цетега блеснули торжеством.

— Но я не могу выносить мысли, — продолжал монах, — что все эти преступления ты совершил ради меня. Знай: никогда, никогда, если бы даже это меня и прельщало, — но меня прельщает терновый венец Голгофы, а не запятнанная кровью корона Рима, — я не мог бы принять наследства, над которым тяготеет такое проклятие. Я — твой, но будь же и ты сыном моего Бога, а не ада. Если ты действительно любишь меня, откажись от своих преступных планов, раскайся. И я вымолю тебе прощение у Бога.

— Что ты толкуешь о раскаянии, мальчик — мужчине, сын — отцу? Оставь мои дела в покое. Я сам отвечу за них.

— Нет, Цетег, я не могу следовать за тобою, пока ты не раскаешься. Раскайся, смирись, — не предо мною, понятно, а перед Господом.

— Ха, — засмеялся Цетег, — что ты с ребенком, что ли, говоришь? Все, что я сделал, знай, я готов снова сделать, если бы понадобилось.

— О Цетег, — в ужасе вскричал Юлий. — Не говори этого: есть Бог.

— Ну, оставим Бога в покое. Я не верю в него, — ответил Цетег. — Довольно слов. Иди же ко мне, Юлий, ты ведь — мой.

— Нет, — крестясь, ответил Юлий. — Я не твой, я принадлежу Богу.

— Ты мой сын! Я приказываю тебе следовать за мною! — вскричал Цетег.

— Но и ты сын Бога, как и я. Ты отрицаешь, а я признаю нашего Отца. Теперь я навсегда отрекаюсь от тебя.

— Следуй за мною! — вскричал вне себя префект и схватил Юлия за руку.

Но тут снова блеснул меч Тотилы. Враги в третий раз бросились друг на друга, и Юлий не смог уже остановить их. Тотила первым ударом ранил префекта в голову, но тот устоял. С криком бросился Юлий между них, но он не мог бы удержать их. И второе столкновение врагов грозило быть смертельным, потому что оба противника лишились щитов. На в эту минуту на ступени храма вбежали люди и удержали их. Тотилу отвлек Гунтарис и Визанд, Цетега — Лициний и Сифакс.

— Скорее в лагерь, король, предстоит битва, — вскричал Гунтарис. — Пришло подкрепление и важные вести с юга.

— Скорее в лагерь, Цетег, — кричал Лициний. — Императрица Феодора умерла, и прибыло главное войско сто тысяч человек под начальством не Ареобиндоса, а Нарзеса.

— Нарзеса! — побледнев, вскричал Цетег. — До свиданья, Юлий, мой сын.

— Я сын Бога, — ответил Юлий.

— Он мой! — вскричал Тотила, обнимая своего друга.

— Ну хорошо, — вскричал Цетег. — Битва за Рим решит и этот спор. Я вырву тебя из лагеря варваров. — И он бросился со ступеней храма к своему лагерю на север. Тотила и Юлий — бросились к югу.

Глава XIII

Прибыв в лагерь, Цетег тотчас отправился навстречу Нарзесу и на рассвете следующего дня подъехал к его лагерю. Впереди других расположились дикого вида рослые люди с длинными копьями и широкими мечами. Без седел они крепко сидели на своих сильных лошадях. Их предводитель издали завидел подъезжавшего Цетега и стрелою бросился к нему на своей прекрасной лошади. Светлые глаза блестели смелостью и хитростью. Подъехав к префекту, он остановился и с минуту пристально смотрел на него.

— А, ты, должно быть, Цетег, защитник Италии, — вскричал он наконец и, повернув коня, уехал назад еще быстрее, чем приехал, и скрылся за лесом, где стояла пехота.

Цетег подъехал к рядам его воинов.

— Кто вы, и кто ваш предводитель? — спросил он.

— Мы лангобарды, — ответил один из них. — А наш предводитель — Альбоин, сын нашего короля. Он нанялся к Нарзесу.

«А, — подумал Цетег, — значит труды Лициния пропали даром».

Между тем вдали виднелись носилки Нарзеса. Подле них стоял Альбоин.

— Так ты не хочешь, Нарзес? — шептал он. — Напрасно, он кажется мне очень опасным. Тебе не надо говорить, ты только шевельни пальцем, — и он умрет.

— Отстань, — ответил Нарзес. — Я прекрасно понимаю, что ты хочешь устранить Цетега с дороги не для меня, а для себя. Но он еще нужен мне. Пусть сначала он уничтожит Тотилу, а мам уже я справлюсь с ним. Его судьба уже решена.

Между тем подъехал Цетег.

— Добро пожаловать, Нарзес, — сказал он. — Италия приветствует величайшего полководца этого столетия, как своего освободителя.

— Хорошо, оставим это, — ответил Нарзес. — Ты удивлен моим появлением?

— Кто ждет на помощь себе Ареобиндоса и вместо него находить Нарзеса, тот может только радоваться.

— Слушай же. Ты давно уже должен знать, что Нарзес всегда очень начальствует на войне. Знай же, что император велит тебе подчиняться мне со всем твоим войскам. Если ты соглашаешься служить под моим начальством, я буду рад, потому что ты хорошо знаешь Италию и готов. Если же не хочешь, то распусти своих солдат, — мне они не нужны: у меня сто двадцать тысяч воинов. Выбирай же, чем хочешь быть: моим подчиненным или гостем?

Цетег прекрасно понял, что если он не согласится подчиниться, то будет пленником Нарзеса, и потому ответил:

— Я считаю большой честью служить под твоим начальством, непобедимый полководец.

Про себя же подумал: «Подожди, и Велизарий явился сюда, как мой начальник. Но я справился с ним. Справлюсь я с тобой».

Нарзес действительно привел с собой стодвадцатитысячное войско. Он выяснил Юстиниану необходимость уничтожить готов.

— Они узнали наше бессилие и потому опасны. Теперь после войны они еще слабы, и мы можем уничтожить их. Но через несколько лет они отправятся и тогда, будь уверен, двинуться на нас, — и мы не в силах будем справиться с ними.

Юстиниан и сам сознавал, что это правда, и потому, несмотря на обычную скупость, на этот раз не пожалел денег и дал их на наем громадных орд. Со всем этим войском Нарзес двинулся в Италию, не с юга, как Велизарий, а с севера. «Готов нельзя уничтожить, начав войну с юга, — говорил он: — они уйдут на север, в горы, и там их не найдешь. Я начну свой поход с севера и буду гнать их все дальше на юг, а когда все они столпятся на самом берегу, я загоню их в море и потоплю, потому что флота, на котором они могли бы спастись, у них уже нет: милейший Цетег отнял, а правильнее, украл его у них».

И действительно Нарзес высадился на севере Италии и начал войну, какой еще не видали готы: это не была борьба войска с войском, а поголовное избиение готов. Никого он не брал в плен, а всех убивал, — не только мужчин, но и женщин, детей, стариков, больных, раненых, — никому не было пощады. Так двигался он с севера, уничтожая всех готов на своем пути. Понятно, какой ужас внушил он, когда способ его войны стал известен. При его приближении готы бросали все имущество и торопились спасаться с детьми и женами на юг, в лагерь Тотилы, где могли найти защиту. Скоро на всем севере Италии не осталось ни одного гота.

Тотила между тем расположился в Тагине и стягивал туда все войска. Последние воины сильно уменьшили число готов. В распоряжении Тотилы было всего семьдесят тысяч, из которых тысяч двадцать было разбросано в различных крепостях, так что при нем было не более пятидесяти тысяч воинов. Этого было тем более недостаточно, что население Италии, узнав о характере войны Нарзеса, изменило свое отношение к Италии: в нем проснулась старая вражда к варварам, и во многих местностях они помогали Нарзесу разыскивать и уничтожать скрывавшихся готов. И Тотила в глубине сердца опасался исхода подготовлявшейся битвы. Особенно беспокоил его недостаток конницы. Большая часть его конницы была при войсках Гунтариса и Гриппы подле Рима, и он не мог противопоставить храбрым лангобардам соответственного числа воинов. Но судьба, казалось, и на этот раз решила помочь своему любимцу.

Уже несколько дней в лагерь готов доходили темные слухи о приближении какого-то подкрепления с востока. На Тотила не ожидал никакого подкрепления, и, опасаясь, чтобы не оказался какой-нибудь византийский отряд, послал графа Торисмута, Визанда и Адальгота на разведку. На следующий же день они возвратились, и Торисмут с радостным лицом вбежал в его палатку.

— Король, — воскликнул он, — я в добрый час привожу тебе старого друга. Вот он!

Перед Тотилой стоял корсиканец Фурий Агалла.

— Привет тебе, король готов, — сказал гость.

— А, кругосветный мореплаватель, добро пожаловать. Откуда ты теперь?

— Из тира и… мне необходимо сейчас же поговорить с тобою наедине.

По знаку Тотилы все вышли из палатки.

— В чем дело? — приветливо спросил Тотила. Корсиканец в лихорадочном волнении схватил обе руки короля.

— О, скажи «да», скажи «да»: моя жизнь — больше жизнь, зависит от этого.

— Да в чем же дело? — с неудовольствием спросил удивленный Тотила, отступая назад: дикая пылкость корсиканца была противна его натуре.

— Скажи «да»: ведь ты обручен с дочерью короля вестготов? Валерия свободна? Да?

Тотила наморщил лоб и с гневом покачал головою.

— Не удивляйся… не спрашивай! — продолжал Агалла. — Да, я люблю Валерию со всей страстью. Люблю почти до ненависти. Несколько лет назад я просил ее руки, но узнал, что она твоя, и уступил. Всякого другого я задушил бы собственными руками. Но тебе уступил и уехал — в Индию, Египет. Я бросился во все опасности, предавался всевозможным наслаждениям. Напрасно: ни чем не могу я изгнать образ ее из своей души. Я жаждал ее, как пантера крови. Я проклинал и себя, и тебя, и ее, думая, что она давно уже твоя. Но вот в Александрии я встретился со знакомым мне купцом из вестготов. Он рассказал мне, что ты избран королем и женишься на дочери их короля Агилы, а что Валерия живет одна в замку Тагины. Он клялся, что это правда. Я в тот же день поехал сюда. У берегов Крита я встретил порядочный отряд. Это были персы, которых Юстиниан нанял для войны с тобою. Они находились под начальством Исдигерда, моего старого знакомого. От него я узнал, с каким громадным войском Нарзес вторгся в Италию. И вот я решил заплатить тебе мой старый долг благодарности: я предложил Исдигерду двойную сумму и привел его сюда. В отряде две тысячи всадников.

— О, — вскричал обрадованный Тотила, — благодарю тебя. Такая помощь мне очень кстати.

— Но ты не ответил мне. Что ты не женат, это я знаю. Но говорят, что Валерия… не свободна… что она… О, заклинаю тебя, скажи, свободна ли она?

И он снова схватил руки Тотилы. Но тот с досадой отдернул их.

— Все та же старая необузданность! — с неудовольствием сказал Тотила.

— Отвечай, гот! — с гневом вскричал корсиканец. — Говори, да или нет?

— Валерия моя, — горячо сказал король. — Моя теперь и вечно.

Агалла дико вскрикнул от злобы и боли и с силой ударил себя обоими кулаками в голову, потом бросился на постель и уткнулся головой в подушку, чтобы заглушить стоны. Тотила несколько времени молча, с удивлением смотрел на него и наконец прикоснулся к его плечу.

— Да сдержи же себя! Разве это достойно мужчины? Я думал, что, испытав однажды, к чему приводит такая дикая страсть, ты научился владеть собою.

Агалла, точно тигр, вскочил и схватил кинжал.

— А, так ты напоминаешь мне прошлое! Тебе, тебе одному прощу я это. Но предупреждаю, не делай этого в другой раз. Даже от тебя я не могу снести этого! О, не брани меня, а лучше пожалей! Разве вы, люди севера, знаете, что такое любовь!

И он снова начал стонать.

— Я тебя не понимаю, — ответил ему Тотила. — Вижу только, что ты дурно относишься к женщине.

— Тотила! — с угрозой вскричал Агалла.

— Да, дурно, как к лошади, которую, если не взял один, то может получить другой. Неужели ты думаешь, что у женщины нет души? Что она не имеет своей воли, не сделает сама выбора? Неужели ты воображаешь, что если бы я действительно женился на другой или умер, то Валерия тотчас стала бы твоей? Нет, Агалла, вы — слишком разные люди. Женщина, которая любила Тотилу, едва ли согласится выйти за Фурия Агаллу.

Точно пораженный молнией, вскочил корсиканец.

— Гот, ты стал слишком горд! Как смеешь ты считать меня ниже себя? Возьми назад свои слова!

— Я сказал истину: кто любит меня, тот после никогда не сможет любить тебя. Валерия боится твоей дикости. Ты внушаешь ей ужас.

Тут Агалла снова вскочил и схватил Тотилу за плечи.

— Ты рассказал ей! — дико вскрикнул он. — Ты открыл ей!.. Ты… В таком случае…

— Довольно, — ответил Тотила, оттолкнув его. — Нет, я ей этого не сказал пока, хотя ты заслуживаешь…

— Молчи об этом! — с угрозой прервал его Агалла, но тотчас же переменил тон. — Прости, — сказал он. — Я теперь пришел в себя. Завтра я сам буду сражаться с моей конницей и заглажу свою вину.

— Вот видишь, Фурий, теперь ты совсем другой человек. Еще раз благодарю тебя за твою помощь. Твоя конница позволяет мне привести в исполнение превосходный план битвы, от которого иначе я должен был бы отказаться. А вот, кстати, идут и мои главные военачальники. Не уходи, выслушай мой план.

В палатку вошли Тейя, Гильдебранд, Гриппа, Торисмут, Маркья, Алигерн и Адальгот.

— Друзья мои! — обратился к ним Тотила: — я пригласил вас на совещание о предстоящей битве. Выслушайте же меня. Вот подробная карта окрестностей Таганы. Это фламиниева дорога, которая от Капры ведет к Тагине и спускается оттуда к Риму. Тут, при Тагине будет решена битва. Ты, Гильдебранд, будешь командовать нашим левым крылом. Даю тебе десять тысяч воинов. Ты, Тейя, станешь на правом крыле с пятнадцатью тысячами, — на горе позади Капры.

— О нет, — вскричал Тейя, — позволь мне быть подле тебя: я видел такой дурной сон!

— Нет, мой Тейя, — возразил Тотила, — план битвы нельзя составлять по снам. У вас с Гильдебрандом будет много дела, когда наступит решительный момент, потому что, еще раз повторяю, здесь, между Капрой и Тагиной, будет решено дело. Вот почему я и ставлю здесь половину своего войска. В центре армии Нарзеса стоят герулы и — лучший отряд его — лангобарды. Так слушайте же. Я знаю лангобардов, они слишком увлекаются во время битвы, на этом я и строю весь свой план. Я с небольшим отрядом своей готской конницы выйду из Капры против лангобардов. Они, конечно, не замедлят броситься на меня. Я же со всем своим отрядом тотчас обращусь в притворное бегство назад в Капру. Лангобарды бросятся за нами и далеко опередят свою пехоту. Они погонят нас через всю Капру и затем бросятся по фламиниевой дороге к Тагине. Тут дорога эта в одном месте суживается и проходит между двух высоких гор, густо поросших лесом. В этих лесах будут скрыты в засаде персы Агаллы. Когда лангобарды, преследуя нас, подъедут к этим горам, я быстро поверну свой отряд назад, на них. В то же время зазвучит рог, и по этому знаку твои персы, Фурий, бросятся также с двух сторон на лангобардов.

— Они погибли! — с торжеством вскричал Визанд.

— Но это еще половина только половина дела, — продолжал Тотила. — Ведь Нарзес поспешит с пехотой на помощь лангобардам. Но скрою в домах Капры стрелков из лука, а в Тагине — копьеносцев. И когда Нарзес бросится и захочет вмешаться с пехотой в борьбу конницы между двумя городами, наши стрелки нападут на него с двух сторон и задержат его.

— Не хотел бы я завтра быть лангобардом, — сказал Агалла.

— Вы, Гильдебранд и Тейя, когда увидите, что пехота Нарзеса подходит к Капре, броситесь на ее центр, а мы в то же время бросимся на оба крыла ее и легко отдалим их от главной массы.

— Ты — любимец Одина, — заметил ему Гильдебранд.

Вслед за тем все разошлись. В палатке остались только Тотила и Агалла.

— Король, сказал корсиканец. — Я хочу просить тебя об одной милости. Завтра после битвы я уезжаю и никогда не возвращусь сюда. Позволь мне перед отъездом еще раз увидеть Валерию.

— К чему? — спросил, нахмурившись Тотила. — Это только будет тяжело и тебе, и ей.

— Нет, мне это принесет счастье. Или ты боишься, король готов?

— Фурий! — с негодованием вскричал Тотила. — Ступай, убедись сам, как мало походите вы друг на друга.

Глава XIV

В тот же день вечером Валерия гуляла в саду монастыря Таганы, в котором прожила столько лет. Вдруг послышались мужские шаги. Она повернула назад, к дому, но через минуту против нее стоял Фурий Агалла.

— Ты здесь, Агалла? Что привело тебя сюда?

— Потребность проститься с тобою, Валерия, проститься навеки. Завтра мы идем на смертельный бой. Твой… король позволил мне еще раз увидеть ту… которую только ему одному и уступаю… должен уступить, но… но не могу.

— Агалла, я невеста твоего друга! — с достоинством сказала Валерия.

— Я знаю!.. Это огненными буквами написано в моем сердце. И к чему он, именно он, встал между мною и тобою! Всякого другого я уничтожил бы!

— Ты заблуждаешься, Агалла. Чтобы раз навсегда положить конец подобным разговорам, знай, что если бы даже я никогда не встретила Тотилы, все же я никогда не вышла бы за тебя. Прощай!

И Валерия хотела пройти мимо него. Но он загородил ей дорогу.

— Нет, не уходи. Я не могу молчать. Ты должна знать, как я люблю тебя. Ты должна… И он схватил ее руку.

— Ко мне! На помощь! — закричала Валерия. В эту минуту сильный толчок отбросил корсиканца далеко назад.

— Тигр! — вскричал Тотила, — не хочешь ли ты убить и мою невесту также, как свою?

С диким криком ярости бросился на него Агалла. Но Тотила спокойно смотрел ему прямо в глаза. Фурий сдержался.

— Как? Неужели этот безумец убил свою невесту?

Агалла взглянул на Тотилу и видел, как тот утвердительно кивнул головою. Этого он не мог вынести, бросился бежать и через минуту исчез в и тени деревьев.

— Я пожалел, — сказал Тотила, — что позволил ему посетить тебя, и поехал вслед за ним. Ты очень испугалась?

— Да, он глядел безумным. Но теперь все прошло. Завтра — решительная битва? Ты беспокоишься?

— Никогда в жизни не ожидал я битвы с такой радостью, как теперь. Она прославит меня в истории. Мой план хорош и меня радует победа над великим полководцем. Я жду этой битвы, как праздника. И ты должна украсить мой шлем и копье, и моего коня веником из цветов и лент.

— Цветов и лент! Но ведь так украшают только жертву!

— И победителя, Валерия.

— Хорошо. Завтра к восходу солнца я пришлю тебе в лагерь оружие, украшенное цветами, покрытыми утренней росой.

— Да, я хочу выехать украшенным на эту лучшую мою победу. Потому что завтра одною битвою я выиграю и невесту, и Италию!

Возвратившись в лагерь, Тотила послал графа Торисмута к Агалле спросить, не изменил ли он своего намерения помочь ему. Торисмут возвратился с запиской: «Завтра я исполню то, чего ты ожидаешь от меня. После битвы ты не будешь больше укорять меня», — писал Агалла.

— Что он делал, когда ты приехал туда? — спросил Тотила.

— Он самым заботливым образом расставлял в засаду своих всадников.

С восходом солнца на следующее утро Тотила выехал с небольшим отрядом своей конницы из ворот Капры. Его вооружение блестело золотом и серебром, и было кроме того украшено венками роз и разноцветными лентами. Снежно-белый конь его также имел чудный венок на шее, а в гриву его были вплетены длинные яркие ленты. Рядом с Тотилой ехал Юлий. Он не был вооружен и держал в руке только прекрасный щит, данный ему Тейей.

— О! — вскричал Альбоин,увидя Тотилу. — Он едет на битву, нарядившись, как на свадьбу! Какое дорогое вооружение! Гизульф, брат мой, у нас не видали такого! И что за конь под ним! О, я должен иметь и этого коня, и это вооружение!

С этими словами он бросился вперед. Тотила остановил коня и, казалось, ждал удара. Вот Альбоин уже в нескольких шагах. Но в последнюю минуту Тотила чуть потянул повод, и лошадь его сразу отпрыгнула в сторону, так что Альбоин проскакал мимо. Тотила очутился сзади него и без труда мог бы пронзить его своим копьем. Лангобарды этого и ожидали и с громкими криками ужаса бросились к своему вождю. Но Тотила быстро обернул копье и тупым концом ударил противника по плечу с такой силой, что тот упал с лошади, Тотила же спокойно подъехал к своему отряду.

Альбоин быстро вскочил на лошадь и повел свое громадное войско на небольшой отряд готов. Но прежде чем они подъехали, готы бросились бежать обратно Капре. Альбоин сначала остановился в изумлении, но затем вскричал:

— Да это бегство! Конечно, бегство! Вот передние уже скрылись в воротах! Скорее, волчата! За ними в город!

И многочисленная конница его помчалась в Копру. Нарзес со своих видел все происшедшее.

— Стой! — с яростью кричал он. — Остановитесь, безумные! Ведь это бегство наверно притворное! Назад! Трубите отступление! Громче!

Но лангобарды слишком увлеклись преследованием врага. Остановить их было невозможно.

— Ах, — вздохнул Нарзес. — И я должен смотреть на такую глупость! Следовало бы дать им погибнуть в наказание. Но они мне нужны, надо спасти их. Итак, вперед, во имя глупости! Цетег, Анцал, Либери, за ним в Капру! Ведите исаврийцев, армян и иллирийцев. Но помните: город не может быть пуст. Берегитесь! Мои носилки последуют за вами. Но я не в силах больше стоять.

Он в измождении упал на подушки. Цетег же и другие полководцы бегом повели пехоту.

Между тем готы и за ними лангобарды вскачь пронеслись через Капру и помчались по фламиниевой дороге к Тагине. Вот передние ряды лангобардов достигли уже того места, где лесистые горы с двух сторон суживают дорогу. Увидя это, Тотила дал знак. Зазвучал рог, и в ту же минуту из ворот Тагины бросился отряд пехоты с копьями, а с обеих гор выскочили из засады персы. Пораженный Альбоин быстро оглянулся.

— Ах, мои волчата, никогда еще не бывало нам так худо! — вскричал он и повернул лошадь назад к Кипре. Но в эту минуту оттуда бросились скрытые в домах готские стрелки. Таким образом лангобарды оказались окруженными со всех четырех сторон.

— Ну, Гизульф, теперь остается только храбро умереть. Кланяйся моей Розамунде, если тебе удастся выбраться! — крикнул Альбоин и бросился на одного из предводителей конницы, который в золотом, открытом шлеме мчался прямо на него.

Альбоин готовился уже ударить его, но тот закричал:

— Стой, лангобард! Идем вместе на наших общих врагов! Долой готов! — И с этими словами Фурий Агалла рядом с Альбоином понесся на готов.

Первое мгновение готы, увидя это, молчали, думая, что, быть может, это какая-нибудь хитрость, но затем поняли и с криками: «Измена! Измена!» в страшном смятении бросились назад к Тагине. Тотила также побледнел, увидя Агаллу рядом с Альбоином.

— Да, это измена! — вскричал он. — А, тигр! Долой его!

И он понесся на корсиканца. Но, прежде чем он успел достичь его, Исдигерд с целым отрядом персов очутился между ним и Агаллой.

— На короля! — крикнул он персам. — Все на короля! Вот он, на белой лошади! — И целый град стрел направился в Тотилу. Щит его был совсем пробит. Между тем Агалла также увидел его.

— А, это он! Моей должна быть кровь его сердца! — И он бросился к Тотиле, который страшным ударом успел уже убить Исдигерда. Уже Агалла поднял копье, прицеливаясь бросить его в открытое лицо Тотилы. Но вдруг две стрелы вонзились в лошадь Тотилы, а третья в ту же минуту попала ему в плечо. И лошадь, и всадник упали. Персы Исдигерда громко вскрикнули от радости. Агалла и за ним Альбоин пришпорили коней.

— Пощадите жизнь короля! — кричал Альбоин. — Возьмите его в плен! Он пощадил мою жизнь!

— Нет, смерть ему! — крикнул Фурий и бросил копье.

Алигерн в это время старался поднять раненого Тотилу на вороную лошадь префекта. В эту минуту пронеслось копье Агаллы. Но Юлий отразил его щитом Тейи. Агалла пустил второе копье: Алигерн прикрыл короля щитом, но оружие было брошено с такой силой, что пробило щит и ранило короля. Агалла подъехал уже почти вплоть и занес меч над Тотилой. Но молодой Адальгот со страшной силой ударил его древком знамени, которое держал, и тот опрокинулся назад, оглушенный. Между тем Алигерну удалось наконец посадить раненого Тотилу на лошадь, и в сопровождении Юлия и Адальгота, он вывез короля из битвы и помчался в Тагину.

Торисмут между тем успел привести свой отряд в порядок. Тотила хотел распоряжаться битвой, но не мог сидеть на седле.

— Торисмут, — сказал он. — Ты защищай Тагину и пошли скорее гонца к Гильдебранту: он должен сейчас вести сюда весь свой отряд и во что бы то ни стало загородить дорогу на Рим. Тейя, как я узнал, уже на месте битвы, он должен прикрывать отступление на юг, к Риму. Это последняя надежда.

Тут он потерял сознание.

— Везите его отсюда, — сказал Торисмут. — Скорее туда, на гору, в монастырь. Скорее, потому что из ворот Капры движется уже пехота Нарзеса, — наступает решительный момент. Я буду защищать Тагину, пока у меня останется хоть один человек. Ни один всадник — ни перс, ни лангобард — не войдет в город, пока я в состоянии поднять руку: я буду охранять жизнь короля, пока он не очутится в безопасности.

Действительно, из ворот Капры появилась пехота Нарзеса. Цетег узнал уже о поступке Агаллы. Он подъехал к нему и протянул руку.

— Наконец-то, мой друг Агалла, ты примкнул к нам!

— О, он не должен жить, этот Тотила! — с яростью вскричал Агалла.

— Как? Разве он еще жив? Мне казалось, он умер! — быстро возразил Цетег.

— Нет, не умер! Его увезли раненого.

— Он не должен жить! — вскричал Цетег. — Его смерть важнее, чем взятие Тагины. Это может сделать Нарзес, — их ведь семьдесят против семи готов. А ты, Агалла, скорее в погоню за Тотилой. Он ранен, значит, не может сражаться. Его увезут в лес за городом. Туда можно пробраться по двум дорогам. Бери триста всадников и поезжай одной дорогой, а я возьму триста других и поеду другой.

— О, он наверно теперь в монастыре, у нее, у Валерии! Я задушу его там!.. Благодарю, Цетег. Я иду правой дорогой, ты — левой.

Между тем друзья отвезли раненого короля в ближайший лес за Тагиной. Там он напился у источника и немного окреп.

— Юлий, — сказал он, — поезжай к Валерии. Скажи ей, что битва проиграна, но ни Рим, ни я, ни надежда еще не потеряны. И привези ее сюда. Не хочешь? Ну, так я сам поеду к ней в монастырь.

Юлий неохотно согласился ехать.

— Сними с меня шлем и плащ: они так тяжелы! — просил раненый.

Юлий снял. В эту минуту ему послышался топот лошадей.

— Нас преследуют, кажется, — сказал он товарищам. Алигерн бросился к опушке леса и тотчас возвратился.

— Да, два отряда персов приближаются с двух сторон, — сказал он.

— О Юлий, скорее же, спаси Валерию! Веди ее под защиту Тейи.

— Да, я спасу ее! — ответил Юлий, в уме которого блеснула счастливая мысль: «Один раз мы с ним обменялись плащами, и это спасло его от удара убийцы. Сделаю я и теперь то же. Этим я отвлеку погоню от него». И он быстро надел шлем и окровавленный белый плащ Тотилы и вскочил на вороного Плутона. И действительно, как только он выехал из лесу на открытую дорогу, всадники бросились за ним. Чтобы отвлечь врагов как можно дальше от Тотилы, Юлий пустил Плутона во всю прыть. Ни добрый конь был ранен, ему трудно было взбираться на крутую гору. Погоня настигла его.

— Он ли это? — спросил ехавший впереди. — Тотила, кажется, выше ростом?

— Он, — ответил другой. — Его шлем и белый плащ.

— Но ведь он был на белой лошади. А это вороная, — и какая чудная!

— Да, это благородный конь. Я знаю его. Он сейчас остановится, смотри… Стой, Плутон! На колени! — закричал первый.

И Плутон, дрожа и фыркая, сразу остановился я, несмотря на шпоры и удары, медленно стал опускаться на колени.

— Да, варвар, езда на лошади префекта гибельна для вас! Вот это тебе за Рим, это за Капитолий, это за Юлия!

И префект с яростью нанес три страшных удара в спину Юлия. Тот упал с лошади. Префект спрыгнул с лошади, подошел к нему и снял шлем с его головы.

— Юлий! — в ужасе вскричал он.

— Ты, Цетег?

— Юлий! Ты не должен умереть! — вскричал снова префект, стараясь унять кровь, которая лилась из трех глубоких ран.

— Если ты меня любишь, — сказал умирающий, — спаси его, спаси Тотилу. — И кроткие глаза его закрылись.

Цетег ощупал пульс, приложил ухо к груди.

«Он умер! — беззвучным голосом сказал он. — О, Манилия! Юлий, тебя я любил, — и ты умер с его именем на устах!.. Теперь порвалась последняя моя связь с людьми. Теперь, человечество, ты мертво для меня!»

— Поднимите его на благородного коня: это, мой Плутон, будет последней службой в твоей жизни. Свезите его туда, в монастырь. Пусть священники хорошенько похоронят его. Скажите им, что он кончил жизнь, как монах, умер за своего друга: он заслуживает христианского погребения.

И он сел на лошадь.

— Куда? Назад, в Тагину? — спросил верный Сифакс.

— Нет! Туда, в Лес. Он там скрывается, потому что Юлий выехал оттуда.

Между тем Тотила немного подкрепился, сел на лошадь Юлия и в сопровождении Адальгота, Алигерна и некоторых других воинов поехал через лес к монастырю. Уже виднелись белые стены его, как вдруг справа раздался страшный крик, и на лесную прогалину выехал сильный отряд конницы. Тотила узнал их предводителя и, прежде чем спутники его успели опомниться, пришпорил коня и понесся на него, пустив свое копье.

— Гордый варвар! — вскричал тот.

— Гнусный изменник!

Точно две грозовые тучи, столкнулись враги и с такой яростью бросились друг на друга, что ни один не заботился о прикрытии себя: каждый думал только о том, чтобы нанести более сильный удар.

Фурий Агалла упал с лошади мертвый. Тотила опустился на руки Адальгота, смертельно раненый.

— Готы! — прошептал он еще. — Италия!.. Валерия!.. — и скончался.

В эту минуту, прежде чем успел начаться неравный бой, подъехал Альбоин со своими лангобардами. Молча, с поникшей головой смотрел он на труп короля.

— Он подарил мне жизнь, а я не смог спасти его, — с грустью промолвил Альбоин.

Один из его воинов указал на богатое вооружение покойника.

— Нет, — сказал Альбоин, — этот герой-король должен быть погребен со всеми почестями в королевском вооружении.

— Там в монастыре, Альбоин, — грустно сказал Адальгот, — его ждет невеста и могила, которую он уже давно выбрал для себя.

— Несите его туда. Я даю свободный пропуск благородному трупу и благородным носильщикам. А вы, всадники, за мною, назад в битву!

Глава XV

Между тем Цетег напал уже на след Тотилы. Вдруг к нему прискакал посланный с места битвы.

— Скорее, префект, назад! — кричал он. — Почти верная победа ускользает от нас. Нарзес потерял сознание. Либерий, заступивший его, в отчаянии. Твое присутствие необходимо.

Цетег быстро повернул коня назад, к Тагане.

— Слишком поздно! — крикнул ему навстречу Либерий. — Битва уже окончена. Перемирие. Остатки готов удаляются.

— Как? — с яростью вскричал Цетег. — Перемирие? Отступление?.. Где Нарзес?

— Он лежит без сознания в своих носилках. Испуг, неожиданность вызвали страшный припадок его болезни.

И неудивительно.

— Какая неожиданность? Рассказывай, что случилось.

— Со страшным кровопролитием, потому что эти готы стояли, точно каменные стены, ворвались мы в Тагину, но тут мы должны были брать с бою каждый Дом, каждую комнату. Их предводитель разбил совершенно нашего предводителя Анцала.

— Как зовут этого предводителя? Тейя? — с живостью спросил префект.

— Нет, граф Торисмут. Когда мы уже почти кончали битву, и Нарзес велел уже нести себя в город, вдруг явился посланец с нашего левого крыла, — его совсем уничтожили.

— Кто?

— Он, этот ужасный Тейя. Он узнал, что их центр в опасности, и что король ранен, и — понимая, что не успеет уже помочь им — с безумной смелостью бросился на наше левое крыло, разбил его, погнался за беглецами в самый их лагерь и захватил там десять тысяч пленных со всеми вождями. Потом связал Зевксиппа и отправил его со своими герольдами к Нарзесу, требуя перемирия на двадцать четыре часа.

— Невозможно! — вскричал Цетег.

— Иначе он поклялся, что умертвит всех десять тысяч поенных вместе с их вождями.

— И пусть бы умертвил! — вскричал Цетег.

— Да, для тебя, конечно, все равно, римлянин. Что тебе до наших войск! Но Нарзес не так относится к ним. На него страшно подействовала эта ужасная неожиданность. Он упал припадок и потерял сознание, протянув мне жезл главнокомандующего. А я, конечно, принял условие.

— Это условие не обязательно для меня! — вскричал префект. — Я тотчас начну битву снова.

— Нет, ты не сможешь сделать этого. Тейя оставил большую часть пленных и всех предводителей у себя заложниками, и если ты выпустишь хотя бы одну стрелу, он убьет их. А за это Нарзес не поблагодарит тебя.


Между тем Тейя и Гильдебранд, окончив битву, поспешили к тому месту, где лежал труп Тотилы. С рыданием бросился навстречу им Адальгот и, взяв за руки, повел к гробнице. Здесь на своем щите лежал молодой король. Торжественное величие смерти придало благородным чертам его строгость, которая делала это лицо еще прекраснее, чем сияние жизнерадостности, бывшее при жизни. Слева рядом с ним лежал труп Юлия, а между двумя друзьями, на белом, залитом кровью плаще Тотилы, лежал третий труп — прекрасной римлянки Валерии. Когда ей сообщили, что в монастырь несут ее жениха, она без слез, без вздоха, бросилась к широкому щиту, на котором Адальгот и Алигерн торжественно вносили покойника в ворота, помогла уложить его в саркофаг и затем спокойно, не торопясь, вынула из-за пояса кинжал и со словами: «Вот, строгий Бог христиан, возьми и мою душу!» — вонзила острое орудие себе в сердце.

У ног ее плакала Гото. Кассиодор с маленьким крестом из кедрового дерева переходил, шепча молитвы, от одного труда к другому, и обильные слезы текли по лицу его.

Вскоре часовня наполнилась воинами. Молча подошел Тейя к трупу Тотилы, положил правую руку на глубокую рану в его груди и, нагнувшись, прошептал «Я окончу твое дело».

Затем он отошел к высокому дереву, которое росло на вершине холма у могилы, и обратился к толпе воинов, молча стоявших вокруг:

— Готы! Битва проиграна, и государство пало также. Кто из вас хочет перейти к Нарзесу и подчиниться ему, — пусть идет. Я не удерживаю никого. Сам же я хочу сражаться до конца. Не для того, чтобы победить, — это невозможно, — а чтобы умереть смертью героя. Кто хочет разделить мою участь, — оставайтесь. Вы все хотите? Хорошо.

Тут поднялся старик Гильдебранд.

— Король умер. Но готы не могут, даже когда идут на верную смерть, сражаться без короля. Аталарих, Витихис, Тотила… Только один есть среди нас, который может быть четвертым после этих трех благородных героев, — это ты Тейя, наш последний, наш самый великий герой!

— Да, — ответил Тейя, — я буду вашим королем. Не на спокойную жизнь, а на геройскую смерть поведу я вас. Тише! не приветствуйте меня ни радостными криками, ни звоном оружия. Кто хочет иметь меня своим королем, сделайте то же, что я.

И он сорвал с дерева, под которым стоял, маленькую веточку и воткнул ее себе в шлем. Все молча последовали его примеру.

— О король Тейя? — прошептал Адальгот, стоявший подле него. — Ведь это ветки кипариса. Так увенчивают обреченных в жертву!

— Да, мой Адальгот, ты говоришь, как предсказатель: обреченных на смерть!..

КНИГА VII. Тейя

Глава I

История готов быстро подвигается теперь к концу, точно камень, катящийся с крутой горы. Под Капрой и Тагиной погиб цвет их пехоты: из двадцати пяти тысяч, которые привел туда Тотила, не осталось ни одной. На флангах тоже погибло много готов, так что осталось всего не более двадцати тысяч человек, с которыми Тейя поспешно двинулся на юг по фламиниевой дороге. По пятам за ними гнались Цетег и лангобарды, а за ними Нарзес, окруживший готов с запада, юга и севера.

Движение готов сильно замедлялось огромным количеством неспособных к войне — женщин, детей, стариков, больных, которые, в ужасе от жестокостей Нарзеса, бежали изо всей Италии в лагерь короля. Чтобы не допустить неприятеля нагнать себя, готам приходилось почти каждую ночь жертвовать небольшим отрядом. Выбиралось место, где бы небольшой отряд мог надолго задержать огромное войско неприятеля, и человек пятьсот оставались там и вступали в ожесточенную борьбу с врагами. Победить они, конечно, не надеялись, но своим храбрым сопротивлением задерживали врага на несколько часов и этим давали возможность своим уйти дальше. Около Фоссатума Тейя узнал от бежавших готов, что Рим потерян для них, что римляне в условленную ночь умертвили всех бывших там готов с их женами и детьми. После этого идти к Риму было бесполезно. Надо было изменить направление пути. Тейя оставил под Фоссатумом тысячу готов под начальством графа Маркья, чтобы задержать Цетега и Альбоина, а сам повернул к Неаполю. К полудню подошли сюда войска Цетега и Альбоина, и началась битва. Она продолжалась до самой ночи. Когда рассвело, в лагере сотов была гробовая тишина. С величайшей осторожностью приблизились преследователи к окопам готов: все также тихо. Наконец Цетег, а за ним его Сифакс, взобрались на шанцы.

— Идите смело! — обернувшись крикнул Цетег своим исаврийцам. — Опасности нет, вот все они лежат мертвые, — вся тысяча. Вот и граф Маркья, я знаю его.

Очистив дорогу, Цетег снова пустился в погоню за Тейей по фламиниевой дороге. Но местные крестьяне сообщили ему, что готы не проходили здесь, — всякий след их исчез. Цетег созвал совет и решил разделить свое войско, чтобы искать исчезнувших готов: одна часть под начальством Иоганна должна идти направо, Альбоин же — налево. Сам префект решил идти к Риму и, овладев городом при помощи своих верных исаврийцев, не пускать в него Нарзеса.

Пока префект обсуждал подробности этого плана, в палатку его вошел Нарзес, опираясь на руку Василиска.

— Ты позволил тысяче готов задержать себя здесь до тех пор, пока остальные успели скрыться, — с гневом начал главнокомандующий. — И к чему ты отправляешь Иоганна на юг? Тейя не пойдет туда, он наверно уже знает, что Рим для него потерян.

Глаза Цетега засияли.

— Да, — продолжал Нарзес. — Я послал в Рим нескольких умных людей, и они возбудили тамошнее население против готов. В заранее условленную ночь римляне умертвили всех живших среди них готов, с женщинами, детьми и стариками. Не более пятисот человек успели запереться в башне Адриана. Новый римский папа Пелагий прислал ко мне своих послов. Я заключил с ним договор, которым, надеюсь, ты будешь доволен. Видишь ли, добрые граждане Рима ничего не боятся так сильно, как третьей осады, и просят, чтобы мы не предпринимали ничего, что могло бы повести к новой борьбе из-за Рима. Готов в башне Адриана, — пишут они, — голод заставит сдаться. А после этого они поклялись открыть ворота своего города только своему естественному начальнику и защитнику, префекту Рима. Вот договор, читай сам!

С глубокой радостью прочел Цетег этот договор. Итак, они его не забыли, его римляне! К нему, а к ненавистным византийцам обратились они теперь, когда наступает решительная минута! Его зовут назад в Капитолий!

— Ну, что? — спросил Нарзес. — Доволен?

— Да, я доволен, — ответил Цетег, возвращая прочитанный документ.

— Я обещал не делать ми малейшей попытки овладеть городом силой, — сказал Нарзес. — Надо прежде отправить короля Тейю вслед за королем Тотилой.

Тейя между тем прекрасно воспользовался задержкой врага у Фоссатума. Оставив фламиниеву дорогу, он бросился на восток, к берегу моря, прошел Самниум и отсюда уже свернул на юго-запад, к Неаполю. Дорогой он узнал, что византийцы из Капуи угрожают Кумам.

— Ну, нет, — вскричал Тейя, — мы должны поспеть в этот город раньше их. Там у меня есть важное дело.

Оставив для защиты женщин и детей небольшой отряд, сам он бросился к Капуе и неожиданным нападением совершенно уничтожил значительное византийское войско. Эта удача была последней улыбкой готам бога побед. На следующий день Тейя вступил в Кумы.

Посреди этого города возвышалась высокая, крепкая башня, окруженная толстыми, высокими стенами. В этой башне содержались римские заложники, которых Тотила взял с собою, когда в последний раз уходил из города. Их было около трехсот человек, самых знатных граждан Рима, — сенаторов, патрициев. Они были приведены в эту башню ночью, в глубокой тайне, и, как ни старались римляне узнать, где они находятся, им это не удалось.

Теперь Тейя вошел в эту башню с несколькими готами, успевшими спастись во время последнего избиения их в Риме. По его повелению, готы рассказали заложникам, как римляне, возбужденные подосланными Нарзесом людьми, в одну ночь умертвили всех готов в городе, даже женщин и детей. Так ужасен был взгляд Тейи во время этого рассказа, что заложники поняли, что участь их решена. И действительно, через час головы их были выставлены на стенах города.

— Но не только за этим торопился я сюда, — сказал Тейя Адальготу. — Есть еще один священный долг, который мы должны исполнить здесь.

И он пригласил всех вождей к себе на ужин. Когда печальное торжество было окончено, он сделал знак Гильдебранду. Тот тотчас встал и взял горящий факел.

— Идите за мною, товарищи, — сказал он. — Возьмите с собою свои щиты.

Был третий час ночи. Молча вышли из залы, следуя за королем и седым Гильдебрандом, Гунтарис, Адалмот, Алигерн, Гриппа, Рагнарис и Визанд. Позади всех шел, с факелом Вахис, который со смерти Витихиса служил оруженосцем при Тейе.

Прямо против дворца, в саду возвышалась громадная круглая башня, «башня Теодориха», как ее называли. К ней направился старый Гильдебранд, освещая дорогу. Войдя в комнату первого этажа, он не стал подниматься по ступеням вверх, а тщательно размерил пол, нашел едва заметную для глаза скважину между двумя каменными плитами, которыми был выстлан пол, и, просунув в эту скважину кончик топора, приподнял камень. Открылся вход в глубокое подземелье, Гильдебранд первый стал спускаться туда по крутым каменным ступеням. За ним молча один за другим спустились все остальные по узкой, высеченной в скале лестнице в двести ступеней, которая привела их в обширную пещеру, разделенную стеною на две половины. Часть, в которую они вошли, была пустая. Тогда Тейя, отсчитав десять шагов, надавил камень, и в стене открылась маленькая дверь. Гильдебранд и Тейя вошли в нее, осветили своими факелами открывшуюся часть пещеры, и перед глазами их удивленных друзей засверкали целые кучи всевозможных сокровищ: слитки золота, серебра, кучи драгоценных камней, жемчуг, бесчисленное множество драгоценных ваз, кубков и чаш всевозможной величины и формы, дорогие меха, пурпур, шелка и особенно несметное количество оружия всех времен и народов, от самых простых, грубых деревянных до самых изящных, усыпанных драгоценными камнями.

— Эта тайная пещера, — сказал Тейя, — известна только Гильдебранду и мне. Она вырублена в скале сорок лет назад, по распоряжению самого Гильдебранда, когда он был графом Кумы, и сюда снесены все эти сокровища, которые в течение столетий накопили Амалунги, — частью как военную добычу, частью как мирные подарки соседей. Вот почему византийцы нашли так мало сокровищ в Равенне. Целые месяцы враги всюду шарили, отыскивая знаменитые сокровища Амалунгов, — напрасно: глубокая пропасть не выдала своей тайны. Но теперь настало время вынести их отсюда: заберем все это на свои широкие щиты и понесем с собою в последнюю битву, которая предстоит еще остготскому народу. Ты, Адальгот, не бойся: если даже я погибну, и все будет потеряно, — эти священные сокровища не должны попасть в руки византийцев. Ты увидишь, какое чудное место выбрал я для этой последней битвы готов, — оно поглотит и скроет навсегда и последних готов, и их сокровища, и их славу.

— Да, — подтвердил Гильдебранд, — не только их золото и драгоценные камни, но и их высочайшее сокровище и славу. Вот, смотрите, мои готы!

И он отдернул занавес в глубине пещеры. Все присутствующие почтительно опустились на колени, потому что все сразу узнали великого покойника, который явился пред ними, сидя на высоком золотом троне, с мечом в правой руке, покрытый пурпуровой мантией. Это был король Теодорих. Римляне научились от египтян бальзамировать трупы, и благодаря этому искусству труп великого человека сохранился замечательно хорошо.

В глубоком волнении все молча смотрели на своего великого короля. Наконец Гильдебранд заговорил:

— Давно уже мы с Тейей потеряли веру в звезду готов. Вы знаете, что Амаласвинта велела положить тело своего великого отца в круглой мраморной башне во дворце Равенны. Перед началом войны мне была поручена почетная стража перед этим зданием. Но мне не нравилось оно: я не считал его достаточно надежным убежищем для величайшего сокровища готов. И еще больше не нравилось мне плаксивое пение священников, которые слишком уж часто являлись молиться за великую душу героя. И я подумал: когда готы будут изгнаны из этой южной страны, то ни вельхи, ни греки не должны осквернять останков великого короля. Нет, прах дорогого героя должен быть скрыт так, чтобы никто не мог найти его. И вот в темную ночь, при помощи Тейи, я вынес благородный труп из круглой башни Равенны и, как величайшее сокровище, скрыл его здесь, где он спрятан надежно. А если бы через много веков случайно и нашли его, то кто догадался бы, что это король с орлиным взглядом? Мраморный саркофаг в Равенне теперь пуст, и монахи напрасно стерегут его. Здесь, окруженный своими сокровищами, сидя на своем троне, должен покоиться великий король. Душа его, которая смотрит сюда из Валгаллы, это приятнее, чем видеть себя распростертым под тяжелым камнем.

— Но теперь, — закончил его речь Тейя, — для него и для его сокровищ наступило время еще раз увидеть божий свет. Когда мы вынесем все эти сокровища, мы возьмем с собою также и дорогой труп героя. А завтра рано утром мы уйдем отсюда и поспешим к тому месту, которое я избрал для последней битвы нашей, — месту, которое может дать надежное убежище всем, решившимся умереть.

Глава II

Нарзес между тем вел свои войска также к Неаполю, но через Рим. Цетег со своими исаврийцами находился тут же. Он боялся, что Нарзес не сдержит обещания и попытается овладеть Римом. Но, к его удивлению, Нарзес этого не сделал и даже переговоры с папой и властями Рима вел вне города, в присутствии Цетега. Римляне поклялись над мощами святых не открывать ворот своего города никому, кроме префекта города.

Цетег был очень доволен.

— Они поняли наконец, — сказал он вечером Лицинию, — что я один могу спасти Рим.

— Ах, начальник, — ответил тот, — не доверяй этому хитрому калеке. Я боюсь его.

— Не бойся. Только бы нам забраться в Капитолий. А уж оттуда мы справимся с ним: эпилептики не выносят воздуха Капитолия.

На следующее утро Цетег весело обратился к Лицинию:

— Слушай, только никому не говори: сегодня ночью ко мне в палатку успел пробраться Публий Мацер. Папа сделал его начальником в вновь сформированных римских войск и поручил ему охрану латинских ворот Рима, а брату его Марку поручил Капитолий. Он показывал мне документы. Но римлянам надоело управление духовенства. Они хотят видеть меня с моими исаврийцами на стенах своего города. Он напишет мне, в какую ночь ворота Рима и Капитолия будут открыты для нас.

Между тем Тейя прошел мимо Неаполя и расположился лагерем на склоне Везувия, по обоим берегам Драконовой реки, протекающей у подошвы горы и впадающей в море. Первой заботой короля было скопить как можно больше продовольственных запасов, чтобы кормить свой народ. В то же время он сделал все возможное, чтобы еще более укрепить это, от природы хорошо защищенное, место. Когда дня два после него сюда подошел Нарзес и осмотрел позицию противника, он даже удивился уменью варвара выбрать место для защиты.

— На Везувии есть одно ущелье, — сказал он Альбоину, — давно, когда я еще надеялся излечиться от своей болезни, врачи отправили меня сюда пользоваться горным воздухом. Я исходил тогда все горные тропинки и нашел это ущелье. Если варвары заберутся туда, то только голодом можно будет заставить их выйти из него.

— Это случится не скоро, — возразил Альбоин.

— Да, но другого средства не будет. Я не имею никакого желания губить еще десятки тысяч императорских войск, чтобы месяцем раньше уничтожить эту последнюю горсть варваров.

Так и вышло: шестьдесят дней простояли противники друг против друга. Медленно, со страшными потерями завоевывая каждый шаг, Нарзес стягивал свои войска вокруг осажденных. Наконец он закрыл им все пути на север, восток и запад. Только юг оставался открытым. Не там было море, а готы не имели ни одного корабля. После ужасной битвы византийцам удалось оттеснить готов на правый берег Драконовой реки. Тут на плоскогорье, неподалеку от одного из боковых кратеров Везувия, среди многочисленных пропастей, пещер и обрывов расположились остатки храброго народа. Со всех сторон это плоскогорье было окружено громадными, почти отвесными скалами. Единственным выходом служило узкое ущелье, открывавшееся на юг. Это и было то ущелье, о котором говорил Нарзес. Вход в него был так узок, что один человек вполне закрывал его своим щитом. Этот вход день и ночь сторожили, сменяясь каждый час, сам король Тейя, герцог Гунтарис, герцог Адальгот, граф Гриппа, граф Визанд, Алигерн, Рагнарис и Вахис. За ними в ущелье стояла всегда сотня воинов, также сменявшихся ежечасно.

Итак, долгая и ужасная борьба за Рим и Италию свелась в конце концов, благодаря ужасной системе Нарзеса, к борьбе из-за маленького ущелья на берегу так горячо любимого и так храбро защищаемого готами полуострова.

На холме, прямо против входа в ущелье, расположился Нарзес с лангобардами. По правую сторону от него стоял Иоганн, по левую — Цетег с исаврийцами. Цетег был очень доволен своим местом, так как оттуда шла дорога прямо на Рим.

— Будьте готовы с исаврийцами, — говорил он Лицинию и другим своим центурионам. — Как только получится известие от Мацера, вы тотчас отправитесь в Рим.

— А ты? — спросил Лициний.

— Я останусь пока при Нарзесе, чтобы наблюдать за ним.

Прошла несколько дней, и ожидаемое от Мацера известие было получено. Цетег тотчас сообщил об этом Лицинию.

— Сегодня же ночью мы отправимся, — ответил Лициний. — Позаботься только, чтобы великий калека как можно дольше не знал о нашем уходе.

— Это напрасно, Лициний. За нами так зорко наблюдают, что мы не можем скрыть этого. Гораздо благоразумнее будет действовать открыто. Ты сам пойдешь к нему вместе с Сальвием. От моего имени вы сообщите ему, что римляне уничтожили уже последних готов, которые держались еще в башне Адриана, и просят, чтобы я с исаврийцами вступил в Рим теперь же, не ожидая битвы с Тейей. Скажите ему, что я прошу его сообщить, согласен ли он, чтобы вы тотчас отправились туда с исаврийцами. Без его согласия ни я, ни исаврийцы не тронемся с места.

Как только Лициний вышел, в палатку вошел Сифакс.

— О господин, — умоляющим голосом обратился он к Цетегу, — не доверяй этому больному со спокойным, проницательным взглядом. Я так боюсь его.

— Я знаю, мой Сифакс, что он охотно уничтожил бы меня. Но он так осторожен, что я никак не мог ничего выведать у него. Слушай: я знаю, ты хорошо плаваешь. Но умеешь ли ты нырять? Можешь ли долго оставаться под водою?

— Могу, — с гордостью ответил Сифакс.

— Прекрасно! — вскричал Цетег. — Я узнал, что Нарзес ведет тайные разговоры с Альбоином и Василиском не в палатке, — в лагерь тысячи ушей, — а в купальне. Врачи предписали ему утреннее купание в море. Для этой цели ему устроили купальню, к которой можно добраться в лодке. Его сопровождают туда Альбин и Василиск, и я заметила, что каждый раз, возвратившись оттуда, они знают распоряжения Нарзеса и последние вести, полученные из Византии.

— Отлично, — ответил Сифакс. — Если эти вести можно узнать в купальне, обещаю, что ты будешь знать все. Притом вот уже несколько дней подряд какой-то рыбак делает мне разные знаки. Я думаю, что он хочет сообщить мне нечто. Но лангобарды так следят за каждым моим шагом, что мне не удалось незаметно поговорить с ним. Быть может, теперь, нырнуть в воду, я узнаю также и то, что хочет сообщить этот рыбак.

Между тем вскоре возвратился Лициний.

— Префект, — с радостью вскричал он. — Как хорошо сделал ты, что послал к Нарзесу. Он действительно отпускает нас в Рим. Не понимаю, как мог он сделать это! Вот уж истинно, — кого Бог захочет погубить, того Он ослепляет.

— Расскажи же подробно, что говорил Нарзес, — улыбаясь ответил Цетег.

— Когда я передал ему твое поручение, он сначала не поверил. «Неужели, — недоверчиво сказал он, — благоразумные римляне могут приглашать к себе исаврийцев и префекта, благодаря которому они должны были выносить голод и быть поневоле храбрыми?» Но я возразил ему, что это уже дело префекта. Если он ошибся, то римляне не пожелают впустить его добровольно в свой город, и тогда семи тысяч исаврийцев слишком мало для того, чтобы можно было надеяться взять с ними город штурмом. Это, невидимому, убедило его. Он дал разрешение, с тем условием, что если римляне не впустят нас добровольно, то мы не будем пытаться овладеть городом силой, а тотчас возвратимся назад. Знаешь ли, он, невидимому, ничего не имеет против того, чтобы сам отправился с нами. По крайней мере он спросил: «Когда же префект думает отправиться?» И был видимо удивлен, когда я ответил, что ты останешься здесь, а исаврийцев поведу я и Сальвий.

— Неужели? — вскричал Цетег, и глаза его заблестели. — И как это его называют умнейшим человеком? Такая глупость!.. Отпустить меня в Рим! Да это сами боги ослепили его, и я не могу не воспользоваться разрешением! Меня тянет в Капитолий! Я тотчас отправлюсь с вами. Сифакс, седлай лошадей!

Но мавр сделал ему знак.

— Оставь меня одного, трибун, — сказал Цетег, заметив знак мавра. — Я сейчас снова позову тебя.

— О господин! — вскричал Сифакс, как только Лициний ведет исаврийцев, а ты останься хотя до завтра. Завтра я выужу в море две верные тайны. Я говорил сегодня с тем рыбаком. Он вовсе не рыбак, а писец Прокопия. Прокопий послал тебе семь писем, и так как ни одно не дошло до тебя, — лангобарды перехватили всех послов, — то он послал наконец одного умного человека. У него также есть письмо к тебе, но лангобарды очень зорко следят за ним, — один раз они уже схватили его и хотели убить, но его отец, здешний рыбак, привел свидетелей, что это его сын, и они отпустили его. С тех пор он уже не носит письма при себе. Но сегодня ночью много рыбаков собираются на ловлю. Он выедет с другими и захватит письмо. А завтра утром Нарзес будет купаться, — сегодня болезнь помешала ему. Из Византии сегодня прибыл почтовый императорский корабль. Останься до завтра, пока я все узнаю.

— Конечно, останусь, — ответил Цетег. — Позови мне Лициния.

— Я остаюсь здесь до завтра, — сказал префект вошедшему трибуну. Ты же тотчас веди исаврийцев в Рим. По всей вероятности, я догоню вас дорогой. Но если бы я и не успел, то идите в Рим без меня. Ты Лициний, охраняй Капитолий.

— Начальник! — вскричал юноша. — Это такая честь для меня! Но мне хотелось бы, чтобы ты поскорее ушел от этого Нарзеса. Я не доверяю ему.

— Ну, великий Нарзес — прекрасный полководец, это бесспорно. Но он положительно глуп, по крайней мере, в некоторых случаях. Иначе мог ли бы он отпустить меня с исаврийцами в Рим? Итак, не беспокойся, Лициний. Прощай, мой привет моему Риму. Скажи мне, что последняя битва из-за него между Нарзесом и Цетегом кончается Цетега. До свиданья в Риме!

— В вечном Риме! — повторил Лициний с блестящими глазами и вышел.

— Почему этот Лициний не сын Манилии! — сказал Цетег, глядя вслед юноше. — Как глупо сердце человека! Почему оно так упорно хранит привязанность? Лициний, ты должен, как мой наследник, заменить Юлия! Но почему ты не Юлий!

Глава III

Наступил между тем сентябрь. Противники все стояли друг против друга. На первых порах Нарзес отправлял небольшие отряды ко входу в ущелье, надеясь овладеть им. Но готы зорко охраняли этот вход и убивали всех, кто приближался к ним на расстоянии выстрела. Наконец Альбоин отказался посылать туда своих лангобардов.

— Да, — с досадой сказал он. — Я не пущу своих волчат туда: почти тысяча их легла перед ущельем. Да и герулы и бургунды, франки и аллеманы также потеряли там не мало людей. Мой брат Гизульф лежит тяжело раненый. И если бы глыба, на которой я вчера стоял, не обвалилась так кстати, моя Розамунда была бы теперь самой прекрасной не из жен, а из вдов царства лангобардов. Довольно с нас. Теперь очередь твоих иллирийцев и македонян. Посылай их, а мы, германцы, достаточно испытали уже, как умирают перед щелкой.

— Нет, мой волчонок, — улыбаясь, ответил Нарзес. — Ни македоняне, ни иллирийцы не пойдут туда. Алмаз режется алмазом: пусть германцы бьют германцев. Вас слишком уж много на свете. Впрочем, ты прав: надо оставить всякую попытку взять это ущелье штурмом. Это невозможно, пока его охраняют люди, подобные Тейе. Будем ждать, что голод выгонит их оттуда. Не может быть, чтобы они продержались еще долго.

Действительно, запасы готов подходили к концу. Однажды вечером Тейя возвратился со своего дежурства у входа в ущелье. Адальгот в ожидании его приготовил ему ужин в палатке. Но Тейя отказался.

— Посидим на воздухе, — сказал он Адальготу. — Взгляни, какой чудный вечер! Немного их увидим уже мы в жизни. Запасы истощаются, и когда я раздам их, то поведу своих готов в последний бой! Конечно, мы не вернемся оттуда, но умереть со славой! Да, судьба и Нарзес могут лишить нас государства, могут уничтожить наш народ, но лишить нас силы не может никто. Иди, мой Адальгот, домой, в свою палатку, где тебя ждет твоя Гото. О как хотел бы я спасти жизнь наших женщин и детей. Но это невозможно. Единственное, что я могу сделать, это обеспечить возможность избежать рабства Византии тем из них, кто предпочитает смерть позору и неволе. Взгляни на эту гору, Адальгот. Видишь, как красиво поднимается огненный столб из темного отверстия, там, вправо? Когда последний защитник входа в лагерь падет, один прыжок туда — и никакой римлянин не прикоснется к нашим чистым женщинам! О них, об этих женщинах думал я, когда избрал это место для последнего сражения! Мы можем со славой умереть повсюду, — и только о женщинах думал я, когда вел вас к Везувию.

Серьезно и решительно сообщил Адальгот решение Тейи своей молодой жене. Он ожидал взрыва горя и отчаяния с ее стороны. Но, к его удивлению, Гото ответила ему совершенно спокойно:

— Я давно уже думала об этом, мой Адальгот, и не считаю это за несчастье. Несчастьем было бы при жизни потерять того, кого мы любим. Я же достигла на земле высочайшего счастья, — я стала твоей женою. А буду ли я ею двадцать лет или полгода, — это уже все равно. Мы умрем вместе, в один день, быть может, в один час, Потому что, когда ты в этой последней битве сделаешь свое дело и будешь наконец ранен так, что не сможешь больше сражаться, — тогда король Тейя не запретит, надеюсь, принести тебя ко мне. Я возьму тебя на руки, я вместе с тобою брошусь в кратер вулкана. О мой Адальгот, как счастливы были мы! И мы сделаемся еще более достойны этого счастья, если сумеем умереть мужественно, без трусливых жалоб. Потомок Балтов не должен иметь права сказать, что дочь пастуха не смогла подняться на его высоту. Меня укрепляет воспоминание о нашей горе. Оно придает мне сил гордо умереть. Когда я в первый раз подумала о смерти, мне стало жаль жизни. Но я вспомнила свои родные горы. «Стыдись, — тихо нашептывали они. — Стыдись, дитя гор! Что сказали бы Иффингер и Волчья голова, и другие каменные великаны, если бы увидели, что дочь пастуха оробела? Будь достойна и своих гор, и своего героя Балта».

Прошло несколько дней после ухода исаврийцев в Рим, а Цетег все еще оставался в лагере Нарзеса. Он решил дождаться письма Прокопия. Но все эти дни стояла такая бурная погода, что ни один рыбак не выезжал в море. Наконец буря стихла, и Сифакс принес письмо. Все более омрачалось лицо Цетега по мере чтения, все крепче и с большей горечью сжимались его губы, глубже становилась складка посреди красивого лба.

Вот что писал Прокопий:

«Корнелию Цетегу, бывшему префекту и бывшему другу, последнее письмо от Прокопия.

Это самое печальное изо всех писем, которые приходилось мне писать. Я охотно отдал бы, правую руку свою, чтобы не писать его, этого отречения от нашей почти тридцатилетней дружбы. В двух героев верил я: в героя меча — Велизария, и в героя духа — Цетега. И вот теперь я должен почти презирать тебя».

Цетег отбросил письмо, но через несколько времени снова взял его.

«Давно уже мне не нравились те кривые пути, по которым в былое время ты увлек и меня. Но я верил, что ты действуешь совершенно бескорыстно, только во имя высокой цели — освобождения Италии. Только теперь понимаю я, что тобою руководило одно безграничное, неимоверное властолюбие. В жертву этому ненасытному чувству ты принес Велизария, этого храбрейшего героя с детски чистым сердцем. Это гнусно, и я навсегда отвращаюсь от тебя».

Цетег закрыл глаза.

— Чему же удивляюсь я? — сказал он про себя. — Умный Прокопий имеет идола: Велизарий — его кумир, и он никогда не простит тому, кто поднимет руку на этого кумира. Да, это не удивительно… но все же больно. Такова сила тридцатилетней привычки. Столько лет мое сердце билось сильнее при звуке имени Прокопия! Однако каким слабым делает нас привычка! Юлия отнял у меня гот, Прокопия — Велизарий. Кто же возьмет у меня Цетега, моего самого старого, последнего друга? — Никто, ни даже Нарзес, ни сама судьба. Итак, прочь, Прокопий, из круга моей жизни! Ты мертв. Но посмотрим, что еще пишет этот мертвец.

И он снова принялся читать:

«Но в память моей тридцатилетней дружбы я хочу предостеречь и, если еще возможно, спасти тебя. Потому что любовь еще не угасла в моем сердце, и я хотел бы оказать тебе последнюю услугу. Ты обвинил Велизария в измене Юстиниану, а тот посадил его в темницу и велел ослепить. Я не мог ничем помочь ему. Но его спас Нарзес, этот великий человек. Когда Велизария схватили, Нарзес был в Никодимии, куда врачи отправили его на купанья. Узнав приговор, он тотчас поспешил в Византию и послал за мною. „Ты знаешь, — сказал он мне, — что заветным желанием моим всегда было — победить Велизария. Но победить в открытой, борьбе, на поле битвы, а не посредством лжи и клеветы. Идем, — ты, его первый друг, и я, его первый враг, — мы попытаемся вместе спасти этого несчастного“. И он отправился к Юстиниану, ручался ему за верность Велизария, но тот ничего не хотел слушать. Тогда Нарзес положил перед ним свой жезл главнокомандующего и объявил ему: „Слушай, что я тебе скажу: если ты не уничтожишь приговора и не велишь заново расследовать это дело, то я бросаю службу, и ты таким образом в один день лишишься обоих своих полководцев. Посмотрим, кто будет тогда защищать твой трон от готов, персов и сарацины“. Юстиниан испугался и попросил три дня на размышление, Нарзес же получил право просмотреть со мною все обвинительные акты и видеться с обвиненным. В течение всех этих трех дней Нарзесу удалось достать твое письмо к императрице Феодоре, в котором та излагает подробно план, как погубить Велизария. Невинность его была таким образом вне сомнений, и Юстиниан сам спустился к нему в темницу, со слезами на глазах обнял его и вывел оттуда. Но то же письмо ясно доказало также и твою давнюю связь с Феодорой. Она отравилась, боясь гнева императора. А тебя Юстиниан поклялся погубить: каким образом — не знаю. Но я знаю наверное, что Нарзес имеет тайные приказания на этот счет. Итак, беги, спасайся!»

Цетег бросил письмо и несколько раз прошелся по палатке.

— Как слаб сделался ты, Цетег! — сказал он наконец самому себе. — До такой степени взволноваться из-за потери дружбы одного человека! Разве ты не потерял Юлия задолго до его смерти? И однако же продолжаешь жить и бороться! А этот Нарзес, которого все боятся, — неужели он действительно так опасен? Этого не может быть! Ведь он слепо доверил Рим мне и моим людям. Во всяком случае теперь я знаю все, что мне нужно. Сегодня же еду в Рим, не обращая внимания на то, что Сифакс подслушает у купальни Нарзеса.

Между тем в палатку вошел Иоганн.

— Префект, — сказал он. — Твоя геройская храбрость известна всем, и я пришел к тебе с почетным предложением. Я и мои товарищи привыкли к быстрым действиям под начальством Велизария, и благоразумная медлительность Нарзеса надоела нам. Если бы нам удалось овладеть входом в это ущелье…

— Да, если бы!.. — засмеялся Цетег. — Но Тейя недурно охраняет его.

— Вот потому-то мы и решили, что он должен умереть, этот Тейя. С его смертью готы недолго продержатся. И вот мы — человек пятнадцать лучших стрелков — заключили клятвенный союз против него. Как только наступит его очередь охранять вход, мы все — один за другим по очереди, потому что тропинка, ведущая к ущелью так узка, что только один человек может идти — пойдем против него. Передний вступит в единоборство. Остальные будут держаться насколько возможно ближе к нему, чтобы заступить его место, как только он падет, или следовать за ними в проход, если ему удастся убить Тейю. Хочешь присоединиться к нашему союзу? Ведь ты также ненавидишь этого чернокудрого героя?

— Охотно, пока я здесь, — ответил Цетег. — Но я скоро уезжаю в Рим.

Странная насмешливая улыбка промелькнула на лице Иоганна. Цетег заметил ее, но объяснил неверно.

— Ты же сам говоришь, — сказал он Иоганну, — что моя храбрость не подлежит сомнению. Но у меня есть дела более важные, требующие моего присутствия в Риме. Гибель же готов все равно неизбежна.

— Хорошо. В таком случае исполни мою вторую просьбу: пойдем в мой лагерь. Оттуда с вершины холма сквозь расщелину в скале видно, хотя немного, что делается у готов. Сегодня нам показалось, что готы как — будто затевают что-то. Пойдем, посмотри, — не ошибаемся ли мы. Только не говори Нарзесу о нашем союзе.

— Хорошо, идем, — ответил Цетег, и оба отправились. Придя туда, Цетег несколько времени смотрел на лагерь готов и заметив вскричал:

— Они приготовляются к нападению! Нет сомнения!

— А как ты думаешь, — быстро спросил Иоганн молодой, очевидно, недавно прибывший из Византии командир, которого Цетег не знал, — как ты думаешь, могли бы новые машины хватить отсюда до варваров? — те машины, знаешь, которые были последним изобретением Мартина, и которые мой брат повез к Риму?

— К Риму? — вскричал Цетег, бросив быстрый вопросительный взгляд на Иоганна. По телу его пробежала дрожь. Ему показалось, точно чья-то рука сжала его сердце. Он заметил, как Иоганн сделал быстрый знак юноше, чтобы тот молчал.

— К Риму? — беззвучно повторил Цетег, пронизывая взглядом Иоганна.

— Ну да, к Риму! — с досадой ответил наконец тот. — Зенон, этот человек — Цетег, префект Рима.

Молодой византиец поклонился и взглянул на Цетега с выражением, с каким смотрят на человека, о котором много слышали, но видят в первый раз.

— Цетег, — продолжал Иоганн, — это Зенон, сражавшийся до сих пор с персами. Он вчера только прибыл сюда из Византии.

— И его брат пошел к Риму? — спросил Цетег.

— Мой брат Мегас имеет поручение установить новые машины на стенах Рима, — ответил византиец. — Вероятно, он уже там. Мне же очень приятно лично познакомиться с величайшим героем западной империи, славным защитником гробницы Адриана.

Но Цетег уже не слышал его. Молча поклонившись, он повернулся и пошел в свою палатку.

— Возвратился ли Сифакс? — спросил он исаврийца, стоявшего на страже у входа.

— Да, начальник. Давно уже и с нетерпением ждет тебя. Он ранен.

Цетег быстро вошел в палатку.

— О мой господин! Мой великий лев! — в отчаянии вскричал Сифакс, бросаясь перед ним и обнимая его колени. — Ты обманут… погиб… ничто не сможет спасти тебя!

— Успокойся, — ответил Цетег. — Приди в себя. Ты ранен?

— Это пустяки: лангобарды не хотели пускать меня сюда и, как будто шутя, начали со мною спор. Но удары их ножей были очень нешуточные. Об этом, впрочем, не стоит и говорить. Но ты, мой лев, мой орел, моя пальма, мой источник, моя утренняя заря, — ты погибаешь!

И нумидиец снова бросился к ногам своего господина, целуя и обливая их горячими слезами.

— Говори по порядку, — сказал Цетег, прислонившись спиною к столбу и скрестив руки на груди. Голова его была гордо закинута, но он смотрел ни на Сифакса, а в пустую даль.

— О господин, я не могу рассказать по порядку. В купальне с Нарзесом был Василиск, Альбоин, и еще три человека, одетых лангобардами, — но я узнал Альбоина, Сцеволу и Аниция, сына Боэция.

— Не может быть! — вскричал Цетег. — Ты ошибся.

— Нет, господин, я хорошо узнал их. Они вчера только прибыли из Византии и требовали твоей головы. Я не понимал некоторых слов, — они говорили по-гречески, а я не так хорошо знаю этот язык, как твой, — но смысл я хорошо понял: они требовали твоей головы. Однако Нарзес сказал: «Нет, не надо убийства. Он должен быть судим и умереть по приговору». — «Когда же», — спросил сын Боэция. — «Когда наступит его время». — «А Рим», — спросил Василиск. — «Рима он никогда не увидит более», — ответил Нарзес.

Цетег быстро зашагал взад и вперед.

— Господин, в Риме происходит что-то важное, только я не мог хорошо понять, что именно. Аниций что-то спросил и затем назвал твоих исаврийцев. «О, — ответил Нарзес, — братья Мацеры прекрасно завлекли их в ловушку».

— Что? — вскричал Цетег. — Хорошо ли ты расслышал? Братья Мацеры? В ловушку?

— Да, он так и сказал: в ловушку. Альбоин заметил: «хорошо, что молодой Лициний ушел, — иначе не обошлось бы без жаркого боя». А Нарзес ответил: «Всех исаврийцев надо было удалят. Неужели можно было допустить до кровавой битвы в своем лагере? Король Тейя, наверное, воспользовался бы этим». О, господин, я боюсь, что они с умыслом завлеки твоих верных воинов.

— Да, я сам теперь почти уверен в этом, — мрачно ответил Цетег. — Но что говорили они о Риме?

— Альбоин спросил о каком-то новом предводитель — Мегас, давно ли он в Риме? — «Поспел вовремя для Лициния и исаврийцев», — ответил Нарзес.

Цетег застонал:

— О Лициний! и ты последовал за Юлием! — воскликнул он.

— «Но граждане Рима? — спросил Сцевола. — Они боготворят его!» — продолжал Сифакс. — «То было прежде. Теперь же никого они так не боятся и ненавидят, как этого человека, который силою хотел заставить их сделаться римлянами, героями», сказал Нарзес. — «А если они все же согласятся принять его? — спросил Альбин. — Ведь имя его действует обаятельно». — «О, двадцать пять тысяч армян в Капитолии свяжут лучше, чем их договор и клятва». — «Какой договори клятва?» — спросил Сцевола. — «Они поклялись открыть свой город только префекту Рима. Но они знали уже тогда, что префектом Рима назначен я. Мне, а не ему клялись они в верности», ответил Нарзес.

Цетег молча бросился на постель, закрыв лицо руками. Ни одного стона, ни одной жалобы не вырвалось из его груди.

— О господин, это убьет тебя! Но ты должен знать все, отчаяние придает силу.

— Кончай, — спокойно ответил Цетег, поднимаясь. — Я выслушаю спокойно, что бы там ни было. Все прочее может касаться уже только меня, а не Рима.

— Но оно ужасно! О господин, несколько времени они говорили так, что я ничего не понял. А потом Нарзес сказал:

— Император пишет: за то, что он был в связи с Феодорой и вместе с нею обманывал императора, пусть его постигнет участь, которую он готовил Велизарию: ослепление…

— Да? — улыбнулся Цетег и схватился за кинжал.

— И распятие!.. — Продолжал раб и снова с рыданием бросился к ногам своего господина.

— Успокойся, я еще не распят, твердо стою на ногах, кончай!..

— Но я полководец, а не палач, — продолжал Нарзес. — Юстиниан должен удовольствоваться тем, что я пришлю ему голову этого храбреца. Но… О господин… только не это! Что хочешь, только не это! Уж если мы должны умереть…

— Мы? — улыбнулся Цетег. — Но ведь ты же не обманывал великого императора и не был в связи с Феодорой. Тебе не грозит никакая опасность.

Но Сифакс, не слушая его, продолжал:

— Да разве же тебе неизвестно? Вся Африка хорошо знает, что если отрубить голову человека, то душа его должна будет целые века жить в теле самых отвратительных безголовых червей. О, только бы они не отрубили твоей головы!.. — рыдал Сифакс.

— Успокойся, она еще крепко держится на плечах. Но тише, кто-то идет.

Вошел посланный от Нарзеса с письмом. Цетег быстро распечатал его.

«Неприятную новость должен я сообщить тебе, — писал Нарзес. — Вчера вечером я получил известие, что Лициний и большая часть исаврийцев…» — О! — простонал Цетег. — Они убиты!.. — «…хотели силою овладеть Римом и умерщвлены. Остальные исаврийцы взяты в плен».

— Итак, мой второй Юлий последовал за первым. Но теперь мне и не нужен наследник, потому что Рим не будет моим наследством. Все потеряно! Великая борьба за Рим кончена. Глупое превосходство силы победило и геройство готов, и силу духа Цетега. Теперь идем Си-факс, я — на смерть, а ты, свободный, в свою свободную пустыню.

— О господин, — громко рыдая и бросаясь на колени, вскричал Сифакс, — не прогоняй меня от себя. Позволь умереть с тобою!

— Хорошо, — просто ответил Цетег, положив руку на голову мавра. — Я сам любил тебя, умрем же вместе. Подай шлем, щит, меч и копье.

— Куда, господин?

— Сначала к Нарзесу, а потом на Везувий.

Глава IV

Было чудное сентябрьское утро: земля и море были залиты ярким светом солнца. По самому берегу залива, так, что катящиеся волны иногда касались его ног, спокойно шел одинокий воин. Лучи солнца ярко блестели на его круглом щите и великолепном панцире. Это был Цетег, и он шел на смерть. Издали за ним почтительно следовал Сифакс. Вот Цетег подошел к высокой узкой скале, которая глубоко вдавалась в море. Он взошел на самую вершину ее, обернулся и устремил взгляд на северо-восток. Там лежал Рим.

— Прощайте! — глубоко растроганным голосом сказал он: — прощайте, семь холмов бессмертия! Прощай и ты, река Тибр. Два раза лежал я окровавленный на твоем берегу, и оба раза твои воды возвращали мне жизнь. Но теперь и ты не спасешь меня! Я боролся, сражался из-за тебя, мой Рим, как никто. Теперь борьба кончена, полководец без войска разбит. Да, я сознаю теперь, что хотел невозможного. Сего может достичь могучий дух отдельного человека, только не может он создать несуществующий народ. Будь же благословенно, священное море! — и, наклонившись, он зачерпнул рукою немного морской воды и смочил ею свой лоб. — Будь благословенна и ты, священная почва Италии! — и он опять захватил рукою немного песку с берега. — С благодарностью покидает тебя твой верный сын, глубоко пораженный не страхом близкой смерти, а твоею прелестью. Я предвижу для тебя долгие столетия чужеземного владычества, — я не смог отвратить их. Но кровь своего сердца приношу я в жертву, чтобы исполнилось мое желание: чтобы наступил наконец день, когда никакие иноземцы не будут владеть ни пядью твоей священной земли, когда ты будешь свободна вся, от священных Альп до самого моря.

Спокойно, с достоинством пошел Цетег к среднему лагерю, к палатке Нарзеса.

— А, Цетег! — вскричал Нарзес, увидя его. — Как, кстати, ты пришел. Скажи, неужели правда, что ты присоединился к этому безумному союзу, который составили мои лучшие полководцы? Я только что случайно узнал о нем и назвал их безумцами, а они ответили мне в оправдание, что это — не безумие, потому что даже умнейший человек, Цетег, примкнул к союзу. Правда ли это?

— Да, правда. И прямо отсюда, — ты Иоганн, позволь мне начать первому, — я иду к Везувию. Приближается время дежурства Тейи.

— Я рад этому, — сказал Нарзес.

— Да, это избавит тебя от значительных хлопот, префект Рима, — ответил Цетег.

Все смотрели на него пораженные. Только Нарзес спокойно сказал:

— Ты знаешь все? Отлично. Не моя вина, Цетег, что я не сказал тебе этого сам. Но император строго запретил. Я хвалю твое решение. Не изменяй его, оно избавит тебя от тяжелого процесса. Прощай! Мы все также двинемся тотчас к проходу. Нельзя допустить готов напасть на нас. Не понимаю только, почему мой ионийский флот не приходит так долго. Два скороходных корабля послал я к нему с приказанием немедленно идти сюда, а о нем ни слуху ни духу. Он нужен мне для перевозки пленных готов в Византию. Но теперь невозможно дольше ждать. Сейчас мы двинемся к ущелью.

— Нарзес, — сказал Цетег. — Окажите мне последнюю милость. В твоем войске есть римляне и итальянцы. Позволь мне собрать их и повести в этот последний бой.

Нарзес с минуту подумал.

— Хорошо, — сказал он, — собери их веди… на смерть, — тихо прибавил он, обращаясь к Василиску. — Их тысячи полторы, и я доставлю ему счастье умереть во главе своих соотечественников… Прощай, Цетег!

Молча поклонившись, с поднятым мечом, Цетег вышел.

— Альбоин, — задумчиво сказал Нарзес после ухода римлянина. — Посмотри хорошенько на него. Понимаешь ты, кто это вышел?

— Великий враг своих врагов, — серьезно ответил лангобард.

— Да, волчонок, взгляни на него еще раз: это идет умирать последний римлянин!

И все полководцы, бывшие в палатке, поспешили к выходу, чтобы еще раз взглянуть на великого человека.

— Как? — вскричал в эту минуту Сцевола, все еще переодетый лангобардом. — Ты позволяешь ему ускользнуть от суда?

— И от руки палача? — прибавил Альбин. — А обвинителей лишаешь его имущества?

Альбоин быстро обернулся и с негодованием вскричал:

— Полководец, вели этим двум крикунам снять одежду моего народа. Они позорят ее.

— Ты прав, волчонок, — ответил Нарзес и затем обратился к римлянам: — Теперь уж незачем переодеваться. И вы не нужны мне, как обвинители. Цетег приговорен, и приговор над ним исполнит король Тейя. А вы, вороны, не должны каркать над мертвым героем.

— А приказ Юстиниана? — Упрямо спросил Сцевола.

— Даже Юстиниан не может ни ослеплять, ни распинать мертвых. Раз Цетег умрет, я не смогу оживить его для удовлетворения жестокости Юстиниана. Но ты, Альбин, не получишь ни гроша из его денег, и ты, Сцевола, ни капли его крови. Его золото принадлежит императору, кровь — готам, а его имя — потомству.

— Ты представляешь злодею возможность умереть, как герою, — с неудовольствием сказал Аниций.

— Да, сын Боэция, потому что он заслужил это. Но ты действительно имеешь право отомстить ему: когда он будет убит, ты отрубишь ему голову и отвезешь ее Юстиниану. Но вот звучит римская труба: началась битва. Цетег верно объяснил движение в лагере готов. Они действительно приготовлялись, чтобы ночью напасть на противников. Утром Тейя собрал всех готов и объявил им, что запасы истощились, и потому дольше ждать нечего. Кто желает, может идти в лагерь Нарзеса, нежелающие же должны умереть. Способные носить оружие ночью выйдут из ущелья, нападут и найдут смерть в борьбе с ними. Все же неспособные сражаться — женщины, дети — могут найти смерть в кратере Везувия. К большой радости короля, не нашлось ни одного человека, — ни из мужчин, ни из женщин, — который пожелал бы сохранить жизнь ценою рабства. Все мужчины, даже старики и мальчики, начиная с десяти лет, решили вооружаться и идти за Тейей. Женщины же и дети моложе десяти лет решили броситься в Везувий.

Но Нарзес предупредил готов. Заметив их приготовления, он велел своим войскам подойти к ущелью на расстоянии выстрела.

— Хорошо, — сказал Тейя, заметил движение врага, — это ни в чем не изменить нашего решения. Вся разница в том, что вместо звезд на последнюю битву готов будет взирать полуденное солнце. Готовьтесь, мои готы!

И он быстро начал отдавать приказания. Небольшой отряд воинов он поставил у входа в пещеру, где хранился труп Теодориха и королевские сокровища, и велел, чтобы они, как только Адальгот подаст условленный знак, тотчас взяли все сокровища и труп короля и бросили в Везувий. Женщин и детей он поставил у катера вулкана, Адальготу поручил знамя Теодориха и поставил его с Вахисом и несколькими воинами у входа в ущелье, всех же воинов разделил на сотни.

Когда все распоряжения были исполнены, Тейя стал у входа, подле Адальгота. Перед самым ущельем стояли густые ряды византийцев и тянулись далеко-далеко до самого берега моря. Их вооружение ярко блестело и вместе с тем ужасно. Несколько минут король смотрел вперед, затем обратился к Адальготу:

— Взгляни, — сказал он, — где могли бы мы найти более прекрасное место для своих могил? Умереть же, мой Адальгот, будем достойны нашего народа и этой чудной могилы. Ну, прощай, Адальгот! Как бы мне хотелось спасти остатки своего народа, доставить ему свободное отступление на север! Но это невозможно. Нарзес едва ли дозволит это, о просить последним готам не подобает! Итак, на смерть!

Высоко подняв свой ужасный боевой топор, он вышел из ущелья во главе своего войска. Вслед за ним шел его двоюродный брат Алигерн и старый Гильдебранд, за ними герцог Гунтарис, граф Визанд и густыми рядами остальные готы.

Вахис, стоя подле Адальгота у входа в ущелье, звуком рога дал знак к началу битвы. И вот она началась, эта ужасная неровная борьба нескольких сотен с сотней тысяч!

На ближайшей к ущелью ровной площадке стоял Иоганн со своими союзниками, поклявшимися убить Тейю. Не было еще только Альбоина, Гильзульфа и Цетега. За этими предводителями стояли густые ряды лангобардов и герулов. Они встретили выступивших готов целым градом стреле и копий.

Прежде всех на Тейю бросился армянин Альтий и тотчас упал с раздробленной головой. За ним выступил герул Рудольф. Топор Тейи глубоко проник в его тело. Прежде чем король успел вытащить свой топор, на него набросились сразу трое: герул Свартуя, перс Кабадес и бойовар Гарицо. Этого последнего, ближайшего и самого смелого, Тейя ударил рукояткой щита в грудь с такой силой, что великан упал и покатился с горы.

— Теперь помоги, святая дева Неаполя, которая хранила меня во все времена этой ужасной войны! — прошептал почитатель Мирьям и, скатившись вниз, встал невредимый, только оглушенный падением. В то же время Свартуя занес меч над головою Тейи, но Алигерн одним ударом отрубил ему руку. Перса Кабадеса убил Гильдебранд. Между тем Тейя снова овладел своим топором и убил еще двоих. Так один за другим пали десять человек из числа поклявшихся убить его. Но вот щит Тейи разлетелся в куски. Враги со всех сторон наступали, он отбивался только топором и мечем.

Вдруг раздался звук рога со стороны ущелья. На секунду Тейя оглянулся: большая часть его воинов лежали убитые, а лангобарды, персы и армяне наступили на уцелевших громадной массой. В то же время франки, македоняне и фракийцы двигались слева ко входу в ущелье, между тем как третья часть войска — гепиды, аллеманы, исаврийцы и иллирийцы — бросилась к Тейе, чтобы заградить ему и небольшой кучке героев, бывших подле него, отступление к ущелью. Зорко взглянув Тейя на вход в ущелье. Вдруг знамя Теодориха исчезло, точно упало. Это заставило его решиться.

— Назад, к выходу! Спасать знамя Теодориха! — вскричал он и бросился назад.

Но ему тотчас преградили путь исаврийцы под начальством Иоганна.

— На короля! — вскричал он. — Не пропускайте его назад! Бросайте копья!

И целый град их полетел в Тейю. Но Алигерн вовремя успел подать ему свой щит.

— Назад, к ущелью! — еще раз вскричал Тейя и, раздробив голову первому подскочившему к нему исаврийцу, с такой силой боролся на Иоганна, что тот упал. Пользуясь минутой, Тейя, Алигерн, Гунтарис, Гильдебранд, Гриппа и Визанд поспешили к ущелью. Но здесь уже кипела битва: Альбоин и Гизульф со своими лангобардами старались проходом. Вот Альбоин бросил огромный камень в Адальгота, защищавшего вход, и попал ему в плечо. Юноша упал. Вахис, стоявший за ним, подхватил знамя Теодориха. Но через минуту Алдальгот поднялся и с такой силой бросился на короля лангобардов, что заставил его отступить. В то же время к проходу успели подбежать Тейя со своими героями и бросились на лангобардов сзади. Целыми кучами падали не ожидавшие этого нападения лангобарды и с громким криком бросились бежать, увлекая за собою своих предводителей.

Но вскоре беглецы были остановлены сильным отрядом Иоганна. Скрежеща зубами, поднялся этот храбрец после падения и тотчас повел своих гепидов, аллеманов, исаврийцев и иллирийцев к ущелью, куда Тейя успел уже добежать.

— Вперед! — крикнул он бегущим лангобардам. — Альбоин, Гизульф, Зенон, идем со мною! Посмотрим, неужели же этот Тейя действительно неуязвим?

И они бросились к ущелью. Тейя стоял у входа с топором.

— Ну, король варваров, покончим! — крикнул Иоганн. — Что ты спрятался в свою нору? Выходи, если ты мужчина!

— Дайте мне три копья! — крикнул Тейя, отдавая свой щит и топор стоящему подле него Адальготу.

И без щита он выбежал из ущелья. Иоганн бросил копье. Тейя наклонил голову, и оно пронеслось мимо. В свою очередь бросил копье Тейя. Иоганн быстро наклонился вперед: копье не задело его, но попало в стоявшего за ним Зенона. Тот упал мертвый. Тейя быстро одно за другим бросил два другие, и одно из них пронзило Иоганна насквозь. Когда тот упал, исаврийцев и иллирийцев объял ужас. Иоганн считался первым героем в Византии после Велизария. С громким криком бросились они бежать. Лангобарды еще держались.

— Идем, Гизульф, — с отчаянием вскричал Альбоин. — Идем, мы должны покончить с этим королем.

Но Тейя был уж подле них. В воздухе сверкнул ужасный топор его, и Альбоин упал, глубоко раненный в плечо. Тотчас же за ним свалился и Гизульф. Тут уж началось неудержимое бегство: лангобарды, гепиды, аллеманы, герулы, исаврийцы — все бежали в ужасе. С громкими торжествующими криками преследовали их товарищи Тейи. Сам же он снова стал у входа в ущелье и, не переставая, бросал в бегущих копья, которые подавал ему Вахис. Ни одно из них не пролетело даром.

Нарзес видел это ужасное, беспорядочное бегство своих лучших войск. Сильно озабоченный, поднялся он в носилках.

— Иоганн убит! — кричали иллирийцы, пробегая мимо него.

— Альбоин и Гизульф тяжело ранены! — кричали лангобарды.

— Беги! скорее спасайся в лагерь!

— Надо начинать снова, — сказал Нарзес. — А, вот наконец идет Цетег. Как он вовремя!

Действительно, Цетег собрал всех римлян и итальянцев, которые были рассеяны в войсках Нарзеса. Это были большею частью старые легионеры из Рима и Равенны, глубоко преданные ему Спокойно, в строгом порядке шли они к ущелью. Сифакс, с двумя копьями в руках, шел за своим господином.

Готы, преследовавшие бежавшие войска Иоганна и Альбоина, завидя этот свежий отряд, отступили к ущелью.

Молча, без боевых возгласов, без звука трубы шли римляне за своим предводителем. Вот они прошли покрытое кровью и трупами место, где Тейя в начале битвы поразил двенадцать союзников, выступивших против него. Тем же мерным, спокойным шагом, с мечом в правой, с копьем и щитом в левой руке, провел их Цетег мимо убитого Иоганна.

Готские герои не захотели прятаться в ущелье. Они ждали врага перед входом. Вот наконец римляне с Цетегом во главе приблизились. Герцог Гунтарис Вельзунг первый бросился на Цетега. Его копье воткнулось глубоко в щит римлянина, но в ту же минуту он сам упал мертвый.

Граф Гриппа из Равенны хотел отомстить за Вельзунга высоко взмахнул он своим длинным копьем. Но широкий меч Цетега на смерть поразил старого соратника великого Теодориха.

Гневно нахмурившись, выступил Визанд, — клинки их мечей скрестились с такой силой, что искры засверкали. Но Цетег ловко отразил страшный удар и вонзил свой меч в правое плечо гота. Высоко брызнула струя его крови, два товарища быстро унесли его. Брат его Рагнарис пустил свое копье. Цетег не заметил его, но верный Сифакс ловким ударом отбросил его в сторону. В ту же минуту Цетег разрубил голову гота.

Испуганные готы отступили перед ужасным римлянином и протеснились мимо Тейи в ущелье. Только Алигерн, брат Тейи, не захотел отступить. Он с такой силой бросил свое копье, что насквозь пробил щит Цетега. Но меч римлянина вонзился ему в грудь, и он упал на руки старого Гильдебранда, который, бросив свой топор, с трудом пронес раненного мимо Тейи в ущелье.

Но и удар Алигерна не пропал даром: широкой струёй лилась кровь из левого плеча Цетега. Однако он не обращал на это внимания и бросился вперед, чтобы убить обоих готов: Гильдебранда и Алигерна. В эту минуту Адальгот узнал ненавистного человека, погубившего его отца.

— Аларих! Аларих! — громко вскричал он и, бросившись вперед, схватил кинутый Гильдебрандом топор: — Аларих! — вскричал он еще раз.

При звуке этого имени Цетег поднял голову. Через минуту тяжелый топор просвистел в воздух и ударил в шлем Цетега. Тот упал, оглушенный ударом. Сифакс тотчас подскочил, схватил его на руки и отнес в сторону от места битвы.

Но легионеры не отступали, да и не могли бы отступить, если бы и хотели, потому что следом за ними Нарзес выслал две тысячи персов и фракийцев.

— Не приближайтесь к ущелью! — кричал их предводитель. — Бросайте копья издали! Так велел Нарзес.

Войско охотно повиновалось этому приказу, и целый град копий полетел в узкий вход в ущелье. Ни один гот не мог показаться. Тейя, закрывая своим телом и щитом узкий вход, долго один защищал свой народ. Византийский историк Прокопий так описывает со слов очевидца эту невиданную борьбу Тейи:

«Теперь я должен изобразить в высшей степени замечательное геройство человека, который не уступает никому из тех, которых называют героями, — геройство Тейи. Всем видимый, стоял он, прикрываясь щитом, у входа впереди своих воинов. Все храбрейшие римляне, — а их было много, — бросились на него, потому что с его смертью, думали они, битва кончится. Все они бросали в него копья. Он же перехватывал их своим щитом, а сам убил, одного за другим, бесчисленное множество. Когда же щит его становился слишком тяжел от вонзившихся в него копий, он требовал себе другой. Так стоял он, не оборачиваясь, крепко, точно вросший в землю, правой рукой нанося смерть врагам, а левой защищая себя от смерти, постоянно требуя себе новых щитов».

Вахис и Адальгот, стоявшие за ним, непрерывно подавали ему новые щиты и копья, огромная куча которых была навалена у входа.

Ну вот римляне, персы и фракийцы, видя, что все усилия их разбивались об этот живой щит готов, а самые храбрые из них, бросавшиеся вперед, один за другим падали мертвые, — стали терять бодрость, поколебались и наконец с криком бросились бежать.

В эту минуту Цетег очнулся.

— Сифакс, новое копье! — вскричал он и быстро вскочил. — Стойте! — закричал он бегущим. — Остановитесь, римляне! За вечный Рим!

И, гордо выпрямившись, он выступил против Тейи. Римляне узнали его голос. «За вечный Рим!» повторили они и остановились.

Но и Тейя узнал этот голос. В щит его вонзилось уже двенадцать копий, — он не мог больше держать его, но, узнав приближавшегося, не думал более о перемене щита.

— Не надо щита! Боевую секиру! Скорее! — вскричал он.

Вахис быстро подал ему его любимое оружие. Тейя бросил щит и, размахивая топором, с криком: «Умри, римлянин!» бросился из ущелья навстречу Цетегу.

Через минуту в воздухе одновременно просвистели топор и копье. Ни один из врагов не думал о защите, оба упали. Топор Тейи пронзил грудь Цетега.

— Рим! Вечный Рим! — вскричал он еще раз и умер.

Копье римлянина в то же время вонзилось в грудь Тейи. Адальгот и Вахис подхватили его, смертельно раненного, и унесли в ущелье.

Восемь часов продержался Тейя, непрерывно сражаясь, и день стал уже клониться к вечеру. Как только неприятели увидели, что Тейя упал, они тотчас бросились к ущелью. Место Тейи во входе занял Адальгот. Гильдебранд и Вахис стали за ним.

Сифакс между тем вынес труп Цетега с места битвы. Громко рыдая, сидел он в стороне, держа на коленях благородную голову. Вдали шумела битва, но он не замечал ее. Вдруг он увидел, что к нему приближается Аниций с толпой византийцев, среди которых он узнал Альбина и Сцеволу.

— Что вам нужно? — вскричал он, вскочив на ноги и берясь за копье.

— Голову префекта. Мы должны отвезти ее императору в Византию, — ответил Аниций.

Но мавр, пронзительно крикнув, бросил копье. Аниций упал, и, пока остальные возились с умирающим, Сифакс схватил труп своего господина и стрелою понесся с ним на гору, к тому месту, где над нею взвивался столб дыму, — это был один из боковых кратеров.

Он бежал по крутой, почти отвесной тропинке, которую и византийцы, и готы считали недоступной. И чем дальше, тем быстрее бежал он, боясь, чтобы его не понимали. Вот он наконец у самого кратера. На минуту он остановился на высокой черной скале, обеими руками поднял дорогой ему труп высоко над головою, показывая прекрасное, гордое лицо его заходящему солнцу, — и вдруг исчез вместе с ним в бездне: величественная гора схоронила в своей пылающей груди верного, хотя и преступного сына своего, с его величием и освободила его от мелкой ненависти его врагов.

Альбин и Сцевола обратились к Нарзесу, чтобы он велел вытащить труп из кратера. Но тот ответил:

— Нет, я воюю с живыми, а не с мертвыми. Оставьте великану его величественную могилу.

Между тем у входа в ущелье кипела битва. Место Тейи занял Адальгот и оказался достойным преемником героя. Вдруг, в самый разгар борьбы, раздались торжественные, радостные звуки римской трубы, призывающей к прекращению битвы, к перемирию, и в то же время Гильдебранд и Вахис, стоявшие за Адальготом, вскричали:

— Взгляни на море! Гаральд! Гаральд! Его корабли!..

Утомленные византийцы с радостью прекратили борьбу. Король Тейя лежал на своем широком щите со стрелою в груди, Гильдебранд не позволил вынимать ее из раны, потому что «вместе с кровью уйдет и его жизнь», — сказал он.

— Что это за крик? — тихо спросил умирающий. — Северные люди? Гаральд здесь?

— Да, дорогой, несравненный герой, — радостно ответил ему Адальгот, опускаясь перед ним на колени: — Гаральд — это спасение для остатка нашего народа, для нас — и для женщин, детей! Не напрасно отстаивал ты нас с таким беспримерным геройством целый день. Только что явился сюда посол Нарзеса, Василиск, Гаральд разбил его ионийский флот и явился сюда. Он грозит высадиться и начать борьбу, если Нарзес не даст свободного пропуска всем оставшимся в живых готам с их имуществом и оружием. Он хочет отвезти нас в страну Фулу. Нарзес охотно согласился. Он говорят, что глубоко уважает высокое геройство короля Тейи и остатка его народа. Можем ли мы воспользоваться этим разрешением, о король?

— Конечно, — ответил умирающий, и потухающие глаза его вспыхнули еще раз. — Можете и должны. Слава Богу, спасены и свободны остатки нашего народа! Да, да, поезжайте в Фулу все живые и возьмите с собою обоих покойников: короля Теодориха и…

— И короля Тейю, — окончил Адальгот, целуя уста умирающего.

Глава V

Действительно, в то время, пока у входа в ущелье кипела последняя битва, к берегу явился сильный флот Гаральда, за которым шли взятые им в плен византийские корабли. Гаральд, разбойничая среди островов Средиземного моря, узнал, что борьба за Рим возгорелась снова, и что готам приходится очень трудно. Тотчас повел он свои корабли им на помощь. У Брундизиума стоял сильный флот Нарзеса. Гаральд после ожесточенной борьбы взял его и вместе с ним явился теперь в последнюю минуту спасти остатки готов.

Гарольд его, высадившись на берег, сказал Нарзесу;

— Так говорит викинг Гаральд: отпусти с нами всех оставшихся в живых готов с их оружием и имуществом. Мы перевезем их на своих кораблях в наше отечество. Если ты отпустишь их, то и он возвратит взятые у вас корабли и пленных. Если же ты не согласишься, то он умертвит всех своих пленных, высадится на берег и с тылу бросится на вас. Тогда посмотрим, много ли из вас уцелеет, когда мы и готы бросимся на вас спереди и с тылу. Потому что мы, люди севера, будем бороться до последнего человека. Гаральд поклялся в этом.

Нарзес, не задумываясь, согласился:

— Я поклялся изгнать готов из Италии, а не сжить со света. Немного чести было бы при таком превосходстве сил уничтожить остатки такого геройского народа. Я уважаю и готов, и их короля Тейю. За сорок лет, проведенных мною в битвах, я не встречал еще подобного героя.

Он тотчас послал Василиска к ущелью объявить о перемирии. И вот началась переправа готов. От горы до самого берега длинною цепью расположились в два ряда воины Нарзеса. На берегу ждали четыреста воинов Гаральда, чтобы принять отъезжавших.

Прежде чем показались готы, к носилкам Нарзеса подошел Василиск с лавровым венком в руках.

— Прими этот венок, — почтительно поклонившись, сказал он. — Его присылает тебе твое войско. Это лавры с Везувия, там у ущелья — на листьях, кровь твоих воинов.

Нарзес сначала оттолкнул венок рукою, но затем взял.

— Хорошо, дай мне его, — сказал он и положил венок подле себя. — Поднимите и поддержите меня: я не могу стоять, а это чудное зрелище я должен видеть — сказал он, указывая на показавшихся из ущелья готов.

Он сказал правду: чудное, потрясающее зрелище открылось ему. Последние готы покидали Везувий и прекрасную Италию: они уходили на дальний, холодный, но родной им север.

Торжественно и строго звучал военный рог готов. В то же время раздавалось монотонное, грустное, торжественное пение мужчин, женщин и детей: это были странные погребальные песни готов.

Шествие открывал старый граф Визанд. Хотя и раненый, он держался прямо, опираясь на копье. За ним четыре воина несли труп короля Тейи. Он лежал на последнем щите своем, с копьем Цетега в груди. Черные локоны обрамляли бледное, благородное лицо его.

За ним шли рядом Гильдебранд и Адальгот, — серебристо-седое прошлое и золотистая будущность народа. Под тихие, торжественные звуки своей арфы Адальгот пел: «Расступитесь, народы, пропустите нас: мы — последние готы».

Когда носилки Тейи поравнялись с носилками Нарзеса, тот сделал готам знак остановиться и громко сказал:

— Победа — моя, но лавры — твои. Что будет после — не знаю. Но сегодня, король Тейя, приветствую тебя, как величайшего героя всех времен. Вот, возьми!

И он положил поднесенный ему Василиском венок на бледный лоб покойника. Носильщики подняли носилки и прежним мерным, торжественным шагом двинулись дальше к берегу моря.

Вслед за Тейей пронесли высокий пурпуровый трон, на котором покоилась величественная фигура Дитриха Бернского, с короной на голове, с высоким шитом в левой руке и с мечом, прислоненным к правому плечу. С левой стороны рядом с троном шел старик Гильдебранд, не сводя глаз с трепа своего дорогого короля, фигура которого ярко освещалась лучами заходящего солнца. Высоко над головой великого покойника развевалось его знамя — поднимающийся лев. Вечерний морской ветерок тихо колыхал складки знамени и, казалось, нашептывал последнее «прости» героям.

Когда этот труп поравнялся с Нарзесом, больной с усилием приподнялся в своих носилках и с глубоким почтением склонил перед ним свою голову.

— Узнаю и приветствую тебя, мудрый король Равенны. Только что пронесли самого сильного, теперь несут самого великого из королей.

За Теодорихом потянулся ряд носилок с раненными. Впереди Вахис с тремя воинами нес Алигерна на его щите. За ранеными понесли ящики, корзины и сундуки с королевскими сокровищами. Затем шли неспособные к оружию — женщины, дети, глубокие старики. За ними отряд мальчиков, начиная с десяти лет: они не захотели возвратить вверенное им оружие. Из них образовали отдельный отряд. Нарзес не мог сдержать приветливой улыбки, когда эти маленькие белокурые герои важно прошли мимо, решительно и свирепо глядя на него.

— О, — сказал он, — наследникам Юстиниана и их полководцам будет еще много работы!

Остатки воинов замыкали шествие.

На берегу ждали многочисленные лодки, которые перевозили готов на корабли. Трупы Тейи и Теодориха с королевскими знаменами и сокровищами были помещены на корабль Гаральда и его сестры. Пурпуровый трон великого Дитриха Бернского был поставлен у главной мачты. У ног короля примостился старый Гильдебранд, Адальгот же и Визанд стоял у трупа короля Тейи, который они положили у руля. С глубокою грустью подошел к ним могучий Гаральд со своею сестрою и, положив руку на грудь покойника, сказал:

— Я не мог спасти, храбрый король, ни тебя, ни твоего народа. Позволь же мне увезти хотя труп твой и остатки твоего народа в землю верных и храбрых, откуда вам никогда не следовало уходить. Итак, король Фроде, все же я веду к тебе народ готов!

— А я, — сказал Гаральд, — знаю тайное искусство охранять трупы. Мы привезем в целости тело этого благородного мертвеца в свое отечество. Там похороним мы его и Теодориха на высоком холме у берега моря, чтобы они могли слышать рев морских волн и вести разговоры друг с другом. Потому что эти двое стоят один другого… Взгляни, брат Гаральд, — вон на берегу столпились неприятельские войска; смотри, как почтительно они опускают перед ними свои знамена! А заходящее солнце, точно пурпуровой мантией, покрыло и море, и землю. И наши белые паруса окрашены этим пурпуром. А южный ветерок колышет знамя великого Теодориха. К северу указывает он путь нам. Вели же поднять якоря, брат Гаральд! Едем домой, последние готы, на наш холодный, но дорогой север…

Конец

Феликс Дан Падение Рима

Книга I. Теодорих

Глава 1

Стояла душная летняя ночь 526-го года от Рождества Христова.

Свинцовые тучи тяжело нависли над темной поверхностью Адриатического моря, темные воды которого в этой неприглядной тьме сливались с берегом в одну черную массу. Только яркий свет молний прорезывал иногда тьму и освещал лежащий на берегу моря город Равенну. Время от времени сильный порыв ветра проносился над рядами холмов, возвышавшихся на некотором расстоянии к западу от города. Густой дубовый лес покрывал эти холмы, на одном из которых стоял некогда величественный, теперь полуразрушенный храм бога моря Нептуна.

Тихо было на этой, покрытой лесом, горе. Иногда только ветер отрывал куски камней от скал, и они с шумом скатывались по каменистому склону горы и с плеском падали в мутную воду каналов и рвов, которые, точно поясом, окружали Равенну, эту сильную морскую крепость. Иногда шум раздавался и внутри старого храма: с крыши отрывалась какая-нибудь обветшалая плита и с треском разбивалась о мраморные ступени, предвещая близкое разрушение всего здания.

Но человек, сидевший на одной из верхних ступеней лестницы храма, не обращал никакого внимания на этот грозный шум. Давно уже сидит он тут, прислонившись спиною к верхней ступени и устремив неподвижный взор на расстилавшийся на берегу город.

Вот начался дождь, и отдельные крупные капли упали на его лицо, скатываясь на широкую, доходящую почти до пояса, серебристую бороду. Но старик не замечал и этого. Он упорно продолжал смотреть на дорогу, тоскливо ожидая чего-то.

Наконец он встал и спустился на несколько ступеней.

– Они идут, – проговорил он.

Действительно, по дороге, идущей от города, появился свет факела. Скоро послышались быстрые, решительные шаги, затем к храму подошли три человека.

– Да здравствует Гильдебранд, сын Гильдунга! – раздался приятный голос того из них, который шел впереди и нес факел.

Войдя в храм, он остановился и высоко поднял свой факел, свет которого падал на его лицо, молодое, прекрасное, со смеющимися светло-голубыми глазами. Густые золотистые волосы падали крупными локонами по обе стороны лица и доходили до плеч. Нос и рот были точно выточены. Улыбавшиеся губы и подбородок покрывались чуть пробивавшимся светлым пушком. Одежда его была вся белая. Длинный военный плащ из тонкой шерсти сдерживался у правого плеча золотой пряжкой, сандалии на ногах крепились белыми кожаными ремнями, которые, крестообразно переплетаясь, доходили до колен. Белые руки были обнажены и украшены широкими браслетами. Когда он стал, опершись о копье, служившее ему и оружием, и посохом, и повернулся ко входу, глядя насвоих более медлительных товарищей, то казалось, будто в мрачные развалины древнего храма возвратился прекрасный бог его лучших дней.

Второй из пришедших имел значительное семейное сходство с первым, но совершенно иное выражение. Он был на несколько лет старше, выше ростом и шире в плечах. Густые, темные вьющиеся волосы были коротко острижены. В выражении его лица не было той жизнерадостности, ясной доверчивости и надежды, которые освещали черты его младшего брата. Вместо них в его лице, как и во всей фигуре, было выражение медвежьей силы и храбрости. Одежда его была из простой темной материи, а в руках короткая, тяжелая палка из твердого дуба.

Третий человек задумчиво шел позади. На нем был стальной шлем, меч и темный плащ готского крестьянина. Прямые каштановые волосы его были подстрижены, черты лица правильны, выражение открытое, прямое, мужественное, спокойное.

Как только он вошел в храм и поклонился старику, молодой вскричал:

– Ну, Гильдебранд, прекрасно должно быть приключение, ради которого ты вызвал нас в такую ужасную погоду в это дикое место! Говори же, в чем дело!

Но старик вместо ответа обратился к последнему из пришедших:

– А где же четвертый приглашенный?

– Он хотел идти один и отстал от нас. Ты ведь знаешь его.

– Да вот и он! – вскричал юноша, указывая на другую сторону холма.

Действительно, оттуда приближался человек, в высшей степени своеобразный на вид. Яркий свет факела освещал бледное как привидение, почти бескровное лицо. Голова его была обнажена, длинные, блестящие черные локоны спускались на плечи. Густые черные брови и длинные ресницы оттеняли большие темные, очень грустные глаза. В складках тонкого рта виднелась глубокая, скрытая печаль. Лицо и осанка его были еще совсем юношеские, но душа, казалось, преждевременно созрела от страданий. На нем был панцирь из черной стали, а в правой руке сверкал боевой топор на длинной рукоятке. Простым наклоном головы он приветствовал других и молча стал подле старика, который между тем начал свою речь:

– Я пригласил вас сюда, потому что должен поговорить о важном деле с верными людьми, которые могут оказать помощь. И никто посторонний не должен подслушать нас. Долго, много месяцев присматривался я ко всему народу и выбрал вас: вы именно такие, которые нужны. Когда вы выслушаете меня, то сами поймете, что об этой ночи необходимо молчать.

Третий из пришедших серьезно взглянул в глаза старику.

– Говори спокойно, – сказал он, – мы выслушаем, и будем молчать. О чем хочешь ты говорить?

– О нашем народе, о царстве готов, которое стоит на краю гибели.

– Гибели! – с живостью вскричал белокурый юноша, тогда как великан-брат его улыбнулся и поднял голову.

– Да, на краю гибели! – повторил старик, – и одни только вы можете поддержать и спасти его.

– Да простит тебе небо эти слова! – с горячностью прервал его юноша. – Разве нет у нас короля Теодориха, которого даже враги называют великим, самым знаменитым героем, самым мудрым королем в мире? Разве мы не обладаем этой чудной страною, Италией, со всеми ее сокровищами? Что в мире может сравниться с царством готов?

– Выслушай меня, – возразил ему старик. – Выслушайте вы, дорогие друзья, и ты, любимый сын мой. Чего стоит король Теодорих, как он велик, – никто не знает этого лучше Гильдебранда, сына Гильдунга. Более пятидесяти лет назад я на своих руках принес его – тогда еще крошечного ребенка – к его отцу сказал: «Он доставит тебе радость». И когда ребенок подрос, я сам изготовил ему первую стрелу, я же сам обмыл и первую его рану. Я сопровождал его в золотой город Византию, и я охранял там его тело и душу. И когда он завоевывал эту прекрасную страну, я все время шел рядом с ним и в тридцати битвах держал над ним щит. Конечно, с тех пор он нашел себе много советников и друзей, более ученых, чем его старый оруженосец, но едва ли они более умны и едва ли более верны, чем я. Как сильна его рука, как зорок глаз, как светла его голова, как ужасен он в шлеме и как приветлив за чашей, как превосходит умом даже греков, – во всем этом я имел случай убедиться сотни раз и гораздо раньше, чем ты, молодой орленок, впервые увидел свет. Но теперь старый орел летит на одном крыле. Его боевые годы тяготят его, потому что ни он, ни вы, ни все ваше поколение не может нести бремя годов так, как я и мои сотоварищи. И вот он лежит теперь в своей раззолоченной комнате в Равенне, больной, как-то загадочно больной телом и душою. Врачи говорят, что, как ни сильна еще у него рука, каждый удар его сердца может как молния умертвить его и при каждом заходящем солнце он может отправиться в страну мертвых. А кто же будет тогда его наследником? Кто защитит это государство? Амаласвинта, его дочь, и Аталарих, его внук, – женщина и дитя.

– Но княгиня умна, – заметил третий, который был в шлеме с мячом.

– Да, она переписывается по-гречески с императором Византии и говорит по-латыни с благочестивым Кассиодором. Сомневаюсь даже, думает ли она по-готски. Горе нам, если во время бури ей придется быть у руля!

– Но старик, я решительно нигде не вижу бури! – вскричал юноша, встряхнув кудрями. – И откуда может она появиться? Император Византии примирился с Теодорихом, епископ Рима назначен самим королем, князья франков – ему племянники, итальянцы живут под его защитой лучше, чем когда-либо. Нигде, решительно нигде не вижу я опасности.

– Притом император Юстин теперь только слабый старик, – поддержал юношу человек с мечом. – Я знаю его.

– А знаешь ли ты Юстиниана, его племянника и прямого наследника, который и теперь уже является правой рукой дяди? Этот Юстиниан непроницаем как ночь, и лжив как море. Я знаю и боюсь его. Я сопровождал последнее посольство в Византию. Он пришел к нам на пир. Приняв меня за пьяного, – дурак, он и не воображает, сколько может выпить сын Гильдунга, – он начал расспрашивать меня обо всем, именно обо всем, что необходимо знать тому, кто хочет уничтожить нас. Ну, от меня-то он, конечно, не получил желаемых сведений. Но также верно, как то, что меня зовут Гильдебрандом, – этот человек хочет снова захватить себе Италию и изгнать из нее всех готов до последнего!

– Да, если бы только он смог! – проворчал брат белокурого юноши.

– Верно, друг Гильдебад, если бы смог. Но он может сделать многое: Византия сильна!

Тот пожал плечами.

– Многое, говорю тебе, – с гневом вскричал старик, – и знаешь сколько? Двенадцать лет боролся наш великий король с Византией и не смог победить. Но тебя тогда еще не было на свете, – спокойно прибавил он.

– Хорошо, – поддержал юноша своего брата, – это так. Но ведь тогда мы, готы, были одни в чужой стране. Теперь же мы имеем свое отечество – Италию и собратьев – итальянцев.

– Италия – наше отечество! – с горечью вскричал старик, – это только мечта. А вельхи – наши помощники против Византии! Ах ты, молодой глупец!

– Это собственные слова короля! – возразил юноша.

– Да, да, я хорошо знаю эти пустые мечты, которые могут совсем погубить нас. Чужие мы здесь, чужие теперь, как и сорок лет назад, когда спускались сюда с этих гор, и такими будем еще через тысячу лет. Здесь нас всегда будут считать варварами.

– Конечно, но зачем же мы остаемся варварами? Чья это вина, если не наша собственная? Почему мы не хотим учиться у них?

– Замолчи! – вскричал старик, дрожа от гнева. – Молчи, Тотила, не высказывай подобных мыслей. Они сделались проклятием моего дома.

И, с трудом успокоившись, старик продолжал:

– Вельхи – не братья, а смертельные враги наши. Горе нам, если мы поверим им! Ах, если бы король послушал моего совета и велел после своей победы изрубить мечом всех их, от грудного младенца до отжившего старика! Они вечно будут ненавидеть нас, – и они будут правы. Мы же глупы, что удивляемся им.

С минуту все молчали. Наконец юноша заговорил:

– И ты думаешь, что между нами и ими невозможны дружелюбные отношения?

– Нет, не может быть мира между сынами Гаута и южными народами. Человек вошел в золотую пещеру дракона-змея и сильным ударом заставил его склонить голову. Дракон стал молить о пощаде, и человек, сжалившись над дрожащим животным, оставил его и стал осматривать сокровища пещеры. Что же сделает в таком случае ядовитое чудовище? Как только представится удобный случай, оно бросится из-за спины на пощадившего и ужалит его.

– Хорошо, пусть явятся эти греки, – вскричал великан Гильдебад, – пусть высунут свои языки эти ехидны. Мы живо расправимся с ними, вот как! – и, высоко подняв дубину, он с такой силой опустил ее на мраморный пол храма, что одна из плит разлетелась в куски, и все старое здание задрожало.

– Да, – подхватил Тотила, и глаза его засверкали, – пусть попробуют. А если неблагодарные римляне изменят нам в то время, когда явятся византийцы, то смотри, старик, – и он с гордой любовью взглянул на своего сильного брата, – смотри, у нас есть люди, могучие как дубы!

С дружеской улыбкой кивнул старый оруженосец головою. – Да, Гильдебад силен, хотя и не таков, как был Винитар и другие, которые были молоды вместе со мною. И сила очень важна против мужей севера. Но эти южные народы, – с досадой продолжал он, – сражаются из-за стен и башен. Они ведут войну, точно решают арифметическую задачу, и найдут такое решение, что целое войско героев окажется заперто где-нибудь в углу так, что не сможет и шевельнуться. Я знаю одного такого счетчика в Византии, его и мужчиной назвать нельзя, а он побеждает героев. Ты также должен знать его, Витихис, – обратился старик к человеку с мечом.

– Да, я знаю Нарзеса, – задумчиво и серьезно ответил тот. – Все, что ты сказал, сын Гильдунга, к сожалению, правда, чистая правда. Мне и самому это часто уже приходило в голову, но смутно, не ясно, скорее как догадка, а не как мысль. Теперь же я ясно понимаю все, и ты совершенно прав: король при смерти, княгиня – женщина, полугречанка, Юстиниан подстерегает нас, вельхи фальшивы как змеи, военачальники Византии показывают чудеса искусства. Всего этого невозможно отрицать. Но… – и тут он с облегчением вздохнул, – но мы, готы, не одиноки. Наш мудрый король создал себе большое число друзей и союзников. Король вандалов женат на его сестре, король вестготов – его внук, короли бургундов, герулов, франков и тюрингов также породнились с ним. Все народы уважают его, как отца, – сарматы, даже далекие эсты с берегов восточного моря преклоняются перед ним и шлют свои дары: медвежьи шкуры, янтарь. Разве все это…

– Глупости все это, – вскричал Гильдебранд, – льстивые слова, пестрые тряпки и ничего более! Много нам помогут эсты со своим янтарем против великих полководцев Византии, Велизария и Нарзеса? Горе нам, если мы не сможем победить одни! Все эти зятья, шурины и прочие льстят, пока дрожат, а как только перестанут бояться, станут сами грозить. Знаю я верность королей! Нет, мы имеем только врагов вокруг себя, врагов явных и тайных. Друзей же у нас нет.

Все молча обдумывали слова старика. А снаружи свирепствовала страшная буря.

Наконец заговорил Витихис.

– Да, опасность велика, но, надеюсь, совсем не неотразима. Не для того же ты созвал нас сюда, чтобы мы погрузились в отчаяние, оставаясь в бездействии. Ты сказал, что мы должны помочь. Говори же, каким образом, думаешь ты, мы можем помочь?

Старик сделал шаг вперед и взял его руку.

– Молодец, Витихис, сын Валтариса. Я хорошо узнал тебя и верно угадал, что от тебя первого услышу мужественное слово надежды. Да, я так же, как и ты, думаю, что помощь еще возможна, и для того, чтобы найти ее, я и созвал вас сюда, где ни один вельх не может подслушать наши речи. Ну, говорите же, советуйте. Я выскажусь последним.

Все молчали. Тогда старик обратился к черноволосому:

– Почему ты молчал все время, Тейя? Если ты думаешь, как и мы, то говори.

– Я молчал, потому что думаю не так, как вы.

Все удивились.

– Как же думаешь ты, сын мой? – спросил старый Гильдебранд.

– Гильдебад и Тотила не видят опасности, – ответил Тейя: – ты и Витихис видите ее, но еще надеетесь. Я же вижу ее уже давно и более не надеюсь.

– Ты смотришь слишком мрачно. Разве можно отчаиваться до начала борьбы? – заметил Витихис.

– Неужели мы должны погибнуть, не обнажая меча, без борьбы, без славы? – вскричал Тотила.

– О нет, не без борьбы и не без славы, мой Тотила, – ответил Тейя, слегка потрясая своим топором. – Мы будем сражаться так, что мир никогда не забудет нас. Сражаться с невиданной доблестью, но без победы: звезда готов закатывается.

– А мне кажется, что только теперь она начинает восходить, – нетерпеливо вскричал юный Тотила. – Позволь нам поговорить с королем, или, лучше, скажи ему сам, Гильдебранд, все, что ты говорил здесь. Он мудр, он придумает, что делать.

Старик покачал головою.

– Двадцать раз говорил я ему. Но он уже не слушает меня. Он устал, хочет умереть, и душа его омрачена, – решительно не могу понять, какой тенью. Что думаешь ты, Гильдебад?

– Я думаю, – выпрямляясь во весь рост, ответил великан, – что, как только старый лев сомкнет усталые глаза, мы снарядим два войска. Одно из них Витихис и Тейя поведут к Византии и сожгут ее. А с другим я и мой брат перейдем Альпы и уничтожим Париж, это змеиное гнездо Меровингов, не оставим там камня на камне, уничтожим его навеки. Тогда наступит полный мир и покой.

– Но ведь у нас нет кораблей против Византии, – возразил Витихис.

– И франков наберется семь против нашего одного, – заметил Гильдебранд. – Но твой совет смел. А ты, Витихис, что думаешь?

– Я советовал бы составить союз всех северо-германских племен: франков, бургундов, аллеманов, герулов и других, – против греков. Союз, скрепленный клятвой и обеспеченный заложниками.

– Ты рассчитываешь на верность, потому что сам верен. Нет, друг мой, только готы могут помочь готам, и им нужно снова напомнить о том, что они – готы. Слушайте. Все вы еще молоды, все вы многое любите, имеете различные радости; один любит женщину, другой оружие, третьему светит какая-либо надежда, или его гложет какое-нибудь горе, которое для него так же дорого, как любимая женщина для другого. Но, верьте мне, для каждого наступает время, – иногда даже в молодых годах, – когда все эти радости и даже горести становятся такими же ничтожными, как увядшие венки вчерашнего пира. Многие в такое время становятся мягкими, благочестивыми, забывают обо всем земном и начинают думать только о том, что их ждет за гробом. Я на это неспособен, и вы, да и многие из нас, думаю, также неспособны. Я люблю эту землю с ее лесами, горами, лугами и пенящимися потоками, люблю эту жизнь с ее горячей ненавистью и долгой любовью, с тихим гневом и безмолвной гордостью. О той духовной жизни за облаками, о которой говорят христианские священники, я ничего не знаю, да и знать не хочу. Но у верного человека остается одно благо даже тогда, когда все уйдет от него, благо, от которого он никогда не отрекается. Взгляните на меня. Я – ствол, лишенный листвы. Все потерял я, все, что радовало мою жизнь: моя жена умерла, мои сыновья умерли, мои внуки умерли… все, кроме одного… который хуже, чем умер – он стал вельхом. Давно убиты, давно уже умерли все те, с которыми я играл мальчиком и сражался, став мужчиной. И вот теперь спускается в могилу моя первая любовь и последняя моя гордость – мой великий, усталый король. Что же привязывает меня еще к жизни? Что придает мне силу, желание, потребность жить? Что гонит меня, старика, точно юношу, в бурную ночь на эту гору? Что пылает еще под этими белыми как снег волосами, такой горячей любовью, такой упрямой гордостью, непобедимой печалью? Глубокая привязанность к моему народу, горячая, всепобеждающая любовь к этому племени, которое называется готским, которое говорит тем же дорогим, родным мне языком, каким говорили мои родители, привязанность к тем, которые говорят, чувствуют и живут так же, как и я. Она одна, только одна эта любовь к народу продолжает еще гореть в сердце, после того как всякий другой пламень в нем угасает. Эта привязанность – самая дорогая святыня, самое высокое чувство в груди каждого мужчины, самая могучая сила его души, непобедимая и верная до гроба.

Старик воодушевился, волосы его развевал ветер. Он стоял точно старый исполин среди молодых мужей, которые держали в руках оружие.

Наконец Тейя заговорил:

– Ты прав, этот огонь пылает и тогда, когда все угасает. Но он горит в тебе, в нас, быть может, еще в сотне других наших братьев. Но разве это может спасти весь народ? Нет! Необходимо, чтобы это пламя охватило всю массу, – тысячи, сотни тысяч людей. А разве это возможно?

– Возможно, сын мой, возможно. Благодарю за это всех богов. Слушай. Назад тому сорок пять лет все мы, готы, много сотен тысяч, с женами и детьми, – были заперты в горном ущелье. Положение наше было отчаянное. Брат короля был разбит и убит при вероломном нападении, и все съестные припасы, которые он должен был доставить нам, захватили враги. Мы сидели в скалистом ущелье и терпели такой голод, что ели траву и кору. Позади нас возвышались недосягаемые скалы, слева, впереди и справа в узком проходе находился враг, втрое превышавший нас численностью. Много тысяч из нас уже погибло от голода и холода. Двадцать раз старался великий король пробиться через проход, и все напрасно. Мы готовы были отчаяться. И в это время явился к нам посланный от императора Византии. Он предложил нам жизнь, свободу, вино, хлеб, мясо, – и все это под одним только условием: мы должны разъединиться, по четыре, по пять человек, мы должны быть рассеяны по всему всемирному государству римлян. Никто из нас не должен больше жениться на готской женщине, никто не должен учить своих детей языку и обычаям готов, самое имя готов должно исчезнуть с лица земли, мы должны стать римлянами. Услышав это, король наш вскочил, созвал весь народ, изложил все эти требования в пламенной речи и затем спросил: желаем ли мы жить на свободе, отказавшись от своего языка, нравов, народа, или предпочитаем умереть вместе с ним? Пламенная речь его проникла в сердца всех собравшихся людей. Его воодушевление разлилось по всему войску, точно пламя пожара по сухим стволам деревьев во время лесного пожара, – ив ответ, точно рев моря, раздался крик сотен тысяч храбрецов, которые, размахивая мечами, бросились к проходу, – и греков как не бывало, а мы прошли освобожденные, победителями.

Гордостью блестели глаза старика, когда он продолжал, – Только это одно может спасти нас и теперь, как тогда: если готы почувствуют, что они сражаются за самое великое благо на земле, за то таинственное сокровище, которое лежит в языке и нравах народа, – тогда мы можем смеяться над ненавистью греков и кознями вельхов. Вот почему прежде всего я прямо и серьезно спрашиваю вас, чувствуете ли вы так же ясно, полно, так же сильно, как и я, что эта любовь к нашему народу составляет наше самое драгоценное сокровище, самый сильный щит? Можете ли вы сказать, подобно мне: мой народ – для меня самое главное? Все, решительно все другое – ничто в сравнении с ним, и ему я принесу в жертву и себя, и свое имущество. Можете ли вы и готовы ли повторить все это?

– Да, я хочу и могу! – в один голос ответили четыре человека.

– Хорошо, – продолжал старик, – это хорошо. Но Тейя прав, не все готы чувствуют теперь то же, что чувствуем мы, а между тем они должны чувствовать так, иначе мы не можем помочь себе. Итак, клянитесь мне, что с сегодняшнего дня вы будете неусыпно стараться вселить это чувство, как в самих себя, так и в сердца всех людей, с которыми вам приходится сталкиваться и иметь дело. Многих, очень многих ослепили блеск чужеземцев. Многие переняли греческую одежду, римские мысли, и стыдятся имени варваров. Они стараются забыть сами и заставить и других забыть, что они готы, – о, горе этим глупцам! Они вырвали сердце из своей груди и хотят жить после этого. Они подобны листьям, которые с гордостью отделяются от ствола. Но подует ветер и занесет их в тину и болота, где они сгниют. Ствол же устоит против бури и сохранит живым то, что верно держалось на нем. Вот почему вы должны всюду и всегда будить свой народ и напоминать ему о его достоинстве. Рассказывайте мальчикам древние саги о битвах наших предков с гуннами, о их победах над римлянами. Мужчинам объясняйте угрожающую нам опасность, внушайте им, что спастись можно, только сохраняя народность. Убеждайте своих сестер, чтобы они не увлекались римлянами. Своих невест и жен учите, что они должны жертвовать всем, – собою, вами, всем имуществом, – ради счастья добрых готов. Чтобы, когда явятся враги, они нашли здесь народ сильный, единодушный, гордый, о который все их усилия разобьются, как волны о скалы. Хотите ли вы помогать мне в этом?

– Да, – ответили они, – мы готовы.

– Я верю вам, – сказал старик, – верю простому слову вашему, и не для того, чтобы крепче связать вас, – потому что разве можно чем бы то ни было связать лицемерного? – но потому, что я остался верен старым обычаям нашим и считаю, что лучше удастся то, что совершено по обрядам отцов. Следуйте за мной.

Глава 2

С этими словами он взял в руки факел и пошел вперед, через все здание храма, мимо развалившегося главного алтаря, мимо ряда разбитых статуй древних богов, спустился по ступеням лестницы и вышел на открытый воздух. Все молча следовали за ним.

Пройдя несколько шагов, старик остановился под громадным старым дубом, могучие ветви которого, подобно крыше, защищали от дождя и бури. Здесь все уже было приготовлено для принесения самой торжественной клятвы по древнему, еще языческому обряду германцев.

Под дубом была вырезана полоса густого дерна шириною в фут, и длиной в несколько аршин. Средняя часть этого дернового пояса была приподнята и держалась на трех длинных кольях, воткнутых в землю. Под этой дерновой крышей свободно могли стоять несколько человек.

В вырытом рву стоял медный котел, наполненный водою, а подле него – первобытный острый боевой нож: ручка из рога зубра и клинок из кремня.

Старик вошел в ров, воткнул свой факел в землю подле котла, обратился лицом к востоку и склонил голову. Затем, приложив палец к губам в знак молчания, кивнул головою остальным, чтобы они вошли.

Все четверо молча подошли и стали – Витихис и Тейя с левой стороны, а оба брата – Тотила и Гильдебад – с правой. Затем все пятеро взялись за руки, образуя цепь.

Через несколько минут старик выпустил руки Витихиса и Гильдебада, стоявших рядом с ним, и опустился на колени.

Прежде всего он взял полную горсть черной лесной земли и бросил ее через левое плечо. Затем зачерпнул другой рукой воды из котла и выплеснул через правое плечо. Потом подул перед собой и взмахнул факелом над головою, справа налево. После этого он опять воткнул факел в землю и проговорил вполголоса:

– Слушайте меня, ты, старуха земля, и вы, бушующие воды, и легкий воздух, и пылающий огонь. Выслушайте меня внимательно и сохраните мои слова. Вот стоят пять человек из племени Гаута: Тейя и Тотила, Гильдебад и Гильдебранд, и Витихис, сын Валтариса. В тишине ночи пришли мы сюда, чтобы составить братский союз на веки вечные. Мы должны быть братьями в мире и вражде, в мести и в правде. Надежда, ненависть, любовь и страдание, – все у нас должно быть одно, как в одну каплю сливается кровь наша.

При этих словах он, а за ним и все остальные, обнажили левые руки и протянули их над котлом. Старик поднял острый каменный нож и одним ударом сделал разрезы на всех пяти руках, так что красный капли заструились в медный котел. Затем все опять стали на прежние места, а старик продолжал:

– И мы клянемся страшной клятвой, что для счастья готов мы пожертвуем всем: домом, двором, имуществом, лошадью, оружием, скотом, сыном, родственником и товарищем, женою и собственным телом и жизнью. А если кто из нас откажется выполнить эту клятву, не будет готов на всякую жертву…

Тут старик, а за ним и все остальные вышли из-под дернового навеса.

…То пусть кровь того человека прольется не отмщенной, как эта вода под лесной палаткой.

Он поднял котел и вылил из него окровавленную воду в ров.

– Как падает эта крыша, так да обрушится на голову его свод неба и задушит его.

Сильным ударом он опрокинул воткнутые в землю копья, и глухо упал на землю дерновый навес.

Пять человек, взявшись за руки, снова стали на место, покрытое дерном, и старик быстро продолжал:

– И если кто-нибудь из нас не сдержит этой клятвы, не будет, как родных братьев, защищать каждого из нас при жизни и мстить за него после смерти, или откажется пожертвовать всем, решительно всем, для блага готов, когда наступит необходимость и один из братьев потребует этого, то да будет он предан на веки вечные подземным злым силам, которые обитают под зеленым покровом земли. Пусть вытопчут добрые люди своими ногами то место, где будет лежать его голова, и да будет имя его обесчещено повсюду, куда только доносится звон колокола христианской церкви, где язычник приносит свою жертву, где мать ласкает свое дитя, где ветер гуляет по широкому свету. Скажите, товарищи, должно ли все это постичь негодяя?

– Да, пусть все это обрушится на него, – повторили они.

Тогда Гильдебранд разомкнул их руки и сказал:

– А чтобы вы знали, какое значение имеет это место для меня, а теперь и для вас, и почему я созвал вас сюда именно в эту ночь, – подойдите и смотрите.

И, подняв факел, старик сделал несколько шагов и остановился по другую сторону дуба, у которого они клялись. Молча приблизились к нему товарищи и с удивлением увидели перед собою открытую могилу, в ней большой гроб, с которого была снята верхняя крышка, а в гробу – три больших белых скелета, блестящих при свете факела, и тут же заржавленное оружие – копья, щиты… Пораженные, они с удивлением посматривали то на гроб, то на старика, который долго молча смотрел в глубину гроба и наконец спокойно объяснил:

– Это мои три сына. Они лежат здесь уже более тридцати лет. Все пали на этой горе, в последней битве под Равенной. Все убиты в один час, – сегодня годовщина их смерти. С радостным криком бросились все они на копья врагов за свой народ.

Он замолчал. Товарищи с сочувствием глядели на него. Так прошло несколько минут. Наконец старик выпрямился и взглянул на небо.

– Довольно, – сказал он, – звезды уже блекнут. Полночь давно миновала. Идите назад, в город. Только ты, Тейя, который получил от неба дар не только слагать песни, но и понимать горе, останься со мною эту ночь, подле этих мертвых.

Тейя кивнул головой и, не говоря ни слова, сел в ногах у гроба. Старик передал факел Тотиле и опустился напротив Тейи. Остальные же молча простились с ними и, глубоко задумавшись, направились в город.

Глава 3

Через несколько недель после этого собрания, около Равенны состоялось иное собрание – также под покровом ночи – в римских катакомбах, этих таинственных подземных коридорах, которые составляли почти второй город под улицами и площадями Рима.

Вначале катакомбы служили местом погребения умерших и убежищем для христиан, которые в первые века часто подвергались жестоким гонениям.

Входить в них без опытного провожатого было невозможно, потому что эти подземные коридоры так сильно разветвлялись, скрещивались между собою, что незнакомый с выходами непременно потерял бы дорогу. Многие так и умирали в них с голода так и не найдя дорогу.

Впрочем, людям, которые собирались сюда теперь, нечего было бояться: каждую группу в три-четыре человека вел отдельный провожатый, хорошо знакомый со всеми ходами. Провожатыми были обыкновенно люди духовного звания, – уже с первых веков христианства римским священникам ставилось в обязанность изучать ходы катакомб.

Разными дорогами сходились люди в одно место – в большую полукруглую комнату, скудно освещенную висячей лампой. Хладнокровно, очевидно, не в первый раз, стояли они здесь вдоль стен, слушая, как с потолка падали на землю мокрые капли, и спокойно отталкивая ногами валявшиеся на полу побелевшие кости.

Большая часть собравшихся принадлежала к духовенству, остальные – к самым знатным римским семьям, занимавшим высшие должности в городе.

Когда все собрались, старший из духовенства Сильверий – архиепископ церкви св. Себастьяна – открыл собрание по установленному порядку. Затем, окинув проницательным взглядом всех присутствующих, остановил глаза на мужчине высокого роста, который стоял напротив него, прислонясь спиной к выступу стены. Тот в ответ молча кивнул ему головою. Тогда Сильверий начал:

– Возлюбленные братья во имя Триединого Бога! Вот мы снова собрались для священной цели нашей. Меч Эдома висит над нашими головами, и фараон Теодорих жаждет крови детей Израиля. Но мы не забудем слов Евангелия; «Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить. А более бойтесь того, кто может и тело и душу погубить в геенне». И в это мрачное время мы уповаем на Того, Кто в виде столпа, днем облачного, ночью огненного, провел народ Свой через пустыню. И мы будем всегда помнить, мы никогда не забудем, что все, что делаем, – делаем ради Его святого имени. Возблагодарим же Его, ибо Он благословил наше усердие. Малы, как стадо евангельское, были мы вначале. А теперь разрослись, как дерево у источника. Со страхом и трепетом сходились мы сюда прежде. Велика была опасность, слаба надежда: проливалась благородная кровь лучших людей. Сегодня же мы смело можем сказать: трон фараона стоит на глиняных ногах, и дни еретиков сочтены.

– Да приступай наконец к делу! – с нетерпением прервал священника молодой римлянин с блестящими черными глазами. – Говори прямо, зачем созвал ты нас сегодня?

Сильверий бросил негодующих взгляд на юношу, и хотя тотчас опомнился и постарался скрыть это негодование под кротко назидательными словами, но голос его звучал резко, когда он ответил:

– Даже и те, которые, по-видимому, не верят в святость нашей цели, не должны разрушать эту веру в других из-за своих собственных мирских целей. Но сегодня, мой горячий друг Лициний, в наше собрание должен вступить новый член, и его вступление есть очевидное доказательство Божьей милости к нам.

– Кто хочет вступить в наш союз? Выполнены ли все предварительные условия? Ручаешься ли ты за него? – посыпались вопросы со всех сторон.

– Вам достаточно узнать, кто он… – ответил Сильверий.

– Нет! Нет! По уставу нашего союза требуется ручательство, иначе…

– Ну, хорошо, друзья, хорошо, я за него ручаюсь, – ответил Сильверий и, обернувших к одному из многочисленных ходов, которые направлялись в разные стороны из этой средней комнаты, сделал знак рукою. Из глубины коридора тотчас выступили два молодых священника, ведя за собою мужчину, закутанного в плащ. Они подвели его к Сильверию, а сами снова отступили.

Глаза всех с любопытством устремились на этого человека. Сильверий после небольшой паузы снял плащ, покрывавший голову и плечи вошедшего.

– Альбин! – с негодованием, презрением и отвращением вскричали присутствовавшие. – Как? Альбин? Изменник?

И молодой Лициний, а за ним и некоторые другие обнажили даже мечи.

Вся фигура вошедшего выражала трусость. Он пугливо озирался вокруг и наконец остановил умоляющий взгляд на Сильверий.

– Да, – спокойно сказал священник, – это Альбин. Если кто-нибудь из вас что-либо имеет против него, пусть выскажется.

– Клянусь небом! – вскричал Лициний. – Неужели об этом еще нужно говорить! Все мы знаем, кто такой Альбин и что он такое: трусливый, бесстыдный изменник!

Юноша умолк, потому что гнев душил его.

– Брань – не доказательство, – спокойно вступил Сцевола. – Но вот я при всех спрашиваю его, и пусть он мне ответит.

– Альбин, ты ли выдал тирану главные положения нашего союза? Ты ли спас себя постыдной клятвой, данной тирану Теодориху, не вмешиваться больше в государственные дела и бежал, не заботясь о том, что благороднейшие римляне Боэций и Симмах, выступившие в твою защиту, были схвачены, лишены имущества и в конце концов казнены? Отвечай, не из-за твоей ли трусости погибла краса нашего государства?

В собрании послышался ропот неудовольствия. Обвиненный молчал, дрожа всеми членами, даже Сильверий на минуту растерялся.

Тогда на середину комнаты выступил человек, стоявший напротив него у стены. Близость этого человека, казалось, ободрила священника, и он начал:

– Друзья, все, что вы говорите, – было, но не так, как вы говорите. Знайте, Альбин ни в чем не виноват. Все, что он сделал, – он делал по моему совету.

– Как? – вскричало несколько голосов. – По твоему совету? И ты осмелился признаться в этом?

– Выслушайте меня сначала, друзья мои. Вы знаете, что Альбин был обвинен вследствие измены своего раба, который выдал тирану нашу тайную переписку с Византией. Бдительность тирана была возбуждена. Малейшая тень сопротивления, всякий намек на союз должен был усилить опасность. Горячность Боэция и Симмаха была очень благородна, но безумна. А когда раскаялись, было уже поздно. Их поступок показал тирану, что Альбин – не один, что все благородные в Риме с ним заодно. Притом их рвение оказалось излишним: десница Господня неожиданно покарала изменника раба, не дав ему возможности вредить нам больше. Не думаете ли вы, что Альбин в состоянии был бы молчать под пыткой, под угрозой смерти, молчать, когда указание соучастников заговора могло бы спасти его? Нет, вы не думаете этого. Не думал этого и сам он. Вот почему надо было во что бы то ни стало не допустить пытки, выиграть время. И это удалось благодаря его клятве. Конечно, тем временем пролилась кровь Боэция и Симмаха. Но спасти их было уже невозможно, а в их молчании даже под пыткой мы были уверены. Из тюрьмы же Альбин был освобожден чудом, как св. Павел в Филиппах. Он бежал в Афины, а тиран удовольствовался только тем, что запретил ему возвращаться в город. Но триединый Господь дал ему убежище здесь, в Риме, в своем святом храме, пока для него не наступит час свободы. И в уединении этого святого убежища Господь чудесным образом тронул сердце этого человека, и вот он, не страшась более смертельной опасности, снова вступает в наш союз и предлагает все свои неизмеримые богатства на нужды церкви и отечества. Знайте, он передал все состояние церкви св. Марии для целей союза. Решайте же; принять Альбина с его миллионами или отвергнуть? С минуту все молчали. Наконец Лициний вскричал:

– Священник, ты умен, как… как священник. Но мне не нравится такой ум.

– Сильверий, – сказал затем юрист Сцевола, – тебе, конечно, хочется получить миллионы. Это понятно. Но я был другом Боэцию, и мне не годится называть товарищем этого труса, из-за которого тот погиб. Я не могу простить ему. Долой его!

– Долой его! – раздалось во всех концах комнаты. Альбин побледнел, даже Сильверий задрожал при этом всеобщем негодовании. «Цетег!» – прошептал он, как бы прося помощи. Тогда выступил вперед мужчина, который до сих пор молчал и только с видом превосходства рассматривал всех.

Он был высок, красив и очень силен, хотя и худощав. Одежда его указывала на богатство, высокое положение и знатность. На губах его играла улыбка глубокого презрения.

– Что вы спорите о том, что должно быть? – заговорил он спокойным, повелительным тоном, которому невольно подчинялись присутствующие. – Кто желает достичь цели, тот должен мириться и со средствами, которые ведут к ней. Вы не хотите простить ему? Это как вам угодно. Но забыть вы должны. И я также был другом умершего, быть может, даже более близким, чем вы. И, однако, забываю, именно потому и забываю, что был другом. Любит друзей, Сцевола, только тот, кто мстит за них. И вот, ради этой мести – Альбин, дай твою руку!

Все молчали, не столько убежденные его словами, сколько подавленные его личностью.

– Но ведь к нашему союзу принадлежит Рустициана, вдова Боэция и дочь Симмаха, – заметил Сцевола. – Она пользуется громадным влиянием. Останется ли она в союзе, если в него вступит Альбин? Разве сможет она простить и забыть? Никогда!

– Нет, сможет, – ответил Цетег, – если вы не верите мне, поверьте собственным глазам.

И он быстро пошел к прежнему своему месту. Там, у бокового входа, стояла какая-то фигура, плотно закутанная в плащ.

– Иди, – шепнул ей Цетег, беря ее за руку. – Теперь иди!

– Не могу, не хочу! – тихо ответила фигура, сопротивляясь. – Я проклинаю его! Я не могу даже видеть этого несчастного!

– Иди! – повелительно прошептал Цетег, – иди, ты должна и сделаешь это, потому что я этого хочу. – И он отбросил покрывало с головы фигуры и взглянул ей прямо в глаза. Та нехотя повиновалась и вышла на середину залы.

– Рустициана! – вскричали все.

– Да, – ответил Цетег и вложил руку вдовы в дрожащую руку Альбина. – Видите, Рустициана прощает Кто же будет сопротивляться теперь?

Все молчали. Сильверий выступил вперед и громко заявил:

– Альбин – член нашего союза. Но, прежде чем разойтись, я сообщу вам самые последние сведения и сделаю необходимые распоряжения. Лициний, вот план крепости Неаполя. К утру он должен быть скопирован. А вот, Сцевола, письма из Византии, от императрицы Феодоры, благочестивой супруги Юстиниана. Ты должен ответить на них. Ты, Кальпурний, возьми этот вексель на полмиллиона солидов Альбиния и отправь его казначею короля франков. Он действует на своего короля в нашу пользу и возбуждает его против готов. Затем сообщаю вам всем, что, по последним письмам из Равенны, рука Господня тяжело легла на тирана. Глубокое уныние, слишком позднее раскаяние подавляют его душу, а утешение истинной веры ему недоступно. Потерпите еще немного: гневный голос Судьи скоро призовет его, тогда наступит свобода. В следующем месяце, в этот же час, мы снова сойдемся здесь. Идите с миром, благословение Господне над вами!

И движением руки епископ простился с собранием. Молодые священники с факелами вышли из боковых проходов и повели заговорщиков небольшими группами к разным выходам из катакомб.

Глава 4

Сильверий, Цетег и Рустициана пошли вместе. Поднявшись на несколько ступеней, они вошли в церковь св. Севастиана, подле которой был дом Сильверия. Туда и зашли все трое.

Сильверий провел гостей в тайную комнату, где никто не мог их подслушать, и занялся приготовлением угощения. Цетег же молча сел подле стола, склонив голову на руку. Рустициана несколько времени пристально смотрела на него и затем заговорила:

– Человек, скажи мне, скажи, что за силу имеешь ты надо мной? Я тебя не люблю. Скорее ненавижу. И все же повинуюсь тебе, против воли, как птица – взгляду змеи. И ты вложил мою руку в руку негодяя! Скажи же, какой силой сделал ты это?

– Привычка, Рустициана, простая привычка! – рассеянно ответил тот.

– Да, конечно, привычка! Привычка рабства, которое началось с тех пор, как я начала думать. Что я молодой девушкой полюбила красивого сына соседа, – это было естественно. Что я думала, что и ты любишь меня, – было простительно: ведь ты же целовал меня, а кто же мог думать тогда, что ты не можешь любить никого, даже едва ли и самого себя. Сделавшись женою Боэция, я не заглушила в себе эту любовь, которую ты шутя снова пробудил. Это был грех, но Господь и церковь простили мне. Но почему теперь, когда я знаю твою бессердечность, когда в жилах моих потухло пламя всех страстей, я все же слепо повинуюсь тебе, – это уже глупость, над которою можно только смеяться!

И она громко рассмеялась, потирая рукою лоб.

Сильверий, занятый приготовлением какого-то напитка в другом конце комнаты, украдкой взглянул на Цетега. Тот сидел, по-прежнему склонив голову на левую руку.

– Ты несправедлива, Рустициана, – спокойно ответил он ей. – И неясно понимаешь свои чувства. Ты ведь знаешь, что я был друг Боэция. Знаешь, что я ненавижу готов, действительно ненавижу, и желаю, а главное – могу исполнить то, что составляет главный интерес твоей жизни: отомстить варварам за казнь твоего отца Симмаха, которого ты любила, и мужа, которого уважала. Вот почему ты и подчиняешься мне. И умно делаешь: потому что, хотя ты и умеешь вести интриги, но твоя горячность расстраивает иногда лучшие твои планы. Поэтому для тебя уж лучше слепо подчиняться мне. Вот и все. Теперь иди. Твоя служанка уснула на ступенях церкви. Она воображает, что ты исповедуешься у Сильверия. Прекрасно, но исповедь не должна тянуться слишком долго. Иди, передай мой привет Камилле, твоей прекрасной девочке.

Он встал, взял ее за руку и повел к двери. Рустициана молча поклонилась Сильверию и вышла. Цетег возвратился на свое место.

– Странная женщина! – заговорил Сильверий.

– Ничего нет странного. Она думает, что загладит свою вину перед мужем, если отомстит за него. Но займемся делом.

Сильверий вынул из шкафа большую кипу разных счетов и документов.

– Нет, святой отец, денежными делами займись сам, я их не люблю. Я просмотрю другие дела.

И оба погрузились в изучение писем и счетов. Долго, много часов просидели они за работой. Сильверий крепко устал, его голова совершенно отказалась работать дольше. На лице же Цетега не заметно было ни малейшего следа утомления. Священник с удивлением и завистью посмотрел на него.

Цетег почувствовал этот взгляд, понял его и ответил:

– Привычка, мой друг, сильные нервы и… – тут он улыбнулся: – и чистая совесть. Это главное.

– Нет, не шутя, Цетег, ты для меня загадка. Я совершенно не понимаю тебя. Вот, возьмем любого из членов нашего союза. О каждом я безошибочно скажу, что, собственно, побудило его вступить в союз: Лициния, например, горячий молодой задор, Сцеволу – чувство правды, меня и других священников – ревность о славе Божьей.

– Ну, конечно, – подтвердил Цетег, отпивая из бокала.

– Иных тщеславие, – продолжал Сильверий, – других надежда отомстить во время борьбы своим личным врагам. Но что побуждает тебя – я решительно не могу понять.

– И это тебе досадно, не правда ли? Потому что, только зная побудительные причины наших действий, можно управлять нами. Но в этом случае я не могу помочь тебе: я и сам себя не понимаю. Положим, я не люблю готов, – мне противны их здоровые, румяные лица, их широкие, светлые бороды, цельность их характеров, безумное геройство. Да, они противны мне, и мне неприятно, что они властвуют в стране с таким прошлым, как у Рима.

– Я совершенно согласен с тобой в том, что готы должны быть изгнаны отсюда. И я достигну этого. Потому что я хочу только освободить церковь от еретиков, которые не верят в божественность Христа. И тогда я надеюсь, что…

– Что римский епископ сделается главою всего христианского мира и повелителемИталии, – прервал его Цетег. – И этим епископом Рима будет Сильверий.

Сильверий, пораженный, взглянул на него.

– Успокойся, друг Божий. Я умею хранить чужие тайны. Твои цели я давно уже понял, но никому не выдал их. А пока прощай. Звезды уже гаснут, а мои рабы должны утром найти меня в постели.

И, наскоро простившись с хозяином, Цетег вышел. Некоторое время он шел, глубоко задумавшись, по улицам города, наконец остановился, глубоко вдохнул в себя свежий ночной воздух и проговорил вполголоса.

– Да, я – загадка: точно юноша, провожу ночи с заговорщиками. Возвращаюсь домой на рассвете, точно влюбленный, а зачем?.. Но стоит ли думать об этом! Кто знает, зачем он дышит? Потому что должен. Так и я делаю то, что должен. Оно только я знаю: этот поп хочет быть и, вероятно, будет папой. Это хорошо. Но он не должен оставаться папой долго. А мои мысли – не мысли, а скорее смутные мечты. Быть может, налетит буря с громом, молнией и уничтожит вас. Но вот на востоке начинает светать. Хорошо! Я принимаю это за добрый знак.

С этими словами он вошел в дом и, никого не разбудив, прошел в свою комнату. На мраморном столике подле постели лежало письмо с королевской печатью. Цетег быстро разрезал шнурок, связывавший две навощенные дощечки, и прочел:

«Цетегу Цезарию, председателю сената, сенатор Марк Аврелий Кассиодор.

Наш король и повелитель лежит при смерти. Его дочь и наследница Амаласвинта хочет говорить с тобой до его кончины. Приезжай немедленно в Равенну. Тебе предложат самую важную государственную должность».

Глава 5

Точно тяжелая, черная туча, нависла над Равенной печальная весть: в громадном, роскошном дворце умирал великий король готов Теодорих из рода Амалунгов, – тот могучий Дитрих Бернский, имя которого еще при жизни его перешло в народные песни и сказания, герой своего столетия, который в течение нескольких десятков лет управлял отсюда судьбой всей Европы.

И теперь врачи объявили, что он умирает.

Конечно, население Равенны давно уже было подготовлено к тому, что таинственная болезнь их старого короля должна окончиться смертью. Тем не менее, когда наступила эта решительная минута, все были поражены.

Чуть начало брезжить утро, из дворца один за другим поскакали гонцы во все наиболее знатные дома готов и римлян, и весь город сразу пришел в волнение: повсюду на улицах и площадях виднелись небольшие группы мужчин, которые делились последними сведениями из дворца. Из-за дверей выглядывали женщины и дети.

Все были удручены, печальны, – не только готы, но даже и римляне, потому что, живя в Равенне, в непосредственной близости великого короля, они могли сотни раз убедиться в его кротости и великодушии. Поэтому, хотя они и желали бы изгнать варваров из своей земли, но в эту минуту все корыстные чувства уступили место чистому удивлению и благоговению перед величественной личностью короля. Притом они боялись, что со смертью Теодориха, который всегда защищал римлян против грубости готов и их желания властвовать, им придется испытать на себе гнет со стороны этих варваров.

Около полудня ко дворцу подъехал Цетег, и так как его здесь знали, то без задержки пропустили во дворец. В обширных залах, которые ему пришлось проходить, группами и вполголоса, но оживленно, рассуждали о перемене правителя. Старики же, бывшие соратники умиравшего короля, старались скрыть свои слезы.

С видом холодного равнодушия Цетег прошел мимо. В зале, назначенном для приема иностранных послов, собрались самые знатные готы: храбрый герцог Тулун, охранявший западные границы государства, герцог Ибба, завоеватель Испании, Питца – победитель болгар и гепидов, – все трое из рода Балтов. По знатности происхождения они не уступали Амалунгам, так как предки их также носили корону. Здесь же были Гильдебад и Тейя.

Все они принадлежали к партии, ненавидевшей и не доверявшей римлянам. Поэтому, когда Цетег проходил через эту залу, все бросали на него недружелюбные взгляды. Но гордый римлянин не обратил на это никакого внимания и прошел в следующую комнату, смежную с комнатой короля.

Здесь перед мраморным столом, покрытым документами, стояла женщина лет тридцати пяти, высокого роста, замечательной красоты. Роскошные волосы ее были зачесаны по греческому обычаю. Одежда ее была также греческого покроя. В выражении ее мужественного лица и всей фигуры было особенное достоинство, гордая величественность. Это была Амаласвинта, овдовевшая дочь Теодориха.

Она стояла серьезная, молчаливая, но без слез, вполне владея собою.

Подле нее, прижавшись к ней, стоял мальчик лет семнадцати, ее сын Аталарих, наследник готского престола. Он был прекрасен, как и все члены этого дома, ведшего свое происхождение от богов, но походил не на мать, а на своего отца Эвтариха, который умер в цвете лет от болезни сердца. И в юном Аталарихе, который был живым подобием отца, уже с детских лет были заметны признаки этой ужасной болезни.

В отдалении от них, у окна стояла в мечтательной задумчивости молодая девушка такой поразительной, блестящей красоты, что ее можно было принять за богиню. Это была сестра Аталариха – Матасвинта.

Так обаятельна была красота ее, что даже холодный Цетег, давно знавший княжну, при виде ее остановился в изумлении. Кроме них, в комнате был ученый и верный министр короля – Кассиодор, главный сторонник той миролюбивой политики, которой в течение тридцати лет держался Теодорих. На лице этого кроткого и достойного старика выражалось глубокое горе о потере своего друга-короля и забота о будущем государстве. Увидя вошедшего Цетега, он встал и нетвердой походкой направился к нему.

– О, какой день! – простонал старик со слезами на глазах, обнимая вошедшего.

Цетег презирал всякую слабость и потому холодно ответил:

– Очень важный день; он требует силы и самообладания.

– Совершенно верно, патриций, привет тебе! – обратилась к нему княгиня и, отстраняя от себя сына, протянула римлянину руку. – Ты говоришь, как римлянин. Кассиодор советует предложить тебе очень важную должность. И хотя его совета было бы для меня совершенно достаточно, но я тем охотнее следую ему, что давно уже знаю тебя сама: ведь это ты перевел на греческий язык две песни «Энеиды».

– О королева, – улыбаясь, ответил Цетег. – Не вспоминай о них: я понял, как неудовлетворителен мой перевод, когда прочел перевод этих же песен, сделанный Туллией. И я тотчас скупил все своего перевода и сжег.

Туллия – было вымышленное имя, которое подписала Амасвинта под своим переводом. Цетег знал это, но княгиня не подозревала, что ему это известно, и поверила его лести.

– Перейдем к делу, – начала она, очень благосклонно глядя на римлянина. – Ты знаешь, в каком положении находятся дела. Минуты моего отца сочтены. Аталарих – его наследник, а до его совершеннолетия я буду его опекуншей и правительницей государства.

– И готы, и римляне давно уже знают, что такова воля короля, и признали мудрость этого распоряжения, – заметил Цетег.

– Да, они признали. Но толпа изменчива, грубые люди презирают владычество женщин. Впрочем, в общем я полагаю на верность готов. Я тоже не боюсь итальянцев, которые живут здесь, в Равенне, и в других провинциальных городах. Меня страшит только Рим и римляне.

Цетег насторожился, но ни один мускул в лице его не дрогнул.

– Никогда римляне не примирятся с владычеством готов. Да ведь иначе и быть не может, – со вздохом заметила княгиня. – И мы боимся, что, когда известие о смерти короля дойдет до них, они откажутся признать меня правительницей. В виду этого Кассиодор советует окончить это раньше, чем они узнают о смерти моего отца. Мне нужен решительный и верный человек, который немедленно занял бы войсками все главные ворота и места в городе, угрозой вынудил бы у сената и патрициев клятву верности мне, то есть моему сыну, и привлек бы на мою сторону народ. Таким образом, прежде чем до него дойдет весть о смерти короля, опасность возмущения будет устранена. Кассиодор указал на тебя, как на человека, который может исполнить это. Согласен ли ты?

Сотни вопросов, как молнии, промелькнули в голове римлянина при этом предложении. Уж не открыт ли заговор в катакомбах? Не сделан ли донос на него? Не расставляет ли эта хитрая женщина ему ловушку? Или эти готы действительно так слепы, что предлагают это место именно ему? И как же поступить теперь? Воспользоваться случаем и сбросить владычество готов? Но кто же в таком случае получит власть над Римом? Византийский император или кто-либо из среды римлян? И в последнем случае – кто именно? Или разыграть пока роль верноподданного, чтобы выждать время?

Эти и другие подобные вопросы пронеслись, как вихрь, в его голове, но для решения их у него было не больше минуты. Его острому уму и не надо было, впрочем, много времени. Глубоко поклонившись княгине, он ответил;

– Королева, я – римлянин и неохотно думаю о господстве варваров – извини, готов – в Риме. Вот почему уже десять лет я не принимаю никакого участия в государственных делах. Но тебя я не считаю варваркой: ты принадлежишь готам только по происхождению, по уму же ты – гречанка, а по добродетелям – римлянка. Поэтому принимаю твое предложение и своею головою ручаюсь тебе за верность Рима.

– Я очень рада, – сказала княгиня. – Вот возьми документы, полномочия, которые тебе необходимы, и тотчас отправляйся в Рим.

Цетег взял бумаги и начал просматривать их.

– Королева, – сказал он, – это манифест молодого короля. Ты подписала бумагу; но его подписи нет.

– Аталарих, подпиши здесь свое имя, сын мой, – обратилась она к юноше, протягивая ему документ.

Молодой наследник все время пристально всматривался в лицо Цетега. При обращении матери он быстро выпрямился и решительно ответил:

– Нет, я не подпишу. Не только потому, что я не доверяю ему, – да, гордый римлянин, я тебе не доверяю, – но еще потому, что меня возмущает, что вы, не дождавшись даже минуты, когда мой великий дед закроет глаза, протягиваете уже руки к его короне. Стыдитесь такой бесчувственности!

И, повернувшись к ним спиною, он отошел к своей сестре и стал подле нее, обняв ее рукою.

Цетег вопросительно смотрел на княгиню.

– Оставь, – вздохнула она. – Уж если он не захочет чего-нибудь, то никакая сила в мире не принудит его. Между тем Матасвинта несколько времени рассеянно смотрела в окно и потом вдруг схватила своего брата за руку и быстро прошептала:

– Аталарих, кто этот мужчина в стальном шлеме, вон там у колонны подъезда? Видишь? Скажи, кто это?

– Где? – спросил Аталарих, выглядывая в окно. – А, это храбрый герой граф Витихис, победитель гепидов.

В эту минуту тяжелый занавес, закрывавший вход в комнату короля, открылся, и оттуда вышел грек-врач. Он сообщил, что после довольно продолжительного сна больной чувствует себя лучше и выслал его из комнаты, чтобы поговорить наедине с Гильдебрандом, который последние дни ни на минуту не отходил от его постели.

Глава 6

Странное впечатление производила спальня короля: дворец был построен еще римскими императорами и отличался великолепием. И эта комната также была отделана с замечательною роскошью: пол мраморный, стены прекрасно разрисованы; с потолка спускались, точно витая в воздухе, языческие боги. Мебель была простая деревянная, и только дорогое пурпуровое покрывало на ногах больного, да прекрасная львиная шкура перед постелью, – подарок короля вандалов из Африки, – указывали на королевское достоинство больного. В глубине комнаты висели медный щит и широкий меч короля, которые много лет уже не были в употреблении.

У изголовья кровати, заботливо склонившись над больным, стоял старый оруженосец его, Гильдебранд. Король только что проснулся и молча смотрел на своего верного слугу. Лицо его, хотя и сильно исхудавшее во время болезни, носило отпечаток большого ума и силы, в изгибах же рта виднелась необычайная кротость.

Долго, с любовью смотрел король на своего великана-сиделку, затем протянул ему руку.

– Старый друг, теперь нам надо проститься, – сказал он.

Старик опустился на колени и прижал руку короля к губам.

– Ну, старик, встань; неужели же мне утешать тебя?

Но Гильдебранд остался на коленях, только голову приподнял, чтобы видеть лицо короля.

– Слушай, – сказал больной: – я знаю, что ты, сын Гильдунга, всегда правдив. Поэтому спрашиваю тебя: скажи, я должен умереть? и сегодня? до захода солнца?

И он взглянул на своего оруженосца такими глазами, которые нельзя было обмануть. Но старик и не желал обманывать, он уже собрался с силами.

– Да, король готов, наследник Амалунгов, ты должен умереть, – ответил он, – рука смерти уже простерта над тобою. Ты не увидишь заката солнечного.

– Хорошо, – ответил Теодорих, не дрогнув ни одним мускулом. – Вот видишь, тот грек, которого я выслал отсюда, обманул меня на целый день. А мне нужно мое время.

– Ты хочешь опять позвать священника? – с неудовольствием спросил Гильдебранд.

– Нет, они уже больше не нужны мне.

– Сон так хорошо подкрепил тебя, – радостно вскричал оруженосец, – он разогнал тень, которая так долго омрачала твою душу. Хвала тебе, Теодорих, сын Теодемера, ты умрешь, как король-герой.

– Я знаю, – улыбаясь сказал король, – что ты не любил видеть священников у моей постели. И ты прав, – они не могли мне помочь.

– Но кто же помог тебе?

– Бог и я сам. Слушай! И эти слова будут нашим прощаньем. Пусть это будет моей благодарностью тебе за пятьдесят лет твоей верности. Тебе одному – не моей дочери, не Кассиодору, а только одному тебе я открою, что так мучило меня. Но сначала скажи мне: что говорит народ, что думаешь ты об этой ужасной тоске, которая так овладела мною и свела в могилу?

– Вельхи говорят, что тебя мучит раскаяние за казнь Боэция и Симмаха.

– А ты поверил этому?

– Нет. Я не мог думать, чтобы тебя могла смущать кровь изменников.

– И ты совершенно прав. Быть может, по закону они не заслуживали смерти. Но они были тысячу раз изменники. Они изменили моему доверию, моей привязанности. Я ставил их, римлян, выше, чем лучших из людей моего народа. А они в благодарность захотели овладеть моей короной, вступили в переписку с византийским императором; какого-то Юстина и Юстиниана предпочли моей дружбе. Нет, я не раскаиваюсь, что казнил неблагодарных. Я их презираю. Но говори дальше: ты сам, что ты думал?

– Король, твой наследник – еще дитя, а кругом – враги.

Больной наморщил брови.

– Ты ближе к истине. Я всегда знал, в чем слабость моего государства, и в эти ужасные, бессонные ночи я плакал об этом, хотя по вечерам на пирах, перед иноземными послами, и выказывал гордую самоуверенность. Старик, я знаю, что ты считал меня слишком самоуверенным. Но никто не должен был видеть меня унывающим. Никто, – ни друг, ни враг. Трон мой колебался, я видел это и стонал, но только тогда, когда был один со своими заботами.

– О король, ты мудр, а я был глуп! – вскричал старик.

– Видишь ли, – продолжал король, поглаживая руку старика, – я знаю все, что ты не одобрял во мне. Знаю и твою слепую ненависть к вельхам. Верь мне, она слепа… Слепа в такой же степени, быть может, как и моя любовь к ним.

Король вздохнул и замолчал.

– Зачем ты себя мучишь? – спросил Гильдебранд.

– Нет, я хочу кончить. Я знаю, что мое государство, дело всей моей жизни, полной трудов и славы, может пасть, легко пасть. И падет, быть может, по моей вине, – вследствие моего великодушия к римлянам. Пусть будет так. Ничто человеческое не вечно, а обвинение в благородной доброте я готов принять на себя. Но в одну бессонную ночь, когда я, по обыкновению, обдумывал и взвешивал опасности, грозящие моему государству, в душе моей вдруг восстало воспоминание об иной моей вине: уже не излишняя доброта, не стремление к славе, это было кровавое насилие. И горе, горе мне, если народ готов должен погибнуть в наказание за преступление их короля Теодориха!.. Его, его образ восстал предо мною!

Больной говорил с усилием и при последних словах вздрогнул.

– Чей образ? О ком ты думаешь? – прошептал, нагибаясь к нему, Гильдебранд.

– Одоакр! – шепотом же ответил король.

Гильдебранд опустил голову. Наступило тяжелое молчание. Наконец Теодорих прервал его:

– Да, старик, моя рука, – ты знаешь это, – поразила могучего героя, поразила во время пира, когда он был моим гостем. Горячая кровь его брызнула мне прямо в лицо, и ненависть, ненависть светилась в его потухающих глазах. И вот, несколько месяцев назад, ночью передо мной встал его окровавленный, бледный, гневный образ. Лихорадочно забилось мое сердце, и ужасный голос сказал мне: «За это кровавое преступление твое царство падет, и твой народ погибнет».

Снова наступило молчание. На этот раз его прервал Гильдебранд:

– Король, что ты мучишь себя, точно женщина? Разве ты не убил сотни людей своею рукою, а твой народ много тысяч по твоему приказанию? Разве мы не выдержали тридцать битв, когда спускались сюда с гор? Разве мы не шли в потоках крови? Что в сравнении с этим кровь одного человека? Припомни только, как было дело. Четыре года боролся он с нами. Два раза ты и весь твой народ были на краю гибели из-за него! Голод, меч и болезни истребляли твой народ. И наконец, упорная Равенна сдалась: измученный голодом враг лежал у ног твоих. И вдруг ты получаешь предостережение, что он замышляет измену, хочет снова начать ужаснейшую борьбу, и не позже, как в следующую же ночь. Что тебе оставалось делать? Открыто поговорить с ним? Но ведь если он был виновен, то это не помогло бы. И вот ты смело предупредил его и сделал с ним вечером то, что он хотел сделать с тобою ночью. Одним этим поступком ты спас свой народ, предохранил его от новой отчаянной борьбы. Ты пощадил всех его сторонников и дал возможность вельхам и готам прожить тридцать лет, как в царствии небесном. А теперь ты мучишь себя за это дело? Да ведь два народа всю вечность будут благодарить тебя за него! Я, – я готов был бы семь раз убить его!

Старик умолк, глаза его блестели, он имел вид разгневанного великана. Но король покачал головою.

– Нет, старик, нет, все это ничто. Сотни раз повторял я это себе, говорил гораздо красноречивее, убедительнее, чем ты. И ничто не помогает. Он был герой, единственный равный мне! – и я умертвил его, не имея даже доказательств его вины. Из недоверчивости, зависти, – да, надо сознаться, – из страха, из страха еще раз сразиться с ним. Это было, и есть, и навсегда останется преступлением. И никакие уловки не могли успокоить меня. Тяжелая тоска овладела мною. С той ночи образ его беспрестанно преследовал меня и во время пира, и в совете, на охоте, в церкви, наяву и во сне. Тогда Кассиодор стал приводить ко мне епископов, священников. Но они не могли помочь мне. Они слушали мою исповедь, видели мое раскаяние, мою веру и прощали мне все грехи. Но я не находил покоя; и хотя они прощали меня, но я сам не мог простить себя. Не знаю, быть может, это говорит во мне старый дух моих языческих предков, но я не могу скрыться за крестом перед тенью убитого мною. Я не могу поверить, что кровь безгрешного Бога, умершего на кресте, смоет с меня мое кровавое преступление.

Лицо Гильдебранда засветилось радостью.

– Вот и я, ты ведь знаешь, – никогда не мог поверить этим попам. Скажи, о скажи, ведь ты веришь еще в Одина и Тора? Они помогли тебе?

Король с улыбкой покачал головою.

– Нет, мой старый, неисправимый язычник. Твоя Валгалла уже не существует для меня. Слушай, что помогло мне. Вчера я отослал прочь епископа и глубоко погрузился сам в себя; я всею душою молился Богу, и мне стало спокойнее. И видишь, ночью я спал так хорошо и крепко, как много месяцев уже не спал. И когда я проснулся, во мне уже не было прежней тоски. На душе у меня было легко и ясно. Я думал: преступление совершено мною, и никакое милосердие, никакое чудо Господа не может уничтожить его. Хорошо, я должен понести наказание. И если Он – гневный Бог Моисея, то Он отомстит за себя и накажет не только меня, но и дом мой до седьмого поколения. И я подчиняюсь, я и мой род, этому гневу Божьему. Если даже он и погубит всех нас, – Он будет справедлив. Но именно потому, что Он справедлив, Он не может наказывать за мою вину весь этот благородный народ готов. Он не может погубить их из-за преступлений их короля. Нет, Он этого не сделает. И если когда-либо народ этот и погибнет, то я чувствую, что он погибнет не из-за моего поступка. За свое преступление я предаю себя и весь свой дом мести Бога. И в душу мою снизошел мир, и теперь я могу умереть спокойно.

Он умолк. Гильдебранд поцеловал руку, поразившую Одоакра.

– Это было мое прощание и благодарность тебе за твою пятидесятилетнюю верность. Теперь остаток моей жизни посвятим нашему народу готов. Помоги мне подняться, – не могу же я умереть, лежа в подушках. Подай мне вооружение. Без противоречий. Я так хочу и могу.

Гильдебранд должен был повиноваться. Король при его помощи встал с постели, набросил на плечи широкую пурпуровую мантию, опоясался мечом, надел на голову шлем с короной и, опираясь на длинное копье, стал, прислонясь спиною к одной из колонн посреди комнаты.

– Теперь позови мою дочь и Кассиодора. И всех, кто находится там.

Глава 7

Гильдебранд отдернул занавес, отделявший комнату короля от соседней, и все, бывшие там, – в последнее время туда явилось еще много готов и римлян, – с удивлением увидели спокойно стоявшего короля. С благоговейным молчанием приблизились они к больному.

– Дочь моя, – сказал он, – готовы ли уже письма в Византию, извещающие о моей кончине и о вступлении на престол моего внука?

– Да, отец, вот они, – ответила Амаласвинта, протягивая ему три письма. Король начал читать.

– Императору Юстину. Второе – его племяннику Юстиниану. Конечно, ведь он скоро будет носить корону; он и теперь уже управляет всем. Писал Кассиодор, – я вижу по прекрасному слогу. Но что это? – и открытый лоб короля наморщился: – «прося принять мою молодость под вашу императорскую защиту». Защиту? Это слишком. Горе вам, если вас будет защищать Византия! Вычеркни эту фразу и поставь вместо нее: «полагаясь на вашу дружбу». Этого достаточно для внука Теодориха. – И он отдал письмо Кассиодору. – А кому же это, третье? «Феодоре, благородной супруге Юстиниана». Как! Танцовщице из цирка? Бесстыдной дочери усмирителя львов?

И глаза его засверкали.

– Но она будет скоро императрицей и станет иметь огромное влияние на своего супруга, – заметил Кассиодор.

– Нет, дочь Теодориха не может писать женщине, которая попрала женский стыд. – И он разорвал письмо и бросил клочки на пол.

– Что же, мой храбрый Витихис, будешь ты делать после моей смерти? – обратился он к одному из бывших тут готов.

– Я буду обучать пехоту в Триденте.

– Никто лучше тебя не сделает этого. А ведь ты до сих пор не высказал мне своего желания; ведь помнишь, после борьбы с гепидами я обещал тебе исполнить всякую твою просьбу. Что ж, у тебя и до сих пор нет желания, которое я мог бы исполнить?

– Да, король, теперь есть.

– Наконец-то! Я очень рад. Говори же, в чем дело.

– Сегодня должен подвергнуться пытке один несчастный тюремный сторож за то, что не захотел пытать одного обвиненного. Король, освободи этого человека: пытка постыдна.

– Тюремный сторож свободен, и с этого часа пытка уничтожается в государстве готов. Кассиодор, позаботься об этом. Храбрый Витихис, дай мне твою руку. И чтобы все знали, как глубоко я уважаю тебя, – я дарю тебе свою Валладу, этого благородного золотистого коня. Возьми его в память этого часа вечной разлуки. И если когда-либо ты будешь в опасности, сидя на нем, или он откажется повиноваться тебе, – тут король нагнулся к графу и очень тихо сказал: – прошепчи ему в ухо мое имя… А кто будет охранять Неаполь? Этому дружелюбному, жизнерадостному народу надо дать такого же веселого и мягкого начальника.

– Начальником гавани Неаполя будет молодой Тотила, – ответил Кассиодор.

– Тотила! Этот лучезарный мальчик, любимец богов! Ни одно сердце не устоит против него. Впрочем, сердца этих вельхов! – Король вздохнул и продолжал: – А кто будет оберегать Рим и сенат?

– Вот этот благородный римлянин, Цетег Цезарий, – ответил Кассиодор, делая Цетегу знак приблизиться. – Цетег? – повторил король. – Я его знаю. Взгляни на меня, Цетег.

Неохотно поднял римлянин свои глаза и быстро снова опустил их под проницательным взором короля. Но, собравшись с силами, он снова, поднял их и хотя с трудом, но с виду спокойно, выдержал проникающий в глубину души взгляд Теодориха.

– Мне было жаль, Цетег, что такой способный человек, как ты, так долго держался в стороне от дела, от меня. И это было опасно. Но, быть может, еще опаснее, что именно теперь ты принимаешься за дело.

– Не по своей воле, о король! – ответил Цетег.

– Я ручаюсь за него! – вскричал Кассиодор.

– Молчи, друг. Здесь, на земле, никто не может ручаться за другого. Едва ли даже и за себя. Но, – продолжал он, обращая снова пристальный взгляд на Цетега, – но эта гордая голова, эта голова Цезаря – не предаст Италию в руки Византии. – Затем, быстро схватив руку римлянина, король продолжал – Слушай, что я предсказываю тебе. Ни одному римлянину не удастся овладеть короной Италии. Молчи, не противоречь. Я предостерег тебя… Что это за шум? – спросил он, быстро обращаясь к дочери, которая в эту минуту отдавала какое-то приказание римлянину, принесшему ей какое-то известие.

– Ничего, король, ничего важного, мой отец, – ответила Амаласвинта.

– Как? Тайны предо мною? Ты хочешь властвовать уже при жизни моей? Я слышу там чуждую речь. Откройте дверь!

Занавес, отделявший соседнюю комнату, был отдернут, и все увидели там нескольких человек, маленького роста в высоких остроконечных шапках, в странной одежде и с длинными овечьими шубами, наброшенными на плечи. Очутившись так внезапно перед лицом короля, они в страхе, мгновенно, точно сраженные молнией, бросились на колени.

– А, послы аваров. Разбойничьи шайки, живущие на восточной границе нашей. Принесли ли вы свою годичную дань?

– Государь, мы принесли ее. На этот раз – меха, шерстяные ткани, мечи, щиты. Вот они. Но мы надеемся, что на следующий год… мы хотели взглянуть…

– Не ослабел ли Дитрих Бернский от старости? – прервал их Теодорих. – Вы надеялись, что он уже умер? И что мой наследник не сможет справиться с вами? Ошибаетесь, шпионы!

И он взял один из мечей, которые послы разложили перед ним, разломал его и бросил куски к ногам послов.

– Дрянные мечи делают авары, – спокойно сказал он. – А теперь, Аталарих, наследник мой, подойди сюда. Они не верят, что ты можешь носить мою корону. Покажи им, как ты владеешь моим копьем.

Юноша быстро подошел. Яркая краска покрыла бледное лицо его. Он взял тяжелое копье своего деда и с такой силой ударил им о щит, который послы повесили на одном из деревянных столбов в зале, что оно насквозь прокололо щит и глубоко вонзилось в дерево столба.

С гордостью положил король левую руку на голову внука и сказал послам:

– Ступайте же и сообщите своим, что вы видели здесь.

Занавес был снова задернут, и пораженные авары вышли.

– Теперь дайте мне чашу с вином. Нет, не смешивайте с водою. – И он оттолкнул греческого врача. – Дайте цельного вина, по обычаю германцев! Благодарю, старый Гильдебранд, за этот кубок и за всю твою верность. Пью за благо готов!

И он медленно осушил чашу и поставил ее на стол. Но тут вдруг неожиданно, быстро, как молния, наступило то, что предсказывали врачи: он покачнулся, схватился рукою за грудь и упал на руки старого Гильдебранда, который медленно опустил его на пол, положив голову его себе на грудь. С минуту все молчали, притаив дыхание. Но король не шевелился, и Аталарих с громким криком бросился на грудь деда.

Книга II. Аталарих

Глава 1

Как только Теодорих умер, Цетег, не теряя ни минуты, бросился в Рим. Весть о кончине короля еще не дошла туда. Прежде всего он созвал всех знатнейших патрициев в сенат, объявил о вступлении на престол Аталариха и, не дав им времени опомниться, потребовал немедленной клятвы в верности новому королю и его матери-регентше. Здание сената он распорядился окружить отрядом вооруженных готов; длинные копья их были прекрасно видны из окон, и сенаторы принесли клятву.

Тогда, приказав страже никого не выпускать из здания, он отправился в амфитеатр, куда уже были собраны простые граждане Рима. В горячей, воодушевленной речи он убеждал их признать власть Аталариха. Он перечислил им все благодеяния Теодориха, обещал такое же кроткое правление и со стороны Аталариха и его правительницы-матери, указал на то, что вся Италия и даже знатные римляне уже присягнули ему, и наконец сообщил, что первой правительственной мерой Амаласвинты является указ о даровой раздаче хлеба и вина всему бедному населению Рима. В заключение он объявил о семидневных состязательных играх в цирке на его счет, которыми он желает отпраздновать вступление Аталариха на престол и свое назначение префектом Рима. Тысячи голосов в восторге прокричали имя Аталариха и Амаласвинты, но еще громче – имя нового префекта. После этого народ разошелся вполне довольный, патриции были выпущены из сената, и Рим подчинился готам. Цетег возвратился домой и сел писать сообщение Амаласвинте. Но едва он начал писать, как услышал торопливые шаги. Быстро спрятав в ящик стола начатое письмо, префект встал и пошел навстречу гостям.

– А, освободители отечества! – улыбаясь, приветствовал он их.

– Бесстыдный изменник! – вскричал в ответ Лициний, вынимая меч из ножен.

– Нет, подожди, пусть оправдается, если может, – прервал Сцевола своего горячего друга, удерживая его руки.

– Конечно, пусть оправдается. Невозможно, чтобы он отпал от дела святой церкви! – подтвердил Сильверий, физиономия которого выражала полное недоумение.

– Невозможно! – вскричал Лициний. – Да разве он не изменил нам, разве не привел народ к присяге новому королю, разве…

– Разве не запер триста знатнейших патрициев в сенате, точно триста мышей в мышеловке? – продолжал в его тоне Цетег.

– Да он еще смеется над нами! Неужели вы стерпите это? – задыхаясь от гнева, вскричал Лициний.

Даже Сцевола побледнел.

– Ну, а что бы вы сделали, если бы вам дали возможность действовать? – спокойно спросил Цетег.

– Как что? – ответил Лициний. – То, о чем мы, о чем ты же сам столько раз рассуждал с нами: как только получим весть о смерти Теодориха, тотчас перебить всех готов в городе, провозгласить республику…

– Ну, и что же дальше?

– Как что? Мы добились бы свободы!

– Вы навеки убили бы всякую надежду на свободу! – крикнул Цетег, меняя тон. – Вот смотрите и на коленях благодарите меня.

Он вынул из стола документ и подал его удивленным гостям.

– Да, – продолжал он, – читайте. Враг был предупрежден и подготовился. Не сделай я того, что сделал, – в эту минуту у северных ворот Рима стоял бы граф Витихис с десятью тысячами готов, завтра утром в устья Тибра вступил бы Тотила с флотом из Неаполя, а у восточных ворот стоял бы герцог Тулун с двадцатитысячным войском. Ну, а если бы хоть один волос упал с головы какого-либо гота, что было бы с Римом?

Все трое молчали, пристыженные.

Наконец Сильверий подошел к нему, раскрыв объятия.

– Ты спас всех нас, ты спас церковь, и государство! Я никогда не сомневался в тебе!

– А я сомневался, – с благородным чистосердечием произнес Лициний. – Прости, великий римлянин. Но с этой минуты это копье, которое должно было пронзить тебя сегодня, навеки в твоем распоряжении.

И с блестящими глазами он и Сцевола вышли из комнаты.

– Префект Рима, – сказал тогда Сильверий, – ты знаешь, я был честолюбив и стремился захватить в свои руки не только духовную власть, но я светскую. С этой минуты я отказываюсь от последней. Ты будешь вожаком, я повинуюсь тебе. Обещай только свободу римской церкви – свободное избрание папы.

– Конечно, конечно, – ответил Цетег.

Священник вышел с улыбкой на губах, но с тяжелым гнетом на сердце.

«Нет, – подумал Цетег, глядя вслед уходящим, – нет, не вам низвергнуть тирана, – вы сами в нем нуждаетесь!»

Этот день, этот час был решающим в жизни Цетега; почти помимо воли он был поставлен в такое положение, о котором даже никогда не думал, которое иногда представлялось его уму только в формах смутных, туманных мечтаний. Он увидел себя в эту минуту полным господином обстоятельств: обе главные партии – готская партия и враги его, заговорщики катакомб – были в его руках. И в груди его вдруг со страшной силой проснулась страсть, которую он уже более десяти лет считал угасшей, – страсть, потребность повелевать, быть первым, силой своего ума и энергии побеждать все противодействующие обстоятельства, подчинять всех людей. Этот давно уже ко всему равнодушный, холодный как лед, человек, почувствовал вдруг, что и для него еще может в жизни найтись цель, ради которой можно отдать все силы и даже жизнь, и эта цель – быть императором Западной империи, императором римского мира.

Несколько месяцев назад, когда Сильверий и Рустициана почти против его желания привлекли его к участию в заговоре, эта мысль, точно мечта, тень, пронеслась в уме его. Но тогда он только засмеялся над нею: он – император и восстановитель римского мирового государства! А почва Италии дрожит под ногами сотен тысяч готов, и на престоле в Равенне прочно сидит Теодорих, самый великий из королей варваров, слава которого наполнила весь мир. И если бы даже удалось сломить власть готов, то два государства – народ франков и Византии – тотчас протянули бы свои жадные руки за этой богатой добычей; два государства против одного человека! Потому что он действительно стоял одиноко среди своего народа. Он хорошо знал и глубоко презирал своих соотечественников, этих недостойных потомков великих предков.

Как смеялся он над грезами Лициния, Сцеволы и им подобных, которые хотели восстановить времена республики с такими людьми!

Да, он был одинок. Но это-то и привлекало гордого честолюбца; и теперь, в ту минуту, когда три заговорщика уходили от него, мечты, которые раньше смутно проносились в его голове, обратились в твердую решимость. Скрестив руки, быстро ходил он взад и вперед по комнате, точно лев в клетке, и говорил сам с собой:

«Да, имея за собою сильный народ, было бы нетрудно прогнать готов и не допустить франков и греков. Это мог бы сделать и другой. Но выполнить это громадное дело одному, совершенно одному, с людьми без ума и воли, которые больше мешают, чем помогают, – одному обратить этих рабов в римлян, во властелинов земли, – это цель, ради которой стоит потрудиться. Создать новый народ, новое время, новый мир, одному, совершенно одному, только силой ума и воли, – этого не совершил еще ни один смертный. Да, Цетег, вот цель, для которой стоит жить и умереть. Уже одно стремление к такой цели делает бессмертным, и упасть с такой высоты – прекрасная смерть. Итак, за дело; с этой минуты – все мысли, все чувства посвящу ему. Благо мне, – я снова знаю, зачем живу!»

Глава 2

И Цетег принялся за дело. Чтобы повелевать Италией, сделаться ее императором, – необходимо привлечь на свою сторону Рим, и префект легко достиг этого: высшее сословие почитало его, как главу заговорщиков. Над духовенством он властвовал через Сильверия, который был правой рукой папы и имел полное основание ожидать, что по смерти этого больного старика сам будет избран его преемником. Низший класс он привлек частью своей щедростью, – часто раздавая хлеб, устраивая любимые зрелища, – но еще больше величественными предприятиями за счет готского правительства, которые доставляли постоянную работу многим тысячам населения. Работы эти имели целью укрепить «вечный город», возобновить полуразвалившиеся от времени стены его и рвы. Он сам составил прекрасный план этих укреплений и сам лично следил за тем, чтобы он был выполнен в точности.

Но для борьбы с готами и Византией недостаточно было только укрепить город, – надо было иметь и защитников его, солдат. При Теодорихе римляне не принимались в войска, а в последнее время, после казни Боэция и Симмаха, им было запрещено даже иметь оружие. Конечно, Цетег не мог надеяться, чтобы Амаласвинта, вопреки ясно выраженной воле своего великого отца и в ущерб готам, разрешила ему набрать войско из римлян. Но он нашел исход: попросил, чтобы она разрешила ему набрать самый незначительный отряд – всего в две тысячи человек – из римлян. Такой отряд, понятно, не мог бы быть опасным для власти готов. Но римляне были бы так глубоко благодарны ей за эту тень доверия к ним, за этот намек на то, что и они принимают участие в защите Рима. Получив это разрешение, префект набрал две тысячи воинов, снабдил их прекрасным оружием и, как только они научились владеть им, отпустил их, а на их место набрал другие две тысячи, которые также, как только научились владеть оружием, были заменены новыми. Каждый раз отпускаемые люди получали «на память» полное вооружение, которое покупалось за счет префекта. Таким образом, хотя налицо в Риме было всегда только две тысячи воинов из римлян, но префект мог в любую минуту иметь большое, хорошо вооруженное и обученное войско, которое притом было вполне предано ему, потому что все знали, что префект на свой счет покупает им вооружение и удваивает жалованье.

В то же время он поддерживал сношения и с Византией: старался обеспечить себе на случай нужды ее помощь. Но вместе с тем заботился о том, чтобы византийское войско не было настолько сильным, чтобы победить самих римлян или остаться в Италии против его воли.

С другой стороны он всеми силами старался ослабить могущество готов: он уверял правительство в полной безопасности и тем усыплял его бдительность. Поддерживал борьбу партий среди готов. А партий у них было достаточно. Самой сильной была партия могущественных Балтов, во главе которых стояли три герцога: Тулун, Ибба и Питца. Мало уступали Балтам Вользунги, во главе которых стоял герцог Гунтарис и граф Арагад. Много было и других, которые неохотно уступали первенство Амалам. Кроме того, многие были недовольны тем, что престол занят ребенком, за которого правит женщина. Наконец была сильная партия недовольных долгим миром, скучавших без войны. Были также готы, недовольные мягким отношением правительства к римлянам. И только очень небольшое число лучших, самых благородных из готов поддерживало правительницу в ее стремлении поднять умственный уровень народа до высоты римлян.

Цетег старался, чтобы Амаласвинта осталась во главе государства, потому что при ее слабом, женском управлении недовольство и дробление на партии должно было увеличиться, а сила народа – падать. Больше всего боялся он, что во главе готов станет какой-либо энергичный, сильный человек, который сумеет объединить силы этого народа. Вот почему его иногда сильно заботили вспышки самостоятельности со стороны Аталариха, и он решил, что, если вспышки эти будут повторяться часто, необходимо будет устранить его с дороги.

На Амаласвинту он имел теперь безграничное влияние. Эта женщина, богато одаренная, с громадным честолюбием, хотела показать, что она может управлять государством не хуже самого способного мужчины. Это желание было в ней развито до болезненности. У Теодориха не было сына, и ей часто еще в детстве приходилось слышать из уст отца и его приближенных сожаление о том, что у короля нет наследника-сына. Девочку оскорбляло то, что ее не считали способной носить корону, и горько плакала княжна о том, что она – не мальчик.

Шли годы, она росла. Все при дворе удивлялись ее необыкновенными способностям, чисто мужскому уму, мужеству, – и это не была лесть: Амаласвинта действительно была одарена необычайно. Но жалобы отца о том, что у него нет сына, все не прекращались и по-прежнему оскорбляли ее. Но теперь она уже не плакала, а поставила себе целью показать, что женщина может заменить мужчину. Брак ее с герцогом Эвтарихом, одним из Амалов, не был счастлив: княгиня не любила своего мужа и крайне неохотно подчинялась ему, хотя он был очень даровитый человек. Но он рано умер. Оставшись вдовою, она вздохнула свободно и сгорала от честолюбия: после смерти своего отца она будет опекуншей своего сына и правительницей государства. В ожидании власти эта холодная женщина почти спокойно перенесла даже смерть отца.

За управление государством она принялась с величайшим рвением и неутомимой деятельностью: ей все хотелось делать самой, одной. Она не выносила ничьего совета, отдалила даже преданного Кассиодора. Только одного человека слушала она охотно, одному только доверяла – Цетегу. Он постоянно удивлялся ее мужскому уму и, кажется, не осмеливался даже подумать о том, чтобы влиять на нее. Все его старания были, по-видимому, направлены только на то, чтобы в точности исполнять ее распоряжения, планы. Ей и в голову не приходило, что хитрый римлянин умел всегда устроить так, что его мысли и желания она считала своими. Под его влиянием она отдалила от двора знатных готов, друзей своего отца, и окружила себя греками и римлянами. Деньги, назначенные на приобретение военных кораблей, лошадей и вооружения для войска, она употребляла на укрепление и украшение Рима, – словом, под его влиянием она все более отдалялась от своего народа, делала свое управление все более ненавистным и тем ослабляла силу государства.

Глава 3

Но, чтобы поддержать свое влияние на королеву, Цетег должен был часто бывать при дворе, а это вредило его делам в Риме. Поэтому он решил поместить при дворе кого-нибудь из преданных ему людей, кто бы слепо подчинялся ему, действовал всегда в его пользу и сообщал ему все, что бы ни случилось при дворе. Наиболее подходящей в этом случае личностью была Рустициана, вдова Боэция. Убедить королеву дозволить ей жить при дворе было легко. Гораздо труднее было уговорить Рустициану принять эту милость. Долго все старания Цетега в этом отношении были напрасны, пока наконец ему не помог случай.

До казни своего отца и мужа Рустициана жила при дворе в Равенне. Дочь ее Камилла провела там все свое детство. Когда Боэций был казнен, семья его подверглась преследованию: два сына его, Северий и Аниций, были заключены в тюрьму и приговорены к казни. Но потом Теодорих заменил казнь изгнанием, и они уехали в Византию, где старалисьвооружить императора против готов. А Рустициана с Камиллой бежали в Галию, где жили у одного из друзей казненного. Потом они получили позволение возвратиться в Италию, но все имущество их было отобрано в казну. Они поселились вблизи Рима, в дома бывшего своего вольноотпущенного Корбулона.

Наступило лето. Все состоятельные жители города выехали на дачи, Рустициана же должна была оставаться в душной, тесной городской квартирке, – о даче ей и думать было нечего. Но вот однажды Корбулон является к ней и в замешательстве говорит, что ему удалось купить за очень дешевую цену маленькую дачку в горах. Конечно, этот крошечный домишко нельзя сравнивать с роскошными дачами, которыми владела раньше его госпожа. Но все же там нет пыли, и воздух в горах такой свежий, чистый, а около домика есть несколько деревьев и сад, где можно посадить цветы. И он думает, что госпоже будет приятнее провести лето там, чем в душном, пыльном городе. Рустициана и дочь ее были очень тронуты вниманием этого простого человека и обрадовались возможности подышать свежим воздухом. В тот же день они собрались и отправились. Камилла ехала впереди, верхом на муле, Корбулон вел животное за повод. Они подъехали уже к горе, на склоне которой стоял домик, – оставалось только подняться на эту лесистую вершину, и маленькая дачка будет видна, как на ладони.

Добрый старик заранее представлял себе, как обрадуется дочь его госпожи, когда он укажет ей домик. Вот они уже и на вершине горы, но… что это? Корбулон сначала в смущении протер себе глаза, потом растерянно оглянулся кругом, точно желая убедиться, что он не заблудился. Но нет: вот на опушке леса стоит огромная статуя Терминуса, древнего бога границ. А вправо от него должен быть купленный им домик и две грядки капусты и репы подле него. А между тем, ни домика, ни капусты нет. Вместо них расстилается чудный парк, с роскошными клумбами чудных цветов, с прекрасными статуями, фонтанами, беседками. Дом есть, но он так же мало походит на тот, что купил Корбулон, как эти чудные клумбы – на его грядки репы и капусты. И откуда все это взялось?

Камилла же в восторге вскричала:

– О Корбулон, да ведь этот сад устроен совершенно так же, как при дворце в Равенне, только он меньше! Какая прелесть!

И она погнала мула. Подъехав к дому, она быстро обежала аллеи сада, клумбы, – и чем ближе она осматривала его, тем более находила всюду сходства с громадным садом при дворце в Равенне. В доме она заметила то же сходство с квартирой, которую они занимали, когда жили во дворце. Особенно ее комната: те же занавесы, та же мебель, картины, статуэтки, вазы. Какая прелесть и какое приятное воспоминание!

– О Корбулон, как мог ты построить все это? – спросила она.

Но Корбулон ничего не понимал, – одно ясно, что здесь совершено колдовство!

– Вот идет хромой Коппадокс! Слава Богу, хоть он не околдован! Он все объяснит нам!.. Эй, Коппадокс, ступай скорее сюда, объясни, что тут было?

Хромой великан приблизился и, прерываемый частыми вопросами, рассказал:

– Несколько недель назад, когда ты, мой господин, прислал меня сюда, чтобы приготовить дом для матроны, явился однажды какой-то знатный римлянин с целой толпою рабов и рабочих и громадными телегами, нагруженными до верха. Он спросил меня, это ли та дача, которую Корбулон купил для вдовы Боэция, и когда я ответил: «эта», он заявил, что он – главный смотритель садов в Равенне, что один знатный римлянин, старый друг Боэция, желает позаботиться о семье казненного и поручил ему устроить и украсить эту дачу. Но, опасаясь преследования со стороны тирана, друг этот не хочет открывать своего имени. И вслед затем закипела работа. Он скупил все ближайшие участки земли, развел сады, вырыл пруд, устроил фонтаны, беседки, выстроил дом. Я сначала боялся, думая: «а что, если за все это придется расплачиваться моему господину? Несдобровать мне тогда!» И несколько раз хотел я дать тебе знать, что тут делается. Но римлянин частью лаской, частью силой не пускал меня отсюда, говорил, что все это должно быть сюрпризом для матроны. И только три дня назад все работы были окончены, он отпустил работников и сам уехал, щедро расплатившись за все. А теперь, господин, вот что я скажу тебе, – добавил раб, – конечно, ты можешь меня наказать или запереть в тюрьму. Можешь велеть высечь плетями. Ты все можешь. Потому что ты ведь господин, а я раб. Но подумай, справедливо ли было бы это? Ты оставил меня смотреть за парой грядок капусты и репы, а под моей рукой выросла такая прелесть.

Слезы благодарности выступили на глазах двух женщин, когда они выслушали рассказ: «О, есть еще благородные люди на земле! Есть еще друзья у семьи Боэция!» И горячая молитва за неизвестного друга вырвалась из глубины их душ.

Целые дни Камилла проводила на воздухе. Часто, не довольствуясь садом, она в сопровождении Дафнидионы, молоденькой дочери верного Корбулона, уходила в лес, который тянулся за садом. Однажды девушки зашли дальше обыкновенного. День был нестерпимо жаркий, и их начала мучить жажда. Вода была холодная и чистая, но вытекала такой тоненькой струйкой, что было трудно собрать ее столько, чтобы утолить жажду.

– О как жаль прекрасной влаги! – вскричала Камилла. – Вот если бы ты видела, как прелестно устроен источник в саду Равенны! Струя вытекает из бронзовой головы Тритона, бога моря, и собирается в широкий бассейн из темного мрамора. А здесь, как жаль! Чудная влага пропадает.

Через несколько дней девушки снова отправились в лес и подошли к месту, где был источник. Вдруг Дафнидиона, громко вскрикнув, остановилась и в ужасе молча указала рукой на место, где был источник. Камилла взглянула и также остановилась в изумлении: струя вытекала из бронзовой головы Тритона, и вода собиралась в широком бассейне из темного мрамора. Суеверная Дафнидиона ни минуты не сомневалась, что это дело лесного духа. Поэтому, закрыв лицо руками, чтобы не увидеть духа, так как это было дурным предзнаменованием, опрометью бросилась бежать домой. Но Камилла не верила в существование духов. «Конечно, кто-нибудь подслушал мои слова, когда мы здесь гуляли последний раз, – подумала она. – Но в таком случае, этот человек должен быть и теперь где-нибудь поблизости, чтобы увидеть, какое впечатление произведет на нас его сюрприз». И с этою мыслью она внимательно огляделась. Ветви одного из соседних кустов чуть заметно колыхались, Камилла бросилась туда. В эту минуту из куста вышел юноша.

– Я открыт, – в смущении сказал он тихим голосом.

– Аталарих! Король! – вскричала Камилла в испуге. Целый рой мыслей пронесся в ее голове и сердце, и она почти без сознания опустилась на траву. Молодой король с испугом и восхищением смотрел на нее, и яркая краска залила его бледное лицо.

– Теперь бы умереть! – прошептал он, – тут, подле нее!..

В это мгновение Камилла пошевелила рукою. Это движение привело короля в себя. Он зачерпнул воды из мраморного бассейна и смочил виски девушки. Та открыла глаза, быстро оттолкнула руку короля и с громким криком: – Варвар! Убийца! – вскочила и бросилась бежать. Аталарих не последовал за нею. «Варвар, убийца!» – со страшной болью повторил он и закрыл лицо руками.

Глава 4

Со страшными рыданиями бросилась Камилла к матери и рассказала ей свои открытия: не было сомнения, дачу устроил он же, этот сын убийцы ее отца. Нетрудно было также понять, и почему сделал он это: он любил ее. Самые разнородные чувства боролись в душе девушки.

Она росла во дворце Теодориха. Целые дни девочка проводила вместе с бледным, красивым маленьким Аталарихом, который был всегда так ласков с ней, так весело играл и рассказывал такие чудные истории. Дети были очень дружны и привязаны друг к другу. Проходили годы. Дети обратились в молодых людей, и детская дружба постепенно и незаметно начала переходить в иное, более горячее чувство. Но тут разразился удар над Боэцием. Его казнили, семью его лишили имущества и сослали. Все окружавшие ее теперь – мать и друзья – ненавидели варвара-тирана и всю его семью, и говорили только о мести. Под влиянием этих толков и тоски по отцу, Камилла также стала ненавидеть Теодориха и его внука Аталариха.

И вот этот ненавистный враг, потомок проклинаемого ею рода, на котором лежала кровь ее мученика-отца, – он осмеливается выказывать ей свою любовь. Тиран Италии осмеливается надеяться, что дочь Боэция…

Рустициана, узнав, в чем дело, также страшно взволновалась и тотчас пригласила Цетега.

– Скажи же, что нам делать теперь? – спросила она, рассказав ему все, – как спасти мое дитя? Куда везти ее?

– Куда? – ответил Цетег, – в Равенну, ко двору.

– И ты можешь так зло шутить в такую минуту? – вскричала вдова.

– Я не шучу. Слушай. Ты знаешь, что на королеву я имею безграничное влияние, она вполне в моей власти. Но с этим мальчишкой – сам не понимаю, почему – я ровно ничего не могу поделать. Изо всех готов он один, если не видит меня насквозь, то подозревает и не доверяет мне. И часто, очень часто он мешает мне действовать, – его слова, конечно, влияют на его мать, и часто влияют сильнее, чем мои доводы. И чем дальше, тем он будет, конечно, опаснее, потому что становится старше, сильнее и умнее. Он и теперь умен не по летам. Так вот, видишь ли, до сих пор никто из нас не мог еще справиться с этим мальчишкой. Теперь же, благодаря его любви к Камилле, мы через нее будем управлять и им:

– Никогда! – вскричала с негодованием Рустициана. – Пока я жива – никогда!.. Я – при дворе тирана! Моя дочь, дочь Боэция – любовница Аталариха! Да его окровавленная тень…

– Хочешь отомстить за эту тень? Хочешь уничтожить готов? Ну, так не раздражай меня и делай, что тебе говорят. Ведь не о себе же я хлопочу, не за себя хочу мстить: мне не сделали ничего дурного. Ты же сама вытащила меня из моего уединения, упросила стать во главе заговора, уничтожить Амалов. А теперь ты раздумала? Не хочешь? Ну, прощай, я возвращаюсь к своим книгам.

– Подожди, не уходи. Дай мне опомниться. Ведь это так ужасно – пожертвовать Камиллой!

– Кто же тебе говорит, что Камилла будет жертвой! Не она, а сам Аталарих. Камилла должна не любить, а только властвовать над ним. Или боишься за сердце твоей дочери? – прибавил он, пристально взглянув на вдову.

– Моя дочь! Полюбить его! Да я собственными руками задушила бы ее!

– Хорошо, – задумчиво ответил префект. – Я сам поговорю с ней.

И он прошел в комнату Камиллы. Девушка с детства привыкла находить в нем защитника и помощника. Поэтому и теперь, увидя его, быстро встала ему навстречу и доверчиво заговорила:

– Ты знаешь, вероятно, все. И пришел помочь нам?

– Да, я пришел помочь тебе отомстить.

– Отомстить! – вскричала девушка. – Но как же?

До сих пор Камилла плакала, думала о бегстве отсюда, но мысль о мести не приходила ей в голову. Теперь же вся кровь вскипела в ней: месть, месть за смерть отца, за оскорбление, нанесенное ей! И глаза ее заблестели.

– Слушай. Ни одной женщине в мире не сказал бы я того, что теперь скажу тебе. Слушай: в Риме составился сильный заговор против господства варваров. Меч занесен уже, и теперь отечество, тень твоего отца призывают тебя, чтобы опустить его на голову тирана.

– Меня? Я должна мстить за отца? Говори же скорее, что надо делать.

– Надо принести жертву.

– Все, что хочешь, свою кровь, жизнь! – вскричала девушка.

– Нет, ты должна жить, чтобы наслаждаться победой. Слушай: король любит тебя. Ты должна ехать в Равенну, ко двору, и погубить его. Мы все не имеем никакой власти над ним. Только ты, в силу этой любви, можешь управлять им. И этой властью ты воспользуешься, чтобы отомстить за себя и отца и погубить его.

– Его погубить! – странно тихо сказала Камилла, и голос ее задрожал, а на глазах заблестели слезы. Префект молча взглянул на нее.

– Извини, – холодно сказал он наконец. – Я не знал, что дочь Боэция любит тирана. Я ухожу.

– Что? Я люблю его? – с болью вскричала Камилла. – Как ты смеешь говорить это! Я его ненавижу, ненавижу так, как я никогда даже не подозревала, что могу ненавидеть.

– Докажи!

– Хорошо. Он умрет. Завтра… нет, сегодня же мы поедем в Равенну.

«Она его любит, – подумал префект. – Но это не беда, она еще не сознает этого».

Глава 5

Несколько недель уже Рустициана с дочерью живет при дворе. Но Камилла ни разу еще не видела короля. Он был сильно болен. Несколько недель назад он ездил охотиться в горы, и однажды приближенные нашли его без чувств у источника. Его привели в чувство, привезли домой. Но он тяжело заболел. Теперь, говорят, ему лучше, но врачи все еще не позволяют ему выходить из комнаты.

В чувствах Камиллы по отношению к королю постепенно произошла перемена: ненависть, жажда мести начала постепенно смягчаться жалостью к больному. Живя при дворе, ей часто приходилось слышать, с каким терпением он выносит тяжелую болезнь, как благодарен за малейшую услугу, как благородно кроток. И в сердце ее оживала привязанность. Но она старалась заглушить ее воспоминанием о казни отца. А когда сердце подсказывало ей, что несправедливо взваливать чужую вину, – ведь не он, а его дед казнил Боэция, – она сама возражала: а почему он не помешал злодейству?

В этой борьбе разнородных чувств проходили дни, недели. Однажды Камилла проснулась на рассвете. В комнате было душно, а на дворе так прохладно, хорошо. Она встала и пошла в сад. Там на берегу стоял полуразрушенный храм Венеры. Мраморные ступени храма спускались почти к самому берегу моря. Туда и направилась Камилла. Но, подойдя к лестнице, она увидела там Аталариха. Он сидел на ступени и задумчиво смотрел на море. Встреча была так неизбежна, что девушка, растерявшись, остановилась. Король, увидя ее, также смутился в первую минуту, но тотчас овладел собою и спокойно заговорил, вставая:

– Извини, Камилла, я не мог думать, чтобы ты пришла сюда в это время. Я сейчас уйду, только не выдавай меня: моя мать и врачи зорко наблюдают за мной, так что днем мне невозможно уйти от них. А я чувствую, как мне полезен морской воздух. Он так освежает, укрепляет. Прощай же, я знаю, что ты не выдашь меня.

И он начал спускаться со ступеней.

– Нет, король готов. Останься. Я не имею ни права, ни желания мешать тебе. Я ухожу.

В эту минуту над морем взошло солнце, и лучи его образовали на гладкой, как зеркало, поверхности воды широкую золотую дорогу, залили развалины храма и статуи на лестнице.

– О Камилла, – вскричал король, – взгляни, какая прелесть! Помнишь, как мы в детстве играли здесь, мечтали и воображали, что эта золотая дорога из солнечных лучей на море ведет к островам блаженных.

– Да, к островам блаженных! – повторила Камилла, удивляясь, с какой легкостью он отдалял воспоминание о их последней встрече.

– А знаешь – продолжал король, – я должен повиниться перед тобой.

Камилла покраснела: вот теперь он заговорит об украшении дачи, об источнике. Но Аталарих спокойно продолжал:

– Помнишь, как часто спорили мы в детстве о том, чей народ лучше. Ты превозносила римлян и их героев, я – своих готов. А когда блеск твоих героев грозил затмить моих, я смеялся и говорил: «А все таки настоящее и живое будущее принадлежит моему народу». Теперь я не скажу этого. Ты победила, Камилла.

– А, ты осознал, что твой народ не может сравниться с нами.

– Мы уступаем вам только в одном: в счастье. Мой бедный, прекрасный народ! Мы забрались сюда, в чуждый нам мир, в котором не сможем укрепиться. Мы подобны чудному цветку с вершины Альп, который занесен бурей вниз, на пески долины. Он не сможет укорениться там. Так и мы здесь завянем и умрем.

И он с тоской смотрел вдаль, на море.

– Зачем же вы пришли сюда? – резко спросила Камилла. – Зачем вы перебрались через эти горы, которые Господь поставил, как вечную преграду между вами и нами?

– Зачем? – повторил Аталарих, не глядя на девушку, а как бы про себя. – А зачем мотылек летит на яркое пламя? Оно жжет, но боль не удерживает мотылька и он снова и снова возвращается, пока это пламя не пожрет его. Совершенно то же с моими готами. Оглянись кругом: как прекрасно это темно-синие небо, это чудное море, а там дальше – величественные деревья, и среди них, залитые солнцем, блестят мраморные колонны! А еще дальше, на горизонте, громоздятся высокие горы, а на море зеленеют чудные островки. И надо всем этим мягкий, теплый, ласкающий воздух, который все освежает. Вот те чары, которые вечно будут привлекать и погубят нас.

Глубокое волнение короля передалось и Камилле. Но она не захотела поддаться ему и холодно ответила:

– Целый народ не может поддаться чарам вопреки рассудку.

– Может! – вскричал король с такой страстью, что девушка испугалась. – Говорю тебе, девушка, что целый народ, как и отдельный человек, может поддаться безумной любви, какой-нибудь сладкой, но гибельной мечте. Может, Камилла. В сердце есть сила, которая действует на нас гораздо сильнее, чем рассудок, и часто ведет нас к заведомой гибели. Но ты этого не понимаешь, и дай Бог, чтобы никогда ты не испытывала этого. Никогда! Прощай.

И он быстро повернулся и пошел во дворец. Камилла несколько минут смотрела ему вслед, а затем, задумавшись направилась домой.

Глава 6

После этого утра молодые люди виделись ежедневно. Врачи разрешили королю гулять, и каждый вечер он несколько часов проводил в обширном саду. Сюда же выходила и Рустициана с дочерью. Вдова большею частью оставалась с Амаласвинтой, а молодые люди, разговаривая, уходили вперед. Амаласвинта видела, что сын ее все сильнее привязывается к Камилле. Но она не препятствовала этому, напротив, была даже рада ее влиянию, так как Аталирих теперь стал гораздо спокойнее и мягче с нею, чем был раньше.

Камилла чувствовала, как ее злоба и ненависть к королю ослабевали с каждым днем. С каждым днем она яснее понимала благородство его души, его глубокий ум и поэтическое чувство. С большим усилием заставляла она себя смотреть на него, как на убийцу своего отца. И все громче говорило в ней сомнение: справедливо ли ненавидеть Аталариха только за то, что он не помешал казни, которую вряд ли мог бы предотвратить. Давно уже ей хотелось откровенно поговорить с ним, высказать ему все. Но она считала такую откровенность изменой своему отцу, отечеству и собственной свободе, и молчала, но чувствовала, что с каждым днем все сильнее привязывалась к нему, что его присутствие стало уже необходимым для нее.

Аталарих же ни одним звуком, ни одним взглядом не обнаруживал своего чувства.

Даже Рустициана и Цетег, которые зорко наблюдали за ним, были поражены его холодностью. Цетег выходил из себя. Рустициана была спокойна.

– Подожди, – говорила она Цетегу, – подожди еще несколько дней, и он будет в наших руках.

– Да, пора бы уже действовать. Этот мальчишка принимает все более повелительный тон. Он не доверяет уже ни мне, ни Кассиодору, ни даже своей слабой матери. Он вступил в сношение с опасными людьми: со старым Гильдебрандом, Витихисом и их друзьями. Он настоял, чтобы государственный совет собирался не иначе, как в его присутствии. И на этих совещаниях он уничтожает все наши планы. Да, так или иначе, но это надо кончить.

– Говорю тебе, потерпи еще всего несколько дней, – успокаивала его Рустициана.

– Да на что ты надеешься? Уж не думаешь ли ты поднести ему любовный напиток? – улыбаясь, спросил он.

– Да, именно это я и думаю сделать и только жду новолуния; иначе он не подействует.

Цетег с удивлением взглянул на нее.

– Как, вдова Боэция верит такому вздору! – вскричал он наконец.

– Смейся, сколько хочешь, но сам увидишь его действие.

– Но как же ты дашь ему напиток? Безумная, ведь тебя могут обвинить в отравлении!

– Не бойся. Никто ничего не узнает. Врачи велели ему выпивать каждый вечер после прогулки стакан вина, к которому подмешивают какие то капли. Этот стакан ставят обыкновенно вечером на стол в старом храме Венеры. Я туда и волью напиток.

– А Камилла знает об этом?

– Храни Бог! Не проговорись ей и ты: она предупредит его.

В эту минуту в комнату вбежала Камилла и со слезами бросилась к матери.

– Что случилось? – спросил Цетег.

– Ах, он никогда не любил меня! – вскричала Камилла. – Он относится ко мне с каким-то состраданием, снисходительностью. Часто замечала я на его лице выражение тоски, боли, точно я чем-то глубоко оскорбила его, точно он благородно прощает мне что-то, приносит жертву.

– Мальчики всегда воображают, что они приносят жертву, когда любят.

– Аталарих вовсе не мальчик! – вскричала Камилла, и глаза ее загорелись. – Над ним нельзя смеяться!

– А? – с удивлением спросила Рустициана. – Так ты не ненавидишь больше короля?

– Ненавижу всеми силами души, – ответила девушка. – И он должен умереть, но смеяться над ним нельзя.

Через несколько дней весь двор был поражен новым шагом молодого короля к самостоятельности: он сам созвал государственный совет, – право, которыми раньше пользовалась Амаласвинта. Когда все собрались, король начал:

– Моя царственная мать, храбрые готы и благородные римляне! Нашему государству грозят опасности, устранить которые могу только я, король его.

Никогда еще не говорил он таким языком, и все в удивлении молчали. Наконец Кассиодор начал:

– Твоя мудрая мать и преданнейший слуга Кассиодор…

– Мой преданнейший слуга Кассиодор молчит, пока его король и повелитель не обратится к нему за советом, – прервал его король. – Мы очень, очень недовольны тем, что делали до сих пор советники нашей царственной матери, и считаем необходимым немедленно исправить их ошибки. До сих пор мы были слишком молоды и больны. Теперь уже чувствуем себя вполне способным приняться за дело и сообщаем вам, что с настоящего дня регентство отменяется, и мы принимаем бразды правления в собственные руки.

Все молчали. Никто не желал получить замечание, подобное тому, какое получил Кассиодор. Наконец, Амаласвинта, почти оглушенная этой внезапной энергией в сыне, заметила:

– Сын мой, но ведь годы совершеннолетия, по законам императора…

– Законами императора, мать, пусть руководятся римляне. Мы же – готы и живем по готскому праву: германские юноши становятся совершеннолетними с той минуты, когда народное собрание признает их способными носить оружие. Вот почему мы решили пригласить всех военачальников, графов и вообще всех свободных мужей нашего народа изо всех провинций государства на военные игры в Равенну через две недели.

– Через две недели! – заметил Кассиодор, – но в такой короткий срок невозможно разослать приглашения.

– Это уже сделано. Мой старый оруженосец Гильдебранд и граф Витихис позаботился обо всем.

– Кто же подписал декреты? – спросила Амаласвинта, едва придя в себя.

– Я сам, дорогая мать. Надо же показать приглашенным, что я могу действовать самостоятельно.

– И без моего ведома? – продолжала регентша.

– Без твоего ведома я действовал потом, что ты бы ведь не согласилась, и тогда мне пришлось бы действовать без твоего согласия.

Все молчали, и король продолжал:

– Кроме того, мы находим, что нас окружает слишком много римлян и слишком мало готов. Поэтому мы вызвали из Испании наших храбрых герцогов Тулуна, Питцу и Иббу. Вместе с графом Витихисом эти три храбрых воина осмотрят все крепости, войска и корабли государства, позаботятся об исправлении всех недостатков в них.

«Необходимо тотчас спровадить их подальше», – подумал про себя Цетег.

– Дальше мы вызвали снова ко двору нашу прекрасную сестру Матасвинту. Она была изгнана в Тарент за то, что отказалась выйти за престарелого римлянина. Теперь она должна возвратиться, – этот лучший цветок нашего народа, – и украсить собою наш двор.

– Это невозможно! – вскричала Амаласвинта. – Ты нарушаешь права не только королевы, но и матери.

– Я глава семейства, – ответил король.

– Но неужели ты думаешь, сын мой, что готские военачальники признают тебя совершеннолетним?

Король покраснел, но, прежде чем успел ответить, раздался суровый голос подле него:

– Не беспокойся об этом, королева. Я учил его владеть оружием и говорю тебе: он может помериться с каждым врагом. А о ком старый Гильдебранд говорит так, того и все готы признают способным.

Громкие крики одобрения со стороны присутствующих готов подтвердили слова старика. Цетег видел, как все его планы рушатся. Он сознавал, что необходимо во что бы то ни стало поддержать власть регентши, не допустить, чтобы Аталарих стал самостоятелен. Но, прежде чем он решил вмешаться, король произнес:

– Префект Рима, Цетег!

Префект вздрогнул, но тотчас выступил вперед.

– Я здесь, мой король и повелитель, – ответил он.

– Не имеешь ли ты чего-либо важного сообщить нам из Рима? Каково настроение воинов там? Как относятся они к готам?

– Они уважают их, как народ Теодориха.

– Нет ли каких-либо оснований опасаться за спокойствие в городе? Не подготовляется ли там что-либо особенное? – продолжал допрашивать король.

– Нет, ничего, – ответил Цетег.

– В таком случае, ты или плохо знаком с настроением Рима. Неужели я должен сообщить тебе, что делается во вверенном тебе городе? Рабочие на твоих укреплениях поют песни, в которых смеются над готами, надо мною. Твои воины во время военных упражнений произносят угрожающие речи. По всей вероятности, образовался обширный заговор, во главе которого стоят сенаторы, духовенство. Они собираются по ночам в неизвестных местах. Соучастник Боэция, изгнанный из Рима Альбин снова там и скрывается… знаешь ли где? В саду твоего дома.

Глаза всех устремились на Цетега, – одни в изумлении, другие с гневом, иные со страхом. Амаласвинта дрожала за своего поверенного. Он один остался совершенно спокоен. Молча, холодно, смотрел он в глаза королю.

– Защищайся же! – закричал ему король.

– Защищаться? Против пустой сплетни? Никогда.

– Тебя сумеют принудить.

Префект презрительно сжал губы.

– Принудить? – повторил он. – Меня можно убить по подозрению, – конечно, мы, итальянцы, знаем уже это по опыту. Но оправдываться я не стану: защита имеет значение лишь там, где действует закон, а не сила.

– Не беспокойся, с тобой поступят по закону. Выбирай себе защитника.

– Я сам буду защищать себя, – ответил префект. – Кто обвиняет меня?

– Я, – ответил голос, и вперед выступил Тейя. – Я, Тейя, сын Тагила, обвиняю тебя, Цетега, в измене государству готов. Я обвиняю тебя в том, что ты скрываешь в своем доме изменника Альбина, и наконец, в том, что ты хочешь предать Италию в руки византийцев.

– О нет, – ответил Цетег, – этого я не хочу. Докажи свои обвинения.

– Две недели назад я сам видел, как Альбин, закутанный в плащ, входил в твой сад. Я уже раньше два раза видел его по ночам, но не узнал. А на этот раз хорошо узнал его, хотя и не успел захватить.

– С каких это пор граф Тейя, комендант войска, исполняет по ночам обязанности шпиона? – с насмешкой спросил Цетег.

– С тех пор, как ему пришлось иметь дело с Цетегом, – спокойно ответил Тейя и затем продолжал, обращаясь к королю, – Хотя Альбину и удалось убежать, но он выронил вот этот список. Возьми его.

И он подал королю свиток. Тот просмотрел его.

– Это список имен знатнейших римлян. Против некоторых сделаны заметки, но условным шифром. Возьми, Кассиодор, разбери их. Ну, а ты, Цетег, признаешь ли теперь себя виновным? Нет? Во всяком случае, обвинение очень основательно. Ты, граф Витихис, сейчас отправишься в Рим, арестуешь означенных в этом списке лиц и произведешь тщательный обыск в их домах, и в доме префекта также. А ты, Гильдебранд, арестуешь префекта. Возьми у него оружие.

– Нет, – вскричал префект. – Я сенатор Рима и потому имею право, внеся залог, остаться свободным до окончания дела. Я ручаюсь всем своим состоянием, что не сделаю шагу из Равенны за это время.

– О король, – умоляюще обратился к нему Гильдебранд, – не слушай его! Позволь мне задержать его!

– Нет, – ответил король. – С ним надо поступить по закону, без всякого насилия. Пусть идет. Ведь ему надо подготовиться к защите: обвинение было так неожиданно. Завтра в этот час мы сойдемся для суда.

Глава 7

– Нет сомнения, – говорил час спустя Кассиодор, сидя в комнате Рустицианы, – нет сомнения, что Аталарих – весьма опасный противник. Он вполне принадлежит готской партии, – Гильдебранда и его друзей. Он погубит перфекта. И кто бы мог подумать! Таким ли он был во время процесса твоего мужа, Рустициана?

Камилла насторожила внимание.

– Во время процесса моего мужа? Что же он делал тогда? – спросила вдова.

– Как? Разве ты не знаешь? Когда Теодорих присудил Боэция и сыновей его к казни, мы все – я, Амаласвинта и другие друзья его – все мы умоляли короля о помиловании и не отступали до тех пор, пока он наконец не рассердился и поклялся своей короной, что засадит в самую мрачную темницу того, кто осмелится еще хоть слово сказать о Боэции. Что же было нам делать? – мы замолчали. Да, все мы, взрослые мужи, испугались. Только Аталарих, тогда еще совсем ребенок, не испугался: он бросился к ногам разгневанного деда и плакал, и продолжал умолять пощадить его друзей. Теодорих исполнил угрозу: позвал стражу и велеть засадить внука в подземелье замка, а Боэция тотчас казнить. Целый день мальчик просидел в тюрьме. Наступил вечер. Король сел ужинать и не выдержал: подле него не было его любимца-внука. Он вспомнил, с каким благородным мужеством этот мальчик отстаивал своих друзей, забывая о себе. Долго сидел он, задумавшись, над своей чашей с вином. Наконец решительно отодвинул ее, встал, сам спустился в подземелье, открыл дверь темницы, обнял внука и по его просьбе пощадил жизнь твоих сыновей, Рустициана.

Камилла едва переводила дыхание во время рассказа. Теперь она быстро вскочила с места и бросилась из комнаты. «Скорее, скорее к нему!» – думала она.

Кассиодор также вскоре ушел. Рустициана осталась одна. Долго, долго сидела она, точно оглушенная: все, казалось ей, погибло. Ей не удастся отомстить!

Перед вечером к ней зашел Цетег. Он был холоден и мрачен, но спокоен.

– О Цетег! – вскричала вдова, – все погибло!

– Ничего не погибло. Надо быть только спокойным, – отвечал он. – И действовать быстро, не медля.

– Затем, окинув быстрым взглядом всю комнату и видя, что они одни, он вынул из кармана склянку и подал ее Рустициане.

– Твой любовный напиток слишком слаб, Рустициана. Вот другой посильнее. Возьми его.

Вдова догадалась, что было в склянке, и со страхом взглянула на префекта.

– Бери скорей и не думай ни о чем. Сегодня же, слышишь, непременно сегодня король должен выпить это. Иначе все погибло, завтра будет уже поздно.

Но Рустициана все еще медлила и с сомнением смотрела на флакон.

Тогда перфект подошел к ней ближе и, положив руку ей на плечо, сказал:

– Ты медлишь? А знаешь ты, что теперь стоит на карте? Не только наши планы! Нет, слепая мать. Знай: Камилла любит, любит короля всеми силами молодой души. Неужели же дочь Боэция будет любовницей тирана?

Рустициана громко вскрикнула: последнее время она и сама подозревала это, слова префекта только подтвердили ее подозрения.

– Хорошо, – сказала она, сжимая флакон в руке. – Король выпьет его сегодня.

Префект, быстро простившись, вышел.

«Ну, принц, ты быстр, но я быстрее. Ты осмелился стать на моей дороге, – неси же и последствия». И он медленно пошел домой и весь день старался держаться в обществе, на виду у всех.

Перед вечером Камилла сидела на ступеньках храма Венеры. Теперь она уже не считала свою любовь к королю преступлением: разве можно его винить в смерти отца? Он сделал все, что было возможно для его спасения, сделал больше, чем другие. И братьев ее спас он же. Да, ей нечего стыдиться этой любви. Что ей за дело до того, что он гот, варвар?.. Он прекрасен, умен и благороден. Завтра же она объявит матери и префекту, что отказывается от мести, а затем сознается во всем королю и будет просить прощения у него. Он так великодушен, простить, а потом, потом… И девушка погрузилась в самые радужные мечты.

Глава 8

Вдруг она услышала быстрые шаги. Это был король. Но какая перемена: всегда опущенная голова высоко поднята, осанка мужественная, решительная.

– Здравствуй, Камилла, – весело вскричал он, увидя ее, – видеть тебя – лучшая награда после этого жаркого дня.

Камилла смутилась, покраснела.

– Мой король! – прошептала она.

Аталарих с радостным удивлением взглянул на нее: никогда еще не называла она его так, никогда и не смотрела так на него.

– Твой король? – повторил он. – Боюсь, что ты не захочешь так называть меня, когда узнаешь все, что произошло сегодня.

– Я знаю все.

– Знаешь? Так будь же справедлива, не осуждай меня. Право, я не тиран и люблю римлян, – ведь это же твой народ. Но я обязан охранять наше государство, создание моего великого деда. И я буду охранять его строго, неусыпно, и горе руке, которая посягнет на него! Конечно, – с грустью добавил он, – быть может, звезды осудили уже его, но я – его король и должен стоять или пасть вместе с ним.

– Ты говоришь истину, Аталарих, как подобает королю.

– Благодарю, Камилла. Как ты сегодня справедлива и добра! Но видишь ли, благо этого государства – для меня все. Ты ведь знаешь, чем я был: больным, заблуждающимся мечтателем. Но вот однажды я понял, что этому государству грозит опасность, понял, что я обязан охранять его. И я принялся за дело. И чем больше я трудился, тем сильнее привязывался к своему народу. И эта гордая, боязливая и бдительная любовь к готам укрепила мою душу, утешила меня… в другой, очень тяжелой потере. Что мое личное счастье – в сравнении с благом этого народа? И эта мысль, – видишь, – сделала меня здоровым и сильным, таким сильным, что, право, я мог бы теперь одолеть самого сильного врага. Меня мучит бездействие. Но взгляни, как чудно садится солнце! Море так тихо, и золотая дорога опять протянулась по нем. Поедем немного покататься в лодке, прошу тебя.

– На острова блаженных? – с улыбкой спросила Камилла.

– Да, к островам блаженных! – ответил король и, увлекая Камиллу, быстро вскочил в лодку, отомкнул серебряную цепь, которой лодка была прикована к набережной, и с силой оттолкнул лодку от берега. Легкая лодка быстро понеслась по гладкой поверхности залива.

Некоторое время оба молчали. Король, стоя, греб, о чем-то глубоко задумавшись. Камилла с восхищением любовалась его благородным лицом, освещенным лучами заходящего солнца.

Наконец король заговорил:

– Знаешь, о чем я думал теперь? Какое великое счастье – сильной рукой вести свое государство, свой народ к блеску и славе! А ты, Камилла, о чем думала?

Девушка покраснела и смешалась.

– Говори же, Камилла. Будь откровенна в этот чудный вечер. Ты смотришь так кротко, у тебя были добрые мысли.

– Я думала, как счастлива должна быть та женщина, которая может довериться сильной, верной руке любящего человека, который поведет ее через волны жизни.

– Да, Камилла, но верь мне, что и варвару можно доверяться.

– Ты не варвар, – горячо заговорила девушка. – Человек, который так благодарно мыслит, так великодушно действует, прощает самую черную неблагодарность, такой человек вовсе не варвар. Он нисколько не ниже любого Сципина.

– Камилла! – в восторге вскричал Аталарих: Камилла, не грежу ли я? Ты ли говоришь это? и мне?

– Я хочу сказать больше, Аталарих, – быстро продолжала девушка. – Я хочу просить у тебя прощения за то, я так жестоко отталкивала тебя. Ах, это была только стыдливость и страх… Но что это? Нас догоняют, мать, придворные.

Действительно, от берега отчалила лодка, в которой сидела Рустициана с несколькими придворными. После ухода префекта вдова пошла искать свою дочь. В саду ее не было. Она подошла к храму Венеры, Камиллы не было и здесь. А на мраморном столике стояло вино, приготовленное для короля. Взгляд ее в эту минуту упал на море, и она увидела лодку, в которой дочь ее ехала наедине с королем. Вспомнив слова префекта, она в страшном гневе вбежала в храм и вылила в серебряную чашу с вином все содержимое флакона. Затем позвала людей, села в лодку и велела гребцам догонять лодку короля. Когда она спускалась со ступеней набережной, из-за угла вышла группа римлян, в среде которых был и перфект. Он подошел к ней и подал руку, помогая войти в лодку.

– Все сделано, – шепнула ему Рустициана и велела отчаливать.

В эту именно минуту Камилла заметила ее и, рассчитывая, что король повернет судно, встала. Но Аталарих вскричал:

– Нет, нет! Я не позволю похитить у меня этот час, лучший в моей жизни. Нет, Камилла, ты должна договорить, высказать мне все. Поедем дальше, пристанем к тому острову. Там они не найдут нас.

И он с такой силой налег на весла, что лодка полетела стрелой. Вдруг сильный толчок остановил судно.

– Боже! – вскричала Камилла, вскакивая с места. – В лодке течь, мы погибнем!

Действительно, вода широкой струею вливалась в лодку со дна.

Король быстро осмотрелся.

– Ах, – страшно побледнев, воскликнул он, – это «Иглы Амфитриды». Да, мы погибнем.

«Иглами Амфитриды» назывались две остроконечные скалы, которые едва выдавались над поверхностью моря между берегом и ближайшим островком. Аталарих хорошо знал, где они находятся, и всегда легко обходил их. Но сегодня он засмотрелся в глаза девушки и забыл о скалах. Лодка с разгону ударилась об одну из них и получила пробоину Спасения действительно не было. Островок был, положим, уже не далеко, но доплыть туда с Камиллой он не мог. Удержаться на скале, пока подоспеет помощь с берега, тоже не было возможности: вершина скалы была так остра, что на ней птица не удержалась бы. Вода же прибывала быстро, – минуты через две-три лодка должна потонуть. Аталарих быстро сообразил все это.

Да, Камилла, ты должна умереть, – и я, я причиной этому!

– Умереть! Теперь! Нет, Аталарих, теперь я хочу жить, жить с тобою.

Эти слова, голос, которым они были сказаны, кольнули его прямо в сердце. Он с отчаянием осмотрелся еще раз, – но нет! Ничего нельзя сделать. Вода прибывала сильнее.

– Нет, милая, нет надежды. Мы погибли. Простимся поскорее.

– Прощаться?.. Нет? – решительно ответила Камилла. – Уж если мы должны погибнуть, то – прочь страх, который сдерживает живых! Я готова умереть с тобою, но прежде ты должен все знать, – как я люблю тебя давно уже, – всегда. Вся моя ненависть была только замаскированной любовью. Боже, я любила тебя даже тогда, когда думала, что должна ненавидеть, – и она покрывала быстрыми поцелуями его лоб, глаза, щеки. – А теперь пусть приходит смерть. Я готова. Но зачем же тебе умирать? Один, ты можешь доплыть до острова. Бросайся скорее в воду, спасайся, прошу тебя.

– О нет, – горячо вскрикнул Аталарих, – лучше умереть с тобой, чем жить без тебя. После такой долгой тоски я наконец узнал, что ты меня любишь, – и вдруг расстаться! Нет! С этого часа мы принадлежим друг другу. Идем, Камилла, лодка уже начинает погружаться. Бросимся в море.

И, охватив ее, он занес уже ногу над бортом, как вдруг из груди обоих вырвался громкий крик радости: из-за узкой полоски земли, которая недалеко от них вдавалась в море, с быстротой молнии неслось судно прямо к ним. Несколько секунд, – и оба спасены. Это было небольшое сторожевое готское судно, которым командовал Алигерн, двоюродный брат Тейи. Он услышал крик, узнал короля и на всех парусах бросился на помощь.

– Благодарю, храбрые друзья, – сказал Аталарих, придя в себя. – Благодарю, вы спасли не только своего короля, но и королеву.

Матросы и солдаты с удивлением смотрели на него и Камиллу, которая плакала от радости.

– Да здравствует прекрасная молодая королева! – вскричал рыжебородый Алигерн, а за ним и вся команда.

В эту минуту судно проходило мимо лодки Рустицианы. Ее гребцы тоже видели, как лодка короля ударилась о скалу. Но они были еще далеко и, несмотря на все усилия, не могли вовремя поспеть на помощь утопавшим. Когда они объяснили это Рустициане, та без чувств упала на дно. Но громкие, восторженные крики солдат привели ее в себя. С удивлением оглядывалась она вокруг. Что это? Не грезит ли она? Действительно ли она видела Камиллу в объятиях короля? Действительно ли слышала крик: «Да здравствует королева!»

На берегу между тем собрались все знатные готы и римляне. Весть об опасности, которой подвергался король, быстро разнеслась по дворцу, и все бросились к берегу.

– Смотрите, готы и римляне! Вот ваша молодая королева! – обратился к ним Аталарих, стоя на ступенях храма. Бог смерти обручил нас, не правда ли, Камилла?

Она взглянула на него и вдруг страшно испугалась – Аталарих был бледен как мертвец, слегка качался, и с трудом дышал: волнения этого дня, быстрый переход от страха к радости были слишком сильны для едва оправившегося от болезни юноши.

– Ради Бога, скорее вина, доктора! – вскричала Камилла. – Король нездоров.

Она подбежала к столу, схватила чашу с вином и поднесла ему. Цетег, затаив дыхание, наблюдал за ним. Король поднес чашу к губам, но затем вдруг опустил и, улыбнувшись, обратился к Камилле.

– Ты должна пить первая, как это принято делать германским королевам.

И он протянул ей бокал. Она его взяла.

Префект вздрогнул. В первую минуту он хотел броситься и вырвать чашу из ее рук. Но остановился: сделай он это, он бы погиб бы безвозвратно: завтра его судили бы не только как изменника, а как отравителя. Он погиб бы, а вместе с ним – и все будущее Рима. И из-за чего? Из-за влюбленной девушки, которая изменнически перешла на сторону его смертельного врага.

– Нет, – холодно сказал он сам себе, сжимая кулаки. – Она – или Рим! Пусть гибнет она.

И он спокойно смотрел, как она отпила несколько глотков из чаши, а затем передала ее королю, который сразу осушил чашу до дна.

Вздрогнув всем телом, он поставил чашу на стол.

– Идем в замок. Мне холодно, – сказал он, закутываясь в белый плащ, и повернулся, чтобы идти. Тут взгляд его встретился с глазами Цетега.

– Ты здесь? – мрачно сказал он и сделал шаг к нему, но в эту секунду опять задрожал и, громко вскрикнув, упал.

– Аталарих! – вскричала Камилла и упала подле него.

Из среды слуг выскочил старый Корбулон.

– Помогите! – кричал он. – Помогите, король умирает!

– Воды! Скорее воды! – закричал Цетег и, быстро схватив пустой кубок, бросился с ним к бассейну, хорошенько выполоскал его, чтобы в нем неосталось ни капли вина, и затем принес его королю, который лежал теперь на руках Кассиодора, между тем как Корбулон поддерживал голову Камиллы.

Молча, в ужасе стояли кругом придворные.

– Что случилось? – раздался вдруг крик Рустицианы, которая только теперь вышла на берег и подбежала к дочери. – Дитя мое, что с тобою?

– Ничего, – спокойно ответил Цетег. – Только обморок. Но молодой король умер. Повторился припадок его прежней болезни.

Книга III. Амаласвинта

Глава 1

Всю ночь просидела Амаласвинта молча у гроба сына. Он был поставлен в обширной подземной комнате, низкие своды которой поддерживались колоннами из черного мрамора. Дневной свет никогда не проникал сюда. Теперь она освещалась факелами. Здесь всегда подготавливались к погребению трупы членов царской семьи. Посреди комнаты стоял каменный саркофаг с телом молодого короля. На нем была темно-пурпурная мантия. В головах лежал его меч, щит и шлем. Старый Гильдебранд положил венок из дубовых ветвей на темные кудри. Бледное лицо умершего было прекрасно в своем торжественном спокойствии. В ногах его, в длинном траурном одеянии, сидела высокая фигура королевы регентши, склонив голову на левую руку, правая же бессильно спустилась вниз. Она не могла больше плакать.

Утром в комнату вошел беззвучными шагами Цетег. Торжественность обстановки повлияла даже на него: в нем заговорило сострадание. Но он быстро подавил его. Тихо приблизившись, прикоснулся он к спущенной руке королевы.

– Ободрись, королева, ты принадлежишь живым, а не мертвым.

Амаласвинта с испугом оглянулась:

– Ты здесь, Цетег? Зачем ты пришел?

– За королевой.

– О, здесь нет королевы, здесь только убитая горем мать, – с рыданием вскричала она.

– Нет, я не могу поверить этому, – спокойно возразил Цетег. – Государству грозит опасность, и Амаласвинта покажет, что и женщина может пожертвовать своим горем отечеству.

– Да, это надо сделать. Но взгляни, как он прекрасен, как молод! Как могло небо быть так жестоко?

«Теперь или никогда», – подумал Цетег и громко прибавил:

– Небо не жестоко, а строго справедливо.

– Что хочешь ты сказать? Что сделал мой благородный сын? В чем смеешь ты обвинять его?

– Я? Я – ни в чем. Нет. Но в Св. Писании сказано: «Чти отца и мать твою и долголетен будешь на земле». Вчера Аталарих восстал против своей матери, оказал ей неуважение, – и вот сегодня он лежит здесь. Я вижу в этом перст Божий.

Амаласвинта закрыла лицо руками. Она от всего сердца простила уже сыну его неповиновение ей. Но слова Цетега сильно подействовали на нее и пробудили в ней стремление к власти.

– Ты повелела, королева, прекратить мое дело и вызвала Витихиса назад. Витихису, конечно, следует быть здесь. Но я требую, чтобы мое дело расследовалось публично. Это мое право.

– Я никогда не верила твоей измене, – ответила королева. – Скажи мне только, что ты не слыхал ни о каком заговоре, и на этом все будет кончено.

Цетег немного помолчал, а затем спокойно сказал:

– Королева, я знаю о заговоре и пришел поговорить о нем. Я нарочно выбрал этот час и это место, чтобы сильнее запечатлеть в твоем сердце доверие ко мне. Слушай. Я был бы дурным римлянином, и ты сама презирала бы меня, королева, если бы я не любил более всего на свете свой народ, этот гордый народ, который и ты, иностранка, тоже любишь. Я знал, – тебе ведь это также известно, – что в сердцах этого народа пылает ненависть к вам, как к еретикам и варварам. Последние строгие меры твоего отца должны были еще более раздуть эту ненависть, – и я заподозрил существование заговора и действительно открыл его.

– И умолчал о нем?

– Да, умолчал. До нынешнего дня. Безумцы хотели призвать греков, изгнать при их помощи готов и затем признать власть Византии…

– Бесстыдные! – горячо возразила Амаласвинта.

– Глупцы! Они зашли уже так далеко, что оставалось только одно средство удержать их – стать во главе заговора, – и я так и сделал.

– Цетег!

– Да, ведь этим способом я получил возможность удержать этих, хотя и ослепленных, но все же благородных людей от гибели. Я убедил их, что план, если бы он даже и удался, привел бы только к замене кроткой власти готов тиранией Византии. Они поняли это, послушали меня, и теперь ни один византиец не ступит на эту землю, если только я или ты сама не позовешь их. И этих мечтателей тебе нечего бояться теперь, королева. Но существует другой, гораздо более опасный заговор, королева, заговор готов. Он грозит тебе, твоей свободе, власти Амалов. Вчера твой сын устранил тебя от власти. Но он был только орудием в руках твоих врагов. Ты знаешь ведь, что среди твоего народа есть много недовольных: одни считают свой род не ниже вас, Амалов, и неохотно подчиняются. Другие презирают владычество женщины.

– Я знаю все это, – с нетерпением прервала гордая женщина.

– Но ты не знаешь того, что теперь все эти отдельные партии соединились, – соединились против тебя и твоего правления, дружелюбного по отношению к римлянам. Они хотят низвергнуть тебя и подчинить своей воле, заставить удалить Кассиодора и меня, уничтожить наш сенат и все наши права, начать войну с Византией и наполнить эту страну насилиями, грабежом, притеснением римлян.

– Ты хочешь запугать меня! – недоверчиво возразила Амаласвинта: – все это пустые угрозы.

– А разве вчерашнее собрание было пустой угрозой? – возразил префект. – Разве, если бы само небо не вмешалось, – и он указал рукою на труп, – разве сегодня и я, и ты не были бы лишены власти? Была ли бы ты госпожою в твоем государстве, даже в твоем доме? Разве враги не усилились уже до такой степени, что этот язычник Гильдебранд, мужиковатый Витихис и мрачный Тейя выступили уже открыто против твоей власти, прикрываясь именем твоего сына? Разве они не возвратили ко двору этих трех бунтовщиков – герцогов Тулуна, Иббу и Питцу?

– Все это правда, совершенная правда! – со вздохом заметила королева.

– Знай, королева: если только эти люди захватят власть в свои руки, – тогда прощай наука, искусства, благородное воспитание! Прощай Италия, мать человечества! Погибайте в пламени, мудрые книги, разбивайтесь вдребезги, чудные статуи! Насилия и кровь затопят эту страну, и далекие потомки будут говорить: «Все это случилось в правление Амаласвинты, дочери Теодориха!»

– Никогда, никогда не будет этого. Но…

– Теперь ты видишь, что не можешь положиться на готов, если не захочешь допустить этих ужасов. Защитить себя от них можем только мы, римляне, к которым по духу принадлежишь и ты. Итак, когда эти варвары приступят к тебе со своими требованиями, позволь собраться вокруг тебя нам, тем самым людям, которые составляли заговор против тебя, этим римским патриотам. Позволь им защищать тебя и себя в то же время.

– Но Цетег, кто же поручится мне за их и за твою верность?

– Вот этот список, королева, и этот, – ответил префект, подавая ей два списка. – В первом ты видишь имена всех римских заговорщиков, видишь, – там несколько сот имен самых знатных римлян. А в другом – имена заговорщиков готов. Вот теперь я вполне в твоих руках. С этим списком ты можешь сегодня же уничтожить меня, можешь выдать в руки готов.

– Цетег, – ответила королева, просмотрев списки, – я никогда не забуду этого часа и твоей верности. – Глубоко тронутая, она протянула ему руку.

– Еще одно, королева, – продолжал префект. – Патриоты с этой минуты твои друзья, как и мои. Они знают, как ненавидят их готы, знают, что над головами их висит меч. Они боятся. Позволь убедить их в твоем покровительстве: поставь свое имя в начале этого списка, как доказательство твоей милости к ним.

И он протянул ей золотой карандаш. С минуту королева медлила, затем быстро взяла карандаш и написала свое имя.

– Вот, возьми. Пусть и они будут мне также верны, как и ты.

В эту минуту вошел Кассиодор.

– Королева, знатнейшие готы собрались и желают говорить с тобою, – сказал он.

– Сейчас иду, – ответила она. – Они сейчас узнают мою волю. А ты, Кассиодор, будь первым свидетелем твердого решения, которое я приняла этот ужасный час: префект Рима будет с этой минуты моим первым слугою, как самый преданный человек мне. Ему принадлежит самое почетное место как в моем доверии, так и у моего трона.

Она вышла из комнаты. Кассиодор последовал за нею, с удивлением глядя на нее. Префект же медленно поднял список высоко над головою и прошептал:

– Теперь ты в моих руках, дочь Теодориха. Твое имя во главе этого списка навсегда отделит тебя от твоего народа.

Глава 2

Внезапная смерть Алариха была тяжелым ударом для партии готских патриотов, потому что им вполне удалось привлечь молодого короля на свою сторону. Теперь же, с его смертью, опасность возросла, так как во главе управления осталась Амаласвинта, и ненавистные римляне, конечно, могли снова взять перевес во вред готам и государству. В виду этого предводители этой партии – Гильдебранд, Витихис, Тейя и другие знатные готы, всеми силами начали хлопотать о полном объединении отдельных партий готов и действительно добились этого. Цетег видел такое опасное для него усиление противников, но ничем не мог помешать этому, потому что в Равенне он был чужим человеком и не имел влияния. Чтобы сохранить за собою власть он придумал смелый план: увезти королеву – в крайнем случае даже силой – из Равенны в Рим, где он был всемогущ, так как и римское войско, и народ были вполне преданы ему. Амаласвинта с радостью согласилась на его предложение, так как в Равенне она чувствовала себя по смерти сына скорее пленницей, чем королевой, в Риме же надеялась повелевать свободно. Но как устроить этот переезд? Сухим путем от Равенны до Рима недалеко. Но все дороги между городами заняты войсками Витихиса, – а уж готы, конечно, не допустят переезда королевы в Рим.

Необходимо было ехать морем, и притом не на готском судне. Префект отправил гонца к своему другу Помпонию, начальнику римских судов, чтобы в назначенный день он на самом быстром корабле прибыл ночью в гавань Равенны. Гонец скоро возвратился с ответом Помпония, что тот исполнил приказание. Цетег совершенно успокоился.

Наступил назначенный день. Все уже готово было к бегству. Вдруг в полдень во двор дворца явилась огромная толпа готов с громкими криками торжества. Слышались угрозы, лязг оружия. Королева, префект и Кассиодор были в зале. Крики все приближались, вслед за тем раздался топот ног по лестнице, и в залу, оттолкнув стражу, ворвались три герцога Балты – Тулун, Ибба и Питца, а за ними Гильдебранд, Витихис, Тейя и еще какой-то человек громадного роста с темными волосами, которого префект не знал. Переступив порог залы, герцог Тулун обернулся назад и, повелительно махнув рукой, обратился к толпе, следовавшей за ними: – Обождите там, готы. Мы от вашего имени переговорим с королевой, и если она не согласится на наши условия, тогда мы позовем вас, – и вы уже знаете, что тогда надо делать.

Толпа с криками радости отступила и рассеялась по коридорам и комнатам дворца. Тогда герцог Тулун подошел к Амаласвинте.

– Дочь Теодориха, – начал он. – Твой сын призвал нас, но мы уже не застали его в живых. А ты, конечно, не особенно рада видеть нас.

– А если это знаете, – высокомерно сказала Амаласвинта, – то как же вы осмелились явиться нам на глаза, да еще ворваться сюда почти силой?

– Нужда заставила, благородная женщина. Нужда заставляет иногда поступать еще хуже. Мы принесли тебе требования нашего народа, которые ты должна исполнить.

– Что за язык! Да знаешь ли ты, кто стоит перед тобой, герцог Тулун?

– Дочь Амалангов, которую мы уважаем, даже когда она заблуждается и готовится совершить преступление.

– Мятежники! – вскричала Амаласвинта, величественно поднимаясь с трона. – Перед тобою твоя королева!

Тулун усмехнулся:

– Об этом, Амаласвинта, лучше молчи. Видишь ли, король Теодорих назначил тебя опекуншей твоего сына, – это было против права, но мы, готы, не противоречили ему. Он пожелал сделать этого мальчика своим наследником, – это не было разумно. Но мы и народ готов, мы уважаем кровь Амалунгов и признали это желание короля, который был некогда мудр. Но никогда не желал Теодорих, и никогда не согласились бы и мы, чтобы после того мальчика нами управляла женщина, чтобы прялка властвовала над мечом.

– Так вы отказываетесь признать меня своей королевой? – спросила Амаласвинта.

– Нет, не отказываемся, – ответил Тулун, – пока еще не отказываемся. Я сказал это только потому, что ты ссылаешься на свое право. А между тем ты этого права не имеешь и должна это знать. И вот, так как мы уважаем благородство твоей крови, и так как если бы в настоящее время мы лишили тебя короны, то в государстве могло бы произойти опасное разъединение, – то я предложу тебе условия, на которых ты можешь сохранить корону.

Амаласвинта страдала невыразимо, даже слезы выступили на ее глазах. Но она тотчас подавила их. С каким удовольствием предала бы она палачу эту гордую голову, осмелившуюся так говорить с нею. Но она была бессильна и должна была молча терпеть. Она только опустилась в изнеможении на трон.

– Соглашайся на все! – быстро шепнул ей Цетег. – Сегодня ночью приедет Помпоний.

– Говори, – сказал Кассиодор, – но пощади женщину, варвар.

– Э, – засмеялся Питца: – да ведь она сама не хочет, чтобы к ней относились, как к женщине: она ведь – наш король!

– Оставь, брат, – остановил его Тулун, – в ней такая же благородная кровь, как и в нас.

И затем, обращаясь к Амаласвинте, начал:

– Во-первых, ты удалишь от себя префекта Рима, – он враг готов. Его место займет граф Витихис.

– Согласна! – вскричал сам префект, вместо королевы.

– Во-вторых, ты объявишь, что ни одно твое распоряжение, с которым не согласится граф Витихис, не будет иметь силы. Ни один новый закон не может быть издан без согласия народного собрания.

Регентша с гневом хотела возразить, но Цетег удержал ее:

– Сегодня ночью будет Помпоний, – прошептал он ей и затем крикнул: – Согласна!

– В-третьих, – продолжал Тулун, – мы, трое Балтов, не привыкли гнуть голову при дворе. Крыши дворца слишком низки для нас. А государство призывает нас: соседи наши авары, гепиды, славяне, вообразили, что со смертью великого короля эта страна осиротела, и нападают на наши границы. Ты снарядишь три войска, – тысяч в тридцать, – и мы, трое Балтов, поведем их на врагов.

«О, – подумал префект, – это великолепно: они выведут все войска из Италии и сами уберутся», – и, улыбаясь, снова крикнул: – Согласна!

– Что же останется мне после всего этого? – спросила Амаласвинта.

– Золотая корона на прекрасной головке, – ответил Тулун. – А теперь подпиши эти условия. Говори ты, Гильдебад, объяснись с этим римлянином.

Но вместо Гильдебада, – этого громадного гота, которого префект не знал, – выступил Тейя.

– Префект Рима, – начал он, – пролита кровь, благородная, верная, дорогая кровь гота, которая вызовет страшную борьбу. Кровь, в которой ты…

– Э, к чему столько слов, – прервал его великан Гильдебад. – Моему златокудрому брату не повредит легкая царапина, а с того уже нечего взыскивать. А ты, черный черт, – обратился он к префекту, поднося ему широкий меч к самому лицу, – узнаешь это?

– Меч Помпония! – побледнев, вскричал префект, отступая назад. Кассиодор и Амаласвинта также вскрикнули в испуге.

– Ага, узнал! Не правда ли, это плохо! Поездка не удалась.

– Где Помпоний? – вскричал Цетег.

– В обществе акул, в глубоком море, – ответил Гильдебранд.

– Как? Убийство? Но кто же осмелился? – с гневом вскричал префект. – Как это случилось?

– Очень просто. Помпоний в последнее время позволял себе такие речи, что даже мой беззаботный брат обратил наконец внимание на его поведение. Несколько дней назад он вдруг уехал куда-то на самом быстром корабле. Это возбудило подозрение брата. Он сел на свой корабль, пустился за ним, догнал его и спросил, куда он направляется.

– Но Тотила не имел права допрашивать его! Помпоний не должен был давать ему ответ! – вскричал префект.

– Но он ему дал ответ, великолепнейший римлянин. Видя, что у него в пять раз больше солдат, чем у нас, он засмеялся и ответил, что едет спасать королеву из рук готов и привезти ее в Рим, после чего сделал знак своим людям. Ну, мы, конечно, также взялись за мечи. Жаркая была схватка. Неподалеку оказались наши молодцы. Они услышали лязг железа и поспешили к нам. Теперь уже нас стало больше, чем римлян. Но Помпоний – молодец, он сражался, как лев. Бросившись на моего брата, он ранил его в руку. Тут Тотила уже рассердился и пронзил его мечом, так что тот сразу упал. Умирая, он сказал мне: «Передай префекту мой поклон и этот меч, который он сам подарил мне, и скажи, что я непременно исполнил бы обещание, если бы не подоспела смерть». Я обещал исполнить просьбу. Он был храбрый человек. И вот его меч. После его смерти корабли сдались нам, и Тотила повел их в Анкону, а я сел на самый быстрый из них и прибыл сюда в одно время с Балтами.

Все молчали. Цетег видел, что план его разрушен Тотилой. Страшная ненависть к молодому готу закипела в груди его.

– Ну, что же, Амаласвинта, согласна ты подписать условия, или мы должны выбрать себе другого короля? – спросил Тулун.

– Подпиши, королева, – сказал Цетег, – тебе не остается выбора.

Амаласвинта подписала.

– Хорошо, теперь мы пойдем сообщить готам, что все улажено.

Они вышли. В зале остались только королев и префект. Тут Амаласвинта дала волю своим слезам: ее гордость была страшно поражена.

– О, Цетег, – вскричала она, ломая руки: – все, все потеряно!

– Нет, не все, только один план не удался. Но я больше не могу быть полезен тебе, – холодно прибавил он, – и уезжаю в Рим.

– Как? Ты покидаешь меня в такую минуту? Ты, ты настоял, чтобы я приняла все эти условия, которые лишают меня власти, и теперь уходишь! О, лучше бы я не соглашалась, тогда я осталась бы королевой, хотя бы они и возложили корону на этого мятежника-герцога.

«Да, конечно, – подумал Цетег, – для тебя было бы лучше, но не для меня. Нет, эту корону не должен носить ни один герой!» Он быстро сообразил, что теперь уже Амаласвинта не может быть полезна для него, и составил в голове уже новый план. Но, чтобы она не вздумала отказаться от подписанных условий и тем дать готам повод передать корону Тулу ну, он заговорил снова, как преданный друг:

– Я ухожу, королева, но не покидаю тебя. Я только не могу теперь быть полезен тебе здесь. За тобою будут зорко наблюдать.

– Но что же мне делать с этими условиями, с этими тремя герцогами?

– С герцогами? – медленно повторил префект. – Они ведь отправляются на войну и, быть может, не возвратятся оттуда.

– Быть может! – вздохнула королева, – что за польза от «быть может!»

– Но если ты захочешь, – проговорил префект, глядя ей прямо в глаза, – то они и, наверное, не вернутся.

– Убийство! – с ужасом отшатнулась королева.

– Необходимость. Да это и не убийство. Это будет справедливое наказание. Ведь если бы ты имела власть, ты предала бы их палачу Они мятежники, они принудили тебя, королеву, подписать условия, они убили Помпония, – они заслужили казнь.

– Да, они должны умереть, эти грубые люди, которые предписывают условия королеве. Ты прав, они не должны жить.

– Да, – как бы про себя повторил префект. – Они должны умереть, они и Тотила.

– А Тотила за что? – спросила Амаласвинта. – Это прекраснейший юноша из моего народа.

– Он умрет, – с ненавистью вскричал префект. – О если бы он мог десять раз умереть! Я пришлю тебе из Рима трех человек, исаврийских солдат. Ты отправишь их вслед за Балтами. Все трое должны умереть, в один день. А о прекрасном Тотиле я сам позабочусь. В случае возмущения готов, я немедленно явлюсь с войском тебе на помощь. А теперь прощай!

И он вышел. Глубоко одинокой почувствовала себя королева: со двора доносились крики радости готов, которые торжествовали свою победу над ней. Последнее обещание префекта, она чувствовала, было пустой фразой. С тоской подперла она голову рукой. В эту минуту в комнату вошел один из придворных.

– Послы из Византии просят принять их. Император Юстин умер. На престол вступил его племянник Юстиниан. Он шлет тебе братский привет и свою дружбу.

– Юстиниан! – вскричала королева. Она лишилась сына, ее народ грозил ей, Цетег покинул ее, – все отступили от нее, напрасно искала она помощи и поддержки кругом себя, – поэтому из глубины души повторяла она теперь: Юстиниан! Юстиниан!

Глава 3

Цетег лежит на мягком диване в своем кабинете в Риме. Он чувствует себя прекрасно: число заговорщиков увеличивается с каждым днем, особенно в последнее время, когда со стороны готского правительства начались некоторые стеснения. Влияние его в Риме безгранично. Даже самые осторожные находили, что, пока Рим не освобожден, необходимо предоставить Цетегу, как наиболее способному, безусловную власть. Теперь он лежал и думал, что если все будет идти, как теперь, и укрепление Рима будет закончено, то можно будет изгнать готов и без помощи Византии. А это было бы недурно, потому что всех этих освободителей очень легко призвать, но очень трудно удалить.

Вошел слуга и подал ему письмо. – Гонец ждет, – сказал он и удалился. Цетег взял письмо совершенно равнодушно, но, взглянув на печать, сразу оживился. – «От Юлия, – слава Богу!» И на холодном лице префекта явилось чуждое ему выражение дружеской теплоты. Быстро распечатав письмо, он начал читать.

«Цетегу, префекту Рима, Юлий Монтан.

Давно уже, мой учитель и воспитатель (клянусь Юпитером, как холодно звучит это!), не писал я тебе. И последнее письмо мое было очень мрачно, я сознаю это, но таково было и мое настроение. На душе у меня было так мрачно, я бранил себя за свою страшную неблагодарность к тебе, самому великодушному изо всех благодетелей (никогда еще не называл он меня этим невыносимым именем! – пробормотал Цетег). Вот уже два года я путешествую за твой счет по всему миру, путешествую, как принц, с целой толпою рабов и слуг, имею возможность наслаждаться мудростью и всеми прелестями древних, и я все недоволен, неудовлетворен.

Но вот здесь, в Неаполе, в этом благословенном богами городе, я нашел наконец то, чего мне недоставало, хотя и не сознавал этого: не мертвую мудрость, а живое, горячее счастье (а, он влюбился! ну, наконец-то, хвала богам!). О учитель, отец! знаешь ли ты, какое это счастье – назвать своим сердце, которое тебя вполне понимает, (ах Юлий! знаю ли я это!), которому ты можешь открыть свою душу! О, если ты это испытал, то поздравь меня, принеси жертву богам, потому что я и теперь в первый раз в жизни имею – друга!»

– Что! невольно спрыгивая с места, вскричал префект: – вот неблагодарный! Но затем продолжал читать.

«Ты ведь знаешь, что друга, поверенного я до сих пор не имел. Ты, мой учитель, заменявший отца…»

(Цетег с досадой бросил письмо и быстрыми шагами прошелся по комнате, но тотчас овладел собою: «Глупости», – пробормотал он и снова начал чтение)

«…ты настолько старше, умнее, лучше, выше меня, притом я обязан тебе такой благодарностью, уважением, что все это заставляло мою душу пугливо замыкаться в себе. Тем более, что я часто слышал, как ты подсмеивался над всякой мягкостью, горячностью. Резкая складка у углов твоего рта действовала на меня, как ночной мороз на распускающуюся фиалку. Но теперь я нашел друга откровенного, молодого, горячего, и я счастлив, как никогда. Мы имеем одну душу, целые дни и ночи мы говорим, говорим и не можем наговориться. Он гот…»

(«Еще что!» – с неудовольствием сказал Цетег)

«…и называется Тотила».

Рука префекта опустилась. Он ничего не сказал, только на минуту закрыл глаза, но затем спокойно продолжал:

«…И называется Тотила. Мы встретились в Неаполе совершенно случайно, сошлись очень быстро и с каждым днем сильнее привязываемся друг к другу. Особенно упрочилась наша дружба после одного случая. Однажды вечером мы по обыкновению гуляли и, шутя, обменялись верхней одеждой: я надел шлем и широкий белый плащ Тотилы, он – мою хламиду. Вдруг в одной глухой улице из-за куста выскочил какой-то человек, бросился на меня и слегка ранил копьем. Тотила тотчас поразил его мечом. Я наклонился над умирающим и спросил его: чем вызвал я в нем такую ненависть, что он решился на убийство. Он взглянул на меня, вздрогнул и прошептал: „Не тебя, я должен был убить Тотилу, гота!“ – и с этими словами умер. Судя по одежде и оружию, он был исаврийский солдат».

Цетег опустил письмо и сжал лоб рукою.

– Ужасная ошибка! – прошептал он и продолжал читать.

«Этот случай освятил и укрепил еще более нашу дружбу. И кому же я обязан этим счастьем? Тебе, одному тебе, который отправил меня в этот город, где я нашел такую истинную отраду. Да вознаградит тебя небо за это! Но я вижу, что все это письмо наполнено рассказом о себе, о своей дружбе. Напиши же, как тебе живется? Прощай!»

Горькая усмешка показалась на губах префекта, и он снова быстро зашагал взад и вперед по комнате. Наконец он остановился и сжал рукою лоб.

– Как могу я быть так… молод, чтоб сердиться. Ведь это так естественно, хотя и глупо. Ты болен, Юлий: погоди, я пропишу тебе рецепт.

И с какой-то злобной радостью он написал:

«Юлию Монтану, Цетег, префект Рима.

Твое трогательное письмо из Неаполя очень рассмешило меня. Оно показывает, что ты выносишь теперь последнюю детскую болезнь. Когда она пройдет, ты будешь уже взрослым мужчиной. Чтобы ускорить кризис, я прописываю тебе лучшее средство. Отыщи немедленно в Неаполе богатого купца Валерия Процилла. Это богатейший купец всего юга, заклятый враг византийцев, убивших его отца и брата, горячий республиканец, а поэтому мой друг. Дочь его, Валерия – самая красивая римлянка нашего времени. Она только на три года моложе тебя, следовательно, в десять раз зрелее. Скажи ее отцу, что Цетег просит ее руки для тебя. Ты, – я уверен, – с первого раза влюбишься в нее по уши и забудешь всех друзей в мире: когда восходит солнце, луна бледнеет. Кстати, знаешь ли ты, что твой новый друг – один из опаснейших врагов римлян? А я когда-то знавал некоего Юлия, который клялся, что Рим – выше всего. Прощай».

Запечатав письмо, префект позвал слугу.

– Позаботься о гонце, чтобы он был сыт, дай ему вина и червонец, – и пусть завтра утром он едет обратно с этим письмом.

Глава 4

Несколько времени спустя, в одной из небольших комнат императорского дворца в Византии стоял, глубоко задумавшись, маленького роста некрасивый человек, – император Юстиниан.

Комната убрана роскошно. Особенно бросался в глаза огромный, в рост человека, крест из чистого золота. Император медленно ходил взад и вперед по комнате и каждый раз, проходя мимо креста, набожно склонял голову и крестился. Наконец он остановился перед огромной картой Римской империи и долго рассматривал ее.

– Если бы знать исход! – вздохнул он, потирая худые руки. – Меня влечет неудержимо, этот какой-то дух вселился в меня и манит. Но кто этот дух: ангел ли с неба или демон?.. О триединый Боже, прости своего верного раба и наставь меня: могу ли я, смею ли?..

В это время пурпуровый занавес, закрывавший вход, слегка приподнялся, и в комнату вошел слуга.

– Император, – сказал он, бросившись перед ним на землю, – явились патриции, которых ты приглашал.

– Пусть войдут.

В комнату вошли два человека: один высокого роста, широкоплечий, с красивым, открытым лицом. Другой – болезненный калека, хромой, с одним плечом выше другого. Но глаза его блестели такою проницательностью, таким умом, что заставляли забывать о безобразии его фигуры. Оба, войдя в комнату, бросились к ногам императора.

– Мы позвали вас, – начал император, – чтобы выслушать ваш совет относительно Италии. Вам дано было три дня на рассмотрение переписки с королевой, с партией патриотов и с другими. Что же вы решили? Говори сначала ты, главный военачальник.

– Государь, – ответил высокий, – совет Велизария всегда один: долой варваров! С пятнадцатитысячным войском я уничтожил по твоему приказанию государство вандалов в Африке. Дай мне тридцать тысяч, – и я сделаю то же с готами.

– Хорошо, – ответил Юстиниан. – Твой совет мне нравится. Ну, а ты что скажешь? – обратился затем император к калеке.

– Император, – ответил тот резким голосом. – Я против этой войны в настоящее время, потому что, кто должен защищать свой дом, тому нечего думать о нападениях. С запада, со стороны готов, нам не грозит никакой опасности. А на востоке мы имеем врага – персов, которые могут уничтожить наше государство.

– С каких это пор мой великий соперник Нарзес начал бояться персов? – насмешливо спросил Велизарий.

– Нарзес никого не боится, – ответил тот, – ни парсов, которых он побеждал, ни Велизария, которого персы побеждали. Но я знаю восток. Опасность нам грозит оттуда. И потом, государь, постыдно для нас из года в год золотом покупать мир у персидского хана Хозроя.

Яркая краска залила щеки императора:

– Как можешь ты таким образом называть наши подарки? – вскричал он.

– Подарки! А если эти подарки запоздают на неделю, то Хозрой сожжет наши пограничные села и города. Нет, государь, нечего тебе без нужды трогать готов. Лучше сосредоточь все свои силы на востоке, укрепи границу и сбрось эту постыдную дань персам. А после этого, – что же, – тогда, если пожелаешь, можешь воевать и с готами.

– Не слушай его, государь! – вскричал Велизарий. – Дай мне войско в тридцать тысяч, и головой ручаюсь, что Италия будет твоей.

– А я ручаюсь своей головой, что Велизарий не завоюет Италии не только с тридцатью, но и с сотней тысяч человек, потому что Велизарий – герой, но не великий полководец. Он был бы лучшим полководцем, если бы не был таким героем. Все битвы, которые он проиграл, были проиграны только из-за его геройства.

– Ну, о тебе этого нельзя сказать, – заметил Велизарий.

– Конечно, нельзя, потому что я не проиграл еще ни одного сражения: я не герой, но я великий полководец. Вот почему, если кто завоюет Италию, то это буду я, имея восемьдесят тысяч войска.

В эту минуту явился слуга и объявил, что Александр, которого император посылал в Равенну, возвратился и просит его принять.

– Скорее веди его, – с радостью вскричал император.

Вошел красивый молодой человек.

– Что же, Александр, ты приехал один? – спросил его император.

– Да, один, – ответил тот.

– Однако, судя по твоему последнему письму… Ну, в каком же положении находится государство готов?

– В очень затруднительном. Я писал тебе, что Амаласвинта решила отделаться от трех своих врагов – Балтов. Если бы убийство их не удалось, то ей было бы опасно оставаться в Равенне, и она просила, чтобы я доставил ее сюда, в Византию.

– Ну и что же? Удалось убийство?

– Удалось: трех герцогов уже нет. Но в Равенне распространился слух, что самый опасный из этих герцогов, Тулун, – которого одно время Теодорих думал назначить своим наследником, обойдя внука, – не убит, а только ранен. Готы с угрозами толпой окружили дворец, а регентша бежала ко мне на корабль. Я тотчас велел сняться с якоря. Но недалеко успели мы отъехать: нас нагнал граф Витихис и потребовал, чтобы королева возвратилась в Равенну. Так как, с одной стороны, знатные готы, по-видимому, не верят ее вине, а с другой, если бы она не согласилась возвратиться добровольно, то Витихис заставил бы ее, – то она возвратилась. Но перед отъездом написала тебе письмо и велела передать тебе этот ящик с подарками. Вот он.

– Это после, – сказал император. – Сначала расскажи, каково положение дел в Италии?

– Самое благоприятное для тебя. Слух об убийстве герцогов, о восстании готов и бегстве королевы быстро распространился по всей стране. Дело дошло до столкновения между римлянами и готами. В Риме патриоты собрались в сенате и решили призвать тебя на помощь. Только гениальный глава заговорщиков катакомб не поверил слухам и с невероятным усилием удержал римлян. А через час стало известно, что Амаласвинта возвратилась, и страна успокоилась. Впрочем, черный Тейя, командующий войсками в Риме, поклялся, что если хоть один волос падет с головы какого либо гота, то он сравняет Рим с землей. Но я сообщу тебе еще лучшую новость: не только среди римлян нашел я горячих сторонников, но и среди готов, и даже среди членов королевского дома.

– Что ты хочешь сказать? – с радостью вскричал император.

– Да, в Тускии живет очень богатый князь Теодагад, двоюродный брат Амаласвинты.

– Последний в роде Амалунгов, так ведь?

– Да, последний. Он и еще более Готелинда – умная, но злая жена его, гордая дочь Балтов, смертельно ненавидят королеву и предлагают свои услуги – подчинить тебе Италию. Вот письмо от них. Но прочти прежде письмо Амаласвинты; оно, кажется мне, очень важно.

Император вскрыл печать и начал читать.

– Прекрасно! – вскричал он, окончив чтение. – С этим письмом я держу Италию и государство готов в своих руках!

И быстрыми шагами он начал ходить по комнате, забывая кланяться кресту.

– Прекрасно! Она просит дать ей телохранителей. Конечно, конечно – я дам. Но не две тысячи, а много, гораздо больше, чем ей это понравится, и ты, Велизарий, поведешь их туда.

– Теперь рассмотри ее подарки. Там есть и портрет ее.

В эту минуту портьера слегка отдернулась и в отверстие просунулась незамеченная никем голова женщины. Император между тем открыл дорогую шкатулку, выбросил из нее драгоценности и вынул небольшой портрет со дна ее. Взглянув на него, он невольно вскрикнул от восторга: – Что за прелестная женщина! Какая величественность! Сейчас видно королевскую дочь, рожденную повелительницу!

Тут портьера отдернулась, и женщина вошла. Это была императрица Феодора. Ей было лет около сорока. Щеки и губы ее были подкрашены, брови начернены, – вообще приняты были все меры, чтобы поддержать увядающую красоту. Но и без этого она была бы еще прекрасна.

– Чему так радуется мой повелитель? – спросила она льстивым голосом, подойдя к императору. – Не могу ли и я разделить эту радость?

Все присутствующие бросились перед нею на землю, как перед императором. Юстиниан же вздрогнул и хотел спрятать портрет. Но не успел: императрица уже внимательно всматривалась в него.

– Мы восхищались, – ответил он в замешательстве, – чудной рамкой портрета.

– Ну, в рамке нет решительно ничего хорошего, – ответила с улыбкой Феодора. – Но лицо недурно. Королева готов, вероятно?

Посланный наклонил голову.

– Да, недурна. Только слишком груба, строга, неженственна. Но стоит ли заниматься женским портретом! Юстиниан, что же, решился ты?

– Почти. Я хотел только еще посоветоваться с тобою, – ответил император. – Господа, уйдите. Я посоветуюсь с императрицей. Завтра вы узнаете мое решение.

Оставшись наедине с женою, Юстиниан взял ее руку и нежно поцеловал.

«О, – подумала Феодора, – уж эта нежность недаром: ему что-то нужно. Надо быть осторожнее». И громко спросила:

– Так что же ты думаешь делать?

– Я почти решил уже послать в Италию Велизария с тридцатитысячным войском. Конечно, с такими незначительными силами он не покорит Италию. Но честь его будет задета, и он сделает все возможное, три четверти работы. А тогда я отзову его назад и сам поведу туда шестьдесят тысяч, да возьму еще Нарзеса с собою, шутя кончу остальную четверть работы и буду победителем.

– Хитро задумано, – отвечала императрица. – План прекрасен.

– Да, я решаюсь. Но… еще одно, – и он снова поцеловал руку жены.

«А, вот теперь», – подумала Феодора.

– Когда мы победим готов, что… что надо будет сделать с их королевой?

– Что с нею сделать? – спокойно ответила Теодора. – То же, что с лишенным трона королем вандалов. Она должна будет жить здесь, в Византии.

Юстиниан, с искренней радостью на этот раз, сжал маленькую ручку жены.

– Как я рад, что ты решаешь так справедливо.

– Даже более, – продолжала Феодора. – Она тем легче поддастся нам, чем более будет уверена в достойном приеме здесь. Поэтому я сама напишу ей радушное приглашение, предложу ей смотреть на меня, как на любящую сестру.

– Ты и не подозреваешь, – горячо вскричал Юстиниан, – как ты облегчишь этим нашу победу. Дочь Теодориха должна быть вполне привлечена на нашу сторону. Она сама должна ввести нас в Равенну. Но в таком случае нельзя сейчас посылать Велизария с войском туда: это может возбудить в ней подозрение. Велизарий должен быть только по близости, наготове. Пусть он держится у берегов Сицилии, под предлогом смут в Африке. Но кто же будет действовать в нашу пользу в Равенне?

– Префект Рима Цетег, умнейший человек в западной империи, друг моей молодости.

– Хорошо. Но он римлянин, и я не могу вполне довериться ему. Необходимо послать туда еще кого-нибудь из вполне преданных нам людей. Кого бы? Разве снова Александра?

– О, нет, – вскричала Феодора, – он слишком молод для подобного дела. Нет!

И она задумалась. Потом через несколько минут торжественно сказала:

– Юстиниан, чтобы доказать тебе, что я могу забыть личную ненависть, где этого требует благо государства, и где необходим подходящий человек, я сама предлагаю тебе своего врага, искусного дипломата – Петра, двоюродного брата Нарзеса. Пошли его.

– Феодора, – в восторге вскричал Юстиниан, обнимая ее. – Ты, действительно, послана мне самим Богом. Цетег – Петр – Велизарий! Варвары, вы погибли!

Глава 5

На следующее утро в комнату Феодоры вошел маленький горбатый человек лет сорока, с крайне неприятным, но умным лицом.

– Императрица, – со страхом заговорил он, низко кланяясь. – Что, если меня увидят здесь! Тогда в одну минуту погибнут ухищрения стольких лет.

– Никто не увидит тебя, Петр, – спокойно ответила императрица. – Единственный час в течение дня, когда, я обеспечена от неожиданных посещений императора, это часть его молитвы. Да продлит Господь его благочестие! Сегодня я не могу говорить с тобою, как обыкновенно, в церкви, где ты, сидя в темной исповедальне, будто бы исповедуешь меня: сегодня император потребует тебя до начала обедни, и ты должен быть заранее подготовлен.

– В чем дело? – спросил горбун.

– Петр, – медленно сказала Феодора, – наступил день вознаградить тебя за твою долголетнюю службу мне и сделать тебя великим человеком.

«Давно бы пора»! – подумал горбун.

– Но, прежде чем поручить тебе сегодняшнее дело, необходимо выяснить тебе наши отношения и напомнить о твоем прошлом, о начале нашей дружбы.

– К чему это? – недовольно заметил Петр.

– Непременно нужно, ты сам увидишь. Итак, начнем. Ты – двоюродный брат моего смертельного врага Нарзеса и был его сторонником, следовательно, и сам был моим врагом. Целые годы ты служил Нарзесу против меня. Мне повредило это мало, а сам выиграл еще меньше: оставался простым писарем и умирал с голоду. Но такая умная голова, как ты, сумеет себе помочь: ты начал подделывать, удваивать списки налогов императора, провинции платили двойные налоги, – одни шли Юстиниану, а другие – казначеям и тебе. Некоторое время все шло прекрасно. Но один новый, молодой казначей нашел более выгодным служить мне, чем делиться с тобою. Он сделал вид, что согласен, взял список, подделанный тобою, и принес его мне.

– Негодяй, – пробормотал Петр.

– Да, это было дурно, – усмехнулась Феодора. – С этим списком я могла в одну минуту уничтожить своего хромого врага. Но я пожертвовала короткой местью ради продолжительного успеха: я позвала тебя и предложила – умереть или служить мне. Ты выбрал последнее, и вот с тех пор в глазах света – мы смертельные враги, а втайне – друзья. Ты выдаешь мне все планы Нарзеса, а я щедро плачу тебе. Ты стал богат.

– О, пустяки, – вставил горбун.

– Молчи, неблагодарный! Ты очень богат. Об этом знает мой казначей.

– Ну хорошо, я богат, но не имею звания, почестей. Мои школьные товарищи, Цетег в Риме, Прокопий в Византии…

– Терпение! С нынешнего дня ты будешь быстро подниматься по служебной лестнице почестей. Слушай: завтра ты отправишься, как императорский посол, в Равенну.

– Как императорский посол! – радостно вскричал Петр.

– Да, благодаря мне. Но слушай. Юстиниан поручит тебе уничтожить государство готов, проложить Велизарию путь в Италию. Это ты исполнишь. Но кроме того, он даст тебе еще одно, особенно важное в его глазах, поручение: во что бы то ни стало спасти дочь Теодориха из рук ее врагов и привезти сюда, в Византию. Вот мое письмо к ней, в котором я приглашаю ее к себе, как сестру.

– Хорошо, – сказал Петр, – я привезу ее тотчас сюда. Феодора вскочила с места.

– Ни в каком случае, Петр, – воскликнула она, – потому-то и посылаю я тебя, что она не должна приехать в Византию: она должна умереть.

Пораженный Петр выронил из рук письмо.

– О императрица, – прошептал он: – убийство!

– Молчи, – возразила Феодора, и глаза ее мрачно сверкнули. – Она должна умереть.

– Но почему? За что?

– За что? Хорошо, я скажу это тебе: знай, – и она дико схватила его за руку и прошептала на ухо: Юстиниан начинает любить ее.

– Феодора! – вскричал горбун: – но ведь он ни разу не видел ее!

– Он видел ее портрет.

– Но ведь ты никогда еще не имела соперницы!

– Вот и забочусь о том, чтобы ее не было.

– Но ты так прекрасна!

– Она моложе меня.

– Ты так умна, ты его поверенная, он сообщает тебе самые затаенные свои мысли.

– Вот это и тяготит его. И… заметь: Амаласвинта – дочь короля, кровная королева! А я – дочь содержателя цирка. А Юстиниан, – как это ни смешно – надев царскую мантию, забыл о том, что он сам сын пастуха, и бредит королевской кровью. С этим бредом его я не могу бороться. Изо всех женщин в мире я никого не боюсь, кроме этой дочери короля.

И она гневно сжала маленькую руку в кулак.

– Берегись, Юстиниан! Этими глазами, этими руками Феодора заставляла повиноваться львов и тигров!.. Одним словом, Амаласвинта умрет.

– Хорошо, – ответил Петр. – Но не от моей руки. У тебя много кровожадных слуг. Посылай их. Я – человек слова.

– Нет, милый, ты, именно ты, мой враг, сделаешь это, потому что преданных мне людей обязательно заподозрят.

– Феодора, – забывшись, сказал Петр: – но если будет умерщвлена дочь Теодориха, королева по праву рождения…

– А, несчастный! И ты тоже ослеплен этой королевой! Слушай, Петр: в тот день, когда получится весть о смерти Амаласвинты, ты будешь римским сенатором.

Глаза старика блеснули. Но трусость или совесть одержали верх.

– Нет, – решительно ответил он: – лучше я покину двор и оставлю все надежды.

– Но ты умрешь, несчастный, – с гневом вскричала императрица. – О, воображаешь ли ты, что теперь свободен и в безопасности, что я сожгла тогда фальшивые документы? О глупец! Да ведь сгорели не те. Вот смотри, – твоя жизнь все еще в моих руках.

И она вынула из стола почку пожелтевших документов. При виде их Петр в ужасе опустился на колени.

– Приказывай, – прошептал он, – я все исполню.

– То-то же! – ответила Теодора. – Подними мое письмо к Амаласвинте и помни: звание патриция – если она умрет. Пытка и смерть – если она останется жива. Теперь уходи.

Глава 6

Задумчиво сидел Цетег в своем кабинете с письмом в руках. Письмо снова было от Юлия. Вот что писал юноша:

«Цетегу, префекту, Юлий Монтан.

Твой холодный ответ на сообщение о моем новом счастье сильно огорчил меня сначала, но затем еще более возвысил это счастье, хотя ты этого не мог ни предвидеть, ни желать. Страдание, причиненное тобою, вскоре сменилось состраданием к. тебе. Горе человеку, который так богато одарен умом и так беден добротою сердца! Горе человеку, который не способен испытать готовность на жертвы любви к ближнему, который не знает сострадания! Горе тебе, не знающему лучшего в мире!

Прости, что я говорю так свободно, как никогда не говорил с тобою. Но твое „лекарство“ действительно смыло с меня последние следы юношества, сделало меня вполне зрелым, хотя не в том смысле, как ты надеялся: оно подвергло мою дружбу тяжелому испытанию, но, благодаря Богу, эта дружба не только не уничтожилась, но еще более укрепилась в этом испытании.

Слушай и удивляйся, что вышло из всех твоих планов.

Как ни тяжело было мне твое письмо, но, привыкший к послушанию, я в тот же день отправился искать Валерия. И скоро нашел: он уже бросил торговлю и живет в прекрасной вилле за городом. Он отнесся ко мне замечательно дружелюбно и тотчас пригласил прожить несколько времени в него на даче. Его дочь… да, ты предсказал верно: красота ее сильно поразила меня. Но еще больше подействовало на меня величие души, которое я открывал в ней с каждым днем. И особенно привлекла меня в ней та двойственность, которая проходит через всю ее жизнь. Ты ведь знаешь историю их семейства: мать Валерии, женщина очень набожная, посвятила ее с самого детства на служение Богу, – отдала в монастырь, где девушка должна была провести всю свою жизнь. Однако отец ее, более язычник, чем христианин, после смерти своей жены взял дочь обратно, пожертвовав в монастырь огромную сумму на постройку церкви. Но Валерия думает, что небо не берет мертвого золота вместо живой человеческой души. Она считает себя связанной обетом и думает о нем постоянно, хотя не с любовью, а со страхом, потому что она – вполне старого, языческого мира, истинная дочь своего отца. Отец ее заметил зарождающуюся во мне привязанность и, видимо, был доволен. Валерия тоже относилась ко мне очень дружелюбно. Проходили дни. Мое чувство крепло, и я был уверен, что Валерия согласится выйти за меня. Несколько раз я собирался просить ее руки. Но какое-то смутное чувство не допускало меня высказаться. Мне казалось, что я причиню этим зло кому-то другому. Я считал себя недостойным ее или непредназначенным ей судьбою, – и молчал. Один раз она была особенно прекрасна. Я не мог совладать с собой и начал уже говорить… как вдруг меня подавила мысль: „Ты совершаешь грабежи. Тотила!“ – невольно вскричал я из глубины души и стал глубоко корить себя, что из-за нового счастья я почти забыл своего друга, брата. „Нет, – подумал я, – твое пророчество не должно исполниться, – эта любовь не должна отдалить меня от друга“. И в тот же день я отправился в город к Тотиле и пригласил его на дачу. Я, конечно, много говорил ему о Валерии, но о своей любви к ней, не знаю сам – почему, умолчал: пусть, думал я, он сам все увидит и догадается.

На следующее утро мы вместе поехали на дачу. В доме нам сказали, что Валерия в саду, – она страстно любит цветы. Мы пошли к ней, Тотила впереди, я за ним. И вот, на повороте одной из аллей, мы увидели чудное видение: она стояла перед статуей своего отца и убирала ее свежими розами. Она была так прекрасна, что Тотила, громко вскрикнув от восторга, остановился, как вкопанный, на месте. Она взглянула на него и также вся вздрогнула. Розы выпали из ее рук, но она не замечала этого. Я с быстротою молнии понял, что и ее, и моя судьба решилась: они с первого взгляда полюбили друг друга. Точно острая стрела пронзила мое сердце. Но только на одну минутку, – тотчас же рядом с болью я почувствовал и чистую радость, без малейшей зависти: они, созданные друг для друга, встретились наконец. Теперь я понял, что удерживало меня раньше вдали от Валерии, почему именно его имя сорвалось с моих уст: Валерия предназначена ему, и я не должен становиться между ними.

О дальнейшем не буду говорить. Во мне еще столько эгоизма, святое учение отречения имеет еще так мало власти надо мною, что, – к стыду моему должен сознаться, – даже теперь еще сердце мое временами сжимается от боли, вместо того, чтобы радоваться счастью друга. Они любят друг друга и счастливы, как боги. Мне же остается радость любоваться их счастьем и скрывать свою любовь от отца, который вряд ли согласится отдать свою дочь Тотиле, пока будет считать его варваром. Свою же любовь я глубоко скрыл: он не должен подозревать ее.

Теперь ты видишь, Цетег, как действительность далека от того, чего ты желал: ты готовил это сокровище Италии для меня, а оно досталось Тотиле. Ты хотел уничтожить нашу дружбу и подвергнуть ее тяжелому испытанию, но только более скрепил ее, сделав бессмертной».

Глава 7

У городских ворот Неаполя возвышается уступами высокая башня, сложенная из огромных камней. В самом верхнем этаже – две низкие, но большие комнаты, в которых живет еврей Исаак, хранивший ключи от городских ворот и всех строений около стен города.

В одной из комнат сидит, скрестив ноги, старик Исаак, на плетеной циновке, держа в руке длинную палку. Против него стоит маленького роста молодой еще человек, очевидно, также еврей, с некрасивым и очень неприятным лицом.

– Итак, ты видишь, отец Исаак, что моя речь – не пустая речь, мои слова исходят не только из сердца, которое слепо, а из головы, которая хорошо видит. Вот я принес тебе письма и документы: я назначен смотрителем всех водопроводов Италии и получаю за это ежегодно пятьдесят червонцев. Да за каждую новую работу сверх того еще по десять червонцев. Вот я недавно окончил новый водопровод здесь, в Неаполе, и смотри: в кошельке у меня блестят десять тяжелых золотых. Верь мне, я могу содержать жену. Отдай же мне твою дочь Мирьям. Ведь я же сын Рахили, твоей двоюродной сестры.

Старик медленно покачал головою.

– Иохим, сын Рахили, оставь. Говорю тебе, оставь эту мысль.

– Почему? Что можешь ты иметь против меня? Кто среди Израиля может сказать что-нибудь против Иохима?

– Никто. Ты честен, смирен и прилежен. Ты успешно увеличиваешь свое состояние. Но видел ли ты когда-нибудь, чтобы соловей взял в подруги воробья, или горная газель – вьючное животное? Они не подходят друг к другу. Ну, а теперь взгляни сюда и скажи сам: разве ты пара моей Марьям?

И он отстранил своей палкой шерстяной занавес, закрывавший вход в другую комнату. Там у круглого окна стояла очень молоденькая девушка чудной красоты. Она тихо перебирала пальцами струны арфы и не пела, а скорее шептала, глядя на расстилающий внизу город:

«У рек Вавилонских сидел с плачем род Иуды. Когда же наступит день, когда роду Иуды не придется более плакать?»

– Взгляни, тихо сказал старик, – разве она не прекрасна, как роза из садов Сарона, как лань в горах Хирама?

В эту минуту раздались три удара в узкую железную дверь внизу.

– Опять этот гордый светловолосый гот! – с досадой сказал Иохим. – Отец Исаак, уж не он ли – тот благородный олень, который подходит к твоей лани?

– Не говори глупостей, сын мой. Ты ведь знаешь, что молодой гот влюблен в римлянку и не думает о жемчужине Иуды.

– Но, быть может, жемчужина Иуды думает о нем?

– Да, с глубокой благодарностью, как ягненок о сильном пастухе, который вырвал его из пасти волка. Разве ты забыл, как разгромили римляне евреев? Они сожгли нашу синагогу, разграбили наши дома. Целая толпа этих людей бросилась преследовать мое бедное дитя. Они сорвали покрывало с ее головы и платок с ее плеч. Где был тогда сын Рахили, Иохим, который сопровождал ее? Он очень быстро убежал от опасности, оставив голубку в когтях коршуна.

– Я мирный человек, – сконфуженно ответил Иохим, – моя рука не умеет владеть мечем.

– Тотила сумел. Он проходил мимо и, увидя эту погоню, быстро, как лев, бросился один в злую толпу с поднятым мечом. Одних он убил, других ранил, остальные в страхе разбежались. Он накинул покрывало на голову моей испуганной дочери, поддержал ее колеблющиеся от страха шаги и привел невредимой к ее старому отцу. Да вознаградит Иегова его долгою жизнью и да благословит все пути его!

– Ну, хорошо. Я теперь ухожу, на этот раз надолго: я еду далеко по важному делу.

– А что? – спросил Исаак.

– Юстиниан, император Восточной империи, хочет строить новый храм. Я послал ему планы, и он принял их.

– Как! – вскричал старик. – Ты, Иохим, сын Рахили, будешь служить римлянам? Императору, предшественники которого сожгли священный Сион и разрушили храм Господа? И ты сын благочестивого Манассии, будешь строить храм для неверных? Горе, горе тебе!

– Что ты призываешь горе, не зная, за что? Разве золото из рук христианина хуже блестит или меньше весит, чем из рук иудея?

– Сын Манассии, нельзя служит Богу и Мамоне!

– А ты сам, разве ты не служишь неверным? Разве ты не охраняешь для них ворота этого города?

– Да, с гордостью сказал старик, – я делаю это, охраняю для них верно, день и ночь, как собака дом хозяина. И, пока старый Исаак жив, ни один враг этого народа не пройдет через эти ворота. Потому что дети Израиля обязаны глубокой благодарностью этому народу и великому королю их, который был также мудр, как Соломон, и храбр как Давид. Римляне разрушили храм Господа и рассеяли нас по всей земле. Они сожгли и разграбили наши священные города, врывались в наши дома, уводили наших жен и дочерей, издавали против нас суровые законы. И вот пришел великий король с севера и снова отстроил наши синагоги. А когда римляне разрушали их, он заставлял их исправлять собственными их руками и на них же деньги. Он обеспечил нам домашний мир, и кто оскорблял израильтянина, должен был нести такое же наказание, как если бы оскорбил христианина. Он оставил нам нашу веру, охранял нашу торговлю, и мы при нем в первый раз со времени разрушения нашего храма отпраздновали пасху в мире и радости. И когда один знатный римлянин похитил мою жену Сару, король Теодорих в тот же день велел отрубить гордую голову и возвратил мне мою жену невредимою. И я всю жизнь буду помнить это и буду служить этому народу верно до смерти.

– Не пришлось бы тебе пожать неблагодарность за эту верность, – сказал Иохим, направляясь к выходу. – Мне кажется, что наступит время, когда я снова приду просить у тебя Мирьям, и, быть может, тогда ты не будешь так горд.

Он ушел, а вслед затем в комнату вошел Тотила и за ним – Мирьям.

– Вот твоя одежда садовника, – сказала она, подавая готу темный грубый плащ и широкополую шляпу. – А вот цветы. Ты говорил, что она любит белые нарциссы. Я нарвала их для нее. Они так прекрасно пахнут.

– Благодарю тебя, Мирьям. Ты добрая девушка, – ответил Тотила.

– Благословение Господа да будет над твоею золотистою головою, – сказал старый Исаак, входя в комнату.

– Здравствуй, старик, здравствуй! Какие вы добрые люди! Без вас весь Неаполь знал бы мою тайну. Как мне отблагодарить вас? Но сегодня я уже в последний раз переодеваюсь, – я решил открыто просить у отца Валерии ее руку. И тогда мы вместе отблагодарим вас. Она часто расспрашивает меня о тебе, Мирьям, и давно хочет видеть тебя. А теперь – прощайте пока. Я ухожу.

И, надвинув на глаза широкополую шляпу, Тотила, в грубом плаще и с корзиной цветов в руках, вышел из комнаты. Старый Исаак снял со стены связку ключей и пошел отворить ему дверь.

Мирьям осталась одна. В комнате было тихо, через открытое окно проскользнул первый серебристый луч луны. Мирьям осмотрелась, потом быстро подошла к белому плащу, который Тотила оставил здесь, и прижалась к нему губами. Затем встала, подошла к окну и долго смотрела на море, на высокие горы и веселый город. Губы ее слегка шевелились, точно в молитве, и чуть слышны были ее слова: «На руках Вавилонских сидя, плакал род Иуды. Когда же придет день, в который утихнет твое страдание, дочь Сиона?»

Тотила между тем быстро шел по дороге и через час подошел к даче Валерия. Садовник, старый вольноотпущенный, был посвящен в тайну молодых людей. Он взял корзину с цветами, а Тотилу отвел в свою комнату. Долго сидел там молодой гот, ожидая часа, когда Валерия, простившись после ужина с отцом, выйдет к нему в беседку. Наконец луна поднялась на известную высоту, и Тотила быстро направился к условленному месту. Вслед за ним пришла и Валерия.

– О Валерия, как невыносимо медленно тянулось время! Как ждал я этого часа! – вскричал он, обнимая девушку. Но та отстранилась от него.

– Оставь, прошу тебя, оставь это, – сказала она.

– Нет, я не могу оставить. Оглянись, как прекрасно все вокруг, – и эта чудная летняя ночь, и благоухающие цветы, и пение соловья. Все, все говорит нам, что мы должны быть счастливы. Неужели же ты не чувствуешь этого?

– Не знаю, я счастлива и вместе несчастна. Меня подавляет сознание моей вины перед отцом, этот обман, переодевание.

– Да, ты права. Я также не могу больше выносить этого, и сегодня именно затем и пришел сюда, чтобы предупредить тебя, что мы последний раз видимся тайком. Завтра же утром я открыто буду просить твоей руки у отца.

– Это самое лучшее решение, потому что…

– Потому что оно спасло тебе жизнь, юноша, – раздался строгий голос, и из темного угла беседки выступила высокая фигура с обнаженным мечом.

– Отец! – вскричала Валерия.

Тотила быстро привлек к себе девушку, точно желая защитить ее.

– Прочь, варвар! Валерия, уйди от него!

– Нет, Валерий, – решительно ответил Тотила. – Она моя, и ничто в мире не разлучит нас. Конечно, мы не правы перед тобой в том, что скрывали свою любовь. Но ведь ты же слышал, что я решил завтра же открыть тебе все.

– Да, к счастью твоему, я слышал, и это спасло тебе жизнь. Один старый друг предупредил меня о твоем обмане, и я пришел сюда, чтобы убить тебя. Теперь я дарую тебе жизнь, но ты никогда не должен более видеть мою дочь.

– Отец, – решительно заговорила тогда Валерия: – ты знаешь, что я правдива. Так знай же: я клянусь своею душою, что никогда не покину этого человека. Отец, ты с такой заботливостью, с такой любовью воспитывал меня, что до сих пор я ни разу не чувствовала, что не имею матери. Только теперь в первый раз мне не достает ее. Так пусть же хоть образ ее встанет теперь перед тобою и напомнит тебе ее последние слова. Помнишь, ты сам сколько раз говорил, что, умирая, она взяла с тебя обещание не препятствовать моему выбору, если я не захочу остаться в монастыре и пожелаю выйти замуж.

– Да, дитя мое, это была ее последняя просьба, и я обещал ей это. И видят боги, я готов исполнить обещание, если выбор падет на римлянина, но отдать тебя варвару… нет, этого я не могу!

– Но, Валерий, быть может я не в такой степени варвар, как ты думаешь – заметил Тотила.

– Да, отец, он не варвар. Присмотрись к нему, узнай его ближе, и ты сам увидишь, что он – не варвар. Поверь, отец, что твоя дочь не могла бы полюбить варвара. Присмотрись к нему, – вот все, чего мы оба просим у тебя.

Старик вздохнул и после некоторого молчания сказал:

– Пойдем к могиле твоей матери, вон она под кипарисом. Там я помолюсь, и дух этой благороднейшей женщины внушит мне, что делать. И если твой выбор благороден, – я исполню свое обещание.

Глава 8

Прошло несколько месяцев. Цетег сидел в своем доме за обедом со старым школьным товарищем своим Петром, посланником Византии. Оба весело болтали, вспоминая прошлое. После обеда они ушли в кабинет и заговорили о делах.

– Нет, Петр, – насмешливо заметил Цетег, выслушав длинную, красноречивую речь, с целью убедить его, что Юстиниан желает поддержать государство готов. – Нет, не лукавь. Ведь я слишком хорошо знаю тебя, и ты никогда не обманешь меня.

Петр в замешательстве молчал. В эту минуту слуга доложил, что какая-то дама желает видеть префекта. Тот быстро встал и вышел в приемную.

– Княгиня Готелинда! – с удивлением вскричал он, увидя гостью, женщину со страшно обезображенным лицом: левый глаз ее вытек, и через всю левую щеку шел глубокий шрам. – Что привело тебя сюда?

– Месть! – ответила та резким голосом, и такой смертельной ненавистью сверкал ее единственный глаз, что Цетег невольно отступил.

– Месть – кому же? – спросил он.

– Дочери Теодориха! Но я не хочу задерживать тебя: я видела, как в твои ворота прошел мой старый друг, Петр.

«Ну, – подумал Цетег, этого ты не могла видеть, потому что я провел его через садовую калитку. Значит, вы сговорились сойтись у меня. Но чего же вам нужно от меня?»

– Я не задержу тебя долго. Ответь мне только на один вопрос: я хочу и могу погубить Амаласвинту. Согласен ли ты помогать мне?

«А, друг Петр, – подумал Цетег, – вот с каким поручением ты явился из Византии! Посмотрим, как далеко вы зашли!..» И он ответил:

– Готелинда, что ты желаешь погубить ее, этому я верю, но чтобы ты могла сделать это – сомневаюсь.

– Слушай и суди сам: я знаю, что она убийца трех герцогов. Герцога Тулуна убили подле моей виллы. Перед смертью он ударил мечом убийцу. И мои люди нашли их обоих еще живыми и перенесли их ко мне. Тулун – мой двоюродный брат, ведь я также из рода Балтов. Он умер на моих руках. Убийца его перед смертью сознался, что он – исаврийский солдат, что ты послал его к регентше, а регентша – к герцогу.

– Кто же еще слышал это признание? – спросил Цетег.

– Никто, кроме меня. Никто и не узнает, если ты согласишься помогать мне. Если же…

– Без угроз, Готелинда. Ты сама имела неосторожность сказать, что никто, кроме тебя, не слыхал этого признания. А если ты станешь обвинять Амаласвинту, тебе никто не поверит, потому что все знают, что ты – смертельный враг регентши. Поэтому угрозами ты ничего не поделаешь. Но позволь позвать сюда Петра. Мы вместе посоветуемся.

И он вышел и привел Петра.

– Теперь вместе обдумаем дело, – начал снова префект. – Положим, что вы погубите Амаласвинту. Кого посадите вы тогда на престол? Ведь для византийского императора дорога к этому трону еще не свободна.

Некоторое время Петр и Готелинда молчали, смущенные его прозорливостью. Наконец Готелинда ответила:

– Теодагада, моего мужа, последнего Амалунга.

– Теодагада, последнего Амалунга, – медленно повторил Цетег. И быстро соображал про себя: «Народ не любит Теодагада. Он получит корону только при содействии Византии и, следовательно, будет в ее руках, и византийцы явятся сюда раньше, чем у меня будет все готово к их встрече. Нет, это мне не выгодно, – надо как можно дольше не допускать их сюда».

– Нет, – громко ответил он. – Мне нет расчета действовать против Амаласвинты. Я на ее стороне.

– Быть может, это письмо изменит твое решение, – сказал Петр, подавая ему письмо Амаласвинты к Юстиниану.

Цетег прочел его.

«Несчастная! – подумал он. – Она сама себя погубила: она призывает византийцев, делает именно то, чего я опасался со стороны Теодагада. И теперь они явятся немедленно, хочет ли она этого или нет. И пока она будет королевой, Юстиниан будет играть роль ее защитника. Нет, Амаласвинте – конец!»

– Неблагодарная! – громко заявил он. – За всю мою преданность она готова погубить меня. Хорошо, господа, я ваш и думаю, что мне удастся убедить Амаласвинту самой отказаться от короны в пользу Теодагада. Благородство в ней сильнее даже властолюбия. Да, я уверен в успехе: приветствую тебя, королева готов! – и он поклонился Готелинде.

С нетерпением ожидала Амаласвинта ответа Юстиниана на свое письмо, потому что положение ее после убийства трех герцогов было очень тяжелое. Народ обвинял ее в убийстве и требовал избрание на ее место нового короля. Приверженцы Балтов требовали кровавой мести. Необходимо было обезопасить себя, пока придет помощь от Византии. И Амаласвинта действовала решительно: чтобы примириться с народом она призвала ко двору и осыпала почестями многих старых приверженцев Теодориха, героев и любимцев народа, во главе которых был седобородый Гриппа. Им она поручила ключи от Равенны и заставила их поклясться, что они будут верно защищать эту крепость. И народ, видя своих любимцев в такой чести, успокоился.

Оставалось еще обезопасить себя от мести сторонников Балтов. С этой целью она решила привлечь к себе третий по знатности и могуществу род готов – Вользунгов, во главе которых стояли два брата: герцог Гунтарис и граф Арагад. Если бы Вользунги со своими сторонниками были на ее стороне, ей нечего было бы бояться. Оказалось, что привлечь их к себе было очень легко: младший из братьев – Арагад был влюблен в Матасвинту, дочь регентши. Конечно, она решила выдать дочь за графа. Но Матасвинта наотрез отказалась. В сильном волнении ходила Амаласвинта по комнате. Перед нею спокойно стояла ее дочь, красавица Матасвинта.

– Одумайся, – горячо говорила мать. – Что можешь ты иметь против графа Арагада? Он молод, прекрасен, любит тебя. Его род теперь, когда Балты уничтожены, считается вторым после Амалов. Ты и не подозреваешь, как необходима их поддержка моему трону, который без них может пасть. Почему же ты отказываешься?

– Потому что я не люблю его – спокойно ответила дочь.

– Глупости! Ты – дочь короля, ты обязана жертвовать собою государству, интересам своего дома.

– Нет, – ответила Матасвинта. – Я женщина и не пожертвую своим сердцем ничему в мире.

– И это говорит моя дочь! – вскричала Амаласвинта. – Взгляни на меня, глупое дитя: видишь, я достигла всего лучшего, что только существует на земле.

– Но ты никого не любила в своей жизни, – прервала ее дочь.

– Ты знаешь? Откуда же? – с удивлением спросила мать.

– Я знаю это с детства. Конечно, я была еще очень мала, когда умер мой отец. Я еще не могла всего понять, но и тогда уже чувствовала, что он несчастен, и тем сильнее любила его. Теперь я давно уже поняла, чего ему не доставало: ты вышла за него только потому, что он после Теодориха, стоял ближе всех к трону. Не из любви, а только из честолюбия вышла ты за него. А он любил тебя.

Амаласвинта с удивлением взглянула на дочь.

– Ты очень смела и говоришь о любви так уверенно… Да ты сама любишь кого-то! – быстро вскричала она. – Вот почему и упрямишься.

Матасвинта опустила глаза и молчала.

– Говори же, – вскричала мать. – Неужели ты станешь отрицать истину? Неужели ты труслива, дочь Амалунгов?

Девушка гордо подняла голову.

– Нет, я не труслива и не буду отрицать истины. Я люблю.

– Кого же?

– Этого никакие силы в мире не заставят меня сказать, – ответила девушка с такой решительностью, что мать и не пыталась узнать.

– Матасвинта, – сказала мать. – Господь благословил тебя замечательной красотой тела и души. Ты – дочь королевы, внучка Теодориха. Неужели корона, государство готов для тебя – ничто?

– Да, ничто. Я – женщина и желаю любить и быть любимой, быть счастливой и сделать счастливы другого. Слово же «готы», к стыду моему должна сознаться, ничего не говорит моему сердцу. Быть может, я и не виновата в этом: ты всегда презирала их, не дорожила этими варварами, и эти впечатления детства сохранились во мне и до сих пор. Больше того, я ненавижу эту корону, это государство готов: они изгнали из твоего сердца моего отца, и брата, и меня. Нет, я с детства привыкла смотреть на эту корону, как на ненавистную силу.

– О горе мне, если я виновата в этом! – вскричала Амаласвинта. – Но, дитя мое, если не ради короны, то сделай это ради меня, ради моей любви.

– Твоей любви, мать! Не злоупотребляй этим святым словом. Ты никогда никого не любила, – ни меня, ни моего отца, ни Аталариха.

– Но что же могла я любить, дитя мое, если не вас!

– Корону, мать, и эту ненавистную власть. Да, мать, и теперь все дело не в тебе, а в твоей короне, власти. Отрекись от нее: она не принесла ни тебе, ни всем нам ничего, кроме страданий. И теперь опасность грозит не тебе, – для тебя бы я пожертвовала всем, – а твоей короне, трону, этому проклятью моей жизни. И ради этой короны требовать, чтобы я пожертвовала своей любовью, – никогда, никогда!

– А! – с гневом вскричала Амаласвинта. – Бессердечное, себялюбивое дитя! Ты не хочешь слушать просьбы, так я буду действовать насилием: сегодня же ты отправишься гостить во Флоренцию. Жена герцога Гунтариса приглашает тебя. Граф Арагад будет сопровождать тебя туда. Можешь уйти. Время заставит тебя уступить.

– Меня? – гордо выпрямляясь, вскричала Матасвинта: – Решение мое непоколебимо.

И она вышла. Молча смотрела регентша ей вслед. Обвинения дочери сильнее задели ее, чем она выказывала.

– Стремление к власти? Нет, не оно одно наполняет мою душу. Я люблю корону потому, что чувствую, что могу управлять этим государством и сделать его счастливым. И, конечно, если бы это понадобилось для блага моего народа, – я пожертвовала бы и жизнью, и короной… Так ли. Амаласвинта? – с сомнением спросила она сама себя и задумалась.

В комнату между тем вошел Кассиодор. Выражение лица его было такое страдальческое, что Амаласвинта испугалась.

– Ты несешь весть о несчастии?! – вскричала она.

– Нет, я хочу задать тебе только один вопрос.

– Какой?

– Королева, – начал старик: – тридцать лет служил твоему отцу и тебе, служил верно, с усердием. Я – римлянин – служил готам, варварам, потому что уважал ваши добродетели и верил, что Италия, неспособная более к самостоятельности, безопаснее всего может существовать под вашим владычеством. Потому что ваша власть была справедлива и кротка. Я продолжал служить вам и после того, как пролилась кровь моих лучших друзей – Боэция и Симмаха, кровь невинная, как я думаю. Но их смерть не была убийством, – они были осуждены судом. Теперь же…

– Ну, что же теперь? – гордо спросила королева.

– Теперь я прихожу к тебе, моему старому другу, могу сказать, к моей ученице…

– Да, ты можешь это сказать, – мягче сказала Амаласвинта.

– К благородной дочери великого Теодориха за одним маленьким словечком. Если ты сможешь ответить мне «да» – я буду продолжать служить тебе с той же преданностью до самой смерти.

– Что же ты хочешь спросить?

– Амаласвинта, ты знаешь, что я был далеко на северной границе. Вдруг разнеслась эта ужасная весть о трех герцогах. Я бросил все и поторопился сюда. Вот уже два дня я здесь, – я с каждым часом на сердце у меня становится тяжелее. А ты так изменилась, так неспокойна, что я не решался заговорить. Но больше я не могу выдержать этой ужасной неизвестности: скажи, что ты невинна в смерти герцогов.

– А если бы я не смогла сказать этого? Разве они не заслужили смерти, эти мятежники?

– Амаласвинта, прошу тебя, скажи «да».

– Однако какое близкое участие принимаешь ты в них!

– Заклинаю тебя, дочь Теодориха, скажи «да», если можешь! – вскричал старик, падая на колени.

– Встань, Кассиодор, – мрачно сказала королева: – ты не имеешь права спрашивать.

– Да, – ответил старик, вставая: – с этой минуты не имею, потому что не принадлежу более миру. Вот, королева, ключи от моих комнат во дворце. Там ты найдешь все подарки, которые я получил от тебя и твоего отца. Я же ухожу.

– Куда, мой старый друг, куда? – с тоской спросила Амаласвинта.

– В монастырь, который я построил. Моя душа уже давно жаждет покоя, мира, и теперь я не имею уже на земле ничего дорогого. Только один совет еще хочу я дать тебе: не удерживай скипетра в своей запятнанной кровью руке, – не благословение, а только проклятие этому государству может они принести. Подумай о спасении своей души, дочь Теодориха. Да будет господь милостив к тебе!

И, прежде чем Амаласвинта пришла в себя, он исчез. Она бросилась за ним, чтобы вернуть его, но столкнулась в дверях с Петром, посланником Византии.

– Королева, – сказал горбун, выслушай меня. Время дорого. За мною идут люди, которые не относятся к тебе так хорошо, как я. Участь твоего государства уже решена, ты не можешь поддержать его. Прими же мое вчерашнее предложение.

– Предложение измены? Никогда! Я считаю его оскорблением и сообщу императору, чтобы он отозвал тебя. Я не хочу более иметь дела с тобою.

– Одумайся, королева, теперь уже прошло время щадить тебя. Знай, что великий Велизарий с войском уже идет сюда: он уже у берегов Сицилии.

– Невозможно! – вскричала Амаласвинта. – Я отказываюсь от своей просьбы.

– Слишком поздно. Предложение, которое я тебе высказал от своего имени, ты отвергаешь. Так знай же, что этого требует сам Юстиниан. Он хочет снова получить Италию, эту колыбель римского государства. Государство готов должно быть и будет уничтожено. Спасай же себя. Юстиниан предлагает тебе руку помощи, убежище при своем дворе, – выдай ему Рим, Неаполь, Равенну и другие крепости и позволь обезоружить готов и вывести их за Альпы.

– Негодяй! Неужели ты думаешь, что я изменю своему народу? Прочь! Я не уступлю корону Юстиниану без борьбы.

В эту минуту вошел Цетег. По его знаку Петр вышел из комнаты.

– С чем пришел ты, Цетег? Я уже не верю тебе, – сказала Амаласвинта.

– Да, вместо того, чтобы поверить мне, ты доверилась императору. И вот последствия. Королева, я никогда не обманывал тебя: Италию и Рим я люблю более, чем готов. Более всего хотел бы я видеть Италию свободной. Но если это невозможно, то пусть же она лучше управляется кроткою рукою готов, чем византийскими тиранами. Я всегда думал это, так же думаю и теперь. И, чтобы устранить Византию, я готов поддержать твое государство. Но говорю откровенно, что тебя, твое господство уже невозможно поддерживать: если ты захочешь воевать с Византией, тебя не послушают ни римляне, ни готы, потому что ни те, ни другие не доверяют тебе.

– Почему? Что отделяет меня от моего народа, от итальянцев?

– Твои собственные поступки: ты сама призвала в страну византийцев, – ты просила у Юстиана телохранителей.

Амаласвинта побледнела.

– Ты знаешь?

– К сожалению, не только я, а все заговорщики-патриоты: Петр сообщил им. И они проклинают тебя и поклялись, как только начнется война, объявить всему миру, что твое имя стоит во главе списка заговорщиков против готов. Тогда и готы оставят тебя. Итак, видишь – Византия, готы, Италия, – все против тебя. Если борьба с Византией начнется под твоим предводительством, – тебя никто не будет слушать, среди итальянцев и готов не будет единодушия, и государство неминуемо погибнет. Амаласвинта, нужна жертва, и я требую ее во имя Италии, во имя твоего народа и моего.

– Жертва? Говори, какая, я принесу всякую.

– Необходима самая высшая жертва: твоя корона.

Амаласвинта испытующе посмотрела на него. В груди ее происходила тяжелая борьба.

– Моя корона! – сказала она. – Она была так дорога для меня. Притом, могу ли я доверять тебе? Твой последний совет был – преступление.

– Я поддерживал твой трон всеми средствами, пока это было возможно, пока это было полезно для Италии, – ответил Цетег. – Теперь это вредит Италии, и я требую, чтобы ты отреклась, чтобы ты доказала, что любишь свой народ больше, чем корону.

– Клянусь, ты не ошибаешься. Я пожертвовала для этого народа чужою жизнью, – она охотно остановилась на этой мысли, мысли, которая облегчала ее совесть, – я не остановлюсь и теперь. Но кто же заменит меня?

– Последний из Амалов.

– Как? Этот трус Теодагад?

– Да, он не герой, но герои подчинятся ему. Подумай, он получил римское образование, и римляне охотно признают его. Короля же, которого могли бы выбрать Гильдебранд, Тейя и другие, они будут боятся и ненавидеть. Решайся же! Я всегда считал тебя выше других, – докажи это теперь.

– Не теперь, – ответила Амаласвинта. – Теперь я не могу: голова моя горит. Дай мне эту ночь, чтобы собраться с силами. Завтра я объявлю тебе свое решение.

Книга IV. Теодагад

Глава 1

На следующее утро Равенна была поражена манифестом, который гласил, что дочь Теодориха отказывается от престола в пользу своего двоюродного брата Теодагада, последнего в роде Амалунгов. Хотя новый король был известен, как человек коварный, трусливый и невероятно жадный, но как итальянцы, так и готы признали его. Итальянцы – потому что он получил римское образование, готы – частью потому, что он был из рода Амалунгов, и частью потому, что думали, что какой ни есть мужчина все же лучше, чем женщина. Правда, наиболее горячие готские патриоты, – Тейя и другие, – не захотели было признавать короля-труса. Но более благоразумные, – Гильдебранд, Витихис, – удержали их.

– Нет, – спокойно говорил Витихис, – влияние Амалов на народ очень сильно, и Теодагад и Готелинда не согласятся отказаться от престола без борьбы. А борьба среди сынов одного народа может быть допущена только в случае крайней необходимости. Теперь же, пока такой крайности нет Теодагад, конечно, слаб, но им могут управлять сильные. Если же он окажется совершенно неспособным, то будет еще время низложить его.

Вечером в этот же день во дворце Равенны был роскошнейший пир по случаю восшествия на престол нового короля. Шумно веселились с полными чашами в руках и готы, и итальянцы, не подозревая, что в это же время в комнате короля принимается договор, который должен был уничтожить их государство.

Король рано покинул залу пиршества, вслед за ним незаметно проскользнул и Петр. Долго и таинственно разговаривали они, наконец, по-видимому, пришли к соглашению.

– Еще одно, – прошептал король и, встав с места, приподнял занавес и осмотрел другую комнату. Убедившись, что там нет никого, он возвратился на прежнее место и продолжал: – Еще одно. Чтобы все эти перемены могли совершиться, было бы хорошо, даже необходимо, сделать безвредными некоторых из этих варваров.

– Я и сам уже думал об этом, – отвечал Петр. – Надо убрать с дороги Гильдебранда, Витихиса.

– Ты хорошо узнал наших людей. Но, – и он нагнулся к самому уху Петра, – ты забыл, одного самого опасного: Тейю… Он должен быть уничтожен прежде всех.

– Разве этот мрачный мечтатель так опасен?

– Опаснее всех! К тому же еще он личный мой враг. И отец его также был мне враг.

– Почему же?

– Он был моим соседом около Флоренции. Мне хотелось иметь его участок, а он не уступал. Долго теснил я его, и наконец – земля моя. Святая церковь уничтожила его брак, отняла все его имущество и… очень дешево уступила его мне, потому что… я оказал услуги церкви во время его процесса.

– А, понимаю. И Тейя знает эту историю?

– Нет. Но ненавидит он меня уже за одно то, что я владею его землею. А он такой человек, что вырвет своего врага из рук самого Бога. Но вернемся к делу. Прочти еще раз наш договор, и подпишем его.

Петр начал читать:

«Во-первых: Король Теодагад отказывается от Италии и принадлежащих ей островов и провинций готского государства в пользу Юстиниана, императора византийского, и его преемников. Он обещает открыть без сопротивления Рим, Неаполь, Равенну и все остальные крепости государства.

Во-вторых: Король Теодагад всеми силами будет стараться обезоружить все готское войско и небольшими отрядами перевести его за Альпы. Жены и дети их по выбору могут или отправляться за войском, или идти рабами в Византию.

В-третьих: За все это Юстиниан оставляет Теодагаду и его супруге право носить пожизненно титул короля. И в четвертых…»

– Этот параграф я должен прочесть своими глазами, – прервал Теодагад и, взяв из рук Петра документ, прочел:

«В-четвертых, император оставляет королю готов не только все земли, которые составляют его, короля, частную собственность, но и королевские сокровища готов, где одного чистого золота насчитывается сорок тысяч фунтов. Кроме того, он уступает ему пожизненно половину всех государственных доходов Италии…»

– А знаешь, Петр, я мог бы потребовать больше, – не половину, а три четверти.

– Требовать-то можно, – ответил горбун, – но вряд ли ты получишь: я и так уже обещал тебе далеко больше, чем уполномочен.

– Но все же я буду требовать. Вот я зачеркнул слово «половина» и вместо него написал «три четверти».

В эту минуту вошла Амаласвинта, в длинной черной мантии, в черном, усеянном серебряными звездами, покрывале, очень бледная, величественная, все еще королева, несмотря на потерю короны. Особенное величие придавало ей глубокое горе, которое отражалось на бледном лице ее.

– Король готов, – сказала она, – прости, что я, подобно темной тени из царства мертвых, пришла омрачить день твоего празднества. Но это в последний раз. Я пришла прямо от гроба моего благородного сына, где я оплакала свое ослепление и свою вину, пришла для того, чтобы предостеречь тебя от такого же ослепления и такой же вины.

Глаза Теодагада забегали из стороны в сторону, стараясь не встречать ее взгляда.

– Нехорошего гостя застаю я у тебя в этот час, король готов, – продолжала Амаласвинта. – Для короля – все спасение в его народе: слишком поздно узнала я это. Слишком поздно для себя, но, надеюсь, не поздно для моего народа. Не доверяй Византии: это щит, который раздавит того, кто станет под его защиту. Не делай того, чего требует от тебя этот человек. Я вижу, – и она указала на документ, – что вы уже заключили условие. Откажись от него, Теодагад, он тебя обманет.

Теодагад боязливо потянул к себе документ и бросил недоверчивый взгляд на Петра. Тогда византиец выступил вперед.

– Что тебе нужно здесь, бывшая королева? Тебе хочется управлять этим королем? Нет, твоя власть уже кончилась.

– Да, – подтвердил ободренный Теодагад. – Оставь нас, я буду делать то, что мне нравится. Вот смотри, я подписываю договор на твоих глазах. – И он подписал.

– Вот видишь, – с довольный улыбкой сказал Петр: – ты пришла как раз вовремя, чтобы подписаться, как свидетельница.

– Нет, – ответила Амаласвинта, грозно взглянув на них обоих, – я пришла вовремя, чтобы разрушить ваш план. Прямо отсюда я отправлюсь в народное собрание и объясню там всему народу предложения и планы Византии, а также измену этого короля.

– Но ты этим обвинишь и себя, – спокойно заметил ей Петр.

– Да, я обвиню и себя. Я разоблачу всю свою глупость, всю свою кровавую вину и охотно приму смерть, которую заслужила. Но этим самообвинением я предупрежу и подниму весь народ: вас встретит целый лес оружий, и своею смертью я спасу готов от опасности, которую навлекла на них при жизни.

И в благородном одушевлении она вышла из комнаты. Теодагад в испуге смотрел на Петра.

– Посоветуй, помоги, – пролепетал он наконец.

– Советовать? Тут только одно может помочь. Эта безумная погубит всех нас. Ни в каком случае не должна она выполнить свою угрозу. Ты должен позаботится об этом, – ответил Петр.

– Я? Что я могу сделать? Где Готелинда? Она, она может помочь! – вскричал в отчаянии Теодагад.

– Она и префект, – сказал Петр. – Пошли за ними.

– Прежде всего она не должна выходить из дворца! – вскричала Готелинда, как только узнала о случившемся. – Она не должна видеться ни с одним готом.

Готелинда торопливо вышла, чтобы поставить преданных ей людей у дверей Амаласвинты, и тотчас возвратилась назад.

– А ты, Цетег, – обратилась она к префекту, вошедшему вслед за нее, – что считаешь нужным сделать прежде всего?

– Я считаю необходимым выяснить наши желания. Видишь ли, Петр. Я больше всего люблю Италию и забочусь только о ее благе. Конечно, больше всего я хотел бы видеть ее свободною. Но это невозможно: мы не можем изгнать варваров собственными силами. Придется обратиться к помощи Византии. Но эта помощь должна быть только в самых необходимых размерах. Ни один отряд Византии не должен ступить на почву Италии прежде, чем я позову его. Мы хотим вашей защиты, но не вашей тирании. Велизарий, я знаю, стоит у берегов Сицилии. Он не должен высаживаться. Мне не нужен Велизарий. По крайней мере, не теперь. Он должен возвратиться назад. И если ты, Петр, не пошлешь ему приказа возвратиться, то я вам не союзник. Я знаю Велизария и Нарзеса и их солдатское господство. Знаю и готов, – они очень кроткие и мягкие властители. И мне жаль Амаласвинту: она была матерью моему народу. Итак, выбирай: Велизарий или Цетег. Если только Велизарий высадится, – Цетег и вся Италия станут за Амаласвинту и готов, и тогда посмотрим, удастся ли вам овладеть хоть дюймом этой земли. Если же Велизарий удалится, Цетег и вся Италия добровольно подчинятся Византии.

– Как ты смеешь, гордец, ставить условия нам, королю и королеве? – с яростью вскричала Готелинда. Но Петр поторопился вмешаться.

– Ты прав, Цетег. Но, если Велизарий удалится, ты безусловно станешь на нашу сторону?

– Безусловно.

– В таком случае, вот приказ Велизарию. Можешь сам отправить его.

И, написав письмо, он передал его префекту. Цетег внимательно прочел его и вышел.

– Петр, – вскричал тогда Теодагад, все время молчавший. – Ради всех святых, что ты сделал? Ведь все наши планы основывались на высадке Велизария, а ты отправляешь его домой?

– Не беспокойся, – ответил горбун, улыбаясь, – на этот раз Цетег попался в западню: в начале моего письма поставлена маленькая точка. Это значит, что приказ недействителен.

Глава 2

Прошло несколько дней. Все это время Амаласвинта чувствовала себя точно в плену: куда бы она ни вздумала выйти из своей комнаты, ей казалось, что она видит людей, которые следят за каждым ее шагом и вместе с тем стараются быть незамеченными ею. Она хотела видеть Витихиса или Тейю, но ей ответили, что король на следующее же утро после праздника отправил их из Равенны с поручениями.

Оченьтяжело было на сердце гордой женщины: к прежнему беспокойству, раскаянию теперь присоединилось еще чувство одиночества, сознание, что за нею подсматривают злые враги. Единственной поддержкой для нее в эти дни была мысль, что полным признанием перед всем народом она еще спасет государство ценою собственной жизни, потому что она не сомневалась, что родственники убитых герцогов поступят по требованию обычая кровавой мести.

Однажды, погруженная в свои мысли, она отправилась в подземную комнату, где стоял гроб Аталариха. На этот раз ей показалось, что дорога свободна: ни в пустых залах, ни в коридорах не заметно было никого. Пробыв несколько времени у гроба, она пошла назад, и, когда проходила один темный коридор, к ней неслышно подошел человек в одежде раба и молча сунул ей в руку письмо. Лицо раба показалось ей знакомым, но она не могла вспомнить, где видела его. Взглянув на письмо, она сейчас узнала почерк Кассиодора и тут вспомнила, что раб, подавшей ей письмо, был Долиос, раб ее верного министра.

Быстро спрятав письмо, она возвратилась в свою комнату и там прочла:

«С болью, а не гневом, ушел я от тебя. Но я не хочу, чтобы ты умерла, не раскаявшись, и погубила свою душу. Беги из дворца, из Равенны: жизнь твоя там в опасности, – ты ведь знаешь, какую ненависть к тебе питает Готелинда. Не доверяй никому, кроме Долиоса, и после захода солнца будь в саду у храма Венеры. Там тебя будут ждать мои носилки и в безопасности доставят тебя на мою виллу на Бользенском озере. Доверься и следуй совету».

– О верный Кассиодор, – прошептала растроганная Амаласвинта. – Он не оставил меня. Он все еще заботится обо мне, боится за мою жизнь. А эта чудная вилла на одиноком острове Бользенского озера!

Много, много лет назад она праздновала там свою свадьбу с благородным Эвтарихом, из рода Амалунгов. Тогда она была так молода, счастлива, окружена блеском, могуществом, почестями.

И сердце ее, смягчившееся под влиянием несчастий, почувствовало страстное желание снова увидеть места, где протекли лучшие дни ее. Отчасти это желание, отчасти опасение, что в Равенне враги могут помешать ей предупредить народ и спасти государство, – заставили ее согласиться на предложение.

Но чтобы быть уверенной, что народ ее не останется непредупрежденным, даже если бы ей и не удалось доехать благополучно, она решила написать Кассиодору полную исповедь свою и объяснить планы Византии и Теодагада.

Заперев двери, села она за письмо, и горячие слезы благодарности и раскаяния падали на пергамент. Наконец письмо было окончено. Она старательно запечатала его и вручила самому верному рабу, чтобы он немедленно отвез его на юг Италии, в тот монастырь, где поселился Кассиодор, и передать в его собственные руки.

Медленно тянулся день. Она не выходила из своей комнаты, чтобы не возбудить подозрения своих сторожей. Наконец солнце зашло. Амаласвинта отослала рабынь и, захватив только очень немногие драгоценности и документы, вышла из комнаты и направилась через целый ряд пустых зал к выходу в сад. Она следила, чтобы какой-нибудь шпион не заметил и не задержал ее. Часто она озиралась, зорко озиралась, – но нигде никого: никто не следил за нею. Так, никем незамеченная вышла она из дворца в сад. Здесь также никого не было видно, и она быстро пошла по дороге к храму.

Она вся дрожала, холодный осенний ветер срывал с нее покрывало и плащ. На минуту она остановилась и бросила робкий взгляд на огромное, мрачное здание дворца, в котором она так гордо властвовала, и откуда теперь так боязливо, одиноко бежала, точно преступница. Она подумала о сыне, прах которого покоился в подземелье этого дворца, вспоминала о дочери, которую сама удалила от себя. На минуту показалось, что боль осилит эту одинокую женщину: ноги ее подкашивались, и она с трудом могла устоять на широких мраморных плитах террасы.

– Но мой народ, – сказала она сама себе, – ради него я должна идти.

Быстро пошла она вперед и вскоре была у храма. Тут она зорко осмотрелась, – но никаких носилок нигде нет, кругом полная тишина. Но вот невдалеке заржала лошадь. Она обернулась, – от стены быстро подошел к ней какой-то человек. Это был Долиос. Боязливо оглядываясь, он молча сделал ей знак следовать за ним. Она пошла и увидела за углом хорошо знакомый ей дорожный экипаж Кассиодора.

– Скорее, княгиня, – прошептал Долиос, помогая ей взобраться в экипаж. – Носилки двигались бы слишком медленно. Скорее садись и молчи, чтобы никто не заметил нас.

Амаласвинта оглянулась и села. Тут из-за кустов вышли еще два вооруженных человека. Один сел в экипаж против нее, а другой вскочил на оседланную лошадь, привязанную у забора. Оба были доверенные рабы Кассиодора. Амаласвинта узнала их. Долиос опустил окна экипажа, затем вскочил на другую оседланную лошадь и, обнажив меч, крикнул: «Вперед!»

И маленький поезд помчался, точно преследуемый злыми духами.

С облегчением вздохнула Амаласвинта, выбравшись из Равенны. Она чувствовала себя свободной, в безопасности. Сердце ее было переполнено благодарностью. Она начала уже мечтать о примирении: вот народ ее, благодаря ее предостережению, спасен от Византии, – она уже будто слышит воодушевленные клики храброго войска, которые возвещают об уничтожении врага, ей же приносят прощение. В подобных мечтаниях проходили дни и ночи. А маленький поезд все мчался вперед. Лошади сменялись три или четыре раза в сутки, так что миля за милей мелькали почти незаметно. Долиос неусыпно охранял ее: когда карета останавливалась, чтобы достать на станциях пищу, он все время стоял подле дверцы кареты с обнаженным мечом. Эта необычайная быстрота и верная бдительность внушила княгине опасение, от которого она некоторое время не могла освободиться: ей казалось, что их преследуют. Два раза, когда их карета останавливалась, ей показалось, что она слышит позади себя стук колес и топот лошадей. Один раз она слегка открыла окно кареты и увидела, что за ними мчится другая карета, также сопровождаемая вооруженными всадниками. Она сказала об этом Долиосу. Тот мгновенно поскакал назад, но через несколько времени возвратился и успокоил ее, что позади нет никого. После этого она действительно не замечала более ничего подозрительного и решила, что враги, если и начали было преследовать ее, то отстали, утомленные страшной быстротой ее езды.

Но один случай, незначительный сам по себе, вскоре омрачил ее светлое настроение. Была ночь. Пустынная степь тянулась, насколько глаз мог охватить, по всем направлениям. Только высокий камыш и другие болотные растения поднимались из сырой почвы. По обе стороны возвышенной римской дороги находилось много могильных памятников, большею частью уже развалившихся. Вдруг карета сразу остановилась, и в открытой дверце показался Долиос.

– Что случилось? – с испугом спросила Амаласвинта. – Мы в руках врагов?

– Нет, – ответил раб, всегда угрюмый, а теперь как-то особенно молчаливый. – Сломалось колесо. Ты должна выйти и обождать, пока его починят.

В это мгновение сильный порыв ветра затушил его факел, и крупные капли дождя проникли в карету.

– Выйти? Здесь? Но куда же? Нигде не видно ни дома, ни дерева, которое защитило бы от дождя и бури. Я останусь в карете.

– Нельзя. Колесо надо снять. Вот возвышается памятник. Под ним можно укрыться от дождя.

Со страхом вышла Амаласвинта из кареты и при помощи Долиоса поднялась на ступени высокого памятника. Как только она села, Долиос тотчас исчез в темноте. Ей было страшно, она звала его, но он не возвратился. Со стороны дороги раздавался стук, – чинили колесо. Так сидела дочь великого Теодориха, одинокая беглянка, на дороге в ужасную, бурную ночь. Ветер срывал с нее плащ и покрывало, холодный дождь насквозь промочил ее, кругом царила непроглядная тьма. Изредка только луна прорывалась сквозь бегущие облака, и серебристый свет на мгновение освещал пустынные окрестности. В одно из таких мгновений Амаласвинта подняла голову вверх, – и волосы поднялись на голове ее от ужаса: на самой верхней ступени, как раз над нею сидела какая-то фигура. Это не была ее тень: фигура была меньше ее и в белой одежде, голова ее опущена на руки, и Амаласвинте показалось, что она слышит, как та, глядя на нее в упор, шепчет: «Не теперь еще. Нет, еще не теперь».

Амаласвинта начала медленно подниматься, – и та фигура выпрямилась, причем раздался звон металла о камень.

– Долиос! – в ужасе закричала Амаласвинта: – Свита! На помощь! Свита! – И бросилась бежать вниз. Но ноги ее дрожали от страха, и она упала, ударившись щекою об острый камень. Из раны полилась кровь. Между тем явился Долиос с факелом. Он молча поднял окровавленную княгиню, но не спросил ее ни о чем. Амаласвинта выхватила факел из его рук. – Я должна видеть, кто там? – и она решительно обошла вокруг памятника. Нигде никого не было. Но при свете факела она с удивлением заметила, что памятник этот не был старый, развалившийся, подобно всем остальным, а совершенно еще новый. Какая-то надпись крупными черными буквами выделялась на белом мраморе его. Амаласвинта невольно поднесла факел ближе к надписи и прочла: «Вечная память трем Балтам: Тулуну, Иббе и Питце.

С криком бросилась Амаласвинта назад. Долиос помог ей сесть в карету, и несколько часов она была почти без сознания. С этого времени радость, которую она испытывала в начале путешествия, заменилась смутной тревогой. И чем ближе они подъезжали к острову, тем сильнее говорило в ней предчувствие какой-то опасности.

Вот они подъехали, наконец, к берегу. Взмыленные лошади остановились. Она опустила окна кареты и оглянулась. Время было самое неприятное, чуть светало. Они были на берегу озера, но его невозможно было рассмотреть: густой серый туман, непроницаемый, как будущее, скрывал от глаз все. Ни дома, ни даже острова не было видно.

Справа от кареты стояло несколько низеньких рыбачьих хижин. Кругом рос густой, высокий камыш. Со стоном склонял он свою голову под напором утреннего ветра и, казалось, предостерегал княгиню, указывая, чтобы она уходила назад, дальше от скрывавшегося за ним озером. Долиос вошел в одну из хижин. Вот он возвратился, помог княгине выйти из кареты и молча повел к камышам. У берега колыхалась маленькая лодка. У руля ее стоял закутанный в темный плащ старик. Длинные седые волосы его падали на лицо. Казалось, он спал: глаза его были закрыты и не открылись даже тогда, когда Амаласвинта вошла в лодку. Долиос взял в руки весло. Старик, все с закрытыми глазами, взял руль.

– Долиос, – с беспокойством заметила Амаласвинта: – теперь еще очень темно, сможет ли старик управлять в таком тумане?

– Свет ничего не помог бы ему, королева: он слеп.

– Слеп! Так повороти назад. Я выйду на берег! – в испуге вскричала Амаласвинта.

– Я езжу здесь уже двадцать лет, – ответил старик. – Ни один зрячий не знает дороги лучше меня.

– Так ты слепорожденный?

– Нет, Теодорих Амалунг велел ослепить меня. Меня обвинили в том, что герцог Аларих Балт, брат Тулуна, подкупил меня убить короля. Я был слугою Балта, герцога Алариха. Но я был невинен, также как и мой господин, изгнанный герцог Аларих. Проклятие Амалунгам! – вскричал он с яростью.

– Молчи! – заметил ему Долиос.

– Почему сегодня я не могу говорить того, что вот уже двадцать лет повторяю с каждым ударом весла? Проклятие Амалунгам! – ответил старик.

С ужасом смотрела беглянка на слепца, который между тем, действительно, направлял лодку замечательно верно. Вот еще несколько ударов веслом, и лодка пристала к острову. Долиос помог ей выйти на берег, а старик повернул назад. Тут Амаласвинте послышались удары весел другой лодки, которая быстро приближалась к берегу. Она сказала об этом Долиосу.

– Нет, – ответил он, – я ничего не слышу. Ты слишком взволнована. Пойдем в дом.

Скоро они подошли к воротам виллы. Долиос постучал, – ворота тотчас открылись. Амаласвинта вспомнила, как двадцать лет назад она въезжала в эти ворота, сидя рядом с мужем своим Эвтарихом. Ворота были тогда сплошь обвиты цветами, и привратник со своею молодою женою приветствовал их так радостно.

Теперь же перед нею стоял угрюмый раб со всклокоченными седыми волосами. Его лицо было ей незнакомо.

– А где же Фусцина, жена прежнего привратника? – спросила Амаласвинта. – Разве ее нет здесь?

– Она давно уже утонула в озере, – хладнокровно ответил старик и пошел вперед.

Они прошли двор, вошли в дом, проходили одну залу за другою, – везде пусто, точно все вымерло в доме, только их шаги громко раздавались в тишине.

– Разве дом теперь нежилой? Мне нужна служанка, – сказала Амаласвинта.

– Моя жена будет прислуживать тебе, – ответил старик.

– А есть ли еще кто-нибудь, кроме вас, в доме?

– Есть врач. Я его…

В эту минуту раздался громкий стук в ворота. Амаласвинта побледнела.

– Кто это? – спросила она, схватив Долиоса за руку.

– Кто-нибудь приехал, – ответил он и открыл дверь назначенной для нее комнаты.

Воздух в комнате был сырой, затхлый, как обыкновенно в нежилых помещениях. Но обои на стенах и мебель те же, что и раньше, – Амаласвинта сейчас узнала их.

Отпустив обоих слуг, она бросилась на постель и тотчас заснула.

Глава 3

Сколько времени пролежала она, частью бодрствуя, частью в дремоте, она не знала. Перед глазами ее быстро проносились разные картины.

Вот к ней подходит Эвтарих, – какая печаль видна на прекрасном лице его. Потом она видит Аталариха в гробу, он точно приветствует ее с укором на лице, – потом туман, тучи, безлиственные деревья, три грозных воина с бледными лицами в окровавленных одеждах, слепой перевозчик, проклинающий ее семью. А потом снова пустынная степь. И она сидит на ступенях высокого памятника Балтов, – и снова ей кажется, будто кто-то шевелится за нею, и чья-то закутанная в плащ фигура будто склоняется над нею все ближе, ближе…

Сердце ее сжалось от ужаса. Она проснулась, вскочила, быстро оглянулась: – да, это не был сон, кто-то был здесь. Вот занавес у кровати еще колеблется, и по стене быстро промелькнула чья-то тень.

С громким криком отдернула она занавес кровати, – никого нет. Неужели же все это ей только снилось? Но она не могла уже оставаться одна и позвонила. Вскоре в комнату вошел раб. По лицу и одежде видно было, что это образованный человек. Амаласвинта догадалась, что это врач. Она сообщила ему, что ее мучат страшные видения. Он объяснил, что это – следствие возбуждения и, быть может, простуды во время путешествия. Он посоветовал ей принять теплую ванну и ушел приготовить лекарство.

Амаласвинта вспомнила, какие чудные двухэтажные бани устроены при этом доме. Нижний этаж предназначался для холодного купанья и непосредственно соединялся с озером, откуда вода вливалась сюда через семь дверей. Потолок этого этажа служил полом верхнему, который был предназначен для теплого купанья. Этот потолок был металлический. С помощью особого механизма он раздвигался на две части, и тогда обе эти купальни соединялись в одну. По стенам верхнего этажа проходили сотни труб, которые заканчивались головами разных животных. По желанию, из каждой головы вытекала струя теплой воды.

Между тем пришла жена привратника, чтобы вести ее в бани. Пройдя ряд зал, они подошли к восьмиугольному мраморному зданию, имевшему вид башни: это и были бани. Старуха открыла дверь, и Амаласвинта вошла в узкую галерею, которая шла вокруг бассейна. Прямо перед нею удобные ступени вели в бани, откуда уже поднимались теплые ароматические пары. Против входа была лестница, которая вела к мостику, перекинутому через бассейн. Не говоря ни слова, старуха подложила принесенное белье на мягкие подушки, покрывавшие пол галереи, и повернулась к двери, чтобы уйти.

– Твое лицо мне знакомо, – обратилась к ней Амаласвинта. – Давно ли ты здесь?

– Восемь дней, – ответила та, взявшись за ручку двери.

– Сколько времени ты служишь Кассиодору?

– Я всю жизнь служу Готелинде.

С криком ужаса бросилась Амаласвинта к старухе. Но та быстро вышла и закрыла за собою дверь. Амаласвинта слышала, как щелкнул замок. Предчувствие чего-то ужасного охватило ее. Она поняла, что обманута, что здесь кроется какая-то гибельная для нее тайна, и невыразимый ужас наполнил ее душу. Бежать, скорее бежать отсюда – было ее единственною мыслью. Но бежать было невозможно: дверь была крепко заперта. С отчаянием она обвела глазами мраморные стены, – повсюду множество труб, которые заканчивались головами различных чудовищ. Наконец глаза ее остановились на голове Медузы прямо против нее, – и она снова вскрикнула от ужаса: Лицо медузы было отодвинуто в сторону, и из образовавшегося отверстия смотрело живое лицо. Неужели это… Дрожа от ужаса, всматривалась в него Амаласвинта. Да, это лицо Готелинды, и целый ад ненависти отражался на нем…

– Ты – ты здесь! – вскричала Амаласвинта, и колени ее подогнулись.

– Да, дочь Амалунгов, я здесь, и ты погибнешь, – ответила Готелинда с хриплым смехом. – Мой – этот остров, мой дом, он будет твоей могилой, мой – Долиос и все рабы Кассиодора. Я все купила у него неделю назад. Это я заманила тебя сюда и следовала за тобою, как тень. Много долгих дней, долгих ночей я сдерживала свою ненависть, чтобы здесь насладиться полною местью. Целые часы я буду любоваться твоим смертельным ужасом, буду видеть, как страх исказит твои гордые черты, заставит жалко дрожать твою величественную фигуру, – о, это целое море мести, я упьюсь ею!

– Месть? За что? Откуда в тебе эта смертельная ненависть? – спросила Амаласвинта, поднимаясь.

– А, ты не знаешь? Конечно с тех пор прошли десятки лет, а счастливые забывают так легко. Но ненависть злопамятна. Помнишь ли, как много лет назад под тенью каштанов на лугу Равенны играли две девушки, обе молодые, прекрасные? Они были первые среди других играющих: одна была дочь Теодориха, другая – дочь Балта. Во время игры девушки должны были выбрать себе королеву: и они выбрали Готелинду, потому что она была еще красивее, чем ты, и не так высокомерна. Так они выбрали меня раз и другой. Дочь короля стояла, мучась беспредельной гордостью и завистью. Но, когда меня выбрали в третий раз, она схватила большие садовые ножницы с острыми концами…

– Довольно, Готелинда, замолчи!

– И бросила их в меня, и я с криком упала вся в крови: вся щека моя была зияющей раной, и глаз – глаз выколот. О, как это больно, даже теперь!

– Прости, Готелинда, прости! – молила пленница. – Ты же ведь давно простила!

– Простить? Я простила? Простить, что ты похитила мой глаз, мою красоту, мою жизнь!.. Ты выиграла в жизни: Готелинда уже не была более опасна. Она скрывала свое горе в уединении, избегала людей. Прошли года. Вот в Равенну приехал из Испании герцог Эвтарих, Амалунг, с темными глазами и мягким сердцем. Сам больной, он сжалился над полуслепою девушкой и относился ласково и дружелюбно к обезображенной, которой все старались избегать. О, как это освежило мою очерствевшую душу! И при дворе решили, для примирения исконной ненависти двух фамилий, и чтобы загладить старые и новые обиды, – потому что как раз перед этим герцог Аларих Балт был приговорен к изгнанию по тайному, недоказанному обвинению, – выдать несчастную одноглазую дочь Балтов за самого благородного из Амалов. Но когда ты узнала об этом, то решили отнять у меня этого жениха. И сделала ты это не из ревности, – потому что ты не любила его, – а только из гордости, потому что ты хотела, чтобы первый, самый благородный человек в государстве был твоим. Ты это решила и сделала, потому что твой отец не мог ни в чем отказать тебе. И Эвтарих, когда его поманила дочь короля, забыл свое прежнее сострадание к несчастной одноглазой. Мне ж – в вознаграждение или в насмешку, не знаю уже, – дали в мужья также Амалунга – Теодагада, этого жалкого труса.

– Готелинда, клянусь, я не подозревала, что ты любишь Эвтариха. Как могла я…

– Конечно, как могла ты думать, чтобы несчастная могла мечтать о любви? Ах, ты, проклятая, если бы ты сама еще любила бы его, сделала его счастливым, я все бы простила тебе, все! Но ты никогда не любила его, ты можешь любить только корону. Ты сделала его несчастным. Целые годы видела я, как он бродил подле тебя удрученный, нелюбимый, точно замороженный твоею холодностью. Эта печаль свела его в могилу. Ты, ты отняла у меня любимого человека и погубила его. Месть! Месть за него!

И мраморные своды здания повторили: «Месть! Месть!»

– Помогите! – закричала Амаласвинта и в отчаянии начала стучать руками в мраморные стены бань.

– Зови, кричи, сколько угодно. Никто здесь не услышит тебя, кроме бога мести. Неужели ты думаешь, что я напрасно целые месяцы сдерживала свою месть? Еще в Равенне я могла бы убить тебя кинжалом или ядом. Но нет, я зазвала тебя сюда. На памятник моих братьев Балтов, час назад над твоей постелью я с большим трудом удержала свою руку, чтобы не поразить тебя. Нет, ты должна умереть медленно, целые часы я хочу наслаждаться видом твоих все увеличивающихся мучений, пока ты не умрешь. Конечно, что несколько часов в сравнении с десятками лет! Но эти последние часы твои будут ужасны.

– Что же ты хочешь сделать? – вскричала Амаласвинта, ища выхода.

– Утопить, медленно утопить тебя в этих банях. Ты не знаешь, какие муки ревности и бессильной ярости вынесла я в этом доме, когда ты приезжала сюда с Эвтарихом, а я была в твоей свите. В этих самых банях я должна была прислуживать тебе, – снимать сандалии, одежду, – здесь же ты должна умереть.

И она нажала пружину. Пол верхнего этажа медленно раздвинулся, и пленница с высоты галереи, на которой она стояла, с ужасом увидела страшную глубину под ногами.

– Вспомни о моем глазе! – крикнула Готелинда, и в глубине вдруг открылись шлюзы, и огромные волны озера с шумом и ревом устремились в бани и с ужасающей быстротою поднимались выше и выше.

Амаласвинта видела верную смерть перед глазами: она понимала, что ни убежать отсюда, ни смягчить врага невозможно. И к ней вернулось обычное гордое мужество Амалунгов: она овладела собою и спокойно покорилась своей участи.

Среди множества различных языческих изображений на стенах она увидела направо от того места, где стояла, изображение крестной смерти Христа. Это изображение ободрило ее: она опустилась на колени перед мраморным распятием, охватила его обеими руками и, закрыв глаза, начала спокойно молиться.

Между тем вода достигла уже ступеней галереи.

– Как? Ты смеешь молиться, убийца? – со злобой вскричала Готелинда. – Прочь от креста: вспомни трех герцогов!

И вдруг головы всех чудовищ по правую сторону бань начали извергать из себя струи горячей воды. Амаласвинта спрыгнула и поспешила на левую сторону галереи.

– Готелинда, – сказала она, – я прощаю тебя. Умертви меня, но прости и ты мне.

А вода поднималась все выше. Она достигла уже верхней ступени и медленно начала разливаться по полу галереи.

– Тебя простить? Никогда! Вспомни Эвтариха!

Горячая вода полилась из голов дельфинов и тритонов на левой стороне галереи. Тогда Амаласвинта выбежала на середину и стала как раз против головы Медузы, – единственное место, куда не достигали горячие струи. Если бы ей удалось взобраться на проходящий в этом месте мостик, то жизнь ее могла бы продлиться еще на некоторое время. Готелинда, по-видимому, на это и рассчитывала, желая продлить ее мучения. Вот вода с шумом стала разливаться по галерее и омочила уже ноги Амаласвинты. Она бросилась на мостик.

– Слушай, Готелинда, – закричала она, – моя последняя просьба! Не за себя, за мой народ, за наш народ… Петр хочет погубить его, и Теодагад…

– Да, я знала, что это государство будет последней твоей заботой! Знай же: оно погибло! Эти глупые готы, которые в течение столетий предпочитали Амалов Балтам, теперь проданы домом Амалов: Велизарий уже приближается, и нет никого, кто предупредил бы их.

– Ошибаешься, дьявол, они предупреждены. Я, их королева, предупредила их. Да здравствует мой народ! Да погибнут его враги и… Боже! Смилуйся над моею душою!..

Она бросилась в волны и погрузилась в воду. Готелинда с удивлением смотрела на место, где стояла ее жертва.

– Она исчезла, – сказала она и взглянула на воду: на ее поверхности плавал только один платок Амаласвинты. – Даже и в смерти эта женщина победила меня! – медленно промолвила она. – Как долга была ненависть, и как коротка месть!

Глава 4

Спустя несколько дней во дворце Равенны, в комнате византийского посланника Петра собрались знатнейшие римляне и готы. Были даже два епископа из Византии. Лица всех выражали гнев и ужас.

– Да, – заканчивал свою речь горбун: – вот уже девять дней, достойные епископы и благородные римляне, как она исчезла из дворца. Быть может, эта высокая женщина, которая была матерью вашего народа, увезена врагами силой. Вслед за нею уехала и королева, ее смертельный враг. Я разослал гонцов во все стороны, но до сих пор не найдено никаких следов, горе, если…

Он не закончил: в комнату вбежал раб в запыленной одежде.

– Господин, – вскричал он, – она умерла! Ее умертвили!

– Умертвили! – раздалось вокруг. – Кто?

– Готелинда на Бользенском озере. Римляне и готы сотнями стеклись в виллу, чтобы торжественно перенести сюда труп ее. А Готелинда скрылась от народной ярости в крепком замке Ферерти.

– Довольно, – сказал возмущенный Петр, – я иду к королю и прошу всех вас; благородные римляне, следовать за мною, как свидетелей.

Все торопливо направились во дворец; дорогой к ним присоединилась огромная толпа равенцев. Король же сидел в своей комнате совершенно беспомощный. Он видел всеобщее негодование и, растерявшись, послал за Петром, чтобы посоветоваться с ним. Вот почему, когда Византиец появился на пороге, он с радостью бросился к нему навстречу, протянув обе руки. Но Петр с негодованием оттолкнул его.

– Я несу тебе месть, король готов, месть от имени Византии за дочь Теодориха. Ты знаешь, Юстиниан обещал ей свое особенное покровительство: каждый волос на голове ее, каждая капля ее крови поэтому святы. Где Амаласвинта?

Теодагад с изумлением слушал Петра: не сам ли он придумывал вместе с ними, как лучше умертвить ее?

– Где Амаласвинта? – грозно повторил Петр.

– Умерла, – робко ответил король, не понимая, для чего эта комедия.

– Она умерщвлена!.. Так говорит вся Италия: умерщвлена тобою и твоей женою! Юстиниан, мой великий император, был ее покровителем, – он же будет и мстителем за нее. Войну от имени его, объявляю вам войну, варвары!

– Войну! Войну! – закричали итальянцы, увлеченные минутой и старой ненавистью к варварам.

– Петр, – в ужасе, заикаясь, сказал король, – ты не забудешь договора, ты ведь…

– Никаких договоров не может быть теперь между нами! – вскричал негодованием византиец и, вынув из кармана свисток, разорвал его в куски. – Война! Вы должны очистить Италию, а тебя и твою жену я приглашаю на суд в Византию, к трону императора.

В это время на дворе раздался звук военного рога готов, и в комнату вошла толпа воинов под предводительством графа Витихиса. Все они стали в порядке по правую сторону трона. С минуту все молчали.

– Кто это осмеливается разыгрывать роль господина здесь, во дворце готского короля? – спокойно спросил Витихис.

– Граф Витихис, не бери убийц под свою защиту! – сказал Петр, выступая вперед. – Я вызвал его на суд в Византию.

– И ты, Амалунг, не знаешь, как ответить на это? – с негодованием вскричал Гильдебранд. Но король молчал.

– В таком случае мы должны говорить вместо него, – сказал Витихис. – Знай, грек!.. запомните это и вы, неблагодарные римляне и коварные равенцы, что народ готов свободен и не признает над собою господина или судьи на земле. А если среди нас совершается преступление, то мы судим и караем его сами. Даже раба своего мы не позволяем судить чужеземцам, а тем более своего короля.

– В таком случае вы все ответите за его вину. От имени своего императора объявляю вам войну!

Готы радостно заволновались. Старик Гильдебранд подошел к окну и крикнул громадной толпе, собравшейся вокруг дворца:

– Слушайте, готы! Радость! Война с Византией!

Тысячи голосов, потрясая оружием, радостно закричала: «Война! Война! С Византией!». Эта радость готов подействовала охлаждающе на римлян: они, молча, опустили головы.

– Видишь, грек, – сказал между тем Витихис, – мы не боимся войны и воевать пойдем охотно. Но горе преступнику, который начинает ее без достаточных оснований! Я предвижу длинный ряд годов крови, пожаров, вижу истоптанные поля, дымящиеся города, бесчисленные трупы, плавающие по рекам. Все это падет на вашу голову, потому что вы начинаете войну, вмешиваясь в жизнь свободного народа. Так пусть же вся вина падет на ваши головы! Передай это своему императору.

Молча выслушал Петр эту речь и молча же направился к двери. Итальянцы вышли вслед за ним, и некоторые, в том числе епископ Флоренции, проводили его к дому.

– Достойный друг, – проговорил горбун, прощаясь с епископом. – Оставь мне письма Теодагада по делу Тейи. Для церкви они уже не пригодны, а мне нужны.

– Возьми, – ответил епископ. – Процесс давно решен; нам они не нужны.

Петр вошел в комнату и прежде всего отправил гонца к Велизарию с приказанием немедленно начать войну. После этого он сел писать Юстиниану и закончил письмо следующими словами:

«Итак, государь, я думаю, ты имеешь основания быть довольным своим верным слугою: варвары разъединены на партии. На троне их – неспособный изменник. Все население Италии – на твоей стороне. Если не случится какого-нибудь чуда, варвары должны сдаться без сопротивления. Недаром судно, на котором я еду, носит название „Немезида“, богини мести: ты, чью гордость составляет справедливость, являешься здесь мстителем за преступление. Одно только невыразимо огорчает меня: мне не удалось спасти дочь Теодориха. И я умоляю тебя уверить мою высокую повелительницу, императрицу, которая никогда не была милостива ко мне, что я изо всех сил старался выполнить ее поручение относительно дочери Теодориха, о судьбе которой она в последнем разговоре поручала мне особенно заботиться. Что же касается Теодагада, который предал готское государство в наши руки, то я осмелюсь ответить великой императрице, что первое правило мудрости гласит: опасно держать в доме людей, знающих наши сокровеннейшие тайны».

Окончив письмо, Петр запечатал его и немедленно отправил, сам же остался еще на несколько дней, чтобы закончить свои дела. Теперь он стал вдвое богаче, чем был, потому что скрывал от Готелинды, что имеет поручение погубить Амаласвинту, и взял с нее громадную сумму за то, что будто бы рискует подвергнуться немилости императрицы, если допустит умертвить дочь Теодориха.

«Надо только позаботиться, чтобы ни Теодагад, ни Теодолинда не явились в Византию, потому что тогда может все открыться. Необходимо уничтожить их немедленно». И он позвал одного из рабов, вручил ему запечатанный пакет и сказал:

– Когда соберется народное собрание готов, отыщи среди них человека, имя которого здесь написано, и вручи ему эти документы. Они очень важны.

После этого он отправился домой, в Византию. Вот видны уже родные берега, роскошные дачи, разбросанные на них. «Здесь, среди сенаторов государства, буду наконец жить и я!» – с самодовольством думал Петр, глядя на них. Когда «Немезида» подходила к гавани, навстречу ей выехала великолепная галера императрицы. Как только Петр узнал ее, он тотчас велел остановить «Немезиду». Галера подъехала: на ней был посол императора. Взойдя на «Немезиду», он подошел к Петру и показал ему документ с императорской печатью.

– Именем императора Юстиниана объявляю, – сказал он, – что ты приговорен к пожизненной работе в горных рудниках Херсонеса за то, что целые годы подделывал документы и росписи налогов. Ты же предал дочь Теодориха в руки ее врагов. Император готов был помиловать тебя, прочтя твое письмо. Но императрица, убитая вестью о гибели Амаласвинты, открыла ему твое старое преступление. Кроме того, письмо префекта сообщило ей, что ты вместе с Готелиндой составил план убийства королевы; это письмо императрица показала императору. Все имущество твое взято в казну, а императрица велела передать тебе… – Тут посол наклонился к самому уху Петра и прошептал: что ты сам подал ей умный совет – не держать при дворе людей, знающих опасные тайны.

С этими словами посол пересел на свою галеру, а «Немезида» медленно повернула, чтобы отвезти преступника к месту ссылки.

Глава 5

Цетег между тем провел последнее время в лихорадочной деятельности. Он видел, что наступает решительная минута, и надеялся встретить ее готовым к бою. Укрепление Рима заканчивалось, и теперь работы производились там днем и ночью, жители Италии приучились владеть оружием, молодежь была безусловно предана ему. Конечно, обойтись без помощи Византии будет невозможно. Но следует ограничиться самой незначительной помощью с ее стороны: он решил, что восстание начнут римляне одни, и только к концу борьбы он позовет византийцев, как союзников, чтобы окончательно изгнать готов из Италии. За такую незначительную помощь Византии достаточно будет признать только верховную власть ее.

Но огромное влияние, которое он приобрел на молодежь Рима, возбудило опасение среди многих знатных римлян. Особенно боялся этого влияния Сильверий: он уже понял, что Цетег не довольствуется быть оружием в его руках, а имеет какие-то собственные цели. И он усиленно старался подорвать влияние префекта, указывая на грозящую опасность в случае, если оно примет слишком большие размеры.

Наконец укрепление Рима было закончено. Ночью назначено было собрание в катакомбах. Оно было гораздо многочисленнее обыкновенного, потому что по всей Италии были заранее разосланы послы, приглашавшие всех заговорщиков собраться в эту ночь. И они собрались. Это были представители всех городов Италии, – купцы, помещики, юристы и особенно много духовенства всех возрастов и положений, но все безусловно преданные Сильверию.

Все были уже в сборе, когда вошел Цетег. Молодежь тотчас окружила его.

– Вот видишь, – вскричал Луций Лициний, – сколько их тут: это я привлек их на твою сторону.

Префект весело и дружелюбно заговорил с ним, пытливо осматривая всех.

В это время Сильверий поднял крест и начал свою речь:

– Во имя триединого Бога. Вот мы снова собрались в эту мрачную ночь ради светлого дела. Быть может, это уже в последний раз, потому что нельзя не видеть чуда в той помощи, какую оказал нам Сын Божий в нашем стремлении уничтожить варваров, не признающих Его. После Бога мы должны особенно благодарить нашего господина императора Византии Юстиниана, и его благочестивую супругу за их деятельное участие к делам церкви, и наконец нашего друга и предводителя – префекта, который так неусыпно действует в пользу нашего императора.

– Стой, священник, – вскричал Луций, – что это ты все называешь императора Византии нашим господином? Мы вовсе не желаем служить грекам, вместо готов. Мы хотим быть свободными!

– Да, мы хотим быть свободными! – повторил хор его друзей.

– Мы хотим сделаться свободными, – ответил Сильверий. Конечно!.. Но мы не можем достичь этого собственными силами, а только при помощи императора. Так думает и ваш предводитель Цетег. Император прислал ему дорогое кольцо в знак того, что он принимает его услугу, и префект принял кольцо: взгляните, оно и теперь на его руке.

Молодежь с удивлением глядела на Цетега. Тот с минуту молчал, затем выступил вперед и снял с пальца кольцо.

– Да, я принял кольцо от императора, – медленно проговорил он наконец.

– В знак чего? – вскричал Луций, делая шаг к нему.

– В знак того, что я не мелкий себялюбец, что я люблю Италию больше, чем власть. Да, я рассчитывал на помощь Византии и хотел уступить свое предводительство над вами, поэтому и принял кольцо. Но теперь я больше не надеюсь на Византию, которая только оттягивает дело. Вот почему я принес сегодня это кольцо сюда: ты Сильверий, показал себя сторонником императора, так возврати это кольцо ему и скажи, что он слишком долго раздумывает. Италия сама себе поможет.

– Италия сама себе поможет! – с восторгом повторила молодежь.

– Но подумайте, что вы делаете! – сдерживая гнев, начал Сильверий. – Подумайте о числе и дикой силе варваров! Вспомните, как давно итальянцы отвыкли от оружия, как все…

– Замолчи, священник! – прервал его Цетег. – Когда нужно объяснять псалмы, тогда говори, и мы будем слушать тебя: это – твое дело. Но когда вопрос стоит о войне, там пусть говорят те, кто понимает это дело. Римляне, выбирайте: хотите ли вы ждать, пока Византия сжалится, наконец, над вами? – быть может, вы поседеете к тому времени, – или, по старому римскому обычаю, добудете себе свободу собственными мечами? Хорошо, я вижу, как сверкают ваши глаза, вы согласны. Как? Говорят, что вы слишком слабы, чтобы освободить Италию. Но разве вы – не потомки тех римлян, которые покорили весь мир? И притом победа в наших руках. Вот список всех крепостей Италии: через месяц все они одним ударом будут в моих руках.

– Как? Ждать еще целых тридцать дней? – вскричал нетерпеливый Луций.

– Ровно столько, сколько нужно, чтобы все собравшиеся здесь успели возвратиться в свои города, и чтобы мои гонцы успели объехать всю Италию.

Но нетерпеливая молодежь, которую сам же он возбудил, была видимо недовольна отсрочкой, – ей хотелось бы действовать сейчас. Сильверий заметил это недовольство и поспешил воспользоваться им.

– Нет, Цетег, невозможно медлить так долго. Благородным людям тирания невыносима: позор тем, кто выносит ее дольше, чем необходимо. Юноши, утешьтесь: через несколько дней явится Велизарий, и можно начать войну. Или вы не хотите никого, кроме Цетега?

– О, если бы явился Велизарий, – сказал Цетег, я первый примкнул бы к нему. Но он не может явиться. Именно потому я и отшатнулся от Византии: император не держит своего слова.

Цетег играл смелую игру, но ничего иного не оставалось.

– Ты ошибаешься, император сдержит слово раньше, чем ты думаешь: Велизарий стоит около Сицилии, ответил Сильверий.

– Нет, – сказал Цетег. – Он уже ушел оттуда и направился домой. На надейтесь на него. В эту минуту вбежал Альбин.

– Победа! – кричал он торжествующим голосом: – Византия объявила готам войну! Свобода! Война!

– Война! Свобода! – подхватила молодежь.

– Невозможно! – беззвучным голосом сказал Цетег.

– Это правда! – раздался другой голос, Кальпурния, который вбежал вслед за Альбином. – Даже более, – война уже началась. Велизарий высадился в Сицилии с тридцатитысячным войском. Большая часть городов сдалась ему без сопротивления, другие он взял и теперь переправлялся в южную Италию и высадился в Региум. Население везде сдается ему, готы бежали. Теперь он идет к Неаполю.

– Это ложь, все ложь! – вскричал Цетег, говоря более сам с собою, чем с другими.

– Однако, – насмешливо обратился к нему Сильверий, – ты кажется, не особенно рад этим победам. Посмотрим, сдержишь ли ты свое слово, подчинишься ли Велизарию первым, как обещал!

Все планы Цетега погибли. Он увидел, что трудился все это время напрасно, и не только напрасно, но даже на пользу врага: Велизарий в Италии с большим войском, а он остался обманутый, бессильный. Всякий другой опустил бы руки. Но на него были устремлены все взоры, и никто не должен видеть его отчаяния. Если прежние планы рушились, он решил составить новый.

– Ну, – продолжал Сильверий, – что же ты сделаешь?

Цетег не удостоил его взглядом.

– Велизарий высадился, – спокойно сказал он, обращаясь к собранию, – и я иду к нему.

И мерным шагом, совершенно спокойный, он прошел мимо Сильверия. Последний хотел прошептать какую-то насмешку, – но слова замерли на его устах, потому что префект бросил на него такой взгляд, который ясно говорил: «Не торжествуй, священник, – тебе будет отплачено за этот час».

И победитель Сильверий в страхе замолчал.

Глава 6

Со времени объяснения с отцом Валерии, Тотила остался гостить на вилле. Как ни был вооружен старик против него, но его жизнерадостная натура оказала и здесь свое обычное влияние: с каждым днем старик все более ценил и примирялся с ним. Вскоре он убедился, что Тотила, хотя и гость, но действительно не варвар, что он образован лучше, чем многие знатные римляне. Притом и в политических взглядах у них нашлось много общего: оба они одинаково ненавидели византийцев, их хитрость, коварство, деспотизм, льстивость, нетерпимость, и оба одинаково любили Италию. Правда, старик не дал еще согласия на брак дочери, но не препятствовал молодым людям проводить вместе целые дни. И они, счастливые настоящим, не торопили его.

Так шло время. Вдруг у берегов Сицилии появился флот Велизария. Тотила, как начальник южно-итальянского флота, обязанный заботиться о безопасности берегов Италии, тотчас поехал навстречу византийцам узнать, зачем они явились. Так как Велизарий получил приказ не начинать враждебных действий, пока не получит распоряжения от Петра, то на вопросы Тотилы он ответил миролюбиво, объяснив, что его послали против морских разбойников, появившихся у берегов Африки. Тотила должен был удовлетвориться этим ответом. Но он понимал, что морские разбойники – предлог, что Византия думает начать войну. Вследствие этого он тотчас послал гонца в Равенну к королю за подкреплением. Теодагад, заключивший уже условие с Петром, не только не выслал подкрепления, но отозвал в Равенну и те суда, которые стояли в южных гаванях, так что у Тотилы осталось только два сторожевых корабля. Понятно, он не мог с ними не только защищать, но даже наблюдать за византийским флотом.

У старика Валерия были богатые владения на юге Италии, около Региума. Так как Тотила ожидал, что византийцы высадятся именно в тех местах, то он убедил старика перевезти наиболее ценное имущество в Неаполь. Старик решил отправиться туда лично, чтобы сделать там распоряжения на случай долгой войны. Юлий, который также все это время гостил у него, должен был теперь сопровождать его. А так как Валерия не хотела оставаться одна в пустой вилле, то решили взять и ее, потому что Тотила думал, что в ближайшие дни опасности еще не будет.

Приехав туда, старик нашел, что имение сильно запущено, и решил остаться там на несколько недель, чтобы привести все в порядок. Между темпоявились грозные признаки. Тотила посылал к нему гонца за гонцом, с предостережением и просьбой поскорее выехать оттуда, но старик презрительно отвечал, что личное присутствие его необходимо, а бежать от греков он считает позором: Валерия же не хотела покидать отца в опасности. Наконец Тотила решил ехать сам и во что бы то ни стало убедить упрямого старика выехать из опасной местности.

В гавани, у которой лежало имение Валерия, Тотила увидел другую галеру, на которой приехал богатейший купец Италии, корсиканец Фурий Агалла. Они вместе вышли на берег и радостно приветствовали друг друга, как хорошие старые знакомые. Подойдя к воротам, они расстались: Тотила пошел искать Юлия и Валерию, а Агалла отправился к старику. Много лет уже они вместе вели торговлю, и старик Валерий очень любил и уважал красивого, умного и смелого торговца, и очень обрадовался, увидя его. После сердечных приветствий они занялись делами. Когда расчеты их были кончены. Фурий сказал:

– Валерий, я приехал не только для расчетов. У меня есть еще одно, гораздо более важное дело. Знаешь ли ты, что во всей Италии очень скоро закипит война? Я еду из Африки и встретил флот Велизария. Он говорит, что его послали против морских разбойников, но это вздор: против разбойников не высылают таких флотов. Я говорил с ним: он день и ночь грезит о богатствах Италии. Вот почему я поторопился сюда, чтобы предупредить тебя. Велизарий высадится здесь, а я знал, что с тобою – твоя дочь.

– Моя Валерия – римлянка. Она не испугается.

– Да, но ведь Велизарий ведет не греков, а самых ужасных варваров: скифов, гуннов, массагетов, аваров. Горе, если твоя красавица-дочь попадет в их руки.

– Этого не будет! – вскричал старик, хватаясь за кинжал. – Но ты прав: лучше отправить ее в безопасное место.

– Валерий, во всей Италии теперь нет безопасного места, – вскоре война распространится по всему полуострову. Вот почему я решил… И голос его задрожал. – Поэтому я хотел теперь, сегодня высказать тебе то, что давно уже лежит у меня на сердце.

Валерий догадался, о чем он будет говорить. Он давно уже заметил привязанность Агаллы к его дочери и очень охотно отдал бы ее этому богатому купцу, сыну своего старого друга. Однако, зная безграничную гордость и мстительность корсиканца, он хотел было удержать его от дальнейшего объяснения, но тот продолжал:

– Отдай мне твою дочь, Валерий. Ни один человек не может оградить ее в это опасное время так, как я. Я увезу ее на собственных кораблях в Азию, Африку, – и, где бы она ни пожелала поселиться, ее всюду будет ожидать дом, дворец, которому позавидуют королевы. Я буду беречь ее больше, чем свою душу.

Сильно взволнованный, он остановился, ожидая ответа. Валерий молчал, стараясь подыскать выражения. Прошло несколько секунд, но корсиканец уже вышел из себя.

– Фурий Агалла не привык просить по два раза, – быстро сказал он.

– Друг мой, я охотно отдал бы ее тебе. Но теперь не те уже времена, когда родители выбирали мужа дочерям: теперь они это делают сами, а ее сердце…

– Она любит другого! Кого? – вскричал корсиканец и схватил кинжал, точно желая убить старика. В этом движении, в выражении его глаз проявилось что-то, напоминающее тигра. Валерий понял, как страшна его ненависть, и не назвал имени.

– Кто же это может быть? – продолжал Агалла. – Римлянин? Монтан? Нет! О, неужели… нет, старик, скажи же, что не он…

И он схватил его за руку.

– Кто? О ком ты думаешь?

– О том, кто приехал сюда вместе со мною, о готе… конечно, это должен быть он, его все любят, – Тотила!

– Да, он, – ответил старик и вдруг отскочил в ужасе: все тело корсиканца подернулось страшной судорогой. Он вытянул вперед обе руки, точно желая задушить боль, мучившую его, потом отбросил голову назад и начал жестоко бить себя кулаками по лбу, качая головою и громко смеясь. Валерий с ужасом смотрел на него. Наконец припадок прошел, Агалла успокоился, только лицо его было землистого цвета, и голос дрожал, когда он заговорил:

– Какое-то проклятие лежит на мне. Я не только потерял Валерию, но не могу вознаградить себя даже местью. Полюби она кого бы то ни было другого, я бы выкупался в его крови. Тотила – единственный человек в мире, которому я обязан благодарностью, и какой благодарностью!

И он замолчал, опустив голову, видимо, погрузившись в воспоминания.

– Валерий, – вдруг вскричал он, вставая: – никому в мире не уступил бы я, но Тотила!.. Я прощаю ей, что она отказывает мне, так как она выбрала Тотилу. А теперь прощай. Я уезжаю… в Персию… в Индию… не знаю куда… Ах, я всюду повезу с собою воспоминание об этом часе!

И он быстро вышел из комнаты, отправился к лодке и уехал. Валерий со вздохом пошел искать дочь и встретил Тотилу. Горячо принялся Тотила уговаривать старика немедленно покинуть виллу и ехать в Неаполь: Велизарий возвратился от берегов Африки и крейсирует около Сицилии. Каждый день можно ожидать его высадки в Сицилии, даже в самой Италии. А король, несмотря на его настойчивые требования, не присылает кораблей. На днях Тотила сам едет в Сицилию, чтобы узнать все в точности, и тогда они останутся здесь совсем беззащитны. Но старый воин считал постыдным бежать от греков и настоял на своем: раньше трех дней он не может кончить своих дел, а неоконченными их не бросить. Едва удалось Тотиле добиться того, что он позволил прислать на виллу двадцать готских солдат для защиты.

Глава 7

На третий день после этого, к вечеру Валерий кончил наконец все свои дела и решил на следующее утро ехать в Неаполь. Спокойно сидел он за ужином с дочерью и Юлием, как вдруг в комнату вбежал запыленный, окровавленный молодой гот.

– Бегите! Скорее! Они сейчас будут здесь! – вскричал он.

– Кто?

– Велизарий, дьяволы, греки. Вчера Торисмут послал меня на разведку в Региум. Я доехал почти до города, как вдруг почувствовал, будто молния ударила меня в голову, и затем упал с лошади без сознания. Очнулся я уже в Региуме, среди врагов. Там я узнал все: Сицилия вся сдалась без боя Велизарию. Оно высадился уже здесь, в Региуме. Жители также встретили его с торжеством. Он тотчас отправляется в Неаполь. Передовой отряд его, какие-то желтокожие люди на маленьких косматых лошадках – должны занять проход у твоей виллы.

– Это гунны Велизария! – вскричал Валерий.

– Они велели мне проводить их к проходу. Я отвел их далеко к западу, в болота, и, когда стемнело, убежал от них… Они стреляли вдогонку, – одна стрела попала в меня… я не могу больше…

И он упал.

– Он погиб! – сказал Валерий: – их стрелы всегда отравлены! Скорее, Юлий, ты должен проводить Валерию в Неаполь. Я иду к проходу и, насколько возможно, удержу врага, чтобы дать вам выиграть время.

Напрасно молила Валерия, чтобы он позволил ей остаться с ним.

– Ты должна повиноваться! – решительно ответил ей отец. – Я хозяин в доме и сын этой страны. Я хочу спросить гуннов Велизария, что им надо в моем отечестве. Нет, нет, Юлий, вы должны ехать. Прощайте!

Через несколько минут Валерия, в сопровождении Юлия и нескольких готов, которых прислал Тотила, мчалась в Неаполь, а старик, взяв своих рабов, отправился к проходу. Но рабы, пользуясь темнотою, разбежались дорогой, и старик один пришел на место. Здесь он застал уже остальных готов. Проход был очень узок: два человека, стоя рядом, своими щитами вполне закрывали его, так что действительно проход можно было защищать даже с очень небольшим числом людей. Двоих воинов Валерий поставил у входа в проход со стороны Неаполя, двоих – у выхода из него, а остальных – внутри прохода.

– Держитесь твердо, – предостерег их Валерий. – Ни в каком случае никто не должен выходить из прохода. Двое передних держите щиты крепко один подле другого и выставьте вперед копья. Мы, средние, будем стрелять. Задние будут подавать стрелы и внимательно следить за всем.

Едва успел он распорядиться, как послышался стук копыт.

– Стой! – закричал Валерий. – Кто вы, и что вам нужно?

– То же самое и я хочу спросить у вас, – ответил грубый голос.

– Я – римский гражданин и защищаю свое отечество против грабителей.

Тот из всадников, который был впереди, зорко осмотрел дорогу при свете факела. Видя, что не было никакой возможности обойти проход, он сказал более мягким голосом.

– Друг мой, в таком случае мы – союзники, потому что мы также римляне и хотим освободить Италию от ее грабителей. Итак, посторонись, дай нам пройти.

– Кто же ты, и кто послал тебя? – спросил Валерий, стараясь выиграть время.

– Я – Иоганн. Враги Юстиниана называют меня Кровожадным. Я веду легкую конницу Велизария. Вся страна от Региума до этого места сдалась нам без боя. Ты первый задерживаешь нас. Мы были бы уже далеко, если бы собака-гот не завел нас в болото, откуда мы едва выбрались, – одна лошадь все-таки утонула. Не задерживай же нас. Я оставлю тебе жизнь и имущество, дам еще большую награду, если ты согласишься проводить нас. Отойди же, пропусти нас. И он пришпорил лошадь.

– Назад, разбойник! Пока жив Кней Валерий, ни один из вас не войдет в проход! – ответил Валерий. – Друзья, стреляйте!

– А, хорошо, – вскричал Иоганн, отступая назад, – эй, гунны, стреляйте!

Раздался крик: один из готов, стоявших впереди, упал, быстро встал Валерий на его место, держа перед собою щит, прошло еще несколько минут, – и другой гот был сражен. Наконец стрела вонзилась в грудь Валерия. Он зашатался. Стоявшие позади тотчас подхватили его и унесли в глубину прохода, а его место молча занял новый воин. Вдруг раздался крик сторожей, поставленных позади:

– Корабль! Корабль! Они высадились и зайдут нам с тылу! Беги, господин, мы тебя унесем отсюда.

– Нет, – ответил Валерий, приподнимаясь, – я хочу умереть здесь. Прислони мой меч в сене и…

Но тут раздался громкий звук готского военного рога, и вслед затем тридцать вооруженных готов с Тотилой во главе появились в проходе. Взгляд Тотилы прежде всего обратился на Валерия.

– Слишком поздно! Слишком поздно! – с горестью вскричал он. – Но прежде всего месть! За мною, готы!

И он с яростью бросился из прохода. Отчаянная борьба началась на узкой дороге между скалами и морем. Лошади, люди скатывались в море. Наконец начальник гуннов, Иоганн, упал, оглушенный ударом, и гунны в смятении бросились бежать. Тотила тотчас возвратился к Валерию. Тот лежал с закрытыми глазами.

– Валерий! Отец! – вскричал Тотила. – Не уходи от нас! Скажи хотя слово на прощанье!

Умирающий медленно открыл глаза.

– Где они? – спросил он.

– Разбиты и бежали.

– А, победа! – вздохнул Валерий. – Я умру с победой, и Валерия, мое дитя, спасена!

– Да, отец, она спасена. Я явился сюда из самой глубины морской, чтобы предупредить Неаполь и спасти вас. Корабль, на котором я выехал, был пробит врагом и потонул. Я в полном вооружении бросился в море, спасся и высадился на берег между твоим домом и Неаполем, недалеко от дороги. Там я встретил Валерию и узнал и твоей опасности. Я усадил ее на свой корабль и отправил в Неаполь, а сам с тридцатью воинами поторопился сюда, – но мог только отомстить за тебя.

И в горести он опустил голову на грудь умирающего.

– Не сожалей обо мне, я умираю победителем. И тебе, сын мой, тебе обязан я этим. – Старик с любовью провел слабеющею рукою по шелковистым волосам Тотилы. – Ты спас и Валерию. И тебе, да, тебе поручаю я и спасение Италии. Ты – герой, достойный спасти даже эту страну. Ты можешь это, ты сделаешь это, – и твоей наградой будет мое любимое дитя.

– Валерий! Отец!

– Пусть она будет твоей! Но клянись, – и, собрав последние силы, старик выпрямился и взглянул прямо в глаза Тотиле, – клянись мне душою Валерии, что она не прежде будет твоею, чем Италия будет свободна, и ни одна пядь священной земли ее не будет занята византийцами.

– Клянусь! – с воодушевлением вскричал Тотила. – Клянусь душой Валерии!

– Благодарю, благодарю, сын мой. Теперь я могу умереть спокойно. Передай ей мое благословение и скажи, что я поручил ее тебе, – ее и Италию.

Он склонил голову на свой щит, скрестил руки на груди – и умер. Долго молча смотрел на него Тотила. Но вот взошло солнце, ярко осветило и море, и скалы. Тотила пробудился от задумчивости.

– Клянусь душой Валерии, – тихо, с глубоким чувством повторил он, подняв руку. И в этой клятве нашел он силу и утешение, и спокойно распорядился перенести труп Валерия на судно, чтобы отвезти его в семейную гробницу, в Неаполь.

Глава 8

Между тем Теодагад понемногу отправился от своего поражения при объявлении войны. «Пусть приходит Велизарий, – думал он. – Я изо всех сил буду стараться, чтобы он не встретил в Италии никакого сопротивления. Юстиниан, конечно, узнает это и наверно выполнит если не весь договор, то большую часть его».

Он так и действовал: выслал все войска из южной и средней Италии на самые далекие окраины. Вот почему Велизарий не встретил никакого сопротивления. Особенно ободрился он с тех пор, как к нему возвратилась Готелинда. Она была гораздо умнее и сильнее его и всегда поддерживала его.

После умерщвления Амаласвинты, Готелинда, спасаясь от ярости народа, скрылась в крепость Ферерти. Но вскоре к ней явился Витихис и убедил ее возвратиться в Равенну. Дело ее, заявил он, будет разбираться в народном собрании, и до его решения он ручается за ее безопасность. Готелинда знала, что на ручательство Витихиса положиться можно, и возвратилась во дворец. Она была очень рада тому, что дело будет рассматриваться в народном собрании. «Никто, кроме меня, не видел, как она умерла. А без доказательств меня не могут осудить», – думала она. Уверенность ее в хорошем исходе усиливалась еще более оттого, что все влиятельные сторонники Амалов и враги ее были удалены с войсками на далекие окраины, между тем как друзья ее все должны были явиться на собрание.

Приближался день, в который назначено было собрание, и король с женою отправились в Рим, около которого на открытом поле, называемом Регетой, обыкновенно происходило народное собрание.

Утром, в день их приезда, в комнату короля вдруг неожиданно вошел Цетег.

– Ради Бога, Цетег, – в испуге вскричал Теодагад, – какое несчастие приносишь ты?

– Я пришел сообщить тебе то, что сам только что узнал: Велизарий высадился.

– Наконец-то! – с радостью вскричала Готелинда.

– Не торжествуй, – заметил ей префект. – Теперь ты погибла.

– Погибла? Напротив, спасена! – вскричала радостно королева.

– Ошибаешься: Велизарий издал манифест, в котором объявил, что пришел наказать убийцу Амаласвинты, и назначил большую награду тому, кто доставит вас ему живыми или мертвыми.

– Невозможно! – вскричала Готелинда. Теодагад тоже побледнел.

– Притом готы скоро узнают, чья измена дала врагам возможность без сопротивления овладеть страною, и я, как префект Рима, получил приказ захватить вас и передать Велизарию. Но что в мне том, будете ли вы жить или умрете, – я согласен дать вам возможность бежать под одним условием: ты выдашь мне, Теодагад, твой договор с Сильверием. Молчи!.. не лги, я знаю, что вы заключили условие. Где этот документ?

– Бери его, теперь он все равно не имеет силы.

Получив документ, префект вышел.

– Что теперь делать? – спросила Готелинда, говоря скорее сама с собою, чем с мужем.

– Как, что делать? Конечно, скорее бежать! Единственное спасение наше в бегстве!

– Куда же ты хочешь бежать?

– Прежде всего в Равенну, чтобы захватить там королевские сокровища. А оттуда, я думаю, лучше всего к франкам, жаль, очень жаль только, что приходится бросить спрятанные здесь сокровища. Много, много миллионов золотых! Но что же делать, жизнь важнее денег!

– Как! – спросила Готелинда, – у тебя здесь спрятаны сокровища? Где же?

– О, в надежном месте: в катакомбах. Мне и самому понадобилось бы несколько часов, чтобы найти их. Вот почему я и бросаю их.

И он вышел из комнаты. Готелинда же осталась: она увидела возможность борьбы, сопротивления.

«Деньги – власть, – думала она, – а только во власти – жизнь». И она решила остаться и овладеть спрятанными сокровищами.

Веселую картину осветило на следующее утро солнце, поднявшееся над полем Регетой. Много тысяч готских воинов стекалось сюда со всех концов своего обширного государства на «тинг» – на народное собрание.

Эти собрания издревле были лучшими праздниками народа. В языческие времена на них совершались большие жертвоприношения за весь народ. Здесь же устраивались базары, военные игры. Вместе с тем тут решались важнейшие дела: избирались и низвергались короли, решались вопросы о войне и мире, об отношениях к соседям. Здесь же судились и важнейшие преступники.

На этот раз собрание было особенно многочисленно, так как должны были решаться очень важные вопросы: о войне с Византией и об убийстве Амаласвинты. Уже с восходом солнца вся площадь была в движении, и с каждым часом толпа увеличивалась. По всем дорогам сюда стекались готы – пешком, верхом, в телегах, экипажах. Здесь встречались друзья и братья по оружию, которые не виделись в течении долгих лет.

Странное, пестрое зрелище представляла эта толпа. Рядом со знатным готом в шелковой одежде, который жил в богатых городах Италии, в роскошных дворцах, и перенял утонченные нравы высшего круга римлян, стоял громадного роста грубый гот-крестьянин, хижина которого приютилась где-нибудь среди дубовых лесов далекого Марга или среди сосен быстрого Эна, где он зачастую боролся с волком, шкура которого и теперь покрывала его широкие плечи. Дальше стояли группы суровых воинов, закаленных в непрерывных битвах на далеких северных границах с дикими свевами. И тут же рядом миролюбивые пастухи из Дакии, которые, не имея ни хижин, ни полей, кочевали по лугам совершенно так, как делали это тысячи лет назад их предки, явившиеся сюда из Азии. Тут же стоял богатый гот, который научился в Риме или Равенне искусству вести торговлю и теперь получал много тысяч прибыли, и рядом – бедный пастух, который пас тощих коз на тощих лугах и устроил себе хижину рядом с берлогой медведя.

Но, как ни различна была судьба этих тысяч, отцы которых, по призыву Теодориха спустились в Италию с запада, – все же они еще чувствовали себя братьями, сынами одного народа: были все говорили одним языком, у всех светлые глаза, золотистые локоны, у всех кипело одно чувство в груди: «Как победители, стоим мы на этой земле, которую отцы наши завоевали у вельхов, и которую мы будем защищать до последней минуты жизни».

Точно пчелы в громадном улье, сновали и шумели эти тысячи людей, отыскивая друзей, знакомых, приветствуя их, заводя новые знакомства. Но вот с холма посреди долины раздались своеобразные, торжественные протяжные звуки рога, – и мгновенно все стихли и обратили взоры на холм, с которого спускалась торжественная процессия: пятьдесят стариков в широких белых мантиях, с венками на головах, с белыми посохами и старинными каменными топорами в руках. Это были сайоны – стражи тинга, которые должны были, с торжественными обрядами, открывать и оберегать тинг.

Спустившись в долину, они приветствовали народ троекратным долгим звуком рога. Народ ответил им, шумно потрясая оружием. После этого сайоны приступили к делу они разделились на две группы и, держа красные шерстяные шнуры, пошли со старинными песнями и поговорками: одни – направо, другие – налево, обводя шнуром всю долину. Через каждые двадцать шагов они останавливались и втыкали в землю копье, к которому прикреплялся шнур. В двух местах – прямо против входа и с южной стороны – в землю были воткнуты особенно длинные копья, в рост человека: это были ворота, которые вели в тинг. У этих ворот поместились на страже сайоны с поднятыми топорами, чтобы не пропускать в собрание несвободных, чужестранцев и женщин.

Когда эта работа была окончена, два самых старых из сайонов стали в воротах и закричали громким голосом, обращаясь к народу:

– Место приготовлено по старому обычаю готов. Теперь, с божьей помощью, начинайте правый суд!

Несколько минут после этого царила глубокая тишина. Затем среди народа послышался сначала тихий, потом все более громкий говор удивления, сменившийся взрывом негодования. Собрание должен был открывать представитель короля, «тинг-граф», а его не было. Все громче вызывали его, искали, но его нигде не было. При этом заметили, что среди собравшихся не было никого из многочисленных родственников и друзей короля. Между тем еще недавно их встречали на улицах Рима.

Шум среди народа все возрастал. Казалось, ничто не остановит его. Вдруг из середины огороженного места раздался громкий звук, древний боевой клич германцев. Все взоры обратились туда и увидели высокую фигуру старика Гильдебранда, глаза которого сверкали огнем. Крики радости приветствовали его.

– Добрые, храбрые готы. Вы видите, что в собрании нет графа, представителя короны. Если король думает этим остановить собрание, – он ошибается: я помню еще старые времена и заявляю вам, что народ может находить правду и справедливость и без короля и его графа. Вы все выросли уже при других условиях и обычаях. Но вот стоят старый Гадусвинт, едва двумя годами моложе меня. Он подтвердит вам: вся власть должна быть в руках народа, потому что народ готов свободен!

– Да, мы свободны! – подтвердил тысячеголосый хор.

– Как выберем же сами себе тинг-графа, если король не присылает своего! – сказал Гадусвинт: – право и справедливость существовали раньше король и графов. А кто же лучше знает все старые обычаи и права, чем Гильдебранд, сын Гильдунга? Пусть же он и будет тинг-графом.

– Хорошо, – ответил Гильдебранд, – я повинуюсь вашему выбору и считаю себя таким же законным тинг-графом, как если бы меня назначил сам король. Приблизьтесь, сайоны, помогите мне открыть суд.

Двенадцать сайонов тотчас подошли. Под громадным дубом, который возвышался среди площади, лежал развалившийся идол Пика, бога лесов. Сайоны очистили место, поставили стоймя два самых больших камня у стола дуба, поверх них положили четырехугольную плиту, так что образовался как бы стул для судьи. Сидя на этом алтаре древнего бога лесов и стад, тинг-граф должен был решать дела. Приготовив место, сайоны набросили на плечи Гильдебранда широкую голубую мантию с белым воротником и дали ему в руку большой, загнутый наверху, посох. После этого повесили слева от него в ветвях дуба большой стальной щит и, разделившись на две группы, стали справа и слева от него.

Старик ударил палкой в щит, сел и, обратившись лицом к востоку, начал:

– Требую тишины и мира, требую правды и запрещаю неправду, всякую брань, ссоры и все, что может нарушить мир тинга. И теперь спрашиваю вас: это ли – год и день и час, это ли – место, чтобы творить свободный суд готского народа?

Стоявшие впереди готы выступили вперед и ответили хором:

– Да, это здесь – под высоким небом, под шумящим дубом, и теперь – когда солнце светит на эту мечом добытую готами землю, настоящее место и время для свободного суда готов.

– Так начнем же. Мы здесь собрались, чтобы разобрать два дела. Так начнем же. Готелинды, которая обвиняется в убийстве, и короля Теодагада, который обвиняется в позорной трусости и нерешительности в это крайне опасное время. Я спрашиваю…

Но тут слова его были прерваны громким звуком рога, который раздавался все ближе.

С удивлением оглянулись готы и увидели группу всадников, быстро направлявшихся к месту собрания. Гильдебранд всмотрелся и вскричал:

– На развевающемся знамени – изображение весов, значит, это граф Витихис! Да, вот он впереди, а рядом с ним сильный Гильдебад! Но ведь они должны были находиться теперь далеко по дороге в Галлию. Что могло заставить их возвратиться?

Между тем всадники подъехали, и Витихис с Гильдебадом среди громких приветствий пробрались сквозь толпу к Гильдебранду.

– Как! – едва переводя дыхание от быстрой езды, вскричал Гильдебад. – Вы здесь спокойно сидите, между тем как Вельзарий уже высадился?

– Мы знаем это, – спокойно, ответил Гильдебранд, – и хотим обсудить с королем, как нам его прогнать.

– С королем! – с горькой усмешкой повторил Гильдебад.

– Его нет здесь, – оглянувшись, сказал Витихис, – это подтверждает наше подозрение. Мы возвратились с похода, потому что имеем основание для важных подозрений. Но об этом после. Продолжайте.

И он стал в ряду других, по левую руку, судьи. Когда тишина восстановилась, Гильдебранд начал:

– Готелинда, наша королева, обвиняется в убийстве Амаласвинты, дочери Теодориха. Я спрашиваю: имеем ли мы право судить это дело?

Старик Гадусвинт выступил вперед, опираясь на длинную палку, и сказал:

– Это место суда окружено красным шнуром в знак того, что народному суду принадлежит право судить кровавые преступления. Да, мы имеем право решать это дело.

– В глубине сердца, – продолжал Гильдебранд, – мы все обвиняем Готелинду. Но кто из нас может здесь, перед лицом суда, уличить ее в этом убийстве?

– Я! – раздался звонкий голос, – и красивый молодой гот в блестящем вооружении выступил вперед.

В толпе пронесся говор: «Это граф Арагад, брат герцога Гунтариса!.. Он любит Матасвинту, дочь Амаласвинты!.. Он женится на ней!.. Он выступает мстителем за ее мать!»

– Я граф Арагад, – громко произнес молодой гот, – из рода Вельзунгов. Я не в родстве с убитой, но ближайший родственник ее – Теодагад – не исполнил своего долга кровавой мести за нее, так как он сам был участником ее убийства. Поэтому я, свободный, ничем не запятнанный гот благородного рода, друг несчастной княгини, являюсь обвинителем вместо ее дочери Матасвинты. Я обвиняю ее в убийстве, в пролитии крови!

С этими словами высокий, красивый гот вынул свой меч и, при громких криках одобрения со стороны народа, протянул его к стулу судьи.

– Какие доказательства имеешь ты? Скажи…

– Стой, тинг-граф! – раздался вдруг серьезный голос Витихиса. – Ты так стар, Гильдебранд, так прекрасно знаешь обычаи, права, а позволяешь толпе увлекать себя? Неужели я должен напоминать тебе первое требование справедливости? Обвинитель здесь, но где же обвиняемая?

– Женщина не может присутствовать в народном собрании, – спокойно ответил Гильдебранд.

– Это я знаю. Но где же Теодагад, который должен защищать ее?

– Он не явился.

– Приглашали ли его?

– Да, приглашали, – ответил Гильдебранд. – Сайоны, выступите вперед!

Два сайона подошли и своими посохами коснулись стола судьи.

– Нет, – сказал Витихис. – Никто не должен говорить, что народ готов осудил женщину, не выслушав ее защитника. Хотя все ее ненавидят, но она также имеет право на справедливость, на защиту закона. Я сам буду ее защитником, если нет никого другого.

И он спокойно выступил вперед, стал против Арагада и коснулся его своим мечем.

– Так ты отрицаешь преступление? – с удивлением спросил судья.

– Нет, я говорю только, что оно не доказано, – ответил Витихис.

– Докажи его! – обратился судья к Арагаду.

– Доказать? – нетерпеливо, но немного смутившись, вскричал Арагад. – К чему тут доказательства! Я и ты, и все находящиеся здесь, знают, что Готелинда давно ненавидела княгиню. Жертва ее исчезает из Равенны. Одновременно исчезает и убийца. Потом жертва снова появляется в доме Готелинды – уже мертвой. А убийца бежит в крепкий замок. Что же еще нужно доказывать?

– И только на этих основаниях ты обвиняешь королеву в убийстве? – сказал Витихис. – Горе, горе народу, в котором ненависть берет верх над справедливостью! Справедливость, готы, есть свет и воздух. Я сам ненавижу и эту женщину и ее мужа. Но именно потому, что я ненавижу, я должен вдвое строже наблюдать за собою.

Так просты и вместе с тем благородны были слова его, что сердца всех готов склонились на его сторону.

– Где твои доказательства, Арагад? – спросил Гильдебранд.

– Доказательства! – с нетерпением вскричал тот. – У меня нет других доказательств, кроме глубокой веры.

– В таком случае… – начал Гильдебранд.

Но в эту минуту один из сайонов, охранявших ворота, подошел и сказал:

– У входа стоят римляне. Они просят, чтобы их выслушали. Они говорят, что знают обстоятельства смерти княгини.

– Я требую, чтобы их выслушали, как свидетелей! – горячо вскричал Арагад.

Гильдебранд сделал знак привести свидетелей. Толпа расступилась, и сайон ввел трех людей. Один из них, согбенный старик, был в монашеской одежде, двое – в одежде рабов. Все с удивлением смотрели на старика, фигура которого, несмотря на всю простоту, даже бедность его одежды, отличалась замечательным достоинством. Арагад пристально взглянул в его лицо и быстро отступил с удивлением.

– Кто этот человек, – спросил судья, – которого ты ставишь свидетелем? Какой-нибудь ничтожный иноземец?

– Нет, – ответил Арагад, – его имя все хорошо знают и уважают: это – Марк Кассиодор.

Выражение удивления пронеслось по всему собранию.

– Да, я так назывался раньше. Теперь же я только брат Марк. Я пришел сюда не за тем, чтобы мстить за убийство: «Мне отмщение, Я воздам», – сказал Господь. Нет, я пришел только исполнить последнее поручение несчастной дочери моего великого короля. Незадолго до бегства из Равенны она написала мне вот это письмо, и я должен прочесть его народу готов, как ее завещание.

И он вынул письмо и прочел:

«Прими глубокую благодарность истерзанной души за твое участие. Сознание неутраченной дружбы подкрепило меня больше даже, чем надежда на свободу. Да, я тотчас поеду на Бользенское озеро, тем более, что дорога оттуда идет на Рим, на Регету, где я хочу открыть и покаяться перед моими готами в своих ошибках. Я готова умереть, если это нужно, – но не от коварной руки врага, а по судебному приговору моего народа, который я, ослепленная привела к гибели. Я заслужила смерть. Не только потому, что пролила кровь трех герцогов, – пусть все знают, что это сделала я, – но еще больше за то безумие, с которым я отдала свой народ в руки Византии. Если мне удастся добраться до Регеты, я сама предупрежу, изо всех сил буду предостерегать их против Византии. Византия лжива, как ад, и никакой мир немыслим между нею и нами. Кроме того, я должна предостеречь народ и против внутреннего врага: Король Теодагад затевает измену, он продал Италию и корону готов Петру, послу Византии, – он сделал то, в чем я отказала грекам. Будьте осторожны и единодушны. Будьте осторожны и. прямодушны. Я желала бы своею смертью загладить зло, которое делала при жизни».

В глубоком молчании выслушал народ это письмо, которое теперь являлось как бы голосом с того света. Торжественная тишина длилась несколько времени после того, как умолк дрожащий голос Кассиодора. Наконец старый Гильдебранд встал и произнес:

– Она была виновна, но она раскаялась. Дочь Теодориха, народ готов прощает тебе твою вину и благодарит за твою верность.

– Да простит ей и Бог. Аминь! – сказал Кассиодор. – Я никогда не приглашал ее на Бользенское озеро, да и не мог, потому что за две недели продал все свое имение Готелинде.

– Так, значит она, злоупотребив твоим именем, завлекла туда княгиню! – вскричал Арагад. – Что, граф Витихис, неужели ты и это будешь отрицать?

– Нет, – спокойно ответил Витихис. – Но, – продолжал он, обращаясь к Кассиодору, – есть ли у тебя доказательства того, что княгиня случайно не утонула, а была умерщвлена Готелиндой?

– Сир, – обратился Кассиодор к одному из рабов, сопровождавших его. – Говори, что ты видел. Я ручаюсь за его правдивость.

Раб выступил вперед, поклонился и начал:

– Я двадцать лет заведовал шлюзами озера и всеми трубами бань на вилле Бользенского озера. Никто, кроме меня, не знал тайны, как открывать и закрывать трубы. Когда королева Готелинда купила это имение, она удалила оттуда всех слуг Кассиодора, только я один остался. Однажды рано утром прибыла на виллу Амаласвинта. Вскоре после нее явилась и королева. Она тотчас позвала меня, объявила, что хочет идти в бани, потребовала ключи от всех шлюзов озера и всех труб бань, и велела объяснить ей весь план устройства их. Я повиновался, отдал ей ключи и план, но настойчиво предупреждал, чтобы она не открывала всех шлюзов и труб, потому что это может стоить ей жизни. Она с гневом выслала меня вон, и я слышал, как она велела служанке наполнить котел не теплой, а горячей водою. Я ушел, но очень беспокоился и держался вблизи бань. Через несколько времени я услышал сильный шум и понял, что, вопреки моему предостережению, королева открыла все шлюзы. В то же время я услышал, как пар с шипением и свистом поднимался по трубам, и при этом мне показалось, будто изнутри бань раздался глухой крик о помощи. Я бросился ко входу, чтобы спасти королеву, как вдруг в удивлении увидел, что она совершенно одетая стоит в самом центре бань – на голове Медузы. Она нажимала пружины от труб и сердито говорила с кем-то, кто звал на помощь из бань. В ужасе, смутно подозревая, что там происходит, я незаметно ушел.

– Как, трус! – вскричал Витихис, – ты подозревал, что там происходило, и ушел?

– Я только раб, господин, не герой, и если бы злая королева заметила меня, я не был бы здесь, чтобы обвинить ее. Вслед разнеслась весть, что княгиня Амаласвинта утонула в банях.

– Ну, что же, граф Витихис, – с торжеством сказал Арагад, – будешь ты ее защищать?

– Нет, спокойно ответил тот. – Нет, я не защищаю убийц. Мой долг кончен. – И он перешел на правую сторону, где становились обвинители.

– Вам, свободные готы, принадлежит право судить и произвести приговор. Я могу только подтвердить то, что вы решите, – сказал Гильдебранд. – Итак, я спрашиваю вас, что думаете вы о том обвинении, которое граф Арагад Вельзунг высказал против королевы Готелинды? Скажите: виновна ли она в убийстве?

– Виновна! Виновна! – закричали тысячи голосов.

– Она виновна, – вставая, объявил Гильдебранд. – Обвинитель, какого наказания требуешь ты за эту вину?

Арагад поднял меч вверх и ответил:

– Я требую крови. Она должна умереть.

– Она должна умереть! – закричали тысячи голосов, прежде чем Гильдебранд успел предложить вопрос народу.

– Она умрет! – подтвердил Гильдебранд. – Она будет обезглавлена топором. Сайоны, вы должны найти ее.

– Подожди, – вмешался тут великан Гильдебад. – Едва ли можно будет исполнить наш приговор, пока она – жена короля Теодагада. Поэтому я требую, чтобы собрание немедленно рассмотрело обвинение, предъявляемое нами против короля Теодагада, который так трусливо правит народом героев. Я обвиняю его не только в трусости и неспособности, но и в умышленной измене государству. Он выслал все войска, оружие, лошадей и корабли – за Альпы, оставил таким образом весь юг государства беззащитным, вследствие чего греки без сопротивления захватили Сицилию и высадились в Италию. Мой бедный брат Тотила один с горстью воинов выступил против врагов. Вместо того, чтобы послать ему помощь, король отправил еще и последние силы – Витихиса, меня и Тейю – на север. Мы неохотно повиновались, потому что подозревали, что Велизарий высадится. Медленно двигались мы, с часу на час ожидая приказания возвратиться. Вельхи, видя, что мы идем на север, насмешливо улыбались. Среди народа ходили темные слухи, что Сицилия – в руках греков. Наконец, мы пришли к берегу, и там меня ждало вот это письмо от брата моего Тотилы: «Узнай, брат мой, что король совсем забыл о готах, обо мне. Велизарий овладел Сицилией. Теперь он уже высадился в Италии и торопится к Неаполю. Весь народ встречает его с торжеством. Четыре письма послал я уже Теодагаду, требуя помощи. Напрасно, ни помощи, ни ответа. Неаполь в величайшей опасности. Спасите его и государство».

Крик негодования и боли пронесся среди готов.

– Я хотел тотчас повернуть все наше войско, но граф Витихис, мой начальник, не позволил. Он велел войску остановиться, а сам со мной и несколькими всадниками бросился сюда, чтоб предупредить вас. Мести! Мести требую я изменнику Теодагаду! Не по глупости, а вследствие измены оставил он страну беззащитной! Сорвите с головы его корону готов, которую он позорит! Долой его! Смерть ему! – Как могучее эхо, прогремел народ.

Только один человек остался спокоен среди разбушевавшейся толпы – граф Витихис. Он вскочил на камень под дубом и обратился к народу.

– Готы! Товарищи! Выслушайте меня! Горе нам, если справедливость, которою мы всегда так гордились, уступит место силе и ненависти. Теодагад слаб и неспособен быть королем, – он и не должен сам управлять государством: дайте ему опекуна, как неспособному, даже низложите его. Это будет справедливо. Но требовать его смерти, крови, – мы не имеем права. Где доказательство его измены? Он мог почему-нибудь не получить писем Тотилы. Берегитесь несправедливости: она губит народы и государства.

И столько благородства было в его высокой, освященной солнцем фигуре, что глаза всех тысяч любовались этим человеком, так далеко превосходившим других своей справедливостью. Наступила торжественная тишина. Вдруг раздался топот скачущей лошади. Все с удивлением обернулись и увидели всадника, который вскачь мчался прямо к ним.

Глава 9

Через несколько минут он подъехал. Все узнали Тейю. он спрыгнул с лошади и с криком: «Измена! измена!» – стал подле Витихиса.

– Что случилось? – спросил Витихис. – Говори!

– Готы! – начал Тейя. – Нам изменил наш же король. Шесть дней назад мне было приказано вести флот в Истрию. Я убеждал короля и просил послать меня к Неаполю. Он отказал, и я должен был повиноваться, хотя заподозрил измену. Когда мы были в море разразилась сильная буря и нагнала на нас много мелких судов с запада. Среди них был «Меркурий» – почтовое судно Теодагада. Я знал его, потому что оно раньше принадлежало моему отцу. Заметив меня, судно постаралось скрыться. Я нагнал его, и вот письмо Теодагада, которое оно везло Велизарию. Слушайте!

«Ты должен быть доволен мною, великий полководец: все войска готов в настоящую минуту стоят севернее Рима, и ты можешь безопасно высаживаться. Четыре письма морского графа Тотилы я порвал, а посланных засадил в темницу. В благодарность за все это я надеюсь, что ты в точности исполнишь наш договор».

– Долой! долой его! – повторяли тысячи голосов, потрясая оружием.

Тут Гильдебранд снова торжественно вскричал:

– Знайте, Господь на небе и люди на земле, и ты, всевидящее солнце, и ты, быстрый ветер! Знайте все, что народ готов, свободный, издревле славный и рожденный для оружия, низложил своего бывшего короля Теодагада, потому что он изменил своему народу и государству. Мы отнимаем у тебя, Теодагада, золотую корону, государство готов и жизнь. И делаем мы это не беззаконно, а по праву, потому что мы всегда были свободны и скорее лишимся короля, чем свободы. Ты должен быть отныне изгнанником, лишенным чести, прав и покровительства закона. Твое имущество мы отдаем народу готов, а плоть и кровь твою – черным воронам. И кто бы ни встретил тебя – в доме или на улице, или во дворе – тот должен безнаказанно убить тебя. И готы будут еще благодарны ему. Так ли, народ готов?

– Да будет так! – подтвердил народ, потрясая мечами.

Как только шум стих, на возвышение взошел старый Гадусвинт.

– Мы освободились от негодяя-короля. Он найдет своего мстителя. Теперь же, верные готы, мы должны выбрать себе нового короля, потому что, пока будут существовать готы, среди них всегда найдется человек, который будет образцом могущества, блеска и счастья готов, – будет их королем. Род Амалунгов взошел, подобно солнцу, полный славы. Долго сияла его блестящая звезда – Теодорих. С Теодагада род этот постыдно угас. Но ты свободен, народ готов! Выбери себе достойного короля, который поведет тебя к славе и победам. Приступим же к избранию короля!

– К избранию короля! – на этот раз радостно вскричал народ.

Тут снова поднялся Витихис. Он снял шлем с головы и поднял правую руку к небу.

– Боже, живущий среди звезд, – сказал он. – Ты видишь, что только священное право необходимости вынуждает нас низложить короля, только из уважения к короне мы отнимаем ее от Теодагада. Но кого же мы выберем вместо него? Среди нас есть много достойных короны, и легко может случиться, что одни предпочтут одного, а другие – другого. Но, ради Бога, готы, не затевайте споров и ссор в это опасное время, когда враг находится на нашей земле! Поэтому, прежде чем начать выборы, поклянемся, что кто получит хотя бы одним голосом больше других, того мы все признаем беспрекословно. Я первый даю эту клятву. Клянитесь и вы.

– Клянемся! – закричали готы.

– Но помните, храбрые готы, – начал старый Гадусвинт, – что король должен быть не только воином, но блюстителем права, справедливости, защитником мира. Король должен быть всегда спокоен, ясен, как синее небо. Он, должен быть силен, но еще больше сдержан. Никогда не должен он забываться, – ни в любви, ни в ненависти, как это часто делаем мы, народы. Он должен быть не только приветлив к другу, но справедлив даже к ненавистному врагу. В чьей груди живет ясный мир рядом со смелостью и благородным спокойствием, тот человек, будь он хоть последний крестьянин, создан быть королем. Не так ли?

Громкое одобрение было ему ответом. Старик между тем продолжал:

– Добрые готы! Мне кажется, среди нас есть такой человек. Я не назову его, – назовите его вы сами. Я пришел сюда с далеких гор нашей северной границы, где дикий Турбид с пеной разбивается о скалы. Там живу я уже много-много лет – свободный, гордый, одинокий. Мало я знаю о делах людей, даже своего народа. Разве когда заедет заблудившийся торговец или путник. Но даже и до этих пустынных высот достигла военная слава преимущественно одного из наших героев, который никогда не поднимал своего меча в неправой битве и никогда еще не опускал его, не победив врага. Его имя я слышал каждый раз, когда спрашивал: кто будет защищать нас, когда умрет Теодорих? Его имя слышал я при всякой победе, которую мы одержали, при каждом деле во время мира. Я никогда не видел его, но мне очень хотелось увидеть его. И сегодня я видел и слышал его. Я слышал, как он требовал справедливости к ненавистному врагу. Когда всех нас увлекла ненависть, я слышал, как он один остался спокоен и справедлив. И я сказал себе: этот человек создан быть королем. Он силен в битве и справедлив в мире. Он тверд, как сталь, и чист, как золото. Готы, этот человек должен быть королем. Назовите мне его!

– Граф Витихис! Да, Витихис! Да здравствует король Витихис! – закричали готы.

Витихис, между прочим, внимательно слушал речь старика и до самого конца не подозревал, к кому относятся все эти похвалы. Когда было названо его имя, он испугался, и прежде всего в уме его пробежала мысль: «Нет, этого не должно быть!» Быстро оттолкнул он Гильдебранда и Тейю, которые радостно пожимали ему руки, вспрыгнул на судейский стул и вскричал, с мольбою простирая руки:

– Нет, друзья мои! Нет, не меня! Я – простой воин, а не король. Быть может, я хорошее орудие, но не мастер. Выберите кого-нибудь другого, более достойного!

– Но в ответ на его мольбу снова, точно гром, раздался крик: «Да здравствует король Витихис!» И тогда старый Гильдебранд подошел к нему, взял его за руку и громко сказал:

– Оставь, Витихис. Кто первый поклялся беспрекословно признать короля, который будет избран большинством хотя бы одного голоса. А тебя, – видишь, – тебя избрали все единогласно!

Но Витихис покачал головою и сжал лоб рукою. Тогда старик подошел совсем близко к нему и шепнул на ухо:

– Как, неужели я должен напомнить тебе ту ночь, когда мы заключили наш союз, и ты клялся: «Все для блага моего народа?» Я знаю твою чистую душу, понимаю, что корона для тебя – более бремя, чем украшение. Я подозреваю, что она принесет большие страдания. И вот потому-то я и требую, чтобы ты принял ее.

Витихис снова сжал голову руками. Между тем готы принесли огромный щит и устремились к нему с нетерпеливым уже возгласом: «Да здравствует король Витихис!»

– Я требую, чтобы ты исполнил свою клятву, – шептал между тем Гильдебранд. – Хочешь ты ее сдержать или нет?

– Хорошо, я сдержу! – ответил наконец Витихис и решительно поднялся.

– Ты избрал меня, мой народ, – обратился он к готам: – Хорошо, я буду твоим королем.

В воздухе засверкали мечи, и снова раздался крик: «Да здравствует король Витихис!»

Тут Гильдебранд нарвал с дуба молодых ветвей, быстро сплел из них венок и сказал: – Король, я не могу поднести тебе пурпуровой мантии, которую носили Амалы, и их золотого скипетра, – возьми вместо них эту мантию и этот посох судьи, в знак того, что мы избрали тебя королем из-за твоей справедливости. Я не могу возложить на твою голову золотую корону готов. Так позволь увенчать тебя этой свежей листвой дуба, который ты напоминаешь своею крепостью и верностью. А теперь, готы, на шит его!

Тут Гадусвинт, Тейя и Гильдебад взяли широкий старинный щит сайонов, посадили на него короля в венке, с. палкой и в мантии, подняли высоко над головами и закричали: – Смотрите, готы, на короля, короля, которого вы сами выбрали, и клянитесь ему в верности! – И готы, подняв руки к небу, поклялись быть верными ему до гроба. После этого Витихис спрыгнул со щита, взошел на тинг-стул и поклялся в свою очередь быть справедливым, добрым королем и посвятить всю свою жизнь и счастье народу готов. Затем он снял с дерева тинг-щит и, подняв его, объявил:

– Тинг кончен. Я распускаю собрание.

Сайоны тотчас выдернули копья и спрятали шнур. Витихис с друзьями пошел к палатке. Вдруг какой-то человек протеснился к Тейе и подал ему запечатанный пакет.

– Что это? – с удивлением спросил Тейя.

– Один римлянин велел мне передать его тебе. Здесь важные документы – ответил тот и тотчас исчез.

Тейя распечатал пакет и вскользь просмотрел документы, вдруг яркая краска залила всегда бледное лицо его, и он беззвучным голосом обратился к Витихису:

– Мой король! Король Витихис! Прошу милости!

– Что с тобою, Тейя? Ради Бога! Чего ты хочешь?

– Отпуска на шесть… хоть на три дня.

– Отпуск в такое время, Тейя?

– Слушай, – начал быстро Тейя. – Часто вы спрашивали меня, почему я всегда так мрачен и печален? Я никогда не говорил об этом. Теперь я расскажу вам часть, небольшую часть моей грустной истории, – только то, что касается моих родителей, – и вы поймете, почему я должен ехать. Отец мой храбрый воин, но простой, незнатный человек. С ранней юности полюбил он Гизу, дочь своего дяди. Они жили далеко, на восточной окраине государства, где идет непрерывная борьба с гепидами и дикими разбойниками сарматами, где мало времени думать о церкви и ее вечно меняющихся законах. Долго не мог мой отец жениться, потому что, кроме оружия, не имел ничего и не мог заплатить выкупа дяде за Гизу. Наконец счастье улыбнулось ему: во время войны с сарматами он овладел башней, в которой хранились огромные сокровища, которые этот народ в течение столетия грабил у соседей и сносил сюда. В награду за это Теодорих сделал его графом и вызвал в Италию. Отец взял свои богатства и Гизу, уже жену его, и поселился подле Флоренции, где купил себе прекрасное имение. Года два прожили они совершенно счастливо, как вдруг какой-то негодяй донес епископу Флоренции, что они родственники. Они были католики, не ариане, и по церковным законам брак их был не действителен. Епископ потребовал, чтобы они разошлись, – отец же мой прижал к себе свою жену и только засмеялся. Тайный доносчик не успокоился, и священники принялись пугать мою мать муками ада. Но напрасно, – она не хотела расставаться с мужем. А мой отец, встретив однажды на своем дворе одного из священников, приветствовал его так, что тот больше не показывался. Вслед епископ объявил свое последнее решение: так как они не слушают увещаний церкви, то имущество их поступает в собственность церкви, а их разлучат силой. Отец в ужасе поспешил к Теодориху, чтобы вымолить отмену приговора. Но король не решался вступить в борьбу с церковью. Когда отец возвратился из Равенны домой с тем, чтобы тотчас бежать с женою, – он в ужасе остановился перед местом, где был его дом: постановление было выполнено, – дом его разрушен, а жена и сын исчезли. Он перевернул вею Италию и, наконец, нашел Гизу в одном монастыре, сына же его священники отправили в Рим. Отец подготовил все к бегству, и в полночь Гиза ушла через монастырскую стену. Но утром монахи заметили ее бегство и, по следам лошади, послали погоню. Отчаянно сражался мой отец, пока не пал. Мать снова была заперта в монастырь, где в скором времени сошла с ума и умерла. А меня нашел в Риме старый Гильдебранд, друг моего деда и отца. При помощи короля он вырвал меня из рук духовенства и воспитал вместе со своим внуком. Вот печальная история моих родителей. До сих пор я не знал имени того негодяя, который делал доносы епископу. Но из этих документов я узнал его, – это Теодагад, наш бывший сосед. И я прошу отпуска, чтобы отомстить ему.

– Поезжай, конечно. Но едва ли тебе удастся догнать его, он верно уже уехал.

– О, я вырву его даже из самого ада! Прощай пока.

Книга V. Витихис

Глава 1

Между тем Велизарий быстро, не встречая сопротивления, шел к Неаполю. Римляне всюду встречали его с торжеством. Скоро он подошел к этому городу и с трех сторон осадил его. Неаполь был плохо укреплен и почти не имел запасов. И хотя начальник крепости, граф Улиарис, поклялся своей бородою, что не сдаст города, но он не мог бы долго выдерживать осаду, если бы не помогло неожиданное обстоятельство: отплытие греческого флота в Византию.

Когда Велизарий высадился в Италии, он велел флоту двинуться к Неаполю и осадить его со стороны моря, между тем как сам он окружит его со стороны суши. Тогда город, не имея запасов, конечно, не мог бы продержаться долго. Но начальник флота в ответ показал ему полученный им из Византии приказ возвратиться немедленно домой. С большим трудом удалось Велизарию выпросить, чтобы ему были оставлены четыре судна. Таким образом, со стороны моря город оставался открыт. Вначале Велизарий утешал себя тем, что осажденные также не имеют флота, и следовательно, доступ к морю не принесет им пользы. Но вскоре ему пришлось иметь дело с противником, которого он позднее научился бояться. Это был Тотила. Прибыв в Неаполь с трупом Валерия, он похоронил его со всеми почестями, успокоил его дочь и затем занялся невероятным делом: создать себе флот из ничего. Он забрал большие рыбачьи лодки и купеческие суда, какие находились в гавани, и составил маленькую флотилию из дюжины судов. Конечно, эта флотилия была слишком слаба. Она не могла бы выдержать ни морской бури, ни встречи с военным судном. Но она прекрасно снабжала осажденный город необходимыми запасами, следила за движением неприятеля по берегу и постоянно беспокоила его неожиданными нападениями: часто Тотила высаживался с небольшим отрядом в тылу неприятеля и уничтожал мелкие отряды его. Вследствие этого византийцы не осмеливались отдаляться на значительные расстояния от главного лагеря. Но, конечно, Тотила понимал, что положение города очень опасно. Достаточно было появиться нескольким неприятельским кораблям, – и Неаполь должен будет сдаться. Поэтому он очень упрашивал Валерию удалиться из города, – он на своих судах перевез бы ее в безопасное место, где она могла бы жить под защитой Юлия. Но она об этом и слышать не хотела.

Позади башни Исаака находился крошечный садик. В древности это был дворик при храме богини Миневры, которая считалась покровительницей Неаполя, почему ей и был воздвигнут алтарь у главных ворот города. Но алтарь исчез уже много столетий назад. Теперь осталось только громадное оливковое дерево, под тенью которого некогда стояла статуя богини. Кругом была масса цветов, о которых заботилась Мирьям. Корни громадного дерева выдавались из-под земли, и среди них виднелось темное отверстие, которое вело в подземную часть древнего храма.

Прямо против дерева возвышался большой деревянный крест и перед ним, аналой из мраморных плит. Часто сидела у этого креста Мирьям со старухой Аррией, полуслепой вдовой прежнего привратника. Мать Мирьям умерла очень рано, и Аррия взяла на себя заботы о маленькой сиротке и ухаживала за нею с чисто материнскою нежностью. Зато после, когда старуха ослепла и сама стала нуждаться в заботах, Мирьям, в свою очередь, с такою же любовью заботилась о ней. Старуха была очень набожна и часто целыми часами громко молилась у креста. Мирьям слышала эти молитвы, и короткое, полное любви учение Назарянина незаметно проникло в душу девочки.

На третий день осады Неаполя, под вечер Мирьям и Аррия сидели на ступеньках налоя.

– Для кого же эти цветы? – спросила старуха. – Ведь молодой гость сегодня уже был.

– Это для нее, для его невесты, – ответила Мирьям. – Я сегодня в первый раз видела ее. Она прекрасна. Я подарю ей свои розы.

– Ты говорила с нею?

– Нет, только видела. С тех пор, как она приехала в Неаполь, мне страшно хотелось видеть ее, и я все время бродила около ворот ее дома. Сегодня в первый раз мне удалось увидеть ее, когда она садилась в носилки. Она очень красива и знатна. Она кажется очень умной и доброй, но не счастливой. Я подарю ей свои розы.

Несколько времени обе молчали.

– Мать, – снова начала Мирьям, – что значит: собрание святых? Только ли одни христиане будут жить там вместе? Нет, нет, – продолжала она, не ожидая ответа, – этого не может быть. Там будут или все, все добрые, или… Мать, а в книгах Моисея ничего не говорится о воскресении мертвых. И разве может быть жизнь без страданий? без тоски? без тихих, никогда не умолкающих желаний? Я не думаю.

– Господь уготовил для своих, – торжественно ответила Аррия, – блаженные обители, где они не будут испытывать ни голода, ни жажды. Их не будет там печь солнце, не будет мучить жара. Потому что Господь Бог сам поведет их к источникам живой воды и осушить всякую слезу на их глазах.

– И осушить всякую слезу на их глазах… – задумчиво повторила молодая еврейка. – Говори дальше, мать. Так хорошо звучат твои слова!

– Там они будут жить, – продолжала старуха, – без желаний, подобно ангелам. И они будут видеть Бога, и Его мир покроет их, как тень пальм. Они забудут ненависть, и любовь, и страдания, и все, что волновало их на земле. Я много молилась о тебе, Мирьям: и Господь умилосердится над тобою и причислит тебя к своим.

– Нет, Аррия, – покачав головою, возразила Мирьям. – Лучше уснуть вечным сном. Может ли душа расстаться с тем, что было ее жизнью? Как могу я быть счастливой и забыть, что я любила? Ах, только то, что мы любим, придает цену нашей жизни. И если бы мне пришлось выбирать: все блаженства неба с тем, чтобы отказаться от своей любви, или сохранить свою любовь с ее вечной тоской, – я не позавидовала бы блаженным на небе. Я выбрала бы свою любовь с ее тоской.

– Дитя, не говори так. Не греши! Смотри, есть ли в мире что-нибудь выше материнской любви? Нет ничего! Но и она не сохранится на небесах. Материнская любовь – это прочная связь, которая болезненно связывает навеки. О мой Юкунд, мой Юкунд! Если бы ты возвратился поскорее, чтобы я могла увидеть тебя раньше, тем мои глаза закроются навеки! Потому что там, в царствии небесном, исчезает и материнская любовь в вечной любви к Богу и святыне. А как хотелось бы мне еще хоть один раз обнять его, ощупать руками его дорогую голову! И слушай, Мирьям: я надеюсь и верю – скоро, скоро я снова увижу его.

– Нет, мать, ради меня ты не должна еще умирать!

– Я и не думала о смерти, когда говорила это. Здесь, на земле еще, увижу я его. Непременно увижу, он возвратится тою же дорогой, какою ушел.

– Мать, – нежно сказала Мирьям. – как можешь ты думать об этом? Ведь тридцать лет уже прошло с тех пор, как он исчез.

– И все же он возвратится. Невозможно, чтобы Господь не обратил внимания на все мои слезы, мои молитвы. И что за сын был мой Юкунд! Работой собственных рук кормил он меня, пока не заболел. Тогда наступила нужда, и он сказал: «Мать, не могу я видеть, как ты голодаешь. Ты знаешь, что при входе в старый храм под оливковым деревом спрятаны сокровища языческих жрецов. Отец раз спускался туда и нашел золотую монету. Пойду и я, спущусь насколько возможно глубже, быть может, и я найду хоть немного золота. Господь будет охранять меня». И я сказала: «аминь». Потому что нужда была тяжела, и я хорошо знала, что Господь защитит благочестивого сына вдовы. И мы вместе целый час молились, здесь, перед этим крестом. А потом мой Юкунд встал и спустился в отверстие под корнями дерева. Я прислушивалась к шуму его шагов. Потом ничего не было слышно. И до сих пор он еще не вернулся. Но он не умер. О нет! Не проходит дня, чтобы я подумала: сегодня Господь выведет его назад. Разве Иосиф не был долгие годы далеко в Египте? – однако же старые глаза Иакова снова увидели его. И мне кажется, что я увижу его сегодня и завтра. Потому что сегодня ночью я видела его во сне. Он был в белой одежде и поднимался из отверстия. Обе руки его были протянуты. Я позвала его по имени, и мы соединились навеки. Так оно и будет: потому что Господь слышит моления сокрушенного сердца, и «надеющиеся на Него не постыдятся».

И старуха поднялась и пошла в свой домик.

«Какая вера! – подумала Мирьям. – Неужели же Тот, Кто в смертельных муках склонил голову на крест, был Мессия? Неужели правда, что он поднялся на небо и оттуда охраняет своих, как пастух стадо?.. Но я не принадлежу к Его стаду. Мне нет утешения в этой надежде. Мне остается только моя любовь с ее горем. Как! Неужели я буду витать среди звезд без этой любви! Но ведь тогда я не буду Мирьям! Нет, нет, не надо мне такого воскресения. Гораздо лучше быть подобной цветам: расцвести здесь при ярком свете любви, некоторое время красоваться и издавать аромат, пока не скроется солнце, пробудившее их. А потом увянуть в вечном покое».

Глава 2

Десять дней уже тянется осада Неаполя. Каждый день Тотила и Улиарис сходились на совещание в башню Исаака у Капуанских ворот.

– Плохи, плохи наши дела, – говорил Улиарис на десятый день. – С каждым днем все хуже. Кровожадный Иоганн, точно барсук, подкапывается под замок Тиверия, а если он его возьмет, – тогда прощай, Неаполь! Вчера вечером он устроил окопы на холме над нами и бросает теперь зажигательные стрелы нам на головы.

– Шанцы надо уничтожить, – как бы про себя заметил Тотила.

– Гораздо больше этих стрел вредят нам «воззвания к свободе», которая целыми сотнями перебрасывает Велизарий в город. Итальянцы начинают уже бросать камнями в моих готов, если это усилится… Мы не в силах с тысячью воинов отбиваться от тридцати тысяч Велизария да еще от других тридцати тысяч неаполитанцев внутри города… А что, от короля нет известий?

– Ничего нет. Я послал сегодня пятого гонца.

– Слушай, Тотила. Я думаю, нам не выйти живыми из этих стран.

– И я также думаю, – спокойно ответил Тотила, отпивая глоток вина из стакана.

Когда на следующее утро Улиарис поднялся на стену города, он в удивлении протер себе глаза: на шанцах Иоганна развевался голубой флаг готов. Тотила ночью высадился в тылу неприятеля и внезапным нападением отбил холм. Эта смелая выходка взорвала Велизария. Но он утешал себя тем, что сегодня же явятся его четыре корабля, и тогда безумный мальчишка будет в его руках.

Действительно, вечером, при заходе солнца, корабли появились в виду гавани.

– Восходящее солнце увидит их уже в гавани Неаполя! – с довольной улыбкой сказал Велизарий.

Но на следующее утро, едва он проснулся, к нему вбежал начальник его стражи.

– Господин! Корабли взяты!

Велизарий в ярости вскочил.

– Умрет тот, кто говорит это! – вскричал он. – Кем они взяты?

– Ах, господин, да все тем же молодым готом с блестящими глазами и светлыми волосами!

– А, Тотила! снова этот Тотила! Хорошо же, не порадуется он. Позови ко мне Мартина!

Через несколько минут вошел человек в военных доспехах. Но видно было, что это не воин: вошедший был ученый математик, который изобрел осадные машины, бросавшие со страшной силой камни на очень далекое расстояние.

– Ну, Мартин, – встретил его Велизарий, – теперь покажи свое искусство. Сколько всех машин у тебя?

– Триста пятьдесят.

– Заиграй на всех сразу.

– На всех! – с ужасом вскричал миролюбивый ученый. – Но ведь среди них есть и зажигательные. Если пустить в ход и их, то от прекрасного города останется только куча золы.

– Что же мне остается делать! – вскричал Велизарий, который был великодушен и сам жалел красивый город. – Я щадил его все время. Пять раз предлагал я ему сдаться. Но с этим безумным Тотилой ничего не поделаешь. Иди, и чтоб через час Неаполь был в огне!

– Даже раньше, если уж это необходимо, – ответил ученый. – Я нашел человека, который прекрасно знает план города. Может он войти?

Велизарий кивнул, и тотчас вошел Иохим.

– А, Иохим! – узнал его Велизарий. – Ты здесь? Что же, тебе знаком Неаполь?

– Я знаю его прекрасно.

– Ну, так иди же с Мартином и указывай ему, куда целить. Пусть дома готов загорятся первыми.

Деятельно принялся Мартин за дело, уставляя свои орудия. Громадные машины были тем более опасны, что действовали на таком громадном расстоянии, что стрелы неприятеля не достигали их. С удивлением и страхом следили готы со стены за установкой. Вдруг полетел первый камень, огромный, пудовый. Он сразу снес зубцы той части стены, о которую ударился. Готы в ужасе бросились со стен, и искали защиты в домах, храмах, на улицах. Напрасно! Тысячи, десятки тысяч стрел, копий, камней, тяжелых бревен с шумом и свистом пролетали над городом. Они затемнили дневной свет, заглушали крики умиравших. Испуганное население бросилось в погреба. Вдруг вспыхнул первый пожар: загорелся арсенал. Вслед затем один за другим начали гореть частные дома.

– Воды! – кричал Тотила, торопясь по горящим улицам к гавани. – Граждане Неаполя, выходите, тушите свои дома! Я не могу отпустить ни одного гота со стен… Чего ты хочешь, девочка? пусти меня… Как, это ты, Мирьям? Уходи, что тебе нужно здесь, среди пламени и стрел?

– Я ищу тебя, – отвечала еврейка, – не пугайся. Ее дом горит, но она спасена.

– Валерия? Ради Бога, где она?

– У меня. Твой друг с кротким голосом вынес ее из пламени. Он хотел нести ее в церковь. Но я позвала его к нам. Она ранена, но слегка, – камень ударил в плечо. Она хочет видеть тебя, и я пришла за тобою.

– Благодарю, дитя. Но иди, скорее уходи отсюда!

И он быстро схватил ее и поднял к себе на седло. Дрожа, охватила Мирьям его шею обоими руками. Он же, держа в левой руке широкий щит над ее головою, мчался, как ветер, по дымящимся улицам к Капуанским воротам, где жил Исаак. Он вбежал в башню, где была Валерия, убедился, что рана ее не опасна, и тотчас потребовал, чтобы она немедленно покинула город под охраной Юлия.

– Надо бежать сейчас, сию минуту. Иначе может быть поздно. Я уже переполнил все свои суда беглецами. Бегите в гавань, одно из судов перевезет вас в Кайету, оттуда в Рим, а затем в Тагину, где у тебя есть имение.

– Хорошо, – ответила Валерия. – Прощай, я иду. Но я уверена, что это будет долгая разлука.

– Я также уезжаю, – сказал Юлий. – Я провожу Валерию, а затем поеду на родину, в Галлию, потому что не могу видеть этих ужасов. Ты ведь знаешь, Тотила, что население Италии становится на сторону Велизария, так что, если я буду сражаться с тобою, мне придется идти против своего народа. А если я пойду с ними, то должен буду сражаться против тебя. Я не хочу ни того, ни другого, и потому уезжаю.

Тотила и Юлий бросились вперед, чтобы заготовить на корабле место для Валерии. Тут к Валерии подошла Мирьям, помогая ей одеться.

– Оставь, девочка. Ты не должна услуживать мне, – сказала ей Валерия.

– Я делаю это охотно, – прошептала Мирьям. – Но ответь мне на один вопрос: ты прекрасна, и умна, и горда, но скажи, любишь ли ты его? – ты оставляешь его в такое время, – любишь ли его горячей, всепобеждающей любовью, какой…

– Какой ты его любишь? – кончила ее фразу Валерия. – Не бойся, дитя, я никому не выдам твоей тайны. Я подозревала твою любовь, слушая рассказы Тотилы, а когда увидела первый взгляд, который ты бросила на него, я убедилась, что ты его любишь.

В эту минуту послышались шаги Юлия. Мирьям бросила быстрый взгляд на римлянку и затем, опустившись, обняла ее колени, поцеловала и быстро исчезла.

Валерия поднялась и точно во сне оглянулась вокруг. На окне стояла ваза с прелестной темно-красной розой. Она вынула ее, поцеловала, спрятала на груди, быстрым движением благословила этот дом, который доставил ей убежище, и решительно отправилась в закрытых носилках с Юлием в гавань. Там она еще раз коротко простилась с Тотилой и села на корабль, который тотчас же отвалил от берега.

Тотила смотрел им вслед. Он видел белую руку Валерии, махавшую ему на прощанье, видел, как постепенно удалялись паруса, – и все смотрел и смотрел, не замечая выстрелов, которые между тем начали все чаще раздаваться в гавани. Он прислонился к столбу и забыл в эти минуты и город, и себя, и все. Вдруг его окликнул его верный Торисмут:

– Иди, начальник. Я всюду ищу тебя. Улиарис зовет тебя. Иди, что ты смотришь тут на море, под градом стрел? Тотила медленно пришел в себя.

– Видишь, – сказал он воину, – тот корабль? Он увозит мое счастье и мою молодость. Идем!

Вскоре он был подле Улиариса. Тот сообщил ему, что заключил перемирие с Велизарием на три часа.

– Я никогда не сдамся. Но нам необходимо время, чтобы починить стены. Неужели нет еще никаких известий от короля?.. Проклятие! Более шестисот готов убито этими адскими машинами. Мне теперь некем охранять даже важнейшие посты. Если бы я имел еще хотя четыреста человек, я мог бы еще держаться.

– Четыреста человек я могу достать, – задумчиво ответил Тотила. – В башне Аврелия по дороге в Рим есть четыреста пятьдесят готов. Теодагад строго приказал им не двигаться к Неаполю. Но я сам пойду и приведу к тебе.

– Не ходи! Прежде чем ты успеешь вернуться, перемирие кончится, и дорога в Рим будет занята. Ты не сможешь тогда пройти.

– Пройду, если не силой, то хитростью. Торисмут, лошадей – и едем!

Старый Исаак между тем все время был на стенах города, и только когда было объявлено перемирие, он пришел домой пообедать и рассказывал Мирьям обо всех ужасах, какие происходят в городе. Вдруг послышались шаги по лестнице, и в комнату вошел Иохим.

– Сын Рахили, – сказал удивленный старик, – что это ты явился, точно ворон перед несчастием? Как ты попал в город? Через какие ворота?

– Это уже мое дело, – ответил Иохим. – Я пришел, отец Исаак, еще раз просить у тебя руку твоей дочери, – последний раз в жизни.

– Разве теперь время думать о свадьбе? – с досадой спросил Исаак: – весь город горит, улицы завалены трупами.

– А почему горит город? Почему улицы завалены трупами? Потому что жители Неаполя стали на сторону народа Эдома. Да, теперь время думать о женитьбе. Отдай мне ее, отец Исаак, и я спасу ее. Я один могу сделать это.

И он схватил руку Мирьям, но та с отвращением оттолкнула ее.

– Ты – меня спасать! – вскричала она. – Лучше умереть!

– А, гордая, – прошипел Иохим, – ты бы хотела, чтоб тебя спас белокурый христианин? Посмотрим, спасет ли этот проклятый тебя от Велизария! О, я схвачу его за длинные золотистые волосы и потащу по грязным улицам, и буду плевать ему в лицо!

– Уходи, сын Рахили! – вскричал Исаак, вставая.

– Последний раз, Мирьям, спрашиваю тебя. Оставь старика, оставь проклятого христианина, – эти стены скоро раздавят их. Я прощу тебе, что ты любила гота, только будь моей женою.

– Ты просишь мою любовь! – вскричала Мирьям. – Простить то, что настолько же выше тебя, насколько солнца выше пресмыкающегося червя! Да разве стоила бы я его взгляда, если бы была твоей женою? Прочь от меня!

– А, – вскричал Иохим, – это уж слишком! Но ты раскаешься. До свиданья!

И он выбежал из дома. Мирьям также вышла на воздух. Ее томило тяжелое предчувствие, и ей захотелось молиться, но не в синагоге, а в его храме, – ведь она будет молиться за него. И она проскользнула в открытую церковь.

Между тем срок перемирия истек. Улиарис взошел на стену и бросил копье в сторону неприятелей.

– А, не сдаются! – вскричал Велизарий, увидя это. – В таком случае, вы погибнете. На штурм! За мною! Кто первый водрузит наше знамя на стены города, тот получит десятую часть добычи!

Услышав это, начальники отрядов бросились вперед. Иоганн также хотел сесть на лошадь, но почувствовал, что кто-то держит его за ногу и тихо зовет по имени.

– Что тебе нужно, еврей? – с раздражением крикнул он. – Мне некогда: я должен первым попасть в город.

– Я пришел; чтобы помочь тебе. Следуй за мною, и ты без труда будешь там, – ответил Иохим.

– Без труда? Что же, ты на крыльях перенесешь меня через стену, что ли?

– Нет, не на крыльях понесу, а подземным ходом провожу тебя, если ты дашь мне за это тысячу золотых и одну девушку в добычу.

Иоганн остановился.

– Хорошо, ты получишь это. Где дорога?

– Здесь, – ответил еврей и ударил рукою о камень.

– Как? Через водопровод? Откуда ты знаешь эту дорогу?

– Я сам строил этот водопровод. Теперь в нем нет воды. Я только что прошел через него из города. Он выведет нас в старый храм у Капуанских ворот. Возьми тридцать человек и следуй за мною.

Иоганн пристально посмотрел на него.

– А если ты лжешь?

– Я буду идти между твоими воинами. Вели им убить меня, если я обману.

– Хорошо, – ответил Иоганн и, позвав солдат, первый спустился в подземный ход.

Глава 3

Через несколько времени впереди показался свет: они были у выхода. Шлем Иоганна ударился о корни огромного дерева, – это было оливковое дерево в саду Мирьям. Он высунул голову из отверстия и увидел старуху, которая молилась подле креста.

– Боже, – громко говорила она, опустившись на колени: – избави нас от зла, не допусти, чтобы город пал прежде, чем возвратится мой Юкунд. Горе, горе ему, если он не найдет уже и следа родного города и не найдет своей матери. О, приведи его снова той дорогой, по которой он ушел от меня, покажи его мне так, как я видела его сегодня во сне, – выходящим из отверстия среди корней!

И она встала и пошла ко входу.

– О темный вход, в котором исчезло мое счастье, возврати мне его назад! – И она с мольбою обратила глаза к небу.

В эту минуту и увидел ее Иоганн.

– Она молится, – прошептал он. – Неужели я должен убить ее во время молитвы? Лучше подожду: быть может, она скоро кончит.

И он остановился, но уже через минуту потерял терпение.

– Нет, не могу дольше ждать, – она молится слишком долго! – сказал он и быстро поднялся между корнями. Тут Аррия опустила свои полуслепые глаза и увидела фигуру человека. Луч радости осветил лицо ее.

– Юкунд! – вскричала она, и этот крик был последним в ее жизни.

Иоганн поразил ее копьем в самое сердце.

– Где лестница в башню? – спросил он Иохима, когда все вышли во двор.

– Вот здесь, идите за мною. Но тише! Кажется, старик услышал, – ответил Иохим.

Действительно, Исаак показался наверху лестницы с факелом и копьем.

– Кто там внизу? Мирьям, ты?

– Это я, отец Исаак, – ответил Иохим, – я хотел еще раз видеть тебя.

Но Исаак услышал лязг оружия.

– Кто с тобой? – крикнул он и, осветив лестницу, увидел солдат – А, – с яростью вскричал он: – ты изменил? Так умри же! – и он пронзил Иохима копьем.

Но вслед затем Иоганн ударил его мечом, взбежал на вершину башни и водрузил там византийский флаг. Внизу между тем гремели удары топоров. Ворота вскоре пали, и тысячи гуннов бросились в город. Улиарис с горстью своих готов бросился сюда, думая удержать врага, но, конечно, не мог ничего сделать и пал со всеми своими людьми. Гунны рассыпались по всему городу, грабя и убивая жителей.

– Где начальник города? – спросил Велизарий, как только въехал в город.

– Граф Улиарис убит, вот его меч, – ответил Иоганн.

– Я не о нем говорю, – нетерпеливо сказал Велизарий. – Где тот мальчишка? Тотила?

– Он во время перемирия выехал из Неаполя в замок Аврелия за помощью. Он должен тотчас возвратиться.

– Мы должны захватить его! Завлечь сюда в ловушку! – крикнул Велизарий. – Он для меня важнее Неаполя. Слушайте! Скорее долой наш флаг с башни, и выставьте снова готский. Пленных неаполитанцев вооружить и поставить на стены. Всякий, кто хотя бы взглядом предупредит его, – тотчас будет убит. Моим телохранителям дайте готское оружие. Я сам с тремястами солдат буду вблизи ворот. Когда он подъедет, впустите его и дайте проехать спокойно. Но как только он въедет, опустите за ним ворота. Я хочу взять его живым.

Иоганн стрелой бросился к Капуанским воротам, велел убрать трупы и уничтожить все следы грабежа и борьбы. Один громадного роста солдат взял труп Исаака и вынес его во двор, чтобы бросить в яму, которую уже рыли другие. Вдруг у ворот раздался нежный голос:

– Ради Бога, впустите меня! Я возьму только труп его. О, имейте уважение к его седине. О мой отец!

Это была Мирьям. Она возвращалась из церкви, когда гунны ворвались в город. Среди ужасов грабежа и убийств пробежала она к башне и увидела труп отца в руках солдата. Ей заградили было дорогу копьями, но она с силой отчаяния отстранила оружие и бросилась к трупу.

– Прочь, девочка! – грубым голосом крикнул Гарицо, громадный солдат, несший труп. – Не задерживай, мы должны скорее очистить дорогу.

Но Мирьям крепко охватила руками бледную голову старика.

– Пусти! – крикнул снова великан. – Его надо бросить в яму, где лежат другие трупы.

– О нет! нет! – кричала Мирьям, силясь вырвать труп.

– Женщина! Пусти! – и он поднял топор.

Но Марьям, не дрогнув, посмотрела ему в глаза, не выпуская из рук голову старика.

– Ты храбра, девушка! – сказал он, опуская топор. – И ты прекрасна, как лесная дева у нас в Льюсах. Чего ты хочешь?

– Если Бог моих отцов смягчил твое сердце, то помоги мне отнести труп в сад и положить его в гроб, который он сам приготовил. Там уже лежит моя мать, Сара, лицом к востоку. Туда положим и его.

– Хорошо, идем.

Гарицо нес труп, а она поддерживала голову отца. Пройдя несколько шагов, они подошли к могиле, покрытой большим камнем. Гарицо отвалил камень и опустил труп в могилу, лицом к востоку.

Молча, без слез смотрела Мирьям в могилу. Такой несчастной, такой одинокой чувствовала она себя теперь. Гарицо осторожно положил камень на место.

– Иди, – с состраданием сказал он ей.

– Куда? – беззвучно спросила Мирьям.

– А куда ты хочешь? – спросил Гарицо.

– Не знаю. Благодарю, – сказала Мирьям и, сняв с шеи амулет – золотую монету из иерусалимского рама, – протянула ее солдату. Но тот покачал головою.

– Нет, – сказал он и, взяв ее руку, положил ее себе на глаза. – Это принесет мне счастье в жизни. А теперь мне надо уйти. Мы должны поймать графа Тотилу. Прощай!

Имя Тотилы заставило Мирьям придти в себя. Один только взгляд бросила она еще на тихую могилу и быстро выбежала из садика к воротам. Она хотела выбежать на дорогу, за город. Но ворота были опущены, а подле стояли люди в готских шлемах и с готскими щитами.

– Едет, едет! – закричали вдруг эти люди. – Слышен топот лошадей… Эй девочка, назад!

Снаружи между тем раздался громкий голос Тотилы:

– Откройте ворота! Откройте! Впустите!

– Что это? – подозрительно спросил Торисмут, скакавший рядом с Тотилой. – В лагере врага и по дороге – точно все вымерли.

В эту минуту раздался звук рога со стены.

– Как отвратительно играет он!

– Это, верно, вельх, – ответил Тотила. – Должно быть, Улиарис вооружил вельхов.

– Откройте ворота! – снова закричал он.

Спускные ворота медленно поднялись. Тотила хотел уже въехать, как вдруг из ряда воинов выбежала женщина и бросилась прямо под ноги его лошади.

– Беги! Враги хотят поймать тебя в западню: город взят!

Тут она замолчала, потому что копье пронзило ей грудь.

– Мирьям! – в ужасе вскричал Тотила и дернул лошадь назад.

Торисмут, давно уже подозревавший истину, быстро перерезал мечом канат, на котором поднимались и опускались ворота, и те мгновенно опустились перед Тотилой.

Целый град стрел и копий понесся сверху. Но Тотила не двигался.

– Поднимите ворота! – кричал Иоганн.

– Мирьям! Мирьям! – с глубокой тоской повторял Тотила.

И она еще раз открыла глаза и взглянула на него с такой любовью, что он все понял.

– За тебя! – прошептала она. Тотила забыл и Неаполь, и смертельную опасность, в которой находился сам.

– Мирьям! – еще раз крикнул он, протягивая к ней обе руки.

Между тем ворота начали подниматься. Тут Торисмут схватил лошадь Тотилы за повод, повернул ее назад и слегка ударил. Вихрем помчалось благородное животное по дороге.

– Теперь догоняйте! – крикнул Торисмут, следуя за Тотилой.

С криком бросились воины Иоганна в погоню. Но уже стемнело, и они должны были возвратиться.

– Где девчонка? – с яростью спросил Иоганн, как только возвратился в город. Но никто не мог сказать, куда делся труп прекрасной девушки. Только один человек знал это, – Гарицо. В суматохе он поднял ее и осторожно, точно спящего ребенка, отнес в садик подле башни, снял там большой камень с только что закрытой могилы и тихо положил дочь рядом с отцом. Издали доносились крики гуннов. Грабивших город, стоны раненых, виднелось зарево пожаров. А Гарицо все смотрел на покойницу. Ему очень хотелось поцеловать ее, но на лице ее было выражения такого благородства, что он не осмелился. Бережно положил он ее лицом к востоку и, сорвав розу, которая цвела подле могилы, положил ей на грудь. После этого он хотел уйти, чтобы получить свою часть в общем грабеже, – но не пошел. И целую ночь простоял он, склонившись на копье, у гроба прекрасной девушки.

Он смотрел на звезды и прочел древнюю языческую молитву о мертвых, которой его научила его мать там, далеко на берегах Льюсаха. Но эта молитва не успокоила его, и он задумчиво прочитал еще христианскую: «Отче наш». А когда взошло солнце, он заботливо снова прикрыл могилу камнем и ушел.

Так бесследно исчезла Мирьям. Но жители Неаполя, которые любили Тотилу, рассказывали, что его ангел-хранитель, в образе девушки чудной красоты, спустился с неба, чтобы спасти его, и затем снова улетел на небеса.

Глава 4

После падения Неаполя Тотила отправился в Рим и дорогой встретил Гильдебада с несколькими тысячами готов, которых Витихис выслал ему на помощь, рассчитывая двинуться вслед за ним и самому с большим войском. Теперь же, когда Неаполь пал, конечно, братьям ничего не оставалось делать, как возвратиться назад в Рим, к главным силам.

Потеря этого важного города совершенно изменила план короля, который, имея всего двадцать тысяч воинов, решил остаться в Риме. Готам сильно не нравилось это бездействие, особенно после того, как они услышали от Тотилы подробности взятия Неаполя. К тому же каждый день в Риме приходили вести о том, что города один за другим добровольно сдавались Велизарию. Вскоре во власти готов не оставалось ни одного города до самого Рима. Войско готов требовало битвы у ворот Рима. Некоторое время Витихис и сам думал об этом, тем более, что Рим, благодаря заботам префекта, был прекрасно укреплен. Но вскоре он увидел, что и Рима готы не смогут удержать, потому что, как только явится Велизарий, население Рима – больше ста тысяч прекрасно вооруженных и обученных воинов – перейдет на сторону врага.

И Витихис решил оставить Рим и отступить в крепкую и надежную Равенну, стянуть туда силы готов и потом с большим войском двинуться на врага.

Это решение было большой жертвой, потому что ему было бы гораздо приятнее вступить в бой, чем отступать перед врагом царства. Притом что подумает народ, эти готы, так презирающие врага? И послушают ли они еще его? Потому что германский король должен был больше советовать и убеждать, чем приказывать. Часто бывали случаи, когда готы принуждали своих королей вступать в битву.

Занятый этими мыслями, сидел Витихис в своей палатке в Регете, как вдруг вошел Тейя.

– А, это ты, Тейя. Ну, что же?

– Оба мертвы, – ответил он.

– Как? Ты убил обоих? – спросил Витихис.

– Нет, я не убиваю женщин, – ответил Тейя. – Теодагада я догнал и убил. А Готелинда спустилась в катакомбы за сокровищами, спрятанными там. Факел ее потух, и она заблудилась в бесчисленных коридорах. Через пять дней ее нашли. Но от ужаса и голода она сошла с ума. Когда ее вывели на воздух, она умерла.

Тут в палатку вбежали Тотила, Гильдебранд, Гильдебад и еще некоторые готы.

– Бунт! – закричали они.

– Что случилось? – спросил Витихис.

– Граф Арагад восстал против тебя. Тотчас после избрания он отправился во Флоренцию, где властвует его старший брат, герцог Гунтарис. В доме его живет Матасвинта, в качестве ли его пленницы или жены Арагада – неизвестно. Но братья провозгласили ее королевой и начали сзывать на защиту этой «королевской лилии», как они называют ее, своих многочисленных приверженцев. Все сторонники Амалов также присоединились к ним. Кроме того они наняли многочисленные войска гепидов и аваров и теперь собираются идти к Равенне.

– О, Витихис, – с гневом вскричал Гильдебад, – дай мне отряд в три тысячи и пошли во Флоренцию. Я скоро привезу тебе эту «королеву готов» вместе с ее защитниками в одной клетке.

– Дело очень серьезно, – озабоченно сказал Гильдебранд: – впереди – стотысячное войско Велизария, позади – коварный Рим. Наши войска далеко, и ко всему этому еще междоусобная война в самом сердце государства!

– Теперь уже нам не остается выбора, – спокойно сказал Витихис. – Теперь мы должны отступить.

– Как? – с негодованием вскричал Гильдебад. – Отступить?

– Да, мы не должны оставлять врага за спиной. Завтра же утром мы отступим к Риму и потом дальше – к Флоренции Равенне. Восстание должно быть погашено прежде, чем оно разгорится.

– Как? – ты отступаешь перед Велизарием? – негодовал великан Гильдебад.

– Только для того, чтобы вернее поразить его, Гильдебад.

– Нет! – вскричал Гильдебад. – Этого ты не посмеешь сделать!

Витихис спокойно подошел к нему и положил руку ему на плечо.

– Я твой король, – сказал он. – Ты сам избрал меня. Громче других звучал голос: «Да здравствует король Витихис!» Ты знаешь, – и Господь знает, – что я не стремился к этой короне. Вы сами надели мне ее на голову: возьмите же ее теперь, если вы мне не доверяете. Но, пока я король, – вы должны верить и повиноваться мне, иначе мы все погибнем.

– Ты прав, – опустив голову, ответил Гильдебад. – прости, я постараюсь загладить свою вину в битве.

– Теперь отправляйтесь к своим отрядам и распорядитесь снять лагерь. Завтра утром мы отступаем. А ты, Тотила, поедешь в Галлию к королю франков с важным поручением…

Вечером в тот день, когда войска готов вступили в Рим, в комнате Цетега собралось несколько молодых римлян.

– Так это список слепых приверженцев Сильверия? – спросил он.

– Да, – ответил Луций Лициний. – Но это была большая жертва, префект: вместо того, чтобы сражаться, я все время должен был выслеживать этих попов.

– Терпение, дети мои. Мы должны иметь своих врагов в руках. Скоро…

В эту минуту слуга доложил, что какой-то воин-гот желает видеть префекта.

– Впусти его, – сказал Цетег.

Через минуту молодой человек в шляпе и плаще готов бросился на грудь Цетегу.

– Юлий! – холодно отступая, вскричал Цетег. – Ты смотришь совсем варваром! Как попал ты в Рим?

– Я сопровождаю Валерию под защитой готов. Мы прямо из дымящегося Неаполя.

– А, так ты сражался там со своим златокудрым другом против Италии? Для римлянина прекрасно, – не правда ли, друзья? – обратился он к молодежи.

– Нет, отец, я не сражался и не буду сражаться в этой несчастной войне. Горе тем, кто возбудил ее!

Префект смерил его холодным взглядом.

– Горе, что подобный отступник – мой Юлий! Вот, римляне, смотрите на римлянина, в котором нет жажды свободы, нет ненависти к варварам.

– Где же те римляне, о которых ты говоришь? – пожимая плечами, спокойно ответил Юлий. – Разве римляне поднялись, чтобы разбить свои оковы? С готами сражается Юстиниан, а не мы. Горе народу, которого освобождает тиран!

В глубине души Цетег был согласен с Юлием, но не хотел высказать это при посторонних.

– Мне надо самому поговорить с этим философом, – обратился он к молодым людям. – Уведомьте меня, если святоши затеют что-нибудь.

Все вышли.

– Отец, – с чувством сказал Юлий, когда остался с префектом. – Я пришел сюда, чтобы вырвать тебя из этого душного воздуха, из этого мира лжи и коварства. Прошу тебя, друг, отец: едем со мною в Галлию.

– Недурно, – улыбнулся префект. – Бросить Италию, когда освободитель ее уже здесь! Знай, что эту войну, которую ты проклинаешь, вызвал я.

– А кто прекратит ее? Кто освободит нас от этихосвободителей? – спросил Юлий.

– Я же, – спокойно и величественно ответил Цетег. – И ты, мой сын, должен помочь мне в этом. Да, Юлий, твой воспитатель, которого ты так холодно порицаешь, лелеет мечту, которой посвятил себя. Даруй последнюю радость моей одинокой жизни: будь моим товарищем в этой борьбе и наследником моей победы. Дело идет о Риме, о свободе, могуществе! Юноша, неужели эти слова не трогают тебя? Подумай, – все с большей горячностью продолжал он, – подумай: готы и византийцы, – я их ненавижу, как и ты, – погубят друг друга, и на развалинах их могущества поднимется Италия, Рим, в прежнем блеске. Повелитель Рима снова будет властвовать над востоком и западом, восстанет новое всемирное государство, более великое, чем древнее.

– И повелителем этого государства будет Цетег, – прервал Юлий.

– Да, Цетег, а после него Юлий Монтан. Юноша, ты – не человек, если тебя не прельщает подобная цель.

– Цель высока, как звезды, но путь к ней не прямой, – ответил Юлий. – Если бы этот путь был прям, – клянусь, я боролся бы рядом с тобой. Действуй открыто: созови римскую молодежь, веди их в битву против варваров, против тиранов, – и я стану подле тебя.

– Глупец, да разве же ты не видишь, что так повести дело невозможно! – вскричал Цетег.

– Поэтому и недостижима твоя цель. Отец, позволь мне говорить прямо, я для этого и пришел. О если бы мне удалось отозвать тебя с этого пути лжи и хитрости, который может привести только к гибели! Ведь все, что было ужасного в это последнее время, – смерть Аталариха, Камиллы, Амаласвинты, высадка византийцев – все это люди связывает с твоим именем. Скажи мне прямо, правда ли это?

– Мальчишка! Ты вздумал исповедовать меня? Неужели ты думаешь, что мировая история создается из роз и лилий? Великие дела требуют иногда крупных жертв, и только мелкие людишки считают их преступлениями.

– Нет! – вскричал Юлий. – Будь проклята цель, к которой ведут преступления! Наши дороги расходятся.

– Юлий, не уходи! Ты отталкиваешь то, что не предлагалось еще ни одному смертному! Будь мне сыном, ради которого я буду бороться и которому мог бы оставить наследство моей жизни.

– Нет, это наследство обросло ложью, залито кровью. Никогда не приму его. Я ухожу чтобы твой образ не омрачился еще более в моих глазах. Но об одном молю тебя: когда наступит день, – а он наверно наступит, – когда тебе опротивеет вся эта ложь и даже сама цель, требующая ее, позови тогда меня. Я возвращусь, где бы я ни был, и освобожу тебя от этой власти дьявола хотя бы ценою своей жизни.

Легкая усмешка появилась на губах префекта. Он подумал: «Юлий все еще любит меня. Хорошо пусть уходит. Я сам кончу дело и тогда позову его. Посмотрим, сможет ли он отказаться от трона мирового государства?» Но громко он сказал:

– Хорошо. Я позову тебя, когда ты мне понадобишься. Прощай!

И холодным движением руки он отпустил его.

Но когда дверь закрылась за юношей, холодный префект вынул из потайного ящика своего стола маленький медальон и долго-долго смотрел на него. Он поднес было его даже к губам, но вдруг насмешливая улыбка появилась на его лице. «Стыдись, префект!» сказал он сам себе и снова спрятал медальон. В медальоне был портрет: женская головка, и Юлий был очень похож на нее.

Когда совсем стемнело, в кабинет префекта снова вошел раб и доложил, что готский воин хочет видеть его.

– Введи, – ответил префект и спрятал кинжал у себя на груди.

Вошел мужчина высокого роста. Голова его была скрыта под капюшоном. Когда он отбросил его, Цетег в изумлении вскричал:

– Король готов, что привело тебя ко мне?

– Тише, – ответил Витихис. – Никто не должен знать о нашем свидания. Ты знаешь, что мои войска сегодня вошли в Рим. Завтра я выведу их из города.

– Стены Рима прочны, – спокойно ответил префект, становясь внимательным.

– Стены, – да, но не римляне. Я не имею желания очутиться между Велизарием и римлянами. Но я пришел не для того, чтобы жаловаться и укорять. Я хочу прямо и открыто сделать тебе предложение для нашего общего блага.

Цетег молчал. В гордой прямоте этого простого человека было что-то, чему он невольно завидовал, чего не мог презирать.

– Мы покинем Рим, – продолжал Витихис, – и вслед за нами явится Велизарий. Так оно и будет. Я не могу воспрепятствовать этому. Мне советуют взять с собою знатнейших римлян, как заложников.

Цетег едва мог скрыть свой страх.

– И тебя прежде всех, – продолжал Витихис. – Но я не возьму. Ты – душа Рима. Поэтому я и оставляю тебя здесь. Все те, кто называют себя римлянами, хотят признать над собою власть Византии. Ты один не хочешь этого.

Префект с удивлением взглянул на него.

– Нет, ты меня не обманешь, – продолжал Витихис. – Я сам не умею хитрить, но людей понимаю. Ты слишком горд, чтобы служить Юстиниану. Я знаю, ты ненавидишь нас, но не любишь и греков, и не потерпишь их здесь дольше, чем это будет необходимо. Поэтому я и оставляю тебя здесь: ты защитишь Рим от тирана. Ты, я знаю, любишь этот город.

– Король готов, – ответил Цетег, невольно удивляясь благородной прямоте этого человека. – Ты говоришь ясно и благородно, как король. Благодарю тебя. Никто не скажет, что Цетег не понимает языка величия. Будет по-твоему. Я изо всех сил буду защищать Рим.

– Хорошо, – сказал Витихис. – Меня предупреждали о твоем коварстве. Я знаю многое о твоих хитрых планах, еще больше подозреваю. Но ты не лжец. Я знал, что доверие обезоружит тебя.

– Ты оказываешь мне честь, король. Чтобы заслужить ее, позволь предупредить тебя: знаешь ли ты, кто самый горячий сторонник Византии?

– Знаю, – Сильверий и духовенство.

– Верно. Я знаешь ли ты, что после смерти старого папы Сильверий будет избран на его место? И тогда он будет опасен.

– Знаю. Мне советовали взять и его заложником. Но я не хочу лезть в это гнездо ос. К чему? Вопрос о короне Италии будет решаться не ими.

– Конечно, – ответил Цетег, которому очень хотелось отделаться от Сильверия. – Но вот список его сторонников, – среди них очень много важных людей. – И он протянул королю список, надеясь, что тот заберет их заложниками. Но Витихис даже не взглянул на него.

– Оставь, никаких заложников я не возьму. Что пользы рубить головы? Ты, твое слово ручается мне за Рим.

– Но я не могу удержать Велизария! – сказал префект.

– Конечно, Велизарий придет. Но будь уверен, что он снова уйдет. Мы, готы, выгоним этого врага, быть может, после тяжелой борьбы, – но наверняка выгоним. И тогда начнется вторая борьба за Рим.

– Вторая? – спокойно спросил префект. – С кем?

– С тобою, префект Рима, – также спокойно ответил Витихис, смотря ему прямо в глаза.

– Со мною? – повторил префект и хотел улыбнуться, но не мог.

– Не отрицай этого, префект: это недостойно тебя. Я знаю, для кого ты воздвиг эти стены и шанцы: не для нас и не для греков. Для себя. Молчи! Я знаю, что ты хочешь сказать. Не надо. Хорошо, пусть будет так: греки и готы будут сражаться за Рим. Но слушай, вторая многолетняя война будет слишком тяжела и нам, и вам. Не надо ее: когда мы выгоним византийцев из Италии, тогда решим вопрос о Риме борьбою не двух народов, а двух человек: я буду ждать тебя у ворот Рима для поединка.

Во взгляде и тоне короля было столько достоинства, столько величия, что префект смутился. Ему хотелось в душе посмеяться над этой глупой прямотой варвара, но он сознавал, что не сможет уважать себя, если окажется неспособным оценить и почтить это великие. И он ответил без насмешки:

– Ты мечтаешь, король, как готский мальчик.

– Нет, я думаю и поступаю, как гот-мужчина. Цетег, ты единственный среди римлян, которого я удостаиваю этой чести. Я видел, как ты сражался с гепидами: ты – достойный противник мне.

– Странные вы люди, готы, – заметил Цетег, – что за фантазии!

Витихис сморщил лоб.

– Фантазии? Горе тебе, если ты неспособен понять, что говорит во мне! Горе тебе, если Тейя прав! Он смеялся над моим планом и говорил, что римлянин не сможет понять этого, и уговаривал меня взять тебя с собой пленником. Я был более высокого мнения о тебе и Риме. Но знай, что Тейя окружил твой дом. И если ты окажешься так низок и труслив, что не поймешь меня, то я в цепях выведу тебя из Рима.

Это раздражало префекта. Он чувствовал себя пристыженным. Его раздражало, что он не может осмеять Витихиса, что его принуждают силой, что ему не доверяют. Страшная ненависть вскипела в душе его и к подозрительности Тейи, и к грубой откровенности короля. Он только что дал слово и серьезно думал выполнить его. Но теперь, когда он понял, что варвары не доверяют ему, что они его не уважают, – он подумал: «Так пусть же они будут обмануты!»

– Хорошо, – сказал он и протянул руку Витихису.

– Хорошо, – ответил Витихис. – Охраняй наш Рим. Я потребую его у тебя в честном бою.

И он ушел.

– Ну, – спросил его Тейя, как только он вышел на улицу, – начинать нападение?

– Нет, он дал слово, – ответил Витихис.

– Да? Но сдержит ли его? – с сомнением спросил Тейя.

– Тейя, ты несправедлив. Ты не имеешь права сомневаться в чести героя. Цетег герой.

– Он римлянин. Прощай, – сказал Тейя.

Цетег провел эту ночь очень нехорошо. Он сердился на Юлия, очень злился на Витихиса, еще больше на Тейю. И больше всего – на самого себя.

Глава 5

Флоренция вполне подготовилась к борьбе: городские вороты закрыты, на стенах многочисленная стража, улицы переполнены вооруженными воинами, потому что Вельзунги, Гунтарис и Арагада заперлись в этом городе и сделали его центром восстания против Витихиса.

Старший из братьев, Гунтарис, много лет уже был графом Флоренции. Его власть над городом и окрестным населением была беспредельна, и он решил воспользоваться ею. В полном вооружении вошел он в комнату брата.

– Решайся, мой мальчик, – сказал Гунтарис. – Сегодня же ты должен получить согласие упрямой девчонки. Иначе я сам пойду и скоро справлюсь с нею.

– О нет, брат, не делай этого! – молил Арагад.

– Клянусь громом, сделаю. Неужели ты думаешь, что я рискую своей головою и счастьем Вользунгов ради твоей любви? Нисколько. Теперь настала минута, когда род Вельзунгов может занять первое место среди готов, место, которого столько столетий его лишали Амалы и Балты. Если дочь Амаласвинты будет твоею женою, то никто не сможет оспаривать корону у тебя. А уж мой меч сумеет защитить тебя от мужика Витихиса. Но долго тянуть дело нельзя. Я еще не имею известий из Равенны, но почти уверен, что город сдается только Матасвинте, а не нам. А кто будет владеть Равенной, тот теперь, когда Неаполь и Рим пали, будет владеть Италией. Поэтому она должна быть твоей женою раньше, чем мы отправимся в Равенну. Иначе могут подумать, что она – наша пленница.

– Да кто же ожидает этого больше, чем я! – вскричал Арагад. – Но не могу же я принудить ее!

– Почему не можешь? Иди к ней сейчас и, как знаешь, добром или злом, но чтобы дело было кончено. Я пойду на стены распорядиться, и когда возвращусь, чтобы ответ был готов.

Гунтарис ушел, и Арагад с вздохом отправился искать Матасвинту.

В саду у ручья сидела, мечтательно глядя вперед, Матасвинта, а подле нее девочка-мавританка в одежде рабыни плела венок. Вот он сплетен наконец. Девочка вскочила, положила голову госпоже и с сияющим лицом взглянула, какое впечатление это произвело. Но Матасвинта даже не заметила, как цветы коснулись ее чела. Девочка рассердилась.

– Но госпожа, о чем же ты все думаешь?

– О нем, – ответила Матасвинта, подняв на нее глаза.

– Ну, это уж невыносимо: из-за какого-то невидимого человека ты забываешь не только обо мне, но и о себе самой. Чем все это кончится, скажи мне? Сколько дней уже сидим мы здесь, точно пленницы: шагу не можем сделать за ворота дома, – а ты спокойна и счастлива, точно так и быть должно. Чем же это кончится?

– Тем, что он придет и освободит нас, – уверенно ответила Матасвинта. – Слушай, Аспа, я все расскажу тебе. Никто, кроме меня, не знает этого. Но ты своею верной любовью заслужила награду, и мое доверие – лучшая награда, которую я могу предложить.

В черных глазах девочки показались слезы.

– Награда? – сказала она. – Дикие люди с желтыми волосами украли Аспу. Аспа стала рабой. Все бранили и били Аспу. Ты купила меня, как покупают цветы, и ты гладишь меня по волосам. И ты прекрасна, как богиня солнца, и говоришь еще о награде!

И девочка прижалась к госпоже.

– У тебя золотое сердце, Аспа, моя газель. Но слушай.

Мое детство было нерадостное, без ласки, без любви; а они были мне нужны. Моя мать хотела иметь сына, наследника престола, и обращалась со мной холодно, сурово. Когда родился Аталарих, суровость исчезла, но холодность осталась: вся любовь и заботы были посвящены наследнику короны. Только отец любил и часто ласкал меня. Но он рано умер, и после его смерти я ни от кого уже не видела ласки. Аталарих рос в одном конце замка, под присмотром других людей; мы мало бывали вместе. А мать свою я видела почти только, когда надо было наказать меня. Я ее очень любила. Я видела, как мои няньки ласкали и целовали своих детей. И мое сердце так требовало ласки!.. Так росла я, как цветок без солнечного света. Любимым местом моим была могила моего отца: я у мертвых искала той любви, который не находила у живых. И чем старше становилась я, тем сильнее была эта тоска, и как только мне удавалось убежать от своих нянек, я бежала к могиле и там плакала, плакала. На мать презирала всякое выражение чувств, и при ней я сдерживалась. Шли года. Из ребенка я становилась девушкой и часто замечала, что глаза мужчин останавливаются на мне. Но я думала, что это из сострадания, и мне было тяжело. И я чаще стала уходить на могилу отца. Об этом сказали матери. Она рассердилась и запретила ходить туда без нее. Но я не послушалась. Однажды она застала меня там и ударила. А я уже была не ребенок. Она повела меня назад во дворец, крепко бранила и грозила навсегда прогнать, а когда уходила, то с гневом спрашивала: за что небо наказало ее такою дочерью? Это было уже слишком для меня. Невыразимо страдая, я решила уйти от этой матери, которая смотрит на меня, как на наказание. Я решила идти куда-нибудь, где бы меня никто не знал. Когда наступил вечер, я побежала к могиле отца, простилась с нею, а когда показались звезды, осторожно прокралась мимо сторожа за ворота, очутилась на улице и пустилась бежать вперед. Навстречу мне попался какой-то воин. Я хотела пробежать мимо, но он пристально взглянул на меня и слегка положил руку мне на плечо. «Куда, это, княжна Матасвинта, куда бежишь так поздно?» Я задрожала, из глаз брызнули слезы, и я ответила: «С отчаяния». Он взял меня за руки и посмотрел на меня так приветливо, кротко, заботливо. Потом вытер слезы с глаз моих и таким добрым, ласковым голосом спросил: «Почему же? Что с тобою?» При звуке его голоса мне стало так грустно и вместе хорошо, а когда я взглянула в его кроткие глаза, то не могла больше владеть собою. «Я бегу потому, – сказала я, – что моя мать ненавидит меня, потому что во всем мире никто не любит меня». – «Дитя, дитя, – возразил он, – ты больна и заблуждаешься. Пойдем назад. Погоди немного: ты будешь королевой любви». Я его не поняла, но бесконечно полюбила за эти слова, за эту доброту. Вопросительно, с удивлением смотрела я на него, дрожа всем телом. Его это тронуло, а может быть, он подумал, что я озябла. Он снял с себя плащ, набросил его мне на плечи и медленно повел меня домой. Никем незамеченные, как мне казалось, мы дошли до дворца. Он открыл дверь, осторожно втолкнул меня и пожал руку. «Иди и будь спокойна, – сказал он, – твое время придет, не бойся. И в любви не будет недостатка». Он ушел, а я осталась возле полуоткрытой двери, потому что сердце так сильно билось, что не могла идти. И вот я услышала, как грубый голос спросил: «Кого это ты привел во дворец, мой друг?» Он же ответил: «Это Матасвинта. Она заблудилась в городе и боится, что мать рассердится. Не выдавайте ее, Гильдебранд». – «Матасвинта!» – сказал другой. – Она с каждым днем хорошеет. А мой защитник ответил…

– Ну, что же он ответил? – нетерпеливо спросила Аспа.

Матасвинта прижала голову Аспы к своей груди и прошептала:

– Он ответил: «Она будет самой красивой женщиной на земле».

– И он сказал совершенную правду! – вскричала Аспа. – Ну, что же дальше?

– Я пошла в свою комнату, легла и плакала, плакала. В эту ночь для меня открылась новая жизнь. Я знала теперь, что я красива, и была счастлива, потому что хотела быть прекрасной ради него. Я знала, что можно любить и меня, – и я стала заботиться о своей красоте. Я стала гораздо добрее, мягче. И моя мать, и все окружающие меня, видя, как я стала кротка и приветлива, стали лучше относиться ко мне. И всем этим я была обязана ему! Он спас меня от бегства, позора и нищеты, и открыл целый мир любви. С тех пор я живу только для него.

– Ну, а потом, когда ты с ним виделась, что он говорил?

– Я никогда больше не говорила с ним. А видела его только раз: в день смерти деда, Теодориха, он начальствовал над дворецкой стражей, и Аталарих сказал мне его имя. Сама я никогда не осмеливалась расспрашивать о нем: я боялась выдать свою тайну.

– И ты ничего больше не знаешь о нем, о его прошлом? О прошлом ничего не знаю, зато о его, о нашем будущем – знаю.

– О его будущем? – засмеялась Аспа.

– Не смейся. Когда Теодорих был еще мальчиком, одна женщина, Радруна, предсказала ему его судьбу. И все предсказанное сбылось до последнего слова. В награду за предсказание она потребовала, чтобы Теодорих доставлял ей разные коренья с берегов Нила. Каждый год она являлась за ними в Равенну, и все знали, что Теодорих каждый раз заставлял ее предсказывать, что будет в этом году. После Теодориха ее звала к себе мать, и Теодагад, и Готелинда – все, и никогда не было случая, чтобы она предсказала неверно. И вот после той ночи я решила предсказать и мою судьбу. И когда она пришла, я зазвала ее к себе, и она осмотрела мою руку и сказала: «Тот, кого ты любишь, доставит тебе высшее счастье и блеск, но причинит и величайшее горе в жизни. Он женился на тебе, но не будет твоим мужем».

– Ну, это мало утешительно, насколько я понимаю, – заметила Аспа.

– Ведь эти ворожеи всегда говорят темно и на всякий случай прибавляют какую-нибудь угрозу. Но я принимаю только хорошее, а о дурном не думаю.

– Удивляюсь тебе, госпожа. И ты на основании слов старухи отказала стольким королям и князьям вандалов, вестготов, франков, бургундов и даже благородному Герману, наследному принцу Византии?

– Да, но не только из предсказания: в сердце у меня живет птичка, которая каждый день поет мне: «Он будет твой».

Тут раздались быстрые шаги, и вскоре показался Ара-гад:

– Я пришел, королева… – начал он, покраснев.

– Надеюсь, граф Арагад, что ты пришел положить конец этой игре. Твой нахальный брат чуть не силой захватил меня, когда я была поглощена горем о смерти матери. Он называет меня то королевой, то пленницей и вот уже сколько недель не выпускает отсюда. А ты все преследуешь меня своим сватовством. Я отказала тебе, когда была свободна. Неужели ты думаешь, глупец, что теперь ты принудишь меня, пленную? Меня, дочь Амалунгов? Ты клянешься, что любишь меня. Так докажи, уважай мою волю, освободи меня. А иначе берегись, когда придет мой освободитель!

И она угрожающе взглянула на молодого графа, который не нашелся, что ответить. Но тут явился Гунтарис.

– Скорей, Арагад, кончай скорее. Мы должны тотчас ехать. Он приближается с большим войском и разбил наши передовые отряды. Он говорит, что идет освободить ее.

– Кто? – с горячностью спросила Матасвинта.

– Кто? Тут нечего скрывать: Витихис, которого бунтовщики в Регете выбрали королем, забывая о благородных фамилиях.

– Витихис? – вскричала с загоревшимися глазами Матасвинта. – Он, мой король! – точно во сне прибавила она.

– Что же теперь делать? – спросил Арагад.

– Сейчас ехать. Мы должны раньше его прибыть в Равенну. Флоренция задержит его на некоторое время. А мы между тем прибудем к Равенне, и если ты женишься на ней, то город Теодориха сдается тебе, а за ним – и все готы. Готовься, королева. Через час ты пойдешь с нами в Равенну.

И братья торопливо ушли.

– Хорошо, увозите меня, пленную, связанную, как хотите, – со сверкающими глазами сказала Матасвинта. – Мой король налетит на вас, как орел с высоты, и спасет меня от вас. Идем, Аспа, освободитель близко!

Глава 6

В ночь после разговора Витихиса с Цетегом старый папа Агапит умер, и его преемником был избран Сильверий. Как только войска готов удалились из города, он собрал всех главных представителей духовенства и народа для совещания о благе города св. Петра. В числе приглашенных был и Цетег.

Когда все собрались, Сильверий обратился к ним с речью, в которой заявил, что наступило время сбросить иго еретиков, и предложил отправить посольство к Велизарию, полководцу правоверного императора Юстиниана, единственного законного властелина Италии, вручить ему ключи от вечного города и предоставить ему защищать церковь и верных от мести варваров. Правда, Витихис перед отъездом заставил всех римлян принести ему присягу в верности. Но он, как папа, разрешает их от клятвы.

Предложение Сильверия было принято единодушно, и послами к Велизарию были выбраны Сильверий, Альбин, Сцевола и Цетег. Но Цетег отказался.

– Я не согласен с вашим решением, – сказал он. – Мы вызовем напрасно справедливое негодование готов, которые могут немедленно возвратиться в Рим. Пусть Велизарий вынудит нас сдаться ему.

Сильверий и Сцевола многозначительно переглянулись.

– Так ты отказываешься ехать с нами? – спросил Сильверий.

– Я поеду к Велизарию, но не с вами, – ответил он и вышел.

– Он погубит себя этим, – тихо сказал Сильверий Сцеволе. – Он при свидетелях высказался против сдачи.

– И сам отправляется в пещеру льва.

– Он не должен возвратиться оттуда. Обвинительный акт составлен?

– Давно уже. Я боялся, что Цетега придется тащить силой, а он сам идет на погибель.

– Аминь, – сказал Сильверий. – Послезавтра утром мы едем.

Но святой отец ошибся: на этот раз Цетег еще не погиб. Он возвратился домой и тотчас велел запрягать лошадей. В комнате его ожидал Лициний.

– Готовы ли наружные железные ворота у башни Адриана?

– Готовы, – ответил Лициний.

– А хлебные запасы из Сицилии перевезены в Капитолий?

– Перевезены.

– Оружие роздано? Шанцы Капитолия окончены?

– Да.

– Хорошо. Вот тебе пакет. Распечатай его завтра и в точности исполни каждое слово. Дело идет не о моей или твоей жизни, а о Риме. Город Цезаря увидит ваши подвиги. До свидания!

– Ты будешь доволен, – ответил юноша со сверкающими глазами.

С улыбкой, которая так редко появлялась на его лице, сел Цетег в экипаж.

– А, святой отец, – пробормотал он, – я еще в долгу у тебя за последнее собрание в катакомбах. Теперь за все рассчитаюсь.

И он помчался в лагерь Велизария.

Через несколько дней торжественно прибыл Сильверий в лагерь Велизария с посольством. Народ с восторгом выпряг мулов, которые везли носилки, и тащил их, приветствуя его самыми громкими криками: «Да здравствует епископ Рима! Да здравствует св. Петр!» Тысячи солдат бросились из своих палаток, чтобы поглядеть на святого отца и его раззолоченные носилки. Сильверий непрерывно благословлял. В узком переулке у палатки Велизария народ так столпился, что носилки вынуждены были остановиться.

Сильверий, улыбаясь, обратился к стоявшим впереди с чудной речью на текст евангелия: «Не возбраняйте малым приходить ко мне!» Но слушатели были гепиды, они только покачали головами, не понимая латинского языка. Сильверий снова засмеялся, благословил еще раз своих верных и пошел в палатку в сопровождении Альбина и Сцеволы.

Велизарий встал при входе папы. Сильверий, не кланяясь, подошел к нему и, поднявшись на цыпочки, в виде благословения положил обе руки свои ему на плечи. Достать до головы этого великана он уже и не думал. Ему очень хотелось, чтобы Велизарий опустился перед ним на колени, и он слегка нажал его. Но великан стоял прямо, как дуб, и Сильверий должен был благословить его стоявшего.

– Ты пришел, как посол римлян? – спросил Велизарий.

– Я пришел во имя св. Петра, как епископ Рима, чтобы передать мой город тебе и императору. А эти добрые люди, – он указал на Альбина и Сцеволу, – присоединились ко мне, как подчиненные.

Сцевола с негодованием выпрямился и хотел возразить: он вовсе не так понимал их союз. Но Велизарий сделал ему знак молчать.

– Итак, от имени Господа я благословляю твое вступление в Италию и Рим, – продолжал Сильверий. – Войди в стены вечного города для защиты церкви и верующих против еретиков. Воздай там славу имени Господа и кресту Иисуса Христа, и никогда не забывай, что дорогу туда тебе проложила святая церковь. Я был тем орудием, которое избрал Господь, чтобы усыпить бдительность глупых готов и, ослепив, вывести их из города. Я склонил на твою сторону колеблющихся граждан и уничтожил злоумышления твоих врагов. Сам св. Петр моею рукою подает тебе ключи от своего города, чтобы охранял и защищал его. Никогда не забывай этого!

И он протянул Велизарию ключи от одних из ворот Рима.

– Я никогда не забуду этого, – ответил Велизарий, взяв ключи. – Но ты говоришь о злоумышлениях моих врагов. Разве в Риме есть враги императора?

– Не спрашивай лучше, полководец, – со вздохом ответил Сильверий. – Их сети теперь порваны, они уже безвредны, а святой церкви приличествует не обвинять, а миловать и обращать все к лучшему.

– Нет, святой отец, – возразил Велизарий, – твой долг указать правоверному императору изменников, которые скрываются среди верных граждан Рима. И я требую, чтобы ты указал их.

– Церковь не жаждет крови, – с новым вздохом возразил Сильверий.

– Но она не должна препятствовать справедливости, – вмешался Сцевола. – Я обвиняю префекта Рима Цетега в оскорблении и возмущении против императора Юстиниана. Вот в этом документе находятся все обвинительные пункты и доказательства. Он называл правление императора тиранией. Он посильно противодействовал высадке императорских войск. Наконец, несколько дней назад он один был против того, чтобы открыть для тебя ворота Рима.

– И какого наказания требуете вы? – спросил Велизарий.

– По закону: смертной казни, – ответил Сцевола.

– А имущество его должно быть разделено между казной и обвинителями, – прибавил Альбин.

– А его душа предана милосердию Божию, – заключил папа.

– Где же теперь обвиняемый? – спросил Велизарий.

– Он собирался быть у тебя, но боюсь, что нечистая совесть не допустит его сюда.

– Ты ошибаешься, епископ Рима, – ответил Велизарий, – он уже здесь.

С этими словами он поднял занавес у задней стены палатки, и перед удивленными обвинителями встал Цетег.

– Цетег приехал ко мне раньше тебя и также с обвинением. Ты, Сильверий, обвиняешься в тяжелом преступлении. Защищайся!

– Я обвиняюсь! – усмехнулся Сильверий. – Кто же может быть обвинителем или судьей над преемником св. Петра?

– Судьей буду я, вместо императора, твоего повелителя, – сказал Велизарий.

– Обвинителем же буду я, – добавил Цетег, подходя ближе. – Я обвиняю тебя в измене римскому государству и тотчас докажу свое обвинение. Сильверий имел намерение отнять у императора город Рим и большую часть Италии и – смешно даже сказать! – основать в отечестве цезарей церковное государство. И он сделал уже первые шаги к осуществлению этого – не знаю, право, как назвать – преступления или безумия? Вот договор, заключенный им с Теодагадом, последним королем варваров. Вот и его подпись. Король продает за тысячу фунтов золота преемникам св. Петра в вечное владение город Рим и его окрестности на тридцать миль в окружности со всеми правами верховной власти, – с правом издавать законы, судить, собирать налоги, пошлины, вести войны. Договор этот, как видно из выставленного на нем числа, составлен три месяца назад. Таким образом, в то время, как благочестивый епископ за спиной Теодагада призывал императорские войска, он за спиною императора заключал договор, который должен был лишить императора плодов этого вторжения. Конечно, гибкая совесть считается, может быть, за ум, но мне кажется, что подобные поступки называются…

– Постыдной изменой! – громовым голосом вскричал Велизарий, беря из рук префекта документ. – Вот смотри: здесь твоя подпись. Можешь ты отрицать это?

Все присутствующие были поражены этим объяснением, особенно Сцевола, ярый республиканец, никак не подозревавший властолюбивых планов своего союзника.

Но Сильверий в эту минуту выказал себя достойным противником Цетега. Он видел, что работа всей жизни его готова решиться, и ни на одну секунду не растерялся.

– Что же, долго ли еще ты будешь молчать? – вскричал Велизарий.

– До тех пор, пока ты сделаешься способным и достойным слушать меня. Теперь ты одержим Урхитофелем, демоном гнева.

– Говори! Защищайся! – сказал Велизарий более сдержанно.

– Да, – ответил Сильверий, – я заключил этот договор; но вовсе не из стремления расширить власть церкви новыми правами, – нет, все святые свидетели мне в этом! – а только потому, что считал долгом поддержать древние права св. Петра.

– Древние права? – спросил с неудовольствием Велизарий.

– Древние права, – спокойно повторил Сильверий, – которыми церковь до сих пор не пользовалась. Знай же, представитель императора, и все вы, присутствующие здесь: этим договором Теодагад только подтвердил права, которые получены церковью двести лет назад от Константина, который первый из римских императоров принял христианство. Когда он покорил всех своих врагов при очевидной помощи святых я особенно св. Петра, то по просьбе своей благочестивой супруги Елены, в благодарность за эту помощь и чтобы засвидетельствовать перед всем миром, что корона и меч должны склоняться перед крестом церкви, – он подарил на вечные времена Рим со всеми его окрестностями св. Петру. Эта дарственная составлена вполне законно и грозит проклятием геенны каждому, кто вздумал бы оспаривать ее. И теперь именем триединого Бога я спрашиваю тебя, представителя императора Юстиниана: решится ли он отвергать эту запись и навлечь на себя проклятие?

– Префект Цетег, что можешь ты возразить против этого? – спросил Велизарий с видимым смущением.

– Я знаю этот документ, – ответил с легкой усмешкой Цетег. – Я даже принес его с собою. Вот он. Дарственная составлена безукоризненно, по всем правилам, ни к одному слову ее нельзя придраться. Да и что же удивительного, – тут он так насмешливо взглянул на Сильверия, что у святого отца выступил пот на лбу: – ведь ее составлял главный нотариус императора Константина, а уж тот должен был знать законы.

– Так что, документ совершенно законный? – со страшным волнением спросил Велизарий.

– Конечно, – со вздохом ответил Цетег: – дарственная составлена совершенно законно. Жаль только, что…

– Ну? – с нетерпением прервал Велизарий.

– Жаль только, что она подложна.

– Подложна? – с торжеством вскричал Велизарий. – Префект, друг, можешь ли ты доказать это?

– Конечно. Иначе я не решился бы говорить об этом. Пергамент, на котором написана дарственная, носит все признаки древности. Он изломан, пожелтел, покрыт всякого рода пятнами, так что местами трудно даже разобрать буквы. Он изготовлен на старинной императорской фабрике, основанной в Византии еще Константином.

– Скорее к делу! – вскричал Велизарий.

– Но всякому известно, – только святой отец, очевидно, не знал этого, – что эта фабрика ставит на левом краю всех своих пергаментов штемпель с указанием года, – имена консулов, правивших в том году. Конечно, имена эти написаны так мелко, что их едва можно рассмотреть, А теперь смотри, военачальник: в документе говорится, что он составлен в шестнадцатом году Царствования Константина, и совершенно правильно называет консулов того года – Далмация и Ксенофила. но в таком случае нельзя не видеть истинного чуда в том, что уже во время Константина, двести лет назад, было точно известно, кто будет консулом в год смерти Теодориха и Юстина. Вот взгляни сам, Велизарий. Видишь здесь, на краю, штемпель? – правда, его можно рассмотреть только на свет. Видишь? «Юстиниан Август, единый консул в первый год своего царствования».

Сильверий бессильно опустился на стул.

– Епископ Рима, что можешь ты возразить на это? – с торжеством спросил Велизарий.

Сильверий с трудом овладел собою и едва слышным голосом ответил:

– Я нашел этот документ в архиве церкви. И если вы правы, то я обманут, как и вы. Я ничего не знал о штемпеле, клянусь ранами Христа, не знал!

– О, этому я верю и без клятвы, святой отец! – заметил Цетег.

– Это дело требует самого строгого расследования, – сказал Велизарий. – Но я не решаюсь быть судьей в нем: его должность решит сам император. Вулкарис, друг мой, передаю епископа в твои руки: веди его тотчас на корабль и вези в Византию.

– Я протестую, – возразил Сильверий. – Никто на земле не может судить меня, епископа Рима, кроме церковного собора, и потому я требую, чтобы меня отпустили в Рим.

– Рима ты никогда уж не увидишь, – ответил ему Велизарий. – А твои права разберет Юстиниан. Но и твои товарищи – Сцевола и Альбин, которые ложно обвиняли префекта, этого самого верного и умного друга императора, – также очень подозрительны. Бери, Вулкарис, и их в Византию. Но помни, что этот священник – самый опасный враг императора. Ты отвечаешь за него головою.

– Ручаюсь, – ответил громадного роста герул. – Скорее он умрет, чем вырвется от меня. Идем со мною!

Сильверий ясно видел, что сопротивление невозможно, и молча пошел за герулом. Проходя мимо префекта, он опустил голову и не взглянул на него, но расслышал слова, которые тот прошептал ему:

– Сильверий, этот час – моя расплата за твою победу в катакомбах. Теперь мы квиты.

Как только епископ вышел из палатки, Велизарий бросился к префекту.

– Прими мою благодарность, Цетег, – вскричал он, обнимая его. – Я сообщу императору, что ты сегодня спас ему Рим, и верь, что ты не останешься без награды.

– Моя награда заключается в самом поступке моем, – улыбаясь, ответил префект.

– Как так? – с удивлением спросил Велизарий.

Префект приблизился к военачальнику.

– Велизарий, – сказал он, – я всегда находил, что как с великими друзьями, так и с великими врагами лучше всего действовать прямо. Поэтому позволь и на этот раз говорить с тобою откровенно: я спас Рим от властолюбия церкви, но не для императора.

– А для кого же? – нахмурившись, спросил Велизарий.

– Прежде всего для самого Рима. Я римлянин и люблю свой город. Он не должен покориться духовенству. Но не должен быть и рабом императора. Я – республиканец.

Велизарий улыбнулся, но Цетег, сделав вид, что не замечает этого, продолжал:

– Но я понимаю, что в настоящее время эта мечта моя не может еще осуществиться: надо, чтобы в римлянах пробудился древний дух, потребность в свободе. Для нынешнего поколения это уже невозможно. И пока мы не можем сбросить иго варваров одними собственными силами, нам необходима поддержка Византии. Но Рим не должен терпеть произвола императора: он не сдастся без условий.

– Что? – с гневом вскричал Велизарий. – Ты забываешься, префект: завтра же я двинусь к Риму с семидесятитысячным войском, и кто помешает мне взять его без всяких условий?

– Я, – спокойно ответил Цетег. – Нет, Велизарий, я не шучу. Вот план города и его укреплений. Ты, как военачальник, сразу оценишь их силу.

Велизарий взглянул на поданный ему план и тотчас возвратил назад.

– Он устарел, – спокойно ответил он. – Смотри, эти рвы уже осыпались, эти башни разрушились, здесь стена обвалилась, и эти ворота бесполезны.

– Ошибаешься, Велизарий. Твой план устарел: все эти рвы, башни, стены и ворота снова восстановлены мною за последние годы.

Велизарий с изумлением взглянул на план.

– Если ты все это действительно сделал, префект, ответил он, – то ты прекрасный военачальник. Но для войны мало иметь крепость, необходимо войско, а у тебя его нет.

– И в этом ошибаешься: в стенах Рима находится в настоящую минуту тридцать пять тысяч вооруженных людей.

– Разве готы возвратились? – вскричал Велизарий.

– Нет, эти тридцать пять тысяч под моим начальством. Последние годы я неустанно приучал изнеженных римлян снова владеть оружием. И теперь у меня тридцать когорт, по тысяче человек в каждой. Конечно, в открытом поле они не устоят против тебя, но за этими стенами, уверяю тебя, они будут сражаться прекрасно. Итак, решай: прими мои условия, – и тогда и эти тридцать пять тысяч, и Рим, и сам Цетег – твои. Если же ты не примешь их, тогда я запру Рим, и тебе придется осаждать его целые месяцы. А между тем готы соберутся с силами. Я сам призову их, они явятся в числе втрое большем, чем твои войска, и тогда разве только чудо спасет тебя от гибели.

– Или твоя смерть, дьявол! – вскричал Велизарий, бросаясь к нему с обнаженным мечом.

Не рука византийца тотчас опустилась, – так спокойно и насмешливо глядел Цетег ему прямо в глаза.

– Что означает твоя улыбка? – спросил он.

– Сострадание к тебе: если бы ты нанес мне удар, то погиб бы.

– Я погиб бы? Скорее ты!

– Я, конечно, но и ты со мною. Неужели, ты думаешь, я так безумен, что пришел в пасть льву, не оградив себя? Знай, что, уезжая из Рима, я вручил запечатанный пакет преданному мне начальнику отряда. Сегодня он должен распечатать его. Если завтра не явлюсь в Рим невредимым, он приведет в исполнение все, написанное там. А написано там вот что…

Он подал Велизарию свисток, и тот прочел:

«Я пал жертвой тирании Византии. Отомстите за меня, призовите назад готов. Требую этого во имя вашей клятвы. Лучше варвары, чем коварный Юстиниан. Держитесь до последнего человека. Предайте город скорее пламени, чем войску тирана».

– Итак, видишь, что моя смерть не откроет, а навсегда закроет перед тобою ворота Рима.

С гневом, но вместе и с удивлением взглянул Велизарий на этого человека, который в его же лагере осмелился предписывать ему условия.

– Говори свои условия, – сказал он, наконец.

– Чтобы остаться независимым от тебя и императора, я должен сохранить власть над Римом. В виду этого правый берег Тибра, а на левом Капитолий и вся южная стена до ворот святого Павла включительно должны оставаться в руках моих исаврийцев и римлян. Остальную же часть левого берега Тибра займешь ты.

– Недурно, – засмеялся Велизарий. – ведь этак ты в любую минуту можешь вытеснить нас из города или вогнать в руку. Нет, конечно, я несогласен.

– В таком случае готовься к войне со мною и готами под стенами Рима.

Велизарий вскочил и прошелся по палатке.

– Подожди еще, префект, я подумаю, – сказал он, наконец.

– Хорошо, до вечера. С восходом солнца я уезжаю в Рим.

Через несколько дней войско Велизария торжественно вступило в Рим.

Глава 7

Между тем все находившиеся в Италии войска готов собрались под Равенной под предводительством двух полководцев – короля Витихиса и герцога и Гунтариса Вельзунга. В Равенне начальствовал седой граф Гриппа, старый товарищ по оружию Теодориха и Гильдебранда. Он не открыл городских ворот ни одному, ни другому из соперников, а с обоими открыл переговоры. В одно и то же время из двух различных ворот города выехало два посольства: одно – к Витихису, другое – к Гунтарису. Вопреки обычаю, оба соперника не только не сообщили своим приближенным, чего требуют осажденные, но, напротив, приняли все меры, чтобы войска не узнали этого: оба отправили эти посольства обратно под вооруженным конвоем, который должен был довести их до самых ворот Равенны, не допустив их говорить дорогой с кем-либо из воинов.

Как только послы выехали, Витихис, никому не говоря о том, что требуют осажденные, велел готовиться к немедленному штурму города. Молча, но качая головами, с малой надеждой на успех повиновались его готы, но были отбиты с огромной потерей. Витихис тотчас повел их на второй приступ, – та же неудача. За третьим приступом огромный камень оглушил короля, который все три раза шел впереди войска и бросался с безумною храбростью, точно жизнь была ему нипочем. С утра до заката солнца готы штурмовали Равенну, но без малейшего успеха, – город сохранил свою славу неприступного. И только, когда во время третьего приступа камнем оглушило короля, Тейя и Гильдебранд повели измученные войска назад.

Настроение войска было угнетенное, печальное. Все осуждали короля: зачем он прервал переговоры с городом. Почему, по крайней мере, не сообщили войску причины этого разрыва, если эта причина была справедлива?

Угрюмые, сидели люди у сторожевых огней и в палатках, молча осматривали свои раны и чистили оружие. Не слышно было, как раньше, пения за столами, и когда начальники проходили среди палаток, они слышали то здесь, то там слова досады и гнева против короля.

На другой день Витихис позвал к себе главных предводителей своего войска – Гильдебранда, Тейю и Гильдебада. К удивлению, они нашли его в полном вооружении, хотя, чтобы держаться на ногах, он должен был опираться на меч. На столе подле него лежала королевская корона и священный королевский посох. Лицо его, еще вчера такое мужественное, прекрасное, спокойное, так сильно пленилось за ночь, что друзья испугались. Видно было, что он выдерживал очень тяжелую внутреннюю борьбу.

– Как велика наша потеря за вчерашний день? – спросил Витихис.

– Три тысячи убитых, – мрачно ответил Тейя.

– И шесть тысяч раненых, – добавил Гильдебранд.

– Что же делать? – с болью сказал Витихис. – Иного пути нет. Тейя, отдай приказ к новому штурму.

– Как? Что? – вскричали в один голос все три предводителя.

– Это необходимо, – ответил Витихис.

– Король, – сказал Тейя, – вчера мы не взяли ни одного камня этой крепости, а сегодня у тебя на девять тысяч человек меньше.

– И притом они впали в уныние и сильно устали, – добавил Гильдебранд.

– Но мы должны овладеть Равенной! – вскричал Витихис.

– Мы не возьмем ее штурмом, – ответил Тейя.

– Посмотрим! – вскричал Витихис.

– Король, – сказал ему Гильдебранд, – я стоял перед этою крепостью с великим Теодорихом. Мы штурмовали ее семьдесят раз – и все напрасно: мы взяли ее толькоголодом, после трех лет осады.

– Другого выхода нет, – ответил Витихис. – Мы должны взять ее. Тейя, иди, отдай приказ.

Тейя собрался идти, но Гильдебранд удержал его.

– Подожди, – сказал он ему, – мы не должны молчать. Король, штурм невозможен: готы ропщут, они не послушают тебя сегодня.

– Да? – с горечью ответил Витихис. – Штурм невозможен? В таком случае возможно только одно, – и если бы я сделал это вчера еще, то три тысячи павших готов жили бы еще. Гильдебранд, возьми эту корону и посох, отнеси в лагерь бунтовщиков и вручи Арагаду. Пусть он женится на Матасвинте, тогда я и мое войско признаем его королем.

И в изнеможении он бросился на постель.

– Ты в бреду! – вскричал Гильдебранд.

– Это невозможно! – решил Тейя.

– Невозможно… Все невозможно! И битва невозможна? И отречение? Говорю тебе, старик, что после требований Равенны нет другого пути.

Он замолчал. Друзья его переглянулись, и затем старик сказал:

– Но чего же они требуют? Скажи нам. Быть может, мы придумаем иной исход: восемь глаз видят лучше, чем два.

– Нет, – сказал Витихис. – Ничего нельзя придумать. Вот их условия. Прочти!

Старик взял пергамент и прочел:

«Готы и граждане Равенны, объявляют обоим войскам, обложившим город, что они, вспоминая благодеяния великого короля Теодориха, останутся верны его дому, пока существует хотя один потомок, его. Поэтому в настоящее время мы признаем своей королевой только Матасвинту и только ей откроем ворота».

– Непостижимо! – вскричал Гильдебад.

– Они с ума сошли! – поддержал Тейя.

– Я понимаю, в чем дело, – ответил Гильдебранд, складывая пергамент. – Город в руках приверженцев Теодориха. Этот король взял с них клятву, что они всегда будут верны его роду и не признают короля из другого дома. Я также клялся вместе с ними, но я подразумевал только мужских потомков, – вот почему я и признал Теодагада. Но граф Гриппа, начальник Равенны, очевидно, считает себя связанным этой клятвой и относительно женщин. И верьте мне, – я хорошо знаю его, – этот седой упрямец, который дрался рядом с Теодорихом и мною, скорее позволит изрубить в куски и себя, и всех своих людей, чем изменит клятве.

– Вот видишь, – сказал Витихис. – Город необходимо взять силой. Вчера я пытался, но неуспешно. Сегодня вы говорите, что войска не пойдут на штурм. Следовательно, надо уступить. Я и уступаю. Пусть Арагад женится на княжне и будет королем. Я первый принесу ему клятву верности и рядом с его храбрым братом буду защищать государство.

– Никогда! – вскричал Гильдебад. – Ты наш король и должен им оставаться. Никогда не склонюсь я перед тем мальчишкой! Позволь мне завтра отправиться в лагерь бунтовщиков, я один вырву из их рук эту княжну, перед рукой которой, точно по волшебству, откроются крепкие ворота, и приведу ее в наш лагерь.

– И что же мы выиграем этим? – спросил Тейя. – Она ничего не поможет нам, если мы не признаем ее королевой. А разве тебе хочется еще женского владычества? Мало тебе Амаласвинты и Теодолинты?

– О нет, – засмеялся Гильдебад. – Да хранит нас Бог от женщин-правительниц!

– Вот потому-то я хотел взять город силой, – сказал Витихис.

– Так мы голодом заставим их сдаться.

– Это невозможно, – ответил Витихис. – Мы не имеем времени ждать: через несколько дней может явиться Велизарий. Он быстро разобьет и нас, и бунтовщиков, и возьмет Равенну. А тогда – прости царство готов! Мы имеем только два выхода: штурм…

– Он невозможен, – сказал Гильдебранд.

– Или уступка. Тейя, возьми корону.

– Подожди, Тейя, я вижу выход, – сказал Гильдебранд, с тоской и любовью взглянув на короля, – единственный, тяжелый выход. Но ты должен согласиться на него, хотя бы он семь раз разбил твое сердце.

Витихис вопросительно взглянул на него.

– Выйдите, – сказал старик, обращаясь к Тейе и Гильдебаду. – Я должен поговорить с королем наедине.

Глава 8

Долго говорил Гильдебранд с королем. Все громче и болезненнее звучал голос Витихиса, который быстрыми шагами в страшном волнении ходил взад и вперед по палатке. Гильдебранд же сидел, опершись подбородком на руки, спокойный, как сама судьба.

– Нет! Нет! Никогда! – кричал Витихис. – Это жестоко! Преступно! Невозможно!

– Это необходимо, – ответил Гильдебранд, не двигаясь.

– Нет! Говорю тебе, – вскричал снова король и обернулся, потому что за дверью палатки слышался хорошо знакомый ему голос. Действительно, вслед затем вбежал гот, весь покрытый пылью, очевидно, только что приехавший издалека. Это был Вахис, верный раб его, который жил в его имении, где оставалась его жена Раутгунда с восьмилетним сыном его Атальаином.

– Вахис! – с испугом вскричал король. – Ты из дому! С какими вестями? Что случилось?

– Ах, господин, – бросаясь на колени, с плачам вскричал слуга. – Мое сердце разрывается. Но я ничем не мог помочь! Я только отомстил, как мог!

– Говори! – вскричал Витихис, схватив его за плечо и подняв, как ребенка:

– Говори, за что понадобилось мстить? Моя жена…

– Она здорова и едет сюда. Но ваш сын…

– Атальвин, дитя мое, что с ним? – побледнев, спросил Витихис.

– Он умер, – умерщвлен, мой бедный господин!

Со страшным криком бросился Витихис на постель, закрыв лицо руками. Все молча, со страданием смотрели на него. Наконец он опустил руки. По щекам его текли крупные слезы, и герой не стыдился их.

– Кто же убил его, моего мальчика? – спросил он. – Кальпурний?

– Да, сосед Кальпурний, – ответил Вахис. – Как радовался бедный мальчик, когда пришла к нам весть, что ты выбран королем и зовешь их к себе! Он все говорил, что теперь он, как сын короля, должен также отличаться в приключениях, побеждать диких великанов и драконов. Между тем сосед возвратился из Рима. Я хорошо видел, что он смотрит еще злее и завистливее, чем раньше, и зорко смотрел за домом и конюшнями. Но трудно сторожить ребенка!.. Кто же мог бы подумать, что даже детям может грозить опасность! Мальчик не мог дождаться времени, когда увидит отца в военном лагере, и тысячи воинов, и битву вблизи. Он бросил свой деревянный меч, говоря, что сын короля должен иметь железный, особенно во время войны. Я должен был найти ему охотничий нож, да еще и наточить. С этим мечом он каждое утро убегал из дому. И если госпожа Раутгунда спросит его, бывало: «Куда?» – он, смеясь, крикнет: «На приключения, милая мама!» и исчезнет в лес. К обеду он возвращался усталый, в изодранной одежде, но всегда веселый и гордый. Никогда ни словом не обмолвился он о том, что делал в лесу, но я начал догадываться, а когда заметил один раз кровавое пятно на его меч, то прокрался вслед за ним в лес. И оказалось правдой то, что я подозревал. В одной расщелине скал, которая круто поднимаются над ручьем, было гнездо змей. Я как-то показал ему это гнездо и предостерег, чтобы он не подходил близко, потому что змеи ядовиты, рассказав ему, что недавно еще одна из них укусила. Он тогда же схватил свой деревянный меч и хотел броситься в гнездо. С большим трудом удержал я его тогда. И вот теперь мне вспомнились эти змеи, и я задрожал. Действительно, скоро я увидел его подле пещеры: он достал из кустов огромный деревянный щит, который сам себе сделал и спрятал там, потом вытащил свой меч и с криком бросился в пещеру. Я оглянулся: кругом лежали шесть громадных змей с расчесанными головами, – это он убил их в прежних битвах. Я бросился за ним в ужасную пещеру и увидел, что он с криком торжества метнул камень в громадную змею, которая лежала, свернувшись толстым кольцом. Гадина со злобным шипеньем бросилась на него, но он с быстротой молнии выставил вперед свой щит и перерубил ее мечом надвое. Тут я позвал его и стал бранить. А он только крикнул мне: «Не говори ничего матери. Потому что я решил уничтожить их всех!» Я пригрозил, что отниму от него меч. «Ну что же, – ответил он, – тогда я буду сражаться деревянным, если это тебе приятнее. И какой это будет позор для сына короля!» Тогда я в следующие дни брал его с собою на луг, где паслись наши лошади. Там ему очень понравилось, и я надеялся, что скоро мы уедем. Но однажды, утром, он успел убежать от меня, и я отправился на луг один. На обратном пути я поехал лесом мимо пещеры, уверенный, что найду его там. Но его не было. Только разломанный щит его валялся на траве. Я в испуге оглянулся, прошел в пещеру – его и там нет. Но на мягком песке виднелись большие следы. Я прошел по ним. Они привели к самому краю крутой скалы. Я посмотрел вниз. И там…

Витихис зашатался.

– Ах, мой бедный господин! Там, на берегу ручья, лежал наш мальчик. Как спустился я с крутого, как стена, обрыва, – я уж и сам не знаю: точно воздух поддерживал меня. Но через секунду я был уже внизу. Он лежал, все еще крепко держа меч в правой ручонке, а светлые волосы его совсем окрасились кровью. Я прислушался, – маленькое сердечко еще билось. Вода привела его в чувство. Он открыл глаза. «Ты упал вниз, мое дитя?» – спросил я его. «Нет, – ответил он, – не упал, меня сбросили». Я в ужасе смотрел на него. «Кальпурний», – прошептал он. – Когда я сражался со змеями, Кальпурний вдруг появился из-за скалы. «Ступай за мною, – сказал он и бросился ко мне». Он смотрел так зло, что я отскочил. «Ступай, – сказал он, – или я тебя свяжу». – Меня связать! – вскричал я. – Мой отец – король готов и твой. Только тронь меня! – Тут он обозлился и бросился на меня с палкой. Но я знал, что поблизости наши люди рубят дрова, и позвал на помощь, а сам бросился на край скалы. Мой крик услышали, потому что стук топоров сразу стих. Тогда Кальпурний испуганно осмотрелся и вдруг бросился ко мне. «Умри же, змееныш!» – сказал он и толкнул меня со скалы. Тут бедняжка снова потерял сознание. Я принес его домой. На руках матери он еще раз открыл глазки. Его последнее слово было – привет тебе!

– Что же моя жена? – спросил со стоном Витихис, – она в отчаянии?

– Нет, господин. Твоя жена – точно из золота и стали. Как только ребенок скончался, она молча указала на дом Кальпурния. Я понял: вооружил всех рабов и повел их, чтобы отомстить. Мы положили мертвого мальчика на щит и понесли его с собою, а Раутгунда шла за ним с мечом в руках. Перед воротами его дома мы опустили труп на землю. Сам Кальпурний уже ускакал на самой быстрой лошади. Но его жена, сын и двадцать рабов стояли во дворе, готовя лошадей, чтобы также бежать. Мы три раза прокричали им обвинение в убийстве и потом бросились на них. Мы убили их всех и дом сожгли. Госпожа Раутгунда все время молча стояла подле трупа, опершись на меч, а на следующий день послала меня к тебе. Сама она едет вслед за мною. Она сейчас будет здесь.

– Мое дитя, мое дитя, моя жена! – с горечью вскричал Витихис. – Вот первый подарок, который принесла мне корона!

И со страшной болью он вскрикнул, обращаясь к Гильдебранду:

– Что же, старик, неужели ты и теперь будешь настаивать на своем требовании – жестоком, невыносимом!

– Необходимое не может быть невыносимым, – медленно, с расстановкой ответил Гильдебранд. – И зиму мы выносим, и старость, и смерть. Они приходят, не спрашивая, хотим ли мы выносить их. Они приходят, и мы выносим их, потому что должны… Но я слышу женский голос. Идем!

Витихис обернулся: там стояла, покрытая черным покрывалом, Раутгунда. С криком боли и любви бросился к ней Витихис.

Несколько дней бездетные теперь супруги предавались своему горю. Витихис почти не покидал палатки, передав главное начальство над войском Гильдебранду.

– Напрасно мучишь ты короля, – сказал однажды Тейя Гильдебранду. – Он ни за что не согласится, особенно теперь.

– Да, он… он этого, пожалуй, не сделает. Но… она?

– Она… может быть, – ответил Тейя.

– Она сделает, – уверенно ответил Гильдебранд. – Оставим их еще на несколько дней в покое. Пусть немного свыкнутся с мыслью о смерти ребенка. А тогда я потребую решительного ответа.

Но старик был вынужден заговорить с королем раньше, чем он рассчитывал.

Велизарий оставался все это время в Риме, но высылал постоянно небольшие отряды, которые нападали на мелкие города, села, отдельные замки и захватывали их. Предводителями таких отрядов он назначал римлян, так как они знали хорошо дороги в глубине страны. Иногда же такими предводителями были и готы, потому что, живя среди римлян, многие готы путем браков сроднились уже с римлянами и теперь стали на их сторону. На последнем народном собрании в Регете было решено, чтобы таких готов-отщепенцев подвергать позорной казни, как только они попадутся в руки. Но до сих пор закон этот ни разу еще не применялся, и о нем почти забыли.

Но вот однажды Гильдебранду донесли, что крепкий замок Цезена, стоявший среди леса на вершине крутой скалы, неподалеку от их лагеря, занят отрядом Велизария. Гильдебранд давно уже с неудовольствием смотрел, как мелкие отряды врага проникали таким путем все дальше вглубь страны, и теперь решил выступить против них. Взяв с собою тысячу воинов, он ночью отправился к замку. Чтобы подойти незамеченным, он велел солдатам обвязать копыта лошадей соломой. Действительно, нападение было вполне успешно: византийцы бросились бежать врассыпную в лес, где готы, окружившие скалу, перебили почти всех. Только небольшой группе удалось добраться до мостика, переброшенного через речку, протекавшую у основания скалы. Готы бросились за этой группой, но у мостика их задержал один из беглецов, судя по богатству вооружения – их начальник.

Этот высокий, стройный и, как казалось, молодой человек, – лицо его было закрыто спущенным забралом, – сражался, как лев, прикрывая бегство своих. Он убил уже четырех готов.

В эту минуту подъехал Гильдебранд. Видя, как неравна битва, он крикнул одинокому воину: – Сдайся, храбрец! Я ручаюсь тебе за твою жизнь!

Римлянин вздрогнул, с минуту как будто раздумывал и взглянул на старика, но затем с новой яростью бросился вперед и убил еще одного гота. Готы в ужасе немного подались назад. Но старый Гильдебранд бросился на него с криком:

– Вперед! Теперь нет ему милости! Берите копья!

А сам бросил в него свой каменный топор, – он один только и имел еще это древнее оружие. Храбрец получил удар в голову и, точно сраженный молнией, упал.

Два гота подскочили и сняли с головы шлем.

– Да, это не римлянин, – вскричали они. – И не византиец. Смотри, Гильдебранд, золотистые локоны. Это гот!

Гильдебранд подошел и вздрогнул.

– Факелов сюда! Свету! – вскричал он и, всмотревшись в лицо воина, медленно поднялся. – Да, это гот, – мрачно сказал он и затем прибавил с ледяным спокойствием. – И я, я убил его! – Но рука его, державшая поднятый топор, сильно дрожала.

– Нет, – вскричал вдруг гот. – Он не умер, а только оглушен: вот он открывает глаза.

– Он жив? – с ужасом спросил Гильдебранд. – Тогда горе и ему, и мне!.. Но нет, сами боги готов отдают его в мою власть. Привяжи его, Алигерн, к своей лошади, да покрепче! Если он убежит, ты ответишь своей головою. Теперь домой!

– Что приготовить для пленника? – спросил Алигерн старика, когда они приехали в лагерь.

– На ночь связку соломы, а к утру виселицу, – ответил он и отправился в палатку Витихиса сообщить об успехе нападения.

– В числе пленных есть один гот-перебежчик, – яростно закончил он свое донесение. – Он должен быть повешен завтра же.

– Как это печально! – со вздохом сказал король.

– Да, но необходимо. Я созову на завтра военный суд. Ты будешь председательствовать?

– Нет, пусть мое место займет Гильдебад.

– Нет, – сказал старик. – Я – военачальник, пока ты не выходишь из палатки. И право председательства принадлежит мне.

Витихис взглянул на него.

– У тебя такой сердитый, холодный вид. Что, это старый враг твоего рода?

– Нет, – ответил Гильдебранд.

– Как его зовут?

– Как и меня – Гильдебранд.

– Слушай, старик, ты, кажется, ненавидишь этого Гильдебранда! Суди его, но остерегайся чрезмерной строгости. Не забывай, что я охотно помилую его.

– Благо готов требует его смерти, – ответил старик, – и он умрет.

Глава 9

Рано утром на следующий день пленник с покрытым лицом был выведен на луг, где собрались военачальник и большинство готов.

– Слушай, – сказал пленник сопровождавшему его воину Алигерну. – Старый Гильдебранд будет на суде?

– Да, он главный судья.

– Ну, так окажи мне услугу. Он мог бы избавить меня и еще более мой род – слышишь? – от позора виселицы. Он мог бы тайно прислать мне оружие.

Гот пошел искать Гильдебранда, который готовился открыть суд. Суд был крайне прост. Прочли закон. Позвали свидетелей, заявивших, где был взят пленник, и велели привести самого пленника. В эту минуту Алигерн шепнул Гильдебранду его поручение.

– Нет, – ответил тот. – Род позорится его поступками, а не наказанием.

В эту минуту ввели пленного.

– Откройте ему лицо. Это Гильдебранд, сын Гильдегиса.

Раздался общий крик удивления и испуга.

– Это его родной внук!

– Старик, ты не должен судить его! Ты жесток к собственной плоти и крови! – вскричал Гильдебад.

– Нет, только справедлив, – ответил старик.

– Несчастный Витихис! – прошептал Тейя. Гильдебад же вскочил и опрометью бросился к лагерю.

– Что можешь ты сказать в свою защиту, сын Гильдегиса? – спросил Гильдебранд.

Молодой человек выступил вперед. Лицо его разгорелось, но не от стыда, а от гнева. Ни малейшего следа страха не виднелось в прекрасных чертах его лица.

Толпа, знавшая уже, как геройски он сражался, смотрела на него с видимым сочувствием.

Сверкающими глазами окинул он ряд готов и остановил их на Гильдебранде.

– Я не признаю этого суда! – гордо заявил он. – Ваши законы меня не касаются! Я – римлянин, не гот! Отец мой умер до моего рождения, а мать – благородная Клелия – была римлянка. На этого варвара-старика я никогда не смотрел, как на родственника. Я одинаково презирал и его любовь. Он заставил мою мать дать мне его имя. Но как только я смог, я отбросил его: Меня зовут Флав Клелий. Все друзья мои – римляне. Я думаю, как римлянин, и живу, как римлянин. Все друзья мои пошли за Цетегом и Велизарием, мог ли я оставаться? Убейте меня, вы можете сделать это и сделаете. Но сознайтесь, что это – не исполнение приговора суда, а простое убийство. Вы не судите гота, а убиваете римлянина.

Молча, со смешанными чувствами, слушала эту речь толпа. Наконец поднялся Гильдебранд. Глаза его сверкали, как молния, руки дрожали.

– Несчастный, – вскричал он. – Ты же саги сознаешься, что ты сын гота, следовательно, и сам ты гот. А если считаешь себя римлянином, то уже за одно это достоин смерти. Сайоны, ведите его на виселицу!

Сайоны тотчас отвели его к огромному дереву и повесили там. В эту минуту послышался топот скачущих лошадей. Ехало несколько всадников с развевающимся королевским знаменем, впереди были Витихис и Гильдебад.

– Остановитесь! – издали кричал Витихис. – Пощадите внука Гильдебранда! Милость! Милость!

– Слишком поздно, король! – громко закричал ему Гильдебранд. – Изменник уже мертв. И так будет с каждым, кто забудет свой народ. Прежде всего, король Витихис, следует думать о государстве, а потом уж о жене, сыновьях, внуках.

Витихис, понял, что теперь старик еще настойчивее будет требовать жертвы и от него. И с тяжелым сознанием, что теперь еще труднее будет сопротивляться ему, поехал обратно.

Действительно, в тот же день вечером Гильдебранд вошел в палатку короля вместе с Тейей. Витихис взглянул на старика и понял, что тот твердо решился какою бы то ни было ценою настоять на своем требовании.

С минуту все молчали. Наконец старик сказал:

– Раутгунда, мне придется сурово говорить с твоим мужем. Тебе будет это тяжело. Выйди лучше.

Раутгунда встала, но не для того, чтобы уйти. Выражение глубокого горя и любви к мужу придали особое благородство ее красивому лицу. Не отнимая правой руки своей из руки мужа, она положила левую на его плечо.

– Говори, Гильдебранд. Я, его жена, готова нести половину тяготы. Говори, потому что я ведь и так знаю все, – твердо и спокойно сказала Раутгунда. – Да, мой Витихис, я все знаю. Вчера я проходила через лагерь. У костра сидели воины и в темноте не узнали меня. Они бранили тебя и превозносили этого старика. Я остановилась и услышала все, чего он от тебя требует.

– И ты ничего не сказала мне? – вскричал Витихис.

– К чему? Ведь я знаю, что ты не оттолкнешь свою жену ни ради короны, ни ради красавицы-девушки. Кто же может разлучить нас? Пусть старик грозит: я знаю, что ни одна звезда не держится крепче на небе, чем я в сердце моего мужа.

– Ее уверенность подействовала на старика. Он наморщил лоб.

– Витихис, – сказал он, ты знаешь, что без Равенны мы погибли, а Равенна откроет тебе свои ворота, только если ты женишься на Матасвинте. Желаешь ты этого или нет?

Витихис вскочил.

– Да, враги наши правы: мы действительно варвары. Вот перед этим бесчувственным стариком стоит женщина, у которой только что убили ее единственного ребенка, а он при ней же предлагает ее мужу жениться на другой! Нет, никогда!

– Час назад представители всех войск шли к тебе, чтобы принудить тебя исполнить мое требование. Я едва удержал их, – сказал старик.

– Пусть приходят! Они могут взять у меня только корону, но не жену.

– Кто носит корону, тот не принадлежит уже себе, а своему народу.

– Вот, – Витихис схватил корону и положил ее перед Гильдебрандом, – вот я еще раз, в последний уже, отдаю ее вам. Я никогда не добивался ее. Вы все это знаете. Берите ее – пусть, кто хочет, женится на Матасвинте и будет королем.

– Нет, ты знаешь, что это приведет нас к гибели. Только тебя одного все партии согласны признать королем. Если же ты откажешься, явится сразу несколько королей, начнутся междоусобия, и Велизарий шутя уничтожит нас. Хочешь ты этого?.. Раутгунда, ты королева этого народа. Слушай, что я расскажу тебе об одной королеве готов в древние, языческие времена, голод и заразные болезни тяготели над народом. Их мечи не побеждали. Боги прогневались на готов. Тогда Свангильда обратилась к лесам и волнам моря, и они прошептали в ответ на ее вопрос, как спасти народ: «Если умрет Свангильда, готы будут жить. Если будет жить Свангильда, то умрет ее народ». И Свангильда не возвратилась более домой. Она поблагодарила богов и бросилась в море. Но, конечно, это было еще в языческие времена.

– Я люблю свой народ, – ответила тронутая Раутгунда, – и с тех пор, как от Атальвина мне осталась только прядь волос, я думаю, что пожертвовала бы жизнью для своего народа. Умереть – да, я согласна. Но жить и знать, что сердце этого человека принадлежит другой, – нет!

– Сердце! – вскричал Витихис, – как могла ты подумать это! Разве ты не знаешь, что это измученное сердце бьется только при звуке твоего имени? Разве ты не почувствовала здесь, над останками нашего мальчика, что наши сердца соединены навеки? Что я без твоей любви? Вырвите сердце из моей груди и вставайте на его место другое: быть может, тогда я смогу жить без нее. Ах, друзья, – обратился он к Гильдебранду и Тейе: – вы не знаете, что делаете, и не понимаете собственной выгоды. Вы не знаете, что только ее, ее одну должны вы благодарить за все хорошее, что вы нашли во мне. Она – моя счастливая звезда. О ней думаю я во время шума битв, и ее образ укрепляет мою руку, о ней думаю я, о ее душе, чистой и спокойной, о ее незапятнанной верности, когда надо в совете найти самое благородное решение. О, эта женщина – жизнь моей души. Отнимите ее, и ваш король будет без счастья, без силы.

Раутгунда с удивлением, и восторгом слушала эту речь. Никогда еще не говорил так этот человек, всегда спокойный, всегда сдержанный. Даже когда он просил ее руки, он не говорил так, как теперь, когда покидал ее. И она прижалась к нему и шептала:

– Благодарю, благодарю Тебя, Боже, за этот час страдания! Теперь я знаю, что его сердце, его душа – мои навеки!

– Они и останутся твоими, – тихо сказал ей Тейя, – если даже он и назовет королевой другую. Она получит только его корону, но не его сердце.

Эти слова запали глубоко в душу Раутгунды. Гильдебранд заметил это и решил нанести главный удар.

– Кто желает и кто смеет касаться ваших сердец? – сказал он. – Но ты, Витихис, действительно будешь тенью без счастья и силы, если преступишь свою священную клятву.

– Его клятву? – задрожав, спросила Раутгунда. – В чем ты клялся?

Витихис молча опустил голову на руки.

– В чем клялся он? – повторила Раутгунда.

Медленно, торжественно, стараясь, чтобы каждое слово проникло в самую душу Раутгунды, начал Гильдебранд:

– Это было несколько лет назад. В полуночный час пять человек заключили торжественный союз. Под священным дубом была вырезана трава, и они дали клятву старой земле, и волнующей воде, и пылающему огню, и легкому воздуху. И в знак братского союза на все века они смешали свою красную кровь. И они поклялись страшной клятвой пожертвовать для счастья и славы народа готов всем: сыном и родом, теплом и жизнью, оружием и женою. И если бы кто из братьев вздумал отказаться исполнить эту клятву и принести требуемую жертву, тот должен навеки попасть к силам тех, которые обитают в преисподней. Его кровь прольется неотмщенной, как вода на лугу, и память о нем исчезнет бесследно с лица земли, и имя его обесчестится во всем божьем мире. Так клялись в ту ночь пять человек: Гильдебранд и Гильдебад, Тотила и Тейя. А пятый был Витихис, сын Валтариса. И вот, смотри! – с этими словами он приподнял левый рукав Витихиса: – смотри, Раутгунда, рубец до сих пор еще виден. Так клялся он, когда еще не был королем. А когда тысячи готов подняли его на щит в Регете, он клялся во второй раз: «Клянусь именем высочайшего Бога на небесах, что все свое счастье, свою жизнь, все свое принесу в жертву для блага готов». Ну, Витихис, теперь я напоминаю тебе об этой двойной клятве и спрашиваю: пожертвуешь ли ты, как клялся, своим счастьем, своею женою, народу готов? Видишь, я потерял для этого народа трех сыновей, своего внука, последний отпрыск моего рода, принес в жертву ради готов. Говори, сдержишь ли и ты свою клятву? Или хочешь преступить ее и быть проклятым среди живых и мертвых?

Витихис застонал от боли при этих словах ужасного старика. Тут поднялась Раутгунда.

– Оставь его. Довольно! Он сделает, чего ты требуешь. Он не будет бесчестным клятвопреступником из-за своей жены. А теперь уйдите все, оставьте нас одних.

Тейя направился к двери, Гильдебранд медлил.

– Уходи, – сказала ему Раутгунда. – Клянусь прахом моего ребенка, что к восходу солнца он будет свободен.

– Нет, – вскричал Витихис. – Ни за что не отгоню я свою жену!

– Не ты отгонишь меня, я сама уйду от тебя. Раутгунда уходит, чтобы спасти свой народ и честь своего мужа. Сердце твое никогда не забудет меня. Я знаю, оно мое, с этого дня даже больше, чем прежде. Уходите же все, мы должны проститься без свидетелей.

На следующее утро, прежде чем пропели петухи, из лагеря выехала покрытая покрывалом женщина. Рядом с ее лошадью шел мужчина в военном плаще. На расстоянии выстрела от них ехал слуга. Долго все ехали молча. Наконец они достигли пригорка, возвышавшегося среди леса. Позади расстилалась широкая долина, в которой был расположен лагерь готов и Равенна. Впереди шла дорога на северо-восток.

Женщина остановила лошадь.

– Сейчас взойдет солнце. Я клялась, что оно увидит тебя свободным. Прощай же, мой Витихис!

– Не торопись так уходить от меня, – сказал он, сжимая ее руку.

– Слово надо сдержать, друг, хотя бы сердце и разбивалось от этого.

– Тебе легче уйти, чем мне остаться.

Она болезненно улыбнулась.

– За этим лесом я оставляю свою жизнь. Тебя же впереди ждет жизнь.

– Что за жизнь!

– Жизнь короля для своего народа, как этого требует твоя клятва.

– О несчастная клятва!

– Справедливо было дать ее, и долг – исполнить. А обо мне ты будешь помнить в раззолоченных залах, как и я о тебе – в хижине среди горных утесов. Ты никогда не забудешь десяти лет любви и верности.

С болезненным воплем обнял ее Витихис и прижался головою к луке седла. Она склонила голову над ним и провела рукою по темным волосам.

Между тем подъехал Вахис. С минуту он молча смотрел на них, затем не выдержал и осторожно потянул Витихиса за плащ.

– Господин, господин, послушай, я дам тебе хороший совет.

– Что можешь ты посоветовать?

– Едем с нами! Скорей на мою лошадь, – и марш! А уж я после приду к вам. Пусть эти люди, которые вас так измучили, что на глазах у вас слезы, – пусть они берут себе эту корону и распоряжаются ею, как хотят. Вам она не принесла счастья. Садись, и уезжайте вместе. А уж я найду вам такое гнездо среди горных скал, где разве только орел или горный баран найдут вас.

– Ты хочешь, чтобы твой господин бежал из своего государства, как дурной раб с мельницы? – ответила ему Раутгунда. – Прощай, Витихис. Вот медальон. Возьми его – в нем локоны с головки Атальвина и один, – прошептала ока, целуя его и надевая медальон ему на шею, – от Раутгунды. Прощай, жизнь моя!

Он выпрямился, взглянул ей в глаза. Она ударила лошадь… «Вперед, Валлада» – и поскакала. Вахис последовал за нею. Витихис же стоял неподвижно, глядя ей вслед. На повороте дороги она остановилась, обернулась, махнула ему рукой и вслед затем исчезла. Витихис, точно во сне, прислушивался к стуку копыт скачущих лошадей, и только, когда он смолк, повернулся назад, но не мог идти. В стороне от дороги лежал огромный камень. Король готов сел на него и закрыл лицо руками. Крупные слезы текли сквозь его пальцы: он не обращал на них внимания. Так прошло много часов. Был уже полдень, когда он услышал, что его зовут. Он оглянулся: перед ним стоял Тейя.

– Едем назад, – сказал он. – Когда тебя не нашли утром в палатке, то по обоим лагерям разнеслось, что ты бросил корону и трусливо бежал. Скоро весть эта проникла и в Равенну. Начинаются неурядицы: жители Равенны хотят впустить Велизария. Арагад и двое-трое других добиваются короны. Едем, спаси государство!

– Едем, – спокойно поднимаясь, ответил Витихис. – и пусть они стерегутся! Из-за этой короны разбилось лучшее сердце: она теперь освещена, и никто не смеет коснуться ее. Едем, Тейя, в лагерь!

Глава 10

Действительно, в лагере было страшное смятение. Войско разделилось на несколько партий, готовых к восстанию. Одни хотели присоединиться к жителям Равенны, другие – к бунтовщикам, третьи хотели покинуть Италию и уйти за Альпы. Иные требовали избрания нового короля, и только очень немногие не верили бегству короля и ждали его. Во главе последних стал Гильдебад. Он занял ворота, открывавшие дорогу в город и в лагерь бунтовщиков, и объявил, что не выпустит никого. Всюду раздавались угрозы, брань, звук оружия, и Витихис, проезжая по лагерю, ясно понял, что, если бы он отрекся от короны или бежал, дело готов погибло бы.

Быстро решившись, вошел он в свою палатку, надел королевский шлем, взял золотой скипетр, сел на Борея, своего боевого коня, и поехал по улицам лагеря. За ним следовал Тейя с голубым королевским знаменем Теодориха. У западных ворот лагеря собралась толпа воинов, желавших уйти за Альпы. Гильдебад не выпускал их из ворот.

– Выпусти нас, – кричала толпа. – Король бежал, все погибло, мы хотим спастись!

– Король не такой трус, как вы! – ответил им Гильдебад, отталкивая передних.

– Он изменник, – отвечали из толпы. – Из-за пары женских слез он все бросил.

– Да, – кричали другие. – Он убил три тысячи наших братьев и потом бежал!

– Ты лжешь, – раздался подле него спокойный голос Витихиса, подъезжавшего в эту минуту.

– Да здравствует король Витихис! – торжествующе закричал Гильдебад. – Видите, готы, он здесь.

– Да здравствует король! – вскричал подоспевший Гильдебранд. – Герольды, объявите скорее по всему лагерю, что король здесь.

И вскоре по всему лагерю гремело: «Да здравствует король Витихис!»

– Скорее, король, веди нас к победе, – вскричал Гильдебад. – Потому что Гунтарис и Арагад двинулись уже на нас, думая, что мы без главы. Веди же нас! Долой мятежников!

– Долой мятежников! – раздался тысячеголосый крик.

Но король спокойно покачал головою.

– Нет, кровь готов не должна более проливаться от готского же оружия. Подождите меня здесь. Гильдебад, открой ворота. Никто не должен следовать за мною. Я один пойду в лагерь мятежников. Тейя, смотри за порядком в лагере. А ты, Гильдебранд, ступай к воротам Равенны и объяви, чтобы их открыли. Требование народа будет исполнено: сегодня же вечером в них въедет король Витихис и королева Матасвинта.

Гильдебад открыл ворота. Сзади виднелся лагерь мятежников. Там все было в движении, – очевидно, готовились к бою: громко раздавался их военный клич.

Витихис отдал свой меч Тейе и медленно подъехал к противникам. Ворота закрылись за ним.

– Он ищет смерти! – вскричал Гильдебранд.

– Нет, он ищет и принесет благо готам, – ответил Тейя.

Витихис между тем подъехал к Гунтарису.

– Я пришел поговорить с тобою о благе готов. Братья не должны более враждовать между собою. Вступим рука об руку в Равенну и соединенными силами отразим Велизария. Я женюсь на Матасвинте, а вы оба будете занимать ближайшие места к трону.

– Ты забываешь, – гордо ответил ему Гунтарис, – что твоя невеста – в нашей палатке.

– Герцог Гунтарис, я мог бы возразить тебе на это, что и мы скоро будем в твоих палатках: мы многочисленнее и не трусливее вас, притом на нашей стороне правда. Но оставим это. Допустим, что ты победишь нас. Что дальше? Можешь ли ты бороться с Велизарием? Ни в каком случае. Соединившись вместе, мы едва в состоянии будем побороть его. Уступи!

– Уступи ты, – ответил Гунтарис, – если тебе так дорого благо готов. Откажись от короны. Неужели ты не можешь принести жертву своему народу?

– Могу, я даже принес уже. Есть ли у тебя верная жена, Гунтарис?

– Есть, она мне очень дорога!

– Ну, видишь, я также имел очень дорогую жену и пожертвовал ею для народа: я отпустил ее, чтобы жениться на Матасвинте.

– Значит, ты не любил ее! – вскричал Арагад.

Витихис потерял самообладание: щеки его вспыхнули, и он бросил уничтожающий взгляд на испуганного юношу.

– Не болтай мне о любви, глупый мальчишка. Из-за того, что тебе приснились алые губы и белое тело, ты толкуешь о любви? Что можешь ты знать о том, что я потерял в этой женщине, матери моего ребенка? Целый мир любви и верности. Не раздражай меня. Я с трудом сдерживаю свою боль и отчаяние.

Гунтарис все время молчал, задумавшись.

– Я был с тобою, Витихис, на войне с гепидами. Никогда не видел я, чтобы простой человек был так благородно храбр. Я знаю, в тебе нет никакого коварства. И знаю, как глубока бывает любовь к достойной жене. И ты пожертвовал для народа своею женою? – Это великая жертва.

– Брат! – вскричал Арагад, – что ты замышляешь?

– Я думаю, что дом Вельзунгов не должен допустить, чтобы кто либо превзошел его в благородстве. Благородное происхождение, Арагад, обязывает к благородным поступкам. Скажи мне, Витихис, только одно еще: почему же ты не отказался скорее от короны, даже от жизни, чем от своей жены?

– Потому что это погубило бы наше государство. Два раза я хотел уступить корону графу Арагаду. И оба раза первые люди при моем дворе клялись, что никогда не признают его. Явилось бы три, четыре короля сразу, но Арагада они не признали бы. Тогда я отпустил свою жену. Принеси же и ты жертву, герцог Гунтарис. Откажись от притязаний на корону.

– В домах готов не будут говорить, что крестьянин Витихис оказался благороднее, чем самый благородный из благородных. Война кончена: клянусь тебе в верности, мой король.

Гордый герцог опустился на колени перед Витихисом. Король поднял его, и они дружески обнялись.

– Брат, брат! Что ты сделал! Какой позор! – вскричал Арагад.

– То, что я сделал, делает мне честь, – спокойно ответил Гунтарис. – И чтобы мой король увидел в этой клятве не трусость, а благородный поступок, я прошу у него одной милости: Амалы и Балты оттеснили наш род с того места, на которое они имеют право среди готов.

– В этот час, – сказал Витихис, – ты снова купил это место: готы никогда не забудут, что благородство Вельзунгов предотвратило междоусобную войну в такое опасное время.

– В знак того, что ты отдаешь нам справедливость, позволь, чтобы во всякой битве Вельзунги носили боевое знамя готов, – сказал Гунтарис.

– Пусть будет по твоему, – ответил Витихис, протягивая руку. – И ничья рука не понесет его с большим достоинством.

– А теперь к Матасвинте! – сказал Гунтарис.

– Матасвинта! – вскричал Арагад, который до сих пор стоял, точно оглушенный этим примирением. – Матасвинта! Вы вовремя напомнили мне о ней! Вы можете отнять у меня корону, но не мою любовь и не долг защищать возлюбленную. Она отвергла меня, но я люблю ее. Я защищал ее перед братом, когда он хотел принудить ее стать моею. Тем более буду защищать ее теперь, когда они хотят принудить ее стать женою врага.

Вскочив на лошадь, он помчался к ее палатке. Витихис с беспокойством смотрел ему вслед.

– Оставь, – спокойно сказал ему Гунтарис. – Раз мы соединились, нам нечего бояться. Пойдем и, как предводители, примирим наши войска.

И он подвел Витихиса к своему войску и потребовал, чтобы все тотчас присягнули ему. Те с радостью дали клятву.

Между тем Арагад вошел к Матасвинте.

– Не сердись, княжна! На этот раз ты не имеешь права! Арагад пришел только исполнить последний долг своей любви. Беги, следуй за мною! – и он схватил ее за руку.

Матасвинта выдернула свою руку и отступила назад.

– Бежать? Куда? Почему? – спросила она.

– Куда? За море! Через Альпы! Все равно. Но беги, потому что твоей свободе грозит опасность. Тебя назначили в жены другому, и, если ты не бежишь, они принудят тебя выйти за него.

– Принудят? – ответила Матасвинта. – Меня, внучку Теодориха? Пусть попробуют! – и она схватила кинжал, который был спрятан у нее на груди.

В эту минуту в палатку вошел Тейя, а за ним два мальчика в нарядных белых шелковых одеждах. Они несли пурпуровую подушку, прикрытую покрывалом. Тейя подошел к Матасвинте и опустился перед нею на колени.

– Приветствую тебя, королева готов и Италии! – мрачно сказал он.

Она с удивлением взглянула на него. Тейя же поднялся, взял с подушки, которую несли мальчики, золотую корону и зеленую ветку руты и подал их Матасвинте.

– Вот, – сказал он, – корона и венок невесте, Матасвинта. Носилки ждут. Садись и поезжай венчаться и короноваться.

Арагад схватился за меч.

– Кто прислал тебя? – спросила Матасвинта с бьющимся сердцем, все еще держась за кинжал.

– Кто же, как не Витихис, король готов? – ответил Тейя.

Глубоким торжеством сверкнули прекрасные глаза Матасвинты. Быстро надела она корону на голову и, подняв обе руки к небу, вскричала:

– Благодарю тебя, о небо! Твои звезды не лгут, и верное сердце также. Я знала, что это будет… Идем, Тейя, я готова. Веди меня к своему и моему господину.

Они уехали.

Арагад не в состоянии был вымолвить слова от изумления.

К нему подошел один из его свиты.

– Ну, что же? – спросил он. – Лошадь готова. Куда же?

– Куда? куда? – повторил Арагад. – Остается только одна дорога, – по ней я и пойду. Где теперь византийцы – и смерть?

Через неделю после этого в Равенне был большой пир в честь бракосочетания короля. Вечером Матасвинта вошла в приготовленную для нее комнату.

– О Аспа, – вскричала она, остановившись на пороге. – Как чудно, волшебно ты убрала ее! Вся в цветах! Но запах слишком уж силен.

– А ты как хороша теперь! – вскричала Аспа, любуясь ею. – Никогда, никогда не видела я тебя такой прекрасной. Ты точно богиня любви.

Матасвинта взглянула в зеркало и увидела, что Аспа права.

– Уйди, Аспа, я должна остаться одна с моими мыслями.

Невольница повиновалась, Матасвинта подошла к окну и открыла его.

– О, каким чудесным образом исполнилось мое предчувствие, желание, мои надежды! Как некогда он осушил слезы девочки, привел ее, безнадежную, в дом, так и теперь он утешит все мои страдания. Во все эти одинокие годы, последние месяцы, полные опасности, внутренний голос громко говорил во мне: «Это будет, будет так, как ты веришь! Твой спаситель придет!» И – о несказанная милость неба! – это свершилось: Я – его. Прими мою благодарность, горячую, священную благодарность, ты, могущественная сила, которая указывает путь людям своею любящею, мудрою, благословляющею рукою. Я хочу быть достойной этого счастья: он должен жить, как в раю. Говорят, что я красива. О небо, оставь мне эту красоту для него! Говорят, что я обладаю сильным, быстрым умом. Боже, придай ему крылья, чтобы он мог следовать за его геройской душой! И вместе с тем, о Боже, дай мне силы исправить свои недостатки, победить гордость, упрямство, вспыльчивость.

Она склонила голову на руки. В эту минуту комната ярко осветилась. Матасвинта оглянулась в открытой двери стоял Витихис, за ним несколько знатнейших готов с факелами.

– Благодарю, друзья, – сказал Витихис. – Благодарю, идите, продолжайте пировать.

Они ушли. Витихис и Матасвинта остались одни. Невольно она отступила в дальний угол комнаты. Витихис заметил это.

– Королева, – сказал он серьезно, торжественным голосом. – Успокойся. Я догадываюсь о твоих чувствах. Но так должно быть: я не могу пощадить тебя. Благо готов требовало этого, и я женился на тебе. Но ты должна заметить в эти дни, что я, по возможности, щажу тебя, – я все время избегал тебя, охотно ушел бы и теперь, но это невозможно. Ты знаешь обычаи готов: знатнейшие готы – шесть мужчин и шесть женщин – проведут эту ночь на страже у нашей двери, и если бы я вышел, это наделало бы много шуму. Ты должна эту ночь потерпеть мое присутствие, хотя, – верь мне, – я гораздо охотнее склонил бы свою усталую голову на твердый камень самого пустынного горного ущелья, чем на пышное ложе здесь.

Молча, дрожа всеми членами, Матасвинта прислонилась к стене. Как ни тяжело страдал сам Витихис, но ему стало жаль девушки.

– Оставь, Матасвинта, – сказал он. – Будем благородно выносить нашу долю и не станем огорчать друг друга мелочностью. Руку твою я должен был взять, но сердце свободно. Я знаю, что ты меня не любишь, – ты и не можешь, да и не должна любить меня. Но верь мне, я честен, и тебе следует уважать человека, с которым ты разделяешь корону. Итак, будем друзьями, королева готов!

И он протянул ей руку. Матасвинта не могла дольшевладеть собою: быстро она схватила его руку и опустилась перед ним на колени.

– Нет, дорогой, я не хочу избегать тебя. Узнай наконец все. О Витихис! Меня учили, что женщина должна скрывать свое чувство. Но я не хочу этого, я буду откровенна с тобою. Ты говоришь о принуждении и страхе. Витихис, ты ошибаешься. Меня не надо было принуждать, охотно…

С удивлением смотрел на нее Витихис. Теперь ему показалось, что он понял ее.

– Прекрасно и величественно поступаешь ты, Матасвинта: ты так горячо любишь свой народ, что без принуждения жертвуешь ему своею свободой. Верь мне, я глубоко уважаю тебя за это. Я тем лучше могу, оценить эту жертву, что я сам сделал то же. Только для блага государства я женился на тебе, но никогда не могу любить тебя.

Матасвинта побледнела, руки ее бессильно опустились. Она большими глазами смотрела на него.

– Ты не любишь меня? Не можешь любить? Так звезды лгут! Да разве уже нет Бога?

Король не понимал и не хотел понять этого возбуждения, но решил положить ему конец.

– Матасвинта, ты получила мою корону, но не мое сердце. Ты супруга короля, но не жена бедного Витихиса. Знай: мое сердце, моя любовь навеки отдана другой. Раутгунда – моя жена и всегда останется ею.

– А, – дрожа, точно в лихорадке, вскричала Матасвинта: – и ты осмелился! Ты осмелился! Прочь, прочь, от меня!

– Тише, – сказал Витихис, – неужели ты хочешь созвать людей? Успокойся, я не понимаю тебя.

Стыд и гнев, любовь и страшная ненависть бушевали в груди Матасвинты. Она бросилась было к двери, но упала без чувств. Витихис положил ее на постель, а сам сел подле.

«Бедное дитя! – сказал он про себя. – Здесь так душно. Она сама не знала, что говорила».

Долго сидел он, склонив голову, прижав губы к медальону с волосами сына и жены. Наконец пропели петухи, и стража ушла. Вслед за ней ушел и Витихис.

Глава 11

У подножья Апеннин, около горного местечка Таганы, находился монастырь, построенный отцом Валерии. Кругом монастыря расстилался роскошный сад. Однажды перед вечером в этом саду сидела Валерия и читала. Кругом царствовала глубокая тишина, только из храма доносилось тихое пение. Вдруг среди этой тишины раздался звук трубы и громкий военный клич готов. Валерия вся встрепенулась.

– Что бы это было? – сказал, подойдя к ней, Кассиодор. Между тем прибежал старый привратник.

– Господин, целое войско стоит у стены, – сказал он Кассиодору. – Они шумят, требуют мяса и вина, а предводитель их – он так прекрасен…

– Тотила! – вскричала Валерия и бросилась ему навстречу. – Ты внес сюда воздух и свет! – сказала она ему.

– И новые надежду, и старую любовь! – ответил он.

– Откуда ты? Тебя так долго не было.

– Прямо из Парижа, от двора Меровингов, королей франков. О как прекрасно твое отечество, Валерия! Как забилось мое сердце, когда я снова увидел оливковые и лавровые деревья и глубокую синеву этого неба.

– Чего же добился ты от короля франков? – спросил Кассиодор.

– О, многовато, всего! Я застал у него при дворе посла Византии. За большую сумму ему почти удалось склонить франков выслать на помощь Велизарию значительное войско. Ноя расстроил это дело. Король франков не пошлет своих войск против нас, и есть надежда, что он поможет нам.

– А что поделывает Юлий?

– Юлия проводил я, в его прекрасное отечество. Там, среди миртов и олеандров, он мечтает о вечном мире народов, о высшем благе и царствие небесном. Но как не хорошо там, меня тянуло скорее сюда, в мое отечество, к моему народу. Я жаждал бороться за этот народ. На возвратном пути я постоянно встречал отряды войск, возвращавшихся в Равенну. Я сам веду значительный отряд нашему храброму королю. Скорее бы собрать войска, чтобы можно было выступить против этих греков, тогда мы отомстим за Неаполь. О Кассиодор! В этом мой мир, моя радость, мое небо! Мужество, звук оружия, любовь к народу, сердце, движимое любовью и ненавистью, – неужели не в этом жизнь?

– Да, конечно, когда мы счастливы и молоды. Горе же приводит нас к небу.

– Мой благочестивый отец, – ответил Тотила, – не годится мне спорить с тобою, который гораздо старше, умнее и лучше меня. Но мое сердце создано иначе. Если я когда-нибудь сомневаюсь в существовании всеблагого Бога, то только тогда, когда вижу страдания невинного. Когда я смотрел, как умирала благородная Мирьям, мое отчаявшееся сердце спрашивало: разве ж нет Бога?.. Но в счастье, при сиянии солнца я сознаю и чувствую Его милость. Он наверно желает людям счастья и радости. Страдание же – это Его святая тайна, которая откроется там. Здесь, на земле, будем счастливы сами и, насколько можем, будем доставлять счастья другим. Пока прощайте. Я тороплюсь привести свой отряд к королю Витихису.

– Уже уезжаешь? – вскричала Валерия. – Когда же и где снова увидимся?

– Увидимся, Валерия, верь моему слову. Я знаю, наступит день, когда я получу право вывести тебя из этих мрачных стен в мир радости и солнца. Пока не тоскуй: наступит день победы и счастья. Меня укрепляет мысль, что я обнажаю меч сразу и за свой народ, и за свою любовь.

Они пошли к воротам. Валерия видела, как он в полном вооружении вскочил на лошадь и поехал впереди отряда. Ярко блестели шлемы воинов при заходящем солнце, весело развивалось голубое знамя. Все было полно жизни, силы и молодости. И она долго-долго с тоскою глядела им в след.

Король Витихис деятельно готовился к войне. Последние тридцать лет правления Теодориха прошли в полном мире, работы теперь было много Арсеналы и верфи были пусты, в громадных магазинах Равенны не было никаких запасов. Все это надо было снова пополнять. Притом каждый день к городу стекались то большие, то меньшие отряды войск, которые изменник Теодагад выслал из Италии. Витихис лично следил за всеми приготовлениями и этой неустанной работой заглушал сердечную боль. Он с нетерпением ждал дня, когда сможет вывести сильное войско против врага. Но, как ни хотелось ему борьбы, он не забывал долга короля: послать к Велизарию Гунтариса и Гильдебада для переговоров о мире. Занятый приготовлениями к войне, король почти не видел своей королевы и не думал о ней. Матасвинта же целые дни думала о нем. Но теперь ее страстная любовь обратилась в не менее страстную ненависть.

Она с детства привыкла смотреть на него, как на идеал. Все ее надежды, ее любовь были связаны с его образом, и она с глубокой верой ожидала исполнения своих желаний. И вот он женился на ней, но сердце его вечно будет принадлежат другой. Он разбил ее жизнь, и из-за чего? Из-за короны, для блага государства. Но слова – отечество, государство – ничего не говорили ее душе. Напротив, с детства с этими словами связывались воспоминания о страданиях. И вот теперь, когда ради этого государства была разбита ее жизнь, ею овладело страстное желание уничтожить это государство.

«Он оттолкнул меня, разбил мое сердце, из-за этой короны, – думала она. – Хорошо. Он раскается. Как он не пощадил меня, растоптал ногами мою любовь, так и я разобью его мечты: он увидит это государство уничтоженным, эту корону изломанной».

Ненависть изощрила ее ум. Как не хотелось бы ей сразу уничтожить это государство, но она понимала, что это невозможно. Надо было действовать очень осторожно, чтобы никто даже не заподозрил ее ненависти и жажды мести. Для того, чтобы вредить Витихису, ей необходимо точно знать все его планы, распоряжения, намерения. Как королеве, ей, конечно, было легко: никто не скрывался перед нею. Старый Гриппа передавал ей все сведения, какие получал. А в важных случаях она сама присутствовала на совещаниях, которые происходили всегда в комнате короля.

Скоро она в точности, не хуже самого Витихиса, знала все о положении государства: его силы, разделение войск, наступательные планы полководцев, все их надежды и опасения. С нетерпением ждала она случая поскорее применить все эти сведения ради мести, на гибель готов. Но приходилось ждать. Вступить в сношения с самим Велизарием она не могла надеяться. Оставались римляне, которые, как она знала, были враждебны готам. Но с кем из них завязать сношения? И она осторожно разузнавала, кто из римлян опаснее всех для государства. К кому ни обращалась она с этими вопросами, все в один голос отвечали ей: префект Цетег. Но он был далеко, в Риме, и она не могла теперь вступить в сношения с ним. Приходилось ждать, пока готы двинутся к Риму.

Однажды она возвращалась домой в сопровождении только Аспы, стараясь избегать слишком людных улиц. В одном месте она встретила толпу, собравшуюся у стола фокусника. Аспа немного отстала, чтобы посмотреть фокусы. Матасвинта, задумавшись, прошла дальше.

Фокусник был молодой, высокий мужчина с длинными светлыми волосами, белым лицом и черными, как уголь, глазами. Он очень забавлял толпу своими искусными и разнообразными фокусами.

Постояв несколько минут возле его столика, Аспа начала искать глазами свою госпожу и вскоре увидела, что толпа итальянских носильщиков, которые, очевидно, не знали Матасвинту в лицо, загородили ей дорогу и, как показалось Аспе, забрасывали камнями что-то лежавшее на земле. Только что хотела она бежать к своей госпоже, как вдруг фокусник, страшно вскрикнув, бросился в толпу. Там он на минуту нагнулся, поднял что-то и затем выпрямился. Тогда стоявшие подле него носильщики начали его бить. Фокусник с невероятной силой отбивался от них правой рукой, а левой придерживал что-то у груди. Эта неравная борьба продолжалась минуты две. Наконец фокусник упал.

Тут Матасвинта закричала:

– Оставьте несчастного! Я, королева, приказываю это вам! – сбежались готы и разогнали толпу. Фокусник поднялся и приблизился к Матасвинте.

– Спаси меня! Защите меня, белая королева! – вскричал он и упал у ног ее. В эту минуту подбежала Аспа. Внимательно посмотрела она на фокусника и вдруг, скрестив руки опустилась подле него.

– Аспа, что с тобою? – спросила королева.

– О госпожа, – ответила девочка, – этот человек не галл. Он сын моего народа. Он молится богу-змею. Смотри, эти светлые волосы не его, они сдвинулись теперь в сторону, а под ними, видишь, какие черные. И кожа его, смотри, на груди такая же темная, как у меня. А вот на груди надпись, – это священное письмо моей родины.

– Однако он подозрителен. Зачем это переодевание? Его надо взять под стражу.

– О госпожа! Нет, не позволяй этого! Знаешь, что написано на его груди? Никто, кроме меня, не поймет этого, – прошептала Аспа. – Там написано: «Сифакс обязан жизнью своему господину, префекту Цетегу». Да, да, это Сифакс. Он моего племени, я узнаю его. Сами боги посылают его нам!

– Да, Аспа, боги мести, – ответила королева и велела отвести бесчувственного человека во дворец.

Глава 12

Через несколько дней король созвал совет. Матасвинта также присутствовала на нем, так как должны были решаться важные вопросы. Войска готов уже все собрались, они ожидали начала войны. Притом возвратились послы от Велизария.

– Что же ответил Велизарий на мои предложения? – спросил Витихис Гунтариса.

– Он сказал, что согласен на мир только под одним условием, если все войско готов положит оружие, весь народ перейдет за Альпы, а король и королева отправятся, как заложники, в Византию.

Ропот негодования раздался в зале.

– Ну, король, теперь довольно медлить! Веди нас в битву!

– Сочтем же сначала свои силы, – ответил Витихис. – Каждый начальник пусть говорит, сколько у него воинов.

– У меня три тысячи пеших и конных, – начал Гильдебад.

– У меня сорок тысяч пеших и конных, – сказал герцог Гунтарис.

– У меня сорок тысяч пеших, – сказал граф Гриппа.

– У меня семь тысяч, – заявил Гильдебранд.

– Кроме того шесть тысяч всадников привел Тотила, – добавил Витихис.

– Да четырнадцать тысяч у Тейи. Где он? Его здесь нет? И наконец у меня пятьдесят тысяч пеших и конных. Итого сто шестьдесят тысяч готских воинов, – с торжеством заключил король. – Теперь нам нет нужды медлить.

– Ни минуты нельзя медлить! – вскричал Тейя, вбегая в залу. – Мести, король! Мести! Совершилось ужасное преступление, которое вопиет о мести! Веди нас скорее в битву!

– Что случилось? – спросили несколько голосов.

– Один из полководцев Велизария, гунн Амбацух, давно уже окружил, как вы знаете, крепость Петру. Помощи не было ни откуда. Только молодой Арагад, – он, видимо, искал смерти, – вступил с ним в бой со своим маленьким отрядом и был убит. Крепость была полна народа, потому что в нее собрались все старики, женщины и дети из окрестных долин. Небольшая кучка воинов защищалась отчаянно, но наконец голод заставил их открыть ворота. Гунн поклялся не проливать крови. Когда их впустили, он велел собраться всем готам в церкви. И когда они собрались, – пять тысяч стариков, женщин и детей, и двести воинов…

Тейя вздрогнул и на минуту умолк.

– Когда они собрались, – продолжал он, – он запер двери и сжег всех вместе с церковью.

– А договор! – вскричал Витихис.

– Да, так кричали и несчастные из племени. Но он, смеясь, ответил: «Договор исполнен, ни капли крови не пролито». И византийцы смотрели, как пять тысяч готов – стариков, больных, женщин и детей, – слышишь, Витихис, детей, – задыхались и сгорели.

– Веди нас в битву, король! Надо отомстить! – закричали голоса.

– Да будет так! – спокойно ответил король и взял в руку голубое королевское знамя, которое висело за его креслом. – Вы видите в моей руке старое знамя Теодориха, с которым он шел от победы к победе. Конечно, теперь оно в худшей руке, чем его, но не робейте. Вы знаете, что во мне нет излишней самонадеянности. Но теперь я слышу, как знамя это шепчет о победе, великой, гордой, полной мести. Следуйте за мною! Войска должны двинутся тотчас. Начальники, распорядитесь, идем на Рим!

– На Рим! На Рим! – повторили все.

Между тем Велизарий, видя, с какой легкостью он овладел почти всей Италией, решил покинуть Рим и идти к самой Равенне, этому последнему убежищу варваров. Он был вполне уверен, что легко овладеет этой крепостью и таким образом скоро кончит свое дело в Италии. Цетег старался его отговорить его от этого похода, указывая, что если он до сих пор почти не встречал сопротивления, то только потому, что войска готов удалены из Италии, но что они скоро возвратятся и тогда будут драться отчаянно. Но Велизарий не верил. В предложении Витихиса о мире он увидел доказательство их слабости.

– Оставайся за стенами Рима, если боишься варваров, – гордо закончил он разговор. – Я выступаю немедленно.

– Нет, – ответил префект. – Поражение Велизария – слишком редкое зрелище, я должен увидеть его. Я иду с тобою.

И они выступили. Между тем начали носиться темные слухи о приближении огромного войска готов. Велизарий не придавал им значения. Остановились на ночлег. Перед рассветом Цетег лежал в своей палатке, как вдруг к нему вбежал Сифакс.

– Господин, готы идут. Они сейчас будут здесь. Я ехал на сомой лучшей лошади королевы, но этот Тотила – он ведет передовой отряд – мчится, точно ветер пустыни. А у вас здесь никто даже не подозревает этого. Они взяли уже крепкую башню у Анио и мост через нее.

– Недурно, – сказал Цетег. – не можешь ли ты хоть приблизительно судить о силах неприятеля?

– Приблизительно! Я знаю их число также точно, как и сам король Витихис. Вот список их войск. Королева посылает его тебе.

Цетег с удивлением взглянул на него.

– Да, господин, сама королева Матасвинта. Просто чудеса: эта красавица хочет погубить свой народ из-за одного человека, – из-за своего мужа.

– Ошибаешься. Она чуть не с детства любит его.

– Да, она любит его, но он – нет.

– Ну, едва ли она говорила с тобой об этом, – усомнился префект.

– Не она, но Аспа, ее раба. Она дочь моего народа и знает меня. Королева все говорит Аспе, Аспа – мне. Матасвинта хочет погубить государство готов. Она будет писать тебе через Аспу на нашем языке, которого никто не знает здесь, обо всех планах короля.

– Сифакс, да это известие! Умная, жаждущая мести женщина стоит целых легионов. Теперь берегитесь вы все, Витихис, и Велизарий, и Юстиниан! По какой дороге идут готы?

– По Саларийской.

– Хорошо, дай мне план этой дороги, – вон он на стол. Подай вооружение и сейчас позови Марка Лициния и Сандила, начальника моих исаврийцев. О приближении же готов не говори никому ни слова.

Сифакс ушел, а Цетег погрузился в рассмотрение плана.

– Да, значит, они идут отсюда, спускаются с северо-запада, – сам с собою рассуждал он. – Горе тому, кто вздумает оставить их! Дальше идет глубокая долина, где находится наш лагерь. Здесь произойдет битва. Она, бесспорно, будет проиграна. Готы погонят нас назад к юго-востоку. Здесь нам преградит путь этот ручей. Мосты наверно не выдержат, и множество наших потонет. За ручьем обширная плоская равнина, – какое чудное поле для готской конницы, которая будет преследовать нас! За этой равниной – густой лес и за ним узкое ущелье с разрушенным замком Адриана.

В эту минуту вошел Лициний.

– Марк, – сказал ему Цетег. – Мы сейчас уходим через ручей в лес. Всем, кто будет спрашивать, куда мы идем, отвечай – назад, в Рим.

– Как? Без битвы? Домой? – с удивлением спросил Марк. – Но ведь ты знаешь, что предстоит сражение.

– Именно потому мы и уйдем, – ответил Цетег и пошел к Велизарию.

Велизарий был уж на ногах.

– Знаешь ли, префект? – вскричал он, увидя его, – беглые крестьяне говорят, что приближается кучка готских всадников. Безумцы воображают, что дорога свободна до самого Рима. Они погибнут.

– Но говорят, что эти всадники – только передовой отряд, что за ними следует громадное войско, – заметил секретарь его, Прокопий.

– Глупости! Они побоятся придти, эти готы. Витихис не осмелится напасть на меня.

– Ошибаешься, Велизарий, – заметил Цетег. – Я знаю наверно, что приближается все войско готов.

– Так возвращайся домой, в Рим, если боишься, – ответил ему Велизарий.

– Хорошо. Я воспользуюсь твоим позволением и ухожу со своими исаврийцами.

– Уходи, мне не нужен ни ты, ни твои исаврийцы.

Цетег вышел из палатки. Пока он садился на лошадь, к палатке подъехал отряд всадников.

– Ах, Цетег, это ты? – сказал их предводитель. – Неужели правда, это ты уходишь в Рим? Неужели оставишь нас в опасности?

– А, Кальпурний, – ответил Цетег. – Я и не узнал тебя, ты так бледен.

– Проклятые варвары, – со страхом сказал Кальпурний. – Теперь уже известно, что это не отряд, а целое огромное войско. Сам король Витихис быстрым маршем идет сюда через Сабину. Сопротивляться им безумие, погибель. Я пойду с тобою.

– Нет, – ответил Цетег. – Ты знаешь, что я суеверен: я не езжу с людьми, которых преследуют боги. А теперь наверно скоро постигнет наказание за трусливое убийство мальчика.

Кальпурний бросился к Велизарию.

– Магистр, вели отступать, скорее! – вскричал он.

– Почему милейший? – спросил тот.

– Приближается сам король готов.

– А встретит его сам Велизарий. Но как ты смел покинуть свой пост? Ах, римляне, вы не стоите того, чтобы освобождать вас. Ты дрожишь? Трус! Сейчас ступай на свое место, в передовой отряд. Анталлас, Кутургур, возьмите его с собой и не отставайте от нега. Он должен быть храбр, слышите? Но уже пора, через час взойдет солнце, – а оно должно встретить все наше войско на тех холмах. Позовите сейчас сюда Аглбацуха, Бесса, Константина, Дмитрия, пусть тотчас ведут все войско навстречу врагу.

Велизарий вышел из палатки. В лагерь поднялась неимоверная суета. Через четверть часа все двинулись к холмам, хотя, конечно, при такой торопливости, да еще в темную ночь, дело не обошлось без различных замешательств, К холмам вели только две узкие дороги. Пехота и конница в беспорядке двинулись вместе и много раз сталкивались, мешая друг другу. Поэтому они подвигались гораздо медленнее, чем предполагал Велизарий, и когда достигли холмов, солнце взошло, и на всех высотах засверкало оружие готов: варвары опередили Велизария.

С быстротой молнии бросился Тейя к королю.

– Король, – вскричал он. – Там, у подошвы горы, стоит Велизарий! Он был так безумен, что выступил нам навстречу. Он погиб, клянусь богом мести!

– Вперед! – крикнул Витихис. – Вперед, готы!

В несколько минут подъехал он к краю горы и осмотрел расстилавшуюся у подошвы ее долину.

– Гильдебад – на левое крыло! Ты, Тотила, с всадниками бросайся на центр. Я буду держаться справа, готовый следовать за тобою и прикрывать тебя.

– Этого не понадобится, – ответил Тотила. – Ручаюсь тебе, что они меня не задержат.

– Мы отгоним неприятеля назад в их лагерь, возьмем лагерь и загоним их в ручей, который протекает сейчас за лагерем. А тех кто уцелеет, пусть ваша конница, Тотила и Тейя, гонит по долине к Риму.

– Да, если нам удастся первыми занять ущелье за лесом, – сказал Тейя.

– Оно еще не занято, кажется. Вы должны достичь его вместе с беглецами, – сказал Витихис. – Но вот неприятельская пехота движется к нам.

– А, это гунны и армяне! И их ведет Амбацух, клятвопреступный поджигатель-убийца! – вскричал Тейя.

– Вперед, Тотила, – сказал Витихис. – Из этого отряда – ни одного пленного!

Быстро полетел Тотила навстречу врагу. Спокойно выступил Амбацух, испытанный воин, ему навстречу.

– Дайте им подойти совсем вплотную к себе, – спокойно сказал он своим армянам. – И тогда, только тогда, не раньше, бросайте в них копья. Цельте прямо в грудь лошадями. А после этого за мечи. Таким образом я разбил много конниц.

Но вышло иначе. Точно громадная лавина, с быстротой молнии спустился Тотила со своей конницей на врага и, прежде чем армяне успели поднять свои копья, он уже смял первый ряд их. Пораженный Амбацух хотел дать приказ остальным рядам опуститься на колени и выставить копья вперед, но увидел, что и второй, третий и четвертый ряды – точно не существовали. Вслед затем Тотила ударом меча разрубил его шлем.

– Возьми выкуп, – вскричал он, упав на колени. – Я сдаюсь.

Тотила протянул уже руку, чтобы взять от него оружие. Но тут подскочил Тейя.

– Вспомни о крепости Петре! – закричал он, и новым ударом Тотила разрубил голову армянину.

Витихис громким криком приветствовал победу Тотилы.

– Посмотри, – сказал он старому Гильдебранду, который испросил себе на этот день право нести боевое знамя готов. – Смотри, вот двинулась конница неприятеля – гунны, которые стоят прямо против нас. Вот Тотила поворачивает к ним. Но гунны гораздо многочисленнее. Гильдебад, скорее на помощь своему брату!

– А кто же это, – вскричал старик, нагибаясь вперед, – римский трибун среди двух телохранителей Велизария?

Витихис также наклонился, несколько секунд пристально всматривался и вдруг диким голосом закричал: – Кальпурний! – и вскачь бросился прямо вниз, без дороги, через рвы и скалы. Из страха упустить убийцу своего сына, он забыл обо всем. Он несся, точно на крыльях, точно сами боги мести несли его. Старик Гильдебранд, много переживший на своем веку, на минуту растерялся при виде такой безумной скачки, но затем опомнился и с криком: – За ним, за вашим королем! – бросился также с горы, распустив голубое знамя. Все готы, впереди конные, а за ними и пешие – бросились прямо на гуннов.

Кальпурний услышал крик Витихиса, и он показался ему призывом к страшному суду. Он повернул лошадь, чтобы бежать. Но мавр схватил его лошадь за узду и повернул его снова назад.

– Не туда, трибун. Враг там, – спокойно сказал он, указывая на конницу Тотилы.

Но в эту минуту на них, точно с неба, свалились с крутизны готы, за которыми без тропинки, прыгая, цепляясь за скалы, спускалось целое войско.

– Витихис! – с ужасом закричал Кальпурний, опустив руки. Но его лошадь спасла его. Раненая и испуганная, она сделала дикий прыжок в сторону и помчалась вперед. Витихис бросился за ним, рубя направо и налево всех, кто пытался заградить ему путь. Так пронеслись они по рядам конницы, которая в ужасе от этой бешеной погони расступилась перед ними и не могла уже сомкнуться, так как вслед за Витихисом несся Гильдебранд с конницей и пехотой. Вскоре подоспел и Тотила. Гунны были разбиты и бросились бежать. Между тем Витихис нагнал наконец Кальпурния. Трусливый римлянин выпустил из рук оружие и, как тигр, бросился на Витихиса. Но тот одним ударом разрубил ему голову.

Ступив ногою на грудь врага, он глубоко вздохнул: «Вот я отомстил, – сказал он сам себе. – Но разве это вернет мне моего мальчика?»

Между тем готы, разбив правый и левый фланги врага, устремились на центр, которым начальствовал сам Велизарий. Одна минута – ужасное столкновение, тысячеголосый крик боли, ярости и ужаса. Несколько минут общего смятения, затем громкий торжествующий крик готов: телохранители Велизария были уничтожены.

Велизарий, спокойный и все еще уверенный в себе, велел отступать к лагерю. Но это было не отступление, а бегство. Быть может, его войску и удалось бы достичь лагеря раньше готов и укрыться в нем, но Велизарий, слишком уверенный в победе, вел за собой и обоз, и даже стада рогатого скота и овец для продовольствия. Эти телеги и стада затрудняли бегство. Всюду слышались крики, споры, угрозы, жалобы. И вдруг среди этого общего смятения раздался крик: «Варвары! варвары!» – то пехота Гильдебада достигла лагеря. Снова ужасное столкновение – и затем беспорядочное, неудержимое бегство из лагеря.

Велизарий, с остатками своих телохранителей, с большим трудом старался удержать готов, покрывая беглецов.

– Помоги, Велизарий, – закричал в это время Айран, начальник массагетов, вытирая кровь с лица. – Мои воины видели сегодня черного дьявола среди врагов. Меня они не слушают. Но тебя они боятся больше, чем дьявола.

Велизарий заскрежетал зубами.

– О Юстиниан, – вскричал он, – как плохо держу я свое слово сегодня!

Но вдруг сильный удар в голову оглушил его, и он упал с лошади.

– Велизарий умер! Горе! Все погибло! – закричали его войска и неудержимо бросились бежать. Напрасно храбрейшие из войска старались после этого удержать готов. Они могли только спасти своего начальника.

Готы между тем зажгли лагерь.

– Очистите лагерь! – со вздохом приказал пришедший в себя Велизарий. – И скорее к мостам!

Войска густой массой бросились к реке. Вдруг звук готских рогов раздался совсем близко: это Тотила и Витихис гнались уже по пятам их.

– Скорее к мостам! – закричал Велизарий своим сарацинам. – Защищайте их!

Но было уже поздно. Легкие мосты, не выдержав тяжести массы людей, толпившихся на них, обрушивались, и тысяча гуннов и иллирийских копьеносцев – гордость Юстиниана – полетела в воду.

Велизарий пришпорил своего коня и бросился в грязный, окрашенный кровью поток. Добрый конь вынес его вплавь на другой берег.

– Соломон! – сказал там Велизарий. – Возьми сотню из моей конной стражи, и неситесь во всю прыть к ущелью в лес. Вы должны – слышишь? – должны быть там раньше готов, слышишь?

Соломон помчался. Велизарий собрал, что было возможно, из оставшихся войск. Вдруг Айган вскричал:

– Вот Соломон скачет назад!

– Господин! – издали кричал сарацин. – Все потеряно! В ущелье сверкает оружие: оно уже занято готами.

И в первый раз в этот несчастливый день Велизарий вздрогнул.

– Ущелье потеряно? – медленно сказал он. – В таком случае не спасется ни один человек из войска моего императора. Прощай – слава, Антонина и жизнь! Айган, возьми меч, не допусти меня попасть живым в руки варваров.

– Господин! – сказал Айган. – Никогда еще не слыхал я от вас ничего подобного.

– Потому что никогда еще и не было со мною ничего подобного. Сойдем же с лошадей и умрем, – ответил Велизарий и занес уже ногу, чтобы спрыгнуть, как вдруг раздался крик:

– Утешься, начальник. Ущелье наше! Его занял Цетег.

– Цетег! Возможно ли? Правда ли? – возразил Велизарий.

– Да, Цетег. Отряд готов, посланный Витихисом, раньше нас достиг ущелья. Но, когда они хотели войти в него, Цетег со своими исаврийцами бросился и отбил их.

– Наконец-то! Первый луч победы в этот черный день! – вскричал Велизарий. – Скорее же к ущелью!

И он быстро тронулся с остатком своих войск.

– Добро пожаловать в безопасное убежище, Велизарий, – крикнул Цетег, завидя его. – С восхода солнца жду я тебя здесь, потому что знал наверно, что ты придешь.

– Префект Рима, – отвечал Велизарий, протягивая ему руку, – ты спас императорское войско, которое я погубил, благодарю тебя.

Наступили сумерки. Витихис с готами торжествовал победу. Велизарий привел, насколько было возможно в порядок свои разбежавшиеся войска и повел их в Рим.

Глава 13

На следующий день все громадное войско готов двинулось к Риму, и вот началась знаменитая осада «Великого» города. Витихис разделил войска на семь отдаленных лагерей. Шесть из них были расположены против главных ворот на левом берегу, а седьмой – на правом. Каждый лагерь был окружен рвами и насыпями.

Велизарий и Цетег, со своей стороны, также разделили людей для защиты города. Велизарий защищал северную часть, Цетег – западную и южную. Особенное внимание было обращено на ворота у гробницы Адриана, на правом берегу, против лагеря готов, так как эти ворота были самым слабым пунктом города.

Сначала готы старались вынудить город к сдаче разными мерами без боя. Они отрезали все четырнадцать водопроводов, снабжавших город, так что римляне должны были довольствоваться только водою из колодцев в частях города, прилежащих к реке. Но меры эти не привели ни к чему, потому что в Риме были скоплены громадные запасы провизии, было много колодцев, и жители не терпели недостатка ни в чем.

Тогда Витихис стал готовиться к штурму. Он построил высокие деревянные башни – выше, чем городские стены, – изготовил множество штурмовых лестниц и четыре огромные стенобитные машины. Велизарий и Цетег, со своей стороны, установили на стенах машины, которые бросали на большие расстояния целые заряды копий с такой силой, что они вонзались в человека, одетого в полную броню. Но сами римляне говорили, что, несмотря на все их усилия, готы скоро бы ворвались в город, если бы префект не был чародеем.

И действительно, было замечено: как только варвары начинали готовиться к приступу, – Цетег шел в Велизарию и точно указывал день нападения. Как только Тейя или Гильдебад задумывали уничтожить какие-нибудь шанцы или разбить ворота, Цетег заранее предупреждал об этом, и варвары встречали удвоенное против обыкновенного числа врагов.

Так прошло несколько месяцев, и готы, несмотря на постоянные нападения, не сделали ни малейшего успеха. Долго они бодро выносили все свои неудачи. Но когда почувствовался недостаток в припасах, среди войска начались неудовольствия, наконец, и сам король, видя, что точно какой-то демон разрушает все его прекрасно задуманные планы, стал мрачен. А когда он, усталый и угнетенный, возвращался с какого-нибудь неудавшегося предприятия в свою палатку, гордая, молчаливая королева смотрела на него с таким неприятным, ужасным, хотя и непонятным для него выражением, что он вздрагивал и отворачивался.

– С Раутгундой ушла не только моя радость, но и счастье, – сказал он как-то Тейе. – Точно проклятие лежит на моей короне. А эта дочь Амалунгов, мрачная и молчаливая, бродит около меня, точно воплощенное несчастье.

– Быть может, ты более прав, чем сам подозреваешь, – мрачно ответил Тейя. – Но мне хочется разрушить эти чары. Дай мне отпуск на эту ночь.

В тот же день Иоганн Кровожадный также просил себе на эту ночь отпуска у Велизария.

– Пора положить конец этому глупому положению, в котором находимся мы все, не исключая и тебя, начальник. Вот уже несколько месяцев варвары стоят под стенами города и без малейшего успеха. Мы, шутя уничтожаем все их геройские попытки. И кто же собственно делает это? Ты и войско императора? Так следовало бы думать? Ничуть! – Все делает только один этот холодный, как лед, префект. Он сидит в своем Капитоле и смеется над всем и всеми, над готами, над императором и его войском и, больше всего, над тобою. Откуда же знает он все, что замышляют готы, – знаете так подробно и точно, будто сам заседает в советах короля Витихиса? Старухи и римляне говорят, что он чародей, что демон сообщает ему обо всем. Иные верят, что он узнает все от своего ворона, который прекрасно понимает людскую речь и сам говорит. Римляне, конечно, могут верить этому, но не я. Давно уже я поручил своим гуннам следить за ним. Это очень трудно, потому что этот мавр Сифакс по ночам ни на шаг не отходить от него. Только днем мавра не видно. Но все же нам удалось узнать, что каждую ночь префект выходит из Рима иногда через ворота св. Павла, иногда через портуэзские. И те, и другие охраняются его исаврийцами. И вот сегодня ночью я решил проследить, куда он ходит и с кем видится. Дай же мне отпуск на эту ночь.

– Хорошо, – ответил Велизарий. – Но ты сам говоришь, что он выходит то через одни, то через другие ворота. Как же ты уследишь за ними?

– Я просил моего брата Персея помочь мне. Он будет сторожить ворота св. Павла, а я – портуэзские.

Наступила ночь. Из ворот св. Павла вышел человек и пошел по направлению к развалинам старого храма, который находился неподалеку от самого крайнего рва, окружавшего город, человек видимо избегал света полной луны и старался держаться в тени стен и деревьев. Подойдя к последнему рву, он остановился в тени огромного кипариса и внимательно осмотрелся: нигде кругом не видно было ничего живого. Тогда он быстро пошел к церкви.

Как только он двинулся, изо рва выскочил другой человек и в три прыжка был уже под кипарисом.

– Я выиграл, Иоганн, мой гордый братец! На этот раз счастье на моей стороне: тайна префекта в моих руках.

И он осторожно пошел за первым, который успел уже достичь церкви. Но тут префект вдруг сразу исчез, точно провалился сквозь землю. Армянин также подбежал к стене, окружавшей храм, но никакой двери там не было. Он обошел всю стену кругом, – нигде ни двери, ни отверстия. Попытался перебраться через стену, – это оказалось невозможно: она была слишком высока. Наконец ему удалось найти в одном месте небольшой провал, и он пролез через него во внутренний двор храма.

Здесь было совершенно темно. Вдруг мелькнула узкая полоска яркого света. В стене храма оказалась трещина, и через нее Персей увидел, что свет шел от потаенного фонаря, который держала девочка в одежде рабыни. Свет ярко освещал две фигуры, стоявшие у большой статуи апостола Павла. Один из них был префект, другая – высокая женщина с темно рыжими волосами.

«Клянусь богами, это прекрасная королева готов! – подумал Персей. – Недурно, префект! Но вот она говорит. Послушаем!»

– Итак заметь себе хорошенько, – говорила Матасвинта: – послезавтра произойдет нечто серьезное у тибурских ворот. Я не могла узнать, что именно. А если и узнаю, то уже не смогу сообщить тебе. Я не решусь больше приходить ни сюда, ни в гробницу у портуэзских ворот. Мне кажется, что за нами следят.

– Кто? – спросил префект.

– Тот, кто, как кажется, никогда не спит, – граф Тейя. И он участвует в заговоре против жизни Велизария. Чтобы отвлечь внимание, будет для виду сделан приступ на ворота св. Павла. Предупреди же Велизария, иначе он не избегнет смерти. Их будет очень много. Поведет их Тотила.

– Не беспокойся, я предупрежу. Рим для меня не менее дорог, чем для тебя. А когда и этот приступ окажется неудачен, варвары должны будут снять осаду и сдаться, – и это будет твоей заслугой, королева!

В эту минуту громко прокричала кошка. Префект вскочил в отверстие, и статуя снова медленно сомкнулась. Королева же опустилась на колени у алтаря и приняла вид молящейся.

«Так этот крик был условным знаком! – подумал Персей. – Значит, есть опасность. Но откуда же? И кто их предупреждает?»

И он начал внимательно осматриваться. Было светло, потому что полная луна вышла из-за облаков, и при свете ее, Персей увидел готского воина, приближавшегося к храму, а в углублении стены – Сифакса.

«Вот и прекрасно – подумал Персей. – Пока они будут драться, я буду уже в Риме».

И он бросился к стене. Но тут Сифакс заметил его. С минуту он стоял, растерявшись. За которым из двоих гнаться? Вдруг ему пришла в голову блестящая мысль.

– Тейя! Граф Тейя! – закричал он. – Скорее на помощь! Тут римлянин! Спаси королеву! Там, вправо, у стены римлянин. Беги за ним, а я буду защищать женщину!

Тейя бросился к стене, нагнал Персея и одним ударом разрубил ему голову. После этого он бросился в церковь. На пороге его встретила Матасвинта. С минуту оба молча и с недоверием смотрели друг на друга.

– Я должна поблагодарить тебя, граф Тейя, – сказала наконец Матасвинта. – Мне грозила опасность во время молитвы.

– Странное выбираешь ты время и место для своих молитв, – ответил Тейя. – Я советую оставить тебе эти ночные моления, королева.

– Я буду делать то, что мне велит мой долг.

– А я буду исполнять свой, – ответил Тейя и вышел из храма.

Матасвинта медленно и задумчиво пошла за ним в сопровождении верной Аспы.

Утром Тейя стоял перед Витихисом с донесением.

– Но ведь это только подозрения, – сказал Витихис. – Доказательств нет.

– Подозрения, но очень серьезные. И ты же сам говоришь, что королева ведет себя очень странно.

– Вот потому-то я и остерегаюсь действовать по одним подозрениям. Мне иногда кажется, что мы были несправедливы к ней, почти также, как и к Раутгунде. Ночные же выходы я ей запрещу, ради нее самой.

– А этот мавр? Я ему также не доверяю. Он наверно шпион.

– Да, – улыбаясь, ответил Витихис. – Он шпион, но только мой. Он ходит в Рим с моего ведома и приносит мне оттуда сведения.

– Да, но всегда ложные.

– Вот и теперь он сообщил мне новый план, который положит конец всем нашим бедам и предаст самого Велизария в наши руки.

Глава 14

В это же утро префект стоял перед Велизарием и Иоганном у ворот города.

– Префект Рима, где ты был в эту ночь? – сурово спросил его Велизарий.

– На своем посту, – ответил тот спокойно. – У ворот св. Павла.

– Знаешь ли ты, что в эту ночь один из моих лучших предводителей – Персей, брат Иоганна – вышел из города и с тех пор исчез?

– Очень жаль. Но ты ведь знаешь, что запрещено выходить за стены города без разрешения.

– Но я имею основания предполагать, – сказал Иоганн, – что ты прекрасно знаешь, что сталось с моим братом, что его кровь – на твоих руках.

– Клянусь, – вскричал Велизарий, – ты раскаешься в этом. Наступит час расчета. Варвары почти уничтожены, а с твоей головой падет и Капитолий.

«Вот как! – подумал Цетег. – Берегись же, Велизарий!», но промолчал.

– Говори, что ты сделал с моим братом? – вскричал Иоганн.

Прежде чем префект успел ответить, вошел один из телохранителей Велизария.

– Начальник, – сказал он. – Шесть готских воинов принесли труп предводителя Персея. Король Витихис велел передать тебе, что граф Тейя убил его у стены сегодня ночью. Он посылает его прах для почетного погребения.

– Само небо обличает вашу наглую клевету, – гордо сказал префект и медленно вышел.

«Так ты грозишь, Велизарий? – подумал Цетег. – Хорошо, посмотрим, не сможем ли мы обойтись без тебя».

Дома его ждал Сифакс.

– Господин, важные вести: я узнал все о заговоре против Велизария – место и время, и имена союзников. Это – Тотила, Гильдебад и Тейя.

– Каждого из них в отдельности достаточно для Велизария, – пробормотал префект.

– Кроме того, по твоему приказанию, господин, я сообщил варварам, что завтра сам Велизарий выйдет через тибурские ворота за провиантом, потому что гунны боятся выходить сами, и что с ним будет только четыреста человек. Заговорщики засядут с тысячью воинов у гробницы Фульвия, а Витихис, чтобы отвлечь внимание, сделает для виду нападение на ворота св. Павла. Я сейчас бегу к Велизарию предупредить его, чтобы он завтра взял с собою три тысячи.

– Стой, – спокойно сказал Цетег. – Не торопись. Ты ему ничего не скажешь.

– Как? – с удивлением вскричал Сифакс. – Но ведь он погибнет, если его не предупредить.

– Пусть завтра Велизарий испытает свою звезду.

– О, – смеясь, ответил Сифакс. – Вот ты чего хочешь? Ну, не хотел бы я теперь быть на месте великого Велизария!

На следующее утро, как в Риме, так и в лагере готов было сильное движение: Сифакс и Матасвинта сообщили префекту верные сведения о планах готов. Действительно, трое друзей решили захватить Велизария и, для отвлечения внимания византийцев от наблюдения за их предводителем, сделать легкий приступ на ворота св. Павла. Но после этого план был изменен. Витихис решил сделать последнюю попытку взять Рим и назначил на этот день общий штурм города. Вожди прекрасно понимали всю важность этого предприятия: войска были уже сильно утомлены, они выдержали под стенами Рима шестьдесят восемь сражений, – и все неудачных, благодаря измене Матасвинты. Теперь будут напряжены последние силы этого войска, и, если приступ будет неудачен, дальнейшая осада окажется невозможной, придется уйти. В виду этого главные военачальники, по просьбе Тейи, дали клятву никому решительно не говорить о перемене плана. Поэтому ни Сифакс, ни Матасвинта ничего не знали о нем.

В полночь Тотила, Гильдебад и Тейя без шума вывели конницу из лагеря и расположились с нею в засаде у гробницы Фульвия, мимо которой должен был проходить Велизарий.

Утром Велизарий, с небольшим отрядом своих телохранителей, выехал из города, передав начальство над своими войсками Константину. Когда ворота за ним закрылись, Цетег позвал к себе Луция Лициния.

– Пойдем, Луций, – шепнул он ему. – Надо подумать, как нам быть в случае, если бы Велизарий не возвратился необходимо будет забрать начальство над его войсками в свои руки. По всей вероятности, дело не обойдется без борьбы, особенно у тибурских ворот и у бань Диоклетиана. Надо раздавить их там в их лагере. Возьми скорее три тысячи исаврийцев и расставь их вокруг бань, так чтобы их не было видно. Тибурские ворота непременно сейчас же захвати в свои руки.

– А откуда взять эти три тысячи?

Цетег на минуту задумался.

– Возьми их от гробницы Адриана. Башня крепкая, притом нападение будет сделано только на ворота святого Павла.

Лициний отправился исполнить приказание, окружить бани и сменил армян у тибурских ворот.

«Теперь, – подумал префект, – надо еще отделаться от Константина», – и поехал ксаларийским воротам, где тот находился.

Едва он подъехал, как прискакал один сарацин.

– Начальник, – крикнул он, обращаясь к Константину. – Бесс просит подкрепления к пренестинским воротам. Готы подходят к ним.

– Глупости, – уверенно сказал Цетег. – Нападение грозит только моим воротам св. Павла, а они хорошо охраняются. Скажи Бессу, что он испугался слишком рано.

Но вот несется другой всадник.

– Помоги, Константин, дай подкрепление! Твои собственные фламинские ворота в опасности! Бесчисленное множество варваров!

– И там? – недоверчиво спросил Цетег.

– Скорее помощи к пинциевым воротам! – издали кричал новый всадник, и вслед за ним примчался Марк Лициний.

– Префект, – сказал он, едва переводя дыхание, – скорее иди в Капитолий. Все семь лагерей готовы двинуться. Риму грозит общий штурм всех ворот сразу.

– Едва ли, – с улыбкой сказал Цетег. – Но я сейчас буду там. А ты, Марк, скорее занимай тибурские ворота своими легионерами. Они должны быть мои, а не Велизария.

Префект взошел в башню Капитолия, откуда была видна вся долина. Она была залита готскими войсками. В строгом порядке, медленно двигались они к Риму. Скоро со всех сторон началась борьба, и Цетег с досадой увидал, что готы всюду берут перевес. Вот старый Гильдебранд перебрался уже через рвы к самым воротам и начал громить их.

Между тем к префекту подбежал Сифакс.

– Горе! Горе! – кричал слишком громко этот всегда осторожный мавр. – Какое несчастье, господин: Константин тяжело ранен. Он назвал тебя своим заместителем. Вот его жезл военачальника.

– Этого быть не может! – вскричал Бесс, подъехавший в эту минуту. – Или он был уже без сознания, когда сделал это!

Но Цетег, быстрым взглядом поблагодарив мавра, взял из его рук жезл.

– Следуй за ним, Сифакс, и хорошенько наблюдай, – сказал префект, указывая на Бесса, который, бросив на него яростный взгляд, ускакал к своему посту.

Тут подбежал исаврийский солдат.

– Помощи, префект, к портуэзским воротам. Отряд герцога Гунтариса взбирается туда по лестнице.

– Пятьсот армян от аппиевых ворот немедленно пусть спешат к портуэзским воротам, – распорядился префект.

– Помощи! помощи к аппиевым воротам! – кричал новый гонец. – Все наши люди на стенах уже перебиты. Шанцы уже потеряны.

– Возьми сто легионеров, – обратился префект к одному из начальников отрядов, – и во что бы то ни стало надо удержать шанцы, пока подоспеет дальнейшая помощь.

В эту минуту раздался страшный удар, треск и затем торжествующий крик готов. Цетег в три прыжка очутился подле ворот: в них был сделан широкий пролом.

– Еще такой удар, и ворота совсем падут, – сказал ему византиец Григорий.

– Верно, поэтому нельзя допустить второго удара. Воины! копья вперед! Захватите факелы – и за мной! Откройте ворота.

В эту минуту позади раздался страшный шум. Появился Бесс и схватил руку префекта.

– Велизарий разбит! Его воины стоят под тибурскими воротами и умоляют впустить их. Готы гонятся за ними! Велизарий убит!

– Велизарий в плену! – кричал гонец от тибурских ворот.

– Готы! Готы там, у номентанских и тибурских ворот! – кричали голоса.

– Вели открыть тибурские ворота, префект, – вскричал Бесс, подскочив к нему – Твоя исаврийцы заняли их. Кто послал их туда?

– Я, – ответил префект.

– Они не хотят открыть ворот без твоего приказа. Спаси же его, Велизария! Спаси его труп!

Цетег не стал медлить «Труп, – подумал он, – я спасу охотно».

– Нет, господин, – закричал ему на ухо подбежавший Сифакс, – я видел его со стены, он жив, он движется. Но Тотила и Тейя нагоняют его, – он все равно, что в плену.

– Вели же открыть тибурские ворота, – настаивал Бесс.

– Вперед! За мною! – крикнул префект. – Прежде Рим, а потом Велизарий!

Ворота открылись, и префект, а за ним его отряд бросились на готов. Те, почти уверенные в успехе, никак не ожидали такой смелой выходки и были отброшены, а стенобитные машины их сожжены. После этого Цетег со своим отрядом возвратился в город.

Тут к префекту подбежал Сифакс.

– Возмущение! господин, насилие! – кричал он. – Византийцы не хотят повиноваться тебе. Бесс уговаривает их силой открыть тибурские ворота. Его телохранители грозят перебить твоих исаврийцев и легионеров.

– О, Бесс раскается, я ему припомню это! Луций, возьми половину оставшихся исаврийцев. Нет, бери их всех! всех! – ты знаешь где они стоят? – и веди против телохранителей Велизария. Если они не сдадутся, – руби их без пощады, руби всех до одного! Я сейчас сам буду там.

– А тибурские ворота?.. – спросил Луций.

– Останутся заперты.

– А Велизарий?..

– Пусть остается за ними.

– Но за ним гонятся Тотила и Тейя!

– Тем более нельзя открыть ворота. Прежде Рим, а потом все остальное. Повинуйся, трибуне!

Луций уехал в префект продолжал распоряжаться. Через несколько времени прискакал гонец от Луция.

– Префект, Бесс не сдается. Уже льется кровь твоих исаврийцев у тибурских ворот.

Префект бросился туда. В это время с запада, со стороны аврелиевых ворот раздался крик, покрывший шум битвы:

– Горе! горе! все потеряно! Готы здесь! Город взят! Варвары взобрались!

Цетег побледнел.

– Где они? – спросил он гонца.

– У гробницы Адриана, – ответил тот.

Цетег должен был сознаться, что, думая только о том, чтобы погубить Велизария, он на время забыл о Риме. А Бесс кричал телохранителям со стены:

– Цетег оставил незащищенными аврелиевы ворота! Цетег погубил Рим!

– Но Цетег же и спасет его! – вскричал префект. – За мною, все исаврийцы и легионеры!

– А Велизарий? – шепотом спросил Сифакс.

– Впустите его! Прежде Рим, а потом остальное!

И вскочив на лошадь, префект, точно ураган, понесся к аврелиевых воротам. Войско последовало за ним, но далеко отстало. Через несколько минут он был уже там.

– О Цетег! – вскричал Пизон, начальник отряда, защищавшего ворота, – ты явился как раз во время.

Между тем готы приставили уже лестницы ко внутренней стене и быстро взбирались по ним.

– Стреляйте скорее! – вскричал префект. – Бросайте стрелы, копья! Иначе мы ничего не поделаем.

– У нас уже нечем стрелять, – ответил Пизон.

Число лестниц у стены все возрастало. Опасность усиливалась с каждой минутой, а исаврийцы префекта были еще далеко. Цетег дико осмотрелся.

– Камней! – крикнул он, топнув ногою. – Камней и стрел!

В эту минуту раздался треск; узкая деревянная калитка подле ворот упала, и на пороге стал Витихис.

– Мой Рим! – с торжеством вскричал он, опуская топор и вынимая меч.

– Ты лжешь, Витихис! В первый раз в жизни лжешь! – ответил префект, одним прыжком очутившись подле него и со страшной силой ударяя его в грудь. Витихис, не ожидавший удара, отступил на один шаг Цетег тотчас стал на его место на пороге и своим щитом закрыл вход.

– Исаврийцы, сюда! – крикнул он.

Но Витихис уже опомнился от удара и узнал Цетега.

– Итак, мы все же встретились на поединке у стен Рима, – вскричал он и, в свою очередь, нанес сильный удар Цетегу в грудь.

Префект зашатался, готовый упасть, но удержался на ногах. Витихис отступил, чтобы нанести новый удар опасному врагу. Но в эту минуту Пизон узнал его со стены и тяжело ранил камнем. Витихис упал. Воины унесли его.

В эту минуту раздался звук римской трубы: подоспели исаврийцы и легионеры. Цетег еще видел падение Витихиса, услышал звук трубы и, прошептав: «Рим спасен! спасен!» потерял сознание.

Таким образом и этот общий штурм, в котором готы напрягли все свои силы, оказали чудеса храбрости, – окончился неудачей. После этого наступило долгое затишье: все три вождя – Велизарий, Цетег и Витихис – были тяжело ранены, и целые недели прошли прежде, чем они могли снова взяться за оружие.

Да кроме того и настроение готов после этой неудачи было самое удрученное. Витихис понимал, что теперь надо переменить систему войны. Взять город приступом уже нечего было думать: громадное войско, приведенное к Риму, теперь сильно уменьшилось. В один этот день было убито тридцать тысяч воинов, а раненых было еще больше, да в прежних шестидесяти восьми битвах также погибло много готов. Если можно взять Рим, то только голодом. Но и в лагере готов давно уже чувствовался недостаток пищи, и вследствие этого начались болезни.

Вечером, на другой день после битвы, Цетег пришел в себя. У ног его сидел верный Сифакс.

– Хвала всем богам! – вскричал он, когда префект открыл глаза. – Господин, тебя давно уже ждет посланный от Велизария.

– Введи его!

Вошел Прокопий, секретарь Велизария.

– Префект, – сказал он, – Велизарий все знает. Как только он пришел в себя от раны, Бесс тотчас рассказал ему, что ты занял тибурские ворота своими исаврийцами и не позволил открыть их, чтобы впустить его, когда за ним гнались Тотила и Тейя. Он передал и твой возглас:

«Прежде Рим, а потом Велизарий», и требовал в совете твоей казни. Но Велизарий сказал: «Он был прав. Прокопий, возьми мой меч и все вооружение, бывшее на мне в тот день, и отнеси префекту в знак моей благодарности». И в своем донесении императору он продиктовал мне следующие слова: «Цетег спас Рим, только Цетег».

– Ну, а что решил он делать теперь? – спросил префект.

– Он согласился на перемирие, которого просили готы, чтобы похоронить множество своих убитых.

– Как! – вскричал префект – Перемирие? Он не должен был соглашаться на него, это бесполезное замедление. Теперь готы обессилены, пали духом, теперь-то и надо нанести им решительный удар. Передай Велизарию мой привет и скажи, что в благодарность за меч, я даю ему совет: сегодня же пусть отправит Иоганна с восемью тысячами воинов к Равенне. Витихис созвал сюда все войска, так что дорога туда свободна. А Витихис, узнав, что опасность грозит Равенне, его последнему убежищу, тотчас снимет осаду с Рима и поведет туда все свои войска.

– Цетег! – вскричал Прокопий, – ты великий полководец!

Глава 15

Наступил последний день перемирия. Грустный, с тяжелой тоской на сердце, возвратился Витихис в свою палатку. Сегодня он в первый раз после своей болезни обошел лагерь в сопровождении своих друзей, и печальную картину увидел он: из семи многолюдных лагерей, три оказались совершенно пусты, а в остальных четырех было тоже немного воинов. Проходя между палатками, ни разу не слышал он радостного приветствия. Всюду раздавались стоны, крики больных и умирающих. У дверей многих палаток лежали воины, обессилившие от голода и лихорадки. Они не жаловались, но ни на что уже и не надеялись и призвуке приближающихся шагов короля были едва в состоянии открыть потухающие глаза. Здоровых едва хватало на важнейшие посты. Стража волочила свои копья за собою, – люди были слишком изнурены, чтобы держать их прямо или через плечо.

Правда, на днях должен был прибыть из Кремоны граф Одосвинт с кораблями, нагруженными всевозможными припасами, – но это будет еще через несколько дней, а до тех пор сколько людей умрет от голоду! Единственным и печальным утешением было то, что и римляне терпели голод и не могли продержаться долго. Вопрос был только в том: кто выдержит нужду дольше. – Часто думал я, – медленно говорил король, – в эти тяжелые дни и бессонные ночи: за что, почему терпим мы все эти неудачи? Я старался отнестись совершенно беспристрастно к врагам и все же нахожу, что правда и справедливость – на нашей стороне. Но в таком случае, если на небе действительно владычествует Бог, добрый, справедливый и всемогущий, то зачем же Он допускает это громадное, незаслуженное несчастье?

– Ободрись, мой благородный король, – сказал Тотила, – и верь, что над звездами действительно властвует справедливый Бог. Поэтому в конце концов правое дело победить. Ободрись же, мой Витихис, не теряй надежды!

Но Витихис покачал головою.

– Я вижу только один выход из моего ужасного сомнения в существовании Бога. Не может быть, чтобы мы терпели все это безвинно. И так как дело нашего народа бесспорно справедливое, то вина должна таиться во мне, его короле. Как часто повествуют наши песни языческих времен о том, что, когда народ постигало какое либо несчастье – многолетний неурожай, болезни, поражение на войне – король сам приносил себя в жертву богам за свой народ. Он брал на себя вину, которая, казалось, тяготела над народом, и искупал ее или своею смертью, или тем, что отказывался от короны и отправлялся странствовать по миру, как не имеющий крова беглец. Я хочу сделать то же: я откажусь от короны, которая не принесла мне счастья. Выберите себе другого короля, над которым не тяготело бы гнев Божий. Изберите Тотилу или…

– Ты все еще в лихорадке! – прервал его старый оруженосец. – Ты отягчен виною! ты, самый благородный изо всех нас! Нет, молодое поколение, вы утратили и силу ваших отцов, и их веру, и потому сердца ваши не знают мира. Мне жаль вас!

И серые глаза старика загорелись странным блеском, когда он, глядя на своих друзей, продолжал:

– Все, что радует и печалит нас здесь, на земле, не стоит ни радости, ни горя. Одно только важно здесь: остаться верным человеком, не негодяем, и умереть на поле битвы. Верного героя Валькирии унесут с поля битвы на красных облаках в дом Одина, где все находящиеся уже там встретят их с полными кубками. Каждый день с утреннею зарею будет он выезжать с ними на охоту или на военные игры, а с вечерней зарей будет возвращаться в раззолоченную залу для пиршества. И молодых героев там будут ласкать прекрасные девушки, а мы, старики, будем беседовать со старыми героями прежних времен. И я снова увижу там всех храбрых товарищей моей молодости: и отважного Винитара, и Валтариса Аквитанского, и Гунтариса Бургундского. Там увижу я и того, кого давно желаю видеть: Беовульфа, который впервые разбил римлян, и о котором до сих пор поют саксонские певцы. И я буду снова носить щит и шпагу за моим господином, королем с орлиными глазами. И так будем мы жить там всю вечность, в полной, светлой радости, забыв о земле и всех ее горестях.

– Прекрасный рассказ, старый язычник, – улыбнулся Тотила. – Но что делать, если мы не можем уже верить и утешить им свое действительное, глубокое горе? Скажи ты, мрачный Тейя, что ты думаешь об этом нашем страдании?

– Нет, – ответил Тейя, вставая, – мои мысли было бы вам тяжело перенести, чем это горе. Лучше я буду молчать пока. Быть может, наступит день, когда я заговорю.

И он вышел из палатки, потому что из лагеря доносился какой-то неопределенный шум, раздавались какие-то голоса.

Через несколько минут он возвратился. Лицо его было бледнее прежнего, глаза горели, но голос его был спокоен, когда он заговорил.

– Снимай осаду, король Витихис. Наши корабли в Остии – в руках неприятеля. Они прислали в лагерь голову графа Одосвинта. Из Византии явился на помощь Велизарию сильный флот. Иоганн взял Анкону и Аримин, и теперь грозит Равенне. Он всего в нескольких милях от нее.

На следующий день Витихис снял осаду с Рима и повел остатки своих войск к Равенне. Вслед за ним туда же двинулся и Велизарий.

Крепость Равенны считалась неприступной. И действительно, с юго-востока ее омывало море, а с остальных трех сторон – целая сеть каналов, рвов и болот, среди которых осаждающие необходимо должны затеряться. Кроме того, стены города были необычайной толщины и крепости. Величественные остатки их и теперь еще возбуждают удивление.

Теодорих взял этот город только голодом после четырехлетней осады. Теперь Велизарий окружил его с трех сторон и сначала попробовал взять штурмом, но был отбит с большим уроном и понял, что эту крепость можно заставить сдаться только голодом.

Но Витихис предусмотрительно скопил в городе громадные запасы пищевых продуктов. Прямо против дворца было выстроено огромное деревянное здание, и еще до своего похода на Рим Витихис наполнил его зерновым хлебом. Магазин этот был гордостью короля. Его запасов было за глаза достаточно на два месяца, а между тем переговоры с королем франков шли успешно и подходили к концу, так что в течение этих двух месяцев войска франков наверно будут уже в Италии, и тогда Велизарий вынужден будет уйти.

Велизарий и Цетег также знали или подозревали это и потому всеми силами старались найти средство вынудить город к сдаче.

Префект прежде всего решил снова завести тайные сношения с Матасвинтой. Но теперь это было очень трудно: с одной стороны – готы зорко охраняли все выходы из города, а с другой – и сама Матасвинта сильно изменилась в последнее время. Она ожидала быстрого падения короля, а такое долгое промедление утомило ее, и страшные страдания готов, которые падали в битвах, от голода и болезней, поколебали ее. Ко всему этому прибавилось еще сильная перемена в самом короле: еще так недавно здоровый, крепкий, бодрый, он стал недомогать, и душа его была угнетена молчаливой, но глубокой скорбью. Хотя Матасвинта и воображала, что ненавидит его всеми силами души, но эта ненависть была только скрытой любовью, и вид его глубокой скорби сильно печалил нее. В минуту гнева она охотно увидела бы его мертвым, но не могла выносить, как тоска изо дня в день разрушала его силы. Притом, с прибытием в Равенну ей показалось, что и в обращении его с нею произошла перемена.

«Он раскаивается, – думала она, – что разбил мою жизнь».

И Матасвинта отказалась от дальнейших сношений с префектом. Но раньше еще, когда готы стояли под Римом, она сообщила ему, что Витихис ждет помощи от франков. И префект тотчас решил отклонить франков, лживость которых тогда уже вошла в пословицу, от союза с готами. У него были друзья при дворе франкского короля, и он тотчас вступил с ними в сношения, прося их содействия в этом деле. Когда они все подготовили, он послал франкскому королю богатые подарки и письмо, в котором предостерегал его не принимать участия в таком ненадежном деле, как дело готов.

Со дня на день он ждал ответа на это письмо. Наконец ответ был получен. Король франков сообщал, что он принимает разумный совет префекта и отказывается от союза с готами, потому что, кого покидает Бог, того должны оставить и люди, если они благочестивы и умны. Но так как войско его готово и жаждет войны, то он решил послать его в Италию, только не на помощь готам, а против них.

«Но, конечно, – писал он, – я не стану помогать и Юстиниану, который не хочет признавать меня королем и наносит мне постоянные оскорбления. Я пришлю войско Велизарию. Его ведь Юстиниан также много раз незаслуженно оскорблял. Я предлагаю ему теперь стотысячное войско в распоряжение. Пусть он завоюет с ним Италию и сам сделается королем Западной империи, а мне пусть уступит за это только маленькую полосу Италии до Генуи».

С волнением прочел Цетег это письмо.

– Такое предложение и в подобную минуту, когда он только что получил новое оскорбление от неблагодарного Юстиниана! Конечно, он примет его, но он не должен жить!

И в страшном волнении префект прошелся несколько раз по палатке. Вдруг он сразу остановился.

– Глупец я! – спокойно усмехнулся он. – Да ведь он, Велизарий, олицетворенная верность и преданность, а не Цетег! Никогда не изменит он Юстиниану. Скорее ручная собака обратится в кровожадного волка!.. Низостью франкского короля, однако, надо воспользоваться, Сифакс, позови ко мне Прокопия.

Прокопий, секретарь Велизария, скоро пришел, и долго сидели они, запершись с префектом. Уже звезды начали бледнеть, уже заалела узкая полоска на востоке, когда друзья распростились.

– Хорошо, – сказал на прощанье Прокопий. – Я согласен действовать заодно с тобою, потому что хочу, чтобы мой герой как можно скорее покинул Италию. Но дальше наши дороги разойдутся. Поверит ли только Витихис измене Велизария?

– Не бойся, король Витихис – прекрасный воин, но плохой психолог. Он поверит. Ведь ты же покажешь ему письма, – сказал Цетег.

– В таком случае я сегодня надеюсь отправиться послом к Равенну.

– Не забудь же поговорить там с прекрасной королевой.

Глава 16

Положение готов между тем все ухудшалось: все более значительные города – Аримин, Анкона и др. – перешли один за другим в руки Велизария. Только Равенна держалась твердо. Но с падением Анконы прекратился подвоз припасов из южных областей Италии, и в городе скоро почувствовался недостаток в провианте. Тут-то и пригодились запасы Витихиса: он отпускал из них хлеб не только войскам, но и населению. Однако чтобы не допустить каких-либо злоупотреблений или несправедливости, он сам наблюдал всегда за раздачей хлеба.

Однажды Матасвинта увидела его во время такой раздачи. Он стоял на мраморных ступенях церкви св. Апполинария среди толпы нищих, благословлявших его. Она стала рядом с ними начала помогать ему. Вдруг она заметила среди теснящейся толпы одну женщину в темной одежде из грубой материи. Голова ее была почти скрыта под плащом. Она не теснилась вперед, не старалась выбраться на ступени, чтобы получить хлеба, а, облокотясь рукою о мраморную колонну храма и склонив голову на руку, пристально, не отрывая глаз, смотрела на королеву.

Матасвинта подумала, что она из робости или стыда не хочет просить, и, наполнив одну из корзин провизией, дала Аспе, чтобы та отнесла ей. Когда она снова подняла голову, женщина в темном плаще исчезла. Матасвинта не видела, как высокого роста мужчина, осторожно прикоснувшись к плечу женщины, сказал ей: «Идем, тебе не годится стоять здесь». И женщина, точно пробудившись от сна, ответила: «Клянусь, она чудно хороша!»

Когда хлеб был роздан, Витихис обратился к Матасвинте.

– Благодарю тебя, Матасвинта! – сказал он.

В первый раз назвал он ее по имени. И его тон, и взгляд, который он бросил на нее, глубоко запали ей в душу. Слезы радости выступили на ее глазах.

– О, он добр, – сказала она, направляясь домой: – я также буду добра.

Как только она вступила во двор, к ней подбежала Аспа.

– Посланный из лагеря, – прошептала она. – Он принес тайное письмо от префекта и ждет ответа.

– Оставь, – сказала Матасвинта. – Я ничего более не стану ни слушать, ни читать. Но кто это? – спросила она, указывая на группу женщин, детей и больных, готов и итальянцев, одетых в лохмотья и сидевших у лестницы, ведущей в ее комнаты.

– Это нищие, бедные, они здесь с самого утра. Их никак не могли выгнать.

– Их и не должны выгонять, – ответила Матасвинта, приближаясь к группе.

– Хлеба, королева! Хлеба, дочь Амалунгов! – вскричали голоса навстречу ей.

– Аспа, отдай им золото и все, что есть.

– Хлеба! Королева, хлеба, не золота! На золото теперь в Равенне нельзя достать хлеба.

– Ведь король раздает ежедневно хлеб у своих житниц. Я только что оттуда. Почему вы не пришли туда?

– Ах, королева, мы не могли протесниться, – жалобным голосом вскричала одна истощенная женщина. – Я сама стара, вот это дочь моя – больна, а тот старик – слеп. Здоровые, молодые оттолкнули нас. Три дня старались мы пробраться к королю, и нас все отталкивали.

– Мы умираем с голоду, – начал один старик. – О Теодорих, мой господин и король, где ты? При тебе мы жили безбедно. А этот несчастный король…

– Молчи, – сказала Матасвинта, – король, мой супруг, делает для вас больше, чем вы заслуживаете. Обождите, я принесу вам хлеба. Аспа, идем!

– Куда ты? – спросила девочка.

– К королю, – ответила Матасвинта.

– У него теперь посол от Велизария. Он давно уже сидит здесь. Подожди!

В эту минуту дверь комнаты короля распахнулась. На пороге стоял недовольный Прокопий.

– Король готов, – сказал он, еще раз обернувшись к Витихису. – Это твое последнее слово? Подумай, я обожду до завтрака.

– Напрасно. Я отказываюсь.

– Помни: если город будет взят штурмом, то все готы, – Велизарий в этом поклялся, – будут умерщвлены, а женщины и дети проданы в рабство. Понимаешь, Велизарий не хочет, чтобы в его Италии были варвары. Тебя может соблазнять смерть героя, но подумай об этих беспомощных: их кровь возопит перед престолом Бога.

– Посол Велизария, – прервал его Витихис, – вы также находитесь во власти Бога, как и мы. Прощай!

Слова эти были сказаны с таким достоинством, что византиец должен был уйти.

Как только вышел Прокопий, в комнату вошла Матасвинта.

– Ты здесь, королева? – с удивлением сказал Витихис, сделав шаг навстречу ей. – Что привело тебя сюда?

– Долг, сострадание, – быстро ответила Матасвинта. – Иначе бы я… Я к тебе с просьбой. Дай мне хлеба для бедных больных, которые…

Король молча протянул ей руку. Это было в первый раз, и ей так хотелось пожать ее, но она не смела, – она вспомнила, как виновата перед ним. Витихис сам взял и пожал ее руку.

– Благодарю тебя, Матасвинта. У тебя, значит, есть сердце для твоего народа и сочувствие к его страданиям. А я не поверил бы этому. Прости, я дурно думал о тебе!

– Если бы ты лучше думал обо мне, быть может, многое было бы иначе.

– Едва ли. Несчастие преследует меня. И вот даже теперь разбилась последняя моя надежда: франки, на помощь которых я рассчитывал, изменили нам. Остается только умереть.

– О, позволь и мне разделить вашу участь! – вскричала Матасвинта со сверкающими глазами.

– Ты?.. Нет. Дочь Теодориха будет с почетом принята при византийском дворе. Ведь всем известно, что ты против воли стала моей королевой. Ты заяви об этом.

– Никогда! – горячо вскричала Матасвинта.

– Но другие, – продолжал Витихис, не обращая внимания на ее возражение: – эти тысячи, сотни тысяч женщин, детей! Велизарий сдержит клятву. Для них есть еще только одна надежда – на вестготов. Я послал просить, чтобы они выслали нам свой флот, потому что наш взят неприятелем. Если вестготы согласятся, то через несколько недель корабли могут быть здесь, и тогда все, кто не может сражаться, – больные, женщины, дети, – могут отсюда бежать в Испанию. Ты также можешь уехать, если хочешь.

– Нет, я не хочу никуда бежать, я хочу остаться и умереть с вами!

– Через несколько недель корабли вестготов должны быть здесь. А до тех пор хватит запасов в моих житницах. Да, я и забыл о твоей просьбе. Вот, возьми: это ключ от главных ворот житниц. Я всегда ношу его у себя на груди. Береги его хорошенько, – это последняя моя надежда. Право, я удивляюсь, как это до сих пор не разверзлась земля, не упал с неба огонь и не уничтожил их.

И он вынул из кармана тяжелый ключ и подал его Матасвинте.

– Благодарю, Витихис… король Витихис, – быстро поправилась она, и руки ее дрожали, когда она брала ключ.

– Береги его хорошенько, – снова предостерег ее Витихис. – Эти житницы – единственное мое дело, которое не погибло без пользы. Право, меня точно преследует злой рок. Я много думал об этом и теперь, кажется, понимаю, в чем дело. Все эти неудачи – наказание свыше за мой жестокий поступок с прекрасной женщиной, которую я принес в жертву своему народу.

Щеки Матасвинты вспыхнули. Она схватилась за спинку стула, чтобы не упасть.

«Наконец, – подумала она, – наконец-то сердце его смягчилось, он раскаивается… А я! Что я наделала!»

– Женщина, которая вытерпела из-за меня больше, чем можно выразить словами, – продолжал Витихис.

– Замолчи! – прошептала Матасвинта, но так тихо, что он не расслышал ее.

– И когда в эти последние дни я видел, что ты стала более кроткой, мягкой, женственной, чем ты была раньше…

– О Витихис! – едва прошептала Матасвинта.

– Каждый звук твоего голоса проникал мне прямо в сердце, потому что ты так сильно напоминала мне…

– Кого? – побледнев, спросила Матасвинта.

– Ее, ту, которую я принес в жертву, которая все вынесла из-за меня, – мою жену Раутгунду, душу моей души.

Как давно уже не поизносил он этого имени! И теперь при этом звуке боль и тоска пробудились в нем с прежней силой. Он опустился на стул и закрыл лицо руками. Поэтому он и не видел, какой яростью блеснули глаза Матасвинты. Вслед за тем раздался глухой стук. Витихис оглянулся: Матасвинта лежала на полу.

– Королева, что с тобою? – вскричал Витихис, бросаясь к ней.

Она открыла глаза и с трудом поднялась.

– Ничего, минутная слабость… Уже все прошло, – ответила она и вышла из комнаты. За дверью она без чувств упала на руки Аспы.

Наступил вечер. Целый день, несмотря на то, что стоял уже октябрь, было невероятно душно. Солнце жгло невыносимо. Не было ни малейшего ветерка. Животные предчувствовали нечто ужасное и целый день были неспокойны: лошади вырывались и, нетерпеливо фыркая, били копытами о землю. Кошки, ослы жалобно кричали, собаки выли. А в лагере Велизария верблюды с яростью бились, стараясь вырваться на волю.

Перед вечером на горизонте появилось маленькое, но совсем черное облако. Оно быстро росло, увеличивалось и наконец покрыло все небо. С заходом солнца стало совершенно темно, но не посвежело. Вдруг с юга подул сильный ветер. Он несся с пустынь Африки и был страшно удушлив, – в домах невозможно было высидеть, все вышли на улицы и, в ужасе глядя на совершенно черный небосвод, собирались в кучки.

Матасвинта, страшно бледная, лежала в своей комнате. Ни слова не ответила она Аспе на все ее вопросы. А когда та начала плакать, она велела ей уйти. Долго, целый день пролежала Матасвинта, почти не шевелясь. Но она не спала: широко открытые глаза ее были устремлены в темноту.

Вдруг ослепительно яркий, красный луч прорезал комнату, и в ту же секунду раздался страшный удар грома, удар, какого она не слыхала еще в своей жизни. Из соседних комнат донесся крик ее женщин. Королева приподнялась. Кругом стояла какая-то страшная тишина. И снова молния и громовой удар. Сильный порыв ветра распахнул окно, выходившее на двор. Матасвинта подошла к нему. Гром гремел уже непрерывно, темнота ежеминутно сменялась ярким светом молнии. Гроза хорошо подействовала на нее. В комнату вошла Аспа с факелом, пламя которого было заключено в стеклянный шар.

– Королева, – начала Аспа, – ты… Но, боги, ты теперь походишь на богиню мести.

– Я хотела бы быть ею! – ответила Матасвинта, продолжая смотреть в окно. Молния следовала за молнией, удар за ударом. Аспа закрыла окно.

– О королева, христиане говорят, что это наступил конец света, что сейчас явится Сын Божий на огненном облаке, чтобы судить живых и мертвых. Ах, какая молния! Никогда я не видела такой грозы. И ни капли дождя! Страшен гнев богов. Горе тому, на кого они гневаются!

– О, – вскричала Матасвинта, – я завидую им. Они могут любить и ненавидеть, как им вздумается. Они могут уничтожать того, кто противится их любви.

– Ах, королева, я только что с улицы. Все люди бегут в церковь. Я тоже молилась Астарте. А ты, госпожа, разве ты не молишься?

– Я проклинаю. Это также молитва.

– О какой удар! – вскричала Аспа, падая на колени. – Великие боги, сжальтесь над людьми! будьте милосердны!

– Нет, не надо милосердия! – дико вскричала Матасвинта. – Проклятие и горе всему человечеству! О, как это прекрасно! Слышишь, как они ревут на улице от страху? Еще удар, и еще, и еще! О Боже, или боги, если вы существуете, водном только завидую я вам – силе вашей ненависти, вашей быстрой смертоносной молнии. В ярости бросаете вы ее в сердца людей, и они гибнут, а вы смеетесь, смеетесь при этом, потому что гром – ведь это ваш смех. Ах, такого удара еще не было! И что за молния! Аспа, взгляни, что это за громадное здание, вот прямо против дворца? Оно, кажется, горит?

Аспа поднялась с полу.

– Нет, слава Богу, оно не горит, оно только освещено молнией. Это житницы короля.

– А, житницы! Что же, боги, вашей молнии не хватает на то, чтобы зажечь их? – закричала королева. – Но ведь смертные сами могут из мести вызвать огонь.

Схватив факел, она быстро выбежала из комнаты.

На ступенях храма св. Аполлинария, прямо против двери житниц, сидела женщина в темном плаще. Она сидела мужественно, не боясь. Руки ее не дрожали, а спокойно были скрещены на груди. За нею стоял высокий мужчина. Мимо прошла другая женщина. При блеске молнии она, видимо, узнала сидевшую на ступеньках.

– А, ты здесь, крестьянка! Без крова? Но ведь я же сколько раз приглашала тебя в свой дом. Идем, ты кажется, чужая в Равенне.

– Да, я здесь чужая, но имею кров. Благодарю, – ответила она, не двигаясь.

– Идем в церковь, помолимся там.

– Я молюсь здесь, и Господь слышит меня.

– Помолись за короля. Он каждый день дает нам хлеба.

– Да, я молюсь за него.

В эту минуту раздался звон оружия, и с двух сторон подошла стража, обходившая город.

– Это ты, Гильдебад? – спросил начальник одной из них. – Где король? В церкви?

– Нет, – ответил тот. – Он на стенах, охраняет город. Вперед, воины!

И они пошли.

– Идем домой, – сказал мужчина женщине в темном плаще.

– Нет, Дромон, иди, я останусь. Мне нужно еще о многом передумать, много молиться.

Дромон ушел. Женщина осталась одна. Скрестив руки на груди, она устремила взгляд на черное небо, только губы ее слегка шевелились.

Но вот она заметила, что в громадном деревянном здании против нее, в житницах короля, показался свет. Он появлялся то в одном, то в другом окне, – очевидно, кто-то ходил с факелом. С удивлением, но зорко следила женщина за светом. Вдруг она быстро вскочила: ей показалось, будто мраморная ступень, на которой она сидела, пошатнулась под нею.

Гром стих в эту секунду, и из житниц донесся громкий, резкий крик. Свет на минуту ярко вспыхнул и затем исчез. Женщина на улице также вскрикнула в испуге, потому что не было уже сомнения: – земля колебалась.

Вот легкий толчок, затем второй, третий, более сильный. Все жители в ужасе кричали и метались. Толпа молящихся в храме бросилась в смертельном страхе на улицу. Вот еще удар, сильнее прежних, и вслед затем из дальней части города донесся глухой шум, точно от падения какой-то громадной массы.

В Равенне разразилось землетрясение.

Глава 17

Между тем со стороны житницы до слуха женщины донесся глухой шум, точно отворилась тяжелая дверь. Женщина напряженно всматривалась, но в темноте ничего нельзя было рассмотреть. Ей только послышалось, будто кто-то осторожно крадется вдоль наружной стены. Раздался легкий вздох.

– Стой! – вскрикнула женщина. – Кто там?

– Тише, тише, – прошептал какой-то странный голос. – Видишь, земля от ужаса поколебалась, затряслась. Мертвецы встают. Наступает день, когда все откроется. Он скоро все узнает.

Громкий, протяжный жалобный вопль, – и затем тишина.

– Где ты? – спросила женщина. – Что, ты ранен?

Тут блеснула молния, первая с минуты землетрясения, – и женщина увидела у своих ног закутанную фигуру Она нагнулась к ней, но та вдруг вскрикнула и мгновенно исчезла. Все это произошло быстро, как сон. Только широкий золотой браслет с зеленой змеей из смарагдов, оставшийся в руке женщины, доказывал, что это было в действительности.

В это время Цетег вошел в палатку Велизария.

– Что ты тут медлишь, полководец? Скорее! Стены Равенны обрушились. Что ты тут делаешь? – вскричал он с блестящими глазами.

– Я славословлю Всемогущего, – с благородным спокойствием ответил Велизарий.

– Ну, этим ты можешь заниматься завтра, после победы. А теперь на штурм!

– На штурм! Теперь! – вскричала Антонина, жена Велизария. – Но ведь это преступление! Земля заколебалась, испуганная, потому что сам Господь выражает свой гнев в этой грозе.

– И пусть себе гневается, – с нетерпением вскричал Цетег. – А мы будем действовать. Велизарий, башня Аэция и часть стены обрушились. Пойдешь на штурм? Теперь самое время: варвары молятся Богу и забыли о враге.

Между тем в палатку вбежали Прокопий и Лициний.

– Велизарий, – сообщил первый, – землетрясение опрокинуло твои палатки у северного рва, и половина твоих иллирийцев погребены под ними.

– На помощь! на помощь! мои бедные люди! – вскричал Велизарий, бросаясь из палатки.

– Цетег, – сообщил Лициний, – и твои исаврийцы погребены под развалинами.

– А что, ров перед башней Аэция высох? Вода не ушла в трещину? – нетерпеливо прервал его Цетег.

– Да, ров высох. Но слышишь крики? Это твои исаврийцы стонут. Они молят о помощи под развалинами.

– Пусть кричат! – сказал Цетег. – Так ров высох? в таком случае – на штурм! Приведи всех солдат, которые еще живы!

И среди страшных раскатов грома и блеска молний он бросился к месту, где стояли его легионеры и остатки исаврийцев. Их было мало для штурма, но он знал, что, в случае его успеха, Велизарий не выдержит и явится к нему на помощь.

– Вперед! – закричал он. – Обнажите мечи!

Но ни одна рука не шевельнулась. Онемев от изумления, с явным неудовольствием смотрели на него все, даже вожди, даже братья Лициний.

– Ну, что же вы? Вперед! – нетерпеливо крикнул Цетег.

– Начальник, – ответил Лициний, – они молятся, потому что земля колеблется.

– Что же, вы боитесь, что Италия поглотит ваших детей? Нет, вы, римляне, не бойтесь: земля поглощает варваров. Она сама старается сбросить с себя их иго и разрушает их стены. Идем же на штурм, за вечный Рим!

Это подействовало. «За вечный Рим!» – крикнул сначала Лициний, а за ним тысячи римской молодежи и бросились вперед. Быстро перебрались они через высохший ров. Цетег все время был впереди, отыскивая дорогу впотьмах, потому что ветер загасил все факелы.

– За мною, Лициний, провал должен быть здесь! – крикнул Цетег.

И он прыгнул вперед, но тотчас отскочил назад, так как наткнулся на что-то твердое.

– Что там? – спросил Лициний. – Вторая стена?

– Нет, – ответил спокойный голос, – готские щиты.

– Это король Витихис, – с досадой вскричал Цетег, и глаза его блеснули ненавистью: его надежда была обманута.

Но тут подошли войска Велизария.

– Что же вы остановились? – спросил Велизарий. – Новая стена?

– Да, живая стена: готы стоят там, – ответил префект.

– Как? Стоят под падающими башнями? Храбрые же они люди! На приступ!

Еще минута, и началась ужасная резня. Но вдруг все небо как бы загорелось. Над городом поднимались высокие огненные столбы, и мириады искр падали вниз. Казалось, будто огненный дождь падал с неба. Вся Равенна была залита красным светом. Зрелище было ужасное, но вместе и великолепное. Войска, готовые сразиться, остановились.

– Пожар! Король Витихис! пожар! – кричал всадник, скачущий из города.

– Вижу, – спокойно ответил король. – Но теперь пусть горит. Сначала надо сражаться, а потом тушить.

– Нет, король, нет! Горят твои житницы!

– Житницы горят! – вскричали в один голос византийцы и готы.

Витихис замер. Рука его, вынимавшая меч, бессильно опустилась.

– Теперь, – вскричал Цетег, – теперь на штурм!

– Стой! – громовым голосом крикнул Велизарий. – Кто поднимет меч, тот будет убит на месте! Равенна теперь моя. Завтра она падет сама собою.

Войска повернули за ним. Цетег с досадой заскрежетал зубами.

Рано на следующее утро Цетег вошел в палатку Велизария.

– Вот к чему привели твои планы, твоя хитрость, ложь! – вскричал Велизарий. – На, читай.

И он протянул ему письмо. Цетег с удивлением увидел подпись Витихиса.

«Вчера я узнал, что ты при помощи, франков хочешь вырвать из рук своего императора Италию и предлагаешь готам свободный переход за Альпы, если они положат оружие. И я ответил тебе, что готы никогда не положат оружие и не уйдут из Италии, завоеванной их великим королем. Прежде я погибну здесь со всем своим войском.

Так я сказал вчера. Так говорю я и сегодня, хотя огонь и вода, воздух и земля вооружились против меня. Но теперь я убежден в том, что давно уже смутно предчувствовал: готы гибнут из-за меня, я приношу им несчастие. Этого не должно быть. Слушай же!

Ты восстаешь против Юстиниана – и имеешь на то право: он неблагодарный и лживый человек. Но он враг не только тебе, но и нам. Так зачем же тебе призывать коварных франков на помощь? Вместо них обопрись на весь народ готов, сила и верность которых тебе известны. С франками тебе придется делить Италию, с готами ты будешь владеть ею целиком. Позволь мне первому приветствовать тебя, как императора западной империи и короля готов. Все права моего народа должны остаться нетронутыми, ты просто займешь мое место. Я сам возложу свою корону на твою голову, и никакой Юстиниан не вырвет ее у тебя. Если же ты не согласишься на мое предложение, то готовься к битве, какой ты еще не видел. Я ворвусь в твой лагерь с пятьюдесятью тысячами готов Мы падем, но и все твое войско – также. Я поклялся. Выбирай! Витихис».

На минуту Цетег страшно испугался и бросил испытующий взгляд на Велизария. Но тотчас успокоился.

«Ведь это же Велизарий!» – подумал он.

– Ну, что же, – крикнул между тем Велизарий. – Помоги же теперь, дай совет. Я не могу, конечно, принять его предложение, потому что я – не изменник. Но и отказаться не имею права, потому что погублю в таком случае все войско императора.

Цетег на минуту задумался. Вдруг у него блеснула смелая мысль.

«Прекрасно, – подумал он, – таким образом я погублю их обоих!»

– Ты можешь сделать одно из двух, – сказал он, – или действительно принять его предложение…

– Префект! – с угрозой вскричал Велизарий, хватаясь за меч.

– Или, – спокойно продолжал тот, – принять его только для виду и получить Равенну без боя и… корону готов вместе с их королем отправить в Византию.

– Но это будет бесчестно! Я не смогу после этого ни одному готу смотреть в глаза.

– Этого и не нужно будет: пленного короля ты отправишь в Византию, а обезоруженный народ перестает быть народом.

– Нет, нет! – вскричал Велизарий. – Я не могу этого сделать!

– В таком случае вели всему своему войску писать завещания. Я же ухожу в Рим. Прощай, Велизарий! Я не имею ни малейшего желания видеть, как будут сражаться пятьдесят тысяч отчаявшихся готов. А как доволен будет Юстиниан, узнав, что лучшее его войско погибло!

– О, – вскричал Велизарий, – какой ужасный выбор! – Велизарий, – глубоким, вкрадчивым голосом начал Цетег. – Ты часто видел во мне врага. И я отчасти, действительно, твой противник. Но кто же может сражаться рядом с Велизарием и не удивляться его геройству?.. Велизарий, поверь, когда это возможно, я – друг тебе и докажу эту дружбу добрым советом. Слушай же! Юстиниан оскорбил тебя своим недоверием, – недавно еще ты получил от него письмо, в котором он снова высказывает свои подозрения, что ты стремишься захватить западную империю в свои руки. Так ведь?

– Ах, да, – с горечью ответил Велизарий – Видит Бог, как глубокооскорбил он меня этим незаслуженным недоверием.

– Так теперь тебе представляется великолепный случай отомстить ему. Вступив в Равенну, прими присягу итальянцев и готов, возложи на свою голову двойную корону Италии. Юстиниан и его гордый Нарзес задрожат в своей Византии, когда узнают об этом, но будут бессильны против тебя. Ты же, имея все это в своих руках, сложи эту власть к ногам своего господина и скажи: «Смотри, Юстиниан, Велизарий предпочитает быть твоим слугой, чем властелином западной империи». Никогда еще верность не была доказана так достославно.

– Цетег, ты прав! – бросаясь к нему, вскричал Велизарий. – О Юстиниан, ты должен будешь сгореть от стыда!

На другой день Прокопий повез Витихису ответ Велизария: тот соглашался на предложение короля готов. В тот же день Витихис созвал совет, на который, кроме знатных, были приглашены многие из наиболее уважаемых простых готов, сообщил им о предстоящей перемене и убедил их согласиться. В тот же день в город присланы были Велизарием большие запасы хлеба, мяса и вина.

Много дней после пожара пролежала Матасвинта в бреду, в минуту ненависти она бросилась с факелом в житницы и подожгла деревянное здание. Но в ту самую минуту, когда она совершила преступление, она почувствовала первый толчок землетрясения, и возбужденный ум ее, под влиянием проснувшейся совести, объяснил это тем, что сама земля возмутилась ее злодействам. Когда она возвратилась в свою комнату и из всех окон увидела столбы пламени, поднимавшиеся к небу, услышала тысячеголосый вопль народа, ей показалось, что пламя пожирает ее сердце, а тысячи голосов проклинают ее. И она потеряла сознание.

Когда она снова пришла в себя и вспомнила все случившееся, ее ненависть к королю совершенно угасла, и вместо нее в ней проснулось глубокое раскаяние и страх взглянуть ему в глаза: она знала, что уничтожение житниц вынудило короля к сдаче города.

Она ни разу не видела короля с той ночи, заставив Аспу поклясться, что та ни под каким видом не впустит его к ней. Каждый день она принимала многих бедняков и собственноручно раздавала им большую часть пищи, присылаемой для нее и ее двора.

Однажды в числе этих голодных бедняков пришла женщина в темном плаще и умоляла ее позволить ей поговорить с нею наедине.

– Дело идет о спасении короля, – говорила она. – Его корона, быть может, даже его жизни грозит измена.

Матасвинта провела ее в свою комнату.

– Говори, – сказала она.

– Дочь Амалунгов, – начала женщина. – Я знаю, что ты вышла за короля не по любви, а ради блага государства. Но все же ты – его королева, и потому тебе ближе всего предостеречь его об измене. Слушай!

И она подошла ближе к королеве.

– Какое странное сходство! – прошептала она, пристально взглянув на королеву.

– Измена? еще измена? – вскричала, побледнев, Матасвинта. – От кого же? со стороны Византии? префекта?

– Нет, – медленно ответила женщина. – Это невероятно, но это так. Слушай: король и весь народ считает, что житницы сожжены молнией. Но я лучше знаю, и он должен знать. Предупреди его. Я видела в ту ночь, что кто-то ходил в здании с факелом, и послать того оттуда выбежала какая-то женщина. Ты дрожишь? бледнеешь? Да, женщина. Не уходи! Выслушай до конца. Ее имя? Я его не знаю. Но она упала подле меня, и хотя убежала, но потеряла вот этого браслет со змеей из смарагдов.

Женщина подошла к самому столу, у которого сидела Матасвинта, и показала ей браслет. Королева громко вскрикнула и закрыла лицо руками. При этом движении широкий рукав на левой руке ее отвернулся, и на обнаженной руке блеснул такой же браслет со змеей из смарагдов.

– О всемогущий Боже! – вскричала женщина. – Это была ты! Ты сама! Его королева! Жена ему изменила! Будь проклята! Он должен узнать это!

Матасвинта со страшным криком упала на пол. Аспа поспешила в комнату, но нашла королеву одну: женщина в темном плаще исчезла.

Глава 18

На следующий день жители Равенны изумились, увидев, что главные начальники неприятельского войска вошли во дворец короля. Они обсуждали там подробности сдачи города. Велизарий, опасаясь, что готы возмутятся, когда узнают обман, требовал, чтобы войска готов по частям были выведены из Равенны и разосланы по всей Италии. Витихис, со своей стороны, опасался, что в разоренной стране не хватит запасов для прокормления войск и жителей Равенны, и потому согласился на это требование и начал высылать войска небольшими отрядами в разные местности.

Готы знали, что Велизарий вступит в город. Но так каким сообщили, что они сохранят свою свободу и останутся полными хозяевами в этой чудной стране, которая стала им уже так дорога, то они радовались, что война окончилась.

Наконец почти все войска готов были уже удалены, и Велизарий решил тогда вступить в город. Утром в день, назначенный для этого вступления, Цетег вошел в его палатку, но застал там только Прокопия.

– Все готово? – спросил Цетег.

– Все, – ответил Прокопий. – Но Велизарий опасается, что готы решатся на крайности, когда обман откроется.

– Нет, – спокойно ответил Цетег, – все негодование их обрушится на Витихиса. Не нас, а его обвинят они в измене, когда мы покажем им этот документ, подписанный самим королем, – о сдаче города Велизарию, не как королю готов, возмутившемуся против Юстиниана, а просто как полководцу Юстиниана.

– Да, это было бы отлично. Но Витихис никогда не подпишет этого.

– Подпишет, – мрачно ответил префект. – Или добровольно, сегодня же, в сует не читая… Или… после, по принуждению.

В эту минуту в палатку вошел Велизарий в сопровождении своей жены.

– Торопись, Велизарий. Равенна ждет своего победителя. Вступление…

– Не говори о вступлении, – мрачно прервал его Велизарий. – Меня мучит совесть, я отказываюсь от бесчестного дела.

– Велизарий! Какой демон внушил тебе эту мысль? – спросил Прокопий.

– Я, – гордо ответила Антонина, выступая вперед. – Он только сегодня рассказал мне весь этот бесчестный план, и я со слезами…

– Ну, уж, конечно, твои слезы всегда явятся в нужную минуту! – с досадой вскричал Цетег.

– Да, я со слезами умоляла его отказаться от этого дела. Я не хочу видеть своего героя запятнанным такой черной изменой.

– Да, – решительно подтверждал Велизарий. – Я не хочу обмана. Лучше умереть побежденным, чем побеждать такими низкими путями.

– Нет, Велизарий, – спокойно сказал Цетег. – Я знал, что ты будешь колебаться, и потому неделю назад послал гонца к Юстиниану с письмом, в котором сообщил ему, что ты имеешь возможность без боя получить корону готов и Италии. Теперь тебе нет выбора. Попробуй отказаться и пожертвовать своим войском и Италией ради слез своей жены: Юстиниан не простит тебе этого. Но вот звучат трубы. Скорее же!

И префект бросился из палатки. Антонина, пораженная, смотрела ему вслед.

– Прокопий, правда ли, что Юстиниан все знает? – спросила она.

– Да, у Велизария нет другого исхода, как получить корону готов и отречься от нее.

– Да, – со вздохом сказал Велизарий. – Он прав: у меня нет выбора.

Между тем Витихис, ожидая вступления Велизария в город, велел принести корону, шлем, пурпуровую мантию, меч и щит Теодориха.

– В первый и последний раз надену я их, чтобы передать герою, достойному носить их, – сказал он Гунтарису.

В эту минуту в комнату вошел Цетег. Лицо Витихиса, более веселое в этот день, чем было обыкновенно в последнее время, омрачилось при виде префекта.

– Ты здесь, префект? – сказал он. – Ну, что же, ты должен быть доволен: твой Рим не будет во власти Юстиниана.

– Пока я жив, не будет, – ответил префект. – Теперь я пришел затем, чтобы ты подписал договор о сдаче города, вот он.

И он протянул ему документ.

– Но я уже его подписал, – сказал Витихис.

– Это дубликат для Велизария, – ответил префект.

Тут в комнату вошел Гунтарис.

– Король, – сказал он, – ни короны Теодориха, ни его шлема, пурпура, меча и щита нет. На месте, где все это лежало, мы нашли только вот эту записку: она писана рукою Гильдебада, у него же хранился и ключ от сокровищницы.

Витихис взял записку и прочел:

«Корона, шлем и пурпур Теодориха, его щит и меч у меня. Если Велизарий желает получить их, пусть возьмет».

Тут в комнату вбежал Иоганн.

– Торопись, король Витихис. Велизарий уже у городских ворот.

– Идем же встретить его, – сказал Витихис.

Слуги набросили на него пурпуровую мантию, вместо меча подали ему скипетр, и он направился к двери.

– Но ты не подписал договора, – остановил его Цетег, подсовывая ему документ. Витихис развернул его.

– Он очень длинен, – заметил Витихис, просматривая договор.

– Скорее, король, – торопил Иоганн.

– Теперь некогда уже читать! – с нетерпением вскричал Цетег. – Вот перо, подписывай скорее!

– Нет, я ничего не подписываю, не прочитав. Идем!

И, с улыбкой возвратив документ Цетегу, он, а за ним и остальные, вышли во двор.

– Подожди, – с бешенством прошептал Цетег, – ты его подпишешь!

У подъезда стояла лошадь короля. Он подошел и занес уже ногу, чтобы вскочить на нее. Но в эту секунду на него бросилось несколько человек из стражи Велизария, занявшей двор. Витихис закричал: «Измена! Измена!» Но ворота и дверь во дворце мгновенно были заперты, так что бывшие во дворце готы не могли помочь своему королю. Прокопий между тем сорвал развевавшееся готское знамя и вместо него водрузил византийское.

Витихис и все знатнейшие готы – герцог Гунтарис, граф Визанд и другие – были схвачены и брошены в темницу, находившуюся в глубоком подземелье самого дворца. Велизарий, въехав во дворец, тотчас созвал начальников города и потребовал, чтобы принесли присягу в верности Юстиниану, затем вручил Прокопию золотые ключи от Рима, Неаполя и Равенны и велел ему немедленно везти их в Византию с известием, что война кончена.

Прошло несколько дней. В комнату Велизария, запыхавшись, вбежал Иоганн.

– Военачальник! – вскричал он. – Император! Сам император Юстиниан подъезжает к Равенне! Он сам едет, чтобы поблагодарить тебя за победу. Такой чести не удостаивался еще ни один смертный!

– Но откуда же ты знаешь, что он едет? – с блестящими глазами спросил Велизарий.

– На корабле развивается императорский флаг: пурпур и серебро. Ты знаешь, это значит, что на корабле есть кто либо из царского дома.

– Скорее же в гавань, – заторопился Велизарий, – чтобы встретить нашего повелителя.

Иоганн ошибся: приехал не сам Юстиниан, а его племянник Герман, «лилия на болоте», как называли его при дворе за его благородство.

Когда он сошел на берег, Цетег бросил на него внимательный взгляд.

– Бледное лицо стало еще бледнее, – сказал он Лицинию.

– Да, – ответил тот. – Говорят, что императрица отравила его, после того как не могла увлечь. Между тем принц подошел к Велизарию.

– Здравствуй, – холодно сказал он ему. – Следуй за нами во дворец. Где префект? А, Цетег, я рада снова видеть величайшего мужа Италии. Проводи меня тотчас к внучке Теодориха. Я, прежде всего, хочу приветствовать ее. Она была племянницей в своем государстве. Она должна быть царицей при дворе Византии.

Цетег низко поклонился.

– Я знаю, – ответил он: – ты давно уже знаком с княгиней. Ее рука была предназначена тебе, – ответил он.

Яркая краска разлилась по лицу принца.

– Да, я видел ее несколько лет назад при дворе ее матери, и с тех пор ее образ всегда у меня перед глазами.

Когда принц несколько отдохнул с дороги, он вышел в тронную залу Теодориха и сел на трон. Цетег, Велизарий, Иоганн и много других полководцев стояли вокруг.

– От имени моего императора и дяди принимаю во владение этот город Равенну и всю западную римскую империю, – начал он. – Главнокомандующий Велизарий, вот письмо императора к тебе. Распечатай его и прочти во всеуслышание. Так велел Юстиниан.

Велизарий выступил вперед, опустившись на колени, взял письмо, поцеловал его и распечатал.

«Юстиниан, император римлян, повелитель восточной и западной империи, победитель персов и сарацин, вандалов и алан, гуннов и болгар, аваров и славян и, наконец, готов – Велизарию, бывшему главнокомандующему войсками.

Префект Цетег уведомил нас о подробностях взятия Равенны. Его письмо будет показано тебе, по его просьбе. Но мы не можем разделять прекрасного мнения, высказанного им о тебе и о средствах, какими ты достиг успеха. Мы лишаем тебя звания главнокомандующего и приказываем тотчас явится в Византию для оправдания, так как в виду твоих заслуг, мы не хотим обвинять тебя, не выслушав. Без цепей, только в оковах собственной нечистой совести, предстанешь ты пред нами».

Велизарий зашатался и выронил письмо. Он не мог читать дальше. Его полководец Бесс поднял письмо и докончил:

«Твое место займет Бесс. Равенну я передаю Иоганну, а наместником нашим в Италии назначаю высокоуважаемого префекта Рима Цетега».

Когда чтение было окончено, Герман велел выйти всем, кроме Велизария и Цетега, и, когда они остались втроем, он сошел с трона и взял Велизария за руку. – Мне очень жаль, что я привез тебе такое известие. Я думал, что его легче принять от друга, чем от врага. Но я не могу скрыть, что эта последняя победа твоя лишила тебя чести, приобретенной тобою, раньше: никогда я не ожидал, чтобы герой Велизарий оказался способным на такую ложь. Вот письмо Цетега к императору. Он просил, чтобы это письмо было показано тебе. Префект превозносит в нем твои заслуги, и я думаю, что не кто иной, как императрица, вооружила Юстиниана против тебя.

Оставшись один, Цетег распечатал письмо, полученное им через своего гонца от императрицы.

«Ты победил, Цетег. Когда я получила твое письмо, я вспомнила о том времени, когда в твоих письмах говорилось не о государственных делах и воинах, а о розах и поцелуях… Но я и теперь охотно подчиняюсь твоему желанию и помогу тебе погубить мужа Антонины. Я шепнула на ухо Юстиниану, что слишком опасен тот подданный, который может так играть коронами, – то, что Велизарий теперь проделал шутку, он в другой, раз может сделать серьезно. Этого оказалось достаточно: ведь Юстиниан страшно подозрителен. Итак, ты победил, Цетег, – помнишь ли ты вечер, когда я впервые прошептала тебе эти слова? – но не забывай, кому обязан ты своей победой. Помни, что Феодора позволяет пользоваться собою, как орудием, только до тех, пор, пока сама хочет. Никогда не забывай этого».

– Конечно, не забуду! – пробормотал Цетег, уничтожая письмо. – Ты слишком опасная союзница, Феодора. Посмотрим, нельзя ли погубить и тебя. Подождем: через несколько недель Матасвинта будет в Византии.

Глава 19

Витихис был заключен в глубокое подземелье под круглой башней флигеля дворца. К этому подземелью вел длинный узкий ход, который замыкался с обоих концов железными дверьми. Прямо против этого входа находилось жилище тюремщика Дромона. Жилище было крайне бедно: две комнатки. Одна, меньшая, служила передней, а другая, большая – жилая: в ней был стол, два стула, соломенная постель. Окна этой комнаты выходили прямо на круглую башню.

С тех пор, как Витихис был изменнически схвачен и брошен в темницу, в жилище Дромона поселилась женщина. Целый день проводила она на деревянной скамье у окна и ни на минуту не отрывала глаз от узкого отверстия в стене башни, через которое в подземелье Витихиса проникал свет и воздух.

Это была Раутгунда.

Наступила темная ночь. Долго-долго сидела она в одиночестве.

«Благодарю тебя, милосердное небо, – говорила она сама с собою. – Тяжелые удары твои приводят к благу. Если бы я жила в горах Скоранции у отца, как хотела, я никогда не узнала бы о его несчастии, или узнала бы слишком поздно. Но тоска неудержимо влекла меня к месту, где умер мой сын, где был наш дом. Я поселилась в хижине в лесу. А когда стали доходить одно за другим ужасные известия, когда все бежали, а сарацины сожгли наш дом, мне было уже невозможно идти к отцу, потому что римляне заняли все дороги и выдавали всех готов сарацинам. Свободен оставался только один путь в Равенну, и я, как нищая, пришла сюда в сопровождении только верного Вахиса и Валлады, любимой лошади Витихиса. Благодарю за это Бога, потому что я надеюсь спасти короля от всех врагов его. Благодарю Тебя, Боже!»

В эту минуту в комнату вошел мужчина со свечою. Это был тюремщик.

– Ну, что, говори! – вскричала Раутгунда.

– Терпение, терпение, – ответил тот. – Дай сначала поставить свечу. Ну, да, он выпил напиток и почувствовал облегчение.

– Что он делает? – быстро спросил Раутгунда.

– Сидит молча на своем месте, спиною в двери, голову опустил на руки. Сколько я ни заговаривал, он ни разу не ответил мне. Даже не пошевелился. Я думаю, что тоска и боль повлияли на его рассудок. Сегодня я подал ему вино и сказал: «Выпей, дорогой господин, его присылает тебе верный друг». Он взглянул на меня, и такие грустные были его глаза, и лицо его выражало тоску. Он хлебнул большой глоток, кивнул мне головой в знак благодарности, потом вздохнул так тяжело, что сердце во мне повернулось.

Раутгунда закрыла лицо руками.

– Теперь ты сама поешь чего-нибудь и выпей. Иначе ты потеряешь силы, а они тебе ведь скоро понадобятся.

– Сил у меня будет довольно.

– Выпей хоть немного вина.

– Нет, оно только для него.

Вошел Вахис. Дромон бросился к нему.

– Ну что? Хорошие вести? – спросил он.

– Хорошие, – ответил Вахис. – Но где вы оба были час назад? Я стучался, стучался…

– Мы ходили за вином.

– А, вижу: старое фалернское? Ведь оно очень дорого. Чем вы заплатили за него?

– Чем? – повторил старик, – самым чистым золотом в мире.

И его голос дрогнул от волнения.

– Я рассказал ей, что префект велел не выдавать ему вина, и что я отделяю для него понемногу от других порций. Но она не захотела этого. Она подумала, и спросила: «Правда ли, Дромон, что богатые римлянки платят очень дорого за золотые волосы готских женщин?» Я в простоте ответил ей: «да». Она пошла, отрезала свои чудные косы. Мы продали их и купили вина.

Вахис бросился к ногам Раутгунды.

– О госпожа, – вскричал он, растроганный, – верная, добрая госпожа!

– Но говори же, что сказал мой сын? – спросил Дромон.

– Через два дня, ночью, он будет на страже у пролома в стене подле башни Аэция, – ответил Вахис.

– Хвала всем святым! – с облегчением вскричал Дромон. – Мы спасем его. А я боялся…

– Что? Говори, я все могу знать! – решительно сказала Раутгунда.

– Да, я думаю, что действительно лучше сказать тебе. Ты гораздо умнее и находчивее нас обоих, и лучше придумаешь, как спасти его. Префект замышляет против него что-то дурное. Он каждый день сам приходит в его подземелье и долго сидит с королем. Он чего-то требует у него и грозит. Я часто подслушиваю у двери. Но господин никогда ни слова ему не отвечает. Сегодня префект вышел от него злее, чем прежде, и спросил меня, в порядке ли орудия пытки…

Раутгунда побледнела, но не сказала ни слова.

– Не пугайся, госпожа. Несколько дней он еще в безопасности, потому что эти ужасные орудия, по его же просьбе, уничтожены еще при Теодорихе. Меня самого приговорили тогда к пытке, и добрый король – тогда он был просто граф Витихис – просил за меня, и меня освободили. Я обязан ему жизнью и целостью своих членов. Вот почему я рад теперь положить свою жизнь за него. Орудия пытки приказали уничтожить, и я сам бросил их в море. Там они и лежат теперь. Я объяснил это префекту. Конечно, если он захочет, то найдет способ погубить его. Если только мой сын будет через два дня стоять на страже у пролома стены, то мы спасем его. В ту ночь я отомкну его цепи, наброшу на него свой плащ и выведу его во двор. У ворот его спросят пароль, который я сообщу ему, и стража пропустит его. Он пройдет к пролому, где сын мой пропустит его, а в нескольких шагах от стены – густой лес. На опушке Вахис будет ждать его с Валладой. Пусть садится на коня и скачет во всю прыть. Пусть едет один. Никто их вас, даже ты, Раутгунда, не должен сопровождать его. Он вернее всего спасется один.

– Что обо мне говорить! – ответила Раутгунда. – Я хочу только, чтобы он был свободен. Ты даже имени моего не называй ему. Но видеть его еще раз я должна. Из этого окна, когда он выйдет на свободу, я взгляну на него.

Наступил день, назначенный для побега. Все было уже готово. Вахис с Валладой стояли у опушки леса против пролома в городской стене. Раутгунда сидела одна у окна. Вдруг в комнату вбежал Дромон и с криком отчаяния бросился к ногам ее.

– Что случилось, Дромон? Он умер? – вскричала Раутгунда.

– Нет, – ответил тот, – не умер, но, Боже, все погибло! Все! Префект взял у меня ключи от темницы. Он будет хранить теперь их у себя!

– И ты отдал! – вскричала Раутгунда.

– Как мог я не отдать? Ведь я простой слуга!

– Ты должен был броситься и задушить его своими руками! Впрочем, конечно, что для тебя Витихис!..

– О госпожа, ты жестока и несправедлива ко мне!

– Но он должен быть свободен! Слышишь, должен! – вне себя вскричала Раутгунда. – Вот топор. Идем, мы разобьем дверь!

– Невозможно, госпожа, – ответил старик, – дверь железная.

– Так вызови этого негодяя. Скажи, что Витихис требует его. А как только он подойдет к двери, я убью его этим топором.

– А после что? Нет, госпожа, ничего нельзя сделать! пусти меня, я пойду, предупрежу Вахиса, чтобы он не ждал напрасно.

– Нет, подожди… быть может… Ах! – вдруг вскричала Раутгунда, – да, это так, наверно так! Негодяй хочет прокрасться к нему и умертвить его… Но горе ему! Я сама буду сторожить эту дверь! сторожить, как святыню, лучше, чем жизнь своего ребенка. И горе ему, если он подойдет!

Но Раутгунда ошибалась. Цетег взял ключи не с тем, чтобы тайно убить Витихиса. Он понес их Матасвинте. Хотя Велизарий и думал, что со взятием Равенны война кончится, но Цетег был непокоен. Он боялся, чтобы весть об изменническом поступке с Витихисом не возбудила народного воодушевления готов и не соединила их для отчаянной борьбы. Это было тем возможнее, что главные, самые опасные предводители их – Тотила, Тейя, Гильдебад – не попались в западню в Равенне, и вокруг них уже начали группироваться готы. Необходимо было вынудить Витихиса подписать заявление, что он сдал город безусловно, видя невозможность бороться, и что он требует, что бы все вожди подчинились Византии. Кроме того, префекту было необходимо, чтобы Витихис указал ему, где хранятся королевские сокровища готов, так как ему нужны были деньги для найма иноземных солдат против Византии, когда наступит время борьбы с нею. Вот почему он решил не останавливаться ни перед чем и добиться от Витихиса того, что ему нужно.

Страшно изменилась красавица Матасвинта после поджога. До сих пор еще не оправилась она от тяжелой душевной болезни, и Аспа со слезами глядела на нее.

– Прекрасная дочь Амалунгов, – начал Цетег, входя к ней, – разгони морщины на белом лбу и выслушай меня.

– Что с королем? – быстро спросила Матасвинта. – Ты ничего не говоришь о нем. Ты обещал мне освободить его и позволить уйти за Альпы, и не держишь слова.

– Я обещал, но под двумя условиями. Выполни их, и Витихис будет свободен. Ты ведь знаешь эти условия. Первое: ты должна согласиться выйти за Германа. Он завтра хочет ехать в Византию. Ты поедешь с ним, как его невеста.

– Никогда! – вскричала Матасвинта. – Я сказала уже, что никогда не выйду за него.

– Будь рассудительна, Матасвинта, – убеждал Цетег – Ты станешь его женою и скоро будешь его вдовою. Тогда Юстиниан, и с ним – весь мир, будут в твоих руках. Дочь Амаласвинты, неужели ты не любишь власти?

– Я люблю только… Нет? Никогда!

– В таком случае я должен заставить тебя.

– Меня? Заставить? Ты?

– Да, я заставлю. Я не могу больше ждать. Сегодня же ты дашь согласие Герману. Кроме того, убедишь Витихиса подписать вот это заявление. Я семь раз ходил к нему и ничего не добился, ни звука. Только в первый раз он взглянул на меня, но так, что за один этот взгляд его стоило бы лишить жизни. Со мною он не хочет говорить, мое присутствие только вызывает его упрямство. Иди к нему ты и убеди его подписать это заявление и указать, где хранятся королевские сокровища. Убеди его, что, только исполнив эти требования, он получит свободу. А иначе, клянусь…

– Ты не умертвишь его! – с ужасом прервала его Матасвинта.

– Умертвлю непременно, – спокойно ответил Цетег. – Сначала я подвергну его пытке, потом ослеплю, потом умертвлю. Я уже решил. Палач готов. Вот ключи от темницы. Иди к нему, когда сама найдешь это удобным.

Луч радости и надежды осветил лицо Матасвинты. Цетег заметил это, но, спокойно улыбнувшись вышел.

Наступила ночь. Луна взошла, но набегавшие облака поминутно затемняли ее свет. Раутгунда сидела у окна, не сводя глаз с двери в подземелье.

– Позволь мне зажечь огонь, – сказал Дромон.

– Нет, нет, – ответила, не оборачиваясь, Раутгунда. – Не надо огня, так я лучше вижу.

– Съешь хоть что-нибудь. Ты сегодня еще не прикасалась к пище.

– Не могу я есть, когда он терпит голод.

– Госпожа, что ты так мучишь себя. Ведь ему нельзя помочь!

– Нет, я должна спасти его, и… Дромон, что это? Дромон быстро подошел к окну. Высокая белая фигура медленно переходила двор.

– Это покойник! – в ужасе вскричал Дромон, осеняя себя крестом.

– Нет, покойники не выходят из могил, – ответила Раутгунда, всматриваясь в темноту. Но набежавшее облако снова скрыло луну, и в темноте ничего нельзя было рассмотреть. Прошло несколько минут. Луна снова показалась.

– А, – прошептала Раутгунда, – вот она снова… Боже! да это королева! Она идет к двери в подземелье! Она хочет умертвить его!

– Да, это королева, – проговорил Дромон. – Но умертвить его!.. Нет, она не сделает этого!

– Она может! Но не сделает, пока жива Раутгунда. идем за нею! Только тише, тише!

Они вышли во двор и, держась в тени, осторожно подошли к двери в подземелье. Матасвинту между тем отперла эту дверь, спустилась в проход и ощупью пошла вперед. Скоро она достигла двери темницы, отперла ее и открыла. Темница была освещена узким лучом лунного света, который проникал через отверстие вверху.

Посреди подземелья на большой каменной глыбе сидел Витихис спиною к двери, опустив голову на руки. Он не видел ее.

– Витихис… король Витихис, – заикаясь, проговорила Матасвинта. – Это я. Слышишь ли ты меня?

Но он не шелохнулся.

– Я пришла спасти тебя… Беги! Свобода!

То же молчание.

– О, скажи же хоть слово! Взгляни на меня!

Она подошла к нему. Ей так хотелось взять его за руку, но она не осмеливалась.

– Витихис, – продолжала она, – он хочет тебя умертвить, пытать! Он сделает это, если ты не бежишь. Но ты не должен умереть! Ты должен жить, я спасу тебя! Молю тебя, беги! Время дорого! Беги, ключи от темницы у меня. – Она схватила его за руку, чтобы сдвинуть его с места. Раздался звук цепей: он был прикован к камню.

– О, что это? – упав на колени, вскричала Матасвинта.

– Камень и железо, – беззвучно ответил Витихис. – оставь меня, я обречен смерти. Но даже если бы эти цепи и не удерживали меня, я все же не пошел бы за тобою. Назад в мир? Но в нем все ложь, ужасная ложь!

– Ты прав, – вскричала Матасвинта. – Лучше умереть! Позволь же мне умереть с тобою и прости меня, потому что я так же обманывала тебя.

– Очень может быть, это меня не удивляет.

– Но ты должен простить меня, прежде чем мы умрем. Я тебя ненавидела… я радовалась твоим неудачам… я… я… О, это так трудно выговорить! Я не имею силы сознаться. Но я должна получить твое прощенье. Прости меня, протяни мне руку в знак того, что прощаешь.

Витихис молчал.

– О, молю тебя, прости мне все зло, которое я сделала тебе!

– Уйди… почему мне не простить?.. Ты – как и все, не лучше и не хуже.

– Нет, я злее других. Но лучше. По крайней мере, несчастнее. Боже, я хочу только умереть с тобою. Дай же мне руку в знак прощенья!

Опустившись на колени, она с мольбой протянула ему обе руки. Сердце Витихиса было доброе, он был тронут.

– Матасвинта, – сказал он, поднимая руку: – уходи, я прощаю тебе все.

– О, Витихис! – прошептала она и хотела схватить его руку. Но в эту минуту ее с силой оттолкнули.

– Поджигательница! Никогда не может он простить тебя! Идем, Витихис, мой Витихис! Идем со мною, ты свободен!

При первом звуке этого голоса Витихис вскочил, точно пробужденный.

– Раутгунда! Ты никогда не лгала! Ты сама правда. И ты снова со мною!

С криком радости он обнял ее.

– Как он ее любит! – со вздохом прошептала Матасвинта. – С нею он уйдет. Но он должен остаться и умереть со мною.

– Скорее! – крикнул между теми Дромон. – Нельзя медлить.

– Да, да, скорее, – повторила, Раутгунда и вынув ключ, отперла замки от цепей.

– Идем, Витихис, ты свободен. А вот и оружие, – сказала Раутгунда, подавая ему большой топор. Быстро схватил Витихис оружие и сказал:

– Неужели я снова буду свободен?.. Как легко на душе, когда есть оружие в руках!

– Я знала это, мой храбрый Витихис. Идем же скорее! Ты свободен.

– О да, с тобою я охотно уйду! – ответил он и направился к двери.

Но Матасвинта бросилась к нему и загородила дорогу.

– Витихис, – вскричала она, – подожди, одно только слово: только повтори, что ты меня простил!

– Тебя простить! – вскричала Раутгунда. – Никогда! Витихис, она погубила государство. Она изменила тебе. Не молния с небес, а она подожгла житницы.

– О, в таком случае будь проклята! Прочь, змея! – вскричал Витихис и, оттолкнув ее, бросился к выходу.

– Витихис! – закричала Матасвинта. – Подожди, выслушай! Витихис! Ты должен простить!

И она без чувств упала на землю. Но крик ее разбудил Цетега. Он встал и быстро подошел к окну.

– Эй, стража! – крикнул он – К оружию!

Но солдаты и сами услышали шум. Шесть человек бросились ко входу в подземелье. Едва последний переступил порог, как Раутгунда, скрывшаяся за дверью, быстро выскочила, захлопнула дверь и заперла ее.

– Теперь вы не опасны, – прошептала она и бросилась за Витихисом. Там остался только один воин. Ударом топора Витихис убил его и бросился на улицу. Раутгунда за ним.

– Сифакс! Лошадь! Скорее! – крикнул между тем префект.

Через несколько минут весь двор осветился факелами, и из ворот во все стороны выехали всадники.

– Шесть тысяч золотых тому, кто захватит его живым, и три тысячи – кто привезет его мертвым! – крикнул Цетег, садясь на лошадь. Ну, дети ветра, гунны и массагеты, догоняйте его!

– Куда же ехать? – спросил Сифакс, когда Цетег сел на лошадь. Тот с минуту подумал.

– Все ворота заперты. Он может пройти только через пролом в стене башни Аэция. Едем туда!

Между тем супруги счастливо добрались до опушки леса, где ждал их верный Вахис с лошадьми. Витихис с Раутгундой сели на Валладу и помчались, Вахис на другой лошади за ними. Вскоре они подъехали к реке. Берег был крут, и вода глубока. Лошади остановились, не решаясь идти в темную массу воды.

– Слышишь, Витихис? – сказал Раутгунда. – Что это за шум?

– Это лошади скачут, за нами погоня. Валлада, вперед! – крикнул он, пришпоривал лошадь. Но та, фыркая и дрожа, смотрела на воду и не шла. Тогда, нагнувшись к ее уху, Витихис прошептал: «Дитрих Бернский!» И одним прыжком Валлада очутилась в воде Лошадь Вахиса последовала за нею.

Не успели они доплыть и до середины реки, как к берегу подъехал Цетег, а за ним гунны.

– Вот они в воде! – крикнул Цетег, указывая на белую одежду Раутгунды, которая ярко выделялась на темной поверхности воды. – Гунны, бросайтесь за ними! Что же вы остановились?

– Господин, ночью нельзя идти в воду, не помолившись Фугу, духу вод.

– Молитесь себе после, сколько угодно, а теперь не время. Скорее в воду!

В эту минуту сильный порыв ветра затушил все факелы.

– Видишь, господин. Фуг сердится. Мы должны сначала помолиться.

– Тише! Видите их? Цельте скорее туда, влево, пока луна не скрылась за тучку.

– Нет, господин, нельзя прежде мы помолимся.

Между тем Витихис, чтобы облегчить Валладу, спрыгнул с нее и поплыл рядом с нею. Вот Вахис уже выбрался на противоположный берег Валлада также уже близко. Но вдруг просвистела стрела, и Раутгунда вздрогнула.

– Ты ранена? – спросил Витихис.

– Да, оставь меня здесь и спасайся.

– Никогда!

– Ради Бога, торопитесь! – закричал Вахис с берега. – Они целятся.

Действительно, гунны кончили молитву, и двадцать стрел направились в беглецов Валлада рванулась и пошла ко дну Витихис также был смертельно ранен.

– Умру с тобою, – прошептал он, обнимая Раутгунду, и оба исчезли в волнах.

Утром Цетег вошел к Матасвинте.

– Он умер, – холодно сказал он. – Я не стану укорять тебя, но теперь ты видишь, что значит идти против меня. Весть о его гибели возбудит ярость готов. Начнется война. И во всем этом ты виновата, потому что ты подготовила его в бегство и смерть. Исполни же, по крайней мере, мое второе требование. Через два часа придет Герман. Будешь ли ты готова принять его?

– Где труп Витихиса?

– Не найден. Течение унесло оба трупа, его и Раутгунды.

Матасвинта вздрогнула.

– Они умерли вместе! – вскричала Матасвинта.

– Оставь их. Будешь ты готова?

– Буду.

Через два часа Аспа ввела в комнату королевы принца Германа и Цетега. Увидя ее, оба остановились, пораженные: никогда еще не видели они ее такой прекрасной. Лицо ее было бело, как мрамор, глаза горели.

– Принц Герман, – обратилась она к вошедшему. – Ты говорил мне о своей любви. Но знаешь ли ты, что значит любить? Любить – значит умереть.

И она быстро отбросила пурпуровую мантию. Сверкнул широкий меч, и она обеими руками вонзила его себе в грудь.

С криком бросился к ней Герман. Она умерла, как только меч был вынут из раны.

Книга VI. Тотила

Глава 1

Население Италии встретило византийцев с радостью, как своих освободителей. Но эта радость очень скоро сменилась общим недовольством: вместе с Велизарием сюда явилось множество византийских чиновников, которые тотчас обложили население тяжелыми налогами и начали собирать их со страшной жестокостью, не обращая внимания на то, что народ был разорен продолжительною войною и не в силах был платить всех требуемых сборов, к тому же чиновники, стремясь к наживе, собирали гораздо больше, чем полагалось. Цетег радовался, видя все это: чем невыносимее будет иго тирана, думал он, тем отчаяннее будут они бороться за независимость. Когда представители Рима обратились к нему, прося его защиты, он ответил, пожимая плечами: «Что ж, таков уже способ управления Византии, – надо привыкать».

– Нет, – ответили те, – к невыносимому невозможно привыкнуть. Подобными мерами император вызовет только то, что ему и не снится.

Цетег улыбнулся, поняв эти слова в смысле восстания за свободу. Но он ошибался: римляне его времени не походили на своих предков. Слова: «свобода», «обновление Италии» не возбуждали их восторга. Они не думали о независимости, а могли только выбирать между различными господами: владычество Византии было тяжелее владычества готов – и они решили подчиниться снова готам.

Готы, рассеянные небольшими отрядами по всей Италии, сгруппировались вокруг главных вождей своих: Тотилы, Тейи, Гильдебада, Гильдебранда и других, и заперлись в небольших крепостях. Население сначала относилось к ним враждебно и было вполне на стороне византийцев, осаждавших эти крепости. Но, когда иго Византии стало невыносимо, римляне начали переходить на сторону готов.

Тотила с небольшим отрядом заперся в городке Тарвизиум. Отряд его терпел уже сильный голод и не мог бы долго держаться. Но тут окрестное население стало на его сторону и вынудило византийцев снять осаду.

С радостью смотрел Тотила с городской стены, как по всем дорогам тянулись в город возы крестьян со всевозможными припасами. Германцы и итальянцы, только что вместе сражавшиеся против общего врага, теперь вместе же праздновали свою победу над ним.

«Неужели нельзя, – думал Тотила, – поддержать это единодушие и распространить его по всей стране? Неужели эти два народа непременно должны быть в непримиримой вражде? Не виноваты ли мы сами тем, что смотрели на них, как на врагов, на побежденных, относились к ним с подозрительностью, вместо доверия? Мы требовали только их покорности, но не искали их любви. А этого стоило бы добиваться: имей мы ее, никогда нога византийца не ступила бы на эту землю… И моя Валерия не была бы так недостижимо далеко… Если бы мне дали возможность по моему разумению добиваться этой цели!»

Мысли его были прерваны вестником с передовых постов: приближался сильный отряд готских всадников. Действительно, вскоре отряд вступил в город, и предводители его – Гильдебранд, Тейя и Торисмут – в сопровождении Витихиса с радостным криком: «Победа! победа!» вошли в комнату Тотилы.

Оказалось, что в других городах, – Вероне, Тицинуме, где были заперты отряды Гильдебранда и Тейи, – окрестное население также поднялось на помощь готам и вынудило византийцев снять осаду.

Но взгляд Тейи показался Тотиле грустнее обыкновенного.

– Я вижу, что рядом с этой радостной вестью ты сообщишь и другую, печальную, – сказал Тотила.

– Да, весть о бесчестном убийстве лучшего человека, – ответил Тейя и велел Вахису рассказать о страданиях и смерти Витихиса и Раутгунды.

– Мне удалось спастись, – заключил Вахис, – Но я буду жить теперь только для того, чтобы отомстить этому изменнику и убийце, префекту.

– Нет, – сказал Тейя, – голова префекта принадлежит мне.

– Ближайшее право на нее принадлежит тебе, Тотила, – прервал Гильдебранд. – Ты должен отомстить ему за смерть брата.

– Как! Мой брат Гильдебад… что с ним? – вскричал Тотила.

– Изменнически убит префектом, – ответил Гильдебранд. – На моих глазах! И я не мог отвратить этого! – Расскажи, как это было, – с грустью спросил его Тотила.

– Герой был заперт вместе со мною в небольшой крепости близ Мантуи. Когда мы узнали об изменническом поступке с королем Витихисом, Гильдебад послал Велизарию и префекту вызов на поединок. Вскоре получился ответ, что Велизарий согласен и ждет его на равнине между городом и лагерем неприятеля. Гильдебад с радостью поехал. Мы все последовали за ним. Действительно, навстречу нам выехал всадник. Лицо его было закрыто опущенным забралом, но белая лошадь, раззолоченное вооружение и большой круглый щит, как мы все хорошо знали, принадлежал Велизарию. За ним следовало только двенадцать воинов. Впереди всех был Цетег на своем вороном. Гильдебад велел нам держаться на таком же расстоянии. Противники остановились друг против друга. Раздался условленный сигнал, – и в ту же минуту Велизарий слетел с лошади, а Гильдебад даже не покачнулся от полученного удара «Это не был удар Велизария! – вскричал твой брат, спрыгнув с лошади и открыл шлем убитого. – Бесс!» вскричал он, раздраженный обманом. Тут префект дал знак: двенадцать исаврийцев с обнаженными мечами бросились на твоего брата и тяжело изранили его. Возмущенные вероломством, мы тотчас бросились на врагов и после ожесточенного боя обратили их в бегство. Только быстрота его дьявольского коня спасла префекта от смерти. Мне удалось однако тяжело ранить его. Твой брат с блестящими глазами приветствовал нашу победу, потом велел принести ящик, привезенный им из Равенны, открыл его и сказал: «Вот корона, шлем, щит и меч Теодориха. Отдайте их моему брату. Он должен отомстить за меня и обновить государство. Скажите ему, что я очень любил его». С этими словами он закрыл глаза и умер.

– О брат! мой дорогой брат! – вскричал Тотила, и на глазах его блеснули слезы.

– Ты должен отомстить за него! – сказал Гильдебранд.

– Да, я отомщу! – вскричал Тотила, схватив меч, поданный ему Тейей.

Это был меч Теодориха.

– И обновить государство! – продолжал Гильдебранд, надевая ему на голову корону. – Да здравствует король готов!

– Что вы делаете? – с испугом спросил Тотила.

– То, что следует, – ответил старик, – умирающий верно предсказал: ты обновишь государство. Неужели мы сложим руки и уступим коварству и измене!

– Нет! – вскричал Тотила, – этого мы не сделаем. Мы изберем себе нового короля и будем сражаться. Но вот стоит граф Тейя, – он старше и достойнее меня. Выберем его!

– Нет, – решительно ответил Тейя. – Теперь твоя очередь. Тебе прислал твой умирающий брат меч и корону. Носи ее, и если можно еще спаси наше государство, ты спасешь его. Если же это невозможно, то пусть останется мститель за него.

– Хорошо, – вскричал Тотила. – Если хватит сил человека, я обновлю это государство.

Глава 2

И Тотила сдержал свое слово: имея в своем распоряжении вначале только три маленьких городка и несколько тысяч вооруженных готов, он возвел могущество своего государства на такую высоту, какой оно не достигало даже при Теодорихе. В этом жизнерадостном юноше крылись дарования, которые провидели только очень немногие – Теодорих, Тейя, Цетег. Он оказался гениальным полководцем и правителем, а личность его обладала неотразимой привлекательностью, которая подчиняла ему всех – и готов, и итальянцев. «Он неотразим, как бог солнца!» – говорили итальянцы, и города один за другим переходили на его сторону.

Тотчас после избрания он издал манифест, в котором объявил готам, как изменнически была взята Равенна и убит король Витихис, и призвал их к мщению. Итальянцем он указывал, как тяжело для них иго византийцев, и убеждал их обратиться снова к своим старым друзьям. При этом он объявлял прощение всему населению, уничтожение всех преимуществ, какие до тех пор имели готы перед римлянами, и главное – обещал до окончания войны освободить их от всех налогов. Кроме того он объявил, что, так как знатные римляне стоят на стороне византийцев, а простое население сочувствует готам, то каждый из знатных, который в течение трех недель не подчинится готам, лишается своих земель, которые будут разделены между крестьянами. Наконец он назначил большие премии за смешанные браки между итальянцами и готами.

«Италия, – так оканчивался манифест, – истекающая кровью от ран, нанесенных ей тиранией Византии, должна оправиться под моим щитом. Помогите же нам, сыны Италии, наши братья, изгнать из этой священной земли общего нашего врага – гуннов и скифов Юстиниана. Тогда в новом государствеитальянцев и готов, от слияния этих двух народов, возникнет новый народ, который, соединив в себе красоту и образование итальянцев с силой и честностью готов, по своему благородству и красоте не будет иметь себе равного в мире».

Тяжело раненый Цетег лежал в Равенне. Когда Лициний сообщил ему об избрании Тотилы и прочел его манифест, Цетег вскочил с постели.

– Господин, – озабоченно сказал греческий врач, стараясь удержать его: – тебе еще нельзя вставать, ты должен щадить себя.

– Да разве ты не слышишь, что Тотила избран королем! Теперь не время щадить себя. Эта белокурая голова – добрый гений готов. Его манифест, и особенно этот параграф о знатных и их землях, зажжет такой пожар, что если мы не потушим его тотчас же, то целое море крови не загасить его потом ни в каком случае нельзя допустить его войти в силу. Где Дмитрий?

– Он еще вчера вечером выступил против Тотилы. Ты спал, и врач запретил тебя.

– Тотила – король, а вы оставляете меня спать! Сколько войск у Дмитрия?

– Пятнадцать тысяч, против пяти тысяч готов.

– Ну, он погиб, Тотила разобьет его! – вскричал Цетег. – Скорей, вооружите всех, кто только может держать копье. Оставьте на стенах только раненых. Сифакс, оружие и лошадь!

И, быстро одевшись, он сел на своего вороного и так помчался, что Лициний и вооруженные наскоро жители Равенны могли следовать за ним только на большом расстоянии.

Между тем Тотила двинулся к Равенне. Огромные толпы итальянцев, привлеченные его манифестом, стекались к нему со всех сторон, прося позволения сражаться с ним против византийцев.

– Нет, – ответил им Тотила. – Решайте после битвы. Теперь мы, готы, будем сражаться одни. Если мы победим, вы можете присоединиться к нам. Но если мы падем, то месть византийцев не должна коснуться вас. Обождите!

Это великодушное решение привело к Тотиле новые толпы итальянцев.

Скоро готы встретились с Дмитрием. Тотила внимательно осмотрел расположение врага.

– Моя победа! – радостно вскричал он и, вынув меч, бросился на врага, точно сокол на добычу. Не прошло и часу, как византийцы были разбиты. Беглецы встретили Цетега, спешившего им на помощь.

– Вернись, префект, и спасайся! – крикнул ему первый, встретивший его. – Тотила за нами!

– Все погибло! – кричал другой. – Сам Бог с неба вел варваров!

– Невозможно устоять против Тотилы! – кричал третий.

– Вперед! – крикнул Цетег. Но это оказалось невозможным, потому что навстречу им неслась густая масса разбитых византийцев: удержать их не было возможности, скорее они могли увлечь за собою его войско.

Тут к префекту подъехал один из раненых полководцев Димитрия.

– О друг, – вскричал он. – Все потеряно! Тейя гонится за нами.

– Тейя? – спросил префект. – А Тотила?

– Тотила еще раньше, чем кончилась битва, повернул на юго-запад. Я видел, как он уходил.

– Куда? – с испугом спросил Цетег. – На юго-запад? Но это значит, он пошел на Рим! – вскричал он и так дернул поводья, что лошадь его взвилась на дыбы. – За мною! К берегу! Готы хотят взять Рим, мы должны быть там раньше их. Скорее к берегу! Морской путь свободен!

Глава 3

Высоко в Альпийских горах, на границе готского государства, было разбросано много готских поселений, которые должны были защищать северную границу государства от нападений диких гепидов. На краю одного из таких поселений, в чудной долине Изагры, жил дряхлый старик, гот Иффа, с внуком и внучкой.

Вот сидит он на пороге своей хижины и задумчиво смотрит на заходящее солнце. В нескольких шагах от него молодой юноша, почти мальчик, усердно кует железные наконечники для стрел.

Но вот юноша отбросил молот.

– Дед, – сказал он, – ведь все люди произошли от одного человека? Правда? И прежде был только один род?

– Конечно, – ответил старик.

– Так видишь ли, значит, тогда братья должны были жениться на сестрах. Я тоже хочу жениться на сестре Гото.

– Какие глупости ты говоришь! – вскричал дед.

– Нет, оставь. Я знаю все, что ты хочешь сказать. Конечно, здесь это невозможно, потому что сюда приезжают иногда священники. Но мы уйдем далеко, где нас никто не знает, она пойдет за мною, в этом я уверен.

– Ты уверен в этом?

– Да, я это знаю.

– Но ты не знаешь еще того, – решительно возразил старик, – что это последняя ночь, которую ты проводишь на нашей горе. Пора, Адальгот. Ты должен уйти отсюда. Я, твой предок и опекун, говорю тебе это. На тебе лежит священный долг мести, долг, который ты можешь вспомнить при дворе короля Тотилы, карающего всякую неправду и борющегося с негодяем Цетегом. Эта месть – священное завещание твоего дяди Варгса, который похоронен под этой горою, это завещание твоего… предка. Я давно уже хотел сказать тебе все это, но откладывал. Теперь ты уже достаточно силен, чтобы исполнить долг. Завтра на рассвете ты отправишься на юг, в Италию, в войско короля Тотилы. Теперь пойдем в комнату. Там я передам тебе сокровище, оставленное тебе твоим дядей Варгсом, и скажу несколько слов на прощанье. Если ты исполнишь совет мой и дяди Варгса, то будешь самым сильным, самым лучшим героем при дворе короля Тотилы. И тогда, только тогда можешь снова увидеться с Гото. Теперь же не говори ей ни слова. Слишком грустно будет ей расставаться с тобою.

Юноша, бледный, серьезный, последовал в хижину за стариком. Долго говорили они тихо в комнате старика. К ужину Адальгот не вышел. Старик сказал своей внучке Гото, что он очень устал и лег спать.

Чуть только звезды стали бледнеть, юноша встал и на цыпочках вошел в комнату Гото. Луч месяца освещал чудную золотистую голову девушки или, скорее, еще девочки. Остановившись у порога, Адальгот взглянул на нее и, прошептав: «Мы еще увидимся, моя Гото», вышел из хижины.

Свежий ночной ветерок с гор дул ему в лицо. Он взглянул на молчаливое небо. Вот яркая звезда, описав высокую дугу, пролетела над его головой к югу Юноша поднял свой пастушеский посох и пустился в далекий путь.

– Туда призывают меня звезды! – вскричал он. – Берегись теперь, негодяй Цетег!

Глава 4

Быстро вел Цетег свое войско к западному берегу Италии. Там он сел на быстроходные военные суда и, действительно, прибыл в Рим раньше готов.

Тотила же дорогой разбил еще одно сильное византийское войско и через несколько дней после Цетега также подошел к Риму. Войско его по дороге сильно увеличилось, он так кротко обращался с пленными, что очень многие из них – итальянцы и воины императора – перешли на его сторону. Кроме того, по всем дорогам к нему стекались готы и итальянцы. Мелкие города и крепости с радостью открывали ему ворота без боя. Сопротивлялись только те немногие, в которых были византийские войска. Тотила оставлял подле них часть своего войска, а сам торопился к Риму.

Вскоре он подошел к нему. В войске Тотилы снова были лучшие вожди готов – Гунтарис, Гриппа, Маркья и Визанд, которые были схвачены и заключены вместе с Витихисом. После победы у Падуи Тотила обменял их на пленных византийских вождей.

Началась вторая осада «вечного города» Стены и укрепления Рима были грандиозны, но на этот раз у Цетега было слишком мало войска, чтобы защищать их: людей не хватало даже на главные посты. Он обнародовал воззвание, в котором призывал всех граждан, от шестнадцатилетних юношей до шестидесятилетних стариков, на защиту священного города своих отцов против варваров. Но этого воззвания почти никто не захотел и читать, между тем как манифест Тотилы, который по ночам перебрасывался во множестве экземпляров через стены города, читался с увлечением.

Цетега это злило. Он объявил, что будет обращать в рабство и лишать имущества тех граждан, которые будут читать и распространять манифест. Но это не помогло, и на его воззвание никто не откликнулся. Тогда он велел своим исаврийцам ходить по домам, силой забирать всех юношей и стариков и зачислять их в войско. Недовольство против него, конечно, еще более возросло.

В лагерь готов, напротив, одна счастливая весть приходила за другою. Гильдебранд и Тейя в несколько недель заняли всю северную Италию, а Тотила, поручив осаду Рима герцогу Гунтарису, сам с конницей отправился к Неаполю. «Оттуда на холщовых крыльях я проберусь в Рим!» сказал он. Путь его туда был настоящим триумфальным шествием. Нижняя Италия долее всех терпела от ига византийцев и поэтому с особенной радостью приветствовала готов, как освободителей. Жители Минтурны выслали навстречу ему раззолоченную карету, сами впряглись в нее и с восторженными криками ввезли его в город. Путь его усеяли цветами. Так дошел он до Неаполя.

В этом городе стоял отряд храбрых армян под начальством Арсакида. Он вышел навстречу Тотиле. Перед началом боя из среды готов выехал всадник на белом коне, снял шлем с головы и вскричал:

– Мужи Неаполя, неужели вы меня не узнаете? Я Тотила. Вы любили меня, когда я был вашем графом. Примите же меня теперь, как своего короля. Разве вы забыли, как я на своих кораблях спас ваших жен и детей от гуннов Велизария? Знайте же, эти ваши жены и дочери снова в моих руках, и на этот раз они – мои пленницы. Я их отправил тогда в Кумы, в крепкий замок Кумы, для защиты от византийцев. Теперь Кумы сдались мне, и все убежавшие туда – в моей власти. Мне советуют удержать их, как заложниц, чтобы вынудить вас и другие города к сдаче. Но я не хочу этого. Я всех отпустил на свободу и разослал по родным городам. Только ваших жен и детей, граждане Неаполя, я велел привести в свой лагерь, – но не как заложниц, не как пленниц, а как своих гостей. Вот, смотрите, они бегут к вам из палаток. Примите их, они свободны! Будете ли вы теперь сражаться против меня? Я не верю этому. Кто из вас первый выстрелит в эту грудь?

И он широко распахнул свой плащ.

– Да здравствует король Тотила! – загремело в ответ. Легко увлекающиеся жители Неаполя побросали оружие, с криком радости приветствовали своих освобожденных жен и детей и бросились обнимать ноги молодого короля.

Начальник византийского отряда подъехал к нему.

– Мои воины окружены. Их слишком мало, чтобы сражаться. Вот, король, возьми мой меч: я твой пленник.

– Нет, храбрый Арсакид, – ответил Тотила. – Ты не был побежден, следовательно, ты не пленник. Иди, куда хочешь, со своим отрядом.

– Я побежден и пленен возвышенностью твоего сердца. Позволь мне сражаться под твоим знаменем!

Таким образом, под дождем цветов, Тотила вступил в город. Начальник флота хотел было сопротивляться, но матросы и население заставили его сдаться Тотиле.

Вечером город устроил в честь короля большое празднество, но в самый разгар пира он незаметно ушел. Стража с удивлением смотрела, как их король среди ночи один, без свиты, прокрался к полуразрушенной башне у Канопских ворот и скрылся у старого оливкового дерева. На другой день вышел указ, освободивший всех евреек от поголовного налога, который они платили перед тем. А в маленьком садике около развалин круглой башни вскоре явился прекрасный памятник из лучшего черного мрамора. На памятнике стояла краткая надпись: «Мирьям – Валерия».

И во всем Неаполе никто не мог объяснить, что значит эта надпись.

Глава 5

Овладев без боя флотом Неаполя, Тотила усилил его своими воинами и тотчас двинулся к Риму. С другой стороны, Тейя, овладев всей северной Италией, повел к Риму свои войска.

Цетег понял, что дело очень серьезно. Он старался ободрить своих людей и военачальников, но сам далеко не был спокоен. Ко всем своим противникам и врагам он относился со спокойным сознанием своего превосходства. Но этого юношу-короля он боялся. «Золотистая голова этого молокососа лишила меня сна», говорил он Лицинию. И действительно, положение его в Риме было далеко не легкое: запасы истощались, воины переутомились, так как почти бессменно должны были охранять стены. Но Цетег не унывал: несколько недель уже он со дня на день ожидал прибытия флота из Равенны, который должен был привести ему и войска, и большие запасы провианта.

Наконец действительно прибыл передовой корабль и сообщил, что на следующей неделе восемьдесят кораблей с людьми и припасами будут в гавани Рима.

Цетег тотчас разослал по всем улицам герольдов, которые при звуке труб объявили, что через неделю восемь тысяч граждан будут освобождены от обязанности охранять город. Но накануне назначенного дня явился гонец и объявил, что Тотила захватил корабли со всеми людьми и запасами. И действительно, Тотила, усилив свой неаполитанский флот захваченным равенским, вошел в гавань Рима. Таким образом со стороны моря римляне не могли теперь получить никакой помощи. В то же время явился Тейя с сильным войском и обложил Рим с Севера.

Цетег видел, что город не сможет продержаться долго, так недостаток провианта вынудить его к сдаче. Но вдруг совершенно неожиданное событие оживило его надежды: в Италию снова явился Велизарий.

Юстиниан никогда не верил измене своего лучшего полководца и отозвал его из Италии только по требованию своей жены Феодоры. Но как только Велизарий уехал, дела византийцев в Италии пошли все хуже. Друзья героя воспользовались этим и легко убедили Юстиниана, что причина неудачи заключается в отзыве Велизария. Да и сами военачальники, оставшиеся в Италии, сознавались, что они не могут заменить великого полководца. «Пришли нам снова этого льва, – писал Дмитрий Юстиниану, – мы ничего не можем поделать без него».

Между тем Велизарий торжественнейшим образом поклялся никогда более не служить своему неблагодарному государю. Но как только Юстиниан приветливо улыбнулся ему, преданный добряк забыл свою клятву. А когда, после падения Неаполя, Юстиниан обнял его, Антонина не могла более удержать его, – он согласился снова ехать в Италию.

Сильно обрадовались византийцы, узнав, что флот Велизария высадился в Далмации, и даже сам Цетег, при этой вести, сказал со вздохом: «Лучше Велизарий, чем Тотила».

И Тотила призадумался. Велизарий прежде всего высадился в Равенне и снабдил голодающий город припасами. Отсюда он двинулся с флотом к югу и сделал попытку захватить Пизавр, но был отбит с большой потерей. В то же время Гриппа, Визанд, Гильдебранд и Маркья заняли все города в средней Италии, так что Велизарий не мог пройти к Риму сухим путем. Но, зная, что этот город терпит уже сильную нужду, он решил подойти к нему со стороны моря, уничтожив флот Тотилы. однако дорогой страшная буря рассеяла его корабли. Его самого с нескольким кораблями принесло к берегам Сицилии, остальные его корабли почти все укрылись в гавани Кротоне. Тотила, узнав об этом, отправил туда часть своего флота и захватил их.

После этого силы Велизария оказались слишком незначительными, чтобы можно было выступить с ними против Тотилы. Он обратился к Юстиниану, прося помощи, но тот вел в это же время жестокую войну с персами и не мог ничем помочь ему.

Между тем в Риме свирепствовал голод. Люди умирали, стен почти некому было охранять. Префект делал все возможное: он действовал силою, убеждал. Он, не жалел, тратил свои средства, чтобы достать припасов. Он обещал неслыханные суммы каждому кораблю, который пробьется сквозь флот Тотилы и провезет припасы в город. Все напрасно: Тотила зорко сторожил город со всех сторон.

И вот начались побеги из Рима: каждый день сотни людей, побуждаемые голодом, убегали в лагерь готов. Тейя советовал гнать их обратно, чтобы тем скорее заставить город сдаться, но Тотила велел всех принимать дружественно и кормить.

Цетег почти не сходил со стен. Все ночи проводил он на страже, чтобы своим примером поднять упавший дух населения, но ничто не помогало: каждую ночь люди группами покидали посты и убегали к готам. Наконец это стали делать не только простые граждане, но даже начальники небольших отрядов.

– Начальник, – доложил ему однажды утром Пизон: – сегодня ночью Бальб с двенадцатью воинами бросили пост, спустились на канатах через стену и бежали к неприятелям. Там всю ночь ревели апулийские быки: их призыв оказался слишком соблазнителен.

– Я не могу защищать пинциевых ворот, – добавил Сальвий, – из шестнадцати человек, стоявших на страже, девять умерли ночью с голоду.

– То же делается и у меня, у тибурских ворот, – подтвердил Лициний.

– Вели герольдам, – сверкая глазами, сказал префект Лицинию, – чтобы они собрали на площадь всех граждан, всех, кто еще остался в домах.

– Начальник, в домах остались только женщины, дети и больные, – возразил Лициний.

– Делай, что тебе приказывают! – мрачно прервал его префект и, спустившись со стороны, вскочил на своего Плутона чудного вороного коня, и медленно поехал в сопровождении отряда верных исаврийцев по городу.

Улицы были почти пусты, кое-где только попадались изнуренные, оборванные женщины и дети. Префект подъехал к мосту через Тибр. Вдруг из дверей одного маленького домика выбежала женщина с распущенными волосами, с ребенком на руках. Другой, немного постарше, бежал рядом, держась за ее лохмотья.

– Хлеба? хлеба? – кричала она. – Где я возьму вам хлеба? Ведь эти камни не сделаются хлебом от слез! О нет! они также тверды, как… как вот он! Смотрите, дети! Это префект Рима, вон тот, что едет на вороной лошади. Видите, какой ужасный взгляд у него! Но я уже не боюсь его больше. Смотрите на него, дети: он заставил вашего отца день и ночь стоять на стенах, пока тот не умер. Будь ты проклят, префект Рима! – И, сжав кулаки, она протянула их к неподвижно стоявшему префекту.

– Хлеба, мать! Дай нам есть! – с плачем кричали дети.

– Есть я не могу вам дать ничего, но пить – сколько угодно! – дико вскричала женщина и, прижав меньшего ребенка к груди левой рукой, схватила в правую старшего и вместе с ними бросилась в воду.

Крик ужаса вырвался у всех присутствовавших.

– Она безумна! – вскричал префект.

– Нет, она умнее всех нас! – возразил ему голос из толпы.

– Молчи! Воины, трубите в трубы! Скорее вперед, на площадь! – вскричал префект и помчался впереди отряда.

Герольды между тем согнали на площадь всех, кто был еще в домах, – около двух тысяч изнуренных мужчин и женщин, с трудом державшихся на ногах, опираясь на копья и палки.

– Чего еще хочет от нас префект? – говорили одни. – У нас ничего уже не осталось, кроме жизни!

– А знаете? Третьего дня Центумцелла сдалась готам.

– Да, граждане города бросились на исаврийцев префекта и заставили их открыть ворота.

– О, мы также могли бы это сделать. Но нужно торопиться, иначе будет слишком поздно.

– Мой брат вчера умер с голоду. Вчера на скотном рынке продавали мышь на вес золота.

– Я прошлую неделю доставал тайком мясо у одного мясника. Но третьего дня народ разорвал его: он зазывал к себе нищих детей, убивал их и продавал нам их мясо.

– А как добр король готов! Он, как отец, заботится о пленных, снабжает их одеждой, пище и, кто не хочет поступать к нему на службу, тех отправляет в приморские города. Но большинство остается служить в его войсках.

– Тише, вот префект на своей черной лошади. Какой ужасный взгляд у него: холодный и вместе точно огненный.

– Да, – моя мать говорит, что так смотрят люди, у которых нет сердца.

В эту минуту префект выехал на середину площади.

– Граждане, Рим требует от вас еще жертв, – сказал он. – Я призываю вас стать в ряды войска. Голод и – стыдно сказать – измена опустошили эти ряды. Вам нет выбора. Другие города могут выбирать между сдачей и гибелью. Но вы, выросшие в тени Капитолия, не имеете этого выбора: в стенах Рима не может быть сказано трусливое слово. Необходимо сделать последнее усилие: призываю на стены всех, начиная с двенадцатилетних мальчиков до восьмидесятилетних стариков. Тише! Не ропщите! Я велю своим воинам ходить из дома в дом, чтобы не допустить слишком слабых мальчиков или слишком бессильных стариков взяться за оружие.

Префект умолк. В толпе слышался неясный шум.

– Хлеба! – раздался наконец крик за спиной Цетега.

– Хлеба!

– Сдать город!

– И вам не стыдно? – быстро обернулся к ним префект. – Вы так мужественно вынесли все, и теперь, когда остается потерпеть только несколько дней, падаете духом. Ведь через несколько дней сюда явится Велизарий.

– Ты говорил это уже семь раз. И после седьмого раза Велизарий потерял все свои корабли.

– Сдай город! Открой ворота! – кричала толпа.

– Сдай, мы требуем этого!.. Ты вечно твердишь нам о римской свободе. Хорошо, но кто же мы сами, свободные люди или твои солдаты? Слышишь? Мы требуем сдачи!

В эту минуту сквозь толпу пробрался Лициний.

– Явился готский герольд! Я пришел слишком поздно, чтобы остановить его. Изголодавшиеся легионеры впустили его через тибурские ворота.

– Долой его! – вскричал Цетег, – он не должен говорить!

Но толпа с восторгом бросилась навстречу герольду и окружила его.

– Мир! Спасение! Хлеб!

– Мир! Мир! Слушайте герольда!

– Нет! – вскричал Цетег, хватаясь за меч. – Нет, не слушайте его. Я – префект города. Я защищаю его и говорю вам: не слушайте его.

Но толпа густо обступила герольда:

– Говори, посланный, что приносишь ты?

– Я несу вам мир и освобождение! – вскричал Торисмут. – Тотила, король Италии и готов, шлет вам помилование и требует свободного пропуска. Он сам хочет говорить с вами.

– Да здравствует король Тотила! – закричали голоса. – Пусть идет.

– Нет, – вскричал Цетег, подъехав к герольду. – Я начальник этого города и отказываюсь впустить Тотилу. Передай ему, что всякого гота, который вступит в город, я приму, как врага.

Но тут раздался общий крик ярости.

– Цетег! – заговорил один гражданин, когда толпа утихла. – Кто ты? Наш тиран или наш чиновник? Мы свободны. Ты сам часто говорил, что самое главное в Риме – верховенство римского народа. Так вот: римский народ требует, чтобы король был впущен. Желаешь ли ты этого, народ Рима?

– Да, желаем.

– Так и будет. Будешь ли ты повиноваться народу, префект Рима?

Цетег молча вложил меч в ножны.

– В Капитолий! – вскричал он, наконец. – Ты, Лициний, защищай вход в Капитолий со стороны площади и мой дом. А остальные – за мною!

– Что хочешь ты делать? – спросил его удивленный Лициний.

– Напасть и уничтожить врагов! – ответил префект.

Человек полтораста последовало за префектом. Немного времени спустя на улицах Рима раздались звуки готских рогов. Впереди ехал Торисмут с шестью готами, трубившими в рога. За ними знаменосец граф Визанд с голубым знаменем готов и наконец Тотила, Гунтарис, Тейя и человек десять других всадников, почти все без оружия.

Когда она выехали из ворот готского лагеря, к Гунтарису подошел белокурый юноша, почти мальчик, с большими голубыми глазами. В руке его был пастуший посох.

– Ты король? – спросил он Гунтариса. – Впрочем, нет я вижу, что не ты. А это – это храбрый Тейя, черный граф, как называют его в песнях.

– Чего ты хочешь от короля, мальчик?

– Я хочу сражаться в его войске.

– Ты еще слишком молод и слаб для этого. Иди пока домой и паси своих коз, а года через два приходи к нам.

– Конечно, я еще молод, но не слаб. А коз я уже пас довольно. А, вот король! – вскричал мальчик и поклонился ему. – Желаю счастья, господин король, – сказал он и взял за повод его лошадь.

Тотила ласково смотрел на красивого юношу. Гунтарис же заметил:

– Где я видел этого мальчика? Такое знакомое лицо… Какое поразительное сходство! И как благородна осанка этого пастуха!

Между тем народ бросился навстречу королю.

– Да здравствует король Тотила! – раздавались радостные крики. Но тут к Тотиле подъехал Цетег.

– Что нужно тебе, гот, в моем городе? – спросил он, но Тотила только презрительно взглянул на него и обратился к народу.

– Римляне, сердце мое разрывается из-за вас! Я хочу положить конец всем страданиям. Вы знаете, я легко мог бы взять теперь город штурмом, потому что у вас нет людей для защиты его. Но взять город приступом – значит разорить его, а мне не хочется этого, мне жаль вас. Вы достаточно уже наказаны голодом, чумою, Византией и этим демоном. Более восьми тысяч человек, не считая женщин и детей, уже погибли. Голод довел вас до того, что матери поедают собственных детей. До нынешнего дня ваше сопротивление имело еще основание. Вы рассчитывали на помощь Велизария. Но теперь это безумие, потому что Велизарий возвратился домой.

– Он лжет! – вскричал Цетег. – Не верьте ему!

– Римляне, я никогда не обманывал вас, – ответил Тотила, – но, чтобы вы не сомневались, – смотрите: знаете вы этого человека?

Вперед выступил византиец в богатом вооружении.

– Мы знаем его! Это Конон! Начальник флота Велизария! – закричали в толпе. Цетег побледнел.

– Римляне, – сказал византиец. – Велизарий послал меня к королю Тотиле. Я сегодня приехал к нему. Велизарий вынужден был возвратиться в Византию. Уезжая, он поручил Рим и Италию известному своей добротой королю Тотиле.

– Хорошо! – вскричал с угрозой Цетег: – граждане, даже если это и так, значит, наступил день показать, что вы действительно римляне. Слушайте и запомните: никогда префект Цетег не сдаст города варварам. О римляне! вспомните время, когда я был для вас всем, когда мое имя вы ставили выше имен святых. Кто доставлял вам в течение многих лет работу, хлеб и – главное – оружие? Кто защищал вас – Велизарий или Цетег, когда полтораста тысяч этих варваров окружили эти стены? Кто спас Рим кровью собственного сердца и от Витихиса? Итак, в последний раз призываю вас к борьбе. Сомкнитесь вокруг меня, и мы прогоним варваров!

– Да здравствует король Тотила! Смерть Цетегу! – загремела толпа. И, точно по условному знаку, женщины и дети бросились на колени перед Тотилой, между тем как мужчины подняли свои мечи и копья против префекта, – это было оружие, которое он же сам подарил им.

– Собаки вы, а не римляне! – с величайшем негодованием вскричал он. – В Капитолий!

И в сопровождении немногих всадников он бросился к Капитолию.

– Что же нам делать? Следовать за ним? – спросили римляне Тотилу.

– Нет, подождите, – ответил он, – прежде откройте все ворота. Телеги нагружены уже хлебом и мясом. Впустите их в город. Три дня, римляне, вы можете пить и насыщаться. Мои готы будут оберегать вас.

– А префект? – спросил герцог Гунтарис.

– Цетег не избежит бога мести, – ответил Тотила.

– И меня! – вскричал мальчик-пастух.

– И меня! – прошептал Тейя.

Глава 6

Цетег бросился в Капитолий и, оставив Марка Лициния у ворот со стороны площади, начал размещать бывшее в его распоряжении войско.

– Префект, – сообщил подъехавший Луций Лициний. – Воины, не бывшие на площади, требуют, чтобы их выпустили из Капитолия.

Цетег бросился к ним. Пятьсот человек стояли, выстроившись в ряды.

– Я хотел предоставить вам честь защищать Капитолий, и слышу, что вы хотите уйти. Но я не могу поверить этому! вы не покинете человека, который после долгого времени снова приучил владеть вас оружием и побеждать. Кто остается здесь с Цетегом, поднимите меч!

Никто не шевельнулся.

– Значит, голод сильнее чести, – с презрением проговорил префект.

Но тут выступил начальник отряда.

– Не то, префект Рима, – сказал он. – Но мы не хотим сражаться против наших отцов и братьев, которые теперь на стороне готов.

– Вы заслуживаете того, чтобы я удержал вас заложниками и бросил ваши головы им, когда они пойдут на приступ. Но я не хочу. Ступайте! Вы не достойны чести спасать Рим. Лициний, выпусти их!

И легионеры ушли. Но около ста человек осталось на месте, опершись на копья.

– Ну? а вы чего хотите? – спросил префект, подъезжая к ним.

– Умереть с тобой, – ответили они.

– Благодарю вас, – с радостью ответил префект. – Лициний, смотри, вот это римляне! Разве этого недостаточно для того, чтобы заново создать римское государство? Слушайте же мой план.

– Как? у тебя уже созрел план? – вскричал Лициний.

– Да. Я знаю варваров: овладев частью Рима, они теперь всю ночь будут пировать вместе с жителями города. Часа через два они все перепьются и заснут мертвым сном. В полночь мы бросимся и легко уничтожим их. Теперь же я пойду домой заснуть. Разбудите меня через два часа, – ровно через два часа, не раньше. Сифакс, раздай этой сотне все вино, какое есть.

И он медленно подъехал к своему дому. У ворот его он слез со своего вороного Плутона и потрепал его по шее.

– Следующая поездка будет жаркая, мой Плутон, – сказал он. – Сифакс, отдай ему весь хлеб, оставленный мне на ужин.

Передав коня Сифаксу, префект вошел в дом. Прежде всего он привел в порядок и спрятал в скрытом месте свои бумаги, а затем лег. Тяжел был его сон, мрачные видения одно за другим вставали перед ним. Вдруг ему послышалось сквозь сон, будто сильный удар грома поразил крышу его дома и разрушил его. Он вскочил: действительно раздавался громкий стук в его двери. Цетег вскочил и схватил оружие. В комнату вбежал Сифакс, а за ним Лициний.

– Вставай, господин! Готы! Они предупредили нас!

– О проклятие! – вскричал Цетег. – Где они?

– Они идут по реке.

– Скорее лошадь, Сифакс!

Плутон был уже у крыльца. Цетег вскочил на него и помчался к берегу. Прибыв туда, он спрыгнул с лошади. Сифакс заботливо спрятал коня в одном из пустых сараев.

– Факелы сюда! – кричал Цетег. – К лодкам! Скорее, за мною!

Между тем приближались готские корабли. На переднем из них стоял Тотила с мечом в руке. Цетег узнал его.

– Подпустите корабль совсем близко, на двадцать шагов, и тогда стреляйте все сразу. Так!

Посыпался целый град стрел. Но Тотила стоял невредим.

– Бросайте огонь! Поджигайте корабли! – кричал Цетег.

Полетели зажигательные снаряды, и несколько кораблей загорелось. Но при зареве их готы приближались. Цетег сам бросил снаряд в Тотилу. Снаряд был нацелен прекрасно. Но мальчик-пастух, стоявший подле Тотилы, на лету отбросил его в реку. Между тем и Тотила увидел Цетега и пустил стрелу в него. Она ранила его в левое незащищенное плечо. Префект упал на колено. В ту же минуту первый готский корабль пристал к берегу.

– Победа! – вскричал Тотила. – Солдаты, сдавайтесь!

Цетег между тем, истекая кровью, бросился с лодки и вплавь достиг левого берега Тибра. Он видел, как с переднего корабля спустили две маленькие лодки, в одну из которых прыгнул Тотила. Видел, как лодка Тотилы подплыла к берегу. Видел, как римские воины были обращены готами в бегство. Он бросил свой шлем и щит в воду, чтобы скорее доплыть. Увидя короля, выходящего на берег, он хотел броситься на него с мечом, – но в эту минуту готская стрела попала ему в шею. Он зашатался. Сифакс подхватил его. В ту же минуту подбежал Марк.

Лициний, который защищал Капитолий со стороны площади.

– Ты здесь? – вскричал префект. – Где же твои воины?

– Все мертвы. Тейя, ужасный Тейя бросился на нас. Половина исаврийцев пала по дороге к Капитолию, остальные – защищали твой дом. Но я не могу больше. Топор Тейи побил мой щит и врезался в ребра. Прощай, великий Цетег! Спасай Капитолий! Но берегись: Тейя быстр.

И Марк упал на землю.

С Капитолийского холма высоко к небу взвилось пламя.

– Здесь на реке нечего уже спасать, – с трудом сказал префект, потому что кровь сильно лилась из его ран. – Надо спасать Капитолий! Тебе, Пизон, поручаю я Тотилу. Ты ранил уже одного короля готов на пороге Рима. Постарайся другого повалить на месте. Ты, Луций, отомсти за брата. Не следуй за мною!

И Цетег бросил угрюмый взгляд на Тотилу, у ног которого теснились его воины, прося пощады.

– Ты шатаешься, мой господин! – с болью вскричал Сифакс.

– Рим шатается, – со вздохом ответил префект. – В Капитолий!

Луций Лициний еще раз пожал руку умирающего брата и пошел за Цетегом.

Между тем Тотила торопил своих готов.

– Скорее! – кричал он. – Надо тушить Капитолий. Битва кончена. Теперь вы, готы, защищайте Рим, потому что он ваш.

В эту минуту из-за колонны храма, мимо которого проходил Тотила, выскочил Пизон и хотел поразить его мечом. Рука его была уже всего в нескольких дюймах от Тотилы, как вдруг он громко вскрикнул и выпустил меч: сильный удар палки сломал его руку. Вслед затем молодой пастух бросился на него и свалил на землю.

– Сдавайся, римский волк! – крикнул звонкий голос мальчика.

– Э, Пизон! Он твой пленник мальчик. Но кто ты? – спросил Тотила.

– Он спас твою жизнь, король! – вскричал старик Гильдебранд. – Мы видели, как римляне бросились на тебя, но были слишком далеко, чтобы помочь тебе или крикнуть.

– Как же тебя зовут, молодой герой?

– Адальгот.

– Зачем ты пришел сюда?

– Мне нужен злодей Цетег. Где он, король?

– Он был здесь, но убежал. Вероятно, теперь он в: своем доме.

– Неужели ты хочешь броситься на этого дьявола с палкой? – спросил Гильдебранд.

– Нет, теперь у меня есть меч… – и, схватив оружие своего пленника, он исчез.

Глава 7

Между тем префект бросился к Капитолию. Несмотря на раны, он бежал так скоро, что Лициний и Сифакс едва поспевали за ним. Вот он достиг Корментальских ворот. Но они уже были заняты готами. Внизу стоял Вахис. Он издали узнал префекта и бросил ему в голову большой камень.

– За Раутгунду! – вскричал он.

Хотя камень и ушиб префекта, но он не упал и тотчас бросился в другую сторону, к северо-восточной части стены. Он вспомнил, что там есть пролом. Но, когда он уже приближался к нему, навстречу ему бросились три исварийца.

– О господин, беги! Капитолий потерян! Этот черный дьявол Тейя!

– Так это он зажег Капитолий? – спросил Цетег;

– Нет, мы сами зажгли деревянные шанцы, чтобы не допустить врагов. Готы тушат.

– Варвары спасают свой Рим! – с горечью вскричал Цетег. – Ну так я пойду домой.

– О нет господин! Это опасно. Черный Тейя всюду ищет и расспрашивает о тебе. Теперь он в Капитолии, но наверно придет ив твой дом.

– Я должен побывать у себя в доме, – ответил префект.

Но едва он сделал несколько шагов, как навстречу ему вышла целая толпа готов и римлян. Впереди были римляне. Они узнали его.

– Префект! Он погубил Рим! – вскричали они, и целый град камней, стрел и копий полетел в него. Одна стрела слегка задела его в плечо. Префект вынул ее.

– Римская стрела! с моим знаком! – горько улыбнулся он.

С трудом, благодаря темноте, он успел скрыться в соседней улице и скоро подошел к своему дому. Толпа готов была уже там, стараясь разбить главные ворота. Но из их яростных криков префект догадался, что им это не удается.

«Ворота крепки, – подумал он. – Пока они их сломают, я успею». И через боковую калитку из переулка он вошел в дом. В эту минуту раздался точно удар грома. «Удар топора! – подумал Цетег. – Это Тейя!» Он взглянул в окно: действительно, это был Тейя. Черные волосы его развевались. В одной руке его был топор, в другой – горящая головня.

– Цетег! – кричал он. – Префект! Где ты? Я искал тебя в Капитолии, но тебя там нет. Неужели он спрятался в своем доме?

В эту минуту вбежал Сифакс.

– Беги, господин. Я своим телом загорожу вход.

И он бросился ко входной двери.

Цетег повернул направо. Он едва держался на ногах. В главной зале он упал, но тотчас снова вскочил: послышался страшный треск. Ворота были сломаны, и Тейя бросился в дом.

Точно пантера прыгнул Сифакс на него сзади, с ножом в руке. Но Тейя одним ударом отбросил его так, что тот покатился вниз со ступеней.

– Цетег! – кричал Тейя, бегая из комнаты в комнату. – Где ты? Цетег, трус! Где ты прячешься?

Вот он уже в его кабинете, рядом с залом, в котором был Цетег. Послышался топот многих ног. Очевидно, и другие готы вбежали туда.

Цетег не в силах был держаться на ногах. Он прислонился к статуе Юпитера.

– Сжечь дом! – кричал между тем Тейя.

– Но король запретил поджоги! – возразил ему кто-то.

– Да, но этот дом он отдал в мое распоряжение, и я уничтожу его. Долой всех этих идолов!

Раздался громкий удар, и огромная статуя Цезаря, стоявшая в кабинете, разлетелась в куски. Из нее посыпались слитки золота, драгоценности, письма, документы. Очевидно, здесь был тайник, где префект хранил наиболее важные вещи.

Услышав удар и за тем шум падения, префект догадался, что статуя разбита.

– А, варвар! – вне себя вскричал он.

– Что это? Голос префекта! – вскричал Тейя и бросился в залу. Но там уже никого не было. Только подле статуи Юпитера стояла лужа крови. Кровавые пятна от статуи вели к открытому окну во двор.

Тейя бросился туда, но там не было никого. Последовавшие за ним готы нашли узкую комнату, которая выходила в переулок. Она была заперта снаружи. Тейя осмотрел ближайшие дома в переулке и нашел только меч префекта. Он сам исчез.

Мрачно возвратился он в дом.

– Соберите все, решительно все, что выпало из статуи, – сказал он готам, – и отнесите королю. Он теперь в храме, благодарит Бога за победу.

– А ты разве не пойдешь туда? – спросили его. – Где же ты проведешь ночь?

– На развалинах этого дома, – ответил Тейя и поджег пурпуровый ковер, покрывавший постель префекта.

После взятия Рима король Тотила поселился в нем и жил там в мир. Большая часть городов и крепостей Италии добровольно признала власть готов. Завоевывать пришлось очень немногие. Это дело Тотила поручал своим полководцам – Тейе, Гунтарису, Гриппе, Алигерну, сам же занялся самым трудным делом: приведением в порядок разоренного государства. С этой целью он повсюду разослал своих герцогов и графов. Они должны были восстановить разрушенные храмы, как католические, так и арианские, пересмотреть законы, заново распределить налоги. Результаты всех этих забот сказались очень скоро: поля крестьян были снова обработаны, в опустелых гаванях Италии снова теснились купеческие корабли.

Весть о восстановлении готского государства быстро разнеслась по всему западу, и германские народы один за другим присылали послов с дружественными предложениями. Король франков прислал подарки, но Тотила не принял ни послов, на подарков. Король вестготов предложил ему союз против Византии и руку своей дочери. Авары и славяне на восточных границах притихли. Но Тотила понимал, что Византия гораздо сильнее его, и потому искал мира с нею. Он решил уступить ей Сицилию и Далмацию с тем, чтобы византийцы очистили Равенну, которую готы никак не могли взять до сих пор. Для этих переговоров он выбрал Кассиодора, человека, который всюду пользовался большой известностью и уважением за свою ученость. Хотя благочестивый Кассиодор уже удалился от дел и жил в монастыре, но Тотила уговорил его принять на себя этот труд. На помощь ему он даль Юлия. Этот друг его жил в Галлии. Тотила написал ему письмо, которое заканчивал словами:

«Вернись же, мой Юлий, Помоги привести в исполнение мои намерения, которые в былые времена ты называл мечтами. Помоги мне создать из готов и итальянцев новый народ, который соединил бы в себе достоинства обоих и не имел бы их недостатков. Помоги мне создать царство правды и мира, свободы и красоты. Юлий, ты построил церковь для монастыря. Помоги же теперь мне создать этот храм для человечества. Я одинок, мой друг, на высоте своего счастья, – война лишила меня брата, – неужели же ты не возвратишься, мой второй брат? Через два месяца мы с Валерией будем ждать тебя в монастыре в Танине».

И Юлий, глубоко тронутый письмом, ответил: «Я еду».

Молодой Адальгот, в благодарность за спасение жизни короля, был сделан королевским герольдом и виночерпием. Он прекрасно сошелся со всеми при дворе, но особенно любил он Тейю. И мрачный Тейя со своей стороны охотнее всего проводил время с юношей, у которого были большие способности слагать песни. Тейя сам обладал этой способностью, и так как у него она была развита под руководством хороших учителей, то он мог дать много полезных советов и указаний бывшему пастуху. Часто проводили они вместе целые вечера.

Однажды сидели они в саду и беседовали.

– Каким же образом стало известно, что герцог Аларих был невинен? – спросил Тейя.

– Слушай, я все расскажу тебе, – ответил Адальгот. – В ночь взятия Рима я всюду искал префекта: сначала на Тибр, потом в Капитолий и наконец побежал за тобою в его дом. Там, как ты знаешь, я разбил его статую, и из нее выпало много золота, драгоценных камней и документов. Я собрал их и, как ты велел, отнес к королю. Король приказал своему писцу рассмотреть их, потом начал читать их сам и вдруг вскричал: «Итак, герцог Аларих Балт был невинен!» На следующий день я был назначен его герольдом, и первым делом моим было объехать на белом коне все улицы Рима и всюду объявлять: «В доме бывшего префекта Цетега пастухом Адальготом найдены документы, доказывающие, что герцог Аларих Балт, который около двадцати лет назад был обвинен в государственной измене и приговорен к смерти, был невинен».

– Но как же это было открыто? – спросил Тейя.

– Среди этих документов был дневник Цетега, где он сознался, что при посредстве подложных писем он обвинил ненавистного ему герцога перед королем в государственной измене. Гордый герцог был заключен в темницу, но оттуда исчез каким-то таинственным образом. И вот я ездил по всему городу и объявлял: «Невинен герцог Аларих Балт. Его имущество, которое было отнято от него в пользу государства, снова возвращается ему или его прямым наследникам. И герцогство Апулия также возвращается». А другие герольды в то же время объезжали все города и села Италии, всюду объявляя то же самое, вызывая герцога или его наследников для получения его имущества. Как хорошо было бы, если бы эти герольды нашли где-нибудь старика и привели его к нашему двору, где его снова назначили бы герцогом этой бедной Апулии.

– Ну, нет, – ответил Тейя. – Едва ли старик жив.

– Но Гунтарис говорил, что у него был сын, мальчик лет четырех, который также исчез вместе с отцом. Где бы мог он быть теперь? Должно быть, живет под чужим именем в каком-нибудь маленьком городке. Воображаю, как удивится он, когда услышит, что герольд призывает его принять герцогство Апулию. Непременно сложу песню по этому поводу!

Глава 8

Месяца два спустя после взятия Рима Тотилой, на горе Иффингер, где стояла хижина старика Иффы, сидела прекрасная девушка, скорее еще девочка. Она только что загнала своих коз в загон и теперь, задумавшись, любовалась великолепным закатом солнца. Но вот солнце скрылось. Девушка вздохнула.

– Вот оно скрылось, и однако, все мы знаем, что завтра онопокажется снова. Так и Адальгот: хотя он и ушел далеко, но я знаю, наверно знаю, что увижу его еще! – проговорила она.

Между тем мало-помалу стемнело. Гото оглянулась, – в хижине сквозь открытую дверь виднелся огонь. На темном небе показались звезды. Вот одна из них быстро пролетела по направлению к югу.

«Она зовет меня туда! – вздрогнув, сказала Гото. – Как охотно пошла бы я! Но что я буду делать при дворе короля, я, простая пастушка?!» И, вздохнув, она вошла в хижину. Там у пылавшего очага сидел старик Иффа, укрыв ноги медвежьей шкурой. Он казался гораздо старше и бледнее, чем в тот вечер, когда прощался с Адальготом.

– Сядь здесь, подле меня, Гото, – сказал он. – Вот молоко с медом. Пей и слушай, что я буду говорить… Наступило время, о котором я давно уже говорил тебе. Мы должны проститься. Я отправляюсь домой. Мои старые, усталые глаза едва видят твое милое личико. А когда я вчера хотел сам спуститься к источнику, чтобы зачерпнуть воды, у меня подкосились колени. Я понял, что близко конец. Я послал мальчика в Териолис с этим известием. Но ты должна присутствовать при том, как душа старого Иффы вылетит из его рта. Смерть человека – неприятно видеть, а ты еще не видела ничего печального. Никакая тень не должна падать на твою молодую жизнь. Завтра утром, раньше, чем пропоет петух, сюда придет храбрый Гунибад из Териолиса взять тебя. Он обещал мне это. Хотя раны его еще и не зажили, и он еще слаб, но говорит, что не хочет лежать в то время, как там внизу снова началась борьба с врагами. Он хочет идти к королю Тотиле в Рим. Туда же нужно идти и тебе с важным поручением. Пусть он будет твоим проводником и защитником. Привяжи к ногам крепкие подошвы из кожи. Твоя дорога далека. И Бруно, старая собака, пусть идет с вами. Возьми с собою также вот эту кожаную сумку. В ней шесть червонцев. Они остались еще от… Адальгота… от вашего отца. Но ты можешь расходовать их дорогой. Денег хватит тебе до Рима. Возьми с собою пучок душистого сена с горы Иффингера. Ночью клади его себе под голову, чтобы лучше уснуть. Когда ты придешь в Рим и войдешь в золотой дворец короля, в главную залу его, то посмотри, кто из мужчин имеет золотой обруч вокруг головы, и чьи глаза блестят кротко, как утренняя заря на вершине горы. Это и будет король Тотила. Ты склони голову перед ним, но не низко, и не опускайся на колени: потому что ты – свободное дитя свободного гота. Передай королю этот свиток, который я много-много лет верно хранил здесь. Это от дяди Варгса, который погребен там на горе.

С этими словами старик вынул один камень из стены, запустил руку в отверстие и достал оттуда сверток папируса, заботливо обвязанный и запечатанный.

– Вот, – сказал он, подавая его Гото: – храни его хорошенько. Я упросил высокого Гермегизеля, который жил там, наверху, написать это. Он поклялся, что будет молчать об этом, и сдержал клятву. Теперь он уже не может говорить: он погребен подле входа в церковь. Но ты и Гунибад – вы не умеете читать. Это хорошо. Было бы опасно для тебя и – для другого, если бы это стало известно ему и людям прежде, чем узнает кроткий и справедливый король то, что написано в этом свитке. Особенно береги его от вельхов. К какому бы городу ты не подошла, прежде чем войти в ворота, спроси стражу: не живет ли в нем Корнелий Цетег, префект Рима. И если тебе скажут «да», то как бы ты ни устала, какая бы ни была поздняя ночь, как бы ни жгло полуденное солнце, ты тотчас повернись и уходи без оглядки, пока три реки не лягут между тобою и человеком, которого зовут Цетегом. Не меньше, чем свисток, береги вот этот кусок старого золота.

Он вынул из углубления в стене половину широкой золотой медали, с уважением поцеловал ее и надпись на ней и дал внучке. – Она была получена еще от Теодориха, великого короля. А от него должна перейти моему дорогому, сыну Варгса. помни, она принадлежит Адальготу. Это лучшее наследство его. Другую половину медали и надписи я отдал мальчику, когда отправлял его. Когда король прочтет свиток, и Адальгот будет близко, – а он должен быть там, если послушал моего совета, – тогда позови Адальгота. Приложите обе половинки медали одну к другой и покажите королю. Он должен быть умен и ясен, и кроток, и проницателен, как луч солнца. Он поймет смысл надписи. А теперь поцелуй мои усталые глаза. Ложись пораньше, пусть сам Царь небесный и все его светлые очи – солнце, луна и звезды – охраняют тебя во время пути. Когда ты найдешь Адальгота и будешь жить с ним в маленьких комнатах душных домов, в узких городских улицах, и когда вам покажется слишком тесно и душно там внизу, тогда вспоминайте дни вашего детства здесь, на высокой горе Иффы. И это воспоминание укрепит вас, точно свежий горный воздух.

Молча, без вопросов, без противоречий, без страха слушала и повиновалась старику пастушка.

– Прощай, дедушка! – сказала она, целуя его глаза. – Благодарю за твою любовь и заботы. – Но она не плакала. Она не знала, что такое смерть. Она вышла за порог хижины и оглянула окрестные горы. Небо было ясно, вершины горы блестели, освещенные луною. – Прощай, гора Иффа! – сказала она. – И ты, Волчья голова! И ты, Голова великана. Прощай и ты, сверкающая внизу Пассара! Знаете ли вы? Завтра утром я покину вас всех! Но я иду охотно, потому что иду к нему.

Между тем Кассиодор и Юлий отправились по просьбе Тотилы в Византию. Через несколько недель они возвратились, но мира не заключили.

– Сначала переговоры пошли очень удачно, – говорил Юлий Тотиле в присутствии главнейших вождей. – Юстиниан был видимо склонен к миру. Оба великие полководца его – Велизарий и Нарзес – заняты теперь войною с персами, и у него нет средств вести в то же время войну в Италии, – рана ему и так обошлась очень уж дорого. Мы ушли от него вполне обнадеженные, что мир состоится. Вдруг вечером из дворца является раб с прощальными подарками, – знак, что переговоры кончены. Кассиодор, желая всей душой мира, сделал невозможное: добился у короля еще одной аудиенции, уже после принятия подарков. Но Юстиниан встретил нас сурово и заявил, что никогда не будет смотреть на готов Италии иначе, как на врагов, и не успокоится, пока не изгонит их оттуда.

– Что за причина такой быстрой и резкой перемены в нем? – спросил Тотила.

– Не знаю. Мы ничего не могли узнать. Разве только…

– Что? – спросил Тейя.

– Когда я вечером возвращался из дворца, мне встретились носилки императрицы, выезжавшая из-за угла. Я заглянул в них, и мне показалось, что там сидел…

– Ну? – нетерпеливо спросил Тейя.

– Мой несчастный друг, воспитатель, пропавший Цетег.

– Ну, едва ли, – заметил король. – Он, вероятно, утонул. Ведь его плащ нашли в воде.

– Вы все истинные христиане и не знаете, что дьявол не может умереть! – заметил Тейя.

– Но это мы узнаем после – сказал Тотила. – А теперь, друзья мои, слушайте. Вы слышали, что Юстиниан отказывается от мира. Но он воображает, что мы будем сидеть и ждать, пока ему удобно будет начать войну с нами. Покажем же ему, что мы будем опасными врагами для него. Он хочет изгнать нас из Италии! Хорошо, он увидеть готов снова, как во времена Теодориха и Алариха, в своей собственной земле. Но прежде всего – храните наше решение в тайне, потому что тайна – мать победы. Готовься, Юстиниан! Мы скоро явимся к тебе! Защищайся!

Глава 9

В простом, но уютном домике в Византии сидели в столовой двое людей за стаканами вина.

– Расскажи же, что было с тобою. Ведь мы так давно не виделись, – сказал Прокопий.

Цетег отпил из стакана. Он значительно изменился с той ночи. Глубже были морщины на его лбу, мрачнее взгляд. Вообще, он не то чтобы постарел, но казался еще холоднее, беспощаднее.

– Ты знаешь ход событий до падения Рима. В ту ночь я видел его падение, Капитолий рушился, мой дом погиб. Эта картина причиняла мне большую боль, чем горящие стрелы готов и даже римлян. Когда варвар разбил статую моего предка, я от злобы и боли потерял сознание. Очнулся я на берегу Тибра, свежие струи которого и теперь оживили меня, как двадцать лет назад, когда я также лежал там, смертельно раненый. На этот раз меня спас Луций Лициний и верный мавр, каким-то чудом избежавший встречи со страшным Тейей. Варвар отбросил его к двери, но не убил. Мавр вскочил и бросился к боковой калитке, где встретил Лициния, который был оттиснут толпою на улицах и только теперь достиг моего дома. Вместе с мавром они бросились по моим кровавым следам в доме, в залу, где я был, и нашли меня в обмороке. Они завернули меня в мой плащ и, захватив с собою, спустились через окно во двор, а оттуда бросились к реке. Там было уже пусто, потому что все готы и римляне бросились тушить Капитолий. Притом Тотила строго приказал щадить всех не сражающихся, поэтому никто из попадавшихся навстречу готов и не остановил их. На берегу реки они нашли пустую рыбачью лодку, полную сетей. Они положили меня на сети и принялись обливать водою, а мой плащ умышленно бросили в реку, чтобы заставить думать, будто я утонул. Вскоре я очнулся, но в сильном бреду. В гавани Рима стоял купеческий корабль. Мои спасители внесли меня туда, а сами отправились за хлебом и вином. Один из гребцов корабля узнал меня и начал громко звать готов, желая выдать меня им. Но остальные гребцы работали когда-то на моих шанцах, я кормил их целый год. Они убили кричавшего и обещали Сифаксу сделать все возможное, чтобы спасти меня. Готы осматривали все выходившие из гавани суда. Но гребцы покрыли меня кучей зернового хлеба, Сифакса и Лициния засадили за весла и таким образом благополучно вывезли нас из гавани и доставили в Сицилию. Но я долго был еще при смерти от ран, никого не узнавал и только беспрестанно кричал: «Рим! Капитолий!» Наконец, благодаря искусству врача, а главным образом – заботливому уходу верного мавра, я выздоровел. Прежде всего я продал все свои громадные поместья.

– Как? ты продал эти чудные дачи, которые были у тебя на берегу моря?

– Все продал богачу Фурию Агалле, – ведь надо было нанять новых солдат, а без денег…

– Неужели ты снова будешь бороться? – с удивлением спросил Прокопий.

– Конечно, до последней минуты жизни. Запасшись деньгами, я отправился в страну старых своих знакомых – исаврийцев, армян и абасгов, и нанял там значительные отряды, хотя, к сожалению, Нарзес забрал почти всех к себе для борьбы с персами. Но я узнал об одном новом племени германцев, племени хотя не особенно многочисленном, но очень храбром, о лангобардах.

– Лангобарды! – вскричал Прокопий, – видел я их! Да, они храбры, но храни Бог твою Италию от них: это волки в сравнении с овцами-готами.

– Тем лучше, – мрачно ответил Цетег, – они уничтожат готов. Я послал к ним Лициния для переговоров, а сам поспешил сюда, рассчитывая при помощи императрицы склонить Юстиниана снова послать войска в Италию. Но не понимаю, что сталось с Феодорой? Мы с нею давно знакомы, с молодых лет. Она и теперь под моим влиянием. Но о войне и слышать не хотела, – занялась исключительно мыслями о постройке церквей, откуда такая перемена в ней?

– Не знаешь? Да ведь она страдает каким-то страшным недугом и только благодаря необыкновенной силе воли скрывает свои страдания, так как Юстиниан не выносит больных. Узнай он, что она больна, – он под предлогом лечения отправил бы ее на край света.

– Удивительная женщина! Но, как бы ни было, я уже отчаялся в помощи Юстиниана, тем более, что прибыли послы от готов – Кассиодор и… и другой, с предложением мира. Феодора была против войны, и все казалось потеряно для меня. Но в последнюю минуту мне все же удалось подействовать на нее. От нею же самой я узнал, что Юстиниан милостиво принял готских послов. И я сказал: «Ты тратишь все свое золото на постройку новых церквей, но едва ли сможешь выстроить их еще сотню. А если ты убедишь Юстиниана вырвать Италию из рук еретиков-готов, то этим самым ты возвратишь Небу сразу тысячи церквей, которые теперь принадлежат еретикам. Думаешь ли ты, что твоя сотня имеет больше значения?» Это подействовало. «Да, большой грех оставлять церкви в руках еретиков, – проговорила она. – Я не возьму такой грех на себя. Если мы и не будем в состоянии вырвать все церкви из рук готов, то все же никогда Юстиниан не признает их прав на Рим. Благодарю, Цетег! Много общих грехов нашей юности простят нам святые за то, что ты удержал меня от этого греха». Она тотчас пригласила Юстиниана к себе и поцелуями и мольбами побудила его поддержать дело Христа. В тот же вечер Юстиниан отказался от дальнейших переговоров с Кассиодором. Пока еще нет средств начать войну, но я найду их: Рим должен быть свободен от варваров, – решительно сказал Цетег.

– Цетег, – вскричал Прокопий, глядя на него с удивлением, – я поражаюсь величием твоих духовных сил, и особенно в наше время, когда всюду видишь только ничтожных людишек. Я понимаю теперь, почему все враги так суеверно боятся тебя. Такая сила и настойчивость не могут не влиять на, людей, – вот почему ты побеждаешь всех своих врагов.

– Всех? Да, мелких, конечно. Но что мне в том, когда в Риме властвует враг, единственный, который действительно велик. О, как ненавижу я этого белокурого мальчишку с женственным лицом! Когда наступит день, в который его кровь обагрит мой меч! С самого начала моей борьбы за Рим этот мальчишка вечно становится мне поперек дороги и почти всегда побеждает! Он отнял у меня моего любимца – Юлия, мой Рим и даже моего благородного коня Плутона. Пизон рассказал мне, что его воины нашли Плутона в месте, где скрыл его Сифакс. И из всей добычи Рима Тотила взял только «лошадь префекта». О Плутон! перебрось его через свою голову и растопчи его своими копытами!

– Однако ты горячо ненавидишь его! – вскричал Прокопий.

– Да, ненавижу! Я поклялся, что он умрет от моей руки. И это так и будет. Но когда удастся мне найти средства, чтобы натравить Юстиниана на готов!

В эту минуту вошел Сифакс.

– Господин, во дворце какая-то странная суета. У всех ворот расставлены сторожа, чтобы тотчас проводить в закрытых носилках прибывших гонцов во дворец. И вот тебе записка от императрицы.

Цетег схватил поданную записку и прочел:

«Не покидай завтра своего дома, пока не получишь известий от меня. Завтра решится твоя судьба».

Действительно, двор Юстиниана был сильно взволнован. Приехавшие гонцы сообщали невероятные, но тем не менее справедливые известия: готы сами начали войну. После целого ряда побед они не только овладели всеми городами Италии, которые оставались еще во власти Византии, захватили Сицилию, Сардинию и Корсику, но вторглись уже в пределы самого Византийского государства. Соединенный флот их под начальством Гунтариса, Маркья и Гриппы после двухдневной битвы уничтожил византийский флот, а сухопутное войско под начальством Тотилы и Тейи вторглось в Македонию, захватило Фессалонику и этим открыло себе свободный путь в Византию, так как государство не имело наготове нового войска для защиты столицы. Но Тотила не двинулся дальше, а снова прислал послов с предложением мира: он предлагал возвратить Византии все захваченные у нее города и области под одним только условием, чтобы Юстиниан отказался от Италии.

Юстиниан просил временного перемирия. Тотила согласился, но с тем, чтобы по истечении его был заключен мир. Юстиниан обещал. Но ему очень тяжело было отказаться от мысли владеть Италией, и он собрал совет. Все сенаторы, узнав подробности дела, единодушно молили о мире. Только два голоса требовали войны: императрица Феодора и Нарзес.

– Как, Нарзес, – с удивлением, но с сияющими радостью глазами, спросил Юстиниан, – ты требуешь войны? Но ведь до сих пор ты всегда так упорно указывал на необходимость заключить мир с готами.

– Да, потому что до сих пор государству грозила опасность со стороны персов, а готы были вполне безопасны. Теперь же персы побеждены, а готы стали очень опасны с тех нор, как во главе их стал этот мальчик – Тотила. Человек, который сумел восстановить свое государство из развалин, тем более сумеет обратить в развалины чужое государство.

И Юстиниан решился вести войну с готами.

Глава 10

Заключив перемирие, Тотила возвратился со всем войском и флотом в Рим, оставив в завоеванных городах только небольшие отряды. Перемирие должно было продолжаться шесть месяцев, по истечении которых Юстиниан обязался заключить мир, для чего обещал прислать в Рим своего посланника.

Счастье и слава Тотилы достигли своей наибольшей высоты. Во всей Италии только два города оставались еще во власти Византии: Перузия и Равенна. Но вот сдалась и Перузия графу Гриппе, а затем и самая важная часть Равенны – гавань города – также перешла в руки Гильдебранда, который уже более полутора года осаждал город. Как только гавань была взята, Тотила собрал туда весь свой флот, чтобы остановить подвоз припасов осажденным. После этого они, конечно, не могли уже продержаться долго.

Таким образом клятва Тотилы, данная им умирающему отцу Валерии – очистить Италию от иноземцев – была почти выполнена: через несколько недель остальная часть Равенны будет взята, – и тогда он будет иметь право жениться на своей невесте, которая все это время жила в монастыре Таганы.

Тотила решил в один день отпраздновать заключение прочного мира с Византией и свою свадьбу с Валерией.

Наступил июль – срок окончания перемирия. Улицы и площади Рима с утра украсились в ожидании празднества, которое должно было совершаться в одной из загородных вилл древних цезарей на берегу Тибра. Вокруг этой виллы были расставлены палатки и шалаши для угощения жителей Рима.

Накануне Валерия прибыла в Рим в сопровождении Кассиодора и Юлия. В назначенный день в храме св. Петра был торжественно совершен брачный обряд сначала арианским священником, а потом католическим – Юлием. После этого молодая пара в сопровождении блестящей свиты отправилась в разукрашенной лодке на виллу.

Здесь на огромной террасе, роскошно убранной цветами и статуями, был расставлен громадный стол, за который сели Тотила, окруженный своими графами и герцогами, и Валерия с женами знатнейших римлян и готов. По германскому обычаю, королю был подан брачный кубок, из которого сначала должна отпить жена. Тотила протянул его Валерии.

– За кого желаешь ты выпить его? – спросил он ее.

– За Мирьям, – серьезно ответила Валерия, отхлебнув глоток вина.

– Мирьям благодарность и честь! – провозгласил Тотила, опоражнивая кубок.

После этого начался веселый пир. В самый разгар его к столу короля подошла прекрасная девочка – или девушка – в чистой белой холщовой одежде, с венком из белых полевых цветов на голове. В правой руке ее был пастушеский посох, а левая лежала на голове большой косматой собаки, на шее которой был также венок из цветов.

– Кто ты, чудная девочка? – вскричал Тотила, с удивлением глядя на нее.

– Я Гото, пастушка, – ответила она, застенчиво кланяясь королю и всем гостям его. – А ты наверно король Тотила, я сейчас узнала тебя. Я внучка и дочь крестьянина – гота, который жил очень далеко на горе Иффе. У меня есть брат, которого я люблю больше всего в мире. Но он давно уже ушел от нас, и мы оставались одни со старым дедушкой. А когда он почувствовал, что умирает, то велел мне идти в Рим. Он говорил, что здесь я найду своего брата, и что король Тотила – покровитель сирот – окажет правосудие и мне. И я пошла со старым Гунибадом из Териолиса. Но дорогой его раны снова открылись, и в Вероне он слег. Я долго должна была ухаживать за ним, но он все же умер. Тогда я пошла дальше уже одна, только вот с этой нашей собакой Бруно, – в честь вашей свадьбы я надела ему на шею венок.

– Но кто же твой брат? – спросил Тотила.

– Мне кажется… задумчиво ответила пастушка. – Из того, что мне говорил дорогой Гунибад, я думаю, что он носит не свое имя. Но его легко узнать, – продолжала она, краснея. – Его волосы темно-каштановые, а глаза синие, как ясное небо. Голос звонок, как у жаворонка, а когда он играет на арфе, то смотрит вверх, точно видит небо отверстым.

– О, это Адальгот! – вскричал Тотила, а за ним и присутствующие.

– Да, его звали Адальгот, – ответила Гото.

Юноша, бывший в это время на площади, где молодые четы состязались в играх, услышал свое имя и вбежал на террасу.

– Гото! моя Гото! – с радостью вскричал он, увидя пастушку, и бросился к ней.

– Какая прекрасная пара! – сказал герцог Гунтарис.

– Но. Адальгот, прежде всего надо исполнить поручение: завещание умирающего деда. Вот, господин король, возьми этот свиток и прочти его. Дед говорил, что в нем заключается вся судьба Адальгота и моя, – и прошедшее, и будущее. Она подала ему запечатанный свиток. Король распечатал и прочел сначала записку, лежавшую сверху.

«Это писал Гильдегизель, сын Гильдемута, которого называют длинным. Писано со слов старого Иффы.

Так говорил Иффа: Господин король Тотила. То, что написано в свитке, подписано именем Варгса. Но он был не мой сын, и имя его было не Варгс, а Аларих, из дома Балтов, изгнанный герцог».

Тут раздался общий крик удивления.

– Но в таком случае наш Адальгот, который называет себя сыном Варгса, сын Алариха Балта, того самого, которого он, как королевский герольд, вызывал по всем городам. Никогда не видел я большего сходства, как между отцом Аларихом и сыном Адальготом.

– Да здравствует Адальгот, герцог Апулии! – улыбаясь, вскричал Тотила, обнимая юношу.

Гото, онемев от изумления, опустилась на колени. Крупные слезы стояли в глазах ее.

– Так ты не брат мне! О Боже! Будь счастлив, герцог Апулии, и прощай навсегда!

И она повернулась, чтобы уйти.

– Куда же ты? – вскричал Адальгот, останавливая ее. – Да ведь это лучше всякого герцогства, что ты не сестра мне! Король Тотила, вот моя невеста, моя маленькая герцогиня.

Тотила между тем прочел документы.

– Не нужно мудрости Соломона, чтобы найти здесь правду. Господа, в этом документе герцог Аларих доказывает свою невинность. Он слишком поздно узнал имя своего тайного обвинителя. Но мы его уже знаем, – Адальгот, разбив статую Цезаря в доме Цетега, нашел там дневник префекта. И в нем лет двенадцать назад было записано: «Герцог Балт приговорен. Его невинности верят теперь только два человека во всем мире: он сам, да я, его обвинитель. Но кто ранил сердце Цетега, тот не должен жить. Когда я пробудился тогда от глубокого обморока на берегу Тибра, я поклялся, что погублю его. Теперь я исполнил эту клятву. – Причина этой ненависти еще неизвестна, но она, видимо, имеет какое-то отношение к Юлию Монтану, нашему другу, – заметил король, прерывая чтение. – И великий король с большим трудом поверил измене герцога. Он очень любил его и в знак дружбы подарил ему как-то золотую медаль с надписью».

– Вот она! – вскричал Адальгот, снимая с шеи кусок золота, висевший на тесьме. – Но здесь только половина медали. Старик Иффа дал мне ее, когда прощался. Тут есть и надпись, но я не могу ничего понять.

– А вот и другая половина, – ответил Гото, также снимая с шеи тесьму, на которой висела часть медали.

Тотила же продолжал читать документ, поданный ему Гото.

«Долго не хотел великий король верить моей измене. Но наконец не мог больше защищать меня: ему показали мои письма к византийскому императору, в которых я предлагал ему убить короля и уступить Византии весь юг Италии, если он признает меня королем северной части. Письма были подделаны так искусно, что когда, по приказанию короля, вырезали из них несколько ничего незначащих в отдельности слов и показали мне, я, не колеблясь, признал, что почерк мой. Тогда судьи показали мне все письма и приговорили меня к смертной казни. Когда меня вывели из зала суда, мне встретился в коридоре Цетег, мой давний враг. Он хотел жениться на одной девушке. Но мне удалось убедить ее родителей не выдавать ее за этого подозрительного человека. И ее выдали за моего друга, который увез ее в Италию. Он протеснился ко мне и прошептал: „Кого лишают возможности любить, тот начинает ненавидеть“. Эти слова и особенно взгляд его убедили меня, что именно он был моим тайным обвинителем. Как последнюю милость, король тайно доставил мне возможность бежать из темницы. Долго скитался я под чужим именем в северных городах, наконец вспомнил, что около Териолиса живет старый, преданный нашему дому, род Иффы. Я отправился к ним вместе со своим сыном, которого взял с собою. Верные люди приняли меня и моего мальчика, скрыли у себя под именем Варгса и выдали за сына старого Иффы. Так прожил я у них много лет. Но сына своего я хочу воспитать для места клеветнику Цетегу. И если я умру рано, то пусть Иффы воспитают его в таком духе. Надеюсь, что наступит день, когда моя невинность обнаружится. Но если этого не случится очень долго, то пусть мой сын, как только будет в состоянии владеть мечом, покинет гору Иффы и спустится вниз, в Италию, чтобы отомстить Цетегу за своего отца. Это мое последнее слово сыну».

«Вскоре после того, как герцог написал это, – продолжал Тотила читать из другого свитка, – обрушившаяся скала убила его с несколькими членами из моего рода. Я же, старый Иффа, вырастил его мальчика под именем своего внука и брата Гото, так как осуждение не было еще снято с его рода, и я боялся подвергать ребенка мести этого адского человека. А чтобы мальчик не проговорился как-нибудь, я и ему самому пока ничего не говорил. Но теперь он уже может владеть мечом, и я узнал, что в Риме царствует кроткий, справедливый король, который победил адского префекта, как утренняя заря – ночную тьму. Поэтому я отправил молодого Адальгота ко двору этого короля и сказал ему, что он происходит из знатного рода и что, по завещанию своего отца, должен отомстить префекту за гибель отца. Что отец его был герцог Аларих Балт. этого я ему не сказал, потому что имя это принесет ему больше вреда, чем пользы. Я особенно торопился отослать его с той минуты, как узнал, что он полюбил мою внучку Гото, несмотря на то, что считает ее своею сестрою. Конечно, в виду этого я тем более не сказал ему, что Гото – не сестра ему. Я слишком далек от того, чтобы путем обмана выдать свою внучку за потомка древнего знатного рода, бывшего покровителем наше города. Нет, если только на земле существует справедливость, он должен быть герцогом Апулии, как и его отец. Так как я боюсь, что скоро умру, а от Адальгота нет никаких известий, я попросил длинного Гильдегизеля записать все это».

«Я, Гильдегизель, получил за это писание двадцать фунтов лучшего сыра и двенадцать кружек меду, за что очень благодарен. И то, и другое было вкусно.

Я отправлю эту рукопись с внучкой своей Гото к справедливому королю Тотиле. Он оправдает невинного сына невинного человека. Когда Адальгот узнает, что он – потомок благородных Балтов, и Гото – не сестра ему, тогда пусть он делает, как хочет: или женится на пастушке, или откажется от нее. Одно только пусть он знает, что род Иффы никогда не был в рабстве, всегда был свободен, хотя и находился под покровительством дома Балтов».

– Ну, герцог Апулии, как же ты решаешь? – с улыбкой обратился Тотила к Адальготу.

– О, сегодня же женюсь на Гото! – вскричал юноша и высоко подняв пастушку на руки, вскричал: – Вот, добрые готы, смотрите, это моя маленькая герцогиня!

Тут к королю подошел граф Торисмут.

– Король, – объявил он, – к тебе прибыли далекие, чужие гости. Тот большой флот, который наша морская стража заметила уже несколько дней назад, прибыл теперь к нашей гавани. Это смелые, искусные в мореплавании люди севера из далекой страны Оулы. Их флот творит чудеса на море, но к тебе они прибыли, как мирные гости. Это – король Гаральд из Готеланда и Гаральда – очевидно, его жена. Они хотят приветствовать короля Тотилу.

– Веди их, – ответил Тотила. – Пусть герцог Гунтарис, герцог Адальгот, граф Тейя, граф Визанд и граф Гриппа встретят их.

Вскоре послышались чуждые готам военные звуки рогов, и на террасу вошли две замечательно высокие фигуры, мужчина и женщина, в сопровождении около двадцати человек, закованных в сталь. Все они имели совершенно светлые, длинные волосы и замечательно белую кожу на лице и руках, и все отличались необыкновенно высоким ростом.

Гаральд подошел прямо к Тотиле.

– Я думал сначала, что черный рыцарь, который встретил меня, король. А теперь, когда я узнал, что не он король, я увижу, что никто, кроме тебя, не может быть им.

– Добро пожаловать, братья из земли Фулы, к нам на берега Тибра, – приветливо ответил Тотила и тотчас усадил его и Гаральду за столь подле себя, а их свиту за ближайшие столы.

– Клянусь всеми Азами, у вас прекрасно! – вскричал Гаральд.

– Да, – подтвердила Гаральда, – именно так я всегда представляла себе Валгаллу.

– Если тебе нравится у нас, брат, то останься с женою здесь подольше, – попросил Тотила.

– Ого, король Рима! – засмеялась великанша. – Еще не нашлось мужчины, который удостоился бы получить руку и сердце Гаральды: только Гаральд, мой брат, может победить меня в единоборстве и в метании копья.

– Потерпи, сестричка, будь уверена, скоро явится силач, который овладеет тобою. Да вот сам король; хотя он смотрит кротким, как Бальдур, но вместе походит на Сигурда. Померяйся-ка силой с ним!

Гаральда внимательно посмотрела на Тотилу и покраснела. Тотила же сказал:

– Нет, Гаральда, зачем бороться! Лучше пусть женщина мирно приветствует женщину: протяни руку моей невесте.

И он сделал знак Валерии. Та встала и подошла к гостье, Гаральда бросила на нее недружелюбный взгляд, который, впрочем, тотчас смягчился и выразил восхищение.

– О, клянусь Фрейей, я никогда еще не видела такой прекрасной женщины! Не думаю, чтобы девушки в Валгалле могли сравниться с тобою.

– Наполним снова наши кубки, и я скажу вам, зачем мы приехали, – обратился Гаральд к Тотиле.

Глава 11

– Итак, я начинаю, – сказал гость, выпив кубок вина. – Далеко-далеко на севере, где льды почти не тают, лежит ваша родина. В песнях ее называют страна Фуле, мы же зовем ее Готеланд. Король в ней – мой отец, старый Фроде, которого любит Один. Он гораздо умнее меня. Недавно он возложил корону на меня, на священном камне в королевской зале, чтобы я был ему помощником, потому что ему уже сто лет, и он слеп. Певцы в наших залах рассказывают, что вы, готы, со своими Амалами и Балтами, были некогда нашими родными братьями. Вместе прошли мы Кавказ, когда отыскивали новые места для поселения. Но там мы разделились: мы пошли оттуда по следам волка и пришли на север, а вы сбились с пути, пошли за журавлем и пришли сюда, на юг. Правда это или нет, не знаю, – но мы глубоко чтим родственные связи. Долгое время в наше холодную страну приходили добрые вести о вас. И мой отец обменялся даже подарками и посольствами с вашим славным королем Дитрихом или Теодорихом, как он назывался здесь. Но вот пришла печальная весть о смерти Теодориха, и затем одна за другою пошли вести все более и более печальные. Купцы, приезжающие к нам за мехами и янтарем из земель саксов, франков и бургундов, говорили, что у вас начались большие неурядицы, говорили о поражениях, измене, о войне готов с готами, и наконец пришел слух, что коварный князь греков победил вас. Отец мой спросил: «Неужели же ни один из князей, которые так вымаливали милости Теодориха, не помог вам?» Но купец-франк засмеялся. «Когда отворачивается счастье, отворачиваются и друзья, – ответил он. – Нет, им никто не помог. И бургунды, и вестготы, и герулы, и тюринги, и мы, франки, – все бросили их. Мы, франки, раньше других». Тогда мой отец, король Фроде, ударил палкой о земле и гневно вскричал:

– Где сын мой, Гаральд?

– Здесь, отец, – ответил я, взяв его руку.

– Слышал ты вести о неверности южных народов? Никогда скальды не должны петь того же о нас, людях Готеланда. Если все покинули готов в несчастий, то мы останемся верны и поможем им в нужде. Скорее, мой сильный Гаральд, и ты, храбрая моя Гаральда, скорее снарядите сто кораблей, наполните их людьми и оружием, да поройтесь там в зале, где хранятся мои сокровища, и не скупитесь. С благословением Одина поезжайте в страну готов. Кстати, подле их земли в море есть много островов: обчистите их хорошенько, они принадлежат греческому князю, пусть это будет наказанием ему. А потом поезжайте к Риму или Равенне и помогите нашим друзьям-готам против всех врагов их на суше и на море, и оставайтесь верны им, пока не победите их всех. А тогда скажите им вот что: «Так советует вам король Фроде, которая скоро увидит сотую зиму и видел судьбу многих князей и народов, как они со славой восставали, а потом падали и исчезали, и который сам видел южные страны, когда был молодым викингом. Так советует король Фроде: оставьте юг, как он ни прекрасен. Вы не удержитесь там долго. Вы погибните, как ледяная глыба, которую течение занесло в южное море. Солнце и воздух, и мягкие, ласкающие волны погубят ее непременно. И как бы громадна и крепка она ни была, она непременно растает и не оставит никакого следа после себя. Лучше жить на нашем бедном севере, чем умереть на прекрасном юге. Итак, садитесь на наши корабли, снарядите и свои, сколько их у вас есть, нагрузите на них весь свой скот, и лошадей, и оружие, и утварь, посадите весь народ – мужчин, женщин и детей, и бросьте эту жаркую страну, которая наверно поглотит вас, и приезжайте к нам. Мы вместе пойдем на финнов, вендов и эстов, и возьмем у них столько земли, сколько нужно для вас. И вы сохранитесь, свежие, сильные. Там же вы увянете, южное солнце опалит вас. Так советует король Фроде, которого уже более пятидесяти лет люди называют Мудрым».

– Но когда мы прибыли в Средиземное море, мы услышали от морских путешественников, что новый король ваш, которого все называют добрым богом вашего народа, снова возвратил Рим и все земли ваши, и повел свои войска даже в самую Грецию. И мы сами видим теперь, что вы не нуждаетесь в нашей помощи. Вы живете счастливо и богато, все блестит у вас золотом и серебром. Но все же я должен повторить вам слова и совет моего отца: подумайте ему! Он мудр! Еще не было человека, который не пожалел бы, что отверг совет короля Фроде.

Но Тотила покачал головою.

– Мы глубоко благодарны королю Фроде и вам за вашу верную дружбу. Готские песни никогда не забудут этой братской верности северных героев. Но… о король Гаральд, пойдем со мною и взгляни вокруг!

Тотила взял гостя за руку и подвел его к выходу из палатки. Оттуда виднелась и река, и Рим, и окрестные села, – и все было залито пурпуровым светом заходящего солнца.

– Взгляни, Гаральд, на всю эту прелесть, на это несравненное небо, море, на эту страну и скажи: смог ли бы ты покинуть эту землю, если бы она была твоя? Променял ли бы ты эту прелесть на сосны севера, на его вечные льды и закоптелые деревянные хижины в туманных полях?

– Да, клянусь Тором, променял бы. Эта страна хороша для того, чтобы в ней повоевать, набрать добычи, – но затем меня потянуло бы назад, домой, на наш холодный север. Я тоскую в этом душном мягком воздухе, я тоскую по северному ветру, который шумит в наших лесах и морях. Я тоскую по закоптелым деревянным хижинам, в которых под звуки арф поют песни о наших героях, где никогда не угасает священный огонь на домашних очагах. Одним словом, меня тянет на север, потому что там – мое отечество!

– Но ведь эта страна – наше отечество! – возразил Тотила.

– Нет, никогда не будет она вашим отечеством, скорее вашей могилой. Вы здесь чужие, чужими и останетесь. Или обратитесь в вельхов. Но сыновьями Одина вы здесь не можете остаться! Смотрите, вы уже и теперь гораздо ниже ростом, чем мы, и волосы и кожа у вас уже гораздо темнее нашей.

– Брат Гаральд, мы действительно изменились, но не к худшему. Разве непременно нужно носить медвежью шкуру, чтобы быть героем? Разве мы не можем сохранить достоинство германцев, отказавшись от их недостатков?

Гаральд покачал головою.

– Я был бы рад, если бы это удалось вам. Но не думаю. Растение принимает в себе свойства почвы, на которой растете. Сам я не захотел бы этого, даже если бы и мог, потому что мне наши недостатки нравятся больше, чем достоинства вельхов. Но вы делайте, как хотите. А теперь, сестренка, и вы, мои собратья, едем! Прежде чем взойдет луна, мы должны быть в море. Долгая дружба – короткое прощанье, король Тотила. Таков обычай на севере.

– Зачем ты так торопишься? – спросил Тотила, взяв его за руку. – Останься с нами подольше.

– Нет, мы должны ехать, – решительно ответил Гаральд. – Три дела велели нам здесь совершенно король Фроде. Помочь вам в битвах. Но вы не нуждаетесь в нашей помощи. Или еще нуждаетесь? Быть может, скоро возгорится новая война, – тогда мы останемся.

– Нет, – улыбаясь, ответил Тотила. – Войны больше не будет. Но если бы даже она и началась снова, то неужели ты, брать Гаральд, считаешь нас, готов слишком слабыми, чтобы удержаться в Италии? Разве мы не победили врагов без вашей помощи? Разве не сможем мы, готы, снова победить их одни?

– Я очень рад этому, – ответил Гаральд. – второе поручение моего отца было перевезти вас к нам на север. Вы не хотите этого. Третье – опустошить острова византийского императора. Это веселое занятие. Едем, Тотила, с нами: вы нам поможете и за себя отомстите.

– Нет, Гаральд, слово короля должно быть свято. У нас теперь перемирие. Срок ему окончится только через месяц, но слушай, друг Гаральд. В Средиземном море есть и мои острова. Ты, пожалуйста, не смешай их нечаянно с греческими. Мне было бы очень неприятно, если бы…

– Не бойся, – засмеялся в ответ Гаральд. – Я знаю, твои острова слишком хорошо охраняются. Всюду на берегах высокие столбы и на них доски с надписями: «Разбойников на суше – вешать, а морских – топить! Таков закон в государстве Тотилы». Мои товарищи, когда им объяснили эти надписи, потеряли желание посетить твои владения. Прощай, король готов! Желаю счастья!.. Прощай и ты, прекрасная королева, и вы, храбрые воины. Если не раньше, то в Валгалле мы встретимся снова.

И Гаральд с сестрою и своими воинами быстро пошли из палатки. Тотила и Валерия проводили их до берега. При прощанье Гаральда бросила еще один быстрый взгляд на Тотилу. Брат ее заметил это и, когда они остались одни, шепнул ей: – Маленькая сестричка, ради тебя я уезжаю так быстро. Не думай об этом прекрасном короле. Ты ведь знаешь, я унаследовал от отца дар узнавать людей, обреченных смерти. Так знай же: на лучезарную голову его уже легла тень смерти: он не увидит следующего месяца.

Гордая воительница вытерла слезу, показавшуюся на ее глазах.

Между тем Тейя, Гунтарис и Адальгот с берега смотрели на отплытие гостей.

– Да, – сказал Тейя, когда корабли их скрылись из виду, – король Фроде мудр. Но часто глупость бывает милее и великодушнее истины. Однако вот приближается почтовое судно короля. Идем скорее в палатку: я хочу знать, какие вести везет оно. Мне кажется, что-то нехорошее.

Между тем в своей палатке Тотила говорил, обращаясь к Валерии:

– Нет, Валерия, его слова не поколебали меня. Я взял на себя великое дело великого Теодориха. Это была мечта моей юности, это цель моего царствования: для нее я буду жить и за нее умру. За счастье готского государства, Валерия!

Он высоко поднял бокал, но не выпил, потому что в эту минуту, запыхавшись, вбежал Адальгот.

– О, король Тотила, готовься выслушать ужасное.

– Что случилось? – побледнев, спросил Тотила, ставя бокал на стол.

– Скорее, король! – вскричал появившейся Тейя. – Снимай венок с головы и надевай шлем. Флот Юстиниана уничтожил весь наш флот у Анконы. Из четырехсот пятидесяти кораблей у нас осталось всего одиннадцать. На берег высадилось сильное византийское войско, и главный предводитель его – Цетег.

Глава 12

В нескольких милях к северу от Тагины, у подошвы Апеннин, находилась небольшая крепость Сетинум, около которой Цетег расположился лагерем. В палатку его вошел Луций Лициний.

– А, Лициний, наконец-то! – вскричал Цетег. – Я с нетерпением жду тебя. Удалось нанять лангобардов?

– Удалось, – ответил только что возвратившийся Лициний. – Двадцать тысяч их идет под начальством храброго Альбоина, сына их короля. О, это ужасный народ: храбрый до дерзости, но и грубый, как звери. Альбоин, например, пьет из черепа убитого им врага своего, короля гепидов.

– Я знаю Альбоина. Он служил у Нарзеса. Да, это храбрый воин, но он вместе очень умен и хитер. Когда он ознакомится с Италией, то может сделаться опасным врагом ее.

– Да он и теперь прекрасно знает ее. Несколько лет назад он был здесь, переодетый продавцом лошадей, и высмотрел все дороги и крепости в стране. Возвратившись домой, он привез с собою здешних плодов и вина, и так описал эту страну своему народу, что лангобарды теперь только и думают о том, чтобы овладеть ею.

– Ну, только бы они помогли мне изгнать готов, а с ними уж я справлюсь, – ответил Цетег. – Пусть они скорее явятся сюда. Мне необходимо быстрое и сильное подкрепление, начало войны было очень удачно, а теперь дело не двигается. Совестно сказать, – итальянцы не хотят восставать против готов. Они без всякого стыда уверяют, что под властью готов им живется прекрасно. А между тем Тотила наверно скоро будет здесь, чтобы отомстить за свой флот. Я посылаю гонца за гонцом к Ареобиндосу, командующему вторым войском: он сидит в Эпире, выгоняет там готов из занятых ими греческих городов и не идет. А с моими византийцами я не могу выступить против Тотилы.

– А Равенна? – спросил Лициний.

– Равенна наша. Как только флот готов был уничтожен, я тотчас отправил туда тридцать кораблей с припасами. Тогда Гильдебранд снял осаду и ушел во Флоренцию. Но Ареобиндос! Чего он там медлит? – он необходим мне теперь! Я хотел идти к Рим. Но что же я могу поделать со своим маленьким войском? Поэтому я и пошел сюда, думая овладеть всеми тремя этими крепостями: Тагиной, Капрой и Сетинумом. Как я торопился! Но едва успел захватить Сетинум: граф Тейя – должно быть, буря принесла его сюда из Рима с его крылатым передовым отрядом – захватил Капру и Тагину раньше меня, и хотя моих сарацин было втрое больше, но он совершенно разбил нас. Если бы подкрепление пришло поскорее, я мог бы овладеть Тагиной. Но Ареобиндос медлит, а Тотила уже идет. За ними движется и Гунтарис. Когда же явится мое второе войско?

Действительно, на следующий день Тотила подошел к Тагине. Вместе с ним приехала и Валерия, в сопровождении Кассиодора и Юлия. Главные силы готов вел герцог Гунтарис с юга. С запада шел старый Гильдебранд. Тотила поджидал их, так как только с ними можно было сделать нападение на сильный лагерь Цетега.

Однажды Юлий вошел в палатку короля и молча подал ему письмо. Тотиланахмурился: он узнал почерк Цетега.

«Юлию Монтану Цетег, префект Рима и главнокомандующий войсками Италии.

Я слышу, что ты живешь в лагере варваров. Лициний видел тебя подле тирана. Неужели совершится неслыханное дело: Юлий поднимет оружие против Цетега, сын против отца? Будь сегодня при заходе солнца в развалинах храма, который находится между нашими форпостами и форпостами варваров. Тиран отнял у меня Рим, Италию и твою душу. Я все верну назад, и тебя прежде всего. Приходи, я приказываю тебе, как твой отец и воспитатель».

– Я должен повиноваться, – сказал Юлий, когда Тотила кончил чтение. – Я слишком многим обязан ему.

– Да, – ответил Тотила. – Но свидания с префектом опасны.

– Он не будет покушаться на мою жизнь.

– Не на жизнь, на твою свободу! Возьми с собою пятьдесят всадников, иначе я не отпущу тебя.

Перед заходом солнца Юлий в сопровождении пятидесяти всадников подъезжали к развалинам. Другие пятьдесят воинов выехали по приказанию короля немного позже. Но на этот раз опасения Тотилы были напрасны: Цетег ждал Юлия один.

– Ты заставляешь ждать себя: сын – отца! – с укором обратился к нему Цетег, вводя его во внутренность храма. – И это при первом свидании после такой долгой разлуки! И с какой стражей приходишь ты! Кто это научил тебя не доверять мне? Как? Варвары и сюда следуют за нами! – и он указал на начальника отряда, прибывшего позже. Закутанный в темный плащ, с головой, скрытой под капюшоном, он молча взошел с двадцатью воинами на верхнюю ступень храма. Юлий хотел удалить их, но предводитель другой партии, граф Торисмут, ответил коротко: «По приказанию короля».

– Говори по-гречески, – сказал Юлий Цетегу. – Они не поймут.

Цетег протянул юноше обе руки, но Юлий отступил.

– О тебе ходят темные слухи, Цетег. Ведь не только в битвах обагрялись твои руки кровью?

– Твой лживый друг ожесточил тебя против меня?

– Король Тотила не лжет! Да он уже много месяцев и не упоминает о тебе. Я просил его об этом, потому что не мог защитить тебя от его ужасных обвинений. Скажи, правда ли, что ты изменнически убил его брата Гильдебада…

– Я пришел сюда не для того, чтобы оправдываться, а чтоб обвинить тебя. Уже целые годы длится борьба из-за Рима. Я один стою против духовенства, греков, варваров, усталый, израненный, несчастный. Я то поднимаюсь вверх, то погружаюсь глубоко вниз. Но я всегда одинок. А где же Юлий, мой сын, сын моей души, который мог бы поддержать меня своею любовью? – то в Галии среди монахов, то в Византии или Риме, как орудие или часть короля готов, но всегда вдали от меня и моего пути.

– Я не могу идти по твоему пути, он усеян черными и красными пятнами.

– Ну, хорошо. Если ты так мудр и так чист душою, то почему же ты не постарался просветить и спасти меня? Где был Юлий, когда моя душа все более отдалялась от любви к людям, все более черствела? Постарался ли ты смягчить, согреть ее? Исполнил ли ты относительно меня свой долг, как сын, христианин и священник?

Эти слова произвели потрясающее действие на благочестивый ум и кроткую душу молодого монаха.

– Прости, – сказал он. – Я сознаю, что виноват перед тобою.

Глаза Цетега блеснули радостью.

– Хорошо. Я не требую, чтобы ты принимал участие в моей борьбе. Жди исхода, но жди его не в лагере варваров, моих врагов, а подле меня. Священнейшая обязанность твоя – быть подле меня. Ты – добрый гений моей жизни. Ты мне необходим и твоя привязанность, иначе я совершенно буду во власти тех темных сил, которые ты ненавидишь. Если существует голос, могущий пробудить во мне веру, – которая, как ты говоришь, одна дает благо, – то это только твой голос, Юлий. Итак, решай!

– Ты победил, отец, я иду с тобою! – вскричал Юлий, бросаясь на грудь префекта.

– Проклятый лицемер! – раздался вдруг громкий голос, и предводитель отряда бросился на площадку, где стояли разговаривавшие, и отбросил капюшон, скрывавший его лицо. Это был Тотила с обнаженным мечом в руке.

– Как, варвар, ты здесь! – с величайшей ненавистью вскричал Цетег и также выхватил меч. Враги бросились друг на друга, клинки зазвучали. Но Юлий бросился между них и удержал их руки. Ему удалось разделить их на мгновение. Оба стояли с мечами в руках, с угрозой глядя один на другого.

– Так ты подслушивал, король варваров! – прошипел префект. – Это вполне достойно короля и героя!

Тотила ничего не ответил ему. Он обратился к Юлию.

– Не за внешнюю твою свободу боялся я, а именно боялся попытки завладеть твоею душою. Я обещал тебе никогда не обвинять его – отсутствующего. Но теперь он здесь. Он должен все выслушать и тогда пусть оправдывается, если может. Вся душа его, каждая мысль его черна и лжива. Смотри, даже эти последние слова его, которые, казалось, вырвались из глубины его души, даже они лживы, придуманы им много лет назад. Вот, читай, Юлий: узнаешь ты этот почерк? – И он подал удивленному Юлию рукопись.

– До сих пор варвары крали только золото, – злобно сказал префект. – Позорно, бесчестно красть письма! – И он хотел вырвать рукопись. Но Тотила продолжал:

– Граф Тейя захватил эту рукопись вместе с другими в его доме. Это его дневник. Я не буду упоминать теперь о других преступлениях его, а прочту только одну выдержку.

И он прочел:

«Юлия я еще не совсем потерял. Попробую еще указать ему на его обязанность спасти мою душу. Этот мечтатель воображает, что он должен взять мою руку, чтобы привести к кресту. Но моя рука сильнее, – и я возвращу его в мир. Трудно мне будет говорить в надлежащем тоне. Надо будет почитать Кассиодора и поучиться у него».

– Цетег, – с горечью вскричал Юлий, – неужели ты писал это?

– Конечно, он будет отрицать, – ответил Тотила. – Он все будет отрицать: и фальшивые письма, которыми он погубил герцога Алариха Балта, и то, что он приготовил яд для Аталариха и Камиллы, и убийство других герцогов Балтов через Амаласвинту, и то, что он погубил Амаласвинту через Петра и Петра через императрицу, Витихиса через Велизария и Велизария через Юстиниана, и то, что убил моего брата и во время перемирия уничтожил наши корабли. Он все, все будет отрицать, потому что каждое его дыхание – ложь.

– Цетег, – умолял Юлий, – скажи «нет», и я поверю тебе.

Но префект вложил меч в ножны, гордо выпрямился, скрестил руки на груди и сказал:

– Да, я сделал все это и еще многое другое. Силой и умом я сбрасывал все, что становилось мне поперек дороги. Потому что я иду к высочайшей цели, – я стремлюсь восстановить римское государство, сесть на трон мира. И моим наследником в этом мировом государстве должен быть ты, Юлий. Не для себя, а для Рима и для тебя сделать я все это. Почему для тебя? Потому что во всем мире я люблю только тебя одного. Да, мое сердце окаменело, я презираю всех. Только одно чувство сохранилось еще во мне, – любовь к тебе. Ты ничем не заслужил этой любви. Но твои черты, твой взгляд напоминают мне одно существо, давно уже лежащее в могиле. И это существо составляет тайную связь между мною и тобою. Узнай же теперь, в присутствии моего врага, эту священную тайну, которую ты должен был узнать только тогда, когда станешь вполне сыном мне. Было время, когда сердце молодого Цетега было также мягко и нежно, как и твое. В нем жила чистая, как звезда, святая любовь к одной девушке. Она любила меня также, как и я ее. Старинная ненависть разделяла наши семьи. Но мне удалось наконец смягчить сердце ее отца, и он уже склонен был согласиться на наш брак, потому что видел, как мы любим друг друга. Но вот явился герцог Балт, который давно уже знали ненавидел меня. Манилий безусловно доверял ему, потому что во время нашествия варваров герцог защищал его дом от грабежа. Герцог снова возбудил в старике прежнее недоверие к Цетегу и добился того, что Манилий обещал выдать свою дочь за старого друга герцога. Напрасно молила Манилия о сострадании. Мы решили бежать. В условленную минуту я перелез через стену их дачи на берегу Тибра, где она жила, и пробрался в ее комнату, – но комната была пуста. В доме же раздавались свадебные песни, звуки флейт. Я проскользнул к двери залы и увидел свою Манилию в подвенечном платье подле ее жениха. Кругом множество гостей. Манилия была страшно бледна, в глазах ее стояли слезы. Вот я вижу, что Монтан обнял ее. Тут мною овладело безумное отчаяние: с обнаженным мечом ворвался я в залу, схватил ее на руки и бросился с нею к дверям. Но их было девяносто человек, все храбрые воины. Долго я защищался, но наконец герцог Аларих Балт вырвал у меня меч. Они отняли у меня плачущую девушку, а меня, окровавленного, смертельно израненного, перебросили через стену на берег Тибра. Рыбаки нашли меня, привели в чувство и ухаживали за мною. Я выздоровел, но в ту ночь лишился сердца. Прошло много лет. Балты и Манилий узнали, что я жив, и, опасаясь моей мести, покинули Италию. Путешествуя по разным странам, я заехал в Галлию, на берега Роны. Там шла война. Франки напали на готов, разграбили и сожгли виллу. Я, гуляя, вошел в ее сад. Вдруг из дома выбежал маленький мальчик: и бросился ко мне с криком: «Помоги, господин, моя мать умирает». Я вошел в дымящийся еще дом. Всюду было пусто, – слуги все разбежались. Наконец в одной из комнат я увидел на постели бледную женщину. В груди ее торчала стрела. Я узнал умирающую. Ее мальчика звали Юлий. Муж ее умер вскоре после его рождения. Она узнала мой голос и открыла глаза. Она все еще любила меня. Я дал ей воды с вином. Она выпила, поблагодарила и, поцеловав меня в лоб, сказала: «Благодарю, дорогой мой. Будь отцом моему мальчику. Обещай мне это». И я обещал, целуя ее холодеющие руки, и закрыл ее потухшие глаза. А сдержал ли я свое слово, – решай сам.

И железный человек с силой сжал глубоко вздымающуюся грудь.

– О моя бедная мать! – со слезами вскричал Юлий.

– Теперь выбирай, – продолжал Цетег. – Выбирай между мною и твоим «незапятнаным» другом. Но знай: все, что я делал, я делал главным образом для тебя. Брось меня теперь, иди за ним, я тебя более не удерживаю. Но когда тень Манилии спросит меня о тебе, я со спокойной совестью отвечу ей: «Я был ему отцом, но он не был мне сыном».

Юлий в отчаянии закрыл лицо руками.

– Ты совсем не по-отечески мучишь его, – вскричал Тотила, обращаясь к префекту. – Видишь, он изнемогает от борьбы противоположных чувств. Пощади его. Есть средство решить вопрос иначе: окончим поединком начинающуюся войну. Вот второй король готов вызывает тебя на бой. Закончим нашу долгую ненависть коротким боем за жизнь, за Рим, за Юлия. Вынимай свой меч и защищайся.

Во второй раз враги со страшною ненавистью бросились друг на друга. И во второй раз Юлий с распростертыми руками бросился между них.

– Остановитесь! – вскричал он. – Каждый ваш удар падает на мое истекающее кровью сердце. Выслушайте мое решение. Я чувствую, что дух моей несчастной матери внушил мне его!

Оба врага угрюмо опустили мечи.

– Цетег, более двадцати лет ты был моим отцом. Какие бы преступления ты не совершил, – не твоему сыну судить тебя. Будь ты еще более запятнан убийствами – мои слезы, мои молитвы очистят тебя.

Тотила с гневом отступил назад. Глаза Цетега блеснули торжеством.

– Но я не могу выносить мысли, – продолжал монах, – что все эти преступления ты совершил ради меня. Знай: никогда, никогда, если бы даже это меня и прельщало, – но меня прельщает терновый венец Голгофы, а не запятнанная кровью корона Рима, – я не мог бы принять наследства, над которым тяготеет такое проклятие. Я – твой, но будь же и ты сыном моего Бога, а не ада. Если ты действительно любишь меня, откажись от своих преступных планов, раскайся. И я вымолю тебе прощение у Бога.

– Что ты толкуешь о раскаянии, мальчик – мужчине, сын – отцу? Оставь мои дела в покое. Я сам отвечу за них.

– Нет, Цетег, я не могу следовать за тобою, пока ты не раскаешься. Раскайся, смирись, – не предо мною, понятно, а перед Господом.

– Ха, – засмеялся Цетег, – что ты с ребенком, что ли, говоришь? Все, что я сделал, знай, я готов снова сделать, если бы понадобилось.

– О Цетег, – в ужасе вскричал Юлий. – Не говори этого: есть Бог.

– Ну, оставим Бога в покое. Я не верю в него, – ответил Цетег. – Довольно слов. Иди же ко мне, Юлий, ты ведь – мой.

– Нет, – крестясь, ответил Юлий. – Я не твой, я принадлежу Богу.

– Ты мой сын! Я приказываю тебе следовать за мною! – вскричал Цетег.

– Но и ты сын Бога, как и я. Ты отрицаешь, а я признаю нашего Отца. Теперь я навсегда отрекаюсь от тебя.

– Следуй за мною! – вскричал вне себя префект и схватил Юлия за руку.

Но тут снова блеснул меч Тотилы. Враги в третий раз бросились друг на друга, и Юлий не смог уже остановить их. Тотила первым ударом ранил префекта в голову, но тот устоял. С криком бросился Юлий между них, но он не мог бы удержать их. И второе столкновение врагов грозило быть смертельным, потому что оба противника лишились щитов. На в эту минуту на ступени храма вбежали люди и удержали их. Тотилу отвлек Гунтарис и Визанд, Цетега – Лициний и Сифакс.

– Скорее в лагерь, король, предстоит битва, – вскричал Гунтарис. – Пришло подкрепление и важные вести с юга.

– Скорее в лагерь, Цетег, – кричал Лициний. – Императрица Феодора умерла, и прибыло главное войско сто тысяч человек под начальством не Ареобиндоса, а Нарзеса.

– Нарзеса! – побледнев, вскричал Цетег. – До свиданья, Юлий, мой сын.

– Я сын Бога, – ответил Юлий.

– Он мой! – вскричал Тотила, обнимая своего друга.

– Ну, хорошо, – вскричал Цетег. – Битва за Рим решит и этот спор. Я вырву тебя из лагеря варваров. – И он бросился со ступеней храма к своему лагерю на север. Тотила и Юлий – бросились к югу.

Глава 13

Прибыв в лагерь, Цетег тотчас отправился навстречу Нарзесу и на рассвете следующего дня подъехал к его лагерю. Впереди других расположились дикого вида рослые люди с длинными копьями и широкими мечами. Без седел они крепко сидели на своих сильных лошадях. Их предводитель издали завидел подъезжавшего Цетега и стрелою бросился к нему на своей прекрасной лошади. Светлые глаза блестели смелостью и хитростью. Подъехав к префекту, он остановился и с минуту пристально смотрел на него.

– А, ты, должно быть, Цетег, защитник Италии, – вскричал он наконец и, повернув коня, уехал назад еще быстрее, чем приехал, и скрылся за лесом, где стояла пехота.

Цетег подъехал к рядам его воинов.

– Кто вы, и кто ваш предводитель? – спросил он.

– Мы лангобарды, – ответил один из них. – А наш предводитель – Альбоин, сын нашего короля. Он нанялся к Нарзесу.

«А, – подумал Цетег, – значит труды Лициния пропали даром».

Между тем вдали виднелись носилки Нарзеса. Подле них стоял Альбоин.

– Так ты не хочешь, Нарзес? – шептал он. – Напрасно, он кажется мне очень опасным. Тебе не надо говорить, ты только шевельни пальцем, – и он умрет.

– Отстань, – ответил Нарзес. – Я прекрасно понимаю, что ты хочешь устранить Цетега с дороги не для меня, а для себя. Но он еще нужен мне. Пусть сначала он уничтожит Тотилу, а мам уже я справлюсь с ним. Его судьба уже решена.

Между тем подъехал Цетег.

– Добро пожаловать, Нарзес, – сказал он. – Италия приветствует величайшего полководца этого столетия, как своего освободителя!

– Хорошо, оставим это, – ответил Нарзес. – Ты удивлен моим появлением?

– Кто ждет на помощь себе Ареобиндоса и вместо него находить Нарзеса, тот может только радоваться.

– Слушай же. Ты давно уже должен знать, что Нарзес всегда очень начальствует на войне. Знай же, что император велит тебе подчиняться мне со всем твоим войскам. Если ты соглашаешься служить под моим начальством, я буду рад, потому что ты хорошо знаешь Италию и готов. Если же не хочешь, то распусти своих солдат, – мне они не нужны: у меня сто двадцать тысяч воинов. Выбирай же, чем хочешь быть: моим подчиненным или гостем?

Цетег прекрасно понял, что если он не согласится подчиниться, то будет пленником Нарзеса, и потому ответил:

– Я считаю большой честью служить под твоим начальством, непобедимый полководец.

Про себя же подумал: «Подожди, и Велизарий явился сюда, как мой начальник. Но я справился с ним. Справлюсь я с тобой».

Нарзес действительно привел с собой стодвадцатитысячное войско. Он выяснил Юстиниану необходимость уничтожить готов.

– Они узнали наше бессилие и потому опасны. Теперь после войны они еще слабы, и мы можем уничтожить их. Но через несколько лет они отправятся и тогда, будь уверен, двинуться на нас, – и мы не в силах будем справиться с ними.

Юстиниан и сам сознавал, что это правда, и потому, несмотря на обычную скупость, на этот раз не пожалел денег и дал их на наем громадных орд. Со всем этим войском Нарзес двинулся в Италию, не с юга, как Велизарий, а с севера. «Готов нельзя уничтожить, начав войну с юга, – говорил он: – они уйдут на север, в горы, и там их не найдешь. Я начну свой поход с севера и буду гнать их все дальше на юг, а когда все они столпятся на самом берегу, я загоню их в море и потоплю, потому что флота, на котором они могли бы спастись, у них уже нет: милейший Цетег отнял, а правильнее, украл его у них».

И действительно Нарзес высадился на севере Италии и начал войну, какой еще не видали готы: это не была борьба войска с войском, а поголовное избиение готов. Никого он не брал в плен, а всех убивал, – не только мужчин, но и женщин, детей, стариков, больных, раненых, – никому не было пощады. Так двигался он с севера, уничтожая всех готов на своем пути. Понятно, какой ужас внушил он, когда способ его войны стал известен. При его приближении готы бросали все имущество и торопились спасаться с детьми и женами на юг, в лагерь Тотилы, где могли найти защиту. Скоро на всем севере Италии не осталось ни одного гота.

Тотила между тем расположился в Тагине и стягивал туда все войска. Последние воины сильно уменьшили число готов. В распоряжении Тотилы было всего семьдесят тысяч, из которых тысяч двадцать было разбросано в различных крепостях, так что при нем было не более пятидесяти тысяч воинов. Этого было тем более недостаточно, что население Италии, узнав о характере войны Нарзеса, изменило свое отношение к Италии: в нем проснулась старая вражда к варварам, и во многих местностях они помогали Нарзесу разыскивать и уничтожать скрывавшихся готов. И Тотила в глубине сердца опасался исхода подготовлявшейся битвы. Особенно беспокоил его недостаток конницы. Большая часть его конницы была при войсках Гунтариса и Гриппы подле Рима, и он не мог противопоставить храбрым лангобардам соответственного числа воинов. Но судьба, казалось, и на этот раз решила помочь своему любимцу.

Уже несколько дней в лагерь готов доходили темные слухи о приближении какого-то подкрепления с востока. На Тотила не ожидал никакого подкрепления, и, опасаясь, чтобы не оказался какой-нибудь византийский отряд, послал графа Торисмута, Визанда и Адальгота на разведку. На следующий же день они возвратились, и Торисмут с радостным лицом вбежал в его палатку.

– Король, – воскликнул он, – я в добрый час привожу тебе старого друга. Вот он!

Перед Тотилой стоял корсиканец Фурий Агалла.

– Привет тебе, король готов, – сказал гость.

– А, кругосветный мореплаватель, добро пожаловать. Откуда ты теперь?

– Из тира и… мне необходимо сейчас же поговорить с тобою наедине.

По знаку Тотилы все вышли из палатки.

– В чем дело? – приветливо спросил Тотила. Корсиканец в лихорадочном волнении схватил обе руки короля.

– О, скажи «да», скажи «да»: моя жизнь – больше жизнь, зависит от этого.

– Да в чем же дело? – с неудовольствием спросил удивленный Тотила, отступая назад: дикая пылкость корсиканца была противна его натуре.

– Скажи «да»: ведь ты обручен с дочерью короля вестготов? Валерия свободна? Да?

Тотила наморщил лоб и с гневом покачал головою.

– Не удивляйся… не спрашивай! – продолжал Агалла. – Да, я люблю Валерию со всей страстью. Люблю почти до ненависти. Несколько лет назад я просил ее руки, но узнал, что она твоя, и уступил. Всякого другого я задушил бы собственными руками. Но тебе уступил и уехал – в Индию, Египет. Я бросился во все опасности, предавался всевозможным наслаждениям. Напрасно: ни чем не могу я изгнать образ ее из своей души. Я жаждал ее, как пантера крови. Я проклинал и себя, и тебя, и ее, думая, что она давно уже твоя. Но вот в Александрии я встретился со знакомым мне купцом из вестготов. Он рассказал мне, что ты избран королем и женишься на дочери их короля Агилы, а что Валерия живет одна в замку Тагины. Он клялся, что это правда. Я в тот же день поехал сюда. У берегов Крита я встретил порядочный отряд. Это были персы, которых Юстиниан нанял для войны с тобою. Они находились под начальством Исдигерда, моего старого знакомого. От него я узнал, с каким громадным войском Нарзес вторгся в Италию. И вот я решил заплатить тебе мой старый долг благодарности: я предложил Исдигерду двойную сумму и привел его сюда. В отряде две тысячи всадников.

– О, – вскричал обрадованный Тотила, – благодарю тебя. Такая помощь мне очень кстати.

– Но ты не ответил мне. Что ты не женат, это я знаю. Но говорят, что Валерия… не свободна… что она… О, заклинаю тебя, скажи, свободна ли она?

И он снова схватил руки Тотилы. Но тот с досадой отдернул их.

– Все та же старая необузданность! – с неудовольствием сказал Тотила.

– Отвечай, гот! – с гневом вскричал корсиканец. – Говори, да или нет?

– Валерия моя, – горячо сказал король. – Моя теперь и вечно.

Агалла дико вскрикнул от злобы и боли и с силой ударил себя обоими кулаками в голову, потом бросился на постель и уткнулся головой в подушку, чтобы заглушить стоны. Тотила несколько времени молча, с удивлением смотрел на него и наконец прикоснулся к его плечу.

– Да сдержи же себя! Разве это достойно мужчины? Я думал, что, испытав однажды, к чему приводит такая дикая страсть, ты научился владеть собою.

Агалла, точно тигр, вскочил и схватил кинжал.

– А, так ты напоминаешь мне прошлое! Тебе, тебе одному прощу я это. Но предупреждаю, не делай этого в другой раз. Даже от тебя я не могу снести этого! О, не брани меня, а лучше пожалей! Разве вы, люди севера, знаете, что такое любовь!

И он снова начал стонать.

– Я тебя не понимаю, – ответил ему Тотила. – Вижу только, что ты дурно относишься к женщине.

– Тотила! – с угрозой вскричал Агалла.

– Да, дурно, как к лошади, которую, если не взял один, то может получить другой. Неужели ты думаешь, что у женщины нет души? Что она не имеет своей воли, не сделает сама выбора? Неужели ты воображаешь, что если бы я действительно женился на другой или умер, то Валерия тотчас стала бы твоей? Нет, Агалла, вы – слишком разные люди. Женщина, которая любила Тотилу, едва ли согласится выйти за Фурия Агаллу.

Точно пораженный молнией, вскочил корсиканец.

– Гот, ты стал слишком горд! Как смеешь ты считать меня ниже себя? Возьми назад свои слова!

– Я сказал истину: кто любит меня, тот после никогда не сможет любить тебя. Валерия боится твоей дикости. Ты внушаешь ей ужас.

Тут Агалла снова вскочил и схватил Тотилу за плечи.

– Ты рассказал ей! – дико вскрикнул он. – Ты открыл ей!.. Ты… В таком случае…

– Довольно, – ответил Тотила, оттолкнув его. – Нет, я ей этого не сказал пока, хотя ты заслуживаешь…

– Молчи об этом! – с угрозой прервал его Агалла, но тотчас же переменил тон. – Прости, – сказал он. – Я теперь пришел в себя. Завтра я сам буду сражаться с моей конницей и заглажу свою вину.

– Вот видишь, Фурий, теперь ты совсем другой человек. Еще раз благодарю тебя за твою помощь. Твоя конница позволяет мне привести в исполнение превосходный план битвы, от которого иначе я должен был бы отказаться. А вот, кстати, идут и мои главные военачальники. Не уходи, выслушай мой план.

В палатку вошли Тейя, Гильдебранд, Гриппа, Торисмут, Маркья, Алигерн и Адальгот.

– Друзья мои! – обратился к ним Тотила: – я пригласил вас на совещание о предстоящей битве. Выслушайте же меня. Вот подробная карта окрестностей Таганы. Это фламиниева дорога, которая от Капры ведет к Тагине и спускается оттуда к Риму. Тут, при Тагине будет решена битва. Ты, Гильдебранд, будешь командовать нашим левым крылом. Даю тебе десять тысяч воинов. Ты, Тейя, станешь на правом крыле с пятнадцатью тысячами, – на горе позади Капры.

– О нет, – вскричал Тейя, – позволь мне быть подле тебя: я видел такой дурной сон!

– Нет, мой Тейя, – возразил Тотила, – план битвы нельзя составлять по снам. У вас с Гильдебрандом будет много дела, когда наступит решительный момент, потому что, еще раз повторяю, здесь, между Капрой и Тагиной, будет решено дело. Вот почему я и ставлю здесь половину своего войска. В центре армии Нарзеса стоят герулы и – лучший отряд его – лангобарды. Так слушайте же. Я знаю лангобардов, они слишком увлекаются во время битвы, на этом я и строю весь свой план. Я с небольшим отрядом своей готской конницы выйду из Капры против лангобардов. Они, конечно, не замедлят броситься на меня. Я же со всем своим отрядом тотчас обращусь в притворное бегство назад в Капру. Лангобарды бросятся за нами и далеко опередят свою пехоту. Они погонят нас через всю Капру и затем бросятся по фламиниевой дороге к Тагине. Тут дорога эта в одном месте суживается и проходит между двух высоких гор, густо поросших лесом. В этих лесах будут скрыты в засаде персы Агаллы. Когда лангобарды, преследуя нас, подъедут к этим горам, я быстро поверну свой отряд назад, на них. В то же время зазвучит рог, и по этому знаку твои персы, Фурий, бросятся также с двух сторон на лангобардов.

– Они погибли! – с торжеством вскричал Визанд.

– Но это еще половина только половина дела, – продолжал Тотила. – Ведь Нарзес поспешит с пехотой на помощь лангобардам. Но скрою в домах Капры стрелков из лука, а в Тагине – копьеносцев. И когда Нарзес бросится и захочет вмешаться с пехотой в борьбу конницы между двумя городами, наши стрелки нападут на него с двух сторон и задержат его.

– Не хотел бы я завтра быть лангобардом, – сказал Агалла.

– Вы, Гильдебранд и Тейя, когда увидите, что пехота Нарзеса подходит к Капре, броситесь на ее центр, а мы в то же время бросимся на оба крыла ее и легко отдалим их от главной массы.

– Ты – любимец Одина, – заметил ему Гильдебранд.

Вслед за тем все разошлись. В палатке остались только Тотила и Агалла.

– Король, сказал корсиканец. – Я хочу просить тебя об одной милости. Завтра после битвы я уезжаю и никогда не возвращусь сюда. Позволь мне перед отъездом еще раз увидеть Валерию.

– К чему? – спросил, нахмурившись Тотила. – Это только будет тяжело и тебе, и ей.

– Нет, мне это принесет счастье. Или ты боишься, король готов?

– Фурий! – с негодованием вскричал Тотила. – Ступай, убедись сам, как мало походите вы друг на друга.

Глава 14

В тот же день вечером Валерия гуляла в саду монастыря Таганы, в котором прожила столько лет. Вдруг послышались мужские шаги. Она повернула назад, к дому, но через минуту против нее стоял Фурий Агалла.

– Ты здесь, Агалла? Что привело тебя сюда?

– Потребность проститься с тобою, Валерия, проститься навеки. Завтра мы идем на смертельный бой. Твой… король позволил мне еще раз увидеть ту… которую только ему одному и уступаю… должен уступить, но… но не могу.

– Агалла, я невеста твоего друга! – с достоинством сказала Валерия.

– Я знаю!.. Это огненными буквами написано в моем сердце. И к чему он, именно он, встал между мною и тобою! Всякого другого я уничтожил бы!

– Ты заблуждаешься, Агалла. Чтобы раз навсегда положить конец подобным разговорам, знай, что если бы даже я никогда не встретила Тотилы, все же я никогда не вышла бы за тебя. Прощай!

И Валерия хотела пройти мимо него. Но он загородил ей дорогу.

– Нет, не уходи. Я не могу молчать. Ты должна знать, как я люблю тебя. Ты должна… И он схватил ее руку.

– Ко мне! На помощь! – закричала Валерия. В эту минуту сильный толчок отбросил корсиканца далеко назад.

– Тигр! – вскричал Тотила, – не хочешь ли ты убить и мою невесту также, как свою?

С диким криком ярости бросился на него Агалла. Но Тотила спокойно смотрел ему прямо в глаза. Фурий сдержался.

– Как? Неужели этот безумец убил свою невесту?

Агалла взглянул на Тотилу и видел, как тот утвердительно кивнул головою. Этого он не мог вынести, бросился бежать и через минуту исчез в и тени деревьев.

– Я пожалел, – сказал Тотила, – что позволил ему посетить тебя, и поехал вслед за ним. Ты очень испугалась?

– Да, он глядел безумным. Но теперь все прошло. Завтра – решительная битва? Ты беспокоишься?

– Никогда в жизни не ожидал я битвы с такой радостью, как теперь. Она прославит меня в истории. Мой план хорош и меня радует победа над великим полководцем. Я жду этой битвы, как праздника. И ты должна украсить мой шлем и копье, и моего коня веником из цветов и лент.

– Цветов и лент! Но ведь так украшают только жертву!

– И победителя, Валерия.

– Хорошо. Завтра к восходу солнца я пришлю тебе в лагерь оружие, украшенное цветами, покрытыми утренней росой.

– Да, я хочу выехать украшенным на эту лучшую мою победу. Потому что завтра одною битвою я выиграю и невесту, и Италию!

Возвратившись в лагерь, Тотила послал графа Торисмута к Агалле спросить, не изменил ли он своего намерения помочь ему. Торисмут возвратился с запиской: «Завтра я исполню то, чего ты ожидаешь от меня. После битвы ты не будешь больше укорять меня», – писал Агалла.

– Что он делал, когда ты приехал туда? – спросил Тотила.

– Он самым заботливым образом расставлял в засаду своих всадников.

С восходом солнца на следующее утро Тотила выехал с небольшим отрядом своей конницы из ворот Капры. Его вооружение блестело золотом и серебром, и было кроме того украшено венками роз и разноцветными лентами. Снежно-белый конь его также имел чудный венок на шее, а в гриву его были вплетены длинные яркие ленты. Рядом с Тотилой ехал Юлий. Он не был вооружен и держал в руке только прекрасный щит, данный ему Тейей.

– О! – вскричал Альбоин, увидя Тотилу. – Он едет на битву, нарядившись, как на свадьбу! Какое дорогое вооружение! Гизульф, брат мой, у нас не видали такого! И что за конь под ним! О, я должен иметь и этого коня, и это вооружение!

С этими словами он бросился вперед. Тотила остановил коня и, казалось, ждал удара. Вот Альбоин уже в нескольких шагах. Но в последнюю минуту Тотила чуть потянул повод, и лошадь его сразу отпрыгнула в сторону, так что Альбоин проскакал мимо. Тотила очутился сзади него и без труда мог бы пронзить его своим копьем. Лангобарды этого и ожидали и с громкими криками ужаса бросились к своему вождю. Но Тотила быстро обернул копье и тупым концом ударил противника по плечу с такой силой, что тот упал с лошади, Тотила же спокойно подъехал к своему отряду.

Альбоин быстро вскочил на лошадь и повел свое громадное войско на небольшой отряд готов. Но прежде чем они подъехали, готы бросились бежать обратно Капре. Альбоин сначала остановился в изумлении, но затем вскричал:

– Да это бегство! Конечно, бегство! Вот передние уже скрылись в воротах! Скорее, волчата! За ними в город!

И многочисленная конница его помчалась в Копру. Нарзес со своих видел все происшедшее.

– Стой! – с яростью кричал он. – Остановитесь, безумные! Ведь это бегство наверно притворное! Назад! Трубите отступление! Громче!

Но лангобарды слишком увлеклись преследованием врага. Остановить их было невозможно.

– Ах, – вздохнул Нарзес. – И я должен смотреть на такую глупость! Следовало бы дать им погибнуть в наказание. Но они мне нужны, надо спасти их. Итак, вперед, во имя глупости! Цетег, Анцал, Либери, за ним в Капру! Ведите исаврийцев, армян и иллирийцев. Но помните: город не может быть пуст. Берегитесь! Мои носилки последуют за вами. Но я не в силах больше стоять.

Он в измождении упал на подушки. Цетег же и другие полководцы бегом повели пехоту.

Между тем готы и за ними лангобарды вскачь пронеслись через Капру и помчались по фламиниевой дороге к Тагине. Вот передние ряды лангобардов достигли уже того места, где лесистые горы с двух сторон суживают дорогу. Увидя это, Тотила дал знак. Зазвучал рог, и в ту же минуту из ворот Тагины бросился отряд пехоты с копьями, а с обеих гор выскочили из засады персы. Пораженный Альбоин быстро оглянулся.

– Ах, мои волчата, никогда еще не бывало нам так худо! – вскричал он и повернул лошадь назад к Кипре. Но в эту минуту оттуда бросились скрытые в домах готские стрелки. Таким образом лангобарды оказались окруженными со всех четырех сторон.

– Ну, Гизульф, теперь остается только храбро умереть. Кланяйся моей Розамунде, если тебе удастся выбраться! – крикнул Альбоин и бросился на одного из предводителей конницы, который в золотом, открытом шлеме мчался прямо на него.

Альбоин готовился уже ударить его, но тот закричал:

– Стой, лангобард! Идем вместе на наших общих врагов! Долой готов! – И с этими словами Фурий Агалла рядом с Альбоином понесся на готов.

Первое мгновение готы, увидя это, молчали, думая, что, быть может, это какая-нибудь хитрость, но затем поняли и с криками: «Измена! Измена!» в страшном смятении бросились назад к Тагине. Тотила также побледнел, увидя Агаллу рядом с Альбоином.

– Да, это измена! – вскричал он. – А, тигр! Долой его!

И он понесся на корсиканца. Но, прежде чем он успел достичь его, Исдигерд с целым отрядом персов очутился между ним и Агаллой.

– На короля! – крикнул он персам. – Все на короля! Вот он, на белой лошади! – И целый град стрел направился в Тотилу. Щит его был совсем пробит. Между тем Агалла также увидел его.

– А, это он! Моей должна быть кровь его сердца! – И он бросился к Тотиле, который страшным ударом успел уже убить Исдигерда. Уже Агалла поднял копье, прицеливаясь бросить его в открытое лицо Тотилы. Но вдруг две стрелы вонзились в лошадь Тотилы, а третья в ту же минуту попала ему в плечо. И лошадь, и всадник упали. Персы Исдигерда громко вскрикнули от радости. Агалла и за ним Альбоин пришпорили коней.

– Пощадите жизнь короля! – кричал Альбоин. – Возьмите его в плен! Он пощадил мою жизнь!

– Нет, смерть ему! – крикнул Фурий и бросил копье.

Алигерн в это время старался поднять раненого Тотилу на вороную лошадь префекта. В эту минуту пронеслось копье Агаллы. Но Юлий отразил его щитом Тейи. Агалла пустил второе копье: Алигерн прикрыл короля щитом, но оружие было брошено с такой силой, что пробило щит и ранило короля. Агалла подъехал уже почти вплоть и занес меч над Тотилой. Но молодой Адальгот со страшной силой ударил его древком знамени, которое держал, и тот опрокинулся назад, оглушенный. Между тем Алигерну удалось наконец посадить раненого Тотилу на лошадь, и в сопровождении Юлия и Адальгота, он вывез короля из битвы и помчался в Тагину.

Торисмут между тем успел привести свой отряд в порядок. Тотила хотел распоряжаться битвой, но не мог сидеть на седле.

– Торисмут, – сказал он. – Ты защищай Тагину и пошли скорее гонца к Гильдебранту: он должен сейчас вести сюда весь свой отряд и во что бы то ни стало загородить дорогу на Рим. Тейя, как я узнал, уже на месте битвы, он должен прикрывать отступление на юг, к Риму. Это последняя надежда.

Тут он потерял сознание.

– Везите его отсюда, – сказал Торисмут. – Скорее туда, на гору, в монастырь. Скорее, потому что из ворот Капры движется уже пехота Нарзеса, – наступает решительный момент. Я буду защищать Тагину, пока у меня останется хоть один человек. Ни один всадник – ни перс, ни лангобард – не войдет в город, пока я в состоянии поднять руку: я буду охранять жизнь короля, пока он не очутится в безопасности.

Действительно, из ворот Капры появилась пехота Нарзеса. Цетег узнал уже о поступке Агаллы. Он подъехал к нему и протянул руку.

– Наконец-то, мой друг Агалла, ты примкнул к нам!

– О, он не должен жить, этот Тотила! – с яростью вскричал Агалла.

– Как? Разве он еще жив? Мне казалось, он умер! – быстро возразил Цетег.

– Нет, не умер! Его увезли раненого.

– Он не должен жить! – вскричал Цетег. – Его смерть важнее, чем взятие Тагины. Это может сделать Нарзес, – их ведь семьдесят против семи готов. А ты, Агалла, скорее в погоню за Тотилой. Он ранен, значит, не может сражаться. Его увезут в лес за городом. Туда можно пробраться по двум дорогам. Бери триста всадников и поезжай одной дорогой, а я возьму триста других и поеду другой.

– О, он наверно теперь в монастыре, у нее, у Валерии! Я задушу его там!.. Благодарю, Цетег. Я иду правой дорогой, ты – левой.

Между тем друзья отвезли раненого короля в ближайший лес за Тагиной. Там он напился у источника и немного окреп.

– Юлий, – сказал он, – поезжай к Валерии. Скажи ей, что битва проиграна, но ни Рим, ни я, ни надежда еще не потеряны. И привези ее сюда. Не хочешь? Ну, так я сам поеду к ней в монастырь.

Юлий неохотно согласился ехать.

– Сними с меня шлем и плащ: они так тяжелы! – просил раненый.

Юлий снял. В эту минуту ему послышался топот лошадей.

– Нас преследуют, кажется, – сказал он товарищам. Алигерн бросился к опушке леса и тотчас возвратился.

– Да, два отряда персов приближаются с двух сторон, – сказал он.

– О Юлий, скорее же, спаси Валерию! Веди ее под защиту Тейи.

– Да, я спасу ее! – ответил Юлий, в уме которого блеснула счастливая мысль: «Один раз мы с ним обменялись плащами, и это спасло его от удара убийцы. Сделаю я и теперь то же. Этим я отвлеку погоню от него». И он быстро надел шлем и окровавленный белый плащ Тотилы и вскочил на вороного Плутона. И действительно, как только он выехал из лесу на открытую дорогу, всадники бросились за ним. Чтобы отвлечь врагов как можно дальше от Тотилы, Юлий пустил Плутона во всю прыть. Ни добрый конь был ранен, ему трудно было взбираться на крутую гору. Погоня настигла его.

– Он ли это? – спросил ехавший впереди. – Тотила, кажется, выше ростом?

– Он, – ответил другой. – Его шлем и белый плащ.

– Но ведь он был на белой лошади. А это вороная, – и какая чудная!

– Да, это благородный конь. Я знаю его. Он сейчас остановится, смотри… Стой, Плутон! На колени! – закричал первый.

И Плутон, дрожа и фыркая, сразу остановился я, несмотря на шпоры и удары, медленно стал опускаться на колени.

– Да, варвар, езда на лошади префекта гибельна для вас! Вот это тебе за Рим, это за Капитолий, это за Юлия!

И префект с яростью нанес три страшных удара в спину Юлия. Тот упал с лошади. Префект спрыгнул с лошади, подошел к нему и снял шлем с его головы.

– Юлий! – в ужасе вскричал он.

– Ты, Цетег?

– Юлий! Ты не должен умереть! – вскричал снова префект, стараясь унять кровь, которая лилась из трех глубоких ран.

– Если ты меня любишь, – сказал умирающий, – спаси его, спаси Тотилу. – И кроткие глаза его закрылись.

Цетег ощупал пульс, приложил ухо к груди.

«Он умер! – беззвучным голосом сказал он. – О, Манилия! Юлий, тебя я любил, – и ты умер с его именем на устах!.. Теперь порвалась последняя моя связь с людьми. Теперь, человечество, ты мертво для меня!»

– Поднимите его на благородного коня: это, мой Плутон, будет последней службой в твоей жизни. Свезите его туда, в монастырь. Пусть священники хорошенько похоронят его. Скажите им, что он кончил жизнь, как монах, умер за своего друга: он заслуживает христианского погребения.

И он сел на лошадь.

– Куда? Назад, в Тагину? – спросил верный Сифакс.

– Нет! Туда, в Лес. Он там скрывается, потому что Юлий выехал оттуда.

Между тем Тотила немного подкрепился, сел на лошадь Юлия и в сопровождении Адальгота, Алигерна и некоторых других воинов поехал через лес к монастырю. Уже виднелись белые стены его, как вдруг справа раздался страшный крик, и на лесную прогалину выехал сильный отряд конницы. Тотила узнал их предводителя и, прежде чем спутники его успели опомниться, пришпорил коня и понесся на него, пустив свое копье.

– Гордый варвар! – вскричал тот.

– Гнусный изменник!

Точно две грозовые тучи, столкнулись враги и с такой яростью бросились друг на друга, что ни один не заботился о прикрытии себя: каждый думал только о том, чтобы нанести более сильный удар.

Фурий Агалла упал с лошади мертвый. Тотила опустился на руки Адальгота, смертельно раненый.

– Готы! – прошептал он еще. – Италия!.. Валерия!.. – и скончался.

В эту минуту, прежде чем успел начаться неравный бой, подъехал Альбоин со своими лангобардами. Молча, с поникшей головой смотрел он на труп короля.

– Он подарил мне жизнь, а я не смог спасти его, – с грустью промолвил Альбоин.

Один из его воинов указал на богатое вооружение покойника.

– Нет, – сказал Альбоин, – этот герой-король должен быть погребен со всеми почестями в королевском вооружении.

– Там в монастыре, Альбоин, – грустно сказал Адальгот, – его ждет невеста и могила, которую он уже давно выбрал для себя.

– Несите его туда. Я даю свободный пропуск благородному трупу и благородным носильщикам. А вы, всадники, за мною, назад в битву!

Глава 15

Между тем Цетег напал уже на след Тотилы. Вдруг к нему прискакал посланный с места битвы.

– Скорее, префект, назад! – кричал он. – Почти верная победа ускользает от нас. Нарзес потерял сознание. Либерий, заступивший его, в отчаянии. Твое присутствие необходимо.

Цетег быстро повернул коня назад, к Тагане.

– Слишком поздно! – крикнул ему навстречу Либерий. – Битва уже окончена. Перемирие. Остатки готов удаляются.

– Как? – с яростью вскричал Цетег. – Перемирие? Отступление?.. Где Нарзес?

– Он лежит без сознания в своих носилках. Испуг, неожиданность вызвали страшный припадок его болезни.

И неудивительно.

– Какая неожиданность? Рассказывай, что случилось.

– Со страшным кровопролитием, потому что эти готы стояли, точно каменные стены, ворвались мы в Тагину, но тут мы должны были брать с бою каждый Дом, каждую комнату. Их предводитель разбил совершенно нашего предводителя Анцала.

– Как зовут этого предводителя? Тейя? – с живостью спросил префект.

– Нет, граф Торисмут. Когда мы уже почти кончали битву, и Нарзес велел уже нести себя в город, вдруг явился посланец с нашего левого крыла, – его совсем уничтожили.

– Кто?

– Он, этот ужасный Тейя. Он узнал, что их центр в опасности, и что король ранен, и – понимая, что не успеет уже помочь им – с безумной смелостью бросился на наше левое крыло, разбил его, погнался за беглецами в самый их лагерь и захватил там десять тысяч пленных со всеми вождями. Потом связал Зевксиппа иотправил его со своими герольдами к Нарзесу, требуя перемирия на двадцать четыре часа.

– Невозможно! – вскричал Цетег.

– Иначе он поклялся, что умертвит всех десять тысяч поенных вместе с их вождями.

– И пусть бы умертвил! – вскричал Цетег.

– Да, для тебя, конечно, все равно, римлянин. Что тебе до наших войск! Но Нарзес не так относится к ним. На него страшно подействовала эта ужасная неожиданность. Он упал припадок и потерял сознание, протянув мне жезл главнокомандующего. А я, конечно, принял условие.

– Это условие не обязательно для меня! – вскричал префект. – Я тотчас начну битву снова.

– Нет, ты не сможешь сделать этого. Тейя оставил большую часть пленных и всех предводителей у себя заложниками, и если ты выпустишь хотя бы одну стрелу, он убьет их. А за это Нарзес не поблагодарит тебя.

Между тем Тейя и Гильдебранд, окончив битву, поспешили к тому месту, где лежал труп Тотилы. С рыданием бросился навстречу им Адальгот и, взяв за руки, повел к гробнице. Здесь на своем щите лежал молодой король. Торжественное величие смерти придало благородным чертам его строгость, которая делала это лицо еще прекраснее, чем сияние жизнерадостности, бывшее при жизни. Слева рядом с ним лежал труп Юлия, а между двумя друзьями, на белом, залитом кровью плаще Тотилы, лежал третий труп – прекрасной римлянки Валерии. Когда ей сообщили, что в монастырь несут ее жениха, она без слез, без вздоха, бросилась к широкому щиту, на котором Адальгот и Алигерн торжественно вносили покойника в ворота, помогла уложить его в саркофаг и затем спокойно, не торопясь, вынула из-за пояса кинжал и со словами: «Вот, строгий Бог христиан, возьми и мою душу!» – вонзила острое орудие себе в сердце.

У ног ее плакала Гото. Кассиодор с маленьким крестом из кедрового дерева переходил, шепча молитвы, от одного труда к другому, и обильные слезы текли по лицу его.

Вскоре часовня наполнилась воинами. Молча подошел Тейя к трупу Тотилы, положил правую руку на глубокую рану в его груди и, нагнувшись, прошептал «Я окончу твое дело».

Затем он отошел к высокому дереву, которое росло на вершине холма у могилы, и обратился к толпе воинов, молча стоявших вокруг:

– Готы! Битва проиграна, и государство пало также. Кто из вас хочет перейти к Нарзесу и подчиниться ему, – пусть идет. Я не удерживаю никого. Сам же я хочу сражаться до конца. Не для того, чтобы победить, – это невозможно, – а чтобы умереть смертью героя. Кто хочет разделить мою участь, – оставайтесь. Вы все хотите? Хорошо.

Тут поднялся старик Гильдебранд.

– Король умер. Но готы не могут, даже когда идут на верную смерть, сражаться без короля. Аталарих, Витихис, Тотила… Только один есть среди нас, который может быть четвертым после этих трех благородных героев, – это ты Тейя, наш последний, наш самый великий герой!

– Да, – ответил Тейя, – я буду вашим королем. Не на спокойную жизнь, а на геройскую смерть поведу я вас. Тише! не приветствуйте меня ни радостными криками, ни звоном оружия. Кто хочет иметь меня своим королем, сделайте то же, что я.

И он сорвал с дерева, под которым стоял, маленькую веточку и воткнул ее себе в шлем. Все молча последовали его примеру.

– О король Тейя? – прошептал Адальгот, стоявший подле него. – Ведь это ветки кипариса. Так увенчивают обреченных в жертву!

– Да, мой Адальгот, ты говоришь, как предсказатель: обреченных на смерть!..

Книга VII. Тейя

Глава 1

История готов быстро подвигается теперь к концу, точно камень, катящийся с крутой горы. Под Капрой и Тагиной погиб цвет их пехоты: из двадцати пяти тысяч, которые привел туда Тотила, не осталось ни одной. На флангах тоже погибло много готов, так что осталось всего не более двадцати тысяч человек, с которыми Тейя поспешно двинулся на юг по фламиниевой дороге. По пятам за ними гнались Цетег и лангобарды, а за ними Нарзес, окруживший готов с запада, юга и севера.

Движение готов сильно замедлялось огромным количеством неспособных к войне – женщин, детей, стариков, больных, которые, в ужасе от жестокостей Нарзеса, бежали изо всей Италии в лагерь короля. Чтобы не допустить неприятеля нагнать себя, готам приходилось почти каждую ночь жертвовать небольшим отрядом. Выбиралось место, где бы небольшой отряд мог надолго задержать огромное войско неприятеля, и человек пятьсот оставались там и вступали в ожесточенную борьбу с врагами. Победить они, конечно, не надеялись, но своим храбрым сопротивлением задерживали врага на несколько часов и этим давали возможность своим уйти дальше. Около Фоссатума Тейя узнал от бежавших готов, что Рим потерян для них, что римляне в условленную ночь умертвили всех бывших там готов с их женами и детьми. После этого идти к Риму было бесполезно. Надо было изменить направление пути. Тейя оставил под Фоссатумом тысячу готов под начальством графа Маркья, чтобы задержать Цетега и Альбоина, а сам повернул к Неаполю. К полудню подошли сюда войска Цетега и Альбоина, и началась битва. Она продолжалась до самой ночи. Когда рассвело, в лагере сотов была гробовая тишина. С величайшей осторожностью приблизились преследователи к окопам готов: все также тихо. Наконец Цетег, а за ним его Сифакс, взобрались на шанцы.

– Идите смело! – обернувшись крикнул Цетег своим исаврийцам. – Опасности нет, вот все они лежат мертвые, – вся тысяча. Вот и граф Маркья, я знаю его.

Очистив дорогу, Цетег снова пустился в погоню за Тейей по фламиниевой дороге. Но местные крестьяне сообщили ему, что готы не проходили здесь, – всякий след их исчез. Цетег созвал совет и решил разделить свое войско, чтобы искать исчезнувших готов: одна часть под начальством Иоганна должна идти направо, Альбоин же – налево. Сам префект решил идти к Риму и, овладев городом при помощи своих верных исаврийцев, не пускать в него Нарзеса.

Пока префект обсуждал подробности этого плана, в палатку его вошел Нарзес, опираясь на руку Василиска.

– Ты позволил тысяче готов задержать себя здесь до тех пор, пока остальные успели скрыться, – с гневом начал главнокомандующий. – И к чему ты отправляешь Иоганна на юг? Тейя не пойдет туда, он наверно уже знает, что Рим для него потерян.

Глаза Цетега засияли.

– Да, – продолжал Нарзес. – Я послал в Рим нескольких умных людей, и они возбудили тамошнее население против готов. В заранее условленную ночь римляне умертвили всех живших среди них готов, с женщинами, детьми и стариками. Не более пятисот человек успели запереться в башне Адриана. Новый римский папа Пелагий прислал ко мне своих послов. Я заключил с ним договор, которым, надеюсь, ты будешь доволен. Видишь ли, добрые граждане Рима ничего не боятся так сильно, как третьей осады, и просят, чтобы мы не предпринимали ничего, что могло бы повести к новой борьбе из-за Рима. Готов в башне Адриана, – пишут они, – голод заставит сдаться. А после этого они поклялись открыть ворота своего города только своему естественному начальнику и защитнику, префекту Рима. Вот договор, читай сам!

С глубокой радостью прочел Цетег этот договор. Итак, они его не забыли, его римляне! К нему, а к ненавистным византийцам обратились они теперь, когда наступает решительная минута! Его зовут назад в Капитолий!

– Ну, что? – спросил Нарзес. – Доволен?

– Да, я доволен, – ответил Цетег, возвращая прочитанный документ.

– Я обещал не делать ми малейшей попытки овладеть городом силой, – сказал Нарзес. – Надо прежде отправить короля Тейю вслед за королем Тотилой.

Тейя между тем прекрасно воспользовался задержкой врага у Фоссатума. Оставив фламиниеву дорогу, он бросился на восток, к берегу моря, прошел Самниум и отсюда уже свернул на юго-запад, к Неаполю. Дорогой он узнал, что византийцы из Капуи угрожают Кумам.

– Ну, нет, – вскричал Тейя, – мы должны поспеть в этот город раньше их. Там у меня есть важное дело.

Оставив для защиты женщин и детей небольшой отряд, сам он бросился к Капуе и неожиданным нападением совершенно уничтожил значительное византийское войско. Эта удача была последней улыбкой готам бога побед. На следующий день Тейя вступил в Кумы.

Посреди этого города возвышалась высокая, крепкая башня, окруженная толстыми, высокими стенами. В этой башне содержались римские заложники, которых Тотила взял с собою, когда в последний раз уходил из города. Их было около трехсот человек, самых знатных граждан Рима, – сенаторов, патрициев. Они были приведены в эту башню ночью, в глубокой тайне, и, как ни старались римляне узнать, где они находятся, им это не удалось.

Теперь Тейя вошел в эту башню с несколькими готами, успевшими спастись во время последнего избиения их в Риме. По его повелению, готы рассказали заложникам, как римляне, возбужденные подосланными Нарзесом людьми, в одну ночь умертвили всех готов в городе, даже женщин и детей. Так ужасен был взгляд Тейи во время этого рассказа, что заложники поняли, что участь их решена. И действительно, через час головы их были выставлены на стенах города.

– Но не только за этим торопился я сюда, – сказал Тейя Адальготу. – Есть еще один священный долг, который мы должны исполнить здесь.

И он пригласил всех вождей к себе на ужин. Когда печальное торжество было окончено, он сделал знак Гильдебранду. Тот тотчас встал и взял горящий факел.

– Идите за мною, товарищи, – сказал он. – Возьмите с собою свои щиты.

Был третий час ночи. Молча вышли из залы, следуя за королем и седым Гильдебрандом, Гунтарис, Адалмот, Алигерн, Гриппа, Рагнарис и Визанд. Позади всех шел, с факелом Вахис, который со смерти Витихиса служил оруженосцем при Тейе.

Прямо против дворца, в саду возвышалась громадная круглая башня, «башня Теодориха», как ее называли. К ней направился старый Гильдебранд, освещая дорогу. Войдя в комнату первого этажа, он не стал подниматься по ступеням вверх, а тщательно размерил пол, нашел едва заметную для глаза скважину между двумя каменными плитами, которыми был выстлан пол, и, просунув в эту скважину кончик топора, приподнял камень. Открылся вход в глубокое подземелье, Гильдебранд первый стал спускаться туда по крутым каменным ступеням. За ним молча один за другим спустились все остальные по узкой, высеченной в скале лестнице в двести ступеней, которая привела их в обширную пещеру, разделенную стеною на две половины. Часть, в которую они вошли, была пустая. Тогда Тейя, отсчитав десять шагов, надавил камень, и в стене открылась маленькая дверь. Гильдебранд и Тейя вошли в нее, осветили своими факелами открывшуюся часть пещеры, и перед глазами их удивленных друзей засверкали целые кучи всевозможных сокровищ: слитки золота, серебра, кучи драгоценных камней, жемчуг, бесчисленное множество драгоценных ваз, кубков и чаш всевозможной величины и формы, дорогие меха, пурпур, шелка и особенно несметное количество оружия всех времен и народов, от самых простых, грубых деревянных до самых изящных, усыпанных драгоценными камнями.

– Эта тайная пещера, – сказал Тейя, – известна только Гильдебранду и мне. Она вырублена в скале сорок лет назад, по распоряжению самого Гильдебранда, когда он был графом Кумы, и сюда снесены все эти сокровища, которые в течение столетий накопили Амалунги, – частью как военную добычу, частью как мирные подарки соседей. Вот почему византийцы нашли так мало сокровищ в Равенне. Целые месяцы враги всюду шарили, отыскивая знаменитые сокровища Амалунгов, – напрасно: глубокая пропасть не выдала своей тайны. Но теперь настало время вынести их отсюда: заберем все это на свои широкие щиты и понесем с собою в последнюю битву, которая предстоит еще остготскому народу. Ты, Адальгот, не бойся: если даже я погибну, и все будет потеряно, – эти священные сокровища не должны попасть в руки византийцев. Ты увидишь, какое чудное место выбрал я для этой последней битвы готов, – оно поглотит и скроет навсегда и последних готов, и их сокровища, и их славу.

– Да, – подтвердил Гильдебранд, – не только их золото и драгоценные камни, но и их высочайшее сокровище и славу. Вот, смотрите, мои готы!

И он отдернул занавес в глубине пещеры. Все присутствующие почтительно опустились на колени, потому что все сразу узнали великого покойника, который явился пред ними, сидя на высоком золотом троне, с мечом в правой руке, покрытый пурпуровой мантией. Это был король Теодорих. Римляне научились от египтян бальзамировать трупы, и благодаря этому искусству труп великого человека сохранился замечательно хорошо.

В глубоком волнении все молча смотрели на своего великого короля. Наконец Гильдебранд заговорил:

– Давно уже мы с Тейей потеряли веру в звезду готов. Вы знаете, что Амаласвинта велела положить тело своего великого отца в круглой мраморной башне во дворце Равенны. Перед началом войны мне была поручена почетная стража перед этим зданием. Но мне не нравилось оно: я не считал его достаточно надежным убежищем для величайшего сокровища готов. И еще больше не нравилось мне плаксивое пение священников, которые слишком уж часто являлись молиться за великую душу героя. И я подумал: когда готы будут изгнаны из этой южной страны, то ни вельхи, ни греки не должны осквернять останков великого короля. Нет, прах дорогого героя должен быть скрыт так, чтобы никто не мог найти его. И вот в темную ночь, при помощи Тейи, я вынес благородный труп из круглой башни Равенны и, как величайшее сокровище, скрыл его здесь, где он спрятан надежно. А если бы через много веков случайно и нашли его, то кто догадался бы, что это король с орлиным взглядом? Мраморный саркофаг в Равенне теперь пуст, и монахи напрасно стерегут его. Здесь, окруженный своими сокровищами, сидя на своем троне, должен покоиться великий король. Душа его, которая смотрит сюда из Валгаллы, это приятнее, чем видеть себя распростертым под тяжелым камнем.

– Но теперь, – закончил его речь Тейя, – для него и для его сокровищ наступило время еще раз увидеть божий свет. Когда мы вынесем все эти сокровища, мы возьмем с собою также и дорогой труп героя. А завтра рано утром мы уйдем отсюда и поспешим к тому месту, которое я избрал для последней битвы нашей, – месту, которое может дать надежное убежище всем, решившимся умереть.

Глава 2

Нарзес между тем вел свои войска также к Неаполю, но через Рим. Цетег со своими исаврийцами находился тут же. Он боялся, что Нарзес не сдержит обещания и попытается овладеть Римом. Но, к его удивлению, Нарзес этого не сделал и даже переговоры с папой и властями Рима вел вне города, в присутствии Цетега. Римляне поклялись над мощами святых не открывать ворот своего города никому, кроме префекта города.

Цетег был очень доволен.

– Они поняли наконец, – сказал он вечером Лицинию, – что я один могу спасти Рим.

– Ах, начальник, – ответил тот, – не доверяй этому хитрому калеке. Я боюсь его.

– Не бойся. Только бы нам забраться в Капитолий. А уж оттуда мы справимся с ним: эпилептики не выносят воздуха Капитолия.

На следующее утро Цетег весело обратился к Лицинию:

– Слушай, только никому не говори: сегодня ночью ко мне в палатку успел пробраться Публий Мацер. Папа сделал его начальником в вновь сформированных римских войск и поручил ему охрану латинских ворот Рима, а брату его Марку поручил Капитолий. Он показывал мне документы. Но римлянам надоело управление духовенства. Они хотят видеть меня с моими исаврийцами на стенах своего города. Он напишет мне, в какую ночь ворота Рима и Капитолия будут открыты для нас.

Между тем Тейя прошел мимо Неаполя и расположился лагерем на склоне Везувия, по обоим берегам Драконовой реки, протекающей у подошвы горы и впадающей в море. Первой заботой короля было скопить как можно больше продовольственных запасов, чтобы кормить свой народ. В то же время он сделал все возможное, чтобы еще более укрепить это, от природы хорошо защищенное, место. Когда дня два после него сюда подошел Нарзес и осмотрел позицию противника, он даже удивился уменью варвара выбрать место для защиты.

– На Везувии есть одно ущелье, – сказал он Альбоину, – давно, когда я еще надеялся излечиться от своей болезни, врачи отправили меня сюда пользоваться горным воздухом. Я исходил тогда все горные тропинки и нашел это ущелье. Если варвары заберутся туда, то только голодом можно будет заставить их выйти из него.

– Это случится не скоро, – возразил Альбоин.

– Да, но другого средства не будет. Я не имею никакого желания губить еще десятки тысяч императорских войск, чтобы месяцем раньше уничтожить эту последнюю горсть варваров.

Так и вышло: шестьдесят дней простояли противники друг против друга. Медленно, со страшными потерями завоевывая каждый шаг, Нарзес стягивал свои войска вокруг осажденных. Наконец он закрыл им все пути на север, восток и запад. Только юг оставался открытым. Не там было море, а готы не имели ни одного корабля. После ужасной битвы византийцам удалось оттеснить готов на правый берег Драконовой реки. Тут на плоскогорье, неподалеку от одного из боковых кратеров Везувия, среди многочисленных пропастей, пещер и обрывов расположились остатки храброго народа. Со всех сторон это плоскогорье было окружено громадными, почти отвесными скалами. Единственным выходом служило узкое ущелье, открывавшееся на юг. Это и было то ущелье, о котором говорил Нарзес. Вход в него был так узок, что один человек вполне закрывал его своим щитом. Этот вход день и ночь сторожили, сменяясь каждый час, сам король Тейя, герцог Гунтарис, герцог Адальгот, граф Гриппа, граф Визанд, Алигерн, Рагнарис и Вахис. За ними в ущелье стояла всегда сотня воинов, также сменявшихся ежечасно.

Итак, долгая и ужасная борьба за Рим и Италию свелась в конце концов, благодаря ужасной системе Нарзеса, к борьбе из-за маленького ущелья на берегу так горячо любимого и так храбро защищаемого готами полуострова.

На холме, прямо против входа в ущелье, расположился Нарзес с лангобардами. По правую сторону от него стоял Иоганн, по левую – Цетег с исаврийцами. Цетег был очень доволен своим местом, так как оттуда шла дорога прямо на Рим.

– Будьте готовы с исаврийцами, – говорил он Лицинию и другим своим центурионам. – Как только получится известие от Мацера, вы тотчас отправитесь в Рим.

– А ты? – спросил Лициний.

– Я останусь пока при Нарзесе, чтобы наблюдать за ним.

Прошла несколько дней, и ожидаемое от Мацера известие было получено. Цетег тотчас сообщил об этом Лицинию.

– Сегодня же ночью мы отправимся, – ответил Лициний. – Позаботься только, чтобы великий калека как можно дольше не знал о нашем уходе.

– Это напрасно, Лициний. За нами так зорко наблюдают, что мы не можем скрыть этого. Гораздо благоразумнее будет действовать открыто. Ты сам пойдешь к нему вместе с Сальвием. От моего имени вы сообщите ему, что римляне уничтожили уже последних готов, которые держались еще в башне Адриана, и просят, чтобы я с исаврийцами вступил в Рим теперь же, не ожидая битвы с Тейей. Скажите ему, что я прошу его сообщить, согласен ли он, чтобы вы тотчас отправились туда с исаврийцами. Без его согласия ни я, ни исаврийцы не тронемся с места.

Как только Лициний вышел, в палатку вошел Сифакс.

– О господин, – умоляющим голосом обратился он к Цетегу, – не доверяй этому больному со спокойным, проницательным взглядом. Я так боюсь его.

– Я знаю, мой Сифакс, что он охотно уничтожил бы меня. Но он так осторожен, что я никак не мог ничего выведать у него. Слушай: я знаю, ты хорошо плаваешь. Но умеешь ли ты нырять? Можешь ли долго оставаться под водою?

– Могу, – с гордостью ответил Сифакс.

– Прекрасно! – вскричал Цетег. – Я узнал, что Нарзес ведет тайные разговоры с Альбоином и Василиском не в палатке, – в лагерь тысячи ушей, – а в купальне. Врачи предписали ему утреннее купание в море. Для этой цели ему устроили купальню, к которой можно добраться в лодке. Его сопровождают туда Альбин и Василиск, и я заметила, что каждый раз, возвратившись оттуда, они знают распоряжения Нарзеса и последние вести, полученные из Византии.

– Отлично, – ответил Сифакс. – Если эти вести можно узнать в купальне, обещаю, что ты будешь знать все. Притом вот уже несколько дней подряд какой-то рыбак делает мне разные знаки. Я думаю, что он хочет сообщить мне нечто. Но лангобарды так следят за каждым моим шагом, что мне не удалось незаметно поговорить с ним. Быть может, теперь, нырнуть в воду, я узнаю также и то, что хочет сообщить этот рыбак.

Между тем вскоре возвратился Лициний.

– Префект, – с радостью вскричал он. – Как хорошо сделал ты, что послал к Нарзесу. Он действительно отпускает нас в Рим. Не понимаю, как мог он сделать это! Вот уж истинно, – кого Бог захочет погубить, того Он ослепляет.

– Расскажи же подробно, что говорил Нарзес, – улыбаясь ответил Цетег.

– Когда я передал ему твое поручение, он сначала не поверил. «Неужели, – недоверчиво сказал он, – благоразумные римляне могут приглашать к себе исаврийцев и префекта, благодаря которому они должны были выносить голод и быть поневоле храбрыми?» Но я возразил ему, что это уже дело префекта. Если он ошибся, то римляне не пожелают впустить его добровольно в свой город, и тогда семи тысяч исаврийцев слишком мало для того, чтобы можно было надеяться взять с ними город штурмом. Это, невидимому, убедило его. Он дал разрешение, с тем условием, что если римляне не впустят нас добровольно, то мы не будем пытаться овладеть городом силой, а тотчас возвратимся назад. Знаешь ли, он, невидимому, ничего не имеет против того, чтобы сам отправился с нами. По крайней мере он спросил: «Когда же префект думает отправиться?» И был видимо удивлен, когда я ответил, что ты останешься здесь, а исаврийцев поведу я и Сальвий.

– Неужели? – вскричал Цетег, и глаза его заблестели. – И как это его называют умнейшим человеком? Такая глупость!.. Отпустить меня в Рим! Да это сами боги ослепили его, и я не могу не воспользоваться разрешением! Меня тянет в Капитолий! Я тотчас отправлюсь с вами. Сифакс, седлай лошадей!

Но мавр сделал ему знак.

– Оставь меня одного, трибун, – сказал Цетег, заметив знак мавра. – Я сейчас снова позову тебя.

– О господин! – вскричал Сифакс, как только Лициний ведет исаврийцев, а ты останься хотя до завтра. Завтра я выужу в море две верные тайны. Я говорил сегодня с тем рыбаком. Он вовсе не рыбак, а писец Прокопия. Прокопий послал тебе семь писем, и так как ни одно не дошло до тебя, – лангобарды перехватили всех послов, – то он послал наконец одного умного человека. У него также есть письмо к тебе, но лангобарды очень зорко следят за ним, – один раз они уже схватили его и хотели убить, но его отец, здешний рыбак, привел свидетелей, что это его сын, и они отпустили его. С тех пор он уже не носит письма при себе. Но сегодня ночью много рыбаков собираются на ловлю. Он выедет с другими и захватит письмо. А завтра утром Нарзес будет купаться, – сегодня болезнь помешала ему. Из Византии сегодня прибыл почтовый императорский корабль. Останься до завтра, пока я все узнаю.

– Конечно, останусь, – ответил Цетег. – Позови мне Лициния.

– Я остаюсь здесь до завтра, – сказал префект вошедшему трибуну. Ты же тотчас веди исаврийцев в Рим. По всей вероятности, я догоню вас дорогой. Но если бы я и не успел, то идите в Рим без меня. Ты Лициний, охраняй Капитолий.

– Начальник! – вскричал юноша. – Это такая честь для меня! Но мне хотелось бы, чтобы ты поскорее ушел от этого Нарзеса. Я не доверяю ему.

– Ну, великий Нарзес – прекрасный полководец, это бесспорно. Но он положительно глуп, по крайней мере, в некоторых случаях. Иначе мог ли бы он отпустить меня с исаврийцами в Рим? Итак, не беспокойся, Лициний. Прощай, мой привет моему Риму. Скажи мне, что последняя битва из-за него между Нарзесом и Цетегом кончается Цетега. До свиданья в Риме!

– В вечном Риме! – повторил Лициний с блестящими глазами и вышел.

– Почему этот Лициний не сын Манилии! – сказал Цетег, глядя вслед юноше. – Как глупо сердце человека! Почему оно так упорно хранит привязанность? Лициний, ты должен, как мой наследник, заменить Юлия! Но почему ты не Юлий!

Глава 3

Наступил между тем сентябрь. Противники все стояли друг против друга. На первых порах Нарзес отправлял небольшие отряды ко входу в ущелье, надеясь овладеть им. Но готы зорко охраняли этот вход и убивали всех, кто приближался к ним на расстоянии выстрела. Наконец Альбоин отказался посылать туда своих лангобардов.

– Да, – с досадой сказал он. – Я не пущу своих волчат туда: почти тысяча их легла перед ущельем. Да и герулы и бургунды, франки и аллеманы также потеряли там не мало людей. Мой брат Гизульф лежит тяжело раненый. И если бы глыба, на которой я вчера стоял, не обвалилась так кстати, моя Розамунда была бы теперь самой прекрасной не из жен, а из вдов царства лангобардов. Довольно с нас. Теперь очередь твоих иллирийцев и македонян. Посылай их, а мы, германцы, достаточно испытали уже, как умирают перед щелкой.

– Нет, мой волчонок, – улыбаясь, ответил Нарзес. – Ни македоняне, ни иллирийцы не пойдут туда. Алмаз режется алмазом: пусть германцы бьют германцев. Вас слишком уж много на свете. Впрочем, ты прав: надо оставить всякую попытку взять это ущелье штурмом. Это невозможно, пока его охраняют люди, подобные Тейе. Будем ждать, что голод выгонит их оттуда. Не может быть, чтобы они продержались еще долго.

Действительно, запасы готов подходили к концу. Однажды вечером Тейя возвратился со своего дежурства у входа в ущелье. Адальгот в ожидании его приготовил ему ужин в палатке. Но Тейя отказался.

– Посидим на воздухе, – сказал он Адальготу. – Взгляни, какой чудный вечер! Немного их увидим уже мы в жизни. Запасы истощаются, и когда я раздам их, то поведу своих готов в последний бой! Конечно, мы не вернемся оттуда, но умереть со славой! Да, судьба и Нарзес могут лишить нас государства, могут уничтожить наш народ, но лишить нас силы не может никто. Иди, мой Адальгот, домой, в свою палатку, где тебя ждет твоя Гото. О как хотел бы я спасти жизнь наших женщин и детей. Но это невозможно. Единственное, что я могу сделать, это обеспечить возможность избежать рабства Византии тем из них, кто предпочитает смерть позору и неволе. Взгляни на эту гору, Адальгот. Видишь, как красиво поднимается огненный столб из темного отверстия, там, вправо? Когда последний защитник входа в лагерь падет, один прыжок туда – и никакой римлянин не прикоснется к нашим чистым женщинам! О них, об этих женщинах думал я, когда избрал это место для последнего сражения! Мы можем со славой умереть повсюду, – и только о женщинах думал я, когда вел вас к Везувию.

Серьезно и решительно сообщил Адальгот решение Тейи своей молодой жене. Он ожидал взрыва горя и отчаяния с ее стороны. Но, к его удивлению, Гото ответила ему совершенно спокойно:


– Я давно уже думала об этом, мой Адальгот, и не считаю это за несчастье. Несчастьем было бы при жизни потерять того, кого мы любим. Я же достигла на земле высочайшего счастья, – я стала твоей женою. А буду ли я ею двадцать лет или полгода, – это уже все равно. Мы умрем вместе, в один день, быть может, в один час, Потому что, когда ты в этой последней битве сделаешь свое дело и будешь наконец ранен так, что не сможешь больше сражаться, – тогда король Тейя не запретит, надеюсь, принести тебя ко мне. Я возьму тебя на руки, я вместе с тобою брошусь в кратер вулкана. О мой Адальгот, как счастливы были мы! И мы сделаемся еще более достойны этого счастья, если сумеем умереть мужественно, без трусливых жалоб. Потомок Балтов не должен иметь права сказать, что дочь пастуха не смогла подняться на его высоту. Меня укрепляет воспоминание о нашей горе. Оно придает мне сил гордо умереть. Когда я в первый раз подумала о смерти, мне стало жаль жизни. Но я вспомнила свои родные горы. «Стыдись, – тихо нашептывали они. – Стыдись, дитя гор! Что сказали бы Иффингер и Волчья голова, и другие каменные великаны, если бы увидели, что дочь пастуха оробела? Будь достойна и своих гор, и своего героя Балта».

Прошло несколько дней после ухода исаврийцев в Рим, а Цетег все еще оставался в лагере Нарзеса. Он решил дождаться письма Прокопия. Но все эти дни стояла такая бурная погода, что ни один рыбак не выезжал в море. Наконец буря стихла, и Сифакс принес письмо. Все более омрачалось лицо Цетега по мере чтения, все крепче и с большей горечью сжимались его губы, глубже становилась складка посреди красивого лба.

Вот что писал Прокопий:

«Корнелию Цетегу, бывшему префекту и бывшему другу, последнее письмо от Прокопия.

Это самое печальное изо всех писем, которые приходилось мне писать. Я охотно отдал бы, правую руку свою, чтобы не писать его, этого отречения от нашей почти тридцатилетней дружбы. В двух героев верил я: в героя меча – Велизария, и в героя духа – Цетега. И вот теперь я должен почти презирать тебя».

Цетег отбросил письмо, но через несколько времени снова взял его.

«Давно уже мне не нравились те кривые пути, по которым в былое время ты увлек и меня. Но я верил, что ты действуешь совершенно бескорыстно, только во имя высокой цели – освобождения Италии. Только теперь понимаю я, что тобою руководило одно безграничное, неимоверное властолюбие. В жертву этому ненасытному чувству ты принес Велизария, этого храбрейшего героя с детски чистым сердцем. Это гнусно, и я навсегда отвращаюсь от тебя».

Цетег закрыл глаза.

– Чему же удивляюсь я? – сказал он про себя. – Умный Прокопий имеет идола: Велизарий – его кумир, и он никогда не простит тому, кто поднимет руку на этого кумира. Да, это не удивительно… но все же больно. Такова сила тридцатилетней привычки. Столько лет мое сердце билось сильнее при звуке имени Прокопия! Однако каким слабым делает нас привычка! Юлия отнял у меня гот, Прокопия – Велизарий. Кто же возьмет у меня Цетега, моего самого старого, последнего друга? – Никто, ни даже Нарзес, ни сама судьба. Итак, прочь, Прокопий, из круга моей жизни! Ты мертв. Но посмотрим, что еще пишет этот мертвец.

И он снова принялся читать:

«Но в память моей тридцатилетней дружбы я хочу предостеречь и, если еще возможно, спасти тебя. Потому что любовь еще не угасла в моем сердце, и я хотел бы оказать тебе последнюю услугу. Ты обвинил Велизария в измене Юстиниану, а тот посадил его в темницу и велел ослепить. Я не мог ничем помочь ему. Но его спас Нарзес, этот великий человек. Когда Велизария схватили, Нарзес был в Никодимии, куда врачи отправили его на купанья. Узнав приговор, он тотчас поспешил в Византию и послал за мною. „Ты знаешь, – сказал он мне, – что заветным желанием моим всегда было – победить Велизария. Но победить в открытой, борьбе, на поле битвы, а не посредством лжи и клеветы. Идем, – ты, его первый друг, и я, его первый враг, – мы попытаемся вместе спасти этого несчастного“. И он отправился к Юстиниану, ручался ему за верность Велизария, но тот ничего не хотел слушать. Тогда Нарзес положил перед ним свой жезл главнокомандующего и объявил ему: „Слушай, что я тебе скажу: если ты не уничтожишь приговора и не велишь заново расследовать это дело, то я бросаю службу, и ты таким образом в один день лишишься обоих своих полководцев. Посмотрим, кто будет тогда защищать твой трон от готов, персов и сарацины“. Юстиниан испугался и попросил три дня на размышление, Нарзес же получил право просмотреть со мною все обвинительные акты и видеться с обвиненным. В течение всех этих трех дней Нарзесу удалось достать твое письмо к императрице Феодоре, в котором та излагает подробно план, как погубить Велизария. Невинность его была таким образом вне сомнений, и Юстиниан сам спустился к нему в темницу, со слезами на глазах обнял его и вывел оттуда. Но то же письмо ясно доказало также и твою давнюю связь с Феодорой. Она отравилась, боясь гнева императора. А тебя Юстиниан поклялся погубить: каким образом – не знаю. Но я знаю наверное, что Нарзес имеет тайные приказания на этот счет. Итак, беги, спасайся!»

Цетег бросил письмо и несколько раз прошелся по палатке.

– Как слаб сделался ты, Цетег! – сказал он наконец самому себе. – До такой степени взволноваться из-за потери дружбы одного человека! Разве ты не потерял Юлия задолго до его смерти? И однако же продолжаешь жить и бороться! А этот Нарзес, которого все боятся, – неужели он действительно так опасен? Этого не может быть! Ведь он слепо доверил Рим мне и моим людям. Во всяком случае теперь я знаю все, что мне нужно. Сегодня же еду в Рим, не обращая внимания на то, что Сифакс подслушает у купальни Нарзеса.

Между тем в палатку вошел Иоганн.

– Префект, – сказал он. – Твоя геройская храбрость известна всем, и я пришел к тебе с почетным предложением. Я и мои товарищи привыкли к быстрым действиям под начальством Велизария, и благоразумная медлительность Нарзеса надоела нам. Если бы нам удалось овладеть входом в это ущелье…

– Да, если бы!.. – засмеялся Цетег. – Но Тейя недурно охраняет его.

– Вот потому-то мы и решили, что он должен умереть, этот Тейя. С его смертью готы недолго продержатся. И вот мы – человек пятнадцать лучших стрелков – заключили клятвенный союз против него. Как только наступит его очередь охранять вход, мы все – один за другим по очереди, потому что тропинка, ведущая к ущелью так узка, что только один человек может идти – пойдем против него. Передний вступит в единоборство. Остальные будут держаться насколько возможно ближе к нему, чтобы заступить его место, как только он падет, или следовать за ними в проход, если ему удастся убить Тейю. Хочешь присоединиться к нашему союзу? Ведь ты также ненавидишь этого чернокудрого героя?

– Охотно, пока я здесь, – ответил Цетег. – Но я скоро уезжаю в Рим.

Странная насмешливая улыбка промелькнула на лице Иоганна. Цетег заметил ее, но объяснил неверно.

– Ты же сам говоришь, – сказал он Иоганну, – что моя храбрость не подлежит сомнению. Но у меня есть дела более важные, требующие моего присутствия в Риме. Гибель же готов все равно неизбежна.

– Хорошо. В таком случае исполни мою вторую просьбу: пойдем в мой лагерь. Оттуда с вершины холма сквозь расщелину в скале видно, хотя немного, что делается у готов. Сегодня нам показалось, что готы как – будто затевают что-то. Пойдем, посмотри, – не ошибаемся ли мы. Только не говори Нарзесу о нашем союзе.

– Хорошо, идем, – ответил Цетег, и оба отправились. Придя туда, Цетег несколько времени смотрел на лагерь готов и заметив вскричал:

– Они приготовляются к нападению! Нет сомнения!

– А как ты думаешь, – быстро спросил Иоганн молодой, очевидно, недавно прибывший из Византии командир, которого Цетег не знал, – как ты думаешь, могли бы новые машины хватить отсюда до варваров? – те машины, знаешь, которые были последним изобретением Мартина, и которые мой брат повез к Риму?

– К Риму? – вскричал Цетег, бросив быстрый вопросительный взгляд на Иоганна. По телу его пробежала дрожь. Ему показалось, точно чья-то рука сжала его сердце. Он заметил, как Иоганн сделал быстрый знак юноше, чтобы тот молчал.

– К Риму? – беззвучно повторил Цетег, пронизывая взглядом Иоганна.

– Ну да, к Риму! – с досадой ответил наконец тот. – Зенон, этот человек – Цетег, префект Рима.

Молодой византиец поклонился и взглянул на Цетега с выражением, с каким смотрят на человека, о котором много слышали, но видят в первый раз.

– Цетег, – продолжал Иоганн, – это Зенон, сражавшийся до сих пор с персами. Он вчера только прибыл сюда из Византии.

– И его брат пошел к Риму? – спросил Цетег.

– Мой брат Мегас имеет поручение установить новые машины на стенах Рима, – ответил византиец. – Вероятно, он уже там. Мне же очень приятно лично познакомиться с величайшим героем западной империи, славным защитником гробницы Адриана.

Но Цетег уже не слышал его. Молча поклонившись, он повернулся и пошел в свою палатку.

– Возвратился ли Сифакс? – спросил он исаврийца, стоявшего на страже у входа.

– Да, начальник. Давно уже и с нетерпением ждет тебя. Он ранен.

Цетег быстро вошел в палатку.

– О мой господин! Мой великий лев! – в отчаянии вскричал Сифакс, бросаясь перед ним и обнимая его колени. – Ты обманут… погиб… ничто не сможет спасти тебя!

– Успокойся, – ответил Цетег. – Приди в себя. Ты ранен?

– Это пустяки: лангобарды не хотели пускать меня сюда и, как будто шутя, начали со мною спор. Но удары их ножей были очень нешуточные. Об этом, впрочем, не стоит и говорить. Но ты, мой лев, мой орел, моя пальма, мой источник, моя утренняя заря, – ты погибаешь!

И нумидиец снова бросился к ногам своего господина, целуя и обливая их горячими слезами.

– Говори по порядку, – сказал Цетег, прислонившись спиною к столбу и скрестив руки на груди. Голова его была гордо закинута, но он смотрел ни на Сифакса, а в пустую даль.

– О господин, я не могу рассказать по порядку. В купальне с Нарзесом был Василиск, Альбоин, и еще три человека, одетых лангобардами, – но я узнал Альбоина, Сцеволу и Аниция, сына Боэция.

– Не может быть! – вскричал Цетег. – Ты ошибся.

– Нет, господин, я хорошо узнал их. Они вчера только прибыли из Византии и требовали твоей головы. Я не понимал некоторых слов, – они говорили по-гречески, а я не так хорошо знаю этот язык, как твой, – но смысл я хорошо понял: они требовали твоей головы. Однако Нарзес сказал: «Нет, не надо убийства. Он должен быть судим и умереть по приговору». – «Когда же», – спросил сын Боэция. – «Когда наступит его время». – «А Рим», – спросил Василиск. – «Рима он никогда не увидит более», – ответил Нарзес.

Цетег быстро зашагал взад и вперед.

– Господин, в Риме происходит что-то важное, только я не мог хорошо понять, что именно. Аниций что-то спросил и затем назвал твоих исаврийцев. «О, – ответил Нарзес, – братья Мацеры прекрасно завлекли их в ловушку».

– Что? – вскричал Цетег. – Хорошо ли ты расслышал? Братья Мацеры? В ловушку?

– Да, он так и сказал: в ловушку. Альбоин заметил: «хорошо, что молодой Лициний ушел, – иначе не обошлось бы без жаркого боя». А Нарзес ответил: «Всех исаврийцев надо было удалят. Неужели можно было допустить до кровавой битвы в своем лагере? Король Тейя, наверное, воспользовался бы этим». О, господин, я боюсь, что они с умыслом завлеки твоих верных воинов.

– Да, я сам теперь почти уверен в этом, – мрачно ответил Цетег. – Но что говорили они о Риме?

– Альбоин спросил о каком-то новом предводитель – Мегас, давно ли он в Риме? – «Поспел вовремя для Лициния и исаврийцев», – ответил Нарзес.

Цетег застонал:

– О Лициний! и ты последовал за Юлием! – воскликнул он.

– «Но граждане Рима? – спросил Сцевола. – Они боготворят его!» – продолжал Сифакс. – «То было прежде. Теперь же никого они так не боятся и ненавидят, как этого человека, который силою хотел заставить их сделаться римлянами, героями», сказал Нарзес. – «А если они все же согласятся принять его? – спросил Альбин. – Ведь имя его действует обаятельно». – «О, двадцать пять тысяч армян в Капитолии свяжут лучше, чем их договор и клятва». – «Какой договори клятва?» – спросил Сцевола. – «Они поклялись открыть свой город только префекту Рима. Но они знали уже тогда, что префектом Рима назначен я. Мне, а не ему клялись они в верности», ответил Нарзес.

Цетег молча бросился на постель, закрыв лицо руками. Ни одного стона, ни одной жалобы не вырвалось из его груди.

– О господин, это убьет тебя! Но ты должен знать все, отчаяние придает силу.

– Кончай, – спокойно ответил Цетег, поднимаясь. – Я выслушаю спокойно, что бы там ни было. Все прочее может касаться уже только меня, а не Рима.

– Но оно ужасно! О господин, несколько времени они говорили так, что я ничего не понял. А потом Нарзес сказал:

– Император пишет: за то, что он был в связи с Феодорой и вместе с нею обманывал императора, пусть его постигнет участь, которую он готовил Велизарию: ослепление…

– Да? – улыбнулся Цетег и схватился за кинжал.

– И распятие!.. – Продолжал раб и снова с рыданием бросился к ногам своего господина.

– Успокойся, я еще не распят, твердо стою на ногах, кончай!..

– Но я полководец, а не палач, – продолжал Нарзес. – Юстиниан должен удовольствоваться тем, что я пришлю ему голову этого храбреца. Но… О господин… только не это! Что хочешь, только не это! Уж если мы должны умереть…

– Мы? – улыбнулся Цетег. – Но ведь ты же не обманывал великого императора и не был в связи с Феодорой. Тебе не грозит никакая опасность.

Но Сифакс, не слушая его, продолжал:

– Да разве же тебе неизвестно? Вся Африка хорошо знает, что если отрубить голову человека, то душа его должна будет целые века жить в теле самых отвратительных безголовых червей. О, только бы они не отрубили твоей головы!.. – рыдал Сифакс.

– Успокойся, она еще крепко держится на плечах. Но тише, кто-то идет.

Вошел посланный от Нарзеса с письмом. Цетег быстро распечатал его.

«Неприятную новость должен я сообщить тебе, – писал Нарзес. – Вчера вечером я получил известие, что Лициний и большая часть исаврийцев…» – О! – простонал Цетег. – Они убиты!.. – «…хотели силою овладеть Римом и умерщвлены. Остальные исаврийцы взяты в плен».

– Итак, мой второй Юлий последовал за первым. Но теперь мне и не нужен наследник, потому что Рим не будет моим наследством. Все потеряно! Великая борьба за Рим кончена. Глупое превосходство силы победило и геройство готов, и силу духа Цетега. Теперь идем Сифакс, я – на смерть, а ты, свободный, в свою свободную пустыню.

– О господин, – громко рыдая и бросаясь на колени, вскричал Сифакс, – не прогоняй меня от себя. Позволь умереть с тобою!

– Хорошо, – просто ответил Цетег, положив руку на голову мавра. – Я сам любил тебя, умрем же вместе. Подай шлем, щит, меч и копье.

– Куда, господин?

– Сначала к Нарзесу, а потом на Везувий.

Глава 4

Было чудное сентябрьское утро: земля и море были залиты ярким светом солнца. По самому берегу залива, так, что катящиеся волны иногда касались его ног, спокойно шел одинокий воин. Лучи солнца ярко блестели на его круглом щите и великолепном панцире. Это был Цетег, и он шел на смерть. Издали за ним почтительно следовал Сифакс. Вот Цетег подошел к высокой узкой скале, которая глубоко вдавалась в море. Он взошел на самую вершину ее, обернулся и устремил взгляд на северо-восток. Там лежал Рим.

– Прощайте! – глубоко растроганным голосом сказал он:

– прощайте, семь холмов бессмертия! Прощай и ты, река Тибр. Два раза лежал я окровавленный на твоем берегу, и оба раза твои воды возвращали мне жизнь. Но теперь и ты не спасешь меня! Я боролся, сражался из-затебя, мой Рим, как никто. Теперь борьба кончена, полководец без войска разбит. Да, я сознаю теперь, что хотел невозможного. Сего может достичь могучий дух отдельного человека, только не может он создать несуществующий народ. Будь же благословенно, священное море! – и, наклонившись, он зачерпнул рукою немного морской воды и смочил ею свой лоб. – Будь благословенна и ты, священная почва Италии! – и он опять захватил рукою немного песку с берега. – С благодарностью покидает тебя твой верный сын, глубоко пораженный не страхом близкой смерти, а твоею прелестью. Я предвижу для тебя долгие столетия чужеземного владычества, – я не смог отвратить их. Но кровь своего сердца приношу я в жертву, чтобы исполнилось мое желание: чтобы наступил наконец день, когда никакие иноземцы не будут владеть ни пядью твоей священной земли, когда ты будешь свободна вся, от священных Альп до самого моря.

Спокойно, с достоинством пошел Цетег к среднему лагерю, к палатке Нарзеса.

– А, Цетег! – вскричал Нарзес, увидя его. – Как, кстати, ты пришел. Скажи, неужели правда, что ты присоединился к этому безумному союзу, который составили мои лучшие полководцы? Я только что случайно узнал о нем и назвал их безумцами, а они ответили мне в оправдание, что это – не безумие, потому что даже умнейший человек, Цетег, примкнул к союзу. Правда ли это?

– Да, правда. И прямо отсюда, – ты Иоганн, позволь мне начать первому, – я иду к Везувию. Приближается время дежурства Тейи.

– Я рад этому, – сказал Нарзес.

– Да, это избавит тебя от значительных хлопот, префект Рима, – ответил Цетег.

Все смотрели на него пораженные. Только Нарзес спокойно сказал:

– Ты знаешь все? Отлично. Не моя вина, Цетег, что я не сказал тебе этого сам. Но император строго запретил. Я хвалю твое решение. Не изменяй его, оно избавит тебя от тяжелого процесса. Прощай! Мы все также двинемся тотчас к проходу. Нельзя допустить готов напасть на нас. Не понимаю только, почему мой ионийский флот не приходит так долго. Два скороходных корабля послал я к нему с приказанием немедленно идти сюда, а о нем ни слуху ни духу. Он нужен мне для перевозки пленных готов в Византию. Но теперь невозможно дольше ждать. Сейчас мы двинемся к ущелью.

– Нарзес, – сказал Цетег. – Окажите мне последнюю милость. В твоем войске есть римляне и итальянцы. Позволь мне собрать их и повести в этот последний бой.

Нарзес с минуту подумал.

– Хорошо, – сказал он, – собери их веди… на смерть, – тихо прибавил он, обращаясь к Василиску. – Их тысячи полторы, и я доставлю ему счастье умереть во главе своих соотечественников… Прощай, Цетег!

Молча поклонившись, с поднятым мечом, Цетег вышел.

– Альбоин, – задумчиво сказал Нарзес после ухода римлянина. – Посмотри хорошенько на него. Понимаешь ты, кто это вышел?

– Великий враг своих врагов, – серьезно ответил лангобард.

– Да, волчонок, взгляни на него еще раз: это идет умирать последний римлянин!

И все полководцы, бывшие в палатке, поспешили к выходу, чтобы еще раз взглянуть на великого человека.

– Как? – вскричал в эту минуту Сцевола, все еще переодетый лангобардом. – Ты позволяешь ему ускользнуть от суда?

– И от руки палача? – прибавил Альбин. – А обвинителей лишаешь его имущества?

Альбоин быстро обернулся и с негодованием вскричал:

– Полководец, вели этим двум крикунам снять одежду моего народа. Они позорят ее.

– Ты прав, волчонок, – ответил Нарзес и затем обратился к римлянам: – Теперь уж незачем переодеваться. И вы не нужны мне, как обвинители. Цетег приговорен, и приговор над ним исполнит король Тейя. А вы, вороны, не должны каркать над мертвым героем.

– А приказ Юстиниана? – Упрямо спросил Сцевола.

– Даже Юстиниан не может ни ослеплять, ни распинать мертвых. Раз Цетег умрет, я не смогу оживить его для удовлетворения жестокости Юстиниана. Но ты, Альбин, не получишь ни гроша из его денег, и ты, Сцевола, ни капли его крови. Его золото принадлежит императору, кровь – готам, а его имя – потомству.

– Ты представляешь злодею возможность умереть, как герою, – с неудовольствием сказал Аниций.

– Да, сын Боэция, потому что он заслужил это. Но ты действительно имеешь право отомстить ему: когда он будет убит, ты отрубишь ему голову и отвезешь ее Юстиниану. Но вот звучит римская труба: началась битва. Цетег верно объяснил движение в лагере готов. Они действительно приготовлялись, чтобы ночью напасть на противников. Утром Тейя собрал всех готов и объявил им, что запасы истощились, и потому дольше ждать нечего. Кто желает, может идти в лагерь Нарзеса, нежелающие же должны умереть. Способные носить оружие ночью выйдут из ущелья, нападут и найдут смерть в борьбе с ними. Все же неспособные сражаться – женщины, дети – могут найти смерть в кратере Везувия. К большой радости короля, не нашлось ни одного человека, – ни из мужчин, ни из женщин, – который пожелал бы сохранить жизнь ценою рабства. Все мужчины, даже старики и мальчики, начиная с десяти лет, решили вооружаться и идти за Тейей. Женщины же и дети моложе десяти лет решили броситься в Везувий.

Но Нарзес предупредил готов. Заметив их приготовления, он велел своим войскам подойти к ущелью на расстоянии выстрела.

– Хорошо, – сказал Тейя, заметил движение врага, – это ни в чем не изменить нашего решения. Вся разница в том, что вместо звезд на последнюю битву готов будет взирать полуденное солнце. Готовьтесь, мои готы!

И он быстро начал отдавать приказания. Небольшой отряд воинов он поставил у входа в пещеру, где хранился труп Теодориха и королевские сокровища, и велел, чтобы они, как только Адальгот подаст условленный знак, тотчас взяли все сокровища и труп короля и бросили в Везувий. Женщин и детей он поставил у катера вулкана, Адальготу поручил знамя Теодориха и поставил его с Вахисом и несколькими воинами у входа в ущелье, всех же воинов разделил на сотни.

Когда все распоряжения были исполнены, Тейя стал у входа, подле Адальгота. Перед самым ущельем стояли густые ряды византийцев и тянулись далеко-далеко до самого берега моря. Их вооружение ярко блестело и вместе с тем ужасно. Несколько минут король смотрел вперед, затем обратился к Адальготу:

– Взгляни, – сказал он, – где могли бы мы найти более прекрасное место для своих могил? Умереть же, мой Адальгот, будем достойны нашего народа и этой чудной могилы. Ну, прощай, Адальгот! Как бы мне хотелось спасти остатки своего народа, доставить ему свободное отступление на север! Но это невозможно. Нарзес едва ли дозволит это, о просить последним готам не подобает! Итак, на смерть!

Высоко подняв свой ужасный боевой топор, он вышел из ущелья во главе своего войска. Вслед за ним шел его двоюродный брат Алигерн и старый Гильдебранд, за ними герцог Гунтарис, граф Визанд и густыми рядами остальные готы.

Вахис, стоя подле Адальгота у входа в ущелье, звуком рога дал знак к началу битвы. И вот она началась, эта ужасная неровная борьба нескольких сотен с сотней тысяч!

На ближайшей к ущелью ровной площадке стоял Иоганн со своими союзниками, поклявшимися убить Тейю. Не было еще только Альбоина, Гильзульфа и Цетега. За этими предводителями стояли густые ряды лангобардов и герулов. Они встретили выступивших готов целым градом стреле и копий.

Прежде всех на Тейю бросился армянин Альтий и тотчас упал с раздробленной головой. За ним выступил герул Рудольф. Топор Тейи глубоко проник в его тело. Прежде чем король успел вытащить свой топор, на него набросились сразу трое: герул Свартуя, перс Кабадес и бойовар Гарицо. Этого последнего, ближайшего и самого смелого, Тейя ударил рукояткой щита в грудь с такой силой, что великан упал и покатился с горы.

– Теперь помоги, святая дева Неаполя, которая хранила меня во все времена этой ужасной войны! – прошептал почитатель Мирьям и, скатившись вниз, встал невредимый, только оглушенный падением. В то же время Свартуя занес меч над головою Тейи, но Алигерн одним ударом отрубил ему руку. Перса Кабадеса убил Гильдебранд. Между тем Тейя снова овладел своим топором и убил еще двоих. Так один за другим пали десять человек из числа поклявшихся убить его. Но вот щит Тейи разлетелся в куски. Враги со всех сторон наступали, он отбивался только топором и мечем.

Вдруг раздался звук рога со стороны ущелья. На секунду Тейя оглянулся: большая часть его воинов лежали убитые, а лангобарды, персы и армяне наступили на уцелевших громадной массой. В то же время франки, македоняне и фракийцы двигались слева ко входу в ущелье, между тем как третья часть войска – гепиды, аллеманы, исаврийцы и иллирийцы – бросилась к Тейе, чтобы заградить ему и небольшой кучке героев, бывших подле него, отступление к ущелью. Зорко взглянув Тейя на вход в ущелье. Вдруг знамя Теодориха исчезло, точно упало. Это заставило его решиться.

– Назад, к выходу! Спасать знамя Теодориха! – вскричал он и бросился назад.

Но ему тотчас преградили путь исаврийцы под начальством Иоганна.

– На короля! – вскричал он. – Не пропускайте его назад! Бросайте копья!

И целый град их полетел в Тейю. Но Алигерн вовремя успел подать ему свой щит.

– Назад, к ущелью! – еще раз вскричал Тейя и, раздробив голову первому подскочившему к нему исаврийцу, с такой силой боролся на Иоганна, что тот упал. Пользуясь минутой, Тейя, Алигерн, Гунтарис, Гильдебранд, Гриппа и Визанд поспешили к ущелью. Но здесь уже кипела битва: Альбоин и Гизульф со своими лангобардами старались проходом. Вот Альбоин бросил огромный камень в Адальгота, защищавшего вход, и попал ему в плечо. Юноша упал. Вахис, стоявший за ним, подхватил знамя Теодориха. Но через минуту Алдальгот поднялся и с такой силой бросился на короля лангобардов, что заставил его отступить. В то же время к проходу успели подбежать Тейя со своими героями и бросились на лангобардов сзади. Целыми кучами падали не ожидавшие этого нападения лангобарды и с громким криком бросились бежать, увлекая за собою своих предводителей.

Но вскоре беглецы были остановлены сильным отрядом Иоганна. Скрежеща зубами, поднялся этот храбрец после падения и тотчас повел своих гепидов, аллеманов, исаврийцев и иллирийцев к ущелью, куда Тейя успел уже добежать.

– Вперед! – крикнул он бегущим лангобардам. – Альбоин, Гизульф, Зенон, идем со мною! Посмотрим, неужели же этот Тейя действительно неуязвим?

И они бросились к ущелью. Тейя стоял у входа с топором.

– Ну, король варваров, покончим! – крикнул Иоганн. – Что ты спрятался в свою нору? Выходи, если ты мужчина!

– Дайте мне три копья! – крикнул Тейя, отдавая свой щит и топор стоящему подле него Адальготу.

И без щита он выбежал из ущелья. Иоганн бросил копье. Тейя наклонил голову, и оно пронеслось мимо. В свою очередь бросил копье Тейя. Иоганн быстро наклонился вперед: копье не задело его, но попало в стоявшего за ним Зенона. Тот упал мертвый. Тейя быстро одно за другим бросил два другие, и одно из них пронзило Иоганна насквозь. Когда тот упал, исаврийцев и иллирийцев объял ужас. Иоганн считался первым героем в Византии после Велизария. С громким криком бросились они бежать. Лангобарды еще держались.

– Идем, Гизульф, – с отчаянием вскричал Альбоин. – Идем, мы должны покончить с этим королем.

Но Тейя был уж подле них. В воздухе сверкнул ужасный топор его, и Альбоин упал, глубоко раненный в плечо. Тотчас же за ним свалился и Гизульф. Тут уж началось неудержимое бегство: лангобарды, гепиды, аллеманы, герулы, исаврийцы – все бежали в ужасе. С громкими торжествующими криками преследовали их товарищи Тейи. Сам же он снова стал у входа в ущелье и, не переставая, бросал в бегущих копья, которые подавал ему Вахис. Ни одно из них не пролетело даром.

Нарзес видел это ужасное, беспорядочное бегство своих лучших войск. Сильно озабоченный, поднялся он в носилках.

– Иоганн убит! – кричали иллирийцы, пробегая мимо него.

– Альбоин и Гизульф тяжело ранены! – кричали лангобарды.

– Беги! скорее спасайся в лагерь!

– Надо начинать снова, – сказал Нарзес. – А, вот наконец идет Цетег. Как он вовремя!

Действительно, Цетег собрал всех римлян и итальянцев, которые были рассеяны в войсках Нарзеса. Это были большею частью старые легионеры из Рима и Равенны, глубоко преданные ему Спокойно, в строгом порядке шли они к ущелью. Сифакс, с двумя копьями в руках, шел за своим господином.

Готы, преследовавшие бежавшие войска Иоганна и Альбоина, завидя этот свежий отряд, отступили к ущелью.

Молча, без боевых возгласов, без звука трубы шли римляне за своим предводителем. Вот они прошли покрытое кровью и трупами место, где Тейя в начале битвы поразил двенадцать союзников, выступивших против него. Тем же мерным, спокойным шагом, с мечом в правой, с копьем и щитом в левой руке, провел их Цетег мимо убитого Иоганна.

Готские герои не захотели прятаться в ущелье. Они ждали врага перед входом. Вот наконец римляне с Цетегом во главе приблизились. Герцог Гунтарис Вельзунг первый бросился на Цетега. Его копье воткнулось глубоко в щит римлянина, но в ту же минуту он сам упал мертвый.

Граф Гриппа из Равенны хотел отомстить за Вельзунга высоко взмахнул он своим длинным копьем. Но широкий меч Цетега на смерть поразил старого соратника великого Теодориха.

Гневно нахмурившись, выступил Визанд, – клинки их мечей скрестились с такой силой, что искры засверкали. Но Цетег ловко отразил страшный удар и вонзил свой меч в правое плечо гота. Высоко брызнула струя его крови, два товарища быстро унесли его. Брат его Рагнарис пустил свое копье. Цетег не заметил его, но верный Сифакс ловким ударом отбросил его в сторону. В ту же минуту Цетег разрубил голову гота.

Испуганные готы отступили перед ужасным римлянином и протеснились мимо Тейи в ущелье. Только Алигерн, брат Тейи, не захотел отступить. Он с такой силой бросил свое копье, что насквозь пробил щит Цетега. Но меч римлянина вонзился ему в грудь, и он упал на руки старого Гильдебранда, который, бросив свой топор, с трудом пронес раненного мимо Тейи в ущелье.

Но и удар Алигерна не пропал даром: широкой струёй лилась кровь из левого плеча Цетега. Однако он не обращал на это внимания и бросился вперед, чтобы убить обоих готов: Гильдебранда и Алигерна. В эту минуту Адальгот узнал ненавистного человека, погубившего его отца.

– Аларих! Аларих! – громко вскричал он и, бросившись вперед, схватил кинутый Гильдебрандом топор: – Аларих! – вскричал он еще раз.

При звуке этого имени Цетег поднял голову. Через минуту тяжелый топор просвистел в воздух и ударил в шлем Цетега. Тот упал, оглушенный ударом. Сифакс тотчас подскочил, схватил его на руки и отнес в сторону от места битвы.

Но легионеры не отступали, да и не могли бы отступить, если бы и хотели, потому что следом за ними Нарзес выслал две тысячи персов и фракийцев.

– Не приближайтесь к ущелью! – кричал их предводитель. – Бросайте копья издали! Так велел Нарзес.

Войско охотно повиновалось этому приказу, и целый град копий полетел в узкий вход в ущелье. Ни один гот не мог показаться. Тейя, закрывая своим телом и щитом узкий вход, долго один защищал свой народ. Византийский историк Прокопий так описывает со слов очевидца эту невиданную борьбу Тейи:

«Теперь я должен изобразить в высшей степени замечательное геройство человека, который не уступает никому из тех, которых называют героями, – геройство Тейи. Всем видимый, стоял он, прикрываясь щитом, у входа впереди своих воинов. Все храбрейшие римляне, – а их было много, – бросились на него, потому что с его смертью, думали они, битва кончится. Все они бросали в него копья. Он же перехватывал их своим щитом, а сам убил, одного за другим, бесчисленное множество. Когда же щит его становился слишком тяжел от вонзившихся в него копий, он требовал себе другой. Так стоял он, не оборачиваясь, крепко, точно вросший в землю, правой рукой нанося смерть врагам, а левой защищая себя от смерти, постоянно требуя себе новых щитов».

Вахис и Адальгот, стоявшие за ним, непрерывно подавали ему новые щиты и копья, огромная куча которых была навалена у входа.

Ну вот римляне, персы и фракийцы, видя, что все усилия их разбивались об этот живой щит готов, а самые храбрые из них, бросавшиеся вперед, один за другим падали мертвые, – стали терять бодрость, поколебались и наконец с криком бросились бежать.

В эту минуту Цетег очнулся.

– Сифакс, новое копье! – вскричал он и быстро вскочил. – Стойте! – закричал он бегущим. – Остановитесь, римляне! За вечный Рим!

И, гордо выпрямившись, он выступил против Тейи. Римляне узнали его голос. «За вечный Рим!» повторили они и остановились.

Но и Тейя узнал этот голос. В щит его вонзилось уже двенадцать копий, – он не мог больше держать его, но, узнав приближавшегося, не думал более о перемене щита.

– Не надо щита! Боевую секиру! Скорее! – вскричал он.

Вахис быстро подал ему его любимое оружие. Тейя бросил щит и, размахивая топором, с криком: «Умри, римлянин!» бросился из ущелья навстречу Цетегу.

Через минуту в воздухе одновременно просвистели топор и копье. Ни один из врагов не думал о защите, оба упали. Топор Тейи пронзил грудь Цетега.

– Рим! Вечный Рим! – вскричал он еще раз и умер.

Копье римлянина в то же время вонзилось в грудь Тейи. Адальгот и Вахис подхватили его, смертельно раненного, и унесли в ущелье.

Восемь часов продержался Тейя, непрерывно сражаясь, и день стал уже клониться к вечеру. Как только неприятели увидели, что Тейя упал, они тотчас бросились к ущелью. Место Тейи во входе занял Адальгот. Гильдебранд и Вахис стали за ним.

Сифакс между тем вынес труп Цетега с места битвы. Громко рыдая, сидел он в стороне, держа на коленях благородную голову. Вдали шумела битва, но он не замечал ее. Вдруг он увидел, что к нему приближается Аниций с толпой византийцев, среди которых он узнал Альбина и Сцеволу.

– Что вам нужно? – вскричал он, вскочив на ноги и берясь за копье.

– Голову префекта. Мы должны отвезти ее императору в Византию, – ответил Аниций.

Но мавр, пронзительно крикнув, бросил копье. Аниций упал, и, пока остальные возились с умирающим, Сифакс схватил труп своего господина и стрелою понесся с ним на гору, к тому месту, где над нею взвивался столб дыму, – это был один из боковых кратеров.

Он бежал по крутой, почти отвесной тропинке, которую и византийцы, и готы считали недоступной. И чем дальше, тем быстрее бежал он, боясь, чтобы его не понимали. Вот он наконец у самого кратера. На минуту он остановился на высокой черной скале, обеими руками поднял дорогой ему труп высоко над головою, показывая прекрасное, гордое лицо его заходящему солнцу, – и вдруг исчез вместе с ним в бездне: величественная гора схоронила в своей пылающей груди верного, хотя и преступного сына своего, с его величием и освободила его от мелкой ненависти его врагов.

Альбин и Сцевола обратились к Нарзесу, чтобы он велел вытащить труп из кратера. Но тот ответил:

– Нет, я воюю с живыми, а не с мертвыми. Оставьте великану его величественную могилу.

Между тем у входа в ущелье кипела битва. Место Тейи занял Адальгот и оказался достойным преемником героя. Вдруг, в самый разгар борьбы, раздались торжественные, радостные звуки римской трубы, призывающей к прекращению битвы, к перемирию, и в то же время Гильдебранд и Вахис, стоявшие за Адальготом, вскричали:

– Взгляни на море! Гаральд! Гаральд! Его корабли!..

Утомленные византийцы с радостью прекратили борьбу. Король Тейя лежал на своем широком щите со стрелою в груди, Гильдебранд не позволил вынимать ее из раны, потому что «вместе с кровью уйдет и его жизнь», – сказал он.

– Что это за крик? – тихо спросил умирающий. – Северные люди? Гаральд здесь?

– Да, дорогой, несравненный герой, – радостно ответил ему Адальгот, опускаясь перед ним на колени: – Гаральд – это спасение для остатка нашего народа, для нас – и для женщин, детей! Не напрасно отстаивал ты нас с таким беспримерным геройством целый день. Только что явился сюда посол Нарзеса, Василиск, Гаральд разбил его ионийский флот и явился сюда. Он грозит высадиться и начать борьбу, если Нарзес не даст свободного пропуска всем оставшимся в живых готам с их имуществом и оружием. Он хочет отвезти нас в страну Фулу. Нарзес охотно согласился. Он говорят, что глубоко уважает высокое геройство короля Тейи и остатка его народа. Можем ли мы воспользоваться этим разрешением, о король?

– Конечно, – ответил умирающий, и потухающие глаза его вспыхнули еще раз. – Можете и должны. Слава Богу, спасены и свободны остатки нашего народа! Да, да, поезжайте в Фулу все живые и возьмите с собою обоих покойников: короля Теодориха и…

– И короля Тейю, – окончил Адальгот, целуя уста умирающего.

Глава 5

Действительно, в то время, пока у входа в ущелье кипела последняя битва, к берегу явился сильный флот Гаральда, за которым шли взятые им в плен византийские корабли. Гаральд, разбойничая среди островов Средиземного моря, узнал, что борьба за Рим возгорелась снова, и что готам приходится очень трудно. Тотчас повел он свои корабли им на помощь. У Брундизиума стоял сильный флот Нарзеса. Гаральд после ожесточенной борьбы взял его и вместе с ним явился теперь в последнюю минуту спасти остатки готов.

Гарольд его, высадившись на берег, сказал Нарзесу;

– Так говорит викинг Гаральд: отпусти с нами всех оставшихся в живых готов с их оружием и имуществом. Мы перевезем их на своих кораблях в наше отечество. Если ты отпустишь их, то и он возвратит взятые у вас корабли и пленных. Если же ты не согласишься, то он умертвит всех своих пленных, высадится на берег и с тылу бросится на вас. Тогда посмотрим, много ли из вас уцелеет, когда мы и готы бросимся на вас спереди и с тылу. Потому что мы, люди севера, будем бороться до последнего человека. Гаральд поклялся в этом.

Нарзес, не задумываясь, согласился:

– Я поклялся изгнать готов из Италии, а не сжить со света. Немного чести было бы при таком превосходстве сил уничтожить остатки такого геройского народа. Я уважаю и готов, и их короля Тейю. За сорок лет, проведенных мною в битвах, я не встречал еще подобного героя.

Он тотчас послал Василиска к ущелью объявить о перемирии. И вот началась переправа готов. От горы до самого берега длинною цепью расположились в два ряда воины Нарзеса. На берегу ждали четыреста воинов Гаральда, чтобы принять отъезжавших.

Прежде чем показались готы, к носилкам Нарзеса подошел Василиск с лавровым венком в руках.

– Прими этот венок, – почтительно поклонившись, сказал он. – Его присылает тебе твое войско. Это лавры с Везувия, там у ущелья – на листьях, кровь твоих воинов.

Нарзес сначала оттолкнул венок рукою, но затем взял.

– Хорошо, дай мне его, – сказал он и положил венок подле себя. – Поднимите и поддержите меня: я не могу стоять, а это чудное зрелище я должен видеть – сказал он, указывая на показавшихся из ущелья готов.

Он сказал правду: чудное, потрясающее зрелище открылось ему. Последние готы покидали Везувий и прекрасную Италию: они уходили на дальний, холодный, но родной им север.

Торжественно и строго звучал военный рог готов. В то же время раздавалось монотонное, грустное, торжественное пение мужчин, женщин и детей: это были странные погребальные песни готов.

Шествие открывал старый граф Визанд. Хотя и раненый, он держался прямо, опираясь на копье. За ним четыре воина несли труп короля Тейи. Он лежал на последнем щите своем, с копьем Цетега в груди. Черные локоны обрамляли бледное, благородное лицо его.

За ним шли рядом Гильдебранд и Адальгот, – серебристо-седое прошлое и золотистая будущность народа. Под тихие, торжественные звуки своей арфы Адальгот пел: «Расступитесь, народы, пропустите нас: мы – последние готы».

Когда носилки Тейи поравнялись с носилками Нарзеса, тот сделал готам знак остановиться и громко сказал:

– Победа – моя, но лавры – твои. Что будет после – не знаю. Но сегодня, король Тейя, приветствую тебя, как величайшего героя всех времен. Вот, возьми!

И он положил поднесенный ему Василиском венок на бледный лоб покойника. Носильщики подняли носилки и прежним мерным, торжественным шагом двинулись дальше к берегу моря.

Вслед за Тейей пронесли высокий пурпуровый трон, на котором покоилась величественная фигура Дитриха Бернского, с короной на голове, с высоким шитом в левой руке и с мечом, прислоненным к правому плечу. С левой стороны рядом с троном шел старик Гильдебранд, не сводя глаз с трепа своего дорогого короля, фигура которого ярко освещалась лучами заходящего солнца. Высоко над головой великого покойника развевалось его знамя – поднимающийся лев. Вечерний морской ветерок тихо колыхал складки знамени и, казалось, нашептывал последнее «прости» героям.

Когда этот труп поравнялся с Нарзесом, больной с усилием приподнялся в своих носилках и с глубоким почтением склонил перед ним свою голову.

– Узнаю и приветствую тебя, мудрый король Равенны. Только что пронесли самого сильного, теперь несут самого великого из королей.

За Теодорихом потянулся ряд носилок с раненными. Впереди Вахис с тремя воинами нес Алигерна на его щите. За ранеными понесли ящики, корзины и сундуки с королевскими сокровищами. Затем шли неспособные к оружию – женщины, дети, глубокие старики. За ними отряд мальчиков, начиная с десяти лет: они не захотели возвратить вверенное им оружие. Из них образовали отдельный отряд. Нарзес не мог сдержать приветливой улыбки, когда эти маленькие белокурые герои важно прошли мимо, решительно и свирепо глядя на него.

– О, – сказал он, – наследникам Юстиниана и их полководцам будет еще много работы!

Остатки воинов замыкали шествие.

На берегу ждали многочисленные лодки, которые перевозили готов на корабли. Трупы Тейи и Теодориха с королевскими знаменами и сокровищами были помещены на корабль Гаральда и его сестры. Пурпуровый трон великого Дитриха Бернского был поставлен у главной мачты. У ног короля примостился старый Гильдебранд, Адальгот же и Визанд стоял у трупа короля Тейи, который они положили у руля. С глубокою грустью подошел к ним могучий Гаральд со своею сестрою и, положив руку на грудь покойника, сказал:

– Я не мог спасти, храбрый король, ни тебя, ни твоего народа. Позволь же мне увезти хотя труп твой и остатки твоего народа в землю верных и храбрых, откуда вам никогда не следовало уходить. Итак, король Фроде, все же я веду к тебе народ готов!

– А я, – сказал Гаральд, – знаю тайное искусство охранять трупы. Мы привезем в целости тело этого благородного мертвеца в свое отечество. Там похороним мы его и Теодориха на высоком холме у берега моря, чтобы они могли слышать рев морских волн и вести разговоры друг с другом. Потому что эти двое стоят один другого… Взгляни, брат Гаральд, – вон на берегу столпились неприятельские войска; смотри, как почтительно они опускают перед ними свои знамена! А заходящее солнце, точно пурпуровой мантией, покрыло и море, и землю. И наши белые паруса окрашены этим пурпуром. А южный ветерок колышет знамя великого Теодориха. К северу указывает он путь нам. Вели же поднять якоря, брат Гаральд! Едем домой, последние готы, на наш холодный, но дорогой север…

Примечания

1

Всадники — класс римских граждан, потомков кавалерийских командиров римского войска, позднее — могущественный средний класс коммерсантов, торговцев и банкиров

(обратно)

2

Стоики — последователи философской школы Стой (стоицизма), для которых идеалом были невозмутимость и спокойствие, сохраняемые при любых обстоятельствах

(обратно)

3

Сабины — италийское племя, жившее севернее Рима. В недавно основанном Риме не хватало женщин, и Ромул устроил игры, на которые пригласил соседей вместе с их семьями. Согласно легенде о «похищении сабинянок», во время игр римляне похитили незамужних сабинянок, что стало причиной войны

(обратно)

4

Прокуратор — высокая всадническая должность в эпоху Римской империи. Прокураторы собирали налоги или управляли небольшими провинциями

(обратно)

5

Савл из Тарса — Павел из Тарса — его жизнь, а также жизнь других персонажей романа М. Валтари (Варнавы, Акилы, Прискиллы, Галлиона) описана в «Деяниях святых апостолов»

(обратно)

6

Субура — улица в центре Рима, у которой была не очень хорошая репутация

(обратно)

7

Преторианская гвардия — созданная Августом, насчитывающая 9000 воинов армия, призванная охранять Италию и лично императора, ибо в самой Италии не было легионов

(обратно)

8

Клиенты — в Древнем Риме — отдельные лица, отдававшиеся под покровительство патрона

(обратно)

9

Атрий — главная зала римского дома

(обратно)

10

Стола — длинное широкое платье, которое одевали поверх туники

(обратно)

11

Префект — в Древнем Риме — административная судебная или военная должность, а также лицо ее исполняющее

(обратно)

12

Пеплум — роскошное широкое верхнее платье

(обратно)

13

Патриции — класс римских граждан, потомков старинных аристократических семей; занимали все крупнейшие политические, религиозные и юридические посты

(обратно)

14

Эдил — должностное лицо, ответственное за поддержание порядка на улицах, рынках и в общественных зданиях

(обратно)

15

Луперки («волки») — жрецы древнейшего культа бога Фавна

(обратно)

16

Фасции — пучки прутьев, перевязанные ремнями, с воткнутыми в них топориками

(обратно)

17

Триклиний — изначально — обеденное ложе; позже — столовая в римском богатом доме

(обратно)

18

Консул — самое высокопоставленное должностное лицо в Риме. Ежегодно римляне выбирали двух консулов, которые руководили заседаниями сената и командовали римскими армиями

(обратно)

19

Туника — платье до колен из двух прямоугольных кусков материи, сшитых по бокам и на плечах и стянутых в талии ремешком

(обратно)

20

Тога — полукруглый кусок ткани длиной 5, 5 м, левый край которого перекидывали сзади через левое плечо, в середине правой части делали большую складку, и ткань еще раз перекидывали через левое плечо, но теперь — спереди. Часть подола с левой стороны подбирали и особым образом скатывали

(обратно)

21

Палла — длинный кусок ткани, надетый поверх туники, обернутый вокруг тела самыми разными способами. Край паллы женщины часто набрасывали на голову, чтобы защитить волосы от уличной пыли.

(обратно)

22

Виминал — один из семи римских холмов

(обратно)

23

Целий — один из семи римских холмов

(обратно)

24

Квестор — должностное лицо. Ежегодно на должности финансовых администраторов избирали двадцать квесторов.

(обратно)

25

Манипула — воинское подразделение в 64 человека; десятая часть когорты

(обратно)

26

Центурион — командир отряда в 100 человек

(обратно)

27

Легион — отряд конного или пешего войска в 3 — 6 тысяч человек

(обратно)

28

Трибун — должностное лицо, избиравшееся плебеями для защиты их прав и интересов в сенате.

(обратно)

29

Проконсул — консул, который по истечении срока своего консульства, направлялся сенатом на иную должность, обычно — наместника одной из римских провинций.

(обратно)

30

Легат — государственный чиновник при проконсуле. В эпоху империи — гражданский или военный советник, иногда мог командовать легионом.

(обратно)

31

Приветствую тебя, император! (лат.)

(обратно)

32

Авгур — гадатель по полету птиц.

(обратно)

33

Гаруспик — гадатель по внутренностям животных.

(обратно)

34

Понт — римская провинция.

(обратно)

35

Тартар — царство мертвых.

(обратно)

36

Изначально права римского гражданства, то есть право участвовать в выборах и служить в армии, получали лишь те, кто родился в Риме и обязательно от родителей, которые были римскими гражданами. По мере развития Римской империи гражданство предоставлялось всем жителям страны, за исключением рабов.

(обратно)

37

Софист (греч.) — учитель мудрости. Активная общественная жизнь, развитие рабовладельческой демократии и правосознания, нашедшего выражение в многочисленных судебных процессах, потребовали глубокого общего и специального образования, а также владения риторическими навыками. Получить эти знания можно было у софистов за деньги

(обратно)

38

Официальная формула при бракосочетании.

(обратно)

39

Фидес — одна из древних богинь, олицетворявшая вер ность клятве.

(обратно)

40

Транстиберий — буквально: находящийся на другой стороне Тибра.

(обратно)

41

Митра — божество, воплотившее идею верности и закона, культ которого получил широкое распространения в Древнем Иране среди воинов. Культ Митры позднее распространился во всей Римской империи. Митра стал символом силы и мужества. Его поклонниками считались императоры Нерон и Коммод.

(обратно)

42

Претор — помощник консула, ведающий судебными делами.

(обратно)

43

Ахайя — этим именем римляне обозначали обыкновенно всю Грецию.

(обратно)

44

Брундизий — город на Адриатическом море, в древности обычный пункт для переправы в Грецию

(обратно)

45

Эпикурейцы — ученики и последователи греческого философа Эпикура. Все эпикурейцы отличались благородством и веселым образом жизни. В Риме эпикуреизм распространился уже в середине II в. до н. э. Сущность идей Эпикура часто вульгаризовалась и представлялась в извращенной форме.

(обратно)

46

Олимпия — древнегреческий город, место проведения Олимпийских игр.

(обратно)

47

Ареопаг — орган власти, осуществляющий в древних Афинах государственный контроль, суд и т. п.

(обратно)

48

Понтифик — римский священнослужитель. Коллегия понтификов (первоначально состоявшая из 5, а позднее из 15 членов) занимала центральное место в римском государственном культе, так как она осуществляла надзор за другими жреческими коллегиями, ведала составлением календарей, обрядами, жертвоприношениями, погребальным культом, сакральным правом и т. д.

(обратно)

49

Ахилл не мог догнать черепаху — известная апория «Ахилл» Зенона Элейского (ок. 490 — ок. 430 г. до н. э.), греческого философа, ученика Парменида, гласила: Ахилл не сможет догнать черепаху, если она начнет движение раньше его. Апория основана на неразвитости математического понятия бесконечности Зенон был основателем субъективной и понятийной диалектики в античной философии.

(обратно)

50

Кенхрей — морской порт Коринфа.

(обратно)

51

Киликия — область на юго-восточном побережье Малой Азии. В римскую эпоху Киликия служила пристанищем для пиратов, над которыми в конце концов римляне одержали верх и стали править Киликией.

(обратно)

52

Тримера — римская боевая весельная галера

(обратно)

53

Кос — второй по величине остров Додеканеса, славился школой врачей, основанной Гиппократом. Святилище Асклепия появилось на Косе в IV в. до н. э. и впоследствии неоднократно расширялось.

(обратно)

54

Артемида Эфесская — расположенный вне городских стен монументальный храм Артемиды, был причислен к семи чудесам света, сама же Артемида изображалась матерью-кормилицей со множеством сосцов.

(обратно)

55

Марк Сальвий Отон — будущий римский император. Родился в 32 г. н э. ( покончил с собой в 69 г. после девяноста четырех дней правления. Императором его провозгласили преторианцы.

(обратно)

56

Лаокоон с сыновьями — в греческой мифологии троянский жрец Аполлона, убеждал троянцев не вносить в город деревянного коня. За это два змея обвились вокруг него и его двух сыновей и задушили их.

(обратно)

57

Пасифая — дочь Гелиоса, жена царя Крита Миноса, мать Ариадны и Федры. Воспламененная противоестественной любовью к посланному Посейдоном быку, она попросила Дедала сделать деревянную корову. От этой любовной связи появился Минотавр

(обратно)

58

Тук — жир, сало

(обратно)

59

Ливия Друзилла (58 г. до н.э. — 29 г. н.э.) — была замужем за императором Тиберием, а затем (с 38 г.) за Августом; получила по его завещанию титул Августы и имела большое влияние на государственные дела

(обратно)

60

Бурр Афроний — происходил из Вазиона — возможно, родного города Корнелия Тацита; префект претория в 51 г; вместе с Сенекой воспитатель Нерона, умер в 63 г.

(обратно)

61

Всадники — второе, после сенаторского, сословие с цензом не менее 400 тыс. сестерциев. Всадниками часто были крупные землевладельцы, в отличие от сенаторов они имели право вести торговлю и финансовые дела, брать откуп на сбор налогов и пошлин в провинциях, в частности поставок зерна. Цензоры составляли списки центурий римских всадников в возрасте от 17 до 35 лет, которые получали от казны деньги на приобретение и прокорм государственного коня на время военной службы в течение 10 лет. Внешними знаками отличия римского всадника были золотой перстень и узкая пурпурная кайма на тунике.

(обратно)

62

Боудикка — царица британского племени иценов.

(обратно)

63

Прокуратор — высокая всадническая должность; прокураторы собирали налоги или управляли небольшими провинциями.

(обратно)

64

Трибун — здесь: военный трибун; в период Римской империи в каждом легионе насчитывался один военный трибун из сенаторов и пять — из числа всадников.

(обратно)

65

Префект — титул высших должностных лиц из всадников и сенаторов в армии и на гражданской службе.

(обратно)

66

Юкунд — от латинского «jucundus» — приятный, веселый.

(обратно)

67

Претор — должностное лицо, главной компетенцией которого было совершение городского правосудия. Во времена Римской империи должность претора не имела особого значения, но служила необходимой ступенью для замещения целого ряда высших административных постов и офицерских должностей на пути к месту в сенате.

(обратно)

68

Тигеллин Софоний (Офоний) — родом из Агригента, изгнан Калигулой в 39 г., возвращен Клавдием; префект претории при Нероне; при Вителлин приговорен к смертной казни, покончил жизнь самоубийством.

(обратно)

69

Плавт Рубеллий — сенатор, потомок императора Августа; в 60 г. выслан в Азию; в 62 г. — убит.

(обратно)

70

Корбулон Домиций Гней — полководец Клавдия и Нерона, пользуясь огромным влиянием в армии, мог легко свергнуть Нерона, однако этого не сделал. В 67 г. Нерон призвал его в Грецию и, как только Корбулон высадился на берег, приказал казнить его.

(обратно)

71

Музоний Гай Руф — сын римского всадника, родом этруск, философ-стоик, учил в Риме в 30-60 гг., учитель Эпиктета; в 65 г. сослан по подозрению в участии в заговоре Пизона.

(обратно)

72

Аполлоний из Тианы (в Каппадокии) — бродячий проповедник и философ пифагорейской школы; осужден и изгнан из Рима при Домициане.

(обратно) class='book'> 73 Павел (Савл) из Тарса — его жизнь, а также жизни других персонажей (Кифы, Луки, Марка, Акилы, Прискиллы) описаны в «Деяниях святых апостолов».

(обратно)

74

Эргастул — тюрьма для рабов.

(обратно)

75

Ликторы — должностные лица при высших магистратах; претору полагалось иметь 6 ликторов. Вооруженные фациями, ликторы шли впереди сопровождаемого, несли охрану во время телесных наказаний и смертных казней.

(обратно)

76

Сатурналии — праздник Сатурна 17 декабря, в более поздние времена продолжался целую неделю; господа пировали вместе с рабами или даже прислуживали рабам. Раскованностью и радостным характером Сатурналии напоминали карнавалы; этот популярный праздник существовал до конца античности.

(обратно)

77

Нумидия — область в Северной Африке, выходящая к Средиземному морю, заселена племенами берберов. В 46 г. до н.э. в результате римских завоеваний вошла в состав провинции Африка.

(обратно)

78

Веспасиан Тит Флавий (9 — 79 г. н.э.) — римский император с 69 г.; сын откупщика, первый император несенаторского происхождения. При Тиберии Веспасиан вошел в состав сената, командовал одним из рейнских легионов, участвовал в завоевании Южной Британии. В 51 г. был консулом, в 67 г. Нерон поручил ему подавление иудейского восстания. Летом 69 г. легионы восточных Провинций провозгласили Веспасиана императором.

(обратно)

79

'Проконсул — наместник сенатской провинции.

(обратно)

80

Орест — в греческой мифологии сын Агамемнона и Клитемнестры. На восьмой год после смерти отца неузнанным вернулся на родину и убил свою мать и Эгисфа, так как ими был убит Агамемнон. За это Эринии наслали на него безумие, но от Аполлона Орест получил очищение от пролитой крови. Проблема вины была неразрывно связана с сущностью божественного повеления матереубийства, что для Нерона служило оправданием собственного преступления.

(обратно)

81

Жуткие переживания пленника… — после поражения в битве под Анамура Минуций попал в плен к Токсобору — предводителю малоазийских повстанцев-клитов — и несколько лет прожил в Киликии.

(обратно)

82

Вигилы — бригады пожарных. Император Август создал в Риме первую пожарную службу, в которую входили семь бригад по 1000 человек в каждой. Город был разделен на 14 кварталов, и одна бригада следила за пожарной безопасностью двух кварталов.

(обратно)

83

Эдил — должностное лицо, ответственное за поддержание порядка на улицах, рынках и в общественных зданиях.

(обратно)

84

Сивилла — прорицательница, ясновидящая. Согласно римскому сказанию Сивилла из Кумы принесла древнеримскому царю Тарквинию девять книг своих пророчеств и прорицаний и предложила купить их. Когда Тарквиний отказался, Сивилла сожгла три из них и предложила купить шесть остальных. Однако Тарквиний снова отказался, и прорицательница сожгла очередные три книги. Тарквиний купил три оставшиеся книги, и с тех пор книги Сивиллы Кумской тайно хранились в Риме, находясь под государственным контролем в храме Аполлона, и могли изыматься только специальной коллегией по решению сената в случае крайней необходимости. Во времена Империи к ним многократно обращались за помощью.

(обратно)

85

Прозерпина — латинская форма имени греческой богини подземного царства и плодородия Персефоны; римляне официально ввели ее культ с 249 г. до н.э.

(обратно)

86

Ливии Тит (59 г. до н. э. — 17 г. н. э.) — родом из Патавия (совр. Падуя), первый крупный римский историк, не обладавший опытом политика, автор «Истории Рима от основания города»; стремился наглядно представить своим современникам их предков, отличавшихся высокой моралью и героизмом, дабы тем самым противостоять падению нравов.

(обратно)

87

Палатин, Целий, Эсквилин — три из семи римских холмов.

(обратно)

88

Днем ехать… — в Риме существовал запрет на движение повозок и всадников на лошадях по улицам в дневное время.

(обратно)

89

Данаиды — в греческих сказаниях 50 дочерей Даная из Египта, которые против своей воли и желания отца должны были выйти замуж. Данай оказал сопротивление преследовавшим его дочерей 50 юношам, но потерпел поражение и посоветовал дочерям в брачную ночь убить своих мужей. Кроме Гиперместры, все девушки последовали совету отца.

(обратно)

90

Дирка — в греческих сказаниях жена Лика, наказанная Амфионом и Зетой за жестокое обращение с их матерью Антиопой. Дирку привязали к рогам быка, растерзавшего ее насмерть.

(обратно)

91

Иды — середина месяца. В римском календаре Иды обозначали полнолуние и приходились на 15-й день марта, мая, июля и октября и на 13-й день остальных месяцев.

(обратно)

92

Пожар — уничтоживший большую часть Рима, случился в 64 г.

(обратно)

93

Пожар — уничтоживший большую часть Рима, случился в 64 г.

(обратно)

94

Манилий — римский поэт времен Тиберия, автор дидактической поэмы «Астрономия» в пяти книгах, в которой он изложил бытовавшие тогда представления об астрономии и астрологии. В его понимании судьбы людей зависят от расположения небесных светил.

(обратно)

95

Манипула — боевое подразделение в легионе. В легионе было 10 манипул, которые делились на 2 центурии; командиром манипулы был центурион.

(обратно)

96

Клемент из Рима — наряду с Варнавой, Игнатием из Антиохии, Поликарпом из Смирны и др. автор сочинений, объединенных под названием «Апостольские отцы». Эти сочинения различны по своему содержанию, литературным качествам и географической принадлежности, но благодаря этому дают многогранное представление о раннем христианстве.

(обратно)

97

Дафна — в греческой мифологии нимфа, дочь речного бога Пенея. Уклонялась от преследования влюбленного Аполлона и была превращена в лавровое дерево, когда он настиг ее.

(обратно)

98

Пизон Гай Кальпурний — сенатор, консул-суффект, глава заговора против Нерона; кончил жизнь самоубийством в 65 г.

(обратно)

99

Пастор и Поллукс (греч. Полидевк) — Диоскуры, близнецы, сыновья Леды и Зевса или Тиндарея. Кастор славился как укротитель коней, а Поллукс — как кулачный боец. Братья считались покровителями в битве, чтились как покровители моряков и спасители при кораблекрушениях.

(обратно)

100

1Мизенский флот — в Мизенах, в предгорьях Апеннин на кампанийском побережье, при Августе под руководством Агриппы была создана мощная морская база флота Тирренского моря; сохранились остатки огромного водохранилища.

(обратно)

101

Пренесте — ныне Палестрина, город в Лации, славящийся храмом Фортуны, одним из древнейших и знаменитейших святилищ оракулов; центр италийского бронзового искусства; во времена Империи — место отдыха римской аристократии.

(обратно)

102

Луций Юний — прямой потомок Августа, в 60-е годы — член жреческой коллегой августалов; убит Нероном в 66 г.

(обратно)

103

Церера — италийско-римская богиня полей, земледелия и хлебных злаков, мать Прозерпины. На Авентинском холме в Риме был воздвигнут храм в честь священной Цереры, Либера, Либеры — главных божеств римского плебса. Ежегодно 19 апреля отмечался праздник священной троицы (т.н. цериалии); к празднику приурочивали торжественные игры в честь богини Цереры, проводившиеся с 12 по 19 апреля.

(обратно)

104

Симон Киринеянин — «И заставили проходящего некоего Киринеянина Симона, отца Александрова и Руфова, идущего с поля, нести крест Его»; «Святое Благовествование от Марка» гл 15, 21.

(обратно)

105

Эней — легендарный герой римлян; после разрушения Трои бежал в Италию. Считался родоначальником Юлиев и потому стал героем прославляющей императора Августа поэмы Виргилия «Энеида».

(обратно)

106

Вулкан соответствует греческому богу Гефесту, который считался покровителем огня и кузнечного дела, однако в Риме его связь с последним не прослеживается. Именно Гефест, уродливый и хромой на обе ноги, берет в жены красавицу Афродиту (у римлян ей соответствовала Венера), но она постоянно изменяет ему с богом войны Аресом (Марсом).

(обратно)

107

Локуста — известная отравительница времен Клавдия и Нерона, виновница смерти Клавдия и Британника, казнена при Гальбе.

(обратно)

108

Пергам — столица римской провинции Азия.

(обратно)

109

Фидий — выдающийся греческий скульптор периода высокой классики V в. до н.э., создатель Афины Промахос на Акрополе, Афины Парфенос, облицованной золотом и слоновой костью, а также Зевса Олимпийского.

(обратно)

110

Экбатана — столица Мидии, одна из резиденций персидских царей, завоевана Александром Македонским.

(обратно)

111

Красс Марк Лициний — богатейший банкир, видный государственный деятель, участник первого триумвирата, убит в войне с парфянами в 53 г. до н.э.

(обратно)

112

Вологез — царь парфян, проводил активную внешнюю политику и основные усилия направил на восстановление парфянского контроля над Арменией, утраченного в период междуусобных войн. Значительная часть населения Армении поддерживала парфян против римлян. Вологез заключил соглашение с Нероном, и брат Вологеза Тиридат признавался Римом как царь Армении. Таким образом Аршакиды на несколько веков утвердились в Армении.

(обратно)

113

Истмийские игры — состязания в Истме, на Коринфском перешейке, включали спортивные соревнования и скачки, позднее также состязания музыкантов; справлялись в честь Посейдона. Наградой победителю был венок из сосновых веток.

(обратно)

114

Обрезать поводья… — колесничий обматывал поводья вокруг собственного тела, а в руке держал нож, чтобы обрезать их, если он будет выброшен из колесницы.

(обратно)

115

Ювенал Децим Юний — римский поэт, автор сатир. Обличал пороки и теневые стороны жизни большого города, о всех общественных слоях говорил с горечью и пессимизмом. Благодаря своей моралистической строгости был одним из самых читаемых авторов; многие из его четких стихов стали сентенциями, например, «В здоровом теле здоровый дух».

(обратно)

116

Истмийский канал, строительство которого начал Нерон, так и не был построен.

(обратно)

117

Эмпорий — (греч. рынок), оборудованные ряды, обычно на берегу моря, для оптовой дальней торговли, где предоставлялись пошлинные и складские льготы.

(обратно)

118

Орк — римский бог подземного царства, владыка мертвых; соответствует греческому Аиду.

(обратно)

119

Веспасиан ввел налог на общественные уборные и своему сыну Титу, который выразил неудовольствие по этому поводу, поднес горсть монет к носу со словами: «Деньги не пахнут», дабы убедить его в том, что монеты ничем не выдают своего происхождения.

(обратно)

120

Югурта — царь Нумидии, умер в Риме в 104 г. до н. э.

(обратно)

121

Катилина Луций Сергий — потерпев несколько раз неудачу на консульских выборах, организовал заговор с целью свержения олигархии и овладения единоличной властью. Некоторых сторонников Катилины из аристократии Цицерон приказал арестовать и казнить. После неудачного покушения на Цицерона Катилина бежал из Рима и пал в бою при Пистории в 62 г. до н. э.

(обратно)

122

«Святое Благовествование от Марка», гл. 4, 26-29.

(обратно)

123

Виндекс Юлий Гай — галл по происхождению, наместник Галлии при Нероне, возглавил восстание в 68 г.; после поражения покончил жизнь самоубийством.

(обратно)

124

Гальба Сервий Сульпиций — римский император в 68 г.; был консулом и наместником многих провинций; убит на Форуме в Риме.

(обратно)

125

Отон Марк Сальвий — римский император в 69 г.; сверг Гальбу и провозгласил себя императором.

(обратно)

126

Вителлий Авл — римский император в 69 г.; в апреле 69 г. одержал победу над Отоном в битве при Бедриаке, однако уже в июле в восточных провинциях императором был провозглашен Веспасиан. Вителлий был убит солдатами Веспасиана.

(обратно)

127

Домициан Тит Флавий — римский император с 81 г., младший сын Веспасиана, брат Тита; был убит в результате заговора и проклят сенатом; последний из династии Флавиев.

(обратно)

128

'Мезия и Паннония — римские провинции, в состав которых входили территории нынешних Болгарии, Румынии и Венгрии.

(обратно)

129

Минерва — римская богиня искусств и талантов, покровительница ремесел, под опекой которой находились также учителя, актеры и врачи. Коллегия поэтов и актеров имела право собираться в храме Минервы на Авентине.

(обратно)

130

Митра — божество, воплотившее идею верности и закона, культ которого широко распространился среди воинов. Митра покровительствовал сильным и мужественным. Ему поклонялись императоры Нерон и Коммод.

(обратно)

131

Исида — египетское божество материнства, изображавшееся в облике женщины с коровьими рогами и солнечным диском на голове. Популярность этой богини, управлявшей человеческими судьбами, была так велика, что она почиталась и за пределами Египта, во всей Римской империи.

(обратно)

132

Сарапис (егип. Осирис-Апис) — бог плодородия, подземного царства, моря и здоровья. Изображался в виде человека с мерой зерна на голове. Птолемей I ввел его культ в Александрии. Наряду с культом Исиды культ Сараписа распространился по всему Средиземноморью.

(обратно)

133

Триера — скоростное маневренное судно с экипажем до 200 человек (из них 170 — гребцов); длина триеры — 41 м, ширина — 6 м, скорость около 10 узлов (16 км/ч). Триера оставалась самым совершенным военным судном в Средиземном море вплоть до позднего периода Римской империи.

(обратно)

134

Тит Флавий Веспасиан — римский император с 79 г., правил страной в согласии с сенатом; в римской историографии считался одним из лучших императоров; умер от лихорадки в 81 г.

(обратно)

135

Штурмом взял Иерусалим… — это случилось в 70 г.: Тит, подавив восстание иудеев, захватил и разрушил Иерусалим, за что был удостоен триумфа.

(обратно)

136

Гимнософисты — название индийской касты брахманов, аскетический образ жизни которых служил моральным образцом.

(обратно)

137

Софисты — появившиеся в Греции в V в. до н.э., они на первых порах учили правильным приемам доказательства и опровержения, открыли ряд правил логического мышления, но очень скоро отошли от этого и все внимание сосредоточили на подборе логических уловок, основанных на многозначности слов, на подмене понятий, с помощью которых во что бы то ни стало можно добиться хотя бы временной победы в споре, дискуссии.

(обратно)

138

Святое Благовествование от Матфея», гл. 25, «Притча о талантах», 14-30.

(обратно)

139

Реате — семья Веспасиана происходила из города Реате в стране сабинов, где родился и сам Веспасиан.

(обратно)

140

Геркуланум — город в Кампании; в 79 г. при извержении Везувия, как и Помпеи, был засыпан пеплом.

(обратно)

141

«Любовь и утешение человеческого рода» — «Amor et deliciae generis humani» (лат.)

(обратно)

142

Стиль — заостренная металлическая ручка, которой школьники процарапывали буквы на вощеных дощечках.

(обратно)

143

Английское название Китая — China — происходит от названия государства Цинь — Ch’in. — (Примеч. пер.).

(обратно)

144

Перевод с древнегреческого С. Соболевского.

(обратно)

145

Перевод с древнегреческого Вяч. Иванова.

(обратно)

146

Лондиний — название Лондона во времена Римской империи.

(обратно)

147

Батавы (лат. Batavi) — германское племя, населявшее долину Рейна. В XII веке до н. э. были покорены римлянами и считались с того времени преданными союзниками Рима.

(обратно)

148

Гонорий, Флавий — в 393–423 годах император Западной Римской империи.

(обратно)

149

Свевы — название кочевых германских племен в отличие от оседлых. Еще в I веке до Рождества Христова они считались самым сильным и воинственным германским племенем.

(обратно)

150

Бургунды — племя восточных германцев.

(обратно)

151

Пикты — название группы племен, составлявших древнее население Шотландии. Пикты постоянно совершали набеги на римскую Британию.

(обратно)

152

Гунны — кочевой народ, сформировавшийся во II–IV веках в Приуралье из тюркоязычных хунну, прикочевавших во II веке из Центральной Азии, и местных угров и сарматов.

(обратно)

153

Мундзук — правитель гуннов, отец Атиллы.

(обратно)

154

Кориний — название римского города, который находился на месте современного Сиренсестера. Кориний был вторым по величине городом римской Британии, стоял на пересечении основных дорог.

(обратно)

155

Лары — в римской мифологии божества, оберегающие дом.

(обратно)

156

Константин III (Флавий Клавдий Константин) — в 407–411 годах полномочный наместник западных провинций Римской империи.

(обратно)

157

Геронтиус — генерал Константина.

(обратно)

158

Констант — сын императора Константина.

(обратно)

159

В 313 году эдиктом императора Константина I (Великого) было официально прекращено преследование христиан и признана свобода вероисповедания в Римской империи.

(обратно)

160

Арелат — позднее Бургундия со столицей в г. Арль (лат. Arelas, Arelate).

(обратно)

161

Аргенторатум — укрепленный лагерь римлян на месте кельтского поселения, получивший позже название Страсбург.

(обратно)

162

Треверы — галльское (кельтское) племя.

(обратно)

163

Женское имя Урсула восходит к латинскому названию созвездия Малая Медведица — Ursa Minor.

(обратно)

164

Банши — плакальщица, существо из ирландского фольклора.

(обратно)

165

Адрианов вал — знаменитое оборонительное сооружение времен Древнего Рима на территории современной Великобритании. В 122 году император Адриан (76—138) отдает приказ о возведении грандиозной стены в Северной Британии, которая должна была очертить границы империи и уберечь ее от набегов варварских племен. Он простирался от моря до моря на 117 км. Высота каменной стены 6 м, толщина — около 2,5 м. Участок земляного вала высотой был почти 4 м и толщиной в основании 6 м. Через каждую милю (римская миля) возвышались так называемые мильные форты (16 фортов), где размещался гарнизон. Через 1300 м были построены сторожевые башни, а примерно через 500 м стояли вышки для сигнализации. Вдоль вала был вырыт ров.

(обратно)

166

Велиты — легкая пехота.

(обратно)

167

Лугнасад — праздник, посвященный кельтскому богу Солнца — Лугу. Луг является одним из самых почитаемых кельтами божеств. В других языческих традициях праздник также начинается «Ламмас». Проходил обычно в самом начале августа.

(обратно)

168

В силу самого факта (лат.).

(обратно)

169

Фосс-Уэй — одна из основных римских дорог в Британии; соединяла города Линкольн и Эксетер.

(обратно)

170

Виндобон — римское название Вены.

(обратно)

171

«Стена Антонина», лат. Vallum Antonini — укрепление из камня и торфа, построенное Римской империей в 142–144 годах при императоре Антонине поперек современной Шотландии, и 160 км к северу от ранее сооруженного Вала Адриана.

(обратно)

172

Viroconium Cornoviorum, племенная столица кельтов в римские времена, теперь известная под названием Роксетер. Этот большой форт на холме Рекин выполнял функции «часового» уэльсских болот.

(обратно)

173

Дувр — город и порт в Великобритании у пролива Па-де-Кале, ближайший к европейскому берегу.

(обратно)

174

Самуинн/Савинн (Samhuinn) — на шотландском (гэльском) языке название ноября. У кельтов это слово тоже обозначало третий месяц осени, а также праздник под аналогичным названием, начинавшийся вечером 31 октября и длившийся три первых дня ноября. Праздник был посвящен окончанию лета, сбору урожая.

(обратно)

175

Имболк — один из четырех ежегодных праздников, наряду с праздниками Самхейн, Белтейн и Лугнасад у кельтов. Он отмечался 1 февраля и ассоциировался с началом дойки овец, был связан и с ирландской богиней Бригит. Впоследствии этот языческий праздник был адаптирован христианской церковью и включен ею в число своих календарных праздников, превратившись в день св. Бригитты.

(обратно)

176

Уотлинг-Стрит — одна из основных римских дорог и Британии; соединяла Дувр, Лондон и Роксетер.

(обратно)

177

Гезориак — современный Булонь сюр-Мэр, город во Франции, расположенный у пролива Ла-Манш.

(обратно)

178

Таунус — горная цепь прусской провинции Висбаден, между долинами рек Майн и Лан.

(обратно)

179

Кофлуент — город в Нижней Германии, на месте впадения Мозеля в Рейн.

(обратно)

180

Алеманы — германское племя. Впервые упоминается в начале III века. Считается, что предками алеманов были семноны и другие германские племена свевской группы.

(обратно)

181

Норик — римская провинция между верхним течением Дравы и Дунаем.

(обратно)

182

Артур — переводится с кельтского языка как «большой медведь».

(обратно)

183

Гагиографы — составители жизнеописаний святых.

(обратно)

184

Перевод Нины Чехонадской.

(обратно)

185

Форум - здесь: Форум Романум, центр политической и общественной жизни в Древнем Риме; развиваясь с VI в. до н. э., эта площадь превратилась в парадный архитектурный ансамбль.

(обратно)

186

Храм Кастора и Поллукса - построен императором Тиберием в 6 г. н. э.

(обратно)

187

Курия Юлия была построена в честь императора Юлия Цезаря; возведена на месте курии Гостилия, сгоревшей в 52 году до н. э.

(обратно)

188

Базилика - здесь: судебное или торговое здание, разделенное внутри рядами колонн.

(обратно)

189

Центурион - командир воинского подразделения численностью около ста человек, входившего в состав легиона.

(обратно)

190

Когорта - воинское подразделение, численностью в 360- 600 человек; легион - основная организационная и тактическая единица в армии Древнего Рима; в описываемую эпоху легион обычно состоял из 10 когорт.

(обратно)

191

Парасит (от греч. «нахлебник») - человек без определенного рода занятии, живущий на содержании богатых римлян или за счет всевозможных подачек.

(обратно)

192

Андрогины - здесь: мифические бесполые существа: евнухи - здесь: кастрированные мужчины.

(обратно)

193

Триба - здесь: территориальный и избирательный округ, имевший один голос в трибунальных комициях.

(обратно)

194

Август (лат. «Возвеличенный богами») - римский император (63 г. до н. э. - 14 г. н. э.), с именем которого связана эпоха процветания Древнего Рима.

(обратно)

195

Сенатор - член сената, учрежденного в республике верховного органа власти.

(обратно)

196

Плебеи - здесь: часть свободного населения Древнего Рима, предки которых не входили в состав родовых общин; плебеи были наделены гражданскими правами, но не могли претендовать на знатное происхождение.

(обратно)

197

Календы - первый день месяца в римском календаре; иды - середина месяца (15-й день марта, мая, июля, октября и 13-е дни остальных месяцев).

(обратно)

198

Тиберий - римский император (42 г. до н. э. - 37 г. н. э.), проводивший диктаторскую политику; известен жестокостью и лицемерием.

(обратно)

199

Префект претория - начальник преторианской (императорской) гвардии.

(обратно)

200

Невий Сарторий Макрон - военачальник, подавивший заговор Сеяна и сменивший его на посту префекта претория.

(обратно)

201

Либертин - раб, отпущенный на свободу.

(обратно)

202

Патриции - здесь: родовая аристократия, пользовавшаяся особыми привилегиями.

(обратно)

203

Капри - остров в Тирренском море, у западных берегов Италии.

(обратно)

204

На самом деле сонаследником Гая Цезаря был назначен Тиберий Гемел.

(обратно)

205

Германик, Юлий Цезарь (15 г. до н. э. -19 г. н. э.) - сын Друза Старшего и Антонии Младшей, приемный сын Тиберия, знаменитый полководец, консул 12 и 18 гг.

(обратно)

206

Агриппина Старшая Юлия (17 г. до н. э. - 33 г. н. э.) - дочь Марка Агриппы и Юлии, жена Германика.

(обратно)

207

Сеян, Луций Элий - префект претория при Тиберий, в расцвете могущества арестованный и казненный.

(обратно)

208

Гней Корнелий Лентул Гетулик - консул (26 г. н. э. -…), оратор и поэт, наместник Германии.

(обратно)

209

Центуриальные и трибунальные комиции - собрания граждан Древнего Рима по центуриям и трибам, избиравшие должностных лиц, принимавшие законы, решавшие вопросы войны и мира. Кроме того, центурии производили выборы консулов.

(обратно)

210

Консуляры - лица, побывавшие консулами; консулы - в Древнем Риме два высших должностных лица, избиравшиеся сроком на 1 год.

(обратно)

211

Марк Юлий Силлан - консул 15 г. н. э., отец Юнии Клавдиллы, доверенное лицо Тиберия.

(обратно)

212

Валерий Азиатик - влиятельный консул 37 (?) г. н. э.

(обратно)

213

Юлий Грек - реальное историческое лицо, сенатор.

(обратно)

214

Сервий Сульпиций Гальба - древнеримский император (68 г. н. э.), силой захвативший власть и вскоре свергнутый.

(обратно)

215

Ливия Августа - мать императора Тиберия.

(обратно)

216

Сестерций - основная денежная единица Древнего Рима. Во времена Джованьоли пять сестерциев приблизительно равнялись одной итальянской лире.

(обратно)

217

Луций Вителий Непот - крупный политик и дипломат, отец императора Вителия консул 34, 43 и 47 гг.

(обратно)

218

Пизон Гней Кальпурний - консул 7 г. до н. э., наместник Сирии в 18 г. н. э.; был политическим врагом Германика.

(обратно)

219

Трибун - в описываемые времена: командирская должность в армейском подразделении.

(обратно)

220

Префект вигилий - начальник городской ночной стражи.

(обратно)

221

Всадники - привилегированное (второе после аристократии) сословие с высоким имущественным цензом; из него долгое время рекрутировалась конница.

(обратно)

222

Прицепс - первоначально: лицо, чье имя возглавляло список сенаторов; в описываемые времена - синоним императора.

(обратно)

223

Мнестер - актер-мим, вольноотпущенник Тиберия, любимец Калигулы, казненный Клавдием.

(обратно)

224

Тога - римская гражданская верхняя одежда, которую носили по достижении совершеннолетия. Тогу с пурпурной каймой носили дети полноправных граждан и высшие сановники.

(обратно)

225

Тиберий Гемел - внук императора Тиберия.

(обратно)

226

Гней Ацерроний Прокул, Гай Петроний Негрин, Секст Папиний Гальян, Гай Цестий Галл, Марк Сервилий Генин - исторические лица: сенаторы и консулы.

(обратно)

227

Марк Анний Минуциан - влиятельный сенатор, политический сторонник Клавдия Тиберия.

(обратно)

228

Туника - древнеримская одежда: белая, шерстяная или льняная, в виде длинной рубашки с короткими рукавами.

(обратно)

229

Антеамбул - слуга, который на прогулках шел впереди своего господина и уведомлял встречных о его имени и знатности.

(обратно)

230

Номенклатор - слуга или раб, который подсказывал своему господину имена гостей, приходивших к нему; на прогулках номенклатор представлял хозяину всех знатных особ, встречавшихся им по пути.

(обратно)

231

Далматы - рабы, вывезенные из Далмации (совр. Хорватия и Черногория), покоренной Римом в I в. до н. э.

(обратно)

232

Луций Анней Сенека (ок. 54 г. до н. э. - 39 г. н. э.) - знаменитый философ-стоик, воспитатель Нерона.

(обратно)

233

Паллант - советник Клавдия, вольноотпущенник его матери Антонии, казненный Нероном.

(обратно)

234

Полибий - вольноотпущенник советника Клавдия, казнен в 47 г. н. э.

(обратно)

235

Академия - школа (по названию общественного гимнасия в пригороде Афин), где Платон проводил занятия со своими учениками. Аристотель там читал курсы логики и риторики.

(обратно)

236

Лары - в римской мифологии божества, покровители семьи и дома, их изображения находились у очага или в специальной комнате.

(обратно)

237

Этруски - древнейшие племена, населявшие в 1-м тысячелетии до н. э. северо-западную часть Аппеннинского полуострова (совр. Тоскана) и оказавшие глубокое влияние на развитие Римской цивилизации.

(обратно)

238

Марсово Поле - район в северной части Рима, расположенный за римскими холмами и отделенный от них стеной Сервия Туллия.

(обратно)

239

Латиклавий (латиклава) - туника с широкой пурпурной каймой, которую носили сенаторы.

(обратно)

240

Палий - просторный плащ; вообще, верхнее платье римлян.

(обратно)

241

Лацерна - вид туники.

(обратно)

242

Стоики (от названия портика в Афинах, где учил Зенон, основатель Стои) - последователи философского учения, создавшего идеал философа-мудреца: человека, достигшего полной бесстрастности и не зависящего от внешних обстоятельств.

(обратно)

243

Платоники - последователи Платона; необходимый элемент их мировоззрения - противопоставление чувственного мира миру идей.

(обратно)

244

Паоло Фабий Персик - консул 34 г.

(обратно)

245

Котурны - род сандалий или сапоги на высокой подошве, с помощью которых древнеримские актеры увеличивали свод рост.

(обратно)

246

Час контицилия - десять часов вечера.

(обратно)

247

Паланкин - носилки в форме кресла или ложа, укрепленных на двух шестах, которые лежали на плечах носильщиков.

(обратно)

248

Ростральная трибуна - была возведена Августом и украшена носами кораблей, входивших в антийский флот Антония.

(обратно)

249

Арка Фабиана - триумфальная арка, сооруженная на римском Форуме.

(обратно)

250

Храм Весты - храм в честь богини Весты. Весталки (его служительницы) выбирались в возрасте от 6 до 10 лет и соблюдали обет безбрачия в течение 30 лет.

(обратно)

251

Гемонии (гемонская лестница, «лестница рыданий») - лестница, высеченная в скалистом склоне Капитолийского холма, по которой крюками стаскивали в Тибр тела казненных.

(обратно)

252

Мавзолей Августа - его постройка началась в 28 г. до н. э.; развалины сохранились.

(обратно)

253

Квестор - римский сановник, помощник консула; первоначально- судебный следователь; затем - лицо, ведавшее финансами государства.

(обратно)

254

Луций Корнелий Сулла (138-78 г. до н. э.) - вождь оптиматов, соперник Мария, диктатор (82-79 гг.).

(обратно)

255

Палатинский дворец - один из дворцов, построенных на центральном холме Рима, Палатине, который к I веку н. э. превратился в аристократический квартал.

(обратно)

256

Ликторы - служители, сопровождавшие и охранявшие высших магистров.

(обратно)

257

Разгром римлян в Каннах - имеется в виду гибель 70-тысячной римской армии в 216 г. до н. э., окруженной и уничтоженной Ганнибалом.

(обратно)

258

Атрий - закрытый внутренний двор в середине римского жилища, куда выходили остальные помещения. В центре находился бассейн, над ним отверстие для стока дождевой воды.

(обратно)

259

Тибуритинский мрамор - разновидность мрамора, ценившаяся в Древнем Риме, пока не были открыты месторождения в Карраре.

(обратно)

260

Таблий - в богатых римских домах: гостиная, комната официальных приемов.

(обратно)

261

Чиполлино - разновидность мрамора с прожилками, ценившаяся в Древнем Риме.

(обратно)

262

Антиох из Тира - царь государства, находившегося на территории современного Ливана.

(обратно)

263

Эреб - в греческой мифологии: божество, персонификация мрака, сын Хаоса и брат Ночи.

(обратно)

264

Зевс - в древнегреческой мифологии: верховный бог, сын титана Кроноса.

(обратно)

265

Поппея Сабина - жена Отона и затем Нерона, убитая им, но посмертно обожествленная; Лоллия Паолина - внучка Марка Лоллия, третья жена Калигулы; при Клавдии была убита из-за происков Агриппины; Домиция Лепида - тетка Нерона, мать Мессалины, казненная в 54 г. н. э., Элия Петина - вторая жена Клавдия; Юния Кальвина - праправнучка Августа, сестра Луция Силлана, была замужем за братом императора Вителия. Пираллида и Лициция - гетеры.

(обратно)

266

Агриппа - царь Иудеи, сын Ирода Великого, разделивший власть со своим братом Иродом.

(обратно)

267

Проконсул - должность: исполняющий обязанности консула в римских провинциях.

(обратно)

268

Парфяне - иранское племя. В период расцвета занимали территорию от Междуречья до Инда и были соперниками римлян на востоке.

(обратно)

269

Марк Красс, Лициний - консул 70-х и 50-х гг. до н. э., полководец и знаменитый богач.

(обратно)

270

Триклиний - столовая в доме богатого римлянина, в которой находился стол с тремя примыкающими к нему ложами.

(обратно)

271

Краснобородка - рыба, часто встречающаяся в южных морях, но редко достигающая большой величины; поэтому за крупных краснобородок римские гастрономы платили огромные деньги. Краснобородок подавали на стол в морской воде, чтобы они, умирая, переливались пурпурным цветом на глазах у пирующих.

(обратно)

272

Кравчий - придворный чин во многих странах: следил за сервировкой стола и за своевременной подачей блюд.

(обратно)

273

Дом Юлиев - династия императоров в Древнем Риме; Юлии были потомками Августа.

(обратно)

274

Гинеций - комната женщины в древнегреческом жилище.

(обратно)

275

Зенон из Китона (между 336 и 332 гг. до н. э.) - древнегреческий философ, основатель школы стоицизма.

(обратно)

276

Нерон и Друз - братья Калигулы, преследовавшиеся Тиберием.

(обратно)

277

Пандетерия - остров близ Кампании; Понтийские острова - три маленьких острова напротив побережья Лация.

(обратно)

278

Эпикур - (341-270 гг. до н. э.) - древнегреческий философ, признававший целью жизни отсутствие страданий и безмятежность духа (атараксию).

(обратно)

279

Квиринал, Авентин, Эсквилин, Палатин, Виминал, Целий, Викториал - холмы, на которых расположена центральная часть Рима.

(обратно)

280

Лукреций, Тит Кар - римский поэт и философ, последователь Эпикура; жил в I веке до н. э. Катулл, Гай Валерий (ок. 87 - ок. 54 гг. до н. э.) - римский лирический поэт. Вергилий, Марон Публий (70-19 гг. до н. э) - величайший древнеримский классический поэт. Гораций, Квинт Флакх (65 г. до н. э. - 8 г. н. э.) - великий римский поэт и теоретик поэтического искусства.

(обратно)

281

Хламида - просторная накидка.

(обратно)

282

Пульвинарий - подиум императорского ложа в цирке.

(обратно)

283

Консуалии, Фуриналии, Фауналии, Кампиталии - игры в Древнем Риме, посвященные божествам - покровителям природы и сооружений, построенных человеческими руками.

(обратно)

284

Остиарий - раб или слуга, следивший за исправностью светильника в богатых римских жилищах.

(обратно)

285

Кубикуларий - раб или слуга, следивший за порядком в помещениях.

(обратно)

286

Конклав - комната матроны, где она уединялась для чтения или для приема близких гостей.

(обратно)

287

Калодарий («горячая баня») - основное помещение в римских термах; в нем находились бассейн и ложи для отдыха.

(обратно)

288

Тепидариум - комната смежная с калодарием, «холодная баня».

(обратно)

289

Пенула - верхнее дорожное платье; теплый плащ с капюшоном.

(обратно)

290

Термы - общественные бани в древнем Риме.

(обратно)

291

Байи и Поццуоли - города Италии, расположенные на берегу Тирренского моря, действительное расстояние между ними равняется 3,6 км. Поццуоли (Путеоли) служили главной хлебной гаванью Древнего Рима.

(обратно)

292

Великий Понтифик - главный жрец важнейшей жреческой коллегии, ведавшей вопросами общегосударственных религиозных обрядов, составлением календарей и списками консулов.

(обратно)

293

Претор - первоначально: высшее должностное лицо, затем - младший коллега консула. С 242 г. до н. э. избирались два претора: один для ведения судебных дел между римскими гражданами, другой - между гражданами и чужеземцами.

(обратно)

294

Викториал - крупная золотая монета.

(обратно)

295

Консульская дорога Кампана - одна из многих дорог Древнего Рима, служившая для передвижения войска и перевозки грузов.

(обратно)

296

Аппиева дорога - первая римская мощеная дорога, проложенная при цензоре Аппии Клавдии в 312 г. до н. э. между Римом и Капуей. Ее длина равнялась 350 км. В 224 г. до н. э. доведена до Брундизия.

(обратно)

297

Трирема - трехпалубная галера.

(обратно)

298

Децимвиры - от латинского decim (десять) и vir (муж) - в Древнем Риме коллегия из десяти человек, избираемых для выполнения специальных государственных поручений.

(обратно)

299

Декурионы - члены городского совета в муниципиях и колониях, род местного сената.

(обратно)

300

Муниципий - провинциальный город, свободное население которого получало в полном или ограниченном объеме права римского гражданства и самоуправление.

(обратно)

301

Магистраты - государственные должности в Древнем Риме. Высшие магистраты - диктаторы, децимвиры, консулы, преторы, цензоры. Низшие - народные трибуны, эдилы, квесторы и др. Высшие магистраты обладали верховной властью, все остальные имели право издавать указы по кругу своих обязанностей и налагать штрафы.

(обратно)

302

Коринфский ордер - один из трех архитектурных ордеров. Отличается высокими, пышно украшенными колоннами и капителиями, состоящими из ряда листьев.

(обратно)

303

Проскрипции - объявление вне закона.

(обратно)

304

Прассина. В скачках обычно участвовали четыре команды: зеленые (Прассина), белые (Альбата), красные (Пурпурная) и голубые (Венета).

(обратно)

305

Эринии (Фурии) - в греческой и римской мифологии: богини мщения, обитающие в подземном царстве; преследуют преступника, пока не лишают его рассудка.

(обратно)

306

Курильное кресло давалось в награду за какие-нибудь выдающиеся заслуги перед государством.

(обратно)

307

Халдеи - племена, жившие в Южной Месопотамии. Вели борьбу с Ассирией за обладание Вавилоном.

(обратно)

308

Кампания - область на юге Италии. Современный центр - Неаполь.

(обратно)

309

Сиракуза - город и порт на о. Сицилия.

(обратно)

310

Авгуры - древнейшая коллегия римских жрецов, толковавших волю богов на основании ауспиций, гаданий по полету птиц.

(обратно)

311

Марк Терренций Варрон (116-27 гг. до н. э.) - римский писатель и ученый-энциклопедист, друг Цицерона. Написал около 74 работ по истории, литературе, математике и философии. Организовал в Риме публичную библиотеку.

(обратно)

312

Сабиняне (сабины) - италийские племена, жившие между реками Тибр, Атернус и Анио. Часть сабинян, обитавших на римских холмах, сыграли огромную роль в образовании римской народности.

(обратно)

313

Эпиталама - стихотворение или песнь в честь свадьбы. Тимпан - музыкальный инструмент, напоминающий ручную литавру; иногда тимпан делали в форме бубна.

(обратно)

314

Ромул (легендарный основатель Рима) и Август похитили своих жен у других мужчин.

(обратно)

315

Приап - в римскую эпоху: божество плодородия, сводник, кутила и педераст, покровитель развратников и евнухов; народные праздники в честь Приапа сопровождались сексуальным неистовством и весельем.

(обратно)

316

Перистилий (перистиль) - внутренний дворик с цветником, обнесенный колоннадой.

(обратно)

317

Цитра - струнный щипковый музыкальный инструмент.

(обратно)

318

Эней - в римской мифологии: сын Афродиты и Апхиса, покинувший разоренную Трою и после долгих скитаний обосновавшийся на италийской землею легендарный прародитель римлян.

(обратно)

319

Македония - здесь: древнее государство на Балканском полуострове; в результате Македонских войн потерпела поражение и в 148 году до н. э. была превращена в римскую провинцию.

(обратно)

320

Пеплум - просторное женское платье из тончайшей ткани.

(обратно)

321

Проплыть между Сциллой и Харибдой - крылатое выражение из «Одиссеи». Одиссею удалось проплыть по узкому проливу, где на берегу обитало шестиглавое чудовище (Сцилла), а с другой стороны - находилось чудовище в виде страшного водоворота (Харибда).

(обратно)

322

Лацио - область в Центральной Италии, на Аппенинском полуострове.

(обратно)

323

Батавы - германское племя при устье Рейна, покоренное Германиком.

(обратно)

324

Фрея, Фрия (древневерхненем., «возлюбленная») - в германо-скандинавской мифологии: богиня, жена верховного бога Одина (Бодана). Мать Бальдара, гибель которого горько оплакивает.

(обратно)

325

Терсит (Ферсит) - в греческой мифологии: незнатный воин, подло оскорбивший Агамемнона, царя и героя Троянской войны; в «Илиаде» изображен безобразным, горбатым, болтливым выскочкой.

(обратно)

326

Аякс Оилид - в греческой мифологии: царь локров, участник Троянской войны, где отличился дерзким и свирепым нравом. Совершил насилие над Кассандрой, искавшей защиты у алтаря.

(обратно)

327

Лугдун - город в Галлии; современный Лион.

(обратно)

328

Плавт Тит Макций (сер. III в. до н. э. - ок. 184 г. до н. э.) - знаменитый римский комедиограф. Перерабатывал аттическую комедию в стиле карикатуры и буффонады.

(обратно)

329

Кинобеллин - царь племени тринобантов; правил Южной Британией.

(обратно)

330

Менады («безумствующие»), вакханки - в греческой мифологии спутницы Диониса. Они набрасываются на диких животных, растерзывают их и пьют кровь. Лемурии, лярвы - в римской мифологии: вредоносные тени, призраки мертвецов, насылающие на людей безумие.

(обратно)

331

Палестры - гимнастические залы (по названию частной гимнастической школы в Древней Греции).

(обратно)

332

Таких Пиладов - двойной намек: 1) Пилад, сын Строфия, мифологического царя Фокиды, в его доме воспитывался после убийства Агамемнона его сын Орест; в афинской традиции неизменно выступал как верный друг Ореста; 2) Пилад, знаменитый римский актер-мим времен Августа.

(обратно)

333

Базилика Юлия - здание главной судебной палаты на римском Форуме; его строительство начато Цезарем и закончено Августом.

(обратно)

334

Лупанарий - публичный дом в Древнем Риме.

(обратно)

335

Аурея - золотая монета, стоимость которой равнялась ста сестерциям.

(обратно)

336

Кварталы Рима - в Риме было 265 кварталов.

(обратно)

337

Сирокко - теплый сильный сухой ветер в Средиземноморье, приносящий много пыли из Северной Африки и с Аравийского полуострова.

(обратно)

338

Пинакотека - хранилище произведений живописи, в Древнем Риме использовалась и как спортивный зал.

(обратно)

339

Вулкан - в римской мифологии: бог разрушительного и очистительного пламени.

(обратно)

340

В этот день исполнялась трагедия о кровосмесительной любви Кинира и Мирры.

(обратно)

341

Возлагать на себя фасцы - это выражение в Древнем Риме употреблялось в переносном значении и означало получить власть высшего магистрата; фасцами назывались пучки прутьев, перевязанных ремнями с воткнутыми в них топориками.


(обратно)

342

Ферентарии — легковооружённые всадники, экипированные луками и пращами; их присылали римлянам союзники (Варрон. LLV. 57). (Здесь и далее примеч. авт.)

(обратно)

343

Тит Ливий. XXI, 63.

(обратно)

344

Аларии — так называли конников, набиравшихся среди римских союзников. Название своё они получили от латинского слова ала («крыло», «фланг»), так как обычно сражались на флангах легиона (Тит Ливий XI. 40; Юлий Цезарь. Записки о Галльской войне, I, 51).

(обратно)

345

Плутарх. Фабий Максим.

(обратно)

346

Судьба этих двух матерей изложена исторически верно; о них пишет Тит Ливий (XXII, 7).

(обратно)

347

Сумма, довольно щедрая, если вспомнить о недостатке денег в Риме в то время и о ценах на продовольствие.

(обратно)

348

Тит Ливий. XXII. 1.

(обратно)

349

Тит Ливий (XX. 43) показывает Марка Ливия Салинатора человеком выдающимся, о чем свидетельствуют и позднейшие факты.

В 547 году от основания Рима, то есть через 10 лет после событий, описанных в этой повести, Марк Ливий вопреки своей воле был избран консулом вместе с Гаем Клавдием Нероном. Порывистый и бессильный забыть давнее оскорбление, он бегал по Риму, выкрикивая, что не примет дарованную ему должность, однако в конце концов поддался воле народа. Одержав победу над Газдрубалом у реки Метавр, в Умбрии, в чём ему очень помог его коллега Клавдий Нерон, известный в истории войн своим маршем с шеститысячным войском вдоль побережья Адриатики, когда он прошёл за семь дней более 280 итальянских миль, Ливий получил триумф вместе с Нероном. Два года спустя, выбранный вместе с Нероном цензором, он потребовал уплаты денежного штрафа от 34 триб, некогда одобривших осуждающее его решение, кроме Мециевой трибы, и это потому, что приговорили его безвинно, а потом, хотя униженного в их мнении, выбрали его своим консулом и цензором и не могли никогда опровергнуть, что однажды они допустили ошибку, неправедно приговорив его, или ошиблись дважды, выбирая его в комициях на высокие посты (Тит Ливий. XXVII. 35; XXIX. 37).

(обратно)

350

Хотя Тит Ливий открыто и не пишет о роли обвинителя, какую играл против М. Ливия Салинатора Клавдий Нерон (XXVII. 35 и XXIX. 37), но об этом недвусмысленно напоминает Валерий Максим (Книга IV, глава II, § 2).

(обратно)

351

Уже с молодых лет Публий Корнелий Сципион Африканский считался среди своих сограждан весьма любимым богами, да он и сам считался полубогом. Сципион не противился этой небесной параллели, как об этом свидетельствуют Тит Ливий (XXV. 19), Полибий (X. 3), Валерий Максим (1. 2), Силий Италик (XII, 613), Плиний (Естественная история. VII. 7).

(обратно)

352

Тит Ливий. XXXVIII. 35.

(обратно)

353

Тит Ливий. XXI. 46; Полибий. X. 4.

(обратно)

354

Тит Ливий. XXII. 9 (пер. М.Е. Сергеенко).

(обратно)

355

И великий человек так и поступал на деле. Тит Ливий. XXII. 11 и сл.; Полибий. III. 87 и сл.

(обратно)

356

Чтобы читатель не думал, что Агастабал выдуман автором, напомню известные строки Тита Ливия (ХХII. 33): «В эти же дни был схвачен карфагенский лазутчик, который два года таился в Риме…» (пер. М.Е. Сергеенко) и т. д.

(обратно)

357

Веллей Патеркул. 1.1.

(обратно)

358

Диодор Сицилийский. Фрагмент из XXV книги.

(обратно)

359

Тит Ливий. XXII. 11; Плутарх, Фабий Максим.

(обратно)

360

В обстоятельствах наиболее опасных, когда не было уже времени проводить набор по установленным нормам, отказывались от формальностей и набирали легионы в спешке (а тумульто); набранных таким образом солдат называли поспешными, или внезапными. — Вегеций. 1. 7; Тит Ливий. XXXV. 2 и 23.

(обратно)

361

Этим именем называли солдат, отличавшихся необыкновенной храбростью и отвагой, которых собирали в один манипул и располагали в битве перед значками легионов, чтобы эти воинские реликвии не попали в руки врагов (Тит Ливий. IX. 39; Юлий Цезарь. Записки о гражданской войне. 1. 57).

(обратно)

362

Скрытниками в римской армии называли сверхштатных солдат, которые сопровождали войска, чтобы встать на место раненых и убитых. Они не носили панциря, были одеты только в туники и не имея оружия — ни наступательного, ни оборонительного (Вегеций. III. 17).

(обратно)

363

Рорарии — категория солдат, которые сражались с неприятелем без доспехов, копий и мечей; они бросали в гущу врагов свинцовые снаряды, а защищались только одним щитом (Тит Ливий. VII. 8; Варрон. О латинском языке. VII. 58).

(обратно)

364

Возбудители относились к низшей категории воинов; у них не было ни щита, ни оружия, а сражались они камнями да кулаками (Тит Ливий. Т. 43; Варрон. О латинском языке. VII. 58).

(обратно)

365

Тит Ливий. XXII. 14; Плутарх. Фабий Максим.

(обратно)

366

Плутарх. Фабий Максим.

(обратно)

367

Намёк на такие наказания, как порка к смертная казне, которым подвергались, соответственно тяжести проступка, солдаты,

нарушавшие законы военного времени. Наказания эти приводили в исполнение ликторы (Тит Ливий. Я. 59; Полибий. VI. 35; Фронтин. I. 4).

(обратно)

368

Плутарх. Катон Старший.

(обратно)

369

Плутарх. Фабий Максим.

(обратно)

370

Медлитель (лат.).

(обратно)

371

Плутарх. Фабий Максим; Валерий Максим. IV. 7. § 1; Тит Ливий. XXII. 23.

(обратно)

372

Не все историки признают такой исход сражения между Минуцием и Ганнибалом; даже Полибий, весьма авторитетный историк, уверен в более значительной победе римлян; однако Ливий, Плутарх, Аппиан и Валерий Максим едины в утверждении, что победа была неубедительной, а раздули её значение только из ненависти к Фабию, а совсем не потому, что она того заслуживала.

(обратно)

373

Именно столько пленников оставалось во власти Ганнибала после совершения обмена (Плутарх, Ливий, Валерий Максим).

(обратно)

374

Именно по этой причине сенат не одобрил обмен пленными, о которой Фабий договорился с Ганнибалом (Плутарх, Тит Ливий, цитированные сочинения; Валерий Максим. IV. 7. § 1).

(обратно)

375

Тит Ливий. XXII. 25; Плутарх. Фабий Максим.

(обратно)

376

Только в 614 году римской эры, по закону Габиния был введён обычай голосовать письменно, с помощью бюллетеня (тессеро).

(обратно)

377

Тит Ливий. III. 33.

(обратно)

378

Так его назвал Юлий Цезарь (Записки о гражданской войне. I. 4).

(обратно)

379

За (лат.).

(обратно)

380

Против (пат.).

(обратно)

381

Тит Ливий. ХХII. 27 (пер. М.Е. Сергеенко).

(обратно)

382

Тит Ливий. ХХII. 29; Плутарх. Фабий Максим.

(обратно)

383

Плутарх. Катон Старший.

(обратно)

384

Плутарх. Катон Старший.

(обратно)

385

Плутарх. Фабий Максим; Тит Ливий. ХХII. 23; Валерий Максим. IV. 7. § 1. — Благороднейший пример величия души, не имеющий равных в истории.

(обратно)

386

Дионисий Галикарнасский. II. 66; Плутарх. Нума; Барром. О латинском языке. IV. 10; Овидий. Фасты. I. 6; Цицерон. О государстве. I. 14.

(обратно)

387

Совершив столь славные подвиги, он впоследствии ещё трижды был консулом, успешно сражался с Ганнибалом, отвоевал для римлян Тарант и оказал родине величайшие услуги. В дальнейшем он не раз был старейшиной сената и не постеснялся сделать своего сына консулом; сын же, увидев отца, приехавшего к нему на лошади, выслал ликтора, чтобы тот заставил сенатора покинуть седло и подвёл его пешим к консулу. Фабий великодушно проделал эту процедуру и, просияв лицом, обнял сына и похвалил его за то, что тот знает обычаи и умеет заставить уважать власть, которой он был наделён.

Дионисий Галикарнасский. II. 66; Плутарх. Пума;

(обратно)

388

Плиний. Естеств. история. XXXIV. 27.

(обратно)

389

Палладий, согласно самым достойным доверия писателям, из тех, кто признает его существование, хотя некоторые среди новейших авторов его отрицают, была маленькая мраморная статуя богини Паллады с традиционным копьём в правой руке; эту статую Эней будто бы привёз из Трои, и её ревностно берегли в храме Весты, поскольку палладий был одной из семи судьбоносных для Рима вещей. — Ditto Candicto, Darete Frigio Storia della goerra troiana; Луций Флор. 1.2; Сервий в «Энеиде», II, ст. 166. Лукан. Фарсэлы. IX. 993; Овидий. Фасты VI. 337; Валерий Максим. I. 4. § 4; Тит Ливий. I. 19; Сенека. Контроверсии. I. 4; Св. Августин III. 18; Варрон. О латинском языке. IV. 10.

(обратно)

390

Пенаты, как считали некоторые, были самыми древними римскими богами (Сервий. 11.166); другие верили в древность Паллады. Аполлона и Нептуна (Макробий. Сатурн. III.4), а многие полагали, что древнее всех s-русская триада с Капитолия: Юпитер, Юнона и Минерва (Сервий. Комментарий к «Энеиде» III. 119; Дионисий Галикарнасский. I.58; Плутарх. Камилл).

(обратно)

391

Полбу, необходимую для публичных жертвоприношений, приносили весталки, собственноручно размалывая её на своей священной мельнице, и хранили для нужного случая (Овидий. Фасты. I. 6).

(обратно)

392

Возле храма Весты до нашествия галлов существовал святой лес, в котором незадолго до этого нашествия один плебей по имени М. Цедиций услышал глубокой ночью голос, приказывавший ему предупредить городские власти, чтобы они защитили Рим от галлов. Что бы ни скрывалось за этим чудом, которое, возможно, было предостережением, сделанным столь необычный способом каким-нибудь жрецом или патрицием, уже пытавшимся предупредить город о грозящей опасности, но ему не поверили. Фактом остаётся, что после освобождения Рима Фурием Камиллом на этом месте был воздвигнут небольших размеров храм, к которому примыкала небольшая рощица; храм был посвящён Айю Локуцию, «Говорящему вещателю» (Тит Ливий. V. 32. 50. 52; Цицерон. О природе богов. I. 45 и II. 32).

(обратно)

393

Воды Лаутулы, тёплые и лечебные, выходят на поверхность по соседству с храмом Весты (Варрон. О латинском языке. V. 156; Сервий. Комментарий к «Энеиде». VIII. 361; Дионисий Галикарнасский. VI. 13).

(обратно)

394

Закон Оппия против женской роскоши был на самом деле принят трибунальными комициями в 539 г., то есть всего два года спустя после событий, описываемых нами в этой истории.

(обратно)

395

Валерий Максим. II.1.11.

(обратно)

396

Плутарх. Нума; Аппиан Александрийский. 1.106; Дионисий Галикарнасский. 11.67.

(обратно)

397

Эта формула сохранилась в нескольких Фрагментах (Gellio Rossini. Antiqint: Rom. 1V. 11). Имя Амата давали всем новым весталкам на церемонии посвящения в память о первой весталке, назначенной Нумой Помпилием, которая звалась Аматой (Фабий Питтор. История, фрагменты.I. G. Rossini).

(обратно)

398

Мать называет дочь уменьшительным именем.

(обратно)

399

Вход в храм Весты днём был открыт для всех, а ночью в него запрещалось входить мужчинам (Лукан. Фарсалы. I. 597; Лампридий. 6).

(обратно)

400

Продолжительность караульной службы составляла три часа (Вегеций. III, 8), поэтому можно предположить, поскольку историки молчат о продолжительности дежурств весталок, что и в этом случае применялся военный распорядок.

(обратно)

401

Дионисий Галикарнасский. III. 46.

(обратно)

402

Дионисий Галикарнасский. VIII. 89; Тит Ливий. II. 42.

(обратно)

403

Дионисий Галикарнасский. IX. 40.

(обратно)

404

Тит Ливий. VIII. 15.

(обратно)

405

Тит Ливий. XIV. 38.

(обратно)

406

Тит Ливий. XX. 16.

(обратно)

407

Полибий. X. 19.

(обратно)

408

Год у римлян начинался 1 марта.

(обратно)

409

Тит Ливий. XXII. 33. — Когда консулы не могли выехать из лагеря, или были слишком далеко, или связаны военными действиями с врагом, а следовательно, не могли прибыть в Рим, чтобы председательствовать на комициях. то на время, необходимое для созыва народного собрания и избрания новых магистратов, назначали диктатора с единственной целью: определить дату собрания и провести комиции (Дионисий Галикарнасский. XI. 20; Тит Ливий. IX. 7).

(обратно)

410

Вицио табернакулум каптум (неправильно вынутый грунт педиатром — лат.) — такое заявление иногда делали авгуры: в подобном случае народное собрание распускали и переносили на иной день: Тит Ливий. IV. 7: Цицерон. О предвидении. II. 34.).

(обратно)

411

О том, что трибун Квинт Бебий Геренний публично обвинял авгуров в пособничестве патрициям, противникам Теренция Бэррона, рассказывает Тит Ливий (XXII. 34.).

(обратно)

412

Бебий Геренний был родственником Варрона.

(обратно)

413

Мышиный писк или грызню римляне считали наихудшим предзнаменованием. Подобные события дважды повлияли на выбор магистратов и на роспуск народного собрания (Валерий Максим. 1.1. § 5: Плиний. Естеств. история. VIII. 82).

(обратно)

414

Интерросом назначался один из сенаторов, причём полномочия его продолжались пять дней; потом его сменял другой назначенец и т. д. Сначала их определяли выборным путём после смерти царей (Тит Ливий. I. 17.), потом — на народных собраниях в отсутствие диктатора и консулов (Дионисий Галикарнаский. I. 82.).

(обратно)

415

Тит Ливий. XXII. 24.

(обратно)

416

Авл Геллий. V. 8; Плиний. Естеств. история. XXII.

(обратно)

417

Травяной венок, или осадный венок, представлял собой гирлянду диких травянистых растений, собранных в том месте, где бывала окружена римская армия: им награждался полководец, который вывел армия из столь стеснённого положения. Эта награда была очень редкой (Тит Ливий. VII. 39).

(обратно)

418

Так назывались девяносто восемь центурий, принадлежащих к первому разряду римского народа (Авл Геллий. VII. 23).

(обратно)

419

Тит Ливий. XX. 50.

(обратно)

420

Тит Ливий. XXI. 53.

(обратно)

421

Тит Ливий. XX. 58.

(обратно)

422

Тит Ливий. XXI. 53.

(обратно)

423

Античные историки стали, в сущности, соавторами лживого утверждения, распространявшегося против Фламиния сторонниками олигархии. Консул этот открыто противостоял патрициям и смеялся над предрассудками, веру в которые авгуры в политических целях поддерживали в суеверном римском народе. В поражении у Тразименского озера Фламиний нисколько не виноват, потому что он вынужден был принять бой; второй консул, высланный в помощь ему, просто не подоспел вовремя.

(обратно)

424

Цицерон. О предвидении. II. 34.

(обратно)

425

Формула, приводимая Титом Ливием (XXIV. 8): см также Цицерон. О законах. II. 10.

(обратно)

426

Выбор центурии, отдававших равные голоса кандидатам, аннулировался (Цицерон. О законах. II. 14).

(обратно)

427

Тит Ливий. XX. 61.

(обратно)

428

Тит Ливий. XXII. 53.

(обратно)

429

Ауфид — современное название реки Офанто.

(обратно)

430

Этот ветер, пышущий горячим дыханием и бросающий пыль в лица римлян, Ливий (ХХII. 46} назвал волтурном. О нём упоминают Плутарх (Фабий Максим), Аппиан (VII. 20) и Луций Флор (II. 60).

(обратно)

431

Около 1125 миль.

(обратно)

432

Стадий был мерой длины, равной 1/8 римской мили, или 185 м. Полиций, историк аккуратнейший, определяет путь, пройденный Ганнибалом, в 8400 стадиев: 2600 — от Карфагена до Эбро. 1600 — от Эбро до Эмпория, 1600 — от Эмпория до устья Роны. 1400 — от Роны до Альп и 1200 — от савойских долин через Малый Сен-Бернар до Паданской низменности (Полибий. III. 39).

(обратно)

433

Таково мнение Полибия (III. 47-48), одного из немногих античных историков, проявивших себя верными и беспристрастными ценителями души и ума Ганнибала. Аппиан, Силий Италик. Луций Флор и Плутарх хвалят Ганнибала скупо, почти скрепя сердце; Ливий и Корнелий Непот немного справедливее к нему, но приписывает полководцу недостатки, которых у него либо вовсе не было, либо они были не столь сильно развиты, как нас пытается убедить римские историки. О Валерии Максиме вообще не стоит говорить: добросовестный историк видит в Ганнибале только чудовище. Диодор Сицилийский, историк серьёзнейший и глубокий, часто говорит с большим восхищением о Ганнибале (фрагменты книг XXVI и XXXI); и Юстин («Истории, почерпнутые у Трота Помпея») хвалит его и превозносит как одного из самых великих людей и полководцев мира. Однако среди современных историков, освобождённых от пристрастий, критически рассматривающих людей и события в исторической перспективе, Ганнибал по праву считается одним из самых мудрых и доблестных полководцев, одним из немногих воистину гениальных людей, которые когда-либо украшали род человеческий. Таксе мнение о великом полководце высказали в числе многих-многих других (Felix dе Beauvoir. Dе l'expedition d'Annibal; Whitaker. Course of Annibal over the Alps аsсеrtained; De La Barne Duparq. Annribal en Italie; Hennebert. Histoire d'Annibal; Liddel. Storia di Roma; Arnold, Hist of Rome; Rollin. Storia antica). Великий Наполеон, написавший о Ганнибале слова, пропитанные самым глубоким восхищением, назвал его «самым смелым из всех, самым, может быть, удивительным, таким отважным, таким уверенным, таким щедрым во всех делах, совершившим в 26 лет то, что казалось немыслимым, выполнившим то, что должно было быть невозможным и т. д., и т. д.» и закончил, вопрошая себя, возможно ли, чтобы такой человек «обязан был своей карьерой и столькими великими действиями только капризам случая и благосклонности фортуны?» («Дневник с острова Св. Елены», 14 ноября 1816). Впрочем, и римляне в последующие времена с восхищением чтили Ганнибала, воздвигнув ему три статуи в пределах городской черты, потому что он был единственным из врагов Рима, кто бросил своё копьё за городские стены (Плиний, Естественная история, XXXIV. 6).

(обратно)

434

Тит Ливий. ХХII. 45; Полибий. III. 117.

(обратно)

435

Тит Ливий. XXII. 44 (пер. М.Е. Сергеенко).

(обратно)

436

Тит Ливий. XXII. 41.

(обратно)

437

Тит Ливий. XXI. 4.

(обратно)

438

Тит Ливий. ХХII. 2; Полибий. III. 78. 80; Корнелий Непот. Жизнь Ганнибала.

(обратно)

439

Visconti. Е.О. Iconografia Greca. — Р. II. § 8.

(обратно)

440

Тит Ливий. XXI. 4 (пер. 0.9. Зелинского).

(обратно)

441

Тит Ливий. XXXVIII. 42; Корнелий Непот. Жизнь Ганнибала; Юстин. XXXII. 4.

(обратно)

442

Полибий. III. 22 и св. Диодор Сицилийский, фрагменты кн. XXVI. 35.

(обратно)

443

Согласно традиции, Геркулес явился Ганнибалу во сне, когда тот находился в Испании, и вдохновил его на итальянский поход, пообещав карфагенянину победу (Тит Ливий. XXI. 22; Валерий Максим. 1. 7. § 1.)

(обратно)

444

Полибий. III. 111.

(обратно)

445

Ганнибал часто спал на голой земле, под открытым небом, укрывшись одним плащом, среди часовых и солдатских караулов, как об этой свидетельствует Т. Ливий (XXI. 4).

(обратно)

446

Юстин. ХХХII. 4.

(обратно)

447

Здесь: сосуд, вмещающий секстарий, меру жидкостей, равноценную полулитру.

(обратно)

448

«Он никогда не пил больше секстария вина» (Юстин. ХХХII. 4).

(обратно)

449

Полибий III. 111.

(обратно)

450

Этот анекдот верно передаёт Плутарх (Фабий Максин).

(обратно)

451

Тит Ливий. ХХII. 49.

(обратно)

452

Тит Ливий. XXII. 51; Валерий Максим. III. 2. § 11.

(обратно)

453

Тит Ливий. XXII. 49.

(обратно)

454

Из-за расхождений историков, некоторые из которых доводят число погибших под Каннами римлян до семидесяти или до шестидесяти тысяч, мы принимаем подсчёт Тита Ливия (ХХII. 49), который нам кажется белее точным.

(обратно)

455

Тит Ливий. XXII. 49; Плутарх. Фабий Максим; Плутарх. Павел Эмилий.

(обратно)

456

Тит Ливий. XXII. 49 (пер. М.Е. Сергеенко).

(обратно)

457

Тит Ливий. XXII. 51.

(обратно)

458

Тит Ливий. XXII. 53.

(обратно)

459

Тит Ливий. XXII. 53 (пер. М.Е. Сергеенко).

(обратно)

460

Полибий. VI. 55; Тит Ливий. XXII. 5; Аппиан Александрийский. VII. 27; Плутарх. Фабий Максим.

(обратно)

461

Плутарх. Фабий Максим; Луций Флор. II. 6.

(обратно)

462

Тит Ливий. XXII. 55 (пер. М.Е. Сергеенко); Плутарх. Фабий Максим.

(обратно)

463

Валерий Максим. V. 6. § 4.

(обратно)

464

Валерий Максим. V. 1. § 6. — Здесь интересно посмотреть, как этот историк, один из тех, кто больше всего обсуждал верность слухов о зверской жестокости Ганнибала, вынужден рассказать о том, как карфагенянин устроил почётные похороны трём консулам, погибшим в сражениях с ним: Луцию Павлу Эмилию, Титу Сектронию Гракху и Марку Клавдию Марцеллу, что подтверждают Тит Ливий, Корнелий Непот и Плутарх. Такую же повесть он собирался оказать и Гаю Фламинию Непоту, погибшему у Тразименского озера, но труп этого консула не был найден (Тит Ливий. XX2I. 7). Совсем по иному вели себя милостивые римляне против этого бесчеловечного варвара. Убив в битве при Метавре, в 547 году, его брата Газдрубала, они отделили голову от тела и с утончённой жестокостью бросили её за ограду карфагенского лагеря.

(обратно)

465

Тит Ливий. XXII. 60; Валерий Максим. II. 7. § 5: Полибий. VI. 55; Аппиан Александрийский. VII. 28.

(обратно)

466

Тит Ливий, XXII. 61.

(обратно)

467

В том же году наряду с диктатором Марком Юнием Порой, избранным для ведения войны, был одновременно выдвинут и другой диктатор, Марк Фабий Бутеон, единственной задачей которого было замещение вакантных мест в сенате вследствие гибели многочисленных сенаторов при Тицине и под Каннами (Тит Ливий. ХХIII. 22).

(обратно)

468

Тит Ливий. XXII, 58-61; Луций Флор. II. 6; Полибий. VI. 58; Аппиан Александрийский. VII. 27-28; Плутарх. Фабий Максим; Валерий Максим. II. 7. § 5.

(обратно)

469

Тит Ливий. XXII. 61; Полибий. VI. 58.

(обратно)

470

Такое название она получила по карфагенским пленникам, поселённым на ней в ходе Первой пунической войны (Варрон. О латинском языке. 159).

(обратно)

471

Тит Ливий. XX. 21: Валерий Максим II § 5. Это случилось к 524 году от основания Рима.

(обратно)

472

Полибий. III. 110, 117.

(обратно)

473

Плутарх, Фабий Максим; Тит Ливий. XXII. 61; Валерий Максим. III. 4. § 4; Лукий Флор. II. 6.

(обратно)

474

Как поняли наши читатели из всегоконтекста нашего повествования, мы склонны отстаивать правду от застарелых предрассудков, пристрастных и предвзятых мнений, господствовавших у большей части латинских историков, сочинения которых дошли до нас и которые, следуя близкой им традиции и будучи не с состоянии полностью освободиться от политических пристрастий своей эпохи, часто были только эхом неверных взглядов и не совсем независимых суждений. Одним из самых выдающихся политических и военных деятелей той эпохи, во время которой разворачивается действие нашего рассказа, был, без сомнения, Гай Теренций Варрон. Сколько о нём понаписали лжи и бранных слов те современные историки, которые всего лишь переписывают сочинения античных авторов, рабски и подражательски, не проверяя их подлинности, не сравнивая между собой суждения Ливия, Плутарха, Полибия и Аппиана! Теперь, судя по отрывкам из Полибия, Ливия, Плутарха и Аппиана, процитированным нами, становится ясно, что Гай Теренций Варрон был избран консулом волей народа, потому что он обещал дать сражение, чего громко требовали от него все, за исключением немногочисленных поклонников и последователей Фабия Максима. Следовательно, ответственность за принятие решения о сражении с врагом падает не на Варрона, а на Рим, на Италию, на легионы, которые громко требовали этого. Что же касается обстоятельств выбора места и времени сражения (единственный Фактор, в котором можно винить Варрона), то надо принять во внимание, что консул сопротивлялся с первого марта до второго августа, то есть пять месяцев, крикам в легионах и среди союзников, которые требовали сражения, и выбор более благоприятных обстоятельств был просто не в его власти, так как он и другой консул, Павел Эмилий, командовали армией через день, то Варрон, если хотел начать сражение, должен был это сделать в день своего командования, когда вынужден был принять навязанные ему Ганнибалом условия. Что же касается обвинений в мнимой его трусости на поле боя, то эта ложь обязана исключительно частному мнению; их опровергает неоспоримый факт; крыло, которым командовал Варрон, было опрокинуто последним, как это утверждает Полибий (III. 110-117), тот самый Полибий, который не только был самым серьёзным историком античности среди писавших об этой войне, но и был современником людей и событий той эпохи. Ещё больше эти обвинения опровергает Луций Флор, так написавший о Варроне и Эмилии (II. 6); «Павел устыдился, Варрон, однако, не потерял надежду». В этой фразе большое значение имеет олово «однако», которое в понимании историка должно оказывать величайшую честь Варрону, который — в то время как другой консул устыдился поражения и стал искать смерти, хотя и славной, но для Республики бесполезной — нисколько не растерялся, когда Павел Эмилий и другие пришли в отчаяние. Впрочем, Ливий, не проявлявший особой нежности к Варрону, не осмелился открыто написать, что он трусливо бежал; он только упоминает: «Второй консул, не присоединившись — то ли случайно, то ли намеренно — ни к какому отряду беглецов, с пятьюдесятью примерно всадниками добрался до Венузии» (XXII. 49; пер. М.Е. Сергеенко).

Что же до того, что сенаторы и прочий народ вышли встречать Варрона и воздали ему почести, дабы в чисто политических целях показать врагам величие своей души и неукротимую стойкость, а также избежать раскола среди горожан, то в это нельзя поверить, потому что, кроме предложения диктатуры Варрону (Валерий Максим. 111.4. § 5; Фронтин. IV.5. § 6), ему были предложены многие магистратские посты спустя много лет после каннской трагедии, как свидетельствует Ливий (XXIII.25; XXIII.32; XXIV.10; XXIV. 11; XXV.3; XXV.6; XXVII.24; XXVII.35; XXXI.11; XXXI.46).

Конечно, и сенат, и народ в политических целях могли устроить почётный приём трусу и негодному человеку, но после того как опасность миновала, они не обвинили и не осудили его, а, наоборот, наделяли его высокими постами проконсула, претора, посла. И это со всей очевидностью доказывает, что они не считали Варрона ни трусом, ни подлецом.

Для нас, следовательно, Варрон — человек, наделённый достойными качествами и вполне соответствующий своей должности, но под Каннами он проявил легкомысленность и неосторожность скорее по вине других, чем по своей собственной, и он никогда не был ни трусом, ни предателем, каким его до сих пор ошибочно считает большинство.

(обратно)

475

Тит Ливий. ХХII. 57: Плутарх. Фабий Максим; Аппиан Александрийский VII. 27.

(обратно)

476

Тит Ливий. ХХII. 57.

(обратно)

477

Тит Ливий. ХХII. 57.

(обратно)

478

Тит Ливий. ХХII. 57.

(обратно)

479

Тит Ливий. ХХII. 57.

(обратно)

480

Историческая правда о смерти Флоронии, Опимии и Луция Кантилия основана на том, что об этом написали Тит Ливий (ХХII. 57), Аппиан (VII. 27) и Плутарх (Фабий Максим).

(обратно)

481

Джар (исп.) — мера жидкости, равная 8 пинтам, т. е. 4,54 л.

(обратно)

482

Гора или горный кряж в Каледонии, близ которого Агрикола разбил британцев под предводительством их вождя Кальгака.

(обратно)

483

Банши — ведьма-привидение, стоны и вопли которой предвещают смерть. У банши длинные распущенные волосы, серый плащ поверх зеленого платья, красные от слез глаза. Увидеть банши — к скорой смерти.

(обратно)

484

В настоящее время пролив Ла-Манш.

(обратно)

485

Другое название Ла-Манша.

(обратно)

486

Дубрис (Dover, древн. Dubris) — Дувр, портовый город в английском графстве Кент. На меловых дюнах замок, цитадель и несколько сильных фортов. Постройку замка приписывают римлянам.

(обратно)

487

Темза (Thames), по-латыни Tamesis.

(обратно)

488

Лондиниум — современный Лондон.

(обратно)

489

Нумидия (лат. Numidia) — в древности область в Северной Африке (современная восточная часть Алжира), населена нумидийцами. В 201 г. до н. э. вся территория Нумидии была объединена в единое царство Масиниссой. В 46 г. до н. э. превращена в римскую провинцию Новая Африка, в 429–430 гг. н. э. завоевана вандалами, в 533 г. — византийцами, в VII в. — арабами.

(обратно)

490

Валентиниан — римский император, правил с 367 по 375 г.

(обратно)

491

2 августа 216 г. до н. э. у города Канны произошло решительное сражение между римской (86 000 человек) и карфагенской (50 000 человек) армиями.

(обратно)

492

Гладий — короткий римский меч.

(обратно)

493

Морриган — богиня войны и охоты у кельтов. Также богиня изобилия.

(обратно)

494

Боудикка — вдова вождя британского племени иценов, возглавившая антиримское восстание 61 г. в Британии.

(обратно)

495

Картимандуа — еще одна, помимо Боудикки, великая королева Древней Британии.

(обратно)

496

Турма — подразделение древнеримской конницы, входившее в состав легиона; делилась на три декурии; с середины I в. до н. э. — самостоятельное формирование римской конницы.

(обратно)

497

Бригантия (латинизированная форма Бригитты) — богиня кельтских мифов, дочь Дагды, богиня мудрости, покровительница поэтического ремесла и тайного знания. Изображалась в образе птицы с человеческой головой.

(обратно)

498

Самайн (Samhain) — название кельтского праздника, в этот день происходит слияние мира душ с миром людей.

(обратно)

499

Когда после Дня всех святых срезали последние колосья, то сделанную из них в форме женщины фигуру иногда называли Старуха. Если же это происходило до Дня всех святых, сноп называли Девой. Если последний сноп вязался после захода солнца, его звали Ведьмой и видели в этом дурной знак. Горцы звали снопы из последних колосьев либо Старой Каргой (Cailleach), либо Девой.

(обратно)

500

Гонорий (Honorius) (384–423) — император Западной Римской империи. Фактически империей управляли полководец Стилихон до 408 года, затем придворные. При Гонории в 410 г. был взят Рим вестготами во главе с Аларихом I. В 407–410 гг. — восстания в провинциях.

(обратно)

501

Готы — народ германского племени. При короле Теодорихе Великом они завоевали Италию и основали там свое государство.

(обратно)

502

Произведение знаменитого древнеримского поэта Вергилия.

(обратно)

503

Одоакр — один из германцев, бывших на службе у римского императора. В 476 г. от Р. Хр. он организовал свержение последнего римского императора и овладел короной Рима. Впоследствии Теодорих победил его и отнял корону Италии.

(обратно)

504

Языческие боги древних германцев.

(обратно)

505

Валгалла — рай.

(обратно)

506

Матронами в Риме назывались знатные дамы.

(обратно)

Оглавление

  • Валтари Мика Императорский всадник
  •   Глава 1 АНТИОХИЯ
  •   Глава 2 РИМ
  •   Глава 3 БРИТАНИЯ
  •   Глава 4 КЛАВДИЯ
  •   Глава 5 КОРИНФ
  •   Глава 6 САБИНА
  •   Глава 7 АГРИППИНА
  • Мика Валтари Золотое кольцо всадника
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ ПОППЕЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ ТИГЕЛЛИН
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ ПРИГОВОР
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ АНТОНИЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ ДОНОСЧИК
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ НЕРОН
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ ВЕСПАСИАН
  •   Эпилог
  • Гор Видал Сотворение мира
  •   Предисловие автора
  •   КНИГА I ГЕРОДОТ УСТРАИВАЕТ ЧТЕНИЕ В АФИНСКОМ ОДЕОНЕ
  •     1
  •     2
  •     3
  •   КНИГА II В ДНИ ВЕЛИКОГО ЦАРЯ ДАРИЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •   КНИГА III НАЧАЛО ГРЕЧЕСКИХ ВОЙН
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   КНИГА IV ИНДИЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •   КНИГА V ПЕРЕХОД ГРОЗНОГО ВЕЛИЧИЯ ВЛАДЫКИ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   КНИГА VI КИТАЙ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   КНИГА VII ПОЧЕМУ ГАНГ ОБАГРИЛСЯ КРОВЬЮ
  •     1
  •     2
  •     3
  •   КНИГА VIII ЗОЛОТОЙ ВЕК ВЕЛИКОГО ЦАРЯ КСЕРКСА
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   КНИГА IX ПЕРИКЛОВ МИР
  •     1
  • Филип Гриффин «Королева легионов Афины»
  •   Рассказ Кордулы
  •     I
  •     II
  •     III
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ БРИТАНИЯ
  •     ГЛАВА ПЕРВАЯ МУЖЧИНЫ УХОДЯТ
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •       XI
  •       XII
  •       XIII
  •     ГЛАВА ВТОРАЯ БЕЗЗАЩИТНЫЕ
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •       XI
  •     ГЛАВА ТРЕТЬЯ ЗОВ ТРУБЫ
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •       XI
  •       XII
  •       XIII
  •       XIV
  •       XV
  •       XVI
  •       XVII
  •     ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ БУРЯ
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •       XI
  •       XII
  •       XIII
  •       XIV
  •       XV
  •       XVI
  •       XVII
  •       XVIII
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ КОНТИНЕНТ
  •     ГЛАВА ПЯТАЯ КЕЛЬН
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       IX
  •       XI
  •       XII
  •       XIII
  •       XIV
  •       XV
  •       XVI
  •       XVII
  •     ГЛАВА ШЕСТАЯ МУНДЗУК
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •       XI
  •       XII
  •       XIII
  •       XIV
  •       XV
  •       XVI
  •       XVII
  •       XVIII
  •       XIX
  •       XX
  •     ГЛАВА СЕДЬМАЯ ПОЛЕ ЛЕПЕСТКОВ
  •   Эпилог
  •   Историческая справка
  • Роберт Грэйвс Я, Клавдий
  •   Божественный Клавдий и его жена Мессалина
  •   Р. Г. 1934
  •   ГЛАВА I
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА Х
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  •   ГЛАВА XIII
  •   ГЛАВА XIV
  •   ГЛАВА XV
  •   ГЛАВА XVI
  •   ГЛАВА XVII
  •   ГЛАВА XVIII
  •   ГЛАВА XIX
  •   ГЛАВА XX
  •   ГЛАВА XXI
  •   ГЛАВА XXII
  •   ГЛАВА XXIII
  •   ГЛАВА XXIV
  •   ГЛАВА XXV
  •   ГЛАВА XXVI
  •   ГЛАВА XXVII
  •   ГЛАВА XXVIII
  •   ГЛАВА XXIX
  •   ГЛАВА XXX
  •   ГЛАВА XXXI
  •   ГЛАВА XXXII
  •   ГЛАВА XXXIII
  •   ГЛАВА XXXIV
  •   Роберт Грейвс
  •   1994
  •   ИСТОРИЯ ИРОДА АГРИППЫ
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   СУДЕБНЫЙ И ПРАВОВОЙ ИНСТИТУТ, ОСНОВАННЫЙ И РУКОВОДИМЫЙ ВЫСОКОУЧЕНЫМ И
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА Х
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  •   ГЛАВА XIII
  •   ОБЪЯВЛЕНИЕ ЛУЦИЯ ЭМИЛИЯ РЕКТА
  •   ГЛАВА XIV
  •   ГЛАВА XV
  •   ГЛАВА XVI
  •   ГЛАВА XVII
  •   ГЛАВА XVIII
  •   ГЛАВА XIX
  •   ГЛАВА XX
  •   ГЛАВА XXI
  •   ГЛАВА XXII
  •   ГЛАВА XXIII
  •   ГЛАВА XXIV
  •   ГЛАВА XXV
  •   ГЛАВА XXVI
  •   ГЛАВА XXVII
  •   ДВА ДОКУМЕНТА, ИЛЛЮСТРИРУЮЩИЕ
  •   ГЛАВА XXVIII
  •   ГЛАВА XXIX
  •   ГЛАВА XXX
  •   ГЛАВА XXXI
  •   и даже несколькими столетиями позднее, когда
  •   ГЛАВА XXXII
  •   ТРИ ОПИСАНИЯ СМЕРТИ КЛАВДИЯ
  •   II. ТАЦИТ. АННАЛЫ. КНИГА 1226
  •   ЗАКЛЮЧЕНИЕ
  • Рафаэло Джованьоли Мессалина
  •   ГЛАВА I
  •   ГЛАВА II
  •   ГЛАВА III
  •   ГЛАВА IV
  •   ГЛАВА V
  •   ГЛАВА VI
  •   ГЛАВА VII
  •   ГЛАВА VIII
  •   ГЛАВА IX
  •   ГЛАВА X
  •   ГЛАВА XI
  •   ГЛАВА XII
  •   ГЛАВА XIII
  •   ГЛАВА XIV
  •   ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
  • Джованьоли Рафаэлло Опимия
  •   Глава I Рим после поражения у Тразименского озера
  •   Глава II В которой мы ближе знакомимся с Луцием Кантилием и встречаемся с весталками Опимией и Флоронией
  •   Глава III Фабий Максим Кунктатор
  •   Глава IV В храме Весты
  •   Глава V Избрание Варрона консулом. — Безумие Опимии
  •   Глава VI Ганнибал. — Битва при каннах
  •   Глава VII Подвиги Агастабала и храбрость Муссидии
  •   Глава VIII Любовь Кантилия к родине вызывает катастрофу
  •   Глава IX Конец Кантилия и Агастабала. — Погребённая заживо
  • Уильям Дитрих «Мятежная дочь Рима»
  •   Пролог
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЗАКАТ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ 368 год от Рождества Христова
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  •     Глава 32
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •     Глава 33
  •     Глава 34
  •     Глава 35
  •     Глава 36
  •     Глава 37
  •     Глава 38
  •     Глава 39
  •     Глава 40
  •     Глава 41
  •   Эпилог
  • Феликс Дан АТТИЛА
  •   КНИГА ПЕРВАЯ
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава пятая
  •   КНИГА ВТОРАЯ
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •   КНИГА ТРЕТЬЯ
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •   КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •     Глава двенадцатая
  •     Глава тринадцатая
  •     Глава четырнадцатая
  •     Глава пятнадцатая
  •     Глава шестнадцатая
  •     Глава семнадцатая
  •   КНИГА ПЯТАЯ
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •   КНИГА ШЕСТАЯ
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •     Глава двенадцатая
  •   Эпилог
  • Феликс Дан Борьба за Рим
  •   КНИГА I. Теодорих
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •   КНИГА II. Аталарих
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •     Глава VIII
  •   КНИГА III. Амаласвинта
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •     Глава VIII
  •   КНИГА IV. Теодагад
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •     Глава VIII
  •     Глава IX
  •   КНИГА V. Витихис
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •     Глава VIII
  •     Глава IX
  •     Глава Х
  •     Глава XI
  •     Глава XII
  •     Глава XIII
  •     Глава XIV
  •     Глава XV
  •     Глава XVI
  •     Глава XVII
  •     Глава XVIII
  •     Глава XIX
  •   КНИГА VI. Тотила
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •     Глава VIII
  •     Глава IX
  •     Глава Х
  •     Глава XI
  •     Глава XII
  •     Глава XIII
  •     Глава XIV
  •     Глава XV
  •   КНИГА VII. Тейя
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  • Феликс Дан Падение Рима
  •   Книга I. Теодорих
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •   Книга II. Аталарих
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •   Книга III. Амаласвинта
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •   Книга IV. Теодагад
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •   Книга V. Витихис
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •   Книга VI. Тотила
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •   Книга VII. Тейя
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  • *** Примечания ***